ИЗ ВЫСТУПЛЕНИЯ
НАРОДНОГО КОМИССАРА
ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ СССР
М.М. ЛИТВИНОВА
на пленуме Лиги Наций
в Женеве 22 сентября 1937 года:
«Мы знаем три государства, которые в течение последних лет совершали нападения на другие государства. При всем различии режимов, идеологии, материального и культурного уровня объектов нападения, в оправдание агрессии всеми тремя государствами приводится один и тот же мотив – борьба с коммунизмом. Правители этих государств наивно думают, что стоит им произнести слово “антикоммунизм”, и все их международные злодеяния и преступления должны быть прощены…»
– Ну и жара тут у вас! – Сергей Васильевич с интересом осматривался, пока смуглый парнишка в тенниске возился с машиной. Конец сентября, а такое пекло! У нас в Москве прохладно… Да хватит вам хлопотать – и так хорошо…
Горину было неловко, что он причиняет столько неудобств своим киевским коллегам.
Наконец паренек протер сверкающее ветровое стекло и доложил:
– Вот теперь все в порядке! Можете ехать, Сергей Васильевич.
Горин проверил, хорошо ли задергиваются занавески на окнах, на что последовал характерный для южан жест – дескать, не беспокойтесь, дело свое знаем, заставивший вспомнить одессита Денисенко, – потом сел за руль раскалившейся за день «эмки», мельком взглянул на часы и нажал на акселератор.
Молодой человек в тенниске поднес ладонь к парусиновой кепке, а потом, когда машина уже покидала двор Наркомата внутренних дел, помахал рукой, что означало, очевидно: «Ни пуха ни пера!»
Сергей Васильевич давненько сам не водил машину. Поэтому немного волновался: не напортачит ли? Но и руки и ноги сразу все вспомнили, будто только вчера сидел за рулем.
Все же из осторожности Горин ехал поначалу медленно. Но, несколько освоившись, упрекнул себя: «Ползу как черепаха!» А зацепившись за это слово, сразу же вспомнил своих девчонок – Верочку и Надюшку… До встречи с Варгасовым еще оставалось полчаса, поэтому спешить не было надобности.
…Недавно трехлетняя Наденька притащила из «детского сада черепаху. Умыкнула из «живого уголка»! Дома объяснила: дети ее обижают, и она плачет… Когда ни взрослые, ни старшая, семилетняя, сестра не поверили этому, девочка вынула черепаху из мешочка с бельем, в котором несла ее, и, топнув ногой, закричала диким голосом, как это делали, очевидно, ребята в саду: «Ах ты, такая-сякая! Сейчас я тебя раздавлю!»
Черепаха сразу же втянула голову под панцирь. Но не до конца: решила, наверное, проследить, как обернется дело, насколько велика угроза… А из глаз у нее медленно выкатились две слезы. Две настоящие, прозрачные слезы.
И вправду: век – живи, век – учись. Наденька преподала всем урок. Такая кроха! Сейчас как будто считают, что к трем годам человек умственно полностью формируется. Дальше идет уже совершенствование. Интересно! Значит, Наденька ѕ личность. И не надо снисходительно улыбаться, когда она, отправляясь спать, серьезно говорит: «Спокойной вам ночи, приятного сна. Желаю увидеть козла и осла. Козла – до полночи, осла – до утра». Может быть, в этом тоже что-то есть, как в той плачущей черепахе, чего не воспринимает перегруженный взрослый мозг?
Сергей Васильевич не раз заикался о «святой троице», о знаменитом «Грауэрмане» на Арбате, где роды у жены оба раза так гладко прошли. Пусть к Вере и Наде добавится Люба. Но Соня – и так немногословная – становилась совсем молчаливой и грустной.
Недоумевая, он замечал это, но не особенно вдумывался в происходящее. У него уютный дом, славная жена, хорошенькие дочки. Честно говоря, Горину было не до всяких «мерихлюндий», как он называл объяснения.
Но однажды ночью, когда Сергей Васильевич опять заговорил о «святой троице», Соня горько сказала ему: «Ты меня не любишь, Сережа! И не любил…»
Он тогда возмутился: «Ненормальная! У меня же, кроме тебя, никого нет!» – «Возможно… Я ведь тебя ни в чем не обвиняю!» – Соня говорила медленно, неестественно спокойно. Горин понял, что она плачет, но из последних сил старается, чтобы он этого не заметил.
И Горин проявил такт, что с ним бывало не часто: не заметил. А она уже не могла остановиться, видно, наболело.
– У тебя, наверное, правда, никого нет – ты ведь так занят! Но и меня тоже нет. Женщину, Сереженька, нельзя обмануть. «Она всегда знает, где любовь, а где просто привычка. Сожительство. Только не всегда говорит об этом. Из гордости…
Особенно Горина рассердило (даже сон прошел) это отвратительное слово «сожительство». А потом ему стало очень страшно: он не знал, что сказать, что сделать, чтобы переубедить Соню. У него ведь действительно никого больше не было. Но это, оказывается, ни о чем еще не свидетельствует…
Кое-как Сергей Васильевич успокоил жену. Или она просто сделала вид, что поверила в его сумбурную, малодоказательную речь, пожалев, как маленького: «Спи уж, горюшко мое, завтра не встанешь». Но с тех самых пор Горин стал задумываться о своих отношениях с Соней, чего с ним не бывало лет десять. Практически, со свадьбы, которую, впрочем, не справляли: всю жизнь некогда. Жили всегда дружно, ладно, без скандалов. А вот после неосторожных Сониных слов все как-то изменилось. Жена будто сама глаза ему открыла на то, что настоящей-то любви у него нет, что обошла она его стороной. Может, потом жалела, но вида не подавала: была все такой же ровной, внимательной.
А ему – вроде ни с того ни с сего – становилось не по себе. Это ощущение настигало его где угодно: на совещании, в кино, в поезде… Словно кто-то невидимый и явно злой, шепнув Горину про его обделенность, тут же приводил примеры. Скажем, из «Песни песней»: «Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; и жестока, как ад, ревность; стрелы ее – стрелы огненные…»
Почему он к своим тридцати трем годам не испытал ничего похожего? Чтоб как в книгах? Как в спектаклях? Как в легендах, которые они с Соней добросовестно изучали на истфаке? Когда попадаешь буквально на небеса от еще робкой надежды? Прямо на седьмое небо…
Люди говорят: «Я сегодня на седьмом небе…» Что означает – мне очень хорошо, я страшно доволен! И даже не задумываются над происхождением этого выражения. А оно пришло к нам из ислама…
Умерший – шестидесяти трех лет от роду в Медине, близ Мекки, мусульманский пророк Магомет не раз рассказывал своим ученикам о необычном происшествии, которое с ним однажды приключилось. На спине белоснежной лошади по имени Эль Борак Магомет якобы пролетел от Мекки до Иерусалима и там с горы Авраама поднялся на седьмое небо, где его ждал в окружении своей свиты Аллах.
А был ли он, Сергей Васильевич Горин, хоть раз на седьмом небе? Пожалуй, нет… Если уж совсем честно, то точно – нет. Как сел около милой тихой Сони на первом же рабфаковском занятии, так остался сидеть рядышком и потом, в пединституте, из которого она, уже его жена, пошла работать в школу, а он, неожиданно для себя, не в науку, как мечтал, не в прошлое, которое так влекло, а в настоящее.
А может, такого сверхъестественного счастья и не бывает? Может, трогательная история любви царя Соломона и бедной, обожженной солнцем девочки из виноградника – лишь красивый миф?
Но ведь у Варгасова такое произошло! Случилось ведь. Да, почему можно сказать: «Со мной случилось несчастье» и нельзя: «Со мной случилось счастье»? Диме выпало и то и другое полной мерой. В его-то годы! Но уже давно у него больше неудач, чем везения, увы… Что же с ним еще стряслось? Почему он снова оказался в Киеве? По всем расчетам он должен был уже по Берлину разгуливать. И на тебе – телеграмма: «Срочно выезжайте» и так далее…
Идея пробраться в Германию через Польшу, в крайнем случае через Швейцарию, где Дима родился и где у него было немало знакомых, показалась всем заманчивой. Продумали ее как будто неплохо. Старались предусмотреть буквально все! Но, значит, чего-то не учли. Чего же?
Повинуясь регулировщику, Сергей Васильевич притормозил и, пользуясь паузой, стал обхлопывать карманы в поисках коробки со спичками. Но она опять куда-то задевалась. Единственное, на что Горин никак не мог найти управу, это несчастный коробок: все время оказывался не там, где надо бы. В памятный зимний день было так же…
– Простите, вы – мой новый следователь? – Тот, кого только что ввели конвоиры, старался рассмотреть лицо человека, сидевшего за почти пустым письменным столом. Но хозяин кабинета не спешил поднять глаза на вошедшего: он был занят изучением паспорта арестованного.
Наконец, пересилив себя, захлопнул солидные коричневые корочки, и даже отодвинул документ, дабы не было соблазна опять заняться им.
– Нет, я не новый следователь… Мне поручено только разобраться в вашей давней преступной деятельности на территории России… Присаживайтесь!
– Благодарю.
Прежде чем опуститься на стул, одиноко стоявший перед столом, Роман Карамин зачем-то расстегнул пиджак, потом мгновенно застегнул его, ловко пробежавшись по пуговицам длинными гибкими пальцами. Потом провел ладонью по сиденью стула, хотя там ничего не было, и пристроился на краешке.
«Нервничает… С чего бы так сильно? И выглядит странно – красный какой-то. Наверное, гипертоник», – Сергей Васильевич внимательно посмотрел на арестованного, а потом на своих сотрудников, как обычно пристроившихся на диване.
Когда Сергей Васильевич работал, Миша Денисенко и Дима Варгасов сидели тихонько – слушали и учились. Оттуда им виден был только профиль Горина: прямой нос, мягко очерченные губы, слегка вьющиеся, откинутые назад золотистые волосы над гладким, без единой морщинки, лбом, аккуратная раковина уха…
Что было в шефе «расейского», так это пшеничные кустистые брови, из которых, как из спелых колосьев, упрямо вылезали колючие волоски, крайне сердившие Сергея Васильевича.
– Значит, вы в самом деле – Роман Карамин, а не… – Горин придвинул к себе коричневую книжечку и зашуршал глянцевыми листками, украшенными массивными печатями и колючими готическими буквами. – А не… Рудольф Краух, как написано в вашем паспорте. Так?
– Так! – Арестованный провел рукой по обширной, быстро покрывшейся крупной испариной лысине, по дряблой щеке, будто стирая что-то невидимое для окружающих, но раздражающее и беспокоящее его самого. – Я никогда, гражданин следователь, не занимался политикой, о чем уже неоднократно заявлял. Никогда…
– Ясно… Ясно… – Сергей Васильевич задумчиво смотрел на Крауха – Карамина.
Тот вдруг закрыл лицо руками.
– Вам плохо? Хотите воды? – Горин кинул выразительный взгляд в сторону дивана, и Варгасов тотчас схватился за графин. – Может, отложим разговор?
– Нет… нет… Лучше уж сейчас! Чего еще раз ехать? То есть везти меня… – Карамин безнадежно махнул рукой. – Понимаете, гражданин следователь, я говорил и говорю чистейшую правду! Извините…
Он взял у Димы стакан и с трудом поднес его к губам – так дрожали пальцы. Выпив и заискивающе улыбнувшись Варгасову, снова повернулся к Горину:
– Я не лгу! Какой смысл? Я ведь добровольно вернулся… С таким трудом! Как всем старикам – поверьте, я знаю это не по газетам или книгам, – мне хотелось умереть на родине. Я вроде добился своего… – Улыбка у Карамина получилась кривой и жалкой.
– Значит, все, что вы говорили своему следователю, – истина?
– Конечно! – Карамин, совсем было сникший, оживился.
– А истина ведь конкретна.
– Вы так считаете?
– Это не я считаю, а Гегель. Немец один.
– А-а-а…
– Итак?
– Итак, все правда! Я действительно – сын сельского священника. Пел ребенком в церковном хоре: у меня был неплохой голос. Потом на «талантливого» мальчика обратили внимание заезжие актеры, взяли с собой. Пока был маленьким – выступал. Эдакий вундеркинд с «бабочкой» на шее!» Затем – ломка голоса… А новый не прорезался! Опекуны, которые с моей помощью прилично заработали, бросили меня, как только поняли, что голос не появится. К родителям возвращаться не хотелось, а есть что-то нужно… Короче, попал я в Петербурге в дурную компанию. Там меня многому научили! Во всяком случае, думать о куске хлеба уже не нужно было: я стал театральным карманником – использовал суету у вешалок. Как видите, довольно узкая специализация…
– А после революции?
Карамин снова обмяк. Потом все-таки взял себя в руки:
– Последовал за своей клиентурой. Кого здесь было обворовывать? У бедняка последний грош брать? А те, кто что-то имели, оказались за границей. Ну и я с ними… Как-то уж привык к этой публике!
– Как же вам удалось попасть на работу в берлинскую полицию? Вам, уголовнику?
– О, этот поворот в моей судьбе действительно любопытен. – Роман Петрович усмехнулся. – И в то же время крайне прост. Как-то я помог комиссару накрыть шайку, за которой тот безуспешно гонялся. Он обратил внимание на мои в этой области неордина… неордина… Как это по-русски?
– Неординарные?
– Вот-вот… На мои неординарные способности и взял к себе на работу. Сначала на самую ничтожную. Потом, когда увидел, как успешно пошли дела на нашем участке, постепенно повышал в должности… Так я из вора Романа Карамина превратился в Рудольфа Крауха, добропорядочного и неподкупного немецкого шуцмана, в просторечии – шупо. Но когда к власти пришли фашисты, все изменилось. Работать стало трудно и неприятно. А ко мне, русскому, было особое «внимание», как вы понимаете! Да и вообще, когда тебе за пятьдесят, тянет в родные места. Спал и видел наше село, отцовскую церквушку, где люди плакали, когда я выводил своим чистейшим альтом: «А-ли-луй-я-а-а-а»… Простите, можно еще водички?
Карамин высморкался в огромный клетчатый платок, аккуратно вытер глаза и долго извинялся перед Димой, который снова налил ему воды, за беспокойство.
– Вы должны хорошо ориентироваться в берлинских порядках, официальных и неофициальных, – неожиданно сказал Горин.
– Конечно!
– Знаете во всех тонкостях паспортный режим, знаете, где при надобности можно достать документы, кто из полицейских, «добропорядочных и неподкупных», берет взятки, как найти пристанище, если нужда заставит перейти на нелегальное положение.
– О, майн готт! Что может быть проще?
– Знаете уголовников.
– И настоящих и гёрен, столичных беспризорников, их привычки, их жаргон.
– Ну что ж… Обидно только, что никто не может подтвердить вашу дореволюционную «деятельность»!
– Но почему же? – Роман Петрович опять стал нервничать. – Я ведь называл знаменитых людей: Семку-графа, Яньку-кошелька… Спросите у них! Они не могли забыть Рому-ромашку…
– К сожалению, их уже нет в живых.
– Ах, зо-о-о… Ах, так… Конечно же – годы, годы! Как-то забываешь об этом, когда дело касается других! Мда-а-а…
Карамин вдруг привстал со стула:
– Гражданин следователь, я часто сидел в тюрьме! Должны ведь остаться какие-то документы, а?
– Я об этом уже думал. Пока ничего не нашли: столько лет, столько событий! Но искать продолжают.
– Извиняюсь, нельзя ли папиросочку? – Арестованный жадно смотрел на «Казбек», лежащий около Горина. – Давно не курил…
– Пожалуйста! – Сергей Васильевич взял себе папиросу и протянул коробку Карамину. Пока тот разминал табак, Горин обхлопывал себя, ища спички. Наконец, обнаружив их в самом дальнем кармане, прикурил.
Уже в следующую секунду арестованный очутился возле Горина и, на миг отгородив его своей громоздкой фигурой от помощников, склонился над спичкой. Те опомниться не успели, а он, сладко затягиваясь, уже шел к своему стулу.
Двое молча курили, сидя друг против друга. Двое на диване, недовольные собой – мало ли что могло произойти, – переглядывались. Но как только Сергей Васильевич собрался продолжить разговор, Карамин поднялся:
– Возьмите, пожалуйста, свой бумажник, гражданин следователь! Этот ваш Гегель прав – истина конкретна…
Все как завороженные следили за арестованным, который не спеша извлекал из левого кармана пиджака знакомый желтый бумажник.
– Когда вы успели? – Горин явно был обескуражен.
– А когда прикуривал! Много ли нужно опытному человеку? В правой руке – папироска, левая – свободна. Надо же ей что-то делать? Еще раз повторяю вам: я не какой-нибудь скокарь, любитель или ремесленник. Я – марвихер! Карманник высшей квалификации! К тому же всегда относился к своему занятию творчески… И в Питере, и в Москве меня должны помнить. Надо только поискать хорошенько! А к политике я никогда не имел никакого отношения:
– Поищем… – Сергей Васильевич хлопнул ладонями по столу: в полировке отразилось его довольное лицо. – Но пока от вас требуется следующее: как можно больше рассказать о неофициальном Берлине, о тонкостях паспортного порядка, о знакомых полицейских чиновниках, о том, где и как можно добыть документы… Побеседуйте с товарищем, который вас так добросовестно поил…
Сергей Васильевич и Денисенко пошли обедать, а Варгасов сел за горинский стол.
Когда хозяин кабинета и Миша вернулись, беседа уже заканчивалась.
– Я вижу, вы с пользой провели этот час… – Сергей Васильевич, пробежав взглядом протокол допроса, нажал кнопку звонка: появились конвоиры. – Уведите!
Карамин поклонился и, привычно заведя руки за спину, пошел из кабинета.
Как только арестованного увели, Горин собрался закурить, но спичек опять не было…
– Куда же подевались? – проворчал Сергей Васильевич.
– Возьмите, гражданин следователь, – голосом Карамина произнес Дима, подобострастно изогнувшись. На его ладони лежал злополучный коробок.
– Разве ты куришь? Не курил будто…
– Это ваши спички, гражданин начальник! «Маэстро» показал между делом некоторые приемчики. Тренировка по горячим следам, так сказать…
Закурив, Горин поднял на Диму веселые глаза:
– Значит, рассказал что-то дельное?
– Кое-что… Но, главное, не понял, зачем все эти расспросы!
А дело было вот в чем. Горин давно искал подступы к Берлину. Он знал, что там обосновалась химическая лаборатория Гуго Пфирша. Над чем работают его люди, скрытые за семью печатями? Каковы цели их секретных изысканий? Чем грозит нашей стране в случае войны этот «научный» центр?
Все можно было узнать лишь на месте, в Берлине. И сделать это должен Дмитрий Варгасов, «выходец из буржуазной среды», в совершенстве владеющий немецким. Дима неплохо говорил также по-французски и по-итальянски: среди его цюрихских приятелей встречались и те и другие.
Горин спохватился, что едет по-прежнему медленно, и прибавил скорость: Варгасов, наверное, уже ждет и тревожится. Видно, произошло что-то важное, раз он сорвал начальника с места…
Горин ловко сманеврировал и юркнул в узкую улочку: теперь нужно внимательно смотреть по сторонам, чтобы не пропустить ориентиры. Так… Магазин готового платья… Все правильно! Значит, здесь – направо…
Сергей Васильевич свернул в безлюдный переулок и увидел вдали, на фоне еще не совсем погасшего густо-синего неба, темный силуэт церкви.
Подъезжая к ней, Горин внимательно приглядывался к редким прохожим. Не то… Опять не то… Наконец от ажурной чугунной решетки отделилась какая-то фигура и двинулась навстречу «эмочке». В ту же секунду Сергей Васильевич узнал Варгасова, хотя на нем был модный пиджак и вышитая украинская рубашка. В руках он держал светлую соломенную шляпу, над которыми раньше всегда издевался: «Фу, поганки!»
Через несколько секунд они уже сжимали друг друга в объятиях на заднем сиденье машины, загнанной в тупик.
– Ну и приоделся же ты! – переведя дух, выговорил наконец Горин.
– А почему бы и нет? – Дима блаженно откинулся на мягкую спинку. – Это не моя инициатива, а ясновельможных панов, точнее, их разведки…
Горин присвистнул.
– Вот это да… Впрочем, такого поворота можно было ожидать. Вербовка – старинный метод! Где же мы проглядели?
– Да нигде! Его Величество – Случай. Все было великолепно. Границу пересек именно там, где наметили. Тихо, спокойно… Шел и радовался. Ориентировался, как договорились, на костел, который мне показали накануне. До селения оставалось всего ничего, когда у меня перед носом словно из-под земли появились две конфедератки. Я шарахнулся в сторону – любой прохожий может испугаться, – но из придорожных кустов вылезло еще несколько человек. Короче, напоролся на какие-то военные учения, только в тот вечер начавшиеся…
Дима помолчал.
– Ну а потом – все, как мы и предполагали в подобной ситуации: допрос в местной полиции, Варшава, майор Ходоравский из разведки… Словно по нотам! Я везде твердил полную правду. Родился в Швейцарии в тринадцатом году. Отец – шофер, мать – горничная графа Коченовского, попали туда вместе с барином, который считал себя либералом, почитывал Канта и покинул Россию в знак протеста после того, как сенатская комиссия и Николай II не поддержали его «революционного» предложения относительно смягчения режима в тюрьмах…
Горин слушал вполуха: биографию Варгасова он знал досконально, но прерывать Диму ему не хотелось – пусть выговорится.
И тот, не заметив, что шеф думает о чем-то другом, продолжал свой рассказ:
– Когда граф совсем уже решил вернуться, началась мировая война, а потом – революция. В шестнадцатом отец погиб: в Цюрихе убили какого-то провокатора, а Николай Варгасов, доверенный Коченовского, был накануне с поручением от хозяина у эсера Маркина, которого заподозрили в убийстве. Отца арестовали, а через месяц он, двадцатипятилетний, умер в тюрьме «от разрыва сердца», как было официально сообщено…
Мать вскоре пошла работать на маленькую текстильную фабрику: из России уже не было никаких поступлений, и графу пришлось распустить почти всю прислугу. В двадцать третьем мать собралась вернуться на родину, списавшись с какими-то родными, но тут убили в Лозанне Воровского, и Советская Россия объявила Швейцарии, оправдавшей убийцу, фашиста Конради, бойкот. Лишь в двадцать седьмом, когда отношения восстановились, удалось выехать…
Дима передохнул:
– А дальше уже пошла легенда.
Горин насторожился.
– Меня, так сказать, «почти буржуя», советская власть притесняла. Я еле поступил в институт, а потом не мог найти работу по специальности. Вот и пришел к мысли пробраться через Польшу назад в Швейцарию… Майор оказался довольно демократичным человеком: продержал меня под стражей только месяц, а потом даже подсказал, где снять угол. Но из поля зрения не выпускал. Именно по подсказке Ходоровского я обратился в швейцарское посольство, рассказал там о своем несчастье, попросил их связаться с моими прежними товарищами: вдруг хоть в чем-то помогут? А пока то да се, ежедневно ходил отмечаться в полицию, получал там энное количество злотых «на пропитание». Наконец, меня пригласили в посольство и сообщили, что все названные мной люди узнали меня по фотографии, сожалеют о моем бедственном положении, но оказать содействие сейчас не могут… Дипломаты тоже посочувствовали: «И зачем вы, молодой человек, уехали в красную Россию? Хотя какой спрос с четырнадцатилетнего подростка? Виновата, конечно, мать»… Все и тут шло как по нотам: ничего другого от моих швейцарских дружков я не ожидал… Нужна им лишняя обуза!
Он переждал, пока Горин искал спички, пока закуривал…
– В тот день, когда я ушел из посольства, меня вызвал майор, который безусловно был в курсе всех дел. Он не стал морочить мне голову – решил, видно, что я из-за всех своих неудач вполне «созрел» для серьезного разговора, – и сделал без всяких экивоков предложение поработать на польскую разведку, вернувшись в Россию. Я сначала возмутился. Потом стал говорить, что еле унес оттуда ноги, что не справлюсь с таким трудным, абсолютно незнакомым мне делом.
Но Ходоровский объяснил, что потребуются совсем несложные вещи: устроиться в какую-нибудь военную организацию и по мере сил информировать о том, что там происходит. Разумеется, во всем – начиная с перехода границы и кончая пересылкой добытых сведений – мне будут помогать их люди.
«Не такая уж невыполнимая задача? – улыбнулся Ходоровский. – Особенно, если учесть три вещи: незавидное положение, в которое вы попали, вашу ненависть к советской власти, ну и ожидающее вас благополучие».
После нескольких дней «мучительных раздумий» я пришел к майору, нехотя согласился на его предложение и нахально – продаваться, так продаваться – попросил аванс… «Хорош фраер», – как сказал бы наш Мишаня.
Варгасов бережно огладил широкие лацканы модного двубортного пиджака в крупную полоску.
– Но дальше было значительно интересней! Примерно месяц меня тщательно натаскивали, и я боялся только одного, как бы не заметили, что я не тот профан, за какого себя выдаю. Старался воспринимать все наставления как откровения и быть неимоверно бестолковым. Когда Ходоровскому показалось, что я все-таки сдвинулся с мертвой точки, меня свели с проводником – старым бедным крестьянином – и объяснили, где я должен встретиться в Киеве с их человеком. Я заикнулся о пароле, о приметах, но майор сказал, что ничего этого не надо: ко мне сами подойдут… Ох! – Дима вытер взмокшее лицо. – Вечер, а духотища неимоверная! Еще люки, как в шторм, задраены… Может, приоткроем немножко?
– Потерпи, пан Варгасов! К чему рисковать? Ты уверен, что за тобой не следят?
– Не уверен. Но сейчас «хвоста» нет, я тщательно проверился. Ладно! Ну, так вот… В одно из воскресений я стоял там, где мне было велено, и все гадал, как же меня узнают в толпе. И вдруг ко мне подходит тот самый старик бедняк, который переправлял меня через границу. Но разве тот? Пожилой лондонский денди в киевском варианте! Ну, если не – денди, то по крайней мере ответственный совслужащий на отдыхе. Он повел меня в Лавру, долго таскал по жутким лабиринтам и в конце концов представил резиденту, некоему Левандовскому, бухгалтеру промкооперации, пришедшему на экскурсию. Познакомились, «пощупали» друг друга. Кстати, он действительно работает в кооперации. Я проверил. Потом он объяснил мне, как будет налажена между нами связь, и обещал при следующей встрече дать кое-какие московские ориентиры.
– Видите, исчезать отсюда мне пока не резон! – закончил Дима, с улыбкой глядя на Горина. – Но вы там, в столице, кое-что уже можете предпринять. А я вернусь только тогда, когда почувствую, что достаточно знаю о людях Ходоровского. Или когда те прикажут выехать в Москву: я же человек подневольный и имею от своих польских хозяев уже не только «на пропитание».
Варгасов вытащил из внутреннего кармана пиджака увесистую пачку денег.
– Да-а-а… Представляю, как ты здесь кутил! Навалился на мороженое, сознавайся?
Сергей Васильевич знал давнюю слабость своего подчиненного, поэтому и проехался легонько на этот счет.
– Ну, я пошутил, пошутил, не сердись…
– Да я не сержусь. Как у нас дома? Всего два месяца отсутствовал, а словно вечность прошла… Миша успел в отпуске побывать? Собирался в августе в Крым.
– Успел… Вернулся негритосом. Без конца повторяет: «Полюбите нас черненькими. Беленькими нас каждый полюбит!»
– А еще что новенького?
– Что еще? – задумался Горин. – У нас новая секретарша: Вероника Юрьевна. Прасковьюшку без тебя проводили на пенсию. А эта – вдова нашего товарища. Ты его не застал… Интеллигентная женщина. Давно просилась к нам: ей хотелось в те стены, где работал муж. Да все места не было… Когда освободилось это, ее пригласили. Мы думали, не согласится – человек все же с высшим образованием. Она пошла. Знаешь, это просто находка! Печатает вслепую, не то что наша ветеранша – двумя пальцами. Стенографию знает, языки…
Горин взглянул на часы и заторопился:
– Давай прощаться, дружок! У меня скоро поезд.
– Да, пора… Но до чего неохота!
– Потерпи немного… Закончишь панские дела – и в Москву!
– А надо бы – в Берлин. Все я вам испортил…
– Не говори ерунду! При чем тут ты? От подобных вещей никто не застрахован. Знаешь, пока я тут тебя слушал, появилась у меня одна мыслишка… Может, пойдешь «околотошным путем»…
– Каким, каким? – оживился Дима. – Такого я еще не слышал!
– Окольным, очевидно, если я правильно понял своего соседа Закуренкова… Что это тебя так развеселило?
Горин с улыбкой глядел на Диму, который, словно ребенок, зашелся в смехе, и снисходительно качал головой: ладно, пусть человек немного расслабится. Он подождал, пока Дима кончит смеяться, разлохматил и без того непривычно растрепанного Варгасова, потом нахлобучил ему на голову шляпу.
– Все. Пора. Приспосабливай получше свое шлямпомпо и вытряхивайся. С удовольствием подвез бы тебя, но ни к чему… Ты теперь богатый, такси наймешь, если пёхом не охота. Значит, о связи мы договорились. Москвичам от тебя, естественно, приветы. Ну, не унывай, дружище!
Черная «эмка», развернувшись, обдала теплой пылью одинокую фигуру, застывшую на краю щербатого тротуара. И вскоре ее багряные огоньки уже исчезли из виду.
Дима постоял немного, присматриваясь, не привлекли ли они чьего-либо внимания. Потом, убедившись, что вокруг спокойно, направился к центру города.
Улица Воровского, которую все по-старому называли Крещатиком, была великолепна. Щедро освещенные витрины под полосатыми тентами с фестончиками, разноцветные зонтики продавщиц газированной воды, толпы нарядных киевлян – шелковистые мужские чесучовые костюмы ничуть не уступали дамским туалетам из файдешина или креп-жоржета.
Варгасов медленно шел по скверу, лавируя между гуляющими и вытирая время от времени платком мокрое лицо. Потом все-таки не выдержал, подошел к мороженщице:
– Пожалуйста, эскимо…
– Это ж вам на один зуб! Возьмите парочку… – Женщина уже держала за деревянные хвостики две порции. В ту же секунду Диму прошиб холодный пот, и все поплыло перед глазами: улыбающееся лицо мороженщицы, ее бело-голубой ящик, висящий спереди на широком ремне, два запотевших цилиндрика…
Пробормотав что-то невнятное, Дима еле добрался до ближайшей скамейки. Продавщица проводила его встревоженным взглядом: «Надо же, что жара с людьми делает! Молодым – и то плохо…»
А Варгасов, откинувшись на изогнутую спинку и обмахиваясь оставленной кем-то газетой, проклинал себя…
…Почти семь лет он не покупал эскимо, хотя всегда любил его, не мог себя перебороть. Все, что угодно, только не эскимо! Стоило ему увидеть на лотке или у кого-то в руках небольшие тюбики, все тотчас же всплывало в памяти… А тут вдруг сам попросил! Видно, в голове застряла реплика Горина насчет кутежа… Решил сэкономить, дурак!
Дима обнаружил, что держит в руках местную «Вечерку». Скользнул взглядом по строчкам… «Вторая пятилетка так же, как предыдущая, выполнена досрочно, к первому апреля тридцать седьмого года, за четыре года и три месяца… В этом году валовая продукция крупной промышленности увеличилась по предварительным подсчетам более чем в два раза по сравнению с тридцать вторым годом, и в восемь раз – по сравнению с тринадцатым…»
И снова Варгасову стало не по себе. Царапнуло за больное, не заживающее. «По сравнению с тринадцатым…»
…Мерзкий парнишка, типичная жаба, за что и получил длинное прозвище «Бре-ке-ке-ке», или попросту «Лягушонок», на вопрос учительницы, что было в России в той или иной отрасли промышленности до тринадцатого года, поворачивает к Варгасову свое конопатое одутловатое лицо и квакает:
– Хорошо было, Антонина Романовна! Этот буржуй еще не народился. Слышишь, швейцарец?
Бре-ке-ке-ке никак не мог смириться с белоснежными варгасовскими носовыми платками, с необычной курткой с молнией и массой карманов, что сшила мать своими руками, с брюками-гольф. А главное, с пятерками нового ученика, о которых довольно тупой Лягушонок и мечтать не смел!
Дима – один из класса – родился в тринадцатом году, остальные – в четырнадцатом. Формально он считался старше соклассников на целый год. А на самом деле был старше или на несколько месяцев, или на несколько дней. Но это все же давало Лягушонку основание без конца «подковыривать» Варгасова и веселить тех, кому достаточно было показать палец, вроде Диминой соседки по парте, остроносенькой Аллочки.
А Маринка Мятельская никогда не смеялась, когда Бре-ке-ке-ке паясничал. Как-то раз она повернулась к нему, больно щелкнула по лбу и сказала так спокойно, что даже самые смешливые угомонились:
– Нет, плохо было до тринадцатого года! Варгасов еще «не народился», но ты, Бре-ке-ке-ке, уже был в проекте… Большой подарок мыслящему человечеству!
Тогда, в восьмом классе, Дима впервые обратил внимание на примерную ученицу, сидевшую за первой партой. Увидел ее густые каштановые волосы до плеч, непослушную косую челку, то и дело спадавшую на глаза – Марина все время пыталась сдуть ее, выпячивая нижнюю губу, – большие синие глаза в темных, каких-то многослойных ресницах, немного несимметричную улыбку: левый уголок крупноватого рта всегда оказывался чуть выше правого…
Мятельская, дочь крупного хозяйственного руководителя, одевалась очень скромно – не по возможностям семьи. Хотя какая там семья? Отец всегда приходил за полночь, прокуренный и вымотанный до предела. Мать, занятая партийной работой, не интересовалась не только тем, как и во что одета дочь, но и ее школьными делами. Лишь маленькая, усохшая с годами бабуленька, трудолюбивая как пчела, скрепляла эту «ячейку», вносила в нее уют и тепло. Это был единственный человек в доме, с кем Марина могла словом перемолвиться.
Весь восьмой класс Варгасов присматривался: они только-только приехали с матерью в Москву, где все казалось Диме чужим и непривычным. Забывшись, он то и дело заговаривал с одноклассниками по-немецки, что вызывало у ребят бурю восторга, а у него – внезапную неловкость. И тут он всегда ловил на себе сочувствующий взгляд синих глаз…
А в девятом – к тому времени Дима уже чувствовал, будто всю жизнь прожил в Москве, – произошли, одно за другим, два очень важных для него события…
– У нас новая немочка! – объявил всезнающий Джордж Басаргин, которого все попросту звали Жоркой, что его крайне огорчало. – Симпатяга!
Он не успел прокомментировать новость: в класс вошла завуч по прозвищу «Красавица». Яда в этом прозвище было больше, чем одобрения. Лидия Васильевна действительно была бы недурна собой, если бы не кривые ноги и ледяной взгляд прозрачных зеленых глаз, от которого становилось зябко.
– Разрешите представить вам новую учительницу немецкого языка Анну Карловну Гравиц, – начала Красавица резким, бьющим по нервам голосом. Сделала паузу, то ли проверяя себя, верно ли назвала имя, то ли стараясь уловить реакцию ребят. – Анна Карловна заменит Антонину Нестеровну, которая, как вы знаете, серьезно больна. Не мешало бы, между прочим, навестить учительницу. Староста! Примите к сведению… Итак, прошу любить и жаловать Анну Карловну. А также выражаю скромную надежду, что на ее уроках вы будете вести себя несколько иначе, чем у Антонины Нестеровны, которую, если говорить честно, именно вы довели до инфаркта…
Красавица, радуясь, что все, пригорюнившись, молчали, выплыла из класса. И только когда за ней захлопнулась дверь, ребята посмотрели на ту, что, словно ученица, застыла у плохо вытертой доски…
Если бы ее не привела завуч, никто не смог бы предположить, что эта несколько растерянная девушка – учительница. Она выглядела десятиклассницей. В крайнем случае – студенткой. На ней была белая английская блузка с расстегнутым воротом и клетчатая черно-белая юбка. (А все привыкли к шевиотовым костюмам.) На руке висела большая кожаная сумка с красивой пряжкой. (А все привыкли к стандартным дерматиновым портфелям.) Прямые соломенные волосы покрывали плечи и спину, густая челка казалась еще ярче от карих глаз. (А все привыкли к классическим пучкам или к короткой стрижке и коричневым пластмассовым гребням на затылке.)
– Гутен таг… – робко сказала Анна Карловна и неуверенно шагнула к столу, покрытому заляпанной чернилами бумагой. В ответ раздалось недружное разноголосое «гутен таг». И только варгасовский негромкий голос, произнесший эту нехитрую фразу настолько в нос, насколько это требовалось, и настолько растянуто, насколько опять же было нужно, привлек внимание новой учительницы. Она мгновенно отыскала его взглядом и, совсем не чинясь, улыбнулась Диме доброй открытой улыбкой:
– Гут. Ви хайсен зи, геноссе?
– Их хайсе Дмитрий Варгасов.
В их коротком диалоге Диме больше всего понравилось это революционное обращение – «геноссе».
Так они познакомились с «Лорелеей». Это имя ей мгновенно придумал Жорка Басаргин, и оно сразу же приклеилось.
С того дня уроки немецкого стали в 9 «Б» праздником. Стоило Лорелее задумчиво провести рукой по давно засохшим фиолетовым кляксам на столе и молча посмотреть на свои пальцы, как откуда-то появлялся новый лист бумаги. Стоило ей рассеянно глянуть на серую доску и на замусоленный огрызок мела, как тут же появлялся новый мелок и сырая тряпка, чудесно превращавшая тусклую доску в блестящую.
Никто уже не мычал с закрытым ртом и невинным выражением лица, преданно глядя на преподавателя, как это часто бывало на уроках несчастной Антонины Нестеровны, знавшей немецкий едва ли лучше своих учеников. Никто не катал ногой ребристые карандаши под партой, создавая почти заводской шум. Никто не стрелял в своих недругов мокрыми шариками через специальные трубочки. Все, затаив дыхание, слушали, что рассказывала им, переходя с русского на немецкий и наоборот, золотоволосая Лорелея. А рассказывала она интереснейшие вещи.
…И о своем отце, немецком рабочем, попавшем в плен в мировую войну и пожелавшем остаться в России.
…И о войне, из которой чванливое немецкое буржуазное общество вышло, по словам Розы Люксембург, «пристыженным, обесчещенным, по колено в крови, запачканное грязью…»
И о потерях Германии в той позорной войне: около двух миллионов человек погибло только на фронтах, а в результате голода и эпидемий – еще шесть.
…И о предателе Носке, правом социал-демократе, который хвастливо заявил, что «пробежит кровавой собакой через германскую революцию…» С тех пор порядочные люди иначе, как «кровавая собака Носке», его не называли.
…И об Эрнсте Тельмане, железнодорожном рабочем, любимце простого люда, – их «Тедди».
Ани пришлась им по душе. Была она непоседливой, темпераментной. Гравицы испокон веку жили на юге страны, в Гейдельберге, и лишь перед самой войной перебрались в Берлин. Но в семье все, в том числе и она, росшая в Москве, говорили по-южному мягко, резко отличаясь этим от северян.
Событие это произошло недели через три после прихода Лорелеи, когда класс полюбил и оценил ее. Один лишь Жорка Басаргин не до конца, видно, разобрался в том, что за человек перед ним. Он всегда был тугодумом.
Лорелея и в тот день вошла в класс не вместе с звонком, как делало большинство учителей, а еще во время перемены. И сразу же вокруг нее образовался кружок: любознательным было о чем поговорить с ней! Вдруг откуда-то вынырнул Басаргин, минутку послушал, о чем говорят, а потом, дурашливо оглядев Лорелею снизу доверху, брякнул:
– А у вас очаровательные ножки, фройляйн!
И тут же схватился за левую щеку: Лорелея влепила ему полновесную оплеуху. Не учительница – ученику, девушка – наглому парню! И механически поправила:
– Фрейлейн…
Секунду все молчали, в том числе и Басаргин, потом разошлись по своим местам. Урок начался.
Как всегда, тихонько сидели тридцать подростков. Как всегда, тяжело падали на спину при резких поворотах головы волосы Лорелеи, ни минуты не остающейся на месте. И никто не вспоминал о том, что произошло недавно. Но все этот случай запомнили, хотя даже не пытались обсуждать.
А потом случилось совсем невероятное. Маринка послала в самом начале урока немецкого записку Варгасову. Обернувшись к Бре-ке-ке-ке, она положила ему на парту бумажку, сложенную, как порошок с лекарством, и приказала отдать ее Диме, который в это время листал тетрадку и не видел, что происходит. Лягушонок, воспользовавшись тем, что девушка сразу же отвернулась, раскрыл записку и дико, на весь класс, захохотал.
– Ой, не могу! Мятельская влюблена в Варгасова! Сама написала… А еще комсорг! Ой, я сейчас помру!
Дима поднял голову и, не вполне понимая, что творится, увидел рядом два очень бледных лица: Марина и Лорелея стояли у парты Бре-ке-ке-ке и так смотрели на него, что он буквально захлебнулся своим квакающим смехом.
– А я – что? Я – ничего! – Лягушонок протянул записку учительнице. – Как Самохин кому-нибудь напишет или скажет, так его сразу из класса выгоняют… А Мятельской все можно!
Ани записку не взяла, лишь вопросительно посмотрела на Марину. Та, еще больше побледнев, секунду медлила, потом велела Лягушонку передать записку по назначению. Он нехотя обернулся к Варгасову и протянул ему листочек.
Дима встал, точно отвечая на вопрос учителя, и прочел, хоть и не вслух, но все же на глазах всего класса, короткую фразу, свободно уместившуюся между двумя светло-сиреневыми тетрадными линейками: «Я тебя люблю».
Только после этого Маринка, к щекам которой наконец-то начала приливать кровь, повернулась, не спеша пошла к своей парте и, сев за нее, открыла учебник на нужной странице.
А Лорелея все стояла около Лягушонка, и было видно, что она еле сдерживает себя, чтобы не нарвать ему уши. Бросив резко: «Schuft», она наконец вернулась к своему столу и отчетливо, уже по-русски, повторила:
– Подлец!
Все молчали и смотрели даже не на Марину, не на Диму, а на нее – Анну Карловну Гравиц. А она вдруг задумчиво, распевно произнесла: «Jch libe dich». И, не замечая тридцати пар чего-то напряженно ждущих глаз, впившихся в ее все еще бледное лицо, думая, видно, о своем, тихо спросила кого-то, может быть, даже себя, глядя в залитое дождем окно:
– Что может быть прекраснее этих слов?! И какая, в общем-то, разница, кто их произнес? Важно, что к человеку пришла любовь…
Ани обернулась, обвела взглядом притихших учеников, будто каждого ласково погладила. Лишь Бре-ке-ке-ке пропустила, словно его совсем не существовало. Потом села за свой стол, чего обычно не делала, и подперла щеку кулаком.
– Не верую я в небо, ни в Новый, ни в Ветхий Завет, – начала она почти шепотом. Но каждое слово было отчетливо слышно: такая стояла тишина. – Я только в глаза твои верю, в них мой небесный свет. Не верю я в господа бога, ни в Ветхий, ни в Новый Завет, я в сердце твое лишь верю – иного бога нет. Не верю я в духа злого, в геенну и муки ее, я только в глаза твои верю, в злое сердце твое…
Лорелея замолчала. Казалось, она забыла, что это – урок, что перед ней – школьники, которых надо спрашивать и которым надо выставлять оценки, что в любой момент может войти Красавица и дать нагоняй за срыв занятий…
– Что есть в жизни выше, чем любовь? – Ани от волнения заговорила с небольшим акцентом. – Пусть даже безответная, несчастливая? Если бы все относились к любви так же, как… Самохин, – она чуть было не назвала его Лягушонком, – не было бы ни счастливых людей, ни чудесных пьес, ни прекрасных стихов… Все самое лучшее ушло бы из жизни… Гейне – это его стихи я вам напомнила (Лорелея прекрасно знала, что большинство понятия не имеет, чьи прозвучали строки, но она всегда щадила чужое самолюбие) – безнадежно любил свою двоюродную сестру. Стоила она его любви или нет – не нам судить. Но мы должны быть благодарны этой Амалии за то, что она, принеся поэту столько страданий, вдохновила его на поэзию.
Лорелея встала, подошла к заплаканному окну и, глядя сквозь мутное стекло, прочла:
– Двое перед разлукой, прощаясь, подают один другому руку, вздыхают и слезы льют. А мы с тобой не рыдали, когда нам расстаться пришлось. Тяжелые слезы печали мы пролили позже – и врозь…
Диме, у которого – первый раз в жизни – сердце билось где-то в горле, и он боялся, что его состояние заметит смешливая Аллочка, Диме показалось, что глаза у Лорелеи подозрительно блестят.
Ани до самого звонка читала стихи.
Гейне сменил Верхарн:
– И для любви глубокой, неизменной, не значат ничего прикрасы красоты…
Верхарна – Лонгфелло:
– Из десяти волов упряжка не тянет нас к себе так тяжко, как слабый женский волосок…
Лонгфелло – Шекспир:
– Любовь – над бурей поднятый маяк, не меркнущий во мраке и тумане, любовь – звезда, которою моряк определяет место в океане…
Немецким они в тот день не занимались. Но, может, это был более важный урок?
Лорелея устало вышла из класса, но долго еще было тихо. Бре-ке-ке-ке вдруг опомнился:
– А Мятельская-то выдала!
Дима, нагнув голову, пошел на него, но Лягушонок тотчас нырнул за чьи-то спины. Тогда Варгасов повернулся к Марине и чувствуя, что вот-вот потеряет сознание, спросил ее совсем буднично: «Если Алла согласится, ты пересядешь ко мне?» Она смело посмотрела ему в лицо и, кивнув, привычно подула на непослушную челку.
С того дня и до самого конца они сидели вместе на третьей парте среднего ряда. Бре-ке-ке-ке тоже с кем-то поменялся местом: затылком ощущать взгляды Марины и Димы ему, даже при его толстокожести, было не под силу…
Варгасов, немного придя в себя, развернул «Вечерку» и уже внимательно просмотрел всю информацию.
Черт побери! Опять было ЧП… Опять идут отклики… Дня нет спокойного, чтобы страна могла вплотную заняться лишь собственными делами! То тут подставят ножку, то там… Теперь вот новая история с нашими кораблями…
Тридцатого августа, в 21.30, через несколько часов после того, как был пройден Гибралтар, советский теплоход «Тимирязев» нагнал эсминец, на котором четко были видны две буквы «ТБ», судя по всему, – итальянский. Он – сделал несколько кругов вокруг теплохода, везшего из Кардиффа в Порт-Саид уголь, а потом выпустил в него торпеду. Раздался взрыв. Погас свет. Но едва матросы наладили аварийное освещение, была пущена вторая торпеда, и теплоход стал тонуть. Экипаж вынужден был погрузиться в шлюпки, и лишь в час ночи тридцать первого августа советские моряки попали в Порт-Делис.
А буквально на следующий день, первого сентября, в 6.30 утра, в Эгейском море, в пятнадцати милях от острова Скурос, около нашего парохода «Благоев», везшего во Францию асфальт, всплыла подводная лодка без опознавательных знаков. Капитан «Благоева» тут же приказал повыше поднять красный флаг, чтобы его могли хорошенько разглядеть. Но с лодки уже была пущена торпеда. Пароход сумел сманеврировать, и она прошла мимо. Тогда с лодки потребовали документы. В шлюпку начали спускаться старпом и четверо гребцов. В этот самый момент была пущена вторая торпеда, которая затопила корабль. Советских моряков подобрали греки и привезли в Афины.
Прогрессивное общественное мнение было крайне возмущено наглостью и безнаказанностью действий современных пиратов. Последовала нота советского правительства правительству Италии, врученная министру иностранных дел Чиано, зятю Муссолини. Но итальянцы отвергли обвинения: дескать, понятия ни о чем не имеем.
Истина крылась в коротенькой фразе, крайне любимой Бенито Муссолини: «Наше море». Именно под этим лозунгом бандитски действовали итальянские фашисты, отстаивая свои интересы в Средиземном море, которое они считали своей собственностью.
А это ведь – лишь звено в цепи событий, происходящих вокруг Советского Союза!
Варгасов встал и медленно пошел по аллее. Духота не проходила. Лицо покрывалось потом, рубашка (пиджак давно уже висел на руке) прилипала к спине, во рту было сухо и горько. Дима не мог больше сопротивляться искушению и купил стаканчик самого дешевого фруктового мороженого: кисловатая, холодная масса утоляла жажду и освежала.
…А они с Маринкой больше всего любили мороженое в вафлях. Выгребут из карманов мелочь и бегут на угол, к знакомому дядечке, торговавшему мороженым собственного производства. Он их знал и, по-видимому, симпатизировал им. А может, улавливал каждый раз жалостливый Маринкин взгляд: торговец был одноногим, вместо второй ноги к коленке привязывал толстую, сужавшуюся книзу деревяшку.
Дядечка всегда долго копался в огромном ящике, выбирая самые поджаристые круглые вафли, потом одну клал на дно особого приспособления (что-то вроде игрушечной кастрюльки со стержнем и поршнем в середине), столовой ложкой доставал из посудины, стоявшей на льду, желтоватое сливочное месиво, намазывал его на вафлю, плотно уминая, покрывал сверху другой румяной вафлей и, будто делая укол, выжимал порцию в ладонь.
Они усаживались где-нибудь неподалеку и, держа мороженое двумя пальцами, вылизывали его, медленно поворачивая «колесо» и отгрызая лишние вафли. Одно их всегда огорчало: на этих рифленых кружочках были вытеснены всевозможные имена, но им ни разу не попались их собственные.
Нет, как-то на одной из своих вафель Варгасов прочел: «Мария». И обрадовался: «Погляди-ка! У меня – вышло!» Но Маринка отрицательно покачала головой:
– Это другое имя. Не хитри!
– А я и не хитрю! Ты послушай – очень же близко: Марина, Мария…
– Близко, да не одно и то же.
– А по-немецки вообще звучит одинаково – Марихен, – не сдавался Варгасов. – Что, съела?
– Съела, – кивнула в ответ Маринка, делая вид, что не понимает, о чем это Дима. – Еще хочу!
И Варгасов опять помчался к одноногому мороженщику, уговаривая себя, что на этот раз он обязательно попросит его отыскать вафли с их именами. Но, стоя около дядечки и наблюдая за его манипуляциями, он по-прежнему молчал. И так много раз…
Впрочем, Варгасов не всегда был таким стеснительным и скованным. Он любил иногда поговорить. Но Марина отучила его от ненужных слов. Особенно после хорошего фильма или спектакля, когда ей хотелось помолчать и подумать. Раньше, не успев покинуть зал, Дима начинал решительно анализировать увиденное или услышанное. Но Маринка морщилась от такой скоропалительности.
– Погоди! Дай подумать…
Так было и в тот зимний вечер, когда они возвращались с «Евгения Онегина».
Выйдя из Большого театра, они попали почти в такую же обстановку, в которой пел свою прощальную арию Ленский: рассеянный свет, зыбкая луна, рой крупных снежинок… И вдруг с ними поравнялись две девчонки, лет по пятнадцати, не больше, тоже явно со спектакля. Они что-то оживленно обсуждали, и до Марины с Димой долетело:
– Ох, и дура эта Татьяна! Типичная мещанка… «Но я другому отдана и буду век ему верна…», – кривляясь, передразнила толстенькая девушка. – Оставила бы старикашку в мужьях – генералы на дороге не валяются, – а Онегина взяла бы в любовники…
– Очень надо, – фыркнула другая. – Он же ее отверг! А тут вдруг воспылал…
– Ну и что? – не унималась первая. – Чушь какая… До чего же ты злопамятная, Зинка! И так – во всем…
Они обогнали медленно идущую пару и исчезли за поворотом. Только тогда Марина подняла на Диму глаза. И взгляд у нее был такой растерянный и смущенный, как если бы рядом непристойно выругались…
А потом они долго сидели на заваленной снегом скамейке в Сокольниках, и Дима, чтобы исправить Маринкино настроение, испорченное глупыми девчонками, читал свои стихи, стараясь отогреть дыханием пылающее от мороза маленькое ухо…
Почему на небе звезды – белые?
Будь по мне – иначе все бы сделал я…
Глянешь ты – с укором ли, с приветом;
Звездочки – пути их нет границ —
Согревают теплым синим светом
В контурах распахнутых ресниц.
Как бы это многих возмутило!
Но, наперекор всей их возне,
Пусть сияют синие светила
В нестерпимой неба белизне.
– Еще, – потребовала Маринка и пересела так, чтобы он согрел другое ухо.
– Хи-и-и-тренькая! – счастливо улыбнулся Дима. – Я что тебе – Есенин, Тютчев, Блок? Жалкий эпигон! Если бы не ты, никогда не осмелился бы рифмовать.
– Читай, а то раскритикую, – пригрозила Маринка. – Ну?
– Это у тебя запросто выходит…
И он снова читал чуть охрипшим от волнения голосом старое, новое – все, что всплывало в памяти, но что было только о ней и для нее…
Уже в теплом подъезде нового дома на Стромынке, где жила Марина, держа в ладонях румяное лицо, он нежно поцеловав то место, где сходились широкие густые брови и начиналась ее «курнофиля». Так, рассказывала Маринка, всегда делала перед сном бабуленька, которую она обожала. Последнее, что Дима прочел, глядя в глубокие зрачки, было написано в тот день, ранним утром.
Когда получаешь права,
Больше жизни любя,
Сказать простые слова:
«Я люблю тебя!»
Не то, чтоб тысячи лир
В душе зазвенели вдруг.
Другим становится мир,
Другими – люди вокруг,
Кто врал, что слепа любовь —
Садист, пошляк, клеветник?
Новей, чем любая новь,
Мудрее тысячи книг.
В дела теперь не уйти!
Повсюду она найдет.
Любые ищи пути,
Любовь тебя поведет…
Той благодатной зимой ей было шестнадцать, ему – семнадцать. А теперь он намного старше Маринки… Почти на семь лет!
Дима, посидев еще немножко, бросил в урну пустой картонный стаканчик и решительно встал: хватит прохлаждаться. Завтра – трудный день. А встреча с Гориным и воспоминания разбередили душу… Надо выспаться и быть таким, каким он был весь этот последний месяц.
Пора сомнений и растерянности кончилась, пришло время решительных действий, раз уж ему так хочется вернуться в Швейцарию, как показалось майору Ходоровскому! «Пан Варгасов ведь не наивная институтка… Он понимает, что это право надо заработать? А если говорить точнее – купить?» Пан Варгасов понимает. Поймет ли его в дальнейшем пан Ходоровский?
Дима прибавил шагу и вдруг словно споткнулся: впереди сверкнули в ярком свете электрических фонарей желтые волосы; спадавшие на спину и плечи. «Как этой несчастной, наверное, трудно в такую жару! – невольно подумал он. – А может, это Лорелея?» Дима обогнал женщину, заглянул в лицо. Конечно, не она. И уже совсем некстати вспомнил, как Ани и Маринка пели на вечерах. Лорелея сидела у рояля, а Марина стояла за ней, чуть в глубине. Правой рукой она держалась за спинку стула – это, наверное, придавало ей, смущавшейся обычно до слез, силу, – левой переворачивала ноты.
Два таких разных голоса – высокий, Маринкин, и грудной, Лорелеи, удивительно гармонировали, дополняли и обогащали один другого. Они то сливались воедино, то разъединялись, словно убегая, потом, обнявшись, уводили зачарованный зал в какие-то неведомые края…
Хотел бы в единое слово
Я слить свою грусть и печаль…
Дима уже лег, привычно высоко взбив подушку и натянув на ухо простыню – без этого не мог заснуть: Варвара Ивановна, которую он, как в детстве, называл муттерчик, приучила. А в голове, в сердце, в душе, если она хоть где-то притаилась, сливаясь и разливаясь, встречаясь и расставаясь, жили два голоса: Маринки и Лорелеи…
…И если б усталые очи
Сомкнулись под грезой ночной,
О, пусть бы то слово печали
Звучало во сне над тобой!
Сна до самого утра так и не было. Зато печали – хоть отбавляй! Рассвет двадцать третьего сентября тридцать седьмого года Дмитрий Варгасов встретил с открытыми глазами…
«ЛОНДОН, 19 ноября 1937 г. (От соб. корр. “Известий” по телеграфу.) В сообщениях из Берлина по поводу визита лорда Галифакса указывается на “дружелюбие”, проявляемое обеими сторонами. В многоречивом сообщении берлинского корреспондента газеты “Таймc” характерно следующее место:
“В качестве условия для соглашения германская сторона, очевидно, требует, чтобы Лондон, вел чисто британскую внешнюю политику в отличие от политики, которая в интересах коллективной безопасности вмешивается в дела тех частей Европы, где Великобритания непосредственных интересов не имеет. Не может быть и речи о каком-либо торге, об отказе Германии от колониальных требований в обмен на свободу рук в Европе…”»
Они долго топтались посреди кабинета, тиская друг друга и похлопывая по спинам, будто цирковые медведи, честно изображающие за кусочки сахара упорную борьбу. Но эти двое действовали по велению сердца. И если объятия их хоть в какой-то мере походили на борьбу, то от того, что мужчины, даже встретившись после долгой разлуки, обычно не очень-то любят демонстрировать свои чувства. Особенно такие мужчины, как Горин и Кулиев.
– Ты уж извини, Сережа, что не мог сам приехать на вокзал: заседал. – Нури Алиевич в последний раз шлепнул Горина по спине, и тот крякнул от боли: в дороге его опять прихватил радикулит, которым он мучился много лет.
Это не ускользнуло от Кулиева.
– Ах, я – дурак! Совсем забыл про твою поясницу… Все маешься, несчастный? Ничего, ничего, старина, мы тебя тут подправим. А вообще-то не мешало бы почаще выезжать «на места», как выражаются бюрократы! Хотя бы ради личной выгоды… Например, борьбы с радикулитом. А? Моя матушка знает кое-какие травки да мазилки народные: вылечит тебя, ей-ей! Ну а если и не вылечит, хуже по крайней мере не сделает, как иные эскулапы… Да куда уж хуже?
Кулиев, наблюдая, как медленно усаживается Горин в кресло, качал головой:
– Пах, пах… Крепись, ходжа!
– Ты, я вижу, неважно относишься к медицине… А потом, какой я тебе «ходжа», Нури? Ты уже сам давно учитель. Больше моего в жизни видел! В таких «мекках» побывал, что другим и не снилось. Давненько мы не виделись?
