Борщ со слезой

Привычка спать днем превратилась для меня в потребность. Привычка генетически передалась мне от отца, Петра Александровича, человека сложной и достаточно суетливой судьбы — гимназиста Херсонской гимназии, беженца с голодающей Украины, библиотекаря бакинского Клуба железнодорожников, заведующего литературной частью Бакинского театра русской драмы, добровольца-санинструктора, закончившего войну с медалью и двумя осколками в легких, полученными на Малой земле, под Новороссийском, мастера-надомника по изготовлению фибровых чемоданов, слесаря по газу на сажевом заводе, пенсионера, упокоившегося в неполные шестьдесят семь лет… Господи, не оставь без внимания этого человека в своих кущах! Человека, которому я обязан не только рождением и, по мнению многих, достаточно скверным характером — хотя есть и противоположные мнения, — но и удивительным сходством: как физическим, так и духовным. Желанием понять истоки тех или иных поступков, сопереживанием, разумным эгоизмом и относительным отсутствием зависти, которая так угнетает многие судьбы. Слияние с образом отца во мне настолько велико, что я не без тревоги задумываюсь о годах, отмеренных ему судьбой, зная, что и болезни, преследовавшие его, также передались мне. Правда, медицина и фармакология сейчас не та, что была в его время. На то и уповаю…

Отца преследовали две настоящие страсти — книги, которые он приносил из библиотеки в базарной корзине десятками зараз, и дневной сон.

Последняя страсть сопровождалась непременным ритуалом. Даже в августовскую бакинскую жару мой добрый папа наглухо закрывал деревянные ставни в тесной спальне нашей маленькой квартиры на улице имени писателя Островского, раздевался в темноте (чтобы никто не увидел его белых худосочных интеллигентских чресел), залезал на мягкую перину под толстое одеяло и накрывал голову второй тяжеленной подушкой, предварительно выкрикнув в кромешную темноту спальни приказ мне и сестре: «Дети! Чтобы тихо было!». И никакие события, то и дело возникавшие в нашем беспокойном дворе, не могли нарушить благостные минуты его дневного сна. Лишь иногда, когда в нарушение приказа мы с сестрой проявляли некоторое беспокойство, из глубины спальни доносился глухой вопль: «Дайте спать!»

Эта страсть передалась и мне. Без дневного сна я не человек, а хмурое существо, открытое любой провокации… О, дневной сон с его атрибутами: тишиной затемненной спальни, пролистанной при свете настольной лампы газетой, непременным черным «наглазником», что препятствует проникновению и малой толики дневного света. И наконец, благостным ожиданием в предвкушении великолепных, законченных сюжетно, цветных сновидений. Если снилась еда, я просыпался вполне сытым; если снилась вода, мне не хотелось умываться; если снилась любовь, я был свободен от забот, порождаемых нетерпением плоти… Словом, весьма удобная форма существования — вторая жизнь и, главное, никаких затрат и усилий.

Вот и сейчас я брел по студеному Чикаго с чугунной головой, испытывая острое желание поскорее добраться до Юнион-стейшен, до своего поезда, до своего вагона, до своего купе…

Зал, в котором размещалась камера хранения, нашелся не сразу. Он выплыл из путаного лабиринта подземных переходов, напичканных лавчонками, кафе, ресторанами, бюро всевозможных услуг, выбрасывая навстречу спасительные указатели с доходчивыми пиктограммами. Указатели и вывели меня к камере хранения.

Счетчик конечной оплаты требовал от меня шесть долларов дополнительно к тем трем квотерам, которыми я полагал отделаться за шестичасовое хранение моего багажа. Нехило!

Это, естественно, не улучшило мне настроение. «Бандитский город», — ворчал я, волоча по мраморному полу свой чемоданчик на колесах. Со стороны чемодан походил на крупного черного жука-броненосца, которого тащили за усы. Непредвиденные траты в камере хранения создали затруднения с покупкой снеди в дорогу — пришлось ограничиться порцией худосочной пиццы, толщиной с папиросный листок, и банкой кока-колы. Утешала мысль о предстоящем благостном сне. «Даже не взгляну больше из вагона на этот грабительский город, буду спать», — мстительно думал я, разыскивая взглядом платформу номер восемь, где, согласно билету, ждал меня поезд компании «Амтрак», следующий по маршруту Чикаго — Лос-Анджелес…

Конструкция с высоким алюминизированным каркасом походила на рефрижератор, если бы не продолговатые окна на двух уровнях — первого и второго этажей, разделенных надписью «Спальный вагон». В распахнутых дверях встречала пассажиров проводница — скуластая и смуглая, с по-мужски широкими плечами и черными прямыми волосами, на вид казавшимися жесткими, точно проволока. На джинсовую рубашку, вольно падавшую ей на брюки, было накинуто цветастое пончо с аппликацией. Типичная индианка из племени команчей или делавар. Проводница держала в руке листок-распечатку, где значилась и моя фамилия, что меня, признаться, удивило. Впрочем, я вспомнил, что билет был заказан моей доченькой через туристическое агентство…

Закинув чемодан в багажный отсек, я протиснулся узким коридором к своему купе, раздвинул дверь-гармошку. «Черт возьми, и это — первый класс?» — подумал я, глядя в тесный пенал с двумя полками. Нижняя полка-диван располагалась на уровне моих коленей, верхняя в нерабочем положении пласталась по стене.

