Настоятель потянулся к чашке, допил остывший чай и аккуратно, без стука вернул ее на блюдце. Кабинет наполнился вязкой тишиной. Только изредка потрескивала свеча. Наступающие за окном сумерки постепенно размывали очертания приютского двора.
Я ждал. Я чувствовал, что разговор не окончен. Было еще что-то. Что-то, к чему настоятель подбирался с самого начала, ходя кругами, как кот вокруг миски с горячим молоком.
Наконец, настоятель нервно кашлянул, нарушая затянувшееся молчание. Потом покрутил пуговицу на подряснике.
— Скажи, Лис, — начал он, и голос его стал на полтона ниже и мягче, как бывает, когда человек переходит от официального к личному. — Твой… Михей. Он ведь не только от ран и кашля лечил?
— Нет, батюшка. От многого.
— А от… — он запнулся. Пальцы сжали пуговицу крепче. — Вот, скажем, человек. Не я, конечно, — он поспешно поднял руку, — а, допустим, мой помощник. Отец Серафим. Хороший человек, усердный, но… Должность, знаешь ли, нелегкая. Хлопоты, заботы. Дети болеют, начальство требует, средств не хватает. И от всех этих… треволнений… сон портится. Лежит ночами, думает, ворочается. К утру — голова как чугунная. И нрав, прости Господи, делается… неровный.
Он замолчал. Посмотрел в окно, избегая моего взгляда. На его скулах проступил легкий румянец — едва заметный в свете свечи, но от меня не укрывшийся.
Отец Серафим. Помощник. Разумеется.
Константин Радомирский однажды наблюдал, как генерал-аншеф Голицын, командующий артиллерийским корпусом, ровно таким же тоном расспрашивал полкового лекаря о средствах от «нервической слабости» — разумеется, не для себя, а для «одного знакомого офицера». Лекарь кивал с каменным лицом. Я собирался делать то же самое.
— Бессонница — дело тяжелое, — сказал я серьезно, без тени усмешки. — Михей говорил: тело без сна — это, как лампада без масла. Вроде бы еще горит, но уже с копотью и чадом. И разум мутнеет, и характер портится, и решения принимаются худые. Для человека на ответственной должности хуже нет беды.
Настоятель повернулся ко мне. На миг в его глазах мелькнула благодарность — не за слова, а за то, что я не стал уточнять, о ком именно идет речь.
— Вот-вот, — кивнул он. — Именно так. Коптит и чадит. Верно сказано.
— Есть средство, — продолжил я. — Простое. Сбор из нескольких трав — ромашка, мята, липовый цвет, немного валерианового корня. Заваривается как чай, пьется на ночь. Вкус приятный, даже сладковатый, если добавить меда. Никакого колдовства — просто вещества, которые говорят телу: пора отдыхать. Михей такое готовил для людей, которые без сна маялись.
Я сделал паузу. Потом добавил — тихо, доверительно, понизив голос:
— Я мог бы готовить такой сбор регулярно. Скажем, раз в неделю — свежую порцию. Оставлять здесь, в кабинете. Для… отца Серафима. Или для кого батюшка укажет.
Настоятель смотрел на меня. Он молчал секунд пять. Потом кивнул — медленно, весомо, как кивают, когда принимают не предложение, а капитуляцию. И не факт, что мою.
— Приготовь, — сказал он. — К завтрашнему вечеру. И… оставь вот здесь.
Он постучал пальцем по краю подоконника — рядом с чашкой. Место для чая. Место для того, что пьют не таясь, но и не напоказ. Я понял.
— Слушаюсь, батюшка.
Мы оба прекрасно знали, что никакого отца Серафима не существует. И оба понимали, что каждый из нас будет держать язык за зубами.
Я встал, поклонился и пошел к двери. Уже взявшись за ручку, услышал за спиной:
— Алексей.
Я удивленно обернулся. Так вот какое, оказывается, имя у Лиса. Оно звучало… непривычно. А вдвойне непривычно было услышать его из уст настоятеля.
Он сидел в кресле, освещенный одинокой свечой, и в этот момент — без рясы, без строгого голоса и без начальственной позы — выглядел тем, кем был: немолодым, усталым человеком, который давно разучился просить о помощи и только что, сам того не заметив, попросил.
— Спасибо, — сказал он. — За Афанасия. За… все.
Он произнес это тихо, почти шепотом, и отвернулся к окну, давая понять, что разговор окончен.
Я вышел и тихо прикрыл за собой дверь.
В коридоре было темно и пахло сыростью. Из спальни доносился привычный фон — приглушенные разговоры, бормотание, чей-то тихий плач. Обычная вечерняя музыка Никодимовской ямы.
Я прислонился спиной к стене и закрыл глаза. На три секунды. Ровно на три.
Настоятель только что отдал мне половину рабочего дня, свободу передвижения, доступ к кухне и официальный статус. Взамен он получил контроль над нарративом. Все мои успехи будут его успехами. Все мои средства — его мудрыми начинаниями. Он будет расти в глазах Анны Дмитриевны и Общества попечения о сирых и убогих, а я — оставаться тенью за его спиной.