– Давненько… Я и сам бы мог явиться пред светлые очи руководства: неловко, что начальство вынуждено мчаться ко мне. Но несколько позже ты поймешь, что это – безопаснее и логичнее в сложившейся обстановке… Кстати, про какую лошадь ты говорил по телефону? Почему обязательно белая? А? «Я запер мой язык в сундук молчания, повесил уши на гвоздь внимания и вкушаю сладость твоих речей», как изъясняются наши старики. Красиво, правда?
– Очень! Только длинно. Представляешь, если бы мы в таком духе докладывали?
– А на Востоке без этого – шагу не ступишь!
– Понимаю… – Горин задумался. – Да, про лошадку белую забудь. Это я больше для себя говорил. Заморочил только тебе голову! Хотя ты главное уловил. Так есть какая-нибудь зацепка для моего паренька? В Польше нам не повезло. Кое-что, правда, удалось сделать. Но это – совсем не то, на что мы рассчитывали, для чего готовили Варгасова…
– Да-а… «Если пошли неудачи, то и о халву зубы сломаешь».
– Но, как опять-таки верно заметили ваши старцы, «что свалилось на голову, должны выдержать ноги». Вот и стараемся… Денисенке и Варгасову это дается полегче: у них нет радикулита. А у меня от каждого, даже дружеского удара, – Горин притворно-сердито глянул на Кулиева, – будто нож в поясницу входит!
Тот в ответ молитвенно сложил руки у лица:
– Да буду я жертвой за тебя, Сергей Васильевич! Да приму на себя все твои горести! Пусть этот мерзкий радикулит перейдет ко мне! Между прочим, сколько лет твоему парню?
– Варгасову, что ли? А это важно?
– Может стать важным.
– Значит, так… Если он с конца тринадцатого года, то сейчас ему двадцать четыре. В декабре будет двадцать пять. Никак женить его собрался?
– А тебе какое дело? Ты же наплел мне про какую-то клячу! Заинтриговал, можно сказать, и молчишь. Мы тоже свою гордость имеем. И свои секреты. Найдем нужным – скажем. Не найдем – не скажем.
– Пользуешься тем, что мне трудно встать с твоего пыльного кресла и нанести тебе апперкот?
– Ну, так я и думал! Так и предполагал! Чуть что – сразу угрозы… А если тебе не нравится наша пыль, то и приезжал бы в апреле, в самое лучшее время года, а не… – Кулиев взглянул на календарь. – А не девятнадцатого ноября, когда свирепствует норд. Ты уже забыл бакинский норд, аристократ? Метет почище любого дворника! Значит, скоро двадцать пять будет? – Снова без всякого перехода переспросил Нури Алиевич, что-то подсчитывая и прикидывая в уме.
Кулиев наконец-то стал серьезным, что несколько состарило его смуглое лицо под густой шапкой мелко вьющихся волос.
– Как будто все сходится, Сережа! Может, действительно женим?
– Долго ты будешь мне душу мотать? – Горин сделал попытку выбраться из глубокого кресла. Но с первого раза ему это не удалось.
– Вот видишь… – Кулиев со скорбной миной смотрел на безрезультатное барахтанье друга. – «Борода егo, – он указал пальцем на гладко выбритый подбородок Сергея Васильевича, – в руках другого», – Нури Алиевич сжал кулак, демонстрируя, как крепко он держит невидимую бороду Горина. – Поэтому сиди спокойно и отдыхай. Сейчас нам принесут крепкий чай. И тогда мы поговорим… Более того: я дам тебе кое-что почитать. А потом поедем ко мне, и моя мамаша собственноручно займется хлипкой твоей хребтиной. Такой богатырь, и весь скрюченный! Вай, вай!.. Так что это все-таки за лошадь?
– Фу, черт! – Горин расхохотался от неожиданности, хотя ему и смеяться-то было больно. – Ну и хватка!.. Вот шайтан…
– Не трогай чужую терминологию, Горин! Оставь и нам, бедным, что-нибудь для колорита. Итак?
– Да отцепись. Ничего особенного! Просто ассоциация. Эль Борак, который…
– Хоп! Все ясно. А я-то голову тут себе ломаю! Ну, ладно Горин. Я не злопамятный. Особенно, когда вижу, как ты тут корчишься у меня на глазах. Думаю, будет тебе все же какой-нибудь Эль Борак! Уж не знаю, белый ли, каурый ли и насколько быстро, но оседлаем мы его…
Когда принесли хрустальные стаканы в ажурных подстаканниках («гостевые», – подмигнул Кулиев) и огромный расписной чайник с уже заваренным по всем здешним правилам напитком, когда Нури Алиевич разлил душистый темный чай и сложный орнамент на стаканах заискрился, когда Горин, обжигаясь, сделал несколько глотков и тепло разлилось по всему его телу, только тогда Сергей Васильевич почувствовал, как он устал и как ему хорошо в кулиевском кабинете.
Нури Алиевич был человеком осторожным и храбрым. Такой с бухты-барахты ничего не совершит, не сорвет с места товарища без особых на то причин. С таким легко и приятно делать все – Горин в этом много раз убеждался: и выполнять задания, и разрабатывать собственные операции, и просто медленно, смакуя, пить крепкий сладкий чай.
– Еще? – Нури Алиевич потянулся к чайнику.
– А ты как думал?
Кулиев отодвинул от себя недопитый стакан, тогда как Горин еще плотнее обхватил ладонями свой, то ли греясь, то ли просто волнуясь. Помолчал. Потом начал:
– Значит, вот какое дело… Несколько дней назад ко мне с повинной пришел английский шпион.
Ни один мускул на лице Горина не дрогнул, но Нури Алиевич понял – он в замешательстве. Эффект, к которому Кулиев по-мальчишечьи неосознанно стремился, был достигнут: не каждый день в НКВД, пусть и в Москве, являются сотрудники иностранных разведок!
– Это некто Максим Фридрихович Кесслер, – равнодушным голосом продолжал рассказывать Кулиев. – Бывший царский офицер, служивший в корпусе Баратова, в Персии, и уже много лет работающий в Баку на телеграфе. Вот вскоре после его прихода я тебе и позвонил…
– Т-а-ак… Так-так… А если поподробнее, Нури? – Сергей Васильевич расстался наконец со стаканом.
– В поле зрения нашего уголовного розыска попал тип по кличке «Терьякеш», что значит «курильщик опиума». Он частенько наведывался к нам из Ирана с контрабандой, но засечь его никак не могли. А тут – повезло! Но работники угрозыска – люди умные: не схватили раньше времени, а решили посмотреть, что он будет делать на этот раз. И что бы ты думал?
Нури Алиевич распечатал пачку бакинской «Южанки», своих любимых папирос, и протянул Горину. Но тот, отрицательно покрутив головой, достал «Казбек» и принялся энергично хлопать себя по карманам.
– Все по-прежнему? – Белозубая улыбка высветила и омолодила прокаленное солнцем лицо Кулиева. И сам сделал вывод: – Все по-прежнему…
Затянулись разок, другой, и Нури Алиевич продолжал:
– Так что ж ты думаешь? Ребята из угро зафиксировали два его визита: к Рубену Симоняну, служившему когда-то переводчиком в штабе английских оккупационных войск в Баку, и к Кесслеру. Ни тот, ни другой, по данным милиции, наркотиками не баловались. Чего ж ему от них надо?
Кулиев сделал несколько жадных затяжек.
– Не ясно! Тогда подключили нас. Симоняна до сих пор тщательно проверяем, глаз с него не спускаем, хотя знаем его неплохо. Кесслер же оказался не тем, за кого мы его принимали. Мы знали, что он кадровый царский офицер, но кое-что он скрыл от нас. Теперь это выяснилось. Пока я раздумывал, как действовать, позвонили из проходной и доложили, что явился гражданин Кесслер и хочет сделать важное заявление. Просто, да? Как все гениальное! Жаль только, что нет в этом ни малейшей моей заслуги… Даже решить ничего не успел, а Максим Фридрихович уже сидел передо мной и говорил о своей жизни. А потом я устроил его вот за этим столиком, где мы с тобой чаевничаем да покуриваем, и он все изложил на бумаге.
– Зачем Кесслер был нужен «Терьякешу»?
– Он хотел, чтобы Максим Фридрихович навел справки об адвокате Красовском, проходившем в двадцать втором году по процессу эсеров в связи с диверсией на Сураханском нефтепромысле. Англичане до сих пор не забыли своего агента и хотели, видимо, вновь с ним связаться.
– А почему Кесслер вдруг пришел с повинной?
– Раньше малодушничал, боялся… ЧК! ГПУ! Жалел сынишку и жену, которая все эти годы ничего не знала. Теперь жены нет – умерла несколько месяцев назад. Сын вырос, кончил школу, работает. Вот Кесслер и осмелился. Двадцать лет, говорит, жил в страхе…
Нури Алиевнч подошел к столу, достал из ящика папку и положил ее перед Гориным:
– Читай, Сережа! Держал для тебя под рукой. А я… – Кулиев вытащил из кармана брюк старомодные часы фирмы «Павел Буре», – а я схожу к начальству. Вот так нужно! – Он полоснул себя смуглым пальцем по горлу. Потом, захлопнув одну за другой массивные серебряные крышки, любовно посмотрел на отцовское наследство.
– Зверь, а не часы! Точность невероятная! В каких только передрягах я с ними ни побывал… И – ничего, идут! – Хозяин навел на столике порядок. – Значит, ты читай, пей чай – он еще не остыл, – и не забывай про курабье и халву: ты к ним даже не притронулся. Вернусь, поедем ко мне и тогда уж как следует закусим: я еще тоже не обедал. У вас, у русских, есть отличная, поговорка: «Середка сыта – края играют…»
Нури Алиевич, пощелкав крышками часов, метнулся к двери, изобразив на лице ужас:
– О, Аллах! Опаздываю! Значит, вернусь часа через полтора и буду в полном твоем распоряжении…
…Много лет назад впервые встретились они на Лубянке: юные комиссары! Теперь у одного – со спиной нелады, у другого – виски седые… И лет-то им не так уж много, если подходить с обычной меркой! А скольких ровесников уже нет… То сердце вдруг откажет, то нож или пуля его остановят, то там, на чужой стороне, ошибку непоправимую совершишь, а за ней – провал…
Горин, устроившись поудобнее, мельком пробежал начало заявления – кому, от кого, дата – и, невольно задержавшись на первой фразе: «Все началось в Тегеране в семнадцатом году…», напоминавшей начало приключенческого романа, стал медленно читать историю жизни человека, которого он никогда не видел, но чей облик с каждым эпизодом, с каждой страницей, исписанной мелким, четким почерком, становился для него все яснее.
Так постепенно оживает в проявителе фотография: сначала это – пустой кусочек картона, потом на нем появляются глаза, нос, рот… Еще немного – и кто-то, уже вполне реальный, смотрит на тебя со дна пластмассовой ванночки из-под слоя проявителя.
Прошел час. Горин уже многое знал о Кесслере – так образно описал Максим Фридрихович свою жизнь! У этого технократа несомненно были литературные способности.
…Все действительно началось в Тегеране в семнадцатом году. Высокий, сухопарый, с небольшой щеточкой усов, штабс-капитан Кесслер, сотрудник аппарата русского военного атташе, поднимался по парадной лестнице французской миссии.
Ему сегодня особенно не хотелось ехать на этот прием, тем более что был он неофициальным. Так, очередная возможность для европейцев пообщаться… Именно на таких приемах можно было обменяться последними новостями, слухами, анекдотами, лишний раз даром выпить и немного пофлиртовать. Дипломатический корпус, как всегда летом, изнемогал от жары и скуки…
Максим Фридрихович вошел в зал, где кучками уже толпился народ, совершил ненавистную ему процедуру целования дамских ручек, поздоровался с мужчинами – кивок головы, легкое звяканье шпор – и занялся своим любимым в этом доме делом: рассматриванием редчайшей коллекции картин посла, с которыми тот не расставался, куда бы ни забрасывала его служба.
Это были подлинники – наброски, эскизы, небольшие законченные вещи – группы французских художников, названных «батиньольцами», по имени квартала, где ютились их скромные мастерские. Эдуард Манэ… Ренуар… Дега… Сислей… Писсарро… Клод Моне, Фредерик Базиль…
Максим Фридрихович переходил от картины к картине, и в сердце, впрочем, как каждый раз, вливалась горячая струя… Кесслер вдруг вспомнил пророческие слова Армана Сильвестра: «Что должно явно ускорить успех этих пришельцев – это то, что картины их написаны в смеющейся гамме. Свет заливает их полотна, и все в них – радость, ясность, весенний праздник»… Как верно, хотя сказано десятилетия назад!
– Любуетесь? – кто-то взял Кесслера за локоть. – Отличные вещицы! Мне тоже нравятся…
Максим Фридрихович по голосу узнал сотрудника английского посольства майора Шелбурна. Радость от импрессионистов мгновенно исчезла – на душе вновь стало скверно, как по дороге на прием: из-за событий в России, из-за неопределенности положения русской миссии. Теперь еще этот майор, которого Кесслер недолюбливал! Но делать было нечего, пришлось обернуться, поздороваться, перекинуться малозначащими фразами…
А тут их окружили расфранченные дамы и накинулись на неразговорчивого штабс-капитана с вопросами, которых он заранее боялся, ибо ответить на них толком не мог: посольство было почти полностью изолировано от России и не имело оттуда сколько-нибудь достоверных сведений.
Кесслера спас Шелбурн, бесцеремонно отделавшийся от назойливых женщин, обязательно хотевших знать, действительно ли арестован русский царь, где его семья, как выглядит месье Керенский, правда ли, что он холост и отлично играет в теннис…
Они вышли в сад.
– Здесь хоть спокойно можно дышать! В курительной – сплошной дым, а главное, одни и те же люди, одни и те же разговоры… – Майор достал сигару, а Кесслер – свою неизменную трубочку-«носогрейку», заканчивающуюся симпатичным сабо из вереска, в которое и набивался табак: память о Голландии.
– Как вас дамы-то, а? Совсем заклевали! Прямо лопаются от нетерпения и любопытства… Все бы им знать! – Шелбурн забавлялся, выпуская колечки дыма, которые надолго повисали в неподвижном мареве: было еще довольно жарко, а долгожданный ветерок что-то не появлялся.
Они стояли друг против друга и покуривали – разведчики, союзники по борьбе с немецко-турецким альянсом, не друзья и не враги – просто офицеры, воспитанные люди, которых служба свела в этом запущенном посольском саду с развесистыми платанами, лениво раскинувшими свои пышные ветви, с грустными, прямо как на Руси, ивами, склонившимися над бассейном и окунувшими в него длинные ветви, с дурманно пахнущими огромными кустами фиолетовой, а не желтой, как привык Максим Фридрихович, акации и померанцевыми деревьями… Один – в удобном френче с четырьмя накладными карманами, другой – в приталенном мундире с эполетами, сверкавшими серебряным шитьем.
Кесслер изредка бросал взгляд на высокую статную фигуру майора, на его холеное, довольно приятное лицо, на каштановую, ловко уложенную шевелюру и вспоминал те пересуды, которые ходили о Шелбурне в дипломатической среде.
Говорили, что, несмотря на свой невысокий чин, он занимал в английском Генштабе довольно солидную должность. Большой любитель женщин, он сошелся с женой своего шефа, а потом, намереваясь занять его место, начал того шантажировать. После ряда денежных махинаций был «сослан» в Тегеран… И все это – при такой благообразной внешности! Но что – внешность? Шелбурн не уставал подчеркивать, что он «человек, сделавший себя сам».
И все же в тот вечер Максиму Фридриховичу было наплевать как на внешний, так и на внутренний облик майора Шелбурна. Кесслера крайне волновало положение на родине. После февральского переворота в Иран стали поступать самые неимоверные сведения! Газеты, приходившие с большим опозданием, освещали события весьма противоречиво. Оставалось только гадать – как же там, что? И жадно ловить взаимоисключающие друг друга слухи о Временном правительстве, об этих «варварах-большевиках», собирающихся разрушить так долго создававшуюся цивилизацию, и надеяться, что лихолетье минет, и уповать на то, что привычный – законный – правопорядок будет все-таки восстановлен…
…Царские войска вступили на север Персии, на помощь местной реакции, после того как в стране – под влиянием русской революции девятьсот пятого года – начались волнения, ничего хорошего властям не предвещавшие. Тогда же юг Ирана оккупировали англичане. Массовое освободительное движение было подавлено совместными усилиями. Правда, лишь через десять лет… Но иностранные войска по-прежнему не уходили.
С самого начала мировой войны Персия объявила о своем нейтралитете. Однако ее территория сразу же превратилась в арену жесточайшей борьбы. Инициатива исходила от германо-турецкого блока, рассчитывавшего присвоить Северный Иран, Закавказье, а также русские области Закаспия и Средней Азии.
В ноябре четырнадцатого года турецкие войска вторглись в Иранский Азербайджан и захватили несколько городов, в том числе Хой и Тавриз. Начались бои между турецкими и русскими войсками. Примерно через год немцы, влияние которых здесь было крайне велико и которые заранее, исподволь, наводнили страну своей агентурой, используя состоявших на службе у местного правительства шведских жандармов, заняли город Шираз.
В ответ на это царская Россия и Англия ввели дополнительные войска. В частности, корпус генерала Баратова, с которым прибыл и штабс-капитан Кесслер. К семнадцатому году весь Иран был захвачен союзниками, традиционно действовавшими в тесном контакте: русские оккупировали север страны, англичане – юг. Так что Шелбурн и Кесслер хорошо знали друг друга, и их служебные пути не раз пересекались.
– Такой красивый бассейн запущен… – майор скользнул взглядом по скульптуре, по мраморным скамьям вокруг. – А надо всего лишь отрегулировать подачу воды! – Он подставил руку под струйку, льющуюся через край парапета.
Максим Фридрихович понимал, что Шелбурн вытащил его в сад не только для того, чтобы покурить с ним наедине. И, желая опередить неприятные для него вопросы о России, поинтересовался:
– Как дела у вас на юге?
– Там по-прежнему неспокойно… – Майор зажег погасшую сигару. Это позволило Кесслеру сделать вывод, что разговор будет долгим. – Тангестанские племена не унимаются… Бахарлу – тоже… Разброд даже у бахтиаров: часть их ханов переметнулась к врагу. Вот-вот ждем подкрепления. Как только усмирим повстанцев, уменьшится опасность дальнейшего продвижения немцев.
Шелбурн опять выпустил в воздух белые колечки, похожие на русские баранки.
– Ну а что у вас, на севере? Дженгелийцы с Кучек-ханом во главе, кажется, затеяли настоящую войну? Правда, что эти «лесовики» дали обет не стричься, пока не добьются независимости?
– Что-то в этом роде… Но, если говорить честно, волнение вызвано присутствием наших и ваших войск. Уйди мы отсюда…
– Возможно, возможно… – Шелбурн снова выпустил в воздух серию зыбких «баранок». – Не будем сейчас анализировать этот сложный вопрос, Максим Фридрихович! Скажите лучше, вы знаете, что к «длинноволосым» в леса пробрались немецкие инструкторы, что они учат восставших обращению с оружием?
– Да, у нас есть такая информация. Нам стало известно, что еще до начала движения Кучек-хан встретился в Тегеране с германским военным атташе.
– Я тоже знаю об этом. Видите, меры военного характера пока не дают желаемого результата. Не лучше ли как-то мирно повлиять, скажем, на местное духовенство, родовую знать, землевладельцев? – Майор перестал развлекаться колечками дыма и в упор глянул на Кесслера.
И тут, впервые за длительное знакомство, Максиму Фридриховичу показалось, что глаза его собеседника похожи на прозрачные круглые капсулы, в которых плавает касторка. Совсем недавно он держал такие мягкие желатиновые шарики, наполненные отвратительно пахнущей жидкостью, и, внутренне содрогаясь, уговаривал своего четырехлетнего сына проглотить эту гадость. Кесслер вдруг увидел, что глаза у Шелбурна не карие, как он всегда считал, а маслянисто-желтые. И совсем не добрые!
А майор продолжал:
– Мне известно, Максим Фридрихович, что именно вы сумели обработать одного из самых влиятельных в стране помещиков и склонить его на свою сторону. Это большая победа, штабс-капитан! Я отдаю должное сложности работы, проделанной вами. А теперь – личная просьба: передайте Ашрафи мне. Вы ведь его сейчас совсем не используете! Но так, чтобы это осталось между нами. И на первых порах помогите сломить его англофобство: Ашрафи с вами, конечно, посчитается…
Обычно бледные скулы Кесслера запылали, он прищурился, будто в глаза попал дым от сигары Шелбурна.
– Вы хорошо подумали, майор, перед тем, как сделать мне такое предложение?
Кесслер знал, чувствовал, что быть сегодня чему-то плохому. Не зря ему не хотелось ехать на этот прием…
– Я очень хорошо подумал, прежде чем позволил себе оторвать вас от французских художников. Но сейчас – не до них! Сейчас надо заботиться о другом.
– Мне кажется, господин Шелбурн, что вы в какой-то степени склоняете меня к измене?
– Кому, господин Кесслер? Неужто вы вспомнили о присяге? Так обожаемого монарха, которому вы присягали на верность, уже несколько месяцев как нет!
– Неважно. Я – офицер русской армии.
– Нет такой армии! Одни осколки, как от разбитой вдребезги чашки… Да и когда была, даже в собственной стране не сумела навести порядок!
– В конце концов ѕ я русский человек и…
– Что «и»? Да потом, какой вы, извините, русский? Максим Фридрихович Кесслер!
– Это все, что осталось во мне немецкого, мистер Шелбурн! Мои предки переселились в Россию два века назад. Мои прабабка, бабка и мать, которыми я горжусь, были русскими женщинами. Я родился и рос в Петербурге, среди русских, и никогда не чувствовал себя немцем!
– Не горячитесь, штабс-капитан. Подумайте трезво над тем, что происходит в мире, в частности на вашей родине, которой вы, очевидно, тоже гордитесь. Со дня на день хозяевами в ней станут большевики. Если вы их очень любите, тогда, конечно, другое дело. Но и в том, и в другом случае ваши солдаты скоро уйдут отсюда. Вам их здесь не удержать после тех лозунгов, которыми подкупили народ в России красные! С солдатами, по всей видимости, уйдете и вы… Так на кой черт вам Ашрафи? А нам он может быть полезен… Ну, так как же? Можно рассчитывать на вашу помощь?
– Будьте здоровы, господин майор! – Максим Фридрихович с трудом – от негодования дрожали руки – засунул в специальный мешочек трубку, которую до того все время посасывал, хотя уже давно выбил из нее пепел, и, обойдя Шелбурна, как обошел бы дерево или колонну, поспешил в особняк.
Поговорив с присутствующими ровно столько, сколько требовали приличия, Кесслер незаметно покинул посольство. Он подозвал извозчика и устало опустился на пружинистое сиденье. Лошадка, резко взяв с места, побежала, но Максим Фридрихович приказал вознице не торопиться: хотелось немного проветриться, не спеша подумать обо всем, что произошло. И о том, что еще может произойти… Ну и наглец, этот Шелбурн! Видно, то, что о нем рассказывали, – не преувеличение…
– Негодяй! – неожиданно вырвалось у Кесслера.
Кучер обернулся:
– Надеюсь, путешествие не очень утомляет господина?
– Нет-нет! Езжай еще медленнее…
– Пожалуйста, серкар!
Но лошадь не хотела плестись шагом, видно, застоялась, и ее хозяин прилагал немало усилий, чтобы заставить резвунью не мчаться, а еле перебирать ногами, как хотелось русскому офицеру. Кесслер силился определить породу лошади. Если бахтиарская – она должна быть светлая, с черными крапинками, но в темноте не мог как следует разглядеть.
Ночь разом упала на город и прогнала с улиц пестрый шумный люд. Лишь раз навстречу попался запоздалый дервиш с выдолбленной из кокосового ореха чашкой в руке: на дне ее позвякивала собранная за день милостыня. Потом медлительный осел с двумя мешками по бокам, на которых лежал круглый плоский стол без ножек, заваленный сластями, апельсинами и кое-как освещенный керосиновой лампой, преградил путь экипажу…
Вокруг было пусто, и ничто не отвлекало Кесслера от его невеселых мыслей: о гнусном предложении Шелбурна; о бедственном положении семей офицеров, не говоря уже о рядовом составе, с марта не получавшем жалованья; о переживаниях и страхах, выпавших на долю отца и матери, оставшихся в Петрограде; о бедах, настигших его отечество, по которому они с Ольгой так стосковались…
Ночь прошла в тревожных раздумьях, не подсказавших никакого выхода из создавшегося положения. Утром на душе у Кесслера было по-прежнему тягостно. Одно стало ясно: майору Шелбурну Максим Фридрихович никогда больше не подаст руки!
Фаэтон, регулярно – теперь уже в кредит – доставлявший Кесслера на работу, подъехал к тупичку, вблизи проспекта Надыри, где Максим Фридрихович снимал квартиру, и повез его через Лалезар – «Луг тюльпанов», – через проспект Амира Кабира, на Паминар, где разместилось русское посольство: неказистое двухэтажное здание, расположенное буквой «Т», с террасами – айванами, обрамленными колоннами.
К себе идти не хотелось, да и не было особых дел. Поэтому Кесслер направился к подполковнику Величко, тоже сотруднику аппарата военного атташе, с которым был в дружеских отношениях, несмотря на довольно большую разницу в возрасте. Григорий Степанович являлся рано, задолго до того, как съезжались остальные.
Кабинет Величко был обставлен более чем просто: рабочий стол, сейф, несколько старых стульев, книжный шкаф, забитый папками и подшивками газет – в обязанности подполковника, свободно владевшего персидским, входило регулярное чтение местной прессы. Единственное, что выпадало из общего канцелярского стиля, был прекрасный шерстяной ковер, сделанный в расчете на знатока. Какой-то благодарный купец, поставлявший продовольствие для русской армии, подарил его военному атташе. Но тот сразу же приказал убрать «рассадник пыли». Так эта роскошная вещь попала к Величко…
Максим Фридрихович вошел в кабинет и, как всегда, несколько секунд любовался изумительной гаммой тонов, плавно переходящих один в другой. Потом обошел ковер, лежавший в центре комнаты, и уселся в углу, на свое обычное место.
Кесслер долго не мог понять: почему ему жаль наступать на ковер, будто он живой? Персы, те вообще кидают новые ковры на улицу под ноги прохожим, чтобы снялся лишний ворс. А Максиму Фридриховичу от одной только мысли, что он должен пройти по чудесному узору пыльными башмаками, становилось не по себе. Но потом он сообразил, в чем дело.
…Как-то случайно Кесслер попал на ковровую фабрику и был потрясен тем, что там работают, в основном, дети. За нехитрым станком сидит несколько ребятишек пяти, восьми, десяти лет, а за ними висят веретена с разноцветными шерстяными нитками. «Мастер» – парнишка лет двенадцати – стоит между станками, держа в руке раскрашенный рисунок, и нараспев произносит: «Три оранжевых, четыре зеленых, шесть коричневых…» Тотчас ему отвечает чей-то тоненький голосок: «Три оранжевых, четыре зеленых, шесть коричневых…» Приказ понят, и крошечные пальчики с быстротой молнии уже связывают нужные нити. И так – с утра до ночи. Как молитва, которую правоверные повторяют в мечети вслед за нишнамазом, руководителем процедуры.
По всему миру славятся персидские ковры! Особенно – исфаганские и кирманские. Хороши изделия и некоторых кочевых племен, кашкайские например. Но откуда бы ковры ни везли, как бы они ни назывались, в одном можно быть твердо уверенным: ткали их маленькие дети. Вот почему при одном взгляде на нарядный пол в кабинете Величко у Максима Фридриховича заходилось сердце: он вспоминал худеньких малышей, которым даже глаза некогда было поднять на гостя, и представлял среди них своего розовощекого Павлика. Он как раз входил в «нужный» возраст – скоро ему исполнится пять лет…
– Что ты сегодня такой кислый, Максим?
Тучный подполковник вынул из шкафа стопку льняных полотенец. Целый день бедняга будет вытирать ими багровое лицо и набрякшую шею: Величко мучительно переносил жару. Пока он еще был в состоянии нормально разговаривать, Кесслер решил поведать ему о вчерашней стычке с Шелбурном.
К своему огромному удивлению, штабс-капитан заметил, что Величко, внимательно его слушавший, совершенно спокоен.
– Все? – спросил тот, когда Кесслер, закончив взволнованный рассказ, сунул в рот нераскуренную «носогрейку», чтобы хоть немного вернуть себе обычное душевное равновесие. Раньше, в трудные минуты, это хорошо помогало: пососет немного свою маленькую трубочку, и становится легче.
– Все! – Максим Фридрихович чуть не выронил «носогрейку». – Тебе этого мало, Гриша?
Не отвечая, Величко с трудом вылез из-за стола и потащился к сейфу. Порывшись в нем, он нашел какую-то бумагу и так же медленно и молча двинулся назад. Лишь усевшись в свое скрипучее деревянное кресло, протянул бумагу Кесслеру:
– На, ознакомься… Это – копия телеграммы Милюкова, министра иностранных дел Временного правительства, в русское посольство в Персии.
– То есть нам?
– Вот именно…
Кесслер быстро пробежал машинописный текст. Потом прочел еще раз, уже внимательно, вдумываясь в каждое слово.
«Считаем… полезным довести до сведения шахского правительства, что Россия по-прежнему будет придерживаться полного взаимопонимания с Англией в персидских делах… Политика России не потерпит никакого изменения… Имейте, однако, в виду, что при новом нашем строе нам нельзя открыто выступать против либеральных веяний в Персии. Поэтому желательно, чтобы в подобных вопросах вы предоставляли инициативу английскому посланнику, оказывая ему со своей стороны поддержку в его начинаниях…»
– Ну, как? – Величко уже промокал лицо белоснежным полотенцем.
Кесслеру стало тошно. Не отвечая, он набил «носогрейку», чего обычно избегал с утра, и задымил…
– Да перестань ты делать из мухи слона! – рассердился Величко. – Что тебя так потрясло? Что нового ты узнал? Мы же все время работали в контакте с англичанами! Информировали друг друга, помогали друг другу… Шелбурн – нравится он тебе или нет – просто сделал деловое предложение.
– Но в какой форме?
– Брось ты, Максим! Сейчас не до мелочной дипломатии…
– Почему тогда, объясни мне, я должен скрыть все это от начальства?
– А черт его знает. Но этому самому начальству, учти, теперь плевать на твоего помещика! Как его там?
– Ашрафи. Что означает – старинная золотая монета, весом в четыре грамма. Как всякая монета, она, конечно, разменная…
Кесслер произнес это таким унылым тоном, что Величко расхохотался. Но потом, увидев, что друг совсем пал духом, задумался.
– Знаешь что, Максим? Есть предложение: коли ты мне не веришь, сходи к полковнику! Он заменяет атташе, поэтому, как скажет, так и будет. Но если все-таки прав я – с тебя причитается.
– Сколько же ты хочешь получить ашрафи?
– Я предпочитаю брать туманами. Это вернее. Учти, самое малое, на что я соглашусь, – бутылка коньяка! И чтоб был не хуже того, каким потчует французский посол своих гостей и которого ты вчера наверняка прилично выпил от возмущения… Ничего, голубчик, не расстраивайся – скоро нам придет жалованье. А пока возьмешь у своего лавочника в долг: бутылкой больше, бутылкой меньше – какая разница? Ну, иди, иди!
Полковник с утра обычно терпим…
Но Григорий Степанович на этот раз ошибся. Смирнов, человек неопределенных лет и неопределенной внешности, был не в духе. Пригласив Кесслера сесть, он продолжал нервно перебирать бумаги, которыми был завален его массивный стол. Потом, так и не найдя того, что ему требовалось, нетерпеливо посмотрел на Кесслера.
– Что у вас, штабс-капитан?
А через несколько минут, когда тот вкратце рассказал об оскорбительном предложении Шелбурна, полковник уже разглядывал своего сотрудника с откровенным раздражением:
– Ну и что здесь «оскорбительного»? Разве вы забыли, что у нас с англичанами одинаковые интересы в Персии?
– Да, но…
Полковник не дал Максиму Фридриховичу договорить:
– …А то, что Шелбурн просил вас помочь ему якобы втайне, так это вы просто плохо поняли майора. Можете со спокойной совестью передать ему Ашрафи: думаю, нам он больше не понадобится… – Смирнов начал сердито рыться на столе.
– Все понятно, господин полковник! Я могу идти?
– Идите, Кесслер. И постарайтесь несколько шире взглянуть на предложение Шелбурна. Иначе, какой же вы разведчик?
Этот незаслуженный упрек ударил Максима Фридриховича почти так же, как вчерашние слова майора, который и честь, и совесть, и любовь к родине одним махом втоптал в грязь. До сих пор никто не считал Кесслера плохим разведчиком! По крайней мере он этого не слышал.
Сидя в своем закуточке, механически листая какие-то «дела» – работы сейчас практически не было, – Максим Фридрихович все не мог пережить обиду, которую, походя, нанес ему полковник. В Генштабе Кесслер всегда был на хорошем счету, особенно после той, голландской, операции…
Максима Фридриховича с детства тянуло к технике. Это было, очевидно, наследственное: отец много лет работал инженером на Путиловском заводе и лелеял мысль, что сын пойдет по его стопам. Так и случилось бы, не встреться он с Ольгой, дочкой сторожа гимназии, которую кончал юный Кесслер…
Бурный роман, необходимость самому зарабатывать на хлеб, ибо родители восстали против такого «мезальянса», поступление в военное училище сломали первоначальные планы: о технике пришлось забыть.
Зато, став офицером, Максим Фридрихович смог жениться на Ольге, обладательнице редкостных глаз – они были у нее не синими, не голубыми, а цвета фиалки. Как однажды запали в душу, так с этим уже ничего нельзя было поделать ни ему, ни отцу с матерью, едва не проклявшим единственного сына.
Потом они смирились со своей «бедой», особенно когда на свет появился Павлик. Но отношения с невесткой всегда были весьма прохладными, что крайне огорчало Кесслера, по-прежнему любившего стариков. Спасало лишь то, что Максим Фридрихович чаще бывал за границей, чем в Петербурге. А расстояние, как известно, многое сглаживает…
Они, наверное, так и жили бы в Гааге, если б не началась мировая война. Максиму Фридриховичу, русскому подданному, но немцу по своим корням, да еще с такой фамилией, нельзя было там оставаться. И Генштаб перевел его в Иран. А жаль… В Голландии Кесслер сумел сделать кое-что полезное для родины! Особенно хвалило его начальство за одного германского офицера, которого Максим Фридрихович сумел завербовать незадолго до войны.
Женатый на голландке, тот приехал с ней в Гаагу, вскоре проигрался и был близок к самоубийству, так как платить оказалось нечем. И тут легкомысленного кутилу спас Кесслер, ссудив необходимую сумму.
За это воспрянувший духом офицер, особенно не страдая угрызениями совести, стал снабжать своего избавителя весьма интересными данными. Особую ценность такая информация приобрела тогда, когда азартного картежника перевели в штаб стрелкового корпуса, передислоцированного к самой границе с Россией.
Кесслер хорошо помнил, что по приезде в Петербург говорило благодарное начальство! А тут? И Шелбурна он неправильно понял. И в сложившейся ситуации не разобрался. И разведчик он – никуда. Да еще Павлик опять болеет. Пытались лечить его домашними средствами – не помогло. Пришлось вызвать доктора и расплатиться с ним последними сбережениями: врачи – не лавочники, в кредит свои знания не отпускают.
«В общем, все плохо… – кручинился Максим Фридрихович, сидя в одиночестве. – А может, я и впрямь чего-то недопонимаю? Такие разные люди, как Шелбурн, Величко, Смирнов, все твердят одно и то же! А я – совершенно другое. Потерял конец мотка, что ли, как здесь говорят?»
В невеселых раздумьях прошел целый день. Обычно Кесслер нет-нет да и заглядывал к Величко. А тут что-то не хотелось. Но тот сам зашел к Максиму Фридриховичу по дороге домой.
– Ну, стало тебе легче после посещения Смирнова? – Григорий Степанович опустился на рассохшийся стул: жара совсем вымотала его. – Знаю, что нет. Еще и коньяк мне проиграл! Ладно, прощаю тебе его до прихода жалованья. Верно, уж скоро… Не может же Керенский думать, что Реза-шах взял нас на довольствие! Если только зачислит в свой гарем? А с Шелбурном ты поладь… Забудь, что он хам и человек нечистоплотный. Сколько времени работали вместе! Сейчас артачиться смешно… Ты, очевидно, знаешь эту персидскую мудрость? «Если привяжешь двух лошадей в одном стойле, одной масти они не станут, но приобретут одинаковые наклонности». Так вот: стойло у нас – общее, наклонности давно схожи. Ну а масть тебе менять не обязательно! Тем более что это, как утверждается, и невозможно…
Величко закончил тяжело давшийся ему монолог и с трудом поднялся.
– Ну, идешь ты или собираешься здесь ночевать? А то я нанесу визит твоей милейшей жене. – Степан Григорьевич попытался изобразить на своем багровом лице нечто похожее на страсть. Но это плохо у него получилось, и Величко махнул пухлой рукой. – Нет уж, побреду к своей старушенции: перед ней хоть не надо выламываться! Сил к концу дня совсем нет. Павлик еще болеет? Жаль… Слушай, возьми у меня денег! Ты, наверное, на мели, а тут – врачи, лекарства…
– Спасибо, Гриша. У нас еще есть немного. Оля кое-что продала. – Кесслер покраснел от унижения.
ѕ Ну и докатились мы! Телеграмму прислать Милюков не забыл. А подумать о том, что мы тут все-таки жрать должны, – на это у Временного правительства времени не хватает, – грустно пошутил Величко. – Видно, совсем там плохи дела…
– Ты так думаешь? – Краска вмиг сбежала с лица Кесслера.
– А! – Величко сделал безнадежный жест. И от этого жеста Максиму Фридриховичу стало страшно.
Прошло около трех месяцев. Наступил ноябрь семнадцатого года. А положение русской миссии было все таким же неопределенным. Офицеры по-прежнему не получали жалованья, и их жены, всячески изворачиваясь, чтобы прокормить семьи, постепенно спускали на базаре нажитое.
Однажды, приехав в посольство немного позже обычного, Кесслер заметил какую-то странную суету: хлопали двери, бегали вестовые, лица сослуживцев были растерянными… Максим Фридрихович прошел прямо к Величко. И тот без лишних слов объявил:
– Власть в Петрограде захватили большевики. Велено немедленно собраться у Смирнова.
Кабинет полковника не вместил всех сотрудников. Поэтому многим пришлось стоять в дверях: Кесслер был в их числе. Но каждое слово, которое произносил Смирнов сипловатым голосом так, что всегда хотелось откашляться за него, Максим Фридрихович слышал отлично – стояла мертвая тишина!
– Нет сомнения, господа офицеры, что случившееся – лишь короткий эпизод. Сейчас к Петрограду стягиваются верные подлинному правительству войска, и порядок вскоре будет восстановлен…
Смирнов, чувствуя, что от волнения голос совсем садится, сделал несколько глотков воды и продолжал:
– Эти неприятные события никак не должны отразиться на той работе, которую мы выполняем здесь. Будем, как и прежде, добросовестно заниматься своими делами. Призываю вас соблюдать полный порядок и не поддаваться панике. Не исключено, что мы столкнемся, с некоторыми трудностями. В том числе – и материального порядка. Но нельзя терять достоинства русского офицера!
Когда Кесслер оказался наконец за своим столом, ему попалась на глаза какая-то папка, и он в сердцах отшвырнул ее: «Вот и конец… Нет царя. Нет правительства, пусть даже Временного. Нет, следовательно, и Генштаба. О каких же делах, о какой работе может идти речь?! И причем здесь «достоинство русского офицера»? Все летит в тартарары. Бедная Оленька… Она так хотела вернуться в Россию! И его уже почти уговорила. Продала последние украшения, чтобы были деньги на дорогу… Даже обручальное кольцо не пожалела! Оставила только материнский подарок: простенькие бирюзовые сережки, которые прачка-поденщица вдела шестнадцатилетней дочери в день окончания гимназии и на которые долго, тайком, откладывала копейки. А теперь ехать некуда!»
Вечером Максим Фридрихович долго бродил по улицам – все оттягивал трудный разговор с женой. Но после захода солнца, когда резко стемнело, пришлось-таки свернуть в небольшой тупичок и подняться на второй этаж типичного – без электричества и водопровода – тегеранского дома, с несколькими чинарами во дворе, круглым бассейном и айванами, где жили Кесслеры.
Ольга еще в добрые времена постаралась создать в их небольшой квартирке европейскую обстановку: спали не на полу, как почти все в этой стране, а на кроватях; ели не на ковре, а за привычным столом; согревались не «курси», примитивной жаровней с углем, а керосиновым калорифером, который перетаскивали то в комнату Павлика, то в комнату родителей, служившую гостиной и столовой, – резкоконтинентальный климат давал себя знать.
Но восток и у Кесслеров все-таки ощущался! Белье, книги, посуда – все хранилось в открытых стенных нишах. На холодном цементном полу лежали паласы – грубые ковры, в которых шерсти было столько же, сколько и бумаги. Кругом стеклянные подсвечники, любимое в Иране украшение. Чай пили из стаканчиков, армудов, похожих на медицинские банки, только чуть больше: в них, если правильно заваривать, чай долго сохранял тонкий аромат…
А уж вкуснейшие персидские блюда не сходили со стола! Ольга хорошо освоила местную кухню и каждый день, пока жалованье приходило регулярно, старалась чем-то побаловать мужа: то особой приправой к челову, кушанью из риса, то каким-то новым шербетом… А как она вкусно делала пахлаву – слоеный пирог с молотыми орехами, перемешанными с медом и сахаром! Павлика, бывало, за уши не оттащишь.
Сейчас кулинарные способности Ольги пропадают зря. Впрочем, они еще не голодают! Максим Фридрихович знал, как питаются здешние бедняки. Хлеб да вода. Иногда – немного овечьего сыра… Летом, когда особенно дешевы фрукты, гроздь винограда… Горячее блюдо для них – целое событие! Недаром существует поговорка: «Сюртук, который одевают, когда едят плов».
– Ты что так поздно? – Ольга сидела за столом, в круге света, падавшего от замысловатой стеклянной лампы, и вязала. – Мы с Павлушей ждали, ждали, да и поужинали… Он уже спит. Сейчас я тебя накормлю.
Она встала, накинула нa плюшевую скатерть большую белую салфетку, вынула из ниши посуду, что-то съестное…
– Не хочется, Ольгуня! – Максим Фридрихович в последнее время старался как можно меньше есть дома, чтобы жене и сыну достался лишний кусок. Но Ольга прекрасно разгадывала эти нехитрые маневры:
– Сейчас у тебя появится аппетит! На-ка, выпей сначала… – Она протянула мужу чашку с дугом: смесью кислого молока и воды. – Надо есть. Обязательно! А то уже еле ноги таскаешь. Как переезжать-то будем?
Максим Фридрихович медленно пил освежающий напиток и мучительно подыскивал слова, которые бы не так сильно ранили Ольгу, как это случилось сегодня с ним самим, когда Величко, без всяких церемоний, огорошил его: «Власть в Петрограде захватили большевики!» Но сколько он ни мучился, ничего так и не придумал. И когда Ольга вновь упомянула об отъезде, сказал, уставившись в пустую чашку из-под дуга:
– С отъездом, Ольгуня, ничего не получится…
– Генштаб не разрешил?
– Хуже. В Петрограде – революция.
Ольга замерла с тарелкой в руке. Потом, довольно быстро придя в себя, что всегда было свойственно ей, спросила!
– Власть у большевиков?
– Да.
– Ну что ж… Это – не худший вариант!
– Мне не ясно, что ты имеешь в виду… – Кесслер изумленно смотрел на жену. Ольга улыбнулась, увидев его взгляд.
– А что тут неясного? Наконец-то страной будет управлять сам народ. Трудовой народ! Ты разве забыл, что я – дочь сторожа? А мама всю жизнь обстирывала чужих людей, чтобы я могла учиться? Ты-то, очевидно, забыл… Но вот твои родители всегда об этом помнили. Да и я тоже…
– Но, Оля…
– Не надо, Максим! Я – старикам не судья. Но нужно же смотреть правде в глаза! С их точки зрения, я тебе – не пара. Ты явно не оправдал их надежд. И если бы не ребенок… Ладно, что ворошить старое? Сейчас надо о новом думать. О нашей новой жизни.
– Оля, опомнись! Что ты говоришь?
– Ничего особенного, друг мой! А пока надо поесть.
Она буквально насильно усадила мужа за стол, где красовался румяный чурек, испеченный в тандыре, а рядом – каймак, снятые с топленого молока сливки, немного брынзы и зелени, без которой здесь не обходилась ни одна трапеза. Тут же стояла охлажденная льдом «шахская» вода, которую каждое утро привозил в хурджинах водовоз и которая, как остальные продукты, стоила денег.
– Ничего особенного! – снова повторила Ольга, убеждая, наверное, в какой-то мере и себя. – Поедем, станем, как все, работать… Что ж тут страшного?
– Но я – царский офицер! Разведчик!
– Если ты не будешь вредить новой власти, никто нас не тронет.
Максим Фридрихович с удивлением смотрел на жену, словно впервые ее видел: она говорила так, будто это ее революция, будто она сама – большевичка… Не первый год они вместе, но Кесслер только сейчас по-настоящему разглядел эту женщину со скуластеньким лицом и яркими глазами. А она, сходив к сыну поправить то и дело сползавшее с него одеяло, остановившись в проеме двери, вдруг спросила:
– Когда все это произошло?
– Двадцать пятого октября. – Максим Фридрихович сразу понял, о чем она.
– Это – по российскому календарю… А если по общепризнанному – седьмого ноября? Очень хорошо!
– Почему же?
– Да потому, что цифра семь – магическая, как здесь считают.
– Ты стала верить в такую чепуху?
– Нет. Но все же – приятно… А верю я в то, что жизнь у нас наконец-то наладится. Лишь бы выбраться отсюда! Да и Павлику этот климат не на пользу.
Ольга уснула довольно быстро, а он так и пролежал до утра в раздумьях. Семь, наверное, действительно счастливая цифра! Ольга, видно, забыла, что именно семь лет они женаты, – иначе сказала бы. И Кесслер ни разу не пожалел, что сделал такой шаг всему наперекор. Это-то она хорошо знала. А теперь вот сама толкает его на верную гибель! Здесь нелегко, но что ждет их там?
Максим Фридрихович прислушался к ровному дыханию жены и вдруг успокоился. Было такое ощущение, что Ольга – взрослая, надежная, а он – несмышленыш, как их Павлик, и во всем должен ее слушаться. Тридцатилетний Кесслер даже усмехнулся! А потом уже совсем серьезно решил, что в создавшейся ситуации надо положиться на чутье Ольги: оно не должно подвести. Пусть будет так, как она решит!
Утром Максим Фридрихович отправился на работу. Теперь нужно было найти достаточно веский повод для отъезда, иначе идти к Смирнову, приказавшему всем оставаться на своих местах, «работать на благо» (чье, интересно?), было бессмысленно…
Этот повод не замедлил явиться. Буквально с первой же почтой из революционного Петрограда пришло письмо от дальнего родственника, который сообщал, что отец и мать Кесслера месяц назад умерли от сыпного тифа.
Максим Фридрихович подал официальный рапорт об откомандировании на родину, обосновывая свой отъезд желанием привести в порядок имущественные дела после смерти родителей. Смирнов на это откровенно хмыкнул: «Какое уж там имущество», но рапорт все же принял, и машина закрутилась.
А пока она крутилась, неожиданно истаяли все Ольгины сбережения: Павлик снова заболел – опять врач, лекарства, усиленное питание… Жена ни о чем больше не говорила, не напоминала – была полностью занята сыном. Но по ее тоскливым глазам Кесслер понимал, что она тихонько впадает в отчаянье, чего с ней раньше не бывало.
И тут Максиму Фридриховичу повстречался Шелбурн, зачем-то посетивший русскую миссию и на правах старого знакомого заманивший Кесслера к себе на чашечку кофе.
Они сидели в уютном кабинете майора, курили и пили из расписных чашечек старого саксонского фарфора крепчайший, сваренный Шелбурном на турецкий манер кофе.
– Как видите, я – не типичный англичанин! Дети Альбиона – большие поклонники чая. А я предпочитаю кофе. Хоть сердце иногда от него выскакивает, зато голова удивительно ясная и прилив сил необыкновенный! А вы, Максим Фридрихович, что больше любите? Или вас сейчас волнуют совсем другие проблемы? Надо прямо сказать, выглядите вы не блестяще. А дома все по-прежнему?
– По-прежнему. Тут еще сын заболел! Никак не акклиматизируется.
– О-о-о… Это – плохо! И бэби жалко, и новые расходы, конечно, появились…
Кесслер молчал и лишь попыхивал трубочкой: ему было неприятно, что майор коснулся материального положения его семьи, теперь по-настоящему бедственного. А Шелбурн, будто ничего не замечая, продолжал:
– Да, а как с вашим возвращением, штабс-капитан? Пока еще нет разрешения? Ничего! Думаю, все скоро прояснится… К чему им вас удерживать? Причины для отъезда – вполне уважительные. Да и лишний сотрудник здесь – ненужная для русских роскошь. Как у вас говорят что-то насчет кобылы, телеги и женщины?
– Баба с возу – кобыле легче.
– Именно… Ну а в России вам найдется работа.
– Вы так считаете?
Майор уже снова колдовал около спиртовки, готовя очередную порцию своего фирменного напитка.
– Я в этом ничуть не сомневаюсь, мой дорогой! Арабы же утешают: «У каждой пустыни есть свое будущее…»
Они молча потягивали кофе, и вдруг Шелбурн, осторожно отставив чашку, хлопнул себя по лбу:
– О, боже! Сколько времени прошло, а я все не нашел времени поблагодарить вас за Ашрафи.
Кесслер покраснел: напоминание об Ашрафи, о том, что пришлось поступиться своими принципами, еще больше ухудшило и без того скверное настроение. А Шелбурн развивал свою мысль дальше, будто не заметив реакции гостя.
– Если бы не вы – не видать бы нам этого помещика!
Крепкий оказался орешек… А теперь между нами – полнейшее взаимопонимание! Он для нас, как говорят в Англии, «последний по счету, но не по важности». Ашрафи с вашей помощью, конечно, сообразил, что, как только большевики заберут отсюда войска, он и ему подобные окажутся перед лицом новой революции, с которой им своими силами не справиться. Красные же подавлять ее безусловно не будут: она им только на руку! А Ашрафи очень хорошо помнил, как полыхали усадьбы многих его друзей, подожженные повстанцами. Поэтому при всей его былой неприязни к нам пришлось переориентироваться… Так что от имени моих соотечественников еще раз примите и прочее, и прочее… «Милостью вашей раб ваш спасен!» – как вычурно, но точно говорят персы…
Кесслер понимал, что Шелбурн признателен ему: Ашрафи уломать было и вправду нелегко. Но до чего все это противоречило прежним взглядам Максима Фридриховича!
– А как вам понравился прием, который он нам устроил? ѕ не унимался Шелбурн. – Одна история с утками чего стоила! Разве увидишь такое в Европе?
…После удачной для Шелбурна и Ашрафи охоты на кабанов был роскошный обед.
По мере надобности возникали и исчезали слуги… Особенно запомнился Максиму Фридриховичу фарраш-баши, старший слуга, пожилой человек, лицо которого было изуродовано шрамами, оставленными пендинской язвой. Лишь едва заметным движением бровей направлял он работу своих подчиненных.
Казалось, всевозможным экзотическим яствам и напиткам не будет конца.
После обеда майору и штабс-капитану предложили покурить кальян, от чего у них с непривычки помутилось сознание, и им начало казаться, что они попали в Ирем – райский сад.
Потом, загадочно улыбаясь, Ашрафи пригласил гостей на свежий воздух, обещая показать кое-что интересное.
На берегу заросшего камышом пруда были устроены удобные сиденья из сена, покрытые пестрыми коврами. Заботливо разместив офицеров и устроившись сам, Ашрафи торжественно произнес, показав рукой на пруд:
– Сейчас вы увидите охоту на уток!
Кесслер и Шелбурн недоумевали: что же тут особенного? Но, не желая обижать хозяина, изобразили на лицах заинтересованность. Охотники что-то долго не появлялись, и внимание гостей привлекли качающиеся на воде пустые тыквы, между которыми спокойно плавали утки.
– А зачем здесь тыквы? – спросил Шелбурн.
– Сейчас увидите… – Ашрафи улыбался все загадочнее. И тут гости заметили еще несколько тыкв, которые почему-то плыли с противоположной стороны пруда к той, где скопились птицы и устроились зрители. Но вот новые тыквы оказались около старых, и вдруг то одна, то другая кряква стали исчезать под водой. Лишь когда их осталось меньше половины, уцелевшие, почувствовав наконец какой-то подвох, поднялись в воздух.
Тотчас из пруда возникло несколько фантастических фигур: на головах у них были надеты выдолбленные тыквы с прорезями для глаз, а к поясу приторочены сетки, туго набитые дичью.
– Это и есть наша охота на уток, – объяснил Ашрафи, страшно довольный произведенным впечатлением. – Как видите, без всякого оружия!
Мокрые крестьяне, хватавшие под водой птиц прямо за лапки, сняли свои громоздкие «головные уборы» и почтительно положили весь «улов» к ногам гостей…
– Ольга-ханум, наверное, отлично зажарила тех уток? С яблоками, да? А моя Лилиан – лентяйка… – Шелбурн, откусив щипчиками кончик новой сигары, закурил и вдруг спросил в упор: – Как у вас с деньгами, штабс-капитан? Я знаю, русским офицерам сейчас очень трудно. Мне неприятно, что это коснулось и вас, человека, который так нам помог!
Впалые щеки Кесслера снова вспыхнули, и Шелбурн замахал руками:
– Мой дорогой, вы меня неверно поняли! Я отнюдь не собираюсь предлагать вам деньги: знаю, что вы не возьмете их даже в долг. Но есть возможность честно заработать приличную сумму. Это позволит вам вернуться на родину. Жена, вероятно, спит и видит Россию?
– Да, ей очень хочется в Петроград.
– Мне все это так понятно! Только стоит ли сейчас лезть с малышом в самое пекло? Не лучше ли, хотя бы на время, выбрать место побезопаснее? – Шелбурн несколько секунд думал. – Ну, скажем, Баку? Не сомневаюсь, что обстановка там для бывшего царского офицера будет более благоприятной…
Майор помолчал. Потом снова заговорил:
– Я надеюсь, вы разделите мою точку зрения. Это – не трусость, а благоразумие! Когда-то Дантон твердил: «Смелость, смелость и еще раз смелость». И чем кончил? Тем, что Робеспьер отрубил ему голову! Дантон вообще был приверженец фразы. Когда его друзья, чувствуя, что тучи сгущаются, предложили ему бежать, он отказался, заявив с пафосом: «Отечество нельзя унести с тобой на подошвах!» Красиво сказано, но глупо, не правда ли?
Шелбурн сделал несколько затяжек, нe спеша выпуская дым.
Уловив движение Максима Фридриховича, собравшегося встать и уйти, майор поднялся первым, подошел к своему столу и отпер какой-то ящик.
– Теперь о деле, штабс-капитан. О том, о котором я уже упоминал… К нам попали кое-какие немецкие бумаги, и в немалом количестве. Думаю, если их внимательно изучить, там может оказаться полезная для нас информация. Но нужен первоклассный перевод!
Майор внимательно посмотрел на стоявшего перед ним Кесслера. Тот молчал.
– У нас, конечно, есть люди, знающие немецкий. Но разве они могут сравниться с вами? Нам нужен не просто хороший, а утонченный перевод! Именно поэтому мы идем на расходы. И не считайте, Кесслер, что я таким путем маскирую ваше финансирование… Если вы возьметесь за эту работу – выгода будет обоюдная. – Шелбурн знал, на что давить. – Торопить я не буду. Но выражение «Время – деньги» к вам подходит как нельзя больше!
Примерно, через два месяца, в январе восемнадцатого года, Кесслеры, погрузив свой скарб в любезно предоставленный майором «мерседес-бенц», покидали Тегеран через желто-голубые Казвинские ворота.
Позади остался бирюзовый купол мечети Сапех-Салара, царствующей над городом. Исчезли в утренней дымке стройные стебли минаретов, с которых неутомимые муэдзины напоминают правоверным об очередной молитве. Пропали из вида трудолюбивые уличные писцы, устраивающиеся чуть ли не с рассвета со своими переносными столиками возле контор и банков в ожидании неграмотных клиентов. Не встречались женщины, укутанные с ног до головы в черное и семенящие из-за того, что шаровары у щиколоток связаны шнурками, дабы ровнее и изящнее была походка. Не слышен был бурлящий от восхода до заката крупнейший в Персии базар, где все по-каджарски, точь-в-точь как в Москве, акают – центр общественного мнения, про который даже государственные деятели говорят: «Базар одобряет… Базар не одобряет… Базар волнуется…»
Лишь долго был виден искрящийся и переливающийся в лучах раннего солнца давно погасший вулкан Демавенд. У его подножья и раскинулась приземистая, в основном глиняная, столица, лишь кое-где «проросшая» минаретами. На самой вершине Демавенда, достигающей пяти с половиной тысяч метров, живет, по преданию, птица Симорг.
Впереди Кесслеров ждали расположенный квадратными террасами Казвин, славящийся своим виноградом без косточек и фисташками, поджаренными то с солью, то в лимонном соке; Решт – один из немногих городов, не окруженных стеной, знаменитый своим шелком; маленький Энзели, известный не столько единственной достопримечательностью – восьмиугольной розовой башней, дворцом шаха, – сколько тем, что на правом берегу лимана раскинулся порт: ворота в Северный Иран.
На всем протяжении пути между Казвином и Рештом, как всегда от полудня до заката, дули такие ветры, что почти ничего не было видно, и помощник Шелбурна, сидевший за рулем, все время ругался по-персидски…
Затем – коротенькое путешествие на киржиме, плоскодонной лодке, до парохода, плывущего в Баку… И вот Кесслеры уже с палубы смотрят на утопающий в зелени городок, на гудящий, словно улей, порт, где без конца слышатся крики грузчиков – хаммалов: «Берегись!», «Прочь!». И более тихое, когда хаммалы довольны оплатой труда: «Да будет с вами Бог!» Кесслерам такое напутствие казалось крайне необходимым.
