Мне всегда казалось, что в этой жизни все люди делятся на два типа – тех, кому нравятся всякие чудаки, и тех, кто их терпеть не может; и мне думалось, что я, в отличие от мистера Мура, несомненно принадлежу к первым. Да и как иначе, если бы вам тоже нравилось жить у доктора Крайцлера, – в доме его вечно мелькали такие люди, чуднее которых в те дни вам бы не доводилось встречать: взять того же мистера Рузвельта, выдающегося ума человека, покрывшего себя неувядаемой славой и добившегося такого успеха. Но все странности этих чудны́х, но достойных душ меркли в сравнении с господином, которого я любил называть «Пинки», – мистером Албертом Пинкэмом Райдером.
Художник не только по профессии, но и по убеждению, он был высок ростом, учтив и добр – со своей окладистой бородой и проницательным взором обликом он более всего походил на священника или монаха, отчего друзья прозвали его «Преподобным», а иногда в шутку даже величали «Епископом Райдером». Он проживал в доме № 308 на Западной 15-й улице и большинство ночей своих проводил либо за работой, либо в длительных прогулках по городу – его улицам, паркам и даже пригородам, – изучая лунный свет и тени, наполнявшие немало его полотен. Он был одиноким человеком, «затворником», как он сам себя величал; вырос он в Нью-Бедфорде, Массачусетс, – жутковатом и обветшалом городке китобоев. Маменька его происходила из квакеров, кроме того, компанию ему составляла целая орава братьев – все это послужило причиной, наверное, самому диковинному из его чудачеств, а именно тому, как он обходился с женщинами. О, вы не подумайте, он был с ними вполне галантен, даже в каком-то смысле вел себя по-рыцарски, только со стороны смотрелось это до чертиков странно. К примеру, однажды, заслышав дивное пение некоей особы, ненароком проникшее сквозь стены его жилища, и впоследствии отыскав оную, Пинки немедленно поспешил предложить ей руку и сердце. Особа пела-то прекрасно, более чем, однако в округе, равно как и в ближайшем полицейском участке получила известность отнюдь не из-за своих вокальных дарований; понадобилось участие целой компании его друзей, чтобы уберечь старого Пинки от неминуемого обдирания его этой проворной мадам.
Он любил детей; да и сам, по сути, был большим, странным ребенком и всегда радовался мне (чего не скажешь о некоторых прочих друзьях доктора). К 1897 году он уже снискал достаточную известность и успех среди знатоков искусства, чтобы жить, ни в чем себе не отказывая, а для Пинки это означало, в сущности, жить, как старьевщик. Он никогда ничего не выбрасывал – ни бумажных коробок от продуктов, ни куска бечевки, ни горки пепла, и большинство людей апартаменты его могли, пожалуй, и перепугать. Однако пред его нежным и тихим добродушием вкупе с явной притягательностью его дымчатых фееричных полотен меркли все чудачества – особенно в глазах пацана с Нижнего Ист-Сайда, который сам провел всю жизнь среди куч мусора, копимых в квартирах, моих глазах. Кроме того, у нас с ним были общие гастрономические пристрастия: у него всегда побулькивал на огне котелок с рагу, а когда мы выходили наружу, он предпочитал устриц, омаров и тушеные бобы в каком-нибудь прибрежном ресторанчике, – немудрено, что я всегда был счастлив составить компанию доктору в походе к Пинки.
Той ночью паломничество к нему совершали трое – мисс Говард, доктор и я, а Сайрус (которому нравилась живопись Пинки, но, как и мистер Мур, он не одобрял такого образа жизни) отпросился, дабы хорошенько выспаться. Дом Пинки располагался на 15-й улице, чуть дальше к западу от Восьмой авеню, и ничем не отличался внешне от тысяч таких же по соседству: простое террасное здание из кирпича, переделанное под квартиры. Мы добирались туда на двуколке вместе с густеющим потоком движения, в эту ночную пору неизменно стремившимся к Филею, затем свернули и увидели маленькую керосиновую лампу, горевшую в переднем окне Пинки.
– Ага, стало быть, он у себя, – сказал доктор Крайцлер. Он расплатился с извозчиком и взял мисс Говард за руку. – Теперь, Сара, я должен вас подготовить – я знаю, что вы находите отвратительным учтивое низкопоклонство перед своим полом, но в случае Райдера вам действительно стоит сделать исключение. У него это совершенно невинно и совершенно искренне – в нем не содержится никакой замаскированной попытки низвести женщин до хрупких и слабых существ, уверяю вас.
