Часть первая
После бойни, учиненной в Моюнкумской долине деклассированными элементами ради выполнения скорректированного плана мясопоставок, в этих уже не девственных местах появился Авгий Конюшниев.
Мыслитель-дилетант, изгнанный из семинарии за вольнодумство, он прибыл с гоп-компанией гонцов за анашой, дабы обратить души этих заблудших в лоно истинной веры, изобретенной им на скамейке вокзала города Кзыл-Орда бессонной зимней ночью.
Задача была сложной. Алкоголики и бандиты, существа с интеллектом инфузорий, обращению не поддавались. Зато их обращение с Авгием поддавалось описанию, но читать это детям до 16 лет, престарелым, слабонервным, беременным женщинам, а также всем без исключения читателям на ночь не рекомендуется.
Лежа связанный, избитый в кузове грузовика на окровавленных тушах антилоп, Авгий смотрел на небо с бегущими облаками, и вдруг показалось ему, что некто в белом плаще…
Часть вторая
В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат.
Он долго всматривался в стоящего перед ним босого оборванца, молча вздыхал, стуча сандалией о сандалию, думал.
— Ну, — спросил наконец Пилат, переминаясь с ноги на ногу и проклиная иудейскую жару, — упорствуешь, Назаретянин?
— Упорствую, батюшка.
— Так ведь распнут тебя. Не боишься?
— Боязно, — помялся Иисус, — и неохота. Да куда ж деваться? Надо мне. Иначе христианство не возникнет.
— Ну, гляди, — огорчился Пилат, — жаль мне тебя. Я ведь тоже лицо историческое. И мне деваться некуда. Историю не перепишешь… Ты бы подумал еще маленько… Я бы тебя, если одумаешься, из страны выслал — и все дела! А так — умываю руки!
— Думал уже, — хмуро сказал Иисус. — Поздно. Идти надо.
— Ладно! — вздохнул Пилат и махнул рукой, не замечая Авгия Конюшниева, появившегося на Арочной террасе, но невидимого потому, что предстоит ему возникнуть на земле в далеком двадцатом веке…
Часть третья
Дальнейшие события по законам новейшего романа не имеют к предыдущему ни малейшего отношения.
Известной пословице вопреки погибли голодные волки, но при этом и овцы не остались целы…
А единственное светлое пятно в романе — репутация автора, да продлит бог его дни во славу убиваемой, но никак не умирающей русской литературы, что возрождается, кипя и стеная, сама из себя…
Кто, скажите, в землю бросил семя жизни на бегу?
Задаю себе вопросы,
а ответить не могу.
___
Что в мужчине потрясает?
Он у жизни не в долгу.
И, бывает, что бросает
семя жизни на бегу.
Я и сам успеха ради
то бегу, то семеню…
И, бывает, что, не глядя,
землю-мать осеменю.
Что потом — плевать мужчине:
дескать, милая, рожай!..
Не по этой ли причине
все у нас неурожай?
Но порой чешу я темя,
стихотворец-эрудит;
если каждый бросит семя,
от кого земля родит?
А поскольку член Литфонда,
примириться не могу
с разбазариваньем фонда
семенного на бегу.
Я до тебя не понимала.
Какой недюжинный запас
Тепла, душевного накала
Вложил завод когда-то в нас.
___
Я мало в жизни понимала.
Тепло надежд в душе храня.
В меня родной завод немало
Вложил накала и огня.
Но в жизни счастья я искала,
Вдоль по течению гребя…
Еще какого-то накала
Мне не хватало без тебя.
Клянусь, что без объятий милых
Мне не прожить теперь и дня.
Да весь завод вложить не в силах
Того, что ты вложил в меня!
Я часто думаю о том, что случилось бы, начни Лев Толстой свой роман с такой фразы: «Все смешалось в доме Аннинских»?
Так вот. Не ищите в моей книге того, чего в ней нет.
Это необходимое замечание. Хотя я и не намерен перечислять, чего НЕТ в моей книге. Это не входит в мою задачу и заняло бы слишком много времени.
Задача вдумчивого читателя — найти то, что в этой книге ЕСТЬ. А это очень нелегко.
…Рассмотрим некоторые произведения нашей поэзии, прозы, а заодно и драматургии. Что мы увидим?
Мы увидим властно-стальные линии сюжетов, врезающиеся в аморфные тела псевдоноваций, которые по рецепту адептов бесстильно-массовидных абстракций выдаются за аксессуары полифонических, раздробленно-обессиленных и орнаментально-додекакофонических категорий, но и те представляют собой лишь одну грань пунктирно-экспроприативной субстанции, опирающейся на высшую зеркально-хаотическую альтернативу, создающую всепобеждающе-расслабленный, понятийно-эллипсообразный, интуитивно-сдублированный, расплавленно-конкретизированный и неповторимо-интерпретированный антураж.
Так что же представляется мне основным в современном развитии литературного процесса?
Лабардан-с и эпатаж!
Меня не так пугают психи —
Они отходчивы.
Смелы.
Боюсь восторженных и тихих:
Одни глупы.
Другие злы.
___
Не всем дано понять, возможно.
Полет
Возвышенных идей.
И мне тоскливо и тревожно
Среди
Вменяемых людей.
Совсем другое дело — психи.
Порой буйны.
Порой тихи.
С каким они восторгом тихим
Бормочут вслух
Мои стихи!
Их жизнь близка мне и знакома,
Я среди них Во всей красе!
Я им кричу: «У вас все дома?»
Они в ответ кричат:
— Не все!
Да разве выразить словами
То, как я.
Удовлетворен.
Ведь я и сам — но между нами!
С недавних пор
Наполеон!
Мой дядя, самых честных правил, когда не в шутку занемог животом, позвонил и попросил непременно зайти. Я пошел. Вот парадный подъезд, в котором не только по торжественным дням, а всегда пахнет водкой, кошками и еще чем-то.
Дядя напоминал собой утоплый труп мертвого человека.
Свеча горела на столе. Свеча горела, потому что как раз перед моим приходом выключили электричество.
Я понял все. Хотя его пример другим наука, но какой же русский не любит острой еды! Какой-то повар-грамотей накормил сегодня дядюшку не иначе как щами со свиной головизной или еще какой-нибудь дрянью.
— Скажи-ка, дядя, — сказал я, — ведь недаром говорил тебе доктор, чтобы ты на диете сидел. Умер вчера сероглазый король от заворота кишок. Да, были люди в наше время, да, скифы мы, да, азиаты мы с раскосыми и жадными очами, но ты же прекрасно знаешь, что мясо в твоем возрасте противопоказано!
Я сидел и говорил. Дядя лежал и молчал. Мы были с ним, как два берега у одной реки.
Вышел я от дядюшки поздно ночью один на дорогу. Сквозь туман милиционер блестит. Ночь, как вы сами понимаете, тиха, а поскольку бога нет, то пустынная улица внемлет исключительно его гулким шагам. Звезда с звездою говорит о конфликте дядей и племянников.
Мисюсь, я взбесюсь!
В детстве, не знаю почему, я ужасно любил приврать. Я врал всем, во всем, всегда и везде. Причем без всякой пользы для себя.
Потом я заметил, что все люди тоже врут на каждом шагу неизвестно почему и зачем.
Когда я вырос, то стал писать смешные рассказы, в которых со свойственным мне оптимизмом описывал собственную кончину.
Как сейчас помню свои последние похороны.
Перед тем как меня вынесли из Малого зала Центрального дома литераторов, состоялась легкая непринужденная панихида.
— От нас ушел великий, замечательный писатель, — врал по бумажке один из секретарей Союза, который сделал все для того, чтобы я преждевременно покинул этот свет.
— Мы потеряли величайшего драматурга по-истине шекспировской мощи, — врал второй, который при жизни называл мои пьесы «собачьим бредом».
— Перед его талантом бледнеют такие корифеи драматургии, как Штейн, Шток, Крон, Прут, Тур, Зак, Крепе, Минц и Радзинский, — врал третий, который периодически путал Брехта с Крахтом.
— Он был нашей национальной гордостью, — врал четвертый, который считает и по сей день, что русскую литературу погубили интеллигенты, евреи и франкмасоны.
— Дружить с ним было редким счастьем, его дружба согревала меня всю жизнь, — врал пятый (кстати, это был Григорий Горин), который меня всегда недолюбливал. Впрочем, я его тоже недолюбливал.
— Это был глубоко порядочный человек, — врал шестой, у которого, погорячившись, я соблазнил жену, и, как выяснилось впоследствии, совершенно напрасно.
— Его душа и помыслы были чисты, как горный снег, — врал седьмой, который при жизни называл меня не иначе как «гнидой».
Потом принесли венок, перевитый траурной лентой с надписью: «Незабвенному Аркадию Шморканову от ЦК профсоюза обделочного комбината им. Клары Цеткин».
.. А я лежал с закрытыми глазами и слушал речи. Потом мне все это надоело, и я уснул навсегда.
Поэтому у меня ко всем огромная просьба: я никакой не писатель, я никогда ничего не писал, вы ничего моего не читали, и вообще — идите вы все и не оглядывайтесь…
…Как возможно с гордою душой
Целоваться на четвертый вечер
И в любви признаться на восьмой?!
Пусть любовь начнется. Но не с тела,
А с души, вы слышите, — с души!
___
Девушка со взглядом яснозвездным.
День настанет и в твоей судьбе.
Где-то как-то рано или поздно
Подойдет мужчина и к тебе.
Вздрогнет сердце сладко и тревожно,
Так чудесны девичьи мечты!
Восемь дней гуляйте с ним, и можно
На девятый перейти на «ты».
Можно день, допустим, на тридцатый
За руку себя позволить взять.
И примерно на шестидесятый
В щеку разрешить поцеловать.
После этого не увлекаться,
Не сводить с мужчины строгих глаз.
В губы — не взасос! — поцеловаться
В день подачи заявленья в загс.
Дальше важно жарких слов не слышать:
Мол, да ладно… ну теперь чего ж…
Так скажи: — Покеда не запишуть,
И не думай! Убери… Не трожь!..
А лишь потом, отметив это дело
Весело, с родными, вот теперь
Пусть доходит очередь до тела.
Все законно. Закрывайте дверь.
Я никогда не изменю.
Я не обижу даже кошки,
я напою котят из плошки,
я утоплю тоску мою.
___
Хоть свет и не в одном лукошке,
хоть как сестра я их люблю,
я уведу котят от кошки
и, горько плача, утоплю.
Я зарыдаю:
— Кошки, крошки,
не обижайтесь,
— а потом,
верна себе, я понарошке
сварю на кухне суп с котом.
Я похлебаю суп из плошки,
тем самым дав урок котам,
и мясо съем.
А ушки, ножки
на суп читателям отдам!..
Сшит колпак не по-колпаковски.
Надо колпак переколпаковать.
___
«Затормозил изящный лимузин,
в пути не сбившись с усложненной трассы,
и я, дитя сомнений и пластмассы,
вошла в комиссионный магазин.
Среди партикулярного старья
нашла колпак, которого алкала
душа моя. С изяществом бокала
у зеркала остановилась я.
Он выглядел, как старый баклажан,
в нем было что-то от орды татарской,
от благовоний шашлыка по-карски,
карающих безумных горожан!
В углу рыдал гриппозный продавец…
— Вы говорите, шил колпак художник?
Помилуйте! — А кто? — Да он сапожник,
моральный разложенец, наконец!
Печальна сущность злых полугримас!
Изящен хор больных столпотворений!
Оплаканы сюрпризы повторений,
хрустально изнуряющие нас…
Я молвила: — Колпак упаковать!
Мне ненавистны нити канители,
заняться надо им на той неделе
и горестно переколпаковать.
С тех пор, томясь сознанием вины,
взывал во мне нездешний голос мрака.
Я, наконец, устава, как собака,
и продала колпак за полцены!
Я бросился в тебя, как в реку,
С того моста.
Куда заносит человека
Его мечта.
___
Мой путь причудлив чрезвычайно,
Мой путь непрост.
Меня мечтой необычайной
Внесло на мост.
Не исключение из правил
И не каприз.
Я огляделся, грудь расправил
И глянул вниз.
Там все искрилось и сверкало, —
Текла река.
Там ты, раздевшись, загорала
Среди песка.
Что еще надо человеку?
Зовет мечта.
Я бросился в тебя, как в реку,
С того моста.
Лечу и думаю: давненько
Я не летал…
Но, к сожалению, маленько
Не рассчитал.
Летел я правильной кривою
Под плеск волны.
Но приземлился головою
На валуны.
Должно быть, слишком разогнался,
Устал парить…
Встал, отряхнулся, причесался
И сел творить.
…При рождении мальчика Глинки
На дворе засвистал соловей.
…Я люблю твои трюки. Природа,
Твой лукавый и точный замах!
___
Без мистического наважденья
(Для меня чертовщина — табу!)
Происходит в минуту рожденья
То, что впредь обозначит судьбу.
Знак лукавой Природы — немало!
Получил от нее — и владей…
Так всегда, мне сказали, бывало
У прославленных в прошлом людей.
Видно, не миновать испытаний
Мне, которой Природа не враг…
При рождении девочки Тани
Соловей промолчал — свистнул рак!
На Лубянке не стреляют,
на Литейном — тишина.
Эмиграция гуляет,
как неверная жена.
……
Высока была затея,
да в кармане ни копья, —
большевицкая идея опросталась под себя.
___
Сгинул призрак коммунизма,
жить по «Правде» не велят.
А теперь капитализма
приближение сулят.
Не прожить, коль не обманешь,
всюду воры — это факт.
И везде, куда ни глянешь,
половой, простите, акт.
А народ уж так старался,
труд беднягу ох уел!
Умный Ленин о…я,
глупый Брежнев о…л.
Где родимые таланты?!
В подворотне да в пивной…
Разгулялись эмигранты
по стране моей родной.
Тот носатый, этот рыжий
и с тугой мошной притом.
Из нью-йорков и парижей
указуют нам перстом.
Не робеть, единоверцы!
Час придет, дадим ответ.
А войновичи и терцы
шиш получат (масла нет).
А пока — какая ж пьянка?
Не хватает и на квас…
Эх, Литейный и Лубянка,
вся надежда лишь на вас!
А того, что не случилось,
не помянем всуе тень…
Вот такая получилась
в государстве х…ь.
Нарколог Васисуалий Бедов, интеллигент из крестьян, всю жизнь боролся. Он боролся с алкоголизмом, завезенным в Россию иноземными корчмарями, с Пугачевой и джинсами, сексологами и французской косметикой, книгой «Аз и я» (эту гадость он не читал) и Сальватором Дали, генетикой и кибернетикой, экстрасенсами и коньяком «Апшерон», аэробикой и прочей омерзительной дребеденью.
Однажды он выехал с туристической группой в Париж. Группа была разношерстной. Десять дней промучился Бедов во Франции. Разврат и разложение обступали его со всех сторон. От витрин магазинов его тошнило. Циничная и отвратительная картина Тулуз-Лотрека преследовала неотступно. Все статуи в музеях были голые!
А тут еще это!
В их группе выделялась красотой и статностью Люба Ведмедева, жена его друга. Но около нее постоянно вертелись два похабных субъекта — ее одноклассник Миша Бреш и плешивый журналист Аркадий без отчества и фамилии.
Бедов однажды в холле гостиницы случайно подслушал их разговор. Они поспорили на бутылку виски «Белая лошадь», что журналист Любу трахнет.
Доказательств у Бедова не было, но он твердо решил по приезде все рассказать ее мужу. Это был его долг!
…Митя Ведмедев жутко страдал. «Смотрела Люба в Париже порнографические фильмы или нет? А если смотрела, поняла ли, как это гнусно, омерзительно, подло?»
Научная деятельность Ведмедева летела под откос. «Она изменила мне или изменит, какая разница», — билась в голове, терзала душу, разрывала сердце страшная мысль.
От сознания мерзостности всего происходящего нарколог Бедов напивался до бесчувствия. Его терзали апокалипсические кошмары. В редкие минуты просветления он продолжал бороться… Отстаивал славянское происхождение Иисуса Христа, отвергал компьютеры и моделирование конца света, пел по ночам песни Пахмутовой на слова Добронравова.
Прошло десять лет.
Нарколог Васисуалий Бедов женился на своей бывшей жене. Люба ушла к Мише Брешу. Все остальные женами поменялись. Ведмедев бросил науку, отпустил бороду и навсегда ушел в исконно-посконное, а также кондовое…
Восьмимиллионный город продолжал смрадно жить, разъедаемый метастазами, непрерывно жевал, глотая пепси-колу и фанту, содрогаясь в конвульсиях и испражняясь.
А Мишу Бреша все чаще видели в Колпачном переулке…
Люди! Я с вами) Я ваш до кровинки,
Нет в этом позы и жалких прикрас.
Вот оно, сердце, в нем две половинки,
Обе работают только на вас!
___
Врач-кардиолог, в лице ни кровинки,
Начал беседу себе на беду:
— Вы написали про две половинки.
Что вы имели при этом в виду?
Истины ради, не ради усердия,
Лишь потому, что наука права,
Два, уверяю вас, в сердце предсердия
И, уж поверьте, желудочка — два!
Факт, в медицинском доказанный мире.
Значит, желаете вы или нет.
Но «половинок» не две, а четыре,
Вы обсчитались, товарищ поэт…
Я растерялся, в лице ни кровинки,
Но замечательный выход нашел:
Я показал ему две половинки
И, не простившись с невеждой, ушел.
Официант Никита поставил на стол вазочку с черной икрой.
Москва буквально плавилась от жары. Даже говорить было трудно, но острый идеологический спор между кинорежиссером Ялтовым и его американским другом продюсером Кичманом разгорался не на шутку.
— И все-таки, — осторожно, чтобы не обидеть друга, говорил Ялтов, — в достижениях Соединенных Штатов что-то есть…
— Нет! — оглушительно орал Кичман. — Тысячу раз нет! Когда-то вы ставили перед собой задачу догнать и перегнать Америку. Это безумие. Нам не о чем мечтать — у нас все есть. Мы — общество потребления и отчуждения. Мы каждый за себя. Никому ни до кого нет дела. Мы не общаемся друг с другом — нет времени да и незачем… Мы лишены полета мечты. Ваша жизнь — это сплошная мечта! Вы мечтаете куда-то попасть, что-то раздобыть, наконец, просто хоть что-нибудь поесть… Мы лишены всего этого. У нас все покупается и продается! У вас ничего нельзя купить, все надо достать. Достал — счастлив… Боже, как это прекрасно! Приезжая к вам, я отдыхаю душой. Я сразу же становлюсь в очередь.
Наученный вашим прекрасным опытом, я занимаю сразу несколько очередей. Вот где люди по-настоящему сближаются! Они становятся родными. По моим наблюдениям, ваши люди рождаются и умирают в очередях. Это счастье! Впрочем, ты можешь этого не знать, ты принадлежишь к элите…
— В спецраспределителях тоже очередь, — полемически заметил Ялтов.
— Да неужели? — радостно изумился Кичман. — Значит, у вас все счастливы…
Он выпил рюмку экспортной «Столичной» и намазал черную икру на белый хлеб.
Друзья помолчали. Американец с аппетитом жевал.
— Но вашу кинопленку не сравнить с нашей, — воспользовался паузой Ялтов.
— Возможно. — страдальчески скривился Кичман. — Но что мы на ней снимаем?! Стыдно смотреть! Я помню, ты показал мне в Госфильмофонде «Падение Берлина» и «Кубанские казаки». Я плакал. Если бы это видел Хичкок, он бы умер от зависти. Вот где настоящий ужас!.. А Голливуд — это фабрика грез. Но ваши чистые слезы дороже наших глицериновых грез.
— А ваши автомашины лучше наших, — гнул свое Ялтов.
— Да! — кричал Кичман. — Да! Но куда мы на них едем? Мы едем на них в пропасть… На ваших машинах не доедешь даже туда… Мы вам так завидуем!
Слушая друга, Ялтов вдруг поймал себя на мысли, что его захлестывает бурный поток гордости за свою страну, которую этот американец, похоже, знал лучше чем он, Ялтов, проживший здесь всю свою жизнь и ставший здесь душеприказчиком своего народа. «Мы, в сущности, даже не понимаем, как нам хорошо», — растроганно думал он.
И с отвращением вспомнился ему нью-йоркский отель, в котором, что бы ему ни захотелось, все было к его услугам раньше, чем он успевал об этом подумать. Перед его мысленным взором возникло вдруг все это фальшивое изобилие, безвыходное благополучие, этот оскорбительный комфорт и беспросветное процветание.
