Евгений Чебалин Гарем ефрейтора

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1

Реденький пригородный лесок под Лейпцигом был пуст. Едва поднявшееся над деревьями солнце растопило слоистую пелену тумана, и блекло-розовый отблеск лег на шершавую кору дубов, высветил рубчатую машинную колею на влажной тропе со вздувшимися корнями, робко подкрасил мертвенный, синевато-стальной куб пеленгатора. Над ним медленно вращались два скрещенных обруча — антенна.

Ефрейтор Шнитке шагнул из-за куста, копошась пальцами в ширинке. Его опахнула пронзительно-розовая тишина, и он вздрогнул. Вздернул верхнюю губу, обметанную щеткой усов, втянул воздух сквозь зубы. Пахло прелью, сыростью — весной.

Куст настороженно топорщился молодыми побегами, унизанными набухшими почками. Шнитке пригнулся, скусил почку с верхушки побега, раздавил ее коренными зубами. Гортань, нёбо обдало горьковатой вяжущей свежестью. Шнитке сплюнул, потянулся и охнул: в голове тупо, текучей ртутью перекатилась боль.

Фогель и Бюхнер старательно разминались в пяти шагах, поочередно приседали, придерживаясь за стволы. Эта железная коробка — пеленгатор — была начисто лишена комфорта, через час дежурства колючей онемелостью затекали ноги, начинала ныть спина. Вдобавок после полуночи пробило глушитель, и от сочащегося из-под пола выхлопного газа к утру у всех разболелась голова. Шнитке свирепо сквернословил, грозился набить морду этой свинье Гепнеру после дежурства. Шофер обязан знать, когда и где треснет его колымага, а если у него не хватает на это мозгов, то место такому кретину не в благословенном теплом гестапо в центре Германии, а на Восточном фронте.

Гепнер, напуганный, мышью таился в кабине. Время от времени над приспущенным стеклом возникала его мятая мордочка, осторожно поблескивала маслина глаза. В кабине омерзительно воняло бензином, под горячим полом рычал и подрагивал мотор. Правая нога Гепнера на акселераторе ныла в колене от напряжения. Дежурство подходило к концу.

Гепнер судорожно вздохнул и втянул голову в кабину — подальше от бешеного взгляда Шнитке. У этого психопата хватит подлости состряпать рапорт о разгильдяйстве шофера, который своим треснувшим глушителем мешал выполнять пеленгационной команде особое задание.

Все словно взбесились в последний месяц. Эта проклятая рация засела занозой в мозгах. Она выходила на связь дважды — в городе и за его пределами.

Короткие — пять-шесть цифровых групп — сигналы неизвестного передатчика грянули громом над головой лейпцигского гестапо, вдребезги разбив сравнительно спокойную жизнь. Срочной реанимации подверглись шесть изрядно поржавевших в безделии машин с пеленгаторами. Берлин прислал еще девять. И уже через два дня после выхода рации в эфир пятнадцать железных жуков с вращающимися антеннами на крышах прочесывали Лейпциг и его окрестности. Рация надолго замолкла. Берлин подхлестывал: найти радиста!

Уютный мирок города тугими поршнями прошивали эшелоны, крытые брезентом. С запада к границе гнали сплав железа, стали и серо-зеленых мундиров. С востока волнами накатывался на станцию и расползался по городу запах карболки, гноя, крови и паленого мяса. Лейпциг, сведенный судорогой дисциплины, еще затемно рассасывался по заводам и фабрикам. За день он пожирал сотни тонн хлеба, бельгийской курятины, украинской колбасы и сала, а к ночи выдавливал из своего чрева продукцию.

Радио исправно извергало на каждую семью порцию маршей и геббельсовского фальцета. Все шло как надо в эту весну. Ножи немецких армий вонзались в сырое тело славянского колосса, славянские города остужали кровью своей раскаленные ножи дивизий вермахта, и свистящая покорность этого действа ласкала тевтонский слух. Все было бы как надо, и вдруг эта оса, ужалившая город своей морзянкой, — рация! Чья?!

Шнитке с хрустом потянулся, зевнул:

— Фогель, доставай жратву.

— Будет сделано, господин ефрейтор!

Фогель трусцой двинулся к машине, подмигнул Бюхнеру. На ночь выдавали сухой паек: галеты, сыр, масло, шоколад и сто граммов шнапса. Все это надлежало теперь употребить. Их дежурный маршрут лежал вдоль окраинной Бисмаркштрассе. В штабе гестапо на оперативной карте город густо исчертила сетка остальных четырнадцати маршрутов. Уловистую сеточку сплел обер-лейтенант Гарнер, в ней просто обязана была запутаться эта паскудная рация, взбаламутившая лейпцигское гестапо и Берлин.

Фогель не спеша раскладывал снедь на куске брезента под кустом, Бюхнер помогал ему. Ефрейтор — юный черный бог — стоял в двух шагах, нетерпеливо подрыгивал коленкой. Острый кадык его несколько раз дернулся, сгоняя голодную слюну в желудок.

Из кабины высунулась осунувшаяся рожица Гепнера и, наткнувшись на косой взгляд Шнитке, торопливо втянулась обратно.

— А ты, болван, лезь в кузов и неси дежурство, — с наслаждением сказал Шнитке. — У тебя еще целых полчаса работы.

Он проводил взглядом полусогнутое тельце Гепнера, шмыгнувшего в распахнутую дверь пеленгатора, и сплюнул: «Недоносок! И таких берут в гестапо…»

Шнитке осторожно подносил наполненный до краев алюминиевый стаканчик к белозубой пасти под усами, когда из машины слабо выплеснулся не то всхлип, не то вскрик Гепнера.

Шнитке придержал стаканчик. Развернувшись к сине-стальной кубышке, он приготовился вогнать в ее нутро несколько горячих слов, в частности: «Ты что, рожать собрался, кретин?» Но не успел. Гепнер вынырнул из машины, завис над трапом и прохрипел сиплым шепотом:

— Она! Где-то близко!

— Кто? — рявкнул Шнитке.

— Рация! Сигнал максимальный!

Шнитке осторожно поставил стаканчик на брезент. Покрыв расстояние до машины в два прыжка, таранным ударом отбросил Гепнера внутрь.

В машине зависла мертвая тишина. Фогель и Бюхнер напитывались жутковатым восторгом. Пятнадцать машин, триста квадратных километров поиска, неделя пустого, как брюхо дистрофика, эфира — и рация выходит на них, когда они занялись жратвой! «Мой бог, сделай так, чтобы это чучело Гепнер оказался прав!»

В пеленгаторе приглушенно забубнил Шнитке — докладывал в штаб о вынырнувшей где-то поблизости рации. Через минуту он выпрыгнул из машины, пружинисто присел. Приклад автомата в его руке легко и плотно прилип на лету к боку. Огоньки гончей разгорались в зрачках. И ожегшись о них, Фогель и Бюхнер опрометью бросились к машине за своими шмайсерами.


Они трусили мелкой цепью между стволами — четыре верткие фигуры, — охватывая полукольцом то направление, которое указал пеленг. Это был северо-восток лейпцигской окраины. Висевший всю ночь над лесом туман смягчил и увлажнил хрусткий лиственный покров, устилавший сизую слизь земли. Им сказочно повезло: судя по силе сигнала, рация сыпала морзянкой где-то совсем близко.

— Брать… жи-вым! — толчками выдохнул Шнитке, передавая приказ по цепи. Он был моложе всех в этой четверке, но так выделялся в гитлерюгенде, что его не взяли на фронт. Холодный, жестокий азарт переполнял Шнитке, сочился из каждой поры. Обер-лейтенант Клюге, руководитель квартальной полусотни подобных волчат, понимал в этом толк. Он и написал в гестапо рапорт-рекомендацию на Шнитке.

Они увидели бежевый задок «пежо», заштрихованный кустарником, почти одновременно, выбежав на край небольшой поляны. Шнитке махнул рукой, пресекая бег, и все четверо распластались на земле, запаленно вдыхая лиственную прель.

Полянка просматривалась насквозь, и Шнитке, враз покрывшийся гусиной кожей, ощутил, что его засекли. Он мог поклясться в этом, ждал треска и грохота выстрелов. Но «пежо» по-прежнему мирно светился сквозь кусты. Розоватая утренняя тишина текла над ефрейтором в безмятежной пустынности. И вздыбившиеся под пилоткой волосы Шнитке стали опадать.

Подмываемый вновь прихлынувшим азартом, ефрейтор махнул рукой, отдавая приказ возобновить движение. Они поползли, охватывая «пежо» с трех сторон. Обострившимся зрением Шнитке подмечал все: червячные изгибы тел Фогеля и Бюхнера (Гепнер тащился, как всегда, сзади), густой частокол стволов рядом с машиной и нитяной штрих антенны, тянувшейся ввысь. Радист работал в машине, забросив антенну на дерево. Синеватая струйка газа сочилась из выхлопной трубы. Стоило только нажать на гашетку — и пули в клочья разнесут шины. Теперь машина их — вся, с потрохами! — пронзило острым удовольствием Шнитке, и он с трудом удержал палец на спусковом крючке. Нужно брать радиста живым. В этом весь смак. И Шнитке, содрогаясь от азарта, от предвкушения, крикнул:

— Выходи! — и дал очередь из автомата поверх машины.

Глава 2

Сидящий в машине увидел Шнитке в зеркале заднего вида сразу, как только четверка появилась на опушке. Четверо залегли и поползли, охватывая «пежо» полукольцом. Преодолевая вязкий тошнотворный страх, выступивший испариной на лбу, радист на мгновение оторвал руку от ключа, придвинул к себе одну из двух гранат, лежавших на сиденье. Оставалась одна группа цифр, ему не хватило всего полминуты. Откуда эти?… Почему так быстро?!

Выбираясь неимоверным напряжением воли из ядовитого, засасывающего отчаяния, он закончил передачу и снова посмотрел в зеркало. Черные извивающиеся фигуры на янтарной желтизне листвы ударили в глаза. Они успели одолеть за это время несколько метров.

Пришло время расплаты. Он дважды за последнее время нарушил элементарные правила своей работы — с тех пор, как умер от воспаления легких его радист Штринер и он остался в городе один.

Перед самым утром, за два часа до рассвета, он открыл отмычкой гараж и угнал «пежо» хозяина Штринера. Штринер служил официантом в пивной и пользовался машиной хозяина за умеренную плату. Угон «пежо» был первым проколом в работе резидента. Попавшись с украденной машиной, он неминуемо ликвидировался как разведчик. Но без машины он не успевал на работу к семи утра. Отпроситься в типографии не удалось.

Второй ошибкой был выбор места для передачи. Они со Штринером хранили рацию в лесу близ города, в земляной нише, замаскированной дерном. За последний месяц после долгого молчания Штринер дважды вышел в эфир со сведениями о проходивших через Лейпциг воинских эшелонах. Тут же в городе появилось пятнадцать пеленгаторов и стали работать в круглосуточном режиме. Выходить в эфир рядом с городом в такой обстановке было безумием. Но как не передать своим сообщение, пожалуй, самое важное за всю его работу с начала войны? Одновременно с этим сдавила в тисках необходимость возвратиться после передачи на работу к семи: прогул по законам военного времени карался отправкой на фронт.

Он решил выйти в эфир, выбрав для этого «собачью вахту» пеленгаторов — перед самым утром. Для этого нужно было добыть машину, извлечь рацию из тайника, передать группу цифр, добраться до города, сесть на первый трамвай и успеть на работу. Даже если бы его засекли с первыми позывными и прибыли к месту передачи через двадцать — двадцать пять минут, у него все равно оставался шанс успеть на работу.

Цепь его поступков в эту ночь была рискованной, но это был вынужденный и учтенный риск, только бы все шло по плану.

Однако расчеты с первых же минут нарушились. Ковыряя в темноте отмычкой в замке, он услышал неподалеку короткий дверной скрип. Отпрянул в сторону и прижался спиной к кирпичной стене.

В доме напротив приоткрылась дверь. Мелькнув в полоске света, на крыльцо вышли двое. Дверь захлопнулась, из темноты донеслись приглушенный смех, поцелуи. Опустив руку с пистолетом, разведчик обмяк, шагнул за угол, прислушался. Доблестный гауптман, прибыв из армии на побывку, отдавал в фонд Германии свою мужскую потенцию. Он оставил вдовствующей фрау офицерский паск и вполне доброкачественное сырье для будущей копии самого себя. Поезд у гауптмана уходил через полтора часа, до вокзала было не более двадцати минут ходьбы, и экономный вояка догуливал отпуск деловито и с толком: фрау в его походных лапах повизгивала, истекала стонами.

Когда они разошлись, стало уже сереть небо. Нервничая, резидент вывел машину из гаража. В лес он попал на рассвете, и не осталось времени отъехать от города подальше. Это был главный промах.


Позади машины крикнули «Выходи!» Воздух вспорола автоматная очередь. Над машиной хрустнуло, на капот упала срезанная пулей ветка. Она лежала на лаковой, кофейной глади влажная, темная, белея сливочным мазком на изломе.

Не отводя глаз от ветки, радист потянулся к рычагу скорости. Мотор мирно, успокаивающе урчал, и на миг вспыхнула безумная надежда: может, удастся?! Но он тотчас отогнал ее — в работе разведчика чудес не бывает. В его положении оставалось сделать максимум возможного.

Плавным скользящим движением он бесшумно приоткрыл правую дверцу и несколько раз двинул рукой, примериваясь к броску. Затем сжал сцепление и включил скорость. Бросив быстрый взгляд на зеркало, увидел: рослый ефрейтор — скорее всего, командир группы — приподнимается, готовясь к рывку.

Радист тычком ударил дверцу и, выставив руку, размахнувшись, бросил назад гранату. Она унеслась, кувыркаясь в воздухе, — черный кругляш, несущий смерть и слабую надежду. Зафиксировал в зеркале: ефрейтор бросился в сторону от гранаты, на лету группируясь для удара о землю, — и отметил профессионально-точную реакцию гестаповца.

Он успел еще сделать два выстрела в боковое стекло, целясь в согнутые фигуры за кустами, затем вдавил акселератор и отпустил педаль сцепления. Тотчас сзади оглушительно, раскатисто грохнуло. Перед самым лицом брызнуло осколками стекло амперметра — прошив багажник, в панель впился осколок.

Машина прыгнула вперед. Ее занесло, повело боком, задние колеса, одолев около метра, ввинтились, буксуя, в разжиженную почву. Рывком выворачивая руль, увертываясь от наползающих на радиатор стволов, радист почувствовал, как немеет взмокшая спина в ожидании выстрела сзади. Все его тело — недавно еще такой упругий, теплый и безотказный механизм — теперь с ужасающей скоростью каменело, будто пропитанное цементом, и он теперь схватывался, сдавливал ребра, живот так, что невозможно было уже дышать.

Почему они не стреляют?!

Он бросил взгляд в зеркало еще раз и с резанувшим по сердцу отчаянием поймал напружиненную фигуру гестаповца рядом с черной дымящейся воронкой. Немец уцелел. Рыльце его автомата коротко дернулось, выплюнув игольчатый огонек. Под полом гулко лопнули простреленные шины, машину тряхнуло. Она осела, и сразу же неподатливо заело руль. Внизу выло, железный остов на изорванных колесах сокрушительно трясло. «Пежо», отчаянно завывая, виляя задком, упрямо полз вперед. Он превратился в землеройную машину; лохмотья колес, вращаясь, швыряли назад двумя дугами бурое месиво из травы и листьев. Железный загнанный зверь продолжал жить. Сотрясаясь в конвульсиях, он с непостижимым упорством уползал в межстволье, в розовое марево восхода, огрызаясь пистолетным огнем, унося в своем чреве тайну, награды, повышение по службе.


Осознав это, Шнитке, Фогель и Бюхнер, опаленные страхом и ненавистью, ударили по машине с трех сторон очередями. Они кромсали пулями тонкое железо, оставляя в нем длинные дырчатые швы.

Пули вошли в радиста с двух сторон. Сначала тупо, будто палкой, ударило в низ спины, в позвоночник, и вместе с дикой, полыхнувшей у крестца болью тут же затопило ноги онемением. Вторую пулю, засевшую в мякоти бедра, радист почти не почувствовал, лишь коротко дернулась нога от тычка.

Все, что он делал в Лейпциге восемь лет, вживаясь в чужой язык, привычки, обличье, подчиняя свое существо одной цели — раствориться, слиться с массой, растаять в чреве громадного города неприметной крупинкой, чтобы сообщать затем Родине нужные ей сведения, — все это было его обычной работой. И эта рвущая теперь позвоночник боль, которая все же не могла заглушить опасения, что его опознают, тоже была частью этой работы.

Подчиняясь последней необходимости, радист поднялся с сиденья и положил на колени противотанковую гранату, которую принес в машину из тайника вместе с рацией. Он поторопился сделать это и лишь теперь, завороженно глядя на вороненый тяжелый цилиндр, затих, отдаваясь во власть своей боли. Она разбухала, растекалась по спине, раскаленными челюстями жевала внутренности и позвоночник. Все тело его трепетало в немыслимых усилиях хоть на миг избавиться от дикой, чудовищной хватки этой твари, раздиравшей его.

Напрягая волю, отдаляя забытье, еще раз прощупал тускнеющим сознанием все, что пришлось выполнить за предыдущий день и эту ночь. Уходя на ночное дело, он загодя переоделся в обезличенно-новый, недавно купленный комбинезон. Он умело замел следы: пусть только пошарят у него на столе и на берегу реки.

Оставалось последнее: приметы, по которым его могут опознать, — лицо и руки, сетчатка на пальцах. «Не выйдет этого у вас, ублюдки… Не будет у вас такого удовольствия!»

Его нога соскользнула с акселератора. Машина дернулась в последний раз и остановилась. Но это уже не имело значения. Радист выдернул чеку и понес на ладонях гранату к лицу. Он поднимал се все выше, к самым губам, содрогаясь, терзаемый болью. Уже не в силах выносить этого молча, впившись взглядом в округлый, блескучий бок цилиндра, несущего ему избавление, он закричал торжествующе и страшно, празднуя свою победу над теми, кто вздумал вытравить из него багряные закаты над Волгой, медвяный запах скошенной травы, хмельную вольную радость деревенских праздников, отторгнуть от родного языка, песен и сказок, превратить в быка, годного лишь для пожизненного ношения ярма.

Он кричал по-русски, и оцепеневший в молчании, ухоженный, выращенный в строевом порядке лесок изумленно внимал дикой, языческой ярости победного крика:

— Что, взяли, твари, выродки, мать вашу?… Не выгорело у вас! Подавитесь, костью в глотке мы вам встря…

Изрешеченный пулями «пежо» дернулся, вспух и треснул, выпустив в разломы багровые молнии. Чудовищный грохот потряс гестаповцев, оглушил. Шнитке затравленно, отвесив челюсть, оглянулся. Позади него, рядом с воронкой от гранаты, неподвижно, лицом вниз лежал маленький, похожий на подбитого вороненка Гепнер. Справа за кустами хрустнул сучок, визгливо выругался Фогель. Он ругался не переставая, стонал, всхлипывая от потрясения высоким гнусавым голосом: ему задело осколком плечо.

Искореженный каркас машины яростно пылал. Над ним дрожало и плавилось марево.

Господину обер-лейтенанту Вольтке

начальнику гестапо

ДОНЕСЕНИЕ

Согласно Вашему приказу информировать Вас о любом событии или происшествии в моей типографии доношу следующее: бесследно исчез наборщик Венцель. Сегодня утром он не явился на работу. Имея в виду государственную важность выполняемой Венцелем работы — набор справочника-путеводителя по Северному Кавказу для вермахта, — а также помня о Вашем приказе выполнить набор в первую очередь, я немедленно направил посыльного домой к Венцелю. Хозяйка дома, где он снимал комнату, сказала, что квартирант вчера пришел, как обычно, с работы в девять, поужинал и потушил свет. Больше она ничего не знает. При беглом осмотре комнаты на столе была найдена записка (прилагается).

Венцель был самый опытный и дисциплинированный линотипист в моей типографии, за восемь лет службы замечаний не имел, друзей не заводил, был нелюдим. Могу ли я поручить его работу другому? Она временно приостановлена в ожидании Ваших приказаний.

Хайль Гитлер!

Директор типографии

Аксель Розенблюм

Вольтке придвинул выпавшую из конверта с донесением записку Венцеля, вгляделся. На сероватом листке, вырванном из блокнота, неровная россыпь букв. Она пересекала едва заметный оттиск пальца. Вольтке прочел: «Жизнь — продажная шлюха. Держаться за нее гнусно, надоело». Наклонился, раздул ноздри хрящеватого носа, понюхал. Едва слышно пахнуло типографской краской, видимо, записку писали сразу после работы.

«Отдать на экспертизу. Если почерк и отпечаток пальца Венцеля — дело более или менее ясное: типичный образец рабочей паранойи. Восемь самоубийств за месяц по городу, и все — после работы. Десятичасовой рабочий день, выматывающий до предела. Пустая комната, шнапс в одиночку. Тупое бешенство скота, не находящее выхода. Навязчивая мысль о смерти приходит все чаще, начинаются поиски наименее болезненного способа. Финал. Закономерный конец особи, не одухотворенной идеей».

Вольтке откинулся на спинку кресла, закрыл глаза. На берегу реки нашли аккуратно сложенный рабочий комбинезон с набившейся в швах свинцовой типографской пылью и рабочие брезентовые туфли. «Педантизм на грани идиотизма: трудиться снимать, аккуратно складывать в кустах одежду, чтобы через минуту стать снедью для раков? Тут кажется, все ясно. Для видимости пошарить в реке и сдать все в архив после проверки. Есть дела поважнее».

На нем действительно висело дело первейшей важности: отчитаться перед Берлином за преступное разгильдяйство командира пеленгационной машины Шнитке, не сумевшего взять чужого радиста живым. Радиограммы не поддавались расшифровке, радист не опознан. Кто-то из жителей Лейпцига.

«А почему, собственно, он должен быть из Лейпцига? А если это «кочевник», прибывший поездом и укравший «пежо» в пивной? Во всяком случае, пусть господа из Берлина распознают жителя Лейпцига в обгоревшем мясном фарше, размазанном по железу. Частный, не заслуживающий внимания, случай, герр Кальтенбруннер. Радиста все равно уже нет, он не опаснее дохлой крысы на помойке».

Глава 3

АГЕНТУРНЫЕ СВЕДЕНИЯ О ХАСАНЕ ИСРАИЛОВЕ (ТЕРЛОЕВЕ)

Хасан Исраилов родился в 1903 году в семье крупного скотовладельца. Дед — Цоцаров Хациг — один из наибов Шамиля. Отец — Садуллаев Исраил — абрек, приемный брат Зелим-хана. Убит при грабеже Кизлярского казначейского банка.

Хасан восемь лет учился в арабской школе, затем окончил духовную школу. В 1920 году Исраилов уже сформировался как ярый враг Советской власти, поддерживал активную связь с Узуном-Хаджи, имамом Гоцинским, англо-турецким агентом Саид-беком Шамилевым — внуком Шамиля. Направление и методы действия Исраилова: антисоветская агитация, убийство большевиков, организация грабежей советских учреждений, организация и руководство восстаниями в Чечено-Ингушетии.

Арестовывался четыре раза, приговаривался к десяти годам исправительно-трудовых лагерей, затем к смертной казни (ст. 58, ч. 2,3,8, Ни 14 УК РСФСР), но всякий раз искусной подтасовкой свидетелей, документов, подкупами, противозаконными действиями родственников обеспечивал себе алиби и выходил на свободу.

В 1933 году Исраилов публично раскаивается, добровольно выходит из подполья и сдается в руки властей, обещая работать на Советскую власть.

Восстановлен в партии. Работает в Грозном корреспондентом, партследователем, пишет стихи. По рекомендации партийных, советских органов направляется в Москву на учебу в Коммунистический университет (Красной профессуры).

Его деятельность в Москве: организация антисоветской писательской группы во главе с Авторхановым, связь с Троцким за границей, остатками подпольного «Паритетного комитета» в Грузии, теракты, организация террористических групп. Дерзкое ограбление банка, убийство двух сторожей, из отрубленных рук и ног которых по приказу Исраилова на полу выкладываются две буквы «М», означающие «Мекка» и «Медина» и «Мусульманские мстители».

После окончания университета возвращается в Грозный, ведет борьбу против ВКП(б) и Чечено-Ингушского областного комитета, занимается злостной антисоветской пропагандой, дискредитацией партработников.

Арестован, сослан в Сибирь. Бежал. Во время погони убил охранника и двух собак, вырезал «филе» и питался им, скитаясь по тайге.

Возвращается на юг и живет на нелегальном положении, непрерывно мигрируя по всему Кавказу, организуя теракты, саботаж, развал колхозов. Одновременно сколачивает подпольные контрреволюционные группировки Кавказа в единую партию ОПКБ (Особая партия кавказских братьев). Им ведется подготовка подпольных баз и филиалов ОПКБ в Грузии, Азербайджане, Осетии, Чечено-Ингушетии, Дагестане, Карачаево-Черкессии, Нахичеванской области.

Направление и конечная цель его деятельности: создание панисламистской федеративной Республики Кавказ — протектората Германии.

Его политическое и идейное кредо: активная смесь пантюркизма с национал-социализмом. По данным надежных источников, ищет связь с турецкой и абверовской разведками. Каналы связи не установлены. Крайне опасен в непосредственном общении, в совершенстве владеет холодным и огнестрельным оружием. Стреляет в темноте без промаха на звуки, на свет. Предельно жесток. Жаден и неразборчив в половых контактах. Сентиментален.

Арест Исраилова крайне затруднен горными условиями, наличием многочисленных замаскированных баз на территории Чечено-Ингушетии, Дагестана, Грузии, поддержкой его штаба широкой сетью бандпособников в труднодоступных аулах.

Усилия по его поимке, предпринятые НКВД и НКГБ ЧИАССР, Дагестана и Грузии, а также оперативной бригадой под моим руководством, пока не дали результата. Принимаются все возможные меры для выполнения поставленной перед нами задачи.

Кобулов, зам. наркома внутренних дел СССР.

Сталин стоял у окна. Желтоватые глаза его щурились, как от ослепительного света, хотя за окном, над стрельчатыми пиками елей, вот уже третий день висела зыбкая, будто напитанная предчувствием грозы, сизо-стальная хмарь.

Странно: синоптики зафиксировали и прочили на обозримое будущее такую же хмарь от Кавказа до Новгорода, будто в нависшем небосводе, как в зеркальной чаше, отразилось немыслимое напряжение земных битв.

Сталин отчетливо представил штабную карту, над которой стоял утром около часа, впитывая переутомленным мозгом все причудливые изгибы линии фронта.

Сейчас линия обрела вдруг зримый земной образ, и Сталин удивленно хмыкнул, зябко пожал плечами, дивясь точности древнеславянской фантазии, рисовавшей Родину в образе медведя. Ему отчетливо привиделся медведь — вздыбленное, ревущее от боли и ярости чудовище с разинутой пастью и вытянутыми лапами, стоящее спиной к Москве. Он прикрыл глаза. Медведь материализовался в его воображении, обрел географическую конкретность.

Медведь стоял гак, вскинувшись от ярости, вот уже третью неделю, этот российский символ, удерживая всем телом тяжкую желто-коричневую трясину вермахта, затопившую Европу и часть России. Дрожь этого апокалипсического противостояния сотрясала две ставки, два штаба по обеим сторонам фронта.

Но различна была их природа и суть. С одной стороны — чудовищный, истекающий слюной азарт холодной гадины с устойчивым гипнотическим рефлексом, уже привыкшей к столбняку, в котором цепенели целые государства, стоило ей лишь уткнуться в них стеклянно-тусклым взглядом. С другой — нестерпимая боль истерзанного колосса, которого пробудили, накинувшись на рассвете, выгрызая из тела живую плоть и заглатывая ее тут же, давясь и чавкая.

И вот теперь он вздыбился, этот колосс, сумев отбить, оттолкнуть лапами пасть гадины от своего сердца — Москвы, стоял, истекая кровью, переводя дух в мучительном ожидании следующего броска — куда он будет направлен?

«Куда же, куда?!» — этот вопрос воспаленно пульсировал в Ставке в ту горькую весну 1942 года. Он неотвратимо нависал над людьми в генеральских мундирах даже в часы недолгого сна, в который, как в обморок, опрокидывались они после неистовых, иссушающих мозг бдений над штабными картами.

Сталин требовал от Генштаба предвидения в летней кампании, он требовал его жестко, с болезненным недоверием вслушивался в прогнозы, учитывая возможность дезинформации, на которую и сам был большой охотник.

Он чувствовал в аппарате Ставки и Генштаба растущее смятение, порожденное его недоверием к поступавшим разведданным. Оно означало, что у Верховного пока нет своей точки зрения на летнюю кампанию. Она до сих пор еще не сформировалась, несмотря на последние разведсводки. Пожалуй, самая важная из них гласила: в Лейпциге полным ходом идет печатание карты-путеводителя по Северному Кавказу в небывало большом количестве. Информация имела совершенно определенный смысл: вермахт нацелился на Северный Кавказ. Но если это дезинформация?

Зажатый тисками спешки, просчитавшись в оценке ситуации перед началом войны, хотя и всеми мерами готовился к ней, пережив злой шок перед лицом неисчислимых жертв, к которым привел его фетиш собственной непогрешимости, Сталин не желал снова оказаться в положении оракула, предсказания которого опрокидывает действительность.

Зазвонил телефон. Сталин взял трубку. Тихий, бесцветный, будто пропущенный через многие фильтры, голос Поскребышева:

— Товарищ Сталин, просит принять начальник разведуправления.

— Пусть подождет. Пригласи Жукова и Шапошникова. Скажи, Сталин просит великих полководцев уделить ему немного времени.

— Передам, товарищ Сталин, — бесстрастно отозвалась трубка.

Сталин слабо усмехнулся. Он был уверен: та интонация, с которой он вызывал начальника Генерального штаба и командующего фронтом, будет передана в точности.

Зазвонил телефон, стоявший на столике отдельно. Сталин приподнял брови — этот аппарат оживал нечасто. Взял трубку:

— Слушаю.

— Товарищ Сталин, в Наркомате внутренних дел третий день лежит письмо, адресованное вам.

— От кого?

— Исраилов из Чечено-Ингушетии.

— Исраилов? Исраилов… Этот бандит еще на свободе?

— Так точно.

— Мы послали бригаду Кобулова ловить его больше месяца назад. Кобулов не справляется. Что в письме?

— Оно… предельно оскорбительно.

— Поэтому Лаврентий и держит его. Хорошо.

Сталин положил трубку. Нажал кнопку звонка, сказал появившемуся Поскребышеву:

— Пусть привезут письмо Исраилова из Наркомата внутренних дел.

— Слушаюсь. — Поскребышев не уходил. — Товарищ Сталин…

— Что еще?

— Начальник разведуправления настаивает принять его. У него разведданные чрезвычайной важности.

— Если настаивает, пусть войдет.

Поскребышев отступил в сторону, и сразу же из-за его спины появился генерал.

— Что у вас? — Сталин стоял у торца длинного стола для заседаний. Глянул исподлобья, раскуривая трубку.

— Здравия желаю, товарищ Сталин.

— Настойчивость хорошая вещь, когда не перерастает в настырность. Вы уверены, что ваши сведения соответствуют вашей настырности?

— Только что доставлены разведданные чрезвычайной важности. Я не имел права не доложить о них немедленно.

К генералу у Сталина было сложное отношение, в нем Верховный и сам порой не мог разобраться. Непроницаемое, с крутыми скулами лицо начальника разведки казалось смуглой матовой маской, из-под которой упирался в собеседника физически ощутимый, плотный, негнущийся взгляд. Генерал выгодно отличался от бывшего начальника разведуправления Голикова тяжеловесностью многократно проверенного мнения. Этот человек был одним из немногих, с кем Сталин сдерживал себя, ни разу не повысил голоса. С другой стороны, никто не мог припомнить случая, чтобы сам генерал отмяк, отозвался на шутку в редкие минуты расслабленности, которые возникали в этом кабинете. Он невозмутимо пережидал их, являя собою резкий контраст с другими посетителями и не тяготясь этим.

— Что принесли?

— Краткое изложение директивы N 41 ОКВ вермахта — направление главного удара в летнюю кампанию. Карту мы изготовили сами в соответствии с данными.

Генерал шагнул вперед, раскрыл папку, вынул из нее лист бумаги, густо расчерченный, протянул Верховному. Сталин взял бумагу, всмотрелся. В карту была впаяна южная часть России: Крым, Ростовская область, Ставропольский край, междуречье Волги и Дона. Толстое венозное основание стрелы, накрыв синюшным цветом Курск, Белгород, Волочанск и Чугуев, далее разветвлялось. Сужающиеся стрелки переползали через реку Оскол и утыкались в Дон, в города Воронеж, Новая Калитва, в станицу Вешенскую. В самом низу карты стрелы охватывали с двух сторон Ростов, протыкали приморскую часть Краснодарского края, сам Краснодар и накрывали жилами Майкоп, Пятигорск и Моздок.

Сталин пристально рассматривал карту, чувствуя, как вскипает внутри беспричинный тяжелый гнев. Карта была подарком немыслимой ценности для Ставки. Изящно-наглое и аскетичное в своей сути творение чужого хищного ума, его холодная напористая логика. Все здесь подсказывало, что карта — плод долгих напряженных усилий германской военной машины. Если это дезинформация, то блестящая в своей убедительности. С этой минуты карта становилась реальностью, властно вторгалась в штабные разработки, подталкивала к определенным решениям.

Верховный терпеть не мог подталкиваний в какой бы то ни было форме и не прощал этого никому. Молчание тягостно затянулось. Наконец он прервал его низким клокочущим голосом:

— Вы понимаете, что принесли?

— Так точно, товарищ Сталин. Источник абсолютно надежен.

— Абсолютно надежного нет ничего. Это противоречит диалектике.

Без стука и доклада вошли Жуков и Шапошников, поздоровались.

— Здравствуйте, Борис Михайлович, Георгий Константинович. Разведка настаивает, что Гитлер нацелился на Кавказ. Полюбуйтесь. — Передал карту Жукову, отошел к окну. — Что думает Генштаб?

Глухая надтреснутость голоса, то, как повел он плечом, заставили быстро переглянуться Жукова и Шапошникова: Верховный с трудом сдерживал раздражение.

Шапошников и Жуков долго ошеломленно вглядывались в карту. Знание направления главного удара вермахта могло породить неограниченные варианты в штабной контригре, ловушки, контрудары. Все было слишком хорошо, чтобы поверить в карту безоговорочно.

— Пода-арочек, — хмуро процедил Жуков, — прямо яблочко на тарелочке.

— Вы, Борис Михайлович? — спросил, не оборачиваясь, Верховный.

— Крепко сработано и нахально. Похоже на аппетиты и стиль Гальдера.

— Неделю назад разведка информировала нас о развертывании румынских, венгерских, итальянских войск на юге, о формировании особых подразделений из пленных кавказцев. Вчера они подсунули справочник-путеводитель по Северному Кавказу, который немцы готовят для себя в Лейпциге. Сегодня — уже весь план летней кампании вермахта. И тоже кавказского толка. Может, заодно подскажут нам время и место окончания войны? Что вы на это скажете, Георгий Константинович?

— Одно к одному. Больно удачно, чтобы с маху поверить, — помедлив, сумрачно отозвался Жуков.

Сталин обернулся, тяжело уперся взглядом в генерала разведки:

— Вы упорно толкаете нас к решению ограбить центральную, московскую оборону и перебросить резервы на юг. Вам не кажется, что плод, который упал в наши руки, гнилой? Нет, хуже — отравленный. Не слишком ли легко он упал?

— Такие сведения легко не даются. Я ручаюсь за информацию головой.

Шапошников заметно побледнел, осторожно втягивал воздух сквозь зубы: ему было плохо. Слова генерала разведки падали в недобрую тишину. Они взламывали ледяную недоверчивость Сталина. Жукову было тоже не по себе.

— Не спорю, — наконец отозвался Верховный. — Ваша голова у нас на вес золота. Тяжелее, чем у Голикова. Мы взвешивали. Но она не перевесит всей России, если немцы все же ударят в центре. Откуда эта информация? Кто ее подсунул?

Генерал молчал.

— Кто дал сведения, я спрашиваю?

Начальник разведки не мигая смотрел в глаза Сталину и по-прежнему молчал. Дикое, противоестественное это молчание становилось невыносимым. Жуков медленно повел головой, кашлянул.

— Тот самый человек, которому мы не поверили в сорок первом. Из группы Харнака и Шульца-Бойзена, — наконец ответил генерал.

Верховный, откачнувшись, опустил руку с трубкой. Слова начальника разведуправления опалили недобрым — напоминанием о просчете Верховного. Шапошников, растирая сердце, качнулся, болезненно вздохнул:

— Товарищ Сталин… Я плохо себя… Разрешите…

— Идите, Борис Михайлович. Нельзя так себя перегружать.

Они проводили взглядами обмякшую фигуру маршала. Когда за ним закрылась дверь, Сталин нажал кнопку звонка, сказал заглянувшему Поскребышеву:

— Сделай нам чаю.

Они вышли одновременно: Поскребышев — в приемную, Верховный — в комнату отдыха, устало приволакивая ноги. Медленно притворил за собой массивную, мореного дуба, дверь.

Жуков шевельнул сведенными плечами, разминая напрягшиеся мышцы, остро глянул на начальника разведки, придвинулся к нему, бросил сквозь зубы:

— Куда ж ты на рожон прешь, генерал? Себя угробить хочешь — черт с тобой! Дело угробишь, дело!

— Я не хочу повторения сорок первого, — глядя перед собой, непримиримо, жестко отозвался генерал.

— Он не хочет… а мы, что ли, хотим? И нечего тут сорок первым козырять! Ваши умники перед июнем трижды о начале войны оповещали. И каждый раз — ни хрена подобного! Или забыл?

Генерал сковырнул запекшуюся было корку с их общей, всенародной раны, которая могла быть менее глубокой и мучительной, если бы Сталин учел обоснованные разведданные в своем стратегическом расчете. И начальник разведки напомнил об этом. За его плечами стояли люди, которые, сделав смертельный риск своей профессией, выходили на такие немыслимые высоты духа во имя Родины, что собственная судьба казалась иногда генералу весьма и весьма вторичной перед Истиной. Накануне он получил информацию — окольным путем, через Берлин, — о судьбе своего разведчика в Лейпциге, успевшего передать сведения о карте-путеводителе.

Сталин вынес из комнаты отдыха початую бутылку коньяка, лимон. Почти одновременно Поскребышев внес на подносе три стакана чая, сахарницу. Кирпично-янтарная жидкость в стаканах густо парила. Поскребышев поставил поднос на стол, вышел.

Сталин неторопливо открыл бутылку, поудобнее взял лимон, заговорил, недобро вглядываясь в начальника разведки:

— Генерал не хочет повторения сорок первого.

Жуков и генерал переглянулись.

— Мы тоже не хотим. Вы сейчас, наверно, очень довольны собой. Стоит, думает: Сталину на его просчет указал, храбрец-удалец. Мы запомним ваше указание. Сейчас речь о летней кампании. Что получится, если мы одной разведке поверим?

Сталин поднес лимон к стакану, сжал кулак. Жуков, наблюдая, как в стакан потекла мутноватая желтая струйка, глотнул, шевельнул враз озябшими скулами. Чай в стаканах заметно светлел.

— Пейте, — негромко, но властно предложил Верховный. — Пейте, пейте! — Отхлебнул из стакана, поморщился: — Кислятина! Пока ни к черту не годится. Но если мы мнение Шапошникова, всего Генштаба подсыплем (добавил в стаканы сахар) да еще товарища Жукова подольем… — Поочередно склонив над стаканами коньячную бутылку, долил в чай ароматной влаги крепчайшего настоя. Отхлебнул из своего стакана, удовлетворенно кивнул: — Теперь напиток заметно приблизился к истине и способен утолить нашу жажду. Георгий Константинович, что вы скажете про эту красивую карточную теорию кавказского толка?

— Я практик, товарищ Сталин. И практика подсказывает, что когда перед моим носом Гитлер семьдесят дивизий кулаком держит, а это так на данный момент, то говорить о прикрытии кавказских коленок — преждевременная блажь. Ну а там чем черт не шутит?… Кавказ для пруссаков — лакомый кусок: хлеб, нефть, никель, молибден, прямая дорога на Ближний Восток, англичанам в подбрюшье штык всадить можно. Поэтому надо опередить — крепко бить по их ржевско-вяземской группировке. Если с умом это сделаем — не до Кавказа Гитлеру станет, какие бы планы у него в башке не расцветали. Резервы наши, полагаю, необходимо сосредоточить возле Тулы, Воронежа, Саратова и Сталинграда.

— Мне кажется, вы подлаживаетесь под мнение Сталина, — исподлобья остро взглянул, пыхнул трубкой Верховный. — А если все-таки немец ударит на Кавказ?

— Тогда надо успеть повернуть воронежские резервы на юг.

— Осчастливили прописной истиной. Решим так: активная оборона с последующим контрударом на центральном участке фронта. Вы свободны.

Сталин уже решил про себя: главные резервы из-под Москвы никуда передвигать не будет. Жуков и Шапошников укрепили его в этом решении. И дело было даже не в сомнении, которому подверг он информацию разведки. Как политик, Сталин понимал назревшую вероятность прыжка германского зверя на Кавказ, ибо хлеб, нефть, сырьевые ресурсы Кавказа, возможность вцепиться через Закавказье в английские войска — все это было предельно заманчиво для немцев. Но гораздо сильнее и глубже, почти на уровне рефлекса, мозжила память о событиях под Москвой. Рев чужих бомбардировщиков над головой, бессильный гнев, возникавший всякий раз, когда требовалось спускаться в бомбоубежище, доводящая до исступления тревога: удержат ли Москву? Все это не зажило еще в памяти, кровоточило и немедленно воспалялось, как только заходила речь об ослаблении обороны у Москвы.

Кроме того, Молотов собирался в Лондон к Черчиллю обговаривать условия открытия второго фронта, и по всем дипломатическим каналам доносились до Москвы обнадеживающие реплики хитроумного политического бульдога, которые сулили открытие второго фронта уже в этом году. Если это произойдет, рейху станет не до Кавказа.

Жуков понимал состояние и расчеты Верховного. Он склонен был доверять разведке, ее последним данным гораздо больше, чем Сталин. Но время Жукова еще не пришло. Его полководческий талант пока только восходил в зенит и еще не окреп настолько, чтобы в категорической форме отстаивать свои соображения.

Отослав всех, Сталин тяжело опустился в кресло. Утонув в упругой коже, он терзался сомнениями: что есть карта, лежащая перед ним, — истина или дезинформация? Быть или не быть наступлению на Кавказ?… Что-то еще, связанное с Кавказом… Ах да, письмо! Несколько минут назад Поскребышев принес его и положил на стол. Сталин придвинул письмо. Оно было написано на серой шероховатой бумаге жидкими фиолетовыми чернилами.

Главе Советского правительства Иосифу Сталину от Хасана Исраилова — председателя Особой партии кавказских братьев — ОПКБ

МЕМОРАНДУМ

Я открываю свое лицо. До настоящего времени я маскировал свою государственную политическую деятельность, не давая себя разоблачить полностью. В этом году я пошел в открытый бой против Вашего деспотизма.

Особая бригада под руководством Кобулова, посланная Вами на Кавказ для моей поимки, примитивно и вульгарно позорит мою честь и программу борьбы, называя фашистом, зверем, убийцей, клеветником, человеком, лишенным совести. Я попытаюсь прокомментировать эти прозвища. Я действительно гитлерист, я второй Гитлер на Кавказе. Разница лишь в том, что пока я не имею возможности и сил повести весь Кавказ за собой с гитлеровским победоносным размахом. Но это еще предстоит, моя партия стремительно крепнет.

Я — помощник Гитлера по Кавказу, я — за идеологию гитлеризма против сталинизма и либо восторжествую здесь вместе с ней, либо погибну.

Я действительно клеветник и обманщик, ведь правда ничего не стоит без своего антипода — лжи. Я всегда обманывал большевиков, преследуя свои высокие цели, и считаю это своим достоинством, ибо чем искуснее и тоньше сеть политической лжи, тем скорее попадет в нее твой противник. Но в этом высоком искусстве лгать и дурачить народ я без колебаний отдаю вам пальму первенства, господин Сталин.

Я действительно лишен совести, поскольку эта химера закрывает перед государственной личностью двери к успеху. Думаю, что и этот тезис кровно близок Вам по сути.

Я действительно по-звериному жесток и дерзок, поскольку в горах выживают лишь сильнейшие, но охотно признаю, что тягаться с Вами в вероломной жестокости никому не под силу из современных политиков.

Я действительно убийца, и моя рука ни разу не дрогнула, нанося смертельные удары русскому, еврею — большевику. Но их количество ничтожно мало по сравнению с могилами, оставленными Вашими палачами по всему государству.

Итак, Ваша бригада делает нам честь, называя убийцами, клеветниками и т. п., ибо она достаточно четко пропагандирует наше с Вами кредо.

Выражаю Вам сочувствие, господин Сталин, в связи с наличием в Вашем аппарате таких бездарных помощников.

X. Исраилов

Сталин вызвал Берию и Серова. И те недолгие минуты, пока нарком вместе с заместителем одолевали расстояние до его кабинета, память с беспощадной фотографической четкостью восстанавливала разрозненные строчки письма. Они поочередно впечатывались в мозг каленым тавром, заставляя вздрагивать от ожога, изводя бессильным бешенством от невозможности прервать истязание. И нарком, уже оповещенный о доставленном Сталину письме Исраилова и лихорадочно готовившийся к ответу на это письмо, войдя в кабинет, явственно ощутил, как закупорила его дыхание плотная, вязкая волна ненависти вождя.

Подойдя и погружая в глаза Берии сквозь слепые блесткие стекла лезвие своего взгляда, Сталин увидел, как беспомощно трепещут под пенсне, стягиваются зрачки, истекая животным ужасом. Мимолетно зафиксировав это, Сталин спросил клокочущим шепотом:

— До каких пор этот недоносок, эта б… живой будет?

Процеживая слова сквозь сдавленные связки, нарком ответил:

— Кобулов делает все возможное…

— Он ничего не делает! Когда я услышу доклад о масштабах кавказского бандитизма? Эта зараза расползлась по всему Кавказу, а твой заместитель пользуется тем, что мы отвлеклись, и помалкивает. Что, нас огорчать не хочет? Застенчивый стал, да?

Отходя от парализующего оцепенения, выдираясь из обморочного состояния, нарком тяжело, со всхлипами задышал:

— Я приложу все усилия… Клянусь! Ночи спать не буду… Лично возьму дело под контроль!

— У тебя много дел на контроле. Не надорвись, — выразил соболезнование Верховный. — Исраилов говорит о своей партии. Были бандиты, уехал туда Кобулов — стали партийцы. Наверно, завели и свой НКВД? Зачем нам тогда такие застенчивые нарком Берия с заместителем? Поставим Исраилова, если он сильнее Берии, а? Меморандум Сталину пишет. Хороший меморандум, такой написать у вас ума не хватит.

— Мы недооценили главного: сети бандпособников. Нужно начинать с тотальной ликвидации сети, которая кормит и укрывает эту сволочь.

Берия смотрел мимо, в стену. Бросив воровато-скользящий взгляд в сторону вождя, вздрогнул: тот понимающе усмехался.

— Мы не прочь застрелить, как бешеную собаку, Гитлера, но поскольку этому мешает вся Германия — по-твоему выходит, и ее стереть с лица земли? А заодно и Италию, где беснуется племенной бык фашизма Муссолини.

— Чечня — не Италия! — на миг отпустил себя в горячечном несогласии нарком и запоздало осекся: заволакивало чело вождя брезгливой печалью.

— Не любишь ты меня. Сильно не любишь.

— Коба! — полуобморочно выстонал Берия. — Кто я был без тебя? Червяк! Тля! Мокрица!

— Ты начинаешь забывать об этом, — озабоченно посетовал вождь.

— Клянусь могилами предков: твоя безопасность, твое гениальное дело — забота всей моей жизни! Если отнимешь ее, мне незачем жить. Тогда отними и жизнь.

Отточенный ум все еще был парализован страхом и ничего не мог выдать изящнее и надежнее махрово-дерюжной лести, круто замешанной на показательном пресмыкательстве. Странно, но сегодня именно это стало успокаивать вождя.

— Я подумаю, — сказал он серьезно, — насчет предложения отнять жизнь. Ты тоже подумай, что значит Исраилов со своей шайкой на Кавказе, если туда ударят немцы.

Вошел Поскребышев, доложил:

— Серов в приемной, товарищ Сталин.

— Пусть войдет.

Вошел Серов, и Сталин пошел к порогу, поднимая на ходу руку. Отходя от напряжения, нарком задышал всем животом, начиная привычно улавливать и фиксировать поведение своего мучителя. Более всего страшила в нем непредсказуемость и мертвенная пустынность загашника, где гнездились в человеке пороки — черные клавиши, на которых обожал играть всю жизнь мингрельский виртуоз.

— Здравствуйте, товарищ Серов, — глуховато и мягко выговаривал Сталин, пожимая руку Серову. И Берия в который уже раз поразился глубинной смене его тона и облика. — У нас сегодня повышенный интерес к заместителям наркома. Только что говорили о Кобулове, сейчас хотим послушать вас. Кобулов не справляется в Чечено-Ингушетии с Исраиловым. Если пошлем вас, справитесь?

Сталин был выше Серова и с заметным удовольствием ждал ответа от плотного мужичка-боровичка, браво выставившего навстречу Верховному сизо-выскобленный подбородок.

— Приложу все силы, товарищ Сталин, — сказал маленький генерал. Хорошо сказал: твердо, браво и без подхалимажа.

«С-сука, — трезво и озабоченно подытожил нарком про себя, — без мыла лезет».

— Кобулов тоже прилагает все силы вместе с силами наркома. И все без толку, — с пристрастием пнул наркома Верховный. Стал ждать.

— Зачем позоришь перед этим? — сквозь зубы по-грузински оскорбился нарком.

— Говорить правду — не значит позорить, — по-русски и по-отечески поправил вождь.

— Кобулов не справляется — пошлю к нему Меркулова и Круглова! А этот шибздик будет только мешать! — бессильно взъярился Берия опять по-грузински, но с русским «шибздиком» Поймал взглядом вспухнувший и пропавший желвак на шее зама.

— Я не вмешиваюсь в дела наркомата, — тоже обиделся Верховный (Как мог такое подумать?!). — Если нужно, то отправьте Меркулова и Круглова. А мы посылаем Серова, — скромно использовал свое право вождь.

— Слушаюсь, товарищ Сталин.

— Хорошо. Поезжайте туда для ликвидации политбандитизма. И его главаря Исраилова.

Они вышли из кабинета один за другим — нарком и его заместитель. Долго молча шли рядом, неотвратимо разделенные Верховным, и Берия, скосив глаза и отметив, что не уступает ему низкорослый Серов в размеренной генеральской поступи, заметил как бы между прочим:

— Широко шагаешь, Серов. Смотри штаны не порви.

На что ответил заместитель сухо и бесстрастно:

— У вас будут распоряжения перед моим отъездом, товарищ нарком?

— У меня одно распоряжение: не путайся у Кобулова под ногами, не мешай ему работать в Чечне.

— Тогда у меня просьба к вам, — глянул Серов снизу вверх, исподлобья.

— Ну?

— Посоветуйте то же самое Кобулову. — Заместитель резко отвернул в сторону — к выходу.


Его судьбу, его особое положение в аппарате НКВД, а затем и в верхах определил случай. Так считал Серов. Но привыкнуть к этому не мог до сих пор.

Несколько лет назад он сидел в кабинете начальника Московского главного управления милиции, тянул свои обязанности, смурной, квелый. Точила душу ржа зависти к старшему — Кобулову Богдану. Дружок сидел наркомом внутренних дел в Киеве. Серов же оставался подконвойным, под тяжким едучим надзором Лаврентия Павловича. Надзор этот недобро густел, обжигал недоверием все нетерпимее.

Вороном был Серов, как и все они, ходившие под папой, летал в стае, клевал падаль. Случалось, по долгу службы кровянил клюв. Только мастью не вышел — белым был вороном. Черные — Кобулов, Круглов, Меркулов — клевали с азартом, неистово, взахлеб. Он же — через силу, со рвотными позывами, тихо стервенея в отвращении и протестах против костоломной практики допросов, идиотской подгонки дубового компромата.

Такого Папа не прощал. Печенкой чуял Серов брезгливость шефа к себе. Чем заканчивается это — знал. В их системе все было отлажено. Начал уже готовиться к завершению своей карьеры, но вдруг был вызван к Сталину.

Прохаживаясь вдоль окна, генсек исподлобья глянул на застывшего у стола Серова. Спросил негромко, въедливо:

— Говорят, не любит вас нарком Берия. За что не любит?

— Не могу знать, товарищ Сталин, — стиснул разом вспотевшие ладони Серов.

— Я подскажу. Нарком Берия думает, в его стаде паршивая овца завелась. Как считаете, что надо делать пастуху в таком случае?

Серов молчал, судорожно подыскивая ответ. Его не было.

— Что скажете, если мы направим нелюбимого Серова наркомом на Украину? — внезапно остановился, в упор глянул Сталин.

Серов, затаив дыхание, ошеломленно постигал немыслимый зигзаг в собственной судьбе. В кабинете повисла недоговоренность.

— Нашему уважаемому Хрущеву, которого мы посылаем на Украину, иногда вожжа под хвост попадает. Нужно вожжи крепко держать тому, кто поедет наркомом. Там Кобулов сидит… Но Украина — не камера для кобуловских допросов. Там, кроме свинцовой ж…ы, голова и славянский дух нужны. — Сталин протянул руку: — Желаю удачи. Раз в квартал составляйте для меня политический обзор изнутри.

Эта обязанность — составлять политический обзор изнутри — осталась за Серовым и после Украины, когда Сталин возвратил его в аппарат НКВД.

Серова припекало от ожогов с двух сторон: с одной — истекающая бессилием ненависть обойденного Кобулова и Папы, с другой — грозный, переменчивый самум сталинской защиты и покровительства, надувающий паруса его карьеры. Свирепо и туго надувал, по ночам иногда казалось, что вот-вот не выдержат паруса, лопнут.

Глава 4

Вторая ночь засады, как и первая, утекла впустую. Исраилов так и не появился в ущелье со своим штабом. Донесение источника — бандпособника, которого Ушахов завербовал за месяц до этого, оказалось пустышкой. То ли источник работал и вашим и нашим, то ли Исраилов выбросил очередной финт — внезапно изменил маршрут, как это делал уже не раз. Надо разбираться. Но это потом. А сейчас — отпустить опергруппу по домам и проиграть с замом Колесниковым один вариант.

Отпустив отчаянно зевающих скорохватов в аул, Ушахов пошел вдоль реки размяться, отогнать сон. Кобыла Ласточка, коротко и призывно заржав, двинулась вслед за хозяином, мерно поматывая торбой с овсом, надетой на морду. Колесников остался лежать подле потухшего костра, негромко уютно всхрапывал, завернувшись в бурку. Бурка смутно чернела сквозь туманную перину, плотно укутавшую дно ущелья перед самым утром.

Туман стлался метровым слоем над рекой, валунами, и идти в нем было непросто и непривычно — не видно, куда наступаешь.

Колесников проснулся от холода. Открыв глаза, приподнялся и не увидел себя: тело по самые плечи было укутано плотной розоватой пеленой. Сквозь нее едва темнела горка углей от прогоревшего костра. Черный ворс бурки усеяло серебристым бисером влаги. Где-то вблизи шумела, вызванивала невидимая река. На ее берегу, утонув по брюхо в тумане, стояла лошадь Колесникова с овсяной торбой на морде. Колесников разогнул скрюченное тело, осмотрелся. Подсвеченный солнцем туман клубился по дну ущелья молочно-мутным потоком. Из него там и сям выпирали корневища, макушки крупных валунов.

Ни Ушахова, ни опергруппы не было. Подрагивая от озноба, накинув на плечи бурку, Колесников пошел наугад вдоль каменной стены.

Он увидел Ушахова рядом с его кобылой у скального выступа. Ущелье делало здесь крутой поворот. Начальник стоял, запрокинув голову, и острый кадык его нежно-розово светился на солнце. Ушахов что-то высматривал. Услышав Колесникова, обернулся, поманил пальцем.

— Опять ночь коту под хвост? — зевнув, лениво осведомился старший лейтенант. Из вопроса явно выпирало холодновато-ехидное: «Ну и сколько будешь нас мордовать попусту, старпер?»

Ушахов не ответил. Достал лист исписанной бумаги, не глядя сунул Колесникову. Сумрачно велел:

— Вникни.

Расползающиеся вкривь и вкось каракули гласили: «Началник Ушахов памаги нам. Пирсидатель Абасов ест вор-жулик сапсем калхоз бисовисна грабит. Тибя много просили штоб ты его забирал турма. Наш тирипение кончался, валла-билла,*["33] будим убивать. Писал тибе это писмо старики Хистир-Юрт».

— Ясно, — сказал Колесников. — Тот самый Абасов?

— Тот.

— Мы же на него трижды в райком докладные подавали. Кадровый ворюга, две судимости. О чем Руматов думает?

— Руматов, само собой, думает, а кого на это место? Лучшие кадры на фронте.

— Ну так что? Если лучшие на фронте, значит, бандюг с ворюгами,…

— Это ты меня уламываешь? — не дослушав, удивился Ушахов. — Меня не надо, Саня. Ты лучше Руматова уломай. — Рванул, затягивая подпругу на Ласточке, взвился в седло.

— Так что будем делать? — осторожно спросил Колесников.

Ушахов не ответил, тронул лошадь. Когда дошли до костра, возле которого ждала лошадь Колесникова, Ушахов обернулся, наконец сказал непонятно и страшновато:

— А ничего. Приедем — спать будем.

Тронул коня к выходу из ущелья. Ехал, думал: «В самый раз на меня отсексотить наркому: Ушахов не принял мер по письму. Саня — пацан шустрый, на мое место давно метит. Давай, Саня, кидай цидулю Гачиеву. Покажись в натуре, голеньким, спихни старика на фронт. Поработай, помоги начальника в настоящее дело сплавить».

* * *

Вечером на совещании в Генеральном штабе Шапошников доложил о плане летней кампании: активная оборона па всех фронтах, перемалывание сил вермахта и переход в контрнаступление на отдельных участках фронта.

Вслушиваясь в крепнувший поток аргументов, что развивали принятое им решение, Верховный никак не мог отделаться от ощущения сидевшей внутри занозы. Письмо Исраилова, его чудовищно язвительный тон («Ай, Моська! знать она сильна…»), безудержное хамство, сквозившее в каждой строке, попирали сам символ сталинского имени, магию его.

С безобразно испорченным настроением около часу пополуночи Сталин неожиданно прервал совещание, никак не объяснив этого. Генштабисты расходились, оставляя после себя мертвящую опасливую тишину.

Сталин велел соединить себя с первым секретарем Чечено-Ингушетии Ивановым и потребовал от того обрисовать обстановку в республике. Он сознавал лавинную неожиданность своего звонка. И тем не менее неуверенный тон секретаря, расплывчатость формулировок и особенно упоминание о собранных для фронта лекарственных травах и цветах окончательно вывели его из равновесия. Более не сдерживая себя, Сталин вогнал в трубку длинную уничтожающую репризу — итог отвратительного дневного фарса:

— Я недавно смотрел ваши сводки о посевной и нефтедобыче в республике. На фоне фактического позорного отставания от военных нужд особенно умиляет ваш сбор лекарственных трав. У меня создалось впечатление, что вы волочитесь за дешевыми частностями, как петух за несушками, и не владеете обстановкой в целом. Сидеть на пороховой бочке, нюхать травы с цветочками и не замечать горящего фитиля под задом — это преступное легкомыслие!

Почему о диверсиях, о растущем политическом бандитизме у вас под носом Сталин должен узнавать из личного письма политбандита Исраилова?! Почему нет результатов у бригады Кобулова? Плохо помогаете!

В чем корневая причина бандитизма, в чем его опора? Вы способны ответить на эти вопросы и нормализовать обстановку? Может быть, вы устали? В таком случае, мы не станем утруждать вас нашим доверием. Подумайте. Я жду исчерпывающего ответа на все вопросы не позднее конца месяца. Через день к вам прибудет в помощь Кобулову генерал-майор Серов. Обеспечьте максимум условий для выполнения его задачи по ликвидации Исраилова.

Положил трубку. Чувствуя сухость во рту, невидяще уставился в черный квадрат окна. На сегодня хватит. Никого не видеть, не слышать. Приказал Поскребышеву вызвать машину.

Сидя на заднем сиденье, расслабленно покачиваясь в упругой коже, с нетерпеливым облегчением представил замкнутый спокойный полумрак глухой комнатушки, кисло-сладкую терпкость сухого вина, теплый ворс ковра под босыми подошвами. Сегодня надо выпить.

Вереница машин мчала сквозь лес по узкому коридору из сосен. В щель приоткрытого стекла плескал сырой, напоенный хвоей воздух, столбы света выхватывали из тьмы медные свечи стволов.

* * *

Иванов положил трубку, сел, вытер холодный пот со лба. Резко кольнуло сердце. Боль разрасталась, запуская жгучие щупальца под лопатку. Растирая грудь, не дыша, он осторожно потянулся к ящику стола, достал капли. Передохнул. Одной рукой налил из графина воду, накапал двадцать капель, выпил. Закрыл глаза и затих, прислушиваясь к себе, отгоняя вязкий липкий страх, всегда сопровождавший приступы. Ждал долго.

Гулко ударили настенные часы, отбивая половину второго ночи. Боль нехотя сворачивалась в клубок, уползала вглубь. Иванов набрал номер телефона заведующего отделом, опасливо и жадно задышал полной грудью. После долгих гудков в трубке наконец раздался сонный с хрипотцой голос:

— Лачугин слушает.

— Спал, что ли?

— Есть такой конфуз, Виктор Александрович. Сам не заметил, как отключился.

— Мне бы так оконфузиться… минуток на двести, — с тоскливой завистью сказал Иванов. — Не получается. Ты как, совсем проснулся?

— Да вроде.

— Звонил Сам. — Иванов почувствовал, как напряглась тишина.

— Что?! Когда?… Извините. Слушаю внимательно.

— Нужен анализ политической и экономической ситуации в республике: в чем корневая причина бандитизма, саботажа, дезертирства из армии. На справку — неделя. Обследуй три самых зараженных района — Галанчожский, Чеберлоевский и Шароевский. Прощупай все низовые звенья: сельсоветы, колхозников, стариков из аулкомов. Поговори с семьями бандитов, легализованных. Ну и так далее, что тебя, учить?

— Понял. Рассветет — отправлюсь.

— Как это — рассветет? — сухо удивился Иванов. — Ты, Василий Григорьевич, рассвет в горах встречай. Он там шибко красивый, бордовый, цвета людской кровушки.

— Домой заехать, семью предупредить можно? — скорее по инерции спросил Лачугин, остро сознавая неуместность вопроса.

— Лучше по телефону. Дешево и сердито, — отчужденно посоветовал Иванов, положил трубку.

Сон и усталость напрочь исчезли, кровь упруго толкалась в виски. Что-то надо делать… С ужасающей тяжестью навалилась суть сталинского звонка: «Может быть, вы устали?…» Действовать немедленно, сию минуту. Лачугин уехал. Хорошо. Привезет обстоятельную цидулю, почему в горах бедлам и саботаж, что держит на плаву врага номер один — Исраилова. Ну а что дальше? Все ведь останется по-прежнему и после цидули. «Может быть, вы устали?…»

Откуда эта кровоточащая, сочащаяся политическим гноем язва, очаг тотального саботажа в горах? Ее садистски бередят и расковыривают, не дают зажить, подсохнуть… Поехать и узнать, увидеть все своими глазами… Сейчас, немедленно!

Он посмотрел на часы. Было начало третьего. «Сидеть на пороховой бочке, нюхать травы с цветочками и не замечать горящего фитиля под задом…» Иванов дернулся. «Да что же это такое?! Ни дня, ни ночи… Будь оно все проклято! Я в самом деле устал. Так устал, что… Молчать!» — трезво и яростно оборвал он сам себя.

Припомнил номер телефона, набрал его. Нарком внутренних дел Гачиев отозвался сразу, видимо, держал аппарат у изголовья кровати.

— Иванов, — назвался первый секретарь. Выждал паузу, посоветовал: — Вы бы начали готовиться, товарищ Гачиев. Времени в обрез. Рассветет — едем в горы.

— Куда?

— В аул, где предколхоза убили. Хочу сам с людьми поговорить.

— Зачем э-э… рисковать? Очень опасное дело — ехать, стреляют из кустов, — осторожно возразил нарком.

— Неужели из кустов? — ядовито осведомился Иванов. — По чьей вине, позвольте спросить, кусты стреляют? Если опасно, обеспечьте охрану. Выезжаем в семь. Предупредите начальника райотдела. Поедет с нами.

Положил трубку, поморщился. Сколько раз замечал: говорить с наркомом все равно что горелую резину жевать — так и тянет сплюнуть.

Заставил себя подняться, заварил чай. Налил в чашку, опустил туда желтый кругляшок лимона. Прижал его ко дну, подавил ложкой. Отхлебнул. Неожиданно всплыла перед глазами фотография: заляпанное грязью лицо, грязь доверху забила глазницы. Убийство в ауле. Толпа ввалилась в дом председателя колхоза. Хозяина выдернули в исподнем из постели, связали руки ремнем и погнали на улицу. Там уложили лицом в грязь и хряснули камнем по затылку. После чего сообщили в райотдел милиции Ушахову.


Утром тронулись в путь. Нарком Гачиев рыскал верхом вдоль охраны хмурый, невыспавшийся. Позади всех ехал Ушахов.

Скоро въехали в ущелье. Слезилось изморосью нависшее небо. Сизая щетка леса на хребтах процеживала рваные тучи, временами утопая в них совсем. Лошади всхрапывали на спусках, вспарывая копытами жидкий глинозем, нашпигованный прошлогодним листом. От мокрых крупов поднимался пар.

К Хистир-Юрту добрались к обеду. Небольшая плотная кучка стариков стояла посреди улицы. Иванов спешился, оглядел лица. Закаменело в них терпеливое упрямство. Темные жилистые руки лежали на посохах. Суконные полы бешметов трепал шалый ветер, ерошил разномастные веники бород.

Разверзлись в бородах рты. Старики заговорили по-русски, не доверяя переводчику наболевшее:

— Зачем ставили яво Хистир-Юрт?

— Абу, пирсидатель, с германом воюет. Абасов это время колхоз грабит!

— В сельсовете воровал — турма сидел, финагентом был — тоже турма попадал, тепер пирсидатель стал — сапсем беда!

— Мы гаварили яму — уходи!

— Колхоз много грабил, барашка на водка менял, дойный корова шашалык сибе резал. Ей-бох, сапсем совесть нету!

— На район первый сикиртарь мы письмо писал.

— Район милиции тоже писал: гаварил — убири, убиват будим!

Иванов тяжело развернулся, достал взглядом начальника райотдела милиции Ушахова:

— Такое письмо из аула получали?

Ушахов глаз не отвел:

— Получал.

— Какие меры приняли?

Ушахов подвигал челюстью, не ответил.

— Я спрашиваю: что предприняли?

Заворочался в седле, хлестнул плетью по голенищу нарком. Удерживая шарахнувшегося жеребца, сказал:

— Ему заместитель, старший лейтенант Колесников, действовать предлагал. Так Ушахов его чуть плетью не вытянул: не твое дело, сказал.

«Ай да Саня! — поразился Ушахов. — Вон как все представил. Шустрый малый, далеко пойдет».

— Доложи товарищу Иванову все, как было! — напирал нарком.

— А о чем докладывать? — спросил Ушахов.

— Ты дурачка из себя не строй! — ощерился Гачиев. — Отвечай за свои дела, как положено, перед людьми, перед руководством. Почему докладные на имя секретаря райкома Руматова не подавал?

Ушахов повел головой — стал тесен воротник гимнастерки.

— Докладные?… Мои докладные в райкоме на гвоздике висят. Я их пачками рассылал. Про Муцольгова из «Красного пахаря» докладывал, про Сулимова из «Рассвета» трижды писал! Ну? Сидят ворюги, контра на своих местах, колхозы обирают, открыто вредят! На приеме у первого секретаря был, предупреждал: примите меры, или самосуд начнется…

Иванов, угрюмо слушавший, резко поднял голову:

— И что ответил Руматов?

Ушахов сунул руки за спину, сгорбился:

— А что он может ответить? «Кого вместо них?» Все толковые мужики на фронте, а эти… клопами к колхозам присосались, бронью военкома Решетняка обзавелись! — судорожно комкая хлястик шинели за спиной, поднял на Иванова тоскующие глаза: — Хоть вы помогите, товарищ Иванов. Третью докладную подаю наркому и военкому об отправке на фронт. Старший брат Абу воюет, а я тут груши… околачиваю в засадах.

И было в этих словах такое неприкрытое бессилие, что Иванов едва подавил в себе непрошенное сочувствие. Ответил резко, распаляя себя:

— Военкому виднее, кого на фронт мобилизовать. Значит, если докладные не действуют, изволили руки опустить? С Руматовым мы разберемся и с Рсшетняка спросим. Но вас, извините, на кой черт здесь поставили?! Почему сами, своей властью порядок не наводите? Или уже только на писульки горазды? Вы что ж, получили из аула предупреждение об Абасове и ничего не предприняли? Ждали самосуда?

Ушахов выпрямился, сузил глаза:

— Собаке — собачья смерть. А воскреснет этот «мученик» с большой дороги, они его снова убьют. И правильно сделают!

Гачиев повернулся в седле, загремел на весь аул:

— Как разговариваешь?! Под трибунал захотел? Ушахов крутнулся к нему всем корпусом — грязь фонтаном из-под сапог:

— Вы меня не пугайте, меня контра с двадцатого в этих горах пугала, однако надорвалась!

Гачиев задохнулся, привстал на стременах:

— Ты… Да я тебя…

— Прекратите! — вполголоса яростно бросил Иванов. Обернулся к Ушахову, добавил, заметно белея лицом: — За бездействие и пассивность при исполнении служебных обязанностей будете отвечать по законам военного времени. — Ударил коня стременами, тронул к выезду из аула. Ненужная, постыдная свара получилась, а толкового разговора — нет.

Гачиев рванул поводья. Напирая на Ушахова заляпанным грязью, нервно плясавшим жеребцом, закричал:

— Сдай оружие, Ушахов! — протянул руку, пряча глаза от бешеного неукротимого взгляда начальника райотдела.

— А ты мне его выдавал, чтобы отнимать? Езжай, нарком, у тебя дело поважнее, чем моя хлопушка. Иванова охраняй.

Повернулся, пошел вдоль улицы — сутулый, голова в плечи втянута, шинель по самый хлястик замызгана. Его кобыла Ласточка, щипавшая прошлогоднюю траву по ту сторону арыка, подняла голову, недоуменно, коротко заржала. Хозяин не обернулся. Лошадь мотнула головой, присела на задние ноги, легко скакнула через арык, пристроилась за спиной хозяина, почти касаясь его горбоносой мордой.

Раздирая поводьями губы своего жеребца, нарком развернулся, пустился наметом вслед за Ивановым. Догнал секретаря уже на окраине, поехал рядом. Наклонившись, негромко ожесточенно доложил:

— Этот отказался сдать оружие! Такого в три шеи гнать из партии!

Иванов, не поворачиваясь, отрубил:

— Насчет партийности капитана мы как-нибудь сами решим. А вам советую с бандитизмом и воровством оперативнее решать.

Глава 5

Тусклый предзакатный свет из давно немытого окна падал на руку, плетью лежавшую на вытертом покрывале. Синие взбухшие вены оплетали кулак. Ушахов поднес его к лицу. Разжал пальцы. На тыльной стороне шелушилась дубленая непогодами кожа, траурно темнели кромки под ногтями.

Взгляд скользнул дальше, цепляясь за корку хлеба на столе, груду немытых тарелок, ворох грязного белья в углу. Мадина, жена старшего брата, изредка помогавшая одолевать нахраписто наползающий быт, не появлялась вторую неделю. Горе у них. Абу лежит с ампутированной рукой где-то под Тулой в госпитале. Письмо получили. Отвоевался. Племяш Руслан насмерть вцепился гусеницами своей машины в глинозем под Жиздрой, комбат, гроза немецких танков. Они нужны Мадине, армии, Чечне, их ждут, о них тоскуют.

«Кому нужен ты, безнадежное дело твое?» — спросил себя Шамиль. Кому нужна его пятерня, умеющая неплохо стрелять, матерое тело, свитое из мускулов, по-звериному выносливые ноги… Он стиснул зубы, уронил руку. Жалобно звякнули старые пружины.

«Что происходит, капитан? Одичал, зарос, на людей как цепняк бросаешься? Кто виноват, что Исраилов обосновался на твоей территории и водит за нос… Для москвича Кобулова наши чеченские дела — игра в кошки-мышки. Мордует приказами оперативные бригады райотделов день и ночь, бестолковые засады, погони за тенью, в кровавую дурную суету втянул лучшие силы. Мечемся, как тараканы в банке, бешеные тараканы! Сам же по горам пошляется с пальбой, в бане с жеро*["34] попарится и в Москву докладные о Хасановой неуловимости шлет.

У Хасана — пещерные базы, сеть пособников, сотни ушей и глаз. Я только портянку на ногу перед засадой наматываю, а Исраилов уже на месте засады мне карабин-самострел настораживает. Восемь человек за два месяца похоронили. Каких ребят угробил! Цвет оперативного состава… Кто-то работает на него в районе… В районе? Бери выше. Оперативные разработки, что в Грозном у комиссара стряпают, — тоже тухлятина. Пока сюда приказ спустят, пока к месту засады доберутся, там вместо Исраилова — куча дерьма на полу… Сволочь! Двадцать лет с ним нянчились, хотя знали, что враг до могилы. Судили и выпускали, каялся — прощали. В Москву на учебу снарядили. Донянчились. Вернулся куда как ученый, кровью и пожарами за науку отплатил. Горы саботажем, дезертирством бурлят, во всем его ученая рука. У него везде подпорки в горах, в аулах, даже в городе… Почему у него подпорок больше, чем у тебя, Ушахов?

А потому! — долбанул себя начальник райотдела. — Потому что ты — та самая власть, что подчистую хлеб и кукурузу из сапеток выгребает, на трудодни — хрен без масла начисляет, последнюю коровенку из катуха уводит и «уря» за это кричать велит. За кислую мину, за анекдот, за прямое слово — в кутузку. А Исраилов — враг такой власти… такой-разэдакой. Ладно, не мозоль мозги, капитан, дрыхни. Не ты эту власть ставил. Ты не такую ставил».

Он поднялся, прошелся по комнате. Взвизгнули, простонали рассохшиеся половицы под грузным телом.

Солнце заглянуло в окно, высветило дыру в доске, уходившую под стену. Рядом стояло пустое блюдце. Шамиль вынул нож из кармана, звякнул сталью о фаянс, тихонько позвал:

— Бон… Эй, Бон, покажись!

Долго ждал, осторожно трогая лезвием блюдце. Острая серая мордочка выглянула из норы внезапно. Крысовин повел бусинами глаз, степенно вылез, явил приятелю поджарое, отливавшее серебром тельце.

— Ты где шлялся, бродяга, сколько можно ждать? — буркнул Шамиль. Подставил палец — цепляйся.

Крысиный атаман придвинулся, встал столбиком, уцепился лапами за палец. Зажмурился от удовольствия распушил усы лихого гусарского начеса. Беременная крыса попала года два назад в клетку-капкан. Ради интереса Шамиль посадил ее в железную бочку и подкармливал, а потом оставил одного крысенка себе. Тот вырос, поселился под полом, одичал, но хозяина признавал безоговорочно, в любое время дня и ночи являлся на зов.

Шамиль поднял палец, покачал им. Бонапарт держался цепко, гибкий, в мелкую сеточку хвост лихо ерзал по крашеной доске. Наконец надоело — широко и сладко зевнул, обнажив желтоватые клыки, и разжал лапы. Шлепнулся на пол, засеменил вдоль стены к дивану. Цепко обнял резную, пузатенькую ножку, уперся хвостом в пол, подтянулся, взобрался на диван. Оглянулся на кореша: ну, чего ты там?

Шамиль разломил сухую корку, подошел, сел рядом. Раскрыл ладонь. Бонапарт прыгнул на колени, обнюхал горбушку, с хрустом надкусил.

Шамиль провел пальцем по серой спинке. Зверек взъерошил шерсть, поднял голову. Сквозь черные бусины глянуло на капитана дикое подземелье.

— Что, зверюга, — спросил Ушахов, — одичал? Сколько не виделись? Считай, неделю. В потемках шныряем с тобой, зуб за зуб, око за око. Я, брат, тоже озверел не на шутку. Наркома облаял…

Озвереешь тут, когда из дома взашей толкают. Ходил я свататься, Бон, к дорогой мне женщине Фаине. Все по-людски было поначалу: здрасьте — здрасьте, как поживаете — нормально поживаем, слезы льем… Я бутылку на стол, а она ни с того ни с сего в крик — уходи, чтоб ноги твоей не было. Так и хожу с тех пор как мешком стукнутый, тоска меня, брат, хуже вшей заедает.

А в горах наших что творится, Бон? Сколько жизней положили, чтобы чужой хомут горскую шею не натирал: ни дагестанский, Шамилев, ни турецкий, ни английский. Этих одолели, дух перевели, глядь — а холку уж свой хомут давит. Да такой, что ни вздохнуть, ни… Это когда же мы так дешево подставились, а, Бон?

Тоскливо и зло пытал крысовина Ушахов. Не было ответа. А если и наклевывался он, то такой, что оторопь брала. Лучше не ворошить. Пусть Гришка Аврамов, замнаркома, все это ворошит, он под самыми богами ходит, ему оттуда видней, что к чему.

Ушахов поерзал на диване, лег. Беспросветное забытье стремительно наваливалось на него. Сквозь него мучительно-тревожно пробился телефонный звонок. Шамиль поднялся, шатаясь, с закрытыми глазами пошел к стене. Нащупал трубку, выхрипнул в нее:

— Ушахов.

— Товарищ капитан, — сказала трубка голосом Колесникова, — майор Жуков из бригады Кобулова передал по рации: немедленно выезжать на перехват банды ко входу в балку, туда, где она ущелье переходит. Жуков банду от самого Ведено гонит.

Голос в трубке срывался, в нем вибрировал тревожный азарт.

— Кого гонят? Чья банда? — выдирался из сна Ушахов, глаза не разлипались.

— Жуков не сказал. Там пятнадцать человек… бандитов.

Ушахов с усилием поднял веки, глянул на часы: половина четвертого, до темноты около трех часов — в обрез.

— Лошади готовы?

— Так точно, оседланы.

— Сейчас буду.


Они прибыли к излучине через полчаса бешеного намета. Шесть человек, весь состав опергруппы райотдела. Неяркое предзакатное солнце уже висело над самым хребтом. Ушахов осмотрелся. В полусотне метров от балки — густая щетка кустарника. Замаскировали в нем запаленных, роняющих пену лошадей.