Мисс Говард как-то не совсем уверенно кивнула, когда мы подошли к крыльцу.
– Я готова судить беспристрастно о ком угодно, – сказала она. – Но если это будет чересчур оскорбительно…
– Справедливо, – отозвался доктор. – Стиви? Почему б тебе не войти первым, чтобы Райдер мог должным образом подготовиться.
Я кинулся в дом и бегом взлетел по неосвещенной лестнице, остановился у двери Пинки и громко постучал, выкрикивая его имя. Я знал, что порой, когда его охватывало вдохновение, он не удостаивал гостеприимством даже лучших своих друзей, но уж насчет себя был уверен – мне-то он откроет.
– Мистер Райдер? – кричал я. – Это Стиви Таггерт, сэр, с доктором!
Изнутри донеслось шуршание – на манер того, что издают белки, забравшись в кучу палых листьев, – и затем – тяжелые неспешные шаги к двери. Там они остановились, последовала долгая пауза, сопровождаемая тяжелым сопением, которое я слышал даже в коридоре. Наконец глубокий низкий голос, неспешный, однако отчасти игривый, поинтересовался:
– Стиви?
– Да, сэр.
Замок щелкнул, дверь прянула от меня, и в проеме образовалась глыба. Вначале я различил бороду, затем высокий сияющий лоб и в конце концов – глаза, цвет коих, светло-карий или голубой, я никогда не мог толком разобрать.
Отсалютовав, я вошел.
– Здоро-ово, Пинки! – провозгласил я, огибая завалы книг, газет и обыкновенного мусора, заполнявшие гостиную, курсом в глубину квартиры, где располагалась его мастерская, равно как и заветный котелок с рагу.
В ответ художник улыбнулся особым манером – доктор Крайцлер всегда называл этот манер «загадочным».
– Добро пожаловать, юный Стиви, – сказал он, вытирая тряпкой заляпанные краской руки. Несмотря на годы жизни в Нью-Йорке, речью он больше походил на уроженца Новой Англии прежних времен. – Что привело тебя сюда в столь поздний час?
– За мной еще доктор идет, – ответил я, проходя меж стен, покрытых необрамленными полотнами, которые неискушенному зрителю показались бы вполне законченными: дивные золотистые ландшафты, бушующие мрачными штормами морские пейзажи (или, как их называют ценители, «марины») соседствовали с иллюстрациями к поэмам, трагедиям и мифам, некогда поразившим воображение старого Пинки. Он и сам был неплохим поэтом, и, как я уже сказал, его трактовки «Арденского леса» или «Бури» любой бы счел готовыми к показу. Но для Пинки это казалось почти что немыслимым – счесть картину завершенной: он возился и мучился с каждой, как это удачно описал мистер Мур, годами, прежде чем передать готовое полотно взбешенному заказчику, оплатившему его давным-давно.
Ухватив деревянную ложку, я восстановил свои силы доброй порцией телячьего рагу, подслащенного свежими яблоками. После чего прогулялся по мастерской.
– Неплохой урожай, Пинки, – похвалил я. – Сколько из них уже продано?
– Предостаточно, – отозвался он из гостиной. Тут я услышал голоса доктора и мисс Говард и поспешил обратно к дверям, чтобы застать ритуал, коему Пинки подвергал всякую особу женского пола, осенившую своим визитом его «скромное пристанище».
Отвесив глубокий поклон, он произнес:
– Я глубоко почтен, мисс, – начал он с громыхающей искренностью и простер руку. – Прошу… – И он принялся расчищать путь сквозь горы мусора к единственному у него мягкому креслу, видавшему виды, но удобному, которое стояло у переднего окна. Закончив разгребать хлам на полу перед креслом, он выхватил откуда-то из завалов маленький восточный коврик и разостлал его, чтобы мисс Говард было куда поставить ноги, словно богемской королеве на троне. В обычных обстоятельствах она вряд ли позволила бы кому-то с собой так обращаться, но Пинки был настолько искренен и в то же время настолько диковат в этой своей заботе, что кто угодно на ее месте повременил бы с привычными реакциями.
– Ну-с, Алберт, – благодушно произнес доктор, – неплохо выглядите. Слегка опухшим, конечно, но местами… Как поживает наш ревматизм?