И он с нежностью смотрел на Кичмана и официанта Никиту, который принес новую порцию икры.
Икра продолжалась.
Мой друг, вас нет в моих стихах,
и это очень странно:
ведь между нами было — ах! —
подобие романа.
___
Писала я в своих стихах
об этом постоянно, что между нами было — ах! —
подобие романа.
Но не снискал роман успех,
хоть создан был на совесть.
Возникла между нами — эх! —
взамен романа повесть.
Но повесть испустила дух,
и долго я ревела.
Возникла между нами — ух! —
короткая новелла…
И вот пишу, скрывая вздох,
не радуясь нисколько:
была, была меж нами — ох! —
пародия — и только.
И взрослым, вероятно, баловство
Присуще. Вот свечу я зажигаю…
Недаром вдохновенно Пастернак
Свечу воспел. От Пушкина привет
Она ему, колеблясь, посылала…
___
Беру свечу. Конечно, баловство
В наш сложный век — подсвечники, шандалы,
Гусарский пир, дуэльные скандалы…
Но в этом все же есть и волшебство.
Минувший день — сверканье эполет,
Порханье дам… Но как не верить знаку
Свечи зажженной? Это ж Пастернаку
От Пушкина таинственный привет!..
Но вот свеча и мною зажжена.
И новый труд в неверном свете начат.
Свеча горит… И это что-то значит…
Внезапно понял я: да ведь она
Горит не просто так, а дивным светом
От Пастернака мне — ведь я поэт! —
Шлет трепетный, мерцающий привет!..
Так и живу. Так и пишу. С приветом.
1
ЧРЕЗВЫЧАЙНО СРОЧНО!
МУР. Начальнику отдела Шарашкину.
Записка по «ВЧ» № 1001.
Сообщаю, что братья опять кого-то убили. Расхлебывать придется вам. Форсируйте вызов всех опергрупп. Примите меры для обеспечения всего живого состава.
— Странно, — бормочет Ефремов. — Очень странно… Фантастика какая-то! Прямо Бредбери.
— Бред бери себе, — лениво шутит Шарашкин. — А чего странного? Обыкновенные братские штучки.,
— Не пойму я чего-то, — задумчиво говорит Ефремов. — Опять они… Вроде бы совсем недавно мы ими занимались. Опять, значит?
— Правильно понял задачу! — говорит Шарашкин. — Действуй! А то интеллигентным стал очень… Скоро тебя опять путать будут со знаменитым однофамильцем. МУР — это тебе не МХАТ…
2
ВЕСЬМА СРОЧНО!
Шифротелеграмма
Москва, Петровка, 38, Ефремову
Относительно братьев. В картотеке значатся: братья Гонкуры, братья Лаутензак, братья Майоровы, братья Гримм, братья Монгольфье, братья Стругацкие, братья Карамазовы, сестры Пресс.
Ст. оперуполномоченный г. Чугуева
X. Иванов
Ефремов потер ладонями лицо. Он делал это всегда, если не успевал умываться. Ох, как устал! Ноги отваливаются, руки дрожат, глаза слипаются. Из носа капает вода. Смертельно хочется спать. В воспаленном мозгу плавает что-то рваное, бесформенное, безобразное и бессмысленное. Сердце проваливается в пустоту, сохнет во рту, екает селезенка, свистит под лопаткой, болит горло, свербит в носу, знобит и хочется плакать. К тому же пистолет давит на плевру, звенит в ушах, стреляет в затылок.
Ефремов в который раз вытряхнул из стола документы и вещественные доказательства, попробовал читать, но не смог. «На экспертизу надо отдать», — успел подумать он, снял телефонную трубку и заснул.
…Для комплексного исследования представлено два объекта: А 00352 и А 00353.
1. А 00352. Под. к п. 20.111. 1969 г. Фор. б. 70x108-1/32. Об. 2,10 усл. п. л. 2,85 уч. — изд. л. Т. 100 750. И. № 611. Зак. № 304. Ц. 6 к.
2. А 00353. Под. к п. 20.III. 1969 г. Фор. б. 70x108-1/32. Об. 2,10 усл. п. л. 2,79 уч. — изд. л. Т. 100 750. № 812. Зак. № 305. Ц. 6 к.
Эксперты Кац, Валаамова
3
— Ну? — спросил Шарашкин.
— Ну и ну! — спросил Ефремов.
— Ты хороший человек, — сказал Шарашкин, — но валенок. У меня таких, как ты, тридцать тысяч. И я за всех думать должен. А я старый. Тебе ведь что надо? Взять быка за рога! Вот и бери.
— Закручено очень, — пожаловался Ефремов. — Просто не знаю, с чего начать.
— Загляни в конец и не морочь мне голову, — посоветовал Шарашкин. — Чай пить будешь?
…Читательская конференция работников МУРа по новой повести братьев Вайнеров «На карачках к истине» началась ровно в восемнадцать ноль-ноль. Там и застал Шарашкин Ефремова спящим со счастливым лицом.
Всю жизнь пишу стихи.
Поэтом стал московским.
Должно быть, неплохи:
Отмечены Твардовским.
Кто пишет на века.
Того не сразу видно.
Точь-в-точь как я пока…
Но все-таки обидно.
...я оставляю это дело,
верней, безделицу — стихи.
Вот только пародист в убытке,
а он с меня не сводит глаз…
Но он утешится, неверный,
с другим, а может быть, с другой.
«Посвящение Александру Иванову»
___
Увы, сатиры нет без риска,
с годами множатся грехи…
Ужель Васильева Лариса
перестает писать стихи!..
Неужто буду я в убытке
и пробил мой последний час?..
И впрямь ее творений слитки
дороже золота подчас.
Прощай, созданье дорогое,
мы были вместе столько лет!
С другим, тем более с другою
вовек я не утешусь. Нет,
я жить могу и дальше смело,
мне не пристала роль скупца:
того, что ты создать успела,
с лихвой мне хватит до конца!
Ах, тишина — мгновенье передышки!
Он женщину, сгорая от любви,
ухватит за лохматые подмышки,
поднимет к небу, а другой — лови!
___
Любимец женщин всех без исключенья,
пленять сердца имел он дивный дар.
Не мог он дня прожить без увлеченья,
красавец, бог, поклонник женских чар.
Она была — богиня, совершенство,
в ее очах мерцал волшебный свет,
ее призывный взор сулил блаженство…
Могли они не встретиться? О нет!
Ее заметив, он без передышки
пошел на штурм нездешней красоты,
но увидал лохматые подмышки
и — не сдержал внезапной тошноты…
Но во Флоренции фонари — словно реплика в споре фокусника и философа.
……
Флоренция. Фонарь. Фортуна. Фанты.
___
Фи! Фонтан фраз
на фронтоне филиала Флоренции
как фото франта Фомы во фраке философа,
как фальцет форели,
фетр в футляре флейты,
фунт фольги, филателия фарфора.
Фехтование ферзем,
как филе из филина с фруктами
для фарисея, фараона, феодала
и фанфарона Франца-Иосифа.
Флора. Фауна. Фортуна. Фонари.
Фигли-мигли. Фокус-покус. Формализм.
Фисгармония фатальных Фермопил.
Факты. Фанты. Фрукты. Федор Фоломин.
Фиакр фанаберии фосфоресцирует фиестой
в сфере флюидов фисгармонической феерии
на фуникулере фестиваля фиалок.
Флюс Люцифера, фимиам Бонифация,
фиги Нафанаила —
фарс марафона, нафталин на патефоне,
сифон фаворита из Карфагена…
Фату фата —
фифти-фифти фунт фикции
фантазирующему под Франца Кафку в
феврале
на файф-о-клоке
на пуфе с туфлей Франчески.
Но фот
из сфер фальцетом Фантомас:
— О, Фегин, фы фелик! Я поздрафляю фас!
Но я за фас трефожусь — фдруг
Андрюфа Фознесенский фыркнет:
«Фу-ух!..»
По мотивам повести «Вид с балкона»
Авель Петрович был человек застенчивый.
Жена ему изменила и уехала с другим, после чего Авель Петрович стал мыть руки чуть ли не ежедневно, а ноги — два раза в неделю. Но чувство брезгливости не проходило.
Жил он со своим сыном Геной, который скорее всего был не его сын, и он его не любил, но однажды вскоре после войны купил ему носки и ковбойку.
Женщин у него было мало — две-три в год, не больше. Но контингент отборный, интеллигентный — массовички, малярши, кастелянши, маникюрши. Одеваясь, они пели «Все выше, и выше, и выше…». Он тогда уже работал в министерстве и хорошо получал.
Сын рос и мужал. Однажды Авель Петрович застал его читающим Дос-Пассоса в подлиннике. И у него заколотилось сердце. Ведь он помнил, что до девятого класса Гена читал по складам и мог считать только до двадцати двух…
…Вскоре она пришла к ним домой. Гена смотрел на Лялю влюбленными глазами, хотя она была косая, рябая, мучилась от подагры и припадала на левую ногу. Вскоре они поженились.
У Ляли было трое детей от первых браков, все не похожие друг на друга, но милые и застенчивые. Но развитые — когда они начинали щебетать о своем, Авель Петрович густо краснел и уходил на кухню.
Теща, Зося Викторовна, в прошлом была певичкой, а стала шизофреничкой. Спала она на рояле, не гася света, а при виде Авеля Петровича заползала под диван.
Ляля пошла в мать, такая же беззаботная и веселая.
Дети ее были кто где. Она не работала, среди зимы доставала чайные розы и вручала их собственноручно Муслиму Магомаеву.
Авель Петрович страдал и не знал, что делать. Он вдруг понял, что любит сына и невестку, и даже к Зосе Викторовне его тянуло, как тянет человека, страдающего суицидальным бредом, прыгнуть с балкона вниз головой.
А потом у Ляли родилась тройня. Все трое были похожи друг на друга и не похожи на Гену.
Авель Петрович совсем потерялся от радости. Позвонил мужу своей малярши и попросил, чтобы она сегодня не приходила. Купил три килограмма конфет «Южная ночь» и голубенького «Москвича».
И зарыдал впервые в жизни. Которая, собственно говоря, уже кончилась.
Я видел раз в простом кафе нарпита,
как человек корпел над холодцом,
трагическую маску Эврипида
напоминая сумрачным лицом.
___
Я видел, как под ливнем кошка мокла,
хотел поймать ее, но не поймал…
Она напоминала мне Софокла,
но почему его — не понимал.
Я видел, как из зарослей укропа
навстречу мне однажды вылез крот,
разительно напомнивший Эзопа
и древний, как Гомер и Геродот.
А раз видал, как с кружкою Эсмарха
старушка из аптеки шла к метро.
Она напоминала мне Плутарха,
Вольтера. Острового и Дидро.
Я мог бы продолжать. Но почему-то
не захотел… Я шницель уминал,
сообразив — но поздно! — что кому-то
кого-то же и я напоминал!
Бросил пить человек.
Ну и что ж! Завязал…
Не войдет он вовек в переполненный зал,
не пригубит пивка,
не махнет стопаря,
не поднимет рука рюмку,
в дымке паря!..
___
Неизбывнее мук
не бывает вовек…
Так случается вдруг:
бросит пить человек!
Он уже не войдет
в переполненный зал…
Огорчится народ:
«Вот беда… Завязал!»
Но ведь то не навек…
День пройдет. Два пройдет.
Снова — слаб человек! —
в ресторан он пойдет,
а верней, не войдет,
а вползет в дымный зал…
Улыбнется народ,
говоря: «Развязал!..»
Беру трагическую тему
и окунаю в тему темя,
дальше начинается невероятное.
Вера? Яд? Ной? Я?
Верую!
Профанирую, блефуя!!!
Фуй…
Чихая нейлоновыми стрекозами,
собаки планируют касторкой на вельвет,
таракашки-букашки кашляют глюкозой. Бред? Бред.
Пас налево. Семь треф. Шах!
Мыши перламутровые в ушах.
— БРЕД, БРЕД. БРЕД. БРЕД. БРЕД, БРЕД —
Троллейбус заболел кессонной.
Изоп уполз. Слон — «элефант».
И деградируют кальсоны,
обернутые в целлофан.
БРЕД. БРЕД, БРЕД, БРЕД, БРЕД, БРЕД —
Хаос. Хвост. Хруст. Пруст. Вуз. Туз.
Загораем. От мертвого осла уши. Кушай!
(Чревоугодник в чреве червя.)
Шпрот в рот. А идиот — наоборот.
БРЕД, БРЕД, БРЕД. БРЕД, БРЕД, БРЕД —
Джаз-гол! Гол зад! Гол бюст!
Холст. Герлс. Хлюст.
Я опууупеваю…
А опууух…
Вкусно порубать Ге!
Фетиш в шубе:
голкипер фаршированный
фотографируется в Шуе,
хрен хронометрирует на хребте Харона
харакири. ХрррМ
«Ау, — кричу, — задрыга, хватит, финиш!»
Фигу!
(Это только часть задуманного мною триптиха.)
P.S.
Сам уйду, покуда не умыли,
но, клянусь, что бредил я не зря,
ведь еще никто в подлунном мире
не пускал
такого пузыря!
Нету меня Арины Родионовны,
И некому
Мне сказки говорить.
И под охрипший ящик радиоловый
Приходится обед себе варить.
___
Нет у меня Арины Родионовны,
И я от бытовых хлопот устал.
Не спится, няня.
Голос радиоловый
Мне заменил магический кристалл.
Грушу, лишенный близости старушкиной.
От этого
недолго захандрить.
Нет у меня того, что есть у Пушкина,
И нечего об этом говорить.
Нет Кюхли, нет Жуковского, нет Пущина,
Нет Дельвига!
Не те пошли друзья.
В Большой энциклопедии пропущена
Красивая фамилия моя.
Мои рубашки
в прачечной стираются.
Варю обед, сажусь чайку попить.
Никто меня, видать, не собирается
Обнять и, в гроб
сходя, благословить.
Поэтому-то я готовлюсь к худшему.
К тому, что не оценят,
не поймут…
А впрочем,
что ни делается — к лучшему:
Меня, по крайней мере, не убьют!
Как будто мы жители разных планет.
На вашей планете я не проживаю.
Я вас уважаю, я вас уважаю,
но я на другой проживаю. Привет!
___
На вашей планете я не проживал.
Конечно, вселенная наша огромна,
я жил на своей, незаметно и скромно —
чуть-чуть выпивал и чего-то жевал.
А друг проживал на планете иной.
Не все ли равно, на какой проживаешь…
Но вдруг донеслось: — Ты меня
уважаешь?.
Я понял, что это — контакт внеземной.
Мой друг объявился, он жив и здоров!
Я так далеко от него проживаю…
Мой радостный вопль: — Я тебя
уважаю! —
пропал в бесконечности звездных миров.
И, видимо, чтобы я не загрустил,
у самого дома, где я суетился,
тарелки летающей диск опустился…
Я в космос бутылку в ответ запустил.
Гуляет в юбочке бордо
Кассирша Вера.
И занимается дзюдо
Она, холера.
Ее в магазине у нас
Все опасались.
Но в понедельник с пьяных глаз
Мы расписались.
Во вторник, в среду и в четверг
Я продержался.
Наш дворник Федя Розенберг
Все поражался.
И в пятницу курям на смех
Был трезвый вроде…
А Зинка, стерва, мне при всех:
«Гляди, Володя…»
Все говорили: «Баба — страх!»
Но я уперся.
И вот в субботу на бровях
Домой приперся.
Я трезвым драться не люблю.
Скажите, братцы…
Но ежели я во хмелю,
Куда ж деваться?
Само собой пошел скандал
Промежду нами.
И тут я что-то ей сказал
Об ейной маме…
Ведь как-никак во мне семьсот
И пива сколько…
А я гляжу — ее трясет.
Ну смех, и только.
Тут как-то я ее назвал,
Но не обидно.
А дальше в памяти провал —
Заснул, как видно…
Очнулся в гипсе, как святой,
Хужей медведя.
А был когда-то холостой.
Ты помнишь, Федя?..
Подражание Владимиру Высоцкому
— Ой, Вань, гляди-ка, наш-то Борюшка
Сидит, насупился как сыч.
Знать, доконал, на наше горюшко.
Его какой-нибудь Кузьмич.
А депутаты, Вань, ты глянь,
Хоть приоделись, хоть не рвань,
Но так орут, как наша пьянь,
Погибнем, Вань…
— Ты, Зин, давай не трогай Ельцина,
Какой ни есть, он за людей.
Встал бы у власти он, на хмель цена
Была б не как у тех б…й.
А то, что пьем, так это, Зин,
От большевистских образин.
Нас так и тянет в магазин,
Пойду я, Зин…
— Ой, Вань, гляди, на кандидатиков
Уж набралось невпроворот.
И Макашова и Бакатина
Да и Рыжкова чтит народ!
Куда теперь их всех девать?
Теперь бы нам не прозевать…
А за кого голосовать,
Едрена мать?..
— Ты, Зин, во мне разбудишь Герцена,
Не раздражай меня, прошу.
Проголосуешь не за Ельцина,
Так я ж тебя и придушу.
Он Президентом станет, Зин,
Забуду я про магазин,
Куплю японский лимузин,
Нет, правда, Зин…
22 мая 1991 г. Москва.
Как же вышло, что вдруг мне хватило любви половинной,
полумуж, полудруг,
полудевочка, полужена.
___
Ты пуловер надел,
а в глазах у тебя полувера,
я тебя полюбила, но ты оказался — не то.
Ты мне лишь полумуж,
и твоей головы полусфера
нежно полулежит
на ратиновом полупальто.
В полудреме сидим,
расплывается грусть в полумраке,
и мерцает в глазах
у обоих у нас полусвет…
Не родился бы вдруг
в непонятном таком полубраке
полубог знает что —
полудевочка, полупоэт…
…Днем весенним таким жаворонистым я на счастье пожалован был.
Колоколило небо высокое…
Раззеленым дубком стоеросовым возле деда я выстоял год.
___
Лягушатило пруд захудалистый,
булькотела гармонь у ворот.
По деревне, с утра напивалистый,
дотемна гулеванил народ.
В луже хрюкало свинство щетинисто,
стадо вымисто перло с лугов.
Пастушок загинал матерщинисто,
аж испужно шатало коров.
Я седалил у тына развалисто
и стихи горлопанил им вслед.
На меня близоручил мигалисто
мой родной глухоманистый дед.
— Хорошо! — бормотал он гундосово,
ощербатя беззубистый рот. —
Только оченно уж стоеросово,
да иначе и быть не могет…
Уважаемый товарищ секретарь!
Проживает в нашем доме некто Горин Григорий (не хочу упоминать его отчество), личность в высшей степени подозрительная. Он распускает слухи, будто бы он писатель, хотя я лично такого писателя не знаю, так как вообще никогда ничего не читал. Правда, мой сын рассказывал, что Горин выступал у них в школе на вечере смеха (при чем тут смех?), но я ему не поверил и Вам верить не советую — он весь в свою мамашу Кравцову Е.Т., так что не дорого возьмет соврать.
Так вот этот Горин 17-го числа ушел из дому в 3 часа дня играть на бильярде и вернулся домой в 18.30. А на следующий день ему пришел почтовый перевод на 11 руб. 27 коп.
21-го числа Горин повел жену в кино, а через пару дней ему перевели 44 руб. 02 коп.
26-го числа Горин вообще никуда не ходил, и, по его собственному признанию, целый день спал. Каково же было мое возмущение, когда 28-го он получил по почте 29 руб. 96 коп.
Эти безобразные факты я мог бы приводить до бесконечности.
Дорогой товарищ секретарь!
Я очень уважаю наших славных писателей, наших замечательных инженеров человеческих душ, но как же можно так безответственно разбазаривать государственные средства?! Со всей ответственностью заявляю, что если так будет продолжаться и дальше, то я — в знак протеста — буду пить не запоями, как обычно, а ежедневно, и буду под его окном петь, как наш замечательный певец и композитор Полад Бюль-Бюль оглы. У меня это здорово получается, особенно когда я выпивши. И пусть тогда мне тоже платят безумные деньги шаляй-валяй, бог знает за что, как и Горину Григорию (не хочу упоминать его отчество), который на самом деле никакой не писатель, а врач, злостно уклоняющийся от исполнения своих прямых обязанностей.
Гонорар за это письмо прошу выслать мне до востребования.
Любезный принц, корабль вас ждет внизу —
Знакомиться спешите с мирозданьем.
