Часть 2 Май-июнь 1940 Краков, Париж

Глава 23

Краков пал через пять дней. Скорее даже не пал, а преклонил колени, как полная достоинства пожилая средневековая дама. Это случилось 6 сентября 1939 года. Спустя пять сводящих с ума дней после того, как почти два миллиона немецких войск вторглись в границы Польши с севера и с запада на танках, самолетах, грузовиках и пешком с целью стереть с лица земли польскую армию и, более того — польскую душу. Такое происходило не впервые. История знала разделы и перекраивание границ, в которых участвовали страны, соседствующие с Польшей, с помощью силы, обмана пытаясь задушить сам польский дух, называя ее Пруссией, Германией, Россией или Австрией. Вторжение, губернаторство, полицейское управление, преследование, марионеточные правительства, изменение границ, изменение названия — тем не менее Польша всегда оставалась Польшей. Не мощью своей и не отчаянным порывом солдат: польская армия, слабо организованная и плохо вооруженная, вселяла ужас в 1939 году — единственная армия во всей Европе, которая боролась с первого до последнего дня этой войны. Не силой оружия, но силой духа. Преданность Польше расцвела не под давлением отвратительного мясника, а в силу приверженности идеи сохранения польской нации. Именно непреклонный польский дух терзал солдат фюрера.

В отличие от Варшавы, в отличие от Львова, в отличие от городов и деревень вдоль пути безжалостного блицкрига, кровь, кости и камни Кракова пострадали незначительно. Почти не пострадали. Никакой огонь, никакое опустошение, никакая резня не коснулись при вторжении города, который немцы считали своим. Unser Krakau. Наш Краков. Графиня Чарторыйска осталась в городе.

Ей исполнилось сорок три года, и, возможно, она стала еще красивей, чем была в тот день в Монпелье в 1931 году, когда привезла пятимесячного ребенка своей дочери — отправила безвозвратно — в женский монастырь Сент-Илер. Жизнь графини устроилась так, как она для себя и желала. Привилегии, обязанности, походка, ритм, манера говорить, укладка волос, соболиные жакеты и брюки от Шанель. Платье от Скьяпарелли и желтые бриллианты. Театр, опера, столик у окна в кафе каждое утро в одиннадцать, пирожное с малиной и обмен мимолетными взглядами с серебрянобородым виолончелистом из Краковской филармонии. Приезд в родовые имения для охоты и партии в шары, пикники в предгорьях Карпат, с выездом караванов слуг, груженных столовым серебром и полотняными скатертями, ожидающих прибытия одетых в шотландский кашемир гостей в роскошных автомобилях. Месяц в Париже, несколько недель в Бадене, давнишняя любовная интрижка с захудалым славянским князем. Жизнь графини Чарторыйской — и любой другой женщины ее положения — текла полноводной рекой, как принято было в аристократических кругах с шестнадцатого столетия.

И будучи великой эгоисткой, графиня искренне верила, что действует, думает и живет она во имя счастья других. Прежде всего Анжелика. Ее Анжелика. А также Януш. Князь Януш Рудский, с которым двумя годами ранее Анжелика стояла перед алтарем в капелле Сигизмунда в Вавельском соборе — слава невесте в льдисто-голубом атласе, с пятиметровым шлейфом, с которым едва управлялись восемь мальчиков-пажей в белых бархатных панталонах и узорчатых камзолах, — чтобы взять князя в законные мужья. Сидя, поскольку графиня в данный момент находилась во втором ряду слева в Марьянской церкви, ее коричневые с белым туфельки с открытыми носами — безукоризненный темно-красный педикюр — опирались на скамеечку для коленопреклонений, подол светло-коричневого шелкового платья заканчивался выше голых, незагорелых, совершенных тугих коленей, она вспоминала свой триумф.

По правде сказать, Януш уж чересчур усердно ухаживал за Анжеликой. Дело не в моей ловкости, а в красоте Анжелики. В коже цвета слоновой кости, как у ее отца. Но глаза, черные, как венгерский виноград, признаюсь, мои. И волосы, распущенные в тот день, когда Януш увидел ее впервые, не так ли? Они летели позади нее, когда она проскакала мимо него на охоте. Длинный розовый жакет, застегнутый до подбородка. Он прибыл поздно, Януш, слишком поздно, чтобы выехать в первый день со всеми, я помню, как он шагал и шагал, длинный, худой, из комнаты в комнату, отбрасывая с лица светлые пряди, и ждал их возвращения. Ее возвращения. Глупый ребенок, она считала его старым в его тридцать один год, танцевала всю долгую неделю только с двумя братьями Рольницкими, уговорившись с ними, но Януш был терпелив. Это была мазурка в последний вечер. Бесшабашный и ловкий танцор, как и она, его руки на ее талии, он задорно кружил ее, подбородок высоко, пряди волос падают на лоб, щелкают каблуки, пока прищуренные глаза Анжелики не засияли навстречу ему, поощряя. Все видели это. Януш улыбнулся в ответ, и дело было сделано. Они держались обособленно после этого не больше дня или двух? Не могу вспомнить.

Я боялась, что она поведает ему свою историю, и заклинала молчать. Мы сделали все возможное, Анжелика и я, для сохранения тайны. Были времена, когда я начинала думать, что она забыла, так редко, так очень редко обращалась она мыслями к ребенку. Как я боялась, что в один прекрасный день она захочет посетить могилу в Швейцарии, как я готовила аргументы, почему такая поездка будет… Но она никогда не спрашивала. Когда она услышала, что Друцкой женился, она замкнулась на несколько дней. Спросите меня, действительно ли я уверена, что никто не рассказал ему о ребенке? Бесспорно, ответила бы я. Прошло много времени с тех пор, когда она говорила о нем, о ребенке. Как если бы оба были частью одного и того же дурного сна, который она постаралась забыть. Но я-то знаю, что они реальны. Я знаю, что ребенок был, и я помню об этом каждый день и каждую ночь в течение всех этих девяти лет. Я стала опытным борцом с душевными страданиями дочери. Я думаю только об Анжелике, княгине Анжелике, ее жизнь была бы разрушена, если бы в ней присутствовал этот ребенок. Кто пожелал бы ее? Конечно, не Януш.

