Поэты красочно описывают ощущение падающего сердца, но я никогда его не испытывала. Я знаю, оно иррационально — как будто сердце может рухнуть с небес и, вращаясь, нестись к твердой земле, где его ждет неизбежный трагический конец. Только дети и суеверные люди верят в такую ерунду. Но когда колюжи на речном берегу сосредоточивают на нас все свое внимание, мне кажется, поэты правы.
Один из них говорит с нами, бросая нам в лицо твердые согласные. Без Тимофея Осиповича мы не понимаем, чего он хочет. Он говорит все громче, его губы кривятся, произнося слова. Думает, мы не слышим? Не видит, что мы не понимаем?
Наконец колюж рычит. Толкает грузного Котельникова коленом, потом еще раз и, когда тот бросает на него сердитый взгляд, грубо поднимает его. Котельников кричит и вырывается, но колюж не отпускает.
— Квопатичасалас сивачал, ичакли аксвол кадидотса![12] — кричит он.
Догадавшись, чего от нас хотят, мы поднимаемся и, пошатываясь, становимся в линию за Котельниковым — Яков, Мария и я. Нас ведут по неровной тропе вдоль берега. Гребец из челнока хлопает меня веслом по ногам, точно козу погоняет.
С поля битвы не доносится ни звука, никого не видно. Где все? Я не видела мужа с того момента, как в его лодку ударила стена воды. Он утонул? Его застрелили? Я вслушиваюсь и всматриваюсь изо всех сил, пытаясь различить хоть что-нибудь, но противоположный берег неподвижен, как на картине. Ничто не осмеливается потревожить его спокойствие, даже птицы.
Идя вдоль берега, мы приближаемся к морю. Я уже слышу его ропот. По мере того как мы подходим ближе, его голос становится все громче и настойчивее. А потом появляется другой звук, потише. Он возникает, затем исчезает. Снова возвращается. И опять пропадает. Ветер играет с ним, с нами до тех пор, пока ритмичный звук не становится таким громким, что ничто не в силах его заглушить. Мы поворачиваем вместе с рекой, и теперь он напоминает пушечный грохот. Что там гремит, как сотня барабанов? Рычит, как тысяча громовых раскатов? Звук поднимается сквозь подошвы моих ног. Наполняет мою голову, отчего я не могу думать ни о чем другом, — и мое сердце, отчего мне кажется, что оно сейчас разорвется?
Мы доходим до опушки, где стоят пять домов, те самые, на которые мы смотрели с противоположного берега совсем недавно.
Вокруг домов — около ста или больше колюжей. Все они колотят по стенам шестами с такой силой, будто хотят разрушить собственное жилище. Некоторые даже стоят на крышах и стучат по ним так, что чуть не проламывают у себя под ногами. Дома трясутся, словно сооруженные из каких-то тряпок или шкур, натянутых на деревянные опоры.
Это они так празднуют победу?
Еще совсем недавно мы все были вместе и в безопасности по ту сторону реки. Теперь среди высоких деревьев и теней, которые простираются, насколько хватает взгляда, не видно ни души. Перед моими глазами обычный густой лес, если не считать разбросанных по земле белых, как ракушки, парусиновых узлов, многие из которых разорваны — не мой ли? — и серо-бурой кучи под высоким деревом. Я не могу отвести от нее глаз. Пытаюсь различить движение, хоть какое-то. Но куча безжизненна.
— Это не он, — говорит Мария, наклоняясь к моему уху, чтобы я услышала.
— Откуда ты знаешь?
— Он увел команду в лес. Я видела.
— Тихо, — бросает Котельников. — Вы разозлите колюжей.
Внезапно колюжи перестают стучать и несутся ко входу в один из пяти домов. Протискиваются сквозь зияющий проем — мужчины, женщины, дети, даже младенцы на руках.
Нужно бежать. Но куда? Везде поджидает одно и то же, когда ты обречен.
Наконец колюж, захвативший Котельникова, тянет его к тому же дому. Колюжи прикладывают все усилия, чтобы сдвинуть его, такого грузного, с места, но он слишком мускулист. Оглянувшись на подгонявшего меня колюжа, я говорю Марии с Яковом:
— Пошли.
Как и в той хижине, где мы украли рыбу, стены сколочены из широких досок. Но в отличие от нее, этот дом огромный, как петербургский особняк, а может, и больше. Окон нет. Сквозь широкий вход могут пройти одновременно двое или трое.
Темнота внутри ослепляет. Все, что мне видно, это мрачный огонь костра, чье присутствие подтверждает дым, пахнущий Рождеством. Я чувствую, как рядом кто-то движется. Когда мои глаза понемногу приспосабливаются, я замечаю выплывающие из полумрака лица. Отчасти их освещает огонь от костра, отчасти — солнечный свет, проникающий сквозь дверной проем, щели в стенах и дыру на крыше — очевидно, через нее уходит дым.
В Ново-Архангельске и на окрестных холмах полно колюжей. Они живут там. Работают, ловят рыбу, торгуют и кто знает, что еще? Кто-то, несомненно, знает, но не я. Я никогда с ними не разговаривала. Не заходила в их дома. Не интересовалась, как поживают их отцы и матери, братья и сестры, дети. Не спрашивала совета и не предлагала свое мнение. Конечно, они вызывали у меня любопытство. Но я не понимала, каким образом завязать общение. Я жила в облаке неведения.
Насколько тяжело наше положение? Меня сегодня убьют? Всех нас? Никто не движется. Мы будто целую вечность стоим в молчании. Я пытаюсь прочитать выражение лиц колюжей. Ожидаю увидеть гнев, но они лишь смотрят, не подходя ближе. Я вспоминаю двух колюжей, окруженных нашей командой на борту брига в тот день, когда они продали нам палтус. Как долго мы вынуждали их стоять перед нами в тишине! Теперь мы поменялись ролями.
— Хили Чабачита, либ тизиквл окил чалатило тизикати[13],— говорит из теней в глубине дома мужской голос. Поначалу трудно различить говорящего. Потом я замечаю перед нами колюжа в плаще, каких я еще за время плавания не видывала. В свете костра на нем вспыхивают мягкие золотистые отблески. Это не меховой плащ. Он сделан из коры, как моя накидка, но золото настоящее, а не краска. По краям плащ подбит лоснящимся черным мехом. Его подвязывает широкий пояс, за который заткнут кинжал. Поза колюжа делает его похожим на высокое дерево, крепко укоренившееся во влажной почве леса.
Колюж вытягивает какой-то странный цилиндрический предмет, трясет им. Тот гремит, как повозка на ухабах. Что это за предмет? Он короче телескопа и, кажется, сделан из дерева. На нем вырезаны огромные глаза с красным ободом и острый птичий клюв.
— Хакотлалакс сисава бойоква хотскват[14], — продолжает он. Его голос грохочет, отражаясь от дощатых стен. Я пытаюсь понять, услышать хоть какое-то знакомое слово, но все напрасно. Он говорит дальше, обращаясь ко всем в доме, не только к нам.
Вскоре вперед выступает женщина. Я ожидаю, что она сейчас тоже что-то скажет, но вместо этого она опускается на колени и ворошит костер. Я перевожу взгляд с нее на говорящего, потом снова на нее. Сложно решить, куда смотреть. Наклонившись возле костра, вторая женщина снимает крышку с одного из деревянных коробов, разбросанных вокруг, как детские кубики, с которыми я играла давным-давно, когда отец рассказывал мне о гравитации и физических свойствах предметов, — только эти кубики неестественно большие.
Когда крышка поднимается, из деревянного короба исходит пар с ароматом тушеной рыбы. Женщина опускает в короб большую ложку — морскую раковину с привязанной ручкой — и помешивает. Она готовит. В коробе? Неужели в короб можно налить воду? И вскипятить? Вскоре к ним присоединяется третья женщина, затем четвертая, и, вооружившись палками, ложками и камнями, они вместе хлопочут над костром и содержимым коробов. Длинными деревянными щипцами они достают камни из огня и кладут в короба. Камни шипят, опускаясь в воду, и еще больше пара поднимается к стропилам и окутывает висящие на них травы, стебли, веревки, корзины и какие-то нанизанные на вертел предметы.
Все то время, что женщины готовят, голос говорящего не умолкает. Одна, оставив свои кухонные обязанности, медленно поднимается, вытирает руки о юбку и заходит нам за спину. По позвоночнику у меня бегут мурашки, но она всего лишь выскальзывает наружу. Тотчас дети перестают вести себя смирно. Они возятся, шепчутся, хихикают, отвлекая меня от женщин. Один мальчик корчит рожи, а две девочки делают вид, что не замечают его, и заглушают смешок ладошками. Одна из них укачивает на коленях спящего младенца, наматывая на палец прядь его волос.
Через какое-то время говорящий наконец умолкает. Мне хочется присесть. Я встречаюсь взглядом с Марией: должно быть, она тоже устала. Но она лишь пожимает плечами, переступает с ноги на ногу и отводит глаза.
Разговор еще не закончен. В круг света выступает другой колюж. Он такой же морщинистый, как Яков; его глаза блестят, словно звезды на ночном небе. Но голос у него гораздо моложе, его звуки то выше, то ниже, и речь напоминает ручей, текущий по каменистому руслу.
— Ваалакс чаакалосалас хикитксли ксва дидидал латса, — говорит он. — Хистилосалис иш хиксат ишаташ тилал. Квиксва алита. Квокводис[15].
Яков сдвигает шапку на затылок и, щурясь и хмурясь, вслушивается в речь старика, но по его лицу ясно, что он ничего не понимает. Котельников принимает вид попеременно то угрюмый, то непокорный — пыхтит, качает головой и раздувает могучую грудь. Никто не прерывает старика, который говорит так долго, будто рассказывает историю. Однако двое-трое мужчин проскальзывают по стенке к выходу и покидают помещение.
Я пытаюсь сосредоточиться, но у меня болят ноги, и вскоре мое внимание рассеивается.
В углу, за спиной говорящего, находится большой столб. На нем, как на той погремушке, вырезаны узоры, только эти узоры выглядят так, словно навеяны лихорадочными грезами безумца. Это какие-то существа. Вот и все, что мне ясно. У них есть глаза, да, руки и рты с приподнятыми или, наоборот, хмуро загнутыми вниз уголками, а еще рога, когти, языки и заостренные зубы — слишком много всего, все не на тех местах, где должно быть. Что означают эти создания, определить невозможно. Я оглядываюсь. Каждый столб в доме — их восемь — покрыт узорами, но они все разные. И хотя я знаю, что это всего лишь дерево, в свете костра мне кажется, что глаза сейчас шевельнутся, губы раскроются, языки развернутся и существа оживут.
Мария тычет в меня локтем, и я перевожу взгляд обратно на старика, снова пытаясь сосредоточиться. Через какое-то время его речь или рассказ завершается. Уж теперь-то разговоры окончены.
Но нет. Вперед выступает другой человек. Моложе первых двух, с огромными бровями-полумесяцами. Поначалу мне кажется, что он нарисовал их, но потом я понимаю, что они настоящие. Темные и спутанные, они нависают над глазами и напоминают брови вырезанных на столбах фигур. Остальные части его тела — лицо, руки, ноги — гладкие. Ноги у него мускулистые, толстые, как стволы деревьев.
Как и первый говоривший, он обращается к нам. Сначала к Якову, который кивает, но ничего не отвечает. Мария избегает его взгляда, поэтому он поворачивается к Котельникову: тот хмурится и открывает рот, будто хочет что-то сказать, но потом передумывает. У Котельникова оторвалась латунная пуговица, и его черно-зеленая куртка в этом месте распахнута, из нее выпирает живот, белое полотно рубашки торчит словно перо из подушки.
Потом бровастый поворачивается ко мне. Произносит:
— Ксва вилпатот кси чика, чи титсийал, халакиткатасалакс чикастоли[16].
И ждет.
Я отвожу глаза, но он все смотрит на меня.
— Вакаш, — наконец говорю я. Это слово Тимофея Осиповича, и я не знаю, что оно означает — когда я дала колюжке Кларе уху, оно ничем мне не помогло, — но, по крайней мере, колюжи его распознают.
Бровастый вздрагивает. По дому прокатывается приглушенный смех. У меня дрожат руки.
Котельников поворачивается ко мне.
— Госпожа Булыгина! Вы их разозлите!
Бровастый уж точно не злится. Уголки его губ подрагивают. Он тоже пытается сдержать смех?
— Помоги мне, Яков, — тихо говорю я.
Яков качает головой, опустив глаза.
Взгляд бровастого, словно стрекоза, перепархивает с меня на остальных и в конце концов останавливается на мне. Затем он снова говорит. Он не сердится — в этом я уверена, — но и не доволен. Он что-то мне объясняет. Когда он наконец умолкает снова, у меня нет выбора.
— Вакаш. Мы вас не понимаем. Вы понимаете меня? Мы из России. Мы сели на мель. Мы не хотели… — Я вспоминаю сражение. Каким словом лучше всего назвать то, что случилось? — …вас беспокоить. Мы не можем вернуться домой, если только не доберемся до другого русского корабля — он ждет в шестидесяти милях отсюда. Пожалуйста, во имя Господа, если вы просто отпустите нас, мы уйдем и оставим вас в покое.
Мы очень устали и голодны, все наши вещи остались на корабле. Забирайте их. Нам они теперь не нужны, — колюжам не надо знать, что мы повыбрасывали кучу всего за борт. — С собой у нас только то, что пригодится в дороге: кое-что из еды, ружья…
— Госпожа Булыгина! Хватит! — рявкает Котельников.
— Они не понимают, что она говорит, — мягко говорит Яков. И он прав: я вижу по озадаченному выражению на лицах колюжей, что они поняли разве что только слово вакаш.
Затем по необъяснимой причине собрание расходится. Куда все идут? Я ничего не понимаю.
Мы четверо не двигаемся, пока двое маленьких мальчиков не берут Якова за руку и не тянут его к костру. Старый Яков смотрит с удивлением и растерянностью, но не сопротивляется. Мальчишки хихикают, улыбаясь ему широкими зубастыми улыбками детей, чьи молочные зубы уже выпали, но их лица еще слишком маленькие для новых взрослых зубов.
Доведя Якова до сидящего старика в золотом плаще и с погремушкой, мальчишки жестами показывают, чтобы Яков тоже сел. Старик в золотом плаще смотрит на Якова и коротко кивает. Яков садится и снимает шапку. Затем мальчики возвращаются за остальными. Мы сидим на коврике из кедровой коры. Земляной пол сухой и слегка нагрет от костра.
Потом колюжка Клара ставит перед нами длинный поднос.
Она придвигает его, пока он не упирается мне в колени.
— Вакаш, — лукаво произносит она, многозначительно глядя на меня. Я краснею, и она улыбается.
На подносе какое-то непонятное розовато-коричневое месиво.
Мария восклицает:
— Кижуч!
Я приглядываюсь: она права. Это снова он. Куски рыбы плавают в лоснящейся похлебке. Над подносом поднимается пар. Почему они нас кормят? Это какая-то уловка? Я смотрю на Котельникова, Якова и Марию: они уже запустили в еду пальцы. Котельников лопает, как изголодавшийся боров.
Весь поднос предназначен нам? Или мы должны поесть и передать дальше? Я тоже умираю от голода, но не знаю, что делать.
Сидящая по ту сторону костра женщина замечает мою нерешительность. Она была среди тех, что занимались готовкой: брала щипцами горячие камни и опускала их в короба с водой. Она думает, что я не хочу есть ее еду? Что ее еда недостаточно хороша для меня? В ушах звучит голос матери, отчитывающей меня за отсутствие манер, и я беру щепотку рыбы.
Едва пища касается языка, я уже не могу остановиться. Горстями запихиваю рыбу в рот. Тонкие кости вынуждают меня есть чуть медленнее, но я проталкиваю их между губ языком. Не зная, куда их складывать, я держу кости в другой руке.
Голод, который я так долго заглушала, поднимает голову и спрашивает: где вы были, Анна Петровна Булыгина? Я кормлю его, кормлю себя, ем и ем до тех пор, пока на нашем подносе ничего не остается, последняя капелька жира не слизана с пальцев и моя рука не полна костей.
Этой ночью я лежу на жестком коврике из кедровой коры на гладком земляном полу. Вдоль стен тянутся широкие деревянные лавки, но они заняты другими людьми.
Поставленные вертикально толстые кедровые коврики разделяют спальное пространство и обеспечивают некоторое уединение. Но мне все равно видно большинство людей. Они спят, сгрудившись в кучки, похожие на ухабы на каверзной дороге. Мужчины, женщины, дети — все вперемешку. Они разделились по семьям? Или как попало?
Я лежу довольно далеко от огня. Мы с Марией делим подстилку и мягкое покрывало из кедровой коры, слишком маленькое для двух человек. Я очень устала, но не могу заснуть от холода. Я прислушиваюсь к дыханию Марии. Мне ясно, что и она не спит.
— Мария?
— Что?
Холод, темнота и усталость питают друг друга. Вопросы и ответы крутятся в голове. Я пытаюсь от них избавиться, но они не отступают. Наконец я спрашиваю:
— Что они с нами сделают?
— Это вилами по воде писано.
— И что это означает?
— Что я не знаю. И вы тоже. Теперь спите.
— Не могу.
— Вы все равно ничего не измените.
— Ничего не могу с собой поделать.
— Ну а я могу. Я устала. Спокойной ночи.
Это на меня непохоже, но я молюсь — чего не делала перед сном с самого детства, — прошу Господа внять нашим молитвам и помочь нам всем вернуться в Ново-Архангельск. Но все напрасно, заснуть не получается.
Еще долго после того, как Мария погрузилась в сон, я лежу с раскрытыми глазами, мысленно рисуя на потолке звездное небо. Полярная звезда прямо надо мной. Я лежу головой на восток? Наверное. Кассиопея будет вон там, рядом со столбом. А Орион — там, где шелестят в поднимающемся от костра жаре пучки сушеной травы. Пегас — там, у двери, которую на ночь прикрыли чем-то вроде ширмы. Я беспокоюсь за свой телескоп с журналом: спасли ли мой узел? В сухости и сохранности ли мои вещи?
Но заснуть мне не дают не только мысли — мешают и ночные звуки. Я никогда еще не спала со столькими людьми в одной комнате. То и дело кто-то кашляет или прочищает горло. Некоторые храпят. Некоторые вскрикивают во сне. Какой-то ребенок смеется в плену сновидения.
А потом, спустя некоторое время, начинается какое-то шебуршание. Я сразу же понимаю, что оно означает, и не удивляюсь, когда оно перерастает в бесстыдные стоны и вздохи. Я затыкаю кулаками уши, но это бесполезно — моя фантазия довершает образы.
Не знаю, что делать с рыбными костями, оставшимися после ужина. Я легонько сжимаю их в кулаке, чувствую их изгиб. Если бы был способ восстановить скелет, нарастить на рыбу плоть, повернуть время вспять, как далеко я смогла бы зайти? Смогла бы обнаружить ту ошибку, что привела меня сюда, и устранить ее?
Наутро я просыпаюсь с пустыми руками. Косточки выскользнули ночью и теперь вплетены в коврик и полузакопаны в тонкий слой пыли, что покрывает земляной пол. Мне нестерпимо хочется облегчиться. Как это принято делать у колюжей? У них есть что-то вроде канализации или какая-нибудь яма? А если нет, то куда мне идти, или это не важно? Я спрашиваю Марию, и она говорит, что мне надо найти укромное место на улице.
— Ты уверена?
Уголки ее губ опускаются, и она смотрит на меня, как на неразумного ребенка.
— Тогда пойдем со мной. Пожалуйста.
Она пожимает плечами.
— Да, мне тоже надо бы.
Мы медленно, маленькими неуверенными шажками, идем к двери. Нас многие видят. Затем парень моего возраста с волосами длиннее моих вскакивает на ноги. Он выходит сразу же вслед за нами и держится всего на шаг позади, пока мы ищем уединенное место. Наверное, он понимает, чего мы хотим, потому что не пытается остановить нас, когда мы отходим от дома. Я оглядываюсь в мокром лесу. Капли воды размером с жемчужины одна за другой соскальзывают с ветвей над головой и падают на землю. Земля чавкает под ногами. Она усеяна покрытыми мхом бугорками, похожими на бархатные подушечки для булавок.
— Может, здесь? — спрашиваю я. Холодный воздух и капли не улучшают положение. Я больше не могу терпеть.
Мария кивает и говорит:
— Он тоже так думает.
На лице парня написано беспокойство. Он переводит взгляд с нас на покинутый нами дом, едва видимый за стволами деревьев, и снова на нас.
Чтобы не успеть растерять храбрость, я захожу за небольшой куст, поворачиваюсь спиной и задираю юбку.
Длинноволосый парень торопливо отходит и ждет на расстоянии. Везде одно и то же: даже самые смелые мужчины боятся женских дел. Мария садится на корточки с другой стороны куста.
Я пытаюсь помочиться тихонько, но моча с шумом льется на землю. По ногам поднимается пар. Облегчение занимает целую вечность. Когда во мне больше не остается жидкости, я вытираю руки о мох, потом о передник, потому что не знаю, что еще делать.
— Ты все? — спрашиваю я Марию. Та кивает.
Длинноволосый парень молча идет следом и покидает нас, только когда мы возвращаемся в свой уголок.
Завтрака нет. Вместо этого снова начинаются речи. Оттого что я плохо спала, мне сложно следить за ними с должным вниманием. Пока идет разговор, готовится еда. Мы снова едим рыбу, а после трапезы речи продолжаются.
То, как колюжи с нами обращаются, кажется совершенно неожиданным. Это несколько смиряет мое беспокойство и приводит к единственно верному, как кажется мне, выводу. Раз они не причинили нам вреда и по-прежнему кормят, значит, намереваются отпустить. Я просто не могу понять, почему они до сих пор этого не сделали.
На вторую ночь в доме теплее. Усталая от того, что плохо спала вчера, я сразу же погружаюсь в дрему. Но посреди ночи резко просыпаюсь от звуков дождя, барабанящего по крыше. Грохот стоит такой же, как от стука шестов, который мы слышали в день, когда нас захватили. По крайней мере, я в тепле и сухости. А где наша команда и каково им приходится? Палатки не спасут от такого ливня.
Ох, Коля, что ты делаешь сейчас? Не спишь, гадая, что со мной случилось? Ты ведь не ищешь меня в разгар грозы?
Милый Коля. Со мной все хорошо. Я в безопасности.
А ты?
Третий день, а затем четвертый и пятый ничем не отличаются от первых двух, что мы пережили. Новые разговоры, сплошные разговоры — и говорят не только те трое, что в первый день. Другие тоже произносят речи, рассказывают истории, длинные и короткие, которые плывут по дому, обволакивают слушателей, очаг, свисающие с балок предметы, но не могут достичь меня, Марию, Якова и Котельникова. Даже спустя столько дней мы мало что понимаем из происходящего.
Колюжи приходят и уходят, приносят воду, дрова, еду. Женщины в углу ткут на диковинных маленьких станках, установленных на полу. Это не шерсть, но я не понимаю, какую пряжу они используют. У ног каждой стоит корзинка. Периодически одна из женщин извлекает палку или какое-то орудие с зубьями, которое применяет в работе.
Одна женщина делает корзину. Ее руки движутся, как текучая вода, когда она переплетает тонкие веточки. К ее лодыжке привязана веревка. Она тянется до изголовья люльки, висящей на ветке. Внутри, словно птенцы, гнездятся двое младенцев. Когда женщина движет ногой, люлька качается. Младенцы продолжают спать.
Дети постарше играют и шепчутся во время речей, и дважды в день мы едим — снова рыбу, потом мидии и песчанки, затем маленькие крахмалистые клубеньки, а после — твердый сухой пирог из незнакомых мне ягод. Пироги пропитаны тем же рыбьим жиром, и их трудно жевать. В течение последующих долгих речей я отлепляю от зубов приставшие к ним клейкие комки.
Мне ужасно не хватает Николая Исааковича. Не хватает того, как он стоит у меня за спиной на палубе брига и согревает, пока я смотрю в телескоп. Не хватает наших долгих вечерних разговоров, когда мы разглядываем его карты, обсуждая места, которые видели и которые еще увидим.
Почему он еще не пришел за мной? На это должна быть веская причина. Я отказываюсь предполагать, что его убили. Как и то, что он сдался и отправился на юг без нас. Что мне думать? Все, что рисует мне разум, кажется невыносимым.
Дни следуют одному и тому же странному распорядку. Колюжка Клара дает нам с Марией по накидке из кедровой коры. Я благодарю ее, хотя знаю, что она не поймет. Накидка согревает и может служить одеялом ночью. Теперь холод больше не помешает мне спать.
Мы с Марией по-прежнему ходим по нужде вместе, всегда под присмотром того же длинноволосого колюжа. Наши совместные походы в укромное место напоминают мне о том, как унизительно будет, когда у меня начнутся месячные. Я собираюсь порвать свой передник на полосы, но даже не представляю, как и где буду их стирать и сушить.