Оставьте же постылый серый Зунд,
Где все вам горло перегрызть готовы.
Но принц от ожидания устал:
Зло для него — лишь венценосный Каин.
___
Я не могу на Гамлета смотреть.
Я плачу, глядя на него, поверьте.
Мне кажется, он хочет умереть.
Он, очевидно, просто ищет смерти!
Не надо, боже мой, сходить с ума!
Кто спорит, ситуация серьезна…
Ну а поскольку Дания — тюрьма,
Так, может быть, пора, пока не поздно…
Корабль вас ждет. Вздымается волна.
Ваш путь далек — транзитом через
Плимут.
Вас ждет обетованная страна.
К тому же там намного лучше климат!
Оставьте же постылый серый Зунд,
Для вас все зло — лишь венценосный
Каин…
Вперед, мой принц! Короче, зай гезунд!
Пусть ветер дует в паруса! Лэ хаим!
Вce началось с того, что Миша разошелся с Иришей, Гриша бросил Маришу, а Сима ушла от Фимы.
Когда-то все мы учились в одном классе. И жили в одном дворе, где пахло свежевыстиранным бельем, баклажанами и бескорыстной дружбой.
Жизнь прекрасна. Но она в тысячу раз прекраснее, когда приходит любовь.
Одна за другой в нашем дворе бушевали свадьбы. И казалось, что это — навсегда.
А потом была жизнь длинная, как путь от Кинешмы до Антананариве и обратно…
Прошло столько лет!..
И вот сейчас мы все вместе случайно оказались на теплоходе «3. Горыныч».
Но мы уже не друзья.
Больше всех переживаю я. Во-первых, если переживать красиво, получается премиленькая проза! А во-вторых, я так привыкла, что они счастливы! Миша с Иришей, Гриша с Маришей, а Фима с Симой…
Течет река Волга. «3. Горыныч» — классный теплоход. Вода, вода, кругом вода… Где-то там внизу плавает осетрина с лососиной. Под майонезом это вкусно. Медленно проплывают берега. Один правый, другой левый.
Миша с Иришей стоят на корме. Пятнадцати суток они не размыкают объятий. Пугая чаек, целуются на носу Гриша с Маришей. А Фима с Симой не выходят из Фиминого люкса. Сима — генетик, Фима — склеротик, им есть о чем поговорить и что вспомнить.
А я неприкаянно брожу по теплоходу и думаю.
Первая любовь не забывается. Она светла, как стосвечовая лампочка. И я понимаю, почему мои друзья ищут уединения. И не хочу судить их за это. Хотя я знаю, что Миша теперь женат на Симе, Ириша замужем за Гришей, а у Фимы и Мариши недавно родился внук.
Наливная, как яблоко осенью.
Грудь была и нежна, и туга.
А на том берегу сенокосили.
До потемок метали стога.
Нам едва ли они помешали бы —
Да и что нам могло помешать.
___
Вот и кончились увеселения,
Над страной прозвучали гудки.
На работу пошло население.
Мы с тобою — на берег реки.
Торопливо одежду мы сбросили.
Вся была ты, как тот ананас…
А на том берегу сенокосили,
Злые взгляды бросали на нас.
Небеса улыбались нам просинью,
Облака продолжали свой путь…
Колыхалась, как яблоки осенью.
Наливная и спелая грудь…
Вот и кончен наш труд специфический,
Я вздохнул и достал папирос…
Государственный, демографический
Мы решали с тобою вопрос.
Спи, ласточка. День шумный кончен.
Спи!
И ничего, что ты со мной не рядом…
Мир в грохоте событий, в спешке дел.
Глаза воспалены, и плечи в мыле.
___
Спи, деточка. Спи, лапочка. Усни.
Закрой глаза, как закрывают пренья.
Головку на подушку урони,
А я сажусь писать стихотворенья.
Я не скрываю, что тебя люблю,
Но дряни на земле еще до черта!
Вот почему я никогда не сплю,
И взгляд стальной, и губы сжаты твердо.
Нет, девочки! Нет, мальчики! Шалишь!
Нет, стервецы.
Что яму нам копают!
Я знаю, что они, пока ты спишь,
Черт знает что малюют и кропают!
Ты отдыхай.
А я иду на бой.
Вселенная моим призывам внемлет.
Спи, кошечка. Спи, птичка. Я с тобой.
Запомни, дорогая: друг не дремлет!
Я полая внутри, как контрабас,
могу гудеть чуть нервно, но солидно,
и сверху не заметно и не видно,
что я молю о снисхожденье вас.
___
Он был блестящ. По имени — Кларнет.
И в голосе его звучала тайна.
Однажды я ему как бы случайно
через друзей передала привет.
«Ну, здравствуйте, — сказал он, —
Контрабас!
Вы полая внутри, и это видно…
Но полым в наше время быть не стыдно
и между нами мог бы быть роман-с!»
Кларнет в делах любовных ведал толк.
Но только я застенчиво зарделась,
во мне внезапно что-то разгуделось,
и мой Кларнет на полуноте смолк…
С Кларнетом, очевидно, не судьба,
она, как шанс, не выпадет повторно…
Мое, к несчастью, дело — не валторна,
не саксофон, не флейта, а труба!..
Тебя не будут упрекать.
Поймут — произошло несчастье.
Но только перестань икать
И убедишься: это — счастье.
Очень остроумного и злого жаль мне пародиста записного,
лучшего эстрадника Москвы.
…есть в нем что-то грустное и даже что-то есть еще от тети Даши,
не заведшей собственных детей.
___
Пародист немало озадачен,
что-то вдруг случилось,
не иначе:
вдруг да пожалел его поэт!..
Он сравнил беднягу с тетей Дашей,
видно, осознал,
что в жизни нашей горше доли пародиста — нет.
Пародист усталости не знает,
пишут все!
А он один читает
горы графоманской чепухи.
Легче быть, наверно, землекопом,
сутками сидеть над микроскопом,
нежели всю жизнь
читать стихи…
Пародист, конечно, пишет мало.
Что и говорить,
душа устала,
и бумагу портить ни к чему…
Да, не вышло из него поэта!
И, конечно, за одно за это
можно ставить
памятник ему!
Чтоб не было каких-то кривотолков:
Мол, прадед твой, наверно, из дворян,
Я древо родовое за проселком
Нашел вчера среди лесных полян.
___
Суровая штуковина — анкета.
В моей, к примеру, найден был изъян:
Фамилия Дворянское — что же это,
Никак из недорезанных дворян?
Лишился от обиды я покоя,
Хотелось крикнуть: да избави бог!
Кому могло взбрести на ум такое?!
Но доказательств привести не мог.
Своею родословной с интересом
Занялся я. И вот однажды шел,
Насвистывая Пахмутову, лесом
И древо родовое вдруг нашел.
Его узнал я. Размахнулись ветки,
Я прислонился к дереву плечом…
На нем мои недавно жили предки.
Дворяне здесь, конечно, ни при чем.
Спускалась женщина к реке,
красива и рыжеголова.
Я для нее одно лишь слово писал на выжженном песке.
___
Я помню девочку одну,
мы с ней учились вместе в школе.
Я ей писал, чего же боле?..
Готов признать свою вину.
Я слов на ветер не бросал,
не огорчался при отпоре.
Я ей застенчиво писал
одно лишь слово на заборе.
С тех пор прошло немало лет,
жаль, повторить то слово,
право,
сегодня не имею права
как гражданин, отец, поэт…
И заря умерла…
Только Маркса усмешка густая —
Над планетой, над Русью,
как банный, как фиговый лист.
___
Так сложилась судьба,
не пришлось мне учиться в Европе,
Но, однако, я знаю (в наличии живость ума):
Банный лист прилипает
обычно к… да, именно к этой
Части тела, которую я уважаю весьма.
Ну а фиговый лист…
Здесь не может быть даже двух мнений,
Колебания — прочь!
Здесь я в смысле сомнения чист.
Знает каждый дурак и поэт, и финансовый
гений,
Что за орган скрывает
на статуях фиговый лист.
И придя к этой истине,
тотчас, я вас уверяю.
Заклубились вопросы — как, что, почему и
зачем…
И бессонницей маясь, я времени зря не теряю.
Все решаю проблему:
Карл Маркс усмехался, но — чем?!.
Я — добрый бог. Без чванства божьего
И всем понятен до конца.
И ты люби меня, хорошая.
Как человека и творца.
___
Спасибо доброму издателю.
Я доказать хорошей смог.
Что я — родимый брат создателю,
А это значит, тоже бог!
Она сначала мне не верила,
Смеялась, голову с клоня.
Пока однажды не проверила
И нынче верует в меня.
Ведь вот когда без чванства божьего
Стихи я миру подарил.
Воскликнула моя хорошая:
«О боже, что ты натворил?!..»
В Лутовинове — Тургенев.
И в Карабихе — поэт.
Я не гений. Нету геньев!
Прежде были — нынче нет.
Чехов в Мелихово едет.
Граф гуляет по стерне.
Только мне ничто не светит.
Скоро я остервене…
___
Я возьму свою гитару
Да спою на целый свет.
Прогуляться бы на пару.
Жаль, что нынче пары нет!
Все фигуры из картона.
Все банальные слова…
Нет Ивана, нет Антона,
Нету Феди, нету Льва.
Все Андреи да Бвгеньи,
Все Булаты среди нас…
Нету геньев! Где вы, геньи?
Одиноко мне без вас!
Поспевает земляника.
Дамы ходят по земле.
Говорят, что Вероника
Совершенно обнагле…
Но известно, что без геньев
Гаснет наша красота…
Ведь Андреев, и Евгеньев,
И Булатов не хвата…
И хотя я иронична —
Понимают это все —
Ситуация трагична:
По мадамам — и месье…
Что делать со стихами о любви.
Закончившейся пошленьким скандалом?
Не перечитывая, разорви.
Отдай на растерзание шакалам.
___
Ни разу малодушно не винил
Я жизнь свою за горькие уроки…
Я был влюблен и как-то сочинил
Избраннице лирические строки.
Скользнула по лицу любимой тень,
И вспыхнул взгляд, такой обычно
кроткий.
Последнее, что видел я в тот день,
Был черный диск чугунной сковородки.
Скандал? Увы! Но я привык страдать,
Поэтам ли робеть перед скандалом!
А как же со стихами быть? Отдать
На растерзанье критикам-шакалам?
Насмешек не боюсь, я не такой;
Быть может, притвориться альтруистом.
Свои стихи своею же рукой
Взять и швырнуть гиенам-пародистам?
Но я мудрей и дальновидней был,
Я сохранил их! И в тайник не спрятал.
Не разорвал, не сжег, не утопил,
Не обольщайтесь — я их напечатал!
Нет, жив Дантес,
Он жив опасно.
Жив вплоть до нынешнего дня.
Ежеминутно,
ежечасно
Он может выстрелить в меня.
___
Санкт-Петербург взволнован очень.
Разгул царизма.
Мрак и тлен.
Печален, хмур и озабочен
Барон Луи де Геккерен.
Он молвит сыну осторожно:
— Зачем нам Пушкин?
Видит Бог,
Стреляться с кем угодно можно,
Ты в Доризо стрельни,
сынок! —
С улыбкой грустной бесконечно
Дантес
взирает на него.
— Могу и в Доризо,
конечно,
Какая разница,
в кого… —
Но вдруг
лицо его скривилось
И прошептал он
как во сне:
— Но кто тогда,
скажи на милость,
Хоть словом
вспомнит обо мне?!.
Не писал стихов
И не пишу,
Ими я,
как воздухом.
Дышу.
___
Не писал стихов
И не пиши!
Лучше погуляй
И подыши.
За перо
поспешно
Не берись.
От стола
подальше
Уберись.
Не спеши,
не торопись,
Уймись,
Чем-нибудь,
в конце концов,
Займись.
Выброси к чертям
Карандаши.
Полежи,
в затылке почеши.
Суп свари,
порежь на кухне лук.
Выпей чаю,
почини утюг.
Новый телевизор
разбери —
Посмотри,
что у него
Внутри.
Плюнь в окно
И в урну попади!
В оперетту вечером
Пойди.
Вымой пол.
Прими холодный душ,
Почитай на сон грядущий
Чушь…
Что-нибудь,
короче.
Соверши!
Не писал стихов
И не пиши!
По улице Горького, — что за походка!
Девчонка плывет, как под парусом лодка.
___
По улице Горького — вижу я, — ах ты! —
Девчонки плывут, как под парусом яхты.
Одна-то, одна… Не сойти бы с ума.
Вот это форштевень! Вот это корма!
Такой не опасны ни буря, ни штиль.
Какой у нее, представляете, киль?!
Плывут… Я себя вспоминаю девчонкой.
В их годы была я простой плоскодонкой.
Неструганной, грубой, но крепко смоленой.
Не очень красивой, насквозь просоленой.
В ту пору, однако, любили и нас.
Был, помню, один симпатичный баркас.
Он был неуклюжий, похожий на гроб.
Мы долго дружили. Потом он утоп.
Ухаживать начал за мной мотобот.
Ему я дала от ворот поворот…
Веселые годы, счастливые дни,
Как вешние воды промчались они.
Давно это было. А нынче — беда.
Во все мои щели струится вода…
Эх, славное время волнений и вахт!
Такие, как я, драгоценнее яхт.
Лучше сгнить в яме смерти,
зато непритворной,
чем прожить в позолоченной яме придворной.
Все несчастья поэта —
лишь к счастью поэта.
Если в яму столкнут,
не вершина ли это?
___
Год за годом меня
подозрение гложет:
у поэта судьба быть
счастливой не может…
Понял я,
в комфортабельной сидя машине:
если в яме гниешь —
значит, ты на вершине!
Почему ж я не гол,
не гоним, не увечен,
почему так трагически всем обеспечен?
Почему я не в яме,
не в смрадной темнице,
почему же я снова
в английской столице?
Почему я, как зверь,
не в железном вольере,
почему ж я опять
на французской Ривьере?
Нет чтоб с шапкою рваной
стоять побираться.
мне приходится вновь
на Кавказ собираться.
Ведь и дача моя,
под Сухуми бунгало,
на застенок сырой
не похожа нимало…
Значит, что-то не так,
в чем-то я заблуждаюсь,
если жизнью доволен,
собой наслаждаюсь…
Где ж та яма, в которой
мне гнить полагалось,
разве что-то чего-то
во мне испугалось?..
Горблю спину я
над золоченым корытом.
Почему?!
Но вопрос
остается открытым.
Я мастер по ремонту крокодилов.
Окончил соответствующий вуз.
Хочу пойти в МГИМО, но я боюсь.
Что в эту фирму не берут дебилов.
___
Я покупал пломбир и эскимо,
кормил ночами нильских крокодилов.
Поэтому решил пойти в МГИМО,
но в эту фирму не берут дебилов.
Совсем я было растерялся тут,
подумать только — экая досада…
Пошел в Литературный институт.
И оказалось, это то, что надо!
Слушайте, вам не говорили, что вы очень красивы? Странно… В дни моей молодости был такой знаменитый артист в кино — Арон Наварро. В паспорте американец. Э, они там все американцы… Похож на вас. Вылитый вы. Как две капли.
Мне почему-то кажется, что вы грустный. Так нельзя, вы же в Одессе. По моему мнению, вы холостой. Неужели нет? Не молчите, я знаю. Правильно, что приехали в Одессу и встретили меня. Куда же еще ехать и на кому опереться?.. У меня для вас кое-что есть. Только для вас!
Я думаю, она вам подойдет. Она всем подойдет, но сначала мы должны туда подойти. Не женщина — чудо! Папа — профессор, мама — профессор. Профессор или провизор? Провизор. Бездна обаяния, хозяйка, королева Привоза… Немного хромает. А вам нужна жена или Пеле? У нее одышка. Но кто сейчас легко дышит? Засорение среды… Среда! А четверг, а пятница? А, наконец, суббота и воскресенье? А чистюля! Когда она обчистила своего первого из Ростова, с него смеялась вся Одесса… Впрочем, это не важно.
Нет женщин без недостатков. А вы без недостатков? Есть два «но». Младшему — двенадцать. Не волнуйтесь, вы его и не увидите. Мальчик пре лесть, лежит парализован, отец алкоголик, нет, вы мне скажите, когда мы избавимся от этого несчастья?
Старшему, смешно сказать, скоро семнадцать. Постойте, куда же вы? Две судимости, на носу третья, вы с ним не встретитесь лет пятнадцать!
Не надо говорить сразу «нет». Что вы делаете? Я же старше вас лет на сорок. Нет, вы соображаете?! Это же знаменитая одесская лестница. Если мне будет надо, я сам спущусь… Вы же не Эйзенштейн. Где вас воспитывали? Тихо, тихо, дедушка не может быстро…
Ты пахнешь, как охотники в лесу наутро после дымного ночлега.
Мне кажется, я скоро понесу не от тебя — от пороха и снега.
___
Гуляла я в заснеженном лесу,
где все вокруг — безмолвие и нега.
И поняла, что скоро понесу
не от тебя —
от холода и снега.
Идя весной, любуясь на красу
природы юной, слыша птичьи трели,
почувствовала: скоро понесу
не от тебя —
от ветра и апреля.
Бродила летом, видела росу,
в грозу попала далеко от дома.
И показалось: скоро понесу
не от тебя —
от ужаса и грома.
А осенью, когда свербит в носу
и в небе птиц печальных караваны,
мне стало ясно: скоро понесу
не от тебя —
от мрака и тумана.
Вот так всегда… Ну, право, отчего
куда ни кинь — интимные моменты?..
Одно лишь непонятно: на кого
я буду подавать
на алименты?
Для того ль
Мичурину усталость не давала роздыха в пути,
чтобы ныне вдруг такое сталось:
яблока в Тамбове не найти?!
___
Нету яблок!
Братцы, вот несчастье!
Мочи нету взять такое в толк.
Где-то слышал я,
что в одночасье
яблоки пожрал тамбовский волк.
Для того ль
ловили наши уши
песню молодых горячих душ
«Расцветали яблоки и груши»,
если нет
ни яблок
и ни груш?!
Для того ль
Мичурин,
сын России,
скрещивал плоды в родном краю,
чтобы
из Марокко апельсины
оскорбляли
внутренность мою?!
Нету яблок!
Я вконец запутан,
разобраться не могу никак.
Ведь за что-то
греб зарплату
Ньютон,
он же, извиняюсь, Исаак!
И от всей души землепроходца
восклицаю:
«Надо ж понимать,
что-то нынче яблочка мне хотца —
очередь
не хотца
занимать!»
Мне бы в дебри судеб деревенских,
чтоб искать,
ночь возя на возах,
сокровенное если не в женских,
то хотя бы в коровьих глазах.
___
Я не то
чтобы с бычьим здоровьем,
но и, как говорится, не слаб.
Потянулся я
к чарам коровьим,
хоть корова — а тоже из баб!
Мне с коровою очень бы надо
для начала
хотя бы дружить.
Чтобы жить интересами стада,
по-простому,
по-честному жить.
От сомнений избавиться мрачных,
чтоб увидеть себя наяву
среди парнокопытных и жвачных
самым первым поэтом в хлеву.
Мне бы с ней,
если быть откровенным,
постоять бы хоть рядом, молчком.
Поделиться бы с ней сокровенным,
получить от нее —
молочком.
Возле куч прогуляться навозных,
научиться родную доить…
И намерений —
очень серьезных! —
от любезной своей не таить.
Чтобы те,
кто от благ не вкусили,
говорили, косясь на сарай:
ну устроился этот Василий,
ах, корова его забодай!
Я часто замираю перед тайной.
Ей имя — жизнь.
В разрядах молний, в грохоте грозовом,
В рассоле огнедышащей планеты
Родился крохотный комочек жизни —
Икринка, сгусток…
___
Я часто замираю перед тайной,
Я бы назвал ее — преображенье.
Загадочнее тайны нет нигде.
… Немыслимо бывает пробужденье:
Глаза разлепишь — что за
наважденье? —
Лежать лежишь, но неизвестно где…
А в голове — все бури мирозданья,
Да что там бури — просто катаклизмы,
Как написал бы Лавренев — разлом!
Глаза на лбу, в них молнии сверкают.
Язык шершавый, в членах колотун,
Ни встать, ни сесть,
Во рту бог знает что.
Не то Ваала пасть, не то клоака.
Выпрыгивает сердце из груди,
И что вчера случилось — помнишь
смутно…
И тут, я вам скажу, одно спасенье.
Верней сказать, единственное средство.