Здесь графиня всегда останавливалась. Один и тот же вопрос. Тот же самый ответ. Снова и снова ей приходилось напоминать себе, что все было сделано только ради счастья Анжелики. Если она еще раз обдумает свои действия, то, возможно, ложь изменит цвет, станет правдой. Жаль, что так не бывает. В глубине души она давала себе отчет, что не благополучие дочери подвигло ее бросить ребенка, но жажда отмщения. Ее месть была направлена против Антония, против того единственного шага, который продемонстрировал, что маленькая баронесса стала ему дороже жизни. Не мог же кто-нибудь рассчитывать, что она, Валенская, признает ребенка, в котором течет кровь шлюхи Антония?

Любой другой мужчина или ребенок, Анжелика, и я переступила бы через себя, но только не Друцкой. Да, поступки мои не оправдаешь интересами дочери, я слишком горда. Мой грех. И единственное спасение в том, что, независимо от того, права я или нет, себе-то я не лгу.

Скидывая на ходу белый шарф и укладывая его в сумочку, свисающую с запястья, графиня вышла через южный придел Марьянски в необычно душное для конца мая утро.

На девятый месяц оккупации Краков не кажется хоть в чем-то изменившимся, его удивительная архитектура не пострадала, жизнь на тихих улочках течет по обычному распорядку. Люди работают, ходят к мессе, ставят свечи, молятся, делают покупки, обедают, спят, сохраняют в душах своих свое наследие, свои идеалы, обещания союзников о помощи. Разве Франция предала бы их? Или Англия? Надо потерпеть. Короткая война. Можно тешить себя иллюзией, что центр города превратился в гигантскую съемочную площадку, по которой шествуют сотни роскошно выглядящих в униформе, обутых в сапоги мальчиков и мужчин. Да, ничто не изменилось, только вдруг царапнут глаз одна или две незначительные черточки, неприятно искажающие общую картину. Желательно игнорировать опрятные, сделанные вручную объявления «Nur fur Deutsche» — «Только для немцев», — выставленные в окнах лучших ресторанов и магазинов, затыкать уши при упоминании пыточных застенков на Монтелупи-стрит, поспешно уходить — вжав голову в плечи — во время lapanki, облав, которые обутые в сапоги мальчики практикуют тут и там время от времени. И сухой, пистолетный треск на другой стороне улицы, а вы сидите в кафе, глаза устремлены в туманную даль, и неторопливо цедите сливовицу из крошечной рюмочки. О, еще один совет. Держитесь подальше от Подгурже, от гетто, куда согнали евреев. Все неприятности, связанные с оккупацией, сконцентрировались там. Убийства, голод, быстрые очереди из автомата через порог с балкона напротив, просто чтобы разорвать скуку тихого весеннего вечера, — мальчики в сапогах состязаются друг с другом в выполнении служебного долга, давно переступив границы человечности. То место, где евреи. Да, во что бы то ни стало держитесь подальше от Подгурже.

Графиня блуждала по Рынек Гловны, главной рыночной площади, разглядывая объедки дня, оставшиеся после оккупантов, еду для Untermenschen, недочеловеков: гниющие овощи, треснувшие и раздавленные фрукты, остатки свиных туш. Не то чтобы это много для нее значило, думала она, любовно отбирая кучку маленьких, твердых коричневых груш, все дело в привычке — этим утром она посещает рынок. Ящики, коробки и мешки отборных, качественных продуктов пунктуально поставлялись к черному ходу ее дворца каждый вторник и субботу. Озерная рыба с севера — по пятницам. Она шла вниз по улице Францисканцев, мимо штаб-квартиры Нацистской партии к дворцу Чарторыйских, чтобы оставить немногочисленные покупки поварам, проверить приготовление ланча и затем освежиться и отдохнуть перед тем, как выйти к столу, накрытому как всегда точно к часу дня. Сколько их будет, восемь или девять?

Вместо друзей или семьи она будет обедать со своими немецкими гостями. Чиновники Вермахта и их помощники. Давнишние гости. Несмотря на отчаянные уговоры дочери и других членов семьи, графиня осталась в Кракове, когда другие сбежали. Все душевные силы, положенные на счастье Анжелики, она обратила теперь на защиту дома, состояния, привычного образа жизни. Как будто ее присутствие могло остановить немецкую армию.

Она помахала рукой из окна своей спальни, когда Анжелика и Януш на белом «бентли», груженном чемоданами, присоединились к почти беззвучному предрассветному исходу краковского клана Рудских меньше чем за день до вторжения. Сотни, тысячи прошли до них, добираясь до отдаленных деревень и ферм, стремясь пересечь границы с Румынией, Югославией или Чехословакией, не осознавая, что двигаются они не к свободе, а прямо в распахнутые объятия русских. Но в последний день августа 1939 года Анжелика, Януш и его семья уезжали в Париж. Так же как преследуемые новой властью поляки разной степени знатности поступали в девятнадцатом веке и во время Первой мировой войны, Анжелика, Януш, и другие организовали бы польское общество в изгнании на территории нескольких гранд отелей, продолжая вести тот же образ жизни, что и в Кракове. Они переждали бы войну, как приличествует благородным изгнанникам. Хотя оперный театр был закрыт и воздушные налеты прерывали поздние ужины, раздражала нехватка приличных вин, но оставалось утешение, что война далеко. Если невыехавшие жители Кракова закрывали глаза на неприятные детали, портившие внешне благополучную картину, чтобы выжить, так что же говорить о тех, кто сбежал. Тем не менее 3 июня 1940 года, когда немцы впервые бомбили Париж, последние иллюзии были разрушены. Тем временем в Кракове графиня вводила новые обстоятельства в удобное для себя русло так же, как она делала всегда.


В начале октября 1939 года, когда полковник Вермахта Дитмар фон Караян и его помощники постучали кольцом с головой льва о железную пластину на величественных, украшенных резьбой дверях дворца Чарторыйских, графиня их ждала. Она неоднократно задавалась вопросом, почему ее дом так долго был свободен от постоя, в то время как почти все исторические дворцы Кракова давно заняты SS, Вермахтом или Гестапо. Она не знала, что полковник заметил ее еще три недели назад в один из первых дней оккупации. Она поспешно возвращалась с мессы в Марьянском костеле. Поскольку автомобиль полковника перегородил ей путь, их глаза встретились. Он приказал водителю остановиться и проследить ее путь с целью узнать, кто она такая и где живет. Тем самым полковник обеспечил бы себе жилье и, возможно, надеялся он, женщину. У него были дела в Варшаве, но когда он вернулся, именно он и его помощники, ближайшее окружение, ударили головой льва в двери графини.