– Всегда где-нибудь караулит, – улыбнулся Пинки. – Но у меня есть свои средства. Могу ли я предложить вам обоим что-нибудь откушать? Или, быть может, выпить? Пива? Воды?
– Да, я бы не отказался от стакана пива, Алберт, – сказал доктор, глянув на мисс Говард. – Приятная ночь сегодня, хоть и не такая прохладная, как я ожидал.
– Да, пиво было бы кстати, – подала голос мисс Говард.
Пинки воздел указательный палец, показывая, что сейчас вернется, и пропал в глубинах квартиры. Я вдруг заметил, что при ходьбе он как-то странно хлюпает. Я посмотрел на его ноги и обнаружил, что огромные туфли Пинки заполнены соломой и еще чем-то – в глазах мира это могло показаться овсянкой.
– Слушай, Пинки… – произнес я, следуя за ним. – Ты, наверное, знаешь, что у тебя в туфлях овсянка?
– Лучшее средство от ревматизма, – ответил он, хватая несколько бутылок пива и споласкивая под краном с холодной водой пару подозрительных на вид стаканов. – Последнее время что-то стало больновато гулять. Солома и холодная овсянка – вот мой ответ. – И он устремился обратно к гостям.
– Ну-у, ясно, – протянул я, по-прежнему не отставая от него ни на шаг. – Но ты же знаешь – никто в Нью-Йорке столько не гуляет, как ты.
Прохлюпав в комнату, Пинки водрузил бутылки и стаканы на столик, переделанный из старого ящика, и принялся разливать.
– Вот, прошу вас, – объявил он, протягивая стаканы доктору и мисс Говард. – За вас, мисс Говард, – провозгласил он, поднимая свой. – Младой красой любуюсь девы, младой красой, достойной лика Евы. Будь магам я сродни, жезла волшебного движением одним мгновеньям бы велел остановиться, чтоб вдоволь насладиться сей красотой.
– Прекрасные стихи, Алберт, – отозвался доктор, поднимая стакан и делая глоток. – Ваши? – спросил он, хоть даже я знал, что вопрос риторический.
Пинки кротко склонил голову:
– Скверные, однако мои. И они подходят вашей спутнице.
Мисс Говард была совершено очевидно растрогана, а так повлиять на нее – не такой уж простой фокус для представителя мужского пола.
– Благодарю вас, мистер Райдер, – сказала она, также поднимая стакан и поднося его к губам. – Это было восхитительно.
– Скажи, Пинки, – вмешался я в беседу, памятуя о том, что он еще и большой поклонник скачек, – как твои успехи в сегодняшних «Пригородных»?
На его лице отразилось одновременно недовольство и возбуждение:
– Боюсь, мне сегодня недостало времени сделать ставку, – ответил он. – Но странно, что ты упомянул о бегах, Стиви… – Он вновь поднял указательный палец и жестом предложил нам проследовать за ним в мастерскую, что мы и сделали. – Весьма загадочно сие совпадение, весьма! Видите ли, я тут кое над чем работаю. Это картина, если можно так выразиться, с историей. Несколько лет назад я свел мимолетное, однако весьма компанейское знакомство с одним официантом, который впоследствии поставил на скачках все свои сбережения – и проиграл. В отчаянии он застрелился.
– Какой ужас, – сказала мисс Говард; однако шок ее не смог скрыть, если так можно выразиться, очарованности представшими ее взгляду многочисленными полотнами.
– Да, – ответил Пинки. – И это заставило меня задуматься – не стану говорить, как именно, однако вы должны увидеть результат этих размышлений, ибо, как я предполагаю, тут могут быть какие-то перспективы.
И он подвел нас к огромному мольберту в углу мастерской, где стоял холст фута два на три, покрытый легким, вымазанным красками куском ткани. Пинки зажег соседнюю газовую лампу, выкрутил огонек поярче и шагнул к мольберту.
– Предупреждаю, работа далека от завершения, – сказал он, – но… вот… – И он откинул ткань.
Под ней оказалась, пожалуй, самая зловещая из всех его картин, что я когда либо видел. На ней был изображен изрытый лошадиными копытами овальный трек ипподрома, окруженный такой же грубой изгородью. На переднем плане в грязи извивалась большая, жутковатого вида змея; над ней вдали проступали голые холмы и небо настолько угрюмое, что непонятно было, это день или ночь; по треку же мчался одинокий всадник – Жница-Смерть собственной персоной, она скакала без седла не в ту сторону, воздев огромную косу.