Ушахов оглядел в бинокль местность. К изломанному рваному входу в балку спускались склоны двух стиснувших ее хребтов. На краях провала буйствовали дубняк, калина, терн. Балка извивалась каменной гадюкой меж хребтами, выползая на равнину километра через два. Сюда, ко входу в балку, москвич Жуков гнал банду. Она скатывалась к горловине каменной воронки, ей некуда было деться из этого мешка.

Банда появится из леса через десять-пятнадцать минут, пересечет малахитовый кругляш поляны и скатится вниз, чтобы рассосаться потом, на выходе, в предгорьях.

Давать бой здесь, на плоской, как бильярдный стол, поляне? Шесть ушаховцев и пятнадцать запаленных, остервенелых от погони конников. А бандиты идут напролом, с ходу прорвут редкую милицейскую цепь конным ядром. Успеют угробить трех-четырех, потеряют столько же. Остальные все равно уйдут. Шамиль ясно представил себе это. Всей кожей, простреленной печенкой почувствовал, что будет именно так, банде деваться некуда.

Приподнялся с земли, поманил пальцем Колесникова. Заместитель, пригибаясь, перебежал к командиру — бледный, хватая воздух пересохшим ртом. Ломало, припекало старшего лейтенанта ожидание боя, понял ситуацию не хуже командира.

— Закрой хлеборезку, — попросил вежливо Шамиль.

— Чего? — оторопел Колесников.

— Дыши, говорю, носом. А то через рот весь паникой изойдешь. Одни кубари останутся, — пояснил Шамиль. Не любил он зама.

— Есть, — закаменел скулами, сузил глаза Колесников.

— Вот так-то лучше, — одобрил Шамиль. — Передай группе приказ: банда попрет — не рыпаться, огня не открывать, из кустов не высовываться. Пропускаем в балку.

— Уйдут же! — не понял Колесников. Выпускать банду из капкана без огня? Предостерег через силу: — Жуков нас за это с потрохами… Учтите, я против!

— Ты не против, — лениво возразил Ушахов. — Ты кончиком против, а кишками и шкурой ты — за.

Некстати и неудержимо зевнул, опять навалился, стал ломать сон. Своих он под пули здесь не подставит, что бы там не приказывал Жуков. Намаялся Ушахов похоронами на долгой службе. С годами все горше и нестерпимее обжигали восковые предсмертные лица соратников, все свирепее глодала вина перед ними, отгоревшими на операциях, — не уберег, не перехитрил безносую, отпустил с ней парнишек.

Банда вылетела из леса спустя двадцать минут плотным тугим ядром. Пересекая наискось поляну, пятнала нежную зелень угольным многоточием следов. Надсадно хрипели в тяжелом скоке лошади, волоча за собой длинные тени, роняя на грудь ошметки пены.

Самый первый вздыбил серого, в темных пятнах пота жеребца на краю балки, из-под копыт круто падала вниз глинистая раскисшая тропа. Конная группа закручивалась вокруг вожака в лихорадочном хороводе, и Ушахов едва удержал себя, чтобы не всадить обойму в серобешметную массу.

Банда кончила совещаться. У нее не было выбора. Теперь только в горловину мешка, вниз. Первый, тот самый, на сером коне, послал его на спуск.

Ушахов приладил к глазам бинокль, всмотрелся. Холодом обдало сердце: навстречу скакнуло до жути знакомое лицо, хорошо изученное по фотографиям, — Исраилов! Вот где объявился зверь, увильнувший от засады, вот кого гнал Жуков! У ущелья всего один выход на равнину. Если его закупорить… Любой ценой закупорить. Шел в западню главный враг Чечни, а может, и всего Кавказа.

Серый жеребец нервно плясал на самом краю, не решаясь ступить на уползавшую вглубь глинистую слизь. Всадник рванул удила, жестко, с потягом вытянул лошадь плетью между ушей. Конь дико заржал, ступил на тропу, осев на задние ноги, — хвост распластался по земле, — и заскользил вниз. Исраилов откинулся назад, почти лег спиной на круп. Вслед за ним к спуску полезли остальные, началась давка: спины припекала погоня.


Неяркий кругляш солнца уже наполовину вплавился в хребет, когда из леса показались конники Жукова. Опергруппа гнала лошадей из последних сил, вписываясь в темную мешанину следов, оставленных бандой.

Из-под копыт летели комья порванного дерна. Преследователи растянулись лавой, она на глазах сбивалась в кучу. Через минуту группа окружила край балки, куда только что всосалась банда. Снизу хлестко, гулко треснули выстрелы: исраиловский заслон стерег спуск, давая своим уйти подальше.

Ушахов забрался в седло, скомандовал:

— За мной!

Продираясь сквозь голый перехлест веток, конники выбрались на чистое место. Придерживая на груди бинокль, Ушахов потянул рысью к оперативникам Жукова. Они ссыпались с коней, пригибаясь, оцепляли горловину спуска. Жуков, посеревший, облепленный грязью, жиганул Ушахова косящим взглядом:

— Ну?! Проели банду, мать вашу! Почему не встретил огнем, как приказано? Я спрашиваю!

В налитых кровью глазах дрожали злость и ненависть.

— Значит, были соображения, — Ушахов закаменел скулами, подобрал поводья.

— Какие к… соображения? — сорвался на крик Жуков. — Я тебя в трибунал! — И уже не владея собой, вздернул плетку.

Ушахов цепким движением перехватил, выдернул плеть из посиневшего кулака, сказал глухо, предостерегающе:

— Не рви пупок, майор.

Сбоку мелькнуло известково-белое, перепуганное лицо Колесникова: «Я же говорил!»

Жестко ломая бешеный взгляд Жукова, загоняя внутрь острую неприязнь, добавил Ушахов:

— Два часа у нас на Исраилова, большего ночь не даст.

— Исраилова?! Ты что… опознал, уверен?

— Как тебя видел, — похлопал по цейсу на груди.

— И пропустил?! Шкуру берег?

— Слушай, Жуков, — сморщился, вклинился в майорскую остервенелость Ушахов, — ты нам истерику не закатывай. Исраилов уходит. Не хочешь помочь — катись. Сам справлюсь, мой район — мой ответ. Ты свое дело сделал. — И, проламываясь дальше сквозь захлебнувшуюся ярость москвича, стал терпеливо втолковывать: — Пойми, его живым брать нужно. Поэтому и пропустил в балку без единого выстрела. Если по-умному сработаем — тепленькой всю компанию возьмем. А пока мы здесь лаемся, он уже полпути одолел.

— Что предлагаешь? — Жуков дернул ворот гимнастерки, воздух черкнули две пуговицы.

— Возьми моих ребят, они посвежее, из своих пяток отбери и гоните банду к выходу из балки. А я с остальными вниз полезу, банду придержу. За двадцать минут галопа успеваете выход перекрыть с запасом. И тогда Хасан в мышеловке. Некуда ему деться, понимаешь? Здесь скальный мешок, не раз сам ощупывал. У тебя рация в порядке?

— Ну.

— Оставь мне. Моя скисла, батареи сели. Свяжусь с Аврамовым, запрошу подкрепление с прожекторами. Только в темпе, шевелиться надо.

Ушахов с тревогой глянул вверх. Солнце ушло за хребет целиком. Розоватый разлив неба над ним быстро выцветал. Поляна затягивалась сизой, дымчатой пеленой.

— Возьми, пригодится. — Шамиль усмехнулся одной щекой, вернул плеть майору.

Жуков, придерживая плясавшего под ним коня, оглянулся на Ушахова:

— Говоришь, тепленькими можем взять? Ну-ну. По мне, все они в этих горах лучше холодненькие. То-то, я смотрю, тебя в последнее время к тепленькому потянуло. С чего бы? Разберемся.

И, еще раз оглянувшись через плечо на помертвевшего Ушахова, надсадно крикнул:

— Только мой отряд — вперед! Остальные — здесь!

Кренясь в седле, резанул жеребца плетью, пустил в намет по крутой дуге.

Глава 6

НКВД ЧИАССР — НКВД СССР

ДЖАВОТХАН МУРТАЗАЛИЕВ

Агентурные сведения

Д. Муртазалиев — председатель Духовного совета при Особой партии кавказских братьев, возглавляемой X. Исраиловым.

1880 г. рождения. Арабист, кулак. У него самого и у его 63 родственников было конфисковано после революции около 60000 голов скота.

В 1918 г. Д. Муртазалиев призывал верующих к убийству продкомиссаров, вел активную пропаганду в проповедях против Советской власти. Благословлял именем Аллаха бандитские формирования на сопротивление и террор.

С 1924 г. по настоящее время находится в глубоком подполье, непосредственно готовил восстания 30, 31, 32, 40, 41-го годов.

Поддерживал тесную связь с Т. Чермоевым, полковником турецкой разведки С.-б. Шамилевым, с руководителями подпольного меньшевистского комитета в Тифлисе Н. Жордания, имамами Гоцинским, Митаевым, эмиром Узуном-Хаджи.

По последним данным, Д. Муртазалиевым ведется активная переориентация Духовного совета ОПКБ на прогерманские настроения: Гитлер — современный Мехти, второй наместник Аллаха после пророка Магомета, призванный сокрушить неверных русских и большевиков. Проповедует всемерный саботаж среди населения, срывы госпоставок, призывы к дезертирству из армии, разгром колхозов, поддержку германских войск, если они появятся на Кавказе.

С лета сорок первого до весны сорок второго года Исраилов уговорами, пулей и кинжалом вдалбливал свою программу горцам. Врагом номер один для него стала правдивая информация с оккупированных территорий. Газетные страницы лили расплавленный свинец информации о зверствах фашистов на захваченных землях.

Исраилов приказывал главарям своих десятков истреблять Советскую власть в такой последовательности: почтальон, большевик, совработник. Председатель Духовного совета ОПКБ Муртазалиев собирал горцев верхних аулов и благословлял дела Исраилова именем Аллаха. Он молился за германскую победу, за прибытие германского воина в Кавказские горы.

Ошарашенный горец, в латаном бешмете, с урчащим от голода желудком, вдруг узнавал, что Гитлер — потомок пророка Магомета. Он несет в стволах своих пушек сытость, а в сердце — любовь к чеченцам и ингушам.

Горец глотал голодную слюну, надевал бешмет и карабкался через хребет — слушать хабар в соседнем ауле и спрашивать о непонятном: Муртазалиев не любил отвечать на вопросы. С каких пор какой-то там Китлер стал старшим братом вайнахов? Откуда он вынырнул, этот потомок пророка, если ни отцы, ни деды ни разу не называли его имени? И когда это воин, вломившийся в чужой двор, нес сытость этому двору? Сомнения грызлись в гулкой от голода крестьянской голове, как крысы в пустой бочке.

Так и не получив ответов, горец в конце концов усваивал главную истину для себя: подальше от всяких драк. Орси*["35] дерутся с германом где-то на равнине? Валла-билла, это их личное дело. А у него, запертого хребтами на века, своих забот хватает: распахать и засеять заплату земли, накормить голодных детей, наскрести продуктов для налога.

Налог требовала Советская власть, продукты — Исраилов со своими головорезами. Попробуй, не дай кому-нибудь.

«Чтоб вас всех, дармоеды, самый большой дэв унес!» — страстно молился горец каждую ночь.


Дно ущелья было загромождено валунами и корягами. Этот дикий хаос омывал всклоченный белопенный поток, еще мутный от высокогорного таяния снегов. Он гневно вскипал, натыкаясь на каменные глыбы, вгрызался в отмытые добела корни, ревел и закручивался в водовороты над ямами.

Лошади пугливо вздрагивали от грохочущего эха выстрелов, поводя впалыми боками, тянулись жадно к воде норовили выцедить хоть глоток из бурливой струи.

Коновод, совсем молодой парень, остервенело дергал поводьями, оттаскивая лошадей к стене ущелья, — поить было рано, не остыли, к тому же берег простреливался.

— Пить хотят, — хрипло сказал Иби Алхастов. Снял папаху, вытер смуглое горбоносое лицо. Синеватый бритый череп его был в свежих порезах: брили день назад в пещерной полутьме.

— Что? — спросил Исраилов, не оборачиваясь.

Запрокинув голову, он смотрел на приземистый витой ствол кизилового деревца, торчащий из расщелины. До него было метров пять по вертикали. Птица занесла кизиловую косточку в расщелину, оставила на толстом, вековом слое земли, забившей се. Косточка проросла, пустила корни в трещины. Они вклещились в скалу, послали вверх перекрученный, железной твердости ствол. Плоская каменная плита под скалой была усыпана прошлогодней листвой и почерневшими ягодами.

— Что ты сказал? — переспросил Исраилов, с усилием отрывая взгляд от деревца, посмотрел на Алхастова.

— Давно… — За поворотом грохнул взрыв гранаты, ударили подряд три выстрела. Алхастов переждал, надел папаху, закончил: — Давно коней не поили. — Глубоко запавшие глаза его тускло блеснули. — Уходить надо, чего ждем?

— Скоро узнаешь, — сказал Исраилов, вглядываясь в Алхастова.

«Хищник, — удовлетворенно отметил он. — Взгляд ястреба: круглый зрачок, нависшее надбровье, холодная зоркость. Интересно, он боялся когда-нибудь, жалел кого-либо? В сущности, это ни к чему. Главное — иметь набор рефлексов: свить гнездо в зрелости, защитить его от чужака, закогтить жертву… Здоровый, простой, надежный набор».

— Иди, скажи им, пусть попробуют отогнать милицейскую свору, — отослал Алхастова Исраилов, — а потом пусть догоняют нас. Мы разведаем выход из ущелья. И возвращайся скорее, ты мне нужен.

Иби Алхастов перебросил карабин из руки в руку, пошел к выступу скалы, за которым гремели выстрелы. Кривоватые ноги его, обутые в мачи из буйволиной кожи, легко несли сухощавое тело, будто не было до этого изнурительной, высосавшей все силы погони. Подойдя к выступу, он выглянул, стремительным прыжком вымахнул из-за скалы и нырнул за валун. Пополз, волоча карабин дулом вперед.

Исраилов проводил его взглядом. Посмотрел на часы: до темноты оставалось около часа.

Он улыбнулся коноводу. Парнишку корежил страх. Он подался навстречу Исраилову, бескровные губы его судорожно растянулись в попытке изобразить ответную улыбку, но глаза истекали страхом: что с нами будет?

«Этот не волчьей породы, не Алхастова, не моей. Щенок шакала, балласт в группе, — холодно, брезгливо подумал Исраилов. Продолжая улыбаться, пошел к коноводу, потрепал его по щеке. — Мне нужна легенда вокруг имени. И я ее сотворю. Сегодняшняя ночь породит легенду о моей неуловимости, когда я вырвусь из облавы».

Взял из рук парня длинный, туго натянутый повод. На другом конце его сгрудились, пугливо прядая ушами, кони. Обернул повод вокруг валуна, завязал. Коневод растерянно елозил руками по бешмету — не понимал. «Видит ли Джавотхан? Надо, чтобы видел». Исраилов обернулся. Привалившись спиной к скале, на него смотрел измученный недавней погоней старик.

«Надолго ли его хватит? Этот на сегодня важнее всех. Лечить, беречь, выходить любой ценой, — с острой тревогой решил Исраилов. — Хранилище бесценного яда, старая, мудрая гадюка, у которой Советы так и не сумели вырвать жало. Ты даже не представляешь, старик, сколько ты можешь сделать для моего триумфа. Европа поставит твое имя рядом с моим, только протяни подольше. Я возьму тебя с собой в легенду — теплую, сытную, покойную. Только переживи сегодняшнюю ночь».

За скалой рвали в клочья вечернюю тишь выстрелы, громыхали разрывы гранат. Эхо шарахалось от скалы к скале.

Исраилов еще раз посмотрел на часы: пора. Продолжая улыбаться, мягким скользящим движением вынул кинжал из ножен, в резком повороте вогнал его в грудь коновода. Держал рукоятку клинка, чувствуя биение, судороги оседавшего тела, и смотрел на Джавотхана. Глаза старика заполнял темный болотный ужас: главарь избавлялся от ненужных?! Опираясь о скалу, он пытался и никак не мог встать.

— Так нужно, Джавотхан, — властно сказал Исраилов. — Проводи его в последний путь. Мальчик был слабым вайнахом. Теперь он не осквернит себя и свой род предательством.

Все шло так, как он хотел: старик видел убийство и осознал свою роль при вожде. Исраилов выдернул кинжал из осевшего тела, нагнулся, дважды вонзил клинок в сырой песок, очищая от крови, со стуком опустил сталь в ножны. Подошел к скале, помог подняться Муртазалиеву. Тщедушное тело старика обвисло в его руках, и Исраилову пришлось почти нести муллу к убитому.

— Начинай, — попросил главарь, — а я займусь делом.

Прислушиваясь к дрожащему бормотанию за своей спиной, он вынул из хурджина моток веревки с остро заточенной кошкой на конце. Примерившись, бросил кошку вверх. Звякнув о скалу, якорек намертво впился в кизиловое деревце на скале. Натянул веревку, поджал ноги — якорек держал.

— Закончил?

— Зачем ты… его? — простонал мулла.

Не отвечая, Исраилов приподнял за пояс мертвое тело, напрягаясь, поволок к воде. Рывком толкнул в водоворот у самого берега. Мутный глинистый круг воды с плеском раздался, поглотил труп. Возвращаясь к скале, загребал ногами песок, засыпал кровяную дорожку.

Алхастов появился из-за выступа бесшумно и стремительно. Подошел, плечом отирая щеку — она была заляпана красным. Исраилов всмотрелся: с уха свисал надорванный клочок хряща.

— Перевяжи, — поморщившись, велел Исраилов.

Алхастов обнажил желтоватые зубы. Ощупал ухо, взялся за клочок. Едва уловимым движением дернул, оторвал. Отбросил к скале. Увидел лошадей без коновода, обмотанный вокруг валуна повод, ощерился:

— Где этот? Сбежал?

— Я послал по делу, — коротко ответил Исраилов. Подтолкнул главу боевиков к свисавшей веревке с якорем — лезь.

Алхастов понял. Оценив, усмехнулся, взялся за веревку, подпрыгнул, перебирая мачами по скале, споро полез вверх.

Исраилов снял хурджин с седла. Там было его главное богатство: списки агентуры и фамилии членов ОПКБ по Кавказу. Обвязал Джавотхана веревкой вокруг пояса, пропустил петли под мышками, завязал узлом на спине. Взял конец веревки в зубы, полез за Алхастовым. Веревка качалась, под рукой мелькнуло запрокинутое вверх лицо муллы, на нем теплилось измученное удовлетворение — не бросили!

Они втащили Джавотхана в расщелину без особых усилий, усохшее тело весило не больше бараньего. Алхастов рванул якорь обеими руками, выдернул жало из ствола. Смотав веревки, полезли выше, к облакам, уже зачерненным сумерками, подтаскивая за собой муллу.

Через несколько метров расщелина перешла в распадок. Здесь уже держали землю корневища чахлого терна. Склон круто уходил опять-таки ввысь.

* * *

Для Ушахова пошла третья ночь без сна. С наступлением темноты он стал ловить себя на том, что на какие-то мгновения проваливается в забытье. Он стрелял, переползал от валуна к валуну, руководил опергруппой, плотно вцепившейся в банду, но с каждой минутой чувствовал, что тело и сознание его все чаще вязнут в дурманном киселе забытья.

Колесников, с азартной яростью пускавший пулю за пулей из-за камней, все чаще бросал испытующие взгляды на командира. Выбрал момент, подполз поближе к нему, уткнувшемуся лбом в ошкуренную водой белесую корягу, раздраженно тряхнул за плечо:

— Командир!

Ушахов дернул головой, поднял на зама бессмысленные глаза. В уши болезненно толкнулся грохот боя.

— Да… Что?

— Ранены?

— Нет. Ты работай, Гришка.

— Какой Гришка? Вы что, заснули?

— Ничего-ничего… Работай, Колесников.

Ему только что приснился Аврамов. Они вдвоем брали немецкого унтера в далеком девятнадцатом, тащили его, связанного борова, в кромешную ночь, и из белозубой пасти немца бил им в лица железный и грозный рев.

* * *

Далеко внизу уже нестрашно лопались гранаты, бессильно вязли в сумерках хлопки выстрелов. Едва зримо змеилась в провале вороненая сталь реки, вскипая пенными кольцами вокруг валунов. Вечерний покой объял хребет, густо поросший лесом. Где-то невдалеке пробовал голос козодой. Матерые стволы вокруг беглецов источали сладостный аромат свободы.

Исраилов, хватая ртом воздух, прислонился к кряжистой чинаре, сполз по стволу на корточки. Тряслись ноги, полыхал жаром залитый потом торс. Сердце ломилось в ребра гулкими тычками. Джавотхан лежал рядом, зарывшись руками в прелую листву, острые лопатки его ходили ходуном. Алхастов стоял, запрокинув голову, расставив ноги. Закрыв глаза, он ловил лицом зеленый луч Венеры, проколовший сумрачную чашу неба. Широкая грудь его гоняла воздух под черкеской кузнечными мехами — мощно и ровно.

— Я пожалел всех, — задыхаясь, сказал Исраилов. — Вырвал из них, как гнилой зуб, возможность выдать нас. Теперь никто не сможет сказать, куда мы делись. Первым это сделал бы мальчишка. Теперь — не сможет.

Алхастов развернулся к вожаку. В ястребиных глазах его разгоралось удивление.

— Это ты его? Зачем?

— Я смотрел за ним неделю. Негодный помет из породы шакалов. Пропитан трусостью, как чирей гноем. Чуть надавят на допросах — брызнет доносом.

— На каких допросах?

— В конце балки ждет засада. Они в каменном мешке. К нам на хвост сел отряд Ушахова.

Алхастов недоверчиво ухмыльнулся:

— Ты видел через скалу?

— Я вижу через скалу лучше, чем ты через воздух, — поставил на место телохранителя Исраилов. — Чья стая нас гнала? Жукова — зеленые фуражки. Потом на дне балки их сменили синие — милиция Ушахова, это его район. Сам Жуков погнал вокруг хребта закупорить балку. Я сделал бы так же на его месте.

Заворочался, застонал Джавотхан:

— О Аллах, неужели я не заслужил покой на старости лет? Сколько можно скакать козлом по скалам?

— Потерпи, Джавотхан, сейчас помогу. Станет легче, — заботливо сказал Исраилов. Влез в кожаную глубь хурджина. Достал два пузырька — со спиртом и морфием. Обтер шприц спиртом, всосал кубик наркотика. Засучил рукав бешмета у стонущего старца, оттянул дряблую кожу, сделал укол.

Через несколько минут Джавотхан затих. Бессмысленное блаженство затопило его лицо. Оно на глазах розовело.

Несли старика по очереди. Перевалив через хребет, к полуночи спустились к его подножью. Зарывшись в листья среди густого кустарника, долго слушали холодную тишину, пронизанную трелями сверчков, шакальим воем, уханьем сыча. Погони не было.

Исраилова одолевали сомнения: почему удалось уйти так легко? Он не верил ничему в этой жизни, если это давалось легко. Ушахов не мог не знать про то кизиловое деревце в скальной трещине. Теперь, когда появилась возможность поразмыслить, их побег все больше казался подвохом.

Так и не решив про себя ничего, Исраилов повел соратников к базовой пещере.

* * *

Ушахов и Жуков стиснули банду в клещи, осветили прожекторами и обезоружили к одиннадцати. Молочной режущей белизной полыхали вдобавок сильные аккумуляторные фонари, отбрасывая на скалу гигантские тени.

Перед серой, сгрудившейся и повязанной бандгруппой метался майор Жуков. Он вламывался в средину банды, поворачивал лицо к свету. Исраилова в банде не было. Голос майора надтреснуто рвался в жалящих вопросах:

— Где Хасан? Я тебя, собака, спрашиваю — где Исраилов? Молчишь? Щас заговоришь! Вы у меня все заговорите!

Выдергивал из толпы бритоголового, толкал к скале, рвал из кобуры наган:

— Ну?! Последний раз спрашиваю!

В неумолчный плеск реки вплетался разнобой голосов:

— Моя не знай…

Рявкал выстрел, наган дергался в руке Жукова, гранитное крошево брызгало под пулей шрапнелью рядом с ухом бандита, секло щеку до крови. Тяжелой смертной тоской заволакивало глаза ответчика, но черный рот исторгал прежнее:

— Моя не знай.

Ушахов стоял поодаль, покачивался. Голоса, выстрелы сплетались, налетали зудящим роем, временами исчезали совсем. Очнулся от горячего, нечистого дыхания Жукова у самого лица:

— Ну? Какого черта молчишь? Ты что, заснул?

Ушахов с усилием разлепил глаза:

— Чего тебе, Жуков?

— Что делать будем? Где Хасан? Не крыса же, под камень не спрячется! Все прочесали!

— У-шел, собака, — с расстановкой, мертвым голосом сказал Ушахов, уронил голову на грудь. Свинцовой, неодолимой тяжестью наливались веки.

— Куда? Может, не было его? Обознался ты. Шайка в один голос талдычит: не было Хасана, — с жадной надеждой допытывался Жуков. — Какого черта ему с таким отребьем по горам шляться? Он птица другого полета. Не было его! — неистово цеплялся за показания бандитов майор.

— Был, — уронил в песок Ушахов.

— Некуда ему деться! Не было Исраилова! Заруби себе на носу, — грозно давил майор. — Ты меня слышишь? Сами же в дураках останемся!

— Был. Веди людей в город, Жуков. А я тут до утра… — обессиленно попросил Ушахов.

Заплетаясь ногами, пошел к скале. Споткнувшись, чуть не упал. Удержался, открыл глаза. Нога упиралась в человечий бок. Бородатый горец, дергаясь в конвульсиях, выгибался спиной, запрокидывал голову. На Ушахова страшно глядели с черного лица бельма, зрачки закатились под лоб. В раззявленном провале рта слюнявым сургучом ворочался язык.

Ушахов перешагнул, пошел дальше. Наткнулся на скалу, обессиленно рухнул на желтый овал песка, окольцованный камнями. Последним усилием натянул на голову бурку и тут же провалился в бездонную стылую яму сна.

Он не слышал, как строили пленных, убирали фонари и прожекторы, готовясь в дорогу, как Колесников, свирепо чертыхаясь, собирал сучья для ночного костра. За ним неотвязно ходил Жуков, втолковывал:

— Ты ему утром вдолби: не было в банде Исраилова! Понял? Ты меня понял? Исраилов — это бред сивой кобылы!

— Так точно, товарищ майор, попробую, — зыркал исподлобья на москвича Колесников. Однако были у заместителя свои планы, идущие вразрез с майоровскими: не резон был заместителю покрывать ротозейное самодурство своего начальника: прошляпил главного бандита — пусть держит ответ. — Однако упрям капитан не в меру. Что втемяшится… — постучал он по своему смышленому черепу и многозначительно замолк.

Майор ожег взглядом, свирепо плюнул:

— Ну и хрен с вами! Расхлебывать сами будете. Не я пустил банду в ущелье!

— Само собой, не вы. Тут я первый свидетель, — вполголоса охотно согласился зам.

Жуков покачал головой, кривой получилась понимающая усмешка: у мальчика своя игра? Ну-ну. Пошел за пленной колонной, сгорбленный, вымотанный до предела, неся в себе сосущую тревогу перед грядущим расследованием ротозейства. Чьего?

Глава 7

К утру их силы были на исходе. Всю ночь они шли от ущелья по горам и распадкам, все время забирая вправо — к Ведено. Джавотхана вели, потом несли по очереди — старик заболел не на шутку. Он волочил ноги по камням, стонал, закатывал глаза. Исраилов, сцепив зубы, вел костяк своего штаба к пещере Эди-Мохк. Натруженные ступни нестерпимо ныли, подошвы — сплошной нарыв.

Вглядывались в сырую, тускло подсвеченную луной темень. Черные шершавые стволы, выплывающие из нее, растопыривали сучья, тянулись к лицу. От напряжения ломило глаза.

Уже просвечивал над горами рассвет. Грязной ватой сползал со склонов туман. В нем глохли шаги, глухо чавкали сапоги Исраилова, выдираемые из слякоти. Робко пробовали голоса ранние пичуги. Шли по берегу ручья, временами забредая в воду. Ледяная упругая стынь била в онемевшие от холода коленки. Дно ручья круто поднималось в гору. Его густо завалило обломками камней.

Совсем рассвело. По ржавым от железа гранитным желобам сочились в ручей родники. Плесень белесой слизью растекалась по камням, пятнала рыжую бахрому камней. Кривые, скрюченные стволы остервенело тянулись из теснин в небо, к рассвету. Взгляд утыкался в прель, грибную россыпь, дикую нежиль.

Исраилов оперся о валун. Сзади тяжело, запаленно дышал под Джавотханом Алхастов. Мулла горбом вздувался за его спиной, костлявые руки старика болтались вдоль туловища телохранителя.

Они пришли. Черная осклизлая коряга — их главный ориентир — упиралась в базальтовую стену. Нижняя ее часть, засыпанная донным песком, смутно мерцала под слоем воды. За корягой круто вверх вела едва приметная тропа. Передохнув, они полезли на склон, с мукой разгибая ноющие ноги. Густо поросшая кизилом и терновником крутизна бугрилась камнями. Тропа виляла, ныряя в ветвистые тоннели, шуршала каменной осыпью. И вдруг исчезла. Из лысого мегреля торчали один за другим три каменных клыка.

Исраилов, сдерживая дрожь в ногах, приноровился, ступил на первый. Постоял, балансируя, прыгнул на второй. Нога соскользнула. Враз охваченный жаром, он судорожно уцепился за ветви над головой, мучительным усилием удержал тело в равновесии. В нескольких сантиметрах под подошвой покоилась мина. Он сам присыпал ее жухлым листом, смешанным с глиной. Равнодушный запах смерти сочился из-под земли, опаляя живую плоть. Отдышавшись, Исраилов перепрыгнул на третий, последний зубец.

Алхастов с Джавотханом стоял на первом зубце. Джавотхан закашлялся, поднял голову. Затекшие кровью глаза его с ужасом вперились в тропу — он тоже знал про мины. Алхастов мягко, по-кошачьи прыгнул, опустился точно на валун, спружинил ногами. Джавотхан дернулся, икнул, зашептал молитву. Алхастов передохнул, перескочил на третий зубец.

Дальше было легче. Они перешагнули через три проволоки, засыпанные листьями. Две тянулись к спусковым крючкам карабинов, настороженных сбоку тропы. Третья неприметно ныряла в сплошную чащобу лозняка, за которым провисла гирлянда пустых консервных банок. К пещере вел лишь один путь. Он был непроходим для чужака.

Тропа вела к подножию скалы. Здесь, упираясь ветвями в отвесную стену, стояла могучая, в два обхвата, груша. Шершавые удавы ее корней, раздвинув камни, впивались в землю, заваленную прелым листом и почерневшими катышками прошлогоднего дичка. Со скалы почти до земли стекал водопад бурых стеблей — плети дикого винограда, перевитые хмелем, сплелись в плотную завесу.

Исраилов поднырнул под завесу, нащупал над головой веревку, потянул вниз. Вверху зашуршало. Цепляя за стебли, упал конец веревочной лестницы с деревянными перекладинами. Вожак поймал подошвой нижнюю перекладину, со стоном подтянулся, полез вверх, отталкивая спиной жесткий занавес из лозы и хмеля.

В черном пещерном гроте его долго рвало — страхом и блевотиной исторгались мучительные сутки.

Они не разделись и не разожгли огня. Втянули лестницу наверх, ощупью, на четвереньках добрались до ниши в глубине пещеры, устланной слежавшимся сеном. Рухнув на него, натянув бурки на голову, канули в обморочный, наконец-то безопасный сон.

Долгими вьюжными ночами, лежа в бараке без сна, Хасан Исраилов грезил своей пещерой. Вокруг клубилась, дико вскрикивала, стонала, храпела спертая тьма. Ухайдакавшись за день, ватага зэков маялась в душном желе снов: дралась, отнимала и прятала пайки, валила кедры, исступленно грезила женщиной — продолжала жить тем, чем нещадно терзал день. А Хасан думал о своей пещере. Чтобы ныряла потаенным уютным лазом в глубь скалы, чтобы ни одно чужое рыло не поганило ее настоянную на веках отрешенность.

Он в деталях представлял, как обезопасит подступы к ней и запасной лаз, как оборудует и заполнит ее просторное чрево коврами, оружием, топливом и едой. Он блаженно перебирал сотни вариантов, как обжить и связать с внешним миром свое главное убежище на Кавказе, оставаясь для всех невидимым и недосягаемым. Это помогало выжить.

Уже тогда, в Сибири, он твердо знал: не светит ему теперь семья и покой среди людей в городах, пока держат власть большевики.

Страна ставила на гусеницы трактора и танки, нещадно пробовала на излом людскую совесть, терпение и веру в необходимость революции, тянулась к наукам и хлебному изобилию. Государство, сколоченное железной дисциплиной, с хрустом шагало по судьбам, готовилось к защите собственного многоликого и безликого «мы» от ползущей с Берлина коричневой заразы. А Исраилов вынашивал думу о своей пещере.

Но нужно было выжить. Это удалось: он бежал. Где тенью, где кабаном ломился через всю лесистую Россию, добывал фарт и пропитание, оставляя после себя свернутые замки, разбитые головы, пустые крестьянские погреба.

Через год добрался до Кавказа. Залег в схороне в глухом ауле у дальнего родича по отцу. Отъедался, отсыпался, выводил вшей, наводил справки. Тогда-то и встретился с ним Джавотхан. Старик ярился в бессильной немощи. Хищный разум, привыкший к борьбе, ссыхался в простое: не было достойных исполнителей.

Встретив Исраилова, прослезился: наконец-то фортуна поворачивалась к нему лицом. Тощий, хлебнувший черного лиха беглец не хотел долго сидеть в бездействии, люто дымилась в глазах ненасытная злость. Он потребовал у старика денег и адреса надежных людей в Грузии, Азербайджане, Ингушетии. Кое-какие явки имелись и у самого.

Отоспавшись, прихватив с собой несколько тысяч Джавотхана, Исраилов исчез на месяц. Колесил по городам, восстанавливал связи, сколачивал боевые пятерки, посулами, угрозами, кипящей речью вербовал сторонников подполья.

В Чечню вернулся вымотанным, но клокочущим нетерпением: теплился, не загас еще под пеплом репрессий антисоветский жар. Предстояло умело и быстро раздуть его, ибо громыхала и чадила пока за горами, наползала на западные границы долгожданная война.

Списки агентуры и боевиков Исраилов, как самое ценное, носил с собой: не было еще в Чечне надежного убежища. Хлева, амбары, пастушьи сакли, сырая яма под вывороченной ветром чинарой — все эти временные схороны выматывали, изнуряли тело и мозг постоянным напряжением. Тогда и возродилась лагерная задумка о своей пещере. Он начал поиски в Шароевском и Чеберлоевском районах. Именно здесь издревле сложилась нужная ему система разобщенных горами глухих аулов, где предстояло сколотить костяк своей организации и править — страхом и подачками.

Идея организации давно оформилась: своя, особая кавказская партия, председателем ЦК которой станет он, Исраилов. Он достаточно поднаторел в московском институте, изучая историю ВКП(б) и зарубежных партий. Там же, в Москве, удалось познакомиться нелегально с переводом «Майн кампф». Воспаленный ефрейторским опусом мозг тотчас предложил Хасану столь же воинственный плагиат. Между тем никак не отпускала, засасывала кровавая стихия подполья, терактов. И идея своей партии ушла в запасники памяти.

И вот здесь, на Кавказе, она вновь всплыла, подхлестывала день и ночь, требовала воплощения. Но нужны были условия: надежное убежище и хотя бы временный покой. Подступало лето сорок первого.

Он шастал по ущельям и распадкам с автоматом и гранатами, готовый к любой встрече. Осматривал гроты, земляные норы в обрывах. Но все это не годилось. В поисках прошли полмесяца. Уже сформировался костяк его штаба, под началом которого действовало двенадцать банд. Наиболее свирепые из них возглавляли Расул Сахабов и Майрбек Шерипов. Джавотхан был духовным теоретиком штаба, Иби Алхастов возглавил боевиков. В телохранителях ходили сыновья Джавотхана. Всех их Исраилов разослал по горам с той же целью: искать потайную удобную пещеру-резиденцию.

Она открылась ему неожиданно: черный лаз в скале на вполне безопасной высоте. Дыру перекрывала могучая, голая по весне крона дикой груши. Снизу, из каменного прорана, который выгрыз за века в скале ручей, пещера скорее угадывалась, чем просматривалась.

Задыхаясь от нетерпения, он продрался к скале по узкой тропе через кусты и дрогнул в счастливом предчувствии. Слева от скалы в сизую мглу пропасти уходил обрыв, справа на крутизне щетинилась непроходимая стена шиповника. Подход к скале был один — тропа, которую пробили кабаны и козы, чтобы полакомиться грушевым дичком-падалицей.

Забросил в дыру железную кошку и забрался внутрь. Засветил фонарь, который взял с собой для такого случая. В лицо пахнул застоявшийся веками покой, где-то едва слышно журчала вода. Природа сотворила длинный глубокий грот с нишами и боковыми ответвлениями, с подземным родником. Кое-где потолок поднимался, видимо, к поверхности скалы: сквозь толщу гранита в трещинах смутно брезжил дневной свет.

Хасан вернулся ко входу, сел, свесил ноги. До земли было около трех метров. Скала нависала над ним козырьком — спуститься в пещеру сверху было почти невозможно. Он закрыл глаза и отдался блаженному покою. Наконец нашел то, о чем грезил в Сибири. Теперь предстояла большая работа: нужно было сделать налет на сельмаг, почту и несколько квартир. В двух из них жили военком и прокурор района. У них стояли в квартирах телефоны.

Через три дня к нижнему руслу ручья в километре от пещеры стали стягиваться тяжело вьюченные лошади. Хасан и Иби Алхастов принимали поводья и отсылали владельцев лошадей вниз. Вдвоем они повели груженый караван в дикий каменный хаос вверх по руслу. Лошади с трудом переставляли ноги, бились вьюками о валуны, пугливо всхрапывали.

До ночи разгружали и втаскивали в пещеру брикеты угля, карабины и патроны, листовое железо и доски, ковры, посуду, утварь, постели, цемент и известь в мешках, бидоны с керосином, лампы, сухой кизяк, оружие, телефонные аппараты, аккумуляторы, полевой кабель. Были у них и железная печь, бинокли, примус, одеяла, бумага, чернила, топоры, столярный инструмент и еще множество вещей.

Почти месяц ушел на оборудование грота. Прежде всего они обезопасили подходы к нему и замаскировались. На козьей тропе теперь стояло три настороженных самострела, потом к ним прибавились мины между каменными зубцами. Они заполнили выемку над пещерным лазом тремя ведрами лесного перегноя и высадили туда несколько лозин дикого винограда и хмеля. Скоро сеть лесных плетей полностью прикрыла пещерный лаз. Его невозможно было различить даже вблизи. Спускались вниз по веревочной лестнице, которая свисала над лозой.

Развели цемент с песком и известью, выложили стену из каменных обломков и наглухо отгородили от сырой полутьмы грота самую просторную нишу — бункер. Вход и стены бункера завесили коврами, разровняли пол, застелили его сеном и шкурами медведей. Развесили лампы, в углу сложили запас свечей. Установили железную печь, надставили трубу и подвели к щели в потолке.

Сколотили из досок полки, скамейки, стол, где разложили комплекты разной одежды, белье, повесили зеркало. Рядом с родником на трех гранитных обломках установили стоведерную железную бочку для мытья, так, чтобы под днищем можно было разводить костер. Натаскали в пещеру дров и сена, забили ими несколько ниш, благо, места хватало для всего.

Последнее, что придало штаб-квартире окончательную деловую обжитость, — телефоны. Хасан установил в жилом бункере два аппарата с аккумуляторами, вывел через щель в потолке кабель наружу. Одну нитку он протянул к линии из города, подключился к ней, замаскировав кабель в трещине телеграфного столба. Теперь он мог слушать все переговоры района с городом. Вторую нить провел к небольшой скрытой нише в низовьях ручья и разместил там сменный наблюдательный пункт. Его логово стало всеслышащим, потайным и неприступным: у него было достаточно времени в лагере, чтобы продумать все эти детали.

О пещере знали только Алхастов и Джавотхан с сыновьями. Этим давно и обильно меченным кровью соратникам можно было доверять без оглядки.


Исраилов узнал о войне на второй день по телефону из приказа гарнизону перейти на военное положение. Он глубоко, до дрожи, вздохнул — свершилось! Впервые за долгие годы произнес почти стершиеся в памяти слова молитвы: «Аллах акбар…»

Теперь нужно было приводить в действие созданную им организацию. Ей пока не хватало устава, программы и лозунгов. Все крупные вожди имели свои партии: коммунисты, фашисты, лейбористы, консерваторы, республиканцы, демократы, У него будет своя, особая партия, скажем, Особая партия кавказских братьев — ОПКБ.

После всех трудов в пещере, отослав Алхастова и Джавотхана с проверкой сколоченных по Кавказу боевых пятерок, Хасан наконец остался один. Он нагрел воды в бочке, вымылся, надел чистое белье, зажег две лампы в гроте, расчесался перед зеркалом.

Сел за стол, блаженно ощущая чистоту тела и клокочущую глыбистую идею. Разложил перед собой бумагу, ручку, чернила и надолго задумался. Настал день, когда предстояло подвести итоги прожитому этапу жизни и наметить остальной отрезок пути — до окончательной германской победы. В этом отрезке не было места покою. Там просматривалась борьба без пощады. Победа означала Кавказ, подвластный Исраилову, а самого Исраилова — лишь под Гитлером. Таким виделся ему стройный храм нового порядка на Кавказе. Это заложил он в основу программы своей ОПКБ, набросав к вечеру тезисы.

ОСОБАЯ ПАРТИЯ КАВКАЗСКИХ БРАТЬЕВ
Программа, устав и лозунги

Особая партия кавказских братьев является руководящим ядром всех жизненных требований и устремлений многонационального Кавказа и преследует главную практическую цель: исповедуя принципы безоговорочного подчинения центру и твердую дисциплину всех низовых звеньев, под руководством Германии вести неуклонную борьбу до победного конца против жидо-большевистского ига на Кавказе.

I

1. Особая партия кавказских братьев является неотделимой частью ныне существующей немецкой национал-социалистской партии Гитлера.

2. ОПКБ руководствуется программой и уставом современной немецкой партии, руководимой Адольфом Гитлером, признанной матерью нашей ОПКБ.

3. Нетленное учение немецкой партии имеет ту перспективу, которую большевики приписывают себе, — она неизбежно завладеет умами миллионов, сторонников национал-социализма. Его смертельный враг — большевизм будет неотвратимо уничтожен. Именно эта цель преследуется современной мировой войной.

4. Новое государство Кавказа будет названо Кавказской Братской Федеративной Республикой германского подчинения, Конституция КБФР будет строго соответствовать требованиям Германской империи. Новое кавказское государство просит у суверена — Германии диктата по всем вопросам международной, политической, дипломатической, военной и торговой жизни.

5. Главный руководящий принцип ОПКБ: Кавказ подвластен Богу, ОПКБ — Гитлеру.

II

Особая партия кавказских братьев ставит перед собой следующие практические задачи и лозунги:

1. Объединить и расширить все антисоветские организации и группировки на Кавказе и ввести их в состав ОПКБ.

2. Обеспечить полную дезорганизацию тыла Красной Армии и ускорить поражение России в войне с Германией.

3. Добиться политической свободы по вкусу и желанию братских народов Кавказа, углубляя и расширяя вражду этих народов к русско-славянским гегемонистам, доведя ее до экстаза и объявления газавата (священной войны) всем русским.

4. Обеспечить создание и организацию новой Кавказской Братской Федеративной Республики под протекторатом Великой Германии.

5. Освободить кавказский капитал от русской эксплуатации, кавказскую землю — от русско-еврейского населения, кавказских братьев — от русского порабощения.

6. Убить навсегда на Кавказе дух большевизма.

III

ОПКБ устанавливает следующую временную тактическую линию для достижения своих целей:

1. Расширить и систематизировать массовые убийства большевистских представителей в тылу, вершить террор искусно, неотвратимо и повседневно. При этом руководствоваться лозунгами:

«Всади врагу в затылок пулю, целься ему в лоб»;

«Режьте красное горло с курдюком».

2. Грабить, разорять колхозы и совхозы, которые снабжают Красную Армию продовольствием, поддерживать всеми способами на председательских должностях и постах бездельников, взяточников, расхитителей, дискредитируя тем самым Советскую власть. При этом руководствоваться лозунгом:

«Днем ударник — ночью вор».

3. Дезорганизовать работу на фабриках и заводах, руководствуясь лозунгом:

«Языком стахановец, руками — вредитель».

4. Организовать массовые беспорядки, восстания, сформировать максимальное количество бандгрупп и, в идеале, вовлечь в них всю Чечено-Ингушетию.

5. В массовом масштабе расширять антисоветскую пропаганду, руководствуясь лозунгом:

«На собраниях — большевик, а в подполье — антисоветчик».

6. Выискивать контакты и вербовать на свою сторону ответственных советских и партийных работников, играя на их слабых качествах: жадности, тщеславии, тяге к женщинам.

7. Организовать массовое дезертирство из рядов Красной Армии.

8. Пробираться в большевистские органы, чтобы знать ситуацию, клеветать на активистов.

9. Внедрять своих людей в органы НКВД, руководствуясь лозунгом:

«По форме — чекист, душой — брат ОПКБ».

IV

ОПКБ является братской партией, потому что все многочисленные народы и племена Кавказа — черкесы, дагестанцы, чеченцы, кабардинцы, балкарцы, ингуши, азербайджанцы — являются по нравственности и быту, по обычаям и общим законам (адат), по физиологическому строению (вид лица, цвет волос и глаз) членами одной семьи, носителями индоевропейской, а значит, чисто арийской крови.

ОПКБ торжественно объявляет, что высшей и передовой расой нашей планеты всегда были народы арийской крови, носителями которой являются и кавказские народы.

ОПКБ ненавидит и презирает евреев как представителей низшей расы, при этом руководствуется отцовскими и религиозными заветами:

«Ты — еврей, ты — хуже еврея, ты — жугте»;*["36]

«Тому, кто убил одного еврея, райские двери будут открыты» (слова пророка);

«Свинья хуже всех животных, еврей хуже всех народов».

ОПКБ ненавидит всех русских, потому что эта нация всегда была нашим поработителем, являясь, в сущности, рабами своих жен. Эта нация первой объявила об отмене частной собственности и отреклась от своего Бога.

Председатель ЦК ОПКБ

Хасан Терлоев (Исраилов)

Хасан медленно выплывал из сна. В темноте рождались знакомые успокаивающие звуки: хриплое, нездоровое дыхание Джавотхана, отдаленный вкрадчивый плеск родниковой струи. Размеренно щелкала о камень капель, срываясь с потолка. Пошевелился. Под боком зашелестело нагретое сено. Сел, всмотрелся в темноту широко открытыми глазами. За крутым поворотом слабо розовел на гранитной стене свет: на воле всходило солнце.

Встал, сморщился: в перетруженных мышцах встопорщилась режущая боль. Мозг, включаясь в работу, четко и быстро наметил дела. Прежде всего — старик. Опираясь рукой о шершавую стену, постанывая от боли, Хасан прошел к выложенной из камней перегородке, откинул тяжелый, волглый ковер. Пригнувшись, вошел в пахнувший сыростью грот. Нащупал в кромешной тьме деревянную полку. Там лежали спички, свечи, стояла заправленная керосином лампа.

Громыхнув коробком, зажег ее, засветил три свечи. Накапав воском, расставил свечи по углам грота. Осмотрелся, с наслаждением прикасаясь взглядом к уютным, призабытым в долгом отсутствии вещам. Дикое нутро каменного жилья трепетно мерцало в свечном огне. Здесь все было свое, надежное. Под ногами, под шкурами, упруго пружинил слой сена. Искрился хрусталь бокалов на полках. В углу чернела печь, вытянув длинный хобот трубы к стене. Рядом желтела горка сухих поленьев, стоял цинковый бак с водой.

Хасан растопил печь. Пламя с треском забилось в ржавом квадратном зеве. Он извлек из ниши сумку с красным крестом, выудил из нее коробку со шприцем, поставил кипятить на печь. Вывалил содержимое сумки на стол, выбрал пузырек с лекарством. Когда вскипел шприц, всосал из пузырька два кубика лекарства. Взяв лампу и бутылку со спиртом, вышел к Джавотхану. Опустился перед ним на колени. Старик застонал и открыл глаза.

— Потерпи, скоро станет легче, — вполголоса сказал Хасан.

Закатав рукав бешмета, вколол Джавотхану иглу в морщинистую кожу. Эту развалину следовало вернуть к делу любой ценой. Она обладала комплексом незаменимых качеств: патологической ненавистью к большевизму, к русским, огромным опытом конспирации, разветвленными связями по всему Кавказу; зараженное советизмом горское стадо он мог повести за собой.

За спиной раздался шорох. Исраилов оглянулся. Сзади стоял Иби Алхастов с полотенцем. Промокнув мокрое лицо, спросил:

— Живой?

— Три дня — и встанет, — ответил Хасан.

Джавотхан заворочался, кашлянул, сварливо проскрипел:

— Я говорил вам, надо идти через Чеберлоевское ущелье. Ведено — гнездо красных, они запрятали свои посты на деревьях. Нас заметили сверху.

— Ты прав, — отозвался Хасан, вставая. — Жуков погнался за нами от Веденского распадка. Этими постами надо заняться. Косой Идрис живет все там же? У него еще не отелились наши коровы?

— Бригадир в колхозе, — усмехнулся Алхастов. — Тощему волку дали пасти овец.

— Пойдешь завтра к нему. Найдете хорошего охотника. Пусть пошарят с отрядом около Ведено. Посты сбивать на землю, как сорочиные гнезда вместе с сороками.

Иби выставил челюсть, тяжело подвигал ею, пообещал:

— Пошарим.

— Разотри Джавотхана спиртом и приготовь еду. Мне надо подумать.

Взял лампу, пошел к себе в грот. Круг света, колыхаясь, полз по стене рядом. Исчез за пологом. Джавотхан вздохнул.

— Приготовься, — зловеще сказал в темноте Алхастов. — Сейчас костер зажгу, тебя мять буду, как тесто. Только чурек из тебя уже не получится.

Иби не любил муллу. Старик был для него обузой, тяжелой бесполезной торбой в походах, которую приходилось волочь на себе неизвестно зачем.


Хасан сидел за столом. Перед ним лежала ручка и стопка чистой бумаги. Дум накопилось много. Было немало сделано за месячный поход по Кавказу. Но из буйного течения этого похода выпирала одна несуразица: их уход от облавы.

В погоне особистов Жукова участвовали и синие фуражки Ушахова. От этой ищейки, самой опытной из всех, редко кто уходил. Ушахов наверняка уже сидел в засаде перед балкой, куда пригнал исраиловцев Жуков. Почему Ушахов пропустил их вниз без единого выстрела? Хотел взять живыми? Но тогда почему им удалось подняться по скале? Ушахов не мог не знать про кизиловое деревце в расщелине, это был его район, исхоженный вдоль и поперек. Ладно, бессмысленно тратить время на гадание. Пока не забылось, надо все занести в дневник.

В последнее время стала страшить скоротечность скользящего мимо бытия. Жизнь уносилась назад с пугающей быстротой, бесследно таяла за спиной. И он стал записывать самое примечательное, застрявшее в памяти, все более входя во вкус нового занятия. Когда-нибудь его сомнения, его муки и победы обнародуют.

Исраилов усмехнулся. Горское серобешметное стадо, которое он пасет, никогда не оценит высокого смысла строк, оттиснутых на бумаге кровью, нервами и священной ненавистью. Это — для избранных, для Европы, утонченной, умной, безжалостной к славянам. Его дневник должен стать экзотическими скрижалями кавказской борьбы за независимость, более величественной, чем вся возня Шамиля с Россией.

Уютно потрескивали дрова в печке, от нее растекался благодатный жар. Хасан придвинул лист бумаги, ткнул ручкой в чернильницу и вывел дату. Вспоминалось легко, с подробностями, и Исраилов, напрягаясь в блаженном нетерпении, стал исписывать страницу за страницей.

7–9.3.42. Галашки, Ачхой-Мартан, Урус-Мартан.

Осмотр и ревизия повстанческих групп, боевых десятков, пятерок. Приказ: усилить деятельность групп, саботаж призыва в Красную Армию, грабеж колхозов.

Прибыл Иби Алхастов, доложил о боевых делах. Показывал уши предколхоза «Новый мир», который хочет мира русского, со свиным запахом. Два белых хрящика. Посмеялись: чем будет слушать председатель на том свете приговор пророка?

Алхастов — беззаветно преданный брат ОПКБ. Разработать и послать на утверждение в Берлин (нужна связь!!!) меры поощрения. Представить Алхастова Иби Главному германскому командованию для награждения его орденом и чином не ниже полковника; присвоить ему звание «Герой золотого Кавказа» или «Орел-победитель»; издать книгу об идеалах и героизме господина Алхастова; написать сценарий для съемки кино о нем; объявить Иби почетным тамадой кавказской молодежи.

16–19.3.42. Терлой.

Лично командовал восстанием в Гехинском ущелье. Подоспел красный истребительный батальон и 141-й полк. Приняли бой. Когда кончились патроны, стали отходить, не успев забрать убитых. Конь сломал ногу. Алхастов отдал своего коня, сам уходил от погони по скалам, его прыжкам позавидовали бы дикие козлы.

К ночи оторвались от погони, укрылись в пещере. Холодно. На полу намело снегу. Костер из предосторожности не разжигали. Выставили охранение. Послал Иби на хутор за продуктами.

Утро подарило сюрприз: еду принесла жеро Апият. Всех отослал в охранение, разжег костер. Сели завтракать у костра. Апият прислуживала. Насыщался, наблюдал за ней. Крупная жеро. Сросшиеся брови, крепкие щеки, две золотые коронки на передних зубах. Спина шириной около метра, на ней болтаются с десяток кос. Груди — две спелые дыни, крепкие, как рога буйвола, соски протерли платье. Стеснялась этого, закрывалась. Она волновалась.

После вчерашней крови запах ее пота вышиб из колеи. Отбросил ложку, встал. Она все поняла, ахнула. Закрывал ей рот — ее страстными воплями можно разбудить мертвого. Нет на свете лучше женщины-чеченки, если ты хороший наездник…

Когда она уходила, смотрел вслед. Ее шатало, косы болтались вдоль спины. Посмотрел на бурку — вокруг растаял снег.

19–22.3. 42. Шатой, Итум-Кале, Ведено.

Проводил генеральную репетицию всеобщего восстания, осмотрел более двадцати боевых десятков. За четыре дня сделали более ста километров по горам, сожгли три почты, собрали последние газеты, книги.

Подготовил анализ международного положения и мировой войны, конечно, в моей концепции. Позиции Рузвельта, Черчилля, экономический и политический кризис в России. Сделал доклад штабу. Подготовил агентурный отчет в Германию (нужна связь!!!).

По данным боевиков-штабистов, имеем около пятисот боевых единиц и двести сменного, легального состава, который ночью работает на нас. За девять месяцев войны разграблено 32 колхоза, уничтожено 128 активистов. Истреблять, жечь без милости!

30.3.42. Буйнакск.

Вместе со штабом проводил ревизию нашего движения в повстанческом округе N 8. Буйнакск — центр. Вызвал руководителей десятков и представителя ОПКБ Буйнакского (партийная кличка). Был вне себя от ярости: за месяц ни одного выступления против красных, отсиживаются, выжидают. Хотел застрелить Буйнакского, ноудержали штабисты — мы не у себя дома. Сорвал с Буйнакского шапку, выбросил в окно, сказал:

«Иди, ты больше не руководитель, не мужчина, не член нашей партии».

Ночью продемонстрировали им, что могут сделать пять решительных боевиков. Очистили сберкассу, подожгли сельсовет и правление колхоза. Председателю колхоза удалось бежать. Председателя сельсовета затолкал вниз головой в его собственный сортир и держал до тех пор, пока не перестали дергаться ноги. Запомнят нашу инспекцию.

Закончив писать, Исраилов сполз с табуретки, растянулся на шкурах. Под шкурами проступал стылый гранит, врезался в лопатки. В гроте заметно потеплело. Хасан поерзал лопатками, нашел удобную позу, закрыл глаза. Рядом над головой потрескивало пламя, блики бродили по лицу. Сбоку на тумбочке стояли два телефонных аппарата. Не открывая глаз, он нашарил трубку на одном, снял, приложил к уху. Линия, идущая из города к воинскому гарнизону, потрескивала, молчала. Исраилов снял вторую трубку, крутнул ручку аппарата. Сменный пост на подступах к его резиденции тоже молчал.

«Опять где-то шляются, скоты! — наливаясь гневом, подумал он. — Этих приучишь к порядку только пулей. Расстрелять одного для примера?… Надо сказать Иби. Ладно, это потом. Сейчас связь… Как воздух, нужна связь с Берлином».

Резко выпрямился, сел. С брезгливым отвращением уставился на два допотопных аппарата. И это для вождя Кавказа? Нужна мощная рация, три-четыре сменных радиста на круглосуточной связи с Берлином и десяток связных, обученных конспирации. Без связи с Берлином бесполезны все его дела. О них должна говорить Европа. Прежде всего дать знать о себе в Берлин, о создании и функциях своей ОПКБ — Гитлеру, Гиммлеру, Геббельсу, Герингу. И выпросить постоянную связь.

Встал, откинул ковер на выходе, позвал:

— Иби!

Дождался подхода смуглой в зыбком свете гибкой фигуры, велел:

— К вечеру пойдешь в Идахой. Возьмешь Косого Идриса. У него в отряде больше всего дезертиров-фронтовиков. Отберете троих самых надежных. Дашь им три письма-копии для Берлина. Пусть переходят линию фронта в разных местах и сдаются первому немецкому солдату. Кто-нибудь должен пройти. Под залог возьми их родственников, лучше сыновей, устрой охрану их в пещере. Сына — в обмен на ответ из Берлина. Письма получишь в полдень. Все понял?

Иби кивнул, обтер руки о бритый череп. Понюхал, брезгливо сморщился: шибало спиртным, которым натирал Джавотхана. Сказал, подрагивая ноздрями:

— Осквернил руки из-за этой развалины.

Повернулся, пошел в красноватый мерцающий сумрак к костру, где сдавленно охал безжалостно измятый Муртазалиев.

Исраилов сел за стол, взял ручку, задумался. Потом вывел: «Вождю, императору Европы Адольфу Гитлеру. Копии: господам рейхсминистрам Геббельсу, Гиммлеру, Герингу.

Мы, представители кавказских народов, собрались в Чечне…»

Глава 8

Усман Шамидов, инструктор обкома партии, взяв в цепкие руки дело горца, обязательно доводил его до логического конца. После чего тейп*["37] сгоряча воздавал хвалу Аллаху, подразумевая в ней скромное наличие и Усмана Шамидова.

Но, оправившись от первого благодарственного позыва, тейп и сам горец неизбежно приходили к выводу: Усмана надо придушить. Нет, лучше повесить на чинаре, а еще лучше утопить в Аргуне, чтобы и следов от него не осталось.

Усман занимался делами легализации дезертиров, бандитов, абреков и с железной последовательностью обдирал всех поголовно как липку, ни на полтинник не отступая от твердой таксы: пять тысяч за легализованную голову.

Был у Усмана еще приварок, правда, пожиже — всего три тысчонки. За эти гроши торговал Усман оперативными разработками на банды, которые в изобилии плодил Наркомат внутренних дел республики. Вылупится разработка на энскую банду, в которой по пунктам расписано, где, когда, какими силами будут ее ловить и под чьей командой, — глядишь, через день Усман эту бумагу перед той самой бандой на кон мечет: берете?

— Сколько? — жмутся обшарпанные горами и судьбой абреки.

— Три, как положено, — держит цену Усман.

— О, где взять столько? — скребут в затылках абреки.

— Вы вольные абреки или козлы дворовые? — давит на психику Шамидов. — Чужие стада пасутся, в чужих квартирах деньги лежат. Твое — мое, э-э, какая разница? Мне учить вас?

Плюнув, скидывались абреки на оперативную разработку и план облавы. Уходили, вслух прикидывая, где и как понадежнее придавить своего хорька-благодетеля, обосновавшегося в их абреческом курятнике. Доносились эти прикидки до Шамидова. Оттого хотя и обеспеченной, но нервной была его жизнь, даже для военного времени.

Забот прибавлял неотвратимый, трижды проклятый дележ. Был Шамидов маленьким винтиком в машине-обдираловке. Крутили эту машину столь ухватистые и скорые на пулевыпускание местные львы, что доля их в приварке, который кропотливо накапливал Усман, была само собой львиной, автоматически превращая долю Шамидова в щенячью, а это хронически травмировало его гордую натуру.

Нервная атмосфера становилась прямо-таки невыносимо психической, когда выныривал из загулов и пер в оперативные дела столичная штучка, наместник НКВД на Кавказе Кобулов.

Обцелованная и отмассажированная руками жеро на лесных кордонах плоть гостя жаждала действий: погонь, перестрелок и победных рапортов о скорой поимке Исраилова. Поэтому облавы на банды и массовые прочесы гор с использованием артиллерии, самолетов и 141-го истребительного полка обрушивались на твердую Усманову голову божьей карой: в облавной сети нередко ошарашенно барахтался только пустивший мирные корешки, порвавший с бандой бедолага-пастух, заплативший Усманову за легализацию. Доказывай потом всему тейпу, что не указчик социально-маленький Усман бериевскому заму — кого ловить.

Накануне случилась именно такая буйная облава кипучего Кобулова, и Шамидов изнывал в нехорошем предчувствии: кто трепыхался в сети на этот раз? Вдобавок с утра в обкоме заворочалась какая-то суета, на лица завотделами опустилась хмарью государственная ответственность, у подъезда свирепо отражали солнечный свет два черных ЗИЛа. Кого-то встретили и проводили к первому.

Раздался телефонный звонок, и милиционер снизу сообщил, что к Шамидову просится старик. «Началось», — совсем упал духом Усман. Велел старика по возможности не пускать.

Текли минуты. В набрякшую тишину стали вплетаться снизу голоса повышенной громкости, а потом гневный старческий фальцет. Распахнулась дверь, и в кабинет внесло горца в потрепанном бешмете, за который пытался выволочь старика в коридор багровый страж порядка. Сделать это было трудно: старик плевался, тыкал в стража палкой, топал сухой петушьей ногой в брезентовом чувяке.

— Что такое? Почему народ не пускаешь? — обреченно спросил Усман, прикинув, что извлекать горца из кабинета теперь все равно что выковыривать улитку из ракушки.

Милиционер скромно озадачился и растворился в коридоре.

— Салам алейкум, садись, — встал и повел разведывательную линию Шамидов. — Как здоровье, как родственники?

— Пока своими ногами хожу, — задыхаясь, буркнул старик, умащиваясь на стуле. — К тебе два дня на ишаке добирался. Из хутора Верды я, Шатоевского района.

— Что ко мне привело?

— О сыне говорить пришел. Асуевы мы. Сын — Умар Хаджи.

— Умар-Хаджи Асуев? Главарь банды? — закаменел в предчувствии Усман.

— Какая банда? — оскорбился, вскинулся старик. — Сыновья, их кунаки в горы ушли, там тихо живут. Почему банда?

Заработала списочная бухгалтерия в голове Шамидова. Спустя секунды выдала она справку: Асуевых он не легализовал, деньги ему не платили, следовательно… пошел бы старый хрыч на петушьих ногах куда подальше!

— Не прикидывайся дурачком, старик! — рявкнул и вольготно задышал Усман, отходя от пережитого. — Война идет. Кто не на фронте, тот дезертир, бандит.

— Ты тоже не на войне, — ехидно зацепил горец. — Тогда и ты дезертир-пандит?

— Вот что, старик, — взъярился Шамидов, — иди-ка отсюда, пока целый! И передай своим выродкам: пуля по ним плачет или тюрьма, когда поймаем!

«Безродный пес, — тоскливо помыслил старик. — Многие здесь безродными стали, те, кто горы бросил… Одежда наша, язык наш, а сам чужой, обычаи предков забыл, уважение к старшим, совесть потерял. Руки, как у женщины, вместо твердого мужского зада — овечий курдюк. Этот теперь разве себя, семью свою в горах прокормит? Пропал человек».

Вздохнув, повел дальше дело, ради которого пробирался сюда с великими трудами, сыновья изнывали в лесном каменном бесприютстве.

— Сыновья просили тебе сказать: не хотят больше в горах жить. Хабар ходит, что указ есть: кто сам придет, винтовку сдаст, того в турьму не посадят. Так это?

Подобрался и отвердел Шамидов: пожива наклевывается. Легализации хотят? Стал прощупывать, готовы ли к настоящей, деловой легализации, которой он заворачивал:

— С этого бы начинал. Сыновья грабежом занимаются, скот колхозный воруют. Люди кровь на войне проливают, а дети твои государство грабят. Власть, милиция поймает — сразу расстрел. Это знаешь?

— Сыновья га-ли-за-цию хотят идти. Плохо в горах, мне одному трудно. Биркулез болею.

Шамидов дернулся, влип спиной в кресло — подальше от заразы. Горец заметил, по щеке зигзагом поползла усмешка.

— Плохо им в горах? — озлился Шамидов. — А на фронте хорошо? Солдату под танк ложиться, амбразуру грудью закрывать хорошо? В общем, так: кто легализоваться хочет, Красной Армии и Советской власти платить должен за убытки, за то, чтобы простили.

— Почему платить, где написано? — как-то вяло встрепенулся старик.

— Там, где надо, там и написано, — додавил Шамидов. — Пусть несут деньги. Тогда легализуем и простим. Будут жить спокойно на хуторе, скот пасти, землю пахать, армию кормить. Милиция не тронет, я ей скажу, ты мой человек станешь.

— Сколько надо? — обреченно сгорбился старик. Всю жизнь отец его, дед платили властям за то, что жили, ходили, дышали, детей рожали. На этом свете за все кому-нибудь платить надо. Зато на том Аллах ничего не отберет. Скорее бы на тот свет, что ли.

— Бандитов сколько?

Старик подумал, показал шесть пальцев.

— По пять тысяч с каждого. Тридцать тысяч пусть несут.

Вытаращился и привстал старик, палка вывалилась из рук, грохнула об пол.

— Где столько взять?! Разве столько ахчи*["38] в одной куче бывает?

— Колхозы, фермы грабили? Скот продавали? Куда деньги дели? — вклещился мертвой хваткой Шамидов. И не таких он потрошил, наизнанку выворачивал.

— Валла-билла, всего десять баранов карапчили! В горах чепилгаш*["39] не растет, кушать надо, два барана уже съели…

— Все! — обрубил базар Усман. С маху вбил каленым гвоздем угрозу в стариковские мозги: — Езжай домой. Сыновьям скажи: поймаем — в тюрьме сгниют, в Сибири от мороза сдохнут. Люди Родину защищают, фашиста бьют, а вам занюханные тридцать тысяч для армии жалко? Враги народа вы!

— Не для народа, для тебя жалко! — раскусил Усмана, как гнилой орех, старик. Сплюнул, сморщился, наливаясь безудержной теперь яростью. Щенок шакала, как посмел с ним таким голосом говорить?! Место свое не знает! — На нашей беде разбогатеть хочешь? Тебя в Сибир надо! Ты не железный! Умар-Хаджи, сыновья для тебя всегда пулю найдут!

Несгибаемым торчком высился старик, отставив посох, углями глаз жег. Сыновья незримо за спиной встали, Аллах на небе райское место приготовил, кого бояться, этого недоноска?

— Да я тебе за такие слова!.. — задохнулся, взревел безродный, стал слепо пальцем в дырки на черной коробке тыкать. — Милиция с тобой в другом месте поговорит.

Распахнулась дверь, без стука вошел кто-то высокий, усатый, грудь колесом, на мясистых ляжках — галифе пузырями. Расставил ноги, сунул руки за спину, спросил лениво густым голосом:

— Почему шумим?

Старик обмер: начальника Аллах принес.

— Ты чечен-начальник, да?

— Ну начальник.

— Этот слабоумный тридцать тысяч от нас хочет. Где такие деньги взять? Сколько живу, ни разу столько не видел.

— За что? — поднял правую бровь начальник.

Старик стал пересказывать «за что», голос его сел:

— Военком Рештняк в аул бумагу и солдат присылал: на оборонработы забирать. Я биркулез больной.

Солдат биркулез-миркулез не знает, на работу все равно погнал. В поле привезли, сказали: траншей-яму копай. Солдата с винтовкой над нами поставили. Лопата одна на пять человек, корзин нет, чем землю таскать, земля мерзлая. Нашли черепицу, железную палку, стали копать. День копаем, два копаем, свой чурек поели, больше ничего не дают. Замерзли, кушать нечего, спать негде. Солдат кричит: быстрей копай! Собаки мы, что ли? Ермол-генерал так не делал…

Осекся старик, горло, как петлей, обидой перехватило.

— На фронте, думаешь, легче? — возник, шаркнул наждачным голосом Шамидов.

— Молчи, ишак! — вскинулся старик. — Мой сын потом с братьями винтовку у солдата отнимали, меня на спину сажали и в горы ушли. За ними остальные разбежались. Всех теперь пандит-дезертир зовут. Меня сюда прислали. Га-ли-за-цию хотят получить от этого… Работать могут, налог платить согласны. На войну идти — тоже согласны, только чтоб на каждого винтовку дали.

Опустил правую бровь чечен-большой. Поднял левую.

— Вот оно что.

— А этот ишак говорит: давай тридцать тысяч, тогда отдам га-ли-за-цию. Жадный, совсем как Валиев, богатым хочет стать!

— Кто? Какой Валиев? — выпрямился, переглянулся с Шамидовым начальник.

— Тоже начальник. В милиции бандитов ловит. Поймает — деньги берет, потом отпускает. За то, что не ловит, — тоже деньги берет.

— Откуда знаешь? — буровил насквозь глазами старший.

— Вайнахи говорят. Такой хабар везде.

— Старшего лейтенанта Валиева… — по-рыбьи хватанул воздух Шамидов, истлевая в неистовом гневе, — советскую милицию грязью поливать?! Как позволяете, товарищ нарком? За такие слова под трибунал, судить надо!

— Вас! — непонятно и страшно отрубил начальник. Показательно отстранился.

— Что?

— Вас под суд надо, гражданин Шамидов, — уточнил нарком.

Шайтан поймет, что им, энкаведешникам, в ответ говорить надо: хохотнуть, вроде как шутка из его сахарных уст вылетела, или уже узел в дорогу собирать? А потому, напрягаясь в склизкой неизвестности, опасливо усомнился инструктор:

— За что?

— За преступную халатность. Почему с последним приказом наркома товарища Берии не ознакомились?

— С… каким… последним?

— С тем, где сказано: все денежные взносы в фонд Красной Армии от бывших бандитов отменить.

— Мужчина! Молодец Берия! — не выдержал и выпустил горячее одобрение старик. Ожил и воспрянул горец. Его безнадежное дело, ради которого сюда так тяжело добирался и которое совсем было утопил в собственной жадности этот кровосос за столом, вдруг поднял и спас большой начальник. Теперь не надо его молодым сыновьям скрываться, не надо мстить за оскорбление хищному недоноску за столом, не надо кровью, лишениями отстаивать свободу свою.

Между тем опасливо прощупывал Шамидов слова наркома: «Денежные взносы… Приказано отменить». Отменить приказ, которого не было? Значит, сцену играет нарком… Зачем? Посмотрим. Подыграть надо.

— Не успел последний приказ прочесть, — покаялся инструктор.

— Бойцы на фронте успевают за Родину жизни отдать, а у него нет времени бумагу прочесть! Волокитчик! Бюрократ! — распаляясь, вбивал нарком инструктора в кресло. И, разделавшись с недостойным, повернулся к старику:

— Езжай домой, отец. Скажи сыновьям и тем, кто с ними: пусть с гор спускаются. В воскресенье пусть сложат оружие и ждут в твоей сакле. В полдень сам лично приеду с бойцами оформлять на них легализацию.

— Кто ты, начальник, какого рода? — спросил горец.

— Народный комиссар милиции Гачиев я.

— О, с кем говорил?! Хорошую весть сыновьям повезу.

Открылась дверь, вошел мужик с круглыми глазами.

— Входи, — сурово сказал нарком, поставил точку в хабаре со стариком: — В полдень. Без оружия. В твоей сакле. Запомнил?

— Все запомнил. Благослови тебя Аллах, сынок. А своего Валиева возьми за то место, за которое барана ловят. Грабит он народ, позорит тебя, — предостерег напоследок старик и пошел к двери.

— Я им займусь! — грозно пообещал нарком в тощую спину. И, опережая порыв дернувшегося вслед начальника отдела по борьбе с бандитизмом Валиева, цыкнул сквозь зубы: — Стоять!

— Это что за гнида? — с тихим бешенством спросил Валиев.

— Не гнида, благодетель твой, — поправил нарком. — За него орден навесят. Возьми завтра своих волкодавов, Лухаева из истребительного полка. И москвича прихвати, кобуловца Жукова. Пусть с тобой на прогулке проветрятся. А то у них от сидячей жизни задницы сопрели.

— На какой прогулке?

— Старик, что вышел, отец Умара-Хаджи Асуева из хутора Верды. Новая банда. В воскресенье они все будут ждать моего приезда. Легализоваться, с-суки, бесплатно захотели! — возмутился людской наглости нарком.

— Ясно, — подобрался Валиев.

— Прибудете. Для начала хабаром о легализации зубы заговорите. А потом всех к ногтю, разом! Чтоб ни один из сакли не выполз!

— Передавим, как котят! — прижмурил в удовольствии совиные глаза начальник ОББ.

— В докладной укажу, что, по агентурным данным, Асуев был первым помощником Исраилова. Наградной на всех Кобулов левой ногой подпишет. Он у меня вот где, — уточнил нарком и показал кулак.

— Варит у тебя башка, Салман! — непрошенно возник и восхитился Шамидов.

Они все трое были здесь талантами. Но гением все же признавался один нарком. В нем все было гениальным: усы, галифе, голос и нюх на острые ситуации. По ним, как по лезвию бритвы, не обрезая босых подошв, всякий раз пробирался Салман Гачиев к устойчивой сытости и почету волоча за собой за шкирку деловых пособников.

— А ты чего раскукарекался? — вдруг взъелся нарком. — Почему вчера не принес?

— Замотался, Салман, валла-билла, не успел, — пере-пуганно сдал свое место Шамидов.

— Я за своим бегать к тебе не буду, сам в зубах принесешь в следующий раз и упрашивать станешь, чтобы взял. Давай, — протянул руку нарком.

Шамидов скользнул к сейфу, воткнул в скважину ключ, повернул со скрежетом. Достал пухлый сверток в газете.

— Сколько? — брезгливо отвел глаза Гачиев: стоит ли пачкаться?

— Сто шестьдесят тысяч. Тридцать — мои, — робко напомнил Шамидов.

— Прошлый раз было больше. Что-то много к тебе прилипать стало. Хорошо подумал? — спросила усатая бестия, дрыгнув ногой в галифе.

— Клянусь, здесь все до копейки! — ужаснулся подозрению легализатор. Голубой глаз его стала заволакивать сиротская слеза.

— Смотри, ты меня знаешь. Для кого стараемся? Кобулов не с пустыми руками в Москву ездит.

Повернулся к Валиеву:

— А ты?

— Двести сорок. Занес к тебе домой. Тейп за Гуциевых внес. Надо организовать им побег из тюрьмы, — озаботился начальник ОББ, В одной упряжке они с парткомом тянули, одной веревкой были повязаны, кто оступится в пропасть — держать надо, хоть кровь из-под ногтей, или вслед загремишь. Ценил эту понятливость в своем работнике Гачиев.

— Организуй. Я позвоню начальнику тюрьмы, отправлю в район на два дня. За это время успеешь. Чтоб все чисто было. Отказники есть?

— Банды Муцольгова, Закаева, Шерипова, Расулова отказались платить. Передали через родственников: пусть Гачиев поймает сначала, — не без удовольствия всадил шило начальству Валиев.

— С-собаки! — тихо сатанея, вздыбил усы нарком. — Мы их ловить не будем. Сами приползут. Хутора их сжечь дотла. Понял?

— Сделаем, — усмехнулся Валиев. То же самое хотел предложить.

— Сде-е-елаем! — хмуро передразнил нарком. — С умом делать надо. Сам, что ли, собрался спичкой чиркать?

— Найду, кто чиркнет.

— Про тебя и так болтают. Русскими руками делать надо.

— Кого имеешь в виду?

— Колесников, заместитель Ушахова.

— Ты что? — оторопел Валиев. — Ты Ушахова знаешь, бешеный бык, любимчик Аврамова, без его ведома посылать Колесникова…

— Плевать мне на Ушахова! — свирепо отмахнулся нарком. — Этот Колесников твердо усек, что звание не Ушахов, а нарком Гачиев подписывает. Он в январе три с половиной сотни горских «баранов» арестовал, в Грозный под конвоем пригнал, двое суток на одной воде держал, дезертирство им шил.

— Помню.

— На бюро он после выговор за перегибы схлопотал, зато из лейтенанта старшим стал. А из тех арестованных полусотня потом в горы подалась. Обиделись. Колесников теперь хутора подпалит — оттуда еще десятка два в банды отвалят. Баранов в горах больше — шерсти больше, есть кого стричь, — открыто похвалялся своей дальнозоркостью нарком.

Свои тут были, и он мог раздавить каждого, а мог и поделиться добычей. Москва была далеко, а ее наместник Кобулов увяз хромовыми сапожками в клейком сиропе из бабских утех и коньяка. Мастак был нарком такие сиропы стряпать, о чем и напоминал своим подручным.

— Ты Колесникову насчет хуторов сам скажи, — на всякий случай напомнил Валиев.

— Ушахова боишься, — понимающе усмехнулось начальство. — Ты бы меня так боялся. Распустил я вас. Ушахов за Исраиловым гоняется, сутками в засадах сидит, ему не до тебя. Вот кого надо бы подоить — Хасана! Сливками доится. Из-за него Москва помощь Кобулову прислала. У Иванова с самого утра сидят. Зама моего позвали — меня обошли. Это мы запомним.

Залился длинной трелью телефон. Шамидов поднял трубку.

— Шамидов. Говорите. Да, здесь. Салман, тебя, — осекся, виновата прикрыл трубку ладонью.

Гачиев постучал костяшками по инструкторскому лбу, выдернул трубку.

— Гачиев слушает. Так… так… — поплыло по лицу наркома, расползаясь, торжество. Загремел во весь голос: — Поч-чему только сегодня докладываете? Рапорт свой теперь можешь положить знаешь куда? Сам буду разбираться. Без моего ведома из района ни шагу! Вызову, когда нужно будет. Все! — бросил трубку, посидел, заглатывая новость. Подмигнул, сообщил, играя голосом:

— Хана Ушахову. Губошлеп. Упустил исраиловцев. Жуков бандитский штаб как на тарелочке перед ним выложил, к балке подогнал. А этот г… нюк всех в балку без единого выстрела пустил. Шушера в плен сдалась, а главарь смылся. Дадим оценку на полную катушку. Никуда теперь не денется. Тогда в горах его Иванов прикрыл. Теперь никто не прикроет. Пусть Аврамов только сунется… Обоих к ногтю! А то они в последнее время что-то морды свои от меня воротить стали. Ничего, сапоги свои всмятку теперь будут жрать, на брюхе перед наркомом ползать!