Берешь его дрожащими руками
В каком-нибудь вместительном сосуде,
Подносишь к огнедышащему рту!..
Струится он, прохладный, мутноватый,
Грозово жгучий, острый, животворный!..
Захлебываясь, ты его отведал,
И к жизни возвратился, и расцвел!
Есть в жизни тайна!
Имя ей — рассол.
В серьезный век наш.
Горла не жалея.
Махнув рукой на возраст и на пол.
Болеет половина населенья
Болезнью с кратким именем футбол.
___
В серьезный век наш.
Сложный, умный, тяжкий,
Весь наш народ — куда ни погляди —
Болеет нескончаемой мультяшкой
С названием дурным «Ну, погоди!..».
Я возмущен.
Готов орать и драться,
Я оскорбленья не прощу вовек.
Какой-то Волк, мерзавец, травит Зайца,
А может, Заяц тоже человек?!
Ну, погодите!
Мы отыщем средство,
И крепко злопыхателям влетит.
И вам, апологеты зайцеедства.
Поэзия
Разбоя не простит!
«Ну, погоди!..» — учебник хулиганов.
Считаю я и все мои друзья,
Имейте совесть, гражданин Папанов,
Ведь вы же Анатолий,
Как и я!!
Рефлексирующий доцент Аггей Псабашкаров поймал барабульку.
Потом он поймал себя на мысли, что думает не о барабульках, а о женщинах.
Женщины занимали в жизни Аггея Псабашкарова огромное место. Он и на исторический пошел потому, что запутался в историях с женщинами. Он не понимал, что с ним происходит, а когда понял, то перестал понимать все остальное.
Он стал думать о своей жене, которая его не понимала, а если понимала, то ночью, да и то редко. У нее были восхитительные ноги, точеный носик, коралловый ротик, перламутровые зубки, грудь напоминала два нежных персика, кожа пахла айвовым вареньем, глаза цвета спелого инжира излучали волнующий матовый блеск, а бедра были такие, что сравнить их в окрестностях Хусума было не с чем…
Первая встреча с женщиной произошла у Аггея Псабашкарова, еще когда он учился. Завалив ботанику, он шел по родному Хусуму и вдруг увидел ее. Она была старше, у нее были восхитительные ноги… (см. выше), она спросила, как пройти к морю. Он не ответил, бросился на нее и поцеловал, она ответила на поцелуй, он увел ее к морю, и уже после всего, уходя и прощаясь, она дала ему рубль.
Вторую он увидел уже в Москве в Сокольниках. Она побежала, он побежал за ней, они пробежали мимо трех вокзалов, пересекли Садовое кольцо, потом мимо памятника Минину и Пожарскому добежали до площади Ногина и побежали дальше. В районе Химок он потерял ее, тосковал восемь минут, после чего увлекся следующей.
Он вспомнил свою третью девушку. У нее были восхитительные ноги… (см. выше), он погнался за ней недалеко от общежития университета и догнал. И уже когда все случилось, она лукаво улыбнулась ему и, убегая, крикнула:
— Я тебе завтра историю сдаю! Пока!
Аггей был потрясен ее цинизмом.
Почему мне попадаются такие, думал он, в сотый раз находя в толпе восхитительные ноги… (см. выше), почему моя душа и тело, созданные для целомудрия и покоя, вечно бродят в поисках этих лживых, порочных, алчных, глупых, но таких соблазнительных созданий…
Он понимал, что никогда не поймет причину своего непонимания, и понимание этого делало его непонимание понятным.
…Поставив последнюю точку в своей исповеди, Аггей скушал барабульку и отправился в редакцию журнала. Его встретила редактор, совсем еще молодая женщина, хорошенькая, кокетливая, очаровательная…
У нее были восхитительные ноги!..
И некуда себя девать,
И одного хотелось мне бы —
Лежать на крыше и плевать
В астрономическое небо.
___
Поэт — венец природы, бог.
Не оскандалиться и мне бы.
Лежу на крыше, шлю плевок
В астрономическое небо.
Где звезд сверкает череда,
Летит плевок мой, как ракета…
Родится новая звезда
По имени «Плевок поэта».
Взлет был рассчитан, точен, крут.
Казалось, будет все в порядке,
Но через несколько минут
В плевке возникли неполадки.
Небесных не достигнув тел.
Сойдя с орбиты, очевидно.
Плевок обратно прилетел.
На место старта, что обидно…
Утерся… Размышлений нить
Трагично рвется… Ум мой скован.
А главное, кого винить
За то, что я лежу оплеван?!.
Бесконечными веками —
есть на то причина —
разговаривал руками любящий мужчина.
___
Повстречался мне нежданно
и лишил покоя.
И что я ему желанна,
показал рукою.
Молча я взглянула страстно,
слова не сказала
и рукой, что я согласна,
тут же показала.
Образец любовной страсти
нами был показан.
Разговор влюбленным, к счастью,
противопоказан.
А потом горела лампа,
молча мы курили,
молча думали:
«И ладно, и поговорили…»
Так вот счастье и куется
издавна, веками…
Всем же только остается
развести руками.
Льды на реке ломает март.
Апрель как вор в законе.
И льдины стаей битых карт
Разбросаны в затоне.
___
В свои права вошла весна,
Вокруг светлей и чище.
И стаи воробьев, шпана,
Спешат на толковище.
Грачи, как крестные отцы.
Глаза свои таращат,
Везде домушники-скворцы
Уже чего-то тащат.
Барыга-мерин погорел —
Мужик его треножит.
А голубь, фраер, ожирел,
Взлететь и то не может.
Лохматый пес сидит как вор
И пайку ест из плошки.
Крадется кот, как сутенер,
На тротуарах — кошки…
Ворона, словно человек,
Разинула едало.
Сорока, падла, будто век
Свободы не видала.
Всех обогрел весенний свет,
Длинны, как сроки, тени…
И вот уже сидит поэт.
И ботает по фене.
ПОРОХ
…мне было тогда примерно шесть лет девять месяцев и восемнадцать дней. Утром девятнадцатого дня я узнал, что порох изобрели китайцы. И еще я узнал, что порох взрывается.
Забыл имя, отчество и фамилию того великовозрастного гимназиста, который сообщил мне, что порох делается из манной каши, селитры, медного купороса и касторки. За эти сведения он взял с меня полтинник.
Анархисты.
Содрогаясь от ужаса, медный купорос я украл у папы, касторку — у младшего брата Женечки, манной кашей меня ежедневно кормила тетя, а селитру подарили анархисты, которых в ту пору у нас в Одессе было великое множество.
Старушка.
Кажется, ее фамилия была фон Студебеккер-Буонапарте. Впрочем, если даже ее звали как-то иначе, то теперь это не имеет уже никакого значения.
Она жила около нас в маленьком флигеле. Взорвать этот флигель было мечтой моего детства. Теперь я понимаю, как это бесчеловечно… Добрая старушка часто угощала меня халвой «Иоганн Себастиан Бах», утирала мне нос ветхим батистовым платочком и пела колыбельную песню «Ужасно шумно в доме Шнеерсона».
…и вот бомба готова…
Сделанная из старого микроскопа, клистирной трубки с электрическим взрывателем, набитая первосортным порохом, она была великолепна! Я закопал ее в снег, направив дулом в окно старушки фон Студебеккер-Буонапарте.
Я вам не скажу за всю Одессу, но я ночью спал плохо. Мне снились бегущий за мной дюк Ришелье и смертная казнь через повешение.
Разочарование.
…до сих пор не могу понять, почему она не взорвалась. Догадываюсь, что всему виной манная каша. Ее, очевидно, склевали воробьи, привлеченные запахом касторки. А микроскоп с электрическим взрывателем выбросил на свалку дворник Макдональд, двадцать девятый поклонник моей незабвенной тетушки.
Ну так чем же мужчину проверить:
Юбкой? Брюками? Краской ТЭЖЭ?
Или тем лишь, что ходите в двери.
Где написано «М», а не «Ж»!..
Ах, если б я любил людей поменьше.
Мне не было б так в жизни тяжело.
___
Все мои беды — из-за альтруизма,
Из-за наивной веры в красоту.
Я подорвал две трети организма.
Воюя против зла за доброту.
Девчонка без любви поцеловалась
И глазками кокетливо косит.
Я видел это! Сердце оборвалось
И с той поры на ниточке висит.
Не оборвите ниточку, злодеи!
Я хоть и рыцарь, но не юн уже…
Не опошляйте голубой идеи
О чистой дружбе между «М» и «Ж»!
Люблю людей. Люблю мужчин и женщин,
Детей и стариков, и даже тещ.
Ах, если б я любил людей поменьше,
Я не был бы так бледен, зол и тощ…
Я в брюки не засовываю руки,
Рукам я с детства воли не даю.
Я на мужчинах уважаю брюки,
На девушках лишь юбки признаю.
Я телом и душою чист, поверьте,
Держусь лишь на моральном багаже.
Я буду в «М» ходить до самой смерти,
Хотя меня и посылают в «Ж»…
Страсть охоты, подобная игу,
И людей покорила и псов…
Занеси меня в Красную книгу,
Словно редкого зверя лесов.
___
Вижу ряд угрожающих знаков,
В мире зло громоздится на зло.
И все меньше становится яков.
Уменьшается племя козлов…
Добротой в наше время не греют.
Жизнь торопят — скорее, скорей!..
Жаль, что люди все больше звереют,
Обезлюдело племя зверей.
Век жестокий, отнюдь не толстовский.
Скоро вовсе наступит конец.
Лишь останется Яков Козловский,
Красной книги последний жилец.
Все началось в море. Мы тоже вышли из моря, но забыли об этом.
Я сидел на клотике и думал о Фидии. Мидии плавали где-то внизу и не обращали на меня внимания.
Я думал о том, что обязательно буду писателем. Было ясно, что настоящим писателем, как Виктор Гюго или Юлиан Семенов, мне никогда не стать, но желание было огромным.
В жизни все относительно. Прав был старик Эйнштейн. Я с ним совершенно согласен. Эйнштейн — это голова. Наш старпом дядя Вася — тоже голова. Сидя в гальюне, он читает Метерлинка в подлиннике.
И тут я вспомнил о Крузенштерне. Он был адмиралом и проплыл вокруг света. Он не писал путевых заметок, поэтому у его команды никогда не вяли уши.
Корабельный кот смотрел на меня из трюма зеленым глазом. Мы не любили друг друга. Он был соленым, как моя проза. К тому же он презирал психоанализ и вечно путал экзистенциализм с акселерацией. За время плавания он облысел, чем вызывал во мне глухое раздражение.
Я сплюнул вниз, застегнул бушлат и стал думать о вечности.
Что-то стало холодать.
Ты кроши,
кроши,
кроши
Хлебушек на снег.
Потому что воробей
Ест, как человек.
___
Ты пиши,
пиши,
пиши.
Сочиняй весь век.
Потому что пародист
Тоже человек.
Он не хочет затянуть
Туже поясок,
Для него
твои стихи —
Хлебушка кусок.
Ты пиши
и мой призыв
Не сочти за лесть,
Потому что пародист
Тоже
хочет
есть!
Ах, все-таки душевные ребята,
едрена мать, в России слесаря!
___
Я не люблю поэзии эстрадной,
отравы для неискушенных масс,
крикливой, стадионной,
стыдно-стадной,
едрена корень, это не для нас!
Не надо мне поэзии витийской,
не публику ценю я, а народ!
С каких же пор
в поэзии российской,
едрена лапоть, все наоборот?!
Губами, пересохшими от жажды,
собравшись с духом,
стоек и упрям,
забуду ль, как стихи читал однажды,
едрена вошь, российским слесарям!
Они плевали смачно и курили,
чумазые, но к слову не глухи,
как слушали они,
как говорили:
едрена мать, отличные стихи!
И вот я иду дорогой.
Не чьей-нибудь, а своею,
К друзьям захожу под вечер.
Не к чьим-нибудь, а своим.
___
Я меряю путь шагами.
Не чьими-то, а моими,
Ношу я с рожденья имя,
Не чье-нибудь, а свое.
На мир я смотрю глазами,
Не чьими-то, а своими,
И все, как поется в песне,
Не чье-нибудь, а мое.
Вожу я знакомство с музой.
Не с чьей-нибудь, а моею.
Бывает, стихи слагаю,
Не чьи-нибудь, а свои.
Иду в ресторан с женою,
Не с чьей-нибудь, а своею,
Друзья меня ждут под вечер.
Не чьи-нибудь, а мои.
Я потчую их стихами,
Не чьими-то, а своими,
Я им открываю душу.
Не чью-нибудь, а свою.
Стихами по горло сыты,
Не чьими-то, а моими.
Они вспоминают маму,
Не чью-нибудь, а мою…
Непрерывно,
С детства,
Изначально
Душу непутевую мою
Я с утра кладу на наковальню.
Молотом ожесточенно бью.
___
Многие
(Писать о том противно;
Знаю я немало слабых душ!)
День свой начинают примитивно —
Чистят зубы,
Принимают душ.
Я же, встав с постели.
Изначально
Сам с собою начинаю бой.
Голову кладу на наковальню.
Молот поднимаю над собой.
Опускаю…
Так проходят годы.
Результаты, в общем, неплохи:
Промахнусь — берусь за переводы,
Попаду —
Сажусь писать стихи…
Выпью вечером чаю,
в потолок посвищу.
Ни о ком не скучаю,
ни о чем не грущу.
___
Я живу не скучаю,
сяду в свой уголок,
выпью вечером чаю
и плюю в потолок.
От волнений не ежусь,
мне они нипочем.
Ни о чем не тревожусь
и пишу ни о чем…
Выражаю отменно
самобытность свою.
Посижу вдохновенно
и опять поплюю.
Наблюдать интересно,
как ложатся плевки…
Да и мыслям не тесно,
да и строчки легки.
Чтим занятия те мы,
что пришлись по нутру.
Есть и выгода: темы
с потолка я беру.
И плевать продолжаю
смачно,
наискосок.
Потолок уважаю!
К счастью, мой — невысок.
Я пил из черепа отца
За правду на земле…
— Скучное время, — поморщился Гёте и встал.
Взял хворостину и ею меня отстегал.
___
Один, как нелюдь меж людьми.
По призрачным стопам,
Гремя истлевшими костьми,
Я шел по черепам.
Сжимая том Эдгара По,
Как черный смерч во мгле.
Как пыли столб, я мчался по
Обугленной земле.
Еще живой, я мертвым был,
Скелет во тьме белел…
Из чашечек коленных пил,
Из таза предков ел.
Блестя оскалами зубов.
Зловещи и легки.
Бесшумно змеи из гробов
Ползли на маяки.
Я сам от ужаса дрожал
(Сам Гёте мне грозит!)
И всех, естественно, пужал
Загробный реквизит.
Я шел, магистр ночных искусств.
Бледней, чем сыр рокфор…
Прочтя меня, упал без чувств…
Знакомый бутафор…
Пахнуло чем-то непонятным
На вкус, на запах и на цвет.
Пахнуло чем-то необъятным:
И вышел на берег поэт.
___
В природе было первозданно,
В дубраве соловей дерзал.
Природа пахла несказанно.
Благоухала, я б сказал.
Короче, запах был приятный.
Но наступил внезапно шок.
Возник какой-то непонятный,
Какой-то странный запашок.
Вообще-то неоткуда вроде,
И стадо вроде не прошло…
Но бедной матушке-природе
Понятно, что произошло.
И отчего не стало рая,
Померк как будто белый свет.
В кустах, природу обзирая.
Сидел задумчивый поэт!
…рать призраков
и образов Чека —
пенсне Лаврентия,
Ежова рукавица,
скелет Ягоды, челюсть Собчака.
___
История палачеством богата.
Мы помним их, предавшихся греху,
в те дни, когда вставали брат на брата,
на свекра тесть, золовка на сноху.
Пытали нас, зверея год от года,
Дзержинский, Яков Мовшевич Свердлов,
Еврей грузинский Берия, Ягода,
и Лейба Троцкий и троцкист Ежов.
Их много, вурдалаков, в ус не дувших,
сажавших на кол вместо стульчака…
Но среди всех сатрапов лет минувших
всплывает жуткий образ Собчака.
Вокруг роятся «демократов» лица,
но главный он — я повторяю вновь:
Собчак — палач, садист, детоубийца,
младенцев православных пьющий кровь.
Способен распознать его не всякий,
он может — вот его «демократизм»! —
Невзорова добить, взорвать Исаакий,
Фонтанку повернуть в капитализм.
…Но не успел я вникнуть в глубь кошмара,
скрип тормозов раздался со двора.
Вошли четыре дюжих санитара
и врач, сказавший: «Все. Готов. Пора!..»
…печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою…
А.С. Пушкин, 1829
Печаль моя легка.
Как дым костра над полем.
Николай Курицын, 1979
___
Лежит ночная мгла.
Разлука грусть наводит.
«Печаль моя светла», —
Его перо выводит.
Он в горнице не спит.
Уж близок час рассвета.
Предчувствие томит
Великого поэта.
Наш классик сам не свой,
В тревоге шепчет часто:
Что будет, боже мой.
Лет через полтораста!
Опальный исполин
Вздыхает, ставя точку:
«Не Курицын ли сын
Мою испортит строчку?..»
Когда, смахнув с плеча пиджак, —
Ложишься навзничь на лужок, —
Ты поступаешь, как Жан-Жак,
Философ, дующий в рожок.
___
Когда пьешь кофе натощак
И забываешь о еде,
Ты поступаешь как Бальзак,
Который Оноре и де.
Когда в тебе бурлит сарказм
И ты от гнева возбужден,
Ты просто вылитый Эразм,
Что в Роттердаме был рожден.
Когда, освободясь от брюк.
Ложишься навзничь на диван.
То поступаешь ты, мой друг.
Как мсье Пои де Мопассан.
Когда ты вечером один
И с чаем кушаешь безе,
Ты Салтыков тире Щедрин
И плюс Щедрин тире Бизе.
Когда ж, допустим, твой стишок
Изящной полон чепухи,
То поступаешь ты, дружок,
Как Кушнер, пишущий стихи.
Савва Олегович Огольцов, молодой тридцатилетний заместитель главного, разлагался со вкусом.
Природа одарила его красотой и мощным телом культуриста, интеллектом и положением. Но Савве Олеговичу все надоело — деньги и женщины, особняки и машины, отдельные кабинеты в ресторанах и любимая работа, верная жена и жена товарища.
Страх, липкий страх преследовал его днем и ночью.
За глаза его называли «шизик», хотя на самом деле он был параноик.
Савва Олегович родился в деревне, и это обстоятельство наложило на его облик отпечаток изысканного аристократизма.
Обладая возможностью иметь все, Савва Олегович все и имел. Он брал, имел, пользовался, но как он не любил брать! Как он страдал от того, что имеет! Как он мучился, когда пользовался!
Савва Олегович ненадолго выздоровел лишь однажды, спутав лосины с лососиной. Смеялся весь трест, Савва Олегович аристократически высморкался, вытер пальцы батистовым платочком и убил одного из весельчаков. Смех прекратился. А заместитель главного заболел снова. И вовсе не потому, что за это ему дали выговор с занесением в учетную карточку. Безотчетный страх возник снова.
Савва Олегович совсем опустил свой породистый нос, сдвинул соболиные брови и однажды бессонной ночью дал по лебединой шее любимой жене Биплане, дочери знаменитого на весь мир начальника жэка.
Как директор сплавной конторы, а теперь и заместитель главного, Савва Олегович имел дело с лесом и, конечно, наломал дров. Справить дело не удалось, и Савва Олегович заскучал. Ему даже в тюрьму не хотелось.
«Ладушки!» — бормотал он, страдальчески морщась, натягивая на широкие плечи дубленку, с отвращением садился в черную «Волгу», с гримасой гадливости ел икру, с ненавистью овладевал падающими на него со всех сторон самыми красивыми женщинами Ломска и боялся! Смертельно боялся только одного — как бы все это не кончилось…
Барин щиплет бакенбарды.
Вьюга воет на дворе.
Голубой шлафрок притален,
Пушкин брови сводит злей…
— Батюшка, пошто печален?
— Родионовна, налей…
Черт, опять пропала кружка…
Или это — неспроста?
___
Вьюга, воет, сердце ноет,
Знать, зима идет к концу.
Буря мглою небо кроет.
Как весной баран овцу.
Ручки зябнуть, ножки зябнуть,
Пушкин няне говорит, —
Не пора ли нам дерябнуть,
У меня душа горит!