Какова же была их радость, когда в Баку им весьма быстро удалось устроиться и с жильем, и с работой: приютил семью в своем доме Георгий Федорович Викторов, еще недавно служивший в Тегеране в русском учетно-ссудном банке. Он же помог Максиму Фридриховичу, обладавшему поистине золотыми руками и всю жизнь тянувшемуся к технике, поступить мастером на телеграф.
Немного осмотревшись, Кесслер с головой окунулся в работу, Ольга – в налаживание быта на новом месте.
А в то же самое время английская экспедиционная группа генерала Денстервилля, прибывшая в Иран, сделала попытку оккупировать Закавказье. Генералу удалось дойти до Решта и Энзели. Но, встретив в Энзели сопротивление местного совета и дженгелийцев, он вынужден был отступить.
В конце апреля в Баку был образован Бакинский Совнарком во главе со Степаном Шаумяном, который издал декреты о национализации нефтяной промышленности, банков, Каспийского торгового флота, беко-ханских земель, о введении восьмичасового рабочего дня.
Войска генерала Денстервилля, получив подкрепление, снова двинулись в Гилян, захватили Решт, а потом Энзели. Советы были разгромлены. Дорога на Баку – открыта.
В июле полковник Бичерахов, командовавший отрядом северо-кавказских казаков, который насчитывал полторы тысячи человек и входил в корпус генерала Баратова, предложил бакинскому Совнаркому свои услуги для организации отпора турецким войскам, двинувшимся к Баку: султанская Турция откровенно нарушила свои обязательства по Брест-Литовскому договору. Энвер-паша, командовавший Кавказским фронтом, один из вожаков младотурок – националистической партии «Единение и прогресс», придерживавшейся реакционной, пантюркистской политики, которая проповедовала объединение под властью Турции всех тюркоязычных народов, а также Иранского Азербайджана, Закавказья, Дагестана и Средней Азии, – повел, поддерживаемый немцами, свои войска на Закавказье. Но Бичерахов, чье предложение было охотно принято и который какое-то время сдерживал турок, вдруг предательски отвел свои войска к Дагестану и оголил фронт.
«Центрокаспий» – орган, созданный в Баку эсерами и меньшевиками, – отвергнув предложение большевиков об организации обороны, тут же послал в Энзели пароходы, приглашая англичан вступить в город. Четвертого августа восемнадцатого года те оккупировали Баку.
Максим Фридрихович с замиранием сердца ожидал появления Шелбурна. Но шло время, майор не давал о себе знать. А когда Кесслер уже решил, что интуиция и опыт обманули его, в служебном кабинете Максима Фридриховича раздался телефонный звонок, и знакомый голос назначил ему свидание в Черном городе.
Кесслер, словно на заклание, шел после работы к конке. Задумавшись, он чуть не сбил лотошника, степенно шествующего с тазом на голове и выкрикивающего гортанно: «Ляб-ляби! Ляб-ляби!», рекламируя любимое лакомство местной детворы – смесь жареного гороха с изюмом. Забыв надеть пылезащитные очки-консервы, Максим Фридрихович то и дело протирал запорошенные пылью глаза и однажды чуть было не опрокинул железную печурку, в которой прямо на улице жарились каштаны.
Сев в переполненную конку, радуясь долгим остановкам, и даже раздражающей раньше задержке на подъеме, где к трем лошадям присоединяли четвертую, которую держал наготове специальный человек, Кесслер лихорадочно прикидывал в уме, зачем он мог понадобиться Шелбурну.
Майор уже ждал Кесслера на условленном месте. Он был в узком пиджаке и модных брюках «бутылочкой». На голове красовалось канотье. Типичный инженер или конторский служащий, благо вокруг – сплошные нефтеперегонные заводы!
– Не ожидали? – Шелбурн взял Максима Фридриховича под руку и увлек в тень маленькой лавочки, около которой не было видно покупателей.
– Буду краток, Максим Фридрихович: времени нет, турки рядом, и мы завтра-послезавтра покидаем город. Помня о той услуге, которую вы оказали Англии, передав нам Ашрафи – кстати, именно он уговорил дженгелийцев прекратить сопротивление и практически создал для наших войск возможность занять Гилян, – хочу попросить вас еще об одном одолжении…
Заметив протестующий жест Кесслера, Шелбурн опередил его возражения:
– Это – сущий пустяк по сравнению с тем, что вами уже сделано! Поскольку мы эвакуируемся весьма спешно и не сумели организовать каналы, по которым должны получать отсюда информацию, вся надежда только на вас, Максим Фридрихович.
– Вы считаете меня своим агентом? – Кесслер буквально задохнулся от негодования.
– Зачем так сгущать краски, штабс-капитан? Сейчас не до выяснения отношений… К тому же вы опять забыли, что мы ведем борьбу против общего врага: турки – такие же давние недруги русских, как и англичан! А мы с вами, по-моему, неплохо работали еще совсем недавно против германо-турецкого блока…
– Что я должен делать?
– Ничего особенного! Время от времени сообщать о положении в городе. Вот таблица с шифром. Когда изучите инструкцию, сожгите…
– Связь?
– Через персидского купца Кереми. Адрес: Набережная улица, сорок два. Назоветесь «достом» – другом. Он предупрежден. Вложите шифровку в конверт и отдадите ему. Ну, мне пора. Не сомневаюсь, что мы скоро увидимся…
Возвращались, как и съезжались, порознь. Один, хоть и отступающий, но полный энергии и планов, другой – подавленный и растерянный: западня, которую весьма расчетливо расставил Шелбурн, захлопнулась. Максим Фридрихович чувствовал, что слова майора о скором возвращении – не пустой звук, хоть и не знал заявления британского экономического журнала «Нир ист», сделанного в связи с оккупацией города англичанами: «В отношении нефти Баку не имеет себе равных. Если нефть – королева, то Баку – ее трон».
Но Кесслер и так понимал, что соотечественники Шелбурна будут драться за Баку не на жизнь, а на смерть. Значит, и ему придется участвовать в этой неправедной борьбе… Только бы Ольга ни о чем не узнала!
А через два дня из окна своего кабинета, выходящего на Меркурьевскую улицу, параллельную Набережной, Максим Фридрихович мог наблюдать, как к пристани нескончаемым потоком потянулись английские войска. Колонны сипаев – солдат, завербованных из разорившихся индийских крестьян, в белых тюрбанах, сандалетах и шортах, с огромными рюкзаками за спиной и громоздкими тяжелыми ружьями, – беспорядочно сверкавших на солнце худыми бронзовыми коленями, сменяли светлокожие шотландцы, чьи клетчатые юбочки веселили местных ребятишек. Тут же плелись мулы, груженные пулеметами и боеприпасами…
Пятнадцатого сентября восемнадцатого года Баку был занят турками во главе с Энвер-пашой. Сразу же начались погромы и грабежи… Руководители партии «Мусават», которую оккупанты привели к власти, расправлялись с прогрессивными деятелями…
Скрепя сердце, Максим Фридрихович отправился к Кереми. Пакет с первым донесением, спрятанный во внутреннем кармане пиджака, буквально жег тело. Владелец небольшой лавчонки, торгующей сухофруктами и рисом, встретил Кесслера по-восточному ласково и приветливо.
– Ай-ай-ай… Как жаль, агаи, что вы не пришли немного раньше! Здесь как раз был человек, который мог бы отвезти письмо… Ну, ничего, мы еще застанем его в порту…
Кереми взял у Кесслера пакет, положил его в железную плоскую банку и сунул туда гирьку.
– В случае чего – сразу же пойдет на дно. – Чувствовалось, что купец не сегодня начал заниматься такими делами.
У пристани сгрудилась масса лодок, шхун, баркасов. Они стояли так тесно, что было не ясно, как выбраться из этого плена, если кому-то надо плыть. Хаммалы, сгибавшиеся под огромными мешками, тяжело прыгали с борта на борт, доставляя груз в определенное место.
Несмотря на суету и кажущуюся неразбериху, Кереми быстро отыскал взглядом того, кто ему был нужен. Приложив ладони рупором ко рту, он закричал:
– Эй, Джамиль! Слышишь, Джамиль!
С одной из парусных шхун, на борту которой было выведено белым поэтичное название «Поль» – «Цветок», откликнулся полуголый парень. Через несколько секунд он уже оказался возле купца и, даже не глянув на Кесслера воспаленными, разъеденными трахомой глазами, молча сунул коробку в карман широченных холщовых шаровар и поскакал по лодкам на свою шхуну.
Вскоре события стали развиваться с головокружительной быстротой: не успел Максим Фридрихович отправить Шелбурну второе донесение, как турки, пробывшие в городе немногим больше месяца, начали готовиться к эвакуации – державы Антанты заключили с Турцией мир, и та обязалась вывести свои войска из Баку.
В ноябре восемнадцатого года в город вновь вступили англичане: по улицам опять промаршировали бронзовые сипаи и белокожие, в неизменных юбочках, шотландцы.
Кесслер, буквально с первого дня, ждал появления Шелбурна. Но того все не было. А вскоре Максиму Фридриховичу удалось узнать, что он в Англии. И на душе стало легче: может, о нем вообще забудут?
Но обстановка в Баку не сулила спокойствия. Мусаватисты, оставшиеся у власти и после ухода турок, не могли обеспечить в городе ни порядка, ни хотя бы сносной жизни: по-прежнему свирепствовал террор против демократически настроенных элементов, по-прежнему росла дороговизна.
Пролетела зима, минула весна. Потом лето… Наступили особо тревожные дни: Юденич шел на Петроград, и все антисоветчики замерли в ожидании сообщения о его победе. Нервы настолько были натянуты, что «Нью-Йорк таймс» сделала даже фальстарт, выдавая желаемое за действительное:
«18 октября. Из Стокгольма сообщают: антикрасные войска в Петрограде…»
«20 октября. Новые сведения о падении Петрограда. Связь с Москвой прервана…»
«21 октября. Антикрасные войска подошли к Петрограду. В Лондоне с часа на час ожидают известий о падении города…»
Но они так и не поступили… Несколько позже газета вынуждена была сознаться: «Юденич уходит из армии; выезжает в Париж, забрав свое состояние – 100 миллионов марок». Правда, это сообщение появилось в начале двадцатого года. Летом же девятнадцатого, продвигаясь на север, Врангель и Деникин заняли Царицын, а в октябре подошли к Туле, то есть оказались в двухстах километрах от Москвы. Только что красневшая из-за ложного старта, но вновь приободренная «Нью-Йорк таймс» объявила:
«Все здание большевизма в России, видимо, рушится. Началась эвакуация Москвы…»
Но газета опять поспешила: девятого декабря Врангель отправил Деникину паническую телеграмму:
«Вот она, горькая правда. Армия как боевая сила перестала существовать».
Генерал Деникин, в свою очередь, не стал больше испытывать судьбу и, бросив остатки своей армии, покинул родину на французском военном корабле.
И еще один белый военачальник – адмирал Колчак, – который тоже собирался на Москву, в конце девятнадцатого вынужден был спешно оставить Омск, свою временную «столицу», и удрать на восток.
В эти трудные для союзников дни, когда все их планы рушились, в Баку, охваченном забастовкой, вновь неожиданно объявился Шелбурн и назначил приунывшему Кесслеру свидание в том же Черном городе.
– Мы опять рассчитываем на вашу помощь, Максим Фридрихович! – приступил майор к главной теме разговора после расспросов о жизни и о семье. – Не исключено, что нам снова придется уйти, поэтому хотелось бы обеспечить надежную связь с некоторыми местными друзьями. Мы уже кое-что предприняли: не так, как в прошлый раз. Но требуется организовать еще запасную линию. Хотелось бы, чтобы именно вы взяли ее на себя.
Идя к Шелбурну, Максим Фридрихович твердо решил отказаться от дальнейшего сотрудничества с англичанами: платным агентом он быть не хочет, а идейных побуждений для такой работы у него нет. Но, уловив, как всегда, настроение собеседника, майор, будто невзначай, заметил:
– Я к вам не обратился бы, дорогой Кесслер! Но тот, кто нам обычно помогал, что-то закапризничал. Пришлось вывезти его в Персию. Там мы будем судить этого человека как дезертира. Я, кажется, отвлекся… Итак, роль ваша будет чисто посредническая: получать от местных политических деятелей информацию для нас и передавать им ответы. Если у наших друзей возникнут какие-либо срочные вопросы, надо им дать совет, сообразно нашим интересам. А вообще-то тревожить вас будут редко! Первый, кто с вами, очевидно, свяжется, это адвокат Красовский. Он вам предварительно позвонит…
И тут Кесслер понял, что ему не вырваться из этого порочного круга. Ну, откажется он сейчас от выполнения задания… Так его украдут ночью, как того человека, что «закапризничал»! И семья останется без кормильца. К тому же, он уже выполнял задания Шелбурна. Поэтому «Интеллидженс сервис» с полным правом может считать его своим человеком.
Поговорив немного о положении на фронтах, Шелбурн улыбнулся одной из своих самых приветливых улыбок, дружески похлопал Максима Фридриховича по плечу и энергично зашагал к конке.
Дождавшись, пока майор уедет, Максим Фридрихович тоже пошел к остановке старческой разбитой походкой: ноги совсем не слушались, во рту было сухо, как в самые жаркие тегеранские дни, когда спасал только дуг…
Какое-то время все было спокойно. Относительно, конечно, ибо Кесслер жил как на вулкане! Но никто его пока не тревожил. А весной двадцатого года бакинский пролетариат с помощью частей Красной армии сверг националистический режим и восстановил советскую власть.
Когда Максим Фридрихович, затаившийся на время дома и ожидавший, честно говоря, еще большей, чем при прежнем режиме или при турках, вакханалии, обнаружил в городе полнейший порядок и давно не виданное спокойствие, то снова пошел на телеграф.
Там царило оживление: требовалась беспрерывная и бесперебойная связь с Москвой и другими крупными городами. А аппаратура нуждалась в ремонте. Кесслер, стосковавшийся по делу, весь ушел в любимую работу. Она настолько его поглотила, настолько была знакома и желанна, что уже не оставалось времени думать о малоприятном прошлом и довольно туманном будущем.
И вдруг как гром средь ясного неба – вызов в ЧК на регистрацию бывших офицеров царской армии. Кесслер понял, что наступил конец: произошло именно то, чего он боялся и о чем предостерегал жену. Но Ольга отнеслась к этому факту на редкость спокойно.
– Когда ты пойдешь? – только и спросила будничным голосом.
– Никогда!
Ольга удивленно подняла брови.
– Я не понимаю тебя.
– Hу а то, что это ловушка, ты понимаешь? – Максим Фридрихович впервые говорил с женой таким тоном. – Выявят всех – и в каталажку! Или ты считаешь, что нас вызывают, чтобы увеличить хлебный паек?
– Ты стал в последнее время страшно мнительным. – Ольга опустила глаза, чтобы не было видно навернувшихся слез. Потом, подавив обиду, подошла к мужу и обняла. – Нельзя так, Максим! Мы здесь уже больше двух лет, живем сносно, несмотря на все события. Другим гораздо хуже, ты же знаешь! Ну а новая власть – значит, новые порядки. Ведешь ты себя мирно, чего ж бояться?
– Нет, Оля, я не пойду. Пусть лучше за мной приходят…
– Страшно глупо! Именно этим ты вызовешь всяческие подозрения!
Они еще долго спорили. Но в конце концов Ольга убедила Максима Фридриховича явиться в ЧК. Он шел туда, мысленно прощаясь с изумительно красивым в этот поздний апрельский день городом. Где-то в душе он даже радовался тому, что сейчас должно случиться: наконец-то кончатся его мучения, связанные с Шелбурном!
Вернулся Кесслер домой растерянным и виноватым.
– Ты оказалась права: записали все данные и отпустили с богом. Говорят – идите и спокойно работайте.
Ольга в изнеможении опустилась на стул. И только тут Максим Фридрихович понял, как далось ей это ожидание! Он был в ЧК долго: очередь оказалась немалой, да и интересовались каждым весьма подробно! Вот и вышло не меньше трех часов.
Кесслер, подумав, благо на это было время, не рассказал комиссии о том, что служил в разведке. Ну а о Шелбурне – тем более. Назвал основные вехи своей биографии. Все это, кажется, ничуть не насторожило чекистов. На этот раз вроде обошлось… Что-то будет дальше?
Минуло несколько месяцев. Однажды вечером, когда Максим Фридрихович шел после работы домой, кто-то осторожно взял его за локоть.
– Товарищ Кесслер? Я – Красовский. Вам что-нибудь говорит такая фамилия?
У Максима Фридриховича потемнело в глазах. Если на свидание с Шелбурном он шел в какой-то мере подготовленным, то сегодняшняя встреча была как выстрел из-за угла…
Перед Кеселером стоял плотный высокий человек в светлом, идеально сшитом костюме и безупречно белой рубашке с черной бабочкой. Он опирался на массивную трость, украшенную замысловатым серебряным набалдашником, и бесцеремонно разглядывал Кесслера сквозь стекла пенсне, золотая цепочка которого покачивалась ритмично и многозначительно.
«Довольно наглый господин! – пронеслось в голове Максима Фридриховича. – Как же он меня узнал, ведь мы никогда не встречались? Значит, посмотрел издали, запомнил…»
– Я ждал предварительного звонка.
– Возможно, возможно… Очевидно, я запамятовал!
Красовский быстро повел глазами влево, вправо, проверяя, не заинтересовали ли они кого-нибудь, и Кесслер снова отметил, что этот тип неплохо знаком с правилами конспирации.
– Надеюсь, вы помните, в какой связи я должен был вас побеспокоить?
– Да… – вяло откликнулся Кесслер.
– Тогда зайдемте-ка на минутку сюда. – Красовский указал на ближайшую подворотню. Там он вынул из кармана объемистый пакет.
– Габариты не позволили послать его по основной линии. Так что вся надежда теперь на вас.
«Меня, кажется, втягивают в крупную игру…» – тоскливо подумал Кесслер, принимая тяжелый сверток.
– А теперь выйдем отсюда по очереди, господин штабс-капитан. На всякий случай! – Красовский слегка дотронулся до полей шляпы и исчез.
Через день, с помощью все того же слащавого Кереми, пакет отправился в Персию: отступать Кесслеру было некуда…
Прошло почти два года, в течение которых Максимом Фридриховичем никто не интересовался. И снова у него зародилась робкая надежда, что его оставили в покое. Она как-то по-иному осветила его жизнь. Все радовало: и работа, в которую он был погружен с головой, и проделки совсем переставшего болеть, растущего не по дням, а по часам Павлика, и красавец город. Жизнь стала похожа на жизнь! И вдруг…
Десятого апреля двадцать второго года весь Баку всколыхнулся: на Сураханском промысле, одном из самых крупных, находившемся не более чем в двадцати километрах от города, начался пожар. А там – лес деревянных вышек и целые озера нефти, которую не успели вывезти или слить в специальные «амбары». Тут же – хлипкие бараки рабочих, готовые в любую минуту воспламениться…
Благодаря нечеловеческим усилиям нефтяников и руководства города пожар все же удалось ликвидировать.
В один из весенних вечеров Кесслеры были в гостях у Викторова. После нескольких партий лото и чая с домашним вареньем хозяин вдруг спохватился:
– Да, забыл вам рассказать! Ходят упорные слухи, что поджог совершен по прямому заданию англичан!
Максим Фридрихович дрожащей рукой поставил чашку на блюдечко. Стало тихо. Чтобы как-то нарушить тягостное молчание, Кесслер выдавил из себя:
– Зачем, интересно, он был нужен им?
– Как, зачем? – Викторов смотрел на своего квартиранта, будто на малого ребенка, не понимавшего самых простых вещей. – Англичане уже дважды прикладывались к Баку, самому лакомому куску закавказского пирога… Это неважно, что от него попахивает нефтью! Как раз в этом и состоит его прелесть. Но раз он не достался им – пусть лучше сгорит! Тем более что это нанесет большой урон Советам…
– Как же англичане это сделали? Чьими руками?
– Очевидно, руками эсеров! Те, чтобы добиться власти, готовы сжечь всю Россию.
– Я вижу, вы стали большевиком, Георгий Федорович?
– Нисколько! Но я люблю родину и не могу видеть, как иностранцы пытаются уничтожить наше добро.
– Как же им иначе бороться с красными?
– Да никак – поздно! Борьба была проиграна в семнадцатом. А поджогами да взрывами новую власть не скинешь! Все эти удары по благополучию народа. Поэтому я, как русский, как патриот, считаю, что теперь надо делать все, чтобы помочь этой власти восстановить хозяйство, разрушенное войной и интервенцией…
В ту ночь Кесслер ни на минуту не мог уснуть. А если Викторов прав? Может, большевики именно те люди, которые по-настоящему, а не на словах, пекутся о благе простых людей? Впрочем, какое ему сейчас до всего этого дело? Если в поджоге замешан Красовский – а то, что он видный эсер, Максим Фридрихович знал, – Кесслеру не сдобровать. Чека обязательно до него доберется!
Через десять дней все окончательно прояснилось. «Бакинский рабочий» сообщил об аресте группы социал-революционеров, причастных к случившемуся на Сураханах, в том числе и адвоката Красовского, о том, что начинается следствие, а потом состоится открытый суд…
Первой мыслью Кесслера было – явиться с повинной. Но ее сменила другая, более трезвая: а что это даст? Красовский и без того назовет его! А так получится, будто он, прижатый обстоятельствами, пытается в последний момент как-то смягчить свою вину, снять с себя долю ответственности. Нет уж, надо быстро привести в порядок все дела, все бумаги и быть готовым встретить расплату за содеянное с достоинством, как и подобает русскому офицеру, о чем когда-то невразумительно говорил полковник Смирнов.
День сменялся днем… По всему городу только и было разговоров, что о процессе… Но за Кесслером не приходили. Нервы у Максима Фридриховича оказались на пределе, и бедная Ольга никак не могла понять, что происходит с мужем.
То – ни с того ни с сего – накажет сынишку, хотя всегда был против таких вещей… То ей скажет какую-то резкость, чего раньше никогда не позволял себе… То вздрогнет и побелеет от стука соседки, пришедшей за каким-нибудь пустяком… Да, это уже был не прежний Максим Кесслер – хладнокровный, корректный! И так продолжалось до тех самых пор, пока «Бакинский рабочий» не сообщил решение суда.
Тогда Максим Фридрихович с облегчением понял, что Красовский его не выдал. Видно, рассказал обо всем, чего нельзя было скрыть, а о том, о чем можно не упоминать, умолчал. И не из любви к Кесслеру. Из преданности англичанам!
Сначала из месяца в месяц, а потом из года в год ждал Максим Фридрихович появления майора и его очередного задания: понимал, что в покое теперь его не оставят до конца жизни. Ведь большинство их агентов угодило за решетку! Но Шелбурн не объявлялся.
Прошло пять лет, затем десять, пятнадцать. Максим Фридрихович постепенно стал забывать, что он «из бывших», и жил той жизнью, что и все вокруг. Вот только сын огорчил его: неплохо окончив школу, наотрез отказался поступить в институт и устроился работать. В анкете ведь надо было указать, кто родители! А Павел был твердо уверен, что сына царского офицера в вуз ни за что не примут.
Как они с Ольгой ни уговаривали его хотя бы попробовать – ни за что! Кесслер очень переживал из-за этого. Даже корил себя внутренне, что «подпортил парню биографию»… Но все-таки не так, как Ольга, посвятившая сыну всю жизнь.
Обычно деятельная, трезвомыслящая, их семейный «впередсмотрящий», как называли ее в шутку мужчины, она после всех этих переживаний с Павликом стала рассеянной, апатичной, замкнутой… А может, тут сыграла роль и гипертония? Северянке, ей были противопоказаны как Иран, так и Баку. Но куда уж на старости лет ехать? Хотя Кесслера все же не оставляла мысль перебраться в Ленинград, на родину: Ольге бы это во всех отношениях пошло на пользу. И не успел…
Однажды, вернувшись с работы, он застал ее спящей на диванчике, в столовой. Павла еще не было. «Умаялась и прилегла», – подумал Максим Фридрихович и тихонько поправил плед, которым была укрыта жена. Лица ее он не видел – Ольга лежала на боку, повернувшись к стенке и, как всегда, подложив под щеку ладонь. Вскоре пришел сын, Кесслер знаком попросил его не шуметь – мама отдыхает…
Но вдруг что-то толкнуло Максима Фридриховича. Он сообразил, что не слышит привычного ровного дыхания, вспомнил, что Ольга ни разу, пусть во сне, не шевельнулась. Леденея, чувствуя, что случилось самое страшное, он подошел к жене, дрожащей рукой отвел светлую прядку волос, в которой почти незаметна была проседь, дотронулся до маленького, всегда розового, уха с дешевой бирюзовой сережкой. Оно было холодное, белое, а нежная голубая капелька казалась на его восковом фоне грубо-синей…
Максим Фридрихович считал, что после смерти жены ничто уже не может его потрясти, ввергнуть в смятение. И все же!
Как-то в пасмурный ноябрьский день мальчик-помощник заглянул к Кесслеру:
– Дядя Максим, вас там внизу ожидают!
«Кто бы это мог быть? – недоумевал Кесслер, спускаясь. – Если какой-нибудь радиолюбитель, так ему должно быть известно, что у меня государственными запчастями не разживешься, лучше идти в магазин…»
У входа, под навесом, стоял пожилой мужчина в макинтоше. Максим Фридрихович видел его впервые.
– Вы ко мне?
– К вам. Не узнаете?
Кесслер пристальнее вгляделся в лицо незнакомца, затененное обвисшими от дождя полями фетровой шляпы, и неуверенно произнес:
– Господин Муслимов?
– Почему «господин»? И что это за церемонии? По документам я такой же советский гражданин, как и вы, штабс-капитан… Не найдется ли где-нибудь спокойного местечка, чтобы нам немного побеседовать? Дождь льет как из ведра, а то можно было бы устроиться в сквере.
Кесслер повел нежданного гостя в переговорный зал. Что тому нужно? Они были едва знакомы! Когда-то Джеваншир Муслимов жил в Баку. Потом устроился переводчиком царского консульства в Тавризе, занимался подпольной торговлей наркотиками, в чем неоднократно бывал уличен. Но всегда почему-то выходил сухим из воды.
«Неужели он думает, что я, дожив до пятидесяти, стал курить гашиш? А может, собирается соблазнить меня бангом, который так популярен в Персии? Или надеется, что я окажу ему помощь в сбыте? Ну, уж – дудки…»
Они еле нашли свободную скамейку в огромном зале – дождь загнал сюда тех, кто и не ожидал междугороднего разговора. А когда все же сели, Муслимов наклонился к Кесслеру и, боясь быть услышанным, хотя вокруг стоял сплошной гул, прошептал, еле разлепляя губы:
– Вам привет от Шелбурна.
Максим Фридрихович молчал.
– Сейчас он, правда, не майор, а полковник, но это не меняет дела.
Заметив, что кровь наконец снова прилила к лицу собеседника и тот стал глядеть более осмысленно, Муслимов, после паузы, заговорил:
– Вы не можете быть на нас в обиде: лет пятнадцать, по-моему, вас никто не тревожил. Но сейчас нам требуется содействие. Полковник сказал, что вы с ним старые друзья и не откажетесь мне помочь. Так вот, нужно срочно навести справки об адвокате Красовском, который арестован в двадцать втором году. Отбыл ли он срок? Если да, то где сейчас находится? Это – первое, самое главное. Потом будет еще несколько мелких просьб…
Максим Фридрихович по-прежнему молчал. Но Муслимов не обращал на это внимания. Считал, видно, что, оправившись от шока, опытный разведчик, каким представлялся ему Кесслер, уже прикидывает, как выполнить задание «старого друга».
– Сегодня у нас, кажется, вторник? Давайте встретимся тоже во вторник, на следующей неделе. Здесь же. Думаю, нам хватит времени, чтобы кое-что разузнать. Как вы считаете?
– Хватит, господин… товарищ Муслимов.
– Вот и отлично! – Собеседник Кесслера медленно встал, поднял воротник прорезиненного плаща, еще глубже надвинул на лоб отсыревшую шляпу и направился к выходу.
А Максим Фридрихович – прямо с работы – в НКВД.
– Как тебе все это? – Нури Алиевич уже давно стоял позади Горина. Но тот его не замечал. Папка с делом Кесслера лежала рядом с пустым стаканом.
– Вай, вай! Чай не пил, курабье не ел, халву – тоже… Разве у вас такая, как здесь?
– Ладно хвалиться-то! Все у вас лучше! Чай – лучше. Халва – лучше. Шпионы – и те лучше: сами приходят…
– Завидуешь, ага? Завидуешь… – Кулиев осторожно обнял Сергея Васильевича, помня о его больной спине. – Собирайся, поедем ко мне, раз ты в одиночку не ешь. Там поужинаем по-нашенски и кое-чем согреемся. Мы с матушкой тебя сегодня живо обработаем: она – по своей линии, я – по своей. И выдам я тебе, Горин, один вариантец. Надо только его поточнее обговорить. Давай я помогу тебе расстаться с креслом, горемычный!
Нури Алиевич бережно поддерживал Горина, пока тот, морщась и кряхтя, выбирался из глубоких недр кресла. И все приговаривал:
– Ничего, ничего, Сереженька, потерпи чуток… У нас здесь говорят: «В годину тягот не отчаивайся – из черных туч падает светлая вода…» Ничуть не хуже библейских пророков, которых ты так любишь цитировать, да? Хотя все, что сочинил народ, если отбросить религиозную сторону, – умно! Не важно, где это собрано: в Библии, Коране или… Где еще, Сережа? Ну-ка, напомни…
– В Ригведе… Махабхарате… Рамаяне… Это все индусское. А у буддистов – Махаяна. У персов же, соседей ваших, но приверженцев Зороастра, в просторечии – Заратустры, имеется Зендавеста… Образовался немного? Теперь станешь щеголять?
– Стану.
– Этот самый Заратустра три тысячи лет назад знаешь что сказал?
– Конечно, не знаю!
– Он сказал: «Если чужестранец, брат или друг, придет к тебе, чтобы получить знания, прими его, научи тому, что он хочет знать». Мысль выражена ясно и без восточных загогулин. Ну а тебе уж Сам Бог велел пользоваться кладезем моих знаний!
– Попользуюсь, Сереженька. Обязательно попользуюсь, раз ты сегодня так щедр! Ну, пошли. Внизу машина уже плесенью покрылась, пока я тебя выковыривал из кресла. А еще верховую лошадку ему подавай! Беленькую! Жокей несчастный…
«ВЕНА, 13 марта 1938 г. (ТАСС). Сегодня вечером Зейсс-Инкварт созвал иностранных корреспондентов. Шеф печати австрийского “правительства” сделал следующее заявление:
“Президент Миклас ушел в отставку. Его полномочия… переходят к бундес-канцлеру (т. е. Зейсс-Инкварту). Австрийское правительство опубликовало закон о присоединении Австрии к Германии. Статья 1 закона гласит, что Австрия является страной Германской империи”».
«ЛОНДОН, 13 марта (Соб. корр. “Правды”). Германские войска продолжают прибывать в Австрию… Австрийская армия официально включена в состав германского рейхсвера. По всей стране идут аресты. Гитлеровцы продолжают “осваивать” австрийский государственный аппарат. Несмотря на то что все границы закрыты, продолжается массовое бегство населения из Австрии….Печать сообщает об избиениях рабочих, подозреваемых в сочувствии антифашистам. В Геллейне вспыхнули антифашистские забастовки на соляных копях. Забастовки подавлены войсками».
– Педер сухте! (Сын отца, сожженного в аду!) – судя по крепкому выражению, возница разозлился не на шутку. – Ну, дай ты ему как следует! Сколько можно ждать?
Здоровенный детина в потертом аба, владелец осла, перегородившего дорогу огромными тюками-харварами, суетился вокруг своей капризной собственности, не собиравшейся сдвинуться с места. Парень то нашептывал в мохнатое ухо какие-то, по-видимому, ласковые слова, то усиленно тянул за уздечку. Никакого впечатления!
– Бурдюк нечистот! Да простит меня Аллах… – не унимался владелец фаэтона, которому было неловко перед своими пассажирами. Впрочем, «фаэтон» – это слишком сильно сказано! Скорее «дрожки», как здесь именуют такие неказистые экипажи. Название образовалось, вероятно, от слегка видоизмененного русского слова – «дрожки».
Чего только ни делал хозяин осла, ничто не помогало! Движение застопорилось.
На полном скаку, чуть не скинув ездока, испуганно остановился белоснежный тонконогий жеребец, хвост и грива которого были красными от хны.
Образовав тесную – без привычных интервалов – цепочку, замер караван верблюдов. Спокойные светло-желтые великаны недоуменно переминались на месте.
Зато молодые верблюжата, с глазами величиной с кулак, пользовались моментом, чтобы пошалить: радостно подпрыгивая и зависая на несколько секунд в воздухе, они делали какие-то па сразу четырьмя длинными худыми ногами и мягко приземлялись. Раз, другой, третий…
А с высоты огромных горбов завистливо глядели вниз ребятишки: родители засунули их в мешки из тряпья и драных ковров, крепко привязав на всякий случай к поклаже… Им, видно, тоже очень хотелось попрыгать, порезвиться, как верблюжатам! Но они не смели просить об этом взрослых…
Разными голосами выражали свое неудовольствие автомобили, застрявшие в гуще ослов, лошадей, верблюдов: все это случилось на перекрестке, и не было никакой возможности разъехаться…
– Я вытащу твоего отца из могилы! – перекрывая все звуки, заорал кучер, устав нажимать на грушу клаксона: ему показалось, что иностранцы, не желая больше ждать, хотят сойти, и он лишится заработка.
Хозяин осла побледнел настолько, что его смуглое лицо стало пепельным. Это было самое страшное в Иране ругательство! Но он все-таки сдержал себя и предпринял наиболее радикальные, на его взгляд, меры: стал швырять камни, чтобы напугать животное. Но оно, наклонив голову, продолжало с хитрецой посматривать вокруг. Казалось, осел любовался собой.
И вдруг, так же неожиданно, как и остановился, пошел.
Тут же все задвигалось: звонко зацокали копыта, простуженно закашляли и зачихали моторы, плавно закачались на верблюдах бусы-амулеты, мелодично запели разнокалиберные – от самых крошечных до весьма внушительных – колокольцы…
Обрадованный возница, нахлестывая лошадь, извинялся:
– Пах-пах! Из-за этого проклятого осла господа потеряли столько времени! Сейчас приедем к замку Хазр-Фирузе, уж там-то будет тихо и спокойно!
Он без умолку болтал, обильно пересыпая свою речь пословицами, поговорками, стараясь развеселить мужчин – тут все были на это большие мастера, – и не замечал, что приезжие сидят молчаливые, пригорюнившиеся – как молодой, так и пожилой…
В центре безлюдной каменной пустыни высился охотничий замок, Хазр-Фирузе. Охотиться практически здесь было не на кого, и замок, построенный в стиле барокко, стал музеем, куда приезжали почти исключительно иностранцы.
Путники постояли немного около пруда, прошли вдоль бассейна, который он питает, потом отправились в совершенно пустой замок.
Они ходили из комнаты в комнату, из зала в зал, рассматривая образцы персидского изобразительного искусства, которыми славится Хазр-Фирузе. На старинных изразцах, покрывавших стены, – традиционные сюжеты:
Мусульманин в чалме нежно обнимает обезьянку…
Куда-то едут на белых верблюдах воинственные стрелки…
Коварная кошка забавляется с мышью перед тем, как полакомиться ею…
Охотник из последних сил борется с медведем…
Две легкомысленные нагие женщины качаются на качелях…
Курильщики опиума с наслаждением выпускают из ноздрей дым…
Дружная пара обезьян в тюрбанах внимательно читает книгу…
Группа людей, забыв обо всем на свете, самозабвенно режется в карты…
Гривастый лев вскочил на спину слону…
– Похоже на Германию и Австрию, да, отец? Хотя Гитлер – далеко не царь зверей, а канцлер Шушниг – тем более не слон. Все ездил договариваться с «великим фюрером», лебезил… И вот! Последнее время Геринг твердил, что отношение Германии и Австрии – чисто семейное дело. Кончилось же оно бандитским захватом, который теперь трактуется как чуть ли не свадебный пир: все целуются, поют, пляшут… Берлинские дикторы едва не лопаются от восторга и умиления: Гитлер снова на своей родине! Наконец-то он смог совершить триумфальную поездку от Браунау, где появился на свет, до Линца!
– Если бы хоть кто-нибудь верил в это, сынок… Ведь еще до захвата власти Гитлер написал в «Майн кампф» совершенно откровенно, что «немецкая Австрия должна вернуться к великой Германской отчизне!» А поскольку книга эта – отнюдь не библиографическая редкость, всем ясно, чего стоит и «чисто семейное дело», и борьба «прогрессивного» Шушнига со своим «реакционным» земляком Зейсс-Инквартом, и умилительное торжество «воссоединения». Кукольная комедия, цена которой – ломаный грош! Правда, фюрер несколько озадачил Запад: обещал пойти на Россию, а двинулся в Австрию… Он как-то проговорился, что Россия такой огромный кусок, которым можно и подавиться. Очевидно, из-за этого пока изменил свои планы. Но от главного, я думаю, он не отступится! Помнишь, мы недавно переводили «Майн кампф» и тебя поразило одно место?
– Да, да, сейчас… Значит, так: «Если мы хотим иметь новые земли в Европе, то их можно получить на больших пространствах только за счет России…» На немецкого обывателя это, конечно, безотказно действует.
– Еще бы! «Михель» на такие вещи клюет мгновенно. В этом – весь расчет… Как это у Гейне? «Михель, пищей без стесненья свой желудок начини, а в гробу пищевареньем ты свои заполнишь дни…»
– Зато Гитлер теперь для бюргеров – мессия! Уж если рождественскую песенку про него распевают…
– Да, его причислили к лику святых. Как все это смешно и грустно! Но в Германии, среди тех, кто вершит дела, уже давно решено: «Лучше Гитлер, чем коммунисты…»
Они говорили негромко, но из-за отличной акустики голоса их звучали гулко и четко под расписными сводчатыми потолками. К счастью, они были в замке одни и имели редкую возможность хоть в какой-то степени сбросить с себя маску и немного расслабиться.
С утра, после «важного сообщения» по радио, в котором взахлеб говорилось о том, что сегодня в Вене опубликован закон, согласно которому Австрия присоединилась к Третьему рейху, о «бурной радости» австрийцев в связи с тем, что над ними отныне колышется фашистские штандарты, – на душе было отвратительно.
– Нам пора, наверное?
– Сейчас, отец. Еще чуть-чуть!
Они снова пошли от изразца к изразцу, от стены к стене. Потом остановились около девиц на качелях.
– «Вино да косы женские – вот мира глубина»…
– Кто это, отец? Здорово напоминает Есенина.
– Да, пожалуй, есть сходство… Недаром мудрецы утверждают: все люди – братья. Это Хафиз. Для своего времени – подлинный революционер! Воспевать красоту женского тела, которое Коран требовал полностью закрывать, и вино – а настоящий мусульманин не должен его пить – это истинный подвиг, на который не каждый отважится! Ну, идем. А то возчик, заждавшись, опять, наверное, ругается.
Они сели на бугристое от ослабевших пружин сиденье и откинулись на кожаную спинку. Отец, достав небольшую трубочку-«носогрейку», молча закурил. Сын тоже молчал.
Неприятностей последнее время у них было хоть отбавляй. Почему все-таки Величко, так хорошо встретивший приятеля после двадцатилетней разлуки, теперь избегает его, даже перестал интересоваться, как продвигается перевод на русский язык «Майн кампф», который сам же попросил сделать.
Дмитрий Варгасов – то есть Пауль Кесслер, в которого Дима превратился полтора месяца назад, благодаря идее Кулиева, подхваченной и воплощенной Гориным, – совсем приуныл. Максим Фридрихович молча обнял его за плечи, хотя никогда сентиментальностью не отличался.
Это означало, очевидно, следующее: «Нельзя раскисать, сынок… Что бы ни случилось, не нужно терять надежды. Даже в самый критический момент! У каждого человека, хоть раз в жизни, бывает свой шанс. Все дело только в том, сумеет ли он воспользоваться им. А у нас с тобой не такое уж критическое положение. Все еще образуется…»
Наверное, именно это сказал бы Кесслер своему вновь испеченному сыну (настоящий, во избежание неожиданностей, переехал из Баку), если бы не опасался возчика: здесь многие знали иностранные языки, в том числе и русский.
Но Дима и так все понял. На минуту ему стало неимоверно стыдно: он – молодой, здоровый – и вдруг расклеился. А Максим Фридрихович, проживший такую мучительную жизнь, потерявший недавно жену, расставшийся неизвестно на сколько с сыном, утешает его, вселяет уверенность и оптимизм.
…В Баку, на Баилове, где жил Кулиев и где обосновались Горин и Варгасов перед выводом Димы за кордон, у него было бодрое и деятельное настроение. От нетерпения (все неимоверно затянулось!), от переполнявшего его желания начать наконец действовать (лаборатория профессора Пфирша работала на полную катушку), просто от юношеской жажды романтики (осторожность «стариков», конечно, чрезмерна) море казалось ему по колено. Лишь бы скорей!
Это хорошо видел Горин, задумчиво поглядывая на грустно-спокойного «отца» и чересчур оживленного «сына».
Максим Фридрихович, обычно больше покуривавший свою трубочку, чем поучающий, вдруг задал Диме стихотворную загадку. Чьи, мол, это строки? «О, доблестный, рвешься ты в бой, осмелев. Но прежде, чем ринуться – дело бойца намеренья вражьи постичь до конца…» Варгасов смутился: во-первых, он не знал автора, во-вторых, сразу же понял намек.
– Это знаменитый Фирдоуси. Абуль Касим. Родился и умер в Тусе, в Хорасане, в одной из провинций Ирана, в полной нищете. Как-то шах оскорбил великого поэта, и тот, покинув дворец, удалился в свой крошечный городок. А когда властелин, желая загладить вину, послал в Тусе огромный караван с бесценными дарами, было уже поздно…
Обыграв в тот вечер Кулиева в нарды, Горин легко встал и потянулся: с тех пор как мамаша Нури Алиевича позанималась его спиной, Сергей Васильевич забыл о своем радикулите.
Правда, некоторое время еще пришлось мазаться какой-то обжигающей смесью и пить горчайшие настои, но овчинка все же стоила выделки – без конца подтрунивал Кулиев. Горин мгновенно парировал:
– «Лучше блюдо зелени, как утверждал царь Соломон, и при нем любовь, нежели откормленный бык и при нем ненависть…»
– Я требую реванша! – угрожающе произнес Кулиев.
– Ну, ладно, ладно… Расшумелся! – Горин сел к столу, и через минуту в комнате уже снова слышался стук кубиков и хлопанье шашек о нардовую доску: «шеше беш» («пять и шесть») была весьма шумной игрой, особенно когда ею занимались азартные люди.
Дима пошел тогда немного проводить Максима Фридриховича. В центре города вместе они никогда не появлялись: «Терьякеш», который с осени был под наблюдением Кулиева и задания которого, после согласования с Нури Алиевичем, «в меру сил» выполнял Кесслер, мог все же за ним следить.
Особенно теперь, когда Муслимов узнал о «горе» Кесслеров: Павел, работавший в местном потребсоюзе, совершил вместе с несколькими товарищами очень крупную растрату и, боясь суда, спрятался у друзей, надеясь, что там его не найдут. А отцу приходится говорить милиции, что тот неожиданно куда-то уехал, даже не поставив его в известность…
Убитый вид Максима Фридриховича и разговор в народе о злоупотреблениях в потребсоюзе, кажется, убедили Муслимова. И когда Кесслер, в полном отчаянии, попросил его связаться с Шелбурном, чтобы тот помог им с сыном бежать в Иран, нехотя согласился это сделать, тут же, впрочем, потребовав, чтобы Максим Фридрихович достал некоторые радиодетали: покупать их в магазине Муслимов считал опасным.
Ему, конечно, не хотелось выпускать из Баку такого безотказного человека, как Кесслер, но, памятуя о давней дружбе того с полковником и опасаясь взбучки, если с Максимом Фридриховичем что-нибудь случится, решился все-таки по своим каналам доложить Шелбурну о происшедшем и передать просьбу Кесслера.
И вот в новом доме на Баилове, неподалеку от Биби-Эйбата, несколько человек нетерпеливо ждали ответа полковника. От него зависела вся операция, придуманная Кулиевым: переправить в Персию под видом сына Максима Фридриховича Диму Варгасова. А там – и Германия становилась большей реальностью.
В Иране у Кесслера – это было проверено – сохранилось много знакомых по корпусу Баратова, не захотевших вернуться в Россию. В том числе и Григорий Степанович Величко, заправлявший местным филиалом русской фашистской организации, центр которой находился в Берлине. На него-то и была основная надежда! Неужто не поможет старому приятелю, только что похоронившему жену, устроиться на первых порах? А может, даже и перебраться в Германию?
Ведь Паулю надо поступить в университет! На родине, к сожалению, ничего не вышло: сыну царского офицера туда дорога была закрыта. Но почему способный мальчик должен расплачиваться за поступки родителей, уже сто раз жалевших, что уехали из Тегерана и попали в лапы к Советам? Некрасивая история с деньгами, в которую Пауля втянули более опытные люди, – результат нервного потрясения после смерти матери… А также несправедливости окружающих по отношению к младшему Кесслеру, которую тот постоянно ощущал…
Но пока в мыслях у всех был Шелбурн. Вдруг он откажет? Тогда пойдет насмарку почти трехмесячная подготовка. Максим Фридрихович за это время стал хорошим радистом, Дима – пополнил свои знания о Германии и изучил Персию.
«Отец» и «сын» стояли неподалеку от дома Кулиева – дальше идти вместе они не рисковали – и смотрели на россыпь огней внизу, под горой: основной Баку был там. И хоть февраль не лучшее время года в этом субтропическом городе, хоть неизбывный запах нефти еще не перебивался, как в апреле или мае, терпким ароматом южных растений, все здесь было мило и знакомо. Все было своим, родным…
Особенно для Кесслера, прожившего в Баку двадцать лет! Жаль только, что эти годы были отравлены постоянным страхом, что зыбкое благополучие семьи в любой момент может рухнуть. Да, это был дом, построенный на песке, хотя и жила в нем Ольга – энергичная женщина, теплая и реальная…
Кесслер и Варгасов молча простились. Два человека, еще недавно совсем незнакомые, а теперь настолько близкие, насколько могут стать близки люди, идущие на такое задание. Кроме всего, они просто пришлись друг другу по душе. В подобных ситуациях это – не последнее дело…
Диме нравился сухопарый, не отяжелевший с годами, безукоризненно интеллигентный Кесслер. Нравилось, как Максим Фридрихович вел себя, когда пришел к Кулиеву: не искал оправданий, не просил о снисхождении. Нравилось, как просто отреагировал на предложение Горина и Кулиева искупить свою вину перед родиной… Сразу же сказал, что пойдет на это с большой радостью.
А Дима «взял» Кесслера педантичной аккуратностью, рассудительностью и, как ни странно, грустью в светлых глазах, перемежавшейся, то вспышками безудержного смеха, то ядовитым сарказмом, то мягким юмором – весьма неожиданными для человека такой неприметной внешности.
– Ну, спокойной ночи, сынок! – Кесслер, не отпуская руку Димы, еще некоторое время смотрел на огни у своих ног. Очень не хотелось ему отправляться в свое осиротелое жилье. – Пойду… – Максим Фридрихович нехотя выпустил ладонь Варгасова. – Значит, договорились: если не будет никаких известий, явлюсь в пятницу, если что прояснится – в тот же день.
Дима долго глядел вслед Кесслеру, шагавшему по узкому тротуару четко и красиво, будто на параде. Он вспомнил вдруг, как, обсуждая с Кулиевым судьбу Максима Фридриховича, Горин привел слова Конфуция: «Ошибки, которые не исправляются, вот настоящие ошибки…»
Когда Варгасов вернулся в дом, мужчины уже не играли в нарды, а, надев фартуки, готовили ужин. Нури Алиевич отправил мать погостить в деревню, поэтому обходились своими силами. Главным кулинаром был, конечно, хозяин, большой знаток азербайджанской кухни. Остальные – на подхвате: подать, принести, почистить картошку, вымыть рис…
И Горин, и Кулиев нервничали, хоть старались скрыть это за всякими шутками-прибаутками, нардами и приготовлением сложнейших местных блюд. Что сейчас думает Шелбурн? Неужели бросит Кесслера в беде?
А через день в доме на Баилове был праздник: когда стемнело, неожиданно пришел Максим Фридрихович и торжественно объявил, что Шелбурн сказал «да».
– А ведь вышло! Вышло! – радовался Кулиев. – Даже самому не верится… Мне кажется, по этому случаю не грех выпить коньячку. Кворум для проведения мероприятия я наберу?
Кворум Кулиев набрал. Как ни торопился Максим Фридрихович уйти, и его усадили. Заодно обсудили кое-какие детали… Они еще не прощались: переход границы намечался через неделю, и у них было для этого время. Но различных мелочей, которые требовали уточнения, как во всяком ответственном деле, оказалось предостаточно!
А потом уже было настоящее прощание на квартире Кулиева – без слез, лишь с комком в горле да с каким-то сумасшедшим сердцебиением… И многое другое!
Немноголюдный утренний вокзал, куда Кесслер явился один… Полупустой поезд, идущий в сторону Астары, к которому в самый последний момент прибежал перепуганный сын Максима Фридриховича, сразу же нырнувший в вагон… Маленькая станция Дашалты, где в тот же вечер Кесслеров поджидал молчаливый Карим-даи, сразу же признавший в пассажирах, сошедших с поезда, именно тех людей, которых ему надлежало отвезти в приграничное село…
Тесная повозка Карим-даи, запряженная парой могучих медлительных буйволов… Неожиданно вынырнувшее из чернильной ночи скопище домишек, надрывный лай собак, едучий дым кизяков…
Старик, в холщовых штанах и выцветшей жилетке поверх потрепанной рубахи, сидел, поджав ноги, на ковре и пил маленькими глотками чай. Увидев вошедших, он поднялся и, извинившись, что в доме нет стульев, пригласил гостей немного отдохнуть да поужинать, чем Аллах послал…
Тотчас появилась тоненькая женщина, у которой из-под покрывала был виден лишь один черный, светившийся детским любопытством глаз, все время задерживавшийся на Варгасове. Она постелила на ковер скатерть, поставила еду, чай и, оглянувшись последний раз, бесшумно исчезла.
– Пойдем через часок… А пока подкрепитесь! – проводник опустился на ковер и жестом пригласил Кесслеров последовать его примеру. Он почти не присматривался к ним – итак было ясно, что это именно те люди, о которых говорил «Терьякеш». И вдруг произнес вкрадчиво:
– Глаза сына – прямо как у отца…
Варгасову стало не по себе. Неужели их несхожесть так очевидна? Но в конце концов он ведь может походить и на мать? Дима приглядывался к проводнику. Далеко не молодой человек, а занимается таким опасным делом! И видно, что оно для него не в диковинку… Прибыльное, наверное, судя по тому, сколько запросил для проводника Муслимов! А может, и не только для проводника?
В полночь, когда село уже спало, двинулись в путь. Шли молча, гуськом, почти на ощупь. Тьма стояла непроглядная, на небе не было ни звездочки – все заволокло туманом! Но старик вел уверенно: проторенная, должно быть, тропка… Примерно через полчаса проводник обернулся:
– Скоро уже… Обычно советские пограничники сюда, не заглядывают, а вчера их здесь видели… Так что идите тише!
– А как на той стороне? Не попадем под обстрел? – спросил Максим Фридрихович.
– Ну что вы, агаи! Там – свои люди, хорошо меня знают… Ш-ш-ш…
Вдруг совсем близко раздался пронзительный свист, и старик, как подкошенный, рухнул на землю. Отец и сын не заставили себя просить. «Что же это такое? – лихорадочно соображал Дима. – Наши пограничники? Но они же предупреждены! И потом – зачем им свистеть? Может, проводник не надежен? Вон как прячет под себя сверток! Явная контрабанда…» Они стали уже мерзнуть, когда старик наконец подал сигнал: пошли!
– Пастухи, наверное… – прошептал непослушными, то ли от холода, то ли от испуга, губами. – Еще совсем не много…
Тропа кончилась, и начались заросли колючего кустарника, который больно царапался. «Сасапарили это, что ли?» – вспомнил Дима, интересовавшийся во время подготовки даже фауной и флорой тех мест, где предстояло обосноваться. Но одно дело – справочники и пособия, а другое, когда этот кустарник вспарывает тебе кожу…
– Иншалла! – негромко произнес старик, и Кесслеры остановились: раз «иншалла», значит, будет объявлено что-то важное. И вправду!
– Сейчас мы перейдем границу. Во имя Аллаха милостивого и милосердного… – еле слышно напутствовал их проводник. И они снова двинулись вперед.
А через несколько мгновений раздался вздох облегчения, и старик громко, уверенно возвестил:
– Мы на персидской земле.
– Браво! – устало откликнулся Максим Фридрихович. Путь был непривычным и нелегким для пятидесятилетнего человека: то чуть ли не ползком, то сквозь заросли. Дима, шедший впереди, придерживал колючие ветки, но, видно, не до конца уберег Кесслера: тот все прикладывал к щеке платок, наверное, ободрал…
Вскоре они пришли в деревню, мазанки которой одинаково кончались островерхими соломенными крышами. Вскочив, залаяла привязанная к телеге собака. Но проводник прикрикнул, и она мирно улеглась на прежнее место.
Старик зашел в дом, и там тотчас засветилось окно, а на пороге, приглашая беглецов войти, появилась зевающая персиянка с русским цветастым платком на плечах. Через пару минут вышел хозяин, застегивавший на ходу рубашку: проводник почтительно приветствовал его.
Женщина, поймав взгляд мужа, быстро собрала на стол – то бишь, на ковер. Но было не до еды: давали себя знать усталость и напряжение. Всем больше хотелось спать, чем есть. Поэтому довольно скоро разошлись по своим углам. Лишь хозяин с проводником еще долго колдовали над свертком, что так оберегал старик…
Кесслеры знали, что «друг из Тегерана» велел доставить их в имение помещика Ашрафи, где надо будет ждать документы, которые позволят спокойно жить в столице.
Утром отец с сыном на ослах покинули деревню. Дима с любопытством озирался по сторонам. Но ничего интересного не увидел! Унылая голая степь… Бесснежные поля… Редкие глинобитные деревушки… Вот тебе и загадочный Иран!
Гилянское имение Ашрафи выглядело ничуть не хуже того, где двадцать лет назад Кесслер с Шелбурном отмечали переход помещика на службу к англичанам и присутствовали на диковинной охоте на уток. А село при нем было даже побогаче: дома каменные, под железными крышами.
Ашрафи встретил беженцев как самых желанных гостей:
– Мир вам! Мы слышали, что у вас некоторые неприятности. Тем больше наша радость теперь, когда мы видим вас здесь в добром здравии…
Типичная дань Востоку! А так помещик выглядел стопроцентным европейцем. Да и обед состоял из французских блюд – не то что в семнадцатом году…
– Люблю эту кухню! – сказал Ашрафи. – Она и острая, и нежная, и оригинальная!
Кесслер в ответ лишь улыбнулся: он хорошо помнил, что хозяин весьма подвержен влияниям. Наверное, кто-то из сильных мира сего похвалил, допустим, луковый суп в горшочках, а Ашрафи – тут как тут.
Но как только гости уедут, Максим Фридрихович в этом не сомневался, и хозяин, и слуги перелезут в просторные персидские одеяния, а по всему дому разольется запах дешевого бараньего сала: Ашрафи был скуповат, особенно в мелочах…
Через неделю в шикарном экипаже помещика гости прибыли на ближайшую станцию: накануне была получена условная телеграмма, из которой стало ясно, что документы готовы и можно выезжать. А еще через день натужно вздыхающий паровоз подтащил состав к перрону Тегеранского вокзала.
Сразу же к Кесслерам подошел незнакомый молодой человек и вручил им запечатанный конверт: ошибиться он не мог – в этом поезде больше не было европейцев. Не дожидаясь, пока вскроют конверт, молодой человек безмолвно удалился. В памяти осталось лишь удлиненное лицо с сильно выдвинутой нижней челюстью, расплющенные уши да нос со сломанной переносицей… Парень, видно, увлекался боксом.
В конверте оказались все необходимые документы и записка, напечатанная на машинке, без обращения, без подписи. Максима Фридриховича приглашали в «известный ему особняк»: Шелбурну не терпелось увидеть своего подопечного, спасенного и облагодетельствованного.
И вот они встретились в английском посольстве. Кесслер был бледнее обычного: утомительный переход, ожидание документов, долгое хождение по улочкам засыпающего города, чтобы выявить, нет ли «хвоста», – все сказалось. Максим Фридрихович произвел на мало изменившегося полковника неважное впечатление.
– Да-а-а… Двадцать лет! – философствовал тот, открывая бутылку виски. – Сейчас немного выпьете, и жизнь покажется не такой уж скверной штукой! Как жаль Ольгу-ханум… В ней было столько шарма! А какие глаза?
Заметив, что от этих слов Кесслеру стало совсем худо, Шелбурн замельтешил:
– А моя Лилиан совсем старушкой стала, хоть и бодрится… Грустный возраст для женщины, привыкшей нравиться…
Максим Фридрихович лишь пригубил рюмку, но и этого было достаточно, чтобы усталое лицо его слегка порозовело.
– Ну, вот видите? – обрадовался полковник. – Минимум десять лет сразу сбросили! Виски – настоящее лекарство. А некоторые почему-то не понимают этого…
Шелбурн поинтересовался здоровьем Пауля – вдруг он так же, как и в детстве, будет болеть в этом климате, – спросил, где устроились.
– «Юлдуз»? – ужаснулся полковник. – Кто вам порекомендовал эту захудалую «звезду»? Ах, Ашрафи… Ну, тогда все понятно! Он стал настоящим Гобсеком. Разница лишь в том, что он даже чужие деньги экономит… Кстати, как у вас с ними? Может, ссудить?
– Спасибо, не надо. Для начала хватит: кое-что удалось сохранить из наследства. А там думаю открыть вместе с Паулем радиомастерскую: он, как и я, хорошо в этом разбирается.