* * *

Вокруг едущих у подножия хребта буйно резвилась весна. Конские копыта мягко ступали в прошлогоднюю травяную кудель. Ее нетерпеливо протыкали снизу зеленые копьеца молодой травы. Дикий абрикос мазнул по конским шеям, по рукавам гимнастерок гроздью розово-набухших почек. Неистово орала, косо чертила небесную синь стая угольных грачей. На влажно-кофейном земляном бугорке в бесстрашном столбняке застыл суслик.

Припекало солнце, парила земля, и майор Жуков сдержал, задавил в себе рвотный позыв. Пятеро остались в аульской сакле. Память садистски, с графической четкостью подсунула изображение: главарь уткнул разбитую, в буром кровяном месиве голову в стол, синие ногти впились в доски, под рукой — наган. Четверо валялись вразброс — на полу, на скамьях, залитых красно-лаковой глазурью.

Его, москвича, не спросили, не предупредили, сунули носом в этот мясницкий забой, как нашкодившего щенка в дерьмо. Валиев сунул. Зашли, расселись друг против друга, четверо против пятерых. Только начали хабар о легализации — треснули, хлестнули по барабанным перепонкам два выстрела. У Валиева в руке дымился пистолет. Главарь грохнул о стол разбитой головой, расплескав по доскам мозги. Остальных добивали все вместе, прошивали пулями в судорожных рывках. Сработал рефлекс: бей по бегущему.

Пороховая вонь, дым, кипенный оскал Валиева, кричащего Колесникову:

— Локоть… локоть бинтуй, сопля!

Колесников заматывал Валиеву поверх гимнастерки не тронутый пулей локоть бинтом, заранее заляпанным красным. Крупной дрожью тряслись белые пухлые руки. Закончил, выудил из сумки наган, сунул под неподвижную ладонь главаря на столе, согнул его пальцы. Пальцы, разгибаясь, поползли назад: мертвый не желал подтверждать фальшивку.

Выбрались из сумрачной вони в ослепительный свежак двора. Отдышались, разобрали лошадей, молча тронулись вдоль улицы. Из-за плетней, из окон царапали, обжигали людские глаза: почему стрельба, где Асуевы, что спустились с гор для легализации?

Валиев, не поворачивая головы, надсаживая голос, закричал всем, кто слышал:

— Так будет с каждым, кто обмануть нас захочет. Умар-Хаджи стрелял в меня, ранил во время переговоров. Теперь отстрелялся. Кто на Валиева руку поднимет — до утра не доживет!


Жуков поднял голову, боковым зрением зафиксировал: Колесников затесался меж ним и Валиевым, притерся лошадиным боком к жеребцу начальника ОББ, перегнулся, что-то шепчет ему на ухо. Валиев слушал, криво, одной щекой усмехался, нехотя кивал, время от времени настороженно, выжидающе косил на Жукова. Позади, устало обвиснув в седле, ехал майор Лухаев.

Жуков переложил плеть в правую руку, наотмашь, с оттяжкой хлестнул гнедую кобылу Колесникова по крупу. Лошадь всхрапнула, шарахнулась вперед, едва не уронив всадника. Тот выправился, раздирая удилами лошадиные губы, скособочил шею. Ломая взгляд оперативника, Жуков лениво попенял:

— Нервная у тебя кобыла. И субординации не признает, промеж начальства лезет. Хреново воспитываешь.

— Виноват, товарищ майор, — сказал Колесников. На известковом лице сочились страхом и ненавистью черные глаза.

— Само собой виноват, — согласился Жуков. Повернулся к Валиеву: — Ну, начальник, на что рассчитываешь?

— В каком смысле?

— Решил меня перед фактом поставить. Победителей не судят? Так ты не победитель, Валиев. Мясник ты. И меня в мясники тащишь. Без спроса. А я не люблю, когда меня не спрашивают. Так на что рассчитываешь, капитан?

— Зачем такие речи? Умар-Хаджи сегодня в легализацию пришел, завтра опять в банду уйдет, Исраилову помогать. Зачем помощника Исраилова упускать?

— Я спрашиваю, на что рассчитывал? — раздул ноздри, встрял в гладкую речь Жуков. Накаляясь в долгом молчании, стал прикидывать: рапорт Кобулову о наглом самодовольстве милицейского аборигена сегодня подать или?…

— На шашлык рассчитывал, на коньяк кизлярский, — неожиданно ухмыльнулся, подал голос Валиев.

— Что-о? — изумился Жуков.

— Говорю, ордена обмывать будем кизлярским коньяком.

— Ты чего буровишь, какие ордена? — ощерился Жуков.

— Боевые. За ликвидацию особо опасной банды. Гачиев уже подписал, Кобулов в Москву завтра отправит. Ты тоже в списке есть, героически работал, в бандитов стрелял, кобылу Колесникова воспитывал. Чем недоволен, а? — в открытую уже щерился Валиев.

«Они тебя за куклу держали, Федя, — понял, перекипая в бессильной ярости Жуков. — Все было обмозговано на высшем уровне, а тебя для блезиру в операцию вставили, в виде пугала огородного, для московского запаха. Сказал же тебе абориген: заткнись и не возникай».

— Далеко пойдешь, капитан, — усмехнулся Жуков. «Да хрен с вами, зверье, все вы здесь одним миром мазаны. Истребляйте друг друга, мне же меньше работы, скорее домой вернусь».

— Вместе пойдем, товарищ майор, — весело отозвался Валиев. — Мы без вас никуда, кто мы такие без вас? Россия плюнет — и нет нас.

Они пустили коней в намет — матерая безнаказанная и самая страшная в этих горах банда, напрочь лишенная жалости, сомнений, традиций, на чем рос и становился на ноги человек.

ИЗ ДОПРОСА АБУКАРА МУЦОЛЬГОВА

В хуторе Верды Шатоевского района Валиев с милицией расстрелял в сакле пришедшую на легализацию банду Асуева Умар-Хаджи. Обещание легализовать их, говорят, давал сам нарком Гачиев. Через несколько дней после этого милиционер Колесников с отрядом сжег наши хутора: Муцольговых и Закаевых.

После этого я с двадцатью аульчанами ушел в горы, организовал банду и больше никому не верил: ни милиции, ни Советской власти.

С моих слов записано верно, в чем и расписываюсь.

Допрос оформил начальник Бутырской тюрьмы

подполковник госбезопасности Максимов.

Наркому внутренних дел

генеральному комиссару госбезопасности

тов. Берии

ИЗ ДОКЛАДНОЙ ЗАПИСКИ

Для преследования и ликвидации банды Асуева мною была организована опергруппа работников НКВД и войскового соединения во главе с зам. нач. ОББ НКВД СССР майором госбезопасности Жуковым и командиром 141-го полка войск НКВД майором Лухаевым.

В результате осуществления боевых, оперативно-агентурных мероприятий банда Асуева была обнаружена на хуторе Верды Шатоевского района и полностью уничтожена. Прекратил существование один из главных помощников политбандита Хасана Исраилова.

Бой длился около десяти часов. С нашей стороны потерь нет. Со стороны противника — пять человек.

Прошу представить к правительственным наградам следующих лиц:

к ордену Красного Знамени — Жукова Федора Александровича, Лухаева Бекхана Бековича, Валиева Идриса Хаджиевича;

к ордену Красной Звезды — шесть человек (фамилии прилагаются);

к ордену «Знак Почета» — пять человек;

к медали «За отвагу» — десять человек.

Заместитель народного комиссара внудел СССР

комиссар госбезопасности Кобулов

Глава 9

Сразу после прилета в Грозный Серов зашел к Иванову. Там просидели почти три часа. Замнаркома НКВД Аврамов все это время промолчал в углу. Наркома Иванов почему-то не пригласил и этого отлучения никак не объяснил.

Серов слушал первого, временами делал пометки в блокноте. Мозг явственно вспухал от работы: раскладывая незнакомые проблемы по полочкам, доискивался по ходу до первопричин.

По первому впечатлению, Иванов в хомуте первого вроде бы тянул, правда, с надрывом и изрядной суетой. Время от времени всплывала у Серова одна из главных неясностей: за что немилость к наркому, что, так и придется работать с замом? Аврамов — кот в мешке, молчаливый кот.

Судя по рассказу Иванова, аппарат изрядно скис, в горах почти не бывает — опасно, ситуацией владеет слабо.

Какой-то Ушахов отпустил Исраилова. Это дошло не сразу. Иванов, сообщив о ротозействе капитана, уже перевалил на сельхозпроблемы: недосев, бескормица, порча инвентаря, саботаж, грабеж и вредительство…

— Как это «упустил»? Исраилова упустил? Что за бедлам?! — осознал наконец и гневно заворочался в кресле Серов.

Иванов, сбившись, болезненно поморщился. Полез в ящик стола, достал два рапорта — от самого Ушахова и от его заместителя по райотделу Колесникова.

Серов прочел, положил на стол. Долго, гневно посапывал. Исраилова упустить?! За такое, самое малое, к чертовой бабушке из органов! Искоса взглянул в угол, где за журнальным столиком молчал Аврамов, вспылил:

— А вы чего все время ухмыляетесь? Бедлам тут развели у себя!

Аврамов все так же молча зажег настольную лампу на столике, поднес к лицу:

— Привычка такая. С гражданской.

Серов вгляделся. Увидел шрам на лице зама, вздернувший вверх половину рта, отвел глаза:

— Нда… Хреновая привычка. Ладно, извините.

Аврамов мирно пожал плечами, погасил лампу. Серов глянул в угол еще раз, потеплел лицом: «Годится. Не полез в бутылку. Надо бы прощупать поближе, присмотреться повнимательней к кадру. Работы муторной здесь, видать, невпроворот. Рядом нужен «свояк».

После обкома шли по длинному наркоматовскому коридору. Дверной квадрат — направо, дверной квадрат — налево. В ковровой дорожке глохли шаги. Аврамов шагал рядом, не мельтешил, деликатно пережидая генеральскую думу. Серов молча перекипал в гневной досаде. Не выдержал, выпустил ее наружу:

— Разгильдяй, трус! Считай, в кармане у него Исраилов был! И на тебе — мордой об стол. Какого черта он его в балку без боя пустил?

— Хотел взять живым. Балка — каменный мешок, — осторожно напомнил про ушаховский рапорт Аврамов.

— Если каменный мешок, почему позволил главарям смыться?

— Он трое суток не спал. До этого в засаде сидел, — опять прикрыл Ушахова полковник.

Серов замедлил шаг; искоса глянул на него, неожиданно переходя на «ты»:

— Любимчика покрываешь? Мне тут уже в аэропорту кое-кто успел на ушко доложить: вы с Ушаховым вроде шерочки с машерочкой, не разлей вода. Невоенные у тебя отношения, неуставные, Аврамов. Война идет, позволю тебе напомнить.

— Любимчиков у меня нет, — отчужденно отозвался Аврамов. — Есть друзья по оружию и по службе. Или новый приказ вышел про запрет дружбы?

— Не лезь в бутылку. Давно с ним вместе?

— С гражданской. Разведку ломали.

— Тем более. Что ж кореш такую свинью подложил? Ладно, допрашивать будем вместе, с пристрастием.

Аврамов достал ключи, открыл свой кабинет, пропустил вперед Серова. Достал «Боржоми», поставил бутылку со стаканом перед гостем. Сел, молча ждал.

Серов глотнул пузырчатую льдистую влагу, спросил в лоб:

— В чем корневая причина бандитизма? В двух словах.

— В двух не получится.

— А ты постарайся, — посоветовал Серов.

— Вы бы с этим вопросом… к другому, товарищ генерал, — неожиданно хмуро попросил Аврамов.

— Это еще почему? — удивился Серов.

— Врать не умею. Вокруг и около крутить — тоже. А правда у нас вроде кислоты — столичные уши враз разъедает.

— Ты за мои уши не волнуйся, — суховато успокоил Серов. — То, что там… слушать приходится, тебе и не снилось.

Аврамов вздохнул, задумался. Стал осторожно подбирать слова:

— Причин много. Главных — три. Первая — Исраилов. Паук этот в центре прочной липкой сети сидит. И плел он ее основательно, еще до войны. Устами муллы Муртазалиева и его штатных служителей вел протурецкую, а сейчас ведет профашистскую пропаганду, умно ведет, пользуясь темнотой горца. А так называемая Советская власть ему в этом крепко помогает.

— Чего-чего? — изумился Серов. — Что-то новое про Советскую власть — «так называемая»!

— Это я предельно деликатно выразился, — глядя в упор, не к месту «ухмылялся» Аврамов. — В период коллективизации и ликвидации кулачества к нацменам Чечено-Ингушетии был применен щадящий режим, — стал терпеливо просвещать Аврамов.

— То есть?

— Репрессий и высылки избежали здесь одиннадцать тысяч антисоветчиков: явное и замаскированное кулачество, белоофицерство, реакционное духовенство, главари сект. В России-то, Иван Александрович, мы своими ручками миллионов эдак десять братьев-славян отправили куда Макар телят не гонял…

— Тебя не туда заносит, — сухо перебил Серов. — Ты ближе к делу.

— Слушаюсь, — едва заметно съерничал Аврамов. — Местный клубок не распутывался никем и не прекращал борьбу против Советов ни на минуту. Главное лихо в том, что чеченцы и ингуши не имели своей письменности, горец был поголовно безграмотен. Арабисты — не в счет.

Дальше ребром встал вопрос: откуда черпать низовые и средние руководящие кадры — предколхозов, предсельсоветов, фининспекторов, агротехников? На этих должностях ведь грамота позарез нужна. Вот тут и полезла во все щели контра — грамотная, остервенелая, загребущая. Пролезла, осела и вампиром всосалась в горца. И такая у него оскомина от этой власти да от нашего самодурства, что бежит он из аулов, от земли куда глаза глядят. А глядят они в основном в горы, в банды. Дальше гор бегать он не приучен.

— Веселая картина, — забарабанил по подлокотнику пальцами Серов.

— Веселей некуда. В горах еще ведь не были? Насмотритесь. Поголовная, жуткая нищета. Там годами не оплачивали трудодни, не завозили элементарного: соль, спички, керосин, мыло. Все норовили горца на равнину стащить. А он уперся — и ни с места. Привык, оказывается, за века. Кто не завозил, кто трудодни не оплачивал, кто с гор силком тащил? Советская власть, которую насадили русские.

А чем в таком случае она для горца отличается от царской, воронцовской, ермоловской? Да ничем. А теперь мы хотим, чтоб горец в банды не шарахался, исраиловскую профашистскую пропаганду мимо ушей пропускал. А она, между прочим, немецкий порядок и сытость сулит. Оттого горец Исраилова кормит и укрывает.

— А вы… А ты что, кроме розовых соплей про нищету, сотворил? Вас, карающий орган, для чего здесь держат? — взвился Серов. Припекала аврамовская картина безысходностью. И самое нестерпимое заключалось в том, что гидра, нарисованная Аврамовым, многоголовой оказывалась: на месте отрубленной головы тотчас две новые вырастали. Это Серов по украинскому опыту накрепко запомнил. — Вы куда смотрели?! — закончил он ожесточенно.

— Туда же, куда и вы! Эх, Иван Александрович, я ведь тоже мечом махал, узлы каждый день разрубал. Караем! Сажаем! Ссылаем! За последние пять лет сняли с должностей, арестовали, отдали под суд более двухсот руководителей: взятки, обман, саботаж, хищения! Ну и что? Отсидит клоп-кровосос, отдохнет от дел воровских — и снова за свое, потому что он уже по-другому не может. Только стервенеет после отсидки.

А мы снова караем. Каратели… Кровавая сказка про белого бычка получается. Тут арба муки да пуд керосина со спичками больше пользы принесут, чем десяток наших арестов. Тогда горец хоть на зубок куснет, хоть на ощупь испробует, что Советская власть — это не только аресты, расстрелы, поджоги, но и заплата на дырявых штанах, кусок хлеба в голодуху. Я в этих горах, считай, всю жизнь. Сделай горцу добра на рупь — он тебе в ответ расшибется, весь дом со скотиной при нужде отдаст.

— Ты из меня слезу не жми, — глядел исподлобья, катал желваки по скулам Серов. — В России у крестьянина, у баб, у стариков давно брюхо к позвоночнику прилипло, однако в банды они не кучкуются.

— Иван — он терпеливый, — согласился Аврамов.

— Язык укороти! — загремел Иван Серов. Терпеливым он не был.

— Я его при чужих не распускаю, — смиренно подставился Аврамов.

— Ну спасибо… свояк.

Надолго замолк Серов, сидел, гневно посапывал, остывал. Наконец подал голос:

— Где третья причина? Ты мне три сулил.

— А вот тут самая грязь.

— Ладно, не пугай. Говори.

— Хабар про Гачиева с Валиевым просочился: двойную игру ведут, мародерничают. Горца данью обложили за легализацию: пять тысяч рублей за голову. Оперативная разработка на банду чуть дешевле идет — три тысячи. А у кого в кармане вошь на аркане — в тюрьму. Хутора жгут, стариков, женщин, детей за бандпособничество забирают.

— А ты здесь на что? Почему Иванову не докладывал?!

— Про что? Про хабар? Одна бабка сказала? — бессильно ожесточился Аврамов.

— Ну не Иванову, так Кобулову! Ему обязан был доложить, расследование провести!

Серов всмотрелся: Аврамов явно усмехался.

— Чего зубы скалишь? Или опять «привычка» с гражданской?

— Хутора палить, стариков, женщин под арест сажать — Кобулова идея, — пояснил, как ударил, Аврамов. Долго молча, с невольной жалостью глядел на генерала.

— Подсыпал угольков на мозги и доволен, лыбится.

— Ага. Веселюсь от души.

— Ты как разговариваешь?!

— Виноват, товарищ генерал. Мало били. Штаны снять?! — нехорошо, напролом полез Аврамов, ибо не держали уже нервы генеральский нахрап, норовивший в национальную суть не со скальпелем, не с пинцетом, а с топором влезть.

— Ты… Да я тебя… — задохнулся Серов.

— Не серчайте, Иван Александрович, ситуация у нас — хоть в петлю… Вторая ночь без сна, — первым опомнился, измученно, глухо сказал Аврамов.

— Ну и шел бы, на кой ляд ты мне такой… — перекипал, осаживал себя Серов. «А, черт, разорался. Привык глотку драть».

— Допрос с Ушахова снимем — и прикорну, с вашего позволения, — измученно согласился замнаркома.

— Так распорядись. Где он? И Гачиева, наркома, сюда. А то у него, я смотрю, легкая жизнь под ножки стелется.

— Слушаюсь.

Аврамов набрал номер телефона.

— Пригласите в кабинет Аврамова капитана Ушахова… Что значит отключил? Так пошлите посыльного, если он разговаривать ни с кем не желает! И стенографистку.

Набрал другой номер.

— Товарищ Гачиев, здесь начнется допрос капитана Ушахова. Вас приглашает генерал-майор Серов. Да, у меня.

Серов встал, пошел к окну. Звякнула трубка на рычаге.

— Я смотрю, ты со своим наркомом на одном гектаре… не сядешь?

— Да и вы, я слышал, с Кобуловым… — неосторожно обронил Аврамов.

— А вот это наше дело! — оборвал Серов.

— Виноват.

* * *

Ушахов шел к наркомату. Два дня жил в гостинице, изнывая в черной сгустившейся неопределенности. Наконец вызвали. Сзади послышалось запаленное дыхание Зенова, посыльного. Скользя по глинистой мокрети, которой заплыла улица (гостиницу определили захудалую, на окраине), не поспевая за крупно шагавшим начальником райотдела, щуплый Зенов не вытерпел, досадливо буркнул:

— Не гоните! Успеете свое получить.

— Зачем вызывает? — спросил Ушахов, понимая, что ответа не будет. Не полагалось отвечать Зенову на такие вопросы.

Над городом трудно, с муками, набухала весна. Неуютная, промозглая стынь вот уже неделю окутывала далекую сизую оголенность предгорий, засевала дома изморосью, шаркала по лицам мокрым наждаком холодного ветра. Но в редкие часы затишья сквозь драно-бурую холстину туч вдруг проглядывала столь пронзительно-веселая голубизна, так отчаянно прорывался к мокрому асфальту и брус-тчатке играющий солнечный луч, что становилось ясно: хмари недолго держаться.

Ждал такого вызова Ушахов давно, с того момента в ауле, когда отказался сдать оружие наркому Гачиеву. Убит при его, ушаховском, попустительстве председатель колхоза. Упущен главный враг Исраилов. Время военное. По всем меркам, как ни крути, тянули грехи начальника райотдела на трибунал.

И, осознав это, не надеясь уже на просвет в грозно сгустившейся судьбе своей, долго и тщательно мыл сапоги он в корытце перед наркоматовским крыльцом, поворачивая их и так и эдак, пока не понял: трепещет душа перед предстоящим, а ежели проще, все поджилки трясутся.

Усмехнулся, закаменел скулами и плотно ступил на гранитную ступеньку. Поднимался грузно и обессиленно, пятная чистый камень темными следами, — как на эшафот.

В кабинете заместителя наркома Аврамова кроме него самого были нарком Гачиев и генерал из Москвы Серов. В углу кабинета за небольшим столиком сидела стенографистка наркомата родом из Хистир-Юрта — Фариза.

Ушахов доложил без адреса:

— По вашему приказанию капитан Ушахов прибыл.

— Не прибыл, капитан, а привели на допрос! — тотчас недобро поправил нарком.

Худо дело. Генерал, посланный Москвой для поимки Исраилова, пожелал присутствовать при допросе. Ох, худо. Он и приказал:

— Садитесь, капитан… Не туда, вон на тот стул.

Опускаясь на стул, все пытался поймать Ушахов взгляд Аврамова. Тот врос в кресло, колюче смотрел в стену.

Серов достал из синей папки хрусткий лист, помял пальцами. Уперся локтями в стол, сказал:

— Начнем. Прежде чем приступить к делу Ушахова, ознакомьтесь с запиской по ВЧ от наркома Берии. На мое имя. Думаю, всем будет полезно. — Прочел: — «Ваше обещание ликвидировать политбандита Исраилова не выполнено. Ваши действия считаю преступным бездельем. Принять любые меры, использовать любые средства для его ликвидации. О результатах информировать меня каждые три дня. Срок исполнения — двадцать дней. Берия». Ушахов, когда вы получили сообщение о банде?

Ушахов шевельнулся. В звенящей тишине пронзительно скрипнула половица. Напряженно ловя шорох карандаша по бумаге (заработала стенографистка), ответил:

— В шестнадцать двадцать.

— Что вам сообщил майор госбезопасности Жуков?

— Он взял банду в полукольцо и гнал ее к балке. Это было передано по рации в райотдел.

— Вы чем занимались?

— Только что вернулся из ночной засады, собирался отдохнуть.

Грузно завозился в кресле Гачиев, скрипуче уронил:

— Доотдыхался…

Серов покосился на него, продолжил:

— Какой приказ вам отдал Жуков?

— Перекрыть моей опергруппой вход в балку и встретить банду огнем.

— Вы успели прибыть к месту засады до появления банды?

— Успел.

— Когда прибыли?

— Через тридцать пять минут после приказа. В шестнадцать пятьдесят пять.

— Вы подтверждаете, что видели в банде самого Исраилова?

Ушахов пожал плечами: «Чего он на этом топчется? В рапорте все есть».

Серов помнил рапорт Ушахова. Он был сух, подробен и непонятен беспощадностью капитана к себе, к своим действиям. Никто не тянул за язык докладывать об увиденном в бинокль Исраилове, банда ведь отрицает его присутствие.

— Я видел его в бинокль. Он был в банде, — твердо сказал Ушахов.

— Вы не могли обознаться?

— Там был Исраилов, — упрямо, зло повторил Ушахов. Он успел поймать на себе взгляд Аврамова — участливый, теплый.

— Ладно, был так был. Ваши действия, когда из леса показалась банда?

— Пропустил ее в балку.

— Без единого выстрела?

— Я запретил бойцам стрелять.

— В кустах отлеживался, шкура! — вставил Гачиев.

— Объясните невыполнение приказа Жукова, — бесстрастно продолжал Серов.

— Хотел взять Исраилова живым.

— Гладко у тебя получается! — язвительно уронил Гачиев.

— Что у вас было с Жуковым? — переждав, поинтересовался Серов. Об инциденте с плеткой майор доложил устно, не стал вставлять в рапорт — не красил этот случай скорого на расправу кобуловца. Видно, нашла московская коса на кавказский камень, и захотел Серов услышать теперь, как оценивает случившееся сам начальник райотдела.

— Ничего особенного, — помедлив, отозвался Ушахов. — Плетку у него вырвал. Он меня со своим жеребцом, по-моему, спутал.

— Да тебя не плеткой за такое! Тебя…

— Товарищ Гачиев, я не закончил допрос! — жестко прервал наркома Серов, едва приметно поморщился: им здесь только базара не хватало. Покосился на стенографистку. Та, опустив ресницы, пережидала. В тонкой прозрачной руке нервно подрагивал карандаш.

— Что было дальше, Ушахов? — продолжил Серов.

— Мы разделились. Отряд Жукова ускакал поверху перекрывать выход из балки. Я со своей группой спустился за Исраиловым, чтобы задержать, пока Жуков доберется до места.

— Вы знали, что до темноты оставалось не больше часа?

— Знал.

— На что надеялись?

— Думал, что успеем взять в клещи. Балка — это каменный мешок, мышь не выскочит, если вход и выход перекрыть.

— Вы что, бывали там раньше?

— Так точно, поэтому и пустил туда Исраилова.

— Так как же получилось, что в бандгруппе, взятой в плен, не оказалось ни Исраилова, ни начальника его боевиков Алхастова, ни председателя Духовного совета Муртазалиева? — ударил наотмашь Серов. Проговорился на допросе один из бандитов: черная троица в полном составе была в капкане. И уже сегодня… Кой черт, уже вчера можно было отстучать в наркомат отчет о поимке Исраилова, вынырнуть из свинцовой усталости и напряжения, свалить с плеч груз неимоверной тяжести, избавиться от незримого сатанинского присутствия Кобулова… сойти с трапа в столице. Редкое шуршание шин по асфальту, прикипевший к сердцу абрис Кремля, текучий размах Москвы-реки — все это могло стать реальностью, если бы не ротозейство или трусость сидевшего перед ними капитана.

Серов покосился на Аврамова. Таилась в упорном молчании замнаркома какая-то корневая, прочная солидарность с Ушаховым. Всей кожей чуял ее генерал, оттого и накалялся растущим гневом. Война! Военный счет нужно предъявлять начальнику райотдела, очищенный от прошлых заслуг и приятельства.

— Так как же вы прошляпили вожаков? — загнал Серов вопрос в тишину каленым гвоздем.

— Я все записал в рапорте. Они бросили вверх якорь с веревкой, зацепились за кизиловое деревце и ушли через хребет, — глотал и не мог проглотить что-то Ушахов. Ходуном ходил острый кадык на горле. Значит, ушел не только Исраилов, всю головку бандитскую, весь главный чирей можно было давануть с хрустом, разом избавить Чечню от главной болячки… Своих парнишек пожалел подставить под пули… Что ж, пожалел — чего теперь перемалывать пустое, той ночи не вернешь.

— Я это помню из рапорта. Как вы не могли предусмотреть побег? Вы были в плотном контакте с бандой, вели с ней перестрелку и ту расщелину миновали еще засветло. Я правильно изложил ситуацию?

— Да.

— Отвечайте на вопрос.

— Ушахов, чем вы занимались до облавы? — неожиданно подал голос Аврамов.

— Сидел в засаде.

— Сколько времени?

— Двое суток, — глухо ответил Шамиль, отвел глаза. Судорожно передохнул. Пошла игра в поддавки. Тянет к нему руку помощи старый друг, подводя всех к тому, что не железный ведь начальник райотдела, нельзя требовать от человека больше тех возможностей, что отпустила ему природа.

— Мы все сутками не спим, не он один! — грузно, непримиримо заворочался в кресле Гачиев. — Однако с нас никто…

Звякнул, пустил заливистую трель телефон. Гачиев поднял трубку, послушал, отрубил:

— Он занят! — Подождал, медленно наливаясь краской. Положил трубку, обернулся к Аврамову: — Тебя. В приемную. Из разведки армии.

Глядя на дверь, закрывшуюся за заместителем, стал говорить, тыча словами в капитана, словно шилом:

— Что ж ты ту расщелину с деревцем не припомнил? Знал про нее наверняка, двадцать лет по ущельям лазаешь. Как вышло, что главари банды смылись? Главный бандит республики из-под твоего носа ушел, выходит, плевать тебе на приказ товарища Берии? А? Давай разложим по порядку: банду в балку без выстрела пустил, про расщелину не вспомнил, погоню за главарями не организовал. Кто-то все на твою усталость списать норовит. Не дадим. Не тянут твои дела на усталость. На предательство они тянут, на бандпособничество. А ты как думал? — закончил нарком, буравя капитана глазами.

Холодея, осознал Ушахов всей спиной, цепенеющим хребтом суть сказанного. Вот куда норовит списать его нарком — в бандпособники… «Они все белены, что ли, объелись? Да где же Гришка?» — изнемогал в муке своей Ушахов. Невозможно, никак нельзя, чтобы отсутствовал теперь замнаркома, ведь топят его дружка, как щенка.

— Что молчишь? Нечего сказать? — распалялся Гачиев по новой.

Вошел Аврамов. Не глядя ни на кого, заторопился в свой угол, сел. Глаза стылые, тускло-ртутные, по скулам красные пятна расползлись. Что-то из ряда вон произошло в приемной. Спросил Ушахова тихо, глядя ему куда-то за спину:

— Ты сколько раз в том ущелье бывал?

— Три раза, — блеснул глазами Ушахов. «Ну, выручай, Гришуха, друг, спрашивай, на все отвечу, ничего не припрячу».

— Пора заканчивать, — осадил всех Серов. — Ваше предложение, товарищ Гачиев?

— А я закончу так, — всколыхнулся Гачиев, окреп голосом, — за преступную халатность, трусость и бездействие начальника райотдела милиции Ушахова исключить из партии, снять с работы, отправить на фронт рядовым.

— Ваше мнение, полковник? — переждав, зацепил вопросом Серов замнаркома.

— Я не согласен, — странно как-то, с придыханием отозвался Аврамов. И встал.

Задышал, отмякая, Ушахов, спазмом стиснуло горло, защипало в глазах. Нет, не позволит Аврамов такого, нельзя так с человеком… Погоны снять — пожалуйста, на фронт — за милую душу, трижды сам просился. Только в дерьме топить тридцать лет беспорочной службы нельзя! Нет в этом никакой справедливости.

— Позволю себе напомнить, война идет, — сжал кулаки так, что побелели костяшки, Серов. — Мы обязаны судить по законам военного времени. Дружка прикрываете? Здесь не время и не место вспоминать о его заслугах, орденах и вашем приятельстве.

— А при чем тут приятельство? — как-то тоненько удивился Аврамов, выпятил обидчиво подбородок.

— Конкретней! — буркнул сбитый с толку Серов.

— Не то предлагает Гачиев. Снять погоны, отчислить на фронт… Да любой сейчас за честь почтет — на фронт. Что получается с капитаном? Банду в ущелье пустил, запретил бойцам стрелять — раз. Про расщелину с деревцем знал наверняка, был там три раза, сам сказал, — два. Погоню за теми, кому дал уйти, не организовал. Для меня картина ясная. Тут и моя вина. Как же я тебя, такого склизкого, раньше не разглядел? Предлагаю. Капитана Ушахова за покрывательство политбандита Исраилова, за нарушение прямого приказа товарища Берии, как предателя, отдать под суд военного трибунала, публично заклеймить и общественно потребовать применения к нему высшей меры, чтоб другим неповадно было, — режущим фальцетом неистово закончил Аврамов, так что у всех засвербило в ушах.

— Ты что, сдурел? — в великом изумлении привстал, затряс головой Ушахов, не веря услышанному.

— Сидеть! Тебе слова не давали! — трахнул по столу кулаком Гачиев, ошарашенно водил глазами от Ушахова к Аврамову.

— 3-за… кресло свое трясешься, соломку стелешь, шкура? — заикаясь, шепотом спросил Ушахов, белея на глазах.

— Занесите оскорбление в протокол, — бесстрастно велел Аврамов стенографистке. — Сдайте оружие, Ушахов.

— А т-ты мне его д-давал, чтобы отнимать? — мертвым голосом спросил Ушахов. Слепо шарил, скреб ногтями кобуру. — Глянь сюда… Мне его начальник ЧК Быков выдал з-за… боевые заслуги! Он со мной в могилу…

— Прекратить истерику, капитан! — загремел, опомнившись, Серов. — Возьмите себя в руки, распустились, как баба! Оставьте ему цацку, Аврамов!

Навзрыд заплакала в углу стенографистка:

— Это бесчеловечно… Он не предатель! Вы… вы…

— Что такое? — развернулся всем корпусом в угол нарком. — Цыц! Тебя еще не спросили…

Стенографистка выбралась из-за стола, убыстряя шаг, пошла к двери.

— Ты куда? Вернись! — рявкнул Гачиев. Хлопнула дверь. — Вернись, плохо будет! Слышишь?! Можешь больше не приходить! Увольняю!

Серов, морщась, переждал крик.

— Идите в гостиницу, Ушахов. Под домашний арест. Наше решение вам объявят.

Глядя за закрывшуюся за Ушаховым дверь, нервно подергивал плечами нарком:

— Змея в наши ряды заползла. Сегодня бы рапорт в Москву уже отстучали…

— Григорий Васильевич, вы в самом деле считаете, что он дал уйти Исраилову намеренно? — поднял голову Серов. — Двадцать лет безупречной службы… Что-то здесь не вяжется.

— Все увяжется, товарищ генерал, — успокоил сжигаемый непонятным огнем полковник. — Разрешите более подробно свои соображения изложить вечером. Сейчас надо за капитаном. Разоружить не мешало бы. Он, черт бешеный, может таких дров теперь наломать. Возьму охрану, попробую все-таки изъять пистолет.

— Идите. Поосторожнее там, — сухо, неприязненно отозвался Серов. Отвернулся.

— Уж как получится, — криво усмехнулся Аврамов. И, так и не стерев с лица этой усмешки, набирая скорость, ринулся к двери. С треском припечатал ее за собой.

Двое долго молчали — каждый о своем. Блаженство растекалось в душе наркома. Капитан, гвоздем торчавший в наркомовском кресле, был выдернут со скрежетом и выброшен. На помойку.

Угрюмая досада, как изжога, донимала генерала. «Прихлопнули, — определил для себя Серов про Ушахова. — Что полезнее, Ушахов или мокрое пятно от него? А кроме того, отчего старался так уконтрапупить дружка Аврамов? Солому стелил, «шкура», как выразился капитан?» — с брезгливым удивлением решал и все не мог решить генерал: никак не смотрелся полковник в роли шкурника.

Так и не сделав никаких выводов, поднял Серов голову и уперся взглядом в наркома. Работать нужно было Серову, ибо некому здесь, кроме него, эту грязную работу выполнить. Отбросив все словесные зигзаги, спросил Гачиева в лоб:

— Это ваше изобретение?

— Вы про что, товарищ генерал? — услужливо глянул Гачиев.

— Хутора бандитов жечь, стариков, женщин арестовывать — ваша идея?

«Ты чистенький, да? — злобно думал нарком, не торопясь с ответом. — А меня хочешь грязным сделать? Ты не чище и не лучше Кобулова. Сначала посмотрим, кто из вас сильнее, потом решать будем, с кем настоящее дело иметь».

— Это приказ товарища Кобулова, — отгородился от дел своих нарком. Стал с любопытством ждать: этот сейчас кричать, грозить начнет…

— Я к тому спросил, если придется награды за результат распределять, вас учитывать? — терпеливо и скучно пояснил Серов.

«Тут совсем другим пахнет, — озаботился нарком. — Тогда почему все Кобулову? Я тоже руку приложил!»

— Если откровенно, товарищ генерал… — осторожно примерился нарком.

— Именно, — мирно подтолкнул генерал.

— Моя это идея, — скромно решился Гачиев. — В качестве оперативной меры предупреждения. Э-э… профилактика, значит. Валла-билла, очень действует! Когда сакля бандита-соседа горит…

— Ну и как, бандитизм на спад идет?

— В этом деле результат не сразу получается, — сокрушался нарком. — Дикари, фанатики! — Вздохнул.

— Значит, не помогает, — задумчиво зафиксировал Серов, забарабанил пальцами по столу.

«Ждет, — определил Гачиев. — Они все похожи. Приезжают и ждут, когда мы предложим. Сейчас предложу. И ты проглотишь, куда денешься? Подъехать надо издалека, или сразу… С этим надо сразу — очень сильно ждет».

— Нездоровый вид у вас, — посочувствовал нарком.

— Что? — удивился Серов.

— Вид усталый у вас, Иван Александрович. Клянусь, вам отдых нужен.

— Вы что, врач по совместительству?

— В нашем деле и врачом надо быть. Забота о здоровье полководцев товарища Сталина — наша главная забота! — полез напролом Гачиев.

— Это вы к чему? — как будто не понял Серов.

«Хорошо ведет себя, собака!» — восхитился нарком.

— Отдохнуть вам надо, товарищ генерал. Есть у меня местечко, домик в горах. Клянусь, Швейцария — это так, тьфу! Озеро, сосны, кабана завалим на засидке, их там как грязи. Тишина — раз, покой — два, повариха — три. Еду готовит одна жеро — вдова по-нашему, по-чеченски. Проверку по всем параграфам прошла: красавица, лишнего не болтает, все, что надо ночью делать… Товарищ Кобулов был, проверил, очень хороший отзыв дал…

— Вон, — тихо перебил Серов.

— Что? — в азарте не понял Гачиев, продолжил: — Товарищу Кобулову это дело…

— Во-он отсюда, паскудник! — дико взревел Серов.

И нарком, наткнувшись на сталь его взгляда, безошибочно определил: бить будет, по стенке размажет. Отшвырнул стул, рванулся к двери, тараном ударил ее и вылетел в коридор. Скорым шагом, вприпрыжку потянул к выходу, оглядываясь, остеревенело плюясь, шепотом по-черному кроя дикого генерала. С этим ясно, за Кобулова надо держаться, зубами вцепиться, чтобы не оторвали.

Серов глотнул из графина воды, сморщился — застоялась. Некоторое время сидел неподвижно, в омерзении подергивая щекой. В голове заезженно поворачивалось: «Паскудник!»

Значит, Кобулов отдал приказ жечь сакли. Придется лоб в лоб. Иначе не выходит. Не хотелось ни встречаться, ни разговаривать. Не вышло. Они как два медведя в одной чеченской берлоге, тесно тут двоим. Кобулова нарком прислал… «А тебя — Сталин! — ожесточился Серов. — Ну и… действуй соответственно. Хватит в «шибздиках» ходить!»

Набрал номер телефона (Кобулов устроился в кабинете Гачиева). Сдерживаясь, фильтруя собственный голос от неприязни, дождался ответа.

— Богдан? Серов. Здравствуй. Я в кабинете Аврамова, по соседству. Может, зайдешь? Жду.

Положил трубку. С острым неудовольствием услышал всполошенные толчки сердца под ребрами. Ох, не хотелось прихода дублера!

Кобулов вошел широко, заполнил собой кабинет. Взвизгнули половицы под сапогами, качнулась вода в графине, в ушные перепонки, в окна нахраписто толкнулся голос гостя:

— Иван?! Ты что ж явился и нос воротишь? Сразу в дела нырнул! Хоть бы для вида показался заклятому дружку, — прищурил глаза, понимающе брил по воспаленному дублер. — Нехорошо-о… Меня нарком оповестил.

— Давай о деле, а? — попросил Серов.

— Деловой товарищ, — сочно хохотнул Кобулов. — Сразу видно, из белокаменной прибыл, инструкциями по макушку накачан, — Сел в кресло, закинул ногу на ногу.

— Считаю вашу оперативную тактику истребления хуторов и ареста родственников порочной, — сказал, собирая волю в кулак, Серов.

— Чего-о?! — сбросил мясистую, блестящим хромом облитую ногу Кобулов.

— Порочной, стратегически вредной и провоцирующей горцев на саботаж, — сухо уточнил Серов, все больше напрягаясь, ибо заволакивала масляный блеск глаз Кобулова неприкрытая хищная злость. — Требую впредь все боевые и карательные действия согласовывать со мной.

Он ждал ответа и готовился к жесткой позиционной драке. Однако готовность его к отпору неожиданно лопнула, поскольку вдруг широко улыбнулся его «заклятый друг» и, опять закинув ногу, предложил посланнику Верховного:

— Пош-шел-ка ты, Ванек, знаешь куда?

— Ты что себе позволяешь? — постыдно, с мукой растерялся Серов.

— То, что слышишь. Ты наркому спои претензии предъяви. А я свои действия с ним согласовываю. Кто ты есть, Ваня? Ты есть такой же зам, как и я, только пожиже, поскольку прислан на подхвате работать. И в мои дела нос не суй. Привет супруге. — Поднялся и неторопливо вышел.

— Сволочь! — запоздало и бессильно взъярился Серов, хватил кулаком по столу.

Глава 10

Ушахов медленно брел по краю балки к дому Митцинского, через силу выдирая сапоги из грязи, чувствуя спиной упругое теплое дыхание Ласточки. Кобыла шла следом, вытягивая горбоносую атласную морду.

Он не пошел из наркомата в гостиницу, как ему было приказано. По пути вызрело в нем, лопнуло и растеклось леденящим спокойствием решение. Остановив попутную машину, он вернулся к себе в район, в Хистир-Юрт. Придя домой, Шамиль накинул на плечи брезентовый плащ и зачем-то вывел лошадь из сарая. Затем, не садясь в седло, повел ее в проулок. Дошел до окраины села и двинулся вдоль заросшей лесом балки.

В голове студенисто колыхалось безразличие, все сильнее саднило на сердце. Душа светлела, очищалась, как лесное озеро к зиме, житейские заботы опускались на дно ее мусором, жухлыми листьями. Память отчетливо и беспощадно вылепила лицо Аврамова, чужое, холодно-брезгливое: «… как же я тебя, такого склизкого, раньше не разглядел?»

Ушахов вздрогнул, застонал. Что это было? «То не Гришка, кто-то другой из приемной вернулся… Будто и не тянули вместе разведку в гражданскую, не выковыривали из Советов Митцинского, будто и не грелись друг о друга двадцать предвоенных лет… А теперь — мордой в грязь, публично! За что? Наложил в штаны бывший командир? Смялся под запиской из Москвы? Время лихое — и не такие ломались… Ломались и не такие! Не мог Гришка скурвиться. Тогда почему?» Сердце всполошенно билось в грудном капкане, вонзая боль под самую лопатку.

Оскользаясь сапогами на земляных рыхлых ступенях, Шамиль стал спускаться в балку, цепляясь за шершавые мокрые стволы. Небо сеяло изморось. Капли, срываясь с голых крон, с треском плющились о брезент плаща. Ласточка задержалась на краю обрыва, зарывшись копытами в прелую листву. Хозяин одолел глинистое месиво на дне балки и теперь поднимался по противоположному склону, мелькая меж стволов, ни разу не оглянулся, не позвал. Лошадь коротко тревожно заржала, напрягая круп, стала спускаться следом, осторожно вминая копыта в раскисшую, сметанно-скользкую глину, всхрапывая от натуги и страха.

Ушахов выбрался наверх, к дощатому забору. Уцепился за ствол дубка на краю обрыва, обнял его, прижался щекой к мокрой коре. Потревоженная крона дрогнула, капельный град забарабанил по плечам, по капюшону.

Ну вот и все, приехали. Дальше — некуда. Дальше забор с шелушащейся краской, разъятые щелями доски. За досками — дом Митцинского, обветшалая грузная махина, запущенные, облупленные времянки и сараи, одичалый сад, буйно заросший чертополохом. Там, за забором, неслышно теплились две жизни: Фариза, сестра Митцинского, стенографистка наркомата, и квартирантка ее Фаина, заведующая сельмагом. Фариза бывала здесь наездами, раз в несколько месяцев, жила у дальних родственников и работала в Грозном, поскольку сын ее Апти, заядлый охотник и бродяга, бывал здесь еще реже. Гачиев уволил ее сегодня.

Некогда грозное, надменное гнездо заговорщиков дотлевало теперь в затяжной агонии, шуршало осыпающейся известкой, потрескивало подгнившими балками, повизгивало на ветру несмазанными форточками.

Сюда привел Ушахова далекий саднящий нарыв в памяти. С этим домом повязан он до конца жизни — не сбежать, не вырваться из его плена. Здесь он встал на ноги как чекист, здесь поселилась женщина — единственная отрада в его жизни. Сюда и пришел итожить прожитые годы.

Время, спрессованное в плотный ком, скользнуло мимо, обдав тугой волной тоски. Впереди трибунал, в лучшем случае штрафбат, фронт. Нет, не будет фронта. Это — свечка в ночи, колышется, трепещет на ветру, вот-вот погаснет. Реальность — расстрел. Удружил замнаркома по старой дружбе за упущенного Исраилова, за неподчинение. Потом зароют, как собаку, чтобы не смердил. Нет, лучше самому.

Он расстегнул кобуру, вынул наган. Холодная рубчатая рукоятка плотно легла в ладонь. Дохнул на тусклое серебро пластины с гравировкой, сдвинул предохранитель. Страха не было. Все тело до последней клетки затопила тяжкая ядовитая усталость. «Ну что ж… Все, что ли?… Вот так, вот здесь». Сухо хлопнет выстрел, отзовется только воронье.

Чувствуя, как взбухает в нем озноб от самых ступней к груди, подпирает горло, он стал поднимать наган к виску.

Коротко взвизгнула неподалеку калитка, с шорохом осыпались по склону комья земли. Мучительно выбираясь из затопившего его небытия, Шамиль разлепил стиснутые веки, откинулся к забору, скрипнул зубами: «Кого черт несет? Подохнуть спокойно не дадут».

Не опуская нагана, с усилием повернул голову. За густым частоколом темных стволов обозначились две темные фигуры, стали спускаться на дно балки. За спиной мужчины торчал ствол карабина. «Апти, — вяло ворохнулось в сознании. — Фариза пошла провожать сына… Фариза? Откуда она здесь, как попала сюда раньше меня?» Впрочем, это уже не имело никакого значения, как и все остальное.

Неожиданно подумал: «А ведь это я смял судьбу парня». Апти покидал дом матери через калитку в заборе, уходил задворками, тайком. Изгой, подкидыш.

В бесконечной дали минувшего двадцатилетия бесшумно вспыхнул взрыв его, ушаховской гранаты. Гибкой плетью лениво падал в бешеный поток реки перерубленный взрывом висячий мост. С него сорвалась в воду грузная фигура Ахмедхана. Черным поплавком запрыгала в белогривых волнах голова. Стеклянная стена водопада всосала и накрыла ее.

Далекая вспышка гранаты Ушахова хлестнула тогда по Фаризе («А ведь плакала в наркомате из-за меня, измордованного, стенографировала и плакала!»), по человеческому зародышу в ней, искорежила ее судьбу. И об этом сейчас знает только он, «бандпособник» Ушахов, он да река, поглотившая Ахмедхана. А зародыш вырос…

Фариза и квартирантка Фаина срослись душами в одиночестве, обстирывали, обихаживали парня, когда он раз в несколько месяцев спускался с гор. Фаризе посылали в город телеграмму, и она приезжала. Они уже свыклись с его судьбой, грели парня нерастраченным теплом сердец. Где бы он ни был, над ним висела грозовая неприязнь аула. Аул ненавидел его отца — Ахмедхана, и вал этой ненависти захлестнул краем своим сына, имевшего несчастье стал физической копией своего отца. От такой ненависти не отскрестись, не отмыться, липкая, едучая, она день за днем разъедала душу. Отторгнутый аулом за звериную жестокость отца, ни в чем не повинный сын стал легкой на взлет ночной птицей, избегал света и людских глаз.

Когда внизу все затихло, Ушахов снова поднял наган. Женский отчаянный крик ударил его в самое сердце. Он развернулся. По размокшей листве вдоль забора бежала к нему Фаина. Как он не заметил ее?!

Он зарычал в бессильном отчаянии: да сколько же можно! Уперся взглядом в искаженное криком, мучительно-желанное лицо, выдохнул:

— Перестань орать!

Не останавливаясь, с маху уткнувшись ему в грудь, она хлестнула Ушахова по щеке, откинулась назад, ударила наотмашь еще раз.

— Баба! Тряпка! Нюни распустил! Юбку тебе носить вместо штанов! — Упруго нагнулась, рывками сдирая влипшую в тугие бедра юбку. — Ну?! Что стоишь? На! А мне штаны свои давай!

Опустив наган, оторопело пятясь от юбки, он уперся спиной в забор.

— Какого черта… Люди увидят. Надень!

— Не хочешь?… Отдай! Давай его, миленький, давай, горе ты мое…

Отобрала наган и, ухватив Ушахова за руку, потянула за собой, пришептывая:

— Идем… Да идем же скорей! Ну, мне долго телешом стоять?!


Он сидел на табуретке. Табуретка стояла посреди кунацкой. За неплотно прикрытой дверью переодевалась Фаина. Там что-то шуршало, потрескивало. Гулко, густым медовым звоном ударили настенные часы, и Ушахов, тряхнув головой, наконец очнулся. Он все еще жил, дышал. Били часы. Теплым ореховым светом сочился комод напротив, тая в сумраке недр сизую блесткость хрусталя.

Открылась дверь, вошла Фаина. Синее сияние влажных глаз, полотняная вышитая кофта, тугой русый узел волос на голове. Из домотканой суровости серого холста в земляной пол упирались точеные ноги.

Жадно трепетавшими ноздрями, всей грудью Ушахов вдыхал теплую обжитость дома. Пахло воском, свежим хлебом, желанной женщиной. Глубоко, судорожно вздохнул и, завороженно глядя на Фаину, сказал:

— За что ж ты меня так? Капитана, орденоносца, грозу бандитов — оплеухами среди бела дня.

— За дело.

— Героическая женщина! Хоть в оперативники бери. Пойдешь?

— Попроси хорошо, подумаю.

— Неужто пожалела?

— Нужен ты мне. Нашли бы еще тепленького возле дома — по допросам затаскали бы… У вас это получается.

Он машинально отметил, как трудно ей далось это «тепленького». Глубоко спрятанный ужас на миг проступил на лице.

— Вперед на три хода смотришь.

— Ага. Стараюсь.

— Ну… Вроде все выяснили. Пойду я…

— Не держу.

— Плачешь-то чего?

— Для разнообразия. Не все ж хихикать.

— Наган-то отдай.

— Возьми.

— Так пойду я…

— Иди-иди, отставной козы барабанщик.

— Успела оповестить? — изумился Ушахов. — Кто?

— Сорока на хвосте принесла.

И тут он вспомнил: Фариза. Вот только когда успела стенографистка раньше его… Отчаянно маясь прежней недоступностью Фаины, которая теперь спасла его от самого себя, выдохнул он стонуще, безнадежно:

— Черт меня дери, подохнуть спокойно не дала. Зачем в дом вела, зачем я тебе?

— Ты что из меня жилы тянешь? Зачем вела?… Зачем мужика баба в дом ведет, растолковать?

Окончательно сбитый с толку, обескураженный ее злым выкриком, он качнул головой, пожаловался беспомощно:

— Ничего не понимаю… Ты же полгода назад меня отсюда, из этой комнаты, вытолкала, сказала, чтобы ноги моей больше здесь не было.

— А ты приходил зачем? Припомни! Вот за этим! — яростно пришлепнула она ладонями по тугим бедрам. — Первым делом бутылку на стол! Чего стесняться, война все спишет, русская баба в ауле, пользуйся!

— Фая… Фаечка! — он ошеломленно вглядывался в нее. — Я же свататься приходил.

— Что?…

Торопясь, заглатывая слова, стал объяснять Ушахов свой прошлый горький визит, проламываясь сквозь несуразицу их отношений, пугливую настороженность этой одинокой, отчаянно гордой женщины:

— Думал, призовут скоро… Третий рапорт в наркомат отослал, в разведку просился, рассчитывал: кого, если не меня? А к тебе давно тянуло. Я себя по-всякому ломал: кобель старый, седой, трижды стреляный, жених — всему аулу на смех. А потом совсем невмоготу стало, день тебя не увижу, хоть волком к ночи вой.

— Господи, Шамиль…

— Ну и решился. Думаю, если хлопнут в чистом поле, хоть имя чье вспомнить будет. Десять лет холостяк, к мужикам в основном прислонялся на ночевках под одной буркой. Привычка сработала: идешь в гости — бери бутыль, будь она проклята. Если бы знал, что так из-за нее встретишь…

— Что ж ты сразу, тогда, не сказал такого?

— Фая, я ведь пулю в лоб решил не из-за того, что на Исраилове спекся. Из капитанов в рядовые выставят — переживу, фашиста на фронте и рядовым зубами грызть можно. А сегодня вроде итога подбил: ни тебя, ни фронта, ни Гришки Аврамова. Вильнуло в сторону мое начальство: от друга паленым запахло.

Рвался голос у Шамиля, щурились, слезились, как от нестерпимого света, глаза. Недоговаривал. Не мог сказать сейчас Фаине еще одну причину, заставившую поднять наган к виску. Расползалась с фронтов тараканья рать дезертиров. Он их ловил, допрашивал. Озлоблением, ярой ненавистью опаляло капитана на допросах, будто не приведенные под конвоем, а он, Ушахов, слинял в первом же бою, плюнул в попавшего в беду великого соседа — Россию, истекающую кровью, и удрал в горы отсидеться, переждать, чем дело кончится.

Он слишком устал смотреть в дымящиеся злобой зрачки, выслушивать оправдания или проклятия себе, вайнаху, отторгать судорожные попытки надавить через родственников, мулл на его вайнахскую общность с теми, кого допрашивал, — с дезертирами. Он устал носить на плечах ломающую тяжесть вины за плодящиеся в горах шайки. И был бессилен что-то изменить. Он мог пресечь, покарать десяток-другой случаев дезертирства, но не мог одолеть нарастающую эту волну, в основе которой лежала чья-то изощренная злая воля и, главное, хищно-жиреющая гнил советского аппарата в горах. И ничего не изменится здесь, кого бы не слала Москва в каратели, как бы не понукал Шамиля его друг Аврамов… Бывший друг — резануло вдруг по сердцу.

— Шамиль, миленький, может, обознался ты там, в наркомате? — пробился к нему голос Фаины. — Может, показалось тебе про Аврамова? Все знают: вы же как родня с ним, сколько раз он с женой у тебя был. Может, ты чего не понял?

— Не знаю, Фая, ничего не могу понять! Я там подумал, с ума схожу. Слышу Гришку и себе не верю. В приемную Аврамов вышел, а вернулась кукла заводная, бешеная, с его голосом. Не бывает так! — крикнул он с мукой в голосе, корчась в нестерпимом своем горе.

Потрясенная отчаянием этого бесстрашного человека, о делах которого ходили легенды, задохнувшись в нежности к нему, Фаина скользнула к Ушахову, обняла и вжалась в него, не просила защиты — сама защищала:

— Шамиль, хороший мой, я виновата! Я ведь тогда ждала тебя, ночами в подушку выла — когда придешь? А пришел, сама не знаю, что накатило… Сколько ж мы с тобой счастья нашего упустили! Сегодня Фариза прибежала, вся зареванная, ее дядя на машине привез из города. Про увольнение свое рассказала и про тебя. У меня ноги как отнялись. Тут Апти кормить, собирать в дорогу надо, а я сижу, подняться не могу. Фариза одна мечется. Вышла их провожать за калитку, еле стою. Они на дно балки спустились, ушли, а меня будто кто в бок толкнул. Повернулась — ты с поднятым наганом. Г-гос-поди! Откуда только силы взялись… Ты обо мне хоть подумал?!

* * *

Аврамов, выйдя из наркомата, почти бегом пересек двор, сел в машину на заднее сиденье, с треском захлопнул дверь. Глядя в стриженный под бокс затылок Сапрыкина, строго велел:

— Дамирев (Даешь Мировую Революцию!) Кузьмич, рвани-ка на Щебелиновку, в гостиницу.

Затылок Кузьмича струил «Шипр» и стойкую уверенность, что ежели тихо ехать, то дальше будешь. Машина сонно урчала, брезгливо переваливаясь на колдобинах, и Аврамов с немалым напрягом удерживал собственную руку, норовившую с треском шлепнуть невозмутимую потылицу.

В номере не было ни вещей Ушахова, ни его самого. Аврамов, плюхнувшись уже на переднее сиденье, бросил Дамиреву Кузьмичу сквозь зубы:

— Гони в Хистир-Юрт!

Сказано это было так категорично, с упором на «гони», что носитель лозунгового имени, покосившись на раскаленного шефа, рванул с места со скрежетом и колесным визгом, как и полагалось доблестной оперативной милиции.

В райотделе Аврамов захватил с собой двух бойцов-новобранцев. Начальник, как и следовало ожидать, сегодня не прибывал. Дома Ушахова тоже не было — ключ лежал, как всегда, под половиком на крыльце. Аврамов, изнывая сердцем, беспомощно оглядел холостяцкое тусклое запустение. «Да где же Шамиль? Не дай бог…» Дальше он додумывать не стал: похолодела спина в предчувствии.

Тут полковника опалила догадка: Фаина! Он толкнул спиной дверь, вымахнул в коридорную полутьму. Пробегая, зацепил лбом колесо висевшего на стене велосипеда, и тот, с грохотом и звоном обрушившись, рванул педалью карман на груди.


Он слушал Фаину, чувствуя, как слабеют, отпускают его тиски безысходности. Изумленно напитываясь целебной благодарностью к этой женщине, которая доверилась ему, позволила наконец избрать себя, он услышал торопливую плотную дробь сапог на крыльце. Растущий грохот уже вспухал в сенях. И когда осязаемая, жуткая реальность этого грохота распахнула дверь в комнату, Ушахов осознал: явилась беда, о которой он успел почти забыть.

Беда стояла на пороге: Аврамов и два бойца. Полковник был бледен, встрепан, полуоторванный карман на гимнастерке воинственно торчал углом вперед. Замнаркома в упор смотрел на капитана. И, отброшенный этим взглядом в недавнее прошлое, готовясь к самому худшему, сказал Шамиль сквозь примерзшую к лицу улыбку:

— Нашел, значит, и здесь. Тонкий нюх у тебя, Григорий Васильевич.

— Не жалуюсь, — согласился Аврамов. — Тебе было приказано находиться в гостинице. Почему нарушил приказ?

— Что же вы с ним делаете? — надорванно вскрикнула Фаина. — Он трижды бандитами стреляный! Неужто вся служба, кровь его не в зачет для Советской власти?

— Мы тут сами разберемся, Сазонова. Выйдите, — приказал Аврамов. Смотрел он, не отрываясь, на кобуру капитана.

— Это куда мне выходить из своего дома? Может, выселишь?…

— Не заставляйте применять силу, — едва заметно поморщился полковник. Под глазом явственно дергалась жилка.

Уже не сдерживая себя, ненавистно крикнула хозяйка в каменно-замкнутое лицо наркома:

— С бабами-то легче справиться, начальник! Ты бы с немцем шел так воевать, как с нами воюешь! Ничего, есть еще правда, осталась! Я до Кремля, до самого Калинина, дойду, я…

— Уходи, Фая, — попросил Шамиль.

— Да что же это, Господи! Он от позора стреляться собрался. Если б не я… Таких, как Шамиль, по трибуналам растолкаете, с кем фашиста бить станете, командир? Мало вы крови людской невинной пролили, мало?! Оттого и фашист под Москвой вас уму-разуму учил!

Она выбежала. За дверью что-то звякнуло, грохнуло, покатилось по полу. Затем, перекрывая все, выплеснулся из сеней надорванный воющий плач, ознобом мазнувший по спинам мужиков.

— Сдай оружие, Ушахов, — велел Аврамов. Все чаще дергалась у него жилка под глазом.

— Опять? Что это моя хлопушка именная вам покоя не дает? — вкрадчиво осведомился Ушахов, мягко, по-кошачьи, пружиня торсом.

— Разоружить! — хлестнул приказом Аврамов.

Молоденькие конвойные, серея лицами, шагнули к капитану, поднимая винтовки, но встали, наткнувшись на бешеный окрик, на смотрящий в упор наган:

— Стоять! Смир-но! Охотнички за капитанским мясом… Ну-ка, телок… Ты, ты, к тебе относится. Кру-угом! Винтовку в угол. Вот так. И ты тоже. Лицом к стене! Руки на стену! И не шевелиться, пуля нервных обожает.

И, убедившись, что конвойные уже не помешают ему, высыпал капитан перед полковником каленные горечью вопросы:

— Ты думал, я бараном перед тобой стоять буду, повязать себя дам? Легко жить хочешь, полковник. Ну, что делать будем, начальник? Мне теперь назад хода нет.

— Не дури, Шамиль, — одними губами сказал Аврамов, завороженно глядя в зияющий зрачок нагана.

— Смотри, даже имя вспомнил! — удивился Ушахов. — Продал ты Шамиля с потрохами, продал генеральским лампасам и писульке той из Москвы. Как ни крути, мне теперь на вас три пули истратить придется. И в горы, к абрекам. Что, не хочется помирать, полковник?

— Не время, дурак, не время стрелять, когда не знаешь, зачем командир пришел, — холодно сказал Аврамов, с большим нажимом на «не знаешь» сказал.

Его слова притушили неукротимое бешенство на лице капитана, начал пробиваться к его сознанию тайный смысл сказанного. По-прежнему двумя обомлевшими от страха пеньками торчали у стены с поднятыми руками конвойные.

— Не время, значит, а меня трибуналом шваркнуть, по-твоему, время? — дозревал Шамиль. — Только я, в отличие от тебя, шкуру свою на бывшую дружбу не меняю. На, держи! — бросил Шамиль наган Аврамову.

Запоздало вскинув руку, не удержал оружие полковник. Сорвавшись с ладони, упал наган на пол, грохнул выстрелом, крутнулся под ногами. Пуля, хряснув в плинтус, перебила его, ушла в кирпичную стену, выбив из-под рейки фонтанчик пыли.

Конвойные оторопело дернулись, выворачивая шеи, уставились на все еще вертевшийся наган. Аврамов придавил оружие сапогом, не спуская с Шамиля глаз, хрипло скомандовал конвойным:

— Марш на крыльцо, вояки! Обеспечить охрану дома, чтоб таракан в щель не пролез. Не впускать сюда никого!

Проводив взглядом бойцов, обессиленно опустился на лавку, вынул платок, промокнул обильный пот на лбу:

— Дуролом, черт бешеный… Так и знал: накуролесишь — расхлебывай потом. Вовремя поспел.

— Что, коленки дрожат? — раздувая ноздри, осведомился Шамиль, притулился плечом к стене, сунул в карман руку.

— А ты как думал? С тебя все станется. Не мозоль глаза, сядь.

— Постою.

— Садись, когда командир велит! — рявкнул Аврамов, уперся кулаками в лавку.

Шамиль сел.

— Ты что, в самом деле на тот свет собрался? — поинтересовался Аврамов.

— А как бы ты на моем месте?…

— А я бы на твоем месте погодил, — перебил полковник. — Я бы начальства тихо-мирно дождался и наедине спросил: что ж ты, начальник, скурвился, дружка своего продаешь?

— Считай, спросил, — ошарашенно отозвался Ушахов. — Дальше что?

— А дальше мы с тобой в подсадную утку сыграем.

— Это как?

— А вот так. На сей момент Ушахов — саботажник. А к утру ты у нас очень крупной сволочью станешь, Шамилек. Шпионом экстракласса, таким, что некоторые пальчики оближут. Так надо, капитан Ушахов, — жестко подытожил Аврамов.

— К-кому надо? — заикаясь, спросил Ушахов. — Ты, Гришка, ясней выражайся, а то отупел я что-то в последнее время.

— Нам надо, нам и всей России вдобавок.

— Значит, там в наркомате все… туфта была? А Серов? Гачиев?

— Гачиев в нашей с тобой хитрой игре не участвует. Он свое дело сделал, тебя к трибуналу пришпилил, поскольку зуб на тебя имеет большой. А генералу вечером я обо всем доложу подробно.

— О чем доложишь? — вконец запутавшись, спросил Шамиль.

— Меня в приемную вызвали, помнишь?

— Ну?

— Там посыльный дожидался из фронтовой разведки. Они связника Исраилова перехватили с письмом в Берлин. Копию письма к нам переслали. Ознакомься, весьма любопытный документ.

Ушахов завороженно взял мятый, с темными стеариновыми пятнами листок, потертый на сгибах. Четким размашистым почерком там было написано:

Вождю, императору Европы Адольфу Гитлеру

Копии: господам рейхсминистрам

Геббельсу, Гиммлеру, Герингу

Мы, представители кавказских народов, собрались в Чечне для того, чтобы обсудить программу и устав ОПКБ (Особой партии кавказских братьев).

Современная немецкая национал-социалистская партия Германии вполне отвечает интересам кавказских народов по расовым и идейным признакам. Поэтому ОПКБ будет руководствоваться в своих действиях программой и уставом Вашей партии, являясь кровно-арийской, семейно-родственной единицей ее.

Мы горячо приветствуем создание империи Соединенных Штатов Европы под Вашим руководством и управлением.

Мы преследуем цель: создание на Кавказе новой свободной федеративной республики с включением ее в состав Германской империи в числе ее передовых штатов.

Мы, братья кавказских племен от Хазарского моря до Черного, во имя ускорения гибели Советской власти ведем непрерывную борьбу с большевиками.

Вы, дорогой Адольф, вместе с Вашими соратниками имеете на Кавказе постоянно действующий вспомогательный фронт в виде сплетенной мною агентурной сети. Нас не страшат невиданные репрессии большевистских головорезов, наша партия растет и крепнет по всему Кавказу, во всех его уголках, имея хорошо законспирированную агентуру в большевистских учреждениях. В нужный час по Вашему сигналу я сделаю ее той взрывчаткой, которая взорвет изнутри большевистский тыл.

Дорогой вождь! Всем опытом своей борьбы мы чувствуем первоочередность летнего наступления вермахта на Кавказ. Одна из насущных его задач — взять у русских «Грознефть» и «Азнефть», тем самым заглушить большевистские моторы на всех фронтах.

Верим, что Ваш гений уже подсказал Вам это решение.

Цель этого письма: установить с Вами постоянно действующий контакт — связными и рацией. Мы просим Вашей помощи и ждем радиста. У нас накоплен значительный объем ценной для Германии экономической, военной, политической информации по Кавказу.

Связник сообщит пароль и способы контактов с нами.

Да здравствует великая непобедимая Германия!

Да здравствует мудрый вождь Европы Адольф Гитлер!

Хасан Исраилов, председатель ОПКБ

— Вот оно что! — ошеломленно проговорил Ушахов. — Ай да Хасан! Аппетит у шавки волчий. Значит, фашистскую федерацию из Кавказа для Германии готовит, связника выпрашивает.

— Теперь понял, почему я тебя в предатели после приемной затолкал? Это вес по аулу разнесется. Для начала ты теперь бандпособник. Ночью явимся брать тебя для трибунала — все чин чинарем, как у нас водится. — Мимолетная судорога пробежала по лицу Аврамова. — Троих ты должен ухлопать в перестрелке. А потом мы у тебя под полом рацию обнаружим и в шпионы произведем. Должен на такую фигуру, как ты, Исраилов клюнуть. Дружок как-никак.

— Чего? — не понял Ушахов.

— Клюнет, говорю, твой кореш. В балку его без единого выстрела пустил? Удрать через хребет дал?

— Я перед этим две ночи не спал! Операцию вел вроде как под наркозом! — взвился Ушахов.

— Ты ему об этом не докладывал, — добивал Аврамов. — Ты ему в качестве шпиона-радиста позарез нужен, поскольку зуд у него на Адольфа, сам понимаешь, нестерпимый.

— Костолом ты, Аврамов, — плачущим голосом сказал Ушахов. — Я же тебя, родимого, чуть не порешил.

— Сдуру, — холодно уточнил Аврамов.

— Ты что, не мог хотя бы намекнуть в наркомате? Хотя бы подмигнул…

— Стали бы мы на людях комедию ломать… У Гачиева нюх на это собачий, а из тебя артист, как из меня балерина.

Ушахов глубоко, до дрожи в животе, вздохнул и, окончательно осознав все происшедшее, потрясенный невиданным зигзагом в своей судьбе, который, как всегда, прочертил Аврамов, недоверчиво спросил:

— Это что, на настоящее дело выходим?

— Ну. И к нему я абы кого не подпущу.

— Валла-билла, тут Ушахов нужен, — хищно ощерился Шамиль, погладил себя нежно по голове. — Он храбрый, хитрый! И вообще оч-чинна маладэц! Он в подсадных утках покрякает!

— А-те-те, воскрес покойничек!

Они смотрели друг на друга размякшие, возбужденные, в чем-то очень друг на друга похожие, подобравшись перед прыжком в неведомое, сдержанно усмехались. Потом, не выдержав, обнялись, блаженно ощущая неистовую, лихими годами совместной работы накопленную близость.

Ушахов вдруг вздрогнул, отстранился, болезненная озабоченность смяла лицо.

— Гриш, а как с Фаиной быть? Мы ведь тут, перед тобой, считай, свадьбу перед войной назначили. Ей бы хоть полслова, полнамека…

— Ты соображаешь, о чем просишь? — на глазах заледенел Аврамов. — На тебя Москва работать станет, черт знает какие силы задействовать придется. Я Иванова, Кобулова, Гачиева ни имею права в это посвящать, все на Серове замкнется. На большой крови оно замешано.

— Понятно, вопрос снят, — подавленно отозвался Ушахов.

— Ночью тебе доставят всю разработку: легенду, шифры, каналы связи, пароли, рацию. После побега выберешь в горах пещеру, дашь знать о себе. Помни, ты теперь, после провала у нас, — волк-одиночка, которому чудом удалось удрать. Ты резидент, давно осевший на Кавказе. Ясно?

— Моя цель — без мыла в штаб Исраилова влезть.

— Соображаешь, — одобрительно кивнул Аврамов, зычно позвал: — Сизов! Ягодин! — Полоснув косящим взглядом по испуганным лицам караульных, напористо и грозно велел: — Увести арестованного! Держать под стражей дома. А за сегодняшнее ротозейство семь шкур спущу с каждого. Опосля, — успокоил ядовито.

Глава 11

Снеделю назад предгорья обметало свежей травой. Бурмастер Свиридов, дописывая отчет в вахтенном журнале, время от времени откладывал ручку и смотрел в окошко: глаз отдыхал от зелени. Другое окошко, за спиной, выходило на буровую. У буровой возились двое: сын Петька и помощник бурмастера, дружок Петькин Керим.

Ровно, мощно гудел мотор. Пол под ногами, изрезанный щелястый столик под локтем мерно дрожали. Сегодня ночью Свиридов собирался дежурить сам: бур ушел вглубь на проектные три тысячи, каждый час мог проколоть нефтяной пласт.

Хорошо прошла неделя, хоть и не отлучался мастер домой ни на час. Получили письмо с фронта от старшего — жив. На младшем — Петьке — бронь, все время на глазах, под присмотром, мать спокойна. Понятливый пацан растет, буровое дело хватает в полуслова. Керим постарше, уже заменял мастера во время недолгих отлучек. Подкормить бы парней, считай, с самого Нового года перебиваются с голодухи на проголодь. Хорошо хоть по буграм щавель конский выпростался из-под земли, крапива полезла, варево из кукурузной муки от души заправляли свежей зеленью.

Недавно в петлю попался суслик. Смаковали мясной отвар почти три дня. Ничего, можно жить, проколоть бы пласт скорее, сдать скважину эксплуатационникам. Тогда подбросят деньжат, с оплатой наладила контора дело без задержек. Первым делом купить Петьке ботинки, потому как старые…

Дважды за стеной конторки грохнуло, затрещали выстрелы, пронзительный истошный голос затянул: «Ал-л-ла!»

Мастер подпрыгнул на табуретке, дернулся встать — с перепугу отказали ноги. Бухнуло в тамбуре. Дощатая, легкая, на ременных петлях дверь отлетела, хряснула о стену. Вломились один за другим трое в папахах — чеченцы.

Передний выдернул кинжал, наклонился к Свиридову, оскалился и неожиданно подмигнул:

— Сильно боисси? Жить хочешь?

— А кто не хочет? — пришел в себя, резонно рассудил старик.

— Делай, что гаварим, тагда пайдешь дамой целый, — велел налетчик. — Как это ломать? — Ткнул большим пальцем куда-то за спину.

— Что ломать? — не понял бурмастер.

— Буровая ломай, патом иды дамой! — нетерпеливо пояснил бандит, со стуком вогнал кинжал в ножны.

— Железо руками ломать, что ли? — заметно отходил, креп в настырности старик.

— Жить хочешь — паламаишь! Делай эт дело, сабак! — зарычал бандит. Схватил мастера за грудки, вздернул, поставил перед собой.

— Сам собака, — неторопливо отозвался Свиридов. Подумал, изумился: — Это буровую из строя вывести, что ли? Ты соображаешь, дурья башка, о чем речь? Ей цены нет, она не сегодня завтра нефть…

Свиридов осекся. Едва успел поймать взглядом руку бандита. Она выдернула из-за пояса плеть, взмыла кверху — темя, затылок мастера со свистом обвила раскаленная змея, слизала волосы, просекла кожу.

— Гавари, как ломать! — взревел главарь, впился взглядом в переносицу Свиридова. По ней воровато скользнула красная струйка, скатилась по щеке к губам. — Одна минута тибе даю, — осадил голос чеченец. Заткнул плеть за пояс, вынул пистолет. — Потом дырка в тибе делаю.

И опять грохнуло за стенами. Теперь подальше. Железным горохом посыпалась, вспарывая тишину, перестрелка.

Трое, пригибаясь, метнулись к двери, вымахнули в тамбур. Снаружи в нарастающий грохот боя вплелось разбойное «ура», стук копыт. Стрельба откатывалась, глохла.

Свиридов, слепо шаря по стене, шагнул к выходу. Кровь заливала глаза, огнем пекло голову, подкашивались ноги, распирала жгучая тревога: где Петруха, Керим, что там у них…

В тамбуре каморки — торопливый перестук шагов. Кто-то вошел, стал ругаться густым баритоном:

— Сволочи, бандитская мразь! И сюда добрались… Что с тобой, отец?

Свиридов вспомнил про платок в кармане. Достал, вытер глаза трясущейся рукой. Перед ним стоял лейтенант милиции, глаза карие, участливые.

— Мерзавцы, и здесь напаскудили, на старость руку подняли! Потерпи, батя, сейчас обработаем.

Выудил из кармана вату, бинт, будто заранее для такого случая приготовлено было. Приложил вату к ране, сноровисто и ладно перебинтовал, пропуская бинт внизу подбородка.

— Ну как?

— Вроде жив… командир, — отозвался Свиридов. Прошипел сквозь зубы — огнем пекло рану, болючими тычками отдавало в мозгу.

— Тогда порядок, — отодвинулась, оценила дело своих рук милиция. — Возвращались с ночной засады, слышим — выстрелы. Что творят, бандиты! Война идет, народ гибнет, а эти, шакалы, на чужом горе жируют. Что им здесь надо было?

— Заставляли буровую из строя вывести, — тянул шею, порывался к окну бурмастер.

— Буровую? — рявкнул лейтенант. — На фронте каждый литр бензина на счету! Предатели, фашистские наймиты, стрелять таких, как бешеных псов… Ты куда? — жестко достал вопросом командир.

Старик мелкими шажками двигался вдоль стены к окну. Добрался, сунулся к стеклу, ахнул:

— Петьку с Керимом убили!

Двое лежали неподвижно. Голова Керима, облитая красным, уткнулась в бок сына.

Лицо лейтенанта перекосила досадливая гримаса.

Свиридов сунулся в низенькую дверь, зацепил теменем за косяк, слабо вскрикнул: боль черным пламенем полыхнула в глазах. Выбежал к буровой, упал на колени, приложил ухо к сыновьей груди. Сердце сына молчало. Старик выпрямился. Цепенея в ужасе, спросил у мертвого:

— Петруха, сынок… Как же так? Что я матери скажу? Не сберег, старый пес. Куда ж мы без тебя?…

Две жесткие руки подняли его с земли. Сзади пахнуло одеколоном. Над самым ухом заурчал густой баритон:

— Отомстим. За все отомстим, отец.

— За что нам с Матреной такое? — со стоном выдохнул, зашелся в плаче старик.

— Слезами горю не поможешь, — угрюмо урезонил лейтенант.

Развернув безвольное, тщедушное старческое тело, втиснул лицо в гимнастерку на груди. Оскалился, нетерпеливо махнул рукой, подзывая, показал на трупы. Подбежали четверо. Похватав за руки-ноги, уволокли убитых в каморку мастера. Тот трясся, мочил слезами командирскую гимнастерку. Лейтенант пережидал, нетерпеливо постукивая носком сапога по мазутной проплешине на земле. Брезгливая судорога сводила тонкогубый рот.

— Мужайся, отец. Ответ бандитам может быть один: больше бензина, нефти фронту.

— Дак че ж я… — захлебываясь, давил в себе рыдания Свиридов. — И так сутками тут… Ни дня, ни ночи. Дома, считай, месяц не был… К концу дело идет, не сегодня-завтра зафонтанит.

— Что мешает работать, отец? Чего не хватает? — напористо вломился в причитания старика лейтенант. — Что надо — через наркомат достану, помогу, говори смелей.

— Мне-то что… Не себе прошу, — судорожно вздохнул мастер. — Буровая может встать.

— Как встать? — грозно вскинулся, вспылил лейтенант. — Такими словами не шутят! Нефть для фронта — главное дело! Остановить буровую — значит помогать фашистам.

— А я про что? Сколько начальству про ремни приводные для моторов докладные писал, говорил — как об стенку горох! — утирая слезы, взъярился мастер: задел лейтенант за самое больное. — Все износилось, латка на латке! А «собачки», что держат дверку элеватора? Это ж форменное дерьмо, веревками подвязываем! Не приведи бог, недоглядим, веревка протрется, дверка настежь, элеватор в скважину грохнется. И конец!

Заковылял к дрожащей от натуги, грохочущей буровой, напряг голос, отчаянно перекрывая железный рев:

— Во! Глянь, вот она, хреновина, на соплях да на нашей веревке держится. Оборонный объект еще называет…

Глянул на лейтенанта, осекся и помертвел: сочились глаза того столь неприкрыто-лютым приговором, что перехватило дух у мастера.

Лейтенант вынул кинжал из-за пояса. Шагнул к буровой, приставил лезвие к веревке, легко, невесомо дернул рукоятку на себя. Вяло лопнули, опали веревочные концы. Коротко звякнула, раскрываясь, дверка, и элеваторная железина заскользила вниз. По слуху резанул железный визг, оглушительно лязгнуло, сыпануло в разные стороны снопом искр.