По годам лицейским тризна,
Неизвестно, где друзья…
— Побоись алкоголизма! —
Плачет няня в три ручья.
Под сугробом стонет крыша,
Пушкин брови сводит злей,
Бормоча:
— Ништо, Ариша!
Плюнь три раза да налей!
Ищет бедная старушка.
Заглянула аж во двор.
— Что за черт, пропета кружка.
— Неужели Пущин спер?
— Черта с два,
Он не таковский,
Ты кручину бы унял…
Это, батюшка, Лучковский
Ерунду насочинял!..
Падают груши в саду августовском.
Глухо стучат о траву…
В тихой усадьбе совсем по-толстовски
Я это лето живу.
___
Творческим духом я нынче питаюсь,
Тихою радостью пьян.
В славной усадьбе, где я обретаюсь.
Множество ясных полян.
В теплых лучах золотится деревня,
Нежится речка и дол.
Добрая баба, как Софья Андревна,
Мне собирает на стол.
С рани землицу пашу я не сдуру.
Круп вытираю коню.
Скоро, видать, про Каренину Нюру
Роман большой сочиню…
Такое утро светлое, погожее.
Речушка убегает за село.
На Льва Толстого облако похожее
По небосклону медленно взошло.
___
Деревня под лучами солнца греется,
Какое утро — просто чудеса!
А в небесах такое нынче деется —
Парад бессмертных, а не небеса!
Из леса песня слышится кукушкина,
Речушка убегает далеко.
Вот облако, похожее на Пушкина,
Плывет недостижимо высоко.
Вот слышу грохотанье грома близкого.
Была погодка, да, глядишь, сплыла…
То туча — просто копия Белинского, —
Сердясь, на тучу Гоголя нашла.
Но туча уплыла вослед за тучею,
И снова чист и ярок горизонт.
Вот облака поменьше, но бегучие —
Поделков, Вознесенский, Доризо…
Все небеса великими заляпаны,
И лишь одно гнетет и душу рвет,
Что ничего похожего на Ляпина
По небосклону что-то не плывет.
Ключкину безумно везло. А Горемыкушкина, наоборот, преследовали одни неудачи.
Ключкин ужасно переживал от своего везения. Он жутко мучился. Стыдно было, что ему так хорошо, Горемыкушкину так плохо.
Началось с того, что Ключкин нашел на улице три рубля. А Горемыкушкин в тот же день потерял пять.
Потом Ключкина сделали начальником отдела, а Горемыкушкин что-то там напутал, что-то такое потерял, и с работы его выгнали. На что жить — неизвестно.
Ключкину квартиру дали, Горемыкушкина жена бросила, разменялись они, и попал бедняга в конуру без окон и с тараканами.
Сын Ключкина, юный спортсмен, завоевал золотую, серебряную и бронзовую медали сразу, бездетного Горемыкушкина разбил паралич.
Разрывалось сердце у Ключкина, и отнес он однажды с получки невезучему коллеге бутылку молока и булочку за семь копеек.
Через месяц не выдержал, снова навестил. Решил хоть чайку с ним попить, утешить человека, ободрить. Да в конуре, кроме тараканов, ничего не оказалось. Ни щепотки чаю! Не с тараканами же чай пить… Страшно не любил Ключкин чай с тараканами. Сыграл он с Горемыкушкиным в шахматы, поставил ему детский мат, подождал, пока тот не то уснул, не то сознание потерял, и ушел с тяжелым сердцем.
Ему продолжало везти.
Позвонил тогда Ключкин Богу.
— Товарищ Бог, — сказал он, — отчего одним везет, а другим нет?
— Все от Бога, — ответил Бог. — Не веруете вы в меня, черти, а у меня счастья на всех не хватает. Дефицит!
— Да не могу я счастливым быть, когда у другого горе! — закричал Ключкин. — Я, чтоб меня разорвало, литературный герой. Понимаешь! Литература наша нынче все больше нравственные проблемы решает. А стало быть, меня совесть мучает! Мне — все, другим — ничего! Не согласный я. Как жить-то! Все, что мог, я уже совершил, а душа болит. Такая она субстанция… Самого себя совестно… Что делать?
— Терпеть надо, — решил Бог. — Я терпел и вам велел. Такая, брат, планида. Не расстраивайся. А твой Горемыкушкин — что ж… Я с ним. А ты плюнь, родимый. Не думай. Живи себе.
Ключкин так и сделал.
На днях его в замы произвели. Оклад опять повысили.
Живет он и радуется. Недавно кошелек нашел.
А в нем двадцать пять рублей, не считая мелочи.
Шел вчера я в толпе городской.
Показалось мне, трезвому, грустному, —
В разношерстице речи людской
Разучился я русскому устному…
___
Сердцем чувствую: что-то не так.
Стало ясно мне, трезвому, грустному, —
Я по письменной части мастак.
Но слабее по русскому устному.
В кабинетной работе я резв
И заглядывал в энциклопедии,
Но далек от народа и трезв —
Вот причина подобной трагедии.
Нет, такого народ не поймет!
Не одарит улыбкою теплою…
И пошел я однажды в народ
С мелочишкой в кармане и воблою.
Потолкался в толпе у пивной.
Так мечта воплотилась заветная.
И, шатаясь, ушел: боже мой,
Вот где устная речь многоцветная!
Что ни личность — великий знаток,
И без всякой притом профанации.
Слов немного — ну, может, пяток.
Но какие из них комбинации!
Каждый день я туда зачастил,
Распростясь с настроеньями грустными,
Кабинетную речь упростил
И украсил словами изустными.
У пивной мне отныне почет,
А какие отныне амбиции!
И поставлен уже на учет.
На учет в райотделе милиции.
Жирный лама Жамьян-жамцо,
Погрязший в смертном грехе.
Всем говорил, что видел в лицо
Богиню Дара-ехэ.
И в Эликманаре и в Узнези,
В ущельях горных — везде
Я слышал хвалы тебе, Ээзи,
Живущему в бурной воде.
___
Пахла ночь, как голландский сыр,
Когда, прожевав урюк.
Ушел искать красавец Тыр-Пыр
Красавицу Тюк-Матюк.
Сто лет искал он ее везде.
На небе и под водой.
Нашел он ее в Коп-Чик-Орде,
Что рядом с Кишмиш-Ордой.
Она вскричала: «Бэбэ, мэмэ!
Полундра! Мизер! Буза!»
Хотя он не понял ни бе ни ме.
Сверкнули его глаза.
Призвал к себе их абориген.
Владыка Туды-Сюды.
И жирный лама Глотай-Пурген
Сказал им: «Алаверды!»
Еще сказал он: «Пардон, батыр,
Битте-дритте Утюг!»
И пала в объятья красавцу Тыр-Пыр
Красавица Тюк-Матюк.
«Все едино?» Нет, не все едино:
Пламя, например, отнюдь не льдина…
Все едино? Нет, не все едино:
Детский самокат не гильотина.
Все едино? Нет, не все едино.
Волк не голубь. Жаба не сардина.
___
Все едино? Нет, не все едино:
Хорь не корь. Конец не середина.
Семга не сапог. Балет не драма.
Кобзев не Кобзон. Валет не дама.
Все едино? Нет, не все едино:
Соль не соло. Утка не Ундина.
Хвост не хобот. Басня не новелла.
И Новелла, например, не Белла.
Все едино? Нет, не все едино:
Бутерброд с икрой не Буратино.
Где-то я об этом говорила:
Сок не сук. Горилка не горилла.
Все едино? Нет, не все едино.
И ночной сосуд не концертино.
Кот не повар. Чепчик не чернила.
Что и с чем еще я не сравнила?
Все едино? Нет, не все едино.
Мне сказали: что за чертовщина?
Шпроты в масле не ребенок в люльке,
Быть поэтом — не играть в бирюльки.
На рынке корову старик продавал.
Никто за корову цены не давал.
— А много ль корова дает молока?
— Да мы молока не видали пока…
___
Поэт на базаре козла продавал.
Козел, паразит, молока не давал.
Доил он козла — аж устала рука.
Козел все равно не давал молока.
Поэту козла надоело доить.
Хотел он сначала его удавить.
А после решил: загоню дурака
И в магазине куплю молока!
Неверные друзья. Слепые домочадцы.
Трансляция орет… Чу, милые, молчок!
До истины нельзя, однако, домолчаться,
трагически присев с «Вечеркой» на толчок.
___
Я в поиске всегда. В сомнениях не грешен.
Исканиям моим альтернативы нет.
Чтоб истину познать и поиск был успешен,
трагически вхожу в отдельный кабинет.
До истины хочу в тиши я домолчаться,
что должен сделать сам — не перепоручить…
И верные друзья, глухие домочадцы
немедленно спешат трансляцию включить.
Я действую всегда продуманно и четко,
с газетою — она незаменима тут;
нет, не «Советский спорт» и даже не «Вечерка»,
в них истину искать — увы, напрасный труд.
Тут важно не спешить и с мыслями собраться,
свершая скорбный труд, к познанию ведом.
Дабы, дав мыслям ход, до истины добраться,
я лично на толчке всегда сижу с «Трудом»!
Как у нас в Гиперборее,
Там, где бегают кентавры,
Соблазнительные феи
Днем и ночью бьют в литавры.
Там лежит раскрытый томик,
Не прочитанный Сатиром.
Там стоит дощатый домик.
Называемый сортиром.
Одиссей свое отплавал,
Греет пузо под навесом.
Перед богом хитрый дьявол
Так и ходит мелким бесом.
Едут музы в Сиракузы,
Не убит еще Патрокл.
На Олимпе в моде блюзы,
Гоголь-моголь и Софокл.
Зевс в объятиях Морфея,
Вельзевул песочит зама.
Незаконный сын Орфея
Спит, наклюкавшись бальзама.
Сел Гомер за фортепьяно,
Звон идет на всю катушку.
Посреди дубравы рьяно
Соблазняет бык пастушку.
Пляшет Плоть в обнимку с Духом,
Сладко чмокая и блея.
А в углу, собравшись с духом.
Сочиняю под Рабле я…
Был козлик бедный и худой,
И жил он у старухи нищей,
Он ждал соития с едой,
Как ангел с вифлеемской пищей.
Он вышел в лес щипать траву,
Бездомен, как герой Феллини.
Алела клюква в черном рву,
Господь играл на мандолине,
И рай явился наяву!
Козла трагичен гороскоп.
Раскручена спираль сиротства.
Жил волк, бездушный мизантроп.
Злодей, лишенный благородства.
По челюстям сочилась брань
Картежника и фанфарона.
Он ждал! Была его гортань
Суха, как пятка фараона.
Он съел козла! Проклятье злу
И тем, кто, плоти возжелал,
Отточит зубы, как пилу.
Забыв о том, что плоть — живая!
Старуха плачет по козлу.
Красивая и пожилая.
А волк, забыв о Льве Толстом,
Сопит и курит «Филип Моррис»,
Под можжевеловым кустом
Лежит, читая Юнну Мориц,
И вертит сумрачным хвостом.
Мне этот мир для поиска завещан.
И все-таки,
чем помыслы ни грей.
Уму непостижимо, сколько женщин
вот-вот получат
званье матерей.
___
Мир — это поиск — тот, что мне завещан,
надеюсь, мой девиз понятен вам.
Он лапидарно прост: ищите женщин,
французы говорят: «Шерше ля фам».
Все разные,
у всех душа и тело,
в любой из них
одна мечта живет.
Уму непостижимо, сколько дела!
Они вот-вот,
но ведь и мы вот-вот…
Любой мужчина в принципе — родитель!
Наш лозунг
надо верно понимать.
Одной сказал я, помню: «Не хотите ль,
я быстро подарю вам званье «мать»?»
Дальнейшее, увы, не для печати.
Зато теперь
я жизнью умудрен.
Чуть что не так,
не обижаюсь, кстати,
И гордо ухожу,
обматерен.
Восток послал раскосых орд лавину,
А Запад в кущи райские зовет —
Теснят две силы нашу середину.
Но русский силы дух еще живет.
___
Лежу на печке, открываю сонник,
Я в середине. Прогреваю зад.
Налево — двухкассетный «Панасоник»,
Направо «Филипс» — сильный аппарат.
Вот-вот с Востока косоглазых орды
Возьмут Россию-матушку в тиски.
А с Запада — зажравшиеся морды
Нам дарят аппетитные куски.
Удобная позиция, ей-богу.
Никто такой бы выдумать не смог…
Пускай натащат нам жратвы к порогу,
А мы уж их не пустим на порог!
Всегда, как та старуха, мы в прорухе,
Сидим в дерьме и сонно чешем плешь.
Все дело в том, что наша сила в духе,
А дух, известно, с кашею не съешь.
Переживем тяжелую годину,
За битого дают небитых двух.
Они пусть кормят нашу середину,
А мы — переведем наш русский дух.
Что думал, как настроен был поэт,
Как он встречал закаты и рассветы.
Навряд ли объяснит нам табурет.
Или чернильница, или штиблеты.
___
Позвольте вам представиться: штиблет.
Хозяин мой во мне ходил по свету.
Мне табурет сказал, что он поэт.
Но вряд ли можно верить табурету.
Для табурета, в общем, все равны,
Он в смысле кругозора ограничен.
Людей он знает с худшей стороны.
Поэтому и столь пессимистичен.
Хозяин мой во мне встречал рассвет,
По лужам шел по случаю ненастья,
И вдруг зарифмовал «рассвет» — «штиблет»,
Признаться, я был вне себя от счастья!
Нет, все же он действительно поэт,
Как не воздать бесценному шедевру!
Поэта угадал в нем табурет
По одному седалищному нерву!
Мы убили комара. Он погиб
в неравной схватке…
___
Жил на свете таракан,
был одет в атлас и замшу,
аксельбанты, эполеты,
по-французски говорил,
пил шартрез, курил кальян,
был любим и тараканшу,
если вы не возражаете, без памяти любил.
В то же время жил поэт
жизнью странной и тревожной,
только он любовь такую
описать достойно смог,
хоть давно сменил Арбат,
ходят слухи, на Безбожный,
безобразное названье, как не стыдно,
видит Бог!
Все куда-нибудь идут.
Кто направо, кто налево,
кто-то станет завтра жертвой,
а сегодня — палачом…
А пока что тараканша
гордо, словно королева,
прикасалась к таракану
алебастровым плечом.
Жизнь, казалось бы, прекрасна!
И безоблачна!
Но только
в этом мире все непрочно,
драмы стали пустяком…
Появилась злая дама,
злую даму звали Ольга,
и возлюбленную пару
придавила каблуком.
Бейте громче, барабаны!
Плачьте, трубы и гобои,
о развязке вам поведает
серебряный кларнет:
значит, жили тараканы,
тараканов было двое,
было двое тараканов,
а теперь обоих нет…
Смотрел сегодня танец живота.
Красивая девчонка, да не та.
Что спать не даст одной короткой фразой.
Восточная красавица, прости.
Восточная красавица, пусти
К непляшущей, к нездешней, к светлоглазой.
___
В далекой экзотической стране,
Где все принципиально чуждо мне,
Но кое-что достойно уваженья,
Смотрел сегодня танец живота.
Живот хорош, но в общем — срамота.
Сплошное, я считаю, разложенье!
Не отведя пылавшего лица,
Я этот ужас вынес до конца.
Чуть шевеля сведенными губами:
Восточная красавица, зачем
Ты свой живот показываешь всем?
С тобой бы нам потолковать на БАМе…
Восточная красотка хороша!
Но кровью облилась моя душа.
Ведь так недалеко и до конфуза…
Халат взяла бы или хоть пальто,
А то нагая… Это же не то.
Что греет сердце члена профсоюза!
Восточная красавица, прости.
Но я хотел бы для тебя найти
Достойное эпохи нашей дело.
Чтоб ты смогла познать любовь и труд.
Но я боюсь, что этот факт сочтут
Вмешательством во внутреннее тело…
…я люблю тебя этой любовью воды,
что коснется ноги, как сырыми губами.
…моя весна — моя сырая карта…
Но день проходит стороной —
гудком сырого парохода.
…нектар блаженно добывать
сырыми, теплыми губами.
В сырых его очах по солнышку блестит.
Я вот только сырого коня загоню…
___
Проснусь в сыром и стылом декабре,
с усильем разогну сырые ноги,
в сыром желудке — мокрые миноги,
и хочется подушку укусить.
Потом опять — то плаваю, то сплю
и не пойму — то бубны или пики
в сыром мозгу.
Серьезные улики!
И странно — почему я отсырел?
Казалось бы — давно уж не дитя —
ни мокрой соски, ни сырых пеленок,
которые хоть выжми.
Не ребенок!
И сыромятного нет на меня ремня.
Я весь сырой!
Сырые губы, нос,
любовь сыра, как Сырдарья весною,
все сыростью пропахло областною,
и не понять,
из-за чего сыр-бор!
И чтоб сырыми
не бывать очам,
в постель — как в ванну! — не ложитесь
навзничь,
сырых стихов вы не глотайте
на ночь
и чаще просыпайтесь по ночам.
Когда бы Пушкин в то восстанье
на площади Сенатской был…
За ним рванулись дружно б роты,
за удаль Пушкина любя…
И долго б ликовал, трубя,
неопалимый дух свободы.
___
Будь с нами б Пушкин, бард свободы,
дух декабризма б не погиб.
За ним рванулись дружно б роты
и эскадроны б и полки б.
Соединить в буквальном б смысле
седую даль и нашу близь,
и наши пламенные б мысли
в его, бессмертные б, влились.
Неукротимый б дух наш славный
победу б над врагом ковал.
И весь народ наш православный
всенепременно б ликовал.
И, приближая б славы сроки,
писал бы лучше, чем вчера б,
усвоив Пушкина б уроки,
неутомимый Парпара б!
Распад во много тысяч лет
Эквивалентен дням разлада,
Ведь человек не элемент.
Недели хватит для распада.
___
Со вторника эксперимент
Как начался, так не кончался…
И так как я не элемент.
То к понедельнику распался.
Глядела горестно жена
Глазами обреченной птицы,
Как быстро муж распался на
Элементарные частицы.
Непрочен наш материал,
Точней, он вовсе пустяковый…
И по частицам собирал
Меня инспектор участковый.
Не зря один интеллигент
Сказал, сомнения развеяв:
— Парфентьев — это элемент,
Не знал о коем Менделеев…
У боцмана Муренова тряслись голова и уши.
— Вы не знаете, — кричал он, — вы не знаете, кто я! Я артист! Вы не были в Африке. Мальчишки! Вы не знаете, как пахнут спелые фиги! Они пахнут фигово! Вы не видели обезьяньего счастья. О Генрих Гейне, Генрих Гейне, почему ты не ловил со мной форель на Котельнической набережной!..
Африканскую ночь написал Гоген.
Пышное солнце, будто сошедшее со страниц Анатолия Франса, напоминало апельсин, который раздавила мадам Лисапед на углу Ришельевской у магазина Алыпванга.
— Вас не баюкали на пиратском корабле напевы Чимарозо! — крикнул боцман, и серые слезы потекли по его рыжей бороде.
Варвара, сестра старого боцмана, подошла к нам. В руках она держала секстан, похожий на эолову арфу.
От Варвары пряно пахло луком и страстью.
Она подошла к нам вплотную, и грудь ее заколыхалась, как блистающие облака над розовым морем в изумрудной Балаклаве.
— Старый шарлатан! — воскликнула она свистящим басом. — Сухопутная крыса! Он уже сидит здесь и ничего не знает. Боже ж ты мой! Поимей в виду, я имею через тебя неприятность. Наш крокодил перепил английской соли и ругается по-французски. Это какой-то бедлам!
— Да, — печально сказал Муренов и заплакал, — у меня на языке типун. Налейте мне вина. Что понимаешь ты, гомеопатка, в тоске бегемота? Что значат крокодиловы слезы для твоей пропахшей клопами души?
Из секстана полились звуки Грига.
Грязно-белый кот по прозвищу Десять Процентов потерся о Варварины ноги.
Боцман Муренов вышел во двор.
Журчащие звуки наполнили наши сердца восторгом, близким к неземному блаженству.
И поставил все на карту.
До последних дней
На крестовую дикарку
Из страны твоей.
___
Тли в Сочи, то ли в Нальчик
От родных полей
Забубённый ехал мальчик
Из страны своей.
Небеса чисты и сини,
Рай! А из купе
То и дело: «Крести! Вини!
Буби!..» И т. п.
Мат витает, дым не тает.
Крик: «Вальта не бей!»