– О-о-о… Тут у вас не будет конкурентов. Но, честно говоря, я думал, вы не собираетесь здесь задерживаться, захотите устроиться в более приличном месте… Это ведь – дыра, куда можно приехать лишь при особых обстоятельствах, и то не надолго!
– У нас с сыном, очевидно, именно такие обстоятельства… – горестно уронил Кесслер.
– Не огорчайтесь, Максим Фридрихович! То, что произошло с Паулем, явная случайность… Чего не сделаешь, когда тебя всю жизнь травят? Вполне можно его понять. Такая дикая страна, как Россия, да еще советская, конечно, не для Кесслеров – людей тонких и воспитанных в лучших традициях…
Максим Фридрихович молчал: он понимал, куда клонит Шелбурн.
– Мальчику ведь надо учиться дальше! Если большевики подвергли его остракизму, то приличные люди, скажем, в Лондоне или на вашей настоящей родине, могли бы оказать ему протекцию при поступлении в университет. Как вы на это смотрите?
– Положительно… Но хотелось бы стать на ноги – в материальном отношении, чтобы ни от кого не зависеть…
– Разве друзья считаются между собой? – Шелбурн улыбнулся. – ѕВсе будет в порядке, Максим Фридрихович! Завтра у меня окончательно прояснится один вопрос, и мы потолкуем о вашем дальнейшем житье-бытье. Мне даже неловко, что я вас сразу же с дороги зазвал. Но уж очень велико было желание повидаться… Столько лет! А все – будто вчера…
Чтобы прервать сетованья Шелбурна, Кесслер поднялся и стал прощаться. Хозяин его не задерживал. А на следующий день молодой человек с боксерской внешностью разыскал Кесслеров в «Юлдузе» и протянул Максиму Фридриховичу записку. На этот раз он дожидался, пока ее прочтут.
Шелбурн писал, что обстоятельства неожиданно изменились: его срочно отзывают в Лондон. Податель сего – Джо Бутлер, клерк транспортной конторы «Вильямс и К°», его человек. К нему можно, в случае чего, обратиться. Сам же он, без указаний полковника, ни о чем просить Кесслеров не станет.
Бутлер дождался, пока Максим Фридрихович прочел записку, хорошенько все запомнил и сжег на спичке листок… Лишь после этого, все так же не раскрыв рта, повернулся и вышел.
– Итак – Величко?
– Величко, Пауль. Благо, Шелбурн исчезает с горизонта.
Когда Максим Фридрихович впервые пошел к Григорию Степановичу, Дима был в некотором беспокойстве: как-то тот его встретит? Ведь уговаривал в свое время – не уезжай! Чего ж теперь, мол, слезы лить? Варгасов то стоял у окна, разглядывая пеструю шумную толпу, то нетерпеливо шагал по небольшой комнате, иногда останавливаясь перед изящными миниатюрами на стенах, призванными, очевидно, отвлекать внимание от убогой обстановки.
Выполнены они были действительно мастерски! И яркий мак, с мельчайшими прожилочками, и серо-зеленая ящерица, прикорнувшая на солнце, невиданная птичка, чьи перышки так сверкали и переливались…
А в это время Максим Фридрихович пил чай из армудов в кабинете Величко. Давний приятель превратился в сухого и сгорбленного старичка. Будто жаркое тегеранское солнце вытопило из Величко все соки и оставило наконец в покое. (Никаких полотенец и в помине не было!)
Да и без родины, наверное, жить тяжко… Иран, судя по всему, ею не стал. От России Григорий Степанович добровольно отказался. В Германию, чьи интересы он настойчиво защищал с приходом к власти фашистов, его последней надежды на уничтожение большевизма, не уехал. Да и куда двинешься-то, когда здоровья ни на копейку?
Они уже все обговорили, все обсудили и теперь молчали, радуясь встрече и хорошо заваренному чаю…
Величко с сочувствием слушал о переживаниях Кесслера в связи со смертью жены и поступком сына. Максим Фридрихович с немалым интересом расспрашивал о тегеранских новостях, о реакции эмигрантов на политику Гитлера.
В предчувствии нападения Германии на Советский Союз эмигранты разделились на два лагеря.
Одни – к ним относился и Григорий Степанович – считали эту войну единственным средством избавления от коммунистов. Фашисты-де наведут долгожданный порядок, установят справедливую власть, и белые парии вернутся в Россию…
Другие доказывали, что в случае войны эмиграция не должна выступать против советской власти, ибо эта власть будет защищать родину от оккупантов…
– Да, только с помощью национал-социалистов мы сможем умереть на земле своих отцов… – задумчиво произнес Величко, хотя они давно уже оставили эту тему.
Он сидел за старым расшатанным столом, зажав в морщинистой руке стаканчик чаю, а сзади, на стене, висело сине-бело-красное знамя с вышитыми золотом словами: «Русская национал-фашистская революционная партия» и портрет ее главаря графа Анастасия Вонсяцкого, здоровенного, совершенно лысого детины, одетого «а-ля Гитлер» в военный китель без орденов и знаков различия, лишь на рукаве – повязка со свастикой.
Максим Фридрихович старался особенно не рассматривать русского фюрера. Величко коротко объяснил, кто это да что, – и слава богу! Но Кесслер многое мог бы поведать своему приятелю: Горин и Кулиев отлично их подготовили.
Интересно, как бы отреагировал Григорий Степанович, узнав, что граф – вовсе не граф, а самозванец? Что после поражения Деникина, у которого он служил, возглавил в Крыму банду белых террористов, похищавшую людей и пытавшую их до смерти, если вовремя не поступал выкуп? Что, приехав в Америку, он женился на Мэрион Бэкингхем Рим Стивенс, сверхмиллионерше, которая была старше его на двадцать два года? Что, собираясь возглавить антисоветскую армию, созданную на деньги своей престарелой жены, шпионя в пользу Германии и Японии, организовывал диверсии в СССР, в результате которых гибли мирные жители?
Но Вонсяцкий опирался не только на германо-японский блок. «Граф» не раз подчеркивал, что у него и у Троцкого «параллельные интересы» в борьбе против советского режима.
Но зачем Величко об этом знать? Пусть сидит под портретом и под трехцветным флагом в своем кабинетике, который он важно именует «резиденцией», и ждет сигнала: когда можно будет отправляться в родные пенаты умирать.
– Ты, Максим, пока оглядись, – вспомнил Величко о госте, очнувшись от задумчивости. – Устройся… Пообщайся с нашими – ты многих знаешь! Их можно встретить не только здесь, но и в православной церкви, и в русской библиотеке на Каваме Салтане… Если будет нужна помощь с квартирой или мастерской – скажи: все сделаем…
Величко говорил отрывисто, слегка задыхаясь: видно, сердце сдавало.
– Потом вы, если захотите, окажете услугу нам, нашему движению… Два новых человека в местных условиях – это много…
– Конечно же, Гриша! О чем речь? Вот только разберемся немного с бытом и подключимся, – поспешил заверить Максим Фридрихович. А сам подумал: «К чему подключаться-то? К какому такому “движению”? Ничего ведь здесь конкретно не делается! Одна пустая болтовня да умиление тем, что происходит в Германии или в курируемых ею подлинных очагах “антикоминтерновской деятельности”!»
Максим Фридрихович уже прощался с Величко, когда в кабинет зашел какой-то человек. «Ну и внешность! – невольно подумал Кесслер. – Типичный приказчик, только без цветка в петлице…»
– Познакомьтесь, господа! – Величко поспешил представить их друг другу. – Мой ближайший помощник Кушаков… Мой сослуживец по корпусу Баратова…
«Ближайший помощник», небрежно кивнув головой и не расщедрившись на рукопожатие, что несколько изумило Кесслера, сразу же начал обсуждать с Величко какой-то вопрос. Максим Фридрихович откланялся. Уходя, он перехватил угрюмый взгляд темных, слегка раскосых глаз «приказчика».
«Иль взревновал? – недоумевал Кесслер, возвращаясь в гостиницу. – В друзьях, видно, ходит, вот и боится соперничества… Никто у тебя Величко не отнимет! Живи себе спокойненько, господин Кушаков».
Максим Фридрихович медленно шел по улицам, пытаясь проанализировать встречу, и не заметил, что улыбается: все прошло сверх ожидания гладко! Потом, глянув на часы, поторопился нанять извозчика: прошло много времени, и Пауль, наверное, места себе не находит…
Подкатив к гостинице, Кесслер увидел в окне второго этажа Пауля. Помахал ему рукой – все, мол, в порядке – и стал не спеша подыматься по обшарпанной, но все же покрытой истертым ковром лестнице.
Через несколько дней Кесслеры переехали в отремонтированное и переоборудованное помещение мастерской. Вскоре в центре Тегерана, неподалеку от самого бойкого места – пересечения улиц Стамбули и Лалезара – появилась новая вывеска:
РЕМОНТ РАДИОАППАРАТУРЫ
БЫСТРО И ДОБРОКАЧЕСТВЕННО
МАКС КЕССЛЕР И СЫН
Прошло совсем немного времени, появился первый клиент, а с ним и повод отметить все сразу: переход границы, устройство, заказ Величко на перевод «Майн кампф», дружеские отношения, неожиданно завязавшиеся с племянником Григория Степановича, Алешей, Диминым ровесником…
К тому же и связь с Москвой установили! Уже ушла туда варгасовская радиограмма за подписью «Джим», в которой они доложили о тегеранской обстановке. Уже была получена ответная от «Питера» – Горина.
Поэтому отец с сыном решили отпраздновать свои успехи. Максим Фридрихович купил бутылку местной водки, кишмишовки, а к ней раздобыл ветчину в единственном магазине, где имелась эта противопоказанная мусульманам пища: на Лалезаре, в «Украине». Хозяин магазина, белоэмигрант, нарезал своему собрату по несчастью отличные постные ломтики, один к одному…
Незадачливый извозчик все-таки довез Кесслеров до Тегерана. Пробок на дороге больше не было, основной поток грузов шел в город. Путников то и дело догоняли верблюды, ослы и мулы, везущие в столицу всевозможные вещи, которыми славится щедрая Герсира, юг страны.
Из Кума – стеклянные и гончарные изделия… Из Катана – бронзу и фаянс… Из Иезда – оружие, сахарные изделия, хну… Из Кирмана – знаменитые шали… Из Шираза – розовую воду, которой тот снабжает всю страну, и очень крепкое красное вино…
Наконец Кесслеры подъехали к Туп-Хане, к Пушечной площади, около которой начинался базарный лабиринт, и увидели, что народа вокруг – хоть отбавляй! Знаменитый «Эмир» работает на полную мощность…
– Пойдем, Пауль, перекусим чего-нибудь? Я основательно проголодался.
– Пожалуй, и я тоже… Ехали – что-то не замечал. А сейчас прямо сосет под ложечкой!
И они отправились в одну из базарных чайных, по-холостяцки облюбованную чуть ли не с самого начала: когда им готовить себе горячее?
По дороге то и дело слышалось: «Клянусь циновкой Али!», «Денежку на уголь подайте рабу вашему!», «Во имя Шахмардана, во имя Джама и Сулеймана!» Кесслеры довольно бодро продвигались по базарным улицам и улочкам. Не то что в тот день, когда Варгасов впервые попал сюда!
…Тогда он как-то оторопел от ударившего в нос терпкого запаха пряностей: корицы, кардамона, гвоздики, мускатного ореха… От гомона торгующихся… От надсадных криков погонщиков… От цокота копыт верховых лошадей, проносящих мимо живописных седоков… Все лавки-магазинчики были без дверей, и в них не только продавали товар, но и создавали его тут же, у потребителей на глазах…
Максим Фридрихович завел Диму к книготорговцу. Там было тихо и чинно: сюда приходили не только за книгами, но и почитать газеты, попить чайку, покурить кальян, обсудить философскую проблему…
Варгасова потряс базарный темп: все куда-то спешили, быстро чеканили и варили, скоро договаривались и мгновенно исчезали с покупками. А слуги в чайных вообще не имели ни минуты покоя! Особенно трудно было угодить курильщикам опиума – они ждать не любили. Поэтому официанты то и дело выбегали наружу и размахивали проволочными корзинками, чтобы добела раскалились угольки, которыми наркоманы раскуривают свои трубки. Так русские бабы в деревнях раздувают утюги: аж искры летят во все стороны!
Чайная, в которую захаживали Кесслеры, была не самая шикарная – с зеркалами и хрустальными люстрами, – но и не захудалая. Когда они появились, там кто-то играл на флейте. Беспрерывно кланяясь, слуга провел их в нишу восьмиугольного зала. Справа от Кесслеров, грея пальцы над жаровней, сидел, судя по белому тюрбану, купец. Возле его ног устроился нищий, раскуривавший ему трубку. Слева кто-то тихонько пел, не обращая внимания на флейту. В центре, около восьмиугольного, как и зал, бассейна, обосновался парикмахер, деловито подбривавший кому-то затылок.
Когда трапеза уже подходила к концу, в чайную вошел сказочник, и Максим Фридрихович решил остаться ради Димы, который раньше ничего подобного не видел.
– Бац авардера, бад мибарад… – негромко начал сказочник, устроившийся посреди зала. Тотчас перестала играть флейта, замолк сосед слева, перестал попрекать в чем-то нищего сосед справа. Воцарилась абсолютная тишина.
– Что с ветра пришло, то на ветер и пошло… – шепотом перевел Максим Фридрихович. – Смысл этой сказки, «Хлопок», таков: плоды труда должны доставаться тому, кто работает…
Это был не простой рассказ, а целое представление!
Сказочник то осторожно ходил, то подпрыгивал, то еле слышно шептал, то громко кричал, изображая разных действующих лиц. Он был то очаровательной девушкой; то злым духом, оборотнем; то могучим дивом, который добр к тем, кто не хочет ему зла; то капризным, привередливым джином; то юной пери – женщиной неземной красоты….
В сказках фигурировали традиционные герои: добрый принц и злая мачеха, трудолюбивый крестьянин и жадный мулла… Но самыми популярными действующими лицами все же оказались различные предметы, помогающие героям: котел, который всех насыщает; дубинка, отнимающая награбленное и наказывающая обидчика; дерево, дающее возможность перебраться через реку, где нет моста; листья, излечивающие от любой болезни; не знающий преград ковер-самолет…
Не хуже трудились ради справедливости и животные: корова, морской конек, голубки, волшебная птица Симорг…
Сказочник произнес заклинание и вдруг в самом драматическом месте сделал паузу: требовалось поддержать его небольшой мздой. Когда достаточное количество монет легло на медный поднос, рассказ был продолжен.
Одна сказка сменяла другую, и Дима, с помощью Максима Фридриховича, понял, что уже слышал подобное в детстве. И про храбреца, который «одним махом семерых побивахом», и про морского конька, напоминавшего русского «горбунка», и про Шахрбану – родную сестру Золушки…
– С тех пор как принц увидел Шахрбану, он влюбился в нее и, засыпая, постоянно держал ее туфельку у себя под головой, а пылью ее мазал глаза вместо сурьмы… – напевно звучал голос рассказчика.
И публика зачарованно слушала его, будто впервые, хотя почти все знала наизусть и время от времени хором предвосхищала слова сказочника про страдания бедной девушки изумительной красоты, у которой во лбу «светила луна, на подбородке горела звезда, а лицо было так прекрасно, что нельзя было найти равного». Но сколько благодаря коварной мачехе на ее пути было преград и препятствий! Даже див недоумевал:
– Как ты сюда попала? Ведь здесь такое место, где птица Симорг сбрасывает свои перья, богатырь роняет щит, а газель ломает свои копыта?
Но добро победило зло, как и должно быть на земле, как постоянно мечтают о том люди.
– Было это или не было, а только… – традиционно начал сказочник очередной сюжет. И Дима почему-то именно из-за этих слов вдруг отключился от окружавшей его действительности, будто та самая могучая Симорг перенесла его не спрашивая, хочет он или нет, на семь лет назад, в Москву.
…Весной тридцать первого года они кончили школу. Сколько же у всех было волнений, переживаний! И он и Марина до последнего дня, буквально до выпускного вечера, еще точно не знали, что же их привлекает.
А потом почти одновременно приняли довольно странные для обоих решения. Варгасов – так считали все, и он особенно не возражал, – должен был пойти в институт иностранных языков, Мятельская – в театральный… Ей внушили, что такая внешность и такой голос не должны пропадать. А решили они иначе: Дима будет юристом, Марина – врачом.
Подали документы в институты и стали готовиться. Целыми днями они сидели в библиотеке, обложенные такими горами книг, что их голов почти не было видно. Лишь в полдень позволяли себе что-то пожевать наспех – и снова за стол, к лампе с зеленым стеклянным абажуром. Вечером их шатало от переутомления и недоедания…
– Все! – сказала однажды Маринка. – Завтра устраиваем перерыв и едем в Серебряный бор. А то свихнемся! Наши сокольнические «лужи» – не выход из положения. Купаться – так купаться!
Дима не стал возражать.
Они с нетерпением ждали следующего дня и не знали, что он станет для Марины последним.
А потом он все видел словно сквозь какую-то дымку. «Скорую помощь», на которой их привезли (ее – мертвую, его – живого). Корпус больницы Склифосовского, куда Маринку, уже одну, внесли. Похоронную процессию и плывший над толпой гроб. А за ним, на стуле, что несли ребята, «бабуленька»: когда она все узнала, у нее отнялись ноги.
Они были почти на одном уровне – шестнадцатилетняя девушка в гробу и маленькая старушка на стуле, которая, не отрываясь, смотрела на белое, без капли румянца, застывшее лицо и, время от времени наклоняясь вперед, просила негромко: «Встань, Маринушка! Встань, доченька! Дай я лягу!»
Мерно, в такт шагам, покачивался гроб. Дурманно пахли разморенные июльским солнцем цветы, усыпавшие Марину. Шевелилась под порывами ветра ее непослушная каштановая челка.
С кладбища взрослые поехали к Мятельским домой, на поминки. А молодежь собралась у Лорелеи.
Сидели за столом тихие, некрасивые от слез и горя. А Маринка вроде была рядом, как в те разы, когда они врывались в небольшую комнатку Ани и устраивали в ней невозможный тарарам; просто вышла за чем-то на кухню. Пили ее любимый «Мускат», слушали ее любимые пластинки.
А потом Лорелея запела, как недавно, на выпускном вечере:
Хотел бы в единое слово
Я слить свою грусть и печаль…
Девчонки разревелись, парни начали сморкаться и откашливаться… А Дима сидел будто каменный: ни слезинки! На него косились, и лишь Ани все понимала: подходила без стеснения, гладила шершавой от мела ладонью по голове и смотрела с таким состраданием, что лишь ее лицо осталось в памяти от тех дней, не подвластное белой пелене, которая укутала все вокруг.
Как он сдавал экзамены, как потом сидел на лекциях – Дима почти не помнил. Все словно в полусне… Приходил немного в себя лишь на кладбище: сажая цветы, убирая могилу, просто устроившись на зыбкой скамеечке напротив улыбающейся с фарфорового овала Марины. Лишь бы никого вокруг не было: только она и он! Так вот и выбирал время, ожидая, когда удалятся пришедшие к ней или к тем, кто рядом.
И в день ее рождения, двадцать шестого октября – Маринке исполнилось бы семнадцать, – Дима издали следил, когда уйдут родственники, а потом сидел один до темноты, вспоминая все и вздрагивая от падавших на него с жестяным шелестом листьев. Так было из года в год… Так было прошлой, осенью, когда он уже знал, что прощается с Маринкой надолго…
– Сказка наша кончиться успела, а птичка в свое гнездо не прилетела…
Типичная для персидского фольклора концовка, такая же неожиданная для Димы, как и традиционное начало: «Было это или не было», вдруг вернула ему ощущение реальности и одновременно добавила грусти. Это точно! Птичка в свое гнездо не прилетела… Теперь вот он улетел из своего, оставив муттерчик одну. Все, о чем он попросил Горина перед выездом из Баку, – не забывать Варвару Ивановну…
Неподалеку от мастерской Кесслерам повстречался Алеша Величко. Немного поболтали втроем, потом Максим Фридрихович распрощался:
– Я пойду, что-то устал сегодня. А вы, наверное, еще поболтаете, молодые люди?
Приятели неторопливо прохаживались по пустеющей вечерней улице и говорили обо всем на свете: от грядущей войны до местных соблазнительниц…
– Да! – Алеша резко остановился. – Когда вы успели насолить этому хмырю?
– Какому?
– Кушакову, дядиному помощнику?
– Понятия не имею! – Дима пожал плечами. – Я с ним почти не знаком, отец тоже виделся всего пару раз…
– Странно… Ты знаешь, я сегодня был в резиденции и случайно услышал, как Матвей Матвеевич горячо доказывал, что вы – большевистские шпионы. Дядя сердился, возражал… Но тот твердил свое, требовал выяснений… И, знаешь, я припоминаю, что уже слышал подобные высказывания Кушакова, но очевидно, более завуалированные: поэтому-то я на них раньше не обращал внимания. А тут – и фамилия называлась и это идиотское слово «агенты»!
– Ну, почему же идиотское? Разведка существует тысячелетия…
– Возможно. Но вас с отцом она так же касается, как и меня, скажем, музыка! – У Алеши полностью отсутствовал музыкальный слух.
– Во всей этой глупой истории меня трогает только одно, – задумчиво сказал Дима. – Твой дядя резко изменился к отцу. Тот это почувствовал, и ему, конечно, неприятно. Давние друзья – и вдруг какой-то Кушаков… Откуда он, между прочим, взялся?
Поздним вечером тринадцатого марта тридцать восьмого года «Джим» отправил «Питеру» внеочередную радиограмму:
«Необходимо срочно навести справки о помощнике Величко Кушакове Матвее Матвеевиче, служившем, по его словам, два года назад в торговой сети Ростова и преследовавшемся якобы за несогласие с советской политикой. Заподозрил нас, всячески обрабатывает общественное мнение, мешает выполнению задания. В остальном все нормально. Привет близким».
ДОНЕСЕНИЕ ПОЛЬСКОГО ПОСЛА В ПАРИЖЕ
ЛУКАСЕВИЧАО БЕСЕДЕ С ФРАНЦУЗСКИМ МИНИСТРОМИНОСТРАННЫХ ДЕЛ БОННЭ
Совершенно секретно. Париж 27 мая 1938 г.
Господину министру иностранных дел.
Варшава.
«Сегодня, в 11 часов 45 минут, я посетил министра Боннэ… Он сообщил мне, что имел беседу с генералом Гамеленом на тему о нашем стратегическом положении в случае, если Чехословакия будет занята немцами, и что французский штаб считает такое положение огромной и очень опасной угрозой для нас в военном отношении…
Затем министр Боннэ пространно, и явно делая упор на эту проблему, начал говорить об отношении к Советской России. Франко-Советский пакт является очень “условным”… Французское правительство хотело бы целиком опереться на Польшу и сотрудничать с ней… Министр Боннэ был бы очень доволен, если бы он мог в результате выяснения вопроса о сотрудничестве с Польшей, заявить Советам, что Франция не нуждается в их помощи».
– Как жизнь, Миша?
– Колесом, Сергей Васильевич! Крутится.
– А дела?
– Обещано к вечеру. – Денисенко прекрасно знал, что тревожит Горина.
– Тебе-то уже несколько дней обещают!
Миша виновато, развел руками:
– Сегодня сказали – наверняка.
– Не слезай с них, Мишаня. Лопатки должны коснуться ковра до сеанса связи. То есть – до двадцати одного ноль-ноль…
– Москвы.
– Ну, не Гринвича же! Мы тут еле-еле поворачиваемся, а над Кесслерами дамоклов меч висит. Одну опасность устранили – я имею в виду Кушакова, – другая тут как тут. Так что – вынь из кого надо душу, но вечером чтоб была ясность.
– Слушаюсь! – Денисенко, рубя шаг, пошел к двери.
Сергей Васильевич был не в своей тарелке. Он пытался работать, но ничего из этого не получалось. Мысли все время кружили вокруг Димы и Максима Фридриховича. Как трудно руководить на расстоянии! Давать советы, помогать… Пока найдешь какое-то решение, обстановка там может круто измениться. В тот раз, правда, успели вовремя.
Как только они получили от Кесслеров радиограмму о Кушакове, сразу же связались с Ростовом, особенно не рассчитывая на успех. Но фортуна на этот раз милостиво показала им свое лицо: Кушаков и впрямь работал в торговле, совершил крупную растрату и бежал в Иран.
Денисенко сначала обрадовался, а потом понял, что радоваться-то нечему. На этом проступке Кушакова им не выехать: Пауль Кесслер – тоже «растратчик», одного поля ягоды… Поэтому надо искать что-то, что по-настоящему развенчало бы в глазах Величко его фаворита… Но что искать и где?
– А если в Ленинграде пошуровать? – робко предложил Миша.
– Молодец! – Горин просиял. – Как это я упустил? Ведь ростовчане упомянули, что до них Кушаков работал в ленинградской милиции! Закажи, Мишенька, разговор с Питером. Вот тебе координаты… И с завтрашнего дня оформи мне туда командировку. Выеду сегодня же после разговора с Дорофеевым. Про билет не забудь! Думаю, Семен Ильич нам поможет… Он меня с детства за уши тянет. Если бы не Дорофеич – не иметь бы тебе, Денисенко, счастья служить под моим руководством.
А вечером Горин уже покуривал «Казбек» в мягком вагоне, куда заботливо водворил его Денисенко. Вечер и целая ночь – не малый отрезок времени, если не до сна, если в голове свербит одна и та же мысль, если предстоящая встреча настраивает на воспоминания.
Сереже Горину было десять лет, когда на русско-германском фронте погиб его отец – потомственный рабочий. А вскоре, сраженная этим известием и застарелой чахоткой, умерла мать. Мальчик остался под опекой старшего брата, шестнадцатилетнего Владимира. Тот с утра до ночи трудился на заводе, чтобы не отрывать братишку от учебы: пусть хоть один будет по-настоящему грамотным! Так и жили два пацана – сами себя обстирывали, сами себе готовили… Да добрые люди не забывали.
А осенью семнадцатого, когда началась революция, Владимир вступил в красногвардейский отряд, которым командовал рыжебородый крепыш Семен Дорофеев. Как ни настаивал старший брат, чтобы Сережа сидел дома, – тот ни в какую! Даже Дорофеев тут оказался бессилен: парнишка не отходил от Владимира ни на шаг.
Постепенно к нему настолько привыкли, что отдавали ему приказания, как солдату, и он, вскинув руку к буденовке и коротко бросив: «Есть!» – бежал исполнять. Так он «врос» в красногвардейские будни и в тринадцать лет стал бойцом.
Однажды отряду Дорофеева было поручено захватить здание в районе Никитских ворот, где забаррикадировались царские офицеры, вооруженные не только винтовками и пистолетами, но и пулеметом. Несколько раз дорофеевцы атаковали особняк – и неудачно: только людей теряли!
Мозговали, мозговали, что же предпринять, но ничего не могли придумать. И тут кто-то заметил, что заговорщики поддерживают связь с духовенством: только монахов они подпускают к дому и ведут с ними какие-то переговоры. Так родилась идея…
Семен Ильич вызвал Сережу, объяснил ситуацию и спросил, сможет ли тот сыграть роль юного послушника. Парнишка сразу согласился: наконец-то по-настоящему серьезное дело!
Увидев радость мальчонки, Дорофеев насупился:
– Это ведь не игрушки! Все может пулей кончиться, если они заподозрят что-то неладное. Поэтому зря радуешься, глупенький… Дело опасное и ответственное. Надо продумать каждую мелочь, чтобы все удалось!
Вечером маленький монашек пересек улицу, на которую выходил фасад дома, превращенного в крепость, и, несколько раз пугливо оглянувшись, постучал в парадную дверь. Тотчас наверху приоткрылось оконце, и кто-то выглянул. Убедившись, что у подъезда всего лишь служка, крикнул: «Круглов! Отвори…»
Но прежде чем дверь открылась, хриплый бас спросил: «Кто там?» – «Письмо от его преосвященства»… – негромко произнес Сережа и отпрянул от двери. Она чуть растворилась, в щель просунулась рука. Через секунду-другую, когда в нее ничего не вложили, массивная дверь распахнулась, и на пороге показался здоровенный детина, вооруженный с ног до головы. Он с удивлением глядел по сторонам в поисках пропавшего посланца.
Но продолжалось это недолго: не успел детина опомниться, как ему заломили руки и зажали рот люди Дорофеева, укрывшиеся у стен. А вскоре они уже были в особняке и мгновенно всех разоружили. Операция прошла без единого выстрела!
Сереже потом проходу не было: каждый норовил чем-нибудь его угостить, одарить, сказать ласковое слово… С чьей-то легкой руки мальчика стали величать не иначе как «наш Монашек».
Через полтора года брат уехал воевать в Сибирь. А Сережа под присмотром Дорофеева или его помощников, когда того не бывало, стал учиться в школе. Но едва он успел ее закончить, как вдруг потребовался Семену Ильичу, работавшему уже в ВЧК, для одного важного дела…
…Шел двадцать третий год. Интервенция и Гражданская война остались позади. Но Советская Россия была окружена так называемым «санитарным кордоном»: крупнейшие капиталистические государства уповали на то, что более мелкие, прилегающие к России, не только станут защищать Запад от проникновения туда «красной заразы», но и, соблазненные богатством, лежащим у них буквально под носом, не выдержат и кинутся вновь на Советы.
Этого хотели, конечно, не все. «Человек с улицы», как выражались англичане, едва оправившийся от тяжелейшей мировой войны, в результате которой десять миллионов пало в бою, двадцать – стало инвалидами, тринадцать – умерло от голода и эпидемий, несчетное количество людей осталось без крова над головой, жаждал, наконец, мира и тишины. Но не тут-то было… Ведь не этот самый «человек с улицы» делает политику!
Еще вырабатывая условия Версальского договора, когда поля сражений буквально дымились от крови и пороха, французский премьер-министр Клемансо, прозванный за свой необузданный нрав «Тигром», и английский премьер-министр, хитрый, изворотливый Ллойд-Джордж, заслуживший кличку «Уэльский лис», переругались из-за Германии, военный потенциал которой Англия всячески пыталась сберечь, надеясь, что именно немцы со временем уничтожат Советскую Россию, а Франция, исконно ненавидевшая Германию, требовала, устами «Тигра», ее расчленения.
В секретном меморандуме английского Министерства иностранных дел в первые послевоенные годы указывалось:
«…Хотя в настоящий момент Германия абсолютно не способна на агрессивные действия, однако нет сомнений, что при наличии большого военного и химического потенциала она рано или поздно станет снова мощным военным фактором. Очень немногие немцы серьезно помышляют о том, чтобы направить эту мощь, когда она будет обретена, против Британской империй».
Сказано все без обиняков, за исключением того, против кого же немцы, нарастив свою милитаристскую мощь, хотели бы направить свое оружие. И хотя Россия в качестве объекта нового нападения в этой секретной записке не упоминалась, она незримо присутствовала там.
Россия в результате Гражданской войны и интервенции потеряла семь миллионов человек, погибших в боях, от голода и болезней. Материальный ущерб исчислялся в шестьдесят миллиардов долларов! Однако это никого не волновало.
Пока поверженная Германия подымалась с колен, пока главы крупнейших капиталистических государств раскладывали свой антикоммунистический пасьянс, в двадцати трех пунктах земного шара по-прежнему шла неправедная война.
Япония захватила китайские территории и расправилась с освободительным движением в Корее…
Британские войска жестоко подавляли народные волнения в Ирландии, Афганистане, Египте, Индии…
Французы сражались в Сирии с друзскими племенами, которые были вооружены пулеметами английской марки «Метро-Виккерс»…
Во многих местах, далеких и близких, велись большие и малые сражения, в результате которых гибли ни в чем не повинные люди.
В то же время большинство русских белоэмигрантов, расползшихся по всему свету, подливали масло в незатухающий огонь, ратуя за новый крестовый поход против Советов, не гнушаясь никакими методами, не брезгуя самыми унизительными подачками.
К двадцать третьему году в Германии проживало полмиллиона русских, во Франции – больше четырехсот тысяч, в Польше – около ста тысяч. Десятки тысяч нашли приют в Прибалтике и на Балканах, в Китае и Японии, Канаде и Южной Америке. Лишь в Нью-Йорке обосновалось более трех тысяч эмигрантов со своими семьями!
Часть из них была просто напугана революцией и тихонько ждала, во что же это все выльется. Но многие являлись ярыми врагами советской власти и упрямо собирались с силами, чтобы нанести ей смертельный удар.
В один из январских вечеров двадцать третьего года в кабинет Дорофеева ввели женщину, которая ничего не захотела рассказывать дежурному, а требовала свидания с «самым главным начальником». Она долго разматывала свой платок, расстегивала залатанный полушубок и, наконец, когда у Семена Ильича иссякло всякое терпение, объявила:
– Козина я, Аграфена… – и замолчала.
– Что же дальше, товарищ Козина?
Женщина растерялась, заерзала на стуле, начала зачем-то поправлять неопрятные волосы.
– Так я слушаю вас! Что случилось-то?
– Даже не знаю, господин… товарищ начальник, с чего и начать…
– А с начала…
Женщина задумалась. Потом выдавила из себя:
– Живем мы с мужем, значит, на Софийской набережной, в доме старых наших господ… Я у них была в куфарках, а муж мой, Прохор, в дворниках…
– Что это за господа? Где они сейчас?
– Норкины это. Норкины! Барин, Михал Аркадич, служил в директорах банка. Когда стряслась революция, он был в загранице, в Парижу, кажись… Так он и не вернулся! А барыня, Елена Кинстинтинна, вскорости померла с горя. Остался только ихний сынок, Петруша. Жил в одной комнате: весь-то дом сиротам отдали!
– Ну а дальше что? – Дорофеев был занят по горло, а тут всякие Норкины с их переживаниями…
. – А дальше Петруша тоже помер – барчук с детства хлипкий был.
Семен Ильич встал из-за стола, намереваясь прекратить беседу, как вдруг Козина запустила руку за пазуху и вытащила сильно помятый конверт с латинскими буквами и яркой крупной маркой.
– Мы уж схоронили Петрушу, а потом вот принесли… Прохор и говорит – беги в полицию, ой, в милицию, раз по-заграничному написано. Я и побегла! А оттуда к вам послали…
Дорофеев распечатал конверт и, мобилизовав свои скудные знания французского, прочел:
«Милый Пьер!
Простите, что называю вас так. Но вы для меня тот самый малыш, о котором так много рассказывал Ваш отец, незабвенный Михаил Аркадьевич. Мы с огорчением узнали с ним о неожиданной смерти Вашей матушки. А вскоре заболел и сам Михаил Аркадьевич. Перед кончиной он просил меня, самого близкого его друга, позаботиться о Вашей судьбе.
Уже год, как я похоронила дорогого Мишеля, но лишь сейчас нашла в себе силы написать Вам и выполнить последнюю волю покойного. Он очень хотел, чтобы Вы приехали в Париж жить и учиться. Средств Ваш батюшка оставил вполне достаточно.
Сообщите мне, возможно ли это. Если да, то я начну хлопотать.
Уважающая Вас Жозефина Ланти.
10 января 1923 года.
P. S. Мой адрес – на конверте».
Дорофеев призадумался. Аграфена Козина следила за ним настороженным взглядом: чем все это обернется для нее и мужа?
– А где вещи Петра?
– Какие там вещи! Он ведь, болезный, не работал, вот и продавал все помаленечку. А комнату Петруши милиция сразу же закрыла и сургучом припечатала! Да, остался, кажись, у него только сундучок со всякими бумажками, а барахлишка нет никакого…
На следующий день Дорофеев перебирал дневники Елены Константиновны, ветхие письма, документы, фотографии. Особенно долго он рассматривал ту, где Петр был снят уже взрослым. Слегка вьющиеся, откинутые назад волосы, небольшие светлые глаза, безупречной форма нос, красивый рот. Кого же он напоминает? Кого?
Дорофеев занимался своими делами, в перерывах читал содержимое сундучка госпожи Норкиной и все мучился: ну, кого все-таки ему напоминает покойный Петр? И вдруг его осенило: Сережу Горина! Сходство – удивительное…
И вот тут-то Дорофеев придумал одну штуку.
– Поедешь в Париж, к мадам Ланти, – ошарашил он срочно вызванного Сергея. А увидев, что тот буквально онемел от удивления, протянул снимок.
– Я и не знал, что ты посещаешь таких дорогих фотографов: картон, золотое тиснение… А костюмчик-то какой! На прокат, что ли, брал?
Сергей внимательно рассматривал портрет и ничего не понимал.
– Только не отрицай! – наслаждался Дорофеев. – Жду чистосердечного признания…
– У меня, Семен Ильич, вообще нет ни одной фотографии!
– Так это ты или не ты?
– Не знаю! Не я вроде, и в то же время – похож.
– Ладно уж, не буду тебя больше мучить! Не ты это, конечно… Дворянин один – Петр Норкин, сын уехавшего в Париж еще до революции директора банка. Тот недавно умер. Умерла здесь и его жена. Умер и этот самый Петр. Я навел справки – никого из родственников в живых не осталось. Так что через некоторое время ты превратишься в юного Норкина и отбудешь во Францию по приглашению этой самой Ланти, очевидно, любовницы папаши.
– А как же учеба?
– Это для тебя будет такой университет, что потом век станешь благодарить Дорофеева! – И Семен Ильич запустил пятерню в свою кудлатую бороду; таким образом он ее расчесывал, когда пребывал в хорошем настроении.
И вот Сергей Горин с небольшим чемоданчиком, в котором сложен семейный архив – все, что осталось от богатства Норкиных, – приближается к Парижу, где его с нетерпением ждет мачеха. Роль монашка, как показала многомесячная подготовка, была пустяком по сравнению с тем, на что в этот раз пошел Сергей.
Да, он тогда тоже рисковал. Но все это длилось несколько минут! А тут ехал в чужую страну, к чужим людям, в чужом обличье. И не дай бог где-нибудь ошибиться, сорваться!
Жозефина Ланти, по-матерински тепло встретившая Сергея на вокзале, оказалась миловидной женщиной лет тридцати. Вспомнив покойных отца и мать «бедняжки Пьера», столько натерпевшегося в «этой дикой стране», она даже прослезилась.
Но уже в такси, по дороге в тихий буржуазный квартал Отей, к норкинскому особняку, забыла и о страданиях милого мальчика и об ужасах большевизма. Самочувствие попугая, ошарашившего Сергея словами: «Пошел вон, идиот!», гораздо больше волновало Жозефину, чем все революции, вместе взятые. Слегка пожурив беспардонную птицу, жизнерадостная мадам Ланти показала Сергею его апартаменты, объяснила, в какое время они будут встречаться за столом, и куда-то упорхнула.
Немного осмотревшись и пообвыкнув, Сергей начал усиленно готовиться к поступлению в университет. А в свободное от зубрежки, чинных трапез и выходов в свет, куда Сергей покорно сопровождал мачеху, время он бродил один по Парижу. «Но не столько, чтобы отдохнуть от своей опекунши или познакомиться с историческими местами знаменитого города, сколько для того, чтобы выполнить порученное ему Дорофеевым дело: Сергей должен был связаться с «младороссами».
Больше всего ВЧК интересовал бывший офицер Преображенского полка Виктор Ростиславович Муромцев, один из активнейших членов этой организации, непосредственно занимавшийся налаживанием связей с Советской Россией. (А если говорить точнее – засылкой туда своих агентов.)
Однажды в воскресенье Сергей забрел на улицу Дарю. Там, около православного собора, всегда толпилось много эмигрантов, пришедших сюда не только ради службы, но и чтобы пообщаться, поделиться последней новостью, последним слухом. Новостей, правда, было немного – больше сплетен, как в эмигрантских газетенках «Возрождение» и «Последние новости». Да и о каких «новостях» могла идти речь, если уже почти никому не удается вырваться из «большевистского ада»?
Сергей рассеянно ходил по двору, любовался архитектурой собора, потом спросил у пожилого, одиноко фланирующего господина с тросточкой, есть ли поблизости еще русские церкви. Тот внимательно посмотрел на Горина сквозь старинный монокль и, не отвечая, поинтересовался:
– Вы недавно в Париже?
– Меньше месяца.
– А откуда, разрешите полюбопытствовать, прибыли-с?
– Из Москвы.
Через несколько минут Горин был в тесном кольце сгоравших от нетерпения людей. А еще через некоторое время все сгрудились вокруг Сергея уже в небольшом погребке, напротив собора, мешая половым обслуживать нежданно-негаданно подваливших гостей. Вскоре благодаря таявшим во рту блинам с икрой и немалому количеству прозрачной, как слеза, «смирновской», щедро заказанным богатым наследником старого Норкина, Сергей стал своим человеком в этой разношерстной компании.
В ближайшую неделю он познакомился с различными русскими «знаменитостями», а потом Сергею повезло: нелюдимый Виктор Ростиславович Муромцев пригласил Петра Норкина к себе – так велико было желание поговорить с человеком «оттуда».
Жили Муромцевы в скромной двухкомнатной «меблирашке», неподалеку от моста Сен-Мишель. По всему чувствовалось, что это – временное жилье: ни уюта, ни тепла… Виктор Ростиславович был переполнен планами переустройства политической системы России. А жена его, работавшая корректором в эсеровской газетке «Дик», вообще витала в облаках, считая себя талантливой поэтессой, и с утра до ночи страдала, ибо «жизнь сломалась».
– Да-а-а, знавал я вашего батюшку… – задумчиво произнес Муромцев, помешивая ложечкой плохо заваренный чай. – Добрейший был человек, ничего не могу сказать! Безотказно помогал нашей организации. Но вот повстречалась ему эта шансонетка…
– Мадам Ланти? По-моему, она вполне приличная женщина, – горячо запротестовал Сергей. – Ухаживала за больным отцом, выполнила его последнюю волю…
Муромцев от души расхохотался.
Сергей поспешил обидеться:
– Что же тут смешного, Виктор Ростиславович? Разве это не так?
– Так, мой мальчик, так… – Муромцев вновь стал серьезным. – Но вы настолько молоды, что не в состоянии проанализировать истинные причины, которые руководили этой «приличной» женщиной. Попробую помочь вам, ибо с такими делами вы, друг мой, столкнулись впервые…
Муромцев отхлебнул остывший чай и продолжал:
– Все финансовые дела Михаила Аркадьевича вел известный русский адвокат Нил Кузьмич Набоков. Ему же ваш отец оставил и завещание, в котором говорилось, что особняк и деньги принадлежат только вам. С единственной оговоркой: одну треть вы должны выделить мадам Ланти. После смерти Михаила Аркадьевича эта дама сразу же бросилась оспаривать завещание. А когда ей не удалось, когда она поняла, что без вас не сможет получить даже оговоренную третью часть, тогда она послала вам трогательное письмо, вспомнив наконец о последней просьбе покойного…
Видя, что Сергей повесил голову, Виктор Ростиславович усмехнулся:
– Хотелось бы, чтобы в вашей жизни крупнее разочарований не было! Но судьба – коварна и страшно любит потешаться над смертными. Да не расстраивайтесь вы так! То ли еще будет! Быстрее оформляйте свои дела и гоните в шею этот позор вашего батюшки, который и свел его преждевременно в могилу. А пока – расскажите-ка мне поподробнее о России, о своих политических взглядах…
Сергей говорил не очень вразумительно, стараясь внушить Муромцеву, что он слабо разбирается в политике, что никакой собственной «платформы» у него нет. Он очень хотел учиться, но в Москве пути ему были закрыты… Как бы случайно обмолвился, что никогда не простит новой власти отношения к семейству Норкиных. Будь у него хоть какие-то возможности, он бы отомстил за все…
Муромцев встрепенулся и стал более внимательно вслушиваться в бормотанье своего собеседника. Глаза его под темными веками горели каким-то безумным огнем.
– У вас есть в Москве знакомые?
– Немного. После смерти мамы я старался поменьше встречаться с людьми.
– А все-таки?
Сергей, подумав, назвал несколько фамилий, подсказанных Дорофеевым. Не требовалось быть чересчур внимательным, чтобы заметить, какая из них произвела на Муромцева наибольшее впечатление. Из всех «бывших», устроившихся на службу к Советам, Виктора Ростиславовича привлек в первую очередь Логинов, работавший в Главном штабе Красной армии, – дальний родственник Петра Норкина по материнской линии, в прошлом царский офицер.
– Как жаль, что мы не были знакомы до вашего отъезда из России… – думая о чем-то своем, медленно произнес Муромцев. – Но ничего… Все еще поправимо!
Прошло несколько месяцев. За это время многое изменилось. Горин стал своим человеком среди эмигрантской элиты: очень помогал этому его тугой кошелек… Получив причитавшуюся ей долю, исчезла из обветшалого особняка мадам Ланти.
Когда она уехала, добродушно похлопав Сергея по щеке, на Горина навалилась непривычная тишина огромного мрачного дома. А потом он оценил этот неожиданный подарок – тишину. Стало очень удобно заниматься – экзамены-то были на носу!
Нo тут Муромцев, с которым у Сергея наладились весьма тесные отношения, сидя однажды за безвкусным чаем в неприбранной квартире, ошарашил своего молодого друга:
– С Сорбонной, Петр, придется подождать.
– Как так? Я вас не понимаю, Виктор Ростиславович!
– Помните, вы говорили, что, будь у вac сила и так далее, вы отомстили бы большевикам за свою семью? Помните?
– Конечно, помню!
– Пришло, Петенька, время, когда в этом плане можно что-то сделать… Ведь, став «младороссом», вы, очевидно, начали разделять и наши убеждения?
В тот вечер Муромцев посвятил Горина в свои планы. Им предстояла секретная поездка в Россию с нелегальным переходом границы: для проверки работы организации, для интенсивной вербовки новых кадров… Помочь на первых порах должны люди, которых называл Норкин. В частности, тот человек из Главного штаба…
Логинов, к которому они, дождавшись, пока августовские сумерки тщательно укутают город, явились, был не рад визиту. Это не укрылось от Муромцева.
– Всего две-три ночи, Александр Леонидович, – успокоил он хозяина. – Потом нам что-нибудь подыщут…
– Вы и меня поймите, господа! – Логинов не находил себе места. – Хоть ко мне в штабе и сносно относятся, но помнят, что я – офицер царской армии…
– Но…
За спиной дяди Саши Сергей сделал Муромцеву знак, чтоб тот особенно не дискутировал: Логинов поворчит-поворчит, и все обойдется. Не выгонит же он на улицу усталых и голодных людей! Так и произошло.
А утром, когда, наспех побрившись и поев, дядя Саша пошел на цыпочках к двери, стараясь не разбудить гостей, Сергей увидел, что Муромцев не спит. Не успела за хозяином закрыться дверь, как он вскочил и бросился вслед: стало ясно, что всю ночь пролежал под одеялом одетым!
Через час Виктор Ростиславович вернулся с какими-то свертками и весело выговорил Сергею:
– Что же вы чаек не поставили? Мы могли бы уже и завтракать…
– Да я как-то… Честно говоря, не очень все понял…
Муромцев наморщил лоб, стараясь сообразить, в чем же дело.
– Ах, вы, Петенька, об этом? – Он с усмешкой провел рукой по синей сатиновой косоворотке. – Некогда раздеваться-одеваться – надо было проводить вашего дядю до штаба посмотреть, там ли он работает, не изменилось ли что… Так где же чайник? Я на обратной дороге раздобыл кое-что съестное.
Примерно через месяц горинская миссия подходила к концу: хотя осторожный Муромцев на свои встречи обычно не брал Сергея, все они были зафиксированы, так как главный «младоросс» находился под контролем чекистов.
Сергей с минуты на минуту ждал сигнала Дорофеева, чтобы исчезнуть с «конспиративной» квартиры (от Логинова они почти сразу же ушли), когда Муромцев неожиданно позвал Горина с собой. Сергей крайне удивился: во-первых, день был в разгаре, а Виктор Ростиславович старался обделывать дела в темноте, во-вторых, зачем он ему понадобился?
По дороге к месту встречи кое-что прояснилось: Виктор Ростиславович, долго наблюдая за Сергеем, видно, все же пришел к выводу, что ему можно доверять, и решил познакомить с одним из своих людей, чтобы они после возвращения Муромцева в Париж работали вместе. Ну а день – он тоже не всегда страшен… В толпе народа перемолвиться с кем-то словечком-другим и потом разойтись в разные стороны – что может быть безопаснее?
Встреча – как бы совсем случайная – состоялась на углу Садовой и Плющихи, в многолюдном, суматошном месте: все как раз возвращались с работы. Не спеша завернули в ближайший переулок, потом вошли в какой-то сумрачный подъезд…
Ксенофонтов, в прошлом белый офицер, оказался человеком огромного роста, с ручищами молотобойца. Он скользнул равнодушным взглядом по изящной фигуре юного Норкина, которого Муромцев ему представил, и отвел глаза, вероятно, разговор о нем состоялся раньше.
«Какой-то замороженный мамонт! – с неприязнью подумал Сергей. – И туда же, в политику, в заговоры!» А между старыми «младороссами» уже текла неспешная беседа, начало которой Горин как-то пропустил:
–ѕ…Вот до сего дня и кручусь. Но ничего пока не выходит!
–ѕ Да, это было бы весьма кстати… Там у нас, правда, есть один человек! Но ведь чем больше, тем лучше? Вам кто-нибудь помогает?
– Конечно! В Главном штабе работает брат жены, бывший царский полковник. Именно он оказывает протекцию. Но все дело упирается… – Ксенофонтов, пряча в громадных ладонях огонек спички, замолчал. Сделав несколько глубоких затяжек, он снова заговорил: – Все упирается в одну штабную сволочь. Этот тип, тоже в прошлом офицер, продал красным многих наших. В том числе и моего двоюродного брата…
– Как так? – нахмурился Муромцев.
– А так! Несколько лет назад группа офицеров хотела уйти за границу. Если не вышло тихо, пробивались бы с оружием в руках. Так тот самый тип сначала их отговаривал, а потом сообщил в Чека. Только брату удалось скрыться… Мы с ним сейчас частенько коротаем время за рюмкой коньяку: еще сохранились кое-какие запасы. Когда я рассказал брату, кто стал на моем пути, его чуть удар не хватил!
– Фамилия этого штабиста?
– Логинов.
Сергей почувствовал, как что-то внутри оборвалось и ухнуло вниз.
– Имя? – Муромцев не смотрел на Горина, так же как и тот на него. Но по заострившейся вдруг скуле худого лица Виктора Ростиславовича, которую краем глаза видел Сергей, он понял, что сейчас произойдет нечто страшное…
– Имя? Чтоб мне век его не слышать! Александр Леонидович.
– Та-ак… – Муромцев на секунду прикрыл глаза и тут же торопливо стал прощаться с Ксенофонтовым. – Ну, ты иди, иди… А мы тут немного побеседуем…
«Может, еще есть выход? – промелькнуло в голове Горина. – Мало ли что наговорит какой-то там двоюродный брат, накачавшись коньяком! Или все-таки бежать? Нет, надо повременить… Один он со мной все равно не справится. Вдруг я все-таки сумею его переубедить?»
Но Горин ничего не успел сказать Муромцеву: страшная боль ослепила его. Схватившись руками за грудь, Сергей сделал несколько шагов. Последнее, что он услышал, прежде чем рухнуть на каменный пол, было имя, с которым он сросся за полгода:
– Прощай, Петр Норкин!
И снова Горина что-то ослепило: в дверь, через которую выскользнул на улицу Муромцев, на миг ворвалось солнце…
Очнувшись после операции, Сергей увидел над собой рыжебородое лицо. Горин хотел спросить Дорофеева, как дела, и не сумел разлепить спекшиеся губы.
Но Семен Ильич, словно угадав мучивший раненого вопрос, быстро-быстро закивал:
– Порядок. Все гаврики у нас.
«А Муромцев?» – Горин опять не сумел заговорить.
И снова Дорофеев его понял. Но по тому, как он жалостливо глянул на Сергея, как осторожно погладил его восковую руку своей широкой ладонью, Горин безошибочна угадал: плохо.
«Ушел?» – глазами спросил он Дорофеева.
– Ушел… – качнул тот головой и снова погладил руку Сергея – такую прозрачную и бескровную на фоне грубого коричневого одеяла.
Сергей опустил тяжелые веки. Испуганный Дорофеев кинулся за врачом. И вовремя! Прямо как тогда, в подъезде, когда о Горина споткнулась какая-то старушка с ведром. Медики подшучивали после: «Хорошо, что нож прошел мимо сердца, а бабка мимо не прошла».
Только через год Сергей окончательно оправился и, с благословения Семена Ильича, поступил на рабфак, потом, в институт. Все пять лет Дорофеев с него глаз не спускал и, как только Сергей собрался получить диплом, вызвал его.
Сначала Горин расстроился. Ну что ж это такое? Учился, учился – и на тебе!
Семен Ильич в ответ рассердился:
– А в ОГПУ, по-твоему, неучи должны работать? Ты же ѕ прирожденный чекист, можно сказать, с детства этим занимаешься… Тебе и карты в руки! Даже времени на раздумье не дам! Объясни ситуацию своей Соне, в мировом, конечно, масштабе. Она – женщина не глупая, сама историк, должна все понять правильно… И изволь приступать. Если уж не ты, Горин, то кто же тогда? Работы у нас – невпроворот!
Семен Ильич встал из-за стола, обнял растерянного Сергея.
– И переваливать ее не на кого. Тут, понимаешь, есть данные, что уже года два-три, как у немцев началось серийное производство танков, что вовсю идет работа – теоретическая и экспериментальная – над усовершенствованием орудий и брони для военных кораблей. А ты пирамидами хочешь заниматься да мумиями разными? Подождут они… Тысячи лет ждали и еще немного потерпят!
– Вы думаете, будет война?
– А сам как считаешь? – прищурился Дорофеев, и его светло-рыжие ресницы почти сомкнулись, не давая разглядеть глаза, всегда напоминавшие Гарину спелые ягоды крыжовника.
– Мд-а-а… «Не передвигай межи давней, которую провели отцы твои…»
– Это что? – Рыжие ресницы распахнулись, а два зеленых глаза с интересом уставились на Горина. – Отлично сказано!
– Библия эта. Если в ней правильно расставить акценты – прекрасное моральное руководство для людей… Но сказано, видно, не для немцев, хотя писано вроде для всех!
– Не для тевтонцев! – поправил не историк Дорофеев историка Горина.
И оба засмеялись: главный вопрос был решен.
Так Сергей Горин снова – и уже окончательно – пришел в ЧК, вернее, в ОГПУ, как с двадцать третьего года стала называться Чрезвычайная комиссия.
Пассажиры давно угомонились, а Сергей Васильевич еще стоял в коридоре поезда, у окошка. Сколько же они не виделись с Дорофеевым? Пожалуй, года четыре… Да, никак не меньше! То Горина нет в Москве, когда тот приезжает из Питера, то – наоборот. Жаль, что они не вместе… Как им отлично когда-то работалось!
И вот через несколько часов они наконец-то свидятся: Горин и Дорофеев, его первый красный командир, его первый чекист-наставник, от которого он перенял многое, даже нелегкий, неуживчивый, как считали некоторые сослуживцы, характер…
«Сумеет ли Дорофеев помочь? – думал Горин. – Найдет ли какие-нибудь компрометирующие материалы на Кушакова? Неужели Кесслеры погорят на такой же случайности, как он тогда с Муромцевым?»
Входя в кабинет Семена Ильича, Горин здорово волновался: каким стал Дорофеич? Наверное, состарился? Но навстречу ему шагнул все тот же рыжий коренастый крепыш, какого он знал много лет. И его «крыжовины», все такие же ясные и прозрачные, сразу впились в лицо Сергея Васильевича, тоже, видно, ища в нем перемены. Но оба, кажется, остались довольны друг другом.
– Я тебе тут, Сергей, кое-что приготовил… – Дорофеев запустил пальцы в густую, как и прежде, лишь чуть тронутую серебром бороду: значит, был в хорошем расположении духа. – Уж не знаю, сгодится, нет ли, но по тому, что ты успел сказать мне по телефону, думаю, что поможет вам…
И он протянул Горину цветную журнальную вкладку.
Сергей Васильевич смотрел на снимок и ничего не понимал. Дорофеев не стал его слишком томить.
– Это Кушаков Матвей Матвеевич, – ткнул он коротким веснушчатым пальцем в какого-то человека в милицейской форме. – Случайно попал, в кадр во время приезда группы иностранцев. Очень берег этот снимок и гордился им…
– Вы можете дать мне его, Семен Ильич?
– Конечно! Только в тамошней эмигрантской библиотеке, уж поверь мне, имеются все подшивки. Сообщи своим год, номер журнала – вот тут он записан – и лады! Вряд ли новым хозяевам этого уголовника, выдающего себя за политического борца, понравится, что он служил в советской милиции! – Дорофеев расчесывал пятерней кудлатую бороду, и Горин сразу же успокоился: понял, что на этот раз все обойдется…
И правда – обошлось! Сергей Васильевич не преминул сообщить об этом, уже из Москвы, Дорофееву.
Но до чего же Сергей Васильевич с Денисенкой измаялись, пока не получили от «Джима» успокоительную радиограмму! А каково в то время было самим Кесслерам? От них отвернулся даже старый приятель!
Зато они полностью вознаградили себя, когда Максим Фридрихович, как всегда сдержанный, лишь чуть бледнее обычного, положил на стол Величко раскрытый на нужной странице журнал:
– Не думал, Гриша, что ты выберешь себе в помощники большевистского полицейского…
Надо было видеть в тот момент лицо руководителя русских фашистов!
В ту же ночь Кушаков, у которого Величко потребовал объяснений, исчез из Тегерана. А Кесслеры вскоре были торжественно приняты «в русскую национал-фашистскую революционную партию», с чем их незамедлительно поздравил Горин. А вскоре с ними захотел познакомиться сам герр Редер, крупный нацист, живущий в Иране под видом коммерсанта, но выполняющий, конечно, совсем другие функции, а заодно присматривающий за русскими фашистами.
Это уже было что-то! С его помощью, особенно пока Кесслеров не тревожит Шелбурн, можно легально попасть в Берлин…
И вдруг – снова тревожная радиограмма, в которой Дима спрашивал, как им поступить. А что ему сразу мог ответить Горин? Надо было наводить справки, советоваться… Денисенко, правда, с ходу поднял на ноги всех и вся! Но результата пока никакого. Надеется выяснить сегодня… Но удастся ли?