Она приняла их так, как если бы сама пригласила: полковника, капитана и сопровождающих их лиц — всего девять чиновников Вермахта. Непринужденно общаясь на прекрасном Hochdeutsch, литературном немецком, усвоенном в монастырской школе, к 11:00 утра графиня, прелестно выглядящая в белом утреннем туалете, предложила по глоточку амонтильядо из старинных серебряных чарок и ореховые бисквиты, затем, изящно ступив на лестницу, грациозно поплыла наверх, чтобы продемонстрировать шесть просторных комнат, в которых можно было расположиться. Валенская всегда прекрасно себя чувствовала в мужской компании. Коли случилось так, что идет война, город занят неприятелем и в дом твой входят победители, мы будем нести удары судьбы с капелькой достоинства, сообщила она полковнику взглядом, когда он нагнулся, чтобы зажечь ее сигарету.

В дополнение к третьему и четвертому этажам полковник просил разрешения использовать и комнаты второго этажа, включая главную гостиную, столовую, библиотеку. Графиня, стремившаяся по возможности ограничить присутствие военных в парадных апартаментах, сама предложила уютную обособленную квартирку на первом этаже — спальню, салон и небольшую гостиную, — когда-то принадлежащую престарелой матери Антония. Как любая воспитанная хозяйка, она четко объяснила заведенный в доме порядок: время, когда накрывают на стол, просьба не опаздывать, возможности ее кухни и ее подвалов, правила поведения за столом — никаких разговоров о войне. Также она предупредила о недопустимости приглашения лиц женского пола без ее одобрения, о полуночном комендантском часе, чтобы не потревожить слуг, у одного из них новорожденный ребенок. Каждое разъяснение графиня доносила, глядя непосредственно в темно-синие, татарского разреза, глаза полковника, и он, стараясь прикрыть рукой невольно вспыхивающую улыбку, с непроницаемым выражением лица слушал изрекаемые ею непреложные истины. Четкие кивки всей группы, целование ручки, заверения в неукоснительном соблюдении порядка и обещания не опаздывать к обеду. Пока графиню Валенскую все устраивало.


Взирая чуть отстраненно, как дама с портрета на стене, графиня сидела во главе стола, окруженная начищенными, выбритыми, благоухающими хорошим парфюмом гостями, полковник расположился с правой стороны от нее, обед с Вермахтом тек неторопливо, разговор был неопределенно общий. В первые дни графиня обдумывала, не пригласить ли ей знакомых дам, чтобы развлечь молодых людей. Но среди тех немногих, кто оставался, не было никого, кто был бы совершенно уместен. Никого, кто был бы симпатичен, но не слишком, очарователен, но не вполне. Конечно, они обзавелись собственными женщинами: или вывезенными из Украины и работающими в рыночных барах, или немногочисленными местными девушками, тоже жаждавшими, несмотря на патриотизм, любви и ужина хотя бы время от времени. Но гостившие у нее мужчины были почтительны и даже напивались, не нарушая правил приличия. Некоторые помощники проводили за городом по нескольку дней каждую неделю, у остальных тоже хватало служебных обязанностей, таким образом, большую часть времени в доме царила тишина. Жизнь продолжалась.

Вечерами графиня уединялась в своих комнатах, читала, открыто слушала Би-би-си, пренебрегая распоряжением, по которому все еще неконфискованные радиоприемники должны были быть сданы. В самом начале полковник спросил, не потревожит ли ее, если будет иногда садиться за фортепиано. Прошу вас, я люблю музыку. Так и повелось: она играла Шопена, он — Баха, они играли друг для друга, часто и для окружающих. Валенская и полковник редко оставались наедине, а когда такое случалось, графиня очень грациозно соблюдала дистанцию — танец, которым полковник наслаждался, — единственная близость, которая допускалась, был разговор об их семьях. Об Анжелике и Януше, о жене полковника, его взрослых детях.

Однажды вечером, когда Валенская играла, полковник вошел в салон, неся в руках ее тяжелую белую шелковую шаль. Он остановился за ее спиной и нежно окутал плечи графини. Его руки задержались, нервно вздрагивая. Она замедлила темп, но не остановилась. Он начал говорить, она продолжала играть.

— Может, мы куда-нибудь сходим? Мне хотелось бы пригласить вас в одно очаровательное заведение, где я бываю время от времени.

— Вы хорошо знаете, что я редко выбираюсь из дома по вечерам и никогда в компании офицера оккупационных войск. Тем более в бар.

— Сегодня вечером вас приглашает не представитель Вермахта, а человек, который пытается ухаживать за вами, Валенская. — Он впервые опустил ее титул. — И что заставило вас думать, что я поведу красивую женщину в низкопробный бар?

— А куда еще? Недочеловекам разрешается посещение только заведений второго сорта.

— Позвольте доказать вам, что из каждого правила есть исключения.

У полковника были две причины для подобного демарша. Кроме естественного желания завязать с графиней более близкие отношения и снизить накал противостояния между завоевателем и побежденной стороной, он преследовал еще одну цель: многие члены оккупационного корпуса начали посылать за своими семьями. Генерал-губернатор Кракова, Ганс Франк, несколькими днями ранее публично объявил: «Мир прекратит свое существование прежде, чем нацисты оставят Краков», — тем самым поощряя порыв солдат соединиться с их семьями, которые ждали на родине. Полковник вовсе не был одним из тех, кто бросился писать жене. Она сама отправила ему телеграмму. «Ich freue mich Sie wiederzusehen. Я жду нашей встречи», — было написано в ней. Назрела необходимость ответа.

Эмоционально чуждые друг другу большую часть времени их брака, полковник и его жена в совершенстве владели мастерством фарса, умея хладнокровно создавать картину любви и семейного благополучия ради детей. Но когда дети выросли и разлетелись из отчего дома, муза войны призвала полковника и стала, как он думал, его единственной госпожой. Вермахт сотворил богиню. Война была ею. Так было, пока он не встретил женщину с оленьими черными глазами, легкой походкой пересекающую рыночную площадь Кракова. «Действительно ли я люблю графиню? Не знаю, никогда не испытывал ничего подобного, к сожалению, нет опыта. До сих пор».

Этим вечером он хотел сообщить графине о нависшей угрозе прибытия семей некоторых членов их маленького мужского сообщества, а еще наблюдать за выражением ее глаз, когда он скажет, что, возможно, и его жена присоединится к ним. Новые правила игры. Но как распознать, о чем она думает? Все эти месяцы он учился понимать выражение ее глаз, а не прислушиваться к тому, о чем она говорит.

Графиня говорила. Что-то о патриотизме.