Лишь на спинах не хватает
По тузу бубей…
В обстановке этой самой.
Будь он жив сейчас,
Со своей «Винновой дамой»
Пушкин был бы «пас»…
Давай, любимая, начнем.
Как говорится, все сначала.
Пусть по Каляевской везет
Нас вновь троллейбус двадцать третий.
За наш проезд, за нас двоих
Я в кассу брошу две монетки.
И вспыхнет свет в глазах твоих.
Как солнышко на мокрой ветке.
___
Я столько раз звонил тебе,
Ты на звонки не отвечала.
Давай войдем в троллейбус «Б»
И все начнем с тобой сначала!
…Сияет солнце в синеве.
Копеек горсть ладонь ласкает.
Беру четыре (две и две)
И в щелку кассы опускаю.
Тень грусти на лице моем
Ты взглядом жалобным поймала.
Да, если едем мы вдвоем.
То одного билета мало.
Постой-ка… три копейки есть,
Еще одна… Всего — четыре.
Прекрасно, что мужская честь
Еще жива в подлунном мире!
А я — мужчина и поэт!
На небе ни единой тучки.
Держи, любимая, билет,
Я знаю, ты отдашь с получки.
Люби меня и будь со мной,
Поездка снова нас связала.
Как? У тебя был проездной?!
Ну что ж ты сразу не сказала.
Лягу в жиже дорожной,
постою у плетня.
И не жаль, что, возможно,
не узнают меня.
___
Надоело на сушу
пялить сумрачный взор.
Просмоленную душу
манит водный простор.
Лягу в луже дорожной
среди белого дня.
И не жаль, что, возможно,
не похвалят меня.
А когда я на берег выйду,
песней звеня,
мореплаватель Беринг
бросит якорь. В меня.
Мне снилось: я — Анна Маньяни
Не в этом, а в давнем году.
А мы втроем сидели на крыльце.
Жевали хлеб и огурцом хрустели.
___
Я мыла пол, набрав ведро воды.
Задрав подол, махала тряпкой хмуро.
Но кто-то вдруг меня окликнул: — Нюра!
Маньяни! Кинь ведро да подь сюды!
Жужжали мерзко мухи над крыльцом,
Ступеньки полусгнившие стонали.
В сенях, разумши, Клава Кардинале
Хрустела малосольным огурцом.
Пивной функционировал ларек,
По радио стонал какой-то тенор,
И встряла в разговор Лизуха Тейлор:
— Не скинуться ли нам на пузырек?
Сообразили. Сбегали. Вина
С устатку выпить, видит бог, неплохо.
А Сонька-то Лорен — ну не дуреха! —
Кричит: — Я не могу без стакана!
Светило солнце. Колосилась рожь.
А мы сидели… Вдруг в разгаре пира
Свет застила фигура бригадира.
Который был на Бельмондо похож.
— Мы звезды! — завопили мы. — И где
Тебя носило?.. Подгребай скорее!.. —
Он молча к каждой подошел, зверея,
И, развернувшись, врезал по звезде.
Окати меня
Алым зноем губ.
Али я тебе
Да совсем не люб?
___
Как теперя я
Что-то сам не свой.
Хошь в носу ширяй,
Хошь в окошко вой.
Эх, печаль-тоска,
Нутряная боль!
Шебуршит мысля:
В деревеньку, что ль?
У меня Москва
Да в печенках вся.
И чего я в ей
Ошиваюся?..
Иссушила кровь
Маета моя.
И не тута я,
И не тама я…
Стал кумекать я:
Аль пойтить в собес?
А намедни мне
Голос был с небес:
— Боря, свет ты наш,
Бог тебя спаси,
И на кой ты бес
Стилизуисси?!..
Для счастья людям нужно очень мало:
глоток любви, сто граммов идеала…
Платон мне друг,
а истина… чревата…
Пить иль не пить противоречья яд?..
___
Сглаза однажды разлепив со стоном,
решили счастья мы испить с Платоном.
Платон мне друг,
но истина дороже…
В чем истина — видать по нашим рожам.
Для счастья людям нужно очень мало:
мы взяли
по сто граммов идеала
(любой поймет, что это — для начала),
но нам с Платоном сразу полегчало.
Сказав, как мы друг друга уважаем,
сидим с Платоном и соображаем.
Платон мне говорит:
«Для счастья — мало,
возьми еще по рюмке идеала!»
Потом еще по двести попросили
и все
противоречьем закусили.
Потом опять нам показалось мало.
Мы нахлебались
счастья до отвала.
И, задремав в обнимку, словно с братом,
Платон во сне
назвал меня Сократом…
Кривонос и косорыл,
удивился и смутился:
серафимный шестикрыл
в юном облике явился.
___
Я хоть музой и любим,
только, как ни ковырялся,
шестикрылый серафим
мне ни разу не являлся.
Вместо этого, уныл,
словно он с луны светился,
серафимный шестикрыл
на распутье мне явился.
— Ну-с! — свою он начет речь. —
Чем желаете заняться?
— Вот хочу жаголом глечь, —
так я начал изъясняться. —
Сочиняю для людей,
пред людьми предстал не голым,
так сказать, людца сердей
собираюсь глечь жаголом…
Шестикрыл главой поник
и, махнув крылом, как сокол,
вырвал язный мой грешык,
чтобы Пушкина не трогал.
Сцена представляет собой мусорную кучу. Чего только здесь нет — сломанная скульптура «Девушка с веслом, помятый «БВМ», пустые бутылки из-под кока-колы, коробки из-под сигарет «Кент», старый видеомагнитофон образца 1981 года.
На сцене бегут трусцой в костюмах «Адидас» Махоньков и Мяхонькова.
Махоньков. Не отставай! Надралась с утра пораньше, тварь!
Махонькова (глотнув «Белой лошади»). А ты к той рыжей падле спешишь!.. Пользуешься тем, что я постарела… Козел вонючий! Плебей! Недаром я тебе изменяла с кем попало…
Махоньков. Ах ты, тварь. Да, я деревенский! А кто бы на тебе, шлюхе беременной, женился? Только я… А как иначе из грязи в князи?.. Соблазнился пастушок вашей дачей да «Мерседесом»… А теперь, когда твой предок копыта отбросил, на кой черт ты мне сдалась?
Махонькова (глотнув «Камю»). Скотина! Я тебя всегда ненавидела! Конечно, сейчас у всех воров дачи и «Мерседесы»… Ладно, поглядим! Ты у меня уедешь в Японию, как же! С остановкой в Магадане. Лет на двадцать пять.
Махоньков. Кончилось ваше время! Теперь больше чем на пятнадцать не содют… А стреляют только таких, как ты. А таких мало…
Махонькова (глотнув «Посольской»). Был бы отец родной жив… Все бы сидели! Эх, жить бы мне во времена Нерона и Сенеки…
На сцену выбегают трусцой в костюмах «Адидас» Маня и Ваня.
Махоньков. О-о-о! Ну-кась, ну-кась…
Маня. Отвали, предок доисторический! Козел! Все вы одинаковые…
Махоньков избивает Маню.
Махоньков. Ну?!
Маня (целует его). Ладно, старейшина! Твоя взяла. Куда идем, кобель старый? Сразу в сауну? (Убегают трусцой).
Махонькова. Ваня, посмотри, какие у меня ноги!
Ваня. Нормальные.
Махонькова. Ва-аня! Ну же, ну!..
Ваня. Жену не трогайте. Она у меня хорошая. И верная. Я ее с детского сада люблю.
Махонькова. Да ты знаешь, щенок, где сейчас эта падаль Махоньков с твоей задрыгой?
Ваня. Маня на симпозиуме социологов.
Махонькова. Ха-ха! Ха-ха-ха! Откуда ты, такой? Иди ко мне, не бойся…
Ваня. Да кто же вас боится?.. Небось не Вирджиния Вульф…
Общее затемнение. Конец.
Олень в воду написал в августе.
Оттого и поднялась Ангара, затоплять стало остров и деревню.
Да тут еще где-то ГЭС городить начали, Евтушенка туда из Америки приехал, в общем, пошло дело.
Вот-вот затопит!
Старик Богувдул мог только рычать и матюкаться. За то и любили его старухи: как загнет — так и вспоминается молодость…
Старухи собирались за самоваром, жгли лучину, скырныкали, жулькали, прукали и говорели, говорели:
— Опосле вчерошного, значитца, навроде лутше посередь.
— Однуё назадь утресь-то присбираться. А куды от ее?
— Да хошь туды! Куды доржим.
— Издрябнем. Здря-я-а!
— Ниче! Сколева тутака тростить, ишо тамака надоть тепери вяклить…
— Опеть дожжик, то ли ишо че?
— Ли че ли?
— Хуть седни ослобони, осподи, остатний раз ночесь очураться!
— Дак ишо щас об етим самдели не как-нить, а покуль с им страму отерпать…
— В грудях тошно…
Не разговоры — наслаждение! Кто понимает…
Но как ни бодрились любимые героини моих романов, пришло время отдавать Богу душу.
Посреди острова очередь образовалась, приемный пункт в старой бане открыли. Бог на катере приплыл из Иркутска.
Отдали — и всем легче стало.
Дурноматом рычал Богувдул.
Ангара разливалась. Только рыба дохла от прозы и пессимизма.
Ты думаешь — Джульетта?
Это я.
Я говорю.
Поверь, все доказали
В той драме у Шекспира, где моя
Печаль была в начале той печали.
То Маргарита, думаешь, поет?
То я пою.
___
Мне непонятна холодность твоя…
Во мне сошлись
Все небыли и были.
Я — это я.
Но я — не только я.
Во мне живут
все те, кто раньше были.
Поэзии связующую нить
Порвать
нет ни стремленья, ни охоты,
Могу такую штуку сочинить.
Что будет посильней,
чем «Фауст» Гёте.
Ведь это мною очарован мир.
Ведь это мне,
сыграв на фортепьяно.
Провинциальных барышень кумир
Сказал: «Ужель та самая Татьяна?»
Да, это я.
Мы с ней слились в одно,
В одно лицо…
Но если б только это!
Ведь я еще — Изольда и Манон,
Коробочка, Офелия, Джульетта.
Ту драму,
не Шекспира, а мою,
Сыграть
не хватит целого театра.
Я — Маргарита. Это я пою.
Ты не шути со мной.
Я — Клеопатра!
И сам Печорин,
отдавая честь.
Сказал мне: «Мадемуазель Реброва!
Я, видит бог, не знаю, кто вы есть.
Но
пишете, голубушка…
отменно!»
Ты скажешь мне: «Унылая пора».
Ты скажешь мне: «Очей очарованье».
___
Скажу тебе: «Унылая пора».
Ты скажешь мне: «Очей очарованье».
Красиво сказано! Что значит дарованье
И резвость шаловливого пера!
Продолжу я: «Приятна мне твоя…»
«Прощальная краса», — ты мне ответишь.
Подумать только! Да ведь строки эти ж
Стихами могут стать, считаю я.
«Люблю я пышное…» — продолжу мысль свою.
Добавишь ты: «Природы увяданье».
Какая музыка! И словосочетанье!
Я просто сам себя не узнаю…
«В багрец и в золото!» — вскричу тебе вослед.
«Одетые леса», — закончишь ты печально…
Наш разговор подслушан был случайно,
И стало ясно всем, что я — поэт.
В квартире коммунальной,
теперь таких уж нет,
Из туалета выйдя, не все гасили свет.
Там жили продавщица, профессор и артист.
Худой как черт Данилов, возможно, и альтист,
И одинокий Котов, философ, эрудит,
Как выяснилось позже, убийца и бандит.
И молодая дама, что, кутаясь в манто,
Работала ночами у станции метро…
Никто и никого там на «вы» не называл,
И пятый пункт анкеты жильцов не волновал.
Ко мне по коридору прокрадывались в ночь
То юная портниха, то генерала дочь.
И как же проклинал я, голодный донжуан.
Предательски скрипящий, продавленный диван!..
Объятья, сплетни, ссоры, дешевое вино!
Нам встретиться на свете уже не суждено
Ни в давних тех квартирах в исчезнувших домах,
Ни даже на Багамских волшебных островах…
Кто пил из этой чаши, тот знает, что почем,
А кто не понимает, то я тут ни при чем…
Прекрасную квартиру я вспомню, и не раз.
А смена декораций зависит не от нас.
Мог ногой
топнуть
и зажечь
солнце.
Но меня
дома ждет
Лорен Софа.
Из книги «Всерьез»
___
… А меня
дома
ждет
Лорен Соня.
Мне домой
топать —
что лететь к солнцу.
А она
в слезы,
скачет как мячик:
— Что ж ты так
поздно,
милый мой
мальчик? —
Я ей
спокойно:
— Да брось ты,
Соня…
Постели койку
и утри
сопли. —
А она плачет,
говорит:
— Робик!.. —
и —
долой платье,
и меня —
в лобик…
Задремал
утром,
так устал
за ночь…
Вдруг меня
будто
кто-то
хвать за нос!
Рвут меня
когти,
крики:
— Встань,
соня!
Я тебе,
котик,
покажу
Соню!!
Лора Д. страстно влюбилась в режиссера П. в то самое мгновение, когда увидела его впервые. Это было в Доме кино на премьере его нового фильма. Режиссер П. был неказист: невысокий, щуплый, лысоватый и не такой уж молодой. Но разве это имело значение? Лора была единственной невинной девушкой в Москве и навеки отдалась своему чувству, которое в последний раз недурно описал Иван Сергеевич Тургенев. Она любила безумно, самозабвенно, без памяти. Готова была пожертвовать ради него всем (правда, у нее ничего и не было). Думала о нем день и ночь, и времени уже ни на что не оставалось. Бросила работу и жила на иждивении своего тихого, безответственного брата и кошки Степана. Она дежурила ночами у его окон, остолбенело наблюдая, как непрерывным потоком к нему входили и выходили женщины. Потом он, смеясь, говорил: «Их нравы!»
Режиссер П. до поры до времени ничего не знал. Но потом Лора написала ему, он расслабился, и они встретились. Случилось то, что неизбежно должно было случиться. После этого она месяц пролежала без чувств.
Лора любила; ее неземная страсть не поддается описанию. Она молилась на него, круглые сутки думала о его машине иностранной марки, о квартире в Измайлово, которую он после развода с женой оставил за собой. Если он пускал ее к себе, могла часами сквозь слезы смотреть, как он мыл на кухне горы грязной посуды, варил кофе, бегал за картошкой и хлебом. Ей хотелось чего-то возвышенного, а он был занят своими бесконечными пустяковыми делами — работал со сценаристами, репетировал с актерами, выезжал на натуру, пропадал за границей, снимал, монтировал, красовался на премьерах, получал призы, огребал неимоверные деньги.
В результате у режиссера П. все начало валиться из рук, что-то мучило и тяготило его. Он перестал работать, страдал от бессонницы, плакал по ночам, говорил сам с собой, избегал Лору.
А Лора сгорала в пламени сверхъестественной, небывалой любви. Любовь испепеляла Лору. Порой она чувствовала, что теряет рассудок. Сюжет грозил зайти в тупик. Что-то было не так.
А между тем все было проще пареной репы: Лора Д. хотела выйти замуж за режиссера П., а режиссер П. совершенно не собирался на ней жениться.
Площадь круга… Площадь круга… Два пи эр.
— Где вы служите, подруга?
— В АПН.
___
Сговорит моя подруга, чуть дыша:
— Где учился ты, голуба, — в ЦПШ.
Чашу знаний осушил ты не до дна.
Два пи эр — не площадь круга, а длина,
И не круга, а окружности притом;
Учат в классе это, кажется, в шестом.
Ну поэты! Удивительный народ!
И наука их, как видно, не берет.
Их в банальности никак не упрекнешь,
Никаким ключом их тайн не отомкнешь.
Все б резвиться им, голубчикам, дерзать.
Образованность все хочут показать…
— Встречай, хозяйка! — крикнул Цыганов.
Поздравствовались. Сели.
В мгновенье ока — юный огурец
Из миски глянул, словно лягушонок.
А помидор, покинувший бочонок.
Немедля выпить требовал, подлец.
— Хозяйка, выпей! — крикнул Цыганов.
Он туговат был на ухо.
___
— Никак Самойлов! — крикнул Цыганов
(Он был глухой). — Ты вовремя, ей-богу!
Хозяйка постаралась, стол готов.
Давай закусим, выпьем понемногу…
А стол ломился! Милосердный бог!
Как говорится: все отдай — и мало!
Цвели томаты, розовело сало.
Моченая антоновка, чеснок.
Баранья ножка, с яблоками утка,
Цыплята табака (мне стало жутко),
В сметане караси, белужий бок.
Молочный поросенок, лук зеленый.
Квашеная капуста! Груздь соленый
Подмигивал как будто! Ветчина
Была ошеломляюще нежна!
Кровавый ростбиф, колбаса салями.
Телятина, и рябчик с трюфелями,
И куропатка! Думаете, вру?
Лежали перепелки как живые,
Копченый сиг, стерлядки паровые,
Внесли в бочонке красную икру!
Лежал осетр! А дальше — что я вижу! —
Гигант омар (намедни из Парижа!)
На блюдо свежих устриц вперил глаз…
А вальдшнепы, румяные как бабы!
Особый запах источали крабы.
Благоухал в шампанском ананас!..
«Ну, наконец-то! — думал я. — Чичас!
Закусим, выпьем, эх, святое дело!»
(В графинчике проклятая белела!)
Лафитник выпить требовал тотчас!
Я сел к столу… Смотрела Цыганова,
Как подцепил я вилкой огурец,
И вот когда, казалось, все готово.
Тут Иванов (что ждать от Иванова?!)
Пародией огрел меня, подлец!..
Борман смотрел на Штирлица тяжело, с нескрываемой неприязнью. Наконец спросил:
— На кого вы работаете, штандартенфюрер?
— Неважно, — ответил Штирлиц. — Пока неважно. Но я хочу дать вам добрый совет на будущее, рейхслейтер.
Борман медленно выпил рюмку шнапса, занюхал рукавом мундира, закурил предложенный Штирлицем «Беломор».
— Слушаю.
— Бросьте нацистскую шайку! — сурово произнес Штирлиц. — Плюньте на этого шизофреника, готового утопить германский народ в собственной крови. Явитесь с повинной. Или к нам, или к союзникам… Ну, отсидите…
Борман поежился.
— А не вздернут?
Штирлиц вздохнул.
— Могут. Но зато вы умрете с чувством раскаяния, как человек, осознавший свои ошибки.
— Вы так всесильны… — помолчав, обронил Борман.
— Я расстроил переговоры Вольфа с Даллесом, — жестко сказал Штирлиц. — Я натравил Мюллера на Шелленберга, а самого Мюллера отдал Кальтенбруннеру. Я…
— Вы что же, — тихо спросил Борман, — второй человек в рейхе после фюрера?
Штирлиц скромно потупился.
— Почему же второй…
За окном грохотали разрывы. Берлин обстреливали. Борман понял, что это — конец. Он встал и молча вышел из кабинета. Больше его никто никогда не видел.
Косматый облак надо мной кочует,
И ввысь уходят светлые стволы.
___
В худой котомк
поклав ржаное хлебо,
Я ухожу туда,
где птичья звон.
И вижу над собою
синий небо.
Косматый облак
и высокий крон.
Я дома здесь.
Я здесь пришел не в гости.
Снимаю кепк,
одетый набекрень.
Веселый птичк,
помахивая хвостик,
Высвистывает мой стихотворень.
Зеленый травк ложится под ногами,
И сам к бумаге тянется рука.
И я шепчу
дрожащие губами:
«Велик могучим русский языка!»
Мне больше прочих интересен — я.
Не надо иронических усмешек.
Объект для изученья бытия
я сам себе. Я крепенький орешек.
___
Не смейтесь! Не впадайте в этот грех.
Не кролик я, не мышь, не кот ангорский.
Я убедился в том, что я — орех.
Не грецкий, не кокосовый — Сикорский!
Приятно говорить с самим собой,
впитать себя в себя, подобно губке.
Вселенная открыта пред тобой,
когда пофилософствуешь в скорлупке,
когда порассуждаешь о мирах
без видимых физических усилий…
Но временами наползает страх —
боюсь, как бы меня не раскусили.
Я в поэзию шел как?
Я в поэзию шел так.
___
Вдруг почувствовал в пальцах жжение,
а иначе говоря — зуд.
Мысли приняли выражение
и, как войска,
пришли в движение,
я лежу, а они ползут.