Сергей Васильевич поймал себя на том, что стал по-стариковски ворчать и брюзжать. Скоро еще сам с собой разговаривать начнет! Одного такого он видел как раз сегодня на улице: идет, руками размахивает, губами шевелит… И выражение лица все время меняется, видно с кем-то спорит: то за себя что-то говорит, то за своего противника… Смотреть со стороны страшно.
Зашла Вероника Юрьевна и поставила перед Сергеем Васильевичем стакан чаю с кружком лимона на блюдечке. Не сказав ни слова, неслышно вышла из кабинета и плотно прикрыла за собой двойные двери.
Впрочем, новая секретарша, сменившая их Прасковьюшку, всё делала прекрасно. Прасковья Егоровна, беднячка, прошедшая всю Гражданскую войну, была добрая, справедливая, но секретарь, конечно, никакой. А эта – будто родилась для такой работы, хотя по специальности – инженер-экономист… Ничего ей не надо повторять, ни о чем не надо дважды просить. Сама зайдет, напомнит – как только догадывается, что забыл? – и тихонько уйдет.
Вчера Горин забыл купить Надюшке обещанные конфеты. Спохватился уже дома: «Ой, доченька, совсем из головы выпало…» Она посмотрела на него с укором, исподлобья: «Так ты бы поднял!»
А тут, на работе, Вероника Юрьевна за него частенько «поднимает»: то что-то важное напомнит, то именно тогда, когда ему надо переключиться или рассеяться, впустит самого подходящего в такой момент человека, несмотря на запрет, то, зная, что Горину требуется побыть одному и сосредоточиться, не позволит войти даже тому, кто обычно входит без доклада. И все – спокойно, без лишних слов, почти неприметно…
Сама же она была очень приметная: высокая, худощавая, с несколько смугловатым лицом, на котором какими-то чужими казались миндалевидные глаза цвета морской волны, с гладкозачесанными, собранными в пышный узел черными волосами. Она напоминала ему египтянку, какими видел их на древних плоскостных рисунках.
Месяц назад он водил дочек в Планетарий. И вдруг на глобусе звездного неба, среди сотен названий он выловил одно: «Волосы Вероники…» А Горин и не знал, что есть такое созвездие!
Все это было дико. Все это было не нужно. Но он ничего не мог с собой поделать. Будто сам призвал несчастье на свою голову, горюя когда-то о том, что истинная страсть, истинные страдания и радости обошли его стороной. «Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; и жестока, как ад, ревность, стрелы ее – стрелы огненные…»
Горин вдруг затосковал, да так, что даже сердце заныло: а разве только на него все это свалилось? А Верочка с Надюшкой? А Соня, на которой уже лица нет? Даже он, толстокожий по отношению к ней, и то заметил!
А ведь были между ними и ласка, и нежность, и понимание? Куда же все делось? Разве может бесследно исчезнуть то, что было? Или всего этого не было? Или было, но не настоящее? Логика – жестокая штука. Можно до такого договориться, что жить не захочется!
Возможно, это – лишь временное помутнение рассудка? И, если не распустить себя, не дать этому разрастись, все станет прежним? Опять будет улыбаться Соня, опять будут куролесить девчонки – они тоже что-то притихли.
Сергей Васильевич тоскливо смотрел на усеянное чаинками колесико лимона на дне пустого стакана. Как же это было в тех стихах; что вспоминал по какому-то поводу Дима, когда они втроем коротали вечер, дожидаясь важных вестей? Варгасов знал много стихов, вроде даже сам писал, но читал всегда только чужие. Особенно хорошо и много, если под настроение… Что же в тот вечер больше всего потрясло Горина? Да и Денисенку, кажется, тоже? Ах, да – Тютчев!
Что-то царапнуло тогда, словно предостерегая:
О, как убийственно мы любим,
Как в буйной слепоте страстей
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей!
Горин встал и зашагал по кабинету: благо не было свидетелей… А в голове звучали, будто именно в его сердце рожденные, строки:
И что ж теперь? И где ж все это?
И долговечен ли был сон?
Увы, как северное лето,
Был мимолетным гостем он…
Как всегда, неслышно вошла Вероника Юрьевна забрать стакан. И Горин, растерявшийся оттого, что она застигла его врасплох, а главное, не за столом, не за работой, замер посреди комнаты, как мальчишка-курильщик, схваченный родителями за руку. В этот раз, перед тем как уйти, Вероника Юрьевна внимательно посмотрела нa Горина и неожиданно спросила?
– Простите, Сергей Васильевич, сколько вам лет?
Горин опешил.
– Тридцать четыре как будто… Да, тридцать четыре.
– А мне недавно стукнуло тридцать восемь. Уже тридцать восемь! Хотя если учесть, что сыну моему – восемнадцать, то не так уж и много, да? Вашей старшей – семь?
– Девятый пошел…
– Вот и невеста для моего жениха подрастает? Может, обручим? Разница – неплохая, как в добрые старые времена…
Вероника Юрьевна старалась говорить шутливо, но Горин чувствовал, что она прекрасно видит его состояние и это тоже выводит ее из равновесия.
Она вдруг подошла к нему, замершему посреди кабинета, и сказала:
– Одна моя давняя приятельница, занимающаяся той же работой, что и я, завела роман со своим шефом. После этого она совершенно перестала для меня существовать. Хотя для многих все это – вполне естественная вещь! А вы, как считаете, Сергей Васильевич?
Держа в левой руке блюдце с пустым стаканом, она вдруг дотронулась пальцами до своего виска, поправляя волосы, и смущенно сказала:
– У меня уже много седых… Я только их прячу! Поэтому будем лучше думать о ваших девочках и моем Артеме. Ладно?
Уже у двери Вероника Юрьевна медленно, как-то через силу, обернулась – Горин все так же стоял посреди огромной комнаты, одинокий и несчастный.
– Может, мне перейти куда-нибудь, Сергей Васильевич? – В ее голосе уже не было ни прежней силы, ни уверенности…
Он хотел крикнуть: «Нет! Ни в коем случае! Почему отдел должен терять отличного работника?», но лишь отрицательно покачал головой. А когда за Вероникой Юрьевной тихонько закрылась дверь, доплелся до своего кресла и, уронив кулаки на стол, уткнулся в них тяжелым, будто свинцом налитым, лбом. В таком виде и застал его Денисенко.
– Вы не заболели, Сергей Васильевич?
– Нет, все в порядке, Миша…
– Чтоб я так был здоров! – пробормотал Денисенко, увидев серое лицо Горина и темные круги под глазами. Еще утром тот выглядел совсем иначе.
– Все нормально! Я чувствую себя как молодой бог! – с трудом улыбнулся Сергей Васильевич. – Помнишь это варгасовское выражение?
– Еще бы!
– Как они там, бедняги?
Денисенко глянул на часы:
– Сейчас – семь. К восьми мне обещали уточнить одну деталь. Если все так, то… А чего это Вероника Юрьевна домой не идет? Или она вам нужна?
– Не нужна… – выдавил Горин. – Действительно, пусть собирается, а то все время пересиживает из-за нас.
Миша энергично потер ладони и пошел к двери: чувствовалось, что он тоже был на пределе, но не подавал вида.
– Вероника Юрьевна, мы тут еще поработаем, а вы шли бы домой, а? Единственная просьба – пару стаканов чаю…
Когда Миша вернулся, зазвонил городской телефон.
– Да… Нет… Еще не знаю… Ложитесь, не ждите меня… Просто голова немного болит…
Денисенко чувствовал, что Сергей Васильевич едва превозмогает себя: раньше он никогда не разговаривал так с женой.
Потом, пытаясь чем-то заняться, они просматривали новые сообщения, старую документацию, разглядывали снимки. И на Горина напало «библейское», как называли друзья, настроение.
– Есть род, у которого зубы – мечи, челюсти – ножи, чтобы пожирать бедных на земле и нищих между людьми…
– Точно – про немцев!
– Не про немцев, а про тевтонцев, псов-рыцарей, по словам Александра Невского, прежних и нынешних, – поправил Денисенку Сергей Васильевич, как когда-то поправил его самого Дорофеич. – Сколько светлых, талантливых голов уже полетело! Сколько лучших из лучших вынуждено было бежать! В Эстервегене недавно умер замученный охранниками Карл Осецкий…
– Нобелевский лауреат?
– Да. А еще в тридцать четвертом, в Ораниенбурге, повесили известного на весь мир поэта – Эриха Мюзама. Ну а сие откровение ты видел? Нет? Погляди-ка… – И Горин протянул Мише несколько листков.
Тот, устроившись у стола поудобнее, прочел:
«Из выступления Чемберлена на совещании британских и французских министров
…Г-н Чемберлен задает себе… вопрос, является ли европейское положение столь мрачным, как это находит г-н Даладье. Он со своей стороны весьма сомневается в том, что г-н Гитлер желает уничтожения Чехословацкого государства или переустроенного Чехословацкого государства; он не думает, чтобы фюрер хотел аншлюсса».
– Значит, господин Даладье, с присущей французам экспансивностью, сгущает краски? Вот уж на него не похоже… И когда же так несправедливо упрекнул его английский премьер, не наученный предыдущим аншлюссом Австрии?
– Двадцать восьмого апреля сего года, если верить протокольной записи… А вот это создавалось несколько позже, совсем недавно…
Денисенко взял машинописный текст и пробежал глазами начало:
«”Дейли мейл”,
Лондон
Нортклиф-хауз, Е.С. 4.
5 мая 1938 г.
Ваше превосходительство, я препровождаю при сем гранки статьи, которая будет опубликована в “Дейли мейл” завтра, в пятницу.
Искренне Ваш
А.Л. Кренфильд,
редактор».
Ниже давались выдержки из статьи «Еще несколько постскриптумов виконта Ротермира», о которой шла речь в сопроводительном письме Кренфильда, направленном им германскому послу в Лондоне Дирксену:
«…До Чехословакии нам нет никакого дела. Если Франции угодно обжечь себе там пальцы, то это ее дело; эта политика наталкивается, однако, во Франции на все возрастающее сопротивление со стороны газет и политических деятелей.
В самом деле, “Eelaireur de Nice”, одна из трех самых известных французских провинциальных газет, всего лишь несколько дней тому назад заявила, что “кости одного французского солдатика стоят больше, чем все чехословаки, вместе взятые…”»
– Это какой же Ротермир? Не тот ли, что открыто восторгался «молодым и крепким германским нацизмом»?
– Тот самый. И газета та же самая, «свободная и независимая». Немецкому послу, раболепствуя, свои материалы на визу посылает!
Тренькнул, не успев как следует зазвонить, внутренний телефон, а трубка уже была около уха Денисенки:
– Да! Я слушаю… Ах, вот как? Что ж… Это замечательно… Спасибо!
По радостному лицу его Сергей Васильевич понял: удалось узнать что-то важное!
– Сергей Васильевич… – Миша наклонился к Горину и начал излагать то, что ему только что сообщили.
– Точные сведения? Или похоже на правду, как две капли воды на молоко? Так, кажется, говорят в твоей солнечной Одессе? – Горин, массировал виски; голова болела все сильнее.
Миша, ничуть не смущаясь тем, что Горин ехидно оперирует его же оборотами, твердо стоял на своем:
– Все проверено и перепроверено – не зря ж тянули! Проконсультировались с самыми крупными специалистами!
– Короче, ты считаешь, что можно сообщать Кесслерам?
– Можно.
– Ну, смотри…
И они начали составлять текст радиограммы.
Через полчаса, ровно в двадцать один ноль-ноль, двадцать седьмого мая тысяча девятьсот тридцать восьмого года их слова, превращенные сначала в колонки цифр, а затем в точки и тире, должны были запищать в наушниках Димы Варгасова, сидящего в крошечном чуланчике радиомастерской «Кесслер и сын» в самом центре Тегерана, неподалеку от фешенебельного Лалезара.
ВРУЧЕНИЕ МЮНХЕНСКИХ ТРЕБОВАНИЙ
ГЕРМАНСКИМ ПОВЕРЕННЫМ В ДЕЛАХ
В ПРАГЕ ГЕНКЕ
ЧЕХОСЛОВАЦКОМУ МИНИСТРУ
ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ КРОФТА
«Запись о передаче немецкой нотификации Мюнхенских постановлений 30.IX.1938 г.
Французский, английский и итальянский посланники обратились… к посланнику Крно с просьбой, чтобы их принял министр Крофта для того, чтобы услышать от него решение правительства….Они вошли к министру все вместе, и он сказал им:
“От имени президента республики и от имени правительства я заявляю, что мы подчиняемся решениям, принятым в Мюнхене без нас и против нас… для нас это катастрофа, которую мы не заслужили… Не знаю, получат ли ваши страны пользу от этого решения, но мы, во всяком случае, не последние. После нас та же участь постигнет других”».
Дверь купе распахнулась в тот самый момент, когда Дима и Максим Фридрихович скользнули под прохладные простыни.
– Максим Кесслер? Пауль Кесслер? Предъявите документы!
Рослый эсэсовец с корпорантским шрамом на щеке загородил собой почти весь дверной проем. Но за его спиной было видно растерянное лицо немолодого проводника и еще две какие-то физиономии.
Максим Фридрихович приподнялся, взял со столика паспорта с визами, молча протянул эсэсовцу и снова откинулся на подушку, выжидая, когда процедура будет закончена на последней пограничной станции, буквально полчаса назад их уже тщательно проверяли. Но эсэсовец сунул документы во внутренний карман мундира и бросил коротко:
– Собирайтесь! Захватите вещи.
Только тут Кесслеры обратили внимание на то, что поезд стоит, а должен бы мчаться в сторону Мюнхена. Значит, из-за них… Особо не медля, но и не торопясь, они оделись и аккуратно сложили вещи. Все это время эсэсовец стоял в дверях вполоборота и, разговаривая с коллегами, одновременно наблюдал за тем, что делается в купе.
Кесслеры, сопровождаемые тремя парнями в черном и перепуганным проводником, прошествовали по узкому коридору. Еще не спускаясь со ступенек, увидели две легковые машины, подогнанные к перрону, и взглядом простились друг с другом. Потом главный эсэсовец махнул рукой, поезд тронулся, а Кесслеров посадили в разные машины.
Минут через десять они подъехали к какому-то малоприметному зданию, и Диме еще раз удалось мельком увидеть Максима Фридриховича, ободряюще кивнуть ему, прежде чем их развели по кабинетам.
В общем-то, оснований для бодрости было мало: по всей вероятности, они провалились…
В мрачной комнате, где вся мебель и плотно задернутые шторы были грязно-желтого цвета, за столом, освещенным лампой с зеленым абажуром, сидел сонный офицер, судя по знакам различия, унтерштурмфюрер, то есть младший лейтенант с общеармейской точки зрения, а по немалым годам и невеликому чину – неудачник, вынужденный прозябать в этой вонючей провинции.
– Доброе утро, герр штурмфюрер! – употребил Дима давно проверенный и безотказно действующий на карьеристов прием.
Отечное, зеленоватое то ли с похмелья, то ли от абажура лицо хозяина кабинета несколько оживилось.
– Садитесь, господин Кесслер… Господин Пауль Кесслер!
Варгасов, подтянув на коленях светлые брюки с великолепными «стрелками», спокойно уселся на указанный ему стул. Стул для допрашиваемого… Несколько секунд они присматривались друг к другу, потом унтерштурмфюрер, не объясняя причины ареста, спросил:
– Когда вы попали из России в Иран?
– Когда? – повторил Дима и задумался. – Сейчас скажу точно, герр штурмфюрер… В феврале этого года, второго числа. Почти восемь месяцев назад.
– Что вас заставило покинуть родину? – Эсэсовец с тоской глянул на часы: половина седьмого утра.
В это время после ночного дежурства смертельно хочется спать. Дима сочувствовал толстяку…
– Расскажите, как это произошло… – промямлил унтерштурмфюрер.
Когда кончился подробный Димин рассказ об ужасах советской действительности, о преследованиях, которым они с отцом подвергались, о невольной растрате, о тайном переходе границы, о вступлении в партию русских фашистов и о вызове Кесслеров в Берлин, было не меньше восьми.
Хозяин кабинета, несмотря на громкий голос задержанного и экзотические подробности, которыми изобиловал его рассказ, клевал носом. Как только Варгасов остановился, он нажал кнопку звонка и буркнул парню, появившемуся на пороге:
– Заберите…
Дима оказался в одиночной камере, и за ним с железным скрежетом затворилась дверь.
«Вот и все… – усмехнулся про себя Bapгасов. – Стоило лезть из кожи!»
Он огляделся: камера чуть больше гроба. У поляков было значительно лучше! Хотя он ведь сидел в столичной тюрьме. А тут маленький городок, где экспресс остановился только из-за них!
Но и здесь чувствовалась немецкая аккуратность: на стене в рамке ѕ правила. Что можно делать, чего нельзя. Прилечь, например, на койку, которая здесь не прикреплялась на день к стене, уже нельзя. Можно или ходить по камере (два шага – в ширину, четыре – в длину), или сидеть на табурете у крошечного стола и думать: на чем все-таки они погорели? Где допустили ошибку?
То, что Диму не били, что допрос свелся к его рассказу, он объяснял усталостью унтерштурмфюрера, который просто не в состоянии был как следует заняться арестованным. Вот придет его сменщик – и тогда…
Варгасов повесил пиджак на спинку кровати, ослабил широкий узел галстука, отметив, что ни его, ни ремень почему-то не отобрали (или верят, что он не покончит с собой, или, наоборот, ждут этого). Только было Дима уселся за столик в углу, как загремела, залязгала дверь, и перед ним возник завтрак: алюминиевая миска с какой-то размазней, очевидно, овсянкой, кружка с коричневой, неприятно пахнущей жидкостью, заменявшей, по всей вероятности, кофе.
Арестованный понюхал сначала одно, потом другое и, чувствуя, как от голода и отвращения в желудке начинаются спазмы, вернул все это надзирателю. Тот, весьма удивленный, потащил еду назад.
А Дима, посасывая кусочек сахара – единственное, что он решился положить в рот, – поудобнее устроился на табурете и, прислонившись спиной к некогда выбеленной известью, а теперь совершенно серой шероховатой стене, прикрыл глаза. Сразу же ожила, зазвучав, дверь, и в камеру втиснулся надзиратель. Смущенно потоптавшись перед Варгасовым, так удобно сцепившим на груди руки и приготовившимся отдохнуть, он негромко произнес, кивнув на правила в рамке:
– Спать днем нельзя. Даже сидя. Я должен следить через глазок, чтобы этого не делали. Но вы подремлите! Я и старому господину разрешил, – он рядом. Если кто из начальства появится, стукну три раза. А когда уйдут – два. Ладно?
– Ладно, – согласился Дима. Он очень хотел что-нибудь передать Максиму Фридриховичу, коли выдалась такая возможность. Но все же не решился: доверчивость в тюрьме – опасная вещь!
Когда надзиратель ушел, Варгасов опять притулился к стене, смежил веки и вдруг увидел массу интересных, а главное, случившихся именно с ним вещей! Пусть надзиратель думает, что сделал благое дело, что арестант спит… Диме на самом деле было не до сна. Если стоишь на каком-то рубеже и не знаешь, что впереди, хочется оглянуться назад: так ли все делал, как надо, и успел ли вообще сделать что-нибудь толковое?
Но стройных и последовательных экскурсов в прошлое не получилось: в сознании вспыхивал то один эпизод, то другой.
…Чаша стадиона «Динамо», самого большого стадиона Москвы, полна до краев: сегодня – решающий матч спартаковцев с басками, лучшими в мире футболистами, бойцами республиканской армии, целый год сражавшимися против франкистских войск.
Москвичей в те дни раздирали противоречия: с одной стороны – хотелось, чтобы победили свои; с другой – таким гостям не грешно и проиграть. Вот, например, Исидоро Лангара – «Красный Лангара», который, по сообщению мятежников, «был убит наповал при обороне Барселоны». А он тут как тут: здоровый, огромный, веселый! Или Хосе Ирарагорри, лучший нападающий Испании, участник знаменитой атаки республиканцев на Вильяррель. Или капитан команды – Луис Регейро?
Испанцы уже выиграли у «Локомотива» со счетом 5: 1, у «Динамо» – 2: 1 и 7: 4! И вот – последний решающий матч со «Спартаком»…
Дима не был любителем и ценителем футбола. Но когда его сосед Тимофей Арсеньев покрутил около Диминого носа чудом раздобытыми билетами, он не нашел в себе сил отказаться.
И вот приятели сидят под безжалостным июньским солнцем, стиснутые со всех сторон возбужденными, измученными дорогой москвичами: к «Динамо» двигалась лавина машин, создавая пробки и останавливая городской транспорт. Хорошо, догадались выехать за два часа, и то еле-еле успели. Говорят, даже сами спартаковцы чуть не опоздали. Тимоха оказался сумасшедшим болельщиком: он кричал, свистел, хлопал соседей по плечам, по спинам, и Дима только успевал уклоняться от его весьма ощутимых тумаков.
– Да, все-таки латинский стиль – это латинский стиль! – то ли радуясь за испанцев, то ли сокрушаясь за своих, восклицал Тимофей, вскакивая при каждой атаке у наших ворот.
Но когда на четырнадцатой минуте левый край Григорий Федотов забил первый гол и вратарь гостей Григорио Бласко вытащил мяч из сетки ворот, Дима решил, что Тимофея хватит удар, так он завопил. Немного успокоившись, Арсеньев ткнул Варгасова кулаком в бок:
– Представляешь? Один Гришка – против другого Гришки! Во совпало!
А после того как русские открыли счет и Бласко вытащил из сетки еще пять мячей, Тимоха вообще стал невменяем. Впрочем, он немногим отличался от других – 6: 2, да еще после трех поражений, это действительно блестяще! «Молодец, “Спартачок”!». «Ура – “Спартаку”!» – еще долго неслось со всех трибун.
Потом Варгасову почти на себе пришлось тащить домой обессилевшего соседа. Да и выбраться с «Динамо» в тот день было так же трудно, как и добраться до него.
Дома, сдав Арсеньева с рук на руки его немногословной жене Хельви, Варгасов, прямо в чем был, плюхнулся на кровать у открытого окошка, перед которым росла старая, небывалой толщины береза – из-за нее в комнате всегда царил прохладный полумрак. Закинув руки за голову, Дима медленно приходил в себя. Варвара Ивановна отсутствовала, и ругать за такой непорядок (в одежде – на кровать!) было некому.
Неподалеку от березы стояли врытые в землю ярыми доминошниками стол и скамейки. Сколько теплых вечеров просидели за ним Дима с Мариной? За этим наспех сколоченным из некрашеных досок столом Маринка рассказывала о своей равнодушной матери, о занятом с утра до ночи отце, о хлопотливой бабуленьке…
Тут, потрясенные, переживали они самоубийство Маяковского, который сам же утверждал, споря с Есениным: «В этой жизни помереть не трудно. Сделать жизнь значительно трудней…»
Здесь, голова к голове, листали тоненькие, еще не красочные, тетрадки «Огонька».
А весной тридцать первого тут же ликовали после того, как Лорелея, чуть ли не прыгая от радости, рассказала им на уроке, что первомайскую демонстрацию в этом году возглавили в Германии коммунисты как самая многочисленная и популярная в стране партия. И впереди, конечно, шел Тельман.
Ах, как много было переговорено, перечувствовано за покосившимся от мощных ударов доминошников одноногим столом! Дима потом всячески обходил его, хотя делать это было очень трудно: стол стоял недалеко от их терраски с веселыми цветными стеклышками.
Говорили, что дома, расположенные на Оленьем валу, почти напротив чугунного забора Сокольнического парка, давным-давно возвели немцы. Уж как они попали сюда еще до мировой войны – трудно сказать! Может, специальный подряд получили?
Справились строители с работой неплохо: все дома оказались разными. Башенки, то ажурные, то чешуйчатые, окна, непривычно поделенные на многочисленные дольки, замысловатые лесенки и разнообразные флюгера делали их похожими на маленькие замки…
В одном из этих домов поселились вернувшиеся из-за границы Варгасовы. Сначала им все было странно: обилие жильцов в квартире, огромная общая кухня, самолетный гул надраенных мелом приземистых примусов, неустойчивые конструкции более тихих, но менее продуктивных керосинок, очереди по утрам к умывальнику, торжественный ритуал посещения бань в субботу – с собственными тазами и шайками.
Дима приглядывался к соседям – его сверстником, пожалуй, был лишь один Тимофей Арсеньев.
Тот сначала не обращал на нового мальчишку никакого внимания: три года разницы давали себя знать. А потом, уже во студенчестве, когда Варгасов начал изучать юриспруденцию, а Тимофей заканчивал филологический, они подружились. Арсеньев мечтал стать журналистом и довольно часто печатался. Его многое привлекало в Диме: и трогательное отношение к Марине, и то, как берег он это чувство уже, после ее смерти, и глубокое знание поэзии, и то, что Дима сам был не чужд ей…
Но сколько Тимофей ни уговаривал его отнести хоть что-нибудь свое в редакцию, тот не соглашался: это о Марине, для Марины и только ей принадлежит, живой ли, мертвой ли…
Уезжал Арсеньев из Москвы по распределению Тимохой, а вернулся через несколько лет Тьёмой, как серьезно, без тени улыбки, называла его спокойная и очень хозяйственная жена Хельви, которую он привез с собой. Уже три поколения ее предков жили в России, а акцент у Хельви был настолько силен, словно она лишь вчера покинула Хаапсалу.
Дима же к этому времени защитил диплом, стал работать под руководством Горина. А все его знакомые, в том числе и Арсеньев, устроившийся в один из популярных столичных журналов, считали, что он служит юрисконсультом.
Даже Варвара Ивановна не очень хорошо представляла себе, чем занимается сын. Но предпочитала не расспрашивать. Не любила она задавать лишних вопросов: если человек хочет или может, он сам расскажет. Видно, она многое понимала, потому что обладала очень чутким сердцем. И так во всем. Никогда не охала попусту, не изображала сочувствие, а старалась хоть чем-то конкретным помочь.
Дима многое взял от своей муттерчик! (Другой, кстати, выбросил бы эту «иностранщину» из лексикона – не в моде она была, – а Варгасов ни за что…)
Варвара Ивановна, конечно, догадывалась, что сын работает на какой-то сложной работе. Трудовой режим юрисконсульта ей был известен – на фабрике у них был свой юрисконсульт. Дима же часто уезжал в командировки. Но если и был в Москве, никогда не приходил вовремя и вваливался нередко таким измученным, что, рухнув головой на подушку, мгновенно засыпал, не имея сил поднять на кровать ноги. Сколько раз Варвара Ивановна заставала сына полусидящим-полулежащим, пока она кипятила на кухне чайник. Какой уж тут юрисконсульт…
Она снимала с Димы ботинки, носки, поудобнее укладывала его, тщательно, как в детстве, подтыкала одеяло, уютно натягивала на ухо простыню, хоть он уже спал, и ничего не пыталась на следующий день вызнать. Лишь перед уходом в Польшу, получив разрешение Горина, Дима кое-что рассказал матери.
И она восприняла все как надо: видно, внутренне была к этому готова, чувствуя, что сын не по девчонкам шастает, а занимается чем-то очень важным и трудным. Спросила только: «Это – опасно?» – «Ну что ты, муттерчик! Войны ведь нет!» Больше она, потерявшая мужа именно тогда, когда не было войны, ни о чем не спрашивала: сын сказал, очевидно, все, что мог сказать. И, стараясь ничем не выдавать своей тревоги, про себя считала дни до отъезда.
Зато Тьёма поставил перед собой задачу – расшевелить эту «канцелярскую душу» – Варгасова. Что Дима приходит частенько за полночь, Арсеньев не знал: как всякий порядочный молодожен, он ложился довольно рано, и у него не было поэтому оснований считать своего соседа гулякой. Более того, Дима представлялся Тимохе стопроцентным сухарем.
Памятуя о вполне нормальных задатках Димы, он пытался таскать его в театр, в кино, на стадион. И очень удивлялся, когда тот отказывался от их с Хельви общества, придумывая всевозможные причины. Перед испанцами вот только не сумел устоять…
Тогда, посоветовавшись, видно, со своей рассудительной женой, Тимофей решил, что Варгасов, наверное, чувствует себя лишним, и задался целью если не женить его, все еще помнящего Марину, то, во всяком случае, познакомить с какой-нибудь очаровательной девушкой. А вчетвером у них дело бы пошло.
Хельви, правда, не очень стремилась к развлечениям, но общительности, неутомимости и выдумки самого Арсеньева с лихвой хватало на двоих. А где можно найти интеллектуальных и симпатичных девушек? Конечно же среди журналисток! И скорее всего – в популярном Тимохином журнале…
Однажды, обнаружив, что Варгасов не идет на службу (Горин буквально силой заставил того хоть денек посидеть дома и отдохнуть после одного крайне запутанного и кропотливого дела), Арсеньев, словно клещ, впился в Варгасова.
– Монах какой-то! – кипятился Тимофей. – Посмотри, как другие живут! Ты что – обет дал? Тогда прими пострижение, чтобы все было логично… Но это же глупо! Вокруг столько отличных девчонок! У нас, например, не редакция, а дом моделей, салон красоты!
– Тьёма… – с укором сказала Хельви. – Не крути головой – ты мешаешь мне…
С тех пор как Арсеньев женился, он, раньше ходивший в чем попало, выглядел настоящим франтом. Вот и сейчас, подав мужу накрахмаленную сорочку, Хельви с ледяным спокойствием слушала разглагольствования мужа о «салоне красоты», о «доме моделей» и возилась с его полосатым галстуком, пытаясь создать наилучший вариант мягкого узла…
Тегеран… Вскоре после исчезновения Кушакова торжественный и важный Величко вручал Диме и Максиму Фридриховичу партийные билеты.
– Из самого Берлина присланы! Не здесь печатались! – несколько раз подчеркнул Григорий Степанович.
И Кесслеры, бледнея от волнения, принимали солидные билеты с орлом и свастикой, благодарно жали сухонькую руку Величко, немея от восторга, выслушивали поздравления присутствующих…
А потом все долго сидели в зале «Парк-Отеля», где было решено отметить это выдающееся событие и где Кесслеры закатили пир: преуспевающие деловые люди могли позволить себе такую роскошь!
Каждый заказывал что хотел: французские, английские, персидские деликатесы. Ведь платили виновники торжества! Пили кто во что горазд. Но жажду утоляли лишь шербетами со льдом – тут они были отменными. Особенной популярностью пользовался лимонный. Хотя любители острого предпочитали «искенджибин».
В начале банкета, пока гости были не очень пьяны, провозглашали тосты… В основном – за фюрера «третьей империи», который еще в самом начале своей политической карьеры заявил с трибуны рейхстага: «Дайте мне четыре года срока, и Германия станет неузнаваемой». Пили за национал-социалистов, которые сумели навести у себя порядок, за новое пополнение партии – сытые улыбки в сторону Кесслеров.
Но устроители торжества интересовали собравшихся, как говорится, постольку, поскольку… Каждый старался поделиться своими мыслями по поводу «Майн кампф», которая стараниями Кесслеров стала им доступна.
К счастью, вышли актеры. За весь тягостный для Кесслеров вечер это была единственная пауза, когда представилась возможность немного отдохнуть…
Группа танцовщиков выступала в сопровождении нескольких музыкантов. У одного в руках был тар – нечто похожее на мандолину, у другого – ситар, что-то вроде гитары, третий наигрывал на тумбеке, напоминавшем волынку.
Скорее это была акробатика, чем танец в привычном для европейца понимании. Держа в руках зажженные свечи, мужчина кувыркался, но свечи не гасли! Другой исполнял «танец глаз»: освещая лицо и стоя совершенно неподвижно, он в такт музыке поднимал то одно, то другое веко.
– Да, в этой стране есть кое-что интересное… – произнес чей-то пьяный голос, когда выступление окончилось, но хрустальные люстры еще не налились светом.
– Многоженство? Или институт сиге? Брак, так сказать, на определенное время? – живо откликнулся другой, не менее хмельной, голос. – Это действительно прелесть… Наступил оговоренный в контракте срок – брык, – и все механически расторгнуто! Или на одну жену меньше, что тоже неплохо, или вообще снова холостяк! Вот мехр – деньги невесте на случай развода – или плата теще «за материнское молоко» – это уж ни к чему… А существование сиге мне явно по душе!
И пошло… И поехало… А когда мужчины устали острословить о персидских обычаях, кто-то снова вспомнил:
– А как прекрасно Гитлер изложил свои взгляды в «Майн кампф»! И, главное, когда? Задолго до прихода к власти! «Молодой человек должен научиться молчать и, если нужно, молча терпеть несправедливость. Если бы немецкому юношеству в народных школах меньше вдалбливали знаний и внушали большее самообладание, то это было бы щедро вознаграждено в годы 1915–1918…»
«Сейчас этот балбес начнет разглагольствовать об “ударе ножом в спину”, который якобы нанес Германии ее собственный пролетариат, неожиданно устроив в ноябре восемнадцатого революцию»… – с тоской подумал Дима.
Но «балбеса» больше интересовало не прошлое, а будущее. И, несколько протрезвев, он начал прикидывать, что получит, когда немцы наконец-то вторгнутся в Россию. По общему оживлению, охватившему компанию, Дима понял, что коснулись самой заветной темы. Дебаты только стали набирать силу, когда вышли двое мужчин и под звуки кануна, струнного инструмента наподобие гуслей, принялись петь по очереди двустишия.
Несправедлива ты ко мне, но если мы с тобой вдвоем
И если вижу я тебя – я забываю обо всем…
Что говорить? Молчать за лучшее сочту!
Ведь страж при разуме – у нас язык во рту…
Дима, которому Максим Фридрихович перевел это так же безразлично, как и все предыдущее, вздрогнул от неожиданности. А старший Кесслер спокойненько попыхивал своей «носогрейкой». Но Дима вспомнил, как однажды Максим Фридрихович не сдержался…
Кончился будний день мастерской – ушли последние клиенты, закрылись легкие решетчатые створки дверей. Теперь они могли, по-холостяцки поужинав, кое-что обсудить, почитать, а то и сыграть партию-другую в шахматы: Дима, один из лучших шахматистов наркомата, нашел в лице Максима Фридриховича достойного соперника.
Шахматы – не карты и не триктрак, которым здесь все, даже русские, повально увлечены. Особого умственного напряжения эти игры не требуют, зато азарта – бездна!
Максим Фридрихович жарил яичницу-глазунью, которая у него отлично получалась. Дима накрывал на стол. Тихонько наигрывало радио – что-то местное, заунывное, бесконечное…
Вдруг музыка прервалась, и бархатистый мужской голос стал читать стихи.
– Хафиз… – сказал грустно Кесслер. – Какой все-таки красивый персидский язык! Не устаю восхищаться.
Шипя и постреливая маслом, дожаривалась глазунья, грелась вода для кофе… А Кесслер, вторя мягкому баритону, негромко переводил:
Ночь темна, свирепы волны, глубока, страшна пучина —
Там, на берегу, счастливцы знают ли, что тонем в море?
У хозяев радиомастерской были тревожные дни: «отец» и «сын» жили в ожидании радиограммы из Москвы, от которой многое зависело.
Перед Димой часто маячило озабоченное лицо Горина, а в ушах звучали присказки Денисенки. Что-нибудь в таком роде: «Я это сделал дважды – первый и последний раз…» Воркотня Миши всегда возникала на нервной почве – или от больших удач, или от надвигающихся неприятностей.
Как все легко и благополучно в сказках – что в русских, что в иранских – и как трудно в жизни! В России чудеса творила добрая Жар-птица. Здесь – огромная Симорг, свившая гнездо для своих птенцов на высоченной чинаре. «Я дам тебе свои перья, – сказала она принцу, тот убил дракона, покушавшегося на ее малышей. – Зажги одно перо, и я спасу тебя, где бы ты ни был»…
Варгасов знал: их никогда не бросят в беде. Лишь, бы успели…
Как-то Величко с гордостью сказал Диме:
– Нас с тобой приглашает к себе герр Редер!
Варгасов удивился: сколько времени они в Тегеране, а «коммерсант» Хайнц Редер не давал о себе знать. Что это вдруг младший Кесслер ему понадобился?
В назначенный день и час, минута в минуту, как и подобает пунктуальному немцу, Варгасов стоял на проспекте Саади; около замысловатых чугунных ворот редеровского особняка. А еще через мгновение, очутившись в сумрачном вестибюле и удивленно оглядываясь в поисках Величко, Дима услышал вкрадчивый голос:
– Вы ищете Григория Степановича? Он не придет.
Перед Димой возник плотный мужчина среднего роста в полосатом модном костюме, хорошо скрывавшем кругленькое, явно пивное, брюшко. Это был Хайнц Редер.
– У меня сегодня несколько изменились обстоятельства, и я перенес нашу встречу. А вам дозвониться не успел….
Варгасов хотел откланяться, но Редер запротестовал:
– Тут уж моя вина, я должен был вас предупредить! А раз уж так получилось, пройдемте в комнату, поговорим. Я хоть и наслышан о вас, все же хотел бы узнать получше сына такого достойного человека, как Макс Кесслер…
Сидя в мягких креслах у низкого круглого столика, они перебрасывались незначительными фразами в ожидании, пока молодая персиянка подаст традиционный чай. Дима мало видел лиц местных женщин: многие носили чадру, поэтому с любопытством рассматривал девушку.
Служанка Редера была одета по-европейски. Темно-сиреневое платье, на котором ярко выделялся белоснежный фартучек… Ажурные чулки… Туфли на высоких каблуках… Но синяя сурьма, которой были подведены веки, и совершенно прямая линия бровей, созданная с помощью усмы – типично иранская косметика, – плохо гармонировали с кокетливой крахмальной наколкой в смоляных волосах.
Гладкие оливковые щеки девушки зарделись – ее смущал варгасовский взгляд. Наверное, поэтому она делала все не так быстро, как хотелось бы хозяину. И он, дымя в одиночестве сигарой – Дима не составил ему компанию, ѕ хмуро смотрел на служанку.
Когда она справилась с чашками, тарелками, различными сладостями, Редер бросил ей сквозь зубы: «Убирайся» – и жестом пригласил Диму приступить к чаепитию.
Но тот все еще смотрел вслед служанке – на ее осиную талию, перехваченную завязками фартука, на глянцево блестевшую тяжелую гору кос на затылке – и думал: «Вот такими, очевидно, бывают гурии, населяющие рай… Жаль только, что рука подкачала…» Дима обратил внимание, что правая кисть изуродована большим родимым пятном.
– Каковы ваши дальнейшие планы? – вернул его к действительности Редер.
– Хотелось бы получить высшее образование, – не задумываясь, ответил Варгасов. – Я, правда, уже не так молод, но желание это, – Дима грустно улыбнулся, – давнее: в России осуществить его было нельзя…
– А что, если вам получить военную специальность в Париже? – огорошил гостя Редер. – Знакомый вашего отца по корпусу Баратова, полковник Смирнов, служит во французском Генштабе. Думаю, он не откажется оказать содействие сыну своего сослуживца? И для Германии была бы польза…
– Смирнов? – переспросил Варгасов, рассеянно глядя на холеное лицо «коммерсанта», на ровную ниточку его прямого пробора, на идеально лежащую благодаря бриллиантину черную шевелюру, на крупный, с горбинкой нос и прячущиеся в припухших веках темные глаза…
– Смирнов, говорите? – все еще медлил с ответом Дима. А сам лихорадочно соображал, как бы ему «зарубить» этот вариант. Варгасову нужно в Берлин, а не в Париж, не в Лондон! Сколько можно доставать правой рукой левое ухо? И так – вон куда забрались, чтобы осуществить свой план! А время идет, Германия вооружается…
– Вспомнил! – обрадовался Дима. – Это же непосредственный начальник отца! Он часто замещал военного атташе. О, я с удовольствием поеду во Францию. Здесь довольно тоскливо… И военная карьера меня вполне устраивает. Что может быть приятнее, чем пойти по родительским стопам! Только, только…
– Что?
– Мне кажется, у полковника с отцом были весьма прохладные отношения.
Редер нахмурился:
– Вы не путаете?
– Ну что вы! Нет. Я все хорошо припомнил: отец ведь часто рассказывал мне о тех годах!
– М-да-а… – Хозяин призадумался. – Ну а если не Париж, а Берлин?
Варгасов несколько скис, и это не укрылось от Редера. Но молодой человек скоро взял себя в руки, что с удовольствием отметил Редер: растерянность и разочарование владели младшим Кесслером недолго.
– Берлин – тоже интересный город. Но у нас ведь там никого! Родственники поумирали, знакомых нет…
– Это не важно. Найдутся люди, которые вам помогут. Тем более в таком благородном деле, как возвращение немцев на землю их предков!
Редер встал, давая понять, что встреча окончена. Тотчас появилась тоненькая служанка и, покачиваясь на высоких каблуках, принялась убирать посуду.
Девушка торопливо собирала на поднос чашки, а Варгасов невольно смотрел на фиолетовое пятно причудливой формы и снова жалел ее. Будто кто тавро поставил!
Уже в вестибюле Редер дружески положил Диме руку на плечо:
– Поскольку все пока весьма проблематично, я не хотел бы, чтобы о нашем разговоре кто-либо знал… Даже господин Величко.
– Как вам будет угодно, – почтительно склонил голову Варгасов.
А Редер, что-то прикинув в уме, продолжал:
– Впрочем… Впрочем, ему не надо говорить и о том, что встреча наша состоялась. Пусть думает, что я и до вас не дозвонился. Старик самолюбив. Еще обидится! Верно?
– Абсолютно верно! – отчеканил Дима.
Хозяин особняка улыбнулся и демократично протянул юноше руку: четкость ответа была оценена по заслугам, Редер недаром числился человеком Макса Оппенгейма, известного археолога, попутно возглавлявшего немецкую разведку на всем Ближнем Востоке.
И все же Редер не до конца поверил тому приятному впечатлению, которое производят деловитые, немногословные, безоговорочно принявшие идеи национал-социализма отец и сын! Наверное, поэтому поручил своей служанке следить за ними… Но тут-то гepp Хайнц просчитался… Да, такой опытный человек, как «коммерсант» Редер, мог бы, конечно, не делать примитивных ошибок! Ну, кто поручает слежку человеку, имеющему «особые приметы»?
С того самого момента, когда в одном из лабиринтов «Эмира» с Кесслерами поравнялась семенящая фигурка в черном, а потом та же женщина протянула торговцу, у которого покупали сладости отец с сыном, серебряную мелочь и из-под шелкового покрывала вынырнула маленькая ручка, изуродованная фиолетовым родимым пятном, Дима был настороже.
И не напрасно! Нет-нет да и мелькало это клеймо перед варгасовским взором: в кинотеатре, книжной лавке, в чайхане… Изящные пальчики с одинаковой ловкостью отсчитывали монеты, держали зеркальце, листали древние пожелтевшие страницы… Что еще они умели? Очевидно, многое.
Ну а когда труды этой девицы не увенчались успехом, Редер придумал кое-что посерьезнее: предварительно сговорившись с Величко, он решил устроить Кесслерам своеобразный «экзамен». Заключался он в следующем.
Племянник Григория Степановича, Алеша, должен был «проговориться» Диме, что против одного из советских торговых работников, Орехова, готовится провокация. Тот давно вел переговоры с фирмой «Памбук» о закупке большой партии хлопка. Но когда Орехов зайдет, чтобы обговорить последние детали контракта, в контору фирмы, помещавшуюся рядом со складом, ему неожиданно откажут. Затративший много времени и сил на всю эту операцию, тот может погорячиться. После его ухода на складе вспыхнет пожар, и обвинят, конечно, Орехова.
«Если Кесслеры советские агенты, – решил Редер, – Орехов на склад не явится: они предупредят его…»
Но Кесслеры без санкции Москвы не могли пойти на этот шаг. А указаний от «Питера» все еще не было, хотя день визита неумолимо приближался…
Вот чем они были встревожены.
Максим Фридрихович по инерции переводил звучащие из золотистого шелкового квадрата приемника, любовно собранного ими самими, стихи. И вдруг запнулся, произнося: «Я хотел у ног ее умереть, догореть хотел, как свеча…»
Дима с горечью увидел, что крупные, всегда печальные глаза Кесслера наливаются слезами, и поспешил отвернуться. А как часто прятался Дима в тень платана, чтобы Максим Фридрихович не заметил его, когда навещал тупичок около хиабана Надыри, где они когда-то жили с Ольгой-ханум, когда подолгу стоял против их бывшего дома.
Наскоро выпив кофе и не получив от вечерней трапезы удовольствия, они разошлись по своим углам. Варгасов лежал на кушетке с томиком стихов – самый верный способ снять усталость и напряжение, – а в голове прокручивалось только что услышанное? «Я хотел у ног ее умереть, догореть хотел, как свеча…»
Тогда, в Серебряном бору, он даже не сразу понял, что же произошло! Дима стоял около пестрой подстилки, которую они прихватили с собой и на которой лежали, две аккуратные горки – ее и его вещи, а Маринки не было! Когда она послала его за мороженым, Дима понял, что Марина стесняется перед ним раздеться. Чтобы разрушить эту дурацкую условность (все кругом были полуголые, мокрые, загорелые), он быстро сбросил одежду.
– Значит, идти? – спросил он Маринку, все еще стоявшую в сарафанчике. Она кивнула:
– Иди. А я пока окунусь.
И он помчался к киоску, пристроился в длинную очередь раскаленных под солнцем людей. А когда вернулся с двумя эскимо, Маринки не было.
Но вскоре Дима заметил: многие куда-то бегут. Потом увидел, что всех притягивает к себе толпа, сгрудившаяся на самом берегу. И он тоже поплелся туда. Его обгоняли, задевали, а он еле вытаскивал из горячего песка налившиеся чугуном ноги.
Приблизившись к толпе, услышал отдельные реплики:
– Надо же! Такая молоденькая…
– А как это произошло? Плавать, что ли, не умела?
– Да нет, говорят, сердечный спазм…
– Она небось первый раз в этом году купалась? Вон какая беленькая! С непривычки, должно быть, сердце и замерло…
Дима протиснулся сквозь скользкие от воды, шероховатые от песка тела и чуть не потерял сознание – перед ним на земле лежала Маринка, а рядом стояли двое спасателей и какая-то женщина в белом халате. Кто-то тряхнул Варгасова за плечи: «Ты что, парень? Шел бы отсюда! Это зрелище не для слабонервных…»
Когда туман в голове немного рассеялся, Дима хотел шагнуть к Марине, но его не пустили: «Доктор не велела посторонним лезть… Сейчас приедет “скорая”…» А какая-то бабка, глянув на крепко зажатые в руке Варгасова палочки эскимо, запричитала вполголоса: «Ходят тут всякие, бесстыжие… Смотрят на бедняжку… А она и прикрыться не может… Лежит почти нагишом…»
– Да прекрати ты! – шикнули на старуху, и та сразу же замолкла, будто с пластинки резко сняли мембрану.
– Хорошо хоть не мучилась, – произнесла какая-то женщина рядом с Димой, скорбно качая головой. – Лицо такое спокойное!
Варгасов сквозь пелену, от которой он не мог избавиться еще много дней, заставил себя взглянуть на Марину, понимая, что это их последние минуты, что вот-вот ее увезут, а потом…
Она и вправду будто спала: рот был чуть приоткрыт, а длинные загнутые ресницы бросали густую тень на щеки. Лишь мокрая челка, косо упавшая на лоб, теперь не мешала ей… И никогда не покидавший щеки румянец куда-то вдруг исчез…
Левая рука лежала вдоль тела. А правая, согнутая в локте, ладошкой вверх, – около виска. Казалось, сейчас Маринка потянется и, засунув руку под голову, чтоб стало удобнее, повыше, будет дальше смотреть свои сны…
Дима оторвал глаза от Маринкиного лица и увидел большую коричневую родинку над левой грудью, синий, в белый горох купальник, еще сырой, хоть шпарило солнце, ноги в капельках воды…
– Ел бы ты свое мороженое в другом месте, что ли! – зло сказал Варгасову какой-то мужчина. И Дима с удивлением взглянул на эскимо в руке.
– Неужели она приехала одна? – видно, не в первый раз спросила женщина в белом халате, растерянно оглядывая притихшую толпу. Тогда, разжав наконец пальцы, в которых уже таяло мороженое, Дима сделал несколько шагов вперед.
Примчалась «скорая», Варгасову велели сесть с шофером, но он молча полез вслед за носилками. И один из санитаров махнул рукой: «Ладно, пусть его!» А когда второй, оставшийся в кузове, накрыл Маринку простыней с головой, Дима, так же молча, снял простыню с лица и тщательно подоткнул со всех сторон: ему казалось, что Марина может простудиться.
Потом Дима осторожно поправил все еще влажную челку и только тут с ужасом почувствовал, какой холодный под ней лоб…
Варгасов не знал тогда этих стихов Хафиза, вызвавших в душе самые страшные воспоминания его жизни. Но в той «скорой», трясущейся по подмосковным ухабам, он тоже хотел «у ног ее умереть»…
Тем грустным тегеранским вечером Кесслеры неожиданно были вознаграждены за свои переживания – пришла долгожданная радиограмма. Дима расшифровал ее, и Максим Фридрихович, склонившийся над небольшим листком, прочел:
«Орехова предупреждать не нужно: пожара на складе не будет. Установлено, что Редер – негласный владелец фирмы “Памбук”. Предполагаемая акция, видимо, необходима для вашей проверки. Привет от родных, все здоровы. – “Питер”».
Дима, взволнованный всем, что вдруг снова перечувствовал, поднялся с табурета и стал расхаживать по камере. Тотчас отворилась массивная дверь, и в щель просунулась голова:
– Я ведь не стучал! Господину, наверное, показалось.
– Все в порядке. Хочется немного размяться.
Надзиратель запер камеру.
Когда Варгасову надоело это мотание по крошечному пространству вдоль койки, он снова сел к столу, оперся спиной о стену, скрестил на груди руки, прикрыл глаза. Может, и вправду подремать? Неизвестно ведь, какая ждет ночь!
Дима, поудобнее устроив на груди руки, попробовал поднять веки и не смог – такой они налились тяжестью. Он понимал, что спать нельзя, что можно лишь немного отдохнуть… Но уже ничего не мог с собой поделать. Все в мозгу окончательно смешалось, перепуталось, стало неуправляемым…
Надзиратель склонился к «глазку»: новенький вроде бы спал. Во всяком случае, сидел неподвижно, с закрытыми глазами. Лицо осунулось… Еще бы! За весь день – ни капли не взял в рот. Не привык пока к такой пище! Привыкнет… Все привыкают… Вон их сколько! Целая тюрьма… Городок как будто небольшой, а камеры – полнехоньки…
Старый надзиратель не был ни ярым нацистом, ни скрытым коммунистом. Скорее был аполитичен! Твердо он понимал только одни: война – это плохо, до добра она не доведет. Финал мировой еще свеж в памяти!
Но, судя по всему, готовится следующая. Кто против нее – здесь, в тюрьме, или в лагерях. Кто «за», как собственные глупые внуки, не желавшие верить рассказам деда, четыре года гнившего в окопах и схоронившего немало товарищей, павших «с богом в бою за кайзера и отечество», – те с утра до ночи горланят: «Германия, Германия превыше всего…»
Тюремщик не знал, что слова эти написаны почти сто лет назад Гофманом фон Фаллерслебеном, считавшимся революционным поэтом. Что немецкие тевтономаны взяли из его творчества лишь нужное им. В частности, эту самую Германию, которая «превыше всего».
Старик не знал также о том, что произошло сегодня утром, тридцатого сентября тридцать восьмого года, и, конечно, о том, что этому предшествовало.
…Представители наиболее реакционного крыла антигитлеровской оппозиции (имелись и такие) Эвальд фон Клейст, видевший конечную цель заговора против фюрера в сепаратном мире с Англией и Америкой для создания единого империалистического фронта против СССР, полетел в середине минувшего августа в Лондон, имея от военной разведки какое-то пустяковое задание.
А уже восемнадцатого он встретился с Черчиллем и сообщил ему, что Гитлер твердо решил оккупировать Чехословакию, назначив даже срок вторжения. От имени оппозиции Клейст заявил, что если Англия даст фюреру отпор, то они попытаются произвести государственный переворот и устранить рейхсканцлера.
Но английское правительство возглавлял в ту пору не Черчилль, а Чемберлен, ярый сторонник «умиротворения». Поэтому сговориться было довольно трудно…
Да, тюремный страж Варгасова ничего этого не знал. Но на сердце у него было тревожно. Впрочем, тревога эта заползла в его душу давно и притаилась там, съежившись в комочек. Он точно помнит, когда это случилось! Нет, не тогда, когда черно-бело-красный кайзеровский флаг, за который он проливал свою кровь, сменился с приходом Веймарской республики черно-красно-золотым. И не тогда, когда гитлеровцы промаршировали через Бранденбургские ворота. И не тогда, когда на трибуне рейхстага рядом с Гинденбургом появился новый рейхсканцлер, когда они встали рядом: фельдмаршал и ефрейтор.
Что-то холодное и липкое вошло в сердце, в плоть старого солдата, да так и осталось, совсем в другой момент – когда он впервые услышал, как орали свои песни «коричневые».
Да, их чеканный шаг отличался от гусиного, парадного, старопрусского, хорошо когда-то освоенного им самим! Но особенно необычными были выражения лиц, когда штурмовики в своих песнях сначала обещали «день мести», а потом приказывали: «Пробудись, трудовая Германия, разорви свои цепи!»
Выспренние слова про трудовую Германию и про цепи проскальзывали мимо сознания. Но вот про «день мести», который наступит, запоминались… Это пугало. Теперь наверху – не коричневые, а черные. Но песни все те же!
Тут надзиратель оказался прав. А вот в том, что новенький привыкнет к суррогатному кофе, – ошибся: у него для этого не оказалось времени…
Вечером отца с сыном вызвали к дежурному, теперь уже хауптштурмфюреру. Вежливо осведомившись, хорошо ли с ними обращались, тот объявил, что Кесслеры свободны, что их арест – пустая формальность: визы в полном порядке. Через час они могут сесть в поезд!
Когда эсэсовец, привезший их на вокзал, козырнув, умчался на машине, Максим Фридрихович достал свою трубку, не спеша набил ее табаком и поднес к вересковому сабо зажженную спичку.
А Варгасов вдруг вспомнил: «Я дам тебе свои перья. Ты зажги одно перо, и я спасу тебя, где бы ты ни был…» Может, это не «носогрейка» сейчас задымится, а волшебное перо? Может, у Кесслера – давний сговор с Симорг? Может, поэтому еще один риф пройден благополучно и путь к заветной лаборатории Гуго Пфирша стал на одно испытание короче?
«ВАРШАВА, 1 сентября 1939 г. (ТАСС). Сегодня начались военные действия между Германией и Польшей. Рано утром германские войска перешли в ряде мест польскую границу. Одновременно германские самолеты произвели налеты на польские города…Варшава до настоящего времени трижды подвергалась налету германских самолетов – в 6 часов утра, в 8 часов утра и около 10 часов утра».
– Значит, договорились, Вилли: как всегда, в восемь – у Хайди. Отлично!
Дима повесил трубку, вышел из стеклянной будки и оглянулся вокруг. Стены домов, заборы, витрины магазинов, неширокие стеклянные плоскости телефонов-автоматов – все было покрыто плакатами.
«Немецкие девушки! – Варгасов механически пробежал глазами готические строчки, плотно набившие горизонтальный ромб, углы которого были заполнены маленькими свастиками: – Отсылайте еврея к его черноволосым Сарре и Реббехе!»
«О, Вилли, Вилли… – вздохнул Дима. – Каково тебе читать подобное! Хотя сам ты – стопроцентный немец: голубоглазый, белобрысый, несмотря на совсем неподходящую фамилию – Шварц!»
Варгасов шел не торопясь: домой он решил не заглядывать, а до свидания с Вилли еще достаточно времени. Хоть вечер уже наступил, было светло, как днем. И совсем спокойно, несмотря на то что произошло страшное: в этот день Германия напала на Польшу.
Сутки назад фюрер отдал приказ по армии, в котором говорилось:
«После того как были исчерпаны все политические возможности мирным путем устранить тяжелое положение для Германии на ее восточных границах, я решился прибегнуть к насильственным мерам.
Нападение на Польшу произвести в соответствии с приготовлениями по “Белому плану”.
Дата нападения: 1 сентября 1939 г.
Время: 4.45».
Сто пятьдесят немецких солдат, которыми по приказу Гиммлера командовал эсэсовский полковник Альфред Наужокс, переоделись в польскую форму. Тридцать первого августа, в восемь часов вечера им предстояло инсценировать нападение «польских частей» на немецкую радиостанцию в городе Глейвиц, что должно было дать Гитлеру повод к войне.
По просьбе шефа военной разведки адмирала Канариса фюрер за несколько часов до начала войны предоставил ему «свободу действий».
В ночь с тридцать первого августа на первое сентября вступили наконец в действие созданные «маленьким адмиралом» диверсионные отряды абвера. Под покровом темноты люди Канариса, одетые в штатское, стали просачиваться через границу и занимать «боевые позиции».
Около двух часов ночи шеф передал в эфир пароль: «Эхо». Десятки раций, настроенные на его ставку в Бреславле, приняли сигнал. И раздались выстрелы. И началась резня в мирно спавших польских городах. Эхо было поистине кровавым.
В ту ночь Канарис перебросил через границу пять тысяч человек. На территории Польши их встретили давно находившиеся в готовности «боевые группы». Еще до официального объявления войны они захватили не только отдельные учреждения, электростанции, мосты, шахты, а и целые города!
Но этот день – первое сентября тридцать девятого года – вошел в историю не только нападением на Польшу, чье существование, с точки зрения фашистов, было «нетерпимо, несовместимо с жизненными потребностями Германии». В этот день фюрер подписал весьма необычный приказ: о том, чтобы людям, чьи взгляды и образ мыслей противоречат взглядам и образу мыслей нацистов, «обеспечивалась легкая смерть».
То есть чтобы таких людей, предварительно окрестив их психически неполноценными, а потом, найдя состояние «больных» критическим, попросту умертвляли. «Из гуманных соображений» – как изволил выразиться Гитлер, назвавший, с присущей ему тягой к красивостям, всю эту программу крайне секретного уничтожения инакомыслящих – «Эвтаназией».
…В минувшем июле, в имперской канцелярии некто Виктор Браге, офицер СС, впервые официально сообщил сподвижникам фюрера, что имеется возможность осуществить программу, которая предусматривает умерщвление душевнобольных по всей Германии.