— Меня нельзя назвать пылкой патриоткой, полковник, и я легко признаю, что не сильно переживала, больше беспокоясь о состоянии мраморных полов или прически, избегая ужасной правды об оккупации моей страны. Но я недочеловек, полковник, я — полька. Вы пачкаете себя, «ухаживая», как вы выразились, за одной из нас? Что заставляет вас думать, полковник, что вы мне желанны? Что я знаю о вас? Чем вы занимаетесь, когда уезжаете утром, что вы совершили или еще совершите во имя вашего кровожадного маленького божка? У чести есть оборотная сторона — верность. Это не присяга, но вы поклялись, полковник. Другими словами, разве вы не должны следовать выбранному пути? Какой бы он ни был. Я прошу вас не принимать мое гостеприимство за что-то большее. Я даю кров вам и вашим сотрудникам, ожидая со всей вежливостью, на какую способна, когда вы покинете мой дом и мой город.

Графиня резким движением сбросила шаль, в которую полковник так нежно кутал ее плечи несколько минут назад. Он подхватил тяжелую ткань и вернул на место. Придерживая шелк на плечах женщины, проговорил спокойно:

— Мадам, вы цитируете присягу SS, я не присягал. Немецкая раса, как все другие, разнообразна в своем воспитании и убеждениях. Я давно бы застрелился прежде, чем меня принудили бы к действиям определенного характера. Но вы давно это поняли, Валенская. И кое-что еще…

— Что, полковник?

— Вознаграждение или отмщение? Пожалуй, это то, чего я ждал.

Глава 24

Это произошло в конце июня 1940 года — 22 июня, чтобы быть точными — приблизительно через неделю после столкновения между графиней и полковником. Они сохраняли вооруженный нейтралитет. Общались за столом, играли на фортепьяно друг для друга после обеда, но никаких бесед тет-а-тет. Полковник, однако, действительно предупредил Валенскую, что некоторые из его помощников перевезут своих жен и маленьких детей в Краков и, пока другие квартиры не будут найдены, семьи обоснуются в ее дворце. Как всегда, она была ангелом добра, расконсервировала семейные реликвии, отыскала в забытых чуланах детские кроватки или другую мебель, а также полотняные простыни, надежно помещенные в кедровые сундуки. Полковник так и не упомянул собственную жену. В этом не было необходимости. Его молчание она расценила верно. Она заботилась о нем. Пока этого было достаточно. Пока…

Рано утром Би-би-си объявила о полной капитуляции Франции немецким захватчикам. Улица за улицей, дом за домом, новости распространялись по Кракову.

Захлопывались ставни, двери запирались длинными средневековыми ключами, семьи собирались на кухнях, как во время траура, чтобы поддержать близких в горе. Франция не поможет. Растаяла еще одна надежда. Шестьдесят жителей Кракова покушались на жизнь самоубийством в этот вечер. Говорили, что число несчастных было намного больше.

Полковник известил Валенскую, что он и его сотрудники не появятся «дома» в обеденное время, поэтому большую часть времени она провела в своих комнатах, слушая Би-би-си и ожидая возвращения постояльцев, чтобы они помогли разобраться, к каким последствиям приведет капитуляция Франции.

Было уже больше десяти часов вечера, когда она услышала, что полковник вернулся. Графиня отложила книгу и вышла в холл, чтобы встретить его. Ни слова. Он снял шляпу, притянул ее к себе, прижался сухими, мягкими губами к ее виску. За время, прошедшее между утром и вечером, исчезло все, что разделяло их. Немец, поляк, война, долг — осталось лишь прикосновение губ, его запах на ее коже, хрупкое тело рыдающей женщины в его объятиях.

Она отослала его принять ванну и переодеться к заказанному позднему ужину, а сама накинула шаль и вышла в ночь. Короткая прогулка, глоток воздуха — ведь так много надо сказать.

Она шла по узкой глухой улице на задворках дворца Чарторыйских по направлению к рынку и видела сотни нацистских флагов, вывешенных в честь грандиозного поражения Франции — странный, кроваво-красный лес в лунном свете. И звон колоколов. У каждой церкви в Кракове есть свой голос. По городу, казалось, плыл похоронный звон. На улице не было ни одного местного жителя, все спрятались подальше от флагов, колоколов, горькой правды. Стоя на краю площади, обняв один из флагштоков, Валенская наблюдала за мальчиками в сапогах, кричащими, поющими, сворачивающими зеленые стеклянные шеи бутылкам французского шампанского.

Франция вне игры, я вынуждена любоваться на театрализованное представление ее похорон. Между тем там Анжелика. И где-то там малышка? Действительно ли она жива? Где она? Что случится с нею теперь? Сколько это длилось? Десять месяцев? Их оказалось достаточно, чтобы поставить франков на колени? Нытье. Хайль Гитлер.

Французы массово побегут бог знает куда. Женский монастырь будет реквизирован? Куда они пойдут? Я свяжусь с Монпелье, я поеду в Монпелье, надо лично убедиться, да, Дитмар может мне помочь. Я должна рассказать ему, я расскажу сегодня вечером. Нет, о чем я думаю? Подвергать опасности тщательно выстроенную семейную жизнь Анжелики? Я должна помнить, кто она, кем она, возможно, стала бы, если бы я не защитила ее. Ах, какая я благородная мать. Настолько же благородная, насколько эгоистичная. О чем это я думала тем утром, на службе в костеле? К каким выводам пришла? Мои грехи вытекают не из материнской преданности, а из гордости. По крайней мере себе я все еще в состоянии сказать правду.

Валенская стояла у флагштока, обняв его одной рукой и откинув назад голову. Она пыталась представить себе девочку, которой исполнилось девять лет меньше чем два месяца назад. Ее отвлек шум. Кажется, фейерверк. О, эти мальчики все продумали. Второй взрыв, третий. Пение оборвалось, потом тишина, уже совсем другие крики, и единственный голос над площадью. Что он говорит? Да здравствует Польша. Немцы покидали площадь; она тоже побежала бы, но ноги как будто налиты свинцом. Она чувствовала слабость. Мне не хватает воздуха, слишком много людей, слишком жарко, шок от новостей, да, необходимо вернуться домой и ждать Дитмара в саду. Он уже должен спуститься, конечно, он ждет меня. Она соскользнула вдоль флагштока, все еще цепляясь за него и пытаясь освободить другую руку от шали. Что это такое теплое, влажное, это из меня? Из моей головы? Где он только что поцеловал меня? Графиня засмеялась, легко и тихо. Ах, вот как это происходит? Она подумала об Антонии. Она подумала о ребенке. Она упала. Мужчины, жившие в ее доме, бежали к ней. Подняли на руки, другие расчищали дорогу, и понесли к черному ходу дворца.