Каждый раз, как я выхожу из дома, мой взор притягивает серо-бурая куча по ту сторону реки. Вороны тоже интересуются ею. Они, как черные тени, носятся над ней, клюют, отрывают куски, кричат и ссорятся из-за них. Вскоре в воздухе повисает запах смерти. Я не понимаю, почему колюжи как будто не замечают всего этого.
Как-то вечером, перед тем как трапеза готова, я спрашиваю:
— Почему они медлят?
Яков с Марией искоса оглядываются друг на друга. Котельников, чистящий себе ногти веточкой, вытирает ее о рукав и уверенно отвечает:
— Они готовят внезапное нападение. Собираются поквитаться с этими колюжами и всех их перестрелять.
— Т-с-с-с, — произносит Мария и крестится.
— Зачем вы говорите такие жестокие вещи? Они кормят нас и обращаются с нами по-доброму, — говорит Яков.
— Но не будет же это продолжаться вечно? — спрашиваю я. — Не может такого быть.
— Не волнуйтесь, не будет, — говорит Котельников. — Команда может появиться в любое время. С минуты на минуты они ворвутся в дом…
— Проявите терпение. Мы многого не понимаем, — говорит Яков. — Скоро все станет ясно.
— Может, они ждут нас, — говорю я. — Может, они хотят, чтобы мы попытались сбежать.
— Дайте время, госпожа Булыгина. Хорошо ешьте и отдыхайте. Воспользуйтесь этими днями, чтобы запастись силами, — говорит Яков. — После того как они придут, нас ждет тяжелый путь.
— Нет, — возражает Котельников. — Возможно, она права. Нужно уходить.
— Я так не считаю, — говорит Яков.
— Ну а я считаю, — говорит Котельников. — Они не могут нас остановить.
Яков смотрит на него с непроницаемым выражением лица.
— Если вам так нужно, идите, — наконец нарушает он молчание. — Я остаюсь.
— Ты слишком доверчив, старик. Они собираются убить тебя первым.
— Первым станет тот, кто попытается сбежать.
В то же мгновение я решаю, что Яков прав. По крайней мере, мы не испытываем голода. Ночуем мы не в роскоши, но все лучше палатки. Волдыри у меня на ногах стали подсыхать и затвердевать. Нужно сохранять терпение.
С течением дней я все больше внимания уделяю колюжам. Это место словно явилось из сказок о Бабе-яге с их дремучим лесом, мраком, загадочными избушками и огнем, который манит во тьме.
Днем колюжка Клара то появляется, то пропадает. Однажды я вижу ее с большой, неплотно сплетенной корзиной, но та пуста. В следующий раз ее руки полны хвороста. Потом я вижу ее с корзиной, на которой изображена птица, и гадаю, что внутри. Колюжка Клара тоньше многих других женщин, и ее волосы менее ухожены. Одежда у нее надлежащая, но простая. Если бы мы были в Петербурге, я бы предположила, что она из семьи, которая не то чтобы обеднела, но попала в стесненные обстоятельства. В свете к ней отнеслись бы пренебрежительно, хотя некоторые и пожалели бы ее.
Но здесь к ней так не относятся. Она часто разговаривает с женщиной с круглым строгим лицом, которая, как я заметила, одета лучше многих других. Самое примечательное: ее волосы заколоты гребнем из филигранного серебра. Где она его взяла? Другие женщины тоже носят гребни в волосах, но деревянные или костяные, может быть, из оленьего рога. Ни у одной нет ничего столь же изысканного. Может быть, эта женщина — мать колюжки Клары или тетка? Мне это кажется маловероятным: слишком уж они близки друг к другу по возрасту. Однако они точно не подруги. Разговаривают они часто и учтиво, но без теплоты близких подруг.
Человек с погремушкой и золотым плащом — местный тойон. Он часто сидит в окружении мужчин, которые внимательно прислушиваются к его словам. Он не единственный, кому оказывают подобное уважение, но есть нечто, что возвышает его над остальными. Про себя я зову его царем.
Длинноволосый парень, который следует за мной, когда мне нужно облегчиться, часто отсутствует и возвращается уже затемно. Я ошиблась с его возрастом. Он старше, чем мне показалось вначале, скорее ровесник моего мужа. Не только мы с Марией заставляем его нервно дергаться. Словно котенка, его отвлекают малейшие звуки, даже тени на стене. Я зову его Мурзиком, потому что он во многом ведет себя, как котенок.
— Как думаешь, чем Мурзик занимается целыми днями? — как-то раз от нечего делать спрашиваю я у Марии. Та смеется. Она знает, о ком я.
— Играет со своей мышкой, — отвечает Мария и сопровождает свои слова грубым жестом. Я заливаюсь краской и делаю вид, что не слышу.
Я задумываюсь. Чем он занимается? Охотится? Не на нашу ли команду? Мы ничего не слышали, ни единого выстрела, ни единого выкрика, означающего, что команда неподалеку. Однако из-за частых отсутствий Мурзика мне становится неспокойно.
Многого в поведении колюжей мы не понимаем. Их образ жизни превосходит воображение. Кое-что меня восхищает: например, умение готовить в деревянных коробах, мягкие красивые коврики из кедровой коры, которые служат как юбкой, рубахой или накидкой, так и постелью, столом или стенами, а еще стропила, так густо увешанные кижучем, что несложно вообразить, будто остов дома сделан из рыбы. Это, конечно, не так, но оттого он не кажется менее чудесным — с его толстыми бревнами в три обхвата. Как их вообще смогли повалить? Я начинаю вспоминать все виденные мною диковины и составлять список, чтобы рассказать мужу и, возможно, даже родителям, когда мы вернемся в Ново-Архангельск и я смогу написать им письмо.
Но есть и менее приятные вещи: мне не нравится, что я чувствую себя мокрой даже под крышей, что весь дым остается внутри, когда дождь слишком сильный и тучи висят слишком низко, не нравится невозможность уединиться, когда мне хочется сходить по нужде, и то, что рыбу подают с каждой трапезой, вне зависимости от времени суток. А непристойные звуки в ночи — наверняка их слышат дети. Как они относятся к этим звукам?
Интересно, захотелось бы колюжам взглянуть, как живем мы в Ново-Архангельске или даже в Петербурге? Как бы они отнеслись к тому, что у каждого своя спальня? К горячей ванне? Пуховой перине? Шелку? Мясным лавкам и булочным? Письмам? Для нас все эти удобства — вершина цивилизации, но меня не покидает мысль, что колюжи поначалу сочли бы их непривычными, а потом — утомительными. Здесь все это кажется бессмысленным. Человеку, который не ест хлеб, нет необходимости в булочной. Храм не нужен тому, кто не молится. А человеку, не умеющему ни читать, ни писать, ни к чему письмо, каким бы красивым почерком оно ни было написано.
Как бы они отнеслись к тому, что я столько часов потратила, отмечая положение и измеряя яркость звезд, записывая свои наблюдения для тех, кто в точности повторит их?
Размышления о наших различиях напоминают о нашей неспособности поговорить друг с другом. Конечно, это от незнания языка, но пропасть не одолеть одними словами. Я начинаю думать, что некоторые черты моего мира столь фундаментально отличаются от мира этих людей, что я не смогла бы описать им наши странные обычаи, даже если бы кто-нибудь попросил. Они со своей жизнью никогда не смогут вообразить нашу. Точно так же и наоборот. Для некоторых их предметов и действий у нас нет слов. Водоем, в который мы должны нырнуть, чтобы понять друг друга, неизмеримо глубок, и, возможно, как бы странно это ни звучало, погружение в него невозможно для нас всех.
Спустя шесть дней после битвы мы просыпаемся под нестихающий ливень. Мы заперты в доме с такими же узниками, темнотой и скукой; время в замкнутом пространстве замедляется. Лучше всего справляются с заключением дети. Они скачут повсюду, словно отталкиваясь от стен, резвятся, будто научились своим играм у барашков. С какой радостью разделила бы их забавы Жучка, как носилась бы за ними, тявкала, чтобы привлечь их внимание, а потом убегала от них, когда они начинали бы за ней гоняться. Я жду, что царь с мужчинами, погруженные в разговор в углу, или женщины, следящие за огнем в очагах и готовящие еду, перекладывая горячие камни, их отчитают, но никто не говорит им сурового слова и не кладет на них указующую длань.
В России нет такой снисходительности. Мы любим детей, но считаем, что их можно испортить, если не учить, как правильно себя вести. Мои родители старались быть справедливыми, но строгими, потому что понимали: хорошая дисциплина определит мое будущее, и стремились, как и всякие родители в России, вырастить ответственного взрослого. Я не знаю, как относиться к поведению детей колюжей. Отчасти я очарована чистотой их радости и скучаю по своим детским годам, когда чувствовала такую же свободу. Но другая часть меня полна недоверия, и я задаюсь вопросом, не повредит ли им отсутствие дисциплины?
Хотя дети предаются играм, дождь не может служить оправданием для безделья взрослых. Несколько женщин снова сидят на корточках у своих станков и упорно ткут в тусклом свете. Разговоры и смех окутывают их, как прозрачная шаль. Станки украшены камнями и ракушками, может быть, даже зубами — не знаю чьими, — которые усеивают вертикальные опоры, как самоцветы. Некоторые работают на станках, сделанных из трех палок, связанных у одного конца, с широко расставленными ногами, как у треног в башенной обсерватории отца. Понаблюдав за их работой какое-то время, я прихожу к выводу, что изделия в виде цилиндров, которые они ткут, станут юбками.
Другие женщины шьют, их белые иголки маленькими рыбками прыгают вверх-вниз и вспыхивают, когда на них падает свет от костра. У одной женщины пухлые щеки и круглый живот. Она ждет ребенка. Женщина высоко поднимает иголку, затем опускает, нанизывает на нее бусину и снова поднимает. Бусины скользят по нитке. Мгновение спустя она повторяет те же действия. Она почти не следит за работой, настолько поглощена словами женщины с серебряным гребнем в волосах. Строгое лицо той теперь расслабленно. За разговором она плетет корзину. Ее руки порхают, и она тоже не следит за работой. Внезапно все женщины разражаются заливистым смехом, и та, что с бусинами, роняет иголку на колени.
Я вспоминаю тот день на бриге, когда штиль держался так долго, что я взялась расшивать салфетки, чтобы скоротать время. Как легко я позволила себе потерять терпение и бросить работу. После шести дней бездельного ожидания я бы с радостью отказалась от ужина, если бы взамен могла сегодня же вернуть себе салфетку с иголкой, а если бы это были мои телескоп и журнал, я готова была бы не ужинать целую неделю.
Женщина с бусинами утирает с глаз слезы, находит иголку и снова принимается за работу. Что она шьет? Слишком темно, мне не видно. Я поднимаюсь на колени и наклоняюсь в сторону.
— Корольки, — восклицаю я. — Мария, у них корольки!
Синие русские бусины лежат на коврике, где трудятся женщины. Там их целые кучи — больше, чем привезли на «Святом Николае». Некоторые размером с ноготок младенца, другие — большие и продолговатые, почти черные. Их грани блестят.
Мария открывает глаза, и я показываю:
— Смотри! Корольки!
— Корольки, — повторяет женщина с бусинами. Что-то говорит другим, и они смеются. Женщина с серебряным гребнем в волосах поворачивается и выжидательно смотрит на меня. Ее пальцы ритмично работают. Глядя на меня со слабой улыбкой на губах, она не обращает внимания на работу.
И снова мне приходится их разочаровать. Я больше ничего не могу сказать. Я так же беспомощна и неспособна выразить свои мысли, как грудной младенец. Я густо краснею, но все же думаю: теперь нас связывают два слова, хотя ни одно из них не в силах нам помочь.
Дождь продолжается всю ночь до следующего утра. Котельников похрапывает во сне, Яков отряхивает шапку, беседуя с Марией о каком-то алеуте, с которым они оба давно не виделись. Яков полагает, что тот ушел из Российско-Американской компании и отправился домой, а Мария слышала, что он умер на Гавайях. Около полудня я больше не в силах выносить скуку. Пользуясь тем, что буря ненадолго стихла, я выхожу из дома. Как обычно, иду по нужде, но на этот раз хочу отойти подальше и вернуться не сразу — сделать крюк вниз по реке, если позволит мой конвоир, и остановиться посмотреть, как она впадает в море.
С деревьев капает. Листья на кустах обильно покрыты бусинами влаги. В воздухе висит туманная пелена, земля вся в лужах. Я не иду по тропе — она слишком размыта — и вместо этого пробираюсь между поваленных стволов, трухлявых и покрытых мхом, и болотистых впадин.
Несмотря на дождь, Мурзик где-то в лесах. Вместо него меня сопровождает ребенок. Маленький, с тонкими, как птичьи лапки, запястьями, на которых выступают косточки. Кажется, будто его может сдуть порывом ветра. Сколько ему лет? Лицо у него гладкое, как у младенца, и он явно нервничает — держится слишком близко от меня, и стоит мне перепрыгнуть через лужу, как он бросается ко мне с поднятыми руками, словно боится, что я улечу.
В вышине, там, где кружевные кроны деревьев ласкают облака, появляется кусочек голубого неба. Это цвет самой надежды. Я знаю, что моя Полярная звезда где то там, не видимая в солнечном свете, но, когда наступит ночь, она снова явит себя. На мгновение я задумываюсь, не попытаться ли мне сбежать. Я наедине с мальчиком. Мне всего лишь нужно бежать быстрее него. А если не смогу? Тогда мне придется ударить его камнем, чтобы он лишился чувств. Я оглядываюсь: есть ли рядом камни? Если он потеряет сознание, я наверняка смогу далеко уйти, прежде чем кто-нибудь заметит.
Тогда мне придется искать Николая Исааковича и остальных. Каким образом? Где они могут находиться в этом лесу? Какие звезды приведут меня к ним? Как долго мне придется их искать — и что за это время со мной случится, одной в необъятном лесу?
И когда я била кого-то камнем так, чтобы человек лишился чувств?
Мои глаза наполняются слезами. Мне никуда отсюда не деться, пока они не придут нас спасти. Почему они все не приходят? Неужели Коля забыл обо мне? Мне нужен мой муж. Мне нужно увидеть его, оказаться рядом с ним, вдохнуть запах его промокшей шинели, почувствовать на шее его теплое дыхание, когда он шепчет: «Аня», — потому что я тоже нужна ему.
В лесу раздается раскатистый грохот.
Выстрел.
Мои мысли ускользают от меня, как выскальзывает из пальцев хрустальный бокал — выскальзывает и разбивается, ударившись об пол.
Еще один выстрел. Потом еще. И еще.
Они где-то далеко вверх по течению.
Мой муж рядом. Мое сердце затопляют надежда — и страх.
Мальчик скашивает глаза, вглядываясь в ту сторону, откуда течет река, так напряженно, будто может силой мысли выпрямить русло и повалить все деревья. Потом кричит на меня. Потрясает костлявыми кулачками. Слова не нужны. Я знаю, чего он хочет. Так и не облегчившись, я бегу обратно к дому.
В дверях хаос. Люди, толкаясь, входят и выходят, едва не сбивают меня с ног, когда я пытаюсь протиснуться внутрь. Все станки опрокинуты. Содержимое корзин разбросано вперемешку с бусинами. Вопит младенец. Мужчины с копьями, луками и стрелами проталкиваются наружу.
Марии не видно. Потом я замечаю ее, сжавшуюся на лавке у меня за спиной. Подхожу и приседаю возле нее на корточки.
— Что случилось? — спрашивает она.
— Не знаю, — отвечаю я. — Я ничего не видела.
В другом конце дома колюж бьет Котельникова по спине. Тот воет. Их с Яковом тащат к лавке, где укрылись мы с Марией. Котельникова толкают ко мне, и я чувствую его тяжесть, когда он чуть ли не падает на меня. Я не могу дышать. Отпихиваю его. Яков стукается о лавку коленями и вскрикивает. Поворачивается, покуда не оказывается зажатым между мной и Марией. Сгибается, обхватывает колени и покачивается.
Выстрелы продолжаются. Женщины и дети вскрикивают с каждым выстрелом, словно в них попали. Старуха прижимает к груди запеленатого младенца. Его истеричные вопли заглушают остальной шум, и она стискивает его еще крепче. Колюжка Клара прижимается спиной к одному из столбов. Она оцепенела, ее взгляд прикован ко входу. Над ее головой — вырезанная на столбе фигура с открытым ртом и острыми зубами. Оберегает она Клару или собирается напасть, кто знает? Царь трясет погремушкой и кричит, но его раскатистый голос не может пробиться сквозь хаос.
Выстрелы становятся реже. Затем окончательно стихают. Снаружи не доносится ни звука. Внутри плачут дети. Некоторые женщины пытаются их успокоить, остальные ждут.
Команда подобралась ближе? Нас наконец-то спасут? Мы с Марией, Яковом и Котельниковым смотрим на вход.
Затем снаружи доносятся голоса. Топот бегущих людей. Женщина с серебряным гребнем несется к двери. Что-то кричит. Кто-то отвечает снаружи. К нему присоединяются другие голоса. Женщина с гребнем поспешно отходит. В дом врываются люди. Солнечный свет снаружи слишком ярок, поэтому я не могу различить их лиц. Это наши? Николай Исаакович?
— Коля! — кричу я и машу. — Сюда!
Тела льнут друг к другу, как тучи в грозу. Все что-то говорят, орут, вскрикивают. Я залезаю на лавку.
Когда вошедшие оказываются за пределами слепящего солнечного света, я вижу, что это не муж. Да и вообще не наша команда. Это колюжи. Они тащат чье-то тело.
Пострадавший, безвольный, как опавший лепесток, стонет. Его голова повисла, руки заброшены на плечи двух колюжей. На ноге кровь, темная и блестящая. Ему прострелили бедро. Рана размером с маленькую небесную сферу у отца на столе. Кровь стекает по голой ноге до самой стопы. По полу тянется крова вый след.
Колюжи укладывают его на лавку. Он лежит на спине.
Это тот бровастый колюж, которому я сказала «вакаш» в первый день. Его глаза закрыты. Он тяжело дышит полуоткрытым ртом. Остальные колюжи окружают его. Мне не видно, что они делают. Он кричит.
Я падаю на лавку. Не могу больше смотреть. Яков, сняв шапку, прижимает ладонь ко рту. Он тоже отвернулся от раненого.
Над гвалтом поднимается чье-то пение. Певец завывает, тянет долгие «ау» и «оу», вскрикивает. По мере того как его голос становится громче, остальные затихают. Затем кто-то начинает бить в барабан. Хаос, окружающий раненого, преобразуется в порядок, управляемый барабанным боем. Сам дом присоединяется к музыке, его доски и балки призваны вибрировать в такт. Я встаю, и ритм поднимается по моим ногам, покуда мое сердце не перестает быть всего лишь частью моей плоти и не становится частью чего-то большего, что требует подчинения. Возле двери четверо мужчин с палками длиной с их руку стучат по деревянной скамье, которая, понимаю я, внутри пуста, как барабан.
Затем что-то гремит, как деревянный цилиндр царя с вырезанной птичьей головой, только резче и звонче, словно колеса кареты. Дерево не может издавать таких звуков. Мне не видно, кто это или что это.
Я смотрю на Марию, потом на Котельникова, потом на Якова. Где Яков? Он куда-то пропал. Я замечаю его шапку на другой стороне дома. Он стоит возле раненого в окружении колюжей, держащих его за руки. Колюжи что-то настойчиво говорят.
Сквозь пение, грохот и барабанный бой раздается громкий выкрик Якова:
— Нет!
Котельников с Марией поворачиваются на голос.
— Говорю вам — я не понимаю, чего вы хотите!
Он взволнован и растерян. Чем больше он отказывается, тем сильнее они настаивают.
Грохот, пение и барабанный бой усиливают его растерянность. Он пытается выкрутиться, но колюжи толкают его обратно к раненому. Чего они хотят? Откуда Якову это знать?
— Вынь пулю, — кричит Мария.
Яков извивается и пытается отстраниться от толкающих его вперед колюжей. Он не слышит. Тогда она кричит громче:
— Яков! Пуля! Ты должен вытащить пулю.
На этот раз Яков слышит. Его лицо сморщивается.
— Как? Я не могу. Я не умею.
— Господи, Яков, просто сделан это. Это не может быть так уж сложно.
— Нет! — кричит он. — Я не умею.
Пение взмывает, барабан бьет все настойчивее. Покачав головой, Мария проталкивается вперед. Боком проскальзывает между двух колюжей. Отодвигает еще одного плечом. Обходит женщину старше нее. Наконец толпа колюжей раздвигается и позволяет ей пройти к Якову с раненым бровастым.
Я прислушиваюсь, стараясь уловить их разговор. Это почти невозможно из-за пения и ударов барабана, но в конце концов я различаю в шуме слова.
— Бедняжка, — говорит Мария. — Он без сознания?
— Он не выживет, — говорит Яков. — Как тут выжить? Столько крови…
— Т-с-с-с! Ума лишился?
— Они меня не понимают.
— Не накликай черта.
— Сам черт не осмелится сюда сунуться.
— Ну давай тогда. Кличь. Может, ты будешь следующим.
Это заставляет Якова замолчать. Под взглядом Марии он наклоняется и осматривает рану. Качает головой.
— Ах ты, старый дурак, — Мария наклоняется и пропадает из виду.
— Мария! — ахает Яков. — Мария, нет!
Бровастый ревет так, что кажется, будто сейчас рухнут стены. Колюж рядом со мной кричит и рвет на себе волосы.
Мария повернулась к толпе. Ее рука воздета, окровавлена до кисти, как у повитухи. В пальцах зажата сплющенная пуля.
— Мария! — кричит Котельников. Впервые в его голосе нет резкости и нетерпения. Он поражен.
Дом охватывает тишина. Бровастый, должно быть, лишился чувств от боли, и никто не знает, что сказать при виде Марии с ее поднятой окровавленной рукой, держащей пулю, словно это младенец, которому она помогла родится, или, может быть, амулет, появившийся на свет усилиями чародейки.
— Принесите воды, — твердо говорит Мария. — Желательно теплой. Нужно здесь прибраться.
С этого мгновения настроение меняется, словно, очутившись на перепутье, мы вслепую выбрали дорогу и каким-то чудом она оказалась правильной. Бровастый жив, и если он доживет до утра, то, возможно, и мы тоже. Если благодаря Марии его жизнь спасена, то, возможно, ей стоит вменить в заслуги и спасение наших.
Когда наступает ночь, в огонь подкидывают хвороста и большинство колюжей разбредается по спальным местам. Лишь несколько остаются подле бровастого. Один из них певец. Даже после того, как большинство легли спать, он то и дело разражается пением и порой потрясает посохом, украшенным перьями и черными косточками или ракушками, которые болтаются на веревках и гремят.
Возле входа — усиленная охрана, хотя сомневаюсь, что русские вернутся так скоро после сегодняшнего сражения. Им не позволит и яростный дождь, снова начавший барабанить по крыше.
Лежа на коврике рядом с Марией, я мысленно перебираю сегодняшние события и взвешиваю возможные последствия. Стараюсь мыслить рационально, но трудно отбиваться от ужасных образов, которые возникают у меня в голове один за другим. Тогда я пытаюсь думать о том, что люблю. О муже. О родителях. О Жучке, дорогой маленькой Жучке с ее хвостом-кисточкой и простой радостью. О своем телескопе в ясную ночь, холоде латуни, обжигающем пальцы. Удобстве пуховой перины и теплого одеяла. О книге. Я скучаю по книгам. По танцам в зале, полном людей, где потолок идет кругом и, кажется, вот-вот поднимется в небеса.
Я не единственная, кто не может заснуть. Отовсюду доносятся шорохи. Шепот. Вздохи. Плачут малыши, успокаивающе бормочут родители, пытающиеся их утихомирить. Если кто и заснет сегодня, то беспокойным сном.
Я наполовину сплю, когда чувствую, как наше кедровое покрывало шевелится. Поначалу мне кажется, что это всего лишь Мария ворочается во сне, но, открыв глаза, я вижу колюжа. Он стоит на коленях возле Марии и мягко трясет ее за плечо. Она поворачивает голову, смотрит и цепенеет.
— Балия, — шепчет он.
Она не шевелится, я тоже. Что ему надобно?
— Балия, — снова шепчет он. — Тлаксвал ак[17].
Балия. Так он произносит ее имя. В доме тишина, и это означает, что большинство колюжей спят. Никто не слушает. Никто не поможет нам понять, что он хочет.
— Тлаксвал ак! Чиалик айолило лобаа[18], — говорит он. Убедившись, что она проснулась, он поднимается и машет рукой, словно хочет, чтобы она тоже встала.
Мы с ней садимся. По ту сторону очага, на другой половине дома, две женщины и несколько мужчин кричат и жестикулируют, увидев нас.
— Балия! — зовут они.
Им нужна Мария. Дозорные у двери нервно переминаются, переводя взгляд то на бровастого, то на наш угол.
— Ты нужна колюжам, — говорю я. — Они зовут тебя.