И навалилась, оглушила, залила все в округе диковинная тишина. Сквозь нее к слуху пробился сиротливый стук мотора. Что-то урчало, скрежетало, проваливаясь все глубже в земную утробу.

— Ты что? Зачем это, гад?! — застонал мастер, с ужасом уставился на мертвую буровую.

Поднимая руки, двинулся к лейтенанту. Надвигался на него, костистый, щуплый, из-под бинтов дыбом седые волосы, целил скрюченными пальцами в лицо, выкатив залитые слезами глаза. За шагдо вредителя булькнул горлом, содрогнулся всем телом: лезвие кинжала по самую рукоятку вошло в ямку между ключицами, вылезло из шеи. Захрипев, стал медленно оседать.

«Лейтенант» сказал подошедшему Алхастову раздраженно, зло:

— Что, на каждой буровой будем эти спектакли играть? Достань взрывчатку любой ценой! А пока запомни: вот здесь надо перерезать веревку. Там, где она есть, — буровой конец.

— Запомнил. Надо ехать, Хасан, — переступил с ноги на ногу боевик.

— Разделимся на два отряда. Я со своим возвращаюсь в штаб. Ты езди по буровым. Теперь знаешь, что с ними делать.

— Знаю, — согласился Алхастов.

Исраилов обернулся, посмотрел на мертвого мастера, зябко пожал плечами:

— Непостижимо. У него убили сына на глазах, а он горюет о каких-то «собачках» с буровой. Поистине собачья психология. Сталин вывел новую породу: цепные псы рабочего режима. Адольфу придется трудно здесь. Идеи разъели мозги рабочего скота.

Пошли к лошадям. За вождями гурьбой потянулись «милиционеры», на ходу снимая форму. Исраилов бросал рубленые фразы:

— Через Шамидова в обкоме, через легализованных, у которых связи в «Старогрознефти», выясни, где находится склад с приводными ремнями к качалкам. Сожги. Теперь главное. Найди людей, которые знали начальника райотдела милиции Ушахова, того самого, что пустил нас в балку. В самом деле, он ухлопал троих бойцов и ушел с рацией в горы? Газете я не верю. Хабар о нем идет разный. Этот человек мне нужен.

— Если поймаем в горах, привезти к тебе? — сумрачно спросил Алхастов.

— Не надо ловить! Сначала все как следует узнай, — недовольно повысил голос вождь.

— Узнаю.

— До сих пор нет ответа из Берлина. Я просил тебя отобрать самых лучших связников.

— Пошли самые надежные.

— Где их сыновья?

— Под стражей в пещере. Каждый, кто ушел, знает, что получит сына в обмен на немецкий ответ.

— Хорошо.

Разобрали коней и двинулись размашистой рысью к горам. Перед лесом отряд разделился на две группы. Разъехались.

Глава 12

Поссорившись с Евой вечером, Шикльгрубер засыпал мучительно трудно. Накаленная упругость подушки поджаривала мозг, и он корчился в черепной кости, как сырая телятина в кастрюле с маслом, потрескивая, брызгая во все стороны сгустками видений.

Чаще всего ему виделись четверо: Рем, патер Штемпфле, племянница Гели Раубал и фрау Бехштейн. Они всплывали со дна взбаламученной памяти, как пузыри болотного газа, лопались, обдавая зловонием стыда.

Гели, племянница Адольфа, едва переступила порог двадцатилетия. Лицо сытого херувима, диковатая свежесть девственницы ошарашивали поначалу. Приходя в гости, Адольф дрыгал ногой, прятал мосластые кулаки в карманы галифе, тряс чубчиком, кричал, срываясь на фальцет, об архитектуре и нордическом духе, об оскорбленном германском гении. Гели цвела пунцовым восторгом, одергивала платье на пухлых коленях.

Адольф терпел три недели. Когда терпение кончилось, навалился, смял, рыча и заламывая руки, — и обмяк. Лежа на боку, скрипел зубами, с хрустом воротил голову от племяшкиных голубых, безмятежно-удивленных глаз.

С тех пор отношения их стали мучительными. Адольф терзался дикой и бесплодной похотью и своей бешеной ревностью довел Гели до самоубийства. Адольф скорбел на ее могиле, менял живые цветы у портрета племянницы, отказался от мясной пищи, но по Мюнхену упорно полз слушок, что это он застрелил Гели.

Шикльгрубер взматерел со временем, входил в Берлине в моду, как и салон фрау Бехштейн, супруги фабриканта. Все чаще появлялся напористый вояка в обществе папаши Рема в качестве его правой руки. Ночами ревели песни, жгли факелы, кошек и чистенькие еврейские особнячки.

Положение штурмовика обязывало и толкало к поискам: одиноких кололи ухмылками свои же. Поэтому, когда приглядела и поманила пальцем прыщеватого вояку фрау Бехштейн, Адольф с охотой нырнул в пышнотелое сытое удобство, в перезрелую опеку, хотя в ответ, увы, мало что мог предложить. Да и не до этого становилось. Рем ломился в историю, сколачивал отряды, расшатывал республику Гинденбурга.

Квадратное, кирпичного накала лицо Рема излучало туповатое удивление. Оно всю жизнь нависало над Адольфом глыбой, раз и навсегда обосновавшись над ним в тот миг, когда впереди штурмовых колонн грянул залп. Штурмовики шли в тот день растянутой колонной по булыжной мостовой, а цепь полицейских, внезапно вывернувшись из проулка, грохнула по ним предупредительным залпом — поверх голов.

Память, капризная непостижимая штука, копит в себе всякую дрянь, и чем эта дрянь омерзительнее, тем прочнее держит ее память.

Штурмовики сгрудились после залпа паническим стадом, но остались на ногах. Только один, Адольф, громыхавший ботинками рядом с Ремом, грянулся оземь. И пополз. Полируя брюшком, ребрами тусклый булыжник, он вползал в частокол ног, бодался, протискиваясь сквозь них, гибко и сноровисто изгибаясь хребтом. И, лишь на миг оглянувшись, наткнулся взглядом на лицо Рема. Липкое изумление выдавилось из блекло-серых глаз наставника, ибо молодой соратник его движения проворно уползал в позор.

Оно, это изумление, законсервировалось в Реме надолго, до самой ночи «длинных ножей», когда Гитлер, ворвавшись в спальню Рема и дотянувшись наконец до его горла, блаженно, с хрустом сдавил потную глотку старика, закричал, надсаживаясь: «Падаль! Грязная свинья!»

Но даже труп Рема, окоченевший спустя несколько часов, казалось, излучал всеми порами все то же оскорбительное удивление, так и не размытое смертью.

Патер Бернард Штемпфле ушел в небытие чопорным узкогубым ханжой, каким был при жизни. Он приходил в тюремную камеру к Адольфу, шурша черным балахоном, учтиво кланялся, педантично раскладывал на замызганном столике чернильницу, ручку, исписанные вкривь и вкось листы черновика «Майн кампф» и начинал править заносчивый бред солдафона, который вдруг стал нужен круппам и тиссенам.

Штемпфле возникал в камере слишком грамотным и высокомерным для Шикльгрубера. И правка его была столь же беспощадной и высокомерной.

Сначала он правил по черновику. Но это оказалось изнурительной и неблагодарной работой, от черновика не оставалось живого места. Тогда пастор стал писать «Майн кампф» набело, сам, лишь изредка царапая взглядом по каракулям оригинала.

Он был достаточно сообразительным, чтобы уловить в этой истерической мешанине истины, созвучные германскому моменту, выудить из нее нужный смысл, очистить от благоглупостей, повязать логикой и выложить сей опус в соблазнительном для Германии виде.

Оригинал, заплетаясь ревматически скрюченной вязью, вещал: «Если сильно хочешь вдолбить кому-то что-то в башку, не испражняйся интеллигентным поносом, целься словом узко, как ножом по горлу, руби свое коротко и ясно про что нужно до тех пор, пока самый последний кретин не обалдеет и не поверит тебе».

Патер окидывал взглядом ефрейторское откровение, поджимал язвительно и без того узкие губы и, поразмыслив, выводил набело: «Любая действенная пропаганда должна ограничиваться очень немногими задачами. Их надлежит использовать в лозунговом, остро отточенном и напористом стиле до тех пор, пока самый последний тупица не окажется под влиянием этих лозунгов».

Патеру не следовало так демонстративно поджимать губы. Ему надо было хотя бы раз восхититься — зачлось бы после, когда через три года набрасывали на него, связанного в камере, пеньковую петлю на шею. Не натертая мылом, она плохо захлестнулась, и патер мучился бесконечные восемь минут, подтягивая под живот ноги и лягаясь ими с чудовищной для сухопарого тела силой.

Эти четверо являлись в снах все чаще в самых диких сочетаниях. Но больше других донимал его Рем.


Гитлер заснул под утро. Ему снились Гели Раубал и фрау Бехштейн.

Они лежали на необъятной, до синевы накрахмаленной кровати валетом. Между ними стояла эмалированная чашка с багровыми вишнями. Женщины поедали вишни красными губами и, прицелившись, стреляли красными косточками в Адольфа, стреляли и манили к себе пальцами.

Адольф сидел голый посреди ледяной комнаты на стуле. Косточки ударяли в него и присасывались к коже. Каждая тут же превращалась в прыщ. Уже все посиневшее тело ефрейтора было усыпано вишневыми прыщами. Рядом со стулом на льду стояли солдатские задубелые сапоги, лежал мундир, бриджи, каска.

Адольфа поджаривал стыд: его манили две женщины, а он не был готов. Гели и фрау Бехштейн изгибались, хихикали, перешептывались — о нем.

Адольф порывался соскочить со стула, тянулся к сапогам. Но сапоги не давались, отступали, цокая подковками, тускло поблескивая черным глянцем. Где-то далеко в казарме, уткнув кулаки в бока, ждал папаша Рем. Он ждал из увольнения его, ефрейтора Шикльгрубера, который уже безнадежно опаздывал. У Рема для опоздавших был наготове стандартный набор: две увесистые оплеухи и неделя чистки сортира голыми руками.

Ефрейтору было холодно и страшно, страх все нарастал, пересиливая остальное.

Потом Гели Раубал достала из-под вишен колокольчик и, взвизгнув, запустила им в Адольфа. Гитлер слабо охнул и проснулся.

Сел на постели, загнанно дыша, озираясь. У двери стоял адъютант с колокольчиком. Часы на стене вкрадчиво отбивали девять. Гитлер прикрыл глаза, стал успокаиваться. Реальный мир надежно льнул к нему: боем часов на стене, плотной слежалостью простыни под ягодицами, скрипнувшим сапогом адъютанта.

Между тем прыщавым Адольфом на стуле в ледяной комнате и этим, пробудившимся, зияла бездонная пропасть. В ней утонули груды прочитанных книг по военной истории и нордической генеалогии, трупы ненавистных Рема и патера, сладчайшая покорность всех этих яйцеголовых в генеральских мундирах — паулюсов, манштейнов, клюге, впряженных в колесницу вермахта им, ефрейтором. В этой пропасти уже свободно умещалось полмира, пол-Европы, нафаршированной его портретами. Будет так, что эти портреты наводнят весь мир. Гитлер открыл глаза.

— Одеваться, — бросил он отрывисто адъютанту, генералу Шмундту.

Напрягая ногу, на которую Шмундт натягивал сапог, Гитлер увидел, как дрогнула и поползла вниз бронзовая ручка двери, ведущая в спальню Евы. Под ручкой тускло поблескивало колечко ключа, в которое вцепился паучок свастики.

Ручка пригнулась до упора, замерла.

— Имейте терпение, Ева, — сухо сказал Гитлер в сторону двери. Спина у адъютанта дрогнула. Ручка прянула вниз, застыла. В нем опять стала подниматься осевшая за ночь муть вечерней ссоры с Евой.

Однажды он пошутил со Шмундтом, который, пробуждая Гитлера, коснулся рукой его плеча: «Я повесил почти всех, кто когда-либо касался меня. Вы приятное, но затянувшееся исключение». На следующий день Шмундт пробудил его колокольчиком.

Накинув на плечи френч, Адольф сел у стола, закинув ногу на ногу. Покачивая сапогом, оцепенело поймал глазами тусклый блик на носке. Велел:

— Начинайте.

По утрам, перед завтраком, генерал приносил и зачитывал наиболее важную информацию, накопившуюся за сутки, отфильтрованные, сжатые Канарисом и Гейдрихом сводки. Адъютант отщелкнул кнопки застежки на папке, стал читать:

— Группа армий «Центр» в состоянии относительного равновесия. Наши семьдесят дивизий под Москвой…

— Меня интересует юг. Юго-восток.

Идея летнего наступления на Кавказ вот уже месяц варилась в штабной кухне вермахта.

— Да, мой фюрер. Под видом туристов, в Иран введены сотрудники спецслужб Кальтенбруннера. Начались маневры и перегруппировка наших войск в Болгарии на границе с Турцией.

— Реакция турок?

— Как и ожидалось, паника. Премьер срочно пригласил нашего военного атташе Роде.

— Подробнее, — заинтересованно приказал Гитлер. Всем сердцем он нежно любил шантаж во всех его проявлениях, с него, как правило, начинал любое крупное дело, напитываясь блаженством, если удавалось выдавить шантажом из ситуации хоть малый результат. Турок не мешало вздрючить накануне летнего наступления на юг, перед их носом следовало загодя повертеть нордическим кулаком с болгарскими манжетами и берлинскими запонками.

— Туркпремьер настойчиво просил у Роде гарантий с нашей стороны о ненарушении границ.

— Роде?

— Роде ответил, что гарантии на Востоке и в Европе даст только фюрер. Но лишь в ответ на лояльность и услуги рейху. Роде дал понять, что пока терпеливо ждем вступления Турции в восточную кампанию.

— Именно: в ответ на услуги. И — пока терпеливо. Дальше.

— В лагерях Отениц и Мосгам идет формирование национальных легионов из пленных. Наполовину сформированы туркестанский, закавказско-магометанский, грузинский, армянский.

— Почему наполовину? Браухич ждет понуканий? — Он выкрикнул это и поморщился: рано. Утро, пустой желудок, дурной сон, затаившаяся за дверью Ева — рано. Снизил голос, заурчал, дергая щекой: — Я приказал форсировать нацлегионы. Тупое упрямство Браухича торчит, как гвоздь в сапоге. Почему наполовину, чем занимается Розенберг?

Именно Розенберг развил и стал воплощать идею Гитлера о «пятой колонне» для России. В основе идеи лежал опять-таки его, Гитлера, тезис о национальном скрытом динамите. Национализм был в веках и остается той взрывчаткой, которой случалось взламывать слоеную разнородность целых государств. Россия лежала перед ним идеально состряпанным для опытов многослойным пирогом, который должна была взорвать изнутри собственная начинка. Важно лишь подобрать и впрыснуть в нее нужные дрожжи. Сделать это предстояло в том числе и на Кавказе, между Черным и Каспийским морями.

Все же слишком много осталось в нем от самонадеянного ефрейтора, иначе он задумался бы над высказыванием неизмеримо более мудрого соотечественника. Энгельс писал в свое время: «Господство России играет цивилизаторскую роль для Черного и Каспийского морей и Центральной Азии». Не была Россия завоевателем Кавказа в историческом общепринятом смысле, а потому не на чем было нарастать «пятой колонне».

— Мой фюрер, я не готов отвечать на вопрос о Розенберге, — нарушил тягостную паузу генерал.

— Вы берете на себя слишком тяжкую миссию: отвечать на мои вопросы. Я не жду от вас ответа. Идите. Завтрак.

Спустя минуту адъютант внес поднос, накрытый салфеткой. На подносе был салат из спаржи, два вареных яйца, молоко и апельсин.

Адъютант вышел. Гитлер, балансируя на цыпочках, пошел к двери с бронзовой ручкой. Пригнулся, прядь свесилась на глаза. Адольф тряхнул головой. Его качнуло. Опершись на косяк, вслушался. За дверью висела тишина. Тогда он стал поворачивать ключ, азартно закусив губу. Повернул, перевел дух. Не разгибаясь, тычком толкнул дверь от себя.

В двух шагах стояла Ева. Воспаленные сухие глаза ее были налиты отчаянием. Текли секунды. Полусогнутый вождь исподлобья, снизу вверх мерил взглядом женщину, возбужденно дергая щеткой усов. Распрямился, раздраженно спросил:

— В чем дело, Ева? У вас такой вид, будто Браухич и Розенберг саботируют ваши, а не мои приказания по Кавказу.

— Я больше не выдержу, Адольф, — сказала Ева, и слова ее, брызнувшие окалиной через порог, обожгли Шикльгрубера. Эта женщина говорила так впервые.

— Ну-ну, моя девочка, что тебя угнетает? — спросил он озабоченно, отступая от двери.

— Все это… стены… пытка тишиной, одиночеством! Это выше моих сил!

Гитлер подошел к столу. Сел. Примерился. С хрустом ткнул ложкой в яйцо, проломил скорлупу.

— Успокойтесь, Ева. На вас подействовала вчерашняя ссора. Забудем ее.

— Я схожу с ума! Отпустите меня! — она крикнула это ему в спину.

Адольф резко повернулся, с любопытством оглядел женщину:

— Что-то новое. Вы вообще сегодня новая. Почаще меняйте облик. Это идет женщинам.

— Я прошу вас, не держите меня здесь, иначе я…

— Ева! — Ацольф скорбно выпрямился. — Я несу свой тяжкий жребий не жалуясь. Ответственность давит на мои плечи. Я отвечаю за оздоровление мира на тевтонской основе. Вы отказываетесь разделить со мной эту ответственность?

— Я больше не могу! Отпустите меня!

— Куда? — быстро, с озлоблением спросил.

— Куда-нибудь… Ведь где-то еще есть трава, лес, птицы!

— Съешьте это! — неожиданно мстительно перебил Адольф, с маху цокнул ложкой по второму яйцу. Промахнулся, тюкнул еще раз. По скорлупе, по серебряной подставке пополз желток. — Ваш завтрак через полчаса. Мне достаточно одного.

«Эта квочка поразительно глупа. Не объяснять же ей, что у папаши Рема не принято было волочиться по жизни в одиночку… Вождю третьего рейха просто неприлично ворочать Европой в подозрительном одиночестве, без бабы».

— Я не понимаю, зачем я вам? — в отчаянии крикнула Ева.

— Вы нужны здесь не мне! Истории! — бешено раздул ноздри Адольф. — Как подруга фюрера! Я скорблю оттого, что вынужден объяснять вам вашу высокую миссию!

— Я же не нужна вам как женщина! Десятую ночь вы запираетесь от меня!

— Десятую? Вы не ошиблись в счете? — Он изогнулся, цепко глянул на нее снизу вверх. — У вас юбилей. Поздравляю. Вам полагается подарок. Сообщите Шмундту, какая порода животных вас устраивает. Кот? Собака? Дрессированный еврей на цепочке? Вам их доставят скопом либо поодиночке, как пожелаете. Надеюсь, любая из этих тварей утолит вашу похоть, пока я занят государственными делами.

— Это старо, Адольф. То же самое вы говорили фрау Бехштейн во время вашего бессилия. А она пересказывала всему Берлину, — сказала Ева. Она уже почти не слышала себя, слепая ярость затопила ее, погасила чувство самосохранения.

— За-мол-чи… — свистяще выдохнул Гитлер.

Он захлопнул дверь. Запер ее на ключ. Бросил ключ на пол под тонкую спицу солнечного луча из окна. Запаленно дыша, рухнул на кровать, сгорбился, уперся кулаками в жесткий матрас, обмяк. Под угольно-потной челкой, косо влипшей в известковый лоб, блуждали глаза. Хищно шевелилась под носом влажная щетка усов. Отдышался, встал. Прошелся, подрагивая ляжками. В груди едким комом жгла злость.

Через несколько минут он отправился в рейхстаг: в одиннадцать назначено Геббельсу доложить о берлинской художественной выставке.

Пружинисто покачиваясь на носках, Гитлер вошел в свой кабинет, окинул взглядом дымчатую громаду зала, затушеванную сумраком по углам, красно-черное полотнище свисающего флага. Уселся за стол, возбужденно хоркнул: «Ах-р-р, майн гот!»

Жизнь манила восхитительной возможностью быть наконец самим собой, не отказывать себе, любимому цыпленочку (так называла в детстве муттер). Защипало в носу, увлажнились глаза от мимолетного воспоминания.

Гитлер бережно извлек сентиментальную мысль из прошлого, встряхнул се, забросил в резко очерченное будущее — в предгорья Кавказа. Там предстояло набирать силу летней кампании, взахлеб напившись из подземных нефтяных кладовых. Но мысль ослушалась, воровато скользнула в спальню Евы, где сидела с опухшим носом упрямая, глупая, ядовитая женщина. Давно уже никто ему не делал так больно. Три дня назад эта… запустила в него «ефрейтором», как грязной тряпкой на кухне, сегодня вонзила в самый мозг «блицкриг»: ефрейтору с его блицкригом поддали русские сапогом под Москвой…

Адольф нажал и долго не отпускал кнопку звонка по крышкой стола, отрывисто бросил появившемуся Шмундту:

— Пусть войдет.

Геббельс ждал в приемной. Он появился в кабинете, и долгие скользящие шажки цепенеющего человека к первому столу империи подарили возможность Гитлеру еще раз ощутить глубину пропасти между тем далеким ефрейтором и им, фюрером.

— Хайль! — придушенно-вопросительно выронил Геббельс.

Опять появился адъютант, осторожно уведомил:

— Рейхсфюрер Гиммлер.

Гиммлеру надлежало прибыть полчаса спустя.

— Гм? Да, — поднял брови и разрешил Гитлер.

Гиммлер появился на пороге, вскинул в приветствии руку и двинулся к столу.

— Вы явились раньше, Генрих, — недовольно буркнул Гитлер, подав вялые влажные пальцы.

— Я позволил себе подобную бестактность, мой фюрер, имея в виду чрезвычайные и приятные обстоятельства.

— Какие?

— Свежая информация с Кавказа масштабна и внушает доверие. Не ознакомить вас с ней тотчас стало бы моим служебным преступлением.

— Генрих, у вас патологическая страсть к нудным и пышным фразам. Когда-нибудь она вас погубит. Надеюсь, вы дадите доложить партайгеноссе Геббельсу его скромные выводы о выставке?

— О да, мой фюрер.

— Я слушаю, Геббельс, — нетерпеливо подтолкнул Гитлер. Этот интриган Гиммлер умеет заворачивать свои вести в радужную оболочку.

Геббельс придвинулся.

— Мой фюрер, ваше задание выполнено. Я лично занимался подбором картин для берлинской выставки. Шедевры, собранные в Европе, нуждались в тщательном отборе. Это стоило большого труда.

Гитлер смотрел в упор невидяще и жутко. Опять неожиданно и коварно сработала память, подсунула Евин «блицкриг». «Проклятая бешеная баба, достала и здесь, в кабинете!»

— Я не имел намерения идти на Москву! Это Браухич подталкивал меня! — рявкнул фюрер, глядя в глаза Геббельсу.

— Это все он! — эхом отозвался рейхсминистр, изнемогая: «К чему бы это?»

— Он торпедировал план «Барбаросса!»

Геббельс обретал возможность соображать. Окреп голосом и фигурой, подставился, понес на себе гневную мысль вождя:

— Тщеславный, трусливый негодяй!

— Он и его спесивая генеральская кучка никогда не могли правильно оценить обстановку! Я с самого начала намерен был идти на Кавказ, поразить Советы в самом уязвимом месте! И это я сделаю летом!

— Эти наглецы со своим постоянным неповиновением камнем висят на ногах вермахта! — уже гладко несло Геббельса.

Гитлер смотрел с некоторым удивлением: рейхсминистр стоял на носках, раздувая жилы на шее.

— Геббельс, я могу здесь ходить голым и бить стулья. Но это не значит, что подобное позволено и вам. Что здесь? — неожиданно, грубо ткнул в папку Геббельса пальцем.

— Мане, Ренуар, Гоген, — мгновенно переключился Геббельс. — Репродукции отобранных картин.

Гитлер отступил, прищурил глаза. В густой вязкой тишине, затопившей кабинет, было слышно натужное прерывистое дыхание рейхминистра пропаганды. Гитлер повернулся спиной к столу, заложил руки за спину, сказал страдальчески:

— Геб-бе-льс!

— Я весь внимание.

— Вы сошли с ума.

— Мой фюрер?…

— Что вы отобрали? После просмотра этого у каждого истинного арийца случится запор. Вы уверены, что для исправления положения в Германии найдется столько слабительного?

— Я полагал… — высоким голосом начал рейхсминистр.

— Вы не должны полагать, Геббельс. Вы обязаны полагаться. Я абсолютно уверен, что эта чахоточная мазня станет, подобно кислоте, разъедать здоровый немецкий мозг.

— Я безмерно виноват, мой фюрер.

Маленький серый человечек со стиснутыми ладошками на груди поразительно напоминал кающуюся Магдалину, кротко взирающую с репродукции, и Гиммлер, судорожно перунув смешком, опасливо затаил дыхание.

— Где Рубенс, Тициан? — распалялся фюрер. — Где крепкая женская плоть, способная рожать Зигфридов? Где груды битой птицы, клыки кабана, копья, кровь — атрибуты истинного воина? Где, я вас спрашиваю? Неужели Европа не в состоянии обеспечить картинами одну берлинскую выставку?

— Я все понял. Позвольте немедленно взяться за дело.

— Идите!

Геббельс повернулся, пошел к выходу странной дергающейся походкой. Гитлер с удивлением смотрел вслед. Пожал плечами, брюзгливо, вполголоса спросил Гиммлера:

— Что это с ним?

— Его съедает страх. Он неизлечимо болен страхом перед вами, мой фюрер.

— С какой стати вы вздумали заботиться о его карьере? Она уже сделана.

Гиммлер склонил голову, тонко улыбнулся: как он мог забыть, что сказанное им о Геббельсе — лучший комплимент и блестящая характеристика для любого из окружающих фюрера.

Гитлер смотрел на рейхсфюрера. Впившись в склоненного Гиммлера выпуклыми водянистыми глазами, он подумал, что все они возносятся к высшей цели в единой нерасторжимой связке, где каждому надлежит играть раз и навсегда взятую на себя роль, угодную ему, Шикльгруберу, роль и только роль, ибо проявление естества своего есть опасный нонсенс, нарушение правил игры, за этим следует кара судьбы, мечом которой является опять-таки он, Гитлер.

Гиммлер поднял голову. Набриолиненное полушарие прически, рассеченное белой ниткой пробора, уходило вверх, вытягивая за собой плоский лобик, к которому впритык, почти без переносицы пристроился хрящеватый с горбинкой носик. Холодно полыхнули и погасли стекла пенсне, седлавшего нос. Из-под стекол полезли ввысь редкие скобочки бровей, морщиня лоб. Желтоватая пергаментная кожа щек стала расползаться в стороны, раскупорилась щель тонкогубого рта. Весь этот мимический хаос внезапно замер, сформировавшись в маску перезрелого соблазнителя.

«Он начинает, — не без удовольствия подумал Гитлер, — старайся, мой чревовещатель, я люблю сюрпризы».

— Мой фюрер, — вкрадчиво начал Гиммлер, — судьба за нас. У славянских племен есть не лишенная смысла идиома: лишь на охотника выбегает зверь. Этот горный зверь, — Гиммлер жестом фокусника выхватил из папки два листка, — выбегает на нас весьма своевременно.

Гитлер взял листки грубой шероховатой бумаги, написанной славянскими буквами. Позади листков был пришпилен немецкий перевод, отпечатанный синеватым крупным шрифтом. Письмо начиналось так: «Вождю, императору Европы…»

Гитлер прочел перевод. Еще раз выискал, оценил отдельные фразы, напряженно спросил Гиммлера:

— Что вы сами думаете об этом?

— Даже если этот Исрай-лев из-за азиатской склонности к вранью преувеличивает численность своего подполья вдвое, тем не менее его ОПКБ заслуживает пристального внимания, если рассматривать ее в совокупности С летним планом «Блау». Это подарок нашей штабной разработке. Тем более что у нас имеются немалые агентурные возможности по Кавказу.

— Кто этот Исрай-лев?

— Из перебежчиков мы выудили лишь самые приблизительные данные. Исраилов — образованный кадровый бандит. Закончил Коммунистический университет в Москве. Был связан с Троцким, Савинковым. Неоднократно приговаривался большевиками к расстрелу. Но, как видите, уцелел. К нам послал трех связников. Дошел один.

— Неплохие вести, Генрих. Вы единственный, кого я хочу видеть в это мерзкое утро. Что намерены предложить?

— Экселенц! Помня о вашем предвидении, что нам потребуется к лету кавказская нефть, я освежил в памяти наши возможности по Кавказу.

— Итак?

— Некий Саид-бек Шамилев. Родился в Дагестане — одной из туземных провинций Кавказа. Внук Шамиля, знаменитого бандита, объявившего войну русскому царю. Отец Саид-бска Магома-Гази после свержения царя был вызван в Лондон, где ему предложили стать имамом Кавказа.

— Кто такой имам?

— Имам — духовная и светская власть исламского региона.

— Дальше.

— Отец Шамилева отказался быть имамом Кавказа. Сослался на старость. Через месяц Интеллидженс-сервис вызвала самого Саид-бека и предложила то же самое. Он согласился. Прибыл на Кавказ в двадцать первом году, поднял несколько бунтов против большевиков и организовал агентурную сеть из служителей низшего ранга — мулл. Последнее — самое ценное из всего, что он сделал. Задача агентуры — антисоветская работа и распространение поверья, что волей Аллаха над Кавказом должна властвовать Англия. Но за это еще нужно бороться. Горные туземцы весьма легковерны, мой фюрер. Нам потребуется немало усилий, чтобы вытравить из их мозгов эту блажь о власти Англии.

Часть своей агентуры Саид-бек передал Турции. Естественно, что последняя потребовала от агентов внедрения в горцев идеи турецкого владычества над Кавказом. Это стоило туркам ста тысяч лир.

Саид-бек живет сейчас в Аравии, в Медине. Двухэтажный особняк, двадцать комнат, сад, бассейн, серый «мерседес», три жены, одна из них…

— Избавь меня от подробностей. С ним есть официальная связь?

— Он часто бывает в Стамбуле. На его связи с Кавказом работают два связных и рация. Но вся сеть нуждается в ревизии.

— Где гарантия, что вся его сеть будет нашей?

— Выдали эту гарантию, экселенц: покоренная Европа и наш триумф на Восточном фронте. Дагестанский лис с турецким хвостом достаточно смышлен, чтобы оценить эти аргументы. К тому же мы подстрахуем его сообразительность надежными акциями в Стамбуле.

— Остальные?

— Эти помельче. Но достаточно способны, чтобы диктовать условия этому Исраилову.

— Кто конкретно?

— Осман-Губе, тоже дагестанец. В девятнадцатом году эмигрировал в Турцию, служил в их разведке. Завербован нами в тридцатом году. Сейчас работает в Берлине, в чине полковника. Проходит по ведомству Мюллера. Специализируется на обработке туземных военнопленных кавказской национальности, сторонник жестких методов обучения. Второй — обер-лейтенант Ланге. Кадровый разведчик у Канариса, молод, способен, честолюбив. Востоковед по образованию. Тоже специализируется на туземных военнопленных.

Гитлер шагал по кабинету. Гиммлер провожал его взглядом, впитывая волны возбуждения, исходящие от вождя, его резкий фальцет, бивший в уши:

— Обескровить большевистскую власть в горах! К началу летнего наступления на Кавказ туземная «пятая колонна» должна перерезать жилы на ногах славянского монстра! Одного толчка танковой колонны Клейста будет достаточно, чтобы он рухнул! Откроется путь через Грозный в Баку, на Ближний Восток! Россия захлебнется в этой войне без нефти. Последнюю точку в нашей исторической кампании я поставлю там, сдавлю кавказскую мошонку железной рукой!..

Гиммлер прикрыл глаза. Сладкая дрожь волной прокатилась по спине. Гигантская спираль битвы, опутавшая полмира, накалялась волевыми токами отсюда, из этого кабинета. Неиссякаемую энергию излучал этот ходячий генератор каждой частью своего тела: слипшейся влажной челкой на лбу, покатыми плечами, пухлыми ляжками, обтянутыми серым сукном, сапогами, испускавшими антрацитово-хищный блеск.

— …Мы не забываем друзей. Каждая особь, внесшая лепту в нашу победу, получит свою долю из кормушки, которая окажется в нашем распоряжении после победы, из нее будет литься через край!

Гитлер остановился. Глаза его, обозревавшие горизонты мира, внезапно натолкнулись на письмо, лежавшее на зеленом сукне стола.

— Он намерен получить информацию?

Гиммлер вздрогнул: «Мой бог, немыслимо привыкнуть к этим перепадам: от воплей — к кошачьему урчанию. Тебя долго поливают кипятком и вдруг суют в прорубь… Его не устраивает наш протекторат на Кавказе? Почему?»

— Именно так, мой фюрер, федерация туземных племен.

— Судя по истории, это забавно: федерация кадровых бандитов. Это у них в крови, не так ли, Генрих?

Гитлер вплотную подобрался к Гиммлеру, вперив ищущий, лихорадочно блестевший взгляд в его пенсне. Гиммлер, напрягаясь, цепенея затылком, едва удержался, чтобы не откинуть голову: в нескольких сантиметрах от пенсне маячил пористый сырой нос вождя, топорщилась влажная щетина под ним.

— Именно так, мой фюрер. Патологическая склонность горцев к бунтам общеизвестна. Они бунтовали против Шамиля, против русского царя, затем против Деникина. Власть Советов, как явствует из письма, их тоже не устраивает.

— У тебя нет опасения, Генрих, что вся эта пышная статистика о готовой «пятой колонне» Исрай-лева — всего лишь грандиозный блеф? Что, если его партия, боевая подпольная сеть по всему Кавказу — не более чем фальшивая карта в игре, за которой одно желание: урвать авансом от нашего победоносного пирога?

— Я допускаю такую возможность, экселенц. Именно поэтому нашей первой акцией будет тщательная проверка всех этих посулов. Тем не менее я не прощу себе, если подпольная сеть Исраилова все-таки существует, а мы окажемся неготовыми выжать из нес максимум пользы. Он просит в награду за свои услуги федерацию, которая впоследствии автоматически станет протекторатом рейха.

— Протекторат с бунтарской наследственностью. Где гарантии, что их устроит наше жесткое покровительство? Там, кажется, много глубоких ущелий…

Гитлер отошел к столу, остановился. Гиммлер изнемогал в догадках: чего он хочет? Осторожно потянул за конец ниточки.

— Гарантий никаких, мой фюрер, протекторат бунтарей, бандитов…

Гитлер резко обернулся, удовлетворенно кивнул. Гиммлер глубоко, облегченно вздохнул:

— Я тщательно продумаю вашу мысль, экселенц, в том числе и об ущельях.

— Позаботьтесь о том, чтобы ваши мысли воплотились в дело не раньше, чем горный зверь взорвет изнутри кавказский тыл. Он понадобится нам впоследствии в качестве пастуха для слазян, горцы ведь привыкли кого-нибудь пасти в горах. Когда вы ознакомите меня с вашими разработками кавказской идеи?

— Через три дня, мой фюрер. Разрешите прибыть с докладом в четверг?

Гитлер, сцепив руки за спиной, не ответил. Ткнул пальцем в кнопку настольной лампы. Повернул голову. Матовый свет абажура высветил стеклянную выпуклость его глаза.

— Прежде чем явиться с докладом, освежите в памяти меморандум Розенберга от восьмого мая сорок первого года. Если мне не изменяет память, мы запланировали превратить Кавказ в четвертый рейхскомиссариат нашим полномочным диктатом.


Выйдя от Гитлера, Гиммлер позвонил Гальдеру, сказал вкрадчиво в трубку:

— Дружище Гальдер, я бесконечно рад слышать ваш тевтонский баритон.

— Взаимно, рейхсфюрер.

— Делюсь приятной вестью: у вашего штабного детеныша «Блау» появился близнец-абориген на Кавказе. Требует подкормки.

— Вы уверены, что необходимо кормить его именно из армейской соски? Кто таков?

— Некий герр Исраилов из Чечено-Ингушетии. Обещает обескровить тыл Кавказа, когда вермахт будет таранить большевистскую оборону на Тереке. Мы с фюрером подумали, что будет целесообразно помочь нашему близнецу специальной базой в районе Армавира, создать воздушный мост для переброски оружия и десантников в горы. Продумайте детали. Через три дня я докладываю о нашей совместной акции фюреру. Мы порадуем его нашей деловой близостью назло всем, кто пытается нас рассорить. Как вам нравится гениальная идея фюрера о каменных мешках?

— Она еще не успела усладить мой слух.

— Сейчас усладит. После выполнения своей задачи туземцы нам будут не нужны, у них кровь заражена бациллами бунтарства. И самый лучший способ стерилизации заразы — кавказские ущелья. Там много прекрасных каменных мешков. Два-три таких мешка вместят двести-триста тысяч голов. И никаких расходов. Сотня дымовых шашек, десяток банок циклона «Б» — и стопроцентный результат.

— Надеюсь, эту гениальную идею будет воплощать ваше ведомство?

— Мы вместе воплотим ее, дружище, рука об руку.


Директива о каменных мешках вызрела в генеральном штабе через три дня. Откорректированная Гиммлером, она брызнула из штабного организма, как яд из зуба гадюки при укусе.

На Кавказе, как нигде в другом месте в России, адат и мусульманские законы шариата еще крепко держат и повиновении большую часть горского населения… и это во многом облегчает нам задуманную акцию. Горцы по натуре наивны и легковерны. С ними работать легче, чем с другими национальностями, для которых коммунизм уже превратился в фанатизм. Нам нужно хорошо вооружить местных бандитов, чтобы они до подхода германских войск захватили важнейшие объекты, которые сохранят для нас. Когда Грозный, Малгобек и другие объекты будут в наших руках, мы сможем захватить Баку и установить на Кавказе оккупационный режим.

Когда в горах наступит относительное спокойствие, всех горцев необходимо уничтожить. Горского населения не так уж много, и десяток наших зондеркоманд за короткое время справятся с этим делом. Для этого в Чечено-Ингушетии много прекрасных условий — ущелий, и не будет необходимости сооружать лагеря.

Гиммлер

Гальдер

Глава 13

Иванова вызвали в Кремль. Звонок из ЦК раздался около полуночи, и время до утра прошло в бессоннице. Ворочался, переворачивал обжигающую лицо подушку. Изводила тревога: ожогом в памяти ныл предыдущий звонок из Москвы, глуховатый, надтреснутый от гнева голос генсека в трубке, язвительная, свинцовой тяжести фраза: «Сидеть на пороховой бочке, нюхать цветочки и не замечать горящего фитиля под задом — это преступное легкомыслие».

К утру он был почти уверен — зовут не миловать. Не за что. Стал готовить себя к самому худшему. Сельское хозяйство хромало на обе ноги, нефтедобыча и переработка работали на пределе, Исраилов не пойман, затаился в скалах тарантулом, жалит без промаха. Число дезертиров с фронтов и оборонных сооружений перевалило за шесть тысяч.

Холодная злая сила трухлявила, кислотой разъедала республику изнутри, огнем и кровью точила в ней потайные ходы.

Перед самым рассветом Иванов попытался привести мысли и чувства в порядок, просмотреть материалы — статистику по вопросам, о которых могла пойти речь. Вспомнил, что цель вызова ему не сообщили, налицо был только сам вызов — сухой, короткий, таящий грозную неизвестность.

Четыре часа полета провел в ревущей полудреме, изредка проваливаясь в сон. Вышел из самолета разбитый, с головной болью. В аэропорту ждала машина. Через полтора часа он был в Кремле, в приемной.


Сталин неторопливо вышел навстречу, попыхивая неизменной трубкой, подал руку. И Иванов, чувствуя, как спекается все внутри, с напряженным вниманием ловил рублено-точные слова, которые плотно, без зазоров, ложились одно на другое.

— Нефтедобыча, нефтепереработка не поспевают за производством военной техники. Мы начали производить первоклассные наземные и воздушные машины. Их количество пополняют наши союзники. Пополнение прибывает капризное. Самолеты американцев, англичан плохо работают на нашем бензине. Надо признать — дрянь бензин. Нужно горючее Б-78 с высокооктановым числом 95. В этом случае потолок и скорость истребительной авиации повышаются на тридцать процентов. А значит, наконец можно бить летучего фашиста в хвост и в гриву, мастерства нашим летчикам не занимать.

Наркомнефть дает такого бензина шестнадцать тысяч тонн. Нам к лету понадобится восемнадцать тысяч. Что скажете об увеличении вашего производства втрое? — неожиданно повернулся к Иванову расхаживающий по кабинету Сталин.

— Я предварительно прикидывал наши возможности, советовался со специалистами, товарищ Сталин. — Иванов глотнул пересохшим горлом, с трудом удерживая в себе дрожь. — С учетом имеющихся резервов мы, вероятно, сможем поднять добычу… до десяти тысяч тонн.

— Мало! — резко отозвался Сталин. Желтоватые глаза его гневно потемнели. Выпустив клуб дыма, он отвернулся к окну. Повисла тяжелая пауза.

Он поймал себя на том, что все, касающееся Чечено-Ингушетии, видится теперь через призму письма Исраилова и, концентрируясь в памяти, немедленно воспаляет ее, провоцируя гнев. Все сильнее тревожил раздел из последней сводки разведуправления, касающийся Лейпцига: зачем вермахту такое количество карт Кавказа? Кавказская нефтедобыча становилась вопросом жизни и смерти для страны.

«Что делать с этим? Отдать Лаврентию? Кого взамен сейчас? Кто способен за два-три месяца по горло залезть в чеченское болото и не утонуть?… Новый будет барахтаться, чтобы удержаться на поверхности, а когда бензин давать? Байбаков… Чистый нефтяник, нет опыта партруководства. Оставить этого? Уже второй раз уговариваю: напрягись… Почему их всех надо уламывать, почему не понимают, что соскочить с нашего колеса нельзя, остановиться тоже нельзя? Можно только катить его вперед — любой ценой, любыми жертвами, только тогда уцелеем. Запускали это колесо вместе, подмазали последней кровью Романовых, тронулись весело, с надеждой, без скрипа. Думали, скоро под горку. А оказалось, вся дорога в гору, толкать надо каждому на пределе, иначе сдаст назад, раздавит в лепешку. И так — до самого конца.

Этот пока не научился свои и чужие жилы рвать, бережно себя тратит, хочет хорошим быть для всех. Дурачок, где живешь? Россия таких не любит, не помнит. Отдать Лаврентию… Или проверить последний раз на большом деле?»

Иванов всей кожей ощутил, как нахлынула и опахнула его ледяная угроза, струившаяся от сутуловатой спины, торчащих лопаток Верховного. Давя в себе тошнотворную слабость, чувствуя, что должен опередить решение, что вызревало в голове генсека, он заговорил, интуитивно, рефлексом самосохранения находя единственно нужные слова:

— Мы еще раз пересмотрим наши резервы, товарищ Сталин. Я уверен, что их достаточно для выполнения поставленной вами задачи. Республика выполнит ее.

Он не знал, не видел таких резервов. Но только бы не сейчас… Отдалить, оттянуть поворот головы, взгляд, в котором приговор.

— Задача не мной поставлена. Войной, — помедлив, наконец отозвался Сталин. И Иванов, начиная расслабляться, несколько раз судорожно, глубоко вздохнул. — Кстати, что конкретно сделано в республике, чтобы улучшить положение в сельском хозяйстве, оторвать горца от политбандитизма?

Слушая секретаря, перечислявшего меры, принятые областным комитетом: чистка кадрового сельхозаппарата, агитбригады, финансовая помощь беднейшим колхозам, активизация борьбы с бандитизмом, Сталин думал об исторических зигзагах окраинной политики центра. Кавказская ступня всегда зависела от московского сердца, а оно, в свою очередь, должно было ощущать устойчивую надежность ступни, дабы не быть колоссом на глиняных ногах. Но откуда, к чертовой матери, быть надежности, когда в ступне хронически вздувался дагестанско-чеченский гнойник, не давал шагнуть без ярой, стреляющей боли, мешал примериваться к ближневосточным запасникам?

Ермолов, Воронцов посылались державой хирургами на Кавказ: обезболить гнойник во имя целого, процветающего организма. Плохо старались хирурги, оставили болячку в наследство Сталину. Ермолов сказал про чеченцев: эту нацию нельзя перевоспитать, ее можно только уничтожить. Почему не уничтожил, если такой умник? Хорошо, допустим, уничтожим, вырежем из кавказской ступни. Ходить легче будет? Дыра останется, чем заполнить? Мясом русского Ивана? Приживется ли в дыре? Хотя Иван везде приживался, прирастет и к скалам.

Иванов закончил говорить. Сталин все еще ходил.

— Суеты много, — наконец отчужденно сказал он, — а результатов — пшик. Политбандитизм не ликвидирован, Исраилов на свободе, сельское хозяйство покалечено на обе ноги.

«Я утром думал точно так», — подавленно отметил про себя Иванов.

— И на это, учтите, мы не закроем глаза, даже сейчас, когда вам поручается переворот в нефтепереработке и добыче. Будьте готовы к тому, что Государственный Комитет Обороны может потребовать от вас к лету не пятнадцать, а восемнадцать тысяч тонн бензина — больше того, что дает сейчас весь Наркомнефть. Я не силен в технических вопросах. Могу посоветовать одно: прежде всего задействуйте организационный, человеческий фактор и материальные стимулы. Хамски много волокитят проектировщики. Уральцы взяли и вырезали это мертвое звено, все работы ведут без проектов и смет, лишь по финрасчетам. И потом, кончайте ваш цирлих-манирлих с рабочей силой! До хорошего не доведет. Война! — с силой, ожесточенно сказал Сталин.

И слово это в его устах, тысячекратно слышанное, гор-чайше осознанное за девять месяцев, вдруг полыхнуло и пронзило Иванова каким-то новым, беспощадным и грозным смыслом.

— Переводите рабочих на казарменное положение. Каждый из них должен рассматриваться теперь как боец на передовой, со всем вытекающим, в том числе и трибуналом. Вдобавок к этому посменная, немедленная оплата труда, премии за каждую добытую и переработанную сверх плана тонну нефти — тоже хорошо действует.

Все это будет отражено в постановлении Государственного Комитета Обороны. Но не ждите его, как милостей от природы. Советую начать думать над перестройкой сегодня же, в самолете. Желаю успеха.

Провожая взглядом напряженную спину первого секретаря, Сталин едва подавил в себе запоздало-острое желание: заменить! Но… кем?

«Почему Россия всегда выпирала полководцами, но проигрывала Европе гонку в хозяйстве, в организации его. Хозяин европейского калибра железную хватку имеет, нахальный расчет и тридцать три приема, как объегорить ближнего своего. Мы простодырые, бить и бить нас надо прямо в морду, пока не остервенимся и не поумнеем».

Иванов был уже у самой двери, когда сзади раздался жесткий голос Сталина:

— Я пожелал успеха. Но это не значит, что у вас остается право на провал. Успех должен быть обеспечен любыми жертвами. Вам понятно? В безвыходных случаях звоните мне.


Трое суток ушло у Иванова на изучение новейшей специфики нефтедобычи, взятой в Наркомнефти. Обложенный грудами справочников, брошюр, отчетов, докладных записок из буровых контор, срочно сделанных по его заданию, первый секретарь работал в сжигающем его нетерпении не выходя из кабинета. Пил крепчайший, лимоном заправленный чай. И лишь однажды, отпрянув от стола, потирая занемевшую шею, с удивлением обнаружил, что проспал, уронив голову на бумажную груду около трех часов.

Захлестывал, одолевал лихорадочный азарт по мере того, как прояснялась общая картина. Постепенно нащупывались технически узкие места и тромбы в добыче нефти, стопорившие работу.

В докладной записке инженера Черныша проскользнула мысль: слишком сложна схема переработки нефти, ее приходилось перегонять четыре раза для получения высокооктанового бензина.

Ухватившись за эту мысль, Иванов дал задание Чернышу представить в бюро свои соображения по упрощению процесса, которые сулили немалый выигрыш во времени. Через сутки позвонил в группу, связанную теперь с ним напрямую, и услышал обнадеживающий ответ:

— Дело движется, товарищ Иванов. Тут еще одна идея родилась: ввести каталитический реформег. Вместе с упрощением схемы это ускоряет переработку раза в три.

То ли везло, то ли напор кремлевской энергии был силен, но стали всплывать со дна коллективной памяти неожиданные, блестящие по логике и простоте решения. Донимала, мучила нехватка рабочей силы: лучших, самых зрелых и опытных, поглотил фронт. И вдруг пришло решение, реализованное лихим, почти авантюрным способом: тщательно процедили ремесленные училища Грозного, отобрали ребят и девчат покрепче, посмышленее и перевели их на буровые, на крекинг-завод под начало опытных мастеров. Дело ранее немыслимое, даже кощунственное, поскольку еще год назад отдать добычу и переработку нефти в неопытные руки считалось преступлением.

Молодым ученикам положили солидный оклад на период ученичества, сфотографировали каждого, затем вывесили метровые портреты перед Домом культуры имени Ленина. Под ними значилось: «Ударный десантный отряд нефтедобытчиков — надежда республики». Ошарашенные деньгами и славой огольцы, что называется, рыли землю, на диво споро осваивая мудреную рабочую науку.

Переработчики подбросили еще одну идею. Вся выкачанная из недр нефть лилась в резервуары одной струей — старогрозненская, артсмовская, ойсонгурская, — затем шла на переработку.

Самой ценной была артемовская нефть с незаменимыми для Б-78 тяжелыми компонентами. А поскольку вплотную подперла жесточайшая необходимость получить высокооктановый бензин наименьшими затратами времени, то артемовскую нефть стали перерабатывать отдельно.

Время подбросило сюрприз. Вездесущие снабженцы из Грознефти доложили Иванову несусветное: дагестанский нефтеснаб сидел на нефти, как собака на сене. У махачкалинцев скопилось двенадцать тысяч тонн нефти, бакинской и своей. Немыслимый, почти двухгодичный запас. Мотив нефтеснаба был для текущего времени непостижимо примитивен: нет вагонов.

Собравшись в комок, в который раз прокручивая в голове несколько фраз, Иванов велел связать его с приемной Сталина. Поскребышев доложил о нем, и Сталин взял трубку.

— Здравствуйте, товарищ Сталин, — размеренно выговорил Иванов. Нужные, затверженные слова фиолетовой сваркой вспыхивали в мозгу, и он послушно оформлял их в суть дела. — В дагестанском нефтеснабе лежат без движения двенадцать тысяч тонн нефти, в то время как наши мощности по переработке работают вполсилы в круглосуточном режиме. Дагестанцы ссылаются на нехватку вагонов. В военное время это не довод, а отговорка.

Сквозь потрескивающую тишину пробился и втек в самое сердце знакомый до озноба голос:

— Как вы считаете, эта отговорка может быть вредительством или саботажем?

— Вполне вероятно, товарищ Сталин.

Он ответил с металлическим автоматизмом, с непостижимой, небывалой для него легкостью, не зная и не желая знать истинных причин задержки нефтепродуктов в Дагестане. Он был приставлен Верховным к делу. Дело было прежде всего, и он стал его собственностью, потеряв право на жалость, сомнения, профессиональную солидарность. Все это как-то незаметно и безболезненно отмерло в нем за время, прошедшее после вызова в Кремль.

— Хорошо сделали, что позвонили, — сказал Сталин, добавил через паузу: — Нас устраивает ваш подход к делу. До свидания.

Через несколько дней в Махачкале закончила работу особая комиссия НКВД, и обновленный более чем наполовину дагестанский нефтеснаб под непосредственной опекой ГКО послал в Грозный цистерны с нефтью. Они шли нескончаемым потоком.

Вскоре бюро обкома приняло решение: считать всех рабочих, инженерно-технических работников промыслов мобилизованными; вести все работы по финрасчетам; рабочих каталитического крекинга перевести на казарменное положение; оплату производить посменно, за каждую тонну нефти, добытую сверх плана, платить бригаде тридцать рублей, за тонну бензина — сто рублей, за каждую пробуренную скважину — пять тысяч рублей.

Гигантский маховик нефтедобычи и нефтепереработки, всосавший в себя десятки тысяч людей, стремительно раскручивался.

Иванов был почти счастлив, если можно назвать счастьем неистовую круглосуточную круговерть, в которой перемешаны день и ночь, из которой выжато, как прессом, все постороннее, не касающееся дела: семья, дети, сон, пища. Дома не бывал неделями, поспешно, не понимая вкуса, заталкивал в себя все, что приносил секретарь на подносе. Иногда ему казалось, что выбросила его из Кремля пружина, заведенная до предела, и она теперь раскручивается неумолимо и жестоко, с хрустом перемалывая в нем нормального человека.

Он почти забыл о требовании Сталина навести порядок в горах, когда горы напомнили о себе. Громом грянула весть: бандгруппами выведены из строя несколько высокодебитных скважин с артемовской нефтью, сожжен склад с приводными ремнями и качалками.

Глава 14

Несколько часов перед закатом Ушахов наблюдал в бинокль за саклей Косого Идриса. Аул Верхний (Лакар-Юрт), состоящий из девяти домишек, зябко жался к крутизне, теснясь саклями на плоской выемке хребта, будто выбитой в камне гигантской киркой. Выше аула змеились одна за другой с десяток узких террас, скудно присыпанных принесенной вручную землей. Террасы щетинились пеньками прошлогодней кукурузы. Сбоку пристроилось аульское крохотное пастбище с торчащими из земли каменными чуртами.

Сразу за последней саклей околица обрывалась вниз стометровой пропастью, создавая впечатление абсолютной неприступности аула.

Сакля Косого Идриса лепилась к вздыбленному склону. Крона хилой кривой груши, вцепившейся в каменные трещины корнями, висела над двориком рваным зонтом, засыпая двор к осени желтыми катышками.

Гора не оставила аульской пацанве места для раздольных игр. Быстроногое племя перемахивало аульскую околицу за два десятка шагов. Поэтому прочно закрепились в их стиснутом бытии лишь две забавы: борьба и игра в колы. Эти утехи были у дедов, их в охотку осваивали внуки.

В бинокль виделась отчетливо старая кошма, вывешенная женой Косого на просушку. Из арыка, буйно прошивавшего дворик, торчали три кувшинных горла, заткнутых тряпками, — с маслом, молоком и сыром.

Арык начинал сочиться из-под ледника на хребте, затем, набирая силу из снежных пластов, рушился по склону водопадом, прыгал по камням в неуемной ледяной ярости. Даже в летний зной, в разгар июля, ломило зубы у припавшего к воде.

Во дворе желтым прыщом вздулся у стены сенной стожок, в щелястом хлеву терлись замурзанными боками две горные коровенки, с которыми могла успешно соперничать по части молока любая равнинная коза.

Косой Идрис стал бандпособником два года назад. Десяток боевиков Иби Алхастова, ограбив колхозную ферму, угнали дюжину коров в горы. Две из них осели во дворе Косого Идриса, остальные рассосались по хлевам таких же закопченных, Аллахом забытых аулов. У хозяев не спрашивали согласия на приношение. Им оставляли одну-две коровы, отводили хозяйскую руку с жалкими грошами, но с этого дня вайнах значился в должниках, обязан был кормить, укрывать исраиловцев, выполнять их задания. Иные тяготились благом, поданным на конце кинжала, иные подставляли шею под банд-ярмо с охотой.

Косой Идрис относился к последним, жизнь на каменистом, освистанном всеми ветрами хребте на баловала подачками, и разум, потрепанный заботами о желудках семьи, потянулся к опеке иераиловцев жадно и льстиво.

Со временем Идрис вошел во вкус новой жизни, округлился, даже снял повязку с пустого глаза, и красно-мясистая слезящаяся впадина смотрела теперь на аульчан с вызывающе бесстыдной спесью.

В довершение всего Идриса, как грамотного, назначили бригадиром колхозного отделения, и он, взматерев в двойственных своих заботах, днем пестовал колхозное стадо, с тем чтобы ночью потрошить его.

Давно подбирался Шамиль к Идрису за бандпособничество в бытность свою начальником райотдела милиции — немало сигналов поступало. Да так и не пришлось напустить кару на этот домишко: как-то все не находилось времени… и желания, ибо арест Косого Идриса и реквизиция его тощих коровенок подрезали бы напрочь быт Идрисовой пацанвы и вечно беременной его жены. К тому же не был ни разу замешан Идрис в каком-либо кровавом разбое. Тогда бы — совсем другой разговор. Однако, как теперь он осознал с биноклем на склоне, нет худа без добра. Нежданно-негаданно становился сей поднадзорный домик трамплином, откуда предстояло скакнуть в штаб Исраилова.

Прошлой ночью умыкнул Шамиль со двора Косого Идриса одну овцу и одеяло, стащил без шума, вполне профессионально, благо собак в ауле не водилось.

Нестройно, звонко гомонила на крохотной околице мальчишечья ватага. Маслянисто поблескивала на солнце ошкуренная древесина в их руках — мальцы играли в колы. Один с маху, броском втыкал кол в сырую глину, другой, тоже броском, норовил вышибить его из гнезда и уложить. Уложил несколько штук — выбирай поядренее, корчуй остальные.

В ватаге выделялся желтой рубахой старший сын Идриса Валид, гвоздил своим дрекольем чужие лихо, с треском, с притопом. Подогревала пользой азартная забава: выигранные колы становились топливом для очага в студеные ночи.

Пора было начинать дело. Солнце, опускаясь, накаляло горизонт краснотой. Валид на околице разогнулся, вытер подолом рубахи лицо, и Ушахов, примерившись, выпрыгнул из своего укрытия, раздирая телом кусты, руша камни, пуская вниз сухую глинистую осыпь.

Вымахнул на голый склон, спружинил ногами, застыл на виду — чужой, дикий, заросший многодневной щетиной, в синей милицейской фуражке, в галифе и сапогах. Уперся взглядом в остолбеневшую пацанячью стайку, прыгнул вниз, побежал под гору, забирая левее, в густой переплет кустарника. Позади скакали вниз, к пропасти, голыши, набирала скорость змеистая земляная лава.

Под прикрытием чахлого лозняка остановился. Сердце колотилось у самого горла. Оглянулся через плечо. Вверху сквозь ветвистое решето роились маленькие юркие фигурки. Ребячья ватага, прожигаемая любопытством, села ему на хвост. Яичным желтком маячила рубаха Валида впереди: вел свое воинство по следу чужака.

Ушахов усмехнулся: старый да малый ввязались в гонку. Малость передохнув, полез дальше чертоломить по склону, нацеливая путь свой к чахлому дубнячку, что переходил потом в непролазный матерый лес. Время от времени оглядывался: не слишком ли резво взял?

Наддав под конец из последних сил, тяжело пробежал свой временный схорон, мельком покосившись на убежище. Узкий лаз, ведущий под корни вывороченной бурей чинары, был замаскирован им кое-как, мрачно щерился на белый свет. Для острого пацанячьего глаза — криком кричал о себе.

Загнанно дыша, хватая ртом воздух, Шамиль мелькнул в кряжистое межстволье, врезался в чехарду молодого орешника, оперся спиной на гибкие прутья, затих. Отсюда, из засады, маячил за деревьями замшелый ствол его чинары, бахрома корней под лазом. Там мелькнуло желтое пятно рубахи, ребячий гомон разом обрезало. «Усек пещерку малец… Ай, сыщик! Ну будь гостем, ныряй на дно, абрек».

Желтая рубаха дернулась, замерла, юркнула под корни. «Вот так. Что и требовалось», — облегченно откинулся, совсем почти лег на ветки Шамиль. На дне пещерки лежали одеяло Косого Идриса, спички, стреляные гильзы от нагана, засохший окровавленный бинт, скомканная «отработанная» записка на турецком языке, шифровальная колонка цифр под текстом и обглоданная баранья лодыжка — набор вполне прозрачный для смышленого. Не полный же болван Косой, должен сообразить, что к чему. Теперь следовало уходить.

Где-то страдала, мучилась неизвестностью, отчаянным неверием в его предательство Фаина, ждал вестей от него Аврамов. В затеречной дали рвала в клочья человеческую плоть иноземная сталь, перемалывали друг друга армии. Здесь же вековым неизменным покоем обступал Шамиля лес — своя, малая, до боли прикипевшая к сердцу Родина. С ровным шелестом тек по-над кронами ветер. Сгущались сумерки. Следующие сутки предстояло провести вдали от схорона, с тем чтобы вернуться туда для встречи гостя. Или гостей. Надо было выиграть свою первую бескровную драку через день-другой: Косому Идрису нужно было время, чтобы сообщить о Шамиле своим хозяевам.


Прошло двое суток. За сотню метров до своего схорона Шамиль еще раз перебрал в памяти послужной список деяний Косого Идриса. По данным источников, за ним числились налет на сберкассу в Шали и ограбление квартиры в Ведено — это все, что удалось наскрести Аврамову об Идрисе по просьбе Шамиля. Можно было добавить двух коровенок, полученных от бандитов. Не густо. Однако, может, в случае чего, пригодиться.

Перед самым схороном Ушахов скорее угадал, чем увидел человека в засаде. Обострившимся чутьем он приметил плотный сгусток в кизиловом лозняке рядом с валуном. Затаился за стволом, стал ждать. Человек шевельнулся, едва слышно хрустнула ветка. Шамиля ждали там, где он и предполагал, местечко укрывистое, бурелом, валун, до схорона десяток метров. Стал подбираться к валуну сзади.

Косой Идрис длинно зевнул, положил ствол карабина на валун. Плечи его зябко дрогнули, видно, давно грел брюхом стылую землю. Меж черной папахой и засаленным воротником белесо светился бритый затылок.

Шамиль медленно поднялся. Ныли стертые локти. Встал, расставил ноги. С удовольствием взвел курок нагана. Металлический щелчок кнутом хлестнул по спине Идриса.

— Лежать! — придавил командой Шамиль.

Рука Идриса, дернувшись, примерзла к цевью винтовки.

— Брось ее в сторону, — сказал Шамиль. Покосился на отлетевшее оружие, похвалил: — Молодец.

Идрис сел лицом к Шамилю, привалившись спиной к валуну, почесал о него лопатку. Страх таял в черных глазах, там высветлялось облегчение: дичь наконец появилась. Велел для начала:

— Плати за барана. За одеяло тоже гони деньги.

— Сколько? — прищурил глаза Ушахов.

Идрис подумал, прикинул: с этого надо содрать побольше.

— Тысячу.

— Хватит с тебя, — усмехнулся Шамиль, скомкал три сотенные бумажки, бросил Косому.

Идрис цапнул деньги на лету, хамкнул, как собака муху, сунул в карман. Проворно поднялся, отряхнул бешмет:

— Дело к тебе есть.

— У нас с тобой не будет никаких дел, кроме одного, — перебил Шамиль. — Ты приносишь мне еду, кладешь в эту дыру и берешь там деньги. Обманешь — пристрелю, ты меня знаешь. А теперь отойди в сторону. Ну?! — рыкнул Шамиль. Слишком большая роскошь отдавать инициативу Косому. Поднял его винтовку, разрядил, сунул пули в карман. Винтовку зашвырнул в кусты. Пошел в лес, не оглядываясь.

Идрису стало плохо: дичь не желала идти в загон.

— Стой! Дай сказать! Меня послали…

— Кто? — обернулся Шамиль. — Быстрей!

— Мулла Джавотхан. Он хочет поговорить с тобой.

Ну вот, привалило наконец то, ради чего заваривали кашу с Аврамовым. Зовут. Теперь поведут, как быка на продажу, будут прицениваться, щупать. Осталось покорно пойти за спиной этого, мозолить глаза о бритый затылок под папахой. Что-то здесь не то. Каким-то примитивом шибало от всего для резидента, слишком просто все получалось.

— Мулла хочет поговорить с тобой, — нетерпеливо напомнил Косой.

— Я не хочу говорить с ним, — неожиданно для себя сказал Шамиль. Теперь надо уходить. Это он понял сразу. Повернулся, пошел.

— Подожди! — взревел испуганно Косой. Этот оборванец, бывшая чума для абреков, вместо того чтобы побежать за ним следом, уходит? Что он делает? — Почему не хочешь говорить с Джавотханом? Он может дать тебе крышу над головой, одежду, кусок мяса. Мы защитим тебя…

— Защищай себя. У меня свои защитники. Они далеко, за морем, но я разговариваю с ними, как с тобой, и от их вздоха вас может поднять в воздух, как перья из распоротой подушки.

«Запоминай хорошенько все это, чурка одноглазая», — нежно попросил Шамиль про себя.

— Что мне сказать Джавотхану? — маялся в панике Косой.

— Скажи, чтобы никто не путался у меня под ногами. Хватит того, что я оставил Исраилова живым, дал ему уйти, на свою голову.

Он исчез за стволами. Косой Идрис зло сплюнул, стал ругаться. Что ответить пославшим его?

Глава 15

Серов позвонил Аврамову вечером из обкома, спустя несколько часов после шифровки от Ушахова. Аврамов сам названивал во все концы, разыскивая начальство, и поэтому, услышав в трубке раздраженный голос генерала, едва не брякнул с удовольствием: «На ловца и зверь бежит». Однако вовремя прикусил язык, ибо, судя по тону, начальство пребывало в крайне слякотном настроении, и кто зверем, а кто ловцом окажется в данной ситуации — это, черт нюхай такую службу, еще вопрос.

Серов появился в кабинете Аврамова минут через двадцать, с грохотом, одну за другой, прихлопнул за собой двери. Пошел к креслу ярым медвежонком, льдисто посверкивая глазами из-под лохматых бровей.

«Штормяга в перспективе», — уныло определил Аврамов и, стоя навытяжку, «кушая» глазами начальство, подпустил в голос изрядную дозу служебного оптимизма:

— Здравия желаю, товарищ генерал! — после чего уксусно вздохнул.

Серов сел в кресло.

— Здравия желаешь… Нарком вот тут кое-чего другого желает. Ознакомься, — шлепнуло начальство перед Аврамовым записку по ВЧ.

Аврамов прочел: «До каких пор намерены валять дурака? Где результаты разработки Исраилова? Не работаете сами, мешаете работать Кобулову. Вами недоволен Сталин. Доложить о ликвидации Исраилова не позднее конца месяца. Берия». Положил записку на стол, повел враз озябшими плечами.

Серов шевельнулся в кресле, глянул исподлобья:

— Ну как?

— Горячее послание, — осторожно посочувствовал Аврамов, сосредоточиваясь перед предстоящим сообщением Серову, ибо не вписывалось оно в сокрушительный телеграфный напор из Москвы.

— Горячее? Не то слово. Кипятком белокаменная поливает, того и гляди, кожа клочьями. — С маху перескакивая на дело, загремел Серов раскатисто и гневно: — Какого черта твой Ушахов капризы там закатывает? Ему, видите ли, радист генерала Серова не подходит, ему только Аврамова на связь подавай! Что, близнецы единоутробные, ни шагу друг без друга?

— Такая договоренность была с самого начала. На связи с ним работаю только я. Вы сами утверждали план операции.

— Да работай! Работа! Результат где?

— Он обосновался в горах, обживает пещеру, вошел в контакт с главарем бандгруппы исраиловцев Косым Идрисом. Знакомство, правда, подзатянулось, ему нужны были сведения об Идрисе. Последние два дня я занимался именно этим.

Тянул время Аврамов, подбрасывал помаленьку окольную, шелуховую информацию, не решаясь выложить главное.

— Обосновался… Обживает… Знакомство… Словечки! Курортом от них шибает! Санаторием! Дело когда будет, на Исраилова когда выйдем?

— Уже вышли.

— Это как — вышли? И молчишь? Ты что мне тут кружева плетешь? Докладывай! — нетерпеливо рокотнул Серов, подался вперед.

— Сегодня Ушахов встретился с Косым Идрисом. Тот передал приглашение прибыть к председателю Духовного совета при Исраилове Джавотхану Муртазалиеву.

Серов откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза. Аврамов с невольной жалостью отметил, как запали, поблекли щеки столичного куратора, густо и глубоко синели тени под глазами, пепельным налетом присыпала лицо успевшая проклюнуться с утра щетина. Серов открыл глаза, плеснул на Аврамова синевой взгляда:

— Хулиганим, значит. Тайком от Серова дела стряпаем. Фу-у, дьявол, гора с плеч. Ну, поздравляю, Григорий Василич! Это, брат, событие чрезвычайной важности. Ты сам не понимаешь, какие мы гиганты. Так когда встреча с Джавотханом?

— Позвольте закончить? — отозвался струнно натянутый Аврамов. Собравшись, выдал главное: — Ушахов от встречи отказался.

Ежась в тяжкой, гнетущей тишине, успел перебрать он все аргументы «за» и «против» решения Ушахова. Постепенно креп в уверенности: так надо было, именно так, в той ситуации. А окончательно утвердившись в этом, по-деловому осерчал и уперся в намерении — отстаивать!

— Шутки изволим шутить? — недобро кольнул взглядом Серов.

— Никак нет.

— Ты это что… всерьез?

— Разрешите пояснить действия Ушахова…

— Пояснять будешь не здесь, — перебил генерал. Поднялся, согнал гимнастерку под ремень за спиной. Вязко, с отвращением шевельнул челюстью, сморщился, будто размолол на зубах хинную пилюлю. Закончил спокойно, тускло: — Сдай дела. Операцию поведу сам.

— Угробим дело, товарищ генерал. Ушахов не пойдет на контакт с вами, — отчаянно удерживал Аврамов наползающую на него ледяную неприязнь.

— Это что, ультиматум? — бешено крутнул головой Серов.

— Давайте сядем, Иван Александрович, — вдруг попросил Аврамов. Пожаловался: — У меня вон мандраж в коленках от вашего рыка.

Не дожидаясь согласия, тяжело опустился в кресло, налил воды в стакан, жадно, с хлюпом глотнул, продолжил:

— Какие тут, к лешему, ультиматумы! У Шамиля не та ситуация, чтобы начальство менять. Он сейчас на пределе, может и надорваться. Нам с вами его надрыв нужен или результат? Разрешите, я подробнее доложу?

— Слушаю, — с усилием сдерживаясь, отозвался Серов. На меловых щеках — пятнами горячечный румянец.

— По той легенде, с которой Шамиль ушел в горы, он засвеченный закордонный резидент, «убивший» двух наших бойцов, птица высокого полета, раз столько лет сумел усидеть у нас начальником райотдела. Вместо бойцов мы зарыли камни в гробах.

— Помню.

— Какова логика его поведения? Предельная осторожность, никаких посторонних контактов, поскольку мы предпринимаем бешеные меры «по его поимке». Пуганая ворона куста боится. Вы согласны?

— Что ты мне прописные истины жуешь? Дальше!

— А дальше вывод: на кой ляд ему какой-то Джавотхан? Шамиль сейчас вроде бегущей курицы. О чем думает курица, убегая от петуха? «Не слишком ли быстро я бегу?» Но бежит!

— Уже убежала твоя курица. Профукали встречу! Мы зачем его в горы забросили, целый спектакль сработали для прикрытия? А Исраилов свое дело делает! Зарезаны два командира кавполка на квартирах, шесть буровых из строя выведены, склад с приводными ремнями спалили. А это — нефть, бензин для фронта! В самые больные места жалит, стервец! По мне тут перед тобой нарком топтался, подошвы вытирал именем Верховного, а мне крыть нечем!

— Исраилов должен выйти на Шамиля сам. Ему радист сейчас позарез нужен. В идеале, они должны скрутить Ушахова и волоком тащить к Исраилову, как девку к плешивому старику! Тогда цены ему у Исраилова не будет, и, главное, с проверками проще обойдется! — дожимал свое Аврамов.

— А ты о другом подумал? Исраилов у немцев радиста запросил тремя связниками. Мы взяли только одного, двое все же к немцам, видимо, просочились. И если абвер зашлет в горы связника, тогда на кой хрен Хасану твоя убегающая курица?

Надолго повисло молчание. Аврамов, зараженный гневной тревогой генерала, обдумывал сказанное. Наконец упрямо повел головой:

— Ждать надо, Иван Александрович, зубы искрошить в терпении, а ждать. Есть надежный факт: Шамиль обнаружил за собой слежку. А это значит — зуд у Исраилова на радиста нестерпимый, и отказ Шамиля только подстегнет эту проститутку: чем меньше женщину мы любим…

Сморщился, тяжело вздохнул Серов:

— Красиво говоришь. Только на поймут наверху этой красоты.

— Значит, надо так объяснить…

— Кому объяснить, кому?! — взъярился генерал на провинциальную бестолковость замнаркома.

— А если… Самому?

— Самому про нашу мышиную возню с Ушаховым?

— Не только. Про ситуацию в республике. Разрешите свои соображения? — жестко подобрался и посуровел Аврамов.

— Ну?

— Дальше так нельзя, Иван Александрович. Есть предел всему. Мы сами готовим тут «пятую колонну».

— Ты о чем?

— Нарком Гачиев после побега Ушахова в горы сделал начальником отдела его зама Колесникова. Этот щенок отрабатывает назначение: сжег с оперативниками Кобулова восемь хуторов. А до этого арестовал сто двадцать бандпособников, стариков и женщин в том числе. Столько же ушли в горы на нелегальное положение. Понимаете, что происходит? Гачиев с подхлеста Кобулова руками русских душит, сжигает чеченцев, тех, кто не сумел от него откупиться. Мину закладывает под наши отношения. А под ними, между прочим, еще ермоловские, воронцовские мины не обезврежены. Не дай бог, фронт подойдет к Кавказу! Вы обязаны доложить все это Сталину, или… разрешите это сделать мне.

— Да что ты говоришь? — ядовито изумился генерал. — Грудью на амбразуру вместо труса генерала? Силен, бродяга.

— Мне не до шуток, — угрюмо зыкнул Аврамов.

— Мне тоже. Не лезь поперек батьки в пекло. Читай. Уйдет в Москву сегодня же, после встречи с Ивановым и Моллаевым.

Аврамов взял листок, стал вчитываться в ровные, каллиграфически выписанные строки.

Народному комиссару внутренних дел

генеральному комиссару госбезопасности

тов. Берия

Ознакомившись с обстановкой в Чечено-Ингушетии, считаю необходимым доложить, что напряженность в горных районах нарастает. Наличие большого количества участников банд из числа местных жителей объясняется тем, что до войны и в течение последних месяцев органы управления Чечено-Ингушской республики обманывали и притесняли горцев, среднее звено разваливало колхозы, не завозило в районы товаров широкого потребления (керосин, спички, мыло, соль, ситец), что в немалой степени восстановило местное население против органов Советской власти.

Выезжающие на места представители ОК и СНК республики ниже райцентров не спускались, обстановку не знали, политразъяснительную работу вели от случая к случаю, неэффективно.

Кроме того, необоснованные репрессии наркома Гачиева к местным жителям с полной поддержки Кобулова все более обостряют обстановку.

Мной поставлен вопрос перед первым секретарем обкома Ивановым и председателем СНК Моллаевым о разработке совместных мероприятий по завозу в горы товаров широкого потребления. По нашим предложениям готовится материал в ЦК ВКП(б) по налоговым вопросам — снижение или отмена их.

Серов

Осознал все Аврамов. Ошеломленно глянул на москвича. Тот сидел, прикрыв глаза.

— Это самоубийство, Иван Александрович. Дубину шлете в руки наркому. Генерал, посланный на Кавказ истреблять бандитов, вместо этого просит для них товары ширпотреба и снижение налогов.

— Верно мыслишь, Аврамов, — как-то диковато и весело согласился Серов.

— И все же пошлете?

— Пошлю.

— Там… одной подписи не хватает, Иван Александрович.

— Чьей?

— Моей.

Оценил Серов. Однако не время и не место было телячьим нежностям.

— Устал я, Аврамов… Знал бы ты, как устал. И не от службы… — осекся москвич, подождав, набрал номер телефона: — Зайдите в кабинет Аврамова, возьмите шифровку для Москвы. — Пояснил Аврамову: — Не пойду я к Иванову с Моллаевым.

Оба окончательно осознали, что шлют в Москву и в какое время.

* * *

Аврамов не разрешил, категорически запретил Шамилю сделать дом Митцинского, где жила Фаина, явкой.

Выбравшись из грота в слепящее утро, Шамиль зажмурился, потянулся. Подставил лицо под солнечный луч. Под веками полыхнуло оранжевое пламя, кожа на лице блаженно распустилась под теплым компрессом.

Близилась полночь, раскатисто громыхало над головой. Промозглая тьма, обступившая грот, разбухла от дождевого шелеста. В каменную расщелину вкрадчиво тек терпкий запах парной земли, распускавшихся ландышей.

Однажды показалось, что за гротом следят. Выследили исраиловцы? Рано, не по плану, если так. Он долго проверял, высматривал, но ничего не обнаружил. Тревога не ушла — в гроте оставалась рация для связи в Аврамовым, про этот грот знать исраиловцам совсем не полагалось. На всякий случай радировал Шамиль Аврамову о слежке.

После ночного ливня разбухшую почву окропило светом и бор озвучился хором ранних птах. Над опушенными зеленью хребтами в бездонной синеве ветер гнал облачную вату. Здесь, у их подножия, шастали развеселые парные сквозняки, взъерошивая молодой травяной подросток.

Трава пробилась сквозь листвяную прелую шубу за две последние ночи, окропила зеленью лесные проплешины, и Шамиль, приглядев один из росяных островков, молочно опрыснутых ландышами, разделся и рухнул на него голяком, плашмя. Обожгло кожу, терпкий цветочный аромат защекотал ноздри, и Шамиль раскатисто, с наслаждением, чихнул. Грудь, живот, ноги полыхали в жгучей ванне.

Встал. Растерся полотенцем, оделся. И вдруг решился: вечером он пойдет к Фаине. Тяга к этой женщине, бесприютная тоска глодали в последние ночи все сильнее. К тому же, черт его знает, сколько осталось свет коптить?

Нахлынули опасения: он — подлец и преступник, может завалить дело. Но от решения все же не отступил. И оттого тревожный, изнуряющий напряг последних дней стал отпускать. Наскочила было взъерошенная мыслишка: как вести себя у Фаины в новом качестве шпиона? Но шуганул ее Шамиль подалее: день впереди, успеет мозги засорить.

К вечеру засобирался он к Верхнему аулу, к своему временному схорону под корнями чинары, взять еду, оставить за нее деньги и обзавестись «хвостом». Должны исраиловцы прицепить к нему наблюдение у схорона, на том весь расчет строился. Негде больше банде Косого к Шамилю пристроиться, потому как шастал он в лесных дебрях свирепым и осторожным шатуном, крайне неудобным для плотного наблюдения.

С десяток крутых лесистых верст отмахал он почти на рысях и нырнул в пещерку под корни чинары, когда на лес уже наползала синеватая вечерняя дымка. В полутемной дыре лежал плотно набитый хурджин. Шамиль развязал лямку, всмотрелся, внюхался, пуская голодную слюну: мясо вяленое, овечий сыр, кукурузный чурек, орехи. Нащупал в кармане, бросил на пол три сотенные бумажки.