А вскоре было создано «Имперское общество лечебных и попечительских заведений». В задачи этого, казалось бы, безобидного, общества входил сбор «больных» и отбор лиц, предназначенных к уничтожению. Другая, такая же «невинная», организация («Общественный фонд попечительских заведений») проводила сам акт умерщвления.
Но в провинции не особенно тяготели к выспренним или чрезмерно завуалированным названиям. При всей секретности акции, получившей шифр 14fl3 («особое обращение»), дома, где проводилось умерщвление, назывались весьма прозаически: «Заведения эвтаназии». («Танатос» ѕ по-гречески смерть.)
И везде обреченные, на чьих анкетах в левом нижнем углу появлялось в обведенном черной краской прямоугольнике лишь одно слово «да», подкрепленное инициалами врачей, вынесших приговор, – попадали в одинаковые условия.
После беглого осмотра больные оказывались в «ванной комнате», с кафелем, с кранами, с душем. Мгновение – и сквозь крошечные отверстия в «отопительных» трубах начинал сочиться углекислый газ. Через десять – пятнадцать минут все было кончено.
Родственникам посылалось соболезнование с указанием какой-нибудь болезни, от которой скончался пациент, и сообщалось, что труп, в связи с полицейскими санитарными нормами, уже сожжен, но что урну можно получить…
Дима вдруг поймал себя на том, что идет совсем не туда, куда ему надо, что он очутился почему-то на Лейпцигерштрассе – самой загруженной, особенно в часы «пик», берлинской магистрали, соединяющей западную, фешенебельную, часть города с восточной, пролетарской, Потсдамскую площадь с площадью Шпительмаркт.
Мигали световые столбы, автоматически четко работали руками регулировщики. Но все равно приходилось терпеливо пережидать, пока разберутся двухэтажный автобус с закрытым по американскому образцу империалом, облепленный откровениями, типа «Немец! Твоя родина красива!», и целая вереница такси с желто-черными шашечками по бокам: от больших, вместительных, рассчитанных на многодетные семьи, до юрких трехколесных.
Варгасов дождался, когда ближайшая к нему небольшая машина с желто-черным пояском стронулась с места, и перешел неширокую улицу. Через несколько секунд она вновь была до отказа забита автобусами, разнокалиберными таксомоторами, частными лимузинами, а дисциплинированные берлинцы, скопившиеся у переходов, опять ждали безмолвной команды важных регулировщиков, посверкивающих в лучах заходящего солнца своими крайне сложными по форме лакированными шлемами.
Ослепительно улыбаясь, на Диму смотрела с рекламных щитов знаменитая Полла Негри. Видимо, чтобы уравновесить радость и горе, сдвинула брови другая звезда экрана – Вилли Форст. Демонстрировала длинные ноги «Девушка моей мечты», великолепная Марика Рок, о которой безнадежно мечтали многие. Недобро усмехался Конрад Файт – эта улыбка осталась у него, наверное, с тех времен, когда он, по велению продюсера, проникал в туманную душу Гришки Распутина.
Из раскрытых окон, из отворявшихся то и дело дверей кафе и ресторанов вырывались, соперничая друг с другом, голоса Шарля Буайе и Яна Кипуры. Но и того и другого, словно высоченной могучей волной, накрывали ритмы знойного танго, по которому сходил с ума не только Берлин, а и вся Европа: «Ля кумпарсита» прочно и долго держала пальму первенства…
«Интересно, а где теперь гремевшая всего несколько лет назад Гита Альперт?» – вдруг вспомнил Варгасов. Еще в Москве, в архиве, он наткнулся на ее афиши. Диму поразила эта женщина, беспомощно прижавшая к груди увядающие руки: на ее грустном лице, не соответствовавшем наивысшему взлету славы, застыл вопрос.
О чем думала знаменитая певица, находившаяся в центре театральной жизни Берлина, одна из примадонн Геббельсовской «рейхскультуркамеры»? Что предчувствовала? К чему готовилась? К эмиграции? К концлагерю? Вряд ли… А может, она все же относилась к тем натурам, которые обладают даром предвидения? Нет, астрологи и предсказатели тут ни при чем. Здесь речь о другом: о глубоком понимании происходящего и того, к чему оно может привести.
И все же ни Гита Альперт, ни другие соотечественники ее не могли представить себе, что наступит, например, «Хрустальная ночь»: фантастических масштабов еврейский погром.
В первые дни после приезда у Варгасова все сжималось; внутри при виде надписей: «Евреи – наше несчастье!», при виде убогой скамьи в самом грязном закоулке Тиргартена с размашисто выведенным масляной краской распоряжением на облезлых досках: «Для евреев», при виде прохожего с нашитыми на груди и спине желтыми шестиконечными звездами – «Звездами Давида».
Но все, что Дима узнал в первый месяц своего приезда в Германию, не шло ни в какое сравнение с тем, что он увидел и пережил в ту страшную ноябрьскую «Хрустальную ночь», когда все вокруг рушилось и горело, превращаясь в пепел, в груду развалин под руками фашистов! И не заступиться, не спасти, не укрыть… Это, пожалуй, самое страшное: не иметь права не только что-то предпринять, но и выказать свои чувства!
Мало того, он должен демонстрировать полнейшее одобрение всему происходящему. Человеку, лишь недавно вырвавшемуся из «большевистского ада», это – очень к лицу… Тем более такому активному русскому фашисту, каким является Пауль Кесслер, премного настрадавшийся в «красной России»!
Варгасова что-то насторожило: ему показалось, что эту одутловатую физиономию с густо иссеченной морщинами, словно тщательно простеганное ватное одеяло, кожей он встретил второй раз. Вот уж ни к чему! Особенно, если учесть, что через полчаса он должен быть у Хайди фон Пеништранта!
Дима подошел к сиявшей безукоризненной чистотой витрине, рассеянным взглядом окинул выставленные товары, привычным жестом провел по волосам, проверяя, не испортился ли пробор, потом, так же не спеша и еле слышно напевая модную песенку, направился в сторону Линден-форума.
– Вен зих цвай ферлибте кюссен… – задумчиво мурлыкал молодой человек в безукоризненном сером костюме, с безукоризненным косым пробором. – Когда двое влюбленных целуются…
В это время, по всей видимости, им никто не должен мешать. Если тот – бледный, помятый – снова попадется на глаза, значит, слежка. Проверим… Дима хлопнул себя ладонью по лбу – фу, ты, черт – и резко повернул назад: совсем забыл купить газету! Пробираясь сквозь встречный поток людей, Варгасов внимательно вглядывался в лица – «хвоста» не было. Значит, показалось…
Конечно, Отто Лоллинг, в отличие от Редера, своего тегеранского коллеги, работал гораздо тоньше, как и положено человеку с Александер-плац. Правда, в тот раз, около года назад, его мальчики особенно не церемонились с Варгасовым…
Только Дима вышел тогда на Паризер-плац – до нужного ему дома оставались какие-то метры, – как около него затормозил «опель», и Варгасов, не успев опомниться, оказался на заднем сиденье, между двумя верзилами в штатском. Видно, разговаривать они не были приучены, так как, в ответ на Димины попытки что-то выяснить, упорно молчали. Зато работу свою выполнили отлично! Никто из людей, находившихся на улице, даже не заметил, что молодой человек сел в прижавшуюся на мгновение к тротуару машину не по своей воле.
Варгасов – и сидя в «опеле», и ожидая на скамье, в коридоре, и переступив порог просторного кабинета, на ковровой дорожке которого валялась толстая, вся в бурых пятнах веревка, – все время лихорадочно думал: что же произошло, в чем они с Максимом Фридриховичем ошиблись?
Вроде все так удачно складывалось после того потрясения, что пришлось пережить, едва они ступили на немецкую землю… Судьба словно компенсировала их за страшные сутки, проведенные в одиночных камерах!
И квартиру нашли недорогую, но уютную, заботы о которой, как и о двух холостых мужчинах, охотно взяла на себя приветливая хозяйка, фрау Шуккарт, вдовствующая с той «проклятой» войны… И с местными фашиствующими соотечественниками сразу же обрели общий язык: немалую роль тут, правда, сыграл их главарь, Игорь Анатольевич Скобликов, к которому Дима явился с рекомендательным письмом Редера и который, еще до этого визита наслышанный о Кесслерах, помог Максиму Фридриховичу устроиться на знаменитый завод П. Леви, изготавливавший радиоаппаратуру… А через несколько дней крупно повезло и Диме.
Максиму Фридриховичу дали ответственное задание: срочно отремонтировать приемник в квартире полковника фон Эберхарда, недавно назначенного правительственным комиссаром по призыву в армию. Старому аристократу понравилась работа Кесслера. Но, кроме того, бывший кайзеровский офицер увидел военную выправку Максима Фридриховича.
Разговорились. Обнаружили не только общих знакомых (к счастью, покойных) в Баварии, откуда происходили оба рода, но и кое-какие общие взгляды. Постепенно добрались до юного Кесслера, судьба которого пока еще была не устроена. Фон Эберхард выразил желание познакомиться с юношей. А познакомившись, был очарован его умом, скромностью, отличными манерами…
Вскоре Дима, пройдя довольно условную медицинскую комиссию, неожиданно обнаружившую в здоровье юноши немало изъянов и потому посчитавшую, что к действительной военной службе он не пригоден (в крайнем случае – эрзац-резерв первого разряда), поступил в распоряжение своего покровителя.
Смышленый и ловкий Пауль Кесслер, быстро усвоивший солдатскую заповедь, что сапоги и поясной ремень должны блестеть, «как бычье брюхо при лунном сиянии», в хорошо отутюженной форме, на которой нарядно выглядели даже бледноватые унтер-офицерские серебряные галуны, не говоря об аксельбантах, положенных для торжественных случаев, бегал, четко выполняя поручения Эберхарда.
Пауль Кесслер почти сразу разобрался во всех премудростях хозяйства, за которое отвечал полковник, безошибочно ориентировался в инстанциях, с какими приходилось иметь дело. А с красной папкой – ее по диагонали пересекала желтая полоса, признак секретности, – почти не расставался.
Он свыкся с ней так же, как со своей солдатской книжкой в твердой коричневой обложке. Пауль, закрыв глаза, мог рассказать, что написано на каждой из многочисленных, четкоразграфленных страниц: где стоит крестик возле имени матери, означающий, что Ольга Кесслер умерла; где сказано о приметах владельца книжки и проставлена не только длина, но и ширина его стопы; где перечислены предметы обмундирования, которые теперь – вплоть до «набрюшника» – числятся за ним; где упомянуто, что Кесслер получает содержание не по самому низшему, шестнадцатому, разряду, а как унтер-офицер – по четырнадцатому.
Ну а что касается бумаг «входящих» и «исходящих», обычно лежавших в красно-желтой папке, то новый сотрудник Эберхарда был прекрасно осведомлен о том, насколько необходимо соблюдение военной тайны.
Все вокруг, пользуясь своим старшинством и многоопытностью, твердили об этом на разные голоса. И Пауль, лихо щелкая каблуками, молча склонял в знак полного согласия свою идеально причесанную русую голову. Что означало: «Я прекрасно понимаю ответственность, которая на меня ложится, и вашу тревогу, господа… Но все будет в полном порядке!»
Наверное, именно поэтому младший Кесслер никогда не торопился вручать по назначению проходившие через него документы, а старался подержать их у себя, попривыкнуть, к ним. Но ровно столько, чтобы никто их не хватился.
Особенно он был внимателен к тем бумагам, на которых в верхнем правом углу стояли красный оттиск, сделанный каучуковым штемпелем, и буквы, указывающие на степень секретности… Правда, он не пренебрегал и более скромными грифами. Например: «Для служебного пользования», «Не подлежит оглашению» или «Конфиденциально»…
С помощью многоваттной лампы Лоллинг довольно долго разглядывал тогда Пауля Кесслера. Наконец утомившись созерцать его малооригинальное лицо, по которому от яркого света непроизвольно текли слезы, оберштурмбаннфюрер выключил лампу, уютно устроился в кресле и задал первый вопрос.
Тотчас подключились еще два офицера. Эти, как и те, что брали Кесслера нa улице, тоже хорошо владели «паузой», выражаясь театральным языком.
И Пауль Кесслер испытание паузой выдержал. Вытерев мокрое лицо белоснежным платком, он спокойно отвечал на многочисленные, заданные вне всякой хронологии вопросы.
Сотрудники Лоллинга время от времени передвигались по кабинету, и вопросы сыпались со всех сторон. Кесслеру приходилось поворачиваться то влево, то вправо, то назад, отвечая на очередное:
– Кто возглавлял в Баку промкооперацию?
– Есть ли у Хайнца Редера пробор? Если да, то прямой или косой?
– На какую страну вы работали в Персии?
– В каких купюрах были похищенные вами деньги?
– Как звали женщину, на которую вы их якобы истратили? Ее адрес?
Так длилось долго… Кесслер уже не единожды вынимал отсыревший платок. А помощники Лоллинга, вдохновленные поразительной выносливостью своего руководителя, все сыпали и сыпали вопросами, не желая, видимо, показать, что притомились.
Старший по званию из двух подчиненных, штурмбаннфюрер Беккер, правда, к концу первого часа несколько поутих, что вызвало кривую усмешку длинного, тощего хаупштурмфюрера Кёгеля, еще более рьяно принявшегося за дело. Он вскоре остался в одиночестве и имел возможность продемонстрировать перед Лоллингом, на что способен.
Не то что этот чистоплюй Беккер, любимчик оберштурмбаннфюрера, который не только морщится, когда он, Кёгель, слегка врезает арестованному, но и не может выпотрошить того до донышка. Плевать на «аналитический» ум Эриха, который без конца превозносит Лоллинг! В гестапо неуравновешенным интеллигентам не место.
А еще через час Лоллинг уже довольно мирно расспрашивал Пауля Кесслера о житье-бытье, о русских фашистах, к работе которых младший Кесслер, как и в Тегеране, сразу подключился.
– Голубева Анатолия… – Лоллинг заглянул в какие-то бумаги, – Борисовича хорошо знаете?
– Постольку-поскольку! Особых отношений у меня с ним нет.
– Надо наладить! Сойдитесь поближе, попробуйте даже подружиться. У нас есть данные, что его отец, осевший во Франции, связан не с теми людьми, с которыми бы нам хотелось. Пощупайте его как следует. Он нас весьма интересует! Вы согласны помочь службе безопасности?
Пауль Кесслер был готов помочь РСХА. Тем более что этот Анатолий Голубев (уж какой там у него папаша, хороший или плохой, неизвестно) был препоганейшим типом, выделявшимся даже на фоне своих, далеко не высокоморальных, собратьев по партии. Отдать мерзавца Голубева в руки Лоллинга и его подручных, особенно этого поджарого, будет весьма приятно… И совесть не станет мучить. Пауки ведь всегда пожирают друг друга…
Охотно подписав согласие сотрудничать с гестапо, Пауль так же охотно простился со своими новыми знакомыми, привычно одернув френч и ловко вскинув ладонь к пилотке. Ответом были – вразнобой поднятые руки.
Кесслер, из последних сил чеканя шаг, пошел к двери, думая лишь о том, чтобы преодолеть это небольшое расстояние с достоинством, но вдруг посреди кабинета неожиданно споткнулся. Растерянно глянув под ноги, он понял, в чем дело: толстая веревка, вся в засохших бурых пятнах, лежала на ковровой дорожке.
Кесслер, как бы извиняясь, глянул на Лоллинга, шеф метнул сердитый взгляд на Кёгеля, тот неприязненно посмотрел на чистюлю Эриха, но все же убрал веревку с дороги.
Последнее, что запомнил Пауль, покидая кабинет оберштурмбаннфюрера, был пристальный взгляд Беккера. Его глаза под толстыми стеклами очков, до переносья которых он то и дело дотрагивался указательным пальцем левой руки, никак не сочетались с его сердитым лицом, с энергично шевелящимися губами, задающими вопрос за вопросом, – такими эти близорукие глаза были добрыми и сочувствующими.
Будто штурмбаннфюрер Беккер одолжил их у кого-то, кто знал и любил Пауля Кесслера. Вернее, Дмитрия Варгасова.
Потом, уже гораздо позже, Диме неоднократно казалось, что он узнает эти сильно щурящиеся под толстыми стеклами глаза, напряженно следящие за ним в самых неожиданных местах, узнает характерный жест, которым Беккер поправлял очки…
Но это обычно длилось лишь мгновение: штатский человек с глазами штурмбаннфюрера исчезал в толпе так же внезапно, как и появлялся. И взволнованный Варгасов тут же начинал доказывать себе, что ему, конечно, померещилось.
Дима медленно шел бульваром, тянущимся по Унтер-ден-Линден. От старых, многократно воспетых поэтами лип, некогда стоявших в четыре ряда по обеим сторонам сквера, не осталось и следа. В тридцать шестом по приказу Гитлера эти липы, гордость Берлина, как и знаменитые тополя на Карл-плац, посаженные еще в семнадцатом веке, вырубили и воткнули вместо них молодые саженцы.
Вильгельм Первый когда-то с гордостью наблюдал, как его «длинные парни» вытаптывали Люстгартен – чудо, сотворенное на зыбком болотистом месте. Гитлер, с не меньшей гордостью, следил, как по Линден-форуму маршируют его «черные парни».
А чтобы большее количество людей испытывало такое же чувство – хотя бы из тех, кто вечерами любит фланировать в задумчивости по скверу, – приказал уничтожить старые разлапистые деревья, отгораживающие гуляющих от улицы.
Варгасов присел на скамейку – у него еще было немного времени до встречи с Вилли. Сквозь реденькие деревца хорошо просматривалась центральная магистраль Берлина. Да, тех лип, о которых писал Гейне, уже три года как нет. «Лунным светом пьяны липы…»
До лунного света было еще далеко. Тихо и чинно прогуливались со своими боннами аккуратные дети – белоснежные гольфы, фартучки, тщательно причесанные, волосок к волоску, головки! Это – не сорванцы с Оленьего вала.
Сколько там бывало шума, визга! Сколько беготни! Да и как не быть? Ни в штандер, ни в лапту, ни в салочки, сидя не поиграешь… А в прятки? Это же целый детектив, начиная с процедуры, выясняющей, кому «водить»! В этих выборах тоже проявлялся характер. Более мягкие и безобидные пользовались, скажем, такой считалкой: «Эники, беники ели вареники…»
Более агрессивные не признавали таких дурацких слов.
– Вышел месяц из тумана, – дирижировал кто-нибудь ладонью, стоя в тесном кружке и ведя отсчет. – Вынул ножик из кармана. Буду резать. Буду бить. Все равно тебе водить…
Тот, кому не везло, брел к дому и, уткнувшись головой в скрещенные руки, вдыхая запах леса, шедший от темных круглых бревен, рассматривая от нечего делать давно знакомые прожилки, трещинки, всяких жучков и паучков, разомлевших на стене от летней жары, монотонно бубнил:
– Пора – не пора, иду со двора, кто за мной стоит, тот в огне горит, кто не спрятался, я не отвечаю…
А потом начинались поиски. «Кто не спрятался, я не отвечаю!» Но прятались все. Да так изобретательно, в таких неожиданных местах, что найти бывало нелегко. Семь потов сойдет! А вроде бы весь двор – на ладони.
Нужно было идти, а вставать не хотелось! Липы, как ни молоды они были, все же благоухали. Наверное, не так, как те, старые, но все же… Многие – Варгасов знал – не любили этот запах. А вот Гейне любил! Впрочем, поэт ценил не только сладковатый аромат. «Листик липы – точно сердце»… – утверждал он. А его загрустивший герой на расспросы возлюбленной, что с ним и чего он, мол, хочет, без стеснения раскрыл девушке свою душу:
Я скажу тебе охотно,
Я б хотел, моя подруга,
Чтоб холодным снегом землю
Занесла седая вьюга,
И чтоб мы, под ярким солнцем,
На санях, покрытых мехом,
Полетели по равнинам
С пеньем, гиканьем и смехом…
…Тогда, на Воробьевых горах, они с Маринкой не были укрыты медвежьей полостью. Но им не было холодно. А уж как весело, когда они мчались на санках вниз! Аж дух захватывало… Да, настроение у них тогда бывало прекрасное. Не то что у него вчера!
Вчера ему так и не удалось пробраться к рации, надежно спрятанной Кесслером и до сих пор служившей им безотказно! К Диминому ужасу все подходы к ней были перекрыты: маршировали солдаты, играли оркестры, толпились зеваки, обожающие бравурные мелодии…
Варгасов, уже потерявший осторожность, несколько часов бродил по тому району: ему немедленно надо было передать в Центр сведения о провокации в Глейвице, добытые Вилли, служившим в Имперской канцелярии. Но, увы… Прямо хоть на глазах у всех прорывайся сквозь оцепление, доставай из тайника рацию, надевай наушники, выстукивай ключом позывные. Пришлось вернуться ни с чем…
А сегодня днем он позвонил Вилли и назначил свидание: может, есть еще какие-нибудь: сведения?
Дима давно пришел к решению: раз они никак не могут проникнуть в лабораторию Пфирша, надо делать что-то другое. Мелкие ли, крупные ли они добывали сведения, какая разница? Лишь бы те были полезны Москве.
И хоть Кесслерам не дали никаких связей, не вывели даже на местных антифашистов, они все же сумели узнать кое-что нужное для родины: Максим Фридрихович старался по своей линии, Дима – по своей. Да еще Шварц им хорошо помогал! А вчера вот – так не повезло: не сумел сообщить о Глейвице.
Дима заспешил: было уже без десяти восемь, а заставлять Вилли ждать не хотелось. Как же смотреть ему в глаза после случившегося? Парень так старался!
Сколько они уже знают друг друга? Пожалуй, месяцев восемь… Неужели с той февральской выставки древнеяпонского искусства, где они случайно встретились, прошло столько времени? Ну и летят дни…
…Они тогда быстро разговорились: Вилли был в этом плане легким человеком. Диме такое давалось труднее. Они поболтали о выставке. А потом, когда выяснилось, где Вилли работает, и особенно тогда, когда в откровенную минуту тот рассказал, что имеет дело с секретными бумагами, Варгасов понял, что этого парня упускать нельзя. Что-то подсказало Диме – иногда реплика, иногда ироничный взгляд, иногда горькое выражение лица, – что Вилли не прикипел сердцем к германской действительности.
А после того как Шварц рассказал Диме о своих переживаниях о хрупкой темноволосой Берте, которую не сумел спасти, Варгасов окончательно пришел к выводу, что Вилли – тот человек, на которого можно опереться…
Ворота были еще открыты, поэтому запасная калитка, через которую они нередко попадали сюда, не потребовалась. Дима шел по чистеньким, посыпанным ярким песком аллейкам к условленному месту и совершенно механически командовал себе: «Сейчас налево, к Лотхен». И вот уже глаза останавливаются на крупной готической вязи, выбитой на белом мраморе: «Здесь похоронена наша маленькая Лотта…» Теперь – прямо, там будет Лумпи. Точно! «Здесь покоится мое солнышко – Лумпи…» Снова чуть левее, к господину Шнукке, о котором сказано: «Наш милый Шнукке, верный товарищ»…
И, наконец, – шикарная черная полированная стела, с короткой, но такой внушительной надписью: «Хайди фон Пеништрант». И все. Но разве недостаточно? Разве приставка «фон», хоть и у собаки, не говорят сама за себя?
Именно лаконичностью и солидностью надписи привлек Диму к себе «аристократ» Хайди… Не хотелось сидеть около всяких плебеев, чтобы глаза мозолили слюнявые слова вроде: «Здесь лежит мой золотой мальчик…» или «Ты был солнцем моей жизни в радостные и трудные дни…»
Когда Варгасов впервые пригласил Шварца сюда, Вилли очень удивился, и даже переспросил, думая, что он не расслышал:
–ѕСобачье кладбище?
– Да, да, именно собачье. А чем это тебя не устраивает? Кстати, ты был там хоть раз?
– Не был… – Вилли растерянно пожал плечами.
– Вот и хорошо! Посмотрим, как Геринг заботится о своих покойных подопечных.
– О ком?
– Что ты сегодня такой бестолковый? – притворно рассердился Дима. – Ты не знаешь, что Герман Геринг – председатель общества защиты животных? Ну, тогда мне понятно, почему все время задаешь вопросы…
Варгасов положил смущенному Шварцу руку на плечо: ничего, мол, не великое упущение!
Они стояли в тот день у входа в метро, над которым висела огромная буква U, сообщающая о том, что именно здесь можно попасть в подземку. Вокруг никого не было: промозглый апрельский ветер загнал берлинцев в дома. Это было на руку Диме и Вилли – они могли спокойно, не опасаясь, что их подслушают, поговорить.
Чтобы окончательно не замерзнуть, молодые люди все время ходили, подняв воротники своих «регланов». А когда особенно сильный порыв ветра грозил унести их головные уборы, оба хватались ѕ один за небольшую, с ярким перышком, «тирольскую», шляпу, другой ѕ за берет, непрочно сидящий на затылке. Диме надоело мерзнуть, и он натянул перчатки на покрасневшие руки: вот так-то будет лучше, теперь можно спокойно сторожить свою элегантную шляпу! Потом улыбнулся, что-то вспомнив:
– А знаешь, почему мне пришла мысль о собачьем кладбище?
– Понятия не имею!
– Иду я несколько дней назад по улице и вдруг вижу роскошную витрину, где выставлены кроватки с матрацами, коляски, одеяла, подушки, туфельки, сапожки, всевозможные игрушки, вплоть до заводного мотоциклиста в шлеме… Я решил, естественно, что вся эта красота для ребятишек! И вдруг читаю крупную надпись на стекле: «…Благородная собака найдет соответствующий уход только у Майснера». И, наверное, находит! Геринг не дает четвероногих в обиду! Это двуногим, особенно, если они красные, красноватые или даже розовые, он поклялся размозжить голову своим кулаком. А бессловесных тварей он будет защищать с пеной у рта!
Варгасов усмехнулся:
– Это ж надо подумать! Геринг, для которого ничего не стоит убить тысячи людей, нежно любит животных! Какая-то патология…
Неожиданно пошел дождь. Дима глянул на быстро намокавший, темневший прямо на глазах, серый берет Вилли и потащил того в метро. Там было душно и людно. Варгасов вынул блокнот, быстро набросал адрес, схему кладбища, где он уже побывал, и сказал:
– Завтра в семь, у Хайди фон Пеништранта.
С тех пор так и повелось: если им надо было уединиться, они встречались возле старины Хайди, который и не подозревал, какую он оказывает услугу двум мужчинам, грустившим на скамеечке подле его могилы. Ведь не один только Геринг в Германии неравнодушен к животным! Не один Канарис трясется над своей таксой по имени Зегшль! Есть и другие – любящие и скорбящие…
Вилли уже сидел, ссутулившись, на лавочке и смотрел на витиеватые буквы, выбитые в черном мраморе, когда тихонько подошел Дима. И тому, в который уж раз, стало не по себе! Шварц здорово сдал за время их знакомства – осунулся, поблек: видно, его постоянно мучило чувство вины перед Бертой… А каким, наверно, здоровяком он был до страшной «Хрустальной ночи»!
Варгасов в те времена не знал этого парня. Но легко мог представить себе, как он выглядел раньше.
…Все умерло, все сгорело в тот миг, когда полыхало маленькое заведение Ицхока Ашингера, дальнего родственника того знаменитого Ашингера, которому принадлежали кафе и столовые, рассчитанные на среднего берлинца, у которого не такой уж тугой кошелек. А у скромного Ицхока было и того дешевле!
Как-то раз Вилли зашел пообедать в кафе, где было всего несколько столиков под яркими скатертями, и, наверное, больше бы там не появился, если б на смену хозяину, суетливо обслуживающему «важного гостя», не вышла его дочь.
Это была тонюсенькая девушка лет семнадцати, с темными волосами, собранными на затылке в тугой узел, белой, не типичной для брюнеток кожей и огромными, золотисто-карими, грустными глазами.
Это странное выражение сохранялось у Берты всегда. И тогда, когда она, сменив отца, бесшумно захлопотала около Шварца. И тогда, когда тот через несколько дней, непонятно почему, снова пришел в это бедненькое кафе. И тогда, когда уже имел в нем свой определенный стол, став постоянным посетителем, когда лениво отщипывал в ожидании еды корочки от румяных булочек, горкой лежащих в хлебнице, рассеянно просматривая прикрепленные к палке свежие газеты. И даже тогда, когда он пригласил Берту отпраздновать с ним Рождество…
В ту ночь им отовсюду улыбался святой Клаус. Добродушно щурился традиционный жареный поросенок, с традиционной петрушкой во рту. Все вокруг было зелено от еловых веточек. Но глаза у Берты, несмотря на то что она смеялась и танцевала, распустив свой взрослый узел, все равно о чем-то молили.
То же было и в «Сильвеетер нахт», в новогоднюю ночь. Ничто не могло изгнать из этих золотисто-карих глаз умоляющего выражения. Но ведь до «Хрустальной ночи» было еще далеко. Погромы и аресты не носили пока массового характера. Неужели предвидела? Неужели предчувствовала?
А вот Вилли старался в то время не думать, что это так серьезно! Зато, когда он через два дня после той страшной массовой акции вернулся в Берлин из командировки и, все узнав, помчался к старому Ицхоку, он прозрел окончательно. А прозрев, в один час потерял свой яркий румянец и молодой блеск несколько наивных глаз, приобретя седые волосы, которые в его почти белой шевелюре не были заметны.
Потом он, не задумываясь над тем, во что это может вылиться, как на работу, ходил к пепелищу Ицхока Ашингера, будто среди развалин и обуглившихся столов мог отыскать потерянное. Соседи, привыкнув к регулярному появлению Вилли, поборов страх, рассказали ему, как все произошло.
Как среди ночи в дом ворвались эсэсовцы… Как били и крушили все в маленьком кафе, а потом подожгли… Как тащили из постелей Ицхока и его жену… Как волокли за прекрасные волосы к зарешеченной «Зеленой Мине» Берту – прямо со сна, в длинной белой рубашке: ослепительное пятно в красной от пламени ночи…
Если бы Вилли, забредший в минувшем феврале на выставку древнеяпонского искусства, не повстречал там Пауля Кесслера и не разговорился с ним, если бы они, как-то сразу потянувшись друг к другу, не подружились, если бы со временем не открылись в своих взглядах и помыслах, если бы Пауль не направил отчаянье и ненависть Вилли в нужное русло, еще неизвестно, что бы произошло.
А теперь Шварц мстит фашистам, добывая сведения для Кесслера. Единственно, что его волнует, это мизерность, как ему кажется, той информации, которой ему удается разжиться.
Дима, правда, его утешает. Говорит, что им трудно себе представить, насколько важными могут быть те или иные сведения, так как не ясна вся картина в целом. И все же…
– Ну, что, дружище, пообщался с Хайди?
Вилли вздрогнул, когда Дима присел рядом. Потом лицо его немного оживилось. Но Варгасов окончательно понял, что пора закругляться с этими кладбищенскими встречами: они плохо действуют на Шварца. Надо найти какой-то оптимистический вариант. А сейчас еще предстоит рассказать ему о вчерашней неудаче…
Но, узнав обо всем, а главное, увидев, как расстроен Пауль, Вилли горячо принялся его успокаивать, доказывая, что никакой вины его тут нет. Разве совершенно случайные вещи можно предугадать.
Потом они судили и рядили, как все-таки подобраться к лаборатории Пфирша: от этого задания Центр не освобождал Варгасова, хотя и не торопил.
– Трудная штука… – с сомнением покачал головой Шварц. – Ты же сам все видел! Особняк за высоченной стеной… Проволока под током. По улице прогуливаются могучие дяди в штатском. А «швейцара» за стеклянной дверью помнишь?
– Помню…
– Как нам тогда удалось его увидеть! Ведь ворота распахнулись всего на несколько минут. Но и этого было достаточно, чтобы в глаза бросилась его выправка. Мимо такого те просочишься…
– Надо что-то придумать!
– Надо. Обязательно надо! А пока будем делать то, что делаем. Я тебе сегодня тоже кое-что принес. На, держи!
Варгасов пробежал небольшой листок и помрачнел.
– Ты уверен, что все точно?
– Это подтверждается еще несколькими материалами.
Дима снова, уже вчитываясь в каждое слово, прочел секретное указание Гитлера:
«…То, что мы сейчас определили как руководящий слой в Польше, нужно ликвидировать, то, что вновь вырастет на смену, нам нужно обезопасить и в пределах соответствующего времени снова устранить… Нам не нужно тащить эти элементы сначала в концентрационные лагеря рейха, так как в результате мы имели бы излишние хлопоты и переписку с членами семей… Мы… сделаем это в той форме, которая является простейшей…»
– М-да-а, фюрер желает обойтись, без бумажной волокиты…
Но фюрер и его подручные отнюдь не всегда избегали «канцелярщины»! Извещать родных о насильственной смерти близких, выражать соболезнование им действительно надоело, а вот наживаться на труде арестованных и даже на их гибели – нисколько!
Уж если семье Густава Нейбауэра (Диме недавно попала в руки копия этого документа), обвиненного в «разложении вооруженных сил» и казненного, был прислан «счет» за содержание под стражей и приведение в исполнение смертного приговора…
Кинули в тюрьму – плати. Затягивают с казнью – тоже плати. Умертвляют – опять плати. Даже за то, что чиновники выписали этот «счет», выходящий за рамки человечности и морали, за то, что приклеили марку, – родным Нейбауэра надо было заплатить, будто уже не заплачено жизнью их Густава!
Кажется, что нормальный человек до такого не может додуматься! Однако имперский министр юстиция Франц Шлегельбергер – профессор, доктор – мало походил на человека, умственно отсталого. Но вот то, что он рабски обещал своему фюреру, заставляет сомневаться в его принадлежности к «гомо сапиенс». Может ли «человек разумный» наметить себе такую программу работы:
1. Приспособить юстицию к национал-социалистскому режиму.
2. Исполнять все особые пожелания фюрера.
3. Создать «специальное право» для евреев и поляков.
4. Применять особо строгие наказания в отношении евреев и поляков.
5. Позаботиться о том, чтобы обвиняемые евреи и поляки были лишены всех юридических средств защиты.
6. В противоречии с законом выносить смертные приговоры при подготовке к государственной измене, с отягчающими вину обстоятельствами.
Вскоре скамейка у могилы Хайди фон Пеништранта опустела. Сначала ушел Вилли. Через несколько минут – Дима. Чем реже их будут видеть вместе, тем лучше. Что бы с одним из них ни стряслось – другой должен быть вне подозрений! И обязательно нужно переменить место встреч: вид кладбища, пусть и собачьего, угнетает Шварца.
Нужно подыскать что-нибудь будничное и в то же время удобное… Вроде того заброшенного подвала, который облюбовал для их рации Максим Фридрихович.
Он собрал ее буквально по крупицам, тайком добытым на радиозаводе П. Леви, где тихий, исполнительный Кесслер был вне подозрений. Они обычно съезжались к тайнику порознь. Но чаще действовали поодиночке: и тот и другой прекрасно владели передатчиком.
Горин, несмотря на краткость и деловой стиль радиограмм, никогда не забывал сообщить, как чувствует себя Варвара Ивановна, как идет жизнь у настоящего Пауля, у которого недавно родился сын, названный Максимом.
Узнав об этом, старший Кесслер ужасно разволновался (у него, кстати, был очень подходящий псевдоним – «Дед»): закашлялся, прослезился… Но сделал вид, что трубочка во всем виновата. И Дима поддержал его в этой игре.
А как Горин помог Диме окончательно убедить Вилли, что Пауль Кесслер не переодетый гестаповец и провокатор, а антифашист? Сколько Сергею Васильевичу и Денисенке пришлось потрудиться…
…Варгасов довольно скоро поверил Вилли. Но ведь надо было, чтобы и Шварц поверил ему! Критического отношения к тому, что делается вокруг, было недостаточно. Требовалось еще работать против этого режима. А такая «работа» в любую минуту могла кончиться весьма плачевно! Тогда получили бы родные Вилли узкий конвертик со «счетом»: столько-то марок – за вынесение смертного приговора, столько-то – за приведение его в исполнение…
Впрочем, родителей у Шварца давно не было, умерли еще в Болгарии: отец его долго работал в Софийской конторе немецкой фирмы «Хохтиф». Но герр Шварц не все свое время отдавал ей. И особенно не всю душу: у него были давние и крепкие связи с местной прогрессивной интеллигенцией.
После фашистского переворота в Болгарии в двадцать третьем году надо было конкретно доказывать, прожектер ты, болтун или действительно человек прогрессивный, интеллигентный в самом глубоком смысле этого слова. И Вернер Шварц делом подтвердил свои взгляды и убеждения: в его доме всегда находили приют патриоты, которым грозил арест.
Единственный сын Шварцев, учась в болгарской школе, среди вольнолюбивых славян, вступил в нелегальный союз молодежи и вместе с другими участвовал в распространении листовок. С двадцать девятого года газета «Новини», орган компартии, была закрыта. А людям ведь надо откуда-то черпать правду? И Вилли, с присущей ему энергией, распространял листовки.
Если бы не гибель родителей в автокатастрофе, он, наверное, еще долго жил бы в Болгарии. Но пришлось вернуться в Берлин: Вилли хотелось поступить в университет на филологический факультет. А для этого нужны были связи, протекция, «чистая» кровь… Дядя по материнской линии, крупный эсэсовец, взялся помочь осиротевшему племяннику: его, конечно, соблазнила кругленькая сумма, оставшаяся у того после родителей.
А потом, устроив Вилли в университет, этот тип попытался слепить из парня свое подобие. Но тут племянник, уже раскаявшийся в том, что приехал в рейх, в том, что воспользовался связями дяди, продемонстрировал редкую неблагодарность, не пожелав стать даже штурмовиком! Единственное, на что он согласился, – это на работу в Имперской канцелярии, хотя она была и «не по профилю»: почувствовал, что от такого места нельзя отказываться.
Как-то весной, когда они с Димой осторожно прощупывали друг друга, Шварц проговорился, что когда-то был в болгарском комсомоле. И испугался! Но Варгасов ответил на откровенность откровенностью.
– Напрасно волнуешься! Со мной можно говорить обо всем: я – антифашист и борюсь против гитлеризма. Хочешь мне помогать?
Вилли недоверчиво смотрел на своего нового знакомого, на когтистого орла, устроившегося у него на груди и цепко держащего свастику: Пауль пришел в тот день в военной форме, не успев переодеться. Можно ли верить такому? А вдруг это ловушка?
– Мне надо подумать, – сказал Шварц уклончиво.
И Дима понял его. Надо быть совсем безголовым, чтобы мгновенно откликнуться на такое необычное предложение.
Весь вечер Варгасов думал, как же доказать Вилли, что он не лжет. И вдруг вспомнил, что Шварц упомянул, будто сдал перед отъездом в Германию свой комсомольский билет секретарю («Каждая цифра его номера – у меня перед глазами!»), что того звали Христо, а вот фамилию – запамятовал.
И полетела на имя «Питера» радиограмма: прошу срочно уточнить, выяснить…
Следующий их разговор с Вилли оказался весьма примечательным. Совершенно неожиданно – они в тот момент были очень далеки от Болгарии – Дима спросил:
– Так ты и не вспомнил фамилию Христо?
Шварц от удивления широко раскрыл глаза:
– Н-н-ет…
– Его фамилия Добрев.
– Точно! Откуда ты узнал?
– Оттуда же, откуда номер твоего билета, – и Варгасов назвал его. – Правильно?
– Правильно… – Вилли был в полной растерянности. – Кто тебе все это сообщил?
– Москва.
Вот тогда Шварц окончательно поверил Паулю и ни разу не усомнился в целесообразности, а главное, в пользе того, что они с Кесслером делали. Ни разу не поколебался, хотя хорошо знал, чем все это грозит. Вилли Шварц стал верным товарищем и помощником Пауля Кесслера.
Дима не спеша, – до очередного сеанса связи оставалось еще больше часа, – прогуливался по улицам. «О, куда меня занесло, – удивился он, обнаружив, что очутился на Вейзенштрассе. – Ну что ж, это даже к лучшему: рядом метро Клостерштрассе, можно будет довольно быстро добраться до рации. А пока, где-нибудь надо поужинать. Заходить домой уже нет смысла…»
И Варгасов толкнул дверь старинного ресторанчика с грустным названием: «К последней инстанции». Раньше, в перерывах между судебными заседаниями, в нем любили сиживать юристы… Теперь же публика была самая разношерстная!
Проголодавшийся Варгасов заказал говяжью грудинку с отварным картофелем и соусом из хрена, отвергнув солонину с квашеной капустой, которую нахваливал кельнер. Потом, поразмыслив, попросил кружку хорошо выдержанного мартовского пива.
Неторопливо поужинав, привычно закончив трапезу чашечкой крепкого кофе, Дима собрался с силами и покинул уютный ресторанчик. Через несколько минут он уже нырнул в темную пасть «убана», скучные стены которого не в состоянии были украсить даже многочисленные афиши и рекламы.
Сверкала белозубой улыбкой экранная хохотунья Жени Юго… Застыла в весьма соблазнительной позе неподражаемая Лояна, очаровавшая всех своими танцами в «Индийской гробнице»…
Но уже не было времени любоваться кинозвездами. Подмигнув (пиво сыграло-таки свою роль!) комику Гансу Рюману – тот тоже подмигивал Варгасову, впрочем, как и всем, скорчив при этом уморительную рожу, – Дима вошел в ярко-желтый вагон для некурящих. В красные обычно усаживались те, что дымили беспрерывно и не могли сделать перерыв даже на несколько минут. «Горин обязательно составил бы им компанию…» – неожиданно пронеслось в голове. И тут же Дима оборвал себя: «Чушь какая-то! Как он попадет в это логово? Уж от пива пьянеть стал…»
Вскоре Варгасов был на окраине Берлина, недалёко от облюбованного Максимом Фридриховичем места. Отыскав заброшенный подвал, Дима, пригнувшись, чтобы не стукнуться головой о низкую притолоку, вошел внутрь и достал из кармана фонарик. Сильный, яркий луч осветил тот угол, где был зарыт радиопередатчик. Поставив фонарик на какой-то ящик, Варгасов принялся разгребать заранее припасенной лопаткой кирпич и мусор, которые маскировали тайник. Через несколько минут у ног его зияла яма.
Рации в ней не было…
…Дима немедленно ушел оттуда. Пробираясь узкими средневековыми улочками, он каждую секунду ожидал выстрела или окрика: владельца рации, конечно, должны были ждать. Но он, видно, и вправду родился в рубашке, как много раз утверждала Варвара Ивановна: благополучно ушел. И даже добрался до дому.
Правда, путь этот занял времени намного больше, чем всегда – Варгасов тщательнейшим образом проверялся. Но разве это что-нибудь значило по сравнению с тем, что он в конце концов оказался не в «Алексе», а в квартире фрау Шуккарт и смог сразу же плюхнуться в ванну – продрогший, грязный, измученный?
Зато людям Отто Лоллинга было в ближайшие дни не до теплой ванны: оберштурмбаннфюрер и так устроил им головомойку! А за что? За то, что они никак не могли запеленговать рацию? Так чему ж тут удивляться? Квадрат большой. Выход в эфир не частый, да еще в разное время. Пеленгаторы – слабые. Это Лоллинг сам прекрасно знал…
– Лу, а что какие-то бродяги, пытавшиеся спрятать в старом подвале украденную автопокрышку, схватили чемоданчик, думая, что в нем что-то ценное, а потом два дня тряслись, боясь идти в гестапо, кто за это в ответе? Может, именно в то время в тайнике и побывал хозяин передатчика?
– А если нет? – кричал разъяренный оберштурмбаннфюрер. – А если еще придет? Держите засаду неделю, месяц – сколько надо! Но «гостей» дождитесь!
Он побегал по кабинету, отшвырнул ногой веревку – любимую игрушку Кёгеля – и впился взглядом в близорукие глаза Беккера.
– А почему вы уверены, что рация, за которой мы охотимся, – именно та, что притащили оборванцы?
– Абсолютно в этом я не уверен, герр оберштурмбаннфюрер! Вполне возможно, что это два разных передатчика…
– Ах, возможно! Освальд! – Кёгель щелкнул каблуками и вытянул руки по швам. – Раздобыть сильные пеленгаторы! У кого хотите! У летчиков, у моряков, но раздобыть! И слушать – день и ночь! Совсем обнаглели – радируют из Берлина… Хотел бы я посмотреть на этих мерзавцев!
Но Лоллинг благодаря нерешительности двух воришек несколько припоздал: Дима побывал в подвале именно в те часы, когда бродяги прикидывали, идти им в гестапо или не стоит – рыльце у них было в пуху. Так что зря расторопный Кёгель одалживался как у люфтваффе так и у «Кригсмарине»…
Хорошо, что они с Максимом Фридриховичем успели неделей раньше принять распоряжение Центра! В тот раз сеанс проводил старший Кесслер.
А когда он привез Диме горинское указание и Варгасов расшифровал его, то страшно обрадовался: «Питер» разрешил им связаться с одним из представителей местного антифашистского подполья, заводским рабочим Генрихом Фохтом. Он был двоюродным братом друга детства отца Лорелеи, эмигрировавшего из Германии в Москву еще в тридцать третьем, пароль, придуманный братьями заранее, оставался в силе. Вот и Ани помогла им…
К Фохту пошел Максим Фридрихович: два пожилых человека скорее договорятся…
Как только хозяйка удалилась в кухню, чтобы принести мужчинам немного крепчайшего старого пива, которое можно пить только рюмками, и тарелку ломтиков хлеба с маргарином и дешевой колбасой, Кесслер склонился к Фохту:
– Вам привет от капитана Гулливера. Наконец он начал налаживать дело.
Тот вздрогнул от удивления: это была первая за семь лет весточка от Фрица, прозванного за его огромный рост Гулливером! Фохт хотел сразу же спросить, где брат, как он, но вспомнил о пароле и взял себя в руки. Голос у него стал от волнения хриплым, но ответ был правильным:
– Это я советовал ему не тянуть.
И снова – Кесслер; пароль придумали сложный, но зато случайные совпадения в нем были невозможны.
– Клара жива и здорова.
И опять – Фохт:
– Да ну? Мы ведь ее почти похоронили!
А потом, за пивом, каждый в меру необходимости рассказывал о себе, о своих возможностях…
Группа, в которую входил Генрих Фохт, была не очень большая, но довольно разнообразная по составу: от рабочих и инженеров – до «белой кости» и «голубой крови». Среди таких тоже были настоящие патриоты… Это расширяло информацию… Но ее не могли никому передать, так как, во-первых, не имели рации, а во-вторых, не знали, с кем надлежит связаться.
У Кесслеров же была и та и другая возможность. Так что союз обещал стать эффективным…
Время подтвердило это: Центр теперь получал весьма серьезные сведения и, главное, обильные.
«Завтра надо начать собирать новую рацию…» Это было последнее, о чем Дима подумал, прежде чем уснуть. Подходили к концу первые сутки Второй мировой войны.
«ЛОНДОН, 28 ноября 1940 г. (ТАСС). Агентство Рейтер передает, что, согласно коммюнике английского Министерства авиации, в ночь на 28 ноября германская авиация совершила налет на Лондон и его окрестности.
…26 ноября началась добровольная массовая эвакуация детей из Бирмингама. 35 тысяч детей школьного возраста… были вывезены в более безопасные районы страны в специальных поездах».
– Немецкая душа оздоровит всех и вся…
Сколько жил Дима в Германии, столько, при разных обстоятельствах, слышал эту фразу.
От своих непосредственных руководителей в ведомстве полковника Эберхарда…
От Лоллинга, когда многоваттная лампа буквально расплавляла Димино лицо…
От портье дома, где они с Максимом Фридриховичем обосновались, юркого Хиппке, усердно надраивавшего табличку у подъезда. Там было четко выведено: «Вход только для господ»…
Теперь вот этот мрачный мужчина, весь в черном – то ли трубочист, оставивший где-то свои орудия производства, то ли возвращающийся с похорон, удрученный случившимся мелкий служащий, почувствовавший себя, как раз из-за этого траурного цилиндра, человеком весьма значительным, имеющим право высказывать собственные мысли… Тем более что они не шли вразрез с общепринятым мнением!
Дима еще немного постоял около витрины, рассматривая карту над портретом фюрера, потом выбрался из толпы и пошел по Унтер-ден-Линден.
«Ну и шельма этот Гофман… Ну и делец… Клиентов у него теперь хоть отбавляй! Устроил из своего фотоателье какой-то политический клуб… И как устроил!»
…Когда-то у этого самого Гофмана работала натурщицей Ева Браун. Но и потом, став любовницей фюрера, она сохранила с бывшим хозяином неплохие отношения. Гофману становилось известным многое задолго до того, как происходили те или иные события.
Еще до начала Второй мировой войны он вроде бы ни стого ни с сего вывесил у себя в витрине карту Польши. Вывесил – и все! Кто запретит? Но тогда берлинцы не очень понимали, что к чему.
А вот когда в первые дни апреля сорокового года над головой фюрера появились карты Дании и Норвегии, но особенно когда эти страны внезапно были оккупированы фашистами, вот тогда жители немецкой столицы поняли, что витрина господина Гофмана лучше всяких газет, всякого радио (те боялись опережать события) ориентирует их в грядущих переменах.
Рано утром девятого апреля жители Копенгагена выглянули из окон и увидели танки с крестами, ползшие по улицам. Решили, что идет киносъемка, сели на велосипеды и отправились на службу. Те самые велосипедисты – старые и молодые, мужчины и женщины, атеисты и монахи, – утром еще бодро крутившие педали и чувствовавшие себя свободными гражданами свободной страны, вечером возвращались домой людьми подневольными, чья жизнь уже зависела от установок, от хорошего или плохого настроения оккупантов.
В этот же день немцы высадились в Норвегии.
Девятого апреля люди адмирала с помощью радиостанции, установленной на торговом судне «Видар», находившемся в Ослофиорде, сумели передать прямо в ставку Гитлера двести сорок сообщений).
Операция «Везерюбунг» прошла безупречно. Иначе не стать бы Квислингу премьер-министром и не получить бы свои «тридцать сребреников», равняющихся ста тысячам марок.
А вскоре Гофман вывесил карты Голландии, Бельгии и Люксембурга.
И снова около его фотоателье толпился народ, солидно рассуждая о «немецкой душе» и о новых продуктах, которые теперь потекут в рейх.
В захвате этих стран Гитлеру помогали лидер голландских фашистов Муссерт и руководитель фламандских нацистов Стив де Клерк.
А потом в витрине появилась карта Франции. Прошло совсем немного времени, и одна из великих держав мира пала.
Задолго до рокового для Франции сорокового года, еще до захвата Гитлером власти, он однажды ошарашил своих сообщников заявлением:
– Когда в один прекрасный день я начну войну, то мои войска внезапно появятся на улицах Парижа; средь белого дня они пройдут по улицам… займут министерства, парламент… произойдет невероятное замешательство… Наибольшая внезапность – вернейший залог успеха.
Это случилось: четырнадцатого июня Париж был сдан.
Так закончилась операция «Фаллгельб», означающая покорение Бельгии, Голландии, Люксембурга и Франции.
Как же Гитлер все это предвидел? Он ведь не был знаменитым предсказателем Ганнусеном, которому так верил! Не был и стратегом! Да просто он отлично знал сильных мира сего – как французских, так и немецких, – больше всего на свете боявшихся собственных народов, во все века склонных к революциям…
Варгасов посмотрел на часы: хотелось прийти к Баданову так, чтобы наверняка застать его. Второй раз тратить на это вечер – особого желания не было. И почему так встревожился Скобликов? Ходил человек на собрания русских фашистов, потом перестал ходить – что тут такого? Мог в конце концов и заболеть. Годы-то вон какие!
А Игорь Анатольевич забеспокоился, засуетился… Потом попросил младшего Кесслера проведать старика. Какая от Баданова польза? Воевать он уже не может. На пропагандиста белофашистских идей – тоже мало похож.
Это не Голубев: тот глотку перервет своим недругам! И даже тем, кто еще вчера ходил в приятелях, если ему вдруг покажется, что те позарились на кусок, который может пригодиться ему самому.
Не просто свалит с ног зверским ударом в челюсть, но еще и наступит на лицо, если к тому, что ему приглянулось, надо будет сделать несколько шагов и если поверженного никак нельзя обойти. Да и зачем обходить, когда можно идти напрямик?
Варгасову удалось выяснить – Голубев сам как-то проболтался, а потом и факты нашлись, – что его папаша имел связи с деголлевскими кругами.
Этого оказалось для Лоллинга вполне достаточно! Дима увидел, как августовским вечером молчаливые господа в черных плащах выводили Голубева из его подъезда, как тот что-то пытался им доказать…
Варгасов решил немного посидеть на свежем воздухе: день выдался сухой и солнечный. Конец ноября, а погода отличная. Затянувшееся бабье лето… И вот в такую благодать надо заниматься каким-то там сошедшим со сцены старикашкой. Думать о подонке Голубеве. Будто у них с Максимом Фридриховичем мало по-настоящему важных дел!
Дима опустился на скамейку, где было начертано: «Не для евреев», неподалеку от хорошенькой девочки и не менее хорошенькой молодой мамы.
Мама с дочкой не обратили на унтер-офицера никакого внимания и продолжали о чем-то переговариваться. Прислушавшись, Варгасов понял, что старшая интересуется уроками младшей.
– Ну а теперь, Магда, прочти стихотворение, которое вам задала фрау Рейнефарт.
Девочка нахмурила брови, собираясь с мыслями. А потом объявила:
– «Лорелея». Автор – неизвестен.
И Дима услышал с детства знакомое:
Не знаю, что стало со мною,
Печалью душа смущена.
Мне все не дает покою
Старинная сказка одна…
Пока Магда добиралась до шестого четверостишия, Дима посидел уже мысленно за своей школьной партой – третьей в среднем ряду – рядом с Маринкой Мятельской, побывал на Оленьем валу, у той березы, где на старом одноногом столе всегда ждал Марину свежий «Огонек», и даже постоял в очереди за эскимо в Серебряном бору…
Я знаю, река, свирепея,
Навеки сомкнется над ним,
И это все Лорелея
Сделала пеньем своим…
Как уж там пела сказочная девушка – Дима не знает, хотя беспредельно верит «неизвестному автору». Но Маринка с Ани пели так, что мурашки бегали по самым твердокаменным!
Хорошенькая мама, заметив, что молодой военный обратил на них внимание, заторопилась:
– Идем, Магда! Завтра уборка, мне надо дать указание прислуге.
– Хорошо, мутти. – Девочка была послушной, как почти все здешние дети.
«Завтра ведь пятница, – вспомнил Варгасов. – Святой для немецкой женщины день!» Единственный, в который разрешено выбивать во дворе ковры, перины, одежду… Словом, делать все, что на Оленьем валу делали не только в любой день, но и в любой час, в любом месте.
А тут – лишь один из семи дней в неделю пыльно-суматошный. А в остальные – тишина, чистота, благодать! Принимай гостей. Наноси визиты. Что и делают все, независимо от состояния… У их хозяйки, фрау Шуккарт, как и у многих, не занятых на службе женщин, был даже определенный приемный день.
– Это так удобно, так удобно! – убеждала она Кесслеров. – Во-первых, нет риска, что меня не будет дома, в среду я никуда не отлучаюсь. Во-вторых, меня трудно застать врасплох: что-нибудь, да приготовлю…
Дима уже знает: что-нибудь – это кофе и сахарный песок.
Тут все построено на том, чтобы как можно больше и как можно эффективнее – экономить. Было это до Гитлера, в годы безработицы и кризиса. Осталось это, видно, въевшись в кровь, и при нем, в период экономического подъема, и даже в то время, когда со всех сторон в Германию потекли всевозможные товары. Датское масло, голландский сыр, французская парфюмерия и масса других привлекательных вещей…
Даже в эти безоблачные дни подруги фрау Шуккарт приносили с собой бутерброды и ели каждая свои.
Наговорившись и все фундаментально, как обычно «от Адама и Евы», обсудив (немцы сами над собой в этом плане посмеивались), они тщательно складывали листочки бутербродной бумаги: каждая свой листочек в свою сумочку. И все бывали довольны. Но особенно фрау Шуккарт: прием удался на славу!
Съеженный сухой лист – один из последних, – неуклюже планируя, неожиданно опустился Варгасову на плечо, скользнул по черному воротнику шинели и перебрался на колени.
«Ты смотри! – удивился Дима. – Ведь явно собирался упасть в метре-двух, не меньше! И вдруг так резко изменил траекторию… К человеку ему захотелось, что ли?»
Дима взял желто-багряный лист, так хорошо гармонировавший с серовато-зеленым цветом шинели, за крепкий черенок и слегка покрутил. Тот в ответ издал неживой звук, будто сделан был из тончайшей жести, а потом искусно раскрашен. Варгасов обратил внимание на то, что листок этот весь покрыт коричневыми пятнышками, будто кожа у очень старых людей. «Смёртушки» – грустно называла такие пятна дряхлая Димина соседка с Оленьего вала, глядя на свои слабые морщинистые руки. У Эберхарда были похожие…
…Бруно Георг фон Эберхард жил со своей немолодой, но всегда подтянутой женой в Баварском квартале и ни за что не хотел его покидать, хотя особняк их, некогда весьма внушительный, сейчас выглядел довольно жалко. Старикам казалось, что там они ближе к родной Баварии, чем если бы поселились в другом районе столицы.
Дима частенько бывал у них – вечерами и в воскресенье, один и с Максимом Фридриховичем: бездетный полковник испытывал к юному Кесслеру довольно сложные чувства. Это не ускользнуло от Димы.
Юноша был ему по-человечески симпатичен. С ним, как и с его отцом, Эберхард мог часами говорить о самых разных вещах, далеко выходящих за рамки интересов обычных военных. Кроме того, Варгасов понял, что полковник возлагал на своего протеже какие-то надежды и присматривался к нему.
Эберхард не вызывал Диму на откровенные высказывания о том, что происходит вокруг, но следил за Паулем пристально. Не столько за тем, что он делает, сколько за тем, как он это делает… Дима много раз ждал, что Эберхард вот-вот заговорите с ним о том, что его переполняет. И каждый раз отдавал дань его силе воли, чувствуя, как тот зажимает себя, перебарывает.
Сначала Варгасов не очень представлял, чем все время встревожен шеф. Даже наблюдая, как Эберхард задергивает шторы, когда под окнами, рубя шаг и горланя свои песни, дефилируют эсэсовцы. Как презрительно отшвыривает гитлеровский официоз, «Фёлькишер беобахтер». Как молча кривится, когда кто-то заговаривает о том благоденствии, которого достигла страна. Как мрачнеет, если при нем начинают цитировать «Майн кампф».