Человек у нашей постели продолжает что-то настойчиво объяснять. Человек с украшенным перьями и косточками посохом, все еще дежурящий подле раненого, трясет своим посохом, словно ей это может быть понятнее слов.
Взгляд Марии перебегает между колюжами, но она остается рядом со мной, ее пальцы сомкнуты на краю покрывала, отказываясь отпускать его.
— Лучше сходи узнай, чего они хотят, — говорю я, — а то разозлятся.
Мария скованно поднимается и неуклюже идет в другой конец дома. Дойдя до лавки, она нагибается. Мне больше ее не видно. Огонь в доме вот-вот потухнет, поэтому почти нет света.
Наконец она возвращается в наш угол.
Я поднимаю ее кедровое покрывало, чтобы ей легче было проскользнуть внутрь.
— Что случилось?
— Ничего. Думаю, они просто хотели, чтобы я на него взглянула.
— Он умер?
Она качает головой.
— Сейчас он спит. Но у него ужасная рана.
— Он истекает кровью?
— Нет. Кровь остановилась, но она черная. Они наложили на рану лекарство, — она на минуту замолкает и продолжает: — И ему нужно наложить шину.
— Он выживет?
Ответом мне служит тишина. Я легонько касаюсь серебряного креста.
— Они знают, как тебя зовут.
Мария фыркает.
— Они назвали тебя по имени. Балия, сказали они. Теперь они знают, как тебя зовут.
— Спите.
Наутро, едва я просыпаюсь и сажусь, как колюжи зовут:
— Балия! Хаквотли ак![19]
Они хотят, чтобы она снова подошла.
Она тотчас переворачивается и садится на коврике. Наверное, она не спала.
— В этот раз вы пойдете со мной, — говорит она.
— Они зовут тебя.
— Вы должны пойти, — настаивает она. — Идите и посмотрите. Вы должны мне помочь.
— Я ничего не могу сделать.
Мне страшно видеть ужасную рану вблизи, но мне жаль и Марию. Глаза дозорных у двери следуют за нами, когда мы пересекаем дом.
На лбу и верхней губе бровастого выступили бусинки пота. Его красные глаза затянуты пеленой и не движутся при нашем приближении. Брови кажутся безжизненными. Рана прикрыта шкуркой. Женщина закатывает ее. Мария права. Внутрь раны напихано что-то черное. Окружающая плоть побелела и отекла, с края сочится жидкость. Мария кладет руку на лоб раненого, проводит по лицу и несколько мгновений бережно держит на щеке.
— У него жар.
— Ты уже вытащила пулю. Ему не становится лучше?
Мария пожимает плечами.
— Ему нужно лекарство.
Я показываю на заполняющую дырку черную массу.
— У него есть лекарство. Их лекарство. Оно не действует?
— Не знаю. Я даже не знаю, что это за лекарство.
Крестьяне прибегают к сельской медицине. Луку. Старому хлебу. Снадобьям из диких растений и корешков, которые они собирают на лугу и в лесу. Даже заклинаниям и языческими заговорам. Отец считает все это глупостью, суеверием — и, как всякий сторонник Просвещения, всегда предпочитает послать за врачом. Методы врача, порошки и эликсиры, которые он готовит в своих покоях, кажутся мне столь же загадочными, но они конечно же созданы с помощью науки.
— Ты можешь ему чем-нибудь помочь?
— Нужна шина.
— Так сделай ее ему.
— Я не знаю, с чего начать.
— Ты должна его спасти, — настаиваю я. — Должна попытаться. Иначе нас могут убить. Дай ему лекарство. Какие-нибудь травы. Корешки.
— Где мне их взять?
Ее железное упрямство непоколебимо.
— Там же, где обычно берешь.
Она пренебрежительно машет рукой.
— Я понятия не имею, что здесь растет. И как они лечат больных.
— Ламестен, — говорит колюжка. — Балия ламестен?
Я не слушаю: мне кажется, что она произносит очередные слова, которые мы не можем понять. Но потом перед глазами встает лицо старого учителя — долгие ужасные уроки французского, спряжение глаголов и неудачные попытки подстроить свой язык под чуждое ему наречие.
— Мария, — говорю я. — Это французский. Кажется, она говорит по-французски.
— Откуда ей знать французский?
Я пропускаю вопрос мимо ушей. Вместо этого поворачиваюсь к старухе: у нее серебряные волосы и подпоясанное платье из кедровой коры, которое покрывает ее от шеи до лодыжек, но оставляет руки обнаженными. Еще у нее кольцо в носу и длинное ожерелье из перьев, бусин и ракушек, которое гремит, когда она двигается. Я показываю на черную смолу в ране.
— Le médicament?[20] — спрашиваю я, искривляя губы, как показывал учитель.
— Ламестен, — говорит она и улыбается, показывая дырки на месте выпавших зубов. Из-за них она немного шепелявит, но я уверена, что правильно расслышала. Не совсем французский, но близко.
Что это за ламестен? Они его сами сделали? Откуда он взялся?
— Мария, это французский. Кажется, она пытается сказать «лекарство».
— D’où est-ce que vous avez trouvé lamestin? — спрашиваю я колюжку. — Где вы нашли это лекарство?
— Ламестен, — повторяет она. Она понятия не имеет, что я сейчас сказала. Если она и знает французский, то, возможно, всего лишь одно слово.
— Ты бы смогла ей помочь, если бы нашла правильные травы и корешки? — спрашиваю я Марию. Она хмурится, плотно сжимает губы. — Хотя бы попытайся.
— Надежды мало.
Приходится прибегнуть к жестикуляции и многократному повторению этого слова, но наконец женщина, сказавшая «ламестен», ведет нас с Марией в лес. Вооруженный луком и стрелами колюж следует за нами. Возможно, чтобы мы не сбежали и не навредили старухе, но, вероятнее, чтобы охранять нас всех.
За пояс у нее заткнут нож с железным лезвием. Еще она взяла с собой маленькую мягкую корзинку с орудиями из камня, ракушек или костей — невозможно определить с ходу. На нашем охраннике набедренная повязка из шкуры и плащ, короткий, истрепанный и едва достающий ему до пояса. Меня удивляет, что никто не дал ему новый или хотя бы какую-нибудь юбку, чтобы ему не было холодно на улице. Старуха ведет нас по тропе вдоль реки.
Мария с этой старухой знают, что мы ищем. Я — нет. Я плохо разбираюсь в растениях, даже тех, что растут в нашем саду в Петербурге. Когда я смотрю на них, они сливаются в сплошную зеленую пелену, а если цветут — то в пелену с желтыми, красными, розовыми и фиолетовыми пятнами, в зависимости от цветов. Я считаю растения красивыми и порой приятно пахнущими, но на этом все.
На противоположной стороне реки все еще лежит серо-бурая куча, ожидающая, когда на нее обратит внимание кто-нибудь, помимо ворон. Сегодня ее желание исполняется: за свою долю бьются чайки. Смрад смерти усилился. Теперь он доносится и до нашего берега. Я снова отворачиваюсь.
Тяжелое небо обещает, что скоро пойдет дождь. Старуха останавливается у высоких растений с зазубренными листьями.
— Тлопит[21], — говорит она. Многие стебли побурели и согнулись, сохранившиеся огромные цветы высохли. На некоторых еще есть семена.
— Борщевик? — говорит Мария. — Это он?
Она очень бережно ощупывает листья и садится на колени. Разрывает землю вокруг оснований стеблей. Старуха подает ей нож, сделанный из раковины с заостренным краем, и Мария срезает два стебля. Старуха срывает с ближайшего растения широкий лист и оборачивает стебли, прежде чем поднять. Затем смотрит на меня.
— Этого достаточно? — спрашиваю я Марию.
— Нет, — отвечает она. — Идемте дальше.
— Ламестен, — говорю я старухе. — On у va? Пойдемте?
Она ведет нас к ручейку, впадающему в реку. Мы идем по его берегу, пока он не исчезает в болоте. Как только мы появляемся, черные птицы кричат и боком соскакивают с высокого тростника. Тростник еще долго колышется после того, как они улетают. Болото жадно всасывает мои туфли.
— Это хамидукс, — говорит ушедшая далеко вперед Мария таким тоном, словно не ожидала встретить его здесь.
— Хаталичийил[22], — произносит старуха. Они с Марией становятся на колени друг подле друга. Старуха продолжает что-то говорить Марии тихим голосом.
Когда я подхожу, Мария уже выкопала несколько растений с корнем. У них круглые листья с неровным краем, который стал красновато-бурым. К корням цепляется земля.
— Теперь достаточно, — говорит Мария. — Если понадобится больше, мы можем вернуться. Идемте обратно.
— Ламестен, — говорю я старухе и показываю на руки Марии. — Мария закончила с лекарством. Пойдемте.
На лице старухи написано замешательство. Она ведет нас вокруг болота. На другой стороне — маленький зеленый лужок.
— Сисибатслва[23], — говорит она.
Мария тотчас опускается на колени перед растением с похожими на бахрому листьями.
— Смотрите! Тысячелистник. Он непохож на себя, но… — Она растирает листья между пальцами и принюхивается. — Возможно, поможет закрыть рану. — Затем она обрывает все листья, которые сохранили хоть сколько-то зеленого цвета. — Этого хватит. Нужно возвращаться.
— Как удачно, что ты нашла все, что тебе нужно, — говорю я и затем журю ее. — А говорила, что ничего не знаешь о растениях колюжей и их методах.
Мария смотрит на меня так, словно я выжила из ума.
— Я ничего не находила. Это она привела нас сюда, — говорит она. — Прямиком к тем растениям, что мне нужны. Вы что, не заметили? Она их знает.
Старуха улыбается, показывая редкие зубы, затем поворачивается и идет по тропе. Я уже совсем запуталась и не понимаю, в каком направлении она идет. Через несколько минут тропа загадочным образом сворачивает, и мы приближаемся к домам сзади, не проходя мимо серо-бурой кучи. К счастью, мне не приходится ее видеть, хотя вонь говорит о том, что она никуда не делась.
Когда мы оказываемся в доме, колюжки приносят Марии инструменты. Ножи из заостренных раковин, вроде того, которым она срезала пучки, и камни, чьи края так отточены, что стали тонкими, как бумага, на которых нарисованы карты мужа. Ложки и черпаки с ручками разной длины, одни вырезаны из дерева или кости, другие сделаны из больших раковин. Колюжка Клара приносит ступу и пест из тяжелого серого камня. Она едва их поднимает. Мария велит мне растолочь некоторые из собранных нами листьев. Я опускаю пест и поворачиваю, разминая и разрывая листья со стеблями, пока они не превращаются в месиво. Пока я толку, колюжка Клара наливает в короб для готовки воду и кладет туда горячие камни.
Пока лекарство готовится, Мария накладывает жесткую повязку. Каким-то образом она умудряется объяснить колюжам, что ей требуется, или, возможно, как это было с растениями, они уже сами знают, что нужно. Мне не видно, что она делает, но слышно, как бровастый стонет. Я слышу погремушку певца и его голос, выводящий рулады.
Когда лекарство готово, колюжи сажают бровастого и держат его, а Мария подносит к его губам ложку и заставляет выпить приготовленное ею варево. После четырех глотков, некоторых из которых вылились у него из уголков рта, его кладут обратно. Старуха следит, чтобы они ненароком не навредили ему. Затем Мария со старухой промывают рану, убирают черное лекарство. Я держу маленькую плетеную миску, в которую они собирают жидкость, чтобы потом от нее избавиться. Бровастый стонет, когда Марии приходиться проникнуть поглубже в рану. Тугая повязка держит его ногу на месте, пока они работают. Наконец Мария заменяет черное лекарство зеленым снадобьем. Старуха держит края раны, а Мария кладет снадобье внутрь. Они оставляют рану открытой.
Когда они заканчивают, певец с посохом снова принимается за дело, на этот раз ему аккомпанируют барабаны. В разгар песни бровастый внезапно обмякает. Поначалу мне кажется, что он умер, но потом я понимаю, что он заснул или, возможно, просто потерял сознание.
Бровастый — наш Лазарь. Он пережил еще одну ночь. Мария говорит, что жар немного спал. Она еще раз кормит его похлебкой. Я опять держу маленькую плетеную миску (она похожа на корзинку, но прутья переплетены так плотно, что жидкость не протекает), а Мария со старухой промывают рану и заново накладывают теплое снадобье. Рана кажется менее воспаленной и распухшей. Царь в золотом плаще выглядит не таким обеспокоенным. Певец ждет, когда мы закончим, потом гремит посохом и заводит очередную песнь.
Девять дней прошло с начала нашего испытания, и наконец мы нашли способ общаться друг с другом. Яков решает, что нам нужно представиться. Он выстраивает нас перед царем и приступает к делу, указывая на Марию и произнося на их манер:
— Балия. Балия.
Несколько человек замечают и с любопытством приближаются. Царь произносит: «Балия», — остальные эхом повторяют за ним:
— Балия. Балия.
Я уверена, что Якова поняли.
Затем Яков показывает на меня.
— Это жена нашего навигатора госпожа Анна Петровна Булыгина.
Тишина. Он повторяет:
— Госпожа Анна Петровна Булыгина.
На этот раз царь хмурится, остальные что-то бормочут, но никто не пробует произнести мое имя. Тогда Яков предпринимает еще одну попытку.
— Госпожа Булыгина, — тщательно произносит он. Люди улыбаются, потом переглядываются, некоторые смеются. Возможно, мое имя переводится каким-то неподобающим образом.
На лице Якова написано, что ему неловко. Он вынужден обратиться ко мне менее формально. В России так не принято. Просто по имени называют только родные или близкие друзья. Но мы ведь не в России, верно?
— Давай, — говорю я. Он нервно произносит:
— Анна Петровна.
Ответом служит лишь разрозненное бормотание. Все, что ему остается, это нарушить последнюю социальную границу и обратиться ко мне, как это делает муж или родитель. Я киваю, давая согласие.
— Анна. Анна.
Котельников, услышав Якова, морщится. Такое обращение звучит неестественно и неуважительно из уст этого алеута.
— Ада, — говорит царь. Потом я слышу, как остальные повторяют:
— Ада. Ада.
Я чувствую, как лицо заливает краска. Женщина с серебряным гребнем в волосах улыбается мне.
Затем Яков кладет руку на грудь и говорит:
— Яков. Яков.
— Халас «Я коп»?[24] — спрашивает женщина. По дому разносятся приглушенные смешки. — Ишкида! Байило тизиквол[25].
Колюжи громко смеются. Котельников мгновение колеблется, потом на его лице расплывается улыбка, и он присоединяется. Тычет в старого алеута и припевает:
— Я-коп. Я-коп. Разрешите представить вам господина Я-копа.
Он понятия не имеет, что говорит, — только то, что это веселит колюжей и раздражает Якова.
Яков не ждет, когда смех стихнет окончательно. Он тычет пальцем грузному Котельникову в живот и говорит:
— Котёл.
Колюжи замолкают и смотрят на него так, будто не верят своим ушам. Глаза царя широко распахнуты. Затем колюжи визжат от хохота, еще более громкого, чем, когда они смеялись над именем Якова.
Смех на губах Котельникова угасает, его лицо перекашивается от гнева.
— Нет! — он выпрямляется и бьет себя в дородную грудь. — Котельников! Котель-НИ-КОВ! Не забудьте это «ников».
Но уже поздно. Колюжи повторяют:
— Коксал. Коксал[26].
И с каждым повторением смех усиливается.
Я не питаю к Котельникову большой приязни и разделяю убеждение мужа, что его честолюбие и нетерпеливость затуманивают рассудок. Но стараюсь сдерживать смех, потому что он оскорблен, а его никто не слушает. Колюжи не могут знать, что называют его котлом, тем самым как бы жестоко дразня за дородность, однако это прозвище что-то означает для них, что-то забавное. Многие от смеха утирают с глаз слезы.
Сопротивляться невозможно. Его чрезмерное возмущение так же забавно, как и новое прозвище. Я тоже поддаюсь смеху.
— Послушайте! Котельников! Котель-НИ-КОВ! — он топает ногами, дико машет руками и оглядывается в поисках того, кто готов слушать.
Повернувшись, он обращается к Якову:
— Скажи им! Скажи мою настоящую фамилию!
— Сами скажите, — пренебрежительно отвечает Яков и хмурится. Потом отворачивается и хитро улыбается. Колюжи снова заливаются хохотом.
Тогда Котельников хватает Якова за руку и дергает с такой силой, что Яков, застигнутый врасплох, падает.
Он с размаху шлепается на пол и вскрикивает.
— Что вы делаете? — кричит он Котельникову. — Перестаньте!
Котельников пинает Якова под зад.
Смех обрывается. Колюжи бросаются к ним. Несколько мужчин оттаскивают Котельникова от Якова. Поднимают его на плечи. Это нелегко из-за его размеров. Потом несут к двери, а певец с посохом тем временем помогает Якову подняться.
— Куда они его забирают? — спрашиваю я Марию.
— Не знаю, — отвечает Мария. — Пойдемте.
Котельников дергается изо всех сил, но снаружи больше места, поэтому больше колюжей могут объединить усилия. Высоко подняв его, они направляются к реке. Не дают ему пинаться и размахивать руками.
— Опустите меня, дикари! — кричит Котельников.
Добравшись до берега, колюжи бросают его в реку, как мешок за борт.
Его тело поднимается. Руки и ноги молотят по воздуху. Затем направление полета меняется, и он падает. Поверхность воды разбивается, и река заглатывает его целиком.
Здесь неглубоко, поэтому уже через мгновение он выныривает. Встает. Вода течет с него ручьем.
— Я вас всех убью!
Кроме нас с Марией, никто не понимает, что он говорит, но в переводе нет необходимости. Он брызжет потоком ругательств, большинство из которых я никогда не слыхала.
— Этот треклятый козел еще поплатится! Он еще пожалеет о том, что сделал! Скажите ему, — кричит он, заметив нас с Марией. — Филипп Котельников в долгу не останется.
Многие колюжи уходят. Но, к моему удивлению, двое остаются. Они заходят в реку и ждут у берега. Возможно, хотят проследить, чтобы Котельников не навредил еще кому-нибудь и не сбежал.
— Пойдемте посмотрим, как там Яков, — говорит Мария, и мы направляемся обратно к дому с дозорными по пятам.
Туманным днем Мурзик следует за мной, когда я осмеливаюсь выйти по нужде. Прежде чем мы доходим до уединенного места, он показывает мне поразительно белый платок.
— Где ты его взял? — выдавливаю я скрежещущим, как ржавые ворота, голосом. Тянусь к платку.
Мурзик нервничает и притягивает платок к себе. Его складки ярко выделяются на фоне темных, загрубевших рук колюжа. Мурзик сминает его в кулаке.
— Дай мне взглянуть. Пожалуйста, — я выхватываю платок, прежде чем он успевает его спрятать.
Мурзик протестует, но я поворачиваюсь к нему спиной и сравниваю свою добычу с передником. Это дешевый русский платок для обмена, чистый и нетронутый, белый, как свежевыпавший снег, чего не скажешь о моей грязной одежде. Где бы Мурзик его ни взял, это было недавно.
Он выхватывает платок назад.
— Нет, — кричу я. — Отдай. Всего на минутку. Обещаю, я потом верну. Пожалуйста, — я протягиваю руки. — Вакаш. Ламестен. Пожалуйста.
Он смеется. Машет платком передо мной, поднимая так, что мне не достать. Потом отпускает, и крошечный белый лоскуток падает мне в руки.
Я прижимаю его к носу. Он пахнет дымом и рыбой.
— Откуда он у тебя?
— Хили хилилс кива кийали тил ксва хотскват, — говорит Мурзик. — Оксас ксвоо йикс личаак олва[27].
Он что-то показывает руками, но я ничего не понимаю. Он украл платок? Убил кого-то и забрал его? Или ему его дали? Его рассказ длинен, и он то и дело что-то изображает: вот он несет нечто тяжелое, а потом оно исчезает, затем он обнимает себя и покачивается взад-вперед. Иногда он смеется. А иногда хмурится, будто досадует.
— Кийа ксва хотскват ксат хидатот хистаалач кси личаат[28], — говорит он.
— Идем, — говорю я и поворачиваю обратно к дому. Он тянется за платком. — Нет, — говорю я. — Идем со мной. — Я сжимаю платок в руке, а другой машу ему, чтобы он шел за мной.
Вороны взлетают над серо-бурой кучей на том берегу, когда мы пробегаем мимо, и каркают, выражая свою досаду на то, что их потревожили. Зайдя в дом, я нахожу Марию и Якова. Котельникова не видно.
— Смотрите! — кричу я. — У Мурзика есть платок.
Яков берет смятый платок и внимательно его рассматривает.
— Где он его взял? — спрашивает Мария.
— Не знаю, — отвечаю я.
Яков размышляет. Платок мог оказаться у Мурзика вследствие многих причин, одни из которых пугающие, а другие — внушающие надежду.
— Он его украл, — говорит Мария, окидывая Мурзика подозрительным взглядом.
— Может быть, — говорит Яков. — А может, ему дали.
— Почему? — спрашиваю я. — Зачем им что-то давать Мурзику? Несколько дней назад мы в них стреляли.
— Может, имел место обмен. — Яков отдает Мурзику платок.
Этот безукоризненно белый кусочек ткани — доказательство того, что наши живы и не так далеко от нас. Если он был получен путем обмена, то это значит, что они разговаривали с колюжами мирно. О чем они говорили? Если они дали им платок в обмен на что-то, то что еще они могли сделать? Возможно, нам не придется долго ждать спасения.
Когда платок спрятан, Мурзик протягивает кулак. Медленно разжимает его, показывая бусины разных цветов и формы. Он держит их, как семена, сложив руку лодочкой. На глянцевитой поверхности вспыхивает свет, когда он перекатывает их большим пальцем. Среди них есть и серебряные. Он наблюдает за нашими лицами.
Яков озадаченно хмурится.
— Должно быть, произошел обмен. Интересно, что они от него получили?
— Они придут за нами?
— Скорее им просто была нужна еда.
Ну конечно. Я это понимаю, но все равно разочарована.
На следующий день, рано утром, до завтрака, нас подводят к царю. Мурзик тоже здесь. Платок, уже не такой безукоризненно белый, как вчера, у царя в руке.
Царь допрашивает Мурзика. Мурзик ерзает и отвечает отрывисто, его взгляд шныряет по дому, словно он может в любую минуту дать деру, как испуганный кот. Сомнений нет: он сделал что-то нехорошее, чтобы завладеть платком, и теперь готов на все, чтобы от него избавиться.
Затем женщина с ребенком на бедре показывает царю второй платок. Тот удивлен. Он резко обращается к женщине. Она пересаживает ребенка на другое бедро и отдает платок царю. Сжав оба платка в кулаках, царь потрясает ими перед женщиной и кричит.
Ребенок плачет. Мурзик стоит, свесив голову. Женщина кричит в ответ. Ребенок ревет еще сильнее. Царь сердито смотрит и молчит. Какой-то мужчина позади нас что-то выкрикивает, женщина отвечает ему ором.
Внезапно меня кто-то толкает. Я падаю. Ударяюсь подбородком об пол. Прикусываю губу и чувствую кровь.
Я пытаюсь подняться, но не могу. Ноги запутались в юбке. Теперь кричат уже все.
— Яков? — молю я.
Поднявшись на четвереньки, я оглядываюсь через плечо. Кто этот человек, прожигающий меня разъяренным взглядом?
Царь кричит:
— Ва тааквола ксвоксва![29]
Его сердитые слова обращены не человеку, который меня толкнул, не женщине с платком, не Мурзику — мне. Какое-то время он кричит на меня и, закончив, отдает платки: один — Мурзику, второй — женщине, чей ребенок визжит и брыкается у нее на бедре.
Кто-то хватает меня за руку и вздергивает, словно я ничего не вешу. Я вскрикиваю, у меня рвется рукав. Человек с разъяренным взглядом тащит меня к двери.
— Пусти ее, — кричит Котельников. Он подскакивает и пытается разжать хватку того, кто меня держит. Другой кол юж оттаскивает Котельникова и заводит ему руки за спину.
— Уберите от меня свои грязные лапы! — вырывается Котельников.
— Осторожнее, госпожа Булыгина! Не сопротивляйтесь! Вам с ними не сладить! — кричит Яков.
Но он не понимает, что даже если бы я желала сопротивляться, то не смогла бы. Мое тело превратилась в желе.
Мы плывем вверх по течению реки в маленьком челноке. Я сижу на жестком дне, руки цепляются за борт. Кровь на губе подсыхает. Толкнувший меня колюж сидит передо мной и, напрягая все силы, гребет против течения.
Нас сопровождают еще два челнока, в которых сидят шесть колюжей. Почему царь послал столько людей? Куда мы направляемся и почему?
Река мягко изгибается. Челнок слегка кренится, проходя изгиб. Впереди из воды торчат многочисленные ветви полузатопленного упавшего дерева. Стоит ли мне перепрыгнуть на него? Если я достану, то, возможно, оно поможет мне выбраться на берег. Или колюжи убьют меня до того? Не успеваю я решиться, как мы проплываем мимо и становится поздно.