Подцепив хурджин за лямки, вылез на свет. Взвалил его на плечи, хмыкнул — увесист, около пуда. Утвердившись на ногах, зорко осмотрелся, ничего не приметил. Никого? Может, так хорошо работают наблюдатели?

Пошел от схорона под уклон. Оглядывался. Никого. Стала терзать все более тревога: на кой дьявол тогда вся суета, что состряпали с Абрамовым? Выходит, профукал он встречу с Исраиловым, когда отказался от приглашения к Джавотхану?

За невидимым уже хребтом накалялась луна, подсвечивала лимонным серебром густую надхребетную синь. Пронзительно-резко стонал козодой, зловеще ухнул неподалеку филин. Летучая мышь мазнула воздух черной бархоткой рядом с лицом.

Хурджин издевательски давил спину, влип в нее сытно пахнущим горбом. Скрипнув зубами, Шамиль сбросил его на землю: куда он идет, зачем? И вообще, зачем он теперь здесь, в лесу?

Позади чуть слышно хрустнуло. Вздрогнув, не оборачиваясь, Шамиль прислушался. Лес, окутанный дремотным шорохом, молчал. Нагнувшись, затягивая лямку на горловине хурджина, он огляделся. За черной свечой ствола едва приметно шевельнулась тень. Шамиль вскинул хурджин, зашагал в непроглядное межстволье. «Так бы давно… Смелей, абреки, сук-кины дети!»

Гулко било в ребра сердце, отлегло на душе: есть провожатые! Только бы хватило ума не брать его сразу, здесь, в лесу. Отбиваться придется всерьез, такая у него работа, все всерьез делать. Здесь и ухлопать «хвост» недолго.

Провожатых выделил для него Исраилов бывалых, держались позади неприметно, в лесу не новички.

К Хистир-Юрту добрался в полночь. В пути попробовал сосчитать, сколько за ним увязалось. Выходило то ли пятеро, то ли семеро.

Задыхаясь, одолел крутой склон балки, уткнулся в черный забор. Перебросил хурджин во двор, подпрыгнул, уцепился за верх, из последних сил подтянулся, забросил ногу. Перевалив через забор, тяжело рухнул рядом с хурджином, отдышался.

Расчетливо прикинул: на хабар с Фаиной не более получаса. За это время надо отпотеть душой, в глаза любимой женщине поглядеть, сказать все, что за жизнь накопилось. Провожатые наверняка у забора станут ждать, не полезут же в дом. Здесь, скорее всего, и накинутся вязать для доставки в потайное свое логово.

Дом Митцинского черной глыбой закрывал полнеба, в левом его крыле слабо мерцал квадрат окошка.

Изнывая в нетерпении, Шамиль заглянул в него, увидел в щель между занавесками Фаину — сидела за столом, безвольно сцепив руки. Перед ней тускло мерцала свеча. Он долго смотрел на женское лицо, истаивая в нежности. Выдохнул чуть слышно:

— Фаюшка-а…

Фаина вздрогнула, огляделась, зябко передернула плечами, дунула на язычок пламени.

Шамиль поднялся на крыльцо, осторожно потянул на себя дверную ручку. Дверь чуть слышно цокнула крючком, не поддалась. Меж косяком и дверью — щель в полпальца. Э-хе-хе, хозяина в доме нет давно. Достал, раскрыл нож, просунул в щель лезвие, приподнял крючок. Придерживая железинку пальцами, вошел в сени. Оглянулся. Над забором едва приметно торчали размытые сгустки голов. «Наблюдатели, мать вашу!..» Напрягся, рукояткой ножа раздвинул коромысло крючка, плотно всадил в дужку. Теперь повозиться придется непрошенному гостю, лезвием не открыть.

Ступая на носках, одолел узкий коридорчик, нащупал клеенку с дверной ручкой, потянул за нее и распахнул дверь в желанное тепло. В углу сдавленно охнули, взметнулся на постели белый силуэт.

— Кто?

— Гости, — негромко ответил Шамиль. Притворил за собой дверь, шагнул к окну, закрыл ставни, попенял рвущимся от нежности голосом: — Нараспашку живете, гражданка Сазонова, не то время.

Чиркнул спичкой, зажег свечу. Сел на табуретку, обмяк. Ну вот, здесь он, все остальное — потом. Фаина вжалась в угол на кровати, одеяло под самым подбородком.

— Шамиль… — всхлипнула.

— Он самый. Что, поизносился?

— Как попал сюда?

— Это мне раз плюнуть, дверь к зазнобе открывать — не банду ловить. Поесть найдется? — спросил он и припомнил: под забором хурджин его, полный еды. Забыл второпях. Надо пойти…

— Никак оголодал? — незнакомо, как-то нехорошо спросила Фаина.

— Что так жениха встречаешь? Вторые сутки уразу*["40] держу поневоле. Гоняют, как зайца по оврагам.

— Бедненький, — «пожалела» Фаина.

Шамилю стало страшно. Затопляла все внутри холодная тоскливая маета: да что это у них?!

— Так и будем сидеть? Вроде гость явился…

— Незваный. Хуже татарина. Уходи, Шамиль, или как тебя по-настоящему?…

— Это можно. Дорожка одна — в банду. Под забором уже провожатые ждут. Скажи что-нибудь напоследок, — кромсал по-живому и не мог остановиться Шамиль, петлей душила бессильная обида: кому она верит, аульскому хабару или ему, живому? Не может он объяснять все подряд, нет у него такого права, это же душой понять надо!

— Не о чем нам с тобой говорить. Уходи, Шамиль, я кричать буду. Фариза услышит, Апти сегодня дома ночует, — взмолилась Фаина.

— Фаюшка, я запреты все поломал, на приказ командиров наплевал, к тебе явился… Ты кому веришь, хабару аульскому или мне?! — в горьком изумлении спросил Шамиль.

— Я могилам поверила, Шамиль. — Она отбросила одеяло, спустила ноги с кровати. — То, что газета писала, аул языками трепал, рацию у тебя в подполе нашли — не верила. До тех пор, пока бойцов стали хоронить. Когда земля об их гробы застучала — вот тогда поверила. Умер ты для меня с теми бойцами. — Сняла со стены полушубок, пошла к двери.

— Куда?

— Догадайся.

— Сядь, — вынул он наган.

— С этого и начинал бы. Ну, чего ждешь?

Она стояла у двери в трепетавшем свечном полумраке, и лицо ее белело, постепенно сливаясь со стеной.

— Иди сюда, Фаюшка, — сдавленно попросил Шамиль, стараясь проглотить ком в горле. — Иди ко мне.

«Пропади оно все пропадом, не стоят муки ее всех наших дел, ей-то за что мучиться?!» Протянул Фаине наган.

— Присмотрись. Тот самый, именной, с гравировкой, что Аврамов здесь отобрал. Прикинь, зачем шпиону обратно эту штуку отдавать?

— Кто… кто ты? — Она сползала по стене. Он подхватил ее у самого пола, поднял, понес на кровать, баюкая дрожащее в ознобе родное тело.

— Ты прости нас, Фаюшка, не могли мы по-другому, нельзя тебе было знать всего. Так надо.

— Кому надо?

— Я был и есть капитан Ушахов. И дело мое сейчас такое: в диверсантах ходить.

Обмякнув, она зарыдала, забилась в каменно-набрякших руках Шамиля.

— Тихо, тихо, Фаюшка, все позади, теперь все у нас в порядке. — Покачивая ее, затихающую в плаче, он плотно зажмурился, чувствуя, как накипает под веками предательское жжение.

— Значит, ты?… А те, убитые? Весь аул гудит, газеты писали: диверсант ты немецкий, — отстранившись, все еще не веря, смотрела она на него широко распахнутыми, мокрыми глазами.

— Это хорошо, что аул гудит. Ну а рация, гробы — липа все, на меня наркомат работает, Москва дело под контролем держит.

— Господи, Шамиль, за что тебе такое? Всю жизнь в самое пекло суют…

— Это лишний разговор, Фая. Дай-ка перекусить, брюхо к спине прилипло, перекусим, а потом я тебе кое-что оставлю, чем лесной медведь поделился, недельки на три хватит.

— Сейчас я, миленький. Сейчас. Да что это, ноги не держат!

— Слушай, Фаюшка, и соображай по ходу. Все, что будет со мной, — так надо. Я для всех по-прежнему диверсант. Буду сюда выбираться ночами, когда смогу, но не часто, можно сказать, совсем редко, и то, если повезет…

Она слушала, смотрела во все глаза и, осознав наконец, что вместе они, что исчезло, растаяло то жуткое, связанное с именем дорогим, не выдержала, подалась к нему и вжалась в суженого, обретя защиту от ломающего хребет горя.

— Шамиль, родненький мой, здесь, со мной… Господи, думала, не выживу, жить незачем. Ты бы знал, что со мною было, врагу заклятому не пожелаю!

— Войну сломим и свадьбу сыграем, все, как у людей, у нас состоится. Наследников по земле пустим гулять, уж я расстараюсь для такого дела, — выговаривал он бесшабашно и напористо, чутко прислушиваясь: уже дважды уловил в сенях короткий металлический скрежет.

— Неужто порох остался? — сияя влажными глазами, ворковала Фаина, запрокинув голову, светилась лицом.

— Обижаешь. Красавцы пойдут, один к одному, — уверил Шамиль, сжимаясь в комок перед грозно-неизбежным, наползавшим из сеней.

Там грохнуло так, что дрогнул пол и завиляло пламя свечи. Вломились в комнату одна за другой черные фигуры. Трое — к Ушахову, вцепились мертвой хваткой, один — к Фаине. Коротко, сдавленно крикнула женщина, извиваясь в живых тисках. Поверх мужской ладони, закрывшей рот, криком кричали белые глаза.

Шамиль выкручивался плечами, лягался — вполсилы: пошла давно рассчитанная игра. Ох, не вовремя, правда, навалилась она. Однако, спустя мгновение не до игры ему стало, навылет прошило сомнение — что-то здесь не так! Тяжко, так, что хрустнуло под ребрами, садануло в бок, а кулак, от которого едва успел уклониться, наверняка разбил бы лицо.

Позади опять придушенно вскрикнула Фаина. Рванувшись изо всех сил, успел поймать Шамиль краем глаза, как, завалив на кровать, придавил Фаину четвертый, зажав рукой рот, лез суконной грязной коленкой в снежную белизну ее рубахи, вдавливая ее между ног.

И тогда, взревев в слепом бешенстве, пустил Шамиль в дело весь свой бойцовский навык, двужильную увертливость, что накопилась в нем за годы службы, ломал, плющил кулаками ненавистные хари, доставал сапогом увертливые тела, наотмашь всаживал локоть в чужую, потом воняющую плоть.

Продолжалась эта звериная круговерть уже в темноте, на полу, не на жизнь, а на смерть, до тех пор, пока что-то не вспыхнуло, взорвалось от удара в голове Ушахова, успев опалить горьким раскаянием: эх, напрасно он привел их сюда, не послушал Аврамова… А потом накрыла его немая бездонная тьма.

В оглушительной тишине висел лишь надсадный, хлюпающий разнобой дыхания, будто при каждом вздохе рвались в клочья легкие, да продолжалась грузная возня на кровати. Там глухо, рычаще вскрикнули, потом раздались тяжелые хлесткие удары — один, другой, третий.

— Что у тебя? — хрипло, задышливо рявкнули с пола.

— Сучья дочь, прокусила руку!

— Свяжи ее, — надсадно велел тот же голос. — Сейчас идем. Этот… кабан лицо разбил. — Надрывно откашлялся, харкнул, позвал: — Ахмед…

Тишина. Чиркнула спичка. Тусклое пламя высветило троих, распластанных на полу. Ахмед лежал лицом вниз, не отозвался. Главарь поднялся, послушал его сердце. Оно не билось.

— Свяжешь сучку, иди к фининспектору Курбанову, пусть… даст четырех лошадей… Ахмед, кажется, отходился. Быстрей, кобель, ну!

Глава 16

Молодой, крепко сколоченный горец в военной форме появился в фотоателье на окраине Грозного под вечер. До закрытия оставалось несколько минут. В ателье уже никого не было, и заведующий фототочкой Рафик Тристанович Стефанопуло, рассыпаясь мелким бесом перед последним, защитного цвета клиентом, усадил его на стул спиной к белому полотну.

— Имеете желание сняться на военный билет или на пачпорт, товарищ военный? — учтиво осведомился Стефанопуло, заряжая «Кодак», и, набросив на себя черное покрывало, превратился в горбатого ворона.

Военный не ответил. Круглые с поволокой глаза его смотрели с хищной оторопью на черную мумию. Стефанопуло стало зябко.

— Я извиняюсь, товарищ военный, — напомнил он о себе из-под хламиды. — Позвольте осведомиться насчет размера, вы-таки намерены делать фотоляпочку на военный билет, пачпорт либо…

— Давай на пачпорт. Другой тоже делай, — с жутким акцентом велел горец.

— Тогда дозвольте снять с вас фуражечку, — вынырнув из-под хламиды, потянулся Рафик Тристанович, но ожегся о бешеный взгляд. Ноздри клиента раздулись.

— Убири лапу, старик, — сказал он клекочущим голосом.

Стефанопуло прошиб пот.

— Позвольте заметить…

— Дэлай свой дэло, — грозно сказал клиент и явственно скрипнул зубами.

Зубовный скрежет пронзил Рафика Тристановича навылет, на него еще никто не скрежетал на службе. Изнывая в недоумении, он махнул крышечкой, пришлепнул ее на объектив, страстно желая одного: скорее бы выметался злой басурман, чтобы наконец закрыть ателье. Он нашлепает этому голомызому в нахлобученной фуражке фотографий на пачпорт, на военный билет и профсоюз. Может даже сделать бесплатно портрет для похорон этому психу, лишь бы скорее закрыть за ним дверь.

— Не извольте волноваться, все сделаем по первой категории, в первую очередь. Будьте любезны явиться завтра в это время…

— Дэлай сичас, — лениво, с невообразимой наглостью велел басурман и сунул руку в карман галифе.

— Позвольте, рабочий день закончился, — рискнул на вибрирующее возражение Стефанопуло. И с ужасом, от которого зашевелился седой пух на голове, увидел пистолет, направленный в собственный тощий живот. Военный встал, жутко хрустя сапогами, закрыл дверь на крючок, поворотился к Рафику Тристановичу и велел:

— Иды.

— К-куда? — слабо взрыдал завателье.

— Дэлай карточка.

Стефанопуло развернулся в три приема, трудно переставляя ноги, пошел в фотолабораторию. Там он проявил фотопластинку, затем напечатал несколько снимков, все время ощущая под лопаткой раскаленный шампур бандитского взгляда.

Горец взял мокрые карточки, восхищенно цокнул языком, сказал:

— Маладэц. Забири свой хурда-мурда, что на три нога стоит. Паедем.

— Куда? — покрываясь испариной, спросил Стефанопуло.

— Похоронный место, на кладбище, — скучно пояснил военный. — Фонарь бири, много свечи бири.

— 3-зачем?!

— Тибя хоронить, — сказал клиент и жутко оскалился.


Перед самым утром Стефанопуло вернулся в город, поднялся на второй этаж, позвонил в свою квартиру. На звонок открылась дверь, охраняемая тремя замками, и блудный сын предстал на пороге бесплотным призраком. Долго и как-то дико взирал он на содом, вызванный его появлением, позволяя себя щупать, обцеловывать и мочить остатками слез, почти выплаканных за ночь женой Соней, детьми, двоюродной теткой и женой соседа — хромого аптекаря Вузовского.

Вскоре содом опал, и тогда в гостиной, опрысканной влагой и валерьянкой, стал завладевать вкрадчивый, но весьма тяжелый запах. Стараясь соблюдать хорошую мину, родичи покидали обитель завателье, пребывая в некоторой обонятельной оторопи.

Когда за последним из них закрылась дверь, Рафик Тристанович, так и не проронивший ни слова, не сгибая ног — на манер разведенного циркуля, прошествовал в ванную и заперся там.

— Рафик, — спустя некоторое время позвала через дверь изнывающая от законного и неутоленного любопытства супруга. — Может, ты все-таки скажешь, где ты шлялся всю ночь и почему от тебя…

— Ша, Соня! — воткнулся в нее фальцет мужа. — Хотел бы я посмотреть на человека утром, если бы его полночи везли с мешком на голове. Хотел бы я его увидеть потом, когда для него на кладбище стали рыть могилу при свечах. Хотел бы я его понюхать, когда его могила уже оказалась занятой гробом. Наконец, ты не можешь вообразить: семейного, порядочного человека заставили сфотографировать, что было в том гробу!

— А что там было, Рафик? — содрогаясь в сладком ужасе, возопила по ту сторону двери жена.

— С тебя достаточно знать про пятьсот рублей, которые я получил за работу, — хладнокровно отшил супругу Стефанопуло.

— Но почему, Рафик?

— Потому что за твой длинный язык меня убедительно обещали укоротить на целую голову, — так ответил супруг и надолго растворился в водяном плеске.

Рассказывали, что, будучи уже на смертном одре, завателье позволил-таки себе экскурс в далекое и ароматное приключение, пышной романтикой расцветившее его жизнь. Он едва приметно подмигнул собравшимся у изголовья и прошелестел на последнем издыхании загадочную фразу:

— Пхе… Пятьсот рублей в одну ночь… стоят-таки неприличного запаха…

Глава 17

Сознание ему вернула резкая табачная вонь, ударившая, казалось, через ноздри в самый мозг. Шамиль попытался открыть глаза, надрывно закашлялся. Веки не поднимались, их сдавила плотная повязка.

К слуху прибился сиплый голос, спросивший по-чеченски:

— Ожил?

— Живучий, пес, — сказали над самым ухом, и еще раз шибануло папиросным дымом.

Он стал прислушиваться к себе. Боль, ноющая, режущая, вклещилась через ребра в сердце, раздирала позвоночник, плечи. Рук, заломленных за спину, не чувствовал, они, видимо, были давно связаны. Под животом мерно колыхалась, скрипела кожа. Жесткая шерсть наждаком царапала лицо. Его везли на лошади, перекинув через седло.

Поднимались в гору. Шамиля стало заваливать к лошадиному крупу. Лука седла все больнее втискивалась в бок, учащался надсадный лошадиный храп, шерсть под лицом все больше мокрела. Так длилось невыносимо долго, и Шамиль опять потерял сознание.

Очнулся он лежа на спине. Ледяная струя, падая сверху, дробилась о лицо. Шамиль застонал, открыл глаза. Он лежал на мокрой соломе у каменной стены. У самой щеки нетерпеливо переступили сыромятные ичиги из буйволиной кожи, звякнуло ведро. Смутный дневной полусвет, сочащийся из-за каменной пещеры, высветил ведерное дно над лицом, каплю, набухшую на нем. Капля сорвалась, тюкнула Шамиля в лоб.

Упираясь дрожащими руками в солому, он приподнялся, сел, прислонился спиной к бугристой стене. Пространство колыхалось перед глазами, раскалывалась голова.

Конвоир отступил, опустил ведро. Лицо его, заросшее черной, войлочно-плотной бородкой, было бесстрастным.

— Пошли, — сказал он.

Шамиль стал подниматься. Нестерпимо пекло справа, под ребрами, иглами кололо набухшие кисти рук, разламывался затылок. Шатаясь, он пошел за бородатым в глубь пещеры. Сзади шаркали по каменному полу шаги. Шамиль с трудом оглянулся: за спиной маячил человек с винтовкой.

За поворотом в каменной нише угнездился керосиновый фонарь, в тускло-оранжевом свете нависал бугристым выменем потолок. В нескольких шагах перед широким, в полстены, брезентовым пологом висел еще один фонарь. Бородатый отвернул угол брезента, жестом показал Ушахову: иди.

Он нырнул в дыру, прищурился. В небольшом гроте горело десятка два свечей, свет колюче дробился в хрустальной посуде на полках, мягко высвечивал разноцветный ворс ковров на стенах. На тумбочке стояло два телефонных аппарата, третий висел на стене, под ним — две кубышки аккумуляторов, опутанные телефонным кабелем. Полыхала жаром железная печь с коленчатой, выведенной наружу трубой.

У самой стены сидел за самодельным столом Исраилов. Добрался Ушахов. Вот она, цель. Ломились к ней, напрягали милицейские мозги, как добраться с малой кровью. Хоть и помятый, а прибыл.

— Неплохо устроился, — сморщился зло от боли Ушахов, тронул свежий шрам, сплюнул соленым. — С-скоты! Ты бы хоть беседу со своей бандой провел, как обращаться с ценным кадром.

— Зачем же строить из себя солдафона, Шамиль Алиевич? Вы — капитан, этого хоть и мало, чтобы влиять на судьбу республики, но вполне достаточно, чтобы не тыкать незнакомому человеку.

Цепкий глаз у Исраилова, стерегущий. И щетинилась в нем недобрая и непонятная какая-то снисходительность. Что-то не по правилам пошло у них с Исраиловым с самого начала, с перекосами.

— Незнакомому, говоришь… Блудом занимаемся, Исраилов. Мой бывший райотдел увешан твоими портретами. Прямо кинозвезда ты у нас, Хасан. Я с тобой даже сроднился: образцовый капитан с бандглаварем. — «А ты как думал, мать твою… Вон по скулам желвачки забегали… Ничего, потерпишь!» — Ну, так чем обязан, господин Исраилов? Измордовать, связать, сюда приволочь — много ума не надо. А дальше что?

— Не торопите события, Шамиль Алиевич. Войдите в мое положение: горы, перестрелки, погони. Свежий людской экземпляр для меня — небывалая роскошь. Побеседуем? Сядьте же… Нет-нет, не на стул. Вон туда, в уголок. Прошу, там сено, кошма, у вас ведь все болит от побоев. Как мне доложили, вы тоже в долгу не остались. Ну как, удобно?

— Сойдет, — расцепил зубы Ушахов.

— Спрашивайте, Шамиль Алиевич, я же вижу, вас распирает любопытство.

— Меня не любопытство распирает, Хасан, горькую укоризну выношу себе, ослоподобному. Нажми я на курок, когда ты гарцевал у меня на мушке, — не сидел бы здесь… И брось выкать! Мы с тобой одной веревкой повязаны, а за конец той веревки Серов держится.

— Я не могу быть с вами на «ты», Ушахов. За моими плечами три поколения исламской знати, институт Красной профессуры и долгие годы занятий поэзией. А за вашими, если не ошибаюсь, милицейские курсы в Ростове. Кстати, почему же вы не спустили курок, когда я гарцевал у вас на мушке?

— Догадайся, ты же умный, из красной профессуры, — развалился на кошме Шамиль, ногу на ногу положил, хоть и трудом это далось, испарина на лбу пробилась.

— Встать, — тихо велел Исраилов. — Встань, мерзавец. Переигрываешь. Ну?!

— Пусть поднимут, — огрызнулся Шамиль, — Я тебе не ванька-встанька, у меня небось печенка по твоей милости отбита.

— Еще раз тыкнешь, сброшу со скалы, как собаку, — все так же размеренно пообещал Исраилов.

— Высоко лететь? — озабоченно осведомился Ушахов. — Тогда я пас, господин Исраилов, со мной, хамом, только так разговаривать и надо.

— Вы не утолили мое любопытство, Ушахов. Почему пропустили нас в балку без выстрелов, без боя?

— Дурацкий у нас разговор: вокруг да около. Может, перейдем ближе к делу?

— Ах, Шамиль Алиевич, скоро ведь пожалеете о торопливости вашей. Ну извольте. Кем вы завербованы, на кого работаете? На турок? На абвер? На Интеллидженс сервис?

— Можно что-нибудь полегче?

— Нельзя. Мы с вами, Ушахов, играем по-крупному. Займемся индукцией: от частного к общему. Кто вы на самом деле? Вариантов всего два. Первый. Вы резидент какой-то разведки, работаете против Советов. Поэтому пропустили нас без боя в балку, дали уйти. Но здесь одно существенное несоответствие: вы слишком долго и рьяно работали в органах, награждены. Отсюда вариант второй. Капитан Ушахов получил задание внедриться в мой штаб и взорвать его изнутри. Вся предыдущая пиротехника — исключение вас из партии, ночная перестрелка под арестом, побег, рация в подвале, публикация в газете — умело срежиссирована. Будем логичны до конца: сюда тоже не вписывается один нюанс. Вы наотрез отказались встретиться с моим представителем Джавотханом. Вы не могли не знать, что через него рано или поздно выйдете на самого Исраилова. Так что вами двигало, капитан? Вы ведь хотели выйти именно на меня? Я перед вами.

Он что-то знал, какую-то деталь, которой, как хлыстом, загонял Ушахова в угол, даже не маскируясь. Был и у Ушахова козырь, один-единственный, приготовленный Аврамовым на крайний случай. И время для этого козыря, кажется, пришло. Но нужно было взбелениться на сидевшего перед ним хлюста, что корчит из себя вождя Кавказа.

— Слушай, ты, шаман доморощенный! В моем поведении много непонятного, и тебе этого никогда не понять! Я имел глупость не всадить пулю в твой череп и теперь расплачиваюсь! Вместо того чтобы заниматься своим делом, выслушиваю твои дурацкие варианты. Я не буду работать у тебя радистом.

— С чего вы взяли, что мне нужен радист?

— На будущее лучше выбирай связников, господин Исраилов. Все три твоих болвана, посланных с письмом в Берлин, где председатель ОПКБ Исраилов выспрашивает радиста, влипли в районе Жиздры.

— Значит, все три…

«Сработало. Светит передышка».

— Почему же вы не хотите мне помочь с рацией?

— Ты обидчив, вождь?

— В пределах нормы, капитан. — Он съел «вождя» вполне достойно, во всяком случае, не подал виду.

— Вся твоя работа, Хасан, — примитив. Не обижайся. Я занимаюсь здесь разведкой больше десяти лет, у меня своя цель, свои задачи, за ними — интерес целого государства. И впрягаться в одну арбу с твоими головорезами, особенно сейчас, когда Сталин послал сюда Серова, — надо быть последним идиотом.

— Головорезами?… А вы чисты и непорочны?

— Как ангелок. Не считая тех, что пришлось ухлопать при побеге. Прокол, издержки в работе.

Исраилов вдруг засмеялся — странно, страшно.

— Какая прелесть! Право, жаль рушить все, что вы так старательно строили. Но я вас предупреждал: не гоните лошадей. Полюбуйтесь.

— Что это?

— Снимки вскрытых гробов, в которых похоронены ваши бедные жертвы. Всмотритесь… Камни там. Ка-меш-ки. Ну? Смотреть, смотреть на меня! Ну, подай голос! Где тела? Отвечай! Каждый миг работает против тебя. Вот так… Я думал, вас надольше хватит.

«Серов запустил в мой штаб подпольную крысу, пожелал изловить… Стрекозел, шаркун столичный! Ты подрасти, дозрей, столетним стань, как я, подохни от безнадежности и страха и снова возродись, спусти все мясо до костей в голоде и снова нарасти его, проползи всю Сибирь на брюхе, на карачках, по болотам, под гнусом, сырой собачиной попитайся! Ты потеряй отца, мать, братьев, стань безродным, поживи годами в вонючем бараке с гяурами, повой на луну с тоски. Выучись всему этому, генерал, тогда и потягаемся на равных».

«Разрыл и проверил могилы. Прикнопил. Губошлепы мы. Вон откуда спесь и ухмылки, а я-то думал… Теперь одно: держаться за свое, зубами, когтями, и не отпускать. Ему нужен радист, радист нужен!»

Ушахов откинулся к стене, прикрыл глаза, сказал измученно:

— Пригвоздил, а? Довольный небось. Слушай, Исраилов, до чего ты надоел мне. Это же несерьезно, какого черта! Откуда мне знать, почему могилы пустые? Может, красные отправили тела на родину, как они делают, может… Да плевать мне на это! Какого черта меня волокли сюда? Чтобы слушать твои гробокопательные открытия? Я что, напрашивался?!

— Вы хорошо держитесь.

— А ты плохо! Ты мне не нужен! И вся эта мура с гробами — твое личное дело. Не мешай мне работать! До сеанса два часа, а мне еще добираться к рации.

— Не торопитесь, Ушахов. Рация у нас.

— Неужто пещерку мою унюхали? — Он был потрясен и не сумел скрыть этого. Ну и нюх у вас, не ожидал.

— А что вы вообще ожидали?

Исраилоз подался вперед, лег грудью на стол. Стал говорить размеренно, смакуя выношенное, свое. Он так любил искусно сплетенную своими руками агентурную сеть, что не смог удержаться, чтобы не поделиться с этой серой смышленой крысой, доставленной к нему.

— Вы напрасно считаете нас оравой. Структура моей организации вынашивалась годами, было время подумать о ней в лагерях. У нас в ЦК своя разведка, свой штаб. Сеть боевых ячеек охватывает весь Кавказ. Вам известно, что в мае в Орджоникидзе состоялся учредительный съезд партии, куда съехались семьдесят человек со всего Кавказа? Всего у нас около двадцати тысяч боевиков. И достаточно команды из этой пещеры, чтобы вся сеть пришла в движение. И владею правом привести ее в действие — я.

Я славлю немецкую цивилизацию и впрыскиваю в горца инъекции любви к немцам. На это работает целый отряд мулл и духовников во главе с Джавотханом. Мы породили легенду, что Гитлер — святой наследник пророка Магомета. Горцы ведь, в сущности, доверчивая и послушная баранта,*["41] которая зависит от вожака.

Вы не задумывались, почему вдруг в дни призыва в Красную Армию в аулах не оказывается совершеннолетних мужчин? Почему республика провалила идею создать кавалерийскую дивизию? Им едва удалось сколотить лишь полк.

— Советы недооценивают тебя. — Ушахов сказал это со всей серьезностью.

— Они многого недооценивают: обычая, который обязывает укрывать любого гостя от властей, кровной мести, родственных, тейповых отношений, всевластия взятки в горах, застарелой ненависти к России, которую когда-то посеяли Воронцов и Ермолов. Всем этим я и пользуюсь.

«Сообщить Аврамову любой ценой… Любой. Не выйдет — истребить этого тоже любой ценой. Дома осталась Фаина, расскажет Аврамову, что и как».

— О чем вы думаете, Ушахов?

— О моих шефах. Что мне будет, если я самовольно свяжу тебя с ними. Я пока не знаю, нужен ли ты им.

— Не утруждайте себя, Шамиль Алиевич. Все гораздо проще. Меня не нужно ни с кем связывать. Я вам не верю. Пустые могилы, вы правы, — слабый аргумент. Потрудитесь убедить меня в вашей полезности. Если вы та птица, за которую себя выдаете, ваши шефы пойдут на все, чтобы вызволить вас. Мне нужна связь с Берлином, связник должен быть именно оттуда. И партия оружия. Много оружия! У вас две недели, и ни дня больше. Полмесяца я могу подождать.

— Я передам твои требования своим шефам.

— Маленький сюрприз напоследок. — Исраилов наклонился к нише в стене, задернутой бархатной занавеской, извлек из нес колокольчик. Давно не чищенная медь тускло блеснула, но звон, выпорхнувший из-под руки, был пронзительно чист.

Из-за брезента вынырнул охранник, тот самый, с войлочной бородкой.

— Приведи, — велел Исраилов.

Спустя минуту тот ввел Фаину в белой ночной рубашке. Исраилов, подавшись вперед, жадно смотрел на Ушахова — так редко удавалось без помех, без спешки насладиться зависимостью людской. У женщины полыхали страхом глаза, но голос был ровен и насмешливо-независим.

— Неплохо устроились, мужики. Уют с комфортом. Вот только запах… дюже тяжелый, конюшней несет. Запаршивели, начальники. Прибрать, что ли? Спрашиваю, марафет навести? А то без толку сижу взаперти.

— У вас тонкое обоняние, Фаина. При нужде позовем. Поскучайте еще немного. — Снова позвонил, бросил коротко: — На место ее.

Фаину выдернули из пещеры под полог.

— Вы не представляете, Шамиль Алиевич, их выдержки. Я ведь не велел пока трогать, — сказал Хасан, — а воздержание в наших условиях, когда самка вот она, за дверью…

Шамиль приходил в себя. Спадала с глаз пелена. Стал он старым сейчас и бессильным, ныло измордованное тело. Но надо было держаться, вот только опору из-под ног вышибли и не хватало воздуха.

— Что с вами, Шамиль Алиевич? — пробился к нему голос Исраилова.

Ушахов встал, пошел к столу. Исраилов раздвоился, качался перед лицом зыбкий, расплывчатый.

— Учти, если с ней что-нибудь случиться…

— Здесь я ставлю условия! Марш на место! Сесть! И ждать, когда вас отведут к рации. Запомните: меня не устроят радиоигры и прочая дребедень. Самолет с оружием и живой связник в обмен на вас.

РАДИОГРАММА ДЕДУ

Хасан вскрыл могилы мною якобы убитых. Был на грани провала. Сработал мой отказ встретиться с Джавотханом. Держусь легенды резидента. В подтверждение в горы должен прибыть самолет со связником и оружием. Две недели на исполнение, потом — конец.

Сообщил ему, что трое наших связников в наших руках. Ликвидация Исраилова категорически нежелательна, агентурную бандитскую сеть контролирует только он.

Восточный

Глава 18

Снизу из вестибюля позвонил дежурный: — Товарищ нарком, к вам горец просится. Гнали — не уходит, настырный.

— Ты что, порядка не знаешь? — зарычал в трубку Гачиев. — Прием завтра, с десяти.

— У него какое-то письмо к вам, говорит, очень важное.

— От кого?

— Не сказал, дело касается бандитизма.

Гачиев стал гадать: от кого? Перебрал несколько главарей банд. Хотят легализоваться? Тогда при чем тут нарком, этим Шамидов с Валиевым занимаются. Так и не отгадав, приказал дежурному:

— Черт с ним, пусть приведут.

Ввели горца, сутулого, заросшего черной бородой до самых глаз, от серого замурзанного бешмета, зашитого в нескольких местах, несло дымом, бараньим салом.

«Нелегальщик-дезертир, — наметанным глазом определил Гачиев. — Возраст призывной. Ночевки в горах, налеты на колхозные фермы, сельмаги. Все надоело, спокойной жизни просить пришел». Задавив остро вспыхнувшее желание арестовать добычу, прикинул: цена этому — тысяча, больше из такого не выжмешь.

Спросил нетерпеливо, как тычком в лоб:

— Какое письмо, от кого?

Горец полез за пазуху, достал мятый конверт, молча подал. Рука задубевшая, с черными каемками ногтей. Гачиев разорвал конверт, вынул исписанный лист бумаги. Глянул на подпись — перехватило дух: Хасан Исраилов.

Горец стоял истуканом, на лице туповатая маета, замешанная на буйволином упрямстве, режь — не скажет лишнего. «Не боится, падла», — удивился Гачиев, стал вчитываться в каждую строку.

Господин Гачиев! Без ложной скромности напоминаю: мы с Вами два действительно деловых человека, имеющих в республике реальную власть. Ермоловы, ивановы, кобуловы, Серовы приходят на Кавказ и уходят (или их уносят вперед ногами), а наши боевики и мы с Вами — это та сила, которая тащит арбу истории.

Искренне сожалею, что пока наши пути ведут в разные стороны. Не пора ли двум истинно единокровным вождям нации сесть за один стол и, руководствуясь здравым смыслом, обсудить многие интересующие нас проблемы?

Мы можем встретиться через два дня в хуторе Идахой в сакле подателя этого письма (фамилия его на обороте).

Ваше согласие или отказ (что будет крайне неразумно) передайте с ним. Полную тайну и абсолютную безопасность нашей встречи я гарантирую. Залог гарантии — моя заинтересованность в Вашей сохранности на посту наркома внутренних дел, даже если мы ни о чем не договоримся.

У нас, как я понял, есть абсолютно совпадающие интересы: дальнейшее разведение абречества в Чечено-Ингушетии. Оно выгоднее овцеводства и благороднее милицейского свиноводства, которым Вы заняты под руководством Кобу лова.

Хасан Исраилов

Гачиев перевел дух, вытер взмокший лоб. В руки само лезло такое, о чем и не смел думать. В его хлев с тощими козами толкалась бесхозная буйволица с полным выменем жирного молока. Перевернул письмо, посмотрел на фамилию гонца.

— Передай, прибуду к тебе через два дня один, без оружия.

Горец молча кивнул.

Выпроводив связника, нарком надолго задумался. К вечеру созрел план встречи. Велел подать чаю. «Валла-билла, Салман свое не упустит», — одобрил он народившуюся стратегию встречи. Выхлебывал чай из большой синей чашки, потел, вытирал лоб платком размером с наволочку. Время от времени разворачивал его, любовно встряхивал — вещице этой предстояло серьезно поработать на его стратегию.


Оперативный отряд из восьмидесяти бойцов он замаскировал в засаде, в лесу, на окраине аула. Всходило солнце. Прикинув, что до сакли Гудаева после подачи им сигнала (белый платок в окне) хорошего бега не более минуты, пошел к сакле один — долговязый, в замызганном плаще с башлыком.

Гудаев встретил у низкого плетня, на «салам» буркнул что-то похожее. Повел внутрь сакли.

У пустого стола стояли две трехногие табуретки. Хозяин вышел. Гачиев сел спиной к окну, мысленно примерился: вытирает платком шею, платок полыхнет белизной на уровне верхнего стекла, увидят. Успокоился, стал ждать. Все в порядке, даже не обыскали, тюфяки.

Скрипнула низенькая дверца в стене. Пригнувшись, вошел Исраилов. Он, тот самый. Гачиев, цепенея, дернулся к карману за платком. Пересилил себя, встал. Напряженно козырнул:

— Нарком Гачиев.

Исраилов заложил руки за спину, качнулся с носков на пятки.

— У русских это называется «отдать честь». Мерзкий обычай. Они не в состоянии понять, что мужчина никогда никому не отдает коня и оружие. Тем более — честь. Мы с тобой вайнахи. И у нас свои обычаи при встрече. Дай руку.

Уцепил ладонь Гачиева, неожиданно дернул к себе, крепко прижался грудью, раскатисто гаркнул над ухом:

— Ас-салам алейкум!

Одновременно где-то едва слышно металлически щелкнуло. Гачиев ошарашенно отпрянул: «Чего он орет?» Огляделся. В ухе позванивало, залитая солнцем сакля мирно покоилась со своим убогим скарбом, закопченным котлом над очагом. На стене висела грязноватая тряпица с портретом Шамиля. Шамиль в упор сурово смотрел на наркома.

Исраилов направлялся к его табуретке у окна. Гачиев дернулся вслед, тревожно напомнил:

— Господин Исраилов… э-э… я там уже сидел. Привычка такая, у окна сидеть. Сквозняк люблю.

Исраилов пожал плечами, свернул к другой табуретке. Гачиев сел на свою. Поерзал задом по дощатой надежной глади, стал успокаиваться. «Чего он заорал?»

Исраилов уже сидел. Сцепив руки, он заговорил:

— Рад приветствовать вас, господин нарком. Благодарю за приход, — широко, надолго распустил лицо в улыбке.

— Ты звал — я пришел, — сухо уронил Гачиев.

— Вас не удивило мое письмо? — вежливо осведомился главный враг.

— Нет, — рубанул нарком. — Совсем я не удивился.

— Странно, — усмехнулся подпольный вождь. — Давний грабитель Советской власти приглашает ее главного сторожа, и он является на встречу. Значит, у нас не столь разный взгляд на положение вещей?

— Клянусь, разный, — не согласился нарком. — Я тебя ловлю — ты убегаешь. Разница есть? — для начала поставил он на место нахала.

— Все в мире относительно, — непонятно, но обворожительно улыбнулся Исраилов.

Странно он вел себя — хозяином. Не нравилось это Гачиеву, отвык нарком от такого отношения к себе. Есть у него один хозяин на весь Кавказ, и тот понятный, как стакан со спиртом: умеешь обращаться — словишь кайф без ожога.

— Сейчас докажу насчет разницы, — пообещал нарком, удобнее умащиваясь и заметно веселея в предвкушении разговора: Салман свое не упустит, давно он такой случай ждал, может, всю жизнь. Этот ехидный тушканчик, что по горам столько лет прыгает, пока не знает про клетку, где он уже сидит, Салман ее двое суток без продыху мастерил, все продумал. — Господин Исраилов, одну весть я привез. Очень неприятная для вас.

— Все мы в руках Аллаха, — закатил глаза, поднял руки к лицу Хасан. И вдруг подмигнул наркому поверх пальцев.

«Э-э, мигнул, что ли? Сумасшедший глаз какой-то… Дурака валяет, — неприятно озаботился Гачиев. Прикинул: — А что ему остается, про клетку не догадывается».

— Есть сквозняк? — между тем заботливо осведомился Хасан.

— Какой сквозняк? — не понял Гачиев.

— Вы просили место у окна, сквозняком насладиться.

«Знает, что ли, про платок? — похолодело в животе у наркома. — Откуда? Кто?» Выходило — никто и ниоткуда. Рассвирепел: «Тушканчик опять шутит? Я последний буду шутить, а не ты!»

— Моя весть такая: сам Сталин сюда второго заместителя Берии генерала Серова прислал. Сказал ему: если надо, возьми любую дивизию с фронта, поймай Исраилова. Понимаешь, что это значит?

Исраилов задумался.

— Наверное, конец мне пришел? — глуповато спросил он.

Гачиев вдруг понял, что его держат за дурака. Позвали сюда, чтобы нагло, издевательски сделать из него болвана. Хватит, сейчас он вынет платок и вытрет шею. Потом будет молчать и ждать. Когда вломятся в дверь его волкодавы, он станет смотреть в глаза Исраилову. Их затопит страх. Это очень вкусно — потреблять чужой страх. Он уродует ненавистное лицо, как в кривом зеркале, выжимает на нем пот.

«Переиграл, — понял Исраилов. — Сейчас этот бык натворит глупостей. Попрет наружу бешенство скота. Его ненадолго хватит, жаль. Чем можно подать сигнал в окно? Скорее всего, платком. Сейчас он за ним полезет… Уже полез… Пора».

— Не делайте глупостей, Гачиев, — сухо и властно сказал Исраилов. — Выньте руку. Мой тон был неуместным. Сожалею. Вы остановились на том, что в помощь Кобулову прибыл Серов с большими полномочиями. Что вы мне предлагаете, ваши условия?

— Вот так сначала надо было! — прорычал, ткнул в Хасана пальцем нарком. — А ты сначала шутить начал. Теперь я буду, мое время, а?

— Валяй, — опять не удержался, усмехнулся Исраилов.

— Мои условия такие. Твои абреки — теперь это немного и мои абреки.

— Немного — это как?

— Пусть они живут, как жили. А я иногда в дела вмешиваться буду. Ты поможешь.

— Чем?

— Связь со мной держать будешь. Много от тебя не надо. Послал кого колхозную ферму жечь — напиши мне записку. Ушел кто из твоих сельсовет ликвидировать — оповести меня. Захотели прокурора ограбить — предупреди. Я не всегда мешать буду. Вам тоже жить надо.

«Он хочет пасти нас, намерен стричь с гарантией и без риска. Приблизительно этого я и ожидал. Биологически неспособен загнать свои действия в русло идеи. Его верховный судья и прокурор — нажива, чистоган. Это хорошо, когда он будет работать на нас. Ничья идея не искривит эти безнадежно прямые извилины».

— Допустим, я согласился. Каков мой выигрыш и гарантии?

— Твоя жизнь. Мало тебе? — хамски хохотнул Гачиев. — Когда облаву на тебя разработают, через меня узнаешь. Войсковая операция начнется, я предупрежу. Без этого попадешь, как хорек, в сеть. Этого хочешь?

— Этого не хочу, — уныло отказался Исраилов, постукивая пальцами по столу. — А если все-таки не соглашусь?

Гачиев вынул из кармана платок, стал вытирать пальцы, они слегка дрожали. Вдруг выхватил пистолет из рукава плаща (был притянут резинкой к руке), направил на Исраилова. Засмеялся.

— Ты плохо готовился меня встречать, даже не обыскал. Сейчас вытру платком шею — и мои прибегут из леса через минуту. Рота. Хватит на всех твоих. Но не буду вытирать. У меня голова на плечах, у тебя тоже мозги хорошие, будем мирно одно дело делать. Ты — в горах, я — в наркомате.

— Рота твоя — тьфу для нас, — все так же уныло сказал Исраилов. — А вот если Серов дивизию с фронта вызовет, тогда к Аллаху собираться надо. Если ты не поможешь. Надо думать.

— Все понимаешь, — похвалил Гачиев. Хорошо он себя чувствовал, платок мял в руке. — Много думать вредно. У тебя выхода нет. Делай, как я сказал. Дружить станем, на нас двоих Чечня работать начнет, как сыры в масле кататься будем.

— Ты верно сказал, нет выхода, — согласился Исраилов, обвис плечами, сгорбился: совсем скис вождь. — Несколько вопросов можно задать?

— Почему нельзя? Спрашивай, на все отвечу, — озабоченно разрешил Гачиев. Забеспокоился: раздавил он человека, на глазах раздавил. Был мужчина; стал тряпка, когда про Серова все понял. Нельзя так. Наркому в горах сильный, проворный слуга нужен, а не мокрая курица.

— Я слышал, ты с Кобуловым хорошо живешь, все это говорят. Правда?

«Умно спрашивает. На такие вопросы можно целый день отвечать», — благожелательно одобрил нарком.

— Завидуешь? — подмигнул. Почему бы теперь наркому не подмигнуть? Такое время пришло. — Слушайся меня. Время придет, и ты хорошо с ним жить будешь, познакомлю.

— А Серов, я слышал, с ним плохо живет, как кошка с собакой, — вдруг вильнул в непонятную сторону Исраилов.

— Откуда слышал? — посуровел Гачиев.

— Свои люди в Москве есть. Ты обещал на все ответить, — робко напомнил Исраилов.

— Как кошка с собакой? — усмехнулся нарком. Подумал: почему правду не сказать? Теперь правда не повредит главному, не снимет намордник с ручного вождя. — Хуже, чем кошка с собакой. Как волк и овца. Только подождать нужно, кто из них волком, а кто овцой станет.

— Значит, друг Кобулова — это враг Серова, — подытожил Исраилов.

Как-то нехорошо подытожил, мороз по коже у наркома пошел, помнил он, даже когда спал, свирепый гнев Серова, а его на Кавказ сам Сталин послал. Кобулова — только Берия.

— Ты это зачем? Куда ведешь? — грозно спросил Исраилова.

— Любопытный я, таким мать родила, — виновато развел руками вождь. Бывший вождь. — Последний маленький вопросик можно?

— Последний можно, — хмуро разрешил Гачиев. — Кончать надо. Резину тянем с тобой. Дела ждут.

— Кто такой Ушахов, твой бывший капитан, начальник райотдела.

— Сволочь! — отрубил нарком. — Шпион оказался. Ни на тебя, ни на меня, на чужих работает. В подвале у него шифровки и коды нашли. Мой зам Аврамов прозевал этого падлу. Шашлыки вместе жрали. Ничего, он от меня не уйдет. Ты поможешь. Хочешь совсем спокойно жить — поймай Ушахова, ко мне доставь, он где-то в горах болтается. За это сразу с Кобуловым познакомлю. Те деньги, что за него назначили, все твои будут, к ордену…

— Посмотри в окно, Гачиев, — холодно и властно обрезал Исраилов.

Гачиев обернулся. Сквозь замурзанный стеклянный квадрат увидел: пузом на земле, раскорячив ноги, лежит плотно сбитый горец и держит за ручки пулемет. Ребристое рыло адской машины покоится в тугом мешке и смотрит в сторону леса.

— Еще три таких в укрытиях, на флангах. Пятый на чердаке устроился. Хватит на твою роту?

Гачиев почуял, как цепенеет спина и ледяной озноб расползается по всему телу.

— Теперь посмотри сюда, — ткнул пальцем Исраилов.

На наркома все так же грозно смотрел с тряпки рисованный Шамиль. Из-под тряпки торчало дуло револьвера. Глаза тряпичного имама на миг смазались, моргнули, и Гачиев понял, что на него все время смотрел глазами Шамиля убийца, который отчего-то медлит. Нарком открыл рот, но сказать ничего не смог.

— Тихо, Салман, тихо, — сказал Исраилов. — Будешь живой, пока хорошо ведешь себя. Твой отряд мы засекли в лесу на подходе к аулу. Я принял свои меры. Теперь к делу, нарком Гачиев. Вы нужны мне живой и здоровый на своем месте. Познакомьтесь с этим. Наша работа.

Он выбросил на стол пачку исписанных листков. Гачиев взял один из них, стал вчитываться в каракули. «Гиниралу Сирову. Началник Сиров, сади турма свой нарком Гачиев и яво хвост Валиев. Они бисовисна грабят чиченски народ, бирут ахчи за гализацию, с мине брали пят тысяч, с Хуциева, Амигова, Косумова тоже столько брали. Тут гарах нет совецкой власти, памаги нам. Писал Муцольгов из Хистир-Юрт».

— Обратите внимание, Салман Мажитович, — заботливо напомнил Исраилов, — адресовано Серову, а не Кобулову. В остальных письмах такие же вопли о помощи. И последнее. Нас сфотографировали из-за портрета Шамиля, когда мы обнялись. Снимки принесут через полчаса. Для Серова. Наши лица там будут видны отчетливо. Нарком республики в объятиях главного врага Сталина на Кавказе. У вас найдется полчаса дождаться фотографий на память?

— Что… тебе надо? — наконец осилил горловой спазм Гачиев.

— Ничего сверхъестественного. Я должен знать все, что затевают Серов и Кобулов. Ну и конечно ваша персона.

Гачиев стал подниматься. Колени едва разогнулись, будто их за минуту обметала ржавчина. Развернулся лицом к двери. Пошатнулся и тут же почувствовал цепкий захват чужих пальцев на локте:

— Осторожнее, возьмите себя в руки, нельзя же так распускаться. Дышите глубже… и выпейте. Пейте!

Глотнув теплой затхлой влаги из кувшина, нарком пролил себе половину себе на грудь. С усилием переставляя ноги, пошел к двери.

— Вас проводит к лесу хозяин. Со мной держите связь через него. — Резкий металлический голос Исраилова бил в уши.

За дверью плеснул в глаза сине-зеленый простор, опахнуло тепло ясного дня. Потом все стало заплывать, смазываться сквозь влагу. Нарком слизнул соленую каплю с верхней губы, всхлипнул, рванул тесный, душивший ворот гимнастерки. Пошатываясь, зашагал к лесу. В двух шагах позади опасливо пристроился хозяин сакли.

Глава 19

Сталин читал справку из Чечено-Ингушского обкома ВКП(б). Это была серьезная работа, обстоятельный анализ происходившего в горах, который собирал воедино, систематизировал разрозненные факты, рисуя целостную картину.

Председателю Государственного Комитета Обороны

Генеральному секретарю ЦК ВКП(б) тов. Сталину

ПОЛИТИЧЕСКИЙ АНАЛИЗ СИТУАЦИИ В ЧЕЧЕНО-ИНГУШЕТИИ

Перед самой войной в территориально замкнутой Чечено-Ингушетии насчитывалось четыреста мечетей, в которых вершили службу четыреста четыре муллы, действовало около тридцати религиозных уставов, охватывающих более сорока тысяч мюридов.

Наиболее реакционные и наиболее крупные из них, исповедующие постулаты ислама и антисоветские по своей сути идеи, — это секты Кунта-Хаджи, Батал-Хаджи, Али Митаева, Абаса Гайсумова, Косум-Хаджи. Под их влиянием находится до сих пор практически вся горная Чечено-Ингушетия.

Кроме того, благодаря ленинской национальной политике, в основу которой легло требование осторожного подхода к национальным особенностям и укладу, в период коллективизации и ликвидации кулачества к Чечено-Ингушетии был применен щадящий режим, который позволил избежать репрессий и высылки одиннадцати тысячам лиц, лишенных избирательных прав, — явному и замаскированному кулачеству, белоофицерству. Они не прекращали борьбы против Советской власти ни на минуту.

Таким образом, начиная с двадцатых годов и до Великой Отечественной войны республика подвергалась массированной идеологической и физической обработке одиннадцатитысячного отряда контрреволюционеров, в основе которого лежал национализм и оголтелый антисоветизм.

Положение усугублялось тем, что, практически не имея до революции письменности, страдающая от хронической неграмотности молодая советская республика была вынуждена черпать низовые руководящие кадры — председателей колхозов, предсельсоветов, фининспекторов и даже секретарей обкома ВКП(б) — все из той же антисоветски настроенной, но грамотной клоаки.

Нависшая над страной угроза фашистского вторжения возбудила в замаскированной контрреволюционной прослойке реставраторские националистические настроения.

С началом Великой Отечественной войны кулачество, муллы, вожаки сект полезли в колхозное руководство, в сельские Советы, пользуясь призывом на фронт лучших кадров. Здесь помогала живучая в горах круговая порука, тейповщина, нажим религиозных авторитетов.

Нельзя сказать, что борьба с ними не велась. С начала 1941 и до середины 1942 года снято и отдано под суд за развал работы и контрреволюционную деятельность в колхозах горных районов: Ножай-Юртовском — 26 предколхозов, Чеберлоевском — 13, Саясановском — 15, Шароевском — 21. Но в силу нехватки кадров на посты председателей опять становились люди, судимые в прошлом, дискредитировавшие себя.

Так, например, предколхоза Исмаил Арсанукаев (к-з «Пионер») в 1934 году снят с должности, исключен из партии и отдан под суд за взятки и развал работы. Дело замяли, Арсанукаева восстановили в должности. Позднее он был снова снят, отдан под суд за бандпособничество, раздачу колхозного скота в частные руки.

Умар-Хаджи Болотмурзаев, предколхоза имени XVIII партсъезда, в 1928 году осужден на пять лет за скотокрадство. Отбыл наказание. В 1939 году снова поставлен председателем этого колхоза. За развал работы, участие в восстании снят, отдан под суд.

Крайне тревожное положение с кадрами финагентов. Они обманывают население. В корешке квитанции, остающемся у хозяина пишут большую сумму госпоставки, в самой квитанции — меньшую, с тем чтобы обвинить в недостаче.

Налицо сильнейшая засоренность колхозного актива.

Шалинский р-н, 26 колхозов — 40 человек актива скомпрометированы судимостью.

Шароевский р-н, 10 колхозов — 37 человек актива не внушают политического доверия.

Надтеречный р-н, 11 колхозов — 9 председателей скомпрометированы судимостью.

Предельно запутан колхозный учет, поощряются преступления, воровство.

В республике должно быть организовано не менее 860 животноводческих ферм, но имеется всего 40. Нарастает падеж колхозного скота от бескормицы. В январе и феврале этого года пало 502 лошади и коровы.

Значительное число предколхозов сознательно не оплачивают колхозникам трудодни в течение двух-трех лет. Во многих колхозах Ножай-Юртовского, Итум-Калинского районов трудодни не оплачивались никогда. В Галанчожском р-не трудодни не оплачивались с момента коллективизации в 15 колхозах. Крестьянин-горец выплачивает налоги и госпоставки исключительно с личного земельного участка, за расширение которого следуют карательные санкции. Отсюда отношение к Советской власти.

Аналогичное положение в Шатоевском районе. Растущая организационно-хозяйственная слабость колхозов, варварское отношение к агротехнике, саботаж, запутанный учет привели к устойчивой материальной необеспеченности значительной части колхозников, которые отказываются работать в колхозах.

Их экономическая необеспеченность грозит перейти в повальный голод, возбуждает растущее недовольство, плодит бандгруппы.

Борьба с ними осложняется раздробленностью, труд-нодоступностью горных поселений, в которых сложно проводить пропагандистскую работу. Так, на территории Шатоевского, Итум-Калинского, Чеберлоевского сельсоветов расположено около 70 аулов, в каждом из которых от 3 до 10 саклей. В них еще весьма живуча круговая порука, кабальная зависимость от мулл, религиозных авторитетов. Эти поселения практически отрезаны от плоскостных районов по 6–7 месяцев в году и являются опорной базой контрреволюционных элементов.

Живучесть бандитизма в этих районах объясняется обычаем, который требует предоставить убежище любому, нуждающемуся в укрытии. Кроме того, весьма сильно действует обвинение в трусости, если хозяин сакли попытается отказаться от подарка бандитов. Поэтому, как правило, подарки — корова, лошадь, овцы — принимаются, после чего принявший подарок автоматически становится бандпособником.

И еще один фактор: отождествление с религиозным авторитетом бандитизма и абречества. Вокруг бандитов настойчиво создается ареол героизма, на что направлены немалые усилия главаря республиканских бандитов Исраилова.

Все вышеперечисленное требует принятия незамедлительных мер, прежде всего укрепления экономической базы горного сельского хозяйства, изъятия из советского и колхозного руководства контрреволюционных элементов, бандпособников, постановления СНК СССР о введении льгот хозяйствам, пересмотра налоговой политики для них.

Секретарь Ч.-И. обкома ВКП(б) Иванов

Сталин закончил читать. «Кто готовил Иванову обзор? Надо выяснить, взять на заметку. Пора делать выводы. Кто, как не Иванов, прозевал подъем политической температуры в горах, не выполнил постановления СНХ о сселении горцев на равнину? Его телячье разгильдяйство вылезло боком, оттуда сильнее всего припекает политбандитизм… Пятый раз давит на мозги разведка о предстоящем ударе немцев на Кавказ… Пока таранят Воронеж, чтобы повернуть на Москву. А может, на Кавказ? Если это случится, при наличии на юге пятой, бандитской, колонны…

Этого не случится! Семьдесят дивизий нацелены на Москву. Гитлер не может скрытно повернуть такой бронированный утюг на Кавказ, успеем выставить заслон. Готовились к войне, потом обороняли Москву, было не до Кавказа. Ослабил внимание, нажим, и горцы остались в горах, вцепились в камни, как сорняк с оборванной верхушкой, не были охвачены контролем, не испробовали «ежовых рукавиц», а значит, не выработался рефлекс безоговорочного подчинения. Дикое осиное гнездо. Увильнули от тотальной чистки в тридцатых, теперь поголовно гниют в бандитском сепсисе. Вся нация заражена. Российское крестьянство просеяли через сито, ссыпали кулацкий мусор в топи Сибири. А эти отсиделись в каменных ущельях, теперь вылезают на черноземную перину предгорий, жалят ненасытными клопами.

Собственно, что помешало тогда фактически выдрать их из ущелий? Кто зудел под руку? Конечно, кавказские адвокаты: Орджоникидзе, Киров, Андреев, Микоян. Напомнили про отборную деникинскую армию, которую Чечня схватила «пастью за курдюк», придержала, оттянула наступление на Москву, дала России передышку. Адвокаты все-таки выцыганили щадящий режим для малых аборигенов. История Македонского, Бонапарта, Батыя многократно учит: нельзя удерживать топор на замахе, вместо полена рубанешь по ноге. Доадвокатились, сволочи… Спросить теперь не с кого.

Если спустить на Чечню Лаврентия?… Нельзя, резко полезла вверх добыча нефти, выработка бензина. И потом, кого на место Иванова? Нужен спец по национальным и нефтяным вопросам с тяжелым кулаком. Сочетание, а? У нас никогда не было легкого выбора в кадрах. Если смышлен, способен, то почему-то еврей, сначала лезет в душу, потом, как скунс-вонючка, в нору — в оппозицию. И норовит непременно обрызгать оттуда. Если заглядывает в глаза и все исполняет с полуслова, обязательно туп, наломает дров с усердия, от такого больше вреда, чем пользы. Если смышлен и предан… Такие почему-то быстро исчезают. Их не любит Лаврентий.

А ты любишь таких?» — напоследок спросил он сам себя и обнаружил, что отвечать на это не хочется. «Такие перевелись», — оправдался он.

Распахнулась дверь, и государственную торжественность кабинета, насыщенного сгустками державных мыслей, пронзительно проткнул какой-то хулиганский выкрик:

— Посмотри, что вытворяет эта карла!

Сталин вздрогнул, с мгновенно вспыхнувшим гневом, не оборачиваясь, сказал:

— Я тебя не звал.

Но повод, толкнувший наркома в кабинет, был столь нестерпимо важен для него, что временно заглушил постоянно тлеющее чувство самосохранения.

— Иосиф Виссарионович!

Сталин обернулся. Наркома прожгли и вышвырнули из кабинета тигриные глаза, едва отпустив ему время для покаяния:

— Виноват, товарищ Сталин!

Верховный зашагал вдоль стола. Злое раздражение медленно опадало в груди осенним листом. Вызвал Поскребышева, глухо, неприязненно сделал внушение:

— Почему пускаешь без доклада?

— Товарищ Берия всегда входил без доклада…

— Иногда — не значит всегда. Я недоволен вами.

— Виноват, товарищ Сталин, больше не повторится. — Естественная поза и формула тотальной виноватости перед ним начали успокаивать.

— Пусть войдет.

Берия вошел, сдавленный жесткими тисками ритуала:

— Здравия желаю, товарищ Сталин. Разрешите?

— Что у вас?

— Я прошу арестовать заместителя наркома внутренних дел Серова («Серая гюрза!» — ненавистно мысленно выплюнул он).

Сталин чуть отпустил себя: на миг проступил на лице интерес:

— Для ареста моего бывшего представителя на Кавказе должны быть веские причины.

— Они есть. Прошу ознакомиться с его запиской по ВЧ.

Сталин прочел записку, тут же ухватил суть настырности наркома: его заместитель вытворял на Кавказе несусветное, выламывался из сталинской установки — карать! Это безумное своеволие шевелилось для наркома лакомым кончиком хвоста, за который он теперь намеревался извлечь из норы прежде недоступную для него «серую гюрзу».

Вожди всех племен и народов владели преимуществом перед смердом и вассалом — своим количеством знаний. Знать больше всех напрямую означало быть сильнее всех, поскольку знание многих вариантов и возможность выбрать из них нужный, соответствующий моменту, всегда было династической, правящей форой.

Сталин изучающе смотрел на Берию. Мингрела поджаривало нетерпение: «Моя «гюрза», моя!» Он не ведал одного: на столе у Верховного лежал обзор ситуации в Чечено-Ингушетии, подписанный Ивановым. Из него наглядно, как пружины из старого дивана, выпирали выводы, которые открытым текстом давал Серов: горцам нужны льготы и послабления.

Две докладные записки, составленные разными людьми, подводили к одному. Это заставляло задуматься и предостерегало от скорого решения, которого жаждал нарком: убрать Серова и выдавить Исраилова из кавказского тела, как гнойную пробку фурункула, — с хрустом и кровью.

Но, во-первых, Верховный не терпел никаких подталкиваний. Во-вторых — а будет ли результат? Напрашивался ответ: не будет.

Сталин никак не желал поддаваться:

— Что тебя не устраивает в записке Серова?

— Коба, я сошел с ума, да? — горько возопил сбитый с толку нарком. — Я выполняю твое задание по ликвидации политбандитизма в Чечне, ночи не сплю, лично разрабатываю каждую крупную операцию с Кобуловым. Кобулов рискует жизнью, истребляя корни бандитизма в горах, а этот…

— Кто дал право оскорблять? — негромко, предостерегающе перебил Сталин.

Но, не вняв этому предостережению, продирался нарком в яром азарте к, казалось бы, неоспоримому:

— Считаю докладную записку генерал-майора Серова разлагающей, сознательно вредной. Просить льготы и отмену налогов для республики, зараженной сверху донизу бандитизмом, — это хуже, чем политическая близорукость, это сознательное вредительство!

— Политически близорукого вредителя Серова послал на Кавказ Сталин. Давай арестуем Сталина, — заинтересованно предложил вождь.

— Товарищ Сталин, вы не могли предвидеть… — все еще недопонимал ситуацию нарком. И с маху наткнулся на стену, расплющив о нее коршунячье свое пике.

— Я всегда и все предвижу на столетие дальше всех вас! — в тихом бешенстве оборвал Сталин. — Серов усмотрел корневую причину бандитизма. Царские держиморды издевались, грабили чеченца, ингуша. Советские держиморды, среди которых подавляющее большинство бывших врагов, оказались для горца ничем не лучше царских. Ты никогда не мог этого понять в своей примитивной истребительности. Выводы Серова подтверждает докладная записка Чечено-Ингушского обкома. Возьми, потом ознакомишься.

— У Кобулова другое мнение, — изнемогал в разочаровании нарком. Серов выскальзывал из рук.

— Дойдем и до твоего Кобулова. Предложения Серова и Иванова заслуживают серьезного внимания. Что касается Кобулова, тебе придется стать из-за него наркомом утильсырья.

— Поясните, товарищ Сталин, — стоял уже навытяжку нарком.

— Калинин передал мне твое утверждение о награждении боевыми орденами оперативников Кобулова. Наш староста привык кушать всякое. Но на этом даже он поперхнулся. — Сталин взял со стола лист, стал читать: — «Кобулову — Героя Советского Союза, Лухаеву, Жукову, Валиеву — орден Красного Знамени, шести офицерам — орден Красной Звезды». За что? Эта десятка во главе оперативного отряда ликвидировала четырех нищих горцев. Если ты все-таки настаиваешь на наградах, мы пойдем навстречу. Будем делать эти награды для твоего наркомата из самоварного золота. Но самовары в таком количестве придется добывать наркому утильсырья. По совместительству.

— Я все понял. Немедля сделаю выводы, — действительно опомнился и осознал ситуацию нарком.

— Больше ничего не хочешь сказать?

— Я и так слишком много болтаю. А главное дело, которое ты поручил, не сделано до сих пор. Меня давно пора гнать в шею.

— Так почему ты не согласен с Серовым?

— Когда какой-то политический недоносок, вонючая падаль Исраилов называет отца всех народов, моего вождя лжецом и интриганом, а мой заместитель пускает розовые сопли, жалеет аборигенов, которые укрывают этого Исраилова, я не могу реагировать спокойно. Письмо Исраилова к тебе жжет мою совесть, гложет мое сердце. Пошли меня на Кавказ, Коба! Я привезу этого подонка, ядовитую гиену в клетке, голого, намазанного собственным дерьмом!

Сталин размеренно похлопал в ладоши:

— Надо попросить, чтобы пристроили тебя в МХАТ, в фронтовую бригаду.

Еще по Грузии он знал цену этому набору из «совести» и «сердца». Гораздо лучше ему импонировала клетка. Он представил в ней Исраилова, каким его изобразил нарком. Стало легче. Почти хорошо. Собеседник обладал незаменимым качеством: облекал в слова непотребные желания и площадные мысли вождя — те, которые не полагалось высказывать вслух.

— Что я должен ответить Серову? — между тем ждал решения нарком.

— Пусть занимается своим делом, — через паузу ответил Сталин. — Мы рассмотрим его предложения о льготах горцам на Политбюро.

— А… Кобулов?

Сталин долго раскуривал трубку. Наконец ответил:

— Пусть тоже занимается своим делом. Нехорошо, неправильно, когда бандита Исраилова кормят и укрывают бандпособники. Неважно, какого они пола и возраста.

Грозное, непостижимое время. Можно было принимать одновременно два решения, взаимно истребляющих друг друга. Можно было поднять на дыбы отечественную промышленность, мудро, по-государственному готовясь к неизбежной войне, и… расстрелять лучших полководцев. Можно было создать лучшую в мире разведку и не верить ее донесениям, сажать мать-кормилицу в тюрьму за килограмм подобранных в поле колосков и отправлять тысячи вагонов хлеба злейшему врагу России, залить страну черным горем вырываемого с корнями крестьянства и заставить их славить жизнь.

— Разрешите действовать? — спросил нарком, сыгравший баш на баш с самим вождем.

— Не разрешаю — приказываю, — уточнил вождь.

Заместителю наркома внудел Кобулову

Совершенно секретно

ЗАПИСКА ПО ВЧ

30.5.42. Приказываю истреблять без жалости и сомнений бандитскую сволочь и тех, кто ей помогает, независимо от пола и возраста. Обеспечить в горах мертвую зону для Исраилова любой ценой.

Берия

Заместителю наркома внудел Серову

ЗАПИСКА ПО ВЧ

30.5.42. Занимайтесь своим делом. Ваши предложения рассмотрим.

Берия

* * *

И вновь крики детей, стариков и женщин наложились на треск автоматов и сполохи пожарищ. «Бандитская сволочь» истреблялась вместе с гнездовьем. Обезумев в слепой и горькой ярости, горцы мстили как могли, как подсказывал кипящий в ненависти мозг: вырезали целые отряды и гарнизоны.

Не зарубцевавшуюся со времен Ермолова и Воронцова национальную обиду расковыривали снова, на новом витке истории. Вайнах укреплялся в тотальной ненависти к русскому, к тому, кто столетиями подставлял свою плоть под смертный напор тевтонских, татаро-монгольских и вот теперь фашистских орд, защищая малые нации генетическим рефлексом наседки.

Сами же славяне, вскормив и взвалив на плечи двуглавого цербера, расплачивались за безоглядную доверчивость свою миллионами собственных жизней — затравленных, усохших в дурмане разрушительства «старого» мира. Цербер, лютуя на Кавказе именем русского народа, воспалял в них слепую ненависть, которую не загасили десятилетия.

И долго еще предстоит нам предъявлять взаимные счета и обиды, слезами и кровью гасить взаимное горючее недоверие, постигать нетленную истину: нет плохих или виноватых народов. Есть преступные главари.

Глава 20

Звонок поднял Аврамова в пять утра. Приглушенный голос дежурного радиста сообщил о шифровке от Восточного — Ушахова.

Жена Софья, приподнявшись на локте, встревоженно, заспанно спросила:

— Что… что там, Гриша?

Аврамов положил трубку, несколько секунд сидел неподвижно на краю кровати. Весть принесла облегчение: отозвался! Что там у него? Расшифровать немедленно, сейчас. Стал торопливо одеваться. Затянув ремень, обернулся к Софье:

— Ты, Соня, досыпай за меня.

Расшифровав радиограмму, снедаемый тревогой, он позвонил Серову. «Был на грани провала… Это же надо додуматься — разрыть могилы! Сколько лет этот оборотень нас учит, за нос водит, а все никак цены настоящей ему не дадим. Зарыть пустые гробы, идиоты!»

Серов ходил по кабинету, с хрустом разминая пальцы за спиной:

— Ну ладно, тебе по штату положено дальше носа не видеть. Но я-то, стреляный воробей, как мог эту вашу мякину с пустыми гробами прошляпить, не подстраховать? Как?!

— Штат — не фиговый листок, вы им мой срам не прикрывайте, — насупился Аврамов. — Готов нести ответственность…

— Ты еще слезу покаянную пусти, пожалею! — раздраженно зыркнул Серов. — Ему не слезы твои, прикрытие нужно. Что с подтверждением из-за кордона делать будем? Две недели…

— Шамиль гениальный ход сделал, сказал, что все связники у нас в руках. Значит, выход за кордон у Хасана только через него, — стал напряженно прикидывать Аврамов.

— Не один, два хода гениальных. Правильно отказался от предложения Джавотхана встретиться.

— А я что говорил? — не удержался, ехидно вспомнил Серову его генеральский взбрык Аврамов.

— Ну! О тебе вся Москва в лапоть звонит, — не остался в долгу генерал. — Самолет с оружием и связником отсюда не осилим, кишка тонка.

— Зачем нам осиливать? Москва осилит, — удивился Аврамов. — Звоните в Москву.

— Такие дела звонками не решаются. Закажи у Иванова самолет. Хуже татарина туда явлюсь, в самоволку.

— Без вызова? Когда здесь все на волоске зависло?! — похолодел Аврамов.

— Ладно, не пугай. Бог не выдаст… — сцепил зубы Серов. Отошел к окну, застыл там — крепенький, фактуристый.

— Чего вы добьетесь? Пришлют другого вместо вас, начнут они с Кобуловым землю под собой рыть, войска задействуют, облавы — и конец всему, — изнывал в недобром предчувствии Аврамов. — Нельзя на Исраилова с облавами. Его о всех наших действиях загодя предупреждают.

— Кто?! — изумленно крутнул головой Серов. — Договаривай! На кого думаешь?

— А вы сами прикиньте. Восьмая облава коту под хвост. То вместо банды пустая сакля с дерьмом на полу, с издевательской запиской, то обстреляют из засады на подходе. Потери — тридцать два бойца за месяц. Бездарные потери. Башку нам надо оторвать за такие потери.

— Придет время — оторвут, — недобро успокоил генерал.

— Разрабатываем операции у Иванова. Кто присутствует? Иванов, Кобулов, вы, я, нарком Гачиев. Секретарь обкома в банды доносит? Вы? Я?

— Бред, — нетерпеливо отмел Серов.

— Кому выгодно, Кобулову?

— У него здесь та же задача, что и у меня, как бы мы с ним ни собачились, — с отвращением двинул челюстью замнаркома. — Он теперь на бандпособниках специализируется.

— «А» и «Б» сидели на трубе. Кто на трубе остался? — опростался от гнетущей мерзости подозрения Аврамов. Надолго замолк, впившись взглядом в москвича. У того светлели в неистовом, нетерпеливом гневе глаза, будто выедало их хлоркой.

— Та-а-ак.

— Фактики для размышления подбросить? — передохнул, повел дальше Аврамов.

— Слушаю, — замкнул себя на ключ генерал.

— Из тюрьмы исчезли трое братьев политбандитов Гуциевых. Обстоятельства побега идиотские: наручники валяются на полу, охрана ничего не видела и не знает. Приказом Гачиева расследование прекращено.

За воровство и распродажу налево продовольствия в особо крупных размерах арестованы нарком торговли Лифшиц, директор Ресторанторга Шойхет, особоуполномоченные СНК по питанию эвакуированных Аитов и Гинзбург. При обыске у всех найдены большие денежные суммы, золото, драгоценности. Охранники, которые везли ценности, исчезли вместе с ними, опись ценностей — тоже. По распоряжению Гачиева розыск прекращен. Мотив наркома: не до этого, война.

Факт третий…

— Иди-ка погуляй, — вдруг подал голос Серов.

— Что? — опешил Аврамов.

— Проветрись, говорю, остынь, — подтвердил генерал. — И охрану убери из коридора. О самолете для меня договорись. Займись делами, Григорий Васильевич.

— Есть, — козырнул, каменея лицом, Аврамов. Вышел.

То, что вдруг открылось Серову, смутно бродило в нем уже немало времени. Неимоверные собственные усилия бесследно таяли, уходили в какой-то местный зыбун. Забрезжила, начала оформляться неясная догадка об утечке внутренней оперативной информации давно. Но лишь теперь все стало на свои места. Предстояло действовать, но так, чтобы не напороть горячки.

Потянулся к телефону — звать Гачиева, отдернул руку: «Не суетись. Лаврентий велит: занимайся своим делом. Займусь. Гачиев — это мое дело, за меня его никто не сделает». Долго сидел неподвижно, сцепив руки на столе. Страшновато он смотрелся: бескровное, посеревшее от усталости, ожесточившееся лицо подергивалось в едва приметных судорогах. Под нависшими кустистыми бровями застыли в невидящей отрешенности глаза.

Поднял трубку, набрал номер, выждал, сказал:

— Товарищ Гачиев, зайдите ко мне, в кабинет Аврамова.

ИЗ ПИСЬМА ГАЧИЕВА ИСРАИЛОВУ (ТЕРЛОЕВУ)

Дорогой Терлоев! После нашей встречи шлю письмо с доверенным человеком. Ради Аллаха, держи клятву, не называй нас никому. Проверь всех своих, есть сведения, что у тебя работает шпион Серова. Я буду «преследовать» тебя, как договорились в предыдущем письме. Что, если сожгу твой дом, арестую кое-кого из друзей и родственников? Для всех мы непримиримые враги…

ИЗ ПИСЬМА ИСРАИЛОВА ГАЧИЕВУ

Уважаемый Орел! Не возражаю против поджога дома и ареста родственников, в том числе и брата Хусейна, тем более что он, как стало известно мне, готов продаться вам. Наша конспирация и стабильные отношения должны крепнуть.

«Лови» меня с умом. Помни о фотографии, твоих письмах ко мне и горских — к генералу. Сообщай нам наиболее ценное: дислокацию гарнизонов, их численность, планы, передвижения.

Особенно интересны совещания у Иванова, старайся излагать их более подробно. О шпионе — спасибо, ведем проверку…

Гачиев шел по вызову генерала. Изнемог в предчувствии беды где-то посередине коридора, прислонился к стене, чтобы отдышаться, унять сердце. Вызывает… Что им известно? Этот вопрос с недавних пор завис над ним неотвратимо, готовый упасть в любой момент и раздробить всю его жизнь.

«Они» — аврамовы, ивановы, серовы — таились в своих кабинетах, незримо плели свои сети для него. То, что ему позволяли еще присутствовать на совещаниях у Иванова, ни о чем не говорило. Там обсуждалась лишь одна проблема: как выловить Исраилова. «Они» были ненавистной и непонятной породы, их пресная, дистиллированная среда обитания плескалась в тесном корыте, в сплаве идей, принципов, чести и прочей шелухи. «Они» сами влезли в это корыто и норовили садистски затащить к себе остальных.

Слава Аллаху, что не вся власть в этом мире принадлежит им, есть и сильны еще кобуловы, папа Лаврентий… Иначе зачем вообще тогда коптить свет, если нельзя взять ту бабу, которую хочешь, раздавить ненавистного тебе и насладиться его визгом, слушать тосты про себя, сладко есть и пить, что пожелаешь? Зачем жить, если мнение твое не становится законом для остальных? На свет рождаются один раз. Кто имеет право запретить делать все, что хочешь?

«Этот» имел такое право (нарком стоял уже перед дверью кабинета Аврамова). С ним предстояло драться. Ну, вперед!

Гачиев вошел и, давя в себе поднимающуюся волну тошнотворного страха и ненависти, заговорил:

— Здравия желаю, товарищ генерал! Спасибо, что пригласили, я давно хотел сам прийти. Накопилось много вопросов. Есть предел терпению! Разрешите откровенно, по-мужски?

— Слушаю, — окатил неприступностью Серов.

— Почему меня обходите? Почему держите за пешку? Я нарком здесь или, извините, второй хвост у ишака?!

— Ближе к делу, — поморщился генерал.

Страшась даже малого разрыва в своем нахрапе, куда мог втиснуться Серов, всеми силами отдаляя грозовое, неотвратимое, что таилось в вызове и облике всесильного москвича, хребтом почуял нарком, что его спасение в наступлении — любого пошиба:

— Хорошо, я скажу о деле! Аврамов упустил матерого шпиона Ушахова. И все шито-крыто, никаких выводов. А его надо под трибунал! Я вам прямо скажу, товарищ генерал, как офицер офицеру: он вашим именем козыряет, говорит, пока Серов здесь, я плюю на всех. Какие-то свои делишки втайне от меня, наркома, стряпает. У него, оказывается, в банде Исраилова свой человек пасется. Кто? Он от него информацию принимает мимо меня! Если Аврамов ничего об этом не докладывает, значит, двойную игру ведет, значит, с Исраиловым заодно, шкура! Я прошу вашей санкции на арест Аврамова как коммунист, я не буду, не хочу больше молчать, я…

— У вас оружие зарегистрировано? — перебил Серов.

— Что?

— Личное оружие зарегистрировано?

Что-то непредсказуемое навалилось на Гачиева.