Оказывается, есть порядок
в расположении строф и строк.
Стих не должен быть гладок.
Вот так. Самый сок.
Если следовать биографии,
то я
ошибочно должен был
стать учителем географии,
хотя педагогику не любил.
Писал на войне и после войны —
рядовой литературного воинства —
строки неодинаковой длины
и неодинакового достоинства.
К чему ведет излишняя фронда?
Можно остаться членом Литфонда.
Ссуду дадут, а может, нет.
Крутись как хочешь.
И — привет!
А я наловчился писать, при этом
каждое слово блестит.
Вот так я и стал поэтом
и даже уже мастит.
Ничему нигде не учился,
а поэт из меня получился!
Твои ресницы, словно коромысла.
Легко несут большие ведра глаз.
Что так полны живой небесной сини.
Плескающейся даже через край.
Я ждал:
а вдруг плеснешь в меня
случайно,
И брызги жгуче звездами сверкнут
И ослепят,
чтоб я других не видел…
Но ты те ведра
мимо пронесла.
___
Не губы, не колени и не бедра,
А ведра глаз твоих меня пленили,
Их было два.
С ресниц они свисали,
К тому же ты с утра их налила…
И я все ждал:
а вдруг пройдешь и спрыснешь.
Вдруг отольешь,
пускай непроизвольно…
Но мимо ты прошла,
не отлила.
И я с тоски
свои глаза налил.
Я славлю — посреди созвездий,
в последних числах сентября —
бег по земле, и бег на месте,
и даже бег внутри себя.
___
Поэт сидит, поэт лежит,
но это ничего не значит,
внутри поэта все бежит,
и как же может быть иначе?..
Бегут соленые грибки,
бежит, гортань лаская, водка,
за ней, естественно, — селедка,
затем — бульон и пирожки.
Потом бежит бифштекс с яйцом,
бежит компот по пищеводу,
а я с ликующим лицом
бегу слагать о беге оду.
Бежит еда в последний путь,
рифмуясь, булькая, играя,
не замедляю бег пера я,
авось и выйдет что-нибудь!
Я родился на земле Тавриды
И за это
Крым превозношу.
Запахи Массандры и ставриды
Персонально с той поры ношу.
Жил на Волге, зрея постепенно.
Грамоте учился, не зевал.
Был на стройке метрополитена
Плюс потом, конечно, воевал.
Проходя по всем анкетным данным,
Стал поэтом,
сидя на «губе».
Преодолевая постоянно
Вотум недоверия к себе.
Время шло,
меня начальник штаба
Ел глазами из-под козырька,
Мой талант районного масштаба
Вырос под эгидой ПУ РККА.
Жил я,
не надеясь на кривую,
Не копил зажиточных телес,
Заимел жену как таковую.
Уникально в классики не лез.
Путь торил и в радости и в горе,
Лишних причиндалов не беря.
И сугубо горд, что в общем хоре
Есть мое конкретное
«Уря!».
Не привык завидовать чужому,
У меня и мысли этой нет.
Если делать — только по большому
Счету, разумеется.
Привет!
Березы — это женщины земли.
___
Да, я береза. Ласковая сень
Моя —
приют заманчивый до всхлипа.
Мне безразлично, что какой-то пень
Сказал, что не береза я, а липа.
И нипочем ни стужа мне, ни зной,
Я все расту; пускай погода злится.
Я наливаюсь каждою весной.
Чтоб в «Августе» страницами пролиться.
Пусть критик
на плетень наводит тень.
Пусть шевелит зловредными губами.
Мы, женщины-березы,
каждый день
Общаемся с мужчинами-дубами.
Страдал Гаврила от гангрены,
Гаврила от гангрены слег…
Никифор Ляпис (Трубецкой)
___
Все началось с того, что проездом из Олепина в Париж был я на приеме у патриарха всея Руси.
Услышав мою фамилию, патриарх благосклонно сказал: «Христос с тобою!» — кивнул, пригубил рюмочку коньяка и откушал ложечку икорки.
Но в этот незабываемый для меня момент я вдруг почувствовал легкую ущемленную боль. Придя домой, я поднял ногу и спустил трусы (вернее, сначала спустил трусы, а потом поднял ногу). Сантиметрах в пяти ниже… и сантиметрах в трех правее я увидел крохотный бугорочек.
Естественно, я тотчас сел в машину, включил зажигание (опять кольнуло), выжал сцепление (слегка заныло) и дал газ (боль отдалась в пояснице).
…Светило было старое. Оно долго прилаживало слуховой аппарат, потом слушало мои сбивчивые объяснения, затем минут сорок искало очки и бинокль, потом вяло мяло пергаментными пальцами мой бугорок и наконец сказало: «Э-гм».
Итак, приговор вынесен! Значит, я обречен! Меня не будет! Конечно, я предполагал, что рано или поздно это произойдет. Но почему именно я и так рано? Беру наугад знаменитые имена.
Франс — 80, Тагор — 80, Толстой (Лев) — 82, Гете — 83, Чуковский — 83, Шоу — 94, Джамбул — 99.
Главное, что меня угнетало, это огромное количество незавершенных дел.
Надо начать и кончить два романа, повесть и три рассказа (стихи не в счет). Посадить и вырастить хотя бы корней 500 яблонь и груш. Взять со сберкнижки немножко денег (они как раз у меня кончились) и посмотреть у какой-то бабки икону якобы XIV века. Надо свести счеты с врачами нашей ведомственной поликлиники, которые ничего не понимают ни в литературе, ни в медицине и лечат всех писателей только от геморроя (но ведь не все писатели сидят; некоторые пишут стоя и даже лежа). И, наконец, заказать в Литфонде путевки в Коктебель на август и, огорчив старую семью, осчастливить мою молодую и прекрасную Еву, к которой раньше все относились плохо, зло, жестоко, потребительски (а я превыше всего ставлю духовное начало).
Интеллигентные кавказцы на «Волгах», взглянув на нее, превращались в баранов за баранкой. Но Ева, будучи белой женщиной, предпочитала волосатым грудям и цитрусам интеллект и антоновку.
…В конце концов выяснилось, что светило потухло, совершив последнюю в своей жизни ошибку (я был здоров как племенной бык).
Если бы я был верующим, а не членом СП СССР, то, подложив домотканый коврик (чтобы не портить брюки), встал бы на колени перед иконой XVI века (10 000 долларов на международном рынке коллекционеров) и сказал бы: «Благодарю, господи!»
Качнулся Лермонтов, и пуля
Впилась в меня, пронзая тишь.
Россия, ты на карауле,
Так почему же ты молчишь?
___
Я замер, варежку разинув,
Когда, кривя в улыбке рот.
Передо мной возник Мартынов,
Не Леонид, не наш, а тот…
Играл убийца пистолетом,
На что он руку поднимал?!
Я с Лермонтовым был, об этом
И сам Андроников не знал.
И вот он выстрелил, мошенник,
И пуля мне заткнула рот.
Навек! А как же современник,
Страна, поэзия, народ?!
Что ж, не от пули, так от яда…
Судьба поэта догнала.
Ну пусть бы Лермонтов…
Но я-то! Россия, где же ты была?
Россия по-сиротски взвыла
И покачала головой:
— Ах, если б так оно и было —
Ты пал, а Лермонтов — живой…
Что делать нам, Матрена Алексеевна?
Еще в полях не пахано, не сеяно,
А и посеют — не сберут добром.
Что ждет тебя, мою голубку сизую?
Ни паспорта с израильскою визою.
Ни брата, ни сестрицы «за бугром».
А нас с тобою не года состарили,
А мы пошли талоны отоварили
Да и ведем за чаем разговор.
О том, о сем… Но больше о божественном,
О праведном, возвышенном, торжественном…
___
В колхозе у Матрены Алексеевны
Уж сколько лет не пахано, не сеяно
И мяса вкус Матреною забыт.
Давно она не ждет Иван-царевича,
Проханова читает, Шафаревича,
«Наш современник» на столе раскрыт.
Душой мы не приемлем буржуазности,
А праведность — она всегда от праздности,
А праздность — это праздник для души.
Вот если бы по щучьему велению
Да если бы по нашему хотению…
А на какие — вот вопрос — шиши?
А может, взять и просто потрудиться нам?
Но это, право, чуждая традиция.
Попробуем — и не туда зайдем…
И сразу же погрязнем в бездуховности.
В комфорте, изобилии, греховности,
Не зря же мы идем другим путем.
Пускай теперь Гайдар, Собчак, Пияшева
Потрудятся для процветанья нашего,
А мы покуда — в баньку, на полок.
Потом накупим на талоны водочки,
Сопрем в колхозе ржавый хвост селедочки
И поплюем с Матреной в потолок.
А то слетаем к Сарре Моисеевне,
И вспахано у них там и засеяно,
И убрано!.. Евреи — ловкачи!
И мясо там у них, и фрукты-овощи.
Живут же без гуманитарной помощи…
Но мы зато — веками на печи!
На недельку до второго
Я уеду в Комарово,
За недельку я за эту
Что-нибудь соображу.
Прибежит тогда к поэту
Композитор, спросит: «Нету?»
Я отвечу: «Что ты, милый,
Я друзей не подвожу!»
Хорошо, не зная горя.
Хоть чуть-чуть побыть у моря,
Наблюдая острым глазом
Рыжих белочек возню.
Если ум зайдет за разум.
Стану храбрым водолазом.
Впрочем, лучше на земле я
Снова песню напишу.
А потом я вновь уеду,
А потом опять приеду,
Может, где-нибудь в Анапе
План свой выполню сполна.
Тексты есть — и дело в шляпе,
Ты найдешь меня в ВААПе,
На общественных началах
Пусть работает волна…
Ты востренький глаз положил на кого-то.
Тебе не любви — витаминов охота.
И слаще любого любовного вздора
Прозрачный апрельский кружок помидора.
___
Я тщетно пыталась понять,
в чем причина,
Но как измельчал в наше время мужчина!
Какое он жалкое нынче созданье!
Он ходит на рынок, а не на свиданье…
Он губ не кусает в истоме любовной.
Грызет с наслаждением хвостик морковный.
Дороже и слаще любовного бреда
Сопенье блаженное после обеда…
Скажи мне, мужчина,
ответь, современник.
Зачем ты любовному делу изменник?
И он отвечает — не скажешь яснее:
— Намного дешевле, полезней, вкуснее…
Давай не говорить о лете,
лоскутик памяти порви.
Сегодня нет со мной
на свете
ни колоска твоей любви.
___
Судьбы моей поникли перья.
любви загнулся колосок.
Порвалась ниточка доверья,
и выпал дружбы волосок.
Подохла в клетке птичка страсти,
котенок ласки не поет.
И щепочка былого счастья
в корыте памяти плывет.
Давай погасим пламя муки,
обиды тряпочку порви.
Меж нами дырочка разлуки
и нет ни корочки любви.
Ты не смотри на это косо,
как ясный полдень на грозу.
Ведь я нашла отличный способ
немножко выжимать слезу…
Свой талант я ощущаю по утрам. И ежедневно с 9 до 12 отдаю его человечеству.
В воскресенье я встаю в десять пятнадцать и сажусь писать рассказ о своей подруге детства. Ее зовут Рената. У нее красивые волосы, стройные ноги и глаза беременной ехидны.
Рената работает в Бюро эстетики. Она путает эстетику с косметикой, но ей нравится слово «бюро».
У нее был муж по фамилии Христозопуло. В прошлом году он навсегда уехал в Аддис-Абебу стрелять пингвинов. Об этом он мечтал с детства.
За Ренатой уже двенадцать лет ухаживал Кузькин по прозвищу Членистоногий. У них двое детей и «Жигули». Они не любят друг друга, но делают вид, что любят. Он кинооператор-подводник. Во время съемок акула откусила ему два пальца. С тех пор он немного прихрамывает и невнимательно застегивает брюки. О Ренате он говорит: «Это ей как два пальца откусить».
Если бы Рената была космонавтом, то давно улетела бы к Кузькиной матери. Она любит ее всеми фибрами и хромосомами. Если бы это случилось, Кузькин, осознав свою невостребованность, с удовольствием захромал бы на свои съемки. И, может быть, разыскал ту акулу…
Они входят в ту минуту, когда я подношу к бумаге свой «Паркер».
— Пишешь? — спрашивает Рената. Она видит, что я пишу, но ей нравится действовать мне на нервы.
— Пишу, — отвечаю я, хотя уже не пишу, а испытываю желание завыть с постепенным крещендо.
— Что такое любовь? — спрашивает Кузькин.
Вопрос обращен ко мне. Как будто я Марина
Влади, Черчилль или Коперник!
— Любовь — это болезнь, похожая на аппендицит, — говорю я.
Кузькин хохочет. Это кажется ему остроумным.
Он хохочет, а у меня повышается субфебрильная температура. Как у обезьяны из сухумского питомника, когда она слышит голос Кобзона.
Мои глаза наполняются слезами. Я понимаю, что день пропал.
Я вспоминаю Христозопуло, с ним мы дружили в школе.
Уезжая, он мне сказал:
— Рената дура. А Виктория значит «победа». В жизни нет счастья, девочка. А если тебе захочется чего-нибудь щемящего, сунь голову в пасть медведя. Лучше гималайского.
Она проснулась, хотя не спала уже два года, и стала думать о ревности, какое это глупое чувство, особенно теперь, когда его нет и чувства тоже нет, а что есть, и есть ли вообще что-нибудь, она не знала.
Она вспомнила, как они познакомились, и он пленил ее тем, что мог, не задумываясь, произносить слова наоборот, как она крикнула: «Электрификация!», уверенная, что он запнется, не сможет сразу, а он немедленно сказал: «Яицакифирткелэ», — они проверили, оказалось все точно, она засмеялась и уехала с ним в Ялту.
Он писал диссертацию, тема интереснейшая, исторический казус, вернее, парадокс — жил ли денщик генерал-аншефа Дурново Никифор в октябре — ноябре 1913-го с кухаркой Грушей, а если не жил, то откуда у Груши в самый канун первой империалистической ребенок. Он и ребенка этого разыскал, живет в Париже, командировку в Париж ему не дали, ученый секретарь сказал только: «Вы что, охренели?» — а ведь учились вместе, сидели за одной партой, он написал тому в Париж, ответ пришел только через полгода из прокуратуры. Потом пришло письмо из клиники, приглашали на конференцию, обсуждали что-то вроде наличия навязчивой идеи при отсутствии диссертабельности, Сережа бешено хохотал, крича при этом: «Пусть у них голова остынет!», свекровь обвиняла во всем Ольгу Васильевну, хотя маразм старухи крепчал день ото дня и это было неправдой.
Потом в их жизнь вошел спиритизм, черная и белая магия, оккультизм и парапсихология. Она мучилась, ей казалось, что психология ему не пара, боялась, что ему пара — Мара из пивного бара, где он ежедневно обмывал свои неудачи.
Плохо было и с дочерью — Ирка совсем от рук отбилась, тринадцать лет, трудный возраст, встречалась с Борей, мать Ольги Васильевны у него училась, восемьдесят первого года рождения, прекрасно сохранился, академик, ездила с ним на каток, академик блеял от радости, стукаясь библейской лысиной об лед, обещал жениться, как только разрешит его мама, а Ирка возвращалась под утро, грубила Ольге Васильевне, а потом рыдала, и она рыдала тоже, а нарыдавшись, пили чай на кухне, ловили за усы рыжих тараканов и запускали ночью под дверь в комнату свекрови — ей тоже одиноко, хотя в прошлом она юрист и знакома с Луначарским.
Все это было утомительно и непонятно, она понимала, что прощание оказалось слишком долгим и надо было начина!ъ другую жизнь в новом мире.
Говорят — промчатся годы,
и кругом померкнут воды,
И восходы и закаты
запакуются в багаж;
И фотонные ковчеги
прорыдают в мертвом снеге,
А потом за пылью Млечной
промерцают, как мираж.
___
Как-то в полночь за деревней
я сидел на лавке древней,
И, чего-то вспоминая,
кой о чем подумал я.
Вдруг летит из мрака птица,
на плечо ко мне садится,
И скажу я вам, ребята,
обмерла душа моя.
Я сказал ей: «Птичка божья,
ты на всех чертей похожа,
На испуг берешь поэта,
чтоб тебя, нечистый дух!
Отвечай-ка мне без спора,
буду ль я прославлен скоро,
И когда по всей России
обо мне промчится слух?»
Погрустнела ворон-птица,
головою вниз клонится,
Жутко стало отчего-то;
темнота вокруг и тишь…
Наконец, расправив перья,
скрипнув клювом, точно дверью, —
«Nevermore!» — прокаркал ворон,
что по-русски значит «шиш».
В конце лета мать с трудом оторвала голову от подушки и слабым голосом позвала Пашечку.
Уж лет десять прошло с тех пор, как ушел от нее муж, Пашечкин отец, красавец, певун, гулена, бабник, любитель выпить и закусить.
Мать слегла. Врачи определили полиомиелит, потерю памяти, тахикардию с перемежающейся экстрасистолой, хронический гастрит, чесотку и энцефалопатический синдром.
— Сходи к бабушке, дочка, — прошептала мать. — Отнеси ей пирожков. Пусть порадуется. Недолго уж ей осталось.
Мать хитрила. Она сама чувствовала приближение рокового конца и хотела отослать дочь подальше…
Бабушка жила одна в глухом лесу, где до ухода на пенсию по инвалидности работала уборщицей в театре оперы и балета.
Как-то, заменяя внезапно умершую балерину, она упала в оркестровую яму, сломала ноги, руки, шею, позвоночник и выбила зубы.
С тех пор уже не вставала.
Раз в год Пашечка носила ей пирожки с начинкой из продукции фирмы «Гедеон Рихтер». Бабушка радовалась, ничего не видя и не слыша, и толь ко выбивала желтой пяткой мелодию вальса «Амурские волны».
Вот и сейчас Пашечка собрала корзинку и, тяжело опираясь на костыли, вышла из дому.
Все называли ее Красной Пашечкой из-за нездорового румянца, который был у нее с детства. Она страдала рахитом, эпилепсией, слуховыми галлюцинациями и аневризмой аорты. И ходила поэтому с трудом.
На лесной тропинке встретился ей Алексей Сергеевич Волк, лучший в лесу хирург, золотые зубы, резавший безболезненно и мгновенно.
У него было размягчение мозга, и он знал это. Жить оставалось считаные минуты.
Еле передвигая ноги, Волк подошел к упавшей от изнеможения Красной Пашечке. Она слабо улыбнулась.
— К бабушке? — тихо спросил Волк.
— К ней.
— Поздно, — сказал Волк и, привалившись к березе, дал дуба.
Пашечка вздохнула и отошла. Последнее, что она увидела, был пробежавший мимо хромой заяц с явными признаками язвы желудка и цирроза печени.
Она приказала ему долго жить.
Я с любимой запрусь где-нибудь,
учиню ей допрос, да с пристрастьем.
Взгляд блестящий — как лед голубой.
Закурю и вздохну отрешенно:
— Мухомор, что гуляет с тобой,
чем он лучше меня, шампиньона?
___
«Замер лес, дух лесной затая,
когда крикнул я басом гневливым:
— Я слыхал, что волнушка моя
загуляла с масленком сопливым?!
Я сдержать возмущенья не мог,
И ревнивою злобой налился.
— Это что ж за поганый грибок?
И откуда он вдруг появился?!.
А она — видно, совести нет:
мол, о чем говорить с дурачками?
только шляпкой качнула в ответ:
— Надоело гулять со сморчками!..
Лился сумрак голубой
В паруса фрегата.
Собирала на разбой
Бабушка пирата…
___
Лился сумрак голубой,
Шло к июлю лето.
Провожала на разбой
Бабушка поэта.
Авторучку уложила
И зубной порошок.
Пемзу, мыло, чернила
И для денег мешок.
Говорила: — Ты гляди.
Дорогое чадо.
Ты в писатели иди,
Там разбой что надо!
Не зевай, не болтай,
Дело знай отменно.
Ты давай изобретай
Крокодила Гену!
Ты гляди, не будь дурак,
Ром не пей из бочки.
И старушку Шапокляк
Доведи до точки…
Это сущий пустяк, —
Ремесло пирата…
Ну а если что не так, —
Бабка виновата…
Ты запомни одно.
Милый наш дурашка:
Золотое это дно —
Крошка Чебурашка!
С лозы моей две виноградины
Твоими глазами украдены.
Два персика. Яблока два.
Вчера увела ты ручьи.