— Думаю, вам будет удобно, мистер, — проговорила проводница, горячо припечатав могучей грудью мою спину. — Пожелаете отдохнуть, поверните эту ручку, здесь все написано. Через два часа можете подняться на второй этаж, в ресторан, вас ждет ужин. Будут вопросы — на этой панели кнопка вызова проводника.

Она вышла. Я остался в купе с чувством неясной досады. Этот казарменный аскетизм обстановки купе первого класса, ожидание ужина, которое наверняка внесет беспокойство в сладость дневного сна… Да и какой, к черту, ужин, когда солнце даже не спустилось к горизонту?!

Продолжая мелочно брюзжать, я повернул ручку дивана. Преломившись с липким шорохом, нижняя полка вздулась и приняла форму двух стульев со столиком посредине. Понравилось. Я вернул ручку в исходное положение. Стулья и столик вытянулись в ровную полку… Еще раз…

Поезд подбирал последних пассажиров. Громко топая и переговариваясь, кто-то занимал соседнее купе. Устроившись, там потребовали кофе со сливками. Голос проводницы оповестил, что кофе, сливки, хрустящие хлебцы, сок, апельсины, сахар, джем — все это ждет пассажиров на площадке второго этажа, у входа в стеклянную галерею на крыше вагона…

Между тем поезд снялся с места и принялся не спеша пересчитывать светильники туннеля, устремляясь на волю. Черный глянец стекла размывал подступающий из зева туннеля дневной свет — и вскоре он резко и радостно ворвался в сумрак купе. Вновь проем окна принялся фотографировать панораму Чикаго. Но Чикаго уже не был для меня таинственным городом, полным романтики из гангстерских фильмов, теперь я мог сказать: я видел Чикаго своими глазами. Смешное брюзжание рассеялось, ушло как вода в песок. Память удерживала прекрасный город — могучий, величественный город людей. Фоторама окна быстро проявила уже знакомый купол стадиона, потом его сменили два огромных корабля, покрытых голубоватой наледью. Вдоль окна протянулась длиннющая шеренга яхт, что стояли у своих причалов, прокалывая низкое небо пиками бесчисленных мачт.

Яхта — особая гордость жителей Нового Света. Американцы проживали разные этапы «национальной привязанности» — автомобили, самолеты, компьютеры, Интернет, — но все эти этапы сопровождала одна неизменная страсть — яхта. Она стала олицетворением американского образа жизни. Яхта — символ богатства и свободы. Многие американцы, которым не по карману роскошная яхта, живя вблизи воды (а то и не вблизи), нередко имеют что-нибудь плавающее — лодку, парусник, скутер, катер… Это увлечение объясняется тем, что Америка, в сущности, гигантский остров, заброшенный судьбой в океан, далеко от берегов Старого Света, колыбели многих эмигрантов. И как каждый островитянин испытывает мистическую тягу к воде, так миллионы американцев мечтают о собственной яхте.

Спать, как ни странно, мне расхотелось — предвосхищая скуку одинокого вечера, надо подготовить себя к полноценному ночному сну. К тому же мысль об ужине возбуждала меня своей романтической тайной…

Славный подарок преподнесла мне дочь — такую поездку. Память скакнула лет на тридцать назад, когда дочь десятилетней девочкой входила в сознательный возраст. Нельзя сказать, что тогда у нас было взаимное понимание. У жены — да, дочь с ней жила душа в душу, так мне казалось сквозь шоры мелочного отцовского эгоизма… С каких пор я почувствовал настоящее отцовство, то есть физическую ответственность за судьбу существа, которому дал жизнь? К сожалению (или к счастью), я не имею опыта полноценного отцовства — у меня единственная дочь, а это совсем особый случай. Человек, обладающий двумя глазами, не может представить себе ценность каждого из них в отдельности, пока не станет одноглазым, — этот жестокий пример мне кажется точным как никакой другой… Судьба единственного ребенка как-то «концентрированно» тревожит родителей. И тем горше ощущается разлука, пусть лишь разлука эмиграции…