— Так точно. А как же? Я всегда…

— Бывает, не регистрируют. Разрешите полюбопытствовать, какой номер.

— Слушаюсь. — Он расстегнул кобуру, достал пистолет, протянул Серову и вдруг с ужасом увидел дуло, направленное на себя.

— Руку на стол. Ну?! — тихо и грозно велел генерал.

— Что?… Зач…

— Сидеть! Попробуешь снять с предохранителя — пристрелю. Скажу: опередил покушение на себя. Все понял?

— Д-да… — Он мгновенно представил, как это будет выглядеть, и помертвел. Москвич все продумал.

— Отвечать на вопросы коротко, все, как было.

— Так точно! — Гачиев на все ответит. Он боялся пошевелиться.

— Где охранники, что везли драгоценности после обыска у Шойхета, Гинзбурга и Лифшица?

«Кто заложил?! Хана… Держаться! Ничего не видел, не знаю».

— Н-не знаю! Мне не доложи…

На него обрушился грохот. Пороховая вонь шибанула в ноздри, и он на секунду выключился. Когда к глазам вновь прильнул свет, щека и ухо явственно воспроизвели клеточной памятью смертный сквозняк свинца, который только что опахнул кожу. Нарком закричал. В его крик врезался нечеловеческий, железный голос:

— Следующая пуля твоя, больше предупреждения не будет. Где?! — Голос придавил, расплющил остатки воли. Ее не стало.

— Аул Кень-Юрт… там.

— Где драгоценности?

— У м-меня… Не успел оприходовать, — попытался подняться.

— Сидеть! Кто помог бежать из тюрьмы политбандитам Гуциевым?

— Охранник Атаев.

Ответы, смазанные слизью страха, выскакивали теперь из него легко, без всяких усилий.

— Охранник твой человек?

— Мой.

— Операции, что у Иванова разрабатываем, ты бандитам продаешь?

Самосохранение взбухло в нем (за это — расстрел!), прорвалось отрицанием:

— Не я!!! Докажите!

— Ты, сволочь, — с отвращением сказал Серов. — Аулы горят — тоже ваша с Валиевым работа. Почему я, русский, должен защищать от тебя чеченские аулы? Братья мои, славяне, на фронте в кровавой работе горят, а я с такой мразью воюю…

Запоминай. Ты оприходуешь и сдаешь сегодня мне все ценности. Это первое. Второе. Не дай бог, если где-нибудь заикнешься, что у Исраилова работает наш человек, из-под земли достану, раздавлю. А теперь — сдай все дела Аврамову и катись… к матери! Хочешь жить — просись на фронт. Если завтра встречу в городе, пристрелю вот из этого, твоего пистолета. Зафиксируем как самоубийство. Сам знаешь, как это делается. Закопаем ночью на пустыре, как собаку. Слово офицера! Оставь оружие — и пошел вон. Раз… два…

Гачиев прыгнул со стула, всем телом ударил дверь, выметнулся в коридор.


Он почти бежал по коридору к своему наркомовскому кабинету — к Кобулову. Этот был свой. Нутром почувствовал некоторую родственность Гачиев в грозном кураторе сразу после прилета того из Москвы. Пока москвич только принимал от наркома. Пришло время попросить у него для защиты часть необъятных полномочий. Захочет ли выделить, возьмет ли под крыло или, взвесив все, не сочтет нужным сталкиваться лоб в лоб с Серовым из-за какого-то туземца?

Надо, чтобы захотел. Для этого — все на кон, все, что есть? «Много есть. Жив буду — снова обрасту», — металась в черепной коробке загнанная мысль.

Он вломился в кабинет. Налил стакан воды, жадно стал всасывать влагу в раскаленное ужасом нутро. Рухнул в кресло.

Кобулов наблюдал молча, с любопытством. Немного погодя спросил:

— За тобой что, собаки гнались? — не дождавшись ответа, усмешливо поднял брови: — Может, Германия уже победила, а меня не оповестили?

— Хуже, — трепыхнулся в кресле нарком.

— Хуже?

— Товарищ Кобулов, разрешите с вами на полном доверии, откровенно? — ударился вдруг в истерику Гачиев.

— Валяй, — с ленивым любопытством разрешил Кобулов.

— Я всегда, сколько ношу милицейскую форму, делал, что мне приказывали, всегда делал и держал язык за зубами, всегда был преданным солдатом товарища Берии! И если нужно, отдам за него жизнь, всю кровь по капле!

— Давай без этого. В чем дело? — поморщился генерал.

— Нужен ваш приказ… Одно ваше слово!

Гачиев вскочил, открыл сейф. Достал саквояж, вывалил перед Кобуловым пачки денег, впился в него взглядом.

— Здесь двести десять тысяч.

— Хорошо живешь! — оживился Кобулов. Становилось интересно.

— Это остатки. Я экономил на оплате сексотов. Лично экономил! Кроме того, здесь те суммы, что добровольно… э-э… сдавали бандиты при легализации, что мы находили при обысках. Я понимаю, виноват! Судите! Не успевал, замотался. Я… я…

— Ну, рожай! — рявкнул замнаркома.

— Я не успел все это оприходовать, провести через финорганы. Откладывал на потом, и вот… я хотел, чтоб вы…

— Что я?

— Чтоб вы использовали все это на пользу родному НКВД! Лично вы!

— Говоришь, не оприходовал? — переспросил Кобулов. Требовалось время на обдумывание. Опять подвалило давно известное, опробованное. Следовало только взвесить риск, даже не риск, а прямой навар, оплату усилий. Этот, видно, хочет «крыши» для себя. Много хочет.

«Моя «крыша» дорого стоит», — помыслил генерал. Решил прощупать:

— Значит, не оприходовал… Трибуналом пахнет, нарком.

Гачиев всхлипнул:

— Клянусь, не успел! Сами знаете нашу работу: ни дня, ни ночи!

— Через какие документы проходила сумма? — перешел к делу Кобулов.

— Было несколько бумажек: протоколы допросов, акты… У себя хранил. А потом куда-то делись, черт их знает, куда! Разве до бумажек сейчас, товарищ генерал? Война священная с фашизмом идет! Мужское офицерское слово дороже всех бумажек! Я вам передаю эту сумму, так что мне, с вас бумажку, что ли, просить?! Человек человеку должен доверять!

— Верно, не до бумажек, — с любопытством рассматривал наркома генерал. Новые грани в аборигене открывались. «От кого, интересно, он просит «крышу»? Взглядом показал на саквояж.

Нарком, сдерживая дрожь, отдирая так и липнущие к пальцам деньги, стал заталкивать их в темное дупло, в разинутый зев саквояжа. Щелкнул замком.

Кобулов поднапрягся, поставил его на пол, притиснул хромовым сапогом к ножке стола. По ноге, по ляжке, поползли щекотные мурашки.

— Я ваш вечный должник! — исключительно правильно повел себя нарком.

— Наркомат нуждается в средствах. И в таких людях, как ты, — обобщил приемопередаточную акцию Кобулов.

— Самое главное осталось, — заявил, отдыхая душой, Гачиев. Полез в сейф, достал маленький чемоданчик. Раскрыл перед москвичом. Тот заглянул внутрь. Глаз неожиданно укололся об искряной блеск, исходящий со дна. — Нашли при аресте Гинзбурга, Лифшица, Шойхета, — скромно пояснил нарком.

— Кража и спекуляция продовольствием? — азартно припомнил Кобулов.

— Так точно! По-крупному работали, с-суки! — в который раз восхитился чужой хватке Гачиев.

— Через кого прошли ценности? — взял быка за рога москвич.

Нарком многоопытно, с отрицанием покачал головой.

— Понятно. А понятые? — накалялся в азарте куратор.

— За кого меня принимаете? Не было никого.

— Охранники? — учел и этот фактор Кобулов.

Усмехнулся нарком: его учат жить? Чиркнул ребром ладони по горлу:

— Вчера ночью, в ауле Кень-Юрт.

— Башковитый ты мужик, — размягченно выдал комплимент генерал. — Есть какие проблемы еще?

— Серов вынюхивает, по следу идет, — ухнул абориген.

— Та-ак, — заметно, на глазах отдалялся и холодел Кобулов. — Ну и что ты от меня хочешь?

— Командируйте меня в Москву. Сейчас. С этим. Лаврентий Павлович лучше нас знает, на что это использовать.

Драгоценный сиятельный блеск на дне чемоданчика безнадежно угасал для Кобулова: вынырнул третий, неприкасаемый, кому предназначалось это великолепие. Длинный предлагал включить в дело Папу, рассчитывал на его «крышу», чтобы укрыться от стальных челюстей Серова.

Что будет иметь с этого он, Богдан Кобулов? Увесистый саквояж под ногой и хороший настрой Папы. Не так мало. Надо только подсуетиться, чтобы для Папы показательно высветилась роль Богдана во всей этой катавасии.

Длинный играет способно. И по правилам. Его вступительный взнос, что греет щиколотку даже через сапог, — пока мизер, кусок дерьма, о которое не стоило пачкаться, если бы игра велась не по правилам. Но абориген успел получиться в этой дыре. Нужный кадр.

Так подытожил ситуацию Кобулов. «Пусть катится к Папе. И чем быстрее, тем лучше, пока не встрял Шибздик. А в случае чего — моя хата с краю, за все в ответе Папа».

— Час тебе на сборы. И — брысь! Я дам в Москву записку по ВЧ, — ледяным тоном уронил замнаркома.

Гачиев вышел в сумрачный коридор. Глубоко, с дрожью вздохнул: пока пронесло. Пора делать следующий ход. Вынул пистолет, сдвинул предохранитель. Накинул на дуло носовой платок, уткнул холодную сталь в край плеча — по касательной. Мышцы стали деревенеть от предстоящего. Сдавленно, остервенело зарычав, нажал на курок.

Пистолет грохнул, дернулся в руке. Плечо взрезала боль. Отходя от пережитого, распуская сжатое в комок тело, Гачиев скособочил голову. Гимнастерка на плече напитывалась кровью.

От тычка изнутри распахнулась дверь, в коридор выскочил Кобулов, оторопело уставился на наркома:

— Кто стрелял?

— Все в порядке, товарищ генерал, — разлепил губы посеревший Гачиев. — Все нормально. Проба ствола. — Развернулся, зашагал к выходу, странно кренясь на левый бок. Дулом вниз плыл над полом зажатый в руке пистолет.

Наркому внутренних дел СССР

генеральному комиссару госбезопасности тов. Берия

Совершенно секретно

ЗАПИСКА ПО ВЧ

Мною командирован в Ваше распоряжение нарком Гачиев с особо ценным грузом. Сопутствующие обстоятельства Гачиев объяснит Вам лично.

Кобулов

Прошло трое суток. В кабинете Аврамова раздался звонок. Серов взял трубку.

— Серов у аппарата.

— Тебе что надо от Гачиева? — дребезжащим металлом спросила Москва. — Злость на нем срываешь? Все твои дурацкие претензии и обвинения мне адресуй. Сам разберусь. За его безопасность, как приедет от меня, головой отвечаешь. Тебя послали Исраилова ловить, а ты мышей ловишь, своих травишь, работать всем мешаешь. Последний раз предупреждаю: не суй нос в дела Кобулова и Гачиева. Мне тут про твое самодурство кое-что рассказали. В случае чего, будешь отвечать по законам военного времени.

Трубка отпустила порцию длинных гудков.

Серов сидел, уронив голову на руки. «Упустил оборотня. Выскользнул. Чистоплюй паршивый, руки марать не захотел… Стрелять, пулю в лоб влепить нужно было этой сволочи! Понадеялся, что сам уйдет с дороги. Идиот, теперь расхлебывать будешь. Их банда страшнее исраиловской… Сеют национальную отраву, вражду к нам сеют. А травиться будут дети наши, внуки… Что делать?! Ладно, это потом. Теперь главное — Ушахов».

Глава 21

Сталин, слушая доклад Жукова, ходил по кабинету. У окна, прислонившись спиной к стене, поблескивал синевато-стальным пенсне Берия. Рядом с Жуковым закаменел начальник разведуправления. Эти двое ничего не понимали в происходящем. Почему доклад о положении на Юго-Западном фронте делает не его командующий, а Жуков, чей Западный фронт прикрывает пока Москву? Отчего здесь нет Тимошенко, а Жуков оперирует цифрами, военно-стратегической фактурой чужого фронта с напористой уверенностью очевидца?

Эта роль была неясна и самому Жукову. Сталин предпочитал держать любой созревающий многоходовой замысел в себе до последнего момента. Около недели назад Верховный позвонил Жукову в штаб Западного фронта, сказал в трубку буднично, неторопливо:

— Есть одно небольшое дело, товарищ Жуков, о котором не следует особенно распространяться. Надо вылететь к соседу — Тимошенко, на Юго-Западный фронт, проанализировать обстановку. Когда сможете доложить положение дел?

Жуков запросил неделю. Сталин отпустил только пять дней. Первое, что нужно было Верховному, — выпроводить широколобого упрямого русака из его военной вотчины, чтобы запустить туда своих ищеек, дабы они без помех прощупали, обнюхали и обрисовали, что дали нововведения Жукова в разведслужбе. К чему затеян и продолжается этот цирлих-манирлих с разведчиками?

На Западном фронте с июня сорок второго года расцвел разведренессанс. Неугомонный реформатор Жуков до этого лично обследовал разведработу в 5, 34, 49, и 50-й армиях, после чего 27 мая спустил грозную директиву, по которой разведслужбы фронта получили лучшее автоматическое оружие, обмундирование, особый режим службы, кормежку. Были возведены в культ техника обучения захвату пленных, психологическая и физическая подготовка. Разведчик, приволокший «языка» награждался в обязательном порядке не позднее чем через сорок восемь часов после дела.

Жуков убыл на Юго-Западный фронт. Эксперты, запущенные к нему в это время Сталиным, доложили вскоре несколько обескураженно: уровень разведывательной информации у Жукова в ротах, полках, дивизиях, знание противника на порядок выше, чем на других фронтах. Напрашивался вывод: жуковская реформа требует поощрения и немедленного внедрения в действующей армии. Верховный, улавливая острейшим инстинктом смертельную опасность, сгущавшуюся на юго-западе, винил в этом фронтовые разведки, профукавшие замыслы врага.

Сдали Керчь, Харьков. Только что пал Севастополь. Сталина изводила неясность общего стратегического плана немецкой группы армий «Б». Командующие наших армий сдавали на юге одну позицию за другой, на разносы Сталина, клокотавшие бессильным гневом, на запросы о планах противника мямлили невразумительное.

Именно тогда у Верховного созрело решение сделать своим заместителем Жукова, у которого без тычков и подталкиваний вдруг прорезались разведзубы. Вот пусть и слетает на юг, к Тимошенко, разнюхает, чем там пахнет.

Слетал. Теперь докладывал, не подозревая еще о скором переходе в замы к Самому. Пахло пораженческой бедой. Но где? На каком направлении?

— Почему доклад из вас надо тащить клещами? — раздраженно спросил Сталин. — Дальше. Что с резервами, которые мы отдали Голикову под Воронеж?

Жуков, переждавший паузу, невозмутимо ответил:

— Они нанесли удар южнее Ельца, как и планировалось. Лист вынужден был бросить туда двадцать четвертый танковый корпус и три пехотные дивизии. Прорыв к северу от Воронежа не состоялся.

Сталин кивнул, ткнул трубкой в сторону начальника разведуправления, повторил с грозно-торжествующей интонацией, напоминая о давнем споре:

— Не состоялся! Сколько осталось от резервов в результате?

Жуков помолчал, ответил с плохо скрытой, гневной тревогой:

— Пока не получено точных данных, товарищ Сталин. Рейхенау и фон Вейхс перемалывают их. С хрустом.

И словечко это, никак не вписываясь в обстановку кабинета, в ситуацию, остро полоснуло по сознанию всех, еще более сгустило и без того гнетущую атмосферу.

Сталин покосился на Жукова. Пересиливая себя, напомнил:

— Отдадим Воронеж — обнажим южный путь на Москву.

Резко, почти фальцетно, озвучился вдруг Берия:

— За отход без приказа расстреливать командиров на месте!

Жуков едва приметно дрогнул, с острой неприязнью метнул взгляд в сторону наркома. Они все — штабники и фронтовые, прожаренные порохом полководцы — научились, как и сам Сталин, бесследно пропускать через себя подобные трескучие залпы, на которые был горазд в этом кабинете нарком.

Жуков не удержался на этот раз. Спросил, подчеркнуто деловито, подпустив в голосе кислотную язвительность в малых дозах:

— Это указание тоже передать Василевскому, товарищ Сталин?

Сталин с некоторым удивлением глянул на Жукова, сухо бросил:

— Не отвлекайтесь, Георгий Константинович.

— Слушаюсь, товарищ Сталин. Если возникнет необходимость отхода и перегруппировки к югу от Воронежа…

— Почему такая пораженческая терминология? — резко перебил Верховный.

Жуков стоял, нагнув голову, смотрел исподлобья. Заговорил тяжело, как вколачивал гвозди:

— Двадцать восьмая армия не успела восстановить силы. Двадцать первая и сороковая предельно измотаны, выбирались из окружения. Во многих частях выбито три четверти состава. Без перегруппировки, без вливания резервов на них можно ставить крест через три-четыре дня.

Сталин отвернулся. Заметно сутулясь, болезненно, через силу спросил:

— Каковы общие потери фронта за неделю?

— Личный состав — около восьмидесяти тысяч убитых и пленных…

— Опять пленные?! — закричал от окна Берия. — Этому надо конец положить!..

— Тысяча подбитых танков, — наехал катком на выкрик Жуков, — более полутора тысяч орудий.

— Сюда включены последние сутки, данные за пятое? — угрюмо поинтересовался Сталин.

— Нет, товарищ Сталин, сегодня не успели подытожить.

— Надо успевать под-ы-то-жи-вать. Бойцы успевают жизни отдавать в бою, а у вас нет времени сосчитать, сколько их отдано.

— Я запрошу штаб. Разрешите?

— Подождем, пока штаб сам соизволит доложить. — Неожиданно обернулся, спросил в упор начальника разведки: — А что думает о прошедшей неделе разведка?

— Разрешите уточнить, товарищ Сталин. Вы имеете в виду дополнительную информацию, помимо последней разведсводки?

— Я имею в виду, — нажал Верховный, — вашу весеннюю настырность: ограбить центральное направление и перебросить резервы на Кавказ. Вы же толкали нас к этому? Этими резервами вчера остановлены немцы к северу от Воронежа, которые рвались к Москве. Чем их ликвидировать, если бы послушались вас?

— Я придерживаюсь прежней точки зрения, — негромко сказал генерал.

— Уперся в точку зрения, как… баран в новые ворота, — подстрекательски хлестнул репликой из угла нарком.

Жуков физически ощутил, как наползает и затопляет его битумно-вязкая ярость фронтовика к этому гладкому, хищному тыловому хорю.

— У вас есть на это веское основание, кроме застарелого упрямства? — предостерегающе поинтересовался Сталин.

— Мне докладывали о перегруппировках и усилении первой, четвертой, шестой танковых армий фон Бока, о выдвижении к южной линии фронта венгерских, румынских и итальянских армий. В них зафиксировано южное, кавказское настроение.

— Результаты на войне делаются не настроением, а точной оперативной информацией. У вас ее нет. Вы пока кормите Председателя Комитета Обороны всякими разными настроениями. Мало того, подсовываете нам замыслы немцев, которые противоречат друг другу.

Весной вы толкали нас к ограблению центральной, московской обороны и переброске резервов на Кавказ. В начале июня вдруг осчастливили штабной разработкой Клюге под названием «Кремль», где планируется взятие Москвы. Теперь опять хотите, чтобы мы бросили Москву и, задрав штаны, поскакали оборонять юг, когда немец таранит Воронеж.

— Я был уверен, что «Кремль» — фальшивка, и об этом докладывал, товарищ Сталин.

— Вам надо увериться, что Ставка — не Фигаро. Она не будет прислуживать господам разведчикам, которые сами толком не знают, чего хотят! — негромко наращивал гневную волну Верховный, выплескивая давно копившуюся и бессильную злость: немец наползал неудержимо.

В дверь проскользнул Поскребышев. Сталин осекся, уперся взглядом в секретаря.

— Просит соединить Голиков, товарищ Сталин.

— Соедини, — сдержал голос Верховный.

Жуков автоматически отметил, как трудно далось самообуздание неистовому грузину, вынужденному вечно пребывать в шорах аппаратного этикета и ореола, наросшего вокруг него за долгие годы единовластия. Сам-то Жуков позволял себе нередко облегчающий командный разнос, зачастую перченный матерком, после коего заметно отпускало, расслабленно провисали сутками натянутые нервы.

Сталин взял трубку:

— Говорите.

Долго слушал. Каменное лицо заметно серело, все резче, темнее выделялись на нем оспины. Наконец сказал надтреснуто, гневно:

— Почему докладываете только теперь? Это трусость и паникерство, а не причина! Подготовьте детальный отчет и вылетайте в Ставку. Там останется Василевский. Мы его оповестим.

Положил трубку. Без паузы, не меняя интонации, отослал Берию и начальника разведки:

— Я вас не задерживаю. Товарищ Жуков, останьтесь.

Отошел к окну. Дождавшись, когда закрылась дверь кабинета, не поворачиваясь, спросил:

— Что собой представляет местность между Северным Донцом и Доном? Вы там были.

— Голая равнина, пологие курганы, мелкие речушки.

— Раздолье… для танков, — с явно прорвавшейся гнетущей усталостью зафиксировал Сталин.

— Что случилось, товарищ Сталин?

Ждал, плечами, всем телом удерживая зловеще наседавшее молчание.

— Ударная группировка шестой армии повернула на юг. Форсировали Тихую Сосну. Прошли за сутки почти сорок километров. Стоят уже под Каменкой. — Обернулся. — Вы понимаете, что это значит? Этот… флюгер, мало того, что про…л контрудар по немецкой группировке под Воронежем, теперь перетрусил и сутки молчал о прорыве немцев на Каменке!

Жуков отчетливо представил: четвертая и шестая армии фон Бока тоже поворачивают на юг. Стальная лавина почти беспрепятственно хлынет на Кантемировку, Миллерово — на Кавказ. Он сделал бы так же, и только так. «Раздолье для танков». Вот оно, пришло то, обо что спотыкалось их стратегическое мышление в последние месяцы, что воспаляло штабные мозги с самой весны.

— Чем будем останавливать? — дрогнул голос Сталина.

Не сдерживая себя, Жуков бросил сквозь зубы с сокрушенным, бессильным гневом:

— Довоевались… твою дивизию!

— Вы предполагали поворот на юг?

— Когда?

— В мае, когда разведка принесла карту летнего удара вермахта?

— Я полагал, что информация о кавказском направлении во многом заслуживает доверия.

— Тогда почему вы позволили мне подмять начальника разведки?

«Из тебя, Георгий, козла отпущения лепят», — с мимолетной оскорбленностью понял Жуков, но чувство это растеклось, ушло под напором смертельной опасности, которой опахнула весть о повороте немцев на юг. Более не сдерживая себя, выложил Жуков Верховному причину, касаться которой в этом кабинете не отваживался почти никто:

— Не хотел оставлять армию без своего военного опыта. Его и так осталось…

— А куда он делся, ваш военный опыт? — вкрадчиво осведомился Верховный.

— Вы хотите, чтобы я ответил?

— Мы не свахи на завалинке. Мы намерены разобраться, почему Сталин не поверил разведке, а полководец Жуков, подлаживаясь под Сталина, не указал ему на это. Так куда бы он делся, ваш опыт?

— Туда же, куда делся, с вашего позволения, опыт остальных: Тухачевского, Блюхера, Якира, Уборевича, Егорова. Вместо них теперь Голиковы повылезали! — рубанул наотмашь, тяжело, вызывающе втыкая взгляд в тигриную желтизну сталинских зрачков.

— Вы думаете, их вина не соответствовала нашему возмездию? У вас достаточно аргументов, чтобы совать под нос Сталину имена предателей? Или вы знаете больше Берия и Вышинского, которые расследовали их предательство? Не зарывайтесь, Жуков! У нас нет незаменимых!

— В качестве заменимого готов командовать армией, корпусом, ротой, штрафбатальоном. Разрешите идти?

Они стояли друг против друга — полководец и Хозяин истекающей кровью страны, впервые выхолощенный бессилием перед вздыбленной гордостью великоросса. Незаменимого. И оба это знали.

«Дурачок, ты даже не прошел ликбеза в этом вопросе. Упрекнул меня Тухачевским. Пожалел генералов. Не раздави я их вовремя, перед войной, ходить бы тебе Ванькой Жуковым до сих пор, и не чеховскую селедку тебе в морду тыкали бы — с живого ромбы, а потом шкуру содрали. Они умели это делать с аборигенами в любой стране, во все века, когда присасывались к власти… Напившись чужой крови, отрыгнули «Протоколы сионских мудрецов» — свою программу всемирного гельминтоза сионистов к двухтысячному году. Нельзя допускать к власти племя, не замаравшее ручки производством ни хлеба, ни станка, ни даже сортира для себя — все только чужими руками. Их единственное умение во веки веков переваривать сделанное другими, паразитировать, перепродавать то, что другие произвели, а потом, когда разрушится хозяйство и кончится произведенное, — перепродать и производителя, его руки и мозги. Это рано или поздно понимали в любом государстве, куда они вползали, и давали пинка под зад. История этого проклятого племени вся состоит из кочевья, потому что их отовсюду гнали. У них оттого оборотистые мозги и мозоли на шее, в которую выталкивали их аборигены, начиная с фараонов.

Ты мало знаешь… А я изучил это племя еще с духовной семинарии, где жировали двое таких глистов. Сколько их было потом?! Аскариды в российском теле, неосторожно пригретые Лениным. Их главная способность — выдавливать из других силы и работу до последней капли. Именно потому мы с Лаврентием и нашпиговали ими ГУЛАГ: надо было строить социализм любой ценой при главном советчике — Кагановиче…

Почитай, Георгий-победоносец, Достоевского, изучи Маркса, Фейхтвангера, Димитрова, поинтересуйся письмом Куприна в защиту Чирикова, он дал самый гениальный образ этих кровососущих: Фигаро, который мочится в углу своей цирюльни, потому что назавтра «уезжает-с». Россия для них та же цирюльня, откуда они, ободрав ее до липки и обсосав все, что можно, готовы назавтра уехать в свой Сион или в Америку, потому что «воняет-с».

Так что не поминай добром их, Георгий, я знал, что делал перед войной, делал и знал, что после смерти они набросятся на мой труп, как стая шакалов на мертвого льва».


Жуковское «Разрешите идти?» висело в воздухе.

— Не разрешаю, — сумрачно сказал Верховный. — Вы продолжаете козырять своей незаменимостью и не хотите признать своей вины.

Жуков изумленно вскинул глаза, пораженный болезненной, явно просящей интонацией Сталина. «Что тебе стоит, Георгий? Ты же понимаешь… я не могу виниться перед вами… Ты не имеешь права сейчас так уйти».

— Теперь не время копаться в чьей-либо вине. Немец Предкавказье заглатывает, — сказал Жуков.

— Что же будем делать, Георгий Константинович? — совсем тихо спросил Сталин. Жуков, скорее по губам, понял мучительно гнетущую суть вопроса.

— Ловить фон Бока за хвост тульскими резервами поздно, не догоним. Останавливать у Миллерово нечем. Надо отходить, если хотим сохранить фронт. Оторваться от танкового авангарда, выйти из окружения и приоткрыть Ростов и Сталинград… если успеем. Теперь эта банда попрет с ветерком. Степи.

— Думаете, не удержим?

— На весь Южный фронт против их главного удара у нас пять с половиной процентов живой силы и три процента танков.

— Оттого, что мы будем причитать над процентами, немцы не остановятся. Как будем спасать Родину?

— Зубами! Зубами держаться за каждый метр! Стоять насмерть! За это время подтягивать кавказские войска, перебрасывать среднеазиатские части к Северному Кавказу. Любой ценой. Иначе — нефть. А значит, конец.

Сталин резко, всем корпусом обернулся:

— Что значит — конец? Выбирайте выражения!

— Конец — это потеря европейской части до Урала! — беспощадно отрезал Жуков. — Танки и самолеты, которые мы там делаем, не выползут даже из заводских корпусов, если потеряем Кавказ!

Сталин обессиленно сел. После долгого молчания с усилием заговорил:

— Георгий Константинович, если мы введем для офицеров ордена Кутузова, Суворова, Невского и погоны — как в прежней русской армии, издадим историю славянских побед? Как вы на это смотрите?

— Сыграть на русском патриотизме? — блеснул исподлобья глазами и осекся: в упор давил на него обретавший былую властность взгляд вождя.

— Патриотизм — не гармошка, а я — не Жора Жуков.

— Патриотизм — отеческое оружие главного калибра. Умные правители прибегали к нему даже в безнадежной ситуации. Идите. Жду проект приказа Ставки.

Жуков повернулся, пошел к двери.

— Георгий Константинович, — раздалось за спиной.

Жуков обернулся. Сталин стоял боком к нему, ссутулившись. Повернул голову, негромко, с тревожной теплотой уронил:

— Поберегите себя… в качестве незаменимого.

Выходя из кабинета, Жуков отчетливо осознал: там остался сейчас истинный Хозяин страны, необузданно-властный, непредсказуемо жестокий, но способный выбрать из смертельно противоречивого хаоса идей единственно верную и воплотить ее в дело, довести до конца любой ценой. А за ценой Россия не стояла.

Глава 22

Рамазан Магомадов сидел в тени яблони за дощатым столом на врытой в землю лавке. Доски стола были выкрашены темно-зеленой краской. Солнце просачивалось сквозь крону, пятнало медвяно-желтыми блинами.

Крону едва пошевеливал полуденный горячий сквозняк, солнечные блины лениво наползали на белый лист. Рамазан рисовал. В белый квадрат миниатюрно встроились дровяной навес, сарай, велосипед, опершийся о стену, пароконная повозка, свиная кормушка, двухэтажный дом под черепицей.

В длинноногой фигурке, развалившейся в плетеном кресле у стены, явственно угадывался шеф — полковник Ланге. Прикрыв глаза, склонив лысеющую голову к Железному кресту на груди, он дремал.

Немецкая ферма обступала рисующего чеченца добротным покоем, чужой надменной сытостью. Хозяин фермы Бауэр показывал трем экскурсантам свою усадьбу. Мамулашвили, Засиев и Четвергас шаркали следом за ним, заложив руки за спину, впитывали показательную немецкую основательность.

В подвале только что выхлебали по кружке ледяного яблочного сидра, закусили ломтями белого хлеба, переложенного копченой ветчиной. Рамазан от закуски отказался: хлеб испоганила плоть хряка. Сел за стол рисовать.

Тройка слушала пояснения Бауэра. В головах начинал вкрадчиво колобродить хмель. Переводил Румянцев — толмач Ланге.

За фермой плескал в глаза зеленью малахитово-сочный огороженный луг, по колено в траве утопали, лениво двигали челюстями черно-пестрые коровы. В свинарнике сыто хрюкали десятка два хряков, растеклись на опилках бело-розовыми телесами три свиноматки с приплодом. В конюшне хрустели свежескошенной травой четыре тяжеловесных битюга. Отблескивали никелем маслобойка, сепаратор, сокодавильня.

— Умеют пускать пыль в глаза, — вздохнув, сказал осетин Засиев.

— Кто тебе мешал иметь эту «пыль» в Осетии? — меланхолично осведомился Мамулашвили.

— Тот же, кто и тебе, — вяло огрызнулся Засиев.

— Мне никто не мешал. У нас под Очамчири было не хуже.

— Всей Грузии было не хуже. Усатый своих не обижал. На остальных отыгрывался.

— Его не трогай. Второй раз повторяю. Третий раз без повторения личико тебе набью, — раздул ноздри, но вежливо предупредил Мамулашвили.

Бауэр обернулся на голоса. Хлопая бесцветными ресницами, изобразил на лице вопрос.

— Завидуют, герр Бауэр, — улыбчиво растолковал Румянцев. — Говорят: в дикарской России никогда не достичь такого идеального порядка.

— О! Я, я! — жизнерадостно согласился хозяин.

Не стирая с лица улыбки, выдал Румянцев Засиеву и Мамулашвили отеческую укоризну:

— А ну заткнитесь, абреки говенные. Атмосферу не портить. И чтобы рожи цвели майскими розами. Ну, кому сказано?

Засиев расцвел, Мамулашвили сдержанно оскалился. Четвергас — латыш, понимающий по-немецки, — заквохтал нутряным смешком, выдал комплимент переводчику:

— У вас очэнь художественный пэрэвод с русского, господин Румянцеф: насчет дикарской России.

— Стараюсь, — лениво подтвердил Румянцев.

Полковник Ланге, вздрогнув, вскинул голову. Дрема схлынула. Солнце выползло из-за крыши дома, припекло лысеющую голову. Лицо прело в росяном поту. Ланге поднялся, промокнул лицо платком. Обмахиваясь, надел фуражку, пошел к столу под яблоней, за которым рисовал Магомадов. Жестом усадил вскочившего было чеченца, зашел со спины, заглянул ему через плечо.

В белый квадрат листа выпукло впаялся спрессованный черно-белый мирок фермы. Центральной фигурой в нем был дремлющий полковник Ланге. Белокурая голова склонилась к мощному торсу, идеально облитому мундиром. Железный крест рельефно сиял над сердцем тевтона, решавшего в сновидении по меньшей мере судьбы Европы.

— О-о! Зер гут, — прочувственно вынес вердикт полковник, потрепал Магомадова по плечу.

Закончив экскурсию по ферме, четверка во главе с Ланге с ветерком домчала до Зальцбурга (к ним был прикреплен грузовик). Отобедали в пивной бульоном, грудой сосисок с горчицей и пивом.

Получив четыре часа свободного времени, два истратили на весьма приличный бордель, затем разбрелись по магазинам, чтобы спустить недельные триста марок. Гулко цокали подкованными ботинками по стерильным пустым улочкам, толкали увешанные колокольцами двери.

Магомадов купил аккордеон, хоть и не умел играть: кольнула в самое сердце звонкоголосая, отделанная перламутром и никелем машина.

Четвергас на скопленное месячное жалованье приобрел золотое кольцо. Засиев обзавелся шикарным костюмом. Мамулашвили выбрал для себя трубку, резанную из какого-то черного дерева, в форме сатаненка, а к ней — пачку отличного табака. Набил трубку. Сунул с опаской в рот чертячий хвост, поднес спичку к рогатой башке, потянул… Из затылка нечистой силы пыхнул дым, глаза нечисти загорелись красными точками. Курили, растягивали мехи аккордеона, в глухом закоулке мерили костюм. Четвергас наблюдал, тонко усмехался.

К ночи вернулись в Мосгамскую школу, сдали вещи на хранение — так было положено. Четвергас ничего не сдавал, кольца при нем не оказалось.

Укладывались вчетвером в туристском дощатом домике. Над крышей в ночном покое шипел в соснах ветер, царапала по жести ветка, сиял под потолком матово-белый электрошар, окруженный роем мошкары.

Налитые дневными впечатлениями до отказа, отчаянно, с подвизгом, зевали под шерстяными одеялами, переговаривались. Потушили свет. Завтра после трех часов подрывного дела предстоял визит в дом одного из офицеров-преподавателей.

— Курорт они нам устроили, совсем Цхалтубо. Почему? — сонно спросил в темноте сам себя Мамулашвили.

— Румянцев говорит: дают — бери, бьют — беги, — отозвался Засиев.

— Зачем беги? — удивился Магомадов. — Шакал бегает. Кто тебя бьет, доставай кинжал, делай ему секир-башка.

Четвергас помолчал, подумал: «Терпеть надо. Курорта немного осталось. Туземцы непереносимы в больших дозах. Скорее бы дело, Кавказ, там каждая пешка будет знать свое место».


В это самое время полковник гестапо Осман-Губе, прилетевший в Мосгамскую школу из Симферополя, делился с абверовцем Ланге общими заботами: он командовал разведшколой под Симферополем. Эту ночь решил скоротать у Ланге под Зальцбургом, откуда им надлежало завтра явиться в Берлин по вызову Гиммлера. Неожиданный вызов разъедал тревогой.

Сидели друг против друга у горящего камина, смаковали коньяк, деликатно пикировались: встык сошлись гестапо и абвер.

— Вам не кажется, коллега, что ваше формирование боевых четверок по принципу «национального винегрета» несколько… устарело? — осторожно продолжил Осман-Губе. — К тому же полная свобода передвижения, экскурсии, неумеренные карманные деньги, семейные обеды у офицеров рейха… Согласитесь, эта роскошь более пригодна для любимого гарема, чем для диверсантов разведшколы. Или я не прав?

— Насколько я наслышан, у вас иная методика подготовки? — приподнял рюмку с коньяком, посмотрел сквозь нее на пламя камина Ланге.

— Совершенно иная, — жестковато поправил Осман-Губе. — Предпочитаю иметь у себя чисто национальные ядра. Искусство управления шлифовалось столетиями. Римская, Османская империи, Византия… Могучие олигархии властвовали в колониях, опираясь на национальный рефлекс. Разделяй по национальному признаку и властвуй. Кнут и пряник — это проверено. У меня в Симферополе кавказцы расфасованы по нациям и вере: исламисты — шииты, сунниты, христиане, буддисты. Я изо дня в день прессую их жесткой дисциплиной и аскетическим бытом. В результате формируются подлинные волчьи стаи, сцементированные круговой порукой, готовые на все. Что нам и требуется.

— Вы полагаете, что нам требуется именно это? — тонко улыбнулся Ланге.

— Поясните, — свел густые брови Осман-Губе. Аскетическое лицо, густо исчерченная сединой смоль волос, выпирающие кости подбородка и скул обтянуты темно-пергаментной, сухой кожей… Лицо едва приметно исказила мимолетная болезненная гримаса. Горючее самолюбие азиата — вечный объект для арийских поджогов в недрах рейха.

— Вы полагаете, идеальный конечный продукт наших заведений — волчья стая? — осторожно уточнил Ланге.

— Естественно, — подтвердил Осман-Губе.

— Тактически — естественно. Но неестественно, даже порочно, — стратегически, — позволил себе некоторую категоричность Ланге.

— Почему? — все более напрягаясь, подался вперед гестаповец. Осторожно поставил рюмку на подлокотник кресла, стал загибать пальцы: — Они сцеплены этнической общностью, а в условиях дисциплинарного прессинга уже не могут друг без друга. Их монолитная сцепка еще более крепнет в экстремальных условиях. Мы ведь готовим их не для прогулок. Кавказ — не Булонский лес, я вас уверяю. Второе: однородные нацмены предельно откровенны между собой, это происходит помимо их, на уровне спинномозгового рефлекса. И если удастся завербовать среди них осведомителя, он поставляет ценнейшую, то есть абсолютно правдивую, информацию. Припомните соответствующие условия в Германии перед войной, благодаря которым нам удавалось контролировать поведение и мысли буквально каждой особи: однородность национальной массы, жесткая дисциплина снизу доверху и обязанность каждого информировать о соседе. В результате мы вошли в войну единым, непобедимым, стальным кулаком. Аналогичная ситуация просматривается и при завоевании Кавказа.

— Все? — терпеливо улыбаясь, спросил Ланге.

— Этого мало?

— Вы сами очертили рамки: завоевание Кавказа. Но это ведь только тактический микрошажок, дорогой коллега, в создании тысячелетнего рейха. Согласен, в экстремальных ситуациях именно этого шажка ваши волчьи стаи, возможно, сработают несколько эффективнее, хотя и это сомнительно.

— Позвольте поймать вас на слове, — растянул губы в напряженной улыбке Осман-Губе. — Вероятно, какое-то время перед заброской на Кавказ мы будем работать вместе. Дайте в мою группу одного из ваших… ангелочков. Ручаюсь, он не выдержит и сломается в первый же день от физической и психической нагрузки, которая для моих норма.

— Извольте, решено. Я передам вам на время Засиева, осетина, православного. На чем мы остановились? Завоевание Кавказа — всего лишь крохотный шаг к нашей глобальной цели. Что же касается следующего шага — образование на Кавказе четвертого рейхскомиссариата, — здесь ваши волки станут кандалами на ногах арийца-победителя. Я достаточно глубоко вникал в национальную политику на завоеванных территориях у Македонского, Чингисхана, Нерона. Где их империи? Что такое теперь Стамбул, Рим, Бухарест, Бахчисарай? Наши куртизанки, гарем ефрейтора Шикльгрубера. Надеюсь, вы не желаете, столь гнусной судьбы рейху?

В чем коренные пороки чисто национальных, этнических формирований, которые вы собираетесь прессовать дисциплинарным режимом? Их несколько. Прежде всего, идея национальной исключительности, — а она тлеет буквально в каждой нации, — в конце концов воспаляет в них центробежные силы. И они начинают раздирать на части центр, в данном случае рейх. Для нейтрализации этих сил центру потребуется чудовищно разбухший, гипертрофированный карательный аппарат. И он пожрет львиную долю государственного бюджета, силы, энергию. Вы считали, сколько тратите усилий на выявление крамолы в ваших нацменских группах, на истребление в них центробежных сил? Или я ошибаюсь?

— Продолжайте, — бесстрастно попросил полковник гестапо. На сухих скулах пятнами алел горячечный румянец.

— Извольте. Порок номер два в стерильно национальных образованиях — так называемых республиках СССР. В них неизбежно, как саркома, зреет чисто биологическое расслоение на оборотистых дельцов, шулеров и тугодумных производителей. Все это пышно освящено родовой, национальной традицией.

Первые, так называемые родовые сливки, рано или поздно оккупируют торговлю, бюрократический аппарат, юриспруденцию и карательные органы. Вторые, перемешанные с мигрантами других наций, довольствуются черным уделом земледельцев и фабричных рабов. Первые купаются в роскоши, пытаясь в паузах промыть мозги простолюдину-производителю, убедить его в том, что происходящее абсолютно естественно, более того, необходимо! Их гниение, распад неизбежны, предопределены историей. Знаете, почему? Из-за хронической недооценки производителя-простолюдина.

Вас не удивляет смычка моих рассуждений с теорией Маркса, с его знаменитым «Пролетарии всех стран, соединяйтесь»? Умные теории надо брать на вооружение даже у врага и нейтрализовать, если они работают против тебя. Но вернемся к простолюдину. Снобистская недооценка его, иллюзия его вечной племенной покорности разжижает, убаюкивает власть имущие мозги. А простолюдин не покорился, он изощряет бунтарские рефлексы и мускулы в постоянных усилиях выжить, тренирует свою сопротивляемость, накапливает протест и злобу. Рано или поздно происходит взрыв, и заплесневелые сливки национального общества разлетаются в ничтожную пыль.

Осмыслить трагифарс еврейского нацменства, этих исторических рекордсменов по проникновению в государственные сливки любой страны. Этот народец торговцев, менял, ростовщиков настолько презирает производителя, что умудрился за тысячелетия существования вообще обойтись без него. Он вздумал шагать к мировому господству по головам народов без своего арбайтера. Они садятся на очередное государство, как слепень на шкуру лошади, и тут же откладывают под него яйца своей диаспоры, стерильно очищенной от еврейского рабочего и земледельца. Диаспора, разрастаясь, начинает пожирать и отравлять организм изнутри непомерным ростовщичеством, полностью отстраняясь от производственных процессов, до тех пор пока разъяренная болью кляча-абориген не выгрызает эту диаспору зубами.

В моей стратегии подобное исключено. В ней изначально заложен жесткий контроль над расслоением: у моих подопечных вверх пробьется не паразитирующая нацплесень, но истинно мозговые и мускульные производители, независимо от национальной принадлежности. И они будут наращивать жировой слой империи, не нуждаясь в опеке карательного аппарата, ибо разношерстный плебс, задрав вверх глаза, всегда с умилением увидит на Олимпе своих представителей, проникаясь иллюзией национального равенства.

Кстати, отличная иллюстрация сказанному — вы, кавказец. Вам позволили достичь вашего положения у нас, поскольку оценили вашу преданность и смышленость (он намеренно употребил слово «смышленость», с любопытством зафиксировав, как передернуло туземного полковника. Способность и талант — это ведь монопольная принадлежность арийца).

Ланге утомленно замолк, отрешенно уставился на рдеющую горку углей в камине. Маленький малиновый вулкан исторгал сухой струящийся жар. Его временами заволакивало пепельно-синими бликами. Осман-Губе сидел, откинувшись на спинку кресла, прикрыв глаза: устал, перелет из Симферополя в Зальцбург занял почти десять часов в совокупности.

— Кстати, — Ланге с усилием оторвал взгляд от углей, — вы не задумывались, отчего у Сталина и фюрера столь бешеная популярность в массах? И там и тут — виртуозный профессионализм в обрядах перед народным идолом. Там — холодный кипяток партсобраний ВКП(б) с трескучим набором славословий гегемону, широко распахнутые ворота для этого гегемона — в профсоюз, комсомол, ослепительные улыбки со всех экранов свинарки и пастуха. У нас — «сила через радость», гитлерюгенд, народные пароходы с музыкой и маршами, груды сосисок пива и ношенного тряпья, содранного со всей Европы. И там и тут — роскошные, выставленные напоказ приводные ремни, связывающие вождя с плебсом, массовый гипноз, наводимый с помощью куртизанствующей интеллигенции, — отеческая забота вождя. Важно не снижать, а наращивать это гипнотическое воздействие, будто приводные ремни — подлинные.

Этого как раз не хватало во все времена евреям. И вам, — внезапно хлестко, наотмашь ударил Ланге, поймал краем глаза судорожную, проступившую сквозь челюсти зевоту Осман-Губе, с наслаждением впитал внутренний, всполошенный рывок полковника — под взлетевшими веками, в бездонности зрачков буйно плеснулся растерянный мимолетный ужас, как заблесненная щука в озере.

Полковник справился с собой, прикрыл глаза, сухо спросил:

— Я, вероятно, не совсем понял. Поясните.

— Охотно, — склонил голову Ланге, — я имел в виду тактику подготовки ваших десантников. Излишняя жестокость, аскетизм быта и дисциплинарный прессинг, взваленные вами на нацменов, однородность нацсостава в боевых формированиях — это палка о двух концах. Неизвестно, каким и кого она ударит на Кавказе. Вы не снисходите до заигрывания? Напрасно. Не пробовали проиграть возможность нацрастворения вашего перекаленного материала в аборигенах после заброски в тыл? Либо бунта, резни своих командиров в случае их сопротивления бунту?

— А вы застрахованы от подобного? — ледяным тоном осведомился Осман-Губе.

— Я? — удивился Ланге. — Естественно, застрахован. Стопроцентно. Я избавляю своих от побудительных причин к бунту, стерилизую бунтарские бациллы роскошью, свободой, демонстрацией немецкого порядка и изобилия. Мои ведь не нюхали подобного под большевиками. Каждым из моих будет двигать на Кавказе не страх, не какой-то мифический долг перед рейхом, который вы безуспешно вколачиваете в своих. Я уповаю на самый мощный стимул — животную зависть, порожденную увиденным.

Даже если мы сейчас не завоюем Кавказ, каждый из выпускников Мосгама автоматически превратится в нашего пожизненного пропагандиста. И эта отрава будет разлагать Советы до конца без наших малейший усилий. К тому же подчеркнуто равное положение каждого нацмена в моих группах создает у них иллюзию тотального равенства в рейхе.

Кстати, ефрейтор Четвергас, прибалт, описал в доносе два любопытных факта. Осетинец Засиев, тот самый, что послужит для вас подопытным кроликом, стал хаять Сталина. Грузин обещал набить ему физиономию за это. А мой переводчик Румянцев обозвал их за свару дерьмовыми абреками. Вечером я беседовал с грузином и осетином. Мы детально обсудили деловые качества товарища Сталина, отметили его преимущество и авторитет перед Черчиллем и Рузвельтом, но не оставили без внимания его жестокость, патологическую русификацию малых народов. После чего я публично, перед строем, лишил Румянцева половины месячного жалованья за оскорбление «дерьмовыми абреками».

Я больше чем уверен: мои аборигены видят сейчас безмятежные сны и мечтают перенести порядки рейха на Кавказ. Что касается «неумеренных карманных денег»… Пусть себе тешатся, закупают все, на что упадет жадный глаз. Это ведь все остается в рейхе, станет дополнительным стимулятором верности. Не возьмет же с собой в десантный выброс аккордеон мой художник Магомадов. Туземцу ужасно понравилась эта игрушка.

Ланге отрывисто засмеялся, потянулся.

— Однако я заговорил вас, коллега. Надеюсь, вы простите мою болтливость и менторский тон? Мы, арийцы, несносные хвастуны, любим распускать павлиний хвост перед свежим человеком. Завтра рано вставать. Доброй ночи.

— Вы что-нибудь знаете о цели вызова к рейхсфюреру? — осторожно осведомился Осман-Губе о главном, что не давало покоя весь день.

— Вероятно, уточнение наших функций перед главным делом, — пожал плечами, устало потер лицо Ланге. — Паргайгеноссе Гиммлер обожает жевать уже разжеванное. Со мной уже детально побеседовал Канарис, с вами, вероятно, Кальтенбруннер, тем не менее…


Лежа с открытыми воспаленными глазами, в которых клубилась чернота, Осман-Губе с изводящей сумасшедшей тоской осознал непосильность своей роли: быть большим немцем, чем сами немцы. Он так и не стал им. Второсортность убивала их — «унтерменшей», «хиви», — волею судеб вкрапленных в рейх уже много лет. В свои пятьдесят полковник казался старцем, его давно бы вышвырнули за ненадобностью, не подвернись теперь нужда в специалистах по Кавказу. Что ж, надо пользоваться хоть этим.

Спазмы сдавили горло, Осман-Губе зажал рот — из груди вырвался глухой лающий звук, похожий на кашель. И Ланге, услышав его сквозь сон, успел холодно подумать, что старик, наверное, протянет недолго в том прессинге событий, которые предстоят. Он ведь хочет быть национал-социалистичнее самого Шикльгрубера.


К рейхсканцелярии прибыли за полчаса до назначенного срока. Почистили щеткой мундиры, размяли затекшие ноги, прошли тройную проверку.

Ровно в шестнадцать их пригласили в кабинет. Гиммлер пожал им руки, цепко оглядел каждого, заговорил напористо, без пауз:

— Вас достаточно инструктировали Канарис и Кальтенбруннер. Уточним лишь ваши миссии на Кавказе. У вас разные функции, но единая цель: взорвать изнутри тыл Кавказа. Эта идея фюрера построена на блестящей психологической стратегии — исламский национализм в качестве рычага. Ислам — молодая, прагматично-жестокая религия, она все эффективнее противостоит дряблому российскому христианству. Ислам вырабатывает в каждой двуногой особи здоровый первобытный инстинкт: мир создан лишь для правоверных, все остальные — неверные. Этот постулат пригоден нам до определенной поры. Национальные легионы для Кавказа мы создаем в основном из исламских пленных: калмыков, балкарцев, чеченцев, ингушей, узбеков, туркменов, татар.

Эта молодая зубастая свора ждет лишь сигнала: ату. Мы сознательно и терпеливо разжигали их честолюбие и зависть в лагерях Мосгама и Симферополя. Немецкий порядок, чистота и сытость воспалили в них ностальгию по немецкому раю. В тылу они станут проповедовать его, приближая нашу победу.

Ланге почувствовал, как его затопляет щекочущий восторг — оценили!

— Впрочем, — продолжил Гиммлер, — дозированная строгость и умеренный аскетизм симферопольского образца тоже необходимы, как составные части общей подготовки. Полагаю, не следует противопоставлять одну методику другой, как это пытаются сделать некоторые излишне бдительные докладчики рейхсфюрера.

Ланге скосил глаза. Нижняя челюсть Осман-Губе едва заметно вздрагивала, костистое лицо непривычно обмякло, глаза увлажнились.

— Полковник Губе…

— Да, мой рейхсфюрер! — вырвалось у Османа-Губе. Он вытянулся, весь обратившись в слух.

— Мне положительно аттестовал вашу работу Кальтенбруннер. Извольте повторить общую схему ваших действий на Кавказе.

— Прибытие в лагерь в районе Армавира, несколько дней подготовки. После десантирования в горы Чечни встретиться с агентурой, нащупать и овладеть связями, ведущими в советские учреждения. Вербовка совслужащих, партийных работников, офицеров НКВД. Сбор информации через них, создание оппозиционных групп в недрах Советов, подготовка их к действиям в час пик.

— Я удовлетворен, — склонил голову рейхсфюрер. — Слушаю вас, Ланге.

— Выйти на штаб Исраилова, детально изучить масштабы и возможности повстанцев, их формирований. Взять управление ими в свои руки и готовить восстание для захвата власти в горах. Выявить наиболее важные стратегические объекты: заводы, скважины, резервуары с горючим — и обеспечить их сохранность до подхода наших войск. В случае отступления русских перекрыть Веденскую и Шатоевскую дороги, ведущие в глубь гор, истреблять отступающих.

Гиммлер удовлетворенно, долго кивал, представив происходящее: так будет!

Размягченно оглядел Ланге, на которого возлагалась главная задача, — молод, способен, честолюбив. Переведя взгляд с абверовца на Осман-Губе, стал итожить встречу:

— Господа, прошу не забывать о тактической стороне дела: использование национального фактора. Вы должны культивировать в каждой особи историческое и этническое превосходство над другими, но ориентировать всех на одно: лишь Германия спасет мир от хаоса. Наш общий враг — славянин. Это тупое и мстительное животное, не по праву владеющее гигантскими пространствами. Оно подлежит поголовному истреблению с учетом германских нужд в рабочей силе. Здоровье и жизнь сотен тысяч русских баб и детей должны интересовать нас лишь в той степени, в какой они способны копать противотанковый ров для Германии, вскармливать германских свиней, чистить наши нужники и удобрять своими телами германские поля.

Ланге, вы свободны. С вами бог. Осман-Губе, останьтесь. Уточним акцию с Саид-беком Шамилевым в Медине.

Глава 23

Самолет по касательной заскользил в чернильную пропасть, ко дну которой где-то зябко прильнул лоскут подмосковного аэродрома. Отсюда, с высоты пяти тысяч метров, уже на полнеба размахнулся кровавый пожар восхода. А внизу, под дюралевым брюхом самолета, все еще клубилась ночная тьма.

За долгие часы полета успел Серов многократно прокрутить последствия своего визита в Москву. Берия теперь и пальцем не пошевелит для подстраховочной акции Ушахова: она исходила не от Кобулова. Более того, не исключена возможность, что нарком сделает все для ее провала. Доверять ее телефону или ВЧ нельзя. Выход один: постараться, чтобы московский вояж прошел мимо ушей и глаз Папы. А это практически невозможно. Самовольный прилет зама в Москву развязывал руки наркому. Но выхода не было, фронт стремительно накатывался на Кавказ, где уже работал часовой механизм исраиловской мины. И единственный человек, кто мог бы обезвредить этот механизм оперативно, — Ушахов. Сейчас всем, кто знал о нем, надо бы ему помочь.

Обратиться к Сталину — этот вариант Серов отмел сразу, взрывчатая непредсказуемость Хозяина, которого тревожили периферийной «шелухой», была не менее опасна, чем прямая вражда наркома.

Связавшись после приземления из кабинета начальника аэропорта не с дежурным наркомата, а напрямую с гаражом, Серов услышал неожиданное:

— Пономаренко у аппарата.

Он рассчитывал, что трубку возьмет Гирин — начальник, но взял ее заместитель.

Безотчетно задержав выдох на долгой паузе, Серов слушал в трубке хриплое, астматическое дыхание. Всплыло в памяти одутловатое лицо Пономаренко, блекло-голубой настороженный ситчик глаз. Повинуясь тревожно кольнувшему импульсу, так и не ответив, Серов положил трубку.

Начальник аэропорта, деликатно уткнувшись в бумаги, что-то черкал в них.

— Иван Егорович, — негромко позвал Серов.

— Слушаю вас, товарищ заместитель наркома, — торопливо выпрямился начпорта.

— Понимаешь… есть тут одно обстоятельство. Ты бы не мог одолжить машину часа на два, на три, смотаться в Москву, пока у самолета заправка, то да се… Я сегодня же обратно.

— О чем разговор, товарищ генерал? Пользуйтесь, сколько нужно.

Мимо Серова скользнул текучий, ласково-услужливый взгляд.

Сидя в машине, машинально фиксируя в памяти тронувшийся навстречу строй сосновой рощи за стеклом, он поежился, сцепил зубы в злой и тревожной досаде: «Ах, дубина! Все не так, все плохо. Не мог продумать в самолете». Не мог — спал.

Времени на подстраховку не оставалось, и, отогнав сосущую тревогу усилием воли, он стал додумывать свои переговоры с разведкой, тщательно шлифуя, оттачивая доводы спасения Ушахова и всей операции по обезвреживанию Исраилова. Подумать было над чем. «Какому-то Ушахову требуется берлинская поддержка. Не слишком ли жирно? Только бы добраться…»

Генерал, начальник разведуправления, слушая Серова, все ближе сводил густые брови к переносице. Недовольная хмарь наползала на лицо. Дождавшись паузы, спросил именно так, как мыслил Серов:

А не слишком жирно?

Запуская доводы свои по второму кругу, ощутил замнаркома бессильную горечь: не тянула их доморощенная, горная самодеятельность на включение серьезного варианта с трофейным самолетом, солидной партией оружия и профессиональным агентом. У военной разведки своих забот по горло.

Подводя итог разговору, сказал генерал разведки с нескрываемым уже раздражением:

— Да не могу я сделать этого, не могу!

— Осталось чуть больше недели. Потом Исраилов уберет Ушахова. А это — все, потеряем последнюю возможность выйти на всю бандитскую агентуру Кавказа, — в который раз нажал Серов.

— Опять двадцать пять! Ты соображаешь, что просишь? Задействовать, бросить псу под хвост самолет с оружием и засветить берлинскую резидентуру. Я дохнуть в ту сторону лишний раз боюсь, она целой армии стоит…

— Ушахов сейчас тоже целой армии может стоить! Немец прет на Кавказ полным ходом, не сегодня-завтра к Тереку прорвется, Ростов пал, на очереди Грозный! А оборонять его командиру сорок четвертой армии Петрову, как я понимаю, нечем, — закаменел в безрассудном упрямстве Серов.

— Ты русский язык понимаешь? Повторяю: не имею права. В конце концов ваш Ушахов…

— Он наш, Василий Тимофеевич, — глянул исподлобья Серов.

— Пусть наш… Какого черта вы там с каким-то бандитом в кошки-мышки играете?! — по-настоящему взъярился генерал. — Запеленгуй, задействуй пару батальонов, куда он денется? Вычешешь войсковой операцией, как вошь гребешком!

— Войсковая в горных районах бессмысленна. У Исраилова масса потайных пещер, схоронов, сеть осведомителей по всей республике, тут же донесут. Будет время, я с тобой кое-чем поделюсь об одном местном кадре. Только нет у нас времени.

— Повторяю, о Берлине у нас пустой разговор. Не имею права. И кончим на этом.

— Значит, все. Ну извини за беспокойство. Зря летел.

На глазах рушился в только что упругом крепыше какой-то стержень, державший его до сих пор, блекли, плесневели безысходностью глаза. И разрушительный этот процесс, не предназначенный для чужого глаза, был так безразлично обнажен, что опалило неловкой жалостью начальника разведки, видавшего на своем веку всякое. Тем более что питал он к Серову давнюю, хотя и отдаленно-настороженную симпатию. Пожалуй, в единственном экземпляре сохранился в аппарате НКВД субъект такого рода, испарялись они оттуда быстро и навсегда еще при Ежове, заменяемые цепкими молодцами с виртуозным хватательным рефлексом.

Сокрушенно глядя на Серова, сморщился генерал:

— А, черт! Что ты как… сирота казанская? Чего на свой пуп все берешь? Пусть твое начальство свои полномочия врубает, у Берии они…

— Начальство если врубит, то войсковую, — мертвым голосом сказал Серов. — Про нее я тебе уже толковал. Только через мой труп.

— Постой, ты что, самолично все закрутил, без ведома? — изумилась разведка.

— Ну. С самолета прямо к тебе. И машина чужая. Вроде багдадского вора. Не дай бог, начальство застукает, что я с тобой тут.

— Значит, лбами нас сталкиваешь? Подумал, кому это нужно?

— Не было у меня выхода, не было! — с силой сказал Серов и тут же осекся. Приглушенно зашуршала ведущая в приемную дверь, донесся гневный голос помощника:

— Нельзя! Я же сказал вам, занят! Подождите!

Дверь распахнулась. На пороге возник смуглый, затянутый в новую, с иголочки форму, полковник милиции. Верхняя губа его, обметанная гуталиновой щеточкой усов, вздернулась, обнажив кипень зубов, и набрякшую недоумением тишину прорезал властный голос:

— Генерал-майор Серов, вас требует к себе нарком.

— Прибуду через несколько минут, — медленно, безнадежно сказал Серов. «Все. Теперь все».

— Приказано прибыть немедленно, — гортанно, с акцентом сказал полковник.

— Подождите в приемной, полковник, мы еще не закончили, — негромко, сдерживаясь, кивнул на дверь генерал разведки. Видел этого мельком в свите наркома, родственник по жене, кажется… Нацвлишвили.

— Нет времени ждать. Мне поручено сопровождать его, — с вальяжной ленцой отозвался полковник, оперся о косяк. Он высился над ними позой, голосом, а главное, хищно-фамильярным «его», безнаказанно выпущенным в Серова.

«До каких же пор?!» — с бессильной яростью осознал происходящее генерал разведки и, едва сдерживая себя, повторил:

— Подождите в приемной! Вон отсюда, наглец!

Клокотала в его голосе безудержная, готовая на все мощь, она вытолкнула гонца из кабинета. Двери бесшумно притворил заглянувший на секунду, бледный до синевы адъютант.

— Я пойду, Василий Тимофеевич… Тебе эти катаклизмы ни к чему, — в два приема обессиленно сказал Серов, вздохнул с дрожью — оказывается, с минуту не дышал.

— Стой! — заходил по кабинету генерал. — А почему, собственно, мы в берлинскую резидентуру уперлись? Чем стамбульская хуже?

Глянул на дверь, ожесточенно сплюнул: тьфу, поганец!

— То есть? — медленно оживал Серов.

— В Турции любопытная ситуация. К власти рвутся два политбульдога: Сараджоглу и Менемеджоглу. Мыслим, что скоро прорвутся с помощью Канариса — больно показательно «хайль» вопят. Фон Папен с Риббентропом с ними уже в открытую заигрывают, военный атташе Роди круги сужает. Свежий эмиссар гестапо вдруг рядом с ними объявился, крутится, некий Саид-бек Шамилев. Слыхал про такого?

— Саид-бек? — припомнил, азартно подобрался Серов. — Знакомая птица, с Исраиловым якшался на Кавказе в тридцатых годах, приговорен заочно к расстрелу за подготовку восстаний в Дагестане и Чечне.

— Вишь, как все переплелось, любо-дорого. Мы, грешные, свою паутинку там тоже сплели, рядом с претендентами. Что, если вашего Ушахова этим двоим в подарок поднести — как турецкого резидента на Кавказе со своей агентурой в совучреждениях? В Стамбуле работает наш вкладыш. «Перевербуем» его стараниями Ушахова для абвера, а? Немцам ведь коренной резидент на Кавказе, да еще со старой школой, — манна небесная. И Саид-бек нам, кстати, пособит, коль он с Исраиловым якшался.

— Лучшего и не надо. Только скорее, Василий Тимофеевич!

— А вот сегодня на Стамбул и выйдем, уже… через три часа. За это время все обмозговать успеем.

— Василий Тимофеевич, я сейчас в свою контору, — сказал Серов. Вновь как крапивой стегануло в памяти: «Мне поручено сопровождать его». И сопроводит, своего не упустит. Чуя, как захлестывает липкая, едучая тоска, завершил Серов мысль, подытожил дело, ради которого приехал в Москву: — Если что, сам понимаешь, если через пару часов о себе не напомню, значит, все. Держи связь в Чечне с замнаркома Аврамовым — только с ним. Толковый, мыслящий мужик. Нарком — продажная сволочь, работает на руку бандитам, а у меня руки намертво повязаны.

— Ты что это панихиду завел? — наливаясь бессильной тревогой, спросил генерал.

Серов через силу усмехнулся:

— Да ладно тебе… Сам все знаешь. Ноздрей чую — время мое пришло. Ну, прощай, что ли.

Ушел.

«До каких пор… до каких же пор?!» — сцепив руки на плесигласе стола, задал себе вопрос генерал. Встал, долго ходил вдоль стены, затем посмотрел на циферблат. Дал ему сроку Серов два часа. Этот же срок отмерил он сам себе. Вызвав заместителя и двух начальников отделов, с головой ушел в подготовку стамбульской акции. Но на часы посматривал время от времени.


В приемной кроме полковника Нацвлишвили появилось еще двое майоров. Позвонить Серову в приемную Поскребышеву не дали (решился, как только увидел троих), загородили спинами телефонный аппарат. Вывели, усадили в машину, повезли к наркому.

Ощутив лопатками ледяную стынь захлопнувшейся за ним двери, Серов увидел спину наркома. В покатые пухлые плечи врос шар головы с полнокровной, поросшей пухом лысиной.

— Здравия желаю, товарищ нарком, — сказал Серов.

Спина повела лопатками.

— Кто тебя вызывал в Москву?

— Необходимо обговорить…

— Значит, самовольно. За что стрелял в Гачиева? — в упор буднично шарахнул нарком.

— Что за чушь?!

— Прострелил ему плечо. На столе акт медэкспертизы. Почитай, — пожал плечами, разрешил Папа.

— Этот мерзавец сам стрелялся, было не так! — затрясло в бессильном гневе Серова.

— А как было? — На пухлом темени вдруг странным образом отобразилось, как полезли вверх скобочки наркомовских бровей.

— Я все написал в рапорте, — справился с собой, сдавил набрякшие кулаки маленький генерал.

— Свинячий бред твой рапорт. Его знаешь куда повесили? — с интересом спросил Папа.

— Пусть повисит. Копии остались у хороших людей, — сказал ненавистно твердевший на глазах заместитель. Зависла тишина.

— Хорошо держишься, Серов, — наконец развернулся, блеснул пенсне нарком.

Подойдя вплотную, долго изучал крепенького мужичка, прикидывал, сопоставлял, взвешивал.

— Клянусь, не пойму тебя. Одно дело делаем! Только по-разному на него смотрим. Ту писульку, что ты прислал о льготах чеченским горцам, разве нормальный человек напишет? За кого просишь, подумай! Ты — русский человек, представитель великой нации, я — грузин. Россия и Грузия как тело и голова общались. Одна христианская кровь у нас, одно сердце, один хозяин. А эта дикая Чечня всегда как кость в глотке торчала, не давала свободно дышать. Кто из твоих предков, моих предков резал из-за угла?

Лермонтов как предупреждал? «Злой чечен кинжал свой точит». До сих пор точит на нас с тобой. Забывать об этом — не мужчиной, не политиком быть. Кобулов дальше тебя видит. Думай.

В 1924 году, будучи заместителем начальника секретно-оперативной части ЧК Грузии, Лаврентий приехал на командировку в Гори и нырнул вечером в домишко на тихой улочке — к очаровательной вдовушке. На беду, его опередили два торговых чеченца. Они не поняли гневных претензий ревнивого мингрела, отняли пистолет, сняли с Лаврентия штаны и, намочив полотенца, свернув их в жгуты, охладили горячий зад искателя любовных утех. Уходя, сказали: «Запомни…» Это молодой Лаврентий запомнил.

— Бессмысленные репрессии Кобулова лишь озлобляют население в горах, — наконец отозвался заместитель.

— Значит, не хочешь вместе работать, — подытожил Папа. — Не пожалеешь?

— Можно ближе к делу, товарищ нарком? — сжался в комок, но не пожалел Серов. Не смог переступить в себе то, на чем строил службу свою и военную карьеру всю жизнь. Поздно.

— Можно и ближе, — задумчиво покивал головой нарком. — Какие шашни у тебя с бандитом Исраиловым?

— Что?… — осекся голос заместителя. — Что вы сказали?

— Какую игру ведешь со штабом Исраилова втайне от меня?

— В штабе Исраилова работает наш агент. Именно его прикрытие я обговаривал сейчас с начальником разведки.

«Ай, шустрый шибздик!.. Почему сразу на шоссе не перехватил после звонка из аэропорта? — стервенел в молчаливом бешенстве Берия. — Зачем позволил довести до разведки… Хотя надо было узнать, к кому приехал».

— Аврамов упустил шпиона, а ты прикрываешь Аврамова, Кобулову подножки подло ставишь. Не даешь наркому Гачиеву навести у себя порядок. Пошел на прямое преступление из личной мести.

— Гачиев — мародер и продажная шкура. Его судить надо! — непостижимо нахально вел себя Серов.

— Судить будем не Гачиева, тебя. На тебе компромат висит.

Он нажал кнопку под столом. Из-за портьеры бесплотно и бесшумно возникли двое.

— Увести, — велел нарком.

Долго сидел неподвижно, закрыв глаза, окаменевший. Лишь изредка, плямкнув, отваливалась на миг и захлопывалась нижняя челюсть. Наконец поднял трубку, набрал номер, сказал в нее по-грузински:

— Коба, Серов удрал с Кавказа… А он никого не спрашивал! Нагадил там и удрал сюда защиту у приятеля в разведке искать. От меня. Я тебе сейчас одну бумажку принесу, акт медэкспертизы. Умоляю, пожалуйста, почитай, что вытворяет этот гов… этот господин генерал на Кавказе.


Серова обволакивал тошнотворный запах, обступали четыре голые бетонные стены. В одну из них влип тяжелый, обитый цинком квадрат двери.

Генерал сидел на крашеном суриком единственном табурете. Стена напротив сочилась каплями, в бетон на высоте человеческого роста вделаны были деревянные затычки, из них торчали ржавые гвозди. С гвоздей свисала плеть, клещи, две странным образом переплетенные железяки. Под ними выстроились на манер русских матрешек несколько бутылок. Начиная с пузырька, они вырастали на палец-два. Строй замыкала матерая бутыль, в которой на Руси держали керосин. Бутылочные горла измазаны будто суриком.

Вдоль них, вдавившись в пол, уходил под стену бетонный желоб. Над желобом высунул из стены блесткое рыльце медный кран с надетым на него черным хоботом метрового шланга. Из шланга с вкрадчивым шипением сочилась струйка горячей воды — желоб, обметанный белесой слизью, едва заметно парил. Все это освещал тусклый, запыленный пузырь электролампочки.

Откуда-то сбоку раздался короткий свистящий визг. Серов содрогнулся, развернулся всем корпусом. У черной дыры, под стеной, в которую вонзался желоб, сидели две крысы: большая и чуть поменьше. Лапы и грудки их были мокрые, слипшаяся шерсть торчала черными иголками. Они явно ждали. Из клиновидных мордочек выпирали вожделеющие, фаянсовой белизны клычки.

И это нетерпеливое ожидание, и разрозненная мозаика: гвозди в стене, плеть, бутылки, клещи, кран с горячей водой — все вдруг сплавилось воедино и опалило ужасом. Здесь пытали. Клещи рвали людскую плоть, плеть кромсала ее, на бутылки сажали, как на кол. И кровь, стекая по желобу, была лакомством для крыс.

Слева что-то зашелестело. Серов вздрогнул, повернулся. Обитая цинком дверь распахивалась, прессуя спертый зловонный воздух. В стене ширился черный квадрат. На черноте появилась плотная фигура в синем комбинезоне. Человек замер в проеме двери.

Явственно чувствуя, как дыбится вдоль хребта и упруго упирается в рубаху шерсть (какая, откуда?!), Серов спросил:

— Кто? Чего тебе?

Медный блин человеческого лица стал расплываться в усмешке. Не ответив, человек отступил. Дверь запечатала черный квадрат в стене. Серов увидел, что на ней нет ручки, изнутри дверь нельзя было открыть.

Он знал об этих подвалах, догадывался об их количестве после посещения лагерей, но сам был в таком впервые.

«Государство — это я», — вдруг всплыло в памяти. Государство сжалось до размеров тускло освещенного куба. Серов, втиснутый в это мертвящее пространство, набрякшее неслышными воплями, визгами, хрипами, вдруг ощутил всей кожей давящий хронический ужас ожидания. Он сам, вольно или невольно, воспалял это ожидание своей работой. И впервые все существо его пронизала хищная, изуверская патология этой немоты, тысячекратно размноженной его ведомством, растущая неотвратимо, как раковая опухоль, в теле государства. «Государство — это я!»

Наваливалась, затопляла тоскливая нежность: Вера, дочь Светочка… Они ходили, дышали, говорили в каком-то получасе езды за этими стенами. Но существовали уже в другом измерении, абсолютно, навеки уже недоступном ему. «Будьте здоровы, прощайте, мои милые, родные».

Он стал готовить себя к предстоящему. Все оценив, трезво и беспощадно взвесив, сгребал, неистово прессовал свою волю, чтобы достойно встретить неизбежное.


Спустя два часа генерал разведки позвонил Сталину. Немцы прогрызали нашу оборону на Тереке и под Сталинградом. Человек, чей голос возник теперь в трубке, предсказывал, предостерегал Верховного о такой возможности еще несколько месяцев назад, предостерегал вопреки всему и всем, стоял на своем, нарываясь на таранный гнев Хозяина, пренебрегая карьерой, ради истины, в которой уверился сам.

Держа все это в голове, напитываясь угрюмо-покорной уважительностью к личности говорившего, перед которым он не счел нужным ни извиниться, ни оправдаться за собственную подозрительность, генсек выслушал ходатайство генерала разведки за ждущего своей участи Серова (акт медэкспертизы о покушении на чечено-ингушского наркома Гачиева лежал на столе).

Жестко ломая собственные сомнения, Сталин ответил непривычно сдержанно и деликатно:

— Против него тяжелые обвинения. Надо разобраться. — Долго слушал трубку, удивился: — Агент Серова в банде Исраилова? Берия не сказал об этом. Вы гарантируете, что прикрытие агента не повредит нашей разведке в Стамбуле? Хорошо. Пусть Серов опять вылетает на Кавказ. Нет, ему не будут мешать. Пусть использует все свои полномочия. Держите меня в курсе дела и форсируйте операцию, эти… хамски затянули ее, дождались немца на Кавказе.

Положил трубку. Велел Поскребышеву соединить его с Берией, хотя и был прямой телефон к наркому. Сказал в трубку ненавистно:

— Отпусти Серова. Пусть летит на Кавказ. Филькина грамота твоя экспертиза. — Взорвался яростью: — Мне осточертел твой кадровый грабеж! Сколько полководцев угробил?! Харьков сдали, Севастополь, Крым! Кто сдал? Твои ж…лизы, типа Голикова… Этих пригрел, а сколько хороших полководцев истребил?! Немцы на Тереке, к бакинской, грозненской нефти рвутся, а ты продолжаешь хватать, вся пасть в крови! Уймись, пес, вурдалак!

Если с Серовым что-то случится, полетишь на Кавказ сам и будешь там до тех пор, пока мне не доложат, что все горы усыпаны трупами бандитов, а среди них — исраиловексий! В твоих интересах, чтобы рядом с ним не оказалось твоего трупа!


Вечером Серов прибыл к ожидавшему его самолету. Зашел в кабинет начальника аэропорта Зорина. Снял фуражку, пригладил волосы. Глядя сквозь Зорина в стену, едва разжимая губы, оповестил:

— Прибыл я. Получи свою колымагу, голубь ты наш услужливый. В следующий раз, как отсексотишь о моем прибытии, не забудь потом раком встать, как положено. Лаврентию удобней с тобой расплачиваться будет.

Повернулся, вышел.

Помертвевший Зорин с ужасом смотрел в затылок маленькому генералу: прилетел русым — улетал седым.

Глава 24

Зной прожигал сквозь грязно-белую холстину бурнуса. Бечева, опоясывающая мокрый от пота капюшон на лбу, врезалась раскаленным обручем в самые мозги.

Он вдруг осознал, что всасывает воздух сквозь стиснутые зубы, желая остудить его о зубную эмаль, чтобы не обжечь легкие. Но белое марево, повисшее недвижимо над минаретами, каменными заборами, чахло-серыми листьями подзаборных кустов, с каждым вздохом раскаляло грудь, и ощущение, что она превращается в чан, где вот-вот закипят потроха, все нарастало.

У него было всего три дня для подготовки этого визита. Первый он истратил на акцию в Стамбуле, откуда только что выехал Саид-бек Шамилев. К вечеру оттуда радировали в Берлин, в шестой отдел РСХА, что стакан с отпечатками пальцев Саид-бека и остатками вина положен в сейф, а турецкая уголовная полиция уже завела дело, прибыв в дом владельца магазина по анонимному звонку.

Второй день он провел в самой Медине, прилетев туда на рассвете, умудрившись выкроить несколько часов на сон в самолете.

В Медине его провезли на арбе мимо особняка Саид-бека. Глухой трехметровый каменный забор, резные верхушки пальм над ним, приглушенный плеск фонтанных струй за воротами, островерхий шатер черепичной крыши цвета свежеободранной говядины, оседлавшей двухэтажный особняк, — вполне респектабельный набор аравийского нувориша, чье состояние перевалило за миллион.

Неподалеку изнывала на солнцепеке халупа с облупленными стенами, с оконцем, затянутым бычьим пузырем. Старика, хозяина халупы, отправили на день к дальнему родичу, пузырь заменили на дырчатое стекло и пристроили к нему аппаратуру. Из старика перед этим выудили кое-что о владельце особняка и его прислуге.

Теперь начиналось дело, его последний этап.

Паломник подошел к калитке и звякнул медным кольцом. Пот заливал лицо, и он в который раз вытер его нависшим краем капюшона. Холстина успела просохнуть, его собственная соль наждаком царапнула кожу.

За калиткой зашаркали по асфальту чувяки, открылось оконце, замаячило старческое лицо.

— Кто ты? Что тебе надо? — спросил привратник по-арабски.

— Позови хозяина, — велел паломник.

— Зачем он тебе?

— Для него есть радостная весть.

— У хозяина хватает радости без таких, как ты.

Окошко захлопнулось. Паломник снова звякнул кольцом. Окошко распахнулось гораздо быстрее, чем в первый раз.

— Ты не боишься быть назойливым перед этими воротами? — гневно проскрипел привратник. Увидел иссеченное морщинами, залитое потом лицо под капюшоном. «Чужак издалека — потеет. Совершил хадж», — определил наметанным глазом привратник.

К ногам паломника упала медная монета.

— Иди напейся. За это дадут кувшин воды, — раздалось из окошка. И оно захлопнулось.

Паломник звякнул кольцом в третий раз. Квадратное дупло в калитке разверзлось рывком. Паломник опередил ярость привратника, уже открывшего рот:

— Оставь ее себе и прими еще.

На крашеное ребро окошка рядом с монетой привратника лег, маслянисто блеснул золотой кружок.

— Отвези сына Керима к дорогому лекарю сегодня же. От ржавого гвоздя может начаться заражение крови.

— О Аллах! — оторопело выдохнул старик — хаджи щедр и всезнающ. — Кто ты, из какой земли совершил хадж?

— Зови хозяина, — через силу сказал гость. Он задыхался, захлебывался зноем. — Ему привезли салам и маршал из Стамбула, с улицы Хайяма.