Думая, что графиня последовала его примеру и пошла переодеваться к ужину, полковник играл на фортепьяно, ожидая ее.

— Перенесите ее в комнату. Свяжитесь с медиками, скажите им, что я нуждаюсь в их помощи.

— Полковник, там, там… Раненые… хаос, бомбы, сопротивление…

— Оставьте нас.

Полковник Дитмар фон Караян встал на колени у кровати графини. Теперь он мог оценить степень повреждений. Все понял. Он обнял ее, шепча нежные слова, прижал край простыни к ране и молился. Она открыла глаза.

— Вы слышите меня?

Ее голос доносился как будто бы издалека.

Он положил ей голову на грудь.

— Я прошу вас… Моя дочь…

— Ваша дочь будет в безопасности…

— Вы должны сказать моей дочери. Ребенок не умер, ребенок не умер. Я оставила ее там с… Она не умерла. Я отдала кулон, ожерелье Анжелики. Ребенок не умер. Скажите ей. Вы должны сказать ей.

Глава 25

С прискорбием я сообщаю Вам о скоропостижной смерти Вашей матери вечером 22 июня, в результате ран, полученных во время теракта на Рыночной площади, за который взяла на себя ответственность Армия Крайова. Возмездие грядет. Осмелюсь советовать Вам не ехать в Краков, пока ситуация не нормализуется. Но есть вопрос, не терпящий отлагательств, о котором я должен переговорить с Вами. Прошу ожидать моего прибытия

в Париж в течение следующих двадцати четырех часов. Ситуация не терпит проволочек.

Искренне Ваш,

Дитмар фон Караян

Если горничная стучит в вашу дверь на рассвете и молча протягивает вам телеграмму, в то время как вы еще не можете отойти от сна, бесспорно, это Анжелика понимала, в ней могут быть только новости о смерти Януша.

Она бросила нераспечатанную телеграмму, спрыгнула с кровати, схватила горничную за плечи и закричала:

— Я же пыталась отговорить его! Я пыталась, Баська. Я просила его подождать. Януш, Януш. Откройте это, Баська. Откройте за меня, пожалуйста. Я не могу, я не могу сама.

Шок, неверие, острое желание отсрочки. И затем новый ужас. Не Януш. Януш не мертв. Это — Matka. Matka мертва. Моя мать мертва. Как же это может быть?

За прошлые месяцы Валенская часто писала Анжелике о полковнике. О нем и его окружении, об их мирном сосуществовании во дворце. Тем не менее была какая-то неправильность, странность в том, что именно полковник Вермахта сообщил ей о смерти матери. Акция польского сопротивления. Телеграмма, написанная на французском языке. Возможно, это неправда, своего рода уловка, злая шутка, но зачем?

Анжелика послала сообщение Янушу в полк, попросила взять отпуск и приехать. Она шагала по комнатам, лелея абсурдную мечту, что он приедет и все закончится, поскольку ее мать не может умереть. Валенская-Чарторыйская, несокрушимая графиня Чарторыйская, moja piekna matka, моя красивая мать, кто угодно, но только не она.

Был поздний вечер 26 июня, когда консьерж позвонил, чтобы сообщить, что полковник Дитмар фон Караян ожидает в холле.

— Княгиня, прошу прощения, что прибыл практически без уведомления, но путешествия в наши дни не дают возможности соблюдать правила приличия…

Полковник поклонился, поцеловал Анжелике руку и посмотрел ей прямо в глаза.

— Я также надеюсь, княгиня, что вы простите мне мою самонадеянность, если я скажу, что ваше горе — и мое горе.

— Моя мать часто писала о вас. Она хорошо отзывалась…

Анжелика, прежде чем выйти, успела лишь завернуться в халат мужа и сейчас бы предпочла одеться, обуться, сделать что-нибудь с волосами и опухшими глазами. А он хорош собой, вне зависимости от того, что его сюда привело, подумала она.

— Простите, у меня сейчас нет сил выслушивать подробности произошедшего, того, чему вы были свидетелем. Я связалась по телефону с епископом Матеушем…

— Я приехал не за этим. Вы не готовы слушать, княгиня, а я тем более не готов рассказывать. Я здесь только затем, чтобы передать вам последние слова вашей матери, она просила меня об этом.

— Меня зовут Анжелика. Моя мать просила что-то передать мне? Она успела рассказать вам о чем-то тем вечером?

— Вот ее последние слова…

Анжелика судорожно схватилась за подлокотник обитого малиновой парчой стула.

— Прошу вас, продолжайте.

Слово за словом, полковник повторил признание графини. Он как будто бы наяву слышал голос Валенской.

Анжелика обратилась в камень. Потом начала медленно раскачиваться на стуле. С опущенной головой, закрытыми глазами. Она плакала. Но не потому, что оплакивала свою мать и ей не надо было оплакивать мужа, она впервые плакала как женщина, сердце которой болит из-за ребенка.

Полковник призвал консьержа, чтобы тот помог отправить княгиню наверх. Прибежала горничная, и, поскольку они уходили, полковник коснулся плеча Анжелики и кивнул ей в знак прощания.

— Полковник, не будете ли вы так любезны, чтобы присоединиться ко мне через час? Я должна побыть одна, но мне хотелось бы выразить вам свою признательность, расспросить. Мне кажется, что моя мать завещала мне свою дружбу с вами.


— Она, должно быть, еще что-то сказала? Скажите мне еще раз, дословно, где она оставила девочку, с кем, где мой ребенок?

— Я больше ничего не знаю. Вы должны понять, что ваша мать никогда не рассказывала мне, никогда, до того момента, о вашем ребенке. Никогда. Она говорила подробно о вашем отце, о его связи с баронессой, об их трагической смерти. Она говорила о вас и вашем детстве, ваших талантах, вашей красоте. Она говорила о вашем муже, о ее радости по поводу состоявшегося брака. Но ни слова о ребенке. Только тогда, когда…

Они сидели в маленькой гостиной Анжелики, свет приглушен, высокие окна распахнуты в полночь к мерцающему Сен-Поль-Сен-Луи, к шороху Сены по камням Орлеанской набережной.

Баська порхала вокруг, накрывая чай, ставя перед полковником бутылку «фрапена» и хрустальный бокал.