У реки каменистое дно, которое показывается, когда вода не отражает свет. Мимо пролетает перышко. Обрамляющий реку тростник сгибается, словно наклоняет голову при виде проходящей мимо похоронной процессии. За ним повсюду чернеет лес. Если меня ждет конец, пусть он будет быстрым и безболезненным. Я закрываю глаза. Челнок плывет вперед против течения. Затем я слышу хруст, потом еще раз. Идущие впереди челноки пристали к берегу. Наш скрежещет, цепляясь за тростник, и тоже останавливается.
С противоположного берега доносится мужской голос:
— Сюда!
Я поворачиваюсь и не верю своим глазам.
Николай Исаакович. Американец. Тимофей Осипович и его верный Кузьма Овчинников. Все здесь. Все. Тимофей Осипович раздвигает камыши и встает у самой кромки воды.
— Госпожа Булыгина, вы не ранены? — спрашивает он.
Приказчик говорит звучным голосом и в кои-то веки серьезен, обращаясь ко мне. Я смотрю на мужа. Тот стоит за камышами и не сводит с меня глаз. Его лицо искажено болью. Он выглядит осунувшимся и почти одичавшим с его отросшей бородой. Где его шинель? Его глаза блестят — неужели он вот-вот заплачет?
— Все хорошо, — кричу я. — Со мной все хорошо. Коля?
У меня текут слезы.
— Аня! — кричит он срывающимся голосом. — Ох Аня!
Пошатываясь, он подходит к краю воды и так сильно наклоняется вперед, что на мгновение мне кажется, что он сейчас прыгнет в реку.
Все члены команды грязные и выглядят изможденными. Щеки ввалились, под глазами залегли темные круги. Одежда изношена и порвана. Алеуты босиком.
Я поднимаюсь на коленях в челноке и усилием воли заставляю себя перестать плакать.
— Коля, со мной все в полном порядке.
— У тебя кровь!
Я дотрагиваюсь до свежего рубца.
— Пустяки, — говорю я.
— Что они с тобой сделали? Кто это сделал? Я убью его.
— Это произошло случайно, — отвечаю я. — Мне не больно, — я боюсь, что встреча плохо закончится, если он не успокоится. — Все хорошо, — у меня получается слабо улыбнуться.
— С остальными все в порядке? — спрашивает Тимофей Осипович.
— Да. Они остались в доме. Мы ждали.
Теперь все кажется ясным. Колюжи нас отпускают. Меня — первой, и хотя я не понимаю почему, это не важно.
— Идемте. У нас все еще есть время добраться до «Кадьяка». Тимофей Осипович, пожалуйста, скажите, чтобы они перевезли меня на ваш берег.
Команда ерзает. Что-то не так, и мои слова привели это что-то в движение. А потом я замечаю.
— Где Харитон Собачников? И где Жучка? Жучка! — зову я. Она не бежит ко мне, но прежде чем я успеваю позвать снова, Тимофей Осипович кричит:
— Госпожа Булыгина, пожалуйста, помолчите, пока мы договариваемся о вашем освобождении.
— Что вы имеете в виду?
— Нам нужно договориться о вашем освобождении. Проявите терпение. Они многого просят взамен, но, возможно, мне удастся их вразумить.
— Коля? — Я стараюсь, чтобы голос звучал невозмутимо. — О чем он?
— Помолчи, Аня.
Тимофей Осипович на краю берега говорит:
— Макук.
Я узнаю это слово: он произносил его, когда проводил обмен с колюжами, давшими нам палтус. Мужчина из другого челнока что-то говорит в ответ. Наш приказчик отвечает ему.
Джон Уильямс выступает вперед. Его ярко-рыжие волосы прилипли к голове, шапка наверняка давно пропала. Он держит сверток нанки. Сверху лежит, свернувшись, нитка бус. Американец нервно оглядывается на мужа.
Тимофей Осипович продолжает говорить, размахивая руками, чтобы подчеркнуть слова. Колюжи молчат. Наконец мужчина из другого челнока что-то кричит.
Тимофей Осипович пожимает плечами, затем кивает плотнику Ивану Курмачеву. Тот становится рядом с Джоном Уильямсом. В его руках свернута черно-зеленая шинель. Моего мужа.
Тимофей Осипович снова обращается к колюжам, но что бы он им ни говорил, его слова не действуют. Колюжи не убеждены. Наконец колюж из другого челнока что-то рявкает. Тимофей Осипович тяжело вздыхает и говорит Овчинникову:
— Неси сломанное. Они все равно не поймут.
Овчинников роется в своем узле и вытаскивает оттуда ружье. Протягивая его колюжам, он занимает место рядом с Джоном Уильямсом и Иваном Курмачевым.
Колюжи обмениваются взглядами, потом поднимают весла. Наш челнок отталкивается от берега и поворачивается по течению.
— Стойте, — кричит муж.
— Стойте! — кричу я. — Нет!
Мы останавливаемся. Челноки снова пристают к берегу. Но теперь мы в сажени или двух ниже по течению.
Неужели они не хотят того, что мы предлагаем? Почему? Они не могут знать, что ружье сломано, значит, дело в чем-то другом.
— Отпустите меня! — умоляю я. Показываю вверх по течению, туда, где стоит мой муж с остальными. — Гребите! Ну же, гребите. — Я пытаюсь изобразить с помощью невидимого весла в руках, чего хочу от них. — Пожалуйста!
Но мы остаемся на месте.
— Дайте им эти ружья, — кричит муж. — Я приказываю. Сейчас же!
— Это было бы неразумно, — отвечает Тимофей Осипович.
— Я хочу, чтобы мою жену освободили. Дайте им четыре ружья.
— Мой дорогой капитан, как вам отлично известно, у нас всего по одному годному ружью на человека. Если что-нибудь сломается, у нас нет ни единого инструмента, чтобы починить. Они — все, что сохраняет нам жизнь.
— У нас полно ружей, — кричит муж. — Нам не нужно по одному на каждого.
— Может статься, вы и правы, — холодно отвечает Тимофей Осипович. — Но если мы дадим им четыре ружья, они используют их против нас. Может быть, уже сегодня. Кого вы первым желаете видеть убитым нашим собственным оружием? Его? — он показывает на плотника Курмачева. — Или его? — показывает он на Джона Уильямса, чье лицо становится еще бледнее.
— Довольно! — кричит муж. — Вы заходите слишком далеко.
— Прошу меня извинить. Я ослушаюсь вашего приказа.
Муж подбегает и становится перед Курмачевым.
— Дай мне свое ружье. Давай его сюда.
Курмачев прижимает ружье к груди. На его старом лице написано отчаяние.
— Если кто-нибудь последует приказу нашего капитана, — говорит Тимофей Осипович, — я покину команду. Сяду в челнок к госпоже Булыгиной и примкну к колюжам. А вы сами о себе заботьтесь, пока не найдете «Кадьяк».
Курмачев не двигается.
Николай Исаакович поворачивается к Джону Уильямсу.
— Дай мне ружье. Я приказываю, — в его хриплом голосе слышатся слезы. Но американец не торопится исполнить приказ. Он смотрит на Тимофея Осиповича и ждет.
— Жизнь и свобода человеку милее всего на свете, — говорит Тимофей Осипович. — Мы не желаем их лишаться. Мы сказали свое слово.
Четыре ружья стоят между мною и свободой. Четыре. А сколько ружей мы беспечно уничтожили и выбросили в океан, когда покидали корабль — когда забирали с собой еще один сверток нанки и нитку бус?
— Дайте им, что они хотят! Пожалуйста! — кричу я.
— Тихо, госпожа Булыгина. Ваши слова только ухудшают положение, — говорит Тимофей Осипович. Муж прячет лицо в ладонях. У меня разрывается сердце, но его слезы мне сейчас не нужны. Почему он ничего не предпримет? Ни единого слова не срывается с его уст. Ни единого упрека команде, которая цепляется за свои ружья, и приказчику, чья дерзость обеспечила бы ему суровое наказание от главного правителя, кабы тот знал. Я не стою четырех ружей. Мои жизнь и свобода имеют для них гораздо меньшую ценность, чем их собственные.
Внизу по течению дважды кричит ворона. Ее карканье разносится среди деревьев.
Тимофей Осипович обращается к колюжам, но те не дают ему закончить. Они шевелят веслами, и челноки приходят в движение. Течение несет нас вниз по реке, обратно к океану и поселению.
Мой крик отчаяния разносится среди деревьев. Если выживу, никогда не прощу предательства. Пусть им запомнится этот день, когда они выбрали свою свободу вместо моей и бросили меня ради четырех ружей.
Я выпрыгиваю из челнока, едва он касается берега.
— Мария! Яков! — зову я на бегу, путаясь ногами в юбке. — Яков!
Когда я влетаю в дом, они уже на ногах.
— Что с вами случилось? — восклицает Мария.
— Я думал, мы вас больше не увидим, — говорит Котельников.
— Мы никогда отсюда не выберемся! Никогда! — рыдаю я. — Ненавижу их всех?
Яков подталкивает Марию, и та обнимает меня рукой. Неловко похлопывает меня по спине, потом зажимает пальцами края моего порванного рукава и держит их так. Я забрасываю руки ей на плечи и падаю в ее объятия. Она совсем крошечная, но я даю ей поддержать себя, как мать поддержала бы дочь.
— Что случилось, госпожа Булыгина? — спрашивает Яков.
Я все им рассказываю: о том, как мы плыли, как пристали к берегу реки, о свертках нанки, шинели Николая Исааковича и четырех ружьях. О непокорстве Тимофея Осиповича и безропотности команды. О том, как колюжи отказались изменить свои требования и муж сдался. Кончив, я прижимаюсь лицом к изгибу руки Марии. У меня трясутся плечи. Я знаю, что должна выказывать больше мужества, но не могу долее сдерживать отчаяние.
Нам дали еды, но есть я не в силах. Мария ухаживает за бровастым, а я лежу на коврике и плачу, пока не засыпаю от изнеможения. Ближе к вечеру Котельников подзывает нас к лавке в углу. Дозорные у дверей поворачивают головы нам вслед, когда мы идем по дому, но никто нас не останавливает.
— Нужен план, — говорит Котельников.
— Для чего? — спрашивает Мария.
— Чтобы вернуться к остальным. До того как они уйдут.
— Они не уйдут! Они должны нас дождаться, — восклицает Мария. — Не говорите такой чепухи!
Услышав ее крик, дозорные смотрят на нас.
— Думаю, переговоры еще не закончены, — говорит Яков. — Команда никуда не должна уйти до этого — и до того, как минет самая суровая пора зимы. Это было бы против здравого смысла.
— Но, Яков, — возражаю я, — здравый смысл больше не играет роли. Тимофей Осипович не отдаст ни одного ружья, а у остальных не хватит духу пойти против его воли. — Мне грустно думать о том, как быстро моряки примкнули к Тимофею Осиповичу и выступили против мужа и как легко тот сдался, когда это произошло. — Что это за переговоры такие?
— Такие, что требуют много времени, — отвечает Яков.
— Глупо думать, что эти переговоры закончатся выгодным соглашением, да и вообще каким-либо соглашением, — говорит Котельников. — Колюжи играют с нами. Дашь им четыре ружья, они попросят еще четыре. Другого от них и ждать не стоит.
— А мы предлагаем им меньше, чем готовы были предложить за шкуру калана, и ждем, что они отдадут жену капитана, — говорит Мария.
— Обстоятельства изменились, — возражает Котельников. — А с ними и правила. Нужно действовать, покуда мы сильны и снег еще не слишком глубок.
— Вы неправы, — говорит Яков. — Сейчас главное — сохранять терпение. Пусть переговоры идут дальше. Думаю, через день-два нас отпустят и мы отправимся своей дорогой — возможно, без ружья или двух.
— Коли хочешь искушать судьбу, пожалуйста. А я ухожу. При первой же возможности, — говорит Котельников. — И возьму с собой всех, кто желает присоединиться. Мария? Госпожа Булыгина?
Как я могу уйти с ним? Если я это сделаю, мы много дней будем блуждать по лесу, прежде чем найдем нашу команду, и все это время нас будут преследовать колюжи, нам придется как-то выживать без еды, оружия и укрытия. В разгар зимы. Один лишь холод и тот может решить нашу судьбу.
К тому же я не хочу видеть команду. Я ненавижу Тимофея Осиповича. Мой муж — трус. Как я могу так легко простить их? Знаю, это мстительные мысли маленькой девочки, которая воображает, будто ее предали, а не замужней восемнадцатилетней женщины, но мне все равно. Совершенно все равно.
— Мы им не нужны, — говорю я. — В этом нет смысла.
— Неправда, — отвечает Котельников. — Будьте благоразумны. Мы не можем здесь оставаться. В конце концов они нас убьют.
— Они не собираются никого убивать, — возражает Яков.
Я согласна с Яковом. Колюжи не выказывали ни малейшего желания нас убить. Но не передумают ли они, если Котельников уйдет, а мы останемся? А если я решу уйти с ним и покинуть Якова с Марией, что колюжи с ними сделают? Я не могу бросить их на милость колюжей.
— Я не пойду, — решаю я, — и считаю, что вам тоже не нужно уходить, Филипп. Мы должны держаться вместе.
— Тогда идемте со мной. Все. Иного выхода нет.
— Мы даже до реки не доберемся, — отвечает Яков.
— Пожалуйста, Филипп, — молю я. — Пожалуйста, останьтесь. Хотя бы подождите несколько дней, прежде чем решать. Может быть, Яков прав.
— Два дня, — говорит он. — Даю вам два дня на то, чтобы принять решение. Потом я ухожу, и вы пойдете со мной, если у вас осталась хоть капля разума.
Густой лес не пропускает дождя, зато в нем царят вечные сумерки. Мы вышли из поселения утром и остановились лишь раз, чтобы поесть. Мы идем с хорошей скоростью несколько часов, поэтому я уверена, что мы уже далеко от дома царя. Последний раз я так много ходила до нашего пленения, после того как мы покинули бриг. Дождя нет, но мы идем сквозь туман. Мои ноги натерты в нескольких местах. Одежды промокла, волосы такие влажные и непослушные, что я даже не пытаюсь убирать их с глаз.
Я понятия не имею, куда нас ведут, зачем, что стало с Марией и Котельниковым и где Николай Исаакович с остальными.
Если ко мне с Яковом и обращаются, то только подгоняя.
Двухдневный срок Котельникова оказался бессмысленным. Сегодня рано утром, до еды, трое колюжей потащили его к выходу.
— Пустите меня! — закричал он. Вырвав руку, он ударил одного из них. Тот заломил руку Котельникова за спину, и он застонал от боли. — Пустите! Я сказал, пустите!
Я посмотрела на Марию, потом на Якова. Колюжи вытащили Котельникова из дома. Возможно, они решили предложить нашей команде его. Но я знала, что из этого ничего не выйдет. Наконец его крики затихли в отдалении.
Я ждала, что сейчас придут за остальными. Вместо этого утро потекло своим чередом. Колюжка Клара принесла нам рыбу в подливе, которую наложила из круглой неглубокой миски в форме то ли медведя, то ли волка, с ручкой в виде хвоста. Кусок едва лез мне в горло.
Когда мы закончили есть, Якова подняли на ноги и стали толкать в сторону выхода. Когда он прошел полпути, какой-то колюж поднял и меня.
— Ада, — сказал он, и я подчинилась. Я не знала, что происходит, но чувствовала себя немного увереннее оттого, что Яков разделит мою судьбу.
Когда мы достигли двери, я обернулась.
— Мария?
Она встала, но толкнувший меня колюж удержал ее за руку. Рядом была женщина, с которой мы ходили за «ламестеном».
— Балия, — сказала она и добавила цепочку непонятных слов.
— Она не может остаться здесь одна! — закричала я. — Яков! Сделай что-нибудь.
— Видит око, да зуб неймет, — ответил он. — Что может сделать старик?
Нас с Яковом привели к маленькому челноку на берегу реки и затолкали внутрь. Я села спиной вперед, лицом к дому. Пыталась увидеть Марию, но в дверях толпилось слишком много колюжей. Я видела колюжку Клару и Мурзика. На таком расстоянии мне было не догадаться, о чем они думают.
Мы высадились на северном берегу реки. Я чуть не задохнулась. Смрад от серо-бурой кучи на этой стороне был сильнее, воронье карканье — громче. Но сам разлагающийся труп словно исчез. Мне не хотелось на него смотреть, и все же я была озадачена, поэтому поискала глазами и, ничего не обнаружив, решила, что дело в обзоре. Возможно, мне просто не было его видно с того места, где я стояла.
Колюжи повели нас в сумрачный лес.
— Мы идем не туда, — сказала я Якову. — Николай Исаакович с командой выше по течению.
Яков покачал головой и ничего не ответил.
Теперь деревья растут чуть реже и пропускают к нам серебристый свет. Земля здесь покрыта сухими листьями, желтыми, оранжевыми и бурыми, которые шуршат, когда мы по ним идем. Деревья не такие высокие и внушительные, как в хвойном лесу. У некоторых серебристая кора, отчего они напоминают мне березы в лесах, где я часто гуляла с родителями.
Отцу нравилось бродить по лесу. Заметив что-нибудь: необычную развилку на ветке, брошенное гнездо или недавно разрытую землю, указывающую, что рядом может находиться нора или берлога, — он сходил с тропы. Матушка предпочитала оставаться на месте и всегда настаивала, чтобы я оставалась с ней.
— Знавала я одну девушку, — начала она однажды, после того как отец в очередной раз отправился на разведку. — Жила она в некой деревне, ни далеко, ни близко, ни высоко, ни низко. Как-то раз она шла по точно такому же лесу, как этот, и увидела лежащее на тропе ожерелье.
— Откуда оно взялось? — спросила я.
— Не знаю, — отмахнулась матушка и продолжила: — Ожерелье было неописуемой красоты. Такое красивое, что девушка забыла сказать заклинание.
— Какое заклинание?
— Я скажу тебе. Научу. Но ты должна обещать, что никогда его не забудешь. — Она подождала. — Ну? Обещаешь?
Я с опаской ответила:
— Обещаю.
Я надеялась, что отец слишком далеко, чтобы услышать.
— Хорошо, — сказала матушка. — Теперь повторяй за мной:
Земля, земля, затворяй ворота.
Одно ожерелье беру для себя.
Земля, земля, повелеваю тебе,
Одно ожерелье в моей руке.
Когда я выучила стишок наизусть — это было легко, — она продолжила:
— Не сказав заклинание, девушка взяла ожерелье. Положила его в шкатулку с другими украшениями. Той ночью ее разбудил чей-то голос. «Верни то, что принадлежит мне», — сказал он.
— Кто это был? — спросила я. — Голоса не бывают сами по себе.
— Ах, ты говоришь совсем как отец. Так слушай, — ответила она. — Подле ее кровати стоял человек. Это был его голос. Девушка ужасно испугалась, поэтому ответила, что вернет. Но когда она открыла шкатулку, ожерелья там не было.
— Его забрал тот человек?
— Не знаю, кто его забрал.
— Это все выдумки. Такого не могло быть.
— Нет, не выдумки. Это случилось с моей подругой, — сказала матушка. — Хочешь узнать, чем все закончилось?
Я кивнула.
— Человек очень рассердился. Сказал: «Ты взяла то, что принадлежит мне. Теперь я возьму тебя».
Я была уже достаточно взрослой, чтобы понять, что имелось в виду, однако все равно не поверила в эту историю.
— Он велел ей никогда никому не рассказывать об этом, иначе она умрет. Каждой ночью повторялось одно и то же. Знаю, это кажется безумием, но моя подруга говорила, что он являлся ей в виде летучего змея. Затем он обращался молодцем и брал ее, как жену. Покуда однажды она, не в силах этого более выносить, не рассказала мне.
— И? Что случилось?
— Аня… она умерла на следующий же день.
Матушка обхватила меня рукой и прижала к себе.
— Вот что делает леший, если ты не остерегаешься, когда ходишь по лесу, — прошептала она.
Я знала, что все это сказки. Нелепица. Даже будучи ребенком я знала, что летучих змеев не существует. Что молодцы не являются в женских спальнях без приглашения. Украшения не исчезают сами по себе. Волшебных заклинаний не бывает. И леших тоже. Когда мы пошли дальше по тропе — она все еще крепко обнимала меня за плечи, — я услышала какие-то звуки и, завидев, как что-то сверкает на земле впереди, почувствовала сильное желание схватиться за серебряный крестик через тонкую ткань платья и воскликнуть, как она меня учила: «Земля, земля…» Но я отказалась поддаваться ее бессмысленному страху. Вероятно, это всего лишь роса сверкала в лучах солнца. А звуки, скорее всего, издавал отец, когда, задевая ветки, обходил предмет, привлекший в тот день его внимание.
Эта часть леса как две капли воды похожа на тот лес, и мне так же тревожно, как после рассказа матушки. В этот раз я охотно касаюсь креста в попытке быть ближе к ней и отогнать лешего, если он здесь обитает.
Я плетусь вслед за Яковом, не в силах отделаться от своих страхов. Они кружат над моей головой, отказываясь оставить меня в покое. Много позже мы достигаем плоской долины. Теперь мы идем по широкой ровной тропе, которая могла бы сократить путь нашей команде на несколько дней, если бы мы ее обнаружили. Горы обступают нас повсюду, насколько хватает взгляда; вершины скрываются в облаках.
Уже очень поздно, когда мы выходим на берег реки, слишком широкой и глубокой, чтобы ее перейти. На западе небо светлее, но вскоре станет настолько темно, что нам уже не будет видно, куда мы движемся. Колюжи идут на свет, горящий ниже по течению, пока впереди не показываются очертания домов.
— Где мы? — спрашиваю я.
Наши колюжи подходят к домам и зовут:
— Йатскал чи иилал ксоксва[30].
В дверях появляется человек, за ним — еще один и еще, и через несколько мгновений нас уже разглядывают множество людей. Нас ведут ко входу в один из домов. Перед тем как зайти, я смотрю прямо на темнеющее небо. Сквозь просвет среди деревьев я вижу, что Полярная звезда доблестно пытается сиять — через несколько часов она станет яркой, как драгоценный камень. Я следую за остальными в дом.
Нас с Яковом встречают несколько стариков, толпа любопытных колюжей и домашние хлопоты, распорядок которых нам уже хорошо известен.
— Ксвасака, хотскват[31], — говорит усатый человек в плаще из меха калана с висящими внизу толстыми хвостами.
— Яков, — говорю я. — Это тойон. Тот, кто говорит. Мы его знаем.
— Кто это? — шепчет Яков.
— Он был в палатке. Когда мы добрались до берега. Сразу после того, как сели на мель. Помнишь? Тимофей Осипович взял нас с Марией в палатку поговорить с ним — а потом завязалась драка.
Яков вглядывается.
— Я его не помню.
— Потому что он был в палатке, а ты — снаружи. Мы с Тимофеем Осиповичем потом снова видели его на берегу. Но никого из вас рядом не было. Это он. Я знаю.
Мы вернулись туда, где оставили бриг. Прошла всего лишь пара недель, но кажется, будто от того дня нас отделяют годы. Действительно ли, как сказал Тимофей Осипович, его сожгли дотла, или есть вероятность, что он цел? Мне бы хотелось подняться на борт. Разрешат ли мне колюжи? Можно ли мне поспать в своей кровати? Переменить одежду, расчесать волосы? Может статься, я найду свою пропавшую булавку для шали, завалившуюся между досок на палубе. Что еще могло сохраниться, какие ценные вещи избежали нашего исступленного разрушения, и почему я никогда раньше не понимала их ценности?
Тойон начинает говорить. Вне всяких сомнений, он знает, кто мы. Сильно ли он зол из-за стычки?
Нас с Яковом разделили. Мы спим в разных половинах дома, где живет усатый тойон.
Действия колюжей на следующее утро, после трапезы, говорят о том, что этот дом — не конечный пункт нашего путешествия. Должно быть, мы пойдем дальше.
— Куда они нас ведут? — спрашиваю я у Якова.
Тот качает головой. Он устал. Еще один переход может оказаться непосильным для такого старого человека.
Передо мной встает колюж из тех, с кем мы шли вчера.
— Ада, — говорит он и показывает рукой.
Мы идем по тропе к берегу реки. Ее устье кажется уже, чем в тот день, когда мы переправились через нее с нашими узлами и отдали нашу шлюпку на милость моря. На каменистом берегу ждут два челнока, покрытые бусинами влаги после вчерашнего дождя.
Эти лодки гораздо больше, чем те крошечные, в которых я плавала до сего дня. Я забираюсь в одну из них. Это настоящая шхуна. Сидя, я не могу увидеть — если только не вытянусь, — что находится за бортом, инкрустированным сияющими отполированными раковинами. Уж не знаю, как она поплывет: река слишком мелкая.