Надо сказать, большинство картин Пинки были загадочными, но эта штука была совсем уж мрачной – даже пугающей. И доктор, и мисс Говард были потрясены зрелищем – глаза у них загорелись от восхищения.
– Алберт, – медленно произнес доктор, – это бесподобно. Душераздирающе, но в то же время просто бесподобно.
Пинки застенчиво хлюпнул овсянкой и еще больше засмущался, когда мисс Говард добавила:
– Это необычайно… Правда… очень захватывающе…
– Я решил назвать ее просто – «Ипподром», – сказал Пинки.
Я перевел взгляд с доктора и мисс Говард на Пинки, затем – на картину.
– Что-то я не понял, – произнес я.
Пинки улыбнулся мне и погладил бороду:
– Вот что мне нравится слышать. Чего ты не понял, юный Стиви?
– Что это за змея? – спросил я, указывая на гада.
– А что, по-твоему, это за змея?
– Должно быть, чертовски быстрая змея, коль идет вровень с лошадью. – Пинки явно понравились эти слова. – И к слову о лошади – я не знаю, но, по-моему, она бежит в другую сторону, ты ж должен это знать.
– Верно, – ответил Пинки, глядя на полотно.
– И что это с небом? – продолжил я. – Это день или все-таки ночь?
– А знаешь, – ответил Пинки, прищуривая свои непонятного цвета глаза, – об этом я как-то не думал.
– Ага… – протянул я, еще раз окидывая взглядом картину. – Ну, в общем, ты меня прости, Пинки, только меня колотит от этой штуки. Я лучше вон ту возьму. – И я показал на симпатичную, яркую картину, изображавшую очаровательную девочку с рыжеватыми волосами: туманную, да, но успокаивающую, а вовсе не мрачную.
– А, – произнес Пинки. – Моя «Маленькая дева Акадии». Да, мне она тоже больше нравится – и она почти закончена. У тебя хороший глаз, юный Стиви. – И он покрыл тканью мольберт со своим жутким полотном. – Итак, Ласло, вы пришли справиться о моем здоровье или же на то была другая причина? Я подозреваю последнее, ибо вы человек, у которого на все причина найдется.
Доктор немного смущенно посмотрел вбок.
– Жестоко, Алберт, – сказал он с улыбкой. – Однако справедливо. Я говорил вам, Сара, что Алберт мог бы стать психиатром, если бы пожелал. – В ответ Пинки потушил лампу, и мы отправились обратно в гостиную. – Суть в том, Алберт, что мы явились к вам за рекомендацией.
– Рекомендацией?
– Нам нужен портретист, – ответил доктор, пока мисс Говард устраивалась на своем блохастом троне. – Такой, чтобы мог написать портрет не с натуры, а единственно руководствуясь детальным описанием.
Пинки этим заинтересовался:
– Весьма необычная просьба, Ласло.
– Вообще-то это моя просьба, мистер Райдер, – сказала мисс Говард, и это было весьма мудро с ее стороны, поскольку Пинки мог учуять что-то не то, услышь он такое от мужчины, однако просьба женщины была для него подобна велению свыше – особенно молодой и красивой женщины. – Это моя дальняя родственница… точнее, была ею. Недавно она неожиданно скончалась. Утонула в море. И мы обнаружили, что у нас не осталось ни одного ее изображения, даже фотографического – никакой памяти. Мы с кузиной – она живет в Испании, как некогда и покойная, – мы обсуждали, как бы нам хотелось иметь хоть какой-то образ ее, и доктор сказал, что возможно написать ее портрет, руководствуясь воспоминаниями и словесным описанием. – Мисс Говард крайне очаровательно отпила пива. – Как вы думаете – это возможно? Меня просто потрясли ваши работы, так что ваше мнение для меня очень многое будет значить.
Что ж, господа, Пинки повелся: он схватился за лацканы своей поношенной шерстяной куртки – обычная сутулость его почти пропала из осанки – и принялся мерить шагами комнату, ступая с таким видом, будто бы туфли его выделаны из самолучшей лакированной кожи, а не набиты доверху соломой вперемешку с овсянкой.
– Понимаю, – произнес он раздумчиво. – Любопытная идея, мисс Говард. Вы сказали, что эта ваша родственница – женщина?