— Господи, если бы я знал о существовании ребенка, я был бы более настойчив, попытался бы выяснить, где он, с кем, но…

— Я понимаю. Только теперь у меня нет ничего, вообще ничего, чтобы начать поиск. Мое дитя. И мне не понятно, почему она вообще скрыла от меня правду, у меня нет объяснения, почему она столько лет хранила тайну. К чему эта ложь, тайны, мистификации? Вся жизнь моей матери состояла из подобных маневров и интриг, в стремлении достичь невозможного. Они были сутью ее существования, полковник.

Не без основания причисляя себя к результатам подобных манипуляций, полковник улыбнулся и спросил:

— А что за ожерелье она упоминала? «Я оставила кулон, ожерелье Анжелики». Это может быть зацепкой?

— Я думала об этом и полагаю, что она, должно быть, подразумевала кулон, который подарила мне на тринадцатый день рождения. Очень старая работа, которая принадлежала ее прабабушке и передавалась от матери к дочери. Кулон, должно быть, в какой-то момент был изъят, потому что я помню, что обнаружила пропажу и искала его. Я боялась спрашивать, потому что не хотела, чтобы она знала о пропаже. Она его очень любила. У матери были великолепные драгоценности, полковник, хотя я сомневаюсь, что она их вам демонстрировала во время вашей «дружбы» с ней. Но она так любила тот небольшой аметист, вырезанный в форме флакона с сиреневой жемчужиной вместо пробки. То, что она передала его с ребенком, говорит мне об очень многом…

— Она признала ее своей внучкой. Вы это подразумеваете?

Анжелика кивнула.

— Однако это обстоятельство не дает нам шанса узнать, где она оставила ее и как я могу ее найти.

— Кто был отцом ребенка?

— Мальчик, однокашник моего кузена. Школа-интернат в Варшаве. Я думаю, что он был годом старше, чем я. Приблизительно на год. Он не любил меня.

— Вы говорили ему о ребенке?

— Нет. Я никогда не видела его после. Мать все взяла в свои руки. Она очень хорошо умела это делать, полковник. Казалось, она видела любую ситуацию насквозь. Я даже не отдавала себе отчет, насколько она была проницательна. Она, должно быть, проследила, чтобы мальчик никогда не смог связаться со мной, не думаю, что это вызвало у нее затруднения — она ликвидировала…

— «Ликвидация» — это не то слово, Анжелика. У нее явно были свои причины.

— Ребенок родился «больным», с сердечной недостаточностью и слабым шансом на выживание. Это — то, что она сказала мне. И затем она сказала, что везет его в швейцарскую клинику. На операцию. Но когда она возвратилась, она сообщила, что ребенок умер. Конечно, я верила ей. У меня не было никаких причин для недоверия. Вот и все, что я знаю, полковник.

— Следы должны были остаться. Вы можете начать с больницы, где ребенок… Я, простите, я не знаю имени…

— Я тоже.

— В больнице, где вы рожали, должны быть документы… И затем есть швейцарская клиника…

— Если моя мать сказала мне правду об этой швейцарской клинике, вообще сказала хоть слово правды. У меня даже нет свидетельства о рождении. У меня ничего нет.

— Наверняка что-нибудь найдется среди бумаг вашей матери, надеюсь, вы найдете… Проблема только в том, что все смешалось из-за этой войны, тысячи и тысячи людей ищут друг друга, беженцы, потеря архивов, разрушенные коммуникации, неведомые пути…

— Конечно. Я понимаю. Но у меня впереди еще один неприятный разговор, полковник. Мой муж ничего не знает о ребенке. Ничего об этой истории.

— Она позаботилась и об этом, не так ли?

Анжелика улыбнулась и прошептала:

— Да.

Они сидели в маленькой гостиной друг напротив друга. Казалось бы, все уже сказано, но что-то мешало расстаться. Вмешалась Баська, настаивая, что Анжелике давно пора отдыхать.

Полковник обещал писать, дал номера, по которым его можно найти. Поклонился, поцеловал руку и пошел к выходу. Баська прошла вперед, чтобы открыть ему дверь, на пороге он обернулся:

— Я любил ее. Я все еще люблю ее.

~~~

Вечером следующего дня Анжелика встречала мужа. Она никогда не видела Януша в великопольской форме, его вид ошеломил ее. Красивый блондин в высоких блестящих черных сапогах, темно-красном мундире и белых бриджах, тугих, как кожа, Януш — встревоженный, бледный — стоял перед нею.

Ей неловко в его объятиях, расслабиться мешало внутреннее смятение, упадок духа, бремя скорби. А больше всего необходимость рассказать, признаться. Януш баюкал ее, ласкал, шептал слова утешения, и она не могла выдержать его нежности. Попросив его сесть подальше и внимательно ее выслушать, она начала:

— Когда мать умирала, она попросила полковника фон Караяна рассказать мне… Она просила его передать…

Анжелика замолчала, спрятала лицо в ладонях, потом взглянула на Януша и начала снова:

— Она просила передать мне, что мой ребенок не умер.

— Что?

— Никаких вопросов, Януш, или я никогда не смогу сделать это. Пожалуйста. Только слушай. Когда мне исполнилось шестнадцать лет, у меня был короткий, очень краткий роман с мальчиком. Другом моего кузена. Они приехали в Краков на каникулы. У меня никогда не было поклонника. В свои шестнадцать я была еще совсем ребенком, робким и неприспособленным. Ходила в белых носочках и туфельках на низком каблуке. Я воспитывалась в монастырской школе и сгорала от смущения всякий раз, когда говорила с молодым человеком. Я была маленькой любимой девочкой Матки. И то, что этот мальчик стал искать моего внимания, открыло мне, что я красива. Я…

— Нет необходимости, Анжелика, объяснять мне приемы соблазнения, распространенные среди молодых людей.

— Ты прав. После того как он уехал из нашего дома, я не получила от него ни слова. Было горько и стыдно. Я гневалась на судьбу, а когда поняла, когда наконец осознала, что со мной произошло — я оказалась беременной, — я бросилась к матери, как и всегда. То, что произошло потом и происходило в течение долгого времени, мне непонятно, Януш.

— Непонятно?

В процессе рассказа князь вскочил и теперь мерил комнату шагами, оборачиваясь время от времени, чтобы взглянуть на жену, как будто с целью убедиться, что именно она сидит напротив и это ее рассказ.

— Да, непонятно. Действительно непонятно, потому что с того момента моя мать все взяла в свои руки, все решения принимала сама. Но позволь мне вернуться немного назад. Видишь ли, мальчик, моя любовь, ну, в общем, ни мать, ни я, ни, я думаю, мой кузен, не знали, кто он. Дело в его семье. Ни один из нас не знал, что он младший брат любовницы моего отца. Баронессы. У них были разные фамилии. Возможно, они родились от разных отцов, я не знаю. Петр Друцкой, так его звали. Я не думаю, что он хотел что-то скрыть от нас; фактически, я думаю, что он, возможно, даже не знал, кто мы по отношению к его семье. Или, в любом случае, я думаю, что он не знал связи между нами и сестрой. Ему исполнилось года три или четыре, когда его сестра умерла. Когда все случилось. Мне тогда было два года, да, он лишь немного старше. Но мать узнала, кто у нас гостил приблизительно в то же самое время, когда я призналась ей, что мы были любовниками. И что у меня будет ребенок. Во дворец приехал доктор, обследовал меня. В то время как я одевалась, в мою комнату вошла мать, обняла меня, крепко прижала к себе и так стояла, покачиваясь и периодически повторяя: «Антоний, Антоний». Она произносила и произносила имя моего отца. Как хорал, как молитву. Конечно, я знала историю отца и баронессы. Адаптированную версию событий, по моему разумению. Но мы почти никогда не говорили о нем, таким образом я никак не ожидала, что плакать и молиться она будет, обращаясь к нему.

Мать постаралась осторожно выяснить мое отношение к некоторой «процедуре». Так она выразилась. Процедура, которая «избавила бы меня от ребенка». Думая только о моем возлюбленном и о том, что он оставил во мне, я отказалась «избавляться». Насколько помню — в резкой форме. Я сопротивлялась не потому, что так уж хотела ребенка, но потому, что это существо было частью моего возлюбленного. Мать оказалась достаточно мудра, чтобы понять. Она никогда снова не упоминала процедуру. Она сообщила мне, что мы уезжаем на каникулы на курорт и я не должна ни о чем волноваться. Вообще ни о чем.

Несколько дней спустя мать объявила о нашем отъезде на длинные каникулы. Пока упаковывали наши вещи, она рассказывала семье и друзьям о том, как много я училась и что пора показать мне мир, и мы заказали большой тур. Рим, Венеция, Париж, Вена — ворковала она, хотя в действительности мы направлялись в Шварцвальд, на виллу в районе Фридрихсбада. Там мы и оставались в течение семи месяцев. Немногим больше. Пока ребенок не родился. В частной больнице поблизости. Тоже вилла. Очень шикарно и очень тихо. Меня большую часть времени держали на лекарствах, и все, что я помню, — длинные сны, отдаленные голоса, постоянная игла в руке. Я не знаю, сколько прошло времени, я потеряла счет дням. Смутно помню медсестер и докторов, окруживших меня, их мрачные лица, и еще там постоянно была мать, заботливая, но расстроенная. Многого я не могу вспомнить.

— Чего ты не можешь вспомнить? Ребенка? Как держала его на руках?

— Я никогда не держала на руках своего ребенка.

— Почему?

— Януш, пожалуйста. В течение тех первых дней и ночей если я и думала о ребенке, то мне представлялось, что он родился мертвым и что окружающие ходят вокруг меня на цыпочках в попытке скрыть правду. Так я думала. И таким образом облегчила им задачу. Я ни о чем не спрашивала, приветствуя инъекцию за инъекцией, предоставив моей матери самой обо всем позаботиться, как впрочем и всегда. Наконец однажды утром мать, сидя у моей кровати, рассказала мне, что ребенок родился с серьезным сердечным дефектом, девочка слишком слаба, и что вероятней всего не переживет следующие несколько дней. Я приняла новости и практически обрадовалась им, ведь перед этим я думала, что она умерла. Нет, обрадовалась — неправильное слово. Правда — то, что я ничего не чувствовала. Во мне не было никакого материнского чувства. Моя мать обладала им в полной мере, я не выдерживала никакого сравнения с ней, и не пыталась. Она была всем матерям матерью. Ребенок не стал для меня реальностью. Реален был мой позор. Мой позор и моя надежда, моя вера в то, что любимый возвратится ко мне. Я не думаю, что тебе это о многом говорит, но это все, что я чувствовала тогда. И что не забыла.

Через несколько дней мы возвратились на виллу. Мать сказала мне, что ребенок должен будет остаться в больнице для дальнейшего ухода. Я не возражала, пытаясь прийти в себя. Прошел месяц, был конец мая, если я правильно помню, когда мать сообщила, что пора возвращаться в Краков. Без ребенка. Тут я опять уверилась, что ребенок умер, иначе как бы мы его оставили? Я знала, что в течение всего месяца мать неоднократно посещала больницу, где, возможно, оставался ребенок, но она никогда не звала меня с собой. Я была инертна, покорна, и мы возвратились в Краков.

В сентябре мать объявила, что она возвращается, чтобы забрать ребенка и перевезти его в Швейцарию, где есть возможность сделать операцию. Она объяснила, что появилась надежда на выживание ребенка. Сегодня, когда я знаю, что она потом сделала, я думаю, что она испытывала меня в тот день, пытаясь понять мои чувства к ребенку. Я думаю, она пыталась решить. Должна ли она отдать девочку или нет? Да, она явно колебалась, потому что я никогда прежде не видела свою мать со взглядом одновременно напуганным и угрожающим. Но, конечно же, я не знала, что она задумала, иначе попыталась бы удержать ее. Но я ничего не знала.