Усатый тойон уже сидит впереди меня. Его плащ из меха калана у меня перед глазами, волоски меха морщатся и щетинятся при движении. Наша лодка заполнена под завязку. Я единственная женщина.
Лодка отходит от берега, вторая следует за ним. Гребцы шевелят заостренными веслами, как курицы, царапающие землю. Море выглядит спокойным, хотя все равно грохочет и разбивается о берег. Устье реки затыкает горбатый островок, деревья на его кряже кажутся зубчатой тенью.
Челнок поворачивает носом к острову. Я думала, мы переправляемся через реку. Мы доплываем до бурного места, где река встречается с морем. Волны и течения сталкиваются друг с другом, белые барашки рождаются, смешиваются друг с другом и исчезают. Гребцы сражаются с бурными водами и успешно выводят нас из опасного места.
Повернувшись параллельно берегу, лодка плывет на север. Мы выходим в море, и меня охватывает беспокойство. С поверхности взлетает стая птиц. Всего через несколько минут я исполняюсь уверенности, что именно здесь мы сели на мель. Я узнаю торчащие из воды камни. Но где «Святой Николай»? Вокруг ничего не видно. Ни мачты, ни доски — ничего. Даже никаких обломков, выброшенных на берег. Может быть, волны разбили его о скалы и утянули все, что осталось, с отливом? Или Тимофей Осипович все-таки прав, и колюжи сожгли его дотла.
— Яков? — Я поворачиваю голову, гадая, что он думает. Но его нет.
Я смотрю на другой челнок. Там его тоже нет. Он все еще на берегу?
Но его нет и там. Он исчез.
— Яков! — кричу я. Но никто не обращает на мой крик внимания. Гребцы движутся в том же ритме.
Нос лодки разрезает волну. Брызги на моих щеках холодны, как зимняя ночь.
Море поднимает и швыряет нас, ветер свистит и хлещет по бортам. Гребцы с трудом поддерживают ритм. Колюжи в каждой лодке протягивают сквозь зазубрину на носу, похожую на впадину между собачьими ушами, длинные гладкие шесты. Эти шесты затем закрепляются в середине лодок, и к ним присоединяются паруса — вот еще одно применение коврикам из кедровой коры — с помощью снастей из кедровой веревки. Паруса надуваются ветром точно так же, как обычные, из парусины, и мы летим по волнам.
С одной стороны от нас океан уходит в бесконечность. С другой — из тумана проступают смутные очертания земли: изогнутые берега со скалистыми мысами и бархатная каемка леса, черная, как сурьма на веках танцовщицы. Мы направляемся на север.
Мы все дальше уплываем от Марии, Якова и Котельникова. От Николая Исааковича и прочих членов команды. От «Кадьяка». Нас разделили, как меру зерна или бочонок яблок.
Мы плывем в обратную сторону вдоль берега, который проплывали давным-давно на борту «Святого Николая». Мы проходили тогда мимо этого мыса и того белого песчаного отрезка берега. Видели это крошечное скопление столбчатых утесов с чахлой растительностью на макушке, о которые сейчас неистово разбиваются волны.
Впереди лежит пенистый океан. Если челнок перевернется, мы утонем. Мы взлетаем на волну в несколько раз выше нашей лодки, потом с шумом опускаемся на другой стороне. Вода заливает нас. Я без накидки — оставила ее на берегу. Но переживать из-за мокрой одежды некогда. Впереди надвигается еще одна огромная волна.
Мы поднимаемся на ее гребень и падаем с глухим стуком. Меня снова обдает брызгами. Вода такая холодная, что обжигает.
На дне лодки уже собираются лужи. По всей ее длине туда-сюда бегут ручейки, когда мы поднимаемся на исполинских волнах и снова опускаемся. Я слышу, как позади с ритмичным скрежетом вычерпывают воду.
Затем один гребец заводит песню.
— Вала хиииии![32] — поет он.
Другие без колебания подхватывают.
— Вала хииии! Тик отслали.
Мелодия заполняет наше суденышко, поднимается над ним, на мгновение там зависает, а потом ее уносит ветер. Но вала хи заполняет лодку снова и снова, пока не начинает казаться, что та и сама поет. Колюжи из другого челнока присоединяются, их далекие голоса пробивается сквозь шум бури. Гребцы подстраивают свои движения под ритм песни.
Внезапно лодки поворачивают в открытое море. Нос нашей направлен прямо на волны и разрезает их, прокладывая нам дорогу. Колюжи по-прежнему поют и глубоко загребают веслами, все дальше уводя нас от земли. Когда мы оказываемся прямо напротив далекого мыса, похожего на крепость, гребцы резко разворачивают лодку к берегу. Через два взмаха веслами море успокаивается. Волны стихают. Вместо того чтобы сражаться с нами, ветер несет нас вперед. Пение обрывается так же внезапно, как началось. Лодка под управлением гребцов стрелой летит в укрытие длинной мелководной бухты.
На берегу возвышаются над водой четыре тотема. Как и тотемы под Ново-Архангельском, они огромные. Один, с распахнутыми крыльями наверху, напоминает силуэтом крест. Рядом дюжина приземистых строений, кажущихся совсем маленькими по сравнению с тотемами, почти теряющихся среди деревьев. Расположенные выше границы песка, далеко от моря, они сливаются с тенями.
Когда мы приближаемся, я вижу собравшихся на берегу людей. Они ждут нас? Ветер меняется и приносит с собой мелодию. Люди на суше поют, привлекая нас к своему берегу. Они празднуют? Вторая лодка направляется к ним, но мы остаемся в море, за линией прибоя, и болтаемся на воде, как сухой лист.
Когда вторая лодка пристает к берегу, из нее выходит человек с корзиной и следует за вереницей колюжей в один из домов. Остальные пассажиры остаются на берегу с двумя дозорными, один из которых держит копье, а второй — лук со стрелами. Несмотря на внешний вид, они мирно беседуют с гостями, не поднимая оружия. Через какое-то время из дома выходит толпа и возвращается на берег. Человек с корзиной идет с ними, но свою ношу он оставил в доме. Мою лодку жестами призывают пристать к берегу.
— Вакаш! Вакаш! — доносятся до меня крики колюжей, когда днище скрежещет о землю.
Выйдя из лодки, я иду вслед за остальными по песку, потом мимо камней. Мы проходим между двумя тотемами. Каждый из них ростом с шестерых и, к моему изумлению, ибо я никогда не видела тотемов вблизи, вырезан из цельного куска дерева. Кем они вырезаны? Как воздвигнуты? Глаза, руки, ноги, лапы, когти, зубастые рты, мочки круглых ушей и кончики заостренных — все перетекают друг в друга, следуя рисунку дерева. Почему они стоят здесь, лицом к морю? Что они означают? Все заходят в сумрачный дверной проем, и мне ничего не остается, кроме как идти следом.
Внутри меня снова ослепляет темнота. Посередине в неглубокой яме горит огонь. Когда мои глаза приспосабливаются и я начинаю различать окружающее, я вижу, что этот дом похож на дом царя: дощатые стены тянутся между толстыми резными столбами, вдоль стен кольцом стоят внушительные лавки, стропила увешаны рыбой, пучками высушенной травы, лентами коры, мотками веревки и раздутыми корзинами. Разница лишь в масштабе. Здесь десять резных столбов, потолок парит, как в большой зале императорского дворца. Это не дом, а мамонт.
Я слышу смешки и шепотки в тенях. Когда глаза приспосабливаются окончательно, вижу людей. Их сотни две.
Человек, стоящий у костра, должно быть, тойон. У него в руке погремушка. Но во всем остальном он совершенно непохож на встреченных мною колюжей.
Коротко стриженный, гладко выбритый и ухоженный, он выглядит, как англичанин. Модная касторовая шляпа у него на голове сдвинута назад, открывая молодое лицо. Плечи покрыты доходящим до колен плащом из меха калана. Под ним видна другая одежда — двубортный сюртук из красного сукна с длинными фалдами. И брюки. Он в брюках.
— Good day, — говорит он по-английски.
Я не знаю английского, но эти слова понимаю. Я часто слыхала их в особняках Петербурга, в основном в смешных анекдотах, призванных подчеркнуть различие между тонкими манерами французов и неотесанностью англичан.
— Good day, — неловко отвечаю я.
Опускаю взгляд. Его сапоги сделаны из мягких шкур, как у царя, и не сочетаются с остальной одеждой.
Он говорит со мной по-английски, как настоящий англичанин — едва открывая рот, пережевывая слова, смягчая согласные до такой степени, что они все звучат одинаково, совсем не так, как в моем языке. Закончив вопросом, он ждет моего ответа.
— Прошу прощения, — говорю я. — Я не понимаю.
Есть ли в этом хоть какой-то смысл?
— Русский, — говорю я, хотя знаю, что это бесполезно. Наш разговор окончен. — Я говорю по-русски.
— Вы говорите по-русски? — переспрашивает он по-русски. — Отлично, — продолжает он. — Мой русский вполне пристоен. Но вам придется меня извинить, если я совершу ошибку.
Он говорит с таким же акцентом, как Яков, но сам больше похож на английского дворянина, нежели на работника Российско-Американской компании. Мне не стоит так удивляться. Колюжи, которые дали нам палтус, знали русское слово «рыба». И как же та женщина, которая пыталась говорить по-французски? Все же я и вообразить не могла, что услышу здесь родную речь.
— Откуда вы знаете русский?
Он смеется.
— Мне нравятся разные языки, — отвечает он. — Они вызывают мой интерес. Но ваши люди — кажется, вы таким не интересуетесь. Я давно решил, что нужно выучить несколько слов.
Несколько слов? Он говорит вполне бегло, хотя и с небольшими ошибками.
— Кто вас обучал?
— Вы слышали о «Павлине»? У него на борту были благодушные люди. Сразу вслед за ним приходил «О’Кейн». Не представляю, почему ваш царь решил, что это мудро — мешаться с американцами, но кто я такой, чтобы судить? Ваши люди оказались хорошими учителями вашего языка.
— Никогда не слышала о таких кораблях. Я со «Святого Николая».
— Да, капитан Слободчиков говорил, что будет больше кораблей — русских кораблей, — но мы пока ни одного не видели. В основном сюда ходят англичане и американцы.
— Наш бриг проходил мимо этого берега недели две назад.
Он улыбается.
— Нам многое нужно обсудить. Добро пожаловать в Цу-йесс.
У него сложное имя, полное твердых согласных и долгих гласных. Я пытаюсь его произнести, но он смеется и предлагает мне звать его Маки. Теперь мне становится смешно — как маковые зернышки! — но было бы невежливо и жестоко смеяться над его именем. Он коверкает «Анна Петровна Булыгина» — такое простое имя! — и мы договариваемся, что он будет звать меня просто Анна, как остальные. Он произносит «Анна» по-русски.
Маки приглашает меня сесть рядом с ним на лавку и кладет между нами свою погремушку. Она вырезана в виде рыбы, сжимающей в пасти человека. С нами садятся еще четверо, включая усатого тойона, который приплыл сюда со мной. Остальные — в том числе женщины и дети — сидят или стоят полукругом перед нами. Младенец возле нас капризничает, пока мать не притягивает его к груди. Я слышу, как он шумно сосет, глотает и счастливо щебечет.
— Жаль, что я не могу предложить вам чаю, — говорит Маки. — Ваши люди одержимы им, не так ли? Но вот это должно подойти.
Девушка с туго завязанными на затылке волосами подает мне маленькую деревянную миску с теплой жидкостью, которая пахнет хвоей. На тыльной стороне ее правой руки — белый шрам в форме полумесяца. Я делаю глоток — питье горячее и горчит — и прижимаю миску к груди. После долгого пути мне приятны этот напиток и их гостеприимство.
— Благодарю, — говорю я Маки. — Вы очень добры. Теперь, если простите мне мою прямоту, где я?
Он сочувственно улыбается.
— В Цу-йессе.
— Почему я здесь?
— Чалаты привезли вас, — он указывает подбородком на колюжей, которые были со мной в лодке.
— Но зачем? Остальные мои спутники будут обо мне беспокоиться.
Маки снова улыбается.
— Насколько мне сказали, ваши спутники безнадежно заплутали в лесу.
— Мы не заплутали. Мы пытаемся добраться по берегу до того места, где нас ждет корабль. Но… мы столкнулись… с некоторыми трудностями.
Маки рассматривает меня, нахмурившись.
— Если вы простите мне мою прямоту, то что вы делаете на нашей территории? Что вам нужно?
— Мы выполняем поручение Российско-Американской компании. Нас послали торговать с вами, а еще мы ищем пустое место, где можно воздвигнуть поселение.
— Ясно. — Улыбка Маки исчезает.
— Мы здесь именем государя.
Маки поворачивается к четырем сидящим вокруг него колюжам и разговаривает с ними на их языке. Они смотрят на меня, потом на него, потом снова на меня.
Закончив, Маки опять поворачивается ко мне и говорит:
— Ваш государь велел вам забрать весь их запас лосося?
Я не сразу понимаю, о чем он. Он имеет в виду сушеную рыбу, которую мы взяли в маленькой заброшенной хижине, обнаруженной нами на берегу реки в тот день.
— Мы не забирали, — по крайней мере, не всю рыбу. — Нас мучил голод. Мы не знали, что у этой рыбы есть хозяин.
— Они собирались съесть ее зимой. Понимаете, что теперь с ними будет?
— Простите. Мы не знали. — Я запинаюсь. — Мы оставили им бусы. И халат. Они рассказали вам про бусы?
Я вспоминаю жалкую кучку, которую мы оставили. И как я промолчала.
— Ваш государь велел вам стрелять в них из ружей? А до того поступить так, как вы обошлись с квилетами на берегу?
Маки не дает мне ответить. Он снова поворачивается к четверым колюжам, и, пока говорит, все его слушают.
Я снова вспоминаю убитого отрока с рваной дырой в груди. Песок запорошил ему щеки и волосы. Мы оставили его там, чтобы колюжи могли за ним вернуться.
Наконец Маки поворачивается ко мне:
— Беда следует за бедой, с тех пор как прибыл ваш корабль.
Я молю его с открытыми руками:
— Тогда позвольте нам уйти. Если вы меня отпустите, я передам остальным ваши слова и мы уйдем. Мы больше не доставим вам неприятностей, если вы просто отвезете меня к остальным.
— Но, Анна, я не могу.
— Почему?
— Чалатам нужна пища на зиму. Взамен той, что вы забрали.
— У нас нет еды! — восклицаю я. — Нам самим нечего есть!
— Им это известно. Они приехали просить еды у нас.
— Тогда почему вы не скажете им отвезти меня назад?
— Вы не поняли.
— Тогда в чем дело?
— Вы остаетесь здесь. Это обмен. Вы — то, что они привезли в обмен на еду.
Маки объясняет мне условия обмена. У царя чалатов две заботы: ему нужно кормить своих людей и остановить воровство и нападения. Он думал, что проще всего будет договориться с нашей командой, отдать пленных им и убедить нас уйти. Поэтому пытался для начала обменять меня на ружья и порох. Они помогли бы чалатам охотиться зимой — и защититься от возможных дальнейших нападений с нашей стороны.
Когда команда отказалась от обмена, у царя, по словам Маки, не было другого выбора.
— Врачевательница остается с чалатами. Одного из вас отправили к катламетам, другой останется с квилетами. А вы — здесь.
Маки говорит, что, разделив нас, царь таким образом позаботился, чтобы ни одна деревня не стала жертвой постоянных нападений. И ни у одной деревни не придется просить большую часть их зимних запасов, чтобы возместить то, что мы украли.
— Вы не можете так поступить! — говорю я. — Это неправильно.
Маки поворачивается к четверым и что-то говорит им. Старик с костлявой запавшей грудью, виднеющейся под его кедровым жилетом, отвечает и ждет. Маки что-то долго говорит в ответ.
Закончив, он обращается ко мне:
— Анна, вам лучше остаться здесь. К тому же я верну вас домой. Может быть, даже в Россию, если таково ваше желание.
— Как?
— В следующий раз, как покажется корабль, — отвечает он, — мы выйдем ему навстречу. Если люди на корабле согласятся, я выменяю вас, и они отвезут вас домой.
Домой. Может быть, даже в Россию. Есть способ выбраться отсюда, не рассчитывая на «Кадьяк». Я и не мечтала, что такое возможно. Но какой ценой? Обмениваться людьми, как товаром, неправильно. Люди рождены свободными и равными. Наш император принял это вместе с другими принципами просвещенной мысли. Рабство было отменено еще до рождения моих родителей. И хотя положение крепостных улучшилось после законов о государственных крестьянах и вольных хлебопашцах, я слышала долгие, непримиримые споры друзей отца о том, как далеко должен зайти император.
Даже Тимофей Осипович знает об эгалитаризме, хотя он бы использовал слово попроще. Там, на речном берегу, он сказал, что свобода человеку милее всего на свете.
Однако, какие бы высокие принципы ни обсуждались за обеденным столом моих родителей, Маки предлагает мне, возможно, единственный выполнимый способ выбраться из моего ужасного положения. Отец тотчас бы согласился с разумностью его доводов. Кажется, я знаю, что бы он сказал.
— Я хочу вернуться домой, — отвечаю я. — Но…
Маки ощетинивается.
— У вас нет выбора. В любом случае вы будете не первой чужеземкой, чье возвращение домой я устроил, Ту-те-ю-ханис Ю-этт[33] — должно быть, вы о нем слышали.
Я едва разбираю, что он говорит.
— Кто?
— Ту-те-ю-ханис Ю-этт. Он много лет провел у мовачатов. Моквина отказывался его отпускать. Но я ему помог.
Маки что-то говорит одному из четверых, и тот исчезает. Мгновение спустя, вернувшись, он передает Маки какой-то предмет. Маки протягивает его мне.
Это тот тупой предмет в форме рога, который я видела у колюжей висящим на шее или плечах. У погибшего отрока на берегу он тоже свисал на какой-то жиле. Но этот отличается от остальных. Он сделан из полированного металла, на нем вырезаны те же глаза, руки и рты, как на столбах, тотемах и деревянных коробах.
Я беру его у Маки. Он тяжелый, но хорошо сбалансирован. Изящно изогнут. Если не считать серебряного украшения в волосах той женщины из деревни царя, я никогда не видела здесь ничего подобного. Только лучшие мастера в Петербурге, те, кто делает самовары и чайные подносы для знати, могли бы изготовить такое.
— Что это?
— Это читулт. Боевая дубинка.
— Читулт? Вы сами сделали?
— Нет. Ту-те-ю-ханис Ю-этт сделал ее для меня. Он собирался сделать мне и гарпун, но Моквина не позволил.
— Кто был этот человек, этот Ту-те-ю… — у меня заплетается язык.
— Ту-те-ю-ханис. Американец. Когда-то давно он попал в плен к Моквине. И прожил с мовачатами несколько лет. Моквина не отпускал его, потому что он умел мастерить из металла такие прекрасные вещи. Моквина разбогател, обменивая их.
Но американец не был счастлив. Ему хотелось домой. Поэтому, когда я приехал в Юквот, он тайком попросил меня помочь ему с побегом. Он написал письмо и умолял меня передать его любому капитану, которого я встречу. Моквина пришел бы в ярость, если бы узнал. Я отдал письмо капитану «Лидии». Позднее я услышал, что тот убедил Моквину отпустить Ту-те-ю-ханиса.
Я переворачиваю предмет. Я верю в историю Маки.
— Когда нам ждать следующего корабля?
— Сложно сказать. Зимой кораблей не бывает. Море слишком бурное — они вернутся позже, весной.
— А как же остальные? Мой муж… и другие члены команды.
— Вы с мужем?
— Конечно. Вы можете устроить и его спасение? Можете устроить так, чтобы нас всех отпустили?
— Я попытаюсь. Но если у меня не выйдет, вы сможете устроить это сами, когда будете на свободе.
Он говорит с четырьмя колюжами, потом с людьми, которые стояли рядом и слушали. Когда он заканчивает речь, все встают, включая Маки, и оставляют меня на лавке с остывшей плошкой чая и ощущением, что все еще, возможно, наладится.
Когда настает время вечерней трапезы, меня сажают возле Маки. Усатый тойон сидит с другой стороны от него. Женщина с двумя толстыми, как корабельные канаты, косами ставит передо мной поднос с едой.
Маки говорит:
— Это моя жена.
Она старше меня, но моложе моей матери. У нее широкое лицо, губы, уголки которых приподнимаются, когда она улыбается, и платье до лодыжек из кедровой коры. В мочки ушей вдеты круглые раковины, на обоих запястьях — браслеты.
— Вакаш, — говорю я, и она смотрит на Маки. Тот что-то коротко говорит ей, и она улыбается, прежде чем вернуться к коробам для готовки.
На подносе рыба с подливой. Еще там что-то коричневое, похожее на кривой палец. Я обнаруживаю еще несколько таких же предметов, едва прикрытых подливой. Это какие-то корешки. Я осторожно сжимаю один. Кожица рвется, и из трещины проглядывает что-то белое, сухое и рассыпчатое.
Картофель. Это печеный картофель.
Подняв глаза, я вижу, что Маки улыбается.
— Есть еще лук и капуста, но вам придется готовить их самостоятельно. Нам они не нравятся, никто не понимает, что с ними делать.
— Где вы берете эти овощи?
— В испанском огороде. Испанцы покинули наше побережье много лет назад, но их огород еще цел. Скоро покажу вам.
Жена Маки возвращается, садится рядом со мной. Мы вместе принимаемся за еду на подносе. Я искоса разглядываю ее, зная, что она так же разглядывает меня.
Позже девушка со шрамом на руке дает мне плетеный коврик и мягкую шкуру. Она тонкая и обтрепалась по краям. На некоторых участках щетинистый коричневый ворс весь стерся, и она слишком маленькая, чтобы укрыть меня с ногами. Девушка показывает, где мне устроить себе постель. Когда я выхожу по нужде, никто за мной не следует, но снаружи царит темнота и грохочет море, которое здесь гораздо ближе. Я делаю свои дела, потом нахожу Полярную звезду. Она сегодня особенно яркая, словно все звезды, из которых она состоит, объединились. Я желаю ей спокойной ночи, а потом бегу в дом.
Проснувшись поутру, я замечаю, что усатого тойона нигде нет, а выйдя облегчиться, вижу, что лодки, которые привезли меня сюда, исчезли. Они отнесут остальным новости обо мне. Жаль только, что им никак не рассказать Марии, какая удача меня постигла. Хотелось бы мне, чтобы нашелся способ поведать об этом и мужу. Возможно, он действовал бы более решительно, кабы знал, что есть надежда.
— Анна? — подзывает меня к лавке Маки чуть позже. Отбросив фалды, он садится и сдвигает назад шляпу, чтобы тень от полей не закрывала ему глаза. — Вы хорошо спали?
Я киваю, вспоминая, как мы с Марией делили постель у чалатов, и думая о том, что, хотя мое нынешнее покрывало маленькое и тонкое, зато ночью у меня было неожиданно много места.
— Хорошо. Как я вчера уже говорил, следующий корабль может прийти нескоро и я не могу предсказать, согласится ли капитан на обмен. Поэтому ваше вызволение может случиться позднее, чем мы рассчитываем.
— Я понимаю ситуацию, — бормочу я. — И готова ждать, пока обстоятельства не сложатся благоприятным образом.
Маки улыбается.
— С вами будут хорошо обращаться, пусть и не так, как привычно русской дворянке, но, надеюсь, жизнь здесь будет для вас не лишена удобства. Возможно, некоторые наши обычаи покажутся вам странными. Тем не менее вам будет легче, если вы станете делать, как мы.
Девушка со шрамом наблюдает за нами, стоя недалеко от нашей лавки. Сегодня она одета иначе, чем вчера. Ее накидка из кедровой коры плотно охватывает шею и подвязана веревкой на поясе. Юбка доходит до лодыжек. Ноги босы. В руках мотки веревок.
— Идите, — говорит Маки, показывая на девушку. — Идите с… — и он произносит имя, которое звучит как Инесса.
— Куда? — спрашиваю я.
Он что-то говорит девушке, та коротко отвечает.
— Она покажет вам, где мы собираем хворост. А как вернетесь, пойдете с ней по воду.
— Не понимаю.
— Анна, для вас есть работа. Сегодня вы будете собирать хворост и носить воду с… — он второй раз произносит имя девушки, но я опять не могу его разобрать. Все еще похоже на Инессу.
— Но… я не могу. Я не умею.
На его лице то же выражение, что и на лице отца, когда тот во мне разочарован.
— С такими простыми заданиями справится и дитя малое, — выговаривает он. — Но, если понадобится, она вас научит. — Он хмурится, увидев выражение моего лица. — Вы же не думали, что будете здесь бездельничать?
— Нет, — отвечаю я, осознавая, что мой голос звучит капризно, но не в силах ничего с собой поделать. — А не могла бы я делать что-нибудь другое?
— Что, например?
Он ждет ответа, но я уже достаточно насмотрелась на колюжей, чтобы понимать, что от моих талантов им мало проку. Никому не требуется журнал созвездий. Никто не вышивает салфетки. Не спрягает французские глаголы и не учится танцевать мазурку.