Он думает, что использует меня.
Пусть думает. Пока мне это только на руку.
В Сердце горела лучина.
Костыль приладил ее к стене — воткнул в щель между досками и подставил снизу глиняную плошку с водой для отлетающих угольков. Тусклый, рыжий огонек весело светился в вечернем полумраке. И его вполне хватило бы для освещения нашей лабораторной лачуги даже ночью.
Тим сидел на ведре, обхватив колени руками. Мышь — на своем ящике, поджав под себя ноги и закутавшись в какую-то тряпку. Костыль стоял у входа, как всегда, привалившись к стойке. Бесед они не вели. Просто ждали.
Я нырнул под навес, прошел мимо Костыля — он чуть посторонился, пропуская — и сел на верстак.
— Ну? — не выдержал Тим. — Чего он хотел? Сечь будет?
— Нет.
— А чего тогда?
— Дело будет.
Я окинул их внимательным взглядом. Три лица — настороженные, ожидающие. Тим — открытый, нетерпеливый, с вечно разинутым ртом. Мышь — замкнутая, как книга в переплете, но глаза живые, цепкие. Костыль — каменный, непроницаемый, только пальцы на палке едва заметно подрагивают от тщательно скрываемого нетерпения.
— Короче говоря, — продолжил я. — Барыня, которая приезжала, — графиня. Орлова-Чесменская. Она дает приюту деньги. Много денег. Без нее тут половина детей сдохнет к зиме.
Тим присвистнул. Мышь с Костылем не шевельнулись.
— У ее кучера прихватило почку. Я помог. Она видела. Настоятель видел. Ей понравилось, что в приюте есть мальчик, который разбирается в травах. Настоятелю понравилось, что она видит в этом его заслугу.
— Ты ему подыграл, — усмехнулась Мышь.
— Подыграл. И он это оценил. С завтрашнего дня я — «помощник настоятеля по медицинской части и заготовке трав».
Тишина. Тим озадаченно моргнул.
— Это чего значит?
— А вот чего. Канцелярия теперь только до обеда. После обеда — дело. Травы, отвары, мыло, пилюли — все это теперь не подпольная возня, а официальное занятие. С благословения. А еще есть доступ на кухню. Фрося предупреждена. И выход за ограду. До двух часов. На сбор трав.
— За ограду⁈ — Тим подскочил на ведре. — Это ж мы теперь…
— Не мы, а я, — осадил я Тима. — Разрешение выдано только на мое имя. Вас это пока не касается. Вы как были невидимками, так и остаетесь. На этом этапе только так. Понятно?
Тим сник. Но не обиделся — он вообще редко обижался.
— Понятно, — невесело буркнул он.
— Теперь главное. — Я понизил голос. Не потому, что нас кто-то мог услышать. Тихий Колокол исправно нес свою вахту. Но потому, что некоторые вещи нужно говорить вполголоса, чтобы они звучали весомо. — То, что случилось сегодня, — это удача. Большая удача. Но удача — штука изменчивая. Одно лишнее слово, и все посыплется.
Я посмотрел каждому в глаза. По очереди. Тиму. Мыши. Костылю.
— Настоятель дал мне эти привилегии не потому, что полюбил меня, как родного. А потому, что я ему полезен. И пока я полезен, он будет нас прикрывать. Но если мы дадим ему повод пожалеть о своем решении, он прихлопнет нас, и глазом не моргнув. Не от злости. И не от страха. А чтобы самому не погореть. Понимаете теперь?
— Понимаем, — тихо отозвалась Мышь.
— Значит, так. Никому ни слова. Ни о случае с кучером, ни о том, что я теперь помощник. Все, кто спрашивают, получают один ответ: «Лис помогает батюшке с травами, батюшка благословил». Точка. Без подробностей, без хвастовства, без лишней болтовни.
— А если Семен полезет? — спросил Тим. — Он ж…
— Семен не полезет. После сегодняшнего дня настоятелю невыгодно, чтобы меня трогали. Я — его витрина. Но если Семен все-таки полезет — молчите. Ничего не делайте. Приходите ко мне. Я разберусь.
Тим кивнул. На этот раз серьезно, без своей обычной дурашливости. Костыль тоже. Коротким, резким кивком.
Мышь помолчала. А потом задумчиво спросила:
— Так значит, испытательный срок — неделя?
— Все верно. Неделя. Если за это время не будет нареканий, то мое, а вместе с ним и ваше положение в приюте станет немного более прочным. А значит, эта неделя должна быть безупречной. Работаем точнее, чище, аккуратнее. Никаких ошибок. Никакого лишнего шума. Мы невидимки. Помните об этом!
— Невидимки, которые делают то, что можно увидеть, — добавила Мышь.
Я посмотрел на нее. Она сказала это просто, без нажима, но в ее словах была та точность формулировки, которую не ожидаешь от молодой приютской девочки. Невидимки, которые делают то, что можно увидеть. Лучше и не скажешь.