Однажды Дима был свидетелем любопытного спора. Один из сослуживцев уверял, что он с любого места может продолжить цитировать фюрера, настолько хорошо знает текст. Другой в этом сомневался. Заключили пари на французский коньяк – благо им теперь были забиты все магазины, – и, вдохновленный бутылкой «Наполеона», лейтенант, начавший спор, затараторил с той самой фразы, которую выбрал скептик, никак не хотевший верить, что такое возможно.
Никто не заметил, как вошел полковник и стал внимательно слушать лейтенанта – все были потрясены: неужели можно, слово в слово, воспроизвести такой длинный текст.
– А дальше, кажется, про Россию, Крумей?
Все смутились, только сейчас поняв, что Эберхард в кабинете давно.
– Дальше сказано, по-моему, следующее: «Если мы хотим иметь новые земли в Европе, то их можно добыть на больших пространствах только за счет России». Так?
– Так… – Крумей замялся. – Кроме одного слова. Вместо «добыть» у фюрера – «получить»… А в остальном – все верно, герр оберст!
– Все ли? – задумчиво, не глядя на лейтенанта, спросил Эберхард. Потом спохватился: – Почему я не нашел у себя сегодняшнюю «Дер штюрмер»?
– Я положил ее к вам на стол, господин полковник, как всегда, с утра, – вытянулся Крумей. – Но я мгновенно достану другой номер.
Лейтенант побежал искать детище садиста Юлиуса Штрейхера, специалиста по погромам, а Дима с недоумением подумал: «Что случилось с Эберхардом?» Пауль Кесслер никогда не видел у него в руках этой гиммлеровской газетенки! Если «Фёлькишер беобахтер» полковник еще просматривал, чтобы понять, чем дышит страна, если «Дас рейх», владельцем которой был Геббельс, или «Националь цайтунг», хозяином которой являлся Геринг, пролистывал, то черносотенную «Дер штюрмер», из номера в номер разжигающую антисемитизм, сразу же отбрасывал в сторону. И вдруг? Видно, спросил первое, что пришло на ум…
Варгасов хорошо помнил, что coбытие, окончательно все прояснившее, случилось в субботу, потому что именно в этот вечер они с Максимом Фридриховичем были приглашены к Эберхардам. Несмотря на карточную систему, введенную после начала войны с Польшей, в доме полковника подавали не только кофе с сахарным песком.
Кесслеры, питавшиеся кое-как (с фрау Шуккарт с самого начала был оговорен лишь завтрак: четыре махонькие, похожие формой на французские булочки, пятьдесят граммов масла, розетка джема и черный кофе), не всегда успевавшие не только съесть бутерброды, которые брали на работу, но и пообедать вечером, с удовольствием захаживали к полковнику: фрау Эмилия была хорошей кулинаркой и щедрой хозяйкой.
В тот вечер их неторопливо текущую беседу прервал неожиданный визитер, что было не свойственно для Германии и говорило об экстренности случая. Полковник, извинившись и попросив супругу занять Кесслеров, удалился в кабинет, куда горничная провела позднего гостя. А фрау Эберхард принялась потчевать Максима Фридриховича, которому она открыто симпатизировала: полковник знал, что в основе этого лежит жалость к человеку, чья судьба не устроена…
Дима оставил их и вышел в огромный холл, загроможденный книжными шкафами. Полковник имел прекрасную библиотеку, и Варгасов, с разрешения хозяина, частенько рылся там, даже кое-что брал домой. В тот вечер он с обычным удовольствием занялся изучением книжных полок. Тем более что он давно хотел отыскать в коллекции Эберхарда одно прижизненное издание Гёте, которое нигде не мог раздобыть.
И вот в руках у Варгасова небольшой томик в потертом кожаном переплете. Пергаментно шуршат его желтые от времени страницы…
Ты значишь то, что ты на самом деле.
Надень парик с милльонами кудрей,
Стань на ходули, но в душе своей
Ты будешь все таким, каков ты в самом деле…
– …Не обращая внимания на «традиции и предрассудки!» Понимаете?
Дима оглянулся и увидел, что дверь кабинета полковника, чей раздраженный голос донесся до него, слегка приоткрыта.
Закрывать ее было неудобно, уходить, особенно после этих слов, произнесенных с неприкрытой иронией, – не хотелось. И Дима продолжал листать редкий томик Гёте…
А из кабинета в ответ на тихие, но, по-видимому, упорные возражения собеседника слышался незнакомый резкий голос Эберхарда.
Шеф, очевидно, все же чего-то опасаясь (может быть, прислуги), переходил с немецкого – на французский, с французского – на латынь. Посетитель его поддерживал. Хотя прошло всего несколько минут, хотя фразы были и отрывочны, и не всегда хорошо слышны, Варгасов все же понял, о чем речь. Понял, что старый полковник состоит в какой-то нелегальной антигитлеровской организации, которая объединяла, по всей вероятности, кадровых, еще кайзеровских, офицеров, не сумевших примириться с Гитлером. Эберхард уговаривал своего гостя действовать более решительно, иначе, по его мнению, стране грозит гибель.
«На войне как на войне…» – уловил Варгасов.
Сразу же донесся негромкий голос гостя:
– Вспомните древних римлян: следует выслушать и другую сторону…
– Оставьте! – рассердился полковник. – Другая сторона лишь подрывает наш престиж…
– Вы что, действительно рассчитываете на удачу в государственном перевороте?
– А почему и нет? Только нельзя тянуть! Ибо вдвойне дает тот, кто дает быстро, если вспомнить опять древних римлян…
Некоторое время полковник, перемывал косточки фюреру, потом, повздыхав: «О времена, о нравы!», порассуждав о «деле чести», скрипнул креслом, видимо, поднявшись. Последнее, что слышал Варгасов, поспешивший в столовую, была весьма конкретная немецкая фраза, произнесенная крайне убежденно:
– Кто говорит «А», тот должен сказать и «Б»!
Теперь Диме стало все абсолютно ясно. Значит, Эберхард прикидывал: вправе ли он опереться на этого юношу в своей нелегальной деятельности. (Пожилым необходима была молодежь!) И не мог, видно, прийти к какому-то выводу…
Именно в тот субботний вечер Дима понял, что как только в ту или иную сторону изменятся их отношения, ему несдобровать. Его спасет именно эта неопределенность. Хуже станет относиться к нему Эберхард – рухнет все благополучие унтер-офицера Пауля Кесслера: в двадцать четыре часа он окажется на фронте. Лучше – полковник обязательно втянет Диму в заговор. А то, что тот зрел, – может, и дозревал, – в этом Варгасов уже не сомневался, хотя не располагал никакими фактами!
Да, Дима не знал, что жизнь фюрера находилась в опасности уже два года. В то время они с Максимом Фридриховичем играли роль скромных владельцев тегеранской радиомастерской и не получали никакой «лишней» информации. Только ту, что была необходима для их работы.
Он не знал, что двадцать восьмого сентября тридцать восьмого года, за два часа до начала назначенной Гитлером в связи с чехословацкими событиями мобилизации, командующий Берлинским военным округом генерал Вицлебен прибыл к начальнику штаба сухопутных войск генералу Гальдеру, чтобы получить приказ об аресте и расстреле фюрера.
Оппозиционно настроенная военная верхушка, хорошо понимая всю нелепость, всю одиозность фигуры, возглавившей страну, а главное, опасаясь, что Гитлер, не сумев договориться с Западом, приведет рейх к конфликту с ним и к губительной войне на два фронта, решила избавиться от выскочки-австрияка и ввести в Германии военную диктатуру.
Спасло фюрера лишь срочное сообщение из Лондона, что на следующий день в Мюнхене состоится встреча Чемберлена, Даладье, Муссолини и Гитлера.
Расправу отложили. А когда соглашение было подписано, фюрер вернулся в свою рейхсканцелярию «бескровным завоевателем», по словам того же Гальдера, который уже обмакнул перо в чернильницу, чтобы ликвидировать своего вождя.
Правда, попытки убрать Гитлера продолжались: групп и группировок оказалось много. Но, может, именно это и спасло фюрера? Как в декабре тридцать девятого, так и в январе сорокового?
И все же противники Гитлера (военные и штатские) не успокаивались. Несмотря на войну, эти люди путешествовали по всему свету, ища нужные связи, везде и всюду доказывая, что они – не враги западной цивилизации, что, оказавшись из-за Польши в состояния войны с Англией и Францией, они придерживаются взглядов, давно известных всем: главный враг – это красная Россия.
Часть заговорщиков, правда, побаивалась похода в Россию, помня исторические уроки. Но их было меньшинство. К такому, наиболее трезвому, меньшинству, очевидно, принадлежал и Эберхард. Но господина оберста не могло не нести по течению! И это явно омрачало его и без того не слишком легкую жизнь…
В тот субботний вечер, после ухода неожиданного посетителя, полковник был задумчив и рассеян. Варгасову стало даже жаль его. Неглупый человек, а попал в западню!
Баданов жил на самой верхотуре многоэтажного дома в Темпельгофе. Дима неплохо знал этот район: они с Максимом Фридриховичем обосновались неподалеку, на Виктория-Луиза-плац, и частенько бывали на Темпельгофском рынке, раскинувшем яркие павильончики прямо под открытым небом.
«Куда ж они убирают свои палатки?» – снова удивился Варгасов, проходя по совершенно чистому месту, где днем обычно бурлила торговля. Каждый раз, попадая в Темпельгоф, Дима вспоминал, что так и не выяснил это. А потом забывал: было много других нерешенных вопросов.
Лифта в доме не оказалось, и Варгасову пришлось подыматься на пятый этаж по довольно крутой лестнице. «Я-то – еще ладно… – думал он, отсчитывая щербатые, истонченные временем ступени. – А как же Баданов? Ему не меньше шестидесяти!»
Дима смутно припоминал высокого худощавого старика с длинными, как у священнослужителя, седыми волосами и со свистящим тяжелым дыханием. Или он ошибался? Может, неверно соединил фамилию, которую услышал от Скобликова, и внешность того человека, которого несколько раз видел на сборищах русских фашистов?
Но в дверях, на которые Варгасову указала хозяйка квартиры, показался именно тот человек, которого и ждал Дима.
– Вы ко мне? – Старик не скрывал удивления: видно, его не часто посещали на этой голубятне.
– К вам, Алексей Платонович!
Баданов удивился еще больше: откуда незнакомый унтер-офицер знает его имя? И почему этот немец так чисто говорит по-русски?
А через час они пили чай с клубничным вареньем, сваренным хозяином, и говорили о жизни. К этому располагало все: и душистый, правильно настоенный чай, и отличное – не хуже, чем у Варвары Ивановны, – варенье, и весь вид небольшой, но чистенькой – какой-то очень русской – комнаты.
И где Баданов ухитрился достать все эти нетипичные для Германии вещи? Железную кровать с шишечками… (Немцы любили деревянные.) Этажерку… (Немцы предпочитали держать книги в шкафах.) Диван со спинкой из трех подушек… (Немцы признавали только тахту.) Упорно, видно, собирал по всему Берлину!
Впрочем, это – заметил сам Баданов – иллюзии. На родине он жил совсем иначе: в собственном доме, в собственном поместье… А потом, после семнадцатого, его так швыряло по белу свету, что он забыл и о доме, и о поместье – заработать бы на кусок хлеба! Об одном только никогда не забывал: сделать так, чтобы его пристанище – квартира ли это в дни удач или жалкая лачуга в самые мрачные периоды – было, по возможности, русским.
Он всегда старался достать пучок прожаренной солнцем травы, клал его под подушку, закрывал глаза, и ему мерещилось, что кругом – благоухающее сено, а над головой – золотисто-синее слепящее марево. Ночами он частенько бывал Дома, в России… И это скрашивало его никчемную жизнь.
– Налить еще?
Дима с удовольствием согласился: давно не пил такой вкусный чай, да еще из стакана с подстаканником! Здесь всюду – замысловатые чашки да блюдечки: не дай бог разбить…
А Баданов, заботливо укутав пышными юбками румяной, с ямочками на щеках, опять же совершенно российской, «бабы» чайник с кипятком, продолжал рассказывать: за долгие годы Дима, наверное, был первым человеком, которого искренне заинтересовала судьба отшельника.
– Кем я только не был! И официантом… И грузчиком… И мойщиком стекол… В Брюсселе мне неожиданно повезло: устроился шофером к богатому адвокату. Жизнь вроде пошла на лад. Так бес меня дернул: рассказал его супруге, что я – дворянин! Та – мужу. А он сразу же меня уволил, заплатив, правда, жалованье за два месяца вперед. Ему, видите ли, показалось неудобным держать в услужении русского аристократа!
Алексей Платонович спугнул ложечкой чаинки в стакане и продолжал свой невеселый рассказ:
– И тут от отчаяния осенила меня одна идея: приобрел я на те неожиданные деньги страховку и – стыдно даже говорить – отрубил на левой руке два пальца, инсценировав несчастный случай. Ну а разбогатев таким образом, переехал в Берлин и устроился на железную дорогу старшим мастером по ремонту путей. Вот уж больше пятнадцати лет служу!
Баданов опять покрутил ложечкой в стакане: чай его совсем остыл, но старику, кажется, было не до этого…
– Видите, сколько страданий выпало на мою долю по вине большевиков!
– М-д-а-а… – Дима понял, что пытаться распропагандировать хозяина бессмысленно. Да и зачем? – Что же вы не ходите на наши собрания, Алексей Платонович? – спросил он, вспомнив, зачем его прислали. – Господин Скобликов беспокоится, не заболели ли вы… Просил узнать, не нужно ли чего…
– Ничего мне от него не нужно! – Баданов резко отодвинул стакан. Поколебавшись секунду, сказал твердо: – Да, так и передайте: ничего не нужно! Но и от меня пусть ничего не ждет. Мне с его сворой не по дороге.
Дима молчал, стараясь не глядеть на старика, которого скрутил астматический приступ. А когда тот, откашлявшись и отдышавшись, вытер мокрые глаза, встал. Но Баданов неожиданно сильно надавил на его плечо, усаживая на прежнее место.
– Не торопитесь! Побудьте еще немного – ко мне так редко заходят люди. Люди! – Хозяин почему-то сделал ударение на этом слове. Видно, проникся сочувствием к юноше, коротенько рассказавшему ему о своих мытарствах. И вдруг, в упор, спросил Диму:
– Интересно, отчего вы хотите гибели своей родины?
– Я? – Варгасов опешил.
– Да, да – вы! Вместе с вашими «братьями фашистами»!
– Но…
– Неужели вы так наивны и думаете, что Гитлер, завоевав Россию, отдаст ее вам? Детский лепет, рассчитанный на дураков… Но вы-то не производите такого впечатления! Вы не похожи ни на дурака, ни на оголтелого фашиста! Чем же привлекла вас шайка господина Скобликова? Вы, мне кажется, не должны клюнуть на даровую кружку пива или на такое вот «мероприятие», где можно, особенно не тратясь, поплясать со своей девчонкой…
Баданов достал со шкафа рулон бумаги и, тряхнув, раскрутил его.
Перед Димой возникла красочная афиша. Огромные буквы извещали, что в «Луна-парке» состоится «Союзный фестиваль», который проводит русское национал-социалистское движение. Там будет: «Колоссальное оригинальное представление русского и немецкого балета»; «Четыре больших оркестра»; «Оригинальный оркестр русской балалайки под управлением Георгия Буланчика»; «Сцена перед “Сан-Суси”»; «Народная сцена перед Кремлем»; «Национальные танцы и хоры»… А на закуску – «Чудовищно большой фейерверк!»
И все – за шестьдесят пфеннигов. А членам CС или гитлерюгенд – и того дешевле: за тридцать.
Слева темнели силуэты русских церквей. Чуть выше – светлел контур Бранденбургских ворот. Еще выше висела в белом круге черная внушительная свастика…
– Устраивает этот набор? Мне думается, нет… Так что же вам молодой человек, делать у господина Скобликова и иже с ним?
«Кажется, этот дворянин сейчас меня сам распропагандирует…» – усмехнулся Дима и понес неимоверную околесицу насчет необходимости любыми путями вырвать родину из лап комиссаров и евреев. В духе всего того, что обычно говорилось на собраниях членов русского национал-социалистического движения, что писалось в «Новом слове» – русской эмигрантской газете, которую редактировал ярый враг советской власти Владимир Деспотули.
Когда Дима закончил монолог, старик, слушавший его сначала с явным любопытством, потом несколько удивленно, в конце концов хитро улыбнулся, словно говоря: «Давай, давай – мели, Емеля, раз тебе так надо»… И, уже не пытаясь ни в чем переубеждать унтер-офицера Кесслера, молча проводил его до двери.
«А ведь он не поверил ни одному моему слову!» – огорчился Варгасов. Отсчитывая ступеньки, как всегда немного бочком, Дима вспомнил: «Ты значишь то, что ты на самом деле…» Гёте – умница. Но он никогда не выполнял задания Центра! Варгасов не имеет права оставаться Варгасовым. Он должен быть Паулем Кесслером, стопроцентным «братом фашистом», готовым вместе с гитлеровцами освобождать свою поруганную родину.
Гулкие шаги Варгасова спугивали влюбленных.
Еще поворот, и начнется Виктория-Луиза-плац… Максим Фридрихович, хоть и предупрежден о поручении Скобликова, наверное, все же волнуется. Это их обычное состояние, будь оно неладно, – все время волноваться! Когда уж оно кончится? Видно, никогда…
О таких моментах, как арест на границе, как та история с Глейвицем, когда Дима, словно загнанный, бегал вокруг тайника и не мог туда пробраться; или те секунды, что он стоял в подвале над пустой ямой, – об этом речи нет.
Речь ѕ о буднях, о самых, казалось бы, заурядных вещах.
До дома оставалось не больше ста метров, и Варгасов уже предвкушал, как он поиграет с Максимом Фридриховичем в шахматы, как заберется перед сном в теплую ванну…
Его обогнала парочка, чуть не натолкнувшаяся на Диму, настолько они были поглощены друг другом. Потом какие-то юнцы, обошедшие Варгасова с обеих сторон, разом оглянулись, будучи уже на приличном расстоянии: лиц их Дима не разглядел – на головах были одинаковые темные шляпы, низко надвинутые на лоб.
Варгасов уже собрался было зайти к себе в подъезд, когда услышал женский крик: «Помогите!» И почти сразу же – еще более отчаянный: «Скорее!» Дима глянул в ту сторону, откуда неслась мольба, и увидел, что те, в шляпах, пристают к девушке, а она – с трудом отбивается…
Всего несколько секунд Варгасов колебался, а потом кинулся к ней. Увидев бегущего к ним военного, парни решили убраться подобру-поздорову. Один при этом от злости громко выругался, второй успел все же вырвать у своей жертвы сумочку.
Девушка, всхлипывая, нагнулась за беретиком, валявшимся у ног, а Дима потянулся к книге, лежавшей на тротуаре: она упала неудачно, «лицом» вниз. Разгладив помятые испачканные страницы, Дима протянул книгу хозяйке, впервые посмотрев на нее. И обомлел…
Поправляя рукой растрепанные каштановые волосы, сдувая со лба косо падавшую на заплаканные синие глаза челку, на него смотрела Маринка Мятельская…
«…Напав на Советский Союз, Гитлер и его кровожадная компания рассчитывали закончить войну до наступления осени и зимы. Эти расчеты провалились…Жестокие морозы, вьюги и метели, которые не страшны выносливому русскому солдату, будут способствовать тому, чтобы гитлеровские мародеры испытали судьбу наполеоновской армии, нашедшей в свое время на русских снежных равнинах свой бесславный конец. Такой конец ожидает и фашистские орды. Об этом позаботятся наши доблестные бойцы, командиры и политработники, уже доказавшие всему миру, из какого крепкого материала сделан советский воин».
(Из передовой статьи «Правды» от 16 сентября 1941 г.)
«Что это Мария так задержалась?» – Варгасов придвинулся поближе к огню: вечер выдался сырой.
За эти дни, что Дима провел в доме Таубергов, он привык к окружавшим его вещам, и даже примирился с ними. Если Марии Тауберг (именно ее он спас прошлой осенью от хулиганов), выросшей здесь, комнаты казались очень уютными, то Варгасова, неделю назад впервые переступившего порог маленького домика на самой окраине Берлина, неприятно поразила его мещанская обстановка.
«Вот это – да! – удивился Дима, не подозревавший, что в такую серьезную для жизни минуту его могут занимать столь пустяшные вещи. – Типичный “бидермайер”!»
Мария, хозяйничавшая на кухне, услышала Димино бормотание:
– Что за фамилию ты назвал, Пауль?
– Какую фамилию?
– Ты, кажется, упомянул какого-то Бидермайера.
– А-а. Просто мысли вслух! Такой господин никогда не существовал: это плод фантазии поэта Эйхродта. Слыхала о нем?
– Нет.
– Он жил бог знает когда и выпустил сборник, назвав его именем своего вымышленного героя… От него и пошло в немецком искусстве название целого направления.
– Как интересно!
Дима не стал объяснять Марии, что ничего особо интересного нет, что направление это – типично мещанское. Да и каким оно может быть, раз название ему дал филистер Бидермайер? Так и повелось: в духе «бидермайера», в стиле «бидермайер…» Из искусства этот термин перекочевал в быт, соединившись со словом «уютный». Да и что тут удивительного? Русские ведь говорят: «мещанский уют»?
И все-таки в тот сентябрьский вечер Дима неплохо чувствовал себя среди вещей семьи Тауберг, пусть это был и «типичный бидермайер», особенно после всего, что произошло немногим раньше…
За два часа до того, как Дима впервые попал в домик Марии, арестовали Максима Фридриховича. Варгасов, только ступив на Виктория-Луиза-плац, увидел у своего дома два черных «мерседеса», никогда не останавливавшихся около их подъезда. Что-то екнуло внутри, и Дима замедлил шаг: резко поворачивать назад было опасно, а вот изобразить из себя человека гуляющего еще можно.
Варгасов не спеша перешел на противоположный тротуар и, рассеянно глядя по сторонам, стал рассматривать прохожих, среди которых сразу же выделил нескольких крепких, хорошо вымуштрованных парней. Затем решительно отворил дверь, как раз напротив их дверей, – с похожими узорными стеклами и категорической надписью: «Вход только для господ».
Постояв немного и убедившись, что погони нет, он не стал подыматься по лестнице, а, развернув свежую газету, принялся внимательно читать, иногда поглядывая на часы (все девушки так неаккуратно обращаются со временем) не одновременно, сквозь стекло: не прошел ли, мол, дождь, удастся ли вечерняя прогулка?
Дима, еще не свернув в этот подъезд, увидел краем глаза заранее оговоренный сигнал тревоги: стопку книг на подоконнике. Но даже не пытался унести ноги хотя бы через двор, а ждал, что же будет дальше.
А дальше было то, о чем он частенько думал. Отворилась дверь, и на пороге показался старший Кесслер в окружении парней в штатском.
Перед тем как сесть в машину, он на секунду замешкался, доставая из кармана свою «носогрейку» (хотел, видно, последний раз закурить на свежем воздухе). Но один из сопровождавших бесцеремонно выхватил из рук Максима Фридриховича мешочек и подтолкнул Кесслера к машине.
Взревели моторы, зафыркали выхлопные трубы… Через минуту Виктория-Луиза-плац снова стала похожа на ту тихую неприметную улицу, какой она была все эти три года.
Варгасов еще немного постоял в подъезде и, пользуясь черным ходом, выбрался во двор. Вскоре, смешавшись с толпой, уже шел к центру, судорожно думая: куда же теперь, к кому?
К Вилли? К Фохту? Но разве можно подвергать их опасности? Эти люди – в случае чего – должны будут продолжать работу. Ведь вполне возможно, что за ним установят слежку. Сегодня ему чудом удалось уйти. Но ищейкам Лоллинга найти младшего Кесслера – пара пустяков, хоть он, конечно, и не вернется к Эберхарду!
Что же делать? Вот так до самой ночи кружить да кружить по городу? И что все-таки случилось? Как они провалились? Варгасов думал о чем угодно, но только не о самом простом, лежащем на поверхности: о недавнем неожиданном визите.
В тот вечер Дима уже принимал перед сном душ, когда фрау Шуккарт постучала в дверь Кесслеров и ввела позднего гостя.
– Чем могу быть полезен? – поднялся навстречу Максим Фридрихович.
– Не узнаете меня, господин Кесслер? – удивленно спросил мужчина и снял шляпу.
Максим Фридрихович вгляделся в длинное, с тяжелым подбородком лицо, задержал взгляд на перебитом носе, на расплющенных ушах, и где-то в желудке у него стало холодно. Еще не вспомнив имени этого человека, Кесслер понял, что вместе с ним в дом пришла беда.
– Меня зовут Джозеф Бутлер, и мы, кажется, были раньше знакомы. В Тегеране! – уточнил гость, без приглашения опускаясь в кресло. – Извините, но я очень устал…
Он откинулся на спинку, несколько секунд сидел, прикрыв глаза, – видно, и вправду был не на шутку измучен, потом заговорил:
– Полковник Шелбурн сказал мне, что вы в Берлине и что я могу к вам обратиться в случае крайней нужды. Сейчас у меня именно такое время.
– Как вы нас разыскали?
– Очень просто: через адресный стол!
«Действительно, что может быть проще?» – подумал Кесслер.
– Что вам нужно, господин Бутлер?
– Мне нужно где-то обосноваться на первое время. Люди, на которых я рассчитывал, помочь сейчас не могут.
– Я тоже, наверное, не сумею этого сделать.
– Отчего же?
– Ну, во-первых, у нас тесновато…
– Какая мелочь!
– Во-вторых, сами понимаете, это – опасно. Так что решать такой вопрос один я не могу. Мне необходимо посоветоваться с сыном… – еле выговорил Максим Фридрихович, моля всех богов, чтобы Дима задержался в ванной комнате. – Вы уверены, что не притащили с собой «хвост»?
– Уверен. Кроме того, в поисках жилья я заходил еще в несколько домов…
Бутлер с трудом поднялся с кресла, застегнул плащ, надел шляпу. Все это – медленно, через силу. А Максим Фридрихович напряженно прислушивался, льется ли в ванной вода…
– Я ухожу, господин Кесслер. Но завтра навещу вас опять. Думаю, времени вам хватит, чтобы решить этот вопрос. Вряд ли вы обманете надежды старого друга! В противном случае, – Бутлер натягивал перчатки, хотя стояла теплынь, – звонок из уличного автомата в гестапо с приветом от Кесслеров и мистера Шелбурна, которого там знают, как облупленного, и вашему спокойствию придет конец. Я не угрожаю. Просто у меня нет другого выхода.
Этот визит здорово испортил настроение: Кесслерам казалось, что с Шелбурном уже давно покончено. Центр же по этому поводу не высказался конкретно – разрешил действовать, судя по обстановке. И они сами прикидывали: переходить им на нелегальное положение или немного повременить? Может, Бутлер без них выкрутится из создавшегося положения?
Если же ему это не удастся и он снова станет их шантажировать, Кесслеры попытаются что-нибудь придумать с помощью своих новых друзей из группы Фохта.
А когда ни на следующий день, ни через неделю Бутлер не появился, о нем, словно о дурном сне, постепенно забыли, сочтя, что все, по-видимому, обошлось…
Как они могли знать, что не обошлось? Что почти с первых дней своего появления в Германии агент Шелбурна был под пристальным наблюдением людей Мюллера? Что он повсюду «водил» их за собой – в том числе и на Виктория-Луиза-плац?
Мюллеру, не схватившему «томми» с самого начала, хотелось выявить его связи. И всех, к кому тот заходил, немедленно проверяли. А как только в этот список попали Кесслеры, сразу же был подключен их давний «опекун» Отто Лоллинг.
Оберштурмбаннфюрера крайне заинтересовало такое совпадение. Но Бутлер, схваченный наконец и сразу же признавшийся в том, что он – англичанин, что сброшен с парашютом, что ходил по городу, пытаясь найти жилье, больше ничего, не говорил. Уже вторые сутки ему не давали ни есть, ни спать. Но он молчал. Это злило Лоллинга, и тот вымещал свое настроение на подчиненных.
– Вы болван, Освальд! – орал он на Кёгеля. – Был бы здесь Беккер – обязательно что-нибудь придумал!
«Как же! – мысленно отвечал Кёгель, стоя навытяжку. – Черта с два тут поможет хваленый аналитический ум Эриха! Дать бы этому парашютисту как следует, чтобы кровью умылся, – сразу начал бы говорить!»
– А что, если…
– Нет! – еще больше рассвирепел Лоллинг: он хорошо знал своих людей и тут же понял, о чем речь. – Мне нужен живой человек, а не куча фарша! Еще успеете продемонстрировать свое искусство!
Лоллинг – как всегда, когда нервничал, – стал бегать по кабинету и конечно же наткнулся на веревку, которую Кёгель ежедневно пристраивал на ковровой дорожке.
Оберштурмбаннфюрер совсем вышел из себя.
– Вы проверяли его по учету? – заорал он, пнув веревку.
– Проверял. Ничего нет.
– Ничего нет! Ничего нет! – передразнил Лоллинг. – Хоть бы на что-нибудь вы годились кроме допросов с устрашением!
К счастью Кёгеля зазвонил телефон.
– Лоллинг! – рявкнул оберштурмбаннфюрер, сняв трубку. И вдруг заулыбался. – Это ты, Курт? Ну, здравствуй, здравствуй, барабанная шкура…
«Курт Вайскойф, однокашник шефа по школе, – сообразил Кёгель. – Значит, абвер уже подключен… Видно, старина Лоллинг что-то почуял!»
– Ах, вот как? Ну, спасибо тебе, приятель! Выручил… Хоть, и говорят, что гестапо и военная разведка – конфликтуют, это ведь враки, правда, Курт? Сегодня – ты мне помог, завтра – я тебе… Зато мои люди прохлаждаются! Совсем не хотят шевелить мозгами…
«Счастливчик этот Беккер: вовремя смылся… – с тоской подумал Кёгель, видя, как шеф медленно кладет трубку на рычаг: – Всегда в командировке, когда случается что-то экстраординарное! Удивительный нюх у белоручки Эриха! Сейчас что-то будет…»
Но Кёгель и тут не угадал: после телефонного разговора Лоллинг резко изменился. На смену бешенству и неистовству пришла спокойная задумчивость.
Он сел за свой стол, долго глядел в одну точку, будто в кабинете никого не было. И лишь когда Кёгель, все так же стоявший по стойке «смирно» и боявшийся шелохнуться, нечаянно скрипнул сапогами, не поворачивая к нему головы, тихо сказал:
– Принесите мне дело Кесслеров.
И, чувствуя, что Кёгель плохо его понимает, добавил:
– Да, да, тех самых! Сотрудники абвера узнали в этом англичанине некоего Бутлера, клерка транспортной конторы «Вильямс и К°» в Тегеране. Вы слышите, Освальд? В Тегеране! Кесслеры приехали в Германию оттуда. Именно к ним, хоть и в числе других, заходил Бутлер. Но другие никогда не жили в Персии.
Лоллинг не просто информировал своего помощника: плевал он на него, в конце концов! Он рассуждал…
– Думаю, признание этого клерка относительно Кесслеров нам не обязательно. Разрабатывайте лишь его собственную линию. Отцом и сыном, вернее, отцом, я займусь сам.
– А что делать с сыном?
– Пока не трогать. Дать ему спокойно уйти. Пусть считает, что ему повезло. Очевидно, он пойдет к «Четырнадцатому»…
В тот теплый сентябрьский вечер, когда арестовали Максима Фридриховича, Дима долго бродил по Берлину. Варгасов понимал: как ни оттягивай время, все же наступит минута, когда ему надо будет решиться подставить под удар кого-то из друзей. Поэтому – уже в который раз – пытался установить, нет ли за ним слежки. Но все вроде было спокойно…
«Есть ведь Мария! – Варгасов совсем забыл о ней. – Милая славная девчушка, с первого взгляда удивительно похожая на Маринку!»
Диму тогда едва удар не хватил, когда он, подняв с земли книжку, взглянул незнакомке в лицо. Если бы ему кто-нибудь рассказал или если бы он где-нибудь это прочел – ни за что не поверил бы! А тут – верь, не верь…
Варгасову тогда пришлось проводить Марию до дома: у нее не осталось ни пфеннига! Она не захотела быть в долгу и настояла, чтобы Дима взял деньги, потраченные им на такси. Так они встретились опять. А потом – снова и снова…
Когда Максим Фридрихович стал хмуриться, узнав об увлечении Димы, тот его успокоил:
– Ничего страшного, отец! Разве естественно, что я, в общем-то здоровый молодой человек, не интересуюсь женщинами? Может насторожить кого хочешь! Что, мол, за этим кроется?
Дима подмигнул Кесслеру.
– Ну а потом Мария – хорошая девушка! Сирота… Живет совсем одна… Трудится с утра до ночи, стоя за прилавком…
– У Вертхойма?
– Ну что ты! Такой шик… В одном из маленьких магазинов скромной фирмы «Саламандра». Помнишь: «Практичная обувь лишь у нас!» Мы ведь тоже позарились на эту ящерку? Дешево и сердито! Только обслуживала нас с тобой в тот день, к сожалению, какая-то пухлая фрейлейн Гертруда. Да и магазин Марии совсем в другом месте!
Но, убедив Максима Фридриховича в том, что все – в порядке вещей, Диме требовалось еще убедить в этом себя.
С одной стороны, было хорошо, что эта девушка появилась в его жизни: должна же быть у человека какая-то отдушина!
А с другой, не было ни одной встречи, чтобы, глядя на Марию, он не вспомнил Маринку, хотя сходство оказалось и не таким сильным, чтобы не заныло сердце.
Потом Варгасов каждый раз пилил себя за то, что усложняет и свою он, и ее жизнь. И тогда он начинал водить Марию по кино, паркам, пляжам, кафе, чтобы внести хоть какое-то разнообразие в ее существование…
И она была ему благодарна. Не получившая особого образования, с ранних лет предоставленная самой себе, эта двадцатилетняя девушка обладала удивительным чувством такта. В сочетании с отзывчивым сердцем, природной неиспорченностью, переходящей в какую-то нетипичную для Германии того времени наивность, это было приятным явлением на фоне всего, что их окружало.
Дима приоткрыл тяжелую чугунную дверцу и подкинул в затухающее пламя пару брикетиков угля: хотелось получше натопить к приходу Марии. Середина сентября, а вечера и ночи – промозглые. Если бы не эта печка, им пришлось бы туго…
Сначала она его удивила: Дима никогда не видел ничего подобного. А потом настолько полюбил, что Мария никак не могла оторвать Диму от нее: он то сидел на низенькой табуреточке и упрямо смотрел, как красно-рыжие языки жадно облизывают черные, тающие на глазах кирпичики, то прижимался к ее глянцевой, в меру горячей, но не обжигающей поверхности, вспоминая Москву и Олений вал.
Голландка в их комнате была совсем другой: рядовая печь, выложенная хоть и красивыми, даже с орнаментом, но широко распространенными квадратными изразцами.
Эта же была необычной формы и необычного цвета. Не печь, а огромный, от пола до потолка, тюльпан, окраска которого, густо-вишневая внизу, переходила постепенно в светло-розовую. Зубчики этого удивительного, собранного не из отдельных плиток, а отлитого целиком цветка на самом верху были почти белыми, с нежными прожилочками.
«Ну и умельцы! Сотворить такое… – восхищался Дима. – Сколько же во все это вбухано сил и терпения? Но зато как красиво и как действительно уютно!»
С тех пор Варгасов коротал свое вынужденное заточение, в основном, около этого «тюльпана». Очень хорошо тут было думать, глядя в огонь, что бушевал за приоткрытой чугунной дверцей. Словно по волшебству из этих красно-рыжих языков рождались разные лица.
То озабоченное, горинское… То страдальческое, Максима Фридриховича, когда ему не позволили в последний раз закурить… Он ведь из тех людей, что не переносят унижений! Из тех, кого нельзя толкнуть, нельзя ударить! Но именно он – в руках гестапо. И никакой надежды выкрутиться (Варгасов наконец-то вспомнил о визите Бутлера и связал события воедино).
То белое, с дрожащими губами, лицо Марии, когда он постучал к ней, а она замерла на пороге, судорожно зажав у горла халатик… Девушка была так напугана, что Дима пожалел: зачем разбудил ее? Велика ли причина – немного повздорил с отцом? Но Мария, совладав со своими прыгающими губами и дрожащими руками, не отпустила Диму: «Мой дом – твой дом, Пауль… – сказала она еле слышно. – Живи здесь, сколько потребуется. Комнат ведь достаточно»…
Варгасов подкинул в печь еще несколько брикетов. Как жаль, что это не березовые поленца! Запах был бы совсем другой ѕ живой, лесной, как дома. А не кисловато-угольный, чужой… «Близко, да не одно и то же!»
Берлин как будто не очень изменился после нападения Германии на Россию… После того страшного июньского дня, когда Геббельс надрывался по радио, а Кесслеры сидели у приемника, словно в воду опущенные…
Да, особых изменений – по крайней мере внешних – в Берлине пока нет. Ведь еще с оккупации Польши было затемнение, были карточки! И все же город стал неузнаваем: кончился ажиотаж, привнесенный почти бескровными победами Гитлера. Началась настоящая война.
Думал ли оборотистый владелец фотоателье, вывесивший над головой фюрера весной сорок первого карту восточных областей, что «блицкриг» так затянется?
Дима взглянул на отрывной, календарь, висевший неподалеку от «тюльпана»: шестнадцатое сентября. А победой Германии пока не пахнет!
За эти три с небольшим месяца Берлин притих и вылинял, хоть никогда особенно и не отличался буйством красок. Но если он всегда был серым, как замечали все, даже любившие его, то теперь стал черным. Особенно вечерами, когда в воздухе начинали гудеть английские бомбардировщики…
«С Англией покончено! – потрясал кулаками Гитлер. – Ни одна бомба не упадет на Берлин!» Фюрер повторял высказывания Геринга, командовавшего немецкой авиацией. Но бомбы падали одна за другой.
Лишь когда было разрушено здание оперы, Гитлер перестал кричать о «поставленной на колени» Британской империи. Груда развалин, оставшаяся от творения Кнобельсдорфа, созданного в стиле коринфского храма, от замечательных скульптур, изображающих Софокла и Менандра, Еврипида и Аристотеля, украшавших его, свидетельствовала о другом…
Точно так же, как мобилизация шести миллионов немецких женщин, забросивших свои чистенькие квартирки и направленных на производство.
Как интенсивный сбор металлолома, объявленный Герингом. (Гитлер откликнулся чуть ли не первым, сдав в переплавку свой бронзовый бюст, а вскоре – и медные ворота рейхсканцелярии. По Берлину прокатилось ехидное: «Воротами по Черчиллю!».)
Как конфискация личных автомобилей.
Как ограничение пользованием такси: шоферу надо было документально доказать, что ты едешь не на увеселительную прогулку, а по делам службы.
Как пристающие к прохожим представители гитлерюгенд или гитлермедхен, побрякивавшие железными кружками и вымогавшие пожертвования «для родины».
Как призыв Геббельса к населению, недовольному резким снижением жизненного уровня: «Умейте возмущаться молча!» Берлинцы, наученные самим рейхсминистром заниматься «пропагандой шепотом», пустили по столице весьма острое четверостишие, которое пелось на мотив старой народной песенки: «Декабрьскую норму яиц мы получим в мае, падет сначала фюрер, а затем партия»…
Но до падения Гитлера было еще долго: целых четыре года. Свыше тысячи четырехсот дней!
Дима проверил светомаскировку: черные бумажные шторы плотно прикрывали окна, не выпуская из комнаты ни одного лучика. И все равно «союзники» прекрасно добирались до столицы «тысячелетнего рейха»! Ночью – англичане, днем – американцы. Именно в связи с этим время от времени сыпались угрозы нацистских главарей: «Всю Англию надо ковентрировать!» (Новый глагол стал в ходу после того, как немцы почти до основания разрушили город Ковентри.) Связываться же с Америкой Гитлер, по-видимому, не желал…
А утром восьмого августа сорок первого года берлинцы были просто в шоковом состоянии! Не от бомбежки – они уже к этому привыкли. От того, что вся столица была усыпана русскими листовками.
Небольшие белые листочки, свалившиеся на немцев теплой августовской ночью буквально как снег на голову, доставил в Берлин командир эскадрильи полковник Преображенский, находившийся на флагманском корабле. Рядом с Евгением Николаевичем в ту ночь были штурман Петр Ильич Хохлов и два стрелка-радиста: Иван Рудаков и Владимир Кротенко. Позади флагмана, на предельной высоте, без единого огонька, летели еще четырнадцать машин. И в каждой – листовок было намного больше, чем бомб…
В то утро Варгасов ходил как пьяный, так велика была радость. Он не знал ни о Преображенском, ни о его товарищах, не знал, как они добрались до Берлина, какой ценой обошелся им этот полет (одна машина, уже по возвращении, проделав путь от острова Эйзель – Саарема до Берлина и назад, разбилась, садясь, – такой был туман), не знал, что Володя Кротенко радировал с борта самолета: «Мое место – Берлин… Возвращаюсь на базу…»
Дима знал одно: свершилось чудо – прилетали наши! И этого было вполне достаточно, чтобы чувствовать себя на седьмом небе, чтобы добраться до передатчика и сообщить Центру о реакции берлинцев. Это тоже могло пригодиться…
Кажется, именно в тот день веселый, оживленный Варгасов поджидал Марию у ее магазинчика. Не избалованная вниманием, она порозовела, увидев Диму. А потом испугалась: не случилось ли чего? Но, когда узнала, что все в порядке, что они сегодня проведут вечер вместе, взяла его под руку и, кивнув подружкам, у которых не было кавалеров и которых никто не встречал после работы, стала пробираться с Димой сквозь парочки, велосипеды, мотоциклы…
В конце рабочего дня у каждой берлинской конторы, у каждого магазина, велик он или мал, обычно собирались молодые люди, приехавшие за своими девушками. Во время войны их стало гораздо меньше. Но те, что еще оставались в городе, никогда не пренебрегали давней традицией!
Мария и Дима сидели в полюбившемся им небольшом кафе на Виктория-Луиза-плац, где они встретились при довольно грустных обстоятельствах, и пили: она – оранжад, он – пиво.
Прошли времена, когда в этом кафе, не имевшем названия, но прозванном ими из-за обивки диванчиков «Синим», подавали отлично приготовленный черепаховый суп, квашеную капусту с нежнейшей солониной. Теперь здесь можно было найти в основном уединение. Впрочем, «Синее кафе» всегда отличалось тишиной: в нем не было ни оркестра, ни патефона, ни радио…
Дима и Мария частенько заходили сюда после прогулок, надышавшись кислородом где-нибудь в «зеленых легких» Берлина. Скажем, в Бухе, в лесничестве… Но они, как бы голодны ни были, никогда не посещали тамошний кабачок, хотя его кухня славилась на всю округу: не могли изменить своему «Синему кафе».
Они прибегали сюда и с Мюгельзее, самого крупного берлинского озера, образовавшегося еще в ледниковый период.
Именно на Мюгельзее Варгасова потряс один мальчишка лет трех, не больше. Вежливо спросив, кто последний, он пристроился к тем, кто желал переодеться в кабине. Сначала Дима, за которым мальчуган занял очередь, не обратил на него внимания: его увлекло какое-то чтиво. Но потом он с удивлением увидел, что парнишка-то абсолютно голый! Зажав в руке трусики, тот терпеливо стоял в медленно движущейся очереди, чтобы в кабинке натянуть на незагоревшую попку трусы. Голенький, он бегал по пляжу, барахтался в воде, но для того, чтобы одеться, стаял целых полчаса среди взрослых, малоинтересных ему людей. Дисциплина! Порядок!
Дима посмотрел на часы и охнул: Мария давно должна была вернуться! От нее до Фохта – не так уж далеко… Написать записочку для Пауля, как дальше действовать, – тоже недолго… В чем же дело?
Варгасову нужно было легализоваться, обзавестись новыми документами, а уж потом идти на встречу со Шварцем (зачем подвергать парня опасности?). В то же время Диме не хотелось сводить Вилли с Фохтом. Чем меньше связей – тем лучше! Мало ли что случится? Пусть уж лучше не знают друг друга: в гестапо можно и не выдержать, заговорить под пыткой…
Варгасов бродил по комнатам, натыкаясь на мебель с завитушками, рассматривая фарфоровые тарелки на стенах, картинки в замысловатых рамочках, где были изображены островерхие домики – предел мечтаний каждой немецкой семьи, фотографии Таубергов, от мала до велика…
Среди десятка снимков Дима отыскал один, который ему больше всего нравился: Марии здесь было лет четырнадцать. Опустив лицо на скрещенные руки, она вопросительно смотрела на Варгасова: «Ну что, дескать, скажешь?» А что он мог ей сказать? Мог лишь отшутиться, как совсем недавно на такой же вопросительный взгляд…
Был вечер, они сидели на низких табуреточках в хорошо натопленной комнате и, не мигая, смотрели в огонь. А потом Мария, вдруг резко повернувшись взглянула Диме прямо в глаза, будто собираясь что-то сказать… Это было уже после той ночи. Он смутился.
– Знаешь, чем кончаются персидские сказки? Вот такими словами: «Как они достигли своих желаний, так и вы достигнете своих…» Надо верить в лучшее, Мария!
– Правда? – спросила она рассеянно, будто думала о чем-то другом. И, словно осмыслив наконец сказанное Димой, улыбнулась грустно. – Это правда, Пауль? Сейчас я проверю…
И Мария провела ладошкой по лбу Варгасова, отодвигая случайную прядку, высвободившуюся из обычно строгой Диминой прически.
– Сейчас увижу, лжешь ты или нет… Разве не знаешь, что на лбу все написано?
И снова резко отвернулась, опять уставившись в огонь. Потом тихо заговорила, все так же не спуская глаз с зыбкого пламени:
– Я, когда была маленькой, этого не знала. Думала, совру, и никто не поймет… Но мама убедила меня, что стоит ей взглянуть на мой лоб, как все выяснится! Бывало, провинюсь и дрожу от страха, ожидая, когда она скажете: «А ну, Мари, покажи лоб!»
– Что же ты прочла на моем? – нехотя спросил Дима.
– Идем пить чай…ѕ– Девушка поднялась. – Завтра же рано вставать. Твой Эберхард – добрый: позволил тебе поболеть. Нам, продавщицам, такое и не снилось! Мои «саламандры» не любят подобного… Полоскание сделать?
С пузатого комода самодовольно, как налитый пивом бюргер, смотрел на Диму плюшевый медвежонок.
Однажды в зоопарке Мария очень удивилась, когда Варгасов рассказал ей, откуда появился в Берлине первый медведь – из Швейцарии! Такой оригинальный «презент» сделали жители Берна жителям германской столицы.
Дима поставил плюшевого, покрытого легким слоем пыли медвежонка на место. Трудно Марии как следует следить за порядком! Целый день на работе. Потом – прибрать хоть немного, что-нибудь наскоро приготовить. Глядишь – и ночь наступила! Когда уж тут стирать пыль со всех этих тарелочек, вазочек, статуэточек? Еще Пауль. Кеселер, поссорившийся с отцом и схвативший ангину, на ее голову свалился…
До чего странно, что именно этот домик стал для него бестом: по-персидски – убежищем! Сколько раз, чувствуя на своем затылке чей-то взгляд, каждой порой, каждой клеткой ощущая наблюдение, Дима вспоминал восточные порядки.
…В Иране каждый человек, виновный или невиновный, но преследуемый людьми, а то и законом, мог спрятаться в мечети, в царской конюшне, мог укрыться за оградой городской пушки, в гробнице святого – в определенных, четко оговоренных местах. Никому туда не было хода: ни полицейскому, ни падишаху. Табу!
Конечно, когда палач – «Заведующий гневом» – при всем честном народе перерезает глотку чуть-чуть смухлевавшему торговцу, это нехорошо, даже дико. Но вот наличие беста ѕ на самый крайний случай ѕ придумано умно…
Устав ждать, Дима прилег на тахту, неподалеку от «тюльпана» на свое постоянное ложе. Лишь три дня назад Варгасов не сдержал себя и изменил ему…
…Они уже разошлись по своим комнатам (Дима – в гостиную, Мария – в спальню родителей, давно ставшую ее спальней), уже обменялись всяческими напутствиями, у Димы уже начинали тяжелеть и слипаться веки, когда его вдруг потревожил то ли стон, то ли плач – какие-то приглушенные звуки.
Сначала Варгасов ничего не мог понять: где он, что с ним, отчего вскочил, отчего так колотится сердце? Потом, постепенно все вспомнил и сообразил, что странные звуки эти идут из спальни. Дима сунул ноги в шлепанцы герра Тауберга и как был, в его же пижаме, подошел к двери Марии.
Она была закрыта неплотно, и сквозь щелку Дима увидел странную картину: девушка стояла на коленях возле кровати и, спрятав лицо в ладони, медленно – как мусульмане – раскачивалась: вперед – назад, вперед, – назад…
Варгасов хотел вернуться к себе, но услышал, что Мария, давясь слезами и буквально зажимая себе руками рот, что-то говорит. Любопытство взяло верх, и Дима прислушался…
Девушка обращалась к Всевышнему, в которого, как знал Варгасов, она особенно не верила, словно к возлюбленному. Видно, хотела от него чего-то очень важного. Дима, бывший всегда атеистом, повернул назад, и тут до него донеслось:
– Защити Пауля… Сбереги Пауля… Я тебя никогда ни о чем не просила, мой драгоценный Бог… Даже об отце! А за Пауля прошу… Ты слышишь меня, дорогой Бог?
Бог, наверное, все же не расслышал Марию – уж слишком тихо и неумело она молилась! Но Дима расслышал. А еще он увидел согбенную фигурку на старом прикроватном коврике, тоненькие, в гусиной коже, руки, нежно-шафрановые, как у малого ребенка, ступни, которые не закрыл подол ситцевой рубашонки…
Где-то в середине ночи Диме стало жарко под огромной пуховой периной. Он приоткрыл глаза и сразу снова зажмурил их: девушка, облокотившись на подушку, смотрела на него. Так было еще и еще раз. Так было под самое утро, когда сизый рассвет все же пробился в комнату и когда Марии уже надо было собираться на работу. Она не спала всю ночь! Да и ему не очень-то это удалось… Даже погружаясь в сон, он слышал ее, едва различимый, шепот:
– Мой любимый… Мой хороший… Мой лучший…
И все пытался понять, почему она сказала ему с тоской: «Зачем тогда, на Виктория-Луиза-плац, ты побежал на мой крик…» – «Но как же так, маленькая? – удивился Варгасов. – Чего бы я иначе стоил?» Но она промолчала. Так Дима и не понял, что ее тревожило…
Было не меньше одиннадцати, когда из кухни послышался какой-то стук. Раз… Другой… После того как Варгасов, стоявший в дверях с подвернувшимся под руку ломиком, не отреагировал и на третий, откуда-то снизу раздался глухой голос Факта:
– Пауль, откройте, это я, Генрих!
Дима был так изумлен, что не сразу понял, что надо отодвинуть и приподнять квадратик линолеума… Через минуту перед Варгасовым сидел тяжело дышащий Фохт: он с трудом взобрался по почти отвесной лесенке, с трудом пролез в узковатый для его крупной фигуры люк.
Вытерев потное перемазанное лицо, Генрих буднично произнес:
– Одевайтесь. Надо уходить. Этим же путем. Здесь вход в бомбоубежище. – Фохт ткнул пальцем вниз. – Оно соединено с соседним домом, а там уже давно не живут… Бомба попала.
– Но почему вы здесь? Где Мария? – Варгасов еще больше недоумевал.
– Объяснять долго, Пауль. Но если настаиваете, то дело это вот в чем: Мария не придет. Она – агент гестапо. Числится там под Номером четырнадцать. Ну а все остальное – по дороге – Нужно спешить!
«…Некоторое время назад немецкий солдат Карл Фишбах, убитый на советско-германском фронте, писал: “Не одно село пришлось нам выжечь до основания, чтобы уничтожить населенные пункты, где гнездятся эти люди низшего сорта. Нередко приходилось также “убирать” мужское население. Тяжелое ремесло, но против этого отродья надо действовать безоговорочно. Здесь не может быть никакой пощады! Что при этом страдают главным образом невинные, – ну что ж, на то и война…”»
(Из статьи «Некоторые вопросы текущего момента», напечатанной в «Правде» от 27 сентября 1942 г.)
– Документ!
Этого окрика Дима больше всего боялся. Шел, прячась в тень домов, и молил бога, чтоб пронесло, чтоб не нарваться на патруль…
Не вышло.
Солдаты бесцеремонно светили ему в лицо фонариком, а один нетерпеливо протягивал руку за паспортом и ночным пропуском:
– Ну? Быстрее!
Варгасов по-горински стал обхлопывать карманы.
– Черт возьми, оставил дома… Понимаете, друзья, жена у меня заболела! Я выскочил на минутку в аптеку. А нужного лекарства поблизости не оказалось. Хожу вот, ищу… Вы уж извините! Возьмите-ка на пиво… – Дима протянул солдатам приличное количество марок.
Но те, видно, были не в настроении и через несколько минут сдали задержанного дежурному ближайшей комендатуры.
Худосочный фельдфебель, все время морщившийся, будто у него что-то болело, равнодушно записал первые пришедшие на ум Варгасову имя и место работы. Все ведь лишь до проверки. Там сразу станет ясно, что сказанное – липа. Только бы не переправили в гестапо! Надо срочно что-то придумать…
Но Дима не успел собраться с мыслями: фельдфебель вдруг подскочил к нему и резким движением сунул кулаком поддых. Варгасов, хватая ртом воздух, согнулся пополам. Не дав ему прийти в себя, фельдфебель так же молча свалил Диму на пол (откуда только силы взялись в таком хилом теле?) и принялся бить ногами.
«А он может меня изувечить!» – пронеслось в голове Варгасова. И вдруг Дима понял, что должен делать.
– Ой, господин фельдфебель, больше не надо! – закричал он истошным голосом. – Я солгал, вы правы! Я сейчас все расскажу!
Через минуту, выпив воды и вытерев разбитое лицо мокрым платком, Варгасов уже преподносил сразу успокоившемуся и снова впавшему в апатию фельдфебелю свою малопривлекательную историю.
…Родился и вырос он в России, хоть и немец по происхождению. Отца его расстреляли. Семья осталась без средств к существованию, и маленькому Иоганну пришлось воровать.
Как только началась война, угодил в штрафную роту и при первой же возможности перебежал к «противнику». Но сражения, в общем-то, ему не по душе, поэтому дезертировал и, живя по чужим документам, занимался воровством. Несколько часов назад вытащил бумажник у одного рассеянного господина и зарыл его неподалеку от города: в бумажнике было две тысячи марок, пятьсот долларов и какие-то записки на английском.
– Я плохо владею этим языком, но отмечены, как мне кажется, промышленные объекты, – закончил сбивчивый рассказ Дима. – Может, рассеянный господин – шпион?
Фельдфебель не удостоил Варгасова ответом и взялся за трубку телефона. Набрав номер наполовину, он бросил трубку на рычаг и вышел в соседнюю комнату. До Димы донеслись отдельные фразы: фельдфебель докладывал о случившемся начальству, какому-то Гутману.
– Это все, господин майор. Нет, я не очень. Слегка! В состоянии. Конечно, в состоянии. Нет, об этом не говорил. Вот именно! Вы безусловно правы. По-моему, все врет. Хотя всякое бывает… Придете? Ждем вас, господин майор…
«Что это еще за майор на мою голову?» – невесело думал Варгасов, которого заперли в полутемной комнатенке. Удрать не представлялось никакой возможности: по ту сторону двери поставили часового, окна были густо оплетены железом.
«Мд-а-а… Ситуация серьезная! Не такая неожиданная, как в тот день, когда в кухне Таубергов из подпола вылез Генрих Фохт, но тем не менее далеко не оптимистичная. Может быть, как раз из-за своей заурядности…»
Не многим больше года минуло с того вечера, когда, низко пригнувшись, почти вслепую, пробирались они подземными переходами и вышли наконец далеко от домика Марии. А еще через некоторое время сидели в хибарке хромого Роберта, давнего друга Генриха.
– Это гестаповцы его так… – кивнул Фохт на изуродованную ногу Роберта. – Схватили с пачкой нелегального «Внутреннего фронта». Знаете такой журнал?
– Знаю, – кивнул Дима.
– Еле выкрутился парень! Пришлось сменить и документы, и местожительство. В этой развалюхе, Пауль, вас никто не найдет. А паспорт и другие бумаги постараемся достать как можно быстрее. Тогда подумаем о работе, куда выгоднее пойти.
Лежа на жесткой раскладушке в сыроватой комнате Роберта, Дима перебирал в памяти подробности рассказа Фохта.
Генрих сразу же, как только Мария переступила порог его дома и наскоро произнесла все то, что велел передать Дима, понял, что с ней неладно. То ли на девушку подействовал его участливый взгляд, то ли уже не было никаких сил терпеть, но, пряча в сумочку записку для Варгасова, она вдруг так разрыдалась, что ни сам Фохт, ни прибежавшая ему на помощь жена никак не могли успокоить Марию. А когда она выплакалась, то все им рассказала – бледная, обессиленная, где-то на грани бытия и небытия.
…Об отце не коммунисте, а социал-демократе, но противнике Гитлера, арестованном еще в тридцать четвертом.
…Oб умершей у нее на руках от рака матери. Муки ее невозможно передать!
…О коварной придумке Лоллинга: до конца не доверяя Кесслерам, он решил подсунуть Паулю «девчонку», перед которой тот раскроется: есть минуты, когда человек теряет над собой контроль. Выбор пал на Марию – юную, симпатичную, бесхитростную… А чтобы она согласилась, привезли из Саксенхаузена ее отца и пытали у нее на глазах. В случае же удачи Марии обещали не только сохранить ему жизнь, выпустить на свободу.
…О том происшествии на Виктория-Луиза-плац, когда на нее напали «грабители». Это были сотрудники Лоллинга. Так оберштурмбаннфюрер организовал знакомство молодых людей.