— Если вы собираетесь здесь остаться, вам придется работать с нами, — он встает. — У каждого из нас есть обязанности. Вы должны вносить свой вклад. Теперь ступайте с ней. Идите и делайте то же, что и она.
Он направляется к двери, и его силуэт исчезает в дневном свете.
Я следую за девушкой, которую мысленно зову Инессой. Она даже не оборачивается проверить, иду ли я за ней. Ее волосы недавно расчесаны и снова туго завязаны на затылке. Коса подпрыгивает поверх накидки. С качающейся в левой руке веревкой она идет по тропе, ведущей в лес. Даже босиком она передвигается по лесу легко, совсем как колюжка Клара.
Повсюду нас окружает хворост, но по какой-то непонятной мне причине она идет мимо.
Чем сильнее мы углубляемся в лес, тем более болотистой становится почва, солнечный свет тускнеет. Мы идем мимо высоких деревьев и свисающего мха. Шум моря исчезает, сменяется вздохами ветра в листве над головой.
Инесса сходит с тропы. Я иду за ней, перебираясь через трухлявые стволы деревьев и торчащие из земли корни. Инесса останавливается и бросает веревку. Наклоняется над павшим деревом. Упирается в него ногой и начинает крутить тонкую веточку, пока та не ломается. Инесса бросает ветку на землю, потом выкручивает вторую и бросает поверх первой.
Вокруг полно веток. Они, скорее всего, мокрые, но скоро высохнут. Наверняка это легко. Я беру одну — она не тяжелая — и добавляю к веткам Инессы. Следующая чуть толще, ее испещряют завитки бледного лишайника. Я выпутываю ее из зарослей и кладу в нашу кучку.
Инесса смотрит на толстую ветку, потом на меня и смеется. Пинает ветку.
— Что ты делаешь? — вскрикиваю я.
Моя ветка разваливается, как песочное печенье. Она вся гнилая. Ни за что бы не загорелась.
Я отхожу в поисках хвороста получше. Пытаюсь найти такое же дерево, как то, над которым работает Инесса. Пока ищу, слышу, как трещит ветка за веткой, увеличивая ее кучу. Треск слышится все тише, а я все еще не могу найти павшее дерево, которое не до конца сгнило. Поднимаю веточку, которая выглядит сносно. Потом слышу, как зовет Инесса:
— Шуук![34]
У меня всего одна хворостина, но я иду на ее голос.
Она снова зовет:
— Хитак алшиле исид! Ва сакик?[35]
Когда я возвращаюсь, она стоит возле двух связок хвороста, обмотанных веревками, которые она принесла с собой. Она смотрит на мою ветку потрясенным взглядом, потом выхватывает у меня из рук и кидает в кусты. Забрасывает одну связку на спину и натягивает на голову ремешок, который я не заметила. Ремешок крепится к связке.
Вторую связку она оставляет мне.
Пока она не ушла далеко, я поднимаю связку и пытаюсь так же закинуть на спину. Но когда у меня наконец получается, я не могу дотянуться до ремешка. Как она это сделала? Я пытаюсь вспомнить последовательность движений, куда идет какая рука, но мне некогда разбираться, потому что я могу потерять ее из виду.
Я беру хворост на руки и прижимаю к груди. Мне едва видно поверх связки. Но если спина Инессы скроется из виду, я столкнусь с куда бо́льшими неприятностями.
Мы с Инессой несколько раз возвращаемся в ту же рощу. Каждый раз она собирает и несет обратно бо́льшую часть нашей добычи, однако каждый раз я справляюсь чуть лучше. По сравнению с ней я очень медлительна, но она больше не пинает и не выбрасывает приносимые мною ветки. Я наблюдаю за ней и наконец вычисляю последовательность движений, необходимых, чтобы успешно поместить связку за спину.
Когда мы заканчиваем, Инесса дает мне корзину размером с ведро для угля, сама берет такую же и ведет меня по тропинке в противоположном направлении.
Мы останавливаемся у небольшого пруда. Стайка уток, завидев нас, взлетает и с криком скрывается за деревьями. Инесса заходит в воду, наклоняется, опускает туда корзину, потом одним плавным движением поднимает и закидывает за плечи, одновременно натягивая ремешок на голову.
— Нельзя зачерпнуть воду в корзину, — говорю я. Скептически смеюсь. — Что ты делаешь?
Отвечает мне не Инесса, а сама корзина. Вода стекает по стенкам, потом перестает. По походке Инессы я вижу, что корзина полна. Когда она проходит мимо меня, я заглядываю внутрь. Так и есть.
Я провожу кончиками пальцев по поверхности своей плотно сплетенной корзины. Это кажется иррациональным, но я вспоминаю плетеные миски в деревне царя. Они тоже не пропускали воду. Я просто не представляла, что можно сделать такую большую корзину, которая не будет протекать. Я захожу в холодный пруд, совсем как Инесса, отчего моя юбка промокает до колен. Наполняю корзину, закидываю ее на спину и натягиваю на лоб ремешок, стараясь подражать движениям колюжки.
Полная корзина оттягивает мне шею и, кажется, становится все тяжелее по мере того, как мы приближаемся к дому. Мокрая юбка путается в ногах, и мне приходится идти очень медленно, крошечными шажками. В доме мы переливаем воду в квадратные деревянные ведра такого же размера и формы, как короба для готовки. Похоже, в них хранится вся пресная вода. Потом мы возвращаемся к пруду еще раз, затем еще, и так много раз, покуда я не сбиваюсь со счета.
Мои дни наполнены водой и хворостом, хворостом и водой. Хлещет ли дождь, погружены ли деревья в туман, пляшут ли солнечные лучики на подушках мха, разбросанных по земле в лесу, Инесса выводит меня из дома, и мы возвращаемся с хворостом и водой, водой и хворостом.
Нам все время нужен хворост. Огонь в очаге здесь не ревет, как в печах и каминах Петербурга, но все равно нужно много топлива, чтобы поддерживать жар, согревающий камни для готовки и слегка поднимающий температуру в доме. Женщины используют воду корзина за корзиной, чтобы кормить и обстирывать столько людей. Почти пустое ведро — удручающий знак, что нам с Инессой нужно снова отправляться к пруду.
За всю свою жизнь я еще никогда не занималась таким тяжелым физическим трудом. В конце каждого дня я чувствую совершенно непривычную усталость. Наличие обязанностей мне не в новинку. У меня есть обязанности по отношению к мужу, как и у него ко мне, а также к команде, компании. Даже в детстве в Петербурге родители никогда не позволяли мне бездельничать, если сами были чем-то заняты. Но у меня нет природной склонности к физическому труду. Разум во мне всегда был сильнее тела. Возможно, Маки мог бы дать мне более подходящие обязанности. «Что, например?» — спросил тогда он. Я все еще не могу придумать ответ.
Я пленница, была ею с самой битвы на реке с людьми царя чалатов. Я не могу ходить, куда пожелаю. Меня обменяли на еду. И теперь я принуждена работать. Трудиться в поте лица.
Это рабство или в лучшем случае колюжская аналогия крепостничества.
Но затем я возражаю сама себе, как друзья отца во время спора. Я пленница — но не заперта в темнице. Я не могу ходить, куда пожелаю, — но куда мне идти? Мне хочется лишь отправиться домой, и Маки обещал, что устроит это. Никто не обижает меня, не истязает, не морит голодом. Приходится трудиться — но кто здесь не трудится? Я еще не видела ни одного праздного мужчину или женщину, даже ребенка.
Мне кажется, что кем бы я здесь ни была — рабыней, крепостной или работающей гостьей, как девушка нанятая в компаньонки к старухе, — в русском языке нет для этого подходящего слова.
Все свои дни я провожу с Инессой, однако совсем мало знаю о ней, мне неизвестно даже ее настоящее имя. По вечерам после работы она ест в углу вместе с другими девушками и детьми. Они болтают и смеются — кто из них ее подруги? Что их забавляет? Замужем ли она? Мне кажется, что нет, но наверняка она расположена к кому-то. Я наблюдаю за ней, пытаясь увидеть, не посматривает ли она на какого-нибудь юношу, не бросает ли кто на нее взглядов, полных влечения.
Где мой муж? Вернул ли он свою шинель? Скучает ли по мне, ищет ли меня? Я скрашиваю однообразные походы в лес воспоминаниями о том, как видела его в последний раз, с заросшей бородой, без шинели, в тонкой рубашке, нисколько не защищающей от холода, — вспоминаю, как он повесил голову, бессильный перед людьми, которые лишь несколько недель назад подчинялись каждому его приказу. Я так огорчена за него и, по правде сказать, огорчена из-за него. Но я знаю, что он не трус — в целом. Должно быть, с командой приключилось что-то, что на него повлияло, но как бы я ни старалась, не могу предположить, что это могло быть.
Я представляю, каким будет его лицо, когда мы снова встретимся. Как он удивится, если в следующий раз увидит меня, когда я буду звать его с корабля, который придет нас спасти. Как крепко мы обнимемся, как сладостны будут наши поцелуи, когда мы наконец останемся наедине.
Одним серым утром, прежде чем мы с Инессой снова уходим в лес, Маки зовет меня.
— Сегодня я покажу вам огород, — говорит он. — Идемте.
Мы идем по тропе, уводящей от моря. Нас сопровождают двое: один с копьем, второй с луком и стрелами. Тропа узкая и размытая, поэтому мы идем гуськом. Через какое-то время шум прибоя заглушают чириканье птиц и мягкое дыхание ветра в ветвях.
Приятно находиться в лесу с иной целью, нежели поиски хвороста. Я почти могу представить здесь своих родителей: отец бы пошел бродить в зарослях, а мать завела бы какую-нибудь предостерегающую повесть о лешем. Этот лес так непохож на те, что растут на холмах вокруг Петербурга. Интересно, почувствовала бы она и здесь присутствие лешего?
Две крошечные пичужки на повороте тропы, завидев нас, улетают. От неожиданности колюж поднимает копье, потом опускает, когда видит, что опасности нет. За углом, у самой тропы, растет странное дерево с коротким стволом, расщепляющимся на множество ветвей, которые поднимаются прямо в небо, отчего дерево похоже на кубок.
— Как долго испанцы здесь жили? — спрашиваю я.
Маки пожимает плечами.
— Недолго. Но намеревались остаться гораздо дольше. Построили дома, хлевы для скота, кузницу — настоящую деревню. А потом окружили ее пушками. Я был тогда ребенком, но помню, что пушек было шесть. Все нацелены вовне, на нас.
— Почему? Вы воевали с ними?
— Нам следовало бы. Они построили свою деревню на наших домах.
— На домах? Как это?
— Они пришли, когда наших людей не было. Стояло лето, поэтому все были в лесу и на холмах. Когда мы вернулись, деревня оказалась занята. Испанцев это нисколько не смутило, они даже стали настаивать, чтобы мы не торговали ни с кем, кроме них. Но у испанцев не было почти ничего, что нам нужно.
— Так что сделали ваши люди?
— У них не было выбора. Пришлось искать другое место. Некоторые пришли в Цу-йесс, остальные — в другие деревни. Зима выдалась для испанцев тяжелой, и в конце концов они отправились обратно в свою страну. Уходя, они все оставили. Тогда наши люди вернулись в свою деревню. Они снесли дома испанцев. Сожгли все, что им было не нужно, или бросили в реку. Остался только огород.
Мы идем, пока горизонт вдали не светлеет и не возвращается шум моря. Постепенно океан снова появляется в поле зрения, проглядывая сквозь деревья. Сопровождающие нас колюжи теперь держат оружие небрежно.
— Пришли, — говорит Маки, и мы останавливаемся перед переплетением лоз и разросшихся за годы растений. Это едва ли похоже на огород. Он расположен у самой опушки леса, недалеко от моря, на краю огромной бухты, пустынной, если не считать летающую над ней стаю черных птиц. Над головой парит одинокая чайка.
Опустившись на колени, я раздвигаю паутину сухих лоз и стеблей. Под ними жизнь течет своим чередом: я вижу много маленьких растений. Их чахлые листья потемнели, но все еще зеленые, поэтому я знаю, что они живы. Маки садится рядом со мной на корточки и еще больше раздвигает заросли. Среди огромных бледных листьев покоится крошечный изумруд.
— Капуста?
— Берите ее. Она никому не нужна, только насекомым.
Внешние листья погрызены по краям. Я отгибаю их, открывая сердцевинку, куда еще не добрались жуки и гусеницы. Вытаскиваю из земли капусту с корнем. Она сладко пахнет, как всякая только что сорванная капуста, но в ее аромате чувствуется горечь, словно ее держали в земле слишком долго.
Маки показывает, где растет лук. С помощью острой палки я разрыхляю землю вокруг одной луковицы в надежде, что ее будет легче вытащить. Маки с остальными смотрят.
Поднявшись, я кладу капусту и три луковицы с торчащими побегами в передник. Мои щеки горят от ветра и приложенных усилий.
Маки смотрит на темнеющее небо.
— Идемте. Облака вот-вот изойдут дождем. Пора возвращаться.
Миновав похожее на кубок дерево, мы идем по тропе через лес. Поднимается ветер, небо с каждой минутой становится все темнее. Воздух налился тяжестью от витающего в нем предчувствия дождя. Я притягиваю нагруженный овощами передник чуть ближе к себе и стараюсь не отстать от Маки.
— Скоро я устраиваю большой пир, — говорит Маки через плечо. — Я зову людей из ближних деревень, а также тех, кто живет гораздо дальше по побережью.
— Будет много гостей?
— Как всегда. Мы известны тем, что не жалеем еды, и некоторые даже зовут нас так, маках. Но это слово из другого языка, не нашего.
— Как вы сами себя называете?
— Кви-дич-чу-ат.
— Кви-дач-аут? — повторяю я, пытаясь произнести все звуки правильно.
— Кви-дич-чу-ат, — поправляет он, выделяя каждый слог, и коротко кивает.
— Что это значит?
— Что мы — Люди Мыса. Те, кто живет среди чаек на скалистой земле, которая вдается в океан. — Он вытягивает руку, как бы обнимая пространство. В русском языке на это нужно больше слов, чем в языке Маки.
— Меня пустят на пир?
— Непременно! Мои гости захотят посмотреть на вас, — отвечает Маки. — Некоторые из них встречали бабатид, но никогда — женщину.
— Что означает бабатид?
— Вы, ваши люди. Русские, испанцы, американцы и все остальные. Те, кто живет в домах на воде и плавает по миру без определенной цели.
И снова в русском языке нужно больше слов, чтобы описать это понятие. И все же такое описание ошибочно.
— У меня есть настоящий дом, — говорю я. — В России. И еще один в Ново-Архангельске. И я вернусь туда.
— Конечно, вернетесь, — отвечает Маки.
Дождь начинается, когда мы еще в лесу. Мои волосы быстро намокают, но плечи под кедровой накидкой, которую мне дали, остаются сухими.
Когда мы возвращаемся в дом, мне предлагают место у очага, чтобы я могла приготовить овощи. От жара мои волосы и мокрый подол платья высыхают быстрее. Женщины дают мне острый нож из раковины, совсем как тот, с помощью которого готовила лекарство Мария. Я неуклюже режу им лук с капустой на маленькие кусочки, чтобы они быстрее сварились. Затем женщины дают мне короб с водой для готовки. Они кладут туда камни и снова достают их, пока вода не закипает. Приходится много раз менять камни, пока овощи не становятся мягкими. Я накладываю их ложкой на кусок сушеной белой рыбы на маленьком подносе и отрицательно качаю головой, когда мне предлагают непременную подливу.
Я медленно ем в одиночестве, думая об испанцах с их пушками и вспоминая вкус щей, сваренных матушкой.
Я не готова к пиршеству, особенно такому, где гости желают посмотреть на меня. Моя одежда вся грязная и рваная, туфли разваливаются. Волосы нуждаются в том, чтобы их привели в порядок. Маки сказал, что его жена мне поможет. Поэтому, когда она приходит за мной однажды утром, я чувствую одновременно облегчение оттого, что сегодня не надо собирать хворост и воду, и любопытство по поводу того, как она поможет мне подготовиться к пиру.
Жена Маки с тремя другими женщинами ведут меня к илистому пруду. У его мутной воды они жестами предлагают мне постирать одежду — впервые с того дня, как корабль сел на мель. Самая юная дает мне короткий халат из кедровой коры, чтобы надеть на то время, пока я стираю юбку и блузу. Я не снимаю сорочку. Халат не запахивается впереди, и мысль о том, что эти женщины увидят мою наготу, наполняет меня стыдом. Женщины пытаются сдержать улыбки, когда видят мой странный наряд — мятый запятнанный край сорочки, виднеющийся из-под короткого халата — но жена Маки шикает на них.
Самая старшая женщина, чьи тонкие седеющие волосы падают на плечи, показывает мне жесткие тростинки, с помощью которых я должна оттереть грязь. Я тру с такой силой, что сдираю кожу на пальцах и боюсь, что юбка с блузой совсем порвутся. Но несмотря на мои старания, некоторые пятна отказываются сходить.
Когда моя одежда становится насколько это возможно чистой, выясняется, что мне не стоило переживать за свою скромность. Настал черед моего тела. Старуха дергает за кедровый халат, потом за сорочку.
— Вик ква вивидачик! Хата дал — хата дисюбик![36] — громко говорит она.
Я неохотно отворачиваюсь и медленно стаскиваю оставшуюся одежду через голову.
Я никогда не бывала полностью обнаженной на улице. Я обхватываю себя руками, но спрятаться негде, сохранить тепло невозможно. Я захожу в воду. Мои стопы погружаются в ил, и по ногам ползут крошечные пузырьки. Холод поднимается до моих женских мест, потом до груди, и наконец только плечи и голова остаются сухими.
Старые крестьяне в России боятся русалок, которые живут в таких же точно прудах и ждут, когда какой-нибудь молодой человек подойдет слишком близко. Русалки знают, кто слаб и легко ведется на хорошенькое личико, — тех парней больше никто никогда не увидит. А вдруг в темной воде мелькнет прядь волос, раздувающийся рукав, кончик пальца? Я не парень, но вдруг они все равно захотят меня, захотят, чтобы я стала одной из них? Знаю, все это глупости, но мутная вода, потревоженная мной, дает пищу воображению.
Я плещу немного на лицо и гадаю, как в такой илистой воде мне достичь того, чего от меня хотят. Я выберусь отсюда еще грязнее, чем была. Понаблюдав какое-то время за моими вялыми потугами, старуха вскрикивает и отшвыривает свой халат. Подбирает тростник, которым я терла платье, и заходит в воду. Ее груди свисают до пояса, как два пустых мешка. Я никогда раньше не видела обнаженную грудь старой женщины.
— Да юква чиксубагак?[37] — спрашивает она, приближаясь. Ее голос звучит так, словно она уговаривает ребенка. — Шуук, тилтийайикди кукс[38].
Взяв меня за руку, она трет ее тростником. Потом поворачивает меня и трет другую руку. Тростник дерет кожу. Я чувствую себя невестой, которую моют перед свадьбой.
Она плещет воду мне на спину, после чего я принимаюсь мыть другие части тела. Под конец она запрокидывает мне голову и моет волосы. Своими яростными пальцами она мнет мне череп, словно тесто месит. Закончив, она выводит меня за руку из пруда.
Мы стоим мокрые перед остальными, она — все еще держа меня за руку. Теперь, когда пот и грязь наконец смыты, мою кожу пощипывает. Самая младшая женщина снова заворачивает меня в халат, и я потихоньку согреваюсь.
Когда мы возвращаемся в дом, мне дают костяную иголку с жесткой нитью. Я смогу зашить рукав, порванный столько недель назад. Он порвался по шву, поэтому его легко починить. Еще я подшиваю подол в тех местах, где он начинает расползаться. На ткани все еще остаются бледные ржавые цветы — пятна крови моего мужа со дня сражения на берегу.
Наконец в ясный послеобеденный час, когда тумана с облаками больше нет и синева лениво тянется от края до края неба, я иду на берег с миской свежей воды. Осталось завершить последнее приготовление к пиру. Я должна что-то сделать со своим потемневшим серебряным крестом.
Я расстегиваю длинную цепочку. Вытягиваю крест перед собой и смотрю, как он крутится на ветру и сверкает на солнце. Даже отчаянно нуждаясь в чистке, он все равно сияет, как звезда. Я думаю о другом кресте в небе — о созвездии Лебедя, которое тянется вдоль всего Млечного Пути, — и о том, как мадемуазель Каролина Гершель со своим братом сосчитала в нем все звезды, нарисовала первую карту нашей Галактики и отметила место, где находится наше крошечное солнце. В отличие от розового турмалина на кресте, мы не в центре. Отец часто напоминал мне об этом и о том, как древние утверждали обратное, пока наука не доказала, что они ошибались.
— Только дурак знает все, — говорил отец.
Я мою крест в миске с водой, потом чищу его теплым мелким песком. Еще раз мою, затем вытягиваю перед собой, давая обсохнуть. Отполированный, он сверкает еще ярче, совсем как в тот день, когда мать дала его мне, и достоин того, чтобы его надели на пир.
Я снова застегиваю цепочку на шее.
Танцор в маске выскакивает из-за деревянной ширмы размером с фасад особняка, с вырезанными на ней и раскрашенными фигурами колюжей. У существа посередине глаза не только на лице, но и на руках, коленях и ступнях. По обеим сторонам от него — еще глаза, уши, рты и вздернутые носы, все заключены в овалы, разлетающиеся во все стороны, как пузыри. Рисунок, похожий на волну или даже на рыбий плавник, повторяется внутри этих существ и вокруг них. Обе половины ширмы зеркально отражают друг друга. Свет от очага отбрасывает колеблющиеся тени, отчего фигуры кажутся живыми.
Танцор, припадая, приближается ко мне и застывает. Его голова поворачивается, нарисованные глаза маски впиваются в меня взглядом. Танцуя, он отдаляется, снова поворачивает голову и опять глаза маски смотрят на меня. Затем он разворачивается в прыжке, и я жду, что теперь-то его взор меня покинет, но нет. На затылке маски тоже есть глаза.
Маки сидит на высоком подобном трону стуле с резной спинкой и подлокотниками. Стул такой высокий, что Маки приходится на него карабкаться. Но сейчас он стоит и дует в смешную маленькую трубку, которая издает писклявый звук, отсчитывающий время для танцора.
Когда мне кажется, что я больше не в силах выносить взгляд маски, танцор перемещается на другую половину дома. Пух, устилающий пол, как первый снег, взлетает и опускается за ним, рисуя белую дорожку из одного конца дома в другой.
Кожа Маки мерцает. Его лицо, руки и ноги раскрашены и покрыты какой-то отражающей свет пудрой. Руки ниже локтя опоясаны браслетами, которые звенят и танцуют, когда он движется. Браслеты сделаны из кожи и блестящего оранжевого металла, похожего на медь. Неужели это и есть медь? Где Маки ее взял?
У всех мужчин раскрашены тела, у некоторых — красными и черными квадратами, отчего они похожи на паяцев и арлекинов, иногда развлекавших нас в Петербурге. Некоторые украсили себе лицо непомерными черными бровями в форме треугольников или полумесяцев, как у раненого бровастого. Волосы, намасленные и уложенные на голове, украшены кедровыми ветвями и белым пухом. Плечи самых представительных мужчин покрыты плащами из меха калана, черного, как смоль.
Тела женщин и их одежда тоже покрыты украшениями, каждое из которых затмевает мой серебряный крест с его единственным драгоценным камнем. Юбки расшиты корольками, с которыми часто соседствуют длинные белые бусины, похожие на тонкие птичьи косточки. Нанизанные на нитку, эти белые косточки болтаются и постукивают, когда женщины двигаются. Хотя большинство из них в платьях из кедровой коры, некоторые одеты в меховые шкуры с бахромой. Белые юбки, разрисованы зверями, рыбами, красно-черным орнаментом, бегущим по краю подола и похожим на мою вышивку.
Даже Инесса в юбке из шкуры: эта юбка украшена повторяющимся узором из птиц с распахнутыми крыльями, словно летящих по ее подолу. Еще на ней бусы и множество браслетов. Волосы впервые не завязаны крепко на затылке, а рассыпаны по плечам, как блестящий водопад.
Я никогда не видела таких платьев, мехов, украшений. Даже не знаю, откуда они взялись: я не замечала, чтобы у кви-дич-чу-атов в доме были подобные вещи. Они выглядят не менее великолепно, чем то, что можно увидеть в роскошнейших бальных залах Петербурга. Я даже вообразить не могла, что в таком отдаленном уголке земли могут встретиться столь пышные одеяния.
Когда кружащий танцор останавливается, его место занимают маленькие дети. Им лет пять-шесть, поэтому старшие сестры или, может быть, матери водят их по кругу, когда они поют голосами, едва различимыми в шуме большого дома. У одной маленькой девочки головной убор из тех же тонких бусин, похожих на птичьи косточки. Эти дети — точь-в-точь как хорошенькие девчушки в венках, водящие хороводы весной. У матушки при виде их наворачивались слезы, и она всегда бурно рукоплескала, когда они заканчивали, вспотевшие и тяжелое дышащие, потому что этот головокружительный танец гораздо сложнее, чем кажется.