Теперь они — косы твои.
___
Ты месяц ко мне приходила.
Весь месяц по саду ходила.
Теперь я по саду брожу.
Тебя вспоминая, дрожу.
Две дыни. Четыре арбуза.
(Еще называется — Муза!)
Урюка шестнадцать мешков.
С айвой шестьдесят пирожков.
Не зря ты ходила по саду…
Двенадцать кг винограду.
И персиков восемь кг.
Да центнер кизила. Эге!
Приехала ты на Пегасе.
Он крыльями хлопал и пасся…
Расходов моих на фураж
Уже не окупит тираж.
Какие жестокие пытки —
Подсчитывать скорбно убытки!
Как после набега хазар
Мне не с чем спешить на базар.
Однако и дал же я маху!
Не бросить ли рифму к аллаху…
Спокойно дехканином жить —
Дешевле, чем с Музой дружить…
Я не знаю сам.
Что делаю…
Ослепили груди белые.
До безумия красивые.
И, быть может.
Не по праву я
То целую эту, левую.
То целую эту, правую…
___
Я не знаю сам.
Что делаю.
Вы, надеюсь, мне поверите.
Ослепили груди белые,
Расположенные спереди.
Уж они такие Смуглые,
До того ж они отличные!
До безумия округлые
И на диво симметричные.
По какому только
Праву я.
Сам не знаю,
Их обследую?
Та, что справа грудь, та — правая,
Ну, а слева, значит, левая.
И о них слагаю
Гимны я.
Что ни строчка,
То признание.
До того ж они интимные.
Что теряется сознание.
Грудь моя
Томленьем скована,
Поцелуи намечаются.
Но… писать уже рискованно.
На грудях стихи кончаются.
Мне рано, ребята, в Европы
Дороги и трассы торить…
___
Мне рано в Европы, ребята,
Меня не зови, Лиссабон.
Мне ехать еще рановато
В Мадрид, Копенгаген и Бонн.
Билет уж заранее куплен
В деревню, где буду бродить.
Не сетуйте, Лондон и Дублин,
Придется уж вам погодить.
Мужайся, красавица Вена,
Боюсь, мы не свидимся, Киль…
Ведь мне, говоря откровенно,
Милей вологодская пыль.
Не ждите. Альпийские горы,
Не хнычьте, меня не виня…
Какие поди разговоры
В Европах идут про меня!
Смеются Женева и Канны,
От смеха Афины в слезах:
— Мадам, вам действительно рано,
Сидите в своих Вологдах…
Парк пел и плакал на ветру
До полшестого.
Хватились в доме поутру:
Нет Льва Толстого.
Куда ж девался Лев Толстой?
Ведь не иголка…
Ведь как-никак — «Война и мир»
И «Воскресенье»…
___
Парк пел и плакал на ветру.
Выл бестолково.
Хватились в доме поутру:
Нет Фонякова!
В саду следы от башмаков…
Стол, кресло, полка.
Куда ж девался Фоняков
Ведь не иголка.
Вот приготовлена еда,
И стынет кофе.
Неужто сгинул навсегда,
Как на Голгофе?!
Все в панике, кричат: «Эге!»
Ворон пугают.
Ведь как-никак спецкор «ЛГ»,
Стихи слагает!
Неужто вышел просто так
И не вернется?
Ведь он писатель как-никак.
Он издается!
Ушел, быть может, как Толстой,
Судьбу почуяв?
Ведь как-никак не Островой,
Не Феликс Чуев!
И только дворник дед Егор
Стоит, смеется:
— Да просто вышел он во двор.
Сейчас вернется…
«Боржоми» лучше пить в Боржоми
и «Ашахени» — в Ашахени.
Пленяет вас в открытом доме
Первоисточника вкушенье.
___
— Скажу как можно откровенней,
Мне с каждым годом все яснее,
«Бордо» в Бордо куда отменней,
А «Херес» в Хересе вкуснее.
— Отведав несравненной влаги.
Познавши истину в стакане,
«Малагу» лучше пить в Малаге,
Как и «Шампанское» в Шампани.
— «Кагор» в Кагоре лучше вдвое!
— «Токай» в Токае свалит черта!..
Так мило рассуждали двое
В квартире у Аэропорта.
Галя была маленькая, все у нее было маленькое, и даже рассказ о ней получился маленький.
Работала она завклубом. Клуб сельский, маленький, село маленькое, и даже море из маленького окошка казалось маленьким.
Влюбился в нее местный бандит Коля Бряк, большой, все у него было большое, большой он был дурак, и чувство его к Гале было большим и чистым.
Большими пальцами он терзал балалайку, вздыхал, изредка избивал односельчан, читал Агату Кристи.
А Галя плакала, не зная, как написать отцу. Ведь он старенький, седенький, и сердце у него было слабенькое. И он ее любил.
— Коля, — говорила она.
— Нельзя? — спрашивал он и, легонько размахнувшись, бросал в море эвкалипты.
— Ну почему я такая маленькая и глупенькая? — плакала Галя.
И рассказ маленький, тепленький такой, но все равно, как ни крути, художественное произведение…
Золотились луковицы храмов,
Вышел я, Евгений Львович Храмов,
И собою солнца диск затмил.
Я царю сказал: «Посторонитесь…»
Все вокруг шептались: «Что за витязь?
Как красив он, смел, умен и мил!»
Кубок опрокинув без закуски.
Говорил я только по-французски,
В золотой затянут был мундир.
Треуголку снял Наполеошка
И сказал, грассируя немножко:
«Ша, французы, это — командир!»
Я в салоне сел к роялю «Беккер»,
Несравненный Вилли Кюхельбекер,
Рдея от смущенья, подошел.
Говорить хотел, но не решался,
А потом и вообще смешался,
Высморкался, хмыкнул и ушел…
,…В этом месте разлепил я веки,
Жаль, что я живу в двадцатом веке
И былого не вернуть, хоть плачь…
Ничего со мною не случилось.
Это мне с похмелья все приснилось,
Я очкарик, рохля и трепач.
Я слышу, как под кофточкой иглятся
соски твои — брусничники мои,
ты властна надо мною и не властна,
и вновь сухи раскосинки твои…
___
Ты вся была с какой-то чертовщинкой,
с пленительной смешинкой на губах,
с доверчинкой до всхлипинки, с хитринкой,
с призывной загогулинкой в ногах.
Ты вся с такой изюминкой, с грустинкой,
с лукавинкой в раскосинках сухих,
что сам собою нежный стих с лиринкой
слагаться стал в извилинках моих.
Особинкой твоей я любовался,
вникал во все изгибинки твои,
когда же до брусничинок добрался,
взыграли враз все чувствинки мои.
Писал я с безрассудинкой поэта,
возникла опасенка уж потом —
вдруг скажут мне: не клюквинка ли это
с изрядною развесинкой притом?..
Удивительный человек Алексей Шерешперников!
Кряжистый, поперек себя ширше. Хотя и не чалдон, а к Сибири прикипел, в урманах спал, пихтой укрывался.
Образованный, даже таблицу умножения чуть ли не наизусть помнил.
Одно слово — изыскатель.
Еще со студенческой скамьи умных разговоров не переваривал. Когда затевался разговор о любви там или о княжестве Монако, молча поворачивался и уходил в спортзал. Брал пару двухпудовой и в окно к спорщикам… Кровь молодая, горячая.
Молчун. Безответный, слова не вытянешь. Но смеяться любил смачно, заразительно, без причины. И пел.
Жену свою видел два раза. Любил крепко.
А интеллигентной пижонинки не терпел.
Слов на ветер не бросал. Да и знал их не много: от силы тридцать пять — сорок, в том числе «однако».
Зато работник был замечательный, золотая голова, серебряное сердце, медные волосы, железные кулаки.
Однажды на него напал медведь. На крик медведя сбежались люди из соседних партий. Прибежали, видят — мокрое место, а Шерешперников сидит и плачет.
Как-то доверил студенту-практиканту сопку взорвать. Динамит из Новосибирска самолетом доставили. А сам на ту сопку спать лег, умаялся за день, забыл… Под Абаканом дело было. Очнулся в Переделкино. Ну, раз такое дело, в Москву съездил. Не понравилось. Квартиры отдельные, спать на кровати, сидеть на диване, если что — санузел. Махнул рукой и махнул назад. А студенту тому только и сказал, усмехнувшись:
— Теодолит твою в кедрач!
Сколько трасс проложил он по Сибири, сколько начальников обложил по России-матушке, о том одни кержаки знают.
Шайтан, однако, мужик!
Каким здоровьем нужно обладать,
чтоб быть на свете русским человеком!
Какую ж нужно силушку иметь,
чтоб всю отдать
и стать еще сильнее!
___
Мне гордости вовеки не избыть,
я горд всегда
и не могу иначе.
Каким же нужно фантазером быть,
чтоб все спустить
и стать еще богаче!
Как нашему народу не воздать,
как из него не сотворить кумира.
Каким здоровьем нужно обладать,
чтоб все сгноить
и содержать полмира!
Кто б мог такое, кроме нас, суметь —
терпеть гордясь,
склоняться и не охнуть.
Какую ж нужно силушку иметь,
чтоб все сгубить
и до сих пор не сдохнуть!
Люблю, простите бога ради.
Всю ночь стихи писать в тетради,
Под утро погружаясь в сон.
Люблю друзей. И с ними иже
Мне более всех прочих ближе
Мой друг — редактор Фогельсон.
Он дядя самых честных правил,
Когда мои стихи он правил.
По слухам, сильно занемог.
Его пример другим наука.
Теперь здоров. Но в том и штука,
Что лучше выдумать не мог.
Не описать моих страданий,
Я долго ожидал изданий —
Отныне мне сам черт не брат!
Теперь убогих нет чухонцев,
Но есть поэт Олег Чухонцев,
Который славен и богат.
И я готов слагать бессонно
Стихи во славу Фогельсона.
Пусть убедятся в этом все.
Хотя мне далеко до срока,
Лев Аннинский, великий дока,
Мне посвятил свое эссе.
Я отдал должное указу,
Не тяпнул водочки ни разу.
Все силы — резвому перу.
А впрочем, что там эссеисты.
Ведь вот уже и пародисты…
Отныне весь я не умру!
Терпким словом меня зацепила
И во тьму за собой повела.
Лишь на самом рассвете спросила:
— На твоей я ладони спала?
___
Женский взгляд — это страшная сила,
Все сметающий бурный поток…
Терпким взглядом меня зацепила.
Так что я отцепиться не смог.
Ты меня до рассвета любила,
Я тебя до рассвета любил…
Ты на Невском меня подцепила,
Я к утру у тебя подцепил…
А холмик да обугленный лесок
Легенду о компартии хранят.
Зачем я до сих пор в ней состою?
Зачем на протяженьи стольких лет
Себя я ощущала как в бою.
За пазуху запрятав партбилет?
___
За пазуху запрятав партбилет,
Себя я ощущала как в бою.
И вот теперь, увы, на склоне лет
У холмика могильного стою.
Кладбищенский покой и птичий писк
И траурно шуршащий скорбный лес…
Подгнил и покосился обелиск.
Читаю надпись: «Спи, КПСС».
Я чувствую, как мой пылает лоб,
Народ звереет от марксистских клизм,
И вот, к всеобщей радости, усоп
Построенный в боях социализм.
Внезапно наступил позорный крах
Так мною обожаемых идей…
Марксизма-ленинизма тлеет прах.
А может, это лучше для людей?
Партвзносы я платила столько лет,
Ну а теперь вот-вот пойду с сумой…
Пожалуй, сдам в музей свой партбилет,
А деньги — пригодятся мне самой.
И мне никто сейчас не говорит,
что гласом я
с Державина пиит,
наоборот — костят меня иные.
___
Что я не Пушкин,
в этом спору нет.
Но неужели даже не Державин?!
Ведь я с годами
с виду стал державен,
и теща говорит, что я — поэт.
Ну, не Державин.
Даже пусть не Блок.
Не Маяковский в лихорадке буден.
Но, черт возьми,
неужто я не Дудин?
Я сочинил немногим меньше строк…
Пускай не Дудин.
Он большой поэт
и, говорят, бывает в Эрмитаже.
Но неужели
я не Кобзев даже?
Ведь дальше никого уже и нет!..
Но как-то раз,
прервав мои мечты.
в приемный день ко мне явилась муза
и молвила:
— Вы — секретарь Союза,
служенье муз не терпит суеты…
Говорят, что плохая примета
Самого себя видеть во сне.
Прошлой ночью за час до рассвета
На дороге я встретился мне.
___
Безусловно не веря приметам,
Чертовщиной мозги не губя,
Тем не менее перед рассветом
На дороге я встретил себя.
Удивился, конечно, но все же
Удивления не показал.
Я представился: «Шефнер». Я тоже
Поклонился и «Шефнер» сказал.
Мы другу другу понравились сразу.
Элегантны и тот и другой.
Я промолвил какую-то фразу,
Я ответил и шаркнул ногой.
Много в жизни мы оба видали,
Но свидание пользу сулит.
Я себе рассказал о Дедале,
Я поведал себе о Лилит.
Я и я очарованы были,
Расставались уже как друзья.
Долго шляпы по воздуху плыли,
Долго я улыбался и я.
К чудесам мы приучены веком,
Но такое — непросто суметь!
С умным, знаете ли, человеком
Удовольствие дело иметь!
Конспект книг Игоря Шклярввского
Томление. Весна. Болит колено.
Уехал брат. Приехала Елена.
Похолодание. Приехал брат.
Уехала Елена. Снегопад.
Зима. Спилили тополь на полено.
Уехал брат. Приехала Елена.
Уехала Елена. Выпал град.
Тень птицы на стене. Приехал брат.
Елена! Брат! Елена! Я меж вами!..
Как воздух пуст! Я не могу словами…
Посадил дед репку. Выросла репка большая-пребольшая. И в ту же пору занедужил старик. Ишо нонче шабаршился в огороде, сурьезное дело исделал: от репки курок отогнал склюют раскуды. А даве маяться начал, формально одурел, усох.
Душа стала вялая, как ботва.
«Нет счастья в жизни», — подумал старик.
Выпил красенького стакан. Оно ить скусно.
— Помираю я, бабка, — сказал старик. — Koнец.
— Да ну тя!.. Почто гнусишь задарма? Чего это надумал! А репку тянуть? Хоть счас-то не ре пенься. Что жа я одна могу? Оклимаисси! Поисть дать?
— Всю жизнь растил репку, — прохрипел старик. — Вытянуть бы, наверно, с год все село кормить можно было. Сей жа час отпиши внучке. Она красивая кыса. Пущай суды едет. Да и хахаль у ней. Живет такой парень.
— У ей, кажись, два Федора, — робко сказала бабка. — Нешто приедут они? Рази отсудова выбересси! Они на Кафкас ездют, раскасы пишут, на пианинах мучаются. Сороконожки!
— Молчи, дура! Ни под каким лозунгом такого быть не могет. Почто страшисси? Приедут они, сымут репку, заодно и кино вытянут. Баламуты.
Подошла Жучка, сука добрая, но шалавая. Слабеющей рукой поднял дед кипящий самовар, запустил в Жучку. И ожил.
А в огороде истлевала репка.
У меня нахальством плечи скошены
и зрачки вылазят из углов.
Мне по средам снится критик Кожинов
с толстой книгой «Тютчев и Щуплов».
Сегодня я — болтун, задира, циник —
земную тяжесть принял на плечо,
и сам себе — и Лев Толстой, и Цыбин,
и Мандельштам, и кто-то там еще.
___
Собрались вместе Лев Толстой и Цыбин,
и Мандельштам, и кто-то там еще.
И вроде бы никто из них не циник
и все что нужно принял на плечо.
— Вы кто такой? — у Цыбина Володи
спросил Толстой. — Не знаю вас, мой друг,
мы в свете не встречались раньше вроде…
— А я Щуплов! — ответил Цыбин вдруг.
Толстой застыл, сперва лишился слова,
потом смутился и сказал: — Постой,
не может быть, откуда два Щуплова?
Ведь я Щуплов! — промолвил Лев Толстой.
Стояли молча рядом два титана.
— Ия Щуплов! — кричали где-то там.
И, чувствуя себя довольно странно:
— И я Щуплов! — воскликнул Мандельштам.
Вокруг теснилась публика, вздыхала,
и кто-то молвил зло и тяжело:
— На молодого циника-нахала,
должно быть, вновь затмение нашло.
Когда я приехал в Париж в семьдесят первый раз, Эйфелева башня стояла на прежнем месте. Химеры Нотр-Дама вполголоса повторяли мои стихи: «Арбат мне с каждым годом ближе, привет Арбату из Парижа». Над Европой сгущался коклюш. Тигр Клемансо подхватил насморк и забросил его в Алжир. По всему чувствовалось, что без меня не обойдется. Толпы парижан осаждали отель, где я жил. Они скандировали: «В Африку, к макакам!» Полиция с трудом сдерживала толпу людей. Нужен был я. Все хотели пожать мне руку. Я подавал ее всем без разбора, так что через неделю почувствовал, что очень устал. Назревала эпидемия эренбургизма. Химеры Нотр-Дама перестали читать мои стихи и перешли на прозу. Одна из химер охрипла, у другой сделалась дизентерия. Помочь мог только я. Все стремились меня увидеть. Я не показывался, потому что курил трубку и думал: что будет? Было все. Журналисты фотографировали пепел, упавший к моим ногам. Подойдя к окну, я увидел нечто удивительное, но не удивился. Все аплодировали. Оказалось, что аплодируют мне. Лишь через сорок лет выяснилось, что меня приняли тогда за великую Анну Павлову. Прав был Блок, сказав мне по секрету: «Покой вам только снится». ЛЮДИ жили, ГОДЫ шли, ЖИЗНЬ, как я и предполагал, шла тоже. Об этом мне сообщил Корнель де ля Чуковский. Он жил тогда без меня в Лондоне. «Дай отдохнуть и резервуару», — говаривал Косьма-Пьер Прутков. Оревуар. По-французски это означает «здрасьте, я ваша тетя».
Давно не навещал друзей в Сибири.
Когда-то с ними мы латынь зубрили,
таскали шпалы ночью сверхурочно,
пивали пиво, выражались точно.
___
Для счастья много ль нужно человеку,
я жил в Сибири, изучал Сенеку.
В свои мозги латынь вбивал я прочно,
латынь под пиво выходила сочно.
Потом случилось так — я плавал в море,
на вахте повторял: мементо мори!
А дальше жизнь пошла как в киноленте,
короче говоря — фестина ленте.
Пишу стихи, бываю на Пицунде.
Сик транзит глория, ей-богу, мунди.
Живу, кручусь средь суеты и вздора
по принципу перикулюм ин мора….
Внезапно мне удар нанес редактор:
«Стихи — не люкс. Но — терциум нон датур!»
Плач Ярославны, члена бывшей КПСС
Четвертые сутки гуляет столица,
В огнях презентаций родная страна.
Не падайте духом, парторг Кобылицын,
Комсорг Охмуренский, налейте вина,
Мы жертвою пали коварной измены.
Идешь на Лубянку — Дзержинского нет…
А в наших райкомах сидят бизнесмены
И экс-комсомолок ведут в кабинет.
Режим проституток, воров, хулиганов,
На сердце России пульсирует шов.
Оплеван врагами товарищ Зюганов,
Посмешищем стал генерал Макашов.
Вокруг «дерьмократов» поганые лица.
Свободы буржуйской хлебнула страна.
Достать партбилеты, парторг Кобылицын,
Комсорг Охмуренский, начисть ордена!
Где наши литовцы, узбеки, грузины?
Все вдруг устремились в открытую дверь.
Где наши спецдачи и спецмагазины,
Как думать о благе народа теперь?!
ГУЛАГ опустел, ни расстрелов, ни «троек»,
Корабль коммунизма пустили ко дну.
Парторг Кобылицын, не время попоек.
Комсорг Охмуренский, налейте одну…
Ах, солнце Марксизма, великое солнце!
Оплот ленинизма врагам не сгубить.
Парторг Кобылицын, а может, вернемся?..
Что значит «не любят»?! Заставим любить!
О Ленине нашем плетут небылицы,
Из глоток партийных — то ругань, то стон.
Раздайте пистоны, парторг Кобылицын,
Мы снова России поставим пистон!..
Мы снова загоним баранов в траншею,
Чтоб вновь до получки хватало рубля.
Мы вновь оседлаем народную шею,
Иначе зачем нам такая земля?..
Август 1992 г.
Нью-Йорк.