— Я позову его, потерпи, — засуетился старик, зашаркал к особняку, прикрыв окошко в калитке.

Паломник прислонился к горячему камню забора. Стал опускаться на корточки — не держали ноги.

Когда вышел Саид-бек, он сидел, завесив капюшоном лицо.

— Что у вас на улице Хайяма? — спросил Шамилев.

— Ты сильно изменился. — Из-под капюшона мазнул по лицу и погас под грязной тряпкой цепкий взгляд.

— Я вас не знаю, — брезгливо уронил хозяин и повернулся, чтобы уйти.

— Мудрецы из аула Унцукуль говорили на годекане:*["42] прежде чем сказать «не знаю», пошарь в памяти своего рода. Там найдешь все, — глухо и странно посоветовал паломник по-аварски.

— У меня мало времени, — остался у калитки Саид-бек. «Унцукуль… О Аллах, когда это было? Откуда этот… знает Унцукуль и аварский?»

— Время — деньги, говорят суетливые и жадные глупцы. Мустафа-бей тоже любит обменивать время на деньги. Теперь судьба не даст ему больше такой возможности.

— Какой Мустафа-бей? При чем здесь я?

— Владелец антикварного магазина с улицы Хайяма.

— Я не знаю никакого Мустафы, — отрезал хозяин особняка, напитываясь неистовой безотчетной тревогой.

— Несколько дней назад ты приятно провел время в его обществе. Убедись, — не вставая, подал снизу вверх, фотографию сидящий под забором.

— Кто вы? — глянув на снимок, помертвел Саид-бек.

— Мустафа отравлен, — через силу, с отвращением к этой улице, зною, разговору сказал паломник.

— Отравлен?

— Его вскрыли и обнаружили яд.

— Зачем мне это знать?

— Турецкая полиция и английское консульство сбились с ног в поисках отравителя. Мустафа был известным торговцем и агентом Интеллидженс-сервис в Стамбуле. Ты об этом знал.

— При чем здесь я?

— У нас находится стакан с остатками отравленного вина. На нем отпечатки его и твоих пальцев, — терпеливо пояснил зловещий гость, снова вытер капюшоном лицо.

— Моих? Кто-то из нас сошел с ума!

— Подумай, что будет с тобой, если негативы, где ты пьешь с Мустафой, и стакан попадут в руки турецкой полиции и английской разведки. Тебя раздавят. Эти стены не спасут.

— Но это не я! Мы пили его вино, из его подвала… Я не травил Мустафу! — взревел хозяин особняка.

— Не кричи, — поморщился паломник. — Конечно, не ты. Травили Мустафу мы, когда ты уехал. Но стакан и снимки — это приговор тебе.

— Пойдемте в дом… Здесь не место, — справился с собой хозяин.

— У меня мало времени, — усмехнулся под капюшоном гость.

— Кто вы?

— Скажем так: лицо, заинтересованное, чтобы Германия правила миром.

Саид-бек коротко дернул рукой, и из рукава, лизнув воздух синеватым языком, выскользнуло лезвие кинжала;

— Ты подохнешь под этим забором, если…

— Не шевелись! — хлестнул придушенной командой гость. — Медленно, спокойно убери его… не дергайся.

В голосе пружинила властная сила, ей невозможно было не подчиниться. Саид-бек разжал ладонь, и кинжал втянулся в рукав.

— Твой идиотский темперамент мог стоить тебе жизни, — с лютым гневом прошипел гость. — Тебя держат на мушке вон из того окна. Неужели трудно сообразить, почему я жарюсь на этой песчаной сковородке, а не иду к фонтану во дворе?

— Что вам надо от меня? — измученно спросил Саид-бек. Его взгляд намертво, гипнотически приклеился к стеклянному квадрату в глиняной стене развалюхи, стоящей напротив.

— Наконец разумный вопрос. Нам нужны твои прошлые связи на Кавказе. Большевики приговорили тебя заочно к расстрелу в двадцать втором за организацию восстаний в Чечено-Ингушетии и Дагестане, вместе с Джавотханом Муртазалиевым. Тогда ты умел работать.

— Но послушайте… — взмолился перехваченным горлом Шамилев.

— Жарко! — задыхаясь, злобно выдохнул гость, потер грудь. — Да или нет?

— У меня… нет выбора.

— Было бы глупостью оставлять тебе выбор. И зачем? Германия уже владеет Европой. Скоро овладеет миром. На твое имя в берлинском банке будет положено сто пятьдесят тысяч марок. Это больше того, что ты получил от турок и Интеллидженс сервис. Неплохо доишь европейские разведки, Саид-бек. Через три дня ты должен быть в Стамбуле.

— Но я не успеваю! Необходимо закончить здесь…

— Через три дня в Стамбуле ты позвонишь по этому телефону в германское консульство, получишь инструкции и полетишь в Берлин. Ты включен в оргкомитет по проведению конгресса кавказских эмигрантов. Грузию представляет Багратион Мухранский, Кабарду — князь Салим Шадов. Тебя наделяют полномочиями представителя Чечено-Ингушетии и Дагестана.

— Это все? Потом я могу вернуться?

— Это начало. После болтовни изъеденных молью старцев наступит время настоящей работы. Ее санкционировал рейхсфюрер Гиммлер.

— Он… знает обо мне?

— Предпочитает лучше узнать на живом деле. Тебе знакомо имя — Хасан Исраилов?

— Мы вместе с ним и Джавотханом готовили восстание в Чечне.

— Сейчас они плетут подпольную сеть на Кавказе. Мы станем посредниками между ними и Берлином. В предстоящей битве за Кавказ надо сформировать там «пятую колонну». Конкретные инструкции получишь в Берлине. Потом полетишь на Кавказ.

Паломник, опираясь о стену, стал подниматься. Разжиженное, голое под бархатом тело изнывало в кипящем зное, выдавливая из пор последние капли пота. Оттолкнувшись от стены, шатаясь, зашагал к халупе со зловещим стеклянным квадратом. «Проклятье, как они все здесь существуют? Этот рвется сюда из Берлина… Мазохизм рака, ползущего к кастрюле с кипятком».

Он тут же забыл о хозяине особняка. Дело сделано. Давний, коростой отвалившийся от души земляк, подергавшись в капкане, затих за спиной. Другого и не должно быть.

Двадцатилетняя школа германского сыска, потом гестапо дробили на составные, расщепляли и не таких. Эта система не жалела и самого унцукульца из Дагестана, втаскивая в чин полковника, шарахая по пути о ребра проверок на благонадежность, сдирая при этом клочья кожи. Там почему он сам должен жалеть кого-то?

— Откуда вы знаете аварский? — запоздало раздалось за спиной.

Паломник обернулся, откинул капюшон с лица.

— Осман-Губе?! — перехватило дух у Саид-бека.

— Ты не ошибся, — растянул потрескавшиеся губы полковник. — У нас был общий аул, годекан, рыжая Петимат, которой мы оба писали записки. Где все это теперь?…

Из-под грязной холстины с обтянутого кожей черепа смотрел в самую душу Шамилева рысий холодный взгляд.


Осман-Губе уже подходил, волоча ноги, к хибаре, когда из-за стены навстречу ему, громыхая по булыжнику, выползла арба, запряженная мулом. Подле возницы стоял какой-то куль в половину человеческого роста, укутанный верблюжьим войлоком. Гестаповец плашмя рухнул в низкую повозку, что-то отрывисто сказал вознице. Тот тронул с места мула и достал из-под сиденья черпак. Распутал верх войлочного куля и запустил черпак в горловину кувшина.

Два торопливо бредущих, сожженных солнцем бедуина увидели дикое кощунство, заставившее остолбенеть их на солнцепеке.

Возница выудил из войлочного куля полуведерный черпак, полный воды, и вылил на голову лежащего. Поток священной хрустальной влаги раздробился на сверкающие осколки и оросил вместе с человеком пыль Медины. Черпак сновал вверх-вниз, и скоро весь бурнус лежащего сочился водой. Влагу, ценимую здесь дороже человеческой крови, с хлюпом пожирал презренный прах земли.

Глава 25

Над Армавиром восьмой день клубилось сизое рванье туч. Между ними и раскисшим Предкавказьем временами зависала тусклая водяная пелена. Земля уже не принимала влагу, травы жировали темной зеленью, свинцовые лужи вдоль взлетной полосы вздувались дождевыми пузырями. Дикое ненастье в разгар лета навалилось надолго.

Палаточный лагерь на окраине аэродрома, где разместились группы Ланге, Осман-Губе и Реккерта, пропитался сыростью и остервенелой маетой: вылет на Кавказ откладывался изо дня в день, держала непогода.

Абверовцы — русские, чеченцы, ингуши, осетины, калмыки — бездельничали дни напролет. Кормили как на убой. Майор Арнольд, начальник лагеря, старался на совесть.

Ланге распустил удила, отменил занятия, наделил полным отдыхом. После прогноза синоптиков, предсказавших затяжную непогоду, он выстроил своих на плацу, обошел строй, всматриваясь в мокрые настороженные лица, обворожительно объявил:

— Мои кавказские орлы! Христос и Аллах оценили ваше старание и терпение в Мосгаме и вложили в мои уста поощрение. Я даю вам несколько дней полного отдыха перед работой на Кавказе. Используйте их по своему усмотрению. У меня все. Прежде чем отпустить вас, я позволю себе высказать два нюанса. Первый. Десантник Засиев поступает в распоряжение полковника гестапо Осман-Губе. Временно, до заброски на Кавказ. Второй. (Переводчик Румянцев, выслушав, закаменел лицом.) Если в моей группе будет совершен поступок, несовместимый со званием десантника немецкой армии, виновный будет немедленно расстрелян перед строем. Приятного вам отдыха, снежные барсы.

Стучали костяшками нард, резались в карты, посасывали шнапс из фляжек. Происшествий не было. Сцепившись в споре или в словесной сваре, двое вовремя останавливали себя: стекленели глаза — помнили предупреждение Ланге: «… будет немедленно расстрелян перед строем».

Одним из развлечений в лагере было наблюдение за гестаповской группой. Осман-Губе и Реккерт занятий не отменяли. Ефрейторы Швеффер и Вильгельм гоняли мусульман и одного христианина — Засиева в хвост и в гриву под дождем. Марш-бросок с полной выкладкой сменял рукопашный бой, за ним следовало подрывное дело. Под вечер на закуску командиры оставляли маскировку на местности. Копались в грязи, мокрые, замызганные от пяток до затылка. После чего поджидала стирка и сушка около походных печей. Около полуночи проваливались в мертвецкий сон без сновидений, с тем чтобы с рассветом начать все сначала.

В группе накапливалось тупое безысходное бешенство. Оно дошло уже до предела, нестерпимо разъедало изнутри.

Осман-Губе присутствовал на всех занятиях и дождевике, торчал надзирающим черным столбом. Холодил каждую душу, держа кобуру расстегнутой.

С особым пристрастием присматривался гестаповец к пришпиленному к отряду Засиеву. Тот тянулся за всеми, терпел из последних сил, крошил зубы в немыслимом терпении. Ему ничего не объяснили, догадался сам: проверка на прочность. Льдистый взгляд полковника присасывался с брезгливым любопытством: надолго ли хватит чужака?

К ночи Засиев с ужасом убеждался, что сил почти не осталось. Похудел, издергался, нервы были натянуты до предела.

Когда заканчивались занятия, Осман-Губе шел к себе в палатку, вызывал Биндера. Маленький тщедушный еврей с длинными цепкими руками выдернут был полковником из львовской еврейской колонны, отправляемой в Равенсбрук, он оказался полезным в качестве массажиста и парикмахера.

В школе у Биндера были две обязанности: ублажать бритьем и массажем щеки и тело полковника и служить громоотводом для паскудного настроя десантников. С первой обязанностью справлялся Борис Соломонович отменно, был он в мирное время мастером высочайшего класса. Узловатые, на удивление сильные пальцы добирались до самых потаенных мышц, разминали каждое волоконце, выдавливали из них усталость и вялость.

Что касается громоотводных функций еврея, здесь Осман-Губе изобрел весьма оригинальную методику развлечения. Затурканный, искляксанный синяками от ежедневных тычков и щипков мусульманского свирепого воинства, получал Борис Соломонович еженедельно дозволение хозяина на публичное аутодафе. Перед ним выстраивалась шеренга десантников. Биндер шел вдоль нее, подслеповато всматриваясь в лица. Когда перед ним появлялось самое ненавистное, он останавливался и начинал разминать длинные сухие пальцы. Закончив с разминкой, Борис Соломонович размахивался и влеплял обидчику интеллигентную пощечину. А поскольку руки у массажиста при всей своей внешней хилости были скручены сплошь из мышц и сухожилий, то оплеуха пламенела на лице жертвы весь долгий вечер, служа для остальных предметом немыслимых изгаляний.

Эта еженедельная процедура была для Биндера актом отчаянного самообладания и мужества, ибо десантники с вожделением и он сам до галлюцинации отчетливо представляли финал: случись застать кому-нибудь из них Бориса Соломоновича в укромном уголке — растерзает на клочки.

Но, во-первых, на жизни личного массажиста Осман-Губе лежало табу самого полковника (тычки, щипки и плевки не шли в счет), а во-вторых, укромных и темных уголков Биндер научился виртуозно избегать. Здесь, в степи, их и вовсе не было.

Этот вечер надвигался особенным. Над степью и аэродромом к ночи подул теплый ветер, согнал сырой туман, пронзительно высветилось небо. И впервые за долгое ненастье пролился обильно и благостно в истосковавшиеся зрачки пурпур летнего заката.

Осман-Губе выстроил десантников вдоль палаток. Ему вынесли рояльную банкетку, и полковник, опустившись на нее прямоспинно и величественно, вдавив лакированные ножки сидельной аристократки в раскисший глинозем, сказал Биндеру:

— Форвертс.*["43]

Биндер двинулся вдоль шеренги. Воистину, это был особенный вечер. Шеренга ненавистных морд уплывала влево от него, и он волен был сегодня воздать каждой из них и всем вместе. Шеренга ненавидела это двуногое НЗ из вещей полковника за особое положение, за сытое тление подле властителя, за чистые руки, одежду и обувь, за физический покой без ноющих мышц, липкой грязи и безмерного насилия над собой. Биндер платил тем же за их животную выносливость, за скотский досуг, бесконечные издевательства над собой — за иную породу биологических кастратов. Они сформировались в разные породы еще до войны. И эта разность клокотала в Биндере.

Борис Соломонович ждал этой минуты со страхом и томлением с той самой вечерней поры, когда Осман-Губе сказал ему, блаженно покряхтывая, одеваясь после массажа.

— Можете дать себе волю, Биндер. Сегодня последняя ночь. Мои самцы отправятся на Кавказ к утру.

— Означает ли это, господин полковник, что изменится моя личная судьба? — замирая, спросил Биндер спину полковника.

Шевелились лопатки, Осман-Губе застегивал мундир.

— Она в корне изменится, — наконец упал из недоступной высоты ответ. — Вы обретете покой… и мое расположение. Вы их заслужили добросовестной службой.

— Вы останетесь, господин полковник? — ухнул недозволенным вопросом Биндер.

Осман-Губе не ответил. Выходя из палатки, он облучил еврея жестким рентгеном короткого взгляда, отчего заныло у Бориса Соломоновича в затылке и позвоночнике.

Биндер отвешивал пощечины каждому, не пропуская ни одной рожи. Ладонь его горела от рисковой работы. Примерно так обречен работать плохой дрессировщик в клетке с тиграми, усыхая душой в бессильной ярости, испускаемой хищниками. Разница и мерзость происходящего заключалась в том, что здесь, перед шеренгой, у Биндера отобрали даже цель дрессировки: он ничему не учил и ничего не требовал. Он истязал бесцельно. Но трудился тем не менее основательно и хлестко, продвигаясь справа налево. Вправо сдвигалась очередная проштампованная его оплеухой физиономия (красная скула, вздутые желваки, опущенные глаза). В душе Биндера призрачно разгорался посул полковника: «Вы обретете покой…»

Это стадо исчезнет, растворится в ночи навсегда, они больше не встретятся, их уже не сведет вместе жизнь. Яхве сделает так, чтобы это случилось именно навсегда, а расположение полковника в это черное, безумное время стало казаться теплым и необъятным, как пуховая перина без клопов. Но… разве есть на свете такое блаженство?

Здесь что-то кольнуло в зрачки. Новичок — осетин Засиев смотрел в лицо Биндера. Он не опустил глаза, как остальные, он молчаливо вопрошал: «Ты взбесился, что ли?»

— Не смотрите так на меня, — сухо, но вежливо попросил массажист, ибо новичок нарушил правила их сволочной игры. Он был единственным, кто не участвовал в травле Биндера, и заслужил пропуск в поголовном мордобое.

— Что ты за цаца? Не смотреть на тебя! — вскинулся Засиев. Можжили мышцы и кости от жуткой тренировочной нагрузки, корчилось в унижении естество: Ланге сунул его в зверинец гестаповца, как надоевшую куклу в мусорный ящик.

Сосредоточенно ловил их каленый диалог сзади Осман-Губе.

— Я не цаца. Я газдаю долги, — уточнил Биндер и вмазал Засиеву справа, после чего стал изучать переносицу осетина. Переносица белела. Засиев все хуже смотрел на Биндера.

— Я попгосил не смотгеть, — поморщился, напомнил Биндер и вмазал осетину слева, ощущая спиной каменную опору полковника.

То, что произошло потом, Биндер не успел осмыслить. Перед глазами его что-то мелькнуло. Страшный тычок с треском вогнал ему в рот несколько передних зубов и запрокинул затылок к лопаткам. Когда сознание, на миг покинувшее Биндера, вернулось к нему, он ощутил, как сминается в железных тисках горло, абсолютно не пропуская воздух к легким, и уже не ватные ноги держат тело, а вытянувшаяся шея.

Глаза Биндера с сумасшедшей скоростью заливала чернота. Борис Соломонович, понимая, что сознание сейчас покинет его, силясь обернуться к Осман-Губе, выхрипнул через сплющенное горло предсмертный исступленный зов:

— Г-х-ос-по-ди!

Потом у него разорвалось сердце.

Осман-Губе превратился в бога. Еврейское оборванное «господин полковник» обернулось «господи», взывало о возмездии. Оно надвигалось на Засиева. Опустив клешнястые руки с ладонями, обожженными чужой тонкой шеей, сотрясаясь в ознобе, которым исходило из него бешенство затмения, осетин ожидал приговора. Он не осилил судьбы, испытание одолело подкидыша. Рухнула затаенная, на самое дно спрятанная страсть — вернуться к своим любой ценой. Теперь все, конец.

— Бабы, — негромко и брезгливо уронил гестаповец с рояльной банкетки. — Вы разве мусульмане? Один среди вас мужчина, и тот неверный. Учитесь отвечать на оскорбление. Сколько месяцев вы терпели еврея? Лечь! — взревел внезапно полковник.

Шеренга легла в грязь. Засиев стоял в оцепенелости ожидания.

— Курсант Засиев, у вас пять часов до вылета. Можете отдыхать. А эти пусть поработают на уборке лагеря. Идите в палатку.

Засиев сделал шаг, другой.

— Не туда, — остановил полковник, — здесь суше. — Показал на спины лежащих.

Засиев пошел по живым и упругим спинам. Они вминались под подошвами, из-под тел жирно хлюпала грязь.

Осман-Губе удовлетворенно поднялся. Перед ним заплывал грязью маленький скорченный труп. Он обещал Биндеру покой. Еврей получил его — абсолютный, вечный. Что касается расположения, видит Аллах, как он был расположен к Биндеру. Но волею обстоятельств массажист стал ненужным. Начиналось большое дело, не терпящее ничего лишнего. От лишнего бесхлопотно освободил осетин. Осман-Губе, собственно, рассчитывал на своих, напутствуя Биндера перед экзекуцией: «Можете дать себе волю». Но свои оказались излишне терпеливыми.

Надо предложить Ланге сейчас же, немедленно, расфасовать всех по разным группам. Засиева, эту истеричку, пусть абверовец берет себе. Две, наиболее многочисленные группы пусть возглавят Ланге и Реккерт. Третью, всего из пяти человек, доставит в Кавказские горы он сам. У него особая задача, которую возложил на него Кальтенбруннер. Он же, на всякий случай, дал письмо к Исраилову, хотя все контакты с чеченцем, как наиболее важные, возложены на Ланге.

Задача Осман-Губе во многом зависела от десантника Ахмеда Баталова, уроженца аула Автуры. Он должен обеспечить пищу, замаскированный кров, связь с местными антисоветчиками. Такой форы на старте нет ни у Ланге, ни у Реккерта. Юнцы, заносчивые тевтоны, где им тягаться со старым волком, источившим зубы на грызне с Советами. К тому же парашют опустит его в родные горы. Да поможет этому Аллах!

* * *

Седьмого августа в ставке Гитлера раздался звонок, и тихий голос Гальдера втек в ушную раковину фюрера неостуженным штабным кипятком:

— Мой фюрер, мы просчитались в сроках. Горючего не хватит до середины сентября. Если двадцать пятого июля из-за отсутствия бензина мы не сумели перебросить на помощь первой танковой армии двадцать девятую мотодивизию, то скоро мы не сможем доставить к Тереку всю резервную армию.

После долгого молчания он услышал в ответ ядовитое:

— Мы просчитались не только в сроках. Мы просчитались в оценке ваших способностей на месте начальника главного штаба. Кто толкал меня к Сталинграду? Кто висел на ногах, когда я пытался идти на Кавказ за бензином, который вы теперь клянчите у меня? Настало время исправлять просчеты!

После этого разговора Гальдер был фактически смещен. Вместо него возглавил генеральный штаб Цейтцлер. Назначение полагалось отрабатывать.

Гигантская стальная пружина вермахта, на которую давил из Берлина новоголовый штаб, продолжала разжиматься. Вибрируя от напряжения, испытывая все возрастающее сопротивление обороны, израненной, измотанной, едва прикрытой рваной кольчугой техники, эта пружина вдавливалась в тело Предкавказья.

Двадцатого августа она достигла берегов Терека. Двадцать пятого опутала витками Моздок. И тут ее движение остановилось: немецкая сталь, продавив мясо обороны, уперлась в самый скелет ее, сколоченный Петровым, в предсмертную ожесточенность воинов, понявших, что защищают они последний рубеж между двумя предсердиями, рассылавшими мощными толчками бензиновую кровь по военному организму.

Это произошло двадцать пятого. Вечером того же дня Гитлер разносил в «Оборотне» под Винницей прибывшего туда Канариса:

— Где ваш хваленый «Шамиль»? Вы трясли этим гениальным планом перед моим лицом еще в июне! Вы обнадеживали, что ваши десантные короеды с бандитами иструхлявят кавказский тыл к началу наступления. Мы уже взяли Моздок, уперлись в Терек перед Грозным, однако за Тереком нет ни одного вашего дармоеда! Они предпочитают лакать шнапс в Армавире, за пятьсот километров от места главных событий! В чем дело, Канарис? Я вас спрашиваю.

Гитлер выслушал бархатно-скорбный баритон адмирала:

— Мой фюрер, я всего лишь человек. Я могу только взывать к Господу Богу, наславшему на Армавир декаду ненастья. К счастью, оно ушло. Сегодня ночью в горы будет заброшен первый десант.


С двадцать пятого на двадцать шестое августа в ночь с едва приметным перламутровым подкрасом рассвета с армавирского аэродрома поднялся первый «Юнкерс-88». Группу полковника Ланге из тридцати человек, одетую в красноармейскую форму, вздымало в дюралевой, тускло освещенной утробе самолета все выше. Курс — на Кавказ.

Внизу, во тьме Предкавказья забылись в обморочной отрешенности снов две противостоящие лавины машин и людей. Их разделял Терек — граница, некогда разделившая в известном писателе его безвестную юность и набатную зрелость, что возвестила повестью «Казаки» о рождении гения.

Немецкая армада влилась в Майкоп. Это усилие вермахта подогревалось директивной репликой Гитлера на совещании в Полтаве: «Если мы не возьмем Майкоп и Грозный, я должен буду закончить войну».

После безоглядной, стервеневшей ежечасно долбежки танковыми клиньями и ястребиными пике «мессершмиттов» твердый орешек, налитый, казалось, до отказа нефтью, был наконец расколот. Вломившаяся туда бронированная лавина в первые же минуты отпочковала от себя истекающее нетерпением ядро из командования и промышленных спецов. Сверкая лаком «опель-капитанов», черное стадо хлынуло на промазученные, танковыми атаками изодранные места — к нефтехранилищам.

Очертив ломаный круг и замкнув его в исходной точке, спецы выдавливали вялые телеса из машин в предчувствии катастрофы. Все скважины были взорваны. В истерике брошенный полковником Заукелем булыжник треснул в серебристый бок исполинского цилиндра. Раскатисто-пустынный грохот, рванувший в перепонки завоевателей, неумолимо подтвердил самое худшее: бензин и нефть успели вывезти.

* * *

Засиев сидел, упираясь горбом парашюта в дюралевый борт, стиснутый в двух сторон Рамазаном Магомадовым и Четвергасом. На коленях его, впитав тепло тела, весомо покоилась рация.

Ладони Засиева, все еще обожженные тонкой шеей Биндера, до сих пор чувствовали ее податливую хрящеватую хрупкость, и чувство это, омерзительно, страшно пульсирующее в руках, отдавало толчками в мозг, в воспаленную память. Он не хотел убить, но убил.

Был выход из этой муки. И он сторожил его зыбкое приближение, молил Бога об одном: только бы не прервался полет, только бы не разъяли его череп, не обнажили бы идею: отодрать от себя с любой болью и кровью наросшую на нем коросту немецкого плена.

Вывалившись в серо-розовую бездну из люка, он камнем полетел вниз, в буйно-ветряную карусель, где вертелись земля, воздух и розовый горизонт.

Утвердившись в равновесии лицом вниз, он с неистовым облегчением осознал наконец полную автономность тела, окончательную его независимость от дюралевой дрожи самолета, чужих плеч и взгляда Ланге, от той биологически чужой химеры, которая больше года переваривала его, растворяла в себе и звалась Германией. И, осознав это перед стремительно летящей к лицу родной землей, он закричал от счастья. Ветер забил крик обратно в рот, тугой резиновой пробкой закупорил легкие.

Закашлявшись, Засиев раскрыл парашют почти у самой земли. Его дернуло вверх. Под ногами плавно, быстро вспучивалась земля, растягивался, раздавался в стороны круг изгороди, кольцевавшей чей-то аульский двор с саклей, плетеной сапеткой для кукурузы, маленьким сарайчиком.


Солнце еще не выползло из-за горы. Его горячая аура лишь разогнала сумрак в сакле, и чир-юртовский истребитель дезертиров и бандитов Саид Дудаев, открыв глаза, смог различить серое сукно бешмета на стуле, лоснящийся край бордового одеяла. С минуту назад из сакли вышла во двор дочь, и Саид, выплывая из сна, машинально прислушивался к мешанине нарождавшегося дня: загорланил петух, дважды лениво брехнула собака у соседа, заливисто щебетала семья ласточек над окном под крышей.

Со светом наваливались дневные неотложные заботы. Их было немало у истребителя Дудаева, директора начальной школы Чир-Юрта, секретаря сельсовета: съездить и выбить в районе для школы глобус и учебники, отремонтировать размытый весенним половодьем мост, сделать рейд с сельскими истребителями по горам, напомнить в райотделе НКВД о патронах к винтовкам, что поистратили в прошлой перестрелке с бандой…

— Омад! Омад! — раздался неистовый вопль дочери со двора. Саид вскочил, метнулся к окну, но не успел: вбежала дочь, и он развернулся к ней. Захлебываясь словами, она затараторила, оглядываясь на дверь:

— Там… там… сидит человек с неба! Сидит и плачет! Под ним много шелка, такой красивый!

Саид ринулся к двери, на бегу схватив прислоненную к стене винтовку. Уже в сенях передернул затвор.

Посреди двора на пузырящейся блестящей куче разноцветного шелка сидел красноармеец с тугим рюкзаком в ногах, глухо кашлял. По щекам его текли слезы. Увидев Саида, широко, во весь рот, заулыбался, подзывая, махнул рукой. Дудаев подошел к чужаку, винтовка — торчком, дулом вперед, палец — на спусковом крючке. Остановился в трех шагах, грозно велел, как учили:

— Руки вверх! Почему здесь? Откуда?

Красноармеец рук не поднял, еще шире заулыбался:

— Не видишь разве? С неба.

— Кто есть такой?

— Человек. Человек я, отец, — непонятно, но убедительно отозвался гость. И, переместив взгляд с Саида на девчушку, выглядывающую из-за спины отца, заурчал тоскующе, нежно: — Ай молодец, красавица, первая гостя встретила на родной земле! Ай умница ты моя, с меня подарок.

Саид подумал, не опуская винтовки, деловито позвал:

— Э-э, чего хабар на дворе ведем? Заходи в дом.

Гость появился с неба. Наверное, хороший человек. В сакле сам расскажет, зачем и почему здесь.

— Ты кто, отец? — озабоченно поинтересовался парашютист.

— Истребитель бандитов я, еще директор школы и секретарь сельсовета, — перечислил нелегкие свои обязанности Дудаев.

К ногам Саида упал револьвер, потом брякнулись две гранаты, несколько пачек патронов, нож, пачки советских денег, пакет, завернутый в резину. Рюкзак гостя, лежащий в ногах, основательно похудел, когда со дна его гость извлек серебристого окраса ящик с ручками и стеклянными глазками.

— Рация, — коротко и сумрачно пояснил парашютист. — А сам я немецкий диверсант. В дом не пойду, чтобы лишних осложнений у тебя не было. Доставай транспорт, отец, и вези меня в НКВД. Показания буду давать.

Закончив речь, ласково подмигнул небесный гость малышке, разинувшей рот от диковины у отцовских ног:

— А это тебе, цыпленок, держи!

Рядом с маленькой хозяйкой шлепнулись две чудные плитки, отсвечивая на боках таким серебром, что дух захватило. А гость лег на спину и закинул руки за голову.


Смотрел в небо, где только что парил, опять смеялся и плакал, не стесняясь хозяев.

У него была возможность сравнивать два мира целый год, с тех пор пока попал в плен. В обоих пришлось хлебнуть вдосталь насилия, горя, но и достатка. В обоих имел дело с разными, и терпимыми и лютыми людьми. Но лишь тут, сейчас, лежа на спине под бездонно-синим куполом, хребтом, лопатками, всем телом ощутил Засиев неизъяснимое блаженство слияния со СВОЕЙ землей.

Под ним расстилалась Чечня. Где-то за хребтами гор начиналась его Осетия. Но здесь и там незримым благодатным током пронизывала все пространство грозная и спокойная мощь великого покровителя — России. Она могла быть жестокой с детьми и пасынками своими, но никогда чужой, ибо крепчайшего настоя доброты и терпимости, копившихся в славянстве веками, с избытком хватало на всех, больших и малых сородичей.

* * *

Аврамов выслушал диверсанта молча, не перебивая, лишь делая пометки на блокноте бисерным почерком. Редко бывало так, но этому он поверил сразу.

Рассказ абверовца был с такими точными подробностями, так логичен и убедителен, что ни разу не шевельнулось у наркома подозрение, как ни взбадривал он себя в подозрительном раже и бдительности. Особо отметил у себя в блокноте смерть Биндера от рук Засиева. И это доложил десантник, не скрыл ничего.

— На что вы рассчитывали у нас своей доброявкой? — спросил под конец полковник.

— Не знаю… Ни на что, — растерянно пожал плечами парашютист. — Вам виднее.

И эта растерянность, простодушие агента, задвинувшего собственную судьбу на задворки, окончательно убедили Аврамова в реальности комбинации, в которой, по его замыслу, предстояло сработать Засиеву.

Вечером он обсудил свой план с Серовым, доложив о нем во всех подробностях. Вдвоем они мяли и прессовали его весьма основательно, а к полуночи, вымотавшись до онемения, снова вызвали Засиева на допрос.

— Что скажете, если вам придется отыскать в горах Ланге и вернуться к нему? — спросил Серов.

— Я сделаю все, что потребуется… гражданин генерал. Мне отмыться, отработать все, что было, надо. Как мне детям, жене в глаза смотреть, если не отмоюсь? Они у вас. Так что в случае чего…

— Не у нас, — резковато оборвал Серов. — Они там, где и были. И давайте без «случаев» обойдемся.

Днем они связались с Орджоникидзе, запросили сведения о жильцах по адресу, который дал Засиев. Там действительно жили мать, жена и двое пацанов-близняшек Засиевых, ждавших весточки от отца вот уже около года. Первая и последняя пришла прошлым летом из брестского госпиталя, куда попал их отец.

Серов третий день ждал радиограммы из Турции: стамбульский Вкладыш в турецкой разведке получил задание из Москвы. Он должен сообщить Серову о результатах этого задания.

Глава 26

После тяжкой геометрии Берлина, грохочущего маршами и речами Геббельса, Стамбул навалился, подмял Саид-бека пыльной и душной суетой, обволок непросыхающим потом и сосущей тоской. Она зародилась в Саид-беке сразу, в те дни, когда ему ткнули в нос провалом двух старых агентов в Орджоникидзе и Грозном, явки и пароли к которым он продиктовал в Берлине, давая обстоятельный отчет о своей агентурной сети на Кавказе. Оба агента оказались пустышкой. Первый, в Грозном, умудрился улизнуть в мир иной, не оповестив об этом своего турецко-немецкого эмиссара. Второй, орджоникидзевский, будучи секретерем партбюро в депо, перепугавшись столь цепкой памяти Саид-бека, не истлевшей за двадцать лет, ночью напал на связника, намереваясь обрезать все путы, притянувшие его некогда к осколку Османской империи. Но связник, оставшийся на ночевку и предусмотревший с самого начала такой поворот дела, умудрился вывернуться из-под ножа и сам прикончил «покрасневшего» за годы Советской власти агента, сделав его окончательно красным. После чего, отстреливаясь от погони, едва унес ноги из города.

В результате шансы Саид-бека в гестапо основательно пошатнулись, и сам он, заброшенный в Стамбул с весьма расплывчатой миссией: внедриться в окружение Сараджоглу, плавал в душном и кипящем страстями городе, как кизяк в луже, прокисал в тихом и бессильном унынии по опиумокурильням и кабакам — ждал. Чего? Он и сам не знал, чего ему ждать. Здесь всем было не до него.

Новый глава кабинета Сараджоглу и столь же свежий министр иностранных дел Менемеджоглу, забравшись к осени сорок второго года на правительственный Олимп после немалых усилий служб Риббентропа и Канариса, напрягали перетруженные мозги и хребет в изворотливой гибкости, лавируя между страхом утратить англо-турецкий союз, генетическим опасением российской мощи и собственным вожделением заполучить кавказскую федерацию под турецким диктатом, и чтобы распростерлась она от Ростова до Стамбула, естественно с германской помощью. У германского посла в Турции фон Папена, явившегося двадцать шестого августа к новоиспеченному премьеру, была нелегкая задача. Присутствовал в кабинете премьера, насыщенном приторным подобострастием, и новый министр иностранных дел.

Фон Папену предстояло вытребовать у двух скользких новорожденных оплату за свое форсированное появление на свет — ни больше ни меньше как подключение к войне. Турки наверняка затребуют в оплату лакомый кавказский пирог, нафаршированный нефтью, молибденом, никелем, хлебом и безраздельное управление над тюркскими народами Кавказа — это уже неоднократно высказывалось.

Но как обещать такое? Тромбом сидел в голове посла категорический запрет фюрера: «Если турецкой стороной в переговорах будет вновь затронута проблема тюркских народов в Советском Союзе, проявлять по этому вопросу полную сдержанность».

Премьер и министр уверяли фон Папена в священной ненависти турок к советским гяурам. Оба очень старались.

— Уничтожение России — это подвиг фюрера! Да поможет Аллах ему в этом деле! — страстно провозгласил Сараджоглу.

— Это мечта турецкого народа! — вынырнул в апогее-лояльности Менемеджоглу.

— Мы жонглируем набором тезисов о вашей преданности фюреру более часа, господа, — сказал фон Папен, с отвращением отводя взгляд от смуглой влажности оливковых лиц, на которых плавилась настороженная услужливость. — Не пора ли перейти к реалиям? Нас интересует конкретная роль Турции на театре военных действий. Вы намерены наконец играть ее в полную силу или вас по-прежнему устраивает роль статистов за кулисами? — грубо, в лоб спросил фон Папен, поскольку истощилось великогерманское терпение. В конце концов премьера втаскивали в этот кабинет лишь ради решительных действий.

— Мы готовы оказать помощь великой Германии в пределах разумной возможности, — лучезарно проглотил посольское хамство Сараджоглу.

— Какую именно?

— Мужественно сохранять нейтралитет. Но за это мы хотели бы гарантий от великой Германии в отношении кавказской федерации под нашим управлением, — непостижимо безмятежно перешел все границы неблагодарности и наглости Сараджоглу. И глаза его превратились в две стальные щелки.

Германия пока лишь пыталась стать империей, расползаясь вермахтом по Европе. Турция уже была ею всего лишь век назад, и столетие имперского пантюркизма, растворенное в турецких генах, время от времени давало о себе знать всяким политическим погонялам, забывшим, с кем имеют дело.

— Я доложу вашу позицию рейхсминистру господину Риббентропу, — с трудом обуздал себя фон Папен, опуская ненавидящие глаза. Оставалось последнее: пролив и лодки. — Не так давно у германского военного атташе состоялась беседа с вашим заместителем начальника генерального штаба. Мы получили весьма неразумный отказ пропустить через пролив шесть наших подводных лодок. Отказ основывался на весьма легковесном предлоге: сохранение ваших отношений с Англией, которая закрыла пролив сетевыми и минными заграждениями.

— Этот предлог по-прежнему вынуждает нас просить понимания у великого рейха. Мы не можем пойти на преступление перед нашим народом — толкать англо-саксов к объявлению нам войны. Это произойдет неминуемо, если мы разорим для ваших лодок английские заграждения, — с ледяной любезностью свернул беседу премьер.

Глядя на дверь, закрывшуюся за фон Папеном, Сараджоглу обнажил кипенные зубы. Не поворачивая головы, заметил:

— Много спеси, мало терпения. На месте Риббентропа я бы вышвырнул его из восточного отдела дипкорпуса, это ржавая вилка в серебряном сервизе.

— Они стоят на Тереке и у Сталинграда, мой господин, — сдержанно предостерег министр.

— Они стояли и под Москвой, — обезоруживающе улыбнулся премьер. — Но в одном вы правы: нам нельзя упустить момент, если они все-таки форсируют Терек или возьмут Сталинград. В этом случае надо успеть схватить свое на Кавказе, пока они будут грызть русскую оборону под Дербентом. Весьма полезно было бы знать, сколь долго русские смогут удержать их на Тереке? Какова прочность их обороны? У вас найдутся там чуткие уши и зоркие глаза?

— Я сегодня же прозондирую этот вопрос, мой господин, в нашей разведке.

— Постарайтесь. А мы займем стартовую позицию. Хороший бегун не должен проигрывать на старте, если дистанция коротка.


Турция произвела поголовную мобилизацию. В шести вилайетах (Стамбул, Чанаккале, Коджаэли, Эдирне, Кыркларели, Текирдаг) было объявлено чрезвычайное положение, а в граничащих с СССР — военное. На советских границах вздыбила штыки почти миллионная турецкая армия, вынуждая оттянуть несколько советских дивизий в период, когда в обороне Грозного на счету был каждый боец.

* * *

Саид-бек брел по извилистой и темной уличной кишке, до краев налитой влажной духотой. За тусклыми оконными квадратами, задернутыми изнутри шторами, текла чужая жизнь. Квадраты плыли мимо, равнодушные, чужие. Дважды ему показалось, что следом кто-то идет. Оглядывался — никого. Липкая полутьма зависала непроницаемо и глухо уже в трех шагах.

Добрел до кальянной — подвала на углу, где бывал уже не раз. Спустился по каменным выщербленным ступеням. Хозяин узнал клиента, склонился в поклоне, провел в небольшой душный зал, увешанный тускло-пыльными коврами. Принесли кальян, черного стекла бутылочку араки, креветки, сыр, зелень. Саид-бек глотнул из сосуда. Обожгло горло, скатилась в желудок порция пахучего пойла. Саид-бек передернулся в истоме, оперся спиной о ковер, стал проваливаться в разъедающий безысходностью дурман.

Стамбул отвратил от него желанный лик, стал грозным, недобрым после смерти Мустафы-бея. Безразмерные дни мордовали жарой, гнетом неизвестности, а к вечеру — желчной угрозой гестаповского куратора. Этот прибыл из Берлина в составе свиты фон Папена, разыскал Саид-бека, отчитал, не выбирая выражения:

— Почему до сих пор не внедрились в окружение премьера? Прекратите болтаться по кабакам, мы платим вам за работу, а не за утробу, налитую спиртным! Две ваши явки на Кавказе сгнили. Одна из трех, что выдали недавно, вообще не существует. Нет ни такой улицы, ни такого дома. Как это понимать?

— Но, господин полковник, за двадцать лет в Грозном снесены целые кварталы, выстроены новые дома, — горько возразил Шамилев. — Разве я в состоянии отсюда предусмотреть…

— Мы вынуждены засвечивать вашу резидентуру для все новых ваших пустышек. Вздумали водить нас за нос?

— Как вы могли подумать?

— Думать надо вам. Если оставшиеся две явки тоже окажутся мертворожденными, готовьтесь иметь дело с турецкой полицией и английской разведкой. Их скорбь по Мустафе-бею в самом разгаре.


Спустя несколько минут за Саид-беком спустился по ступеням кальянной человек в серых брюках и безрукавке, в красной феске с кисточкой, болтавшейся у виска. Миновав узкий, перегороженный стеклярусом коридор, он вышел через боковой проход в другой, завернул в темный тупичок. Гость хорошо ориентировался в подвальном лабиринте. Остановившись у едва различимой тряпицы на стене, отогнул ее и узнал Саид-бека. С минуту наблюдал за ним, затем дернул за кольцо в каменной нише рядом с тряпицей.

Бесшумно появился хозяин. Гость загнул короткий рукав рубашки, поднес к его лицу небольшой серебряный значок, пришпиленный на внутренней стороне. Хозяин склонился в низком поклоне.

— Отдельный кабинет, кальян, араку, хороший ужин. Быстро! — хлестким шепотом стегнул гость. — Когда сяду, приведите вот этого. — Отогнул занавеску и указал на Саид-бека.

Саид-бека подняли под руки двое, повели к выходу, обращались нежно, с поклонами, и Шамилев не стал сопротивляться. Навстречу ему в роскошно обставленном кабинете поднялся человек в красной феске, пошел навстречу, пьяно раскинув руки. Обдав душной смесью араки, кальянного дыма, духов, прижал ошарашенного Саид-бека к груди, закурлыкал по-турецки:

— Как можно сидеть одному в такой день? Видит Аллах, сама судьба послала вас разделить мою радость!

Саид-бек хлопал глазами, всматривался. Узнал: виделись не раз в кабинетах разведуправления при министерстве иностранных дел. В вавилонском столпотворении серых человечков, клубившихся перед ним, этот запомнился морщинистым, будто печеное яблоко, лицом, обволакивающей обходительностью.

— Я случайно узнал, у вас большие неприятности, — плавились влажным блеском глаза хозяина кабинета. — Ай-яй, дорогой мой, эти черные собаки из службы Каль-тенбруннера хватают всей пастью и держат до гроба. Союзники, а? Клянусь Аллахом, я предпочитаю попасть в подвалы к гяурам, чем к этим союзникам. Выпейте, дорогой коллега, я так понимаю вас, единоверца, вы сотрудничали с нами почти двадцать лет.

Саид-бек выпил чашку араки, еще одну. Медовый голос лился в уши, стекал бальзамом на сердце, печеное лицо маячило в полуметре, смутное, жалостливое.

И Шамилев, трамбуя в себе прущую наружу остервенелую тоску по дому, прохладе фонтанов, молодым женам, стал опрастывать душу от накопившегося одиночества, от угроз гестаповского эмиссара. Жаркий день Медины, грязно-белый бурнус Османа-Губе, возникшего у его ворот зловещим дэвом, мертвая хватка шантажистского капкана, куда попали они с Мустафой-беем, провал старых явок на Кавказе — все выплескивалось из него словесным водопадом. Нашелся человек, который понимал, слушал, сочувствовал, — бесценный уютный коллега Кямаль-оглы.

Кямаль-оглы плакал. Слезы текли по его мятым щекам, он всхлипывал и тыкался лбом в плечо Саид-бека.

— Ай, сколько горя несут эти плечи, ай, собаки, черные шакалы, что хотят, что делают с нами, гяуры! Будьте все вы прокляты, оскорбившие мусульманина!

— Ты высокий человек, Кямаль… Я такого никогда не видел. Почему только сегодня встретил? — мотал головой, скрипел зубами Саид-бек.

Кямаль-оглы вытер глаза, выпрямил спину, поднял палец:

— Ты мусульманин, я тоже. Ты у меня в Стамбуле в гостях. Все для тебя сделаю. Теперь слушай. Почему я здесь сижу, почему пью, сказать? Удачу поймал за хвост, такую, что самому страшно. Вызывали сегодня. Знаешь, куда?

Кямаль оглянулся, шепнул в ухо Саид-беку место вызова.

— Не может быть! — восхитился и позавидовал Шамилев.

— Сейчас, когда пальцы пяти разведок кавказскую нефть щупают, все может быть, — расплылось печеное яблоко. — Почему вызывали, знаешь?

Дальше повел речь горячим свистящим шепотом:

— Сидел у меня лет десять агент один под Грозным — Колючка. Тихо сидел, начальником отдела милиции в районе был, бандитов, как полагается, ловил. У нас под маленьким калибром числился. А потом — хоп! В штаб Исраилова мой Колючка влез.

— Ис… раилова? — икнул Саид-бек. — Знаю. Вместе в двадцатом красных резали.

— Теперь Исраилов там вождь «пятой колонны». Гиммлер про него знает, наш премьер тоже. А мой Колючка радист теперь у Исраилова. Какие сведения вдруг погнал, ай, какой материал дает! Куски обороны красных на Тереке недавно прислал. Понимаешь, что это такое сейчас?

— Понимаю, — стал быстро трезветь Саид-бек.

— Теперь к сети красных партизанских баз в горах подбирается, у него хорошие связи. Золотым Колючка для меня стал. Потому сегодня туда вызывали. Я этого Колючку дважды дою. Хочешь, и тебе дам подоить? — приблизил смятое азартом, полубезумное от свалившейся удачи лицо турок.

— Это как? — задержал дыхание в предчувствии Саид-бек.

— Радист много шлет. Часть у нас оседает. Часть лисам Канариса отстегиваю — трутся около меня две, хорошо платят. Завтра утром то же самое, что им, и тебе отстегну. Брось эту кость своим берлинским собакам — разожмут пасть, отпустят. Никто не узнает. У абвера своя картотека, они с гестапо не делятся.

Саид-бек таращил глаза, переваривал. Когда дошло окончательно, всхлипнул, влип в благодетеля, всосал губами вялую щеку.

— Дорогой мой, вставай… Не надо утром… пойдем! Сейчас отстегни. Я этого не забуду, все, что хочешь… все!

— Все не захочу, — поднялся, шатнулся турок. — Половину захочу того, что Берлин тебе за Колючку даст. Тебе тоже надо жить.

— Все бери! — взревел Саид-бек, цепляясь за спасителя.

— Половину, — уперся турок.

— Ты меня оскорбляешь! — предупредил Саид-бек.

— Это ты меня оскорбляешь, — задрожал печеным лицом, всхлипнул, затряс кисточкой на феске Кямаль-оглы.

— Не буду, — испугался Саид-бек. — Прости. Хочешь, на колени встану?

— Вставай, — плача, разрешил Кямаль. — И туфлю мою немного поцелуй.

Он смотрел в седой затылок Саид-бека, слюнявившего туфлю, и страшная, нечеловеческая усталость проступала на потухшем, мокром лице.

Глава 27

РАДИОГРАММА ДЕДУ

Сторговал чеченскую Колючку господам А. и Г. Подробности встречи Шамилева в Медине с Дагестанцем отдельным сеансом в 23.30 стамбульского.

Вкладыш

РАДИОГРАММА ЗАСИЕВУ

Немедленно ищите Ланге. Вместе с ним идите в штаб Исраилова, войдите в контакт с его радистом. С прибытием в штаб оповестите меня.

Арнольд

РАДИОГРАММА РЕККЕРТУ

Ищите Ланге и Осман-Губе. Осман-Губе не отвечает. Сообщите им распоряжение Берлина идти в штаб Исраилова, связаться с его радистом. В случае ненахождения свяжитесь с радистом Исраилова сами, оповестите меня.

Арнольд

Аврамов прочел шифровку от Арнольда Засиеву, усмехнулся одними губами, остро глянул на осетина:

— Психует шеф, потерял абверовскую цацу.

— Так точно, гражданин полковник, — подтвердил Засиев. — Ланге важная птица, его, говорят, с Осман-Губе сам Гиммлер принимал.

— Вот мы и уважим армавирского Арнольда, нечего зря майора травмировать. Вас в соответствие с ситуацией приведем — и с богом. Извольте копыто ваше на станок.

Засиев поставил ногу на табурет, расшнуровал ботинок. Вошла медсестра, сделала ему укол ниже щиколотки. Аврамов сморщился, отвернулся: не мог смотреть, как игла входит в тело.

— Через полчаса вспухнет, посинеет, будет мозжить. Полная картина. Значит, так, повторим. Подвернули при приземлении, отлеживались в овраге двое суток, потом вышли на местных бандитов, сторговались с проводником и отправились на поиски Ланге. Все вроде простенько, но со вкусом. Проводником пойдет с вами чир-юртовский Саид, тот самый, ваш. Группа Ланге болтается теперь в Веденском районе, мы их обложили деликатно, пока особо не тревожим. Как только явитесь — шифровку Арнольда насчет радиста Исраилова тут же Ланге под самый нос. Немедленно, ясно?

— Так точно.

— Это вы бросьте, красноармейщину разводить, — резко оборвал Аврамов. — Жить надоело?

— Яволь, господин полковник, — придушенно рявкнул Засиев.

Аврамов хмыкнул, исподлобья осмотрел Засиева:

— Гамлета вам изображать, принца датского, в драмкружке. Где парашют закопан, найдете?

— Запомнил.

— Как нога?

— Начинает. Терпимо.

— Вот и ладненько. Связь со мной?

— Суббота, восемнадцать ноль-ноль. В случае невозможности связаться — запасная среда, в то же время либо на час позже. В самом крайнем случае — через проводника.

— Главное, вы господину Ланге не за страх, а за совесть служите, и никакой самодеятельности. Он ведь либерал и философ у вас?

— Вопрос разрешите?

— Слушаю.

— Не пойму, зачем Арнольд приказывает Ланге с радистом Исраилова связываться. Я ведь отозвался, есть.

Аврамов долго и внимательно смотрел на Засиева. Наконец сказал:

— А зачем вам это понимать? Вы, Засиев, голову всякой шелухой не забивайте, она вам нужна чистая и ясная, чтобы приказы Ланге исполнять и меня о них оповещать. Остальное мы, начальники хреновые, на себя берем.

— Виноват, господин полковник, — исказилось, побагровело лицо Засиева: рано освоился, диверсант, рано!

* * *

Двадцать седьмого августа близ села Автуры самолет выбросил группу Осман-Губе из пяти человек. Баталов Ахмед, сильно ударившись ногами при приземлении, повалился на бок. Собрав парашют, тоскующе, жадно оглядел буйно-зеленую шапку леса, нахлобученную на горный хребет, мокрые валуны на дне речушки, белопенно скакавшей в каменном ложе, застыл в нахлынувшем узнавании — его бросило в самое детство.

Скорым шагом, прихрамывая, волоча цветастую пелену шелка по травяному бархату, приближался к нему Осман-Губе. Метрах в двухстах суетливыми кляксами сближались еще двое. Вся группа была в сборе. В оглушительной жаркой тишине звенели цикады.

Осман-Губе, непрестанно оглядываясь, опустился на колени рядом. Выпростал плечи из лямок рюкзака, спустил его на землю, развязал горловину. Стал опорожнять, добираясь до рации. Вынул коричневый эбонитовый ящик, щелкнул выключателем, впился взглядом в стеклянное окошко. Текли секунды. Шкала настройки тускло, мертво отблескивала, не наливаясь зеленым светом, ящик молчал — ни шороха, ни треска. Осман-Губе поднял, перевернул рацию, сдавленно охнул: едва заметной змейкой заднюю стенку перечеркнула трещина.

— Год дем! — выдохнул с отчаянной злостью. Его завалило на камни в момент приземления.

Затолкал десантное снаряжение в рюкзак, сверху — рацию. Раздувал ноздри, хищно, настороженно огляделся. Сухое, мореного дуба лицо впаялось барельефным профилем в кисельную зарю восхода. Приказал:

— К лесу, бегом!

Закинув рюкзак за плечи, тяжело прихрамывая, побежал к подножию хребта. Баталов, прихватив его и свой парашюты, кинулся следом.

Два дня жили в шалаше, в густом кустарнике. Баталов уходил в Автуры, приносил еду. На второй день привел приятеля, Магомеда Цигаурова, и тот повел группу к аулу Хай, откуда вскоре перебрались километра за три в пещеру.

Баталов и Цигауров приводили надежных людей, готовых сотрудничать: судью, парторга колхоза, председателя сельсовета, заведующего райземотделом. Наконец явилась самая крупная добыча — прокурор.

Осман-Губе принимал всех в пещере. Встречи превращал в спектакль, высился посреди низкого грота сухопарым циркулем, облитый желто-зеленым, пятнистым комбинезоном. С шеи черной удавкой стекал под комбинезон галстук, черная гестаповская фуражка с серебряным черепом и костями венчала седую голову.

Ошарашив до онемения всем своим видом и бесконечно долгой паузой, рублено-лающим текстом вдалбливал каждому неизбежное: Красная Армия в агонии, ее закат предрешен фюрером под Сталинградом и Грозным; цель фюрера — сытость, культура и федерация всем горцам под покровительством Германии. Уже сформировано правительство Северного Кавказа, во главе которого стоит его брат — Гейдар Бамматов, бывший министр иностранных дел горского правительства в 1919 году, зять Топы Чермоева. Великий рейх чтит и помнит всех, кто приближает день этого правительства. Каждому необходимо создать повстанческую группу из надежных и близких по духу людей и ждать его, Осман-Губе, сигнала.

Закончив речь, с треском сближал каблуки сияющих ботинок, клевал воздух черным лакированным козырьком, над которым ехидно скалилась карликовая черепушка.

Лишь с двоими позволил полковник быть самим собой, измотанным желчным стариком, — председателем колхоза Богатыревым и бывшим офицером царской армии Арцхановым. С этими опускался до откровений о Берлине, о том чугунной жесткости механизме, винтиком которого напрягался столько лет. Но винтиком он был там. Здесь же преобразился в механика мясорубки, которой скоро предстоит заработать в полную силу.

Арцханов принес вести о Реккерте и Ланге. У первого дела шли блестяще. На следующий день после приземления приручил банды Косого Идриса и Джабраила полусотенной численности. Через день вышел на кадрового бандита Расула Сахабова, стоявшего во главе еще большей банды. Все вместе направляются к Агиштинской горе, отряд растет с каждым часом, всасывая в себя местных жителей посулами, подарками, угрозами.

С Ланге творилось невероятное: все время тычется в истребительные отряды красных, теряет десантников. Арцханов встретил Нурды Атаева, тот шел с запиской от Ланге к Реккерту, просил помощи.

Осман-Губе выслушал вести, прикрыл глаза. На скулах под кожей вздулись бельевыми жгутами жевательные мышцы, сквозь набриолиненный седой начес розово просвечивала кожа. Застыл надолго жутковатой мумией. Поднял веки, по-ястребиному оглядел склонившихся в почтении сообщников, разжал тонкие губы:

— Благодарю, господа. Мое время пребывания здесь истекло. Вечером отправлюсь дальше. Связь со мной держите через Баталова, он останется вместо меня. Вы знаете, что делать дальше. Гусеницы германских танков вцепились в берега Терека перед главным прыжком на Баку. Наша задача — убрать с траектории этого прыжка все, что мешает. До встречи, вернусь через несколько дней.

Слушая Богатырева и Арцханова, полковник стремительно дозрел в щекочущем озарении: Ланге глупо и непонятно увяз! Реккерта поджаривает мелкий тактический азарт. Значит, путь к Исраилову… открыт! Туда, к нему, немедленно! Именно там зреют главные дела, от которых его, туземца, оттеснили фигурой Ланге. Теперь ариец тычется слепым щенком в кавказские тупики.

Берлин определил Ланге первым пенкоснимателем. «Но они забыли, что здесь я у себя дома и сам распределяю роли. А ваш чистокровный щелкопер увяз, как муха, в местной паутине. Аллах знает, кому вязнуть».

Оправдаться перед Арнольдом и Берлином он всегда сможет: треснула рация, эмиссар гестапо без связи с центром — фикция. А у Исраилова хорошие возможности для любой связи.

Осман-Губе вышел из грота. Солнце стояло в зените — в его зените. Наконец нахлынула, прильнула и лижет его ноги фортуна. Она обязана наградить за долготерпение, годы унижений. Он здесь, на своей земле. Дагестан и Чечня — единое тело, в грудь которого уперлись танковые стволы, сотрясая его дрожью моторов. Немного терпения и усилий при чеченском наполеончике Исраилове — и рейх девятым валом хлынет через Кавказ на Ближний Восток. Еще немного. Скоро он сможет выбрать в этом раю свой угол — ферму, поместье — и блаженно погрузит в негу роскоши измотанное тело и мозг, здесь, а не в Дагестане. Умные аварцы, даргинцы, кумыки оседали именно здесь: Хаджи-Мурат, Узун-Хаджи, Гоцинский. Русских отсюда вышвырнут. Будет же когда-нибудь Кавказ только для кавказцев? Иначе тогда зачем жить?!

* * *

Время текло для них вязким потоком, и они цепенели в мертвящей призрачности его, изнемогали в ожидании. Ожидание изводило. От Аврамова поступило лишь лаконичное двусловие: ждите сообщений. Сколько?

Они жались друг к другу в неистовой жажде близости, вдвоем противостояли гнету потолка, чахоточно-тусклой желтизне фонарей, самцовому вожделению охранников. Их промозглую дыру в скале отделял от общего пещерного коридора брезентовый полог. Охранники шастали в коридоре. Сменяли друг друга, оттягивали брезент, просовывали меж ним и скалой головы, лапали Фаину похотливыми глазами. По приказу вождя они пасли странную парочку — радиста и его самку, занявших при нем непонятное место: не то помощников, не то смертников.

На прогулку их выводили вместе. Нахлобучив на головы короткие холщовые мешки, спускали по веревочной лестнице вниз, вели по ниспадающей бугристой тропе меж вековых стволов. Ушахов по-звериному обострившимся слухом впитывал сквозь холстину мерный лиственный шорох над головой, запоминал каменные клыки под ногами, фиксировал повороты, считал шаги.

После тычка в грудь останавливались. Сдирали с голов мешки, и в глаза, в уши врывалась напоенная медвяным запахом малахитовая горная благодать. Лесную крохотную прогалину густо обступали матерые стволы. Топорщилась кинжальными шипами акация, вверху лопотала листвой ольха. Пружинил дерн под ногами, обступала по колено трава.

Фаина, присев на корточки, со стоном опускала лицо в травяной бархат, дышала, дышала… После каменной утробной сырости кругом шла голова, в птичьих пересвистах, цвиканье, в ароматах буйного разнотравья унималась на время змеюка-тоска. Фаина поднималась, шла к деревьям. Особенно льнула к акации, гладила кинжальной длины коричневые шипы.

Шамиль, заложив руки за спину, мял ногами цветочный ковер — по пять шагов в разные стороны, как приспособился в пещере.

Три охранника подпирали спинами стволы, из-под локтей лениво торчали дула винтовок. Переглядывались, обменивались ухмылками молча: Иби Алхастов, сам отобравший охрану для радиста с женщиной, всякие разговоры запретил.

После прогулки, содрав колпак с головы, она швырнула тряпку на пол. С густевшим в глазах ужасом оглядела постылое каменное яйцо, обступившее их, слизистую бель плесени в углах, бурую труху истертой соломы под ногами, колченогий, грубо сколоченный стол с двумя табуретами. На столе темным кубом бугрилась рация. От нее тянулась к выходу нить антенны. Фаина качнулась к Ушахову, обняла его, вжалась в каменно-плотного, надежного, отчаянно, взахлеб зашептала на ухо:

— Что с нами будет, миленький?

Он прижимал, баюкал теплое, желанное тело, казнясь своей виной перед женщиной, которую втянул в непосильную для нее мужскую свару:

— Потерпи, Фаюшка… Работают там люди, на нас работают, все, что можно и нельзя, делают.

— Сколько терпеть? Сил уже нет… Я страхом пропиталась, мертвое все во мне!

Вздрагивала, всхлипывала, мочила слезами гимнастерку на крутом плече.

— Ты прости меня… Расквасилась… Я сейчас, все, все, — понимала, что казнит его, и так себя исказнившего.

Где-то за стенами, за пологом зародилось непонятное, непривычное. Наплывали шорохи, шарканье, разнобой многих шагов. Их прошил незнакомый и властный голос:

— Долго будем ходить?

Шамиль прянул ко входу, прильнул к щели между брезентом и камнем. Двое вели по коридору третьего. На чужаке — пятнистый комбинезон. Долговязый, с маленьким черепом, обтянутым белой тряпкой. Шел, опасливо и неловко задирая ноги, — вслепую.

— Я интересовался: сколько? — гнусаво воткнул свое возмущение в конвоиров пленник, его нос придавила повязка.

— Тибе задница, что ли, горит? — оглянулся, ворчливо, с досадой спросил передний конвоир. — Сичас.

Провели мимо, в глубь пещеры — смутные, опахнувшие зноем, лесом, волей.

Шамиль метнулся к столу, сел, с силой вжал кулаки в доски. Меж кулаками мертво молчала рация. Он включил се, отчетливо понимая идиотизм своего поступка: было без двадцати пяти пять. Садились батареи в рации. Изводила плотная завеса неизвестности. И ее мог прорвать только Аврамов. Но не раньше пяти, как условлено, в радиоделе счет идет на секунды, и то, что Шамиль включил рацию почти на полчаса раньше, — это, само собой, непозволительная дурь, замешанная на панике.

Он застонал, треснул кулаками в шершавые доски:

— Вот как! Дождались.

Обернулся к Фаине меловым лицом, под глазами — чернильной густоты синяки, от уха к носу перечеркивал лицо, шершавился запекшийся шрам.

— Что… что, Шамиль? — зашлась в тревоге Фаина.

— Тихо, Фаюшка, тихо. Дай обмозговать все.

— Кто там был? Кого провели?

— Кажется, гость из-за кордона. Незваный, на нашу голову. Эх, не вовремя! — с бессильной досадой выдохнул Шамиль. — До связи с Аврамовым — двадцать три… двадцать две минуты.

— Откуда, из-за какого кордона?

— Теперь слушай меня, Фая. Если я… Если сумеешь в город попасть, проберись к Григорию Василичу, скажи… — торопился, громоздил слова Ушахов, всей кожей чуя наползавшую неизбежность. Но оборвал себя. Поздно. Мимо провели человека в пятнисто-зеленом комбинезоне. Явился тот, кто скоро… уже сейчас проткнет, может сам того не ведая, роскошный мыльный пузырь легенды, что надували они с Серовым и Аврамовым. Лопнет миф про шпиона экстракласса, про липового резидента, ибо, кажется, провели мимо одного из настоящих.

Понял Шамиль, что не выбраться отсюда уже ни ему, ни его желанной. А потому, прежде чем приготовить себя к последней драке, стал готовиться к единственному в их положении выходу. Изнемогая в затопившем его ужасе происходящего, от чего корчилась в неистовом протесте душа, содрогнулся он нещадно хлестнувшего вдруг пророчества покойного Быкова: «Потом станем душить себя, жен и детей наших…»


… Быков застрелился в сентябре тысяча девятьсот двадцать пятого. Яростно, бело-красными разливами полыхали в это время в палисадниках Щсбелиновки и Бороновки астры, хризантемы. И маленькое лицо начальника облотдела ГПУ Быкова выглядывало из цветочного разноцветья восковой куклой.

Вздутый, фиолетово-синий желвак на его виске, куда вошла пуля, прикрыли бордовым георгином. Развороченную кость с противоположной стороны маскировали астры. Записку, что оставил Быков на столе, сунул потом в нагрудный карман Уборевич. До этого ее прочел Аврамов, который и обнаружил утром Быкова на квартире, невесомо утонувшего в кресле — голова на плече, плечо заляпано застывшей кровяной глазурью.

Уборевич прочел записку несколько раз. В тетрадный лист аккуратным, косо летящим почерком было вписано: «Устал, ждал, пока вы устанете. Не дождался». Уборевич сложил вчетверо, сунул листок в нагрудный карман. Пожал плечами, досадливо уронил:

— Нашел-таки когда… Чегт знает что.

Покосился на Аврамова, сообщившего о самоубийстве Быкова в комиссию по ликвидации бандитизма на Кавказе. Командующий Северо-Кавказским военным округом Уборевич возглавлял ее. Аврамов судорожно сглотнул. Он стоял навытяжку спиной к окну.

— Что-нибудь умнее, сегьезнее этого (постучал пальцем по нагрудному карману) можете сообщить? — с нетерпеливой и жесткой досадой спросил командующий.

Аврамов отрицательно качнул головой — спазмом сдавило горло. Он мог сообщить Уборевичу столь сокрушительно серьезное, что неизвестно, чем обернулись бы похороны Быкова — воинским погребением либо отлучением от партии, политической анафемой в назидание остальным.

Накануне в течение недели в орудийном грохоте, воплях, сполохах огня очищали они от банд и бандпособников Дзумсой, Тазбичи, Газни, Ведучи — аулы Ножай-Юртовского и Веденского округов Чечни. Операцией руководил Уборевич. Задействованы были силы военного округа, милиции, ОГПУ. Стреляли, поджигали сакли, вязали сдававшихся.

К вечеру свезли с окрестностей в Хакмадой и выложили на улице перед сельсоветом тридцать четыре трупа. Среди них были две женщины, шесть стариков и три подростка. Мальцы бросились в рукопашную в последний момент, вынырнули из-за камней, понеслись на милицейскую цепь, легконогие, верткие, с визгом, сверлившим уши. В напружиненных тонких руках синими языками лезвий вспыхивали кинжалы. Их подпустили вплотную, вскочив, приняли на штыки худые тельца.

Один, босоногий, застрял на штыке у Калюжного, дюжего бойца с лопатистыми руками. Калюжный, вытаращив глаза, хекнул, вздернул пацана на штыке, задержал на весу. Штык вспорол брюшину и застрял острием в позвоночнике. Винтовочное цевье дрожало в мозолистых ладонях, в полуметре от Калюжного полыхали, жгли ненавистью и диким страданием пацанячьи мокрые глаза. Их уже заволакивала смертная пелена. Сейчас малец лежал крайним в шеренге. Провалившийся живот разворочен штыком, сизая рвань кишок вспучилась в бурый, облепленный мухами, ком.

Быков неотрывно смотрел на этого, крайнего, машинально тер, драил сукном рукава целлулоидный козырек фуражки. Обернулся к Аврамову. Меж белых редковолосых висков, исподлобья жгли чернотой запавшие безумные глаза, в седой щетине щек подергивалась крохотная гузка рта. Разлепил губы, сказал скрипуче, надтреснуто:

— Этого нам не забудут… Нам и детям нашим.

Калюжный, согнув дубовой крепости спину, сидел в десятке шагов за валуном. До этого его вывернуло наизнанку, блевал, шмыгал носом, сдирая со щек постыдную мокроту. Теперь вот вперился в кровяной закат над хребтом мокрыми немигающими глазами. Сидел уже с час истуканом, время от времени со всхлипом, с дрожью тянул в себя вечернюю теплынь, настоянную на кизячном дыме, собачьем и человечьем вое, на солдатском гомоне.

Вдоль выровненного развала недвижимых подошв, мимо уложенных трупов скользяще двигалось хромовое сияние сапог. Командующий двигался с остановками, цепко вглядываясь в лежачий строй трупов. Повернул к Быкову лицо — румяное, возбужденное, легко грассируя, спросил:

— Ну-с, Евграф Степанович, отменно, кажется, погаботали? Впечатляет. Что скажете пго эту говядинку? Звегская ненависть к нам, гусским.

Быков, вздернув голову, вздрогнул, будто слепень жиганул через гимнастерку, но промолчал, лицо исказила мимолетная ненавидящая гримаса.

Уборевич, не заметив, с увлечением продолжал:

— Егмолов когда-то математически точно опгеделил: «Их нельзя пегевоспитать, их можно только уничтожить». Я мыслю…

С изумлением оборвал речь. Быков, развернувшись, уходил — маленький, сгорбленный. В заложенных за спиной руках корчилась терзаемая фуражка, уходил в аульский закат, мимо шеренги выстроенных бойцов, мимо валуна и Калюжного. До самых ближних донеслось едва слышно:

— Гнида!

Это же услышал от Быкова поздним вечером и Аврамов, когда возвратились в город после операции. Он зашел в кабинет начальника ОГПУ после телефонного звонка. Быков вызвал к себе странно и коротко:

— Нашлялся? Зайди.

Они никогда не были на «ты», хотя и знали друг друга, служили вместе больше десяти лет. Аврамова, направленного в милицию, захлестнула новая работа при новом начальстве. С Быковым стали видеться редко, наспех. В разгар массовых чисток партийного и хозяйственного аппарата, коим ведало ОГПУ, дважды пытался Аврамов выйти на прежнее свое начальство с разговором. Гнойной коростой запеклись в душе страх, гнев, бессилие перед тем, что происходило. Больше всего желал посмотреть в глаза всесильному ныне Евграфу, спросить напрямик: что творите, во имя чего?

Но так и не случилось разговора. Быков, посеревший, истаявший в истребительной круговерти, отводил при встречах глаза, к себе не подпускал ни с разговором, ни с визитом.

И вот звонок: зайди.

Начальник ОГПУ области сидел за столом прямой, глядел на вошедшего пронзительно. Вдруг понес несусветное:

— Гнида… перед смертью плодиться начинает. Тело гниет, отходит, а она в нем усиленно плодится. Ты не устал, Григорий?

— Да как сказать?… — оторопел Аврамов, переваривая сказанное.

— Значит, не устал. Ну молодец.

Тощенький старичок выпростался из кресла, пошел к Аврамову, твердо втыкая каблуки в паркет. В руке — черная клеенчатая тетрадь. Подошел вплотную, не опуская глаз, повторил:

— Значит, не устал.

И обдал густо-спиртовой струей. Тут Аврамов понял, что бывшее его начальство в доску пьяно и держится неимоверным усилием воли.

— По-читай меня, Григорий… — всхлипнул Быков, протянул Аврамову тетрадь. — Почитай и молчи дальше… Как я. Тсс…

Развернулся, пошел на место. Его шатнуло, поволокло к стене. Но он выровнял кукольно-жесткое тельце, дорулил в полуприсяде до кресла и, рухнув в его упругую мякоть, стал умащиваться в ней, обиженно и как-то по-детски кривя лицо. Умостившись, сказал:

— Устал я. А тебя любил. Иди.

К трем утра Аврамов, одолев написанное Быковым, откинулся на спинку стула. Ныло сердце, перед глазами плавали красные круги. Тетрадь жгла руки, и он стал искать место, где бы спрятать ее до утра. Перепрятывал трижды, но каждый раз, покрываясь липкой испариной, доставал и начинал искать новое место. Наконец, измаявшись в постыдном страхе, в омерзении к себе, завернул тетрадь в кусок клеенки, вышел из дома в ночную темень. Ощупью добрел до развалин заброшенного дома и спрятал сверток внутри, под камнями.

После похорон Быкова он так и не принес тетрадь в дом, найдя ей укромное место за городом, в лесу. Один только раз извлек и дал на ночь прочесть Ушахову.

«Сегодня в шесть утра расстреляли семь рабочих и одну работницу… по распоряжению нынешнего военного генерал-губернатора Казнакова. Он получил от царя неограниченную власть, а Столыпин телеграфировал ему «действовать беспощадно» (Лодзь, 23 сент. 1907 г. Главному правлению СДКПиЛ. Дзержинский).

Давайте утрем слезы, товарищ Дзержинский, по поводу кончины восьми рабочих и заглянем в Крым 1920 года. Мы помним о восьми. Но Россия рано или поздно напомнит нам о ста тысячах русского белоофицерства, подло уложенных в крымские могилы.

Это вы ведь наделили там «чрезвычайными полномочиями» венгерского Дантеса, председателя Крымского ревкома Белу Куна и мадам Розалию Залкинд (она же Демон, она же Землячка, начальник политотделов 8-й и 13-й армий). Эти двое зазывали сложивших оружие офицеров на регистрацию, а ночами крошили из пулеметов тех, кто поверил ревкому и Советской власти в лице политотделов. Кровь десятков тысяч просачивалась сквозь землю в море. Два матерых интернационалиста сделали Черное море типично русским: красным.

«Новой формой борьбы с царским правительством в 1905 году явились всеобщие забастовки… Мы перешли к забастовкам, проведенным уже с соблюдением всей организационной дисциплины.

… Правительство Витте и Дурново кладет начало периоду небывалых еще доселе правительственных репрессий… Партия наша применяет новое оружие — активный бойкот».

Позвольте, Феликс Эдмундович, встать на место правительства — любого правительства в такой ситуации. Что ему остается делать, когда государственную лодку раскачивает революционер «со всей революционной дисциплиной», пережимая забастовками кровеносно-промышленные артерии, что снабжали всех в этой лодке углем, железом, топливом, хлебом? Пережимавший артерии ведь знал, что неизбежно вызовет этим противодействие любой ценой. Значит, он выпускал джинна из бутылки сознательно, джинна ответных действий, ответного возмездия. И оно, кольцуясь с нашей местью за возмездие это, неотвратимо образовало кровавый водоворот, который уже засасывает всю нашу государственную лодку, идущую ко дну.

«С Зилберштейном дело было так: это был негодяй и подлец, который на каждом шагу раздражал и издевался над рабочими… Когда началась забастовка, он не хотел вести никаких переговоров. Представителей профсоюзов он выругал последними словами и, угрожая браунингом, выгнал вон».

А что вы хотите, Феликс Эдмундович, от негодяев и подлецов зилберштейнов, которые ворочают в России заводами, банками, спаивают в монопольках рабочих и крестьян? Они не могут иначе вести себя с производителем-аборигеном, ибо это их сущность и у них ничем не ограниченная власть проходимцев. Стрелять их и вешать, как поступают они? Но месть вновь обернется возмездием, и этому не будет конца. Клубок зилберштейнов в государственном производстве России неимоверно силен, чудовищно жесток к русскому рабочему, провоцируя его на ответные действия.

Но делать всю русскую промышленность скопищем залетных упырей-зилберштейнов есть бесстыдная подтасовка, ибо Европа помнит и чтит Савву Морозова, Трехгорную мануфактуру Прохорова, чтит за изделия высочайшего качества, за человечный рационализм этих фабрикантов и отношение к своим рабочим, коим предоставлены были такие житейские блага в виде бесплатных яслей, больниц, школ, училищ, столовых, высокого заработка, что загнали их в революцию наш наган и наше тотальное подстрекательство.

Вероятно, потому господин Столыпин наряду с вынужденным производством «пеньковых галстуков» пришел к необходимости производить и реформы — те, что закуют в кандалы законности всякого подстрекателя, негодяя и подлеца залетного.

«31 декабря 1908 г. Из дневника заключенного.

В тюрьме я созрел в муках одиночества, в муках тоски по миру и жизни. И несмотря на это, в душе никогда не зарождалось сомнение в правоте нашего дела. И теперь, когда, быть может, все надежды похоронены в потоках крови, когда они распяты на виселичных столбах, когда много тысяч борцов за свободу томится в темницах или брошено в снежные тундры Сибири, — я горжусь…»

Чем?! Тем, что пришла наша очередь распинать и лить кровь? Впрочем, для иных она — кровь, а для других — водица. А я спать не могу, детям, женщинам в глаза смотреть. Или непозволительно напоминать о людоедстве нашем?

«Беспощадно сметать с пути все, что мешает пролетариату в его творческой работе» (Речь при открытии 2-й конференции чрезвычайных комиссий).

В том числе и у нас, Феликс Эдмундович? Мы ведь, грешным делом, интеллигенция, которая диалектически путается в пролетарских ногах вкупе с крестьянином. А уж он-то точно мешает пролетариату «творить» — прелыми онучами, потом, назьмом на столбовом пролетарском большаке. Только кто пролетарию миску с кашей и маслом поднесет, когда он натворит всласть и проголодается?

«Ко всем гражданам Советской России. 23 сент. 1919 г.

Агентам и шпионам удалось погубить немало народу. Своими изменами они помогали истреблению лучших рабочих и красноармейцев… Нет еще возможности определить, сколько рабочих и крестьян погубили… Быть может, только наши потомки узнают об этом».

Узнают. И спросят: кому помогали агенты и шпионы истреблять лучших? Нам. Они только помогали и направляли истребление, а истребляли мы сами. Именно лучших, кои сделали Россию великой, пухли при этом с голоду и отказывались убивать брат брата, сын отца, отец сына, которые желали Совета без большевиков и меньшевиков, полагаясь на вековой опыт общины.

«Рабочие! Посмотрите на этих людей! Кто собрался нас продать и предать? Тут и кадетские домовладельцы, и «благородные» педагоги со шпионским клеймом на лбу, офицеры и генералы, инженеры и бывшие князья, бароны и захудалые правые меньшевики… — все смешалось в отвратительную кучку разбойников, шпионов, предателей».

Как нам быть с нашим российским статусом, Феликс Эдмундович? Вы же не станете отрицать, что Российская империя была великой не только охальным размером своим, но и державным положением среди евроазиатских и заокеанских держав, положением, которое завоевано Ломоносовым, Суворовым, Кутузовым, Кулибиным, Мусоргским, Шаляпиным, Прохоровым, Морозовым и им подобными?

И державное это положение вершили в одном строю с вышеперечисленными все эти «благородные педагоги, инженеры, офицеры и генералы, кадетские домовладельцы» — вся эта «отвратительная кучка разбойников».

Мы их, конечно, шлепнем с превеликим удовольствием, завалим землей и осиновый кол в землю эту воткнем. Насобачились. Но кто поведет Россию дальше, если истребляем лучших, как вы сами заметили, если множество остальных горазды пока лишь лозунги рожать да ждать мировой революции? Хлипкий да жадный, завидущий люд на развод оставили. И не подставит он плечи под державную тяжесть. Скорее присосется к ней клопом — над бумажками комиссарить, это ему куда как привычнее. И не вывести тогда нам этих клопов — заедят.

А если все это нужно кому? Если дергают нас за ниточки, чтобы мы на курки нажимали? Об этом вы не задумывались?

Задумывались, скорее всего. Но боялись говорить о причинах. Предпочли констатировать следствие.