…О ночном визите к ней Пауля: Маряя его ждала, поставленная в известность людьми оберштурмбаннфюрера. Ей предоставлялась последняя возможность все выведать: столько времени прошло у нее впустую, как считал Лоллинг! Малоинтересные отчеты «Четырнадцатого» почти год не давали гестапо никаких материалов против младшего Кесслера. Но вот теперь, когда он на крючке, когда старший, скомпрометированный англичанином, уже у них в руках, но будет, очевидно, все отрицать и дальше, необходимы точные данные. Мария должна пустить в ход все! И даже то, что отец ее арестован, что он – антифашист… Это развяжет Кесслеру язык.
…О том, что она давно любит Пауля. Она понимает: отца ей не спасти даже ценой предательства – фашисты ее, конечно, обманут… Поэтому выбор – или отец, или Кесслер – перед ней никогда не стоял.
…О том, как каждый день она собиралась открыться и не находила в себе сил, боясь потерять любимого.
…О том, что, собираясь к Фохту, мысленно попрощалась с Паулем, решив про себя, что уж сегодня она все расскажет другу Кесслера: в любой час за тем могли прийти. О себе она не думала, хотя понимала, что пути домой ей нет: ведь по ее плану Кесслер должен был исчезнуть оттуда! Лоллинг такое не простит.
Через два часа после этой исповеди Пауль и Генрих уже сидели в хибарке хромого Роберта, а жена Фохта везла по-старушечьи закутанную в платок Марию к родственникам на дальний хутор.
Дима ворочался с боку на бок на своем неуютном ложе, а перед глазами была Мария…
То отодвигающая рукой прядь его волос: «Ты разве не знаешь, что на лбу все написано?»
То стоящая в одной рубашонке на коленях возле кровати и давящаяся слезами: «Мой дорогой Бог! Мой драгоценный Бог! Защити Пауля… Сбереги Пауля…»
То шепчущая Диме в самое ухо сухими вздрагивающими губами: «Зачем ты, Паульхен, кинулся на мой крик? Тогда, на Виктория-Луиза-плац?..»
А он-то, дурак, идя наконец после долгих раздумий и блужданий по городу к дому Таубергов, радовался, что дым из его трубы уходит в небо вертикально! Взрослый человек, а верит в приметы, особенно если они добрые: у персов такой дым – знак удачи. И, пожалуйста…
Но разве Мария виновата, что на нее пал иезуитский выбор Лоллинга? Что, увидев избитого отца, дала согласие на эту подлую игру? Что не нашла в себе мужества с самого начала признаться во всем Варгасову? Кто осудит девушку за все это строже, чем она себя?
И все-таки Мария не предала Пауля, хотя давно почувствовала, что жизнь его – не так проста, как он хотел ей внушить. Мария многого из того, что ее окружало, не понимала, не приученная всем укладом жизни Германии глубоко задумываться над происходящим и анализировать его. Не всегда могла лучшим образом выразить свои мысли. Но интуиция, как стало ясно, у нее оказалась безошибочной…
Дима встал, немного походил по крошечному помещению. Все болело. Этот тщедушный фельдфебель основательно отдубасил его. Видно, он этим славится, раз майор сразу же поинтересовался, в каком состоянии задержанный. Ничего… Продолжить начатую игру Дима, сумеет. А уж что будет дальше – трудно сказать…
За годы, проведенные им и Максимом Фридриховичем на чужбине, они никогда точно не знали, что будет дальше. Тем более не знал этого Дима, когда остался один и не имел какое-то время документов.
Но и став Понтером Вебером, устроившись с помощью подлинных бумаг этого парня, погибшего при бомбежке, на авиазавод под Берлином, тоже не очень был уверен в следующем дне. Даже – в следующем часе.
И все же год пролетел удивительно быстро! Если до июня сорок первого время страшно тянулось, вызывая желание подстегнуть его, то с начала войны против России месяцы проскакивали мимо с такой быстротой, словно деревья, станции и полустанки мимо окон мчащегося поезда.
Как же сказано у Григоровича? Эти грустные слова любил повторять Сергей Васильевич… Да, вот так: «Не время проходит – мы проходим»… Ну что ж, лишь бы не попусту все было!
И все же стоило ли снаряжать их в такой дальний и трудный путь? Стоило ли возлагать на их маленькую группу какие-то надежды?
У них было весьма скромное поле деятельности, скорее делянка, с которой Кесслеры, по мере сил и удачи (она, голубушка, имеет в подобных вещах великое значение), снимали свой урожай, передавая Центру добытую ими информацию.
Ну а что касается лаборатории Гуго Пфирша, долгое время занимавшей их мысли, а с начала войны против Советского Союза уже просто не имевшей права на существование, то ее больше нет!
Зная через Вилли об интенсивной подготовке гитлеровцев к химической войне, Дима понимал, что эту лабораторию надо уничтожить. Он предложил свой вариант Центру. «Питер» его санкционировал и подсказал, что нужно сделать.
А возможность химической войны обсуждалась в то время на самом высоком уровне…
«Получено 21 марта 1942 года
У. Черчилль И.В. Сталину.
Лично и секретно
…2. Посол Майский был у меня на завтраке на прошлой неделе и упоминал о некоторых признаках того, что немцы при попытке своего весеннего наступления могут использовать газы против Вашей страны. Посоветовавшись с моими коллегами и начальниками штабов, я хочу заверить Вас в том, что правительство Его Величества будет рассматривать всякое использование ядовитых газов как оружия против России точно так же, как если бы это оружие было направлено против нас самих. Я создал колоссальные запасы газовых бомб для сбрасывания с самолетов, и мы не преминем использовать эти бомбы для сбрасывания на все подходящие объекты в Западной Германии, начиная с того момента, когда Ваши армии и народ подвергнутся нападению подобными средствами.
3. Представляется необходимым рассмотреть вопрос о том, следовало ли бы нам в соответствующий момент выступить с публичным предупреждением о том, что таково наше решение. Подобное предупреждение могло бы удержать немцев от добавления нового ужаса к тем многим, в которые они уже ввергли мир. Прошу Вас сообщить мне, что Вы думаете по этому поводу, а также оправдывают ли признаки подготовки немцами газовой войны это предупреждение.
4. Вопрос не имеет особой спешности, но, прежде чем я приму меры, которые могут навлечь на наших граждан эту новую форму нападения, я должен, конечно, иметь в своем распоряжении достаточно времени для приведения в полную готовность всех наших противохимических средств…»
«И.В. Сталин У. Черчиллю
Лично и секретно
…Выражаю Вам признательность Советского правительства за заверение, что правительство Великобритании будет рассматривать всякое использование немцами ядовитых газов против СССР так же, как если бы это оружие было направлено против Великобритании, и что британские военно-воздушные силы не преминут немедленно использовать имеющиеся в Англии большие запасы газовых бомб для сбрасывания на подходящие объекты Германии…
Понятно, что, если Британское правительство пожелает, СССР готов в свою очередь сделать аналогичное предупреждение Германии, имея в виду возможное газовое нападение Германии на Англию.
29 марта 1942 года».
Примерно в те же дни к Вилли попали на несколько минут материалы экспериментального отдела Генштаба по химическим средствам, и он сумел в них заглянуть. Тогда они с Димой окончательно поняли, что надо торопиться. Потом это подтвердил еще один документ с красным штемпелем… И еще один…
Вскоре было получено разрешение Центра, а Шварц сумел раздобыть нужную форму и соответствующие аксессуары.
…То раннее утро было не по-апрельски сухим и теплым. Все спешили по своим делам и не обращали никакого внимания на двух военных связистов. Берлинцев ничем нельзя было удивить! Ни разнообразнейшими мундирами многочисленных гитлеровских сателлитов, ни обилием специалистов, почему-то торчащих в тылу.
На улицах можно было увидеть кузнеца и шорника, голубевода и фейерверкера: крупная буква F на рукаве свидетельствовала о том, что человек этот имеет дело с огнем! Поэтому никто не заинтересовался тем, что два связиста вошли в подъезд огромного дома, который стоял рядом с таинственным особняком, обнесенным неприступной стеной.
Все дело заключалось в том, чтобы забраться на крышу, укрепить в трубах дымоходов зеленые лампочки, протянуть от них провода в подъезд и упрятать выключатель в такое место, где его никто не сумел бы обнаружить.
Дима должен был сообщить по рации, что все в порядке, и узнать, когда прилетят самолеты. А Вилли, проинформированный им о дне, вернее, о ночи воздушного налета, собирался заранее заглянуть в тот самый подъезд, включить хорошо видимые издалека зеленые лампочки и удалиться.
Как ждали они, находясь в разных концах Берлина, назначенного часа! Как чуть не прыгали от радости, заслышав именно в это время гул самолетов! С каким наслаждением считали разрывы!
Они гадали до утра: попали наши летчики в цель или не попали! А на следующий день, очутившись около лаборатории, убедились, что попали.
Их не подпустили к особняку – весь район был оцеплен. Всю ночь здесь, говорят, что-то рвалось и полыхало. Видно, в закромах лаборатории имелось такое, чему «фойер» был крайне противопоказан.
Дима подошел к окну, подергал толстые переплетения. Нет, ничего не выйдет. Намертво приварены друг к другу! Он еще раз в сердцах дернул решетку и уселся на старое место: мысль о побеге надо было пока оставить, положившись на свое прежнее везение…
– Выходите!
Дверь приоткрылась, и на Диму глянули хмурые глаза часового. «Бессонница или запой?» – вдруг подумал Варгасов, хотя думать ему надо было совсем о другом. Но с Димой всегда так случалось в минуты опасности, будь то экзамены в институте или аресты: в голову без конца лезли посторонние, не имеющие к событиям никакого отношения мысли.
Может, это шло именно от того, что каждый раз в минуту напряжения и неясности в нем, где-то глубоко-глубоко, еще не осознанное, не обнаруженное, уже вызревало какое-то решение, рождалась контрмера?
Варгасов не успел переступить порог кабинета, где всего час назад его дубасил болезненный фельдфебель, как тот уже опять очутился возле арестованного, намереваясь сунуть снова костлявым кулаком ему поддых. Но из кресла в углу поднялся пожилой рыхлый майор.
– Отставить!
Он подошел к Варгасову, внимательно оглядел его с ног до головы – неприметное лицо, дешевенький костюмчик, – потом кивнул на стул:
– Садитесь! Повторите-ка мне свою… легенду.
Варгасов не обратил никакого внимания на слово «легенда» и принялся добросовестно пересказывать уже рассказанное фельдфебелю.
Дима говорил, а сам рассматривал нездоровое полное лицо майора, его короткопалые пухлые руки, мирно лежащие на животе, Почетный знак раненых, позволивший майору быть не на передовой, а в глубоком тылу…
«Ранен не меньше трех раз… – Варгасов скользнул взглядом по серебряным дубовым листьям вокруг вертикального эллипса, в центре которого на скрещенных саблях покоился украшенный свастикой шлем. – Видно, был в самом пекле… Неужто под Москвой? Задело бы свыше четырех раз – получил бы Золотой знак. Потом стриг бы купоны…»
Судя по равнодушному выражению лица майора, вся Димина история была ему неинтересна. «Надулся, как индюк! – вдруг разозлился Варгасов. – А ведь натуральная пешка!»
Лишь когда Варгасов добрался до последней кражи, майор немного оживился. По тому, как задергалось его правое веко с редкими ресничками, как засуетились короткие пальцы, до того спокойно лежавшие на внушительном животе, Дима понял, что во всем им наговоренном заинтересовал, и даже взволновал, майора лишь бумажник рассеянного господина.
– Где вы его зарыли? Как называлось то место?
Но Дима не помнил. Так и сказал: «Не помню, но зрительно хорошо его представляю. Бывал там и раньше».
Последнее было правдой: Варгасов действительно приезжал туда с Марией, когда они выбирались «на лоно природы».
…Однажды в выходной они вышли на первой приглянувшейся им пригородной станции и обнаружили этот прелестный безлюдный уголок. Все вокруг Берлина – и в воскресенье, и во вторую половину субботнего дня – обычно бывало заполнено отдыхающими горожанами. А это местечко как-то осталось незамеченным!
Они устроились тогда на высоком обрыве, заросшем соснами. А внизу, неподалеку от дороги, синело озеро. Когда собрались искупаться, Дима захотел, чтобы они спустились по совсем отвесной стене, цепляясь за кустарник: время надо экономить.
Но Мария испуганно запротестовала и потащила Варгасова к более отлогому спуску. А была страшная жара, и так хотелось поскорее нырнуть в холодную чистую воду!..
Потом, уже гораздо позже, Дима спрятал там рацию. Он не боялся, что Максим Фридрихович выдаст гестапо старое место: ни секунды он в нем не сомневался. Просто, с одной стороны, здесь было более удобно, с другой, – чем чаще менять тайник, а следовательно, и место сеансов связи, тем лучше!
Но особенно часто делать это у Димы, к сожалению, не было возможности. Жизнь его после ареста Кесслера стала довольно сложной, а поездка к рации – целым событием!
– Значит, не помните? – не отставал от Варгасова майор.
– Нет!
Зачем он будет называть им станцию да всяческие приметы? Тогда, все выведав, они сами туда смотаются. Диме же важно, чтобы они его взяли с собой!
– А если все это выдумка? – Майор вдруг побагровел. Видно, одна лишь мысль об этом вывела его, вынужденного приехать в комендатуру, из себя. – А если ты все наврал?
Гутман схватил Диму за лацканы пиджачка и притянул к себе, вглядываясь в испуганное лицо арестованного и ища не столько в словах, сколько в выражении этого избитого, в синяках и кровоподтеках, лица ответа на свой вопрос.
– Ну, что вы, господин майор! Как бы я посмел? Кстати, возьмите, пожалуйста… И не обессудьте! Вы же мне не верите? Поэтому я должен как-то доказать, что говорю правду!
Дима протягивал удивленному Гутману плоскую алюминиевую бутербродницу, которую вытащил из кармана майора в те секунды, когда тот, схватив Варгасова за лацканы, кричал ему в избитое лицо: «А если ты все наврал?»
– Мой ужин… – Гутман растерянно смотрел на бутербродницу.
– Повторяю вам, господин майор: я вор высшей квалификации! И это для меня, – Дима небрежно кивнул на коробку, – сущая ерунда!
Как Варгасов был благодарен в те минуты Роману Карамину за уроки…
Прошло еще не меньше получаса. Майор и фельдфебель о чем-то шептались, не желая, видимо, ни с кем делиться добычей. Потом долго выбирали конвой – требовались люди исполнительные, молчаливые и нелюбопытные. Потом убеждали Диму ехать на автомобиле, а не по железной дороге.
Но он объяснил, что знает лишь этот путь, что на машине они заблудятся. (К чему еще один лишний сопровождающий в лице шофера? И без того – четверо против одного!)
Через час они подымались, слегка подсвечивая фонариками, на кручу, облюбованную когда-то им и Марией…
– Здесь! – остановился Варгасов около одного дерева. Под соседним до сих пор лежала рация.
Солдаты начали копать. Гутман и фельдфебель, с предусмотрительно расстегнутыми кобурами, стояли по обе стороны безоружного человека. Шли минуты… Яма углублялась, а ящичка, куда пленник положил бумажник, опасаясь носить такие деньги при себе, не было…
По тому, как все тяжелее, с присвистом, дышал майор, как чаще и чаще переступал с ноги на ногу фельдфебель, Дима понял: терпение их на исходе…
И вдруг лопата одного из солдат наткнулась на что-то. Раздался долгожданный деревянный звук. «Корневище… – пронеслось в голове Варгасова. – Какое счастье!» В ту же секунду, забыв о пленнике, майор и фельдфебель шагнули к яме, а Дима моментально оказался на краю обрыва и прыгнул вниз.
– Он разобьется… – мрачно сказал солдат, опомнившийся первым. – Я знаю это место – здесь совсем отвесно!
Будто в подтверждение его слов, что-то с шумом покатилось вниз, подминая трескучий кустарник, и, наконец, глухо шлепнулось очень далеко.
– Все, – констатировал тот же солдат. – Он еще по дороге сломал себе шею.
А Дима был от них в нескольких шагах и слышал каждое слово, вплоть до отборнейшей брани, которую обрушил на голову фельдфебеля и его людей майор.
Лишь когда шаги незадачливых кладоискателей, не решившихся подойти к самому краю обрыва и заглянуть вниз, стихли на пологой тропе в противоположной стороне, Варгасов разжал пальцы, намертво вцепившиеся в какие-то колкие ветки, и медленно, от кустика к кустику, стал спускаться.
Примерно тем же путем, каким пролетел тяжеленный камень, который он столкнул.
Диме повезло: первый же грузовик, идущий в сторону Берлина, остановился.
– Закурить не найдется? Совсем засыпаю… – пожаловался парень за рулем.
– Найдется! – некурящий Варгасов снова похвалил себя за привычку всегда носить сигареты.
Усевшись на высокое пружинистое сиденье, он вытащил из кармана «Юно».
– Не ахти какие! Уж извини…
– А ты думал, я надеюсь на «Маноли голд»? – усмехнулся парень, беря у Димы пачку. – Это не про нас теперь… Отошли времена!
«Разговорчивый! – удивился Варгасов. – Гитлер вроде отучил людей от этого…»
– Ты что, друг, спал на них? – изумился шофер, одной рукой крутивший баранку, а другой пытавшийся выудить из пачки нормальную сигарету.
– Нечто в этом роде… – смутился Дима. – Тепло, да еще воскресенье! И девчушка попалась сговорчивая да симпатичная… Даже пришлось из-за нее подраться! – Дима осторожно притронулся к своему избитому лицу. – Дай-ка я покопаюсь…
Варгасов нашел не слишком изуродованную сигарету, сунул ее в рот шоферу и щелкнул зажигалкой… Острый язычок пламени высветил измученное лицо с красными глазами и ввалившимися щеками.
«Вот тебе и глубокий тыл! Достается людям…»
Дима покачивался на мягких подушках сиденья и радовался, что так удачно устроился: военные машины не проверяли. О том, как он улизнул от майора, Варгасов уже не думал – так устал. Даже не сегодня, хотя сегодня тоже всего было достаточно. За всю последнюю неделю!
В эти дни он несколько раз тайком встречался с Фохтом и забирал у него консервные банки, начиненные взрывчаткой…
Потом прятал их под досками пола в своей раздевалке…
Потом, колдуя над карбюраторами, мозговал, как быстрее и эффективнее все сделать в считанные минуты между сменами…
Минувшей субботой Дима, включив сигнал воздушной тревоги, последним покинул свой цех, прикидывая на бегу, сработает или нет «адская машина».
Услышав взрыв, вахтер в проходной, зажав в руке пистолет, испуганно опросил Варгасова: «Уже бомбят?»
Слегка оглушив старика, Дима добрался до заброшенного домика лесника и там, на сеновале, отсиживался сутки, ожидая, пока стихнет переполох: возвращаться к одинокой вдове, у которой он жил со времени поступления на завод, было нельзя – ее адрес указан в документах. А добравшись наконец до Берлина, по дороге к Шварцу он глупейшим образом напоролся на патруль.
В общем, хватало оснований для усталости!
– Останови здесь, – попросил Варгасов шофера. И, сунув ему еще одну, относительно целую сигарету, спрыгнул у телефона-автомата, притулившегося около дома Вилли.
Услышав голос Димы, Шварц страшно обрадовался:
– Где ты? Что с тобой?
– У тебя под боком. Идти некуда.
– Давай немедленно ко мне. – Вилли не думал ни секунды.
Прежде чем выйти из стеклянной будки, Варгасов внимательно оглядел безлюдную улицу, потом скользнул взглядом по вкривь и вкось наклеенным приказам да афишам (одна удивила его – так была не ко времени: она рекламировала лекцию на тему «Жизнь после смерти») и нырнул в темный подъезд.
Чтобы старенький консьерж не беспокоился, Вилли сам спустился со своего шикарного бельэтажа встретить Пауля Кесслера. Шварц уже давно жил один, снимая небольшую, но дорогостоящую квартирку, – нацистские родичи смирились с тем, что молодому неженатому человеку для большей свободы действий нужно иметь свой уголок.
А через час Дима, немного отдохнувший и взбодренный крепчайшим чаем, уже одевал приготовленную для него болгарскую форму.
– Иорданов постарался?
– Кто ж еще? Как и обещал. Милко – молодец: все сделал в срок! Ты теперь знаешь, кем стал? Офицером первого пехотного Софийского Его Высочества князя Александра полка! Запомнишь?
– Постараюсь. Документы скоро будут?
– Вот-вот.
– Ну а насчет Максима Фридриховича ничего не удалось узнать?
Вилли отвел глаза.
– Неужели что-нибудь стало известно?
– Да, – выдавил Шварц. И опять замолчал.
– Что? Что, Вилли?
– Плохо, Пауль… Плохо, геноссе…
ОТ СОВЕТСКОГО ИНФОРМБЮРО
ОПЕРАТИВНАЯ СВОДКА ЗА 27 ИЮЛЯ 1943 ГОДА
«В течение 27 июля наши войска на ОРЛОВСКОМ направлении продолжали наступление, продвинулись вперед от 4 до 6 километров и заняли свыше 50 населенных пунктов.
На БЕЛГОРОДСКОМ направлении – поиски разведчиков и на отдельных участках шли бои местного значения, в ходе которых наши войска снова улучшили свои позиции.
На ЛЕНИНГРАДСКОМ фронте наши войска вели бои местного значения в районах севернее и восточнее Мга, в ходе которых улучшили свои позиции».
Горин нырнул под лестницу – нарядную, с ажурными чугунными перилами – и толкнул тяжелую резную дверь в подвальчик.
Так было много лет назад. Так, несмотря ни на что, осталось и по сию пору: секунда – и ты уже не на знойной улице. Ты в прохладном при любой жаре келлерхальсе, где можно посидеть, отдохнуть, выпить кружку пива.
Горин взглянул на календарь, висевший между огромными керамическими блюдами, украшавшими простые, обшитые оструганными досками стены: с утра было двадцать седьмое, как заметил бы остряк Денисенко. До встречи оставалось сорок минут, и Сергей Васильевич решил провести их здесь, в этом полутемном подвале, – ноги и так гудели, столько сегодня отшагал…
Тем более что свидание-то назначено именно тут, в безымянном кабачке, пытавшемся походить своими деревянными грубыми столами и скамьями на мюнхенскую «Бюргерброй-келлер», где в «гуще народа» родилось национал-социалистское движение!
…Радиограмма о провале Кесслеров не давала Горину покоя. Когда Дима нашелся, когда вновь легализовался и начал довольно успешно работать, стало немного легче. И все же Сергей Васильевич хорошо представлял себе, что должен чувствовать Варгасов, оставшись один, без Максима Фридриховича, пусть и с хорошими помощниками!
Все рухнуло: привычный образ жизни, отработанная легенда… Все надо было искать заново: не только документы, квартиру, место работы, но и походку, жесты, даже выражение лица…
Наверное, именно в то время у Горина появилась мысль самому отправиться в Берлин.
Не быстро, не без трудностей все получилось, но получилось! Теперь радиограммы в Центр надо было адресовать «Базилю», он же – Михаил Денисенко, которого Горин оставил вместо себя.
В те дни, ожидая сигнала от войсковой разведки, которая должна была помочь в переброске, Сергей Васильевич много бродил по Москве: прощался, думал, вспоминал… Накануне отъезда он побывал на Оленьем валу, посумерничал с Варварой Ивановной.
Она, как обычно, ни о чем не спрашивала, ни о чем не просила (Горину всегда стоило неимоверных усилий узнать, в чем она все-таки нуждается), только жадно смотрела на Сергея Васильевича: он сказал, что надолго уезжает. И Горин не выдержал этого молчаливого взгляда. Сказал: может быть, ему повезет и он повстречает Диму. Что ему передать?
Варвара Ивановна побледнела так, что Сергей Васильевич сразу же проклял свою болтливость, с трудом поставила чашку на блюдце (рука ходила ходуном), поежилась, получше укутала плечи серым оренбургским платком и только после этого размеренно и тихо произнесла:
– Скажите Мите, Сергей Васильевич, что у нас тут (у нас – не у меня!) все в порядке. Пусть не тревожится, не переживает. У Мариночки бываем и я, и Анна Карловна, и Тимоша, когда приезжает с фронта…
Потом еще раз повторила:
– У нас все хорошо. После победы ждем его домой.
«”После победы…” – вспоминал Горин слова Варвары Ивановны, идя темными и глухими сокольническими улочками. – Сколько до нее еще топать и топать! Сколько еще всего впереди! Хотя позади – тоже немало…»
И тот страшный воскресный день – день начала войны: за ним приехали на дачу и срочно вызвали в наркомат…
И отправка в эвакуацию, в далекую Чувашию, жены и дочек: как только полоска между причалом и пароходом, на палубе которого среди других детей стояли в обнимку Верочка и Надя, стала увеличиваться, Сергей Васильевич резко отвернулся, будто в глаз что-то попало…
И бумажные ленты, наклеенные на окна…
И девушки из ПВО, «прогуливавшие» по улицам пухлые аэростаты, крепко намотав на свои нежные ладошки шершавые канаты, что держали их на привязи…
И заменившие милиционеров-мужчин сосредоточенно-напряженные милиционерши, туго перетянутые в талии ремнями…
И единственное письмо из приграничного Таллинна от Вероники Юрьевны. Там она с середины июня отдыхала у родственников: «Хожу по городу и не могу на него наглядеться! Особенно хороша улица Виру…»
И огромные плакаты, на которых была нарисована женщина с суровым лицом и седыми волосами – на плечи ей соскользнул платок, – очень похожая на Варвару Ивановну. «Родина-мать»…
И подбитый фашистский «юнкерc», выставленный для всеобщего обозрения возле станции метро «Площадь революции»…
Позади были не только потрясения, но и радости.
Первый отбитый у врага город… Сергей Васильевич с наслаждением читал строки Эренбурга: «26 ноября берлинская радиостанция спесиво заявила: “Когда немцы занимают какой-нибудь город, они никогда его не отдают. Три дня спустя хвастунов выгнали из Ростова. Бежали знаменитые танкисты Клейста, бежали “горные стрелки” Клюбера, бежали “викинги” – бежали, как будто они не викинги, но самые обыкновенные итальянцы”».
Позади было пятое декабря сорок первого года – начало успешного контрнаступления под Москвой, на месте которой, по планам Гитлера, должно плескаться безмятежное озеро. Наверное, именно тогда кто-то из наиболее остроумных, а главное, смелых немцев породил знаменитое: «Вперед, друзья! Мы идем назад»…
Позади был Сталинград и девяносто одна тысяча пленных, не сумевших вырваться из «котла».
Горин, сощурившись, пристально смотрел на перламутрово сияющие пузырьки пивной пены: пить, как ни странно, не хотелось, хотя еще совсем недавно казалось, что осушит целое ведро. Еще эта форма! Серо-зеленая, с черными погонами и буквами РОА: «Русская освободительная армия»… Ущербное детище переметнувшегося к немцам генерала Власова.
Хозяин кабачка уже несколько раз удивленно посматривал в сторону власовского офицера. Странный какой-то! Попросил пива, а сам не пьет… И Горин, почувствовавший настороженный взгляд из-за стойки, решился разрушить прекрасную жемчужную шапку.
Сергей Васильевич допил пиво и заказал еще кружку: надо было как-то скоротать время. Потом достал пачку сигарет и принялся хлопать себя по карманам. Через несколько секунд хозяин уже стоял рядом с зажигалкой в руке. Горин жестом придвинул пачку к нему – «Угощайтесь!» – и вновь задумался, рассеянно глотая дым.
Высоченные и громоздкие, словно шкаф, напольные часы, стоявшие неподалеку от стойки, пробили четыре раза. Не успел стихнуть бой – даже не бой, а какой-то непонятный звук, похожий на стон, висящий в воздухе после каждого удара, – распахнулась дверь, и в небольшом сумрачном зальчике пивной появился новый гость: щеголеватый болгарский офицер.
Горин невольно отметил: форма яркая, красочная. Везде, где только можно, красный кант – на воротнике, рукавах, шароварах…
– Вы позволите? – Офицер стоял возле столика Горина.
– Прошу. – Горин кивнул на место против себя. Он сидел один, поэтому усесться можно было и рядышком. Но ему хотелось, чтобы новый посетитель оказался спиной к остальным. Да и разговаривать так было сподручнее!
Офицер положил фуражку на скамью, ловко откинул в сторону шашку, висевшую слева, и непринужденно устроился за столом, попросив хозяина принести чашечку кофе. В Берлине сорок третьего года, кроме пива, можно было купить без карточек только суррогатный кофе.
«Ишь ты…. – одобрительно подумал Горин. – Хорошо держится. А раньше говорил, и в мундире ему неудобно, и шашка по ноге лупит, и «своих» различить не может: все кажутся одинаковыми – что в первом Софийском Его Высочества князя Александра полку, к которому сам был приписан, что, скажем, в девятом пехотном Пловдивском Ее Царского Высочества Принцессы Клементины… Теперь, видно, разобрался!»
Да, Диме здорово помог в этом новый член группы, приятель Шварца еще по Болгарии, Милко Иорданов, получивший в Центре псевдоним «Палестинец». Он не только достал форму и все нужные документы, но не отстал от Варгасова, пока тот не почувствовал себя хотя бы на пятьдесят процентов болгарином. «Раз мать у него все же русская, то некоторый акцент вполне допустим», – успокоился наконец Милко.
Завязался легкий застольный разговор – о том, о сем…
Хозяин сначала прислушивался: интересно, что общего у болгарина и власовского офицера? Только то, что оба служат фюреру? А потом, убедившись, что разговор, который легко было контролировать, так как велся он, естественно, на немецком, вполне безобидный, бдительный кабатчик переключился на других посетителей.
Вот тогда-то Дима сумел передать Горину крошечный клочок папиросной бумаги – «привет» Центру от Шварца, Фохта, Иорданова – и договориться кое о чем на будущее…
Идя на эту встречу, Сергей Васильевич волновался больше обычного: каким он найдет Варгасова, сумел ли тот взять себя в рук после всего, что узнал о Максиме Фридриховиче?
О том, что Кесслер погиб, Диме сказал Шварц, которому, крайне сложными путями, удалось все узнать. Но, как это случилось, Дима не знал.
А Горин знал, и даже сделал попытку скрыть от Варгасова подробности: зачем человека лишний раз травмировать? Но Дима не отставал от Сергея Васильевича. Тому не оставалось ничего другого, как рассказать все, что знал.
…С Максимом Фридриховичем возились довольно долго: вкрадчиво расспрашивали, дружески уговаривали, давали подумать и взвесить. Но тот стоял на своем: ничего не знаю, никого не знаю… А потом, когда у Лоллинга лопнуло терпение и он сделал знак своему помощнику, тот ударил Кесслера. В ту же секунду Максим Фридрихович умер от разрыва сердца.
Хорошо, что был вечер, что они шли с Димой по темному Тиргартену, по «Аллее кукол», как прозвали берлинские остряки «Аллею побед», что свидетелями Диминого горя были лишь полководцы да князья, курфюрсты да императоры, взгромоздившиеся на пьедесталы и каменно молчавшие…
Сергея Васильевича Варгасов не стеснялся. Он сдирал кулаками слезы с лица и все время повторял одно и то же: «Я знал… Я это знал! Знал, что именно так будет…»
– «Зе рест – из сайленс…»
– Что? – не понял Дима: он был сам не свой.
– Это последние слова Гамлета: «Конец – молчание…» Или: «Дальнейшее – молчание…», что точнее. Но суть – одна!
Как больно было Сергею Васильевичу признаться, что Кесслеру ничем нельзя было помочь. Нелепое стечение обстоятельств! Того, кто мог бы что-то сделать, не оказалось на месте…
Варгасов не удивился, не спросил, что это за человек, почему так вышло… Прекрасно понимал, что не один работает в Берлине. И раз Сергей Васильевич не сводит их, значит, так надо. Но очень уж было горько за Максима Фридриховича! Не выручила его на этот раз волшебная птица Симорг… И закурить напоследок не дали, сволочи!
Сегодня Варгасов – спокойный, донельзя аккуратный…
Значит, можно будет кое-что поручить его группе… Пусть проверят и по своим линиям… А то Горин уже две недели в Берлине, но особых новостей у него пока нет. Стоило ли так рисковать? А риск был немалый.
…С документами Василия Кондрашова, власовского офицера (тот попал в советский плен), Горина сбросили с парашютом неподалеку от Берлина.
При приземлении он здорово подвернул ногу. Это было совсем некстати, потому что требовалось действовать четко и быстро: быстро зарыть парашют, быстро покинуть реденькую рощицу, в которой он очутился… Но с ногой, распухающей на глазах, не очень-то ловко все выходило. А рядом шоссе, по которому без конца сновал самый различный транспорт…
Только Горин высунулся на него, чтобы попросить подвезти, как тотчас юркнул назад: какой-то офицер, не выходя из своей машины, распекал двух мотоциклистов.
– Прохлаждаетесь, дьявол вас возьми! – разорялся офицер. – У немецких солдат земля горит под ногами, а они тут бездельничают! На фронт захотелось? Или в кацет?
Мотоциклистам не хотелось ни в бой, ни в концлагерь, поэтому их как ветром сдуло.
Горин добрался до Берлина довольно скоро: помогала форма власовского офицера и, как ни странно, больная нога – все думали, что человек только с передовой.
Василий Кондрашов, с которым Горина познакомили перед переброской, действительно был на передовой и служил вместе со своим двоюродным братом, неким Алексеевым, командиром одного из власовских батальонов.
Когда их окружили и надежды прорваться уже не оставалось, тот вызвал к себе Кондрашова и передал ему «батальонную кассу». «Хоть ты уцелеешь… – сказал Алексеев брату. – Мне все равно конец: если брошу людей – немцы прикончат, если не брошу – большевики»…
Слегка прихрамывая и опираясь на массивную, с удобной ручкой палку, которой он разжился по дороге, Сергей Васильевич довольно спокойно входил во власовский штаб. Кондрашова здесь, как ему было известно, никто не знал, зато в бумажнике лежала прощальная записка, написанная Алексеевым полковнику Федосову, с которым тот был знаком и которого просил позаботиться о брате.
Полковника на месте не оказалось – выехал на фронт, и, после некоторого колебания, Горин решил пойти к его заместителю.
Сергей Васильевич вошел в большую, но довольно скудно обставленную комнату и дисциплинированно прикрыл за собой дверь. Хозяин кабинета, стоя к нему спиной, рылся в сейфе.
– Разрешите обратиться? – Горин лихо вскинул руку к виску.
Человек у сейфа, найдя, видно, то, что было ему нужно, и сразу же принявшись листать эти бумаги, медленно повернулся. Тут-то Горин почувствовал, что кровь отливает от головы. Ему никогда не забыть этого физического ощущения! Что-то теплое внутри опускалось вниз, от самого темечка до пяток, оставляя после себя ледяную пустоту.
Но он спокойно встретил сначала рассеянный, затем удивленный, а потом даже веселый взгляд черных глаз.
– Вот это да! Петр Норкин – собственной персоной! Любопытно… Или уже не Норкин? Кто же вы на этот раз, товарищ недобитый комиссар?
Заместитель Федосова, чьей фамилией Горин не поинтересовался, не ожидая от судьбы столь подлого подвоха, явно забавлялся ситуацией, словно сытая кошка случайно наскочившей на нее мышью.
– Можете называть меня господином Кондрашовым. – Горин, прихрамывая, подошел к столу и, не дожидаясь приглашения, устало опустился в глубокое кресло. – Я думаю, это не столь принципиально? Хотя документы у меня – подлинные…
Сергей Васильевич играл ва-банк. Он понял, что только это может его спасти.
– Настоящего Кондрашова вы, конечно, укокошили?
– Какое это имеет значение, Виктор Ростиславович? Мы же с вами не сентиментальны, правда? Дело – прежде всего! Или вы теперь иначе мыслите?
Пришедший в себя Горин заметил одну перемену в мало постаревшем лице Муромцева: исчез огонь, что много лет назад сжигал этого человека изнутри и находил выход в глазах, сумасшедший блеск которых тот вынужден был время от времени гасить тяжелыми веками. Сейчас эти черные глаза были совершенно бесстрастными.
Муромцев ни секунды не сомневался, что через минуту или через пять – время не столь уж важно – он вызовет солдат, и «красного» увезут в гестапо. Это, конечно, их дело! Но зато после такой услуги можно будет рассчитывать на благожелательное отношение со стороны службы безопасности…
– Так зачем вы пожаловали, «господин Кондрашов»? ѕ Муромцев решил немного развлечься и чуть-чуть поиграть со своим старым знакомцем.
«Что-то понял за эти двадцать лет или просто устал, изверился? – соображал Сергей Васильевич, всматриваясь в потухшие глаза хозяина кабинета. – Пожалуй, второе… Тогда, значит…»
– Без лишних слов, дело вот в чем, Виктор Ростиславович: мне нужна ваша помощь.
Муромцев был столь изумлен этой наглостью, что Горин даже улыбнулся, хотя до веселья было далеко.
– Да, да, помощь! – повторил он. – Вам, по-моему, несложно устроить меня при штабе. На некоторое время, конечно…
Муромцев молчал.
– Не будем сейчас выяснять, кто на какой платформе стоит, кто за что борется… Это сложно! Сейчас мне нужно лишь содействие. А за содействие обычно платят. Я тоже заплачу! Почему мне надо отдать все это какому-то Федосову, которого я знать не знаю, а не вам? Нас все же кое-что связывает, а?
Сергей Васильевич медленно достал из внутреннего кармана френча увесистый сверток, положил его на край стола и спокойно стал развязывать. Только тут, впервые за весь разговор, он заметил в глазах Муромцева прежний огонь, хотя тот сразу же притушил его веками.
«В точку попал…» – облегченно вздохнул Горин и подвинул на середину стола пакет. Муромцев брезгливо, кончиками пальцев, откинул края клеенки, в которую все было упаковано, одну обертку, другую… И вдруг брови его взлетели вверх, а с лица, как несколько минут назад у Горина, сползла краска.
Перед Виктором Ростиславовичем на темной ситцевой тряпице лежала толстая пачка крупных кредиток.
– Мда-а-а… – Муромцев никак не мог прийти в себя. – Что все-таки это значит?
– Да ничего особенного! Приличная плата за тот риск, которому вы подвергаетесь, беря меня под свою опеку. Риск, если говорить честно, небольшой, а плата не такая уж ничтожная… Да, вот еще немного! – И Горин шлепнул на стол вторую пачку, потоньше.
И тут, словно именно эта чепуха, эта капля решила все, Муромцев собрал деньги и сунул их в сейф. Глядя, будто со стороны, на себя и Виктора Ростиславовича, чьи длинные холеные пальцы орудовали удивительно споро, Горин все еще не верил, что пронесло.
И лишь когда Муромцев деловито осведомился: «Документы действительно подлинные? А настоящий Кондрашов не объявится?» – окончательно понял, что взял верх над старым «младороссом».
А тот вдруг устыдился:
– Знаете что? Давайте все же поделимся… Чтобы совесть не мучила!
Принимая от Муромцева жалкую толику того, что Виктор Ростиславович убрал в пасть стального ящика, Горин будто бы невзначай обронил:
– Как человек умный и опытный, вы, Виктор Ростиславович, наверное, понимаете, что я здесь – не в одиночестве, что мои друзья, дабы избежать неожиданностей, пристально следят за каждым моим шагом. Знают они, что я сегодня у вас на приеме. Знают, с чем и зачем пошел. Так что, если со мной что-нибудь случится…
– Ясно, ясно! – Муромцев поморщился. – Я не хочу попасть из-за вас в Шпандау. Но я не хочу и получить пулю в затылок от ваших единомышленников. Поэтому не тревожьтесь! Что могу – сделаю…
И сделал! Горин официально был прикомандирован к власовскому штабу, и даже поселился в гостинице для офицеров. Это немного облегчило жизнь Сергея Васильевича. Но и усложнило: даже в часы отдыха надо было все время помнить о том, что ты – Василий Кондрашов, еле спасшийся от плена и смертельно ненавидящий советскую власть.
Поэтому Горин с удовольствием бродил в одиночестве по городу, а потом сидел в этом подвальчике и ждал Диму.
Они уже обсудили все дела, когда Сергея Васильевича что-то встревожило, хотя вокруг было вроде спокойно. Наконец он сообразил, в чем дело: за столиком неподалеку сидел старик с длинными седыми волосами, которого Горин видел впервые. Он все время посматривал в их сторону. Сергей Васильевич, улыбаясь, сказал об этом Варгасову. Тот, тоже с улыбкой, предложил Горину немедленно уйти. – А может, наоборот?
– Нет. Раз вы его не знаете, очевидно, это как-то связано со мной.
– Хорошо. Но я буду поблизости.
– Не советую. А если облава? Или засада?
– Ну, посмотрим…
Сергей Васильевич расплатился и неторопливо, тяжело опираясь на палку, вышел. Не успела за ним закрыться дверь, не успел Дима пересесть на место Горина, чтобы видеть зал, кто-то опустился с ним рядом:
– Ну, наконец-то ушла сума переметная! Терпенья уж не было…
Варгасов повернулся и не поверил глазам: на него с прищуром смотрел Алексей Платонович Баданов. «Ты будешь все таким, каков ты в самом деле…» – трепыхнулось в голове и замерло обессилевшим воробушком. Баданов, наклонившись к Диме совсем близко, прошептал:
– Я узнал вас еще на улице, несмотря на маскарад. А вы меня не узнали. Как и потом, когда я вошел сюда. А теперь хочу с вами поговорить я. Можно? Кстати, вы знаете, сколько обещано за вашу голову? Ко мне ведь приходили! Ну об этом в другой раз… А пока побеседуем, господин Кесслер? Если, конечно, не возражаете…
«ЖЕНЕВА, 12 октября 1943 г. (ТАСС). Швейцарская газета “Арбейтерцейтунг”, касаясь положения в Германии, пишет:
“Настроение среди всех слоев населения весьма подавленное. Пали духом даже многие ярые гитлеровцы.
…Всюду наблюдается огромная усталость от войны. С глубокой тревогой смотрит население Германии на будущее. Широко распространено неверие в победу Германии в этой войне.
…Среди солдат на фронте тоже наблюдается упадок духа…”»
– Извини, Освальд, шеф приказал мне поехать вместо тебя.
– Что случилось? Мы ведь только от него.
– Понятия не имею! Но, кажется, появилась какая-то срочная работа, которую он может поручить только тебе.
– А-а-а… Значит, не для твоих белых ручек?
– Возможно… Оберштурмбаннфюрер не очень-то доверяет мне серьезные вещи.
– Мне кажется, это тебя не расстраивает, Эрих? Ведь есть «медхен фюраллес» по имени Освальд Кёгель!
– Ну, как сказать… Ты не слишком похож на «прислугу за все». Не преувеличивай!
– Ладно, ладно… Езжай! Но когда-нибудь мы все же разберемся в этом вопросе… – Кёгель нехотя вылез из машины, уступая Беккеру место рядом с водителем: он так надеялся отдохнуть от той мясорубки, в которой все время находился! Но и тут любимчик Лоллинга стал ему поперек пути. В прямом и переносном смысле слова!
– О-хо-хо… – Беккер, по-стариковски кряхтя, сел, в машину и захлопнул дверцу.
– На Тирпитцуфер!
«В абвер», – понял Дима.
Плотно зажатый на заднем сиденье двумя эсэсовцами, Варгасов на этот раз уже не думал, не гадал: что все-таки произошло. Все было яснее ясного после случившегося утром.
После того как он попал туда, куда попадать никак было нельзя… К Лоллингу. К тощему Кёгелю, убийце Максима Фридриховича, недолюбливающему отчего-то этого штурмбаннфюрера с близорукими глазами, все время подправляющего указательным пальцем левой руки очки на переносице…
Штурмбаннфюрера зовут Эрих Беккер, именно так называли его Лоллинг и Кёгель. И что этот фашист все время посматривает назад? Интересуется, хорошо ли меня стерегут? Хорошо. Очень хорошо! Сидишь словно в клещах… Никакие «браслетики» в таком положении не нужны!
Улицы были пустынны. По таким хорошо удирать. Варгасов усмехнулся, настолько безнадежно было его положение. Но ведь Максим Фридрихович любил повторять: «У каждого человека, хоть раз в жизни, бывает свой шанс». И не смог воспользоваться своим!..
Тут еще нужно понять: это тот самый шанс или нет и может ли он спасти? Здесь уж надежда только на чутье! Пока оно Диму не подводило. Но до сего дня все было не настолько серьезно. Или так казалось потому, что удавалось улизнуть? Минет нынешнее испытание, и что-то другое представится особо серьезным и особо опасным…
Штурмбаннфюрер снова оглянулся на арестованного, и Варгасов сердито отвел глаза: любуется, паразит! Кто-то с удовольствием заламывает руки, кто-то дробит челюсти, а этот у них, видно, на «чистой» работе, что и злит Кёгеля… Каждый делает то, на что способен, что ему больше по душе! Беккеру, очевидно, доставляет удовольствие вид человека, лишенного свободы, полоненного, как говаривали в старину. Фашист проклятый…
Но не все же немцы такие! Дима подумал о Вилле Шварце и о Генрихе Фохте, своих помощниках. О тех, кто столько времени, ничего не требуя взамен, ничего заранее для себя не оговаривая, день и ночь рисковали головой и были ему верными товарищами. Настоящие патриоты, они делали свое дело скромно и просто.
Машина круто свернула, и сидевший слева сопровождающий всей тяжестью навалился на Диму.
– Извините!
«Ну и ну… Эсэсовец – и извинился! Не иначе, волк в лесу сдох… – Варгасов с удивлением посмотрел на своего юного стража. – От возраста это или от того, что судьба моя еще не определена и поэтому – на всякий случай – лучше быть вежливым?»
А почему, собственно, это так его удивило? Почему эти молодчики во главе с очкариком, что устроился рядом с шофером, должны везти на какие-то экзекуции – моральные или физические – его, Дмитрия Варгасова? Почему погиб, не стерпев унижения и еще много не сделав, Максим Фридрихович? Почему было причинено столько мук Марии, безответной продавщице фирмы «Саламандра», никому не желавшей зла? Почему не дали до конца выполнить своего долга перед Россией прозревшему Баданову?
…В тот июльский вечер, когда Горин не спеша покинул подвальчик, а седовласый старик подсел к Варгасову и, обозвав ушедшего власовца «переметной сумой», прошептал, что узнал Кесслера, несмотря на «маскарад», Дима решил: вот это уже действительно все. И даже разозлился – не таким глупым и бесславным представлял он свой конец!
Но потом, вслушавшись в несколько сбивчивую, но вполне разумную речь Баданова, понял, что тот предлагает такое, о чем стоит подумать всерьез…
– Когда ко мне пришли и спрашивали о вас, я, честно говоря, обрадовался: значит, чутье меня не обмануло, значит, вы не тот, за кого себя выдавали, хотя роль свою вели вполне прилично… А потом я решил: улыбнется мне счастье – встречу вас – обязательно предложу свою помощь. И вот – встретил. Хоть на старости лет повезло!
Варгасов молчал: интересно было, чего хочет от него старик? А тот, истолковав Димино молчание как согласие на совместные действия, перешел к делу:
– Я вам, кажется, говорил, что много лет служу на железной дороге? На моих глазах формируются самые разнообразные составы. Мне кажется, было бы неплохо, если бы не все они доходили до Восточного фронта. Там и так всего достаточно! Не правда ли?
Варгасов согласно кивнул. А сам подумал: «Понимает ли этот человек, на что идет? Догадывается ли, как с ним – в случае неудачи – поступят?»
За два с половиной месяца, что прошли с того июльского вечера, когда старик так напугал их с Гориным в сумрачном прохладном подвальчике, до вчерашней дождливой осенней ночи, им кое-что удалось сделать…
Составы или рвались неподалеку от Берлина, унося изящные «поделки», сконструированные Фохтом и незаметно пристроенные во время обхода путей Алексеем Платоновичем, или их пускали под откос партизаны, а то и специальные диверсионные группы, предупрежденные Центром, который узнавал все заранее от «Джима».
Баданов даже помолодел – так был счастлив, что наконец помогает своей родине.
– Теперь я могу спокойно умереть… – повторял он Варгасову во время их коротких свиданий. (Обычно «гостинцы» Алексею Платоновичу приносил не блестящий болгарский офицер, а кто-нибудь из группы Фохта.)
– Мы с вами еще таких дел наделаем! А потом вместе в Россию вернемся… Там ведь даже сено по-другому пахнет!
Варгасов знал, что последнее время Баданов носит во внутреннем кармане пиджака белоснежный платочек, в котором лежит сохраненная с лета, высушенная солнцем травка – еще душистая, но уже такая хрупкая! Раньше он держал ее под подушкой. Теперь таскал с собой. Старческое чудачество или ясное сознание ежеминутной опасности? А может, предчувствие?
– Нет уж, Пауль… – Для Баданова Дима по-прежнему был Паулем Кесслером. Только не ярым «русским фашистом», а убежденным противником нацизма. – Нет! Не увижу я Россию: не доживу… Да и не простит она меня!
– За что, Алексей Платонович? Вы ведь не причинили ей вреда! Только себе. Одному себе! Но то, что вы сейчас делаете для родины…
– Полноте, друг мой… – Баданов стеснялся таких слов. Произнесенные кем-то, даже Кесслером, они смущали старика. – Я же – русский. Истинный русский! Как могу иначе себя вести, если творится такая страшная несправедливость?
И он продолжал борьбу. Даже тогда, когда понял, что к составу, который, по сообщению Вилли, должен везти на фронт командующих крупных соединений, вызванных в рейх, видимо, для очередной «накачки», и группу высших военных чиновников, брошенных на срочное инспектирование передовой, будет весьма трудно подобраться…
Центр, зная обо всех сложностях, не настаивал на операции. А Горин попросту отговаривал – риск был колоссальный! Но Баданов решил все же попробовать и затребовал в ночь перед отправкой необходимое количество мин. Он убедил Диму, Варгасов сумел уговорить Сергея Васильевича, а тот Москву.
Дима, получив всеми правдами и неправдами «добро», так обрадовался, что, переодевшись в штатское, явился ночью – в то самое время, когда Баданов должен был прикреплять мины замедленного действия, – в район запасных путей: там стоял поезд.
Варгасову казалось: если он будет неподалеку, то все у Баданова пройдет гладко, как и раньше. Оттого так неожиданно резко прозвучали среди ночной тишины тревожные свистки (охране чем-то не понравился путевой обходчик, она вызвала дежурного, и тот, нырнув под вагон, обнаружил мину). Потом Дима увидел тяжело бегущего в противоположную от него сторону Баданова (его уже настигали поднятые по тревоге автоматчики). Услышал противный визг и скрежет тормозов (наперерез старику мчались мотоциклы).
Варгасов, притаившись, дождался, когда все вокруг стихло, последними словами ругая себя – помочь не мог, только сам чуть не попал в облаву…
А утром на улице он лицом к лицу столкнулся с одним из русских «братьев фашистов».
После яростного, но безуспешного сопротивления – полицейских вокруг оказалось более чем достаточно – Дима очутился в гестапо, и его как «старого знакомого» препроводили к срочно вызванному из дома Лоллингу.
– Ну, вот мы и встретились… – потирая то ли от холода, то ли от радости руки, сказал оберштурмбаннфюрер, когда Диму ввели в его кабинет. – Разлука наша, правда, была довольно долгой, но «хеппи энд» – так, кажется, говорят ваши хозяева? – все же наступил. Никогда нельзя отчаиваться! Вы согласны со мной, господин Кесслер? Или я вас неверно называю? Так подскажите мне, мистер…
За непринужденной болтовней Лоллинг старался скрыть свое ликование. Но это ему не очень-то удавалось! Да и зачем, собственно, скрывать? Что тут зазорного? Долго не могли взять младшего Кесслера? Бывает… Попался он совершенно случайно, и даже не его людям? Тоже бывает… Важен факт – британский разведчик сидит в гестапо. Лоллинг его упустил, но к Лоллингу он и пришел, пусть не совсем добровольно.
Во всяком случае, доложит об этом Мюллеру именно он.
Но хорошее настроение довольно скоро покинуло оберштурмбаннфюрера. Только было он собрался как следует поговорить с задержанным, раздался звонок, и его попросили доставить арестованного в абвер.
Лоллинг расстроился… А потом взвился: этот хитрец Канарис любит, чтобы каштаны из огня таскали для него другие. Он пытался протестовать, нажал на все кнопки, но пришлось уступить: английский агент требовался военной разведке для радиоигры – очередной задумки Канариса, одобренной самим фюрером.
Где-то в полдень Лоллинг покорно согласовал с абвером удобный для его руководства час свидания. В последнюю минуту оберштурмбаннфюреру попался на глаза Беккер, сказавший, что вид у бедняги Освальда, которому поручено отвезти англичанина, – не из лучших!
Лоллинг задумался: «У Кёгеля действительно была нелегкая ночь и впереди такая же… А что, если с Кесслером поехать именно Беккеру? Он произведет, конечно, лучшее впечатление, чем Кёгель. И так о гестапо бог знает что говорят! Пусть посмотрят, что в ведомстве Мюллера есть образованные люди, вроде Эриха Беккера. Такие сами вполне сумели бы обработать Кесслера! Разве только “маленький адмирал” захочет выдать удачу Лоллинга за свою?»
С Димой разговаривал не глава абвера, а один из его помощников, некто Пикенброк: шефа куда-то срочно вызвали.
Пикенброк весьма доброжелательно, полностью в духе «Лисьей норы», беседовал с «томми» о необходимости переориентации, коль скоро провал налицо, о том положительном, что извлекут обе стороны из нового союза и «радиоигры», в которую, если, конечно, господин Кесслер сочтет разумным, можно будет поиграть с его бывшими работодателями…
Варгасов, сидевший по другую сторону массивного стола, кивал головой, изображая глубочайшее раздумье. А сам исподволь рассматривал обстановку и искренне сожалел, что оказался гостем не самого Канариса, о котором был весьма и весьма наслышан…
Пикенброк разрешил Варгасову подумать, так как тот заявил, что не готов сказать ни «да» ни «нет», поскольку предложение абвера для него неожиданно.
– Конечно, дело серьезное, надо все взвесить! – Помощник Канариса вполне понимал этого англичанина.
Договорившись, что тот известит через Лоллинга, когда придет, к какому-то выводу, Пикенброк пригласил Беккера и, передавая ему арестованного, сказал, что они предварительно все обговорили, что хорошо бы некоторое время не тревожить господина Кесслера. «Очкарик», щелкнув каблуками, молча наклонил голову.
И снова они петляли гулкими коридорами: Беккер, Дима, а за ними по пятам, похожие друг на друга, как близнецы, молчаливые охранники.
…«Здесь такое место, где птица Симорг сбрасывает свои перья, богатырь роняет щит, а газель ломает копыта…» – с тоской вспомнилось Варгасову.
Беккер подошел к часовым, стоявшим у дверей, и, показав пропуск, сказал им что-то смешное, отчего они подобострастно заулыбались.
Пока остальные предъявляли документы, штурмбаннфюрер вышел на крыльцо, придерживая Диму, за локоть. Дверь захлопнулась, отсекая замешкавшихся эсэсовцев. И тут Беккер посмотрел Варгасову прямо в лицо: тот не успел, как в машине, отвести взгляд.
Дима не понял, что было в этих близоруких, спрятанных за толстыми стеклами очков глазах. Но когда Беккер, бессознательно поправив указательным пальцем очки, быстро оглянулся на дверь и снова впился взглядом в лицо Варгасова, Дима сообразил: кажется, надо что-то делать.
Улица была пустынна – лишь «мерседес» у подъезда с дремлющим шофером, – и хорошо просматривалась. Нет, по такой, пожалуй, не убежишь… И вдруг она сразу заполнилась людьми. «Кончился рабочий день. Можно смешаться с толпой, а по толпе вряд ли станут стрелять… В доме, что примыкает к абверу справа, – Дима помнил это точно, – есть проход на другую улицу, к Лановерскому каналу…»
Варгасов прикидывал не больше секунды. И все время Беккер в упор смотрел на него. Диме даже показалось, что тот сделал незаметный жест, который подсказывал ему, как надо сейчас поступить. «Провокация или шанс? “Свой” шанс? Единственный?»
Раздумывать было некогда: уже медленно отворялась дверь, слышались голоса гестаповцев…
И тут Дима ударил штурмбаннфюрера куда-то в грудь. Ударил несильно, без замаха. Но тот, схватившись за живот и согнувшись пополам, упал прямо под ноги опешившим эсэсовцам. От неожиданности они рухнули на своего начальника.
А Дима уже мчался в сторону заветного дома, вклиниваясь в толпу испуганных людей, уже было повернул к спасительной арке…
Тогда-то и возникла перед ним серо-зеленая фигура с пистолетом в руке. В тот же миг Варгасов почувствовал, что задыхается – так было, когда однажды отказал парашют… Так было, когда его коротко ударил сухоньким кулачком поддых фельдфебель из комендатуры…
Прихрамывая, подбежал Беккер. Дима лежал в луже крови, лицом вверх, а над ним стоял армейский лейтенант с «парабеллумом» в руке.
– Я все видел и, кажется, сумел вам помочь… – Он кивнул на распростертое тело. – Боюсь только, что несколько погорячился: всадил в него всю обойму…
Ничего не ответив, Беккер опустился на колени, припав почти к самому лицу Димы: он плохо видел – очки остались на крыльце абвера, растоптанные эсэсовцами, выбиравшимися из «кучи малы», что сумел организовать этот шустрый «томми». Варгасов не дышал. Беккер взял его запястье, пытаясь нащупать пульс.
И тут Дима открыл глаза… Губы его чуть шевельнулись… Штурмбаннфюрер снова приник к его лицу. Тогда Варгасов, цепко поймав взгляд близоруких глаз, что-то прошептал. «Марихен», – услышал Беккер. И все.
Эрих Беккер еще какое-то время стоял на коленях, стиснутый со всех сторон сапогами, туфлями, ботинками. Потом, в последний раз посмотрев на лицо убитого, сделал то, чего не положено делать не только гестаповцу, но и обычному офицеру вермахта: осторожно прикрыл веками всегда светлые, а теперь потемневшие глаза Варгасова, словно в них опрокинулось и заполнило их до краев хмурое берлинское небо.
На следующий день в Центр, «Базилю», ушла радиограмма: «Вчера при попытке к бегству погиб “Джим”. Сообщил об этом человек “Преторианца”, работающий в гестапо. Связаться с ним удалось только сегодня.
Отправка интересующего вас эшелона отложена. Готовим операцию еще раз. Если не удастся, сообщим маршрут. Работа продолжается. – “Питер”».