— Не знала? Нет, ты, возможно, «не знала, что она задумала», но сколько месяцев прошло к тому времени? Четыре? Пять? Почему ты ничего не делала?

— Если ты до сих пор ничего не понял из того, что я рассказала, Януш, то дальше объяснять бессмысленно, ты никогда не поймешь. Я поделилась с тобой всем, что помнила. И не пытаюсь оправдаться.

Ей хотелось, чтобы он подошел, обнял ее, но он направился к высоким окнам, распахнул их шире, зажег сигарету, одной ногой оперся на маленький деревянный табурет, который использует Баська, когда моет стекла. Держа сигарету между большим и указательным пальцами, он глубоко затянулся, красный огонек — единственный свет в комнате. Когда он поворачивал голову налево, выдохнуть дым уголком рта, речной бриз заносил его обратно, рисуя причудливые узоры над головой.

— Лютеция. Город Света темен, как могила.

— О чем ты?

— Лютеция. Так римляне назвали этот город. Париж без света невероятен.

— Ты покончил со мной?

— На сегодняшний вечер или вообще?

— Начнем с вечера.

— Княгиня устала от неприятных разговоров?

— Сарказм тебе не идет, Януш.

Пропустив реплику мимо ушей, Януш подошел к дивану, на котором сидела Анжелика, схватил ее за плечи.

— Ну, давай поговорим о чем-нибудь еще, дорогая. Где бы ты хотела поужинать сегодня вечером? Кстати, а где будет ужинать твоя дочь, Анжелика?

— Ты несправедлив.

— Нет. Все просто. Предельно просто, мадам.

— И это все, чего я заслуживаю?

— Да.

— Я боялась, что ты плохо все это примешь, но я не думала, что ты будешь жесток. Я полагаю, ты можешь развестись со мной, Януш. Уверена, епископ найдет аргументы в твою пользу, тогда как…

— Тише, Анжелика, тише. Твое признание не заставит меня разлюбить или сожалеть, что я женился на тебе. Я понимаю, что это была не ты. И не я. Я думаю о маленькой девятилетней девочке, которая является частью тебя, а также частью меня. Независимо от того, чья кровь в ней течет. Достаточно плохо, что твоя мать не доверилась мне, но то, что не сделала ты, поражает меня. Я чувствую себя обманутым не потому, что у тебя был любовник, а потому, что ты скрыла от меня важную часть себя, своего ребенка.

— Не забудь, от меня его тоже скрыли. Я не могу исправить прошлое, неужели ты этого не видишь?

— Нет. И не собираюсь. Да, тебе тогда было только шестнадцать, но с тех пор прошло девять лет. Ты выросла, и уже в твоих силах было задать матери несколько вопросов. Или еще лучше — рассказать мне, чтобы мы вместе выяснили правду. Хотя какое значение имеет это теперь.

— А что имеет?

— Как ее найти?

— Ты мне поможешь?

— Я думал, ты мне поможешь.

Януш сел рядом с Анжеликой, скрестил руки на груди, оба смотрели прямо перед собой.

— За прошедшие двадцать два часа, как я узнала, что мой ребенок жив, я начала тосковать по ней. Такая русская ностальгия по тому, чего никогда не знал. Когда ищешь следы возлюбленного на снегу, зная, что он никогда не шел по этому снегу. Януш, я пыталась представить ее себе десятью тысячами способов. Я боюсь выходить на улицу, потому что понимаю, что в лице каждой встречной маленькой девочки я буду «видеть» ее. Я буду останавливать детей, смотреть им в глаза, бежать за любым, в ком мне почудятся знакомые черточки. Я проведу оставшуюся часть моей жизни, ища узнавания, обманываясь и тоскуя. Я буду блуждать по паркам, стоять у каруселей, разглядывая девочек. Может быть, вот та — белокурая? Нет, нет, у нее, наверное, темные волосы.

Анжелика беззвучно плакала.

— Мне пора. Я должен возвращаться в полк. Я обещал уложиться в сорок восемь часов. Время практически исчерпано. Поезда не ходят, дороги пустынны.

Януш встал, посмотрел на жену.

— Мне помочь тебе добраться до Кракова, или твой друг полковник посодействует?

— В Краков? Зачем? Разве не опасно…

— Я думал, ты решила очнуться от сна и хочешь начать искать свою дочь, или у тебя другие соображения? Предпочитаешь остаться здесь, в позолоченном резном великолепии, плакать и ждать, вдруг она сама найдет тебя?

Ей пришлось сделать усилие над собой, чтобы не зажмуриться и прямо посмотреть в глаза человеку, которого она, оказывается, совсем не знала. И мягким, чуть хрипловатым голосом она спросила:

— Вы всегда добиваете павших, Януш? В этом есть доблесть? Ваши сабли пригодны только для того, чтобы разить беззащитных? Скажи мне, как ты при этом себя чувствуешь, любовь моя?

— Туше. Но я повторюсь. Краков — то место, откуда ты можешь начать. Кроме того, тебе одинаково ничего не угрожает, здесь ты находишься или там.

— Теперь, когда Франция капитулировала, ситуация изменится…

— Отправляйся в Краков и займись вещами своей матери. Независимо от того, что она сделала, она это делала не одна. Должен быть след: в книгах, письмах. Кто был ее доверенным лицом тогда?

— Не знаю. Думаю, что Туссен.

— Кто он?

— Он был ее поверенным — адвокат, лишенный звания — мать использовала его в своих целях.

— Где он? Когда в последний раз ты видела его?

— Он эмигрировал из Франции, жил в Кракове. Говорил на польском как на родном, должно быть, жил в Польше в течение долгого времени. Я не припомню, чтобы встречалась с ним в последние годы.

— Начни с него. Навести исповедника графини. Она была очень привязана к духовенству в Марьянском соборе.

— Епископ Йозеф был ее исповедником с тех пор, как я себя помню. Он часто гостил во дворце. Но он умер несколько лет назад. Я не знаю, дружила ли мать с кем-нибудь еще.

— А что насчет горничных? Поговори с теми, кто служил раньше и кто и сейчас служит во дворце. Советую, поговори со всеми. В своем собственном доме она, наверняка, была менее осторожной, чем с семьей. С друзьями.

— Думаешь, девочку сдали в приют?

— Возможно. Но, по-моему, это не соответствует стилю Валенской. Более вероятно — частный дом. Не знаю. Или частная школа. Хорошая католическая школа-пансион в Швейцарии.

— Пансионы не принимают младенцев.

— Нет, конечно. Но где бы она ее ни пристроила, конечно Валенская оставила свою внучку в хороших руках. Надежных. Ты понимаешь, о чем я.

— Скорее всего, мать договорилась об усыновлении. Как с побочными детьми королевской семьи, которая не имела желания наблюдать еще одного незаконнорожденного, бродящего по поместью. Что-то в этом роде.

— Если девочка действительно была настолько больна, как уверяла графиня, возможно, Анжелика, ее уже нет в живых.

— Я надеюсь, что она жива.

— Хорошо. Это поддержит и мою веру. Но Валенская мертва, и мои шансы выжить на этой войне, не встретившись с бошем, который выбьет мне мозги, стремятся к нолю. Ты должна выжить, чтобы найти ее. Найди нашего ребенка.

Анжелика пыталась выдавить из себя смех, как при хорошей шутке. Жаль, что наблюдать, как Януш встает и собирается уходить, пришлось сквозь слезы.

— Ты куда?

— В полк. Я же говорил.

— Не останешься на ночь?

— Спать буду в поезде, если он, конечно, будет. Ты понимаешь, почему я не обнимаю тебя на прощание? Действительно понимаешь?

— Да.

— Я люблю тебя. Даже больше, чем я любил, когда ехал сюда.

— Я знаю.


Matka, что вы сделали с нею? Где она, Matka? Где ты, моя маленькая девочка?

Загрузка...