«Проверьте наши канцелярии, сколько там имеется специалистов? Там сплошной бюрократизм, наши аппараты сделались самоцелью для кормления тех, кто не желает работать… Главное в основном для них — личное обогащение… И мы видим неслыханное разграбление того достояния, которое пролетариат завоевал такой дорогой ценой… Революция дорого стоит. Если бы мы знали, что нам придется сидеть на четвертушке, не знаю, делали бы мы революцию».

Даже так? Вы как-то очень стыдливо-деликатны, Феликс Эдмундович. Пора бы осмелеть в оценке того состояния и той вонючей, бездонной ямы, куда нас загнала стая закордонных стервятников, зараженных чумой русофобии, — с нашей же помощью загоняли, истребляя Хозяина, Экономиста, Интеллигента.

Невыносимо вас читать. Мне больше по душе определения и анализ Вождя. Они, по крайней мере, не подмочены крокодиловой слезой. Учитесь.

«Миллиарды возьмут, раскрадут и расхитят, а дела не сделают…

Кто отвечает за работу? Только ли «чиновники» с пышным советским титулом, ни черта не понимающие, не знающие дела, лишь подписывающие бумажки? Или есть деловые руководители?»

«По поручению бывшей МЧК было начато расследование по делу преступной халатности, волокиты и бездеятельности в Научно-техническом отделе и Комитете по делам изобретений… (а что в этих учреждениях имеется достаточное количество ученых шалопаев, бездельников и прочей сволочи — отмечалось не раз…)».

«… Келейно-партийно-цекистски-идиотское притушение поганого дела о поганой волоките без гласности?

… Мы не умеем гласно судить за поганую волокиту: за это нас всех в Наркомюст сугубо надо вешать на вонючих веревках. И я еще не потерял надежды, что нас когда-нибудь за это поделом повесят».

А может, не только за это, Владимир Ильич? Может, за то, что мы запустили «козла» в столыпинский огород, когда там стал вызревать невиданный урожай? И урожай этот застревал костью в глотках евроазиатских монополий, трестов и синдикатов, стервеневших в страхе от роста могущества России. То, за что Вы призываете вешать нас, — это следствие. Но кто нам полностью откроет глаза на первопричины? Кто растолкует, что «козлы» четырнадцать раз покушались на жизнь Столыпина (как ни в одном государстве, ни на какого премьера за всю историю мировой государственности). Они добились-таки своего, подрезав столп, державший крестьянство, нравственность и ЛИЧНУЮ ЗАИНТЕРЕСОВАННОСТЬ В ДЕЛЕ. Не Вы ли сами сказали об этом?

«Безличной заинтересованности ни черта не выйдет. Надо суметь заинтересовать».

«… Именно такой постановкой вопроса мы направляем неизбежное и необходимое нам развитие капитализма в русло государственного капитализма».

Вот и замкнулся круг: «Неизбежное и необходимое нам развитие капитализма». А с чего начинали? С неизбежности и необходимости разрушения его?! Мы-таки сделали это в России, пролив моря крови, расколотив, раздавив и обгадив все, что кристаллизовалось, вызревало в общинно-крестьянском опыте веками, сотнями поколений.

Россия была беременна реформой — естественной и необходимой. Назревали роды новой государственности. Но явился залетный, хищный и лихой Акушер, вспорол Роженице живот и выдрал плод с кишками.

Теперь мы увидели, что плод мертв и умирает Роженица, озаботились: надо бы все назад вернуть, ошибка вышла.

Не получится уже назад, господа-товарищи, не выйдет уже. Поскольку Акушер, сотворивший людоедскую дикость, бездельно ярится на своем высоком посту, рядом с Вами, Владимир Ильич. Он распалился, вошел во вкус и готов к грядущему продолжению живодерства любой ценой, даже ценой ликвидации Вас, Владимир Ильич. И если все-таки Роженица выживет вопреки всему, он сотворит с ней подобное и на следующих родах, ибо исторически настропалился разрушать, но не поддерживать жизнь. Он ничего больше не умеет и не хочет, и руки его по локоть в крови.

Нас ведь предупреждал великий старец, кем станет тот акушер, в кого обратится. А мы отмахнулись в слепой гордыне, мол, умственные силы этого молодца беспредельны. Только ведь ум без совести и корней — это еще страшнее, разрушительнее.

«Умственные силы этого человека — его числитель — были большие; но мнение его о себе — его знаменатель — было несоизмеримо огромное и давно уже переросло его умственные силы…

Сначала, благодаря своей способности усваивать чужие мысли и точно передавать их, он в период учения, в среде учащих и учащихся, где эта способность высоко ценится (гимназия, университет, магистерство), имел первенство… Но когда он получил диплом и перестал учиться и первенство это прекратилось, он вдруг… совершенно переменил свои взгляды и… сделался красным… Благодаря отсутствию в его характере свойств нравственных и этических, которые вызывают сомнения и колебания, он очень скоро занял… положение руководителя партии… Все ему казалось необыкновенно просто, ясно, несомненно… Деятельность его состояла в подготовлении к восстанию, в котором он должен был захватить власть и созвать собор. На соборе же должна была быть предложена составленная им программа. И он был вполне уверен, что программа эта исчерпывала все вопросы, и нельзя было не исполнить его…

Он же никого не любил и ко всем выдающимся людям относился как к соперникам и охотно поступил бы с ними, как старые самцы-обезьяны поступают с молодыми… Он вырвал бы весь ум, все способности у других людей, только бы они не мешали проявлению его способностей. Он относился хорошо только к людям, преклонявшимся перед ним…

Вопрос об отношениях полов казался ему, как и все вопросы, очень простым и ясным и вполне разрешенным признанием свободной любви» (Л. Н. Толстой «Воскресение».)

Мы отмахнулись, когда старец поставил перед нами зеркало, где увидели себя Революция и ее ведущие производные. Мы подразумевали, мол, блажь и бред это отмирающего великана, и, столкнув его с пути, ринулись дальше. Но образ, нарисованный им, оброс плотью и кровью, настиг нас после переворота и «собора», ухватил за ворот и развернул лицом к себе.

Вспомните, Владимир Ильич, Ваше опасение про Ларина-Лурье.

«Опасность от него величайшая, ибо этот человек по своему характеру срывает всякую работу, захватывает власть, опрокидывает всех председателей, разгоняет спецов, выступает (без тени прав на сие) от имени «партии» и т. д».

Но не Вы ли, Владимир Ильич, крикнули «ату!» таким Лариным в восемнадцатом году по поводу Пензы.

«Необходимо… провести беспощадный массовый террор против кулаков, попов и белогвардейцев; сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города».

Ларины правят нынче бал. И я, ничем не лучший, отплясывал под их дудку. И нет в этом бале места для совести, терпения и сострадания, главарям ничего не жаль. Им, впавшим в азарт, нужны великие потрясения, чтобы кости гремели в скелетно-голодной России, чтобы рассыпалась она, стерва, им ненавистная, опоенная, загнанная, — в прах. И истлела.

А мы, пьяные от крови и привычки к ней, уже не выживем без сотворенной нами мясорубки, не сможем без хищной работы нашей, перемалывая всякого, на кого упадет глаз. А потом станем душить самих себя, жен и детей наших — сами себе возмездие и кара.

Дальше некуда и незачем.

Уж сколько лет кислотой разъедал душу быковский дневник. Он вроде бы и гасил множество вопросов. Но они снова и снова раскалялись, подогретые самой жизнью.

А теперь все, конец вопросам и ответам на них. Ему теперь оставалось последнее. Он не оставит им жену, не достанется она хищникам двуногим, никому уже не достанется. И надо успеть сделать это сейчас, до того как отпрыгнет от входа прильнувший полог и протаранят телами своими границу меж ними волки, ворвутся за ним, Ушаховым, уже не липовым, а настоящим — из костей, мяса и лютой ненависти.

Он оплетал руками Фаину, жадно, тоскующе впитывал в себя тепло и бесконечную близость родного существа. Свинцово налитые, готовые к страшному, противоестественному делу ладони его скользили вверх по спине жены, все выше — к шее.

Он был уже совсем готов к этому, когда ожила и ударила током позывных в самое сердце морзянка из рации на столе: три точки — тире. Восточного вызывал Дед.

Было без двенадцати пять.

Глава 28

С головы диковинного пятнистого гостя сняли повязку, и Исраилов замер в нутряном, щекочущем предчувствии: наконец-то! Это мог быть тот, кого он так долго ждал. Так встречаются на границе своих владений два матерых пса: шерсть дыбом, хвост поленом, белый оскал клыков. Но никакой драки, поскольку один из них сука, будущий партнер в продолжении рода.

Осман-Губе всмотрелся, сопоставил с оригиналом детальный устный портрет, полученный от связника в Берлине. Все сходилось, перед ним стоял Исраилов. Передохнул в горячечном облегчении — добрался!

— Я привез салам и маршал из Берлина.

— Повторите, — попросил Исраилов. У него пугающе быстро холодели глаза, когда он опускался в кресло.

— Вам салам и маршал из Берлина.

— Повторите еще раз, — снова попросил, глядя снизу вверх Исраилов.

— Бросьте, Исраилов. Я устал, измотан. Развяжите.

— Какой зигзаг судьбы: нести салам в Чечню из Дагестана через Берлин. Не проще ли было перевалить хребет?

«Аварский акцент неистребим. У берлинского посланника дагестанские предки? С какой стати? О Аллах, неужели и этот подкидыш Серова? Его лапа лежит на всем Кавказе».

Осман-Губе усмехнулся:

— Я действительно дагестанец. Тем не менее перед вами полковник гестапо Осман-Губе.

— Кто вас послал?

— Для начала, кто меня звал. Ваше письмо с просьбой о связнике, адресованное фюреру, дошло. По заданию Кальтенбруннера я уполномочен вести с вами переговоры.

— Каковы ваши полномочия?

— Я не привык носить полномочия в зубах, — ровно, размеренно сказал Осман-Губе, но тугой натяг в голосе…

— Развяжите, — помедлив, кивнул Исраилов конвойным.

Осман-Губе крепко растер онемевшие кисти рук. Властно кинул одному из конвоиров:

— Нож!

Тот вынул из кармана, передал отобранный при обыске нож. Гость нажал на ручке кнопку. Из черного рубчатого эбонита с треском выскочил синеватый стальной язык. Конвоиры подались вперед.

Гость сел на пол, снял ботинок. Поддел лезвием, отодрал кожу внизу каблука. Достал из выдолбленного отверстия, отдал Исраилову многократно сложенный тонкий лист.

Исраилов развернул его. Разгладил сгибы на колене, стал читать. В тонкую, папиросную бумагу впаялся мелкий шрифт: «Господин Исраилов! Рейхсфюрер Гиммлер поручил мне ответить на Ваше послание фюреру. Мы готовы приветствовать на Кавказе соратника в Вашем лице. Ваша миссия и усилия по обезвреживанию тыла Кавказа нам необходимы. В ближайшее время готовьтесь принять помощь и показать Ваши возможности. Координатор между нами и Ваш руководитель — податель письма, полковник гестапо Осман-Губе. По поручению рейхсфюрера Гиммлера…»

Ниже фиолетовой печати рейхсканцелярии стояла четкая подпись тушью на немецком языке: «Кальтенбруннер».

Исраилов прикрыл глаза. Наплывало, тихо покачивало в невесомых волнах горькое блаженство. Ну вот и свершилось. Сколько он шел к этому дню, грыз собачатину в голоде, леденел сердцем в болотах, уходил от облав, насиловал мозг вариантами в непосильной борьбе с Советами. Выжил и дождался. В госте все было настоящим, ото всего исходил властный, терпкий ток европейской силы и порядка — интонация, поза пришельца, выделка бумаги, которую он предъявил, повелительная устойчивость шрифта. Припомнилась, едва ощутимо кольнула фраза: «Ваш руководитель — податель письма…» Но тут же все растворилось в общем умиротворенном покое — это потом. Все станет на свои места. Оставалось довести встречу до логического конца.

— Поймите меня правильно, полковник. Я не верю никаким, даже роскошно сделанным, бумагам. Поэтому жив до сих пор. Мне нужны вещественные доказательства вашей миссии.

— Наш десант и партия оружия?

— Этого вполне достаточно.

— Не сочтите за дерзость, господин Исраилов, но вы засиделись в этой пещере. Двое моих коллег, полковник Ланге и обер-лейтенант Реккерт, с десантниками уже действуют в горах, сколачивают отряды из местных… э-э… патриотов. Нас сбросили сюда двадцать шестого, двадцать седьмого и тридцатого.

— Мне донесли об этом. Но я предпочел ждать визита.

— В таком случае я перед вами. При приземлении у меня вышла из строя рация. Несколько дней я пытался наладить ее. К сожалению, не удалось. Мне помогли добраться к вам верные люди.

— Кто? Кто именно?

— Не будем торопить события, господин Исраилов. Для расшифровки нашей агентуры еще придет время, а сейчас…

— Простите, полковник, — вклинился в речь Исраилов. Сжигаемый внутренним непонятным жаром, продолжил: — Значит, один мой связник все-таки прибыл в Берлин, если вы здесь?

— Он вышел в район Жиздры на нашу полевую жандармерию, потом был переправлен в Берлин.

— Тогда где он, почему не вернулся?

— Предпочитаете видеть своего связника вместо меня?

— Мы говорим о разных вещах.

— Я не могу в деталях рассказать о судьбе вашего связника, — с явным раздражением пожал плечами посланник. — Он сделал свое дело. Вероятнее всего, в Берлине сочли нужным использовать его теперь как рядовую единицу вермахта. Что вас не устраивает?

Он накалялся гневом: идиотский разговор, бессмысленная трата времени. Абориген не понимает происходящего? Какой связник? При чем здесь тля, которая исправно доползла до назначенного места, из нее выдавили необходимую информацию…

— Не гневайтесь, полковник, — неистово блестя глазами, почти нежно попросил Исраилов. — Вы скоро все поймете. Еще один… далеко не праздный вопрос.

— Извольте.

— В вашем ведомстве числится кавказский агент Ушахов? Вас оповещали о нем?

— Ушахов? Впервые о таком слышу.

— Вас не информировали ни о каком агенте в моем лагере? Припомните, это очень важно.

— У меня нет оснований не доверять собственной памяти, — резко отозвался полковник.

— Благодарю вас. Вы разрубили один, весьма хитроумно затянутый узел.

— Что с вами? — недоуменно присмотрелся гестаповец. Его собеседник впился пальцами в подлокотники кресла, прикрыл глаза, беззвучно шевеля губами.

— Возношу хвалу собственной интуиции, — наконец отозвался хозяин пещеры. Поднял трубку телефона, дождался голоса в ней, спросил: — Чем занят наш друг? Немедленно его сюда. Кстати, теперь можешь поиграть с его самкой. Я снимаю запрет. Но не перестарайся.

Он успел приготовиться к приходу Ушахова, снял с предохранителя пистолет, положил его рядом с собой. Между ним и входом стоял стол. Пламя трех ламп и пяти свечей отблескивало в хрустале на полках, уютно насыщало светом грот. Все в нем было готово для предстоявшей захватывающей игры. Было нестерпимо любопытно, как поведет себя проигравший.

Ввели Ушахова.

— Это гость из Берлина, Шамиль Алиевич, — представил Исраилов. — Вы не знакомы? Полковник гестапо Осман-Губе.

Ушахов молча наклонил голову. Он встал у входа, прислонившись плечом к бугристому граниту, как только вышел конвоир.

Исраилов удивился:

— Как, вы не знаете полковника Осман-Губе? А он по долгу службы прекрасно осведомлен о всех агентах на Кавказе. Кстати, один мой связник все же добрался до Берлина. Как это ему удалось, проныре?

Ушахов смотрел на Исраилова тяжело, пристально. Осман-Губе напрягся: стал догадываться, что происходит.

— У вас, кажется, затруднения с ответами, Шамиль Алиевич, — учтиво заметил Исраилов. — Вы подумайте, а мы с полковником пока поболтаем. Например, о полномочиях. Господин полковник, какие полномочия предоставят мне после нашей победы?

— В Дагестане говорят: не стоит кроить шапку из шкуры непойманного барса, — стал осторожно подбирать слова гестаповец.

— И все же, что вы нам гарантируете? — Исраилов не спускал глаз с Ушахова.

— Вы ставите меня в сложное положение. Меня не уполномочивали раздавать гарантии, — мрачнел гестаповец. — Я предпочитаю прежде детально ознакомиться с вашей подпольной сетью.

Полковнику не позавидуешь. Напутствуя своего эмиссара в Берлине, Кальтенбруннер сказал: «Мы не можем унизиться до лжи перед туземцами. Если они станут клянчить гарантии и торговаться об уплате услуг, вы должны помнить: интересы рейха превыше всего. А они у нас на Кавказе достаточно глобальны. Там запланирован наш рейхскомиссариат с туземным управлением. Надеюсь, вы не забыли, что правителем будет ваш брат?»

«Что ж ты напрягаешься, глупец? — между тем скользяще мыслил Исраилов. Неужели ты думаешь, я всерьез стану выпрашивать свои гарантии у тебя, сюли,*["44] у вас, дагестанские тушканчики? Тебя прислали руководить мной? Разберемся. А пока доведем до конца с этим… Он, кажется, созрел. Сейчас кинется. Должен кинуться, эти не раскисают сразу. Фас, капитан! Ты кинешься — и я влеплю тебе пулю в живот. Потом ты будешь корчиться несколько часов и просить пить. А я в это время пойду щупать твою телку. Я не стану ждать вечера, пойду сразу, как только мой свинец опалит твои кишки, я сильно хочу… никогда еще так не хотел. Она из тех, кто не дается сразу. Ощерится кошкой, и с ней придется возиться в полную силу, ломать и мять. А потом она сдастся, содрогнется и закричит… Это сильнее всего разумного, этому немыслимо сопротивляться, когда разум плавится в дьявольском тигле, превращая двоих просто в самку и самца.

Вот он, триединый высший пик: я начинаю с дагестанцем главное дело всей жизни, выдавлю из той, в гроте, все, на что она способна, и наслажусь корчами этого троянского осла. Ну, чего ты ждешь, не готов? Тебе дать еще минуту?»

— Я хочу слышать ответ, господин полковник. Неужели перед отправкой на Кавказ вас не оповестили о нашей судьбе и наших полномочиях после победы? Согласитесь, в это трудно поверить.

— Нас оповестили. Но этим необязательно делиться с тобой, — вдруг сказал Ушахов. Он даже не отлепился от стены, по-прежнему подпирал ее плечом, хамски усмехался.

— Что такое?! — поразился Исраилов.

Из-за брезента донесся внезапно долгий утробный рев, гулко и дико усиленный каменной трубой.

Исраилов, дернувшись в кресле, схватил трубку.

— Кто?! Что там?

Слушал, свирепо меняясь в лице.

— Проколола… Чем? Я спрашиваю, чем, как можно проколоть такого буйвола, как Асхаб? Приведи ее сюда.

Женщина вошла, рванув полог так, что брезент с жестяным шорохом сорвало с гвоздя. Вошла и встала в свечном пламени, в русом водопаде волос, стекающих по плечам, ослепительно белея обнаженной грудью, ниже которой колыхалось рванье разодранной, в пятнах крови рубахи. Вид ее был грозен, неприкасаем, и Исраилов, поперхнувшись собственным гневом, несколько секунд оторопело молчал.

— Чем ты его, мерзавка? — наконец спросил он, ощущая, как зарождается в нем непривычное смятение духа, подавляя воспаленную плоть.

Из-за спины женщины вышагнул охранник, протянул Исраилову длинный, вымоченный в липкой крови шип акации.

— Вот этим? Где взяла?!

— На прогулке, в лесочке, дядя! — обнажила сахарные зубы фурия, обжигая глазами. — С вами, волками, жить — по-волчьи выть. Тебя бы, красавчика, не тронула, оставила бы на племя, для расплоду чеченского. Породистый. Обучали тебя, воспитывали, мордашка вон какая холеная. Истомился небось по мне, кобелек гладенький?

Неистово и отрешенно поливала она кипятком слов этого вурдалака пещерного, поскольку всё и все здесь были последними для нее, истекал ее срок.

— Ты кого на меня науськал, начальник? — между тем использовала она оставшиеся минуты. — Форменного бугая, деликатному обращению с нами не обучен, сопит, руки ломает, чесноку накушался! Кто ж перед любовью чеснок употребляет? Просто удивляюсь на вас, господин Исраилов. Сами, можно сказать, натура деликатная, а бандюг своих до такого срама распустили.

Ты тоже не угодил начальству, Шамилек? Ну иди, попрощаемся, что ли? Господин Исраилов и гостенек наш по такому случаю отвернутся, уважат нас. — Протянула она руки, бросилась к желанному, не в силах терпеть больше ужас одиночества перед грозным ликом наползающего возмездия.

— Увести! — крикнул Исраилов, переводя дух, чувствуя, как спекается все внутри.

Фаину перехватили, оторвали от Шамиля, повели втроем из пещеры, вихляясь от страшных, неженских ее рывков.

— Шами-иль!.. — тоскующий вопль донесся из черной дыры.

— Вернемся к моим полномочиям, полковник, — услышал свой голос Исраилов, продолжил, отходя от озноба: — Меня предостерегал мой наставник Джавотхан Муртазалиев: вы, немцы, гастрономические спецы, любите употреблять малые нации с берлинской горчицей. У вас крепкие зубы. Я чувствую, как трещат на них мои бедные ребра. Прежде чем приступить к нашему делу…

— Верни Фаину, — тяжело и ненавистно сказал Ушахов. — Полковник, растолкуйте этому… что он не получит ни оружия, ни Саид-бека без нашего распоряжения отсюда!

— Саид-бека? Откуда вы знаете его? — хищно подобрался гестаповец.

— Само собой, вы его знаете лучше, успели наглядеться, когда торчали у его ворот в Медине, травили ради него стамбульского Мустафу-бея. У вас будет время припомнить все это. Саид-бек прибудет сюда через несколько дней из Стамбула.

«Он знает все, что можем знать только мы с Саид-беком».

— Саид-бека нет в Стамбуле. Он в Берлине, на конгрессе эмигрантов, — изучающе буравил гестаповец Ушахова глазами.

— Берлин отправил его к новому премьеру Турции Сараджоглу. Для легкого употребления, авось пригодится.

Он перечислял эту, казалось бы, шелуховую фактуру на Саид-бека, ощущая внутри горячий ток признательности Аврамову, вышедшему на связь на двенадцать минут раньше. Как сумел уловить на расстоянии жизненную нужду в этом? Втиснул во временную щель спасательный круг — неоценимые в их работе подробности. Они оборачивались теперь козырями: удивление и замешательство проступали на лице гестаповца.

— Сараджоглу глава кабинета? Но это планировалось нами позже…

— Вы долго были в горах без рации, полковник. Отстали от событий. Фон Папена и Канариса уже поздравил Гиммлер с появлением нового премьера на турецком троне.

— Почему я не слышал ничего от вас до сих пор?

— А с какой стати вы должны обо мне слышать? Я работал на турок. Теперь числюсь за филиалом абвера в Стамбуле. У нас своя картотека, как и у Мюллера. Наши шефы живут как кошка с собакой. Но вы же не станете отрицать, что для этого есть основания: в скачке абвера с гестапо мы всегда хоть на ноздрю опережали вас.

— Вы в этом уверены?

— Ланге пробирается сюда с боями для встречи со мной по приказу Канариса. Мне есть чем с ним поделиться.

— Например?

— Например, наиболее важные узлы русских на Тереке. А на очереди дислокация партизанских баз в горах. Свяжитесь с Ланге по моей рации, он подтвердит сказанное.

— Ланге пока в горах, — сказал оценивший все Осман-Губе, — а я уже здесь. В конце концов, Ланге и я работаем на одно дело.

«Готов! Спекся! Мой. Теперь не продешеви. Можно и нужно поломаться… Что думает курица, убегая от петуха? «Не слишком быстро я бегу?» — так сказал бы Григорий Василич».

— На одно дело, но у разных хозяев, — уточнил Ушахов. — И каждый не любит, когда суют нос в его курятник. Я не прав?

Осман-Губе смотрел на нахала и прикидывал его цену. Она была очень высока, повышалась с каждым часом, и плохо было, что этот нахал знал об этом. Но самое паршивое, что об этом знал и Ланге. Если он доберется сюда?…

Осман-Губе зябко пожал плечами и полез напролом: нахала нужно было прибирать к рукам немедленно.

— Ланге застрял в горах! Вы намерены тянуть время и ждать, когда он соизволит явиться? Тянуть время, когда счет для рейха и нашего наступления на Кавказ пошел на минуты? Я надеюсь…

— Здесь нельзя ни на что надеяться, пока этот любитель будет лазить под бабьи юбки, — свирепо оборвал Ушахов, — к тому же чужие! Верни сюда Фаину, Хасан!

— Господин Исраилов, — жестко возник Осман-Губе, — я присоединяюсь к требованию нашего агента. Я приехал возглавить повстанческое дело, а не дешевый бардак.

Перед Исраиловым стояли не гости — хозяева этой пещеры. И всего, что в ней находилось.

— Я потрясен, господа, — пришел в себя Исраилов. — Конечно, конечно!

Он поднял трубку, приказал:

— Приведите даму… Кто позволил, скоты? Немедленно сюда!

Трое ввели Фаину. Они уже успели содрать с нее все. Времени одеть женщину не было — она куталась в грязную простыню. Ее била дрожь.

— Шамиль, миленький… Каждую клеточку во мне растоптали, грязью вымазали… До конца жизни не отмыть.

Исраилов шел к Фаине, прижимая ладони к груди:

— Я потрясен, раздавлен случившимся, сударыня, поверьте! Эти скоты будут наказаны самым строжайшим…

Она плюнула ему в лицо, ударила по щеке наотмашь, тяжело и хлестко, так, что дернулась голова вождя. Отшатнувшись, он зарычал, ринулся к ней. Спину его прошил окрик:

— Стоять!

Он оглянулся. Ушахов, выдернув вальтер из кобуры Осман-Губе, целил в лицо Исраилова.

— Иди на место, Хасан, — тихо велел Ушахов.

Завороженно глядя в черный зрачок вальтера, Исраилов пошел к столу, вытирая платком лицо. Разлепив стянутые судорогой губы, сказал:

— Поберегите темперамент, Шамиль Алиевич… — Обернулся к Фаине: — Еще раз сожалею.

Ушахов вкладывал вальтер в кобуру полковника, рука его дрожала.

— Прошу прощения, господин полковник. Дурная привычка — хвататься за чужое оружие. Что делать, если у местных вождей такая привычка — отбирать его.

— Сочувствую, герр Ушахов, — усмехнулся, распуская напрягшее тело, гестаповец. — Итак, что вы намерены предпринять?

— Приказом моего командования я поступаю в распоряжение Ланге и Саид-бека. Последний прибудет через несколько дней для активизации своей старой законсервированной агентуры. Вместе с Ланге мы проведем инспекторский смотр всей боевой сети Исраилова, после чего Саид-бек и Ланге спланируют всеобщее восстание…

— Минуту, коллега, — скрипуче перебил Осман-Губе. — По заданию рейхсфюрера Гиммлера меня инструктировал Кальтенбруннер. Он поставил перед нами несколько иные задачи. И я не намерен корректировать их ни с Ланге, ни с Саид-беком.

На Ушахова смотрела персона грата, одна из главных в предстоящих событиях. Осман-Губе не собирался выпускать вожжи из рук. Единственный, кто мог вырвать их, — Ланге. Но его здесь не было. Вязкая, смоляной густоты ярость затопляла Осман-Губе: его опять используют на подхвате, как туземную подпорку для арийца Ланге. Об этом проболтался радист. Вовремя проболтался.

«Ах, ишак, дубина! — исступленно ругал себя Ушахов. — Куда тебя, кретина, понесло? «Мы проведем…» «Саид-бек с Ланге спланируют…» Этому гусаку прибытие Ланге с Саид-беком, как серпом… Неужто не мог сразу сообразить? Теперь извивайся, осаживай назад, если получится. Ну, шевели мозгами, умненький ты мой, работай, напрягайся, капитан, если жить хочешь!»

— Вы мне позволите высказать одно соображение? — вдруг подал голос Исраилов. — Мы забыли о даме. Ей все это неинтересно. Идите, Фаина, приведите себя в порядок. Через час вас переправят в город с максимальным комфортом и почтением. Если можете, забудьте все, что здесь произошло, как дурной сон. Если какой-либо скот притронется к вам хоть пальцем, я повешу его на ваших глазах. Они все будут об этом предупреждены.

Фаину увели. Ушахов остервенело шарахнул ладонями по коленям, криво усмехнулся, раскачиваясь китайским болванчиком.

— У вас что, истерика? — брезгливо спросил гестаповец.

— У нас у всех истерика, — иезуитски щерился, маячил перед глазами радист. — Что мы тут изображаем? Голые девочки, фортеля с амбициями, с гонором. Фронт в полусотне километров! Вермахт дел от нас ждет, а мы места у кормушки никак не поделим! По ранжиру не разберемся, кому первому стоять, а кому в затылок.

Господин полковник, вы уверены, что адмирал Канарис, посылая сюда Ланге, предназначил нас двоих к вам в адъютанты? Желаете иметь нас мальчиками для чистки ботинок? А Саид-беку что определим? Яишню нам готовить?

— Перестаньте корчить шута, — прервал Осман-Губе.

— Я им никогда не был, полковник, — отрезал Шамиль. — Двадцать лет, которые я здесь, и те сведения, что приняты от меня в Стамбуле, позволяют не чувствовать себя шутом, как бы вам этого ни хотелось.

— Не передергивайте.

— Я могу передать вам мои дела сегодня же. Двадцать лет я налаживал здесь свою агентурную сеть. Теперь она заработала! И что? Господин Исраилов, вместо того чтобы помогать, держит меня здесь под домашним арестом, держит трусливо и тупо! — распалялся Шамиль. — В то время как рейх задыхается без информации с Терека, которую могу дать сейчас только я, господин Исраилов выводит меня на прогулку с мешком на голове — днем, а ночью я плюю в потолок рядом с бабой!

Наконец прибываете вы, прибываете на готовенькое, позвольте заметить, и начинаете распределять места: кому за кем стоять! Я сегодня же радирую Ланге и Саид-беку, что они здесь лишние, а партизанскую сеть в горах нарисует и подаст на блюдечке сам господин Осман-Губе! Будьте здоровы. Я пошел в потолок плевать! Чем не занятие?

— Адикъолда,*["45] — вдруг подал голос Исраилов. — Я присоединюсь к вам чуть позже. Но уделите нам минуту перед уходом.

Радист сыграл сильно — размазал гестаповца по стене. Тот на глазах скис, готов уже сдать назад безоговорочно. Радист подставляет его под два тарана: стамбульский и берлинский. Вопрос: кому нужны здесь Ланге и Саид-бек? Только Ушахову. Но они не нужны им — Хасану и дагестанцу: лишние нахлебники. Их всех будет слишком много для одного победного пирога. Что касается партизанских баз…

Исраилов наклонился к уху гестаповца, сказал что-то шелестящим шепотом. Выпрямился, обворожительно приласкал глазами Шамиля.

— Господин Ушахов, передайте рацию, все ваши пароли и позывные господину полковнику. На связь со Стамбулом выйдет вместо вас он. Заодно оповестит о своем прибытии в Берлин.

— Опять все сначала? — тихо спросил Шамиль. — Ты… ты что задумал? Как это понимать?

«Понимай правильно, капитан. Это значит, что ты нам не нужен. Ты взял за горло гестаповца партизанскими базами, выставил себя незаменимым. Ошибаешься. Тебя можно заменить. Именно для этого я приручал Гачиева. Тот принесет в зубах дислокацию всех баз, стоит только приказать. Его ни обойти, ни объехать в Грозном — нарком. Принесет Гачиев, а передаст Осман-Губе!»

Ушахов жег глазами, ждал ответа.

— Нервы, нервы, капитан! — обворожительно улыбнулся Исраилов. — Стоит ли так переживать? Всего несколько дней отдыха, пока не прибудет Саид-бек. Или Ланге. Всего несколько дней.

— Зачем тебе это нужно?

— Видите ли, господин капитан, пока все, что исходит от вас, — слова, слова… Монблан слов. Мы серьезные люди. Именно потому я намерен услышать от вас столь же серьезные объяснения: все-таки почему оказались пустыми те гробы? И второе: зачем вы пытались уверить меня, что все трое моих посланцев в Берлин пойманы Серовым? Я великодушно даю вам время поработать над ответами. Мы станем ближе кровных братьев, как только прибудут Саид-бек или Ланге и подтвердят ваши ослепительные заслуги перед рейхом. В чем я не прав, полковник?

— Терпение, Ушахов. Его осторожность можно и нужно понять, — сказал Осман-Губе. В антрацитовом прищуре его глаз плавилось иезуитское удовольствие.

— Вот видите, Шамиль Алиевич, вопрос решен большинством, как и полагается… у большевиков. Ну-с, сверим замыслы. Чем вы намерены конкретно заняться, господин полковник?

— Мне, Ланге и Реккерту нужны две недели, чтобы вооружить ваших людей. За это время состоятся около двадцати самолетных рейсов из Армавира с оружием. Кроме того, в этот период нужна усиленная пропаганда идей рейха на Кавказе. Где Джавотхан? Мы, старые кроты, когда-то неплохо порылись вместе в подполье у красных.

— Проводит инвентаризацию наших сил. Скоро должен прибыть. — Внезапная судорога исказила лицо Исраилова. Он отвернулся, достал платок. — Я счастлив, господа… Впервые за долгие годы. Дело, которое я приближал всю жизнь… Прошу прощения. — Поднял трубку: — Иби, брат мой, пришел наш день. Поезжай к Майрбеку Шерипову и Расулу Сахабову, готовь с ними операцию. Оказывается, они уже работают с немцами. Захватим для начала Шаройский и Итум-Калинский районы. День захвата — семнадцатое. Ты все понял? Аллах благословит вас.

Он положил трубку, повернулся к Осман-Губе, размякший и обаятельный:

— Вы, конечно, утомились. Прошу в грот, там приготовлена вам еда и постель. Туда же принесут и рацию. Не смею больше задерживать… Шамиль Алиевич, гнев — не лучший советчик. Не ешьте меня глазами, уверяю вас, я давно уже несъедобный. Не наделайте глупостей при передаче рации. Сейчас вы насладитесь обществом вашей… феи. Ничего, что я так? Не оскорбил? Через полчаса мы отправим ее в город. Слово мужчины: к ней никто не притронется. Вам придется поскучать одному.

Хасан позвонил в колокольчик. Конвоиры увели радиста и гестаповца — друзей, врагов? Трясинная зыбкость и в этих понятиях. Паскудной, липкой трясиной этой залит весь мир. Опора лишь в себе самом, в твоей изворотливой предосторожности, в твоем кулаке, пистолете, в твоем кнуте и в умении плести пожизненно бесконечную сеть, где должны барахтаться твои враги, если не хочешь быть на их месте. Он еще раз поднял трубку:

— Слушай внимательно, Иби. Операцию по захвату Шароя и Химоя готовь не семнадцатого, а двадцатого. Семнадцатого проследите, станут ли красные стягивать туда войска. Возьми у радиста рацию и отнеси гостю. Мы отпускаем русскую. Пусти за ней в городе надежных людей, узнайте, с кем она встретится, куда пойдет. Если Ушахов все-таки подсадная утка, эта шлюха теперь — единственная связь с городом. Асхаб еще жив? Отвезите его к нашему врачу в Ведено. Коровий кизяк, не мог справиться с бабой. Все.

Дорогой орел! Напрягите все свои возможности. По нашим сведениям, штаб Иванова готовит и создает сеть партизанских баз в горах на случай прихода немцев. Нужна подробная дислокация всех как можно скорее. Связь со мной та же.

Терлоев

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 1

Хасан Исраилов весь день думал, прикидывал, сопоставлял события. К себе никого не пускал. К вечеру засел писать. Он писал при свечном свете — свечи любил больше керосиновых фонарей. Потрескивали дрова в железной печи, зыбкие блики выхватывали из полутьмы гранитную бугристость стен. Спину припекал жар. Исраилов ерзал лопатками, блаженно покряхтывал.

Время от времени, скосив глаза, выхватывал из свернутой вчетверо, придавленной локтем газеты нужные абзацы. Морщил лоб, обдумывал текст. Снова брался за ручку.

КО ВСЕМ ПАТРИОТКАМ-ГОРЯНКАМ, СЕСТРАМ, МАТЕРЯМ И ЖЕНАМ ЧЕЧЕНСКОЙ РЕСПУБЛИКИ

Чечено-Ингушский обком опубликовал в бесстыдном листке, называемом партийной газетой, свое обращение к вам, будто бы принятое всеми горянками Кавказа на антифашистском съезде горянок ЧИАССР в Грозном.

ЦК ОПКБ, изобличая явную ложь, которой пропитано это обращение, раскрывает вам истинное положение дел.

На грозненском совещании не было ни одной достойной патриотки, истинной дочери нашего народа. На вышеназванное совещание съехались редкие экземпляры проституток из рядов партии и комсомола, достойные лишь публичных домов, подлежащие всеобщему презрению и уничтожению, как грязная зараза нации.

Что же утверждают собравшиеся в Грозном большевички, горские еврейки и проститутки?

«…Смерть и рабство несут нам немецкие оккупанты. Гитлер — злейший враг советских женщин. Немцы насильно угоняют наших женщин и девушек в Германию и отдают их в рабство, где с ними обращаются как со скотом, делают их наложницами немецких солдат и офицеров».

ЦК ОПКБ опровергает эту клевету, разъясняет вам: смерть и рабство пришли к нам на Кавказ с момента победы русского генерала Барятинского над Шамилем. С тех пор смерть и рабство держится русскими штыками в наших саклях.

Немцы же несут нам свободу, славу, счастье и богатую жизнь. Смерть и рабство настигнут лишь наших кровников — большевичек и проституток.

Фюрер Гитлер является вашим европейским братом и отцом. Он враг большевикам, евреям и истребляет их. Мы знаем природу русских женщин, а также природу большевичек-националок, воспитанных в русских проклятых школах. И не надо никакого насилия, чтобы угнать этих падших в Германию. Они сами подают заявления германским военным властям, умоляя взять их в рейх для занятия своим любимым делом в публичных домах: пьянством и проституцией.

Грозненские участницы совещания утверждают: «Мы не дадим на поругание священную землю Кавказа, не пойдем в рабство к немецким варварам».

ЦК ОПКБ заверят вас от имени победоносной немецкой армии, которая скоро возьмет Грозный, что священная земля Кавказа будет под властью Аллаха, ОПКБ и Гитлера. На ней нет места русскому, еврею, большевику. Кавказ будет очищен от этой своры.

ЦК ОПКБ приветствует женщин-горянок, которые радостно встретят парашютистов, агентов и шефов германской разведки и армии, дадут им приют, скроют, охранят от красных ищеек, станут их сестрами.

Центральный комитет ОПКБ

Закончив писать, Исраилов позвонил в колокольчик. Отогнув брезент, неслышно возник охранник-нукер, заросший почти до глаз бархатной черной бородой. Исраилов протянул ему листовку:

— Отдашь нашим писарям, пусть распечатают и размножат от руки. Часть расклейте по горным аулам на сельсоветах. Для тех, кто не умеет читать, пусть зачитывают на собраниях наши боевики, руководители десятков. Все понял?

Нукер склонил голову.

— Где полковник? — спросил Исраилов.

— Постучал на железной коробке, потом ушел. Двое наших, что ты назначил, с ним.

— Что делает наш друг?

— Бегает в пещере, на стены прыгает, рычит и шипит.

— Гулять водили?

— Не пошел.

— Ел?

— Выбил чашку ногой в коридор.

— Хабар из города есть?

— Из троих, что ты послал за русской, вернулся один.

— Где он?

— Ждет с обеда.

— Почему столько ждет? — ощерился главарь.

— Ты сам сказал: никого не пускать, — бесстрастно отозвался охранник.

— Что рассказал?

— Русская пришла в большую саклю, куда приходит по-и-ст (сказал это с заметным удовольствием), села там и сидит. Ночевала тоже там. Вахид и Юша спрашивают, что делать. Сколько за ней смотреть?

— Пусть передаст тем двоим: следить за ней, пока Аллах не позовет на суд, если русская до этого ни с кем не встретится. Если встретится, узнать с кем. Передай: вокзал большой, упустят бабу — головы оторву, шакалам выброшу.

— Какой такой вокзал?

— Большая сакля, куда приходит поезд, — терпеливо пояснил Хасан.

— Передам.

— От Джавотхана и Иби есть что-нибудь?

— Письмо.

Нукер шагнул вперед, подал сложенный вчетверо лист. Исраилов развернул, стал читать. Это было странное, длинное и сумбурное письмо. Оно вызвало раздражение и безотчетную тревогу.

Салам и маршал тебе, Хасан, из Чеберлоя. За вторую половину августа и пять дней сентября уничтожено тридцать пять колхозов в районе Шароя, Чеберлоя и Итум-Кале. В девяти аулах Галанчожского района и семи Шатоевского делили скот между крестьянами. Многие боятся, заставляли брать коров силой. Двоих пристрелили за отказ.

Послали на суд Аллаха восемь председателей сельсоветов, которые по своему желанию служили гяурам.

Подготовкой к восстанию занято сорок шесть аулов. Много людей пришло к Шерипову и Сахабову, с ними немец Реккерт, десантник Магомадов. Самолеты сбрасывают оружие, идет раздача. Получили для раздачи:

Сахабов — 3 пулемета, 17 винтовок, 18 пистолетов.

Асхабов — 8 винтовок, 4 пистолета.

Вараев — 1 пулемет, 18 винтовок, 4 пистолета

Оздоев — 1 пулемет…

Список был длинным, и Исраилов, кончив читать, сложил лист. Закрыл глаза. Донимала зловещая двусмысленность последней фразы: «Времена Шамиля, когда мы были одним организмом, прошли. Нация стала трухлявой белолисткой, она не устоит перед сильным ветром, который мы готовим». Долго переваривал письмо.

Наконец заставил себя отвлечься, стал думать об Ушахове. «Тоже хочет получить свой кусок от немецкого… нет, от моего чепилгаша. Но он нужен мне целым, не обгрызенным. Мечется, как кот в ящике, отказался от прогулок. Когда сюда прибудут Ланге и Саид-бек, скандала не избежать. Турецкий резидент превращен в кусок консервированного мяса моими руками. Протухает в безделии, бесится. Ничего, потерпит. Почему молчит Гачиев? Там создают партизанские базы. Плохо!»

С нарастающей яростью зримо представил эти гнойники гяуров в теле Чечни: потайные гроты и пещеры, набитые красными боевиками и оружием.

«Ничего, раздавим… Они даже не успеют вызреть: гул немецких пушек доносится уже сюда с Терека. Не опоздать бы с восстанием; если опоздаю, цена мне станет не дороже дохлой мыши. Успеем. У русских под Грозном неплохая оборона — рвы, залитые нефтью, окопы, дзоты. Пока прогрызут ее, мы успеем поджарить Советам зад».

Открыл глаза, сказал нукеру:

— Иди, сними охрану с Ушахова.

«Он теперь не убежит. Здесь готовится хорошее белхи,*["46] на котором построим гроб для красных. Умный от таких белхи не бежит».

Глава 2

Гитлер вызвал к себе в Винницу Отто Брейтигама. Молодой дипломат, восточный эксперт, представитель Риббентропа в министерстве Розенберга, был назначен фюрером уполномоченным ставки в группе армий «А» по Кавказу.

Накануне отъезда Брейтигама на Кавказ Гитлер отдал приказ командованию группы армий «А»: все административные мероприятия на оккупированном Кавказе проводить лишь с санкции уполномоченного.

Брейтигам пробыл там неделю. Лист застрял перед излучиной Терека, застрял непонятно, позорно. В чем дело? У него было скопище танков, первая танковая армия Маккензи скребет землю гусеницами, но не продвинулась ни на милю.

Гитлера сжигало нетерпение, не спал вторую ночь. Дурные вести с южного фронта (после восхитительной прогулки от Воронежа на юг, когда под колесами мотодивизий покорно улеглись сотни километров чернозема, и вдруг зубодробительный тычок в лоб армейской группе «А»), истерики Евы, промежутки между которыми становились все короче.

Канарис, Кальтенбруннер уверяли, что терская оборона Петрова хрустнет, как скорлупа гнилого ореха, под бронированным утюгом первой танковой. Где хруст? Его ждет вся Германия. Что происходит? Прибывающая с фронта генеральская рать косноязычно мычит о топких берегах Терека, неожиданном усилении обороны за счет русского ополчения и сталинского приказа 227…

— Вы можете внятно объяснить мне, Брейтигам, что происходит перед Грозным? — уминая в себе пухнувшую ярость, спросил Гитлер, искоса мазнув взглядом по тугому, затянутому в мундир торсу дипломата. — Мне нужен свежий, нестандартный взгляд на положение вещей, взгляд без профессионального генеральского бельма, искажающего перспективу. Такой взгляд у вас есть?

— Да, мой фюрер, — тихо и твердо ответил уполномоченный.

— Я вас слушаю.

— Мы преждевременно раскрыли цели Германии на Востоке.

— Что вы имеете в виду?

— Прежде всего, безудержную болтливость нашей пропаганды, объявившей о наших целях: завоевание жизненного пространства с одновременной ликвидацией рас, обитающих на этом пространстве. Тем самым каждая особь этих рас была заранее нами оповещена о своей участи: стать удобрением для наших полей в резервациях. Это знание было умело раздуто сталинской пропагандой и теперь диктует расам манеру поведения: невиданную стойкость в обороне.

К тому же наша теория успешно подтверждается практикой: истребление пленных в концлагерях, зверства Коха на Украине, лишение аборигенов всех прав на оккупированных территориях. Мы не вернули российскому крестьянину землю в частную собственность, превратили его в скота, давая понять, что и эта ситуация временная, за которой наступит в редких случаях рабство, в массовых — смерть.

Именно поэтому война превратилась в народную. Генетический характер росса никогда не мирился с унижениями и порабощением. Мне доставили в Армавир экземпляр партийной газеты из Грозного. Там опубликовано обращение со слета всех горянок Кавказа. Это документ большой разрушительной силы, основанный на фактах наших зверств на оккупированных территориях. Нам пока нечего противопоставить подобным документам. Обращение, несомненно, прибавит стойкости обороняющим Терек.

— Вас заботит отсутствие христианской гуманности в военной доктрине рейха?

— Для подобной заботы у меня нет полномочий и вашего стратегического гения, мой фюрер. Я лишь стараюсь сформулировать одну из причин сложившейся ситуации как сторонний наблюдатель.

— У меня толпы таких наблюдателей. И у каждого саквояж с причинами. Но ни один не знает выхода на результат. Вы его знаете?

— Надеюсь, мой фюрер. У меня сложилось несколько…

— У меня мало времени, Брейтигам. Главное!

— Горный Кавказ, если мы хотим продвинуться к бакинской нефти и Ближнему Востоку, потребует от наших войск новой тактики. Обязательный компонент в этой тактике — гибкость армейских командующих с учетом горной и национальной специфики: в горах предельно трудно подавлять восстание.

Нужна усиленная пропаганда нашей цивилизаторской роли для горцев, определенные, в пределах разумного, льготы для них, формирование чисто национальных легионов, снабжение оружием и раздача мелких подарков.

Основная тема нашей пропаганды должна нарастающе убеждать: у Германии в корне противоположное отношение к славянам и к исламским горцам. Первые подлежат уничтожению, вторые необходимы как родственные сателлиты с последующим процветанием в великом рейхе.

— Мы не можем унизиться до лжи перед туземцами, Брейтигам, тем более мы не должны забывать о конечных целях рейха. Вас не заботит такое соображение? — с интересом спросил Гитлер. «Этот хлюст слишком гибок. Его хребет неплохо устроен для дипломатических извивов, но вряд ли пригоден для военной стратегии».

— Я учитывал эти факты, — невозмутимо отозвался дипломат, лишь едва приметно блеснула испарина на подбородке. — Здесь все зависит от того, что важнее сейчас для рейха: сохранить непорочную прямолинейность в тактике или заполучить кавказскую нефть.

— Вы уверены, что эти два фактора несовместимы? — Гитлер, расхаживающий вдоль стола, резко остановился против Брейтигама. Развернувшись, впился в дипломата водянистыми глазами.

— Боюсь, это именно так, мой фюрер.

Отшатнувшись от дипломата, Гитлер двинулся к глубокой бойнице, имитирующей окно, откуда лился в кабинет мертвый, фосфоресцирующий свет, просвечивая виртуозно выполненный на стекле лесной пейзаж. Остановился перед ним, вглядываясь, качнулся с носков на пятки, раздраженно дернул плечом.

— Вы предлагаете командующему первой танковой армией генералу Маккензи нахлобучить на лысину чалму, сбросить сапоги и идти в мечеть босиком молиться, чтобы заполучить расположение туземцев?

— Почему бы и нет, мой фюрер?

Гитлер дернулся, с изумлением уставился на дипломата. Лицо Брейтигама растянулось в напряженной полуулыбке.

— Вы всерьез полагаете, что все эти расшаркивания перед туземцами ускорят захват Кавказа?

— Я изучал национальную специфику, долго размышлял над ней и пришел к выводу: эти меры необходимы.

Гитлер долго молчал, сцепив руки за спиной и отрешенно уставившись на носки своих сапог. Наконец поднял голову. На Брейтигама смотрела брезгливая маска с черным квадратиком под носом.

— Вы все время увиливаете от прямого ответа. Я хочу знать: могу я объявить всему германскому народу — Кавказ падет в считанные дни? Именно поэтому я вызвал сюда не Листа, не Маккензи. Они уперлись лбами в красную оборону и не видят за ней перспективы. Я вызвал вас!

— Вы можете объявить об этом в Берлине, мой фюрер! Я отбываю на Кавказ сегодня. — Голос у Брейтигама вибрировал. В нем сплелись ужас и вожделение.

— Передайте Листу и Маккензи содержание нашего разговора и ваши соображения по новой тактике. Вы взяли на себя скользкую миссию, Брейтигам: делать из воинов вермахта клоунов. Если и это не принесет нам успех?… Идите.

Шикльгрубер приоткрыл дверь, ведущую в спальню Евы. От трюмо к нему медленно повернула голову измученная женщина с синими полукружьями под глазами. Адольф долго и сумрачно изучал ее лицо. Подавив вздох, брюзгливо и печально посетовал:

— Я расходую чудовищное количество энергии, эта война высасывает все силы. Вы разучились восстанавливать их. Завтра утром мы летим в Берлин на несколько дней. Сможете навестить весь свой довоенный сброд, по которому так тоскуете.

Командующий первой танковой армией генерал Маккензи почувствовал, как скопившиеся на лысом темени капли пота слились и горячая струйка, воровато скользнув через редкий волос на затылке, пробирается по шее. Он вздрогнул от омерзения, поправил чалму и сделал первый шаг к мечети. Свита двинулась за главнокомандующим. За спиной его вспухал слитный хруст зеркальных сапог по каменистому крошеву тропы.

В полутемном закутке адъютант стянул с Маккензи сапоги, и генерал, поднявшись, с болезненным изумлением ощутил нежной кожей подошв горячую бугристость каменных плит.

Мечеть встретила его душным сумраком, голубиным урчанием под куполом и множеством серых задов, застывших в недвижимости. Они быстро разом распрямились и стали спинами.

Маккензи нашел свободное место, опустился с отвращением на колени. Впереди, возвышаясь над спинами, горячим фальцетом выпевал слова молитвы мулла. Маккензи принял позу верующих — скрестил ладони на груди.

— Аллах акбар! — отчетливо, режуще возопил мулла, и частокол спин разом согнулся, опять превратился в зады.

Командующий торопливо сунулся лбом к полу, стукнулся им о плиту. Чалма свалилась с головы, покатилась по полу. Генерал цапнул ее, стал напяливать на лысину. Скосив глаза, увидел: согбенный сосед, уткнувшись головой в пол, трясется в неслышном смехе.

Маккензи захлестнула тоскливая ярость. Ерзая ладонями и коленями по пыльному каменному крошеву, он стиснул зубы, закрыл глаза. Дикость происходящего штопором ввинчивалась в мозги. От гула, от снопов ревущего огня, от необъятной мощи его стальных мастодонтов, за каждым шевелением которых следила, затаив дыхание, Европа, — сюда?! В потный, душный маринад туземного шаманства… Его, кованную из славы и заслуг боевую единицу, увенчанную сединами и крестами, сунули в эту вонючую кубышку, под тихие издевки аборигенов…

«Я это вам припомню, туземная шваль, всем припомню. А вам особо, герр Брейтигам!»

Глава 3

Гачиев вышел из домика, посмотрел на часы. Без пяти семь. Глубоко вздохнул. Легкие до отказа наполнил холодный хрусталь утренней свежести, воздух, настоянный на хвое, родниковом ключе, увядающих горных травах, ударил в голову хмельным ожогом. Вековой, по-утреннему дремотный лес обступал со всех сторон, кряжистыми стволами взбирался на хребет. Над хребтом в немыслимой выси несся ветер; сюда, на дно распадка, стекал лишь слабый немолчный шелест.

Привычный обжитой мирок обступал наркома. Четыре рубленных из дуба домика мирно лоснились бревенчатыми боками, нахлобученные по самые окошки колпаки железных крыш багровели суриком. Поодаль — уютный сруб над родником. Едва слышный плеск родниковой струи перешибал мерный хруст: лошади у коновязи добирали остатки кошенной с вечера травы.

Из густого барбариса, объятого оранжевым пламенем листвы, выбежала Тамара, под длинной, до пят, ночной рубахой упруго колыхалась грудь, черные волосы струями стекали на белую бязь.

Жеро, обожженная знобкой свежестью, торопилась нырнуть в настоянную духоту домика: выскочив в кусты минуту назад, успела озябнуть.

Увидела Гачиева, задержалась у двери. Багровый мазок губ на мучнистой коже расползся в стороны. Послала наркому воздушный поцелуй, нырнула за дверь.

Гачиев отвел от двери глаза, скрипнул зубами: эта все видела, все вчерашнее помнит.

… Кобулов, вкогтив короткопалую пятерню в пухлое женское плечо, тянул левой рукой к Гачиеву шампур с истекающими жиром кусками кабанятины, изготовленной по его заказу. Генеральские глаза маслились сытой издевкой.

— Бери. Ну?! Это как понимать, из генеральских рук угощением брезгуешь?

Гачиев, стянув с торчащего перед носом шампура коричневый жирный кус, стал жевать, давя рвотные позывы. В глотку, в желудок потекла горячая отрава свиного жира. В черных омутах глаз его пассии Малики колыхнулся ужас. Гачиев сглотнул. На лбу враз пробилась испарина, спина оцепенела, покрылась мурашками, силы уходили на то, чтобы не опозориться, подольше удержать в себе кабанятину.

Продержался с полчаса. Урвав в диком разгуле минуту, шмыгнул за дверь, выблевал в темень с крыльца жгучую струю.

Вернулся, стал подливать Кобулову в фужер, вымучивая тосты: за членов Политбюро, всех подряд, начиная со Сталина. Кобулов опрокидывал фужеры один за другим, мял груди Тамары. Не пьянел, цеплял Гачиева рысьим всевидящим глазом, похохатывал:

— Споить норовишь, нарком? Ну-ну, с чего такая прыть? Дохлое дело ты затеял, хреново свое начальство знаешь. Меня споить нельзя, у меня от этого только бдительность и… Так, что ль, Тамара?

Тамара, влипнув боком в волосяные заросли на генеральской груди, заходилась в хохоте, свет ламп плавился в белой зубной эмали, окольцованной слюнявыми кораллами губ. Кофейные соски на пышных грудях мелко дрожали.

Гачиев покрывался мурашками в суеверном предчувствии, завороженно провожал взглядом маслянистые струи, лившиеся из хрусталя в генеральскую золотозубую пасть. Изнывал в страхе: о Аллах, у этого зверя бездонная бочка вместо брюха, что ли?

К двум часам ночи Кобулов вдруг на глазах сдал. Уцепившись за сотрапезников стеклянным безумием взгляда, вытолкнул задубевшим языком:

— К е…ной матери… С-спать.

Нарком сволок тяжкие мяса генерала на крахмальную упругость простыней. Тамара рухнула рядом, раскинув ноги.

Гачиев вышел на крыльцо. Сплюнул, сунул пальцы в рот, еще раз опорожнил желудок.

Сзади скрипнула дверь. На травяную щетину перед крыльцом упала световая полоса. Дверь закрылась. Тотчас к спине прильнуло гибкое теплое тело. Малика сплела смутно белевшие руки у него на груди, едва слышно выдохнула:

— Унялся, хряк. Теперь наше время. Пошли, Салманчик, еле дождалась.

Гачиев повел плечом, сказал, не обернувшись:

— Иди спи. Дела у меня.

Это прозвучало дико в третьем часу утра, в лесной черноте. Лес незримо обступал избушки, наваливался шорохами, шакальим отдаленным воем, стылым тяжким безмолвием.

Дела у наркома в самом деле были нешуточные: еще до полуночи радист, сидевший в крайней хатенке у коновязи, принял из города сообщение: Кобулова приглашал к одиннадцати утра первый секретарь обкома Иванов на совещание. Сообщение нарком придержал, с Кобуловым не поделился: были на то свои причины.

В сосущей тревоге промаялся в полудреме часа три. Когда поползла сквозь стекла мутная серятина рассвета, встал, оделся, вышел.

… Отрешенно уткнувшись взглядом в сосновую желтизну двери, закрывшейся за Тамарой, Гачиев прокручивал в голове предстоящее. Кобулов должен остаться здесь. Совещание позарез необходимо самому Гачиеву. Его не позвали к Иванову, а дела там решаться будут серьезные. Какие — предстояло узнать. Может быть, создание партизанских баз в горах? Если бы так. Интерес к этому двойной — у самого Гачиева и у Исраилова.

Вынул носовой платок из галифе, зашагал к роднику, намочил, слегка отжал. Ощущая в ладони ледяную стынь матерчатого комка, пошел к избе, сшибая сапогами с травы иней. Толкнул дверь, нырнул в парную спертость, в коньячный перегар, в кобуловский рычащий храп.

Присел на кровать, потряс Кобулова за голое рыхлое плечо. Тут же накрыл его лицо мокрой ледяной холстиной, прижал ладонью, рявкнул в самое ухо:

— Товарищ генерал!

Кобулов, захлебнувшись храпом, прянул с перины. Вызверился на Гачиева, глаза кроличьей красноты, дурные со сна, щеку перечеркнул красный рубец от шва подушки.

— Кто?! Что?!

— Первый секретарь Иванов вас на совещание приглашает в одиннадцать. Пора собираться.

— Как-кое… сове-щание?… — Кобулов дико вытаращился на наркома.

— Не могу знать. Не оповестили.

С острым щекочущим удовольствием зафиксировал: глаза генерала неудержимо заволакивала пелена забытья, дурмана.

Кобулов рухнул на перину, опустил припухшие веки:

— Пош-ш-шел он…

— Разрешите мне вместо вас? Вы лично разрабатываете операцию по обнаружению штаба Исраилова, ведете допрос источников, захваченных в плен. Так и доложу Иванову.

— В-валяй…

Метнувшись на крыльцо, глубоко, прерывисто вздохнув, Гачиев услышал за спиной, за дверью, набиравший силу храп москвича. Дело сделано. Теперь седлать — и аллюром к опушке. Там дежурит эмка с водителем. Через два часа Грозный, обком, кабинет Иванова. В республике, в обкоме сегодня будет хозяином он, Салман Гачиев, именем Кобулова узнает все, что нужно.

* * *

Иванов вел бюро через силу: на переутомление, недосыпание наложилась изводящая тревога. Потоки беженцев, тысячные стада коров, овец серой ревущей лавиной текли через город — эвакуация. День и ночь она катилась в непроницаемой пыльной завесе. Всех нужно было распределить, накормить, позаботиться о жилье. Тревожило еще одно: с чем вернулся из Москвы Серов?

Отдаленной, еле слышной грозой висел над городом гул орудий, он просачивался в самый мозг, отравлял его даже в недолгие часы сна, валившего первого секретаря где-то на рассвете.

Бюро началось в девять, шло второй час: госпоставки продовольствия, нефтедобыча, отправка на фронт бензина, проблемы беженцев, строительство оборонительных сооружений перед Грозным, бандитизм в горах, о котором подробно доложил Аврамов.

Немец рвался через Терек к городу. Прорыв мог произойти в любой час, в любом месте. Пришло время вплотную заняться минированием скважин, нефтепромыслов, заводов, созданием партизанских отрядов и баз в горах.

Где-то вычитал Иванов о восточном способе казни: во влажную землю сажали семена бамбука и на это место привязывали пленника. Бамбук прорастал зелеными копьями сквозь человека. Видение это пришло вдруг на бюро ни к месту. До жути явственно представились корчи скрученного веревками человека — так протыкали заботы самого Иванова.

До одиннадцати оставалось полчаса. В одиннадцать после бюро предстояло утвердить вчерне разработанную схему и тактику партизанских баз в горах, кандидатуры командиров и связных.

Заканчивая бюро, Иванов придвинул к себе несколько листков, лежащих поодаль.

— В заключение я оставил несколько фактов. О них нельзя не сказать. По данным, приходящим с фронтов, героически воюют многие сотни наших земляков. Бригадмилец ачалукского отделения милиции Хасмагомед Точиев неоднократно пробирался во вражеский тыл в районе Малгобека, приносил сведения, которые позволили нашей авиации разбомбить огромное количество техники и живой силы вермахта.

Командир роты капитан Ахмед Долтмурзиев, уроженец села Барсуки, вел бой за село Мазепинцы. Самолично уничтожил бронетранспортер, дзот с пулеметом, а затем его рота захватила село. Награжден орденом Александра Невского.

Мурад Оздоев и Ширвани Костоев из Галашки — летчики-истребители. Их боевые действия отличают дерзость, умение и бесстрашие, оба имеют по несколько сбитых самолетов, награждены орденами.

Истинный герой нации — чеченец пулеметчик Ханпаша Нурадилов уничтожил несколько сотен фашистов.

При той картине массового бандитизма с горах, что выявилась в докладе Аврамова, вот факты, отражающие настоящую суть трудового горца.

На колхозную ферму «Красный животновод» в селе Гуни напала банда Махмудова и Шайхаева. Они предложили колхозникам разобрать коров по домам и всем крепким мужчинам уйти с бандой. Колхозники отказались. Завязался бой. На бандитов, вооруженных автоматами и винтовками, шли старики, женщины, подростки и немногие мужчины с вилами, топорами, кинжалами и палками. Их возглавил парторг Эти Экиев. Колхозники стояли насмерть. Они так и не позволили разграбить колхоз, отдав за него восемь жизней. Особым мужеством отличились Хамзат Джанралиев, голыми руками поймавший Шайхаева и связавший его, Эхират Магомадова, вилами заколовшая бандита, председатель сельсовета Лала Арсанов, поднявший на сопротивление свой тейп, Алпата Бешкаева, сын председателя Духа Татаев, Магомад Су-лумов.

Подобные случаи произошли в селе Чичельюх и в селе Энгелой.

Предлагаю утвердить следующее решение бюро: оказать помощь семьям погибших, освободить их от госпоставок, Президиуму Верховного Совета представить к наградам особо отличившихся: за верность колхозному долгу и преданность Советской власти. Кто «за»?

Он стоял за своим столом, оглядывал поднятые руки ввалившимися, окольцованными чернотой глазами. И вдруг отчетливо и беспощадно осознал он закостеневшую ложь этого штампа — «за верность колхозному долгу и преданность Советской власти», ибо не крылось в смертном бое колхозников с бандитами ни верности, ни долга, ни преданности Советской власти, которую пытались представлять Иванов и члены бюро, а крылась забота о жизни своей и детей своих, и была эта забота стократно мудрее всех лозунгов и лжи, наработанной ивановыми перед войной.

На детей, на будущее аула покушались бандиты, угоняя коров-кормилиц. А за отказом колхозников податься в банду стоял лишь страх перед Кобуловым, Жуковым, Гачиевым и их шайкой, каравшей правого и неправого, малого и старого, да извечное отвращение оседлых трудовых людей, на которых держалась земля, ко всякого рода кочевым авантюрам и насилию, в котором варилось любое бандитское бытие.

Серов вышел в приемную кабинета вместе с членами бюро. Подошел к окну. Бездумно, опустошенно увяз взглядом в листвяной желтизне акации за окном. За спиной все стихло — разошлись.

— Товарищ генерал, — приглушенно и почтительно позвал сзади чей-то голос. Серов с усилием повернул голову. Сзади стоял Аврамов. Серов посмотрел на часы:

— У нас еще пять минут.

— Так точно, товарищ генерал. Именно поэтому… Может, не вовремя? — Голос Аврамова подрагивал. Какой-то искательно-виноватый налет наползал на лицо замнаркома.

Серов, сосредоточившись на этом лице, спросил:

— Не понял, полковник. Что это вас так корежит?

— С таким делом подступаюсь… Не знаю, с чего начать.

— С начала, — нетерпеливо посоветовал Серов.

— Начало у меня банальное, Иван Александрович. Усыновили мы с Софьей парнишку здесь, в Грозном, еще в начале тридцатых, Федором назвался. Отец у него погиб, мать с горя в загул пустилась, ну и… одним словом, прижился он у нас. Я его потом в Россию к своим старикам подкормиться отправил. А когда подкормился, снова в Грозный привез, устроил в школу милиции. Фамилию он себе отцовскую оставил — Дубов. Мы не против были.

Сейчас он в Уральске служит во внутренних войсках, капитан. Орден боевой за службу имеет, хваткий малец подрос. На фронт рвется, три рапорта военкому…

— Короче, у нас три минуты.

— Ну, если совсем коротко: нельзя ли его сюда, к нам? Вы не думайте, товарищ генерал, не от фронта спасаю, не под крыло свое зову, здесь с него двойной спрос, — рвался голос у Аврамова, краской наливалось лицо.

— Так в чем дело? — хмуро удивился Серов. — Нам здесь такие хваткие на вес золота, позарез нужны. Истребительные отряды сейчас пополняем. Отбей по Бодо в Уральск вызов моим именем.

— Спасибо, товарищ генерал, — благодарно выдохнул Аврамов. — Я здесь с него все, что можно и нельзя…

Распахнулась дверь. В приемную вошел Гачиев, пошел по ковровой красной дорожке, выстраивая прямые углы, с размеренным сапожным хрустом — к кабинету Иванова. Наткнулся взглядом на Серова, едва приметно перекосилось в тике небритое мятое лицо. Шага не убавил, пронес длинное тело и вздыбленные усы мимо. Не повернув головы, козырнул. Рванул кабинетную дверь на себя. Исчез за ней.

— Эт-то что за явление Христа народу? — ощерился Серов. Смиряя клокочущий гнев, бросил Аврамову: — Жди здесь. — Пошел за Гачиевым.

Гачиев стоял перед столом Иванова, заканчивал оповещение, черные стрелки усов торчали из-за щек, шевелились.

— …Допрос сексотов и пленных. Товарищ Кобулов допрашивает лично, уточняет расположение штаба немецких десантников и бандитов. Готовит операцию. Меня послал сюда вместо себя, приказал быть на совещании и доложить итоги.

Закончив, с грохотом выдвинул стул из-за стола, снял фуражку, сел. Закинул ногу на ногу.

Иванов перевел взгляд на Серова. Серов пошел к Гачиеву, держа курс на чернявый, просеченный сединой наркомовский затылок с лаковым аэродромчиком лысины. Ее кольцевала вмятина от фуражки. Серов остановился в двух шагах, уперся взглядом в лысину. Плечи наркома стали подтягиваться к шее.

— Встать, — велел Серов.

Гачиев встал на полусогнутых — стиснуло меж столом и стулом. Отодвинул стул, развернулся. Серов подался вперед, к подбородку наркома.

— Так почему не прибыл Кобулов? — спросил Серов. Стал ждать ответа, нос — вплотную к небритому подбородку.

— Я уже говорил… — не разжимая губ, воротил лицо Гачиев.

— А вы еще раз, полковник, будьте так любезны, — попросил Серов, хищно шевеля ноздрями: уловил перегарный дух.

«Ах ты гнида! Лаврентием и Богданом прикрылся, думаешь, теперь все можно? Из бардака — к первому в обком на совещание? Врешь, не будет тебе совещания».

— Лично допрашивает пленных, готовит операцию, — цедил нарком в сторону от генеральских ноздрей, догадываясь о причине их азартного трепетания. Ползла изо рта его коньячно-луковая струя.

— Ясно, — передернулся в омерзении Серов. Отошел, заложил руки за спину, озадачился: — Генерал там стратегическими делами ворочает, а вы лялякать здесь с нами собираетесь? Это кто же вам дозволил первого заместителя товарища Берии в горах бросать в самый ответственный момент? Куда он без вас против коварного контингента?

— Товарищ Кобулов лично меня послал! — взвился нарком.

— А вам для чего собственная голова дана? — наращивал голос Серов. — Генерал Кобулов взял на себя двойную нагрузку в деле доблестного покорения противника, а нарком, видители, совещаться приехал! Небось ядреный противник одолевает?

— Я обязан выполнить приказ товарища Кобулова быть на совещании, — стервенея, осознал Гачиев: гонят его, издевательски, сокрушительно гонят! Оборотился к Иванову: — Почему молчите, товарищ Иванов? Распоряжение заместителя наркома СССР товарища Кобулова вас не касается?

— Вы нас Кобуловым, как прессом, не давите, — повел шеей Серов: душил воротник. — Винодел из вас хреновый. Да и мы не ркацетели. Приведите себя в порядок, щетину загульную соскоблите — и марш обратно. С совещанием мы сами управимся. Здесь трезвые головы нужны и дух чистый. Кругом!

Гачиев гипнотизировал Иванова, сквозь амбразурный прищур глаз мысленно оповещал секретаря: «Московский хорек уедет, а тебе оставаться со мной. С нами. Хорошо подумал?»

— Передайте Кобулову наше пожелание успеха в доблестных операциях, — выстоял под наркомовским прищуром, все понял Иванов. — И с тыла! С тыла почаще заходите, в нем самый смак при операциях такого рода! — добил со звенящей любезностью.

Серов оторвал взгляд от грохнувшей за наркомом двери, глянул на Иванова и, переварив смысл секретарского пожелания, затрясся в беззвучном хохоте:

— Ну, Цицерон, Виктор Александрович, уконтрапупил, по стенке размазал… С тылу, значит?

Иванов, цепенея скулами, по которым расползались красные пятна, через силу усмехнулся:

— С вас пример беру, с кем поведешься… Этот жеребец кого хочешь до белого каления доведет. Кому война, а кому мать родна. Что будем делать?

— То, что наметили. С партизанскими базами надо доработать последние детали. Пригласите Аврамова. Я зачитаю все, что предварительно сделано, и пойдем дальше. Сегодня, кровь из носу, надо завершить.

Вошел и сел Аврамов. Серов стал зачитывать справку. Читал неторопливо, сипловатым голосом, морщась от сухоты в горле, изредка отхлебывая из стакана холодный чай:

— «В соответствии с решением ЦК ВКП(б) областной комитет партии образовал специальный отдел, руководителем которого назначен товарищ Иванов. В отдел вошли партийные работники: А. Б. Лисов, секретарь обкома партии по кадрам, B.C. Симарзин, заместитель заведующего спецотделом, и группа офицеров — С. П. Марченко, А. А. Ткаченко, P.M. Губаренко, М. З. Котиев, Ю. Л. Феденко.

В течение августа-сентября этого года ими проделана следующая работа. На территории республики укомплектовано 28 партизанских отрядов (1081 человек). Все отряды возглавляют командиры, комиссары, секретари партийных бюро, начальники штабов и помощники командиров по разведке.

В распоряжение отрядов выделены радиостанции, оружие, боепитание. Несколько отрядов в полной боевой готовности вывезены в лес под видом заготовки дров.

Для руководства партизанским движением образован штаб в составе: Иванов, Моллаев, Тамбиев. Штаб располагает всеми средствами диверсионной техники. Подготовлены базы для продуктов питания и вооружения. Проведена работа по развертыванию разведки в тылу врага: создано 12 групп во главе с резидентами, каждая из них имеет связных. Для осуществления диверсионных террористических актов в тылу врага создана сеть из 51 человека.

В республике в случае захвата ее фашистами будет действовать подпольный обком ВКП(б) во главе с Исаевым. Все районы разделены на три куста. Их возглавляют уполномоченные обкома ВКП(б) по подпольной работе. Руководит подпольными партийными организациями Ингушетии председатель Президиума Верховного Совета ЧИАССР Тамбиев, плоскостной Чечни — Гайрбеков, горной Чечни и города Грозного — Исаев.

На территории республики созданы 16 подпольных райкомов. Для подпольной работы отобраны 271 коммунист и 143 комсомольца. Райкомы партии выделили связных с обкомом ВКП(б) и партизанскими отрядами, наметили конспиративные квартиры, установили места явок и пароли при встречах.

Как вы знаете, в июле-августе враг захватил город Моздок, форсировал Терек, завязал бои за Малгобек, создав непосредственную опасность вторжения в Чечено-Ингушетию.

В связи с этим областной комитет партии практически уже приступил к переводу отобранных коммунистов на подпольную работу. В городе Малгобеке на эту работу направлены коммунист Ращупкин, секретарем Назрановско-го подпольного райкома назначен Чахкиев, Гудермесского — Маринченко, Веденского и Шалинского — Тепсаев, Чеберлоевского и Шароевского — Тепсаев, Шатоевского и Итум-Калинского — Исаков, Саясановского и Ножай-Юртовского — Канзиев. Ими выделены связные, подобраны явочные квартиры, установлена постоянная связь с подпольным обкомом партии.

Малгобекский и Сунженский партизанские отряды подготовили разведчиков, которые проходили через линию фронта и добывали ценные для нашей армии сведения. В разведывательной работе добровольно участвовали десятки малгобекских комсомольцев. Несколько раз проходила передовую комсомолка учительница Полина Подберезная, хорошо знающая немецкий язык. В тылу врага она указывала цели нашим ночным бомбардировщикам, добывала разведывательные сведения. Фашисты схватили Полину, жестоко расправились с ней. Смертью героя погибла также малгобекская комсомолка разведчица Нина Зайцева. Очень важные сведения о противнике сообщали командованию нашей армии проникавшие в тыл врага комсомолки Евгения Александрова, Ядвига Запольская и другие…»

Аврамов сидел, слушал.

* * *

Водитель гнал наркомовскую эмку в горы, к Кобулову. Гачиев трясся на заднем сиденье, кривил губы. Остановились передохнуть в предгорье, под развесистым орешником, усыпанным зеленой россыпью недозрелых плодов.

Гачиев вышел из машины. Оглушила тишина, вкрадчиво пронизанная стрекотом цикад. Сквозь него просочился отдаленный циклопический орудийный рык. Он прошелся по телу наркома наждаком, шершаво ободрав с него разом лохмотья последних событий: вербовка его Исраиловым, издевательства Кобулова, паутинные нити ненависти, которыми оплетал Серов, последняя издевка Иванова.

Где искать защиту от этого всего, в ком? Вот-вот брызнут в разные стороны все эти кобуловы, ивановы, серовы из-под германского сапога, который уже навис над Кавказом.

Исраилов? Этот в лучшем случае сделает наркома жалкой шестеркой при себе, пресмыкаясь перед немцами. Немцы в горах… Немцы! Вот кто нужен. К черту всех посредников! Надо связаться с немцами напрямую, любой ценой и вывернуться наизнанку, доказать свою полезность делом, стелясь тряпкой под их сапоги, пока не поздно. Нужен немец — командир десантников. Сегодня же дать задание своему… Колесников? Именно он, хоть и русский.

Глава 4

Абу вошел в кустарник, стал подниматься по склону горы. Ветер гнал в осенней синеве над головой раздерганные клочья туч. Дырявые, изопревшие, они сеяли временами дождь. Этот холодный, навязчиво припускавший дождь опрыскивал опаленную багрянцем листву, поредевшие кроны, одиноко пробиравшуюся под ними фигурку человека.

Шинель на Абу потемнела, парила. Пустой левый рукав вылез из кармана и болтался, цепляясь за сучья, гибкие, мокрые лозины. Абу не стал снова заправлять его. Ныли одрябшие в госпитальных лежках ноги, и Ушахов часто садился отдыхать.

Выбрав кряжистый дуб, Абу лег под ним на спину, уложил голову на тощий вещмешок. Сердце загнанно трепыхалось в груди. Кружилась голова, и Ушахов закрыл глаза. Тотчас из памяти, как узорчатая черная гадючка из норы, выползла и встала перед ним картина, что терзала его уже больше полугода.

Серо-зеленая коробка немецкого танка, появившаяся из-за белой хаты, лизнула воздух красным языком, и тотчас с ревом вспучился под колесами их пушчонки черно-красный смерч. Абу бежал к ней с ящиком снарядов, сгибаясь от тяжести, ломавшей хребет. Тупая сила ткнула его ниже плеча, развернула, отшвырнула назад. Зловонные шампуры пороховой гари вонзились в ноздри, и свет после этого померк.

Абу открыл глаза, лежа на боку, и увидел близко, совсем рядом, сахарную кость в красном месиве. Тугая красная струя цвикнула из-под кости слепящим фонтаном, и от нее стала набухать шинель.

Он с усилием повернул голову. И понял, что и раздробленная кость, и багровый фарш культяпки, и багрово-склизкая мокрота, расползшаяся по земле, — все это с ним. Боли еще не было, она только копилась режущим ожиданием в сердце, готовясь затопить все тело.

Опираясь на локоть целой руки, он привстал. Пушка валялась на боку, задранное колесо, обляпанное глиной, медленно вращалось на фоне белоснежного облака. Воздух рвали рев и грохот боя, земля дыбилась, пучилась, летела ошметками вверх.

Откуда-то, перекрывая все, сочился немыслимо тонкий крик, буравил перепонки. Абу тряхнул головой. Заряжающий, сержант Чубаров, сидел рядом с пушкой, закрывая черной ладонью подбородок. Крик несся из-под нее.

Разгоралась, клещами стискивая предплечье, боль. Абу сел, со стоном перехватил целой рукой культяпку, поискал глазами — чем перевязать. И тут обрушилась на него и смяла мысль: одна рука! Он уже не перевяжет себя, если даже и найдет чем.

Он крикнул, еще не от боли — от неотвратимости этой мысли. Он уже калека и никогда не сможет стать прежним — председателем, отцом, мужем, пахарем.

Чубаров медленно заваливался на спину, рука, закрывавшая подбородок, сползла на грудь, и Абу увидел, что заряжающий прикрывал пустоту — под усами странно укороченное лицо обрывалось срезом, полыхающим краснотой.

… Со стоном отгоняя дурноту, Абу дернулся, открыл глаза. Раскатисто, гулко сыпанул дробью где-то неподалеку дятел. В томной неге заходилась, гуркотала невидимая в ветвях горлинка. Высоко над головой трепетала россыпь янтарной листвы. Лес ровно, немолчно шелестел, процеживая сквозь ветви ветер и дождь.

Прямо над лицом свисала с жухлого листа алмазная капля