— Именно, — подтвердил я. — А теперь все. Расходимся. Завтра после обеда — первый официальный рабочий день. У меня будет много дел. А потом и у вас.
Тим встал, потянулся и вдруг, ни с того ни с сего, протянул мне руку. Но не для рукопожатия, а ладонью вверх, растопырив пальцы, как делают портовые мальчишки, заключая уговор.
— Держимся, — сказал он.
Я положил свою ладонь на его. Мышь — молча, без колебаний — добавила свою. Маленькая, тонкая, с цепкими пальцами. Костыль помедлил секунду — потом отлепился от стойки, шагнул вперед и накрыл все три руки своей.
Четыре ладони. Одна крупная и мозолистая. Другая худая и горячая. Следующая тонкая и холодная. И моя. Ладонь четырнадцатилетнего мальчишки, в котором жил пятидесятипятилетний гений, потерявший империю, и строивший теперь новую — из грязи, трав и упрямства.
— Держимся, — подхватил я.
— Держимся, — кивнула Мышь.
Костыль же ничего не сказал. Просто крепко сжал ладонь.
Они ушли. Я погасил лучину, проверил Сердце — привычный вечерний обход: печка, самовар, припасы, тайник — и двинулся к спальне.
В коридоре было темно. Где-то за стеной трещал сверчок — монотонно, настойчиво, как испорченный метроном. Я медленно шел в темноте, считая шаги, и думал о том, что сегодняшний день стоил десяти обычных.
Спальня встретила меня вполне привычно: духота, запах немытых тел, сопение и храп в несколько голосов. Я нашел свой тюфяк, сел и начал стягивать башмаки.
— Лис, — неожиданно раздался справа тихий хриплый голос.
Я не вздрогнул. Я давно перестал вздрагивать в темноте.
Кирпич. Он сидел на соседнем чужом тюфяке. При этом его законный хозяин, мелкий Сенька, был куда-то отослан одним лишь хмурым взглядом. Кирпич развалился, прислонившись к стене, и его глаза — тяжелые и темные — поблескивали в полумраке от слабого света, сочившегося через щели в ставнях.
Я нисколько не удивился его появлению. Если честно, я даже ждал его. Кирпич всегда узнавал все, что происходило в приюте, иногда даже раньше, чем Семен или настоятель. У Кирпича были здесь свои глаза и уши — в каждом углу, на каждом этаже. И он уже знал о карете, о графине, об Афанасии. Знал, вероятно, и о моем визите к настоятелю. Вопрос был только в том, что именно он знал и как это интерпретировал.
— Слышал, что ты графинину шавку откачал, — усмехнулся он.
— Не шавку, а кучера. Бывший денщик ее мужа.
— Один черт. — Он небрежно махнул рукой. — Так, значит, графиня? Настоящая, с гербом?
— С гербом, — подтвердил я.
Кирпич помолчал. Почесал подбородок — задумчиво, неторопливо.
— И она тебя заметила?
— Заметила.
— И настоятель теперь у тебя вот тут?
Он показал сжатый кулак. Я не стал ни подтверждать, ни отрицать. Кирпич качнул головой и снова усмехнулся.
— Ловко, Лис. Ловко ты это провернул.
— Я ничего не проворачивал. Человеку стало плохо. Я помог.
— Ага. И совершенно случайно — при графине. При той самой, которая кормит всю эту богадельню. Слишком много совпадений, тебе не кажется?
Я посмотрел на него. В темноте, без привычной настороженности, его лицо казалось старше. Сейчас ему можно было дать все двадцать. Жесткое, скуластое лицо человека, который давно перестал верить в случайности.
— Совпадение, — небрежно пожал я плечами. — Но раз уж это случилось — грех не воспользоваться.
Кирпич хмыкнул. Это «хм» означало одобрение — высшую форму похвалы в его скупом эмоциональном лексиконе.
— Ладно, — мгновенно став серьезным, продолжил он. — Что по делу?
Я чуть подвинулся к нему. В спальне храпели на все лады, кто-то бормотал во сне, и наш разговор тонул в этом привычном шуме, как камень в болоте. Но я все равно по привычке говорил тихо.
— По делу вот что. У нас теперь есть крыша. Настоящая. Не парусина на жердях — а крыша с именем и печатью. Настоятель меня прикрывает официально. А за настоятелем — графиня. А за графиней — Общество попечения, в котором жены министров и отставных генералов. Ты понимаешь, что это значит?
Кирпич молчал. Он понимал. Он вырос на портовых задворках, где каждый лоточник платил кому-то за право работать. Он знал цену крыши лучше, чем любой из моих подопечных.
— Значит, — медленно произнес, — что мыло и горошины — это уже не левый товар из-под полы.
Я кивнул, а потом придвинулся еще ближе и, сверкнув глазами, прошептал:
— Именно. А теперь слушай меня внимательно, Кирпич.