Но все уже в прошлом. И ее детский садик, и школа с институтом, замужество, эмиграция, развод, вольная жизнь, второе замужество, бизнес… Теперь она сорокалетняя женщина, которой никто не даст больше тридцати, — высокая, смуглая от калифорнийского солнца, с великолепной фигурой, с лицом южноамериканской киноактрисы, омытом водопадом черных волос. И это красивое, удачливое — трижды плюну через плечо — создание есть моя дочь?! «Не верю!» — сказал бы я словами Станиславского. «И правильно делаешь! — ответила бы моя жена. — Что у нее от тебя? Только рост. В остальном она — вылитая я…»

И действительно. Я поднимаю руки… Что общего у молодой, красивой, пахнущей дорогими французскими духами женщины с седым, носатым, бледнолицым пенсионером, скрывающим за сухими губами паршиво сделанные зубные мосты? Ни-че-го! Еще в полутьме ночного вагона можно как-то обознаться, что и произошло с темнокожей Мэри, а при дневном свете — никаких иллюзий… Возможно, поэтому — странное дело — я неизменно испытываю смущение, когда дочь проявляет свои дочерние чувства: то костюмы мне купит сногсшибательные, сразу два, с полной экипировкой — от туфель до галстука, то закажет дорогущие билеты в театр, то незаметно подкинет денег, то оплатит путешествие через всю Америку… «Ты смущаешься оттого, что еще молодой и гордый, — говорит она. — Не можешь понять, что я… все-таки дочь, а не посторонняя женщина. И свыше двадцати лет живу вдали от тебя, большую часть жизни». — «Не привык к такому вниманию», — с манерной галантностью отвечаю я. «Бедный папа. Ты не привык, ты — отвык за годы холостой жизни».

То слово, то целая фраза, то интонация, пробуждаясь в памяти, вплетались в перестук колес, а темнеющая на глазах панорама за окном вагона чудом переливалась в образ дочери, как цветные стеклышки в калейдоскопе… Говорят, что с генами передаются и черты характера. Сомневаюсь. Если бы дочери передались мои черты характера — склонность к компромиссам, чрезмерная сентиментальность и жалостливость; не то чтобы жадность, а расчетливость; боязнь остаться в дураках, благодаря которой я частенько и остаюсь в дураках; какая-то нервическая эпатажность, из-за которой нередко оказываюсь в смешном положении; разбросанность мыслей, как результат нетренированной памяти, — если бы все это передалось по наследству, вряд ли дочь добилась бы того, чего добилась. Впрочем, возможно, дочь впитала здоровые, творческие гены жены, хотя качества эти у жены, в силу обстоятельств, не получили практического воплощения, а у дочери — получили. Вероятно, второе замужество дочери пробудило подспудно заложенные в ней черты характера. Или просто с годами эти черты проявились активнее, как форма самозащиты и самоутверждения. Отсюда деловая хватка и вместе с тем антипод этому качеству — безудержная щедрость, искренняя и радостная. Отсюда твердость характера, доходящая до непреклонности.

Помнится случай… После долгой разлуки дочь приехала ко мне погостить. Я приготовил обед. Должен заметить, что холостяцкая жизнь имеет массу своих плюсов, один из них — удовольствие от приготовления пищи. Словом, предвосхищая радость дочери, я пригласил ее отведать с дороги отцовского борща. Получив отказ, я растерялся и обиделся, как ребенок, у которого отняли игрушку. Принялся настаивать… «Хотя бы одну ложку, — канючил я. — Ну на кончик языка, только пригуби. Я трудился все утро!» Мои уговоры были тщетны — напротив, дочь только рассвирепела в своем упрямстве…

Хлопнув дверью, она заперлась в спальне… О, скупые отцовские слезы! Кто их видит?! Несколько минут я сидел с остывшей ложкой борща на весу, потом слизнул языком янтарную жирную пленку, вернул ложку в тарелку, вздохнул и пошел мириться…

«Ты всегда был упрямцем, — прокомментировала жена мой рассказ, позвонив по телефону из Нью-Йорка в Петербург. — Ну не хотела девочка пробовать твой дурацкий борщ! У нее свое меню — соки, овощи, фрукты. Посмотри на ее фигуру, а потом на свою, упрямец!» — и повесила трубку.

«Упрямец?! — душила меня обида. — Неужели так трудно было попробовать ложку борща? Одну ложку! В первый день встречи после долгих лет разлуки? Да, возможно, я упрямец, но я же как-никак отец. Но каков характер доченьки? Кремень!»

В глубине души я гордился ею — мне всю жизнь не хватало твердости характера. Нередко твердость характера я подменял нервной злостью, граничащей с истерикой. Возможно, это возрастное. Но со стороны наверняка выглядит жалко…

Загрузка...