Разговоры стихают, когда дети постепенно начинают привлекать больше внимания. Люди кричат им, и дети движутся все быстрее. В тот самый миг, когда мне кажется, что у них сейчас закружится голова и они упадут, они останавливаются. Остаются стоять в кругу, лицом друг к другу. Девушка постарше заводит песню, и дети подхватывают, двигая руками вверх-вниз и глядя широко распахнутыми серьезными глазами. Мне кажется, они рассказывают историю.
Как и обещал Маки, некоторые гости подходили взглянуть на меня. Формальной церемонии не было. Большинство просто проходили мимо с опущенными глазами, бросая украдкой взгляды. Я улыбалась, желая, чтобы они посмотрели напрямую. В конце концов я готовилась. Некоторые останавливались и смотрели на меня так, будто не верили своим глазам, а потом что-то говорили друг другу и шли дальше. Одна женщина засмеялась; сунутый мне в лицо ребенок заплакал.
Двое человек помедлили возле меня. Их лица были раскрашены красно-черным, завязанные на голове волосы украшены кедровыми ветвями. Я улыбнулась и опустила глаза. Но перед этим успела заметить что-то, что заставило меня снова их поднять. Узнавание. Эти люди уже видели меня прежде.
Они тихо переговаривались. Я разглядывала их. Они не из деревни Маки. Я их раньше видела? Где? Они из дома царя?
Один из них пошевелился, и его жилет из кедровой коры чуть распахнулся. Грудь пересекал длинный белый шрам. Колюж поправил жилет, и в этот миг, заметив, что у него не хватает пальца, я вспомнила.
Вспомнила, как много недель назад он ощупывал железное кольцо на борту нашего брига. Вспомнила, как колюж рядом с ним перекинул длинную ногу через борт, прежде чем спуститься в ожидающие челноки. И вспомнила, как удивило Тимофея Осиповича их внезапное отплытие и то, что ему не удалось добыть тот меховой плащ, который муж назвал облезлым.
Какое-то время мы стояли, молча глядя друг на друга. Их удивило мое присутствие? Или они ожидали меня увидеть? Когда они услышали о женщине бабатид, приходило ли им в голову, что это могу быть я? Столько всего изменилось, однако совершенно не связанные между собой нити наших жизней снова пересеклись.
— Вакаш, — сказала я и робко улыбнулась.
Колюж со шрамом нахмурился и, немного помолчав, ответил:
— Ее, квисасилаклитук! Бабакиюку?[39]
Я кивнула, понятия не имея, что он говорит.
— Юсу бисдакпи дик[40], — продолжил он, глядя на меня с участием.
Наконец высокий мускулистый колюж толкнул его, и он замолчал.
— Простите, — сказала я и покраснела.
Они отошли, продолжая разговаривать и склонив друг к другу головы, так что кедровые ветки в их волосах переплелись.
Позже я видела, как колюж со шрамом разговаривает с Инессой, которая стояла, отводя глаза. Но это не помешало ему придвинуться ближе и продолжать говорить.
Пение и пляски продолжались два дня, ненадолго прерываясь лишь на ночь, когда большинство ложилось спать. Были игривые танцы, вызвавшие у зрителей не меньший восторг, чем сами танцовщицы. Были люди в масках, которые кружили в мрачном танце, притворяясь, что похищают и убивают остальных. Кви-дич-чу-аты вскрикивали. Истории — а я заключила, что они рассказывают истории, — разворачивались, как опера, и совсем как в опере я едва понимала сюжет.
Два дня мы ели все, до чего могли дотянуться: соленую икру, сушеную лососину, печеные корешки, тушеные листья со стеблями, одни горькие, другие острые, как лук, и пироги из сухих сладких ягод. Все это подавалось с той же подливой, которую накладывали из резных деревянных блюд. Они были вырезаны в виде рыб и зверей, как и обычные блюда в доме Маки, только эти были гораздо больше и наряднее. Пустые подносы тут же наполнялись заново, отказ не принимался, совсем как в России.
Во второй день, ближе к вечеру, все заканчивается. Маки ставит меня подле себя и кучи предметов. Рядом ожидают распоряжений помощники. Маки начинает. Он говорит, а когда умолкает, помощники начинают двигаться. Один достает из кучи корзину. Второй берет ее и поднимает над головой. Делает небольшой круг, медленно поворачиваясь, чтобы всем было видно.
Это средних размеров корзина, опоясанная рисунком из четырех красных челноков, словно преследующих друг друга по кругу. Понизу тянется еще один узор, возможно изображающий волны. Корзина закрыта плотно прилегающей крышкой с шишковатой ручкой. Помощник находит в толпе старика, чей плащ из меха калана волочится за ним по земле, и отдает корзину ему.
Маки снова говорит. На этот раз помощник берет пузырь с подливой. Второй, который показывал толпе корзину, поднимает и этот пузырь, его руки напрягаются от тяжести. На этот раз получателем дара оказывается старик в халате из кедровой коры.
Маки раздает другие корзины, другие пузыри. Коврики из кедровой коры, накидки и платья. Бусы. Замысловатые плетеные шляпы. Шкуры каланов и других зверей. Зеркала, которые я не ожидала здесь увидеть. Бочонки с порохом, которые стали для меня еще большей неожиданностью. Куски сушеной рыбы и икру, завернутые в папоротник. Каждый подарок высоко поднимают, чтобы все его увидели, прежде чем передать гостю.
Когда от кучи почти ничего не остается — только короб, корзина и толстый моток веревки, — снова начинаются пляски. К танцорам присоединяются певцы с барабанщиками. Вниманием помощников Маки завладевает музыка.
С минуту Маки наблюдает за представлением, потом, не отводя взгляда от танцоров, говорит:
— У меня есть кое-что и для вас.
Из деревянного короба под ногами он достает пару мягких сапог.
Они сшиты из коричневой шкуры с помощью жил. Простые, некрашеные, без каблуков и серебряных пряжек, они кажутся мне прекраснейшей обувью на всем белом свете.
— Спасибо. Не ожидала, что кто-то заметил.
— Мы говорим: юкш-йаксалик.
— У-шу-яу… — я запинаюсь, качаю головой. — Не могу.
— Юкш-йаксалик. Попробуйте еще.
— Юкш-йаксалик, — я улыбаюсь извиняющейся улыбкой.
— Надеюсь, теперь вам будет удобнее ходить.
Сапоги легко натягиваются. Моим ногам так тепло и сухо, как не было с тех пор, как мы покинули бриг.
Этой ночью в доме царит тишина. Я ложусь, ожидая, что мой сон будет крепким. Однако вместо этого сплю неспокойно, терзаемая яркими сновидениями, в которых петербуржский бал переходит в кораблекрушение, а оно сменяется безумным танцем кружащих бестелесных масок.
Спустя два дня пошел снег. Огромные перистые хлопья приводят детей в восторг и тают, едва коснувшись земли. Несколько минут бушует настоящая метель, которую резко сменяет холодный ливень. Скоро наступит Рождество. Но когда? Я давно потеряла счет времени. Свои именины, как и именины мужа, я пропустила. Если как-нибудь не отмечу Рождество, то и его пропущу. Поэтому я назначаю случайный день, чтобы устроить собственный рождественский ужин.
В этот день я выкапываю картофелину и срываю последний кочан капусты. Он меньше, чем мой первый. Я готовлю их, как обычно, с трудом орудуя ножом из раковины, сомневаясь, что держу его правильно, и боясь, что сейчас порежусь. Когда еда готова, я осеняю себя крестом и вспоминаю стук ножей и вилок, звон бокалов и ароматы, перед которыми невозможно устоять, знаменующие начало рождественского ужина в доме моих родителей.
Я склоняю голову. Кажется неправильным есть в одиночестве и хочется поделиться с Маки и его семьей, с Инессой, но еды так мало, что мне стыдно. Мой ужин — ничто, по сравнению с их пирами. Я говорю себе, что им все равно не понравилась бы моя еда, но этот довод — лишь полупрозрачная завеса, и я притворяюсь, будто не вижу, что за ней.
Я скучаю по мужу. По всем.
Лососи дождем падают на пол из неплотно переплетенной корзины размером с бочку и скользят друг по другу, расползаясь во все стороны. Женщины в тревоге вскрикивают и зовут детей, чтобы те сложили рыбу в более аккуратную кучу.
На этой неделе я работаю с женщинами возле небольшой речушки глубоко в лесу. Она с бурным плеском течет по камням и поворачивает недалеко от того места, где мы трудимся. Здесь две хижины: в одной мы коптим рыбу, в другой — спим. У лесной опушки стоит ряд деревянных чанов, толстых и круглых, как комоды. Над ними нависает сооружение из толстых прямых сучьев, переплетенных друг с другом. Это наш лагерь.
В первый день мы с Инессой, естественно, натаскали хвороста. После того как мы принесли достаточно, мне дали другое задание. Инесса жестами дала мне понять, что я должна взять одну рыбу. Она показала, как нужно скрести ее папоротником, чтобы с помощью жестких листьев удалить слизь и чешуйки.
Затем она дала мне нож из раковины. Он был гораздо больше тех, которыми я резала до этого. Моей ладони не хватило бы, чтобы его накрыть. Я задумалась: не такой ли нож оставил шрам на руке Инессы?
Инесса отрезала рыбью голову чуть пониже жабер, распорола живот, сунула туда согнутый палец и вытащила блестящие внутренности.
Потом разделала рыбу. Мне едва было что-то видно за ее локтями и согнутой спиной. Через мгновение она развернула две бескостные половины, соединенные хвостом. Подняла показать мне. Ее рыба стала похожа на дамский ридикюль.
Инесса обрезала жир с плавниками, затем бросила отходы в один из больших чанов. После чего подозвала ребенка. Тот взял у нее разделанную тушку, залез на сушилку и забросил рыбу на самую верхнюю перекладину.
В конце Инесса сказала:
— Лакса ал, валсу клак чабул квизи ксу?[41]
От первой моей рыбы остались одни лохмотья. Края неровные, хвост, который должен соединять половины, почти отрезан, со всех сторон свисают ленточки кожи и плоти. Вторая получилась лучше, а в третьей нашлись мешочки с блестящей икрой. Инесса показала мне, как их вытащить, чтобы не порвать. После чего бросила икру в отдельный чан.
За несколько дней сушилка покрывается рыбой, и та начинает сохнуть. Когда женщины решают, что рыба достаточно высохла, ее перевешивают на балки в хижине. В горящие внутри костры подбрасывают зеленые ветки, которые мы с Инессой собрали специально для этой цели. Эти ветки порождают едкий, медленно поднимающийся дым. Мы присматриваем за рыбой, поворачивая ее, отодвигая от дыма или, наоборот, придвигая поближе, чтобы вся она была готова одновременно.
Когда приходит мой черед работать в коптильне, от едкого воздуха слезятся глаза. Но аромат лосося приятен, как давнее воспоминание.
Наш труд тяжел, но не остается без награды: часть свежей рыбы отложили в сторону для наших трапез. Эту рыбу режут по-другому — раскрывают ее, как крылья бабочки, после чего нанизывают на кедровые щепки и жарят на огне. Мясо пропитывается кедровым вкусом.
Первой такой трапезе предшествовала церемония. Когда рыба была готова, ее разложили на коврике, устланном свежими кедровыми ветвями, и посыпали пухом. Женщины спели песню. После еды мы собрали все косточки и другие остатки, торжественно отнесли их к реке и бросили в воду, совсем как подношение, которые рыбаки делают для водяного.
Я пытаюсь вспомнить, сколько дней прошло с тех пор, как мы стали работать здесь, сколько дней с тех пор, как я попала в деревню Маки, и сколько — с тех пор, как наш бриг сел на мель. Но у меня не получается. Кажется, с кораблекрушения прошло почти два месяца, но время здесь течет быстро, как вода в речушке, возле которой мы работаем. Эта мысль о двух месяцах напоминает мне, что у меня давно не было месячных. Последний раз — еще на борту. Я молюсь, чтобы они не начинались, покуда нас не спасут.
Каждый день я вижу Маки. Он разговаривает с другими мужчинами или смеется с детьми. Иногда я вижу его на берегу рядом с каноэ, а иной раз он выходит из леса с луком и стрелами. Он всегда занят, но часто останавливается поговорить со мной, спрашивает, как мое здоровье, рассказывает о рыбе, которую они поймали, о стаде тюленей, которых видели, и другие новости из жизни дома, которые, как ему кажется, мне следует знать.
Но однажды я не вижу его целый день. Может быть, он куда-то уехал — никто не выглядит обеспокоенным. Потом проходит другой день, третий, четвертый, пятый, а его все нет. Наверное, он уплыл в другую деревню, что к северу, но мне некого спросить. Его жена с самого его исчезновения остается в постели. Она почти не шевелится под покрывалом из кедровой коры, и ее никто не трогает. А вдруг Маки умер? Никто не сможет мне об этом сообщить. Но я отказываюсь в это верить. Куда бы он ни делся, он вернется.
— Анна! — издалека кричит Инесса. — Анна!
Я бросаю ветки для костра, которые несу. Они со стуком падают на землю. Я со всех ног бегу на ее голос по тропе, ведущей к деревне.
Приблизившись к домам, я вижу множество входящих и выходящих людей, некоторые из которых останавливаются, чтобы обняться. Где Инесса? Молодые парни на крышах наклоняются и помогают друзьям залезть к ним. Они стучат по крышам шестами, и вскоре их становится так много, что грохот их исполинских барабанов разносится по всей бухте.
На берегу собралась толпа — должно быть, Инесса там. Все смотрят в сторону скалистого мыса. На нем, стоя лицом к морю, ждут несколько человек. Когда они разражаются радостными криками, толпа на берегу подхватывает. Я спускаюсь туда, где разворачивается празднование.
Показывается плывущий челнок. Все в нем поют. Гребцы делают два гребка, потом один раз стучат по бортам. И снова два гребка, затем стук. Когда весла поднимаются, я вижу, что они узкие, как палки, и заканчиваются длинной заостренной лопастью. Они не похожи на весла, которые я видела прежде.
Появляются еще два челнока. Крики становятся еще иступленнее, стук шестами по крышам — еще громче. Смеющиеся дети гоняются друг за другом по берегу и едва не сбивают меня с ног. Над головой с криком кружат чайки.
— Анна!
Я оборачиваюсь. Инесса сияет.
— Читапувик! Удакшилу читапувик![42]
Она, смеясь, обнимает меня, потом отталкивает и убегает.
На носу четвертого челнока сидит Маки. Свою касторовую шляпу он сменил на плетеную, такую же, как те, которые дарили на пиру. У нее широкие поля и залихватский шишак на макушке, отчего шляпа похожа на крышку для корзины. За челноком тянутся веревки. Он тащит за собой что-то, окруженное какими-то бледными пузырями, которые держатся на поверхности воды и не дают добыче опуститься на дно. На сером море остается широкий след.
Челнок медленно приближаются к суше, и люди на берегу бросаются в океан. Одни встречают Маки, другие тянут за веревки и мало-помалу вытаскивают привезенную добычу на землю. Волны отбегают, с каждым разом все сильнее открывая то, что привез Маки, пока наконец его добыча не оказывается так близко, что, когда волна в очередной раз откатывается, я вижу, что это.
Кит.
Они поймали кита.
То, как колюжи сражаются с морем, напоминает мне день, когда наш бриг сел на мель и команда по указаниям Тимофея Осиповича точно так же доставляла на берег наши вещи. С каждой волной они протаскивают животное чуточку дальше, напрягая все силы, чтобы оно не соскользнуло обратно с отступающей водой. Наконец мощная волна вкупе с могучим рывком выносит кита на берег. И когда волна снова отступает, грохоча камнями, тело кита оказывается полностью открытым.
Оно все облеплено ракушками, словно подводная скала, а цветом сливается с гравием на берегу. Кит весь испещрен ранами: в него много раз вонзали оружие. Остекленевшие глаза открыты. Длинное рыло сомкнуто толстой веревкой, обвязанной поверх той веревки, за которую его тащили. Вокруг хвоста тянется порез. Животное не дергает и мускулом. Оно давно издохло.
Спину кита посыпают белым пухом из корзин. Старый, но проворный колюж из дома Маки залезает на тушу. Подняв копье двумя руками, он вонзает его в животное. Наконечник погружается в плоть, и оттуда течет кровь с прозрачной жидкостью. Старик ведет лезвием по спине и боку кита вниз, к песку, вырезая прямоугольник. Закончив три стороны, он меняет копье на орудие поменьше — нож с широким лезвием, который вонзает в надрез. Потом вырезает кусок плоти кремового цвета и начинает спускать его. В воздухе распространяется теплый аромат свежей бойни.
Колюж сбоку от кита протягивает руки к спускаемому куску, а когда кусок доходит до земли, отрезает, и тот складками опадает на берегу.
Несколько человек водружают кусок на шест, который несут четверо. Шест провисает под этой тяжестью. Они несут мясо в дом, медленно ступая по тропе. Проворный старик с копьем идет за ними. Маки смотрит им вслед, и я знаю, что он доволен, даже чуточку горд.
Теперь, когда он стоит близко, я вижу узор у него на шляпе. На ней изображен кит, а когда Маки поворачивает голову, я вижу преследующих кита людей, их челнок плывет по волнам, протянувшимся по краю шляпы. Маки зовет, и на спину кита забирается второй человек. Он тоже отрезает кусок мяса, который так же несут в дом. За ним следует третий, потом четвертый и так далее. Куски исчезают в разных домах. Наконец показывается скелет, и, когда из него вываливаются органы, поднимается ужасная вонь. Она привлекает стаи ворон и чаек, даже белоголовых орланов. Не в силах больше терпеть, я покидаю берег.
Возле дома Маки горят четыре костра. В каждом — гладкие камни для готовки. Краснощекие женщины, присматривающие за кострами, со смехом перебрасываются шутками и передвигают щипцами камни среди горячих углей и огня.
Другие женщины помогают друг другу нести емкости с водой, которую переливают в четыре огромных чана. Женщина с ножом зовет Инессу, и та говорит мне:
— Шуук. Усу би лау атксеи лау[43].
Хватает меня за руку и тащит в лес.
Мы идем по тропе туда, где я бросила свой хворост. Она чуть подсохла: последний раз дождь шел позавчера. Свет отражается на мягком мху, покрывающем деревья и гнезда на земле, и все вокруг зеленое. Впереди что-то шуршит в кустах. Тропу перебегает белка с таким же рыжим мехом, как у Жучки. Она прыгает на дерево и взбирается по нему, стрекоча и ругаясь на нас.
Дойдя до брошенного хвороста, мы с Инессой делим его на две охапки. Когда мы перекладываем ветки, я спрашиваю:
— На что похоже китовое мясо?
Я знаю, что она не поймет вопроса. А даже если бы поняла, с чем она могла бы сравнить это мясо, чтобы стало понятно мне?
Она переводит на меня взгляд и ждет.
— Оно вкусное? — Я показываю рукой в сторону берега. Подношу пальцы к губам и делаю вид, что жую. — Тебе нравится?
В ее глазах появляется осмысленное выражение. Она поняла?
— Чабасапс. Чабулейкс хаук тикаа ду бачейал иш вий пусакшил хаук тикаа[44], — отвечает она, широко распахнув глаза и поднеся одну руку ко рту, а вторую положив на живот. Улыбается. Потом берет ту охапку, что побольше, и мы идем обратно к дому.
К нашему возвращению над чанами поднимается пар. Сложив хворост, я заглядываю в чан: вода в нем блестит. Я заглядываю в другой. То же самое. Проверяю третий. И там тоже. Женщина с неглубокой корзинкой снимает жир с поверхности воды в одном чане и перекладывает его в другой. Кажется, я поняла: вся эта подлива, которую мы едим при каждой трапезе, которая наполняет блюда, пузыри, короба — где бы еще они могли достать такое количество? Она из китового жира. Мы собираемся выварить его до последней капли и заполнить кладовые на грядущие месяцы. Хотя я и понятия об этом не имела, я, вероятно, ела кита каждый день с тех пор, как меня захватили в плен на речном берегу.
Вечером кви-дич-чу-аты устраивают праздничный пир. На лучших деревянных блюдах подаются куски китового мяса, жареного и вареного, в супе, обернутого листьями, с подливой. У одного блюда ручки вырезаны в виде крыльев, края выложены жемчужными зубами, которые мерцают в свете костров. Другое, глубокое, изображает лежащего на спине человека, с макушки которого свисает коса.
Кусок китового мяса, который принесли в дом Маки на шесте, выставлен на всеобщее обозрение у костра. Шест подвешен между двух зазубренных балок, мясо украшено перьями, кедровыми ветками и глазами кита, все еще соединенными жилой. Кровь стекает в неглубокий деревянный поднос.
Хотя я постоянно ем подливу из китового жира, я еще ни разу не пробовала мясо. Я откусываю маленький кусочек. Его вкус кажется одновременно необычным и знакомым. Похоже на оленину, но на запах и вкус больше напоминает селедку, и я откусываю еще один кусок, побольше. Когда я жую, пытаясь определить, нравится ли мне, замечаю, что Инесса смотрит на меня. Встретившись со мной взглядом, она улыбается и кладет руку на живот, совсем как раньше, на тропе в лесу.
Сидящий возле нее мужчина толкает ее локтем, она отворачивается и обращает улыбающееся лицо к нему. Он что-то берет с подноса и кладет перед ней. Этот тот колюж со шрамом на груди, который поднимался к нам на судно и который был на прошлом пиру. Инесса встает и медленно идет к коробам для готовки. Ее бедра покачиваются. Колюж со шрамом следит за ней взглядом.
Любое празднование колюжей обязательно сопровождается песнями и плясками, и этот пир не исключение. Маки в своей китовой шляпе танцует с женой в великолепном плаще с двумя нарисованными на спине китами. Под медленный бой барабанов они поворачиваются друг к другу и широкими шагами описывают круги. Барабаны бьют все быстрее, их круги сжимаются, они все ближе подходят друг к другу. Сойдясь в середине, они крутятся друг вокруг друга, словно танцуют польскую мазурку, которую все разучивали во время моего отъезда из Петербурга. Пух летит от них во все стороны. Закончив танец, Маки с женой долго пьют из короба с водой, украшенного перьями.
В середине зала собираются женщины. Среди них много поварих: лица все еще раскрасневшиеся, из причесок выбились пряди. Когда снова начинают бить барабаны, они раскрывают руки ладонями вверх и принимаются кружиться, подволакивая ноги, дергая руками в такт. Кажется, будто они поднимают небо.
Затем четверо мужчин выносят на середину зала тяжелую толстую доску. Собравшимся приходится раздвинуться, чтобы дать им пройти, и многие радостно кричат, когда замечают приближение доски. Снова бьют барабаны: их ритм звучит настойчиво, ему вторит стук по лавкам.
Четверо мужчин поднимают доску. Потом отпускают один конец. Наклоняют ее, поворачивают, потом снова поднимают медленными широкими кругами, словно рисуют восьмерки в пропахшем дымом воздухе. Они двигаются осторожно, чтобы не ударить зрителей в первом ряду.
Пот блестит у них на лбу. Когда доску поднимают под определенным углом, я замечаю яркое пятно. На ней нарисована красная точка, не крупнее ягоды.
Маки вступает в круг. В руках у него белое перо. Собравшиеся кричат.
Он останавливается, поднимает перо и оглядывает его. Гладит. Затем танцует с доской.
Он следует за ней. Когда доска поднимается, то же делает и его рука. Когда она поворачивается, он поворачивается следом. Когда она падает почти до самого пола, он тоже опускается и ползет за ней.
Теперь я вижу, что доска — это кит. Перо — гарпун.
Безо всякого предупреждения Маки целится, щелкает пальцами и бросает. Бросок попадает в цель. С первой попытки перо бьет в красную точку и, отскочив, опускается на пол. Стены сотрясаются от одобрительных возгласов, как от раскатов грома.
Позже, выйдя по нужде, я вижу над головой ясное небо. Я жалею, что со мной нет моего телескопа, но созвездия сегодня и так достаточно яркие. Кажется логичным, что я ищу созвездие Кита. Он, как всегда, повернут большим животом к охотнику Ориону. Я думаю, что Маки был бы доволен, если бы знал, что сегодня само небо отражает его успешную охоту. Пожелав своей любимой Полярной звезде спокойной ночи, я возвращаюсь по тропе к дому.
Чередование изнурительного труда с бурным празднованием длится четыре дня. В последнее утро, когда на берегу уже ничего не остается, кроме скелета, его тоже разбирают. Мужчины распиливают гигантские кости. Самые большие складывают в неглубокие траншеи вокруг домов. Маки объясняет мне, что они отводят воду во время ливней и не дают листьям с иголками забить канаву. Огромные, похожие на крылья лопатки колюжи откладывают в сторону, и Маки говорит, что они пригодятся в следующий раз, когда в стене его дома появится трещина.