– Да, – ответила мисс Говард.
– Вообще-то в Нью-Йорке много великолепных портретистов. Обычно лучше всего подошел бы Чейз – вы его знаете, Крайцлер?
– Уильяма Меррита Чейза13? – переспросил доктор. – Только шапочно, однако я знаком с его работами. И вы правы, Альберт, это прекрасный кандидат…
– Вообще-то, – прервал доктора Пинки, – мне так не кажется. Если героиня портрета женщина… и вы намереваетесь работать лишь по памяти… Мне кажется, работу следует поручить женщине.
На лице мисс Говард заиграла улыбка – ни в малой степени не напускная.
– Какая замечательная идея, мистер Райдер! – Мисс Говард со значением глянула на доктора. – И как это свежо… – Доктор, не выдержав, при этих словах закатил глаза, однако от комментариев удержался. – Известна ли вам такая женщина?
– Коллеги меня частенько поддразнивают за то, что я стараюсь смотреть как можно больше работ других художников, – ответил Пинки, – невзирая на их подготовку. Или пол. Я всегда верил в достоинства любого серьезного полотна, кто бы его ни написал. И вы правы, я уверен, что знаю ту, кто способен вам помочь. Ее зовут Сесилия Бо14. – Мисс Говард склонила набок голову, словно бы узнав имя. – Вы что же, знаете о ней, мисс Говард? – спросил Пинки, готовясь изумиться.
– Мне кажется, я слышала это имя, – ответила мисс Говард с некоторым усилием. – Она случайно не преподает?
– А как же. В Пенсильванской академии. И ее ожидает большое будущее.
Мисс Говард сразу помрачнела:
– Нет. Видимо, не она…
– Но кроме того, она ведет частный класс, – продолжил Пинки. – Дважды в неделю, здесь, в Нью-Йорке. Вот почему я сразу о ней вспомнил.
– И где она проводит занятия? – поинтересовался доктор.
– В особняке миссис Кэди Стэнтон15.
– Ну разумеется! – просияла мисс Говард. – Мы старые приятельницы с миссис Стэнтон. И я слышала, как она отзывалась о мисс Бо – с большим, надо сказать, восхищением.
– Иначе и быть не могло, – рассудил Пинки. – Качество работ этой женщины достойно всяческих похвал – в общем, Ласло, единственно, что я могу еще про нее добавить: она видит самую душу человека. Ее весьма высоко оценили в Европе и, несомненно, оценят здесь, дайте только срок. Выдающиеся портреты, правда – особенно хорошо ей удаются женщины и дети. Да, чем больше я думаю о ней, тем больше склоняюсь к тому, что Сесилия Бо – ваш человек.
– И я легко найду ее через миссис Кэди Стэнтон, – сказала мисс Говард, глядя на доктора. – С утра первым делом.
– Стало быть, – провозгласил доктор, вновь поднимая бокал, – проблема наша решена. Я знал, что мы не зря почтим вас визитом, Алберт, – вы просто живая энциклопедия искусств. – При этом Пинки заметно покраснел и смущенно заулыбался, но посерьезнел, стоило доктору продолжить: – Ладно, Алберт, вернемся к вашему «Ипподрому» – он уже продан?
Некоторое время они обсуждали судьбу картины, прихлебывая пиво. Пинки еще не продал это тревожное полотно, но заверил доктора, что еще долго не будет искать на него покупателя, ибо картина далека от завершения. (Кстати, не будет она завершена аж до 1913 года.) То же самое он говорил обо всех своих полотнах, и доктор не мог не выказать обычного для прочих коллекционеров раздражения тем, что Пинки не желает считаться с холодным миром реальности. Наконец он исчерпал тему, и все заговорили об искусстве в целом, а я снова забрел в мастерскую и поел еще немного восхитительного рагу. За едой я еще поразглядывал «Маленькую деву Акадии» – и тут понял, что смутно – вполне в стиле нашего хозяина – на холсте изображена Кэт.
Мы просидели у Пинки еще около часа – очень мило, среди гор реликвий, мусора и отбросов. Забавная у него жизнь – фактически старикан жил только ради своих картин, и для счастья ему более ничего не требовалось. Разве что немного скромной пищи, мастерская для работы и возможность совершать свои затяжные прогулки. Просто, скажете вы, и я соглашусь с вами – ага, настолько просто, что жить так способны лишь единицы из миллиона.