— Все наружные кости скелета твердые, но внутренние пористые. Они нам тоже нужны. Мы делаем из них гребни и украшения. А еще они хорошо подходят для некоторых орудий. Прясла должны быть легкими и крепкими. Еще мы делаем из них орудие, с помощью которого обращаем кедровую кору в нити.
— Разве они не слишком хрупкие?
— Вовсе нет. Именно поры делают их прочными. Из них сложнее вырезать, чем из дерева, поэтому резчик обычно решает, какое изделие мастерить, только после того как увидит кость.
К концу этих четырех дней все наедаются до отвала. Я едва могу вообразить, чтобы меня когда-нибудь снова мучил голод. Мы заготовили много пузырей, раздувшихся от китового жира, и сложили их в доме. По ночам у основания каждого строения светятся, отражая сияние луны, свежие кости. Но кит оставил после себя не только осязаемые дары. А также и ощущение довольства, которое не проходит много дней.
— Анна, бросайте хворост, — приказывает Маки. Его лицо побледнело, голос звучит напряженно. На нем его красный сюртук, брюки и касторовая шляпа. Он встретил меня на середине дороги, ведущей из леса. — Нужно идти. — Я отпускаю связку хвороста. — Быстрее.
Он широко шагает впереди, я пытаюсь не отставать.
— Что случилось? Куда мы идем?
Он либо не слышит, либо не обращает внимания.
Через какое-то время мы выходим на берег, где по двум челнокам рассаживаются мужчины.
— Маки… извините… к нам идет корабль?
Надежда распирает мне сердце, отчаянная тоска по мужу вытеснила из головы все мысли. Если появился корабль, я скоро с ним увижусь.
Маки рассеянно смотрит на меня.
— Нет. Садитесь в лодку. Пожалуйста.
Я забираюсь в челнок, на который он показывает, но сам он садится во второй. С нами собираются еще много людей. Они выводят лодки в море и поворачивают на юг.
Океан почти не оказывает сопротивления — наоборот, течение подгоняет нас. Я чувствую меньшее беспокойство, чем во время последнего плавания. Колюжи поют, погружая весла глубоко в воду в такт песне. Мы плывем вдоль той же изрезанной линии усеянного водорослями берега, с одной стороны от нас те же мысы, с другой — то же необъятное море, сливающееся с небом. Свет на горизонте почти померк, когда челноки наконец направляются к берегу. Приходится лавировать между утесами, выстроившимися на нашем пути словно печные трубы. Вот островок с плоской вершиной, а за ним — устье реки.
Я вернулась туда, где «Святой Николай» сел на мель — где живет усатый тойон. Я словно гоняюсь за своим хвостом, как Жучка.
Мы пристаем за рекой. Местные колюжи — я помню, что Маки называл их квилетами, — приветствуют нас и ведут по берегу реки к лесной опушке, где расположено их поселение.
Тут я оставила Якова. Он должен до сих пор быть здесь.
Маки садится на лавку рядом с усатым тойоном. Мне едва видно их через набившуюся толпу. Никто не смеется и не улыбается. Мы приплыли сюда не праздновать. Я оглядываю головы в поисках шапки Якова.
И вижу Марию.
Никто не обращает на меня внимания, когда я приближаюсь к ней. Заметив меня, она вздрагивает.
— Что вы здесь делаете? — шепчет она. Притягивает меня к себе и долго держит в объятиях. Я целую ее в щеки.
— Я приехала с ним, — шепотом отвечаю я, указывая подбородком на Маки. — А ты что здесь делаешь?
— Меня привезли те люди, у которых мы были, — раненый паренек, старуха, которая готовит лекарства, и остальные.
— Где Яков?
Мария пожимает плечами.
— Они увезли его с собой. Наверное, он теперь вернется к ним.
— Ты знаешь, что происходит?
Она снова пожимает плечами.
— Последние несколько дней все очень расстроены, но я не знаю, из-за чего. Где вы были?
Я вполголоса описываю ей мою теперешнюю жизнь. Рассказываю, как работаю с Инессой. Сколь многому мне пришлось научиться.
— Я теперь как рабыня, — говорю я и издаю короткий сухой смешок. Резкий взгляд, брошенный на меня Марией, дает понять, что я сказала что-то не то. Я краснею.
Меняю тему.
— У меня есть и другие новости. Их тойон говорит по-русски.
— Что? — восклицает Мария. Какая-то колюжка смотрит на нас. — Откуда он его знает? — спрашивает Мария тише.
— Выучил много лет назад у русских моряков.
Мария, нахмурившись, смотрит на Маки. Разглядывает его сюртук, брюки, касторовую шляпу — и сапоги.
— Он выглядит чудно, — наконец заявляет она, — будто вышел из дома, который находится в нездешних краях.
— Он очень добр, несмотря на странный вид.
Маки говорит с колюжами и кажется еще более огорченным, чем до того, как мы покинули Цу-йесс. И сердитым. Усатый тойон отвечает с раздражением. Он недоволен Маки? Я не могу определить наверняка. Поворачиваюсь обратно к Марии.
— А ты как? С тобой хорошо обращаются?
Мария кивает.
— Я тоже работаю каждый день, как вы. Иногда я помогаю женщине, которая делает лекарства. Но я довольна — может быть, даже чуть больше, чем прежде. Работы здесь меньше, чем на корабле, и то, что они просят меня делать, не так утомительно.
Николай Исаакович говорил мне, что Российско-Американская компания великодушно обходится с алеутами вроде Марии. Дает им возможность выбраться из отдаленных деревушек, где они влачат жалкое существование. Обеспечивает едой, одеждой, лекарствами, хорошей работой. Многие из них, после того как выплачивают свой долг компании, ведут вполне приличную жизнь. Я не возражала ему, но знала из споров среди друзей отца, что это не совсем правда.
До сего момента мне казалось, что Мария не имеет представления о таких абстрактных материях. Мне казалось, она охотно выполняет свои обязанности, чтобы заслужить свободу, и, может быть, даже немного благодарна за предоставленную возможность. Поработав с Инессой, я стала иначе смотреть на предметы, из-за которых вечер за вечером ломали копья отцовские друзья. Я внимательно смотрю на Марию.
— Где остальные? Вы ничего о них не слышали? — спрашивает она.
Я качаю головой.
— Я никого не видела. Ты первая.
Наутро Маки подходит ко мне. Он выглядит так, будто не спал всю ночь.
— Анна, мне нужна ваша помощь, — говорит он. — Случилось нечто ужасное.
— В чем дело?
— Моя сестра. Ее похитили ваши люди.
— Прошу прощения?
— Ваши люди захватили мою сестру. Ее муж в отчаянии.
Так вот в чем причина волнения Маки, досады усатого тойона и расстройства квилетов, о котором сказала Мария. Но как такое возможно? В этом нет никакой логики.
— Ее схватили несколько дней назад. Все пытались договориться о ее освобождении, но ваши люди отказываются ее отпускать.
Что нашло на нашу команду? Почему они все еще сражаются с колюжами? Я думала, они попытаются добраться до «Кадьяка» или хотя бы найдут себе пристанище на зиму, чтобы дождаться, когда настанет более благоприятная погода для путешествия.
— Чем я могу помочь?
— Они желают обменять ее свободу на вашу. Вашу — и всех остальных. Как только вас отпустят, они освободят мою сестру и других пленных.
— Других? Сколько их всего?
— Трое. Моя сестра, еще одна женщина и охранявший их человек. Анна, жизнь сестры для меня дороже всего, чем я владею. Пожалуйста, помогите мне.
Мое спасение в пределах досягаемости. Уже до ночи я смогу вернуться к мужу, к своей дорогой Жучке. Смогу снова поднести к глазам телескоп, перелистать свой журнал и посмотреть, какие созвездия я отметила на борту брига. Больше не придется целыми днями блуждать по лесу в поисках хвороста. Таскать одно ведро с водой за другим.
Сможем ли мы добраться до места своего назначения? Мы так же далеко от «Кадьяка», как и в тот день, когда бриг сел на мель. Условия стали хуже. Стало холоднее, дождливее, нам нечего есть, и, самое главное, мы не знаем, куда идти. Я почти уверена, что у нас нет ни сил, ни припасов для такого путешествия. И даже если мы доберемся туда, ждет ли нас «Кадьяк»? Прошло уже столько времени!
— У меня есть и другие новости: мне сказали, что вдоль побережья идут два европейских корабля, — говорит Маки.
— Не слишком ли рано?
— Раньше, чем когда-либо, но такое возможно.
Корабли! Два! Из Европы!
— Я попросил чалатов дать вам еду и показать дорогу. Все уже знают, что, если увидят эти два корабля, нужно будет сказать им, где вас найти. А если вы увидите их первыми, то сами сможете договориться, чтобы вас взяли на борт. Никто больше не побеспокоит вас до конца вашего путешествия. Пожалуйста, Анна.
Я медленно киваю, думая о своем освобождении и о том, что оно наконец-то почти у меня в руках.
— Отведите меня к мужу.
Мы с Марией и еще около двадцати колюжей — кви-дич-чу-атов и квилетов — идем по тропе, петляющей по лесу. На пути нам попадаются бесчисленные речушки: по берегу одних мы идем какое-то время, другие переходим, стараясь удержать равновесие, по узким стволам упавших деревьев или просто перепрыгиваем. Мария идет медленно и постоянно отстает. Я держусь рядом с ней. Подаю ей руку, когда не остается иного выбора, кроме как прыгать. Она весит, как ребенок, и ее на удивление легко перетащить на другую сторону.
Наконец мы поднимаемся по скользкой тропе, которая ведет до середины крутого склона. Дальше она выравнивается, и мы огибаем по ней гору. Тропа здесь сухая и незаросшая. Под нами простирается долина с петляющей по ней рекой.
По этой дороге, только в обратную сторону, я шла с Яковом, когда меня послали в Цу-йесс.
Мы спускаемся в долину и идем по ней.
Я вижу, как остальные, включая Маки, останавливаются. Мы с Марией подходим ближе. Их внимание привлекли следы костра и несколько досок, прислоненных к низкорослым деревьям.
Трава в роще примята, словно доски клали на нее. Сломанные стебли сухой травы лежат друг на друге, сложившись в несколько раз. Все веточки исчезли, видимо, пошли на костер. Колюжи обеспокоены увиденным, и я тоже. Есть в этом месте что-то жуткое, и, если бы здесь была моя матушка, она непременно заявила бы, что рядом леший.
Я пытаюсь встретиться глазами с Маки, но он погружен в разговор с другим колюжем. Поэтому я перевожу взгляд на Марию, но та смотрит широко распахнутыми глазами на край выжженного кольца.
Из земли торчит ярко-белая кость. Она сияет на фоне черных углей. Чуть дальше, под ногами у колюжей, валяются клочья рыжего меха. Что-то боролось и погибло здесь. Я опускаю взгляд. У моих ног лежит большой клок рыжего меха на куске кожи с белым завитком на конце.
Жучка?
Я падаю на колени. Касаюсь завитка. Это ее хвост. Он мокрый и холодный. Край ровный. Его отрезали ножом.
Кто-то отрезал Жучке хвост ножом.
— Маки, — кричу я. Показываю на останки моей дорогой Жучки. — Это была моя собака.
Маки смотрит на меня с сочувствием во взгляде, и едва он открывает рот, не успевает даже ничего сказать, как я понимаю, что произошло.
— Наверное, ваши люди были очень голодны, — мягко говорит он и опускает глаза.
Я закрываю лицо и сгибаюсь, пока не сворачиваюсь калачиком, сложившись поверх смятой травы. Мне хочется, чтобы земля поглотила меня. Чтобы все ушли и оставили меня одну. Чтобы этот кошмар закончился.
Я знаю: никого из них не заботила ее судьба. Для них она была всего лишь полезным орудием и кем-то, кого можно дразнить забавы ради, когда находит скука. Но разве они не понимали, что у меня другое к ней отношение? Когда я держала ее голову, когда она встречалась со мной взглядом и ее хвост стучал по палубе, я видела, что она — нечто большее.
Какой смысл в освобождении? Нам никогда не выбраться отсюда самостоятельно.
Я не стану менять свою новую жизнь в Цу-йессе и уверенность в спасении на бессмысленную свободу, которая ничего мне не обещает, кроме того, что я буду блуждать по лесам с этими жестокими людьми до тех пор, пока мы все не умрем.
— Госпожа Булыгина! — кричит через реку Тимофей Осипович.
Из-за деревьев тенями выступают моряки. Угрюмый Кузьма Овчинников сгорбился, его шевелюра косматее обычного. Все, что меня когда-то в нем пугало, стало казаться незначительным, а сам он — жалким. Плотник Курмачев ступает босиком, его щеки так ввалились, что он выглядит, как беззубый старик. Его фляжка еще с ним? Сомневаюсь. Должно быть, ему туго приходится без рома. Волосы американца Джона Уильямса свалялись и уже доходят ему до плеч, на подбородке клочками растет светлая бороденка. На его шинели оторвались все пуговицы. Все они выглядят ужасно грязными и подавленными, отчего на мгновение мне становится так жаль их, что я почти прощаю им, что они съели Жучку.
А потом я перевожу дыхание.
— Где Коля? — кричу я.
— Дальше по течению — в нашем лагере. Не больше версты отсюда, — отвечает Тимофей Осипович. — С ним все хорошо.
— Почему он не здесь?
— Он придет. Не волнуйтесь.
Но моряки нервно ерзают, и я чувствую: что-то не так. Не хватает и других. Где главный такелажник Харитон Собачников? Он такой высокий, что его невозможно было бы не заметить, будь он здесь.
— Где моя сестра? — говорит Маки. Он стоит рядом со мной у реки. Два челнока ждут на нашем берегу, когда произойдет обмен. — Спросите его, где моя сестра.
Я поворачиваюсь обратно к Тимофею Осиповичу.
— Мне сообщили, что вы захватили трех колюжей. Где они?
Приказчик кивает своему верному Овчинникову. Тот скрывается за кустами, а выходит оттуда с веревкой, другой конец которой обвязан вокруг запястий колюжки Клары, женщины с серебряным гребнем в волосах и Мурзика.
У колюжки Клары подбит глаз.
Я вскрикиваю и прижимаю ладонь ко рту. Смотрю на Маки.
— Это она, — говорит он. — Она жива.
Я сразу понимаю, кого он имеет в виду. Ее серебряный гребень. Его металлический читулт. Конечно, это его сестра.
— Анна, скажите им, — торопит Маки.
Пленники смотрят на противоположный берег пустым взглядом. Овчинников дергает веревку, и они падают друг на друга.
— Анна! — вскрикивает Маки.
— Тимофей Осипович, — кричу я. — Одна из этих женщин — сестра вот этого тойона, — я показываю на Маки. — Его зовут Маки, он порядочный человек, настоящий джентльмен, как вы сами видите, — обвожу рукой его ухоженные волосы, красный сюртук, брюки. — Я живу с его семьей, и он заботится об мне. Он благородный человек, известный повсюду своей добротой и щедростью, и у меня нет сомнений, что его сестра обладает такими же качествами. Вы должны ее отпустить — и остальных тоже.
— Давайте их застрелим, — предлагает Кузьма Овчинников. — Всех их.
Маки вскрикивает. Все колюжи бегут к берегу и накладывают стрелы на тетиву.
— Кузьма Овчинников! Тойон знает русский! Он понимает все, что ты говоришь, — кричу я.
— Закрой рот, сорока-трещотка! — Тимофей Осипович отвешивает Овчинникову оплеуху, и тот вскрикивает, потрясенный, как и все, тем, что его мастер выступил против него. Прижимает ладонь, в которой держит веревку, к уху. Запястья колюжки Клары подскакивают к подбородку.
Тимофей Осипович переходит на непонятный мне язык, его глаза прикованы к Маки. Маки слушает, потом что-то говорит колюжам, и те опускают луки.
Тимофей Осипович снова переходит на русский.
— Мы освободим пленников, как только колюжи отпустят вас. Ваш муж настаивает, чтобы вы были первой.
— Скажите ему, что мы согласны, — тихо говорит Маки.
— Во имя государя императора, клянусь закончить нашу миссию, — восклицает Тимофей Осипович, — а она не будет закончена, пока мы не вернем вас, госпожа Булыгина, домой. Давайте, пора воссоединиться с командой и продолжить экспедицию.
— Нет, — восклицаю я. — Я отказываюсь.
Кузьма Овчинников разевает рот. Он выглядит так, будто я пнула его.
— Я довольна жизнью с колюжами, — продолжаю я. — Они дают мне кров на ночь и еды вдоволь. Тойон обещал договориться о моем спасении.
Я уверена, что «Кадьяк» уже уплыл. Но даже если он все еще ждет, команде никак до него не добраться. Путешествие в шестьдесят пять миль по дикому побережью — это не летний променад по Невскому проспекту. Они ни за что не переживут зиму.
Цу-йесс не Петербург, и там я не свободная женщина, но могу жить с относительным удобством, пока не отправлюсь домой. Если кто и может обещать наверняка, что я вернусь домой, то только Маки, а не эти болваны. Они заблудились во многих отношениях, некоторые из которых не могут даже осознать.
— Прямо сейчас вдоль побережья идут два европейских корабля. Как только мы их увидим, тойон передаст меня их попечению, и я поплыву обратно домой. Поэтому я не вернусь к вам, а если у вас есть здравый смысл, то вы присоединитесь ко мне и этим колюжам. Сдавайтесь. И отпустите пленных. Так будет лучше.
В наступившей тишине слышно, как бурлит река. Никто не решается шевельнуться.
— Анна, что вы делаете? — говорит Маки.
— Госпожа Булыгина, вы не понимаете, что творите! — кричит Тимофей Осипович.
— Я приняла решение, — кричу я ему в ответ через реку.
— Но ваш муж… он бредит вами день и ночь, словно безумец. Вы бы не стали вести себя так бессердечно, если бы видели его сейчас. Правду я говорю? — Остальные кивают и поддакивают. — Вы должны пойти с нами. У вас нет выбора.
— Я сделала свой выбор. Теперь отпустите пленных.
— Одумайтесь!
— Нет, это вы одумайтесь. Отпустите пленных. И откажитесь от мысли, что вы выживете без помощи колюжей.
— Переговоры не окончены! — объявляет Тимофей Осипович. После чего с топотом уходит в лес. Остальные идут следом, таща за собой пленников.
— Анна, что вы натворили? — восклицает Маки.
— Простите меня. Но с ними я не пойду. Они недоумки.
— Но вы обещали пойти. Теперь они не отпустят мою сестру.
— Не будьте так уверены. Они ее отпустят. Я знаю.
Маки говорит с колюжами. Четверо садятся в лодки и переплывают реку. Затем идут в лес вслед за Тимофеем Осиповичем и остальными.
Мы с Маки стоим в неловкой тишине. Тени становятся длиннее, птицы заводят свою вечернюю песню. Маки поворачивается ко мне.
— Почему вы не пошли с ними? Вы обещали.
— Я ведь уже извинилась. Они отпустят ее. Не переживайте.
Я отбрасываю сомнения. Я взрослая восемнадцатилетняя женщина и хорошо их знаю. Мне точно известно, каков будет их ответ.
В этот миг с противоположной стороны реки доносятся голоса. На берег выскакивает Тимофей Осипович, команда и колюжи — следом. Николая Исааковича и на этот раз с ними нет. Пленников тоже.
— Анна Петровна Булыгина, — начинает Тимофей Осипович, — молю вас, сжальтесь над своим мужем! Он в таком горе, так рыдает! От горя он решил — Боже, смилуйся над ним — лишить вас жизни. Мне пришлось его остановить. Я вырвал у него ружье. Держал его, пока остальные не пришли мне на помощь. Мы связали его, чтобы он не явился сюда и не убил вас.
— Пустые угрозы! Николай Исаакович не собирается меня убивать.
— Ваш муж потерял все. А когда человек теряет все, он за себя не отвечает.
— Я презираю все угрозы.
— Анна, пожалуйста… — хрипло произносит Маки. — Пожалуйста, идите с ними.
— Приказываю вам именем тойона, отпустите пленных! — добавляю я.
— Госпожа Булыгина, вы вынудите его совершить непоправимое, если я передам ваши слова, — кричит Тимофей Осипович.
— А вы вынудите тойона, если сейчас же их не отпустите!
— Как пожелаете, — холодно отвечает Тимофей Осипович и вместе с командой уходит обратно в лес. Люди Маки следуют за ним, и я гадаю, приведут ли они пленных, когда вернутся. Мне кажется, приведут.
Уже наступает вечер, и я окончательно замерзаю, когда колюжи возвращаются — одни. Тимофея Осиповича с ними нет, как и Николая Исааковича с ружьем. Пленников — тоже. Маки задает им несколько вопросов. Потом они садятся в лодки и возвращаются на наш берег.
Когда мы начинаем долгий путь обратно в деревню, где провели вчерашнюю ночь, Маки снова поворачивается ко мне и говорит, возвысив голос:
— Я доверял вам, Анна. Вы обещали, что вернетесь к ним. Теперь они никогда не отпустят сестру.
— Может быть, они отпустят ее завтра, — робко говорю я. Меня испугал гнев, какого я никогда в нем раньше не видела, и привел в растерянность отказ команды отпустить пленных.
— Я в это не верю.
На землю опускается ночная сырость. На черном небе, проглядывающем сквозь крону деревьев, слабо мерцают редкие звезды. У меня нет настроения искать Полярную. Полная луна была всего лишь несколько ночей назад, поэтому достаточно светло, чтобы не сбиться с пути.
Когда мы возвращаемся в деревню, нас с Марией разводят по разным домам. Я ложусь спать одна, но удастся ли мне заснуть? Я подвела Маки, его сестру. И Мурзика с колюжкой Кларой. Вид ее подбитого глаза выжжен у меня на сердце.
Завтра они всех отпустят. Должны. А если не совсем дураки, то и сами присоединятся к Маки.
Наутро Маки со вчерашними колюжами уходят тропой, ведущей обратно к реке. Меня с собой не зовут. Никто не говорит, что они собираются делать, когда увидят моряков.
Целый день я заключена в доме. Марии не видно. Не имея лучшего занятия, я соскребаю засохшую грязь с платья и обуви и наблюдаю за привычной жизнью колюжского дома. Вот женщина уходит с корзиной — она идет собирать хворост. Другая наливает воду в короба — она готовит еду. В тихом углу висит люлька с запеленатым младенцем. А вот женщины, сидя кружком, играют в кости, которые выглядят так, будто вырезаны из зубов. У детей своя игра, включающая весла и палку с перьями, которую они бросают друг другу, пока палка не оказывается в коробе для готовки и их не высылают на улицу.
Ничто не расцвечивает унылое течение дня, кроме снедающих меня мыслей.
Ближе к вечеру снаружи происходит какое-то волнение. В дом врываются люди. Это Маки с его колюжами. Находящиеся в доме встают. Некоторые с криками бегут ко входу. Маки сияет. Я не вижу его сестры, колюжки Клары и Мурзика. Маки проталкивается сквозь толпу к усатому тойону. Они обнимаются. По мере того как люди и новости кружат по дому, я вижу, как одно за другим все лица загораются от радости.
В дом заходит Тимофей Осипович. С ухмылкой на лице.
Потом угрюмый Овчинников и два алеута.
А сразу вслед за ними — Николай Исаакович. Насупившийся.
По мере того как они приближаются, мои чувства падают друг на друга, как карты Таро — каждое новое предсказание отменяет предыдущее. Когда Коля приближается, мое сердце, вопреки всему тому, что произошло за несколько последних недель, непроизвольно стучит быстрее.
— Добрый вечер, госпожа Булыгина, — щебечет Тимофей Осипович. — Я рад, что снова получил удовольствие видеть вас.
Его руки раскрываются в приветливом жесте, несовместимом с насмешливым тоном.
— Я не пойду с вами, — говорю я. — Я вам уже сказала вчера.
Тимофей Осипович смеется.
— Да, вы выразились предельно ясно. Но не волнуйтесь. Вы никуда не пойдете. Как и никто из нас.
Николай Исаакович перебивает:
— Ну и делов вы наворотили, Анна Петровна. Вы хоть осознаете, что натворили?
— Николай Исаакович, я не понимаю. Что вы здесь делаете?
— Мы последовали вашему совету, госпожа Булыгина, — говорит Тимофей Осипович. — Отпустили пленников. Они вернулись в свое поселение. Что до нас — мы пришли присоединиться к вашему тойону.
— Правда?
— Вы сами нам так велели. Мы решили послушаться. Почему вы удивлены?
— А где остальные?
— Они не захотели присоединиться. Решили попробовать добраться до «Кадьяка». Их судьба в их руках.
Николай Исаакович смотрит на меня так, будто действительно хочет убить. Но какие бы он ни питал опасения, они правильно сделали, что передумали. В конце концов, муж поймет. Теперь мы на верном пути. И в конце мы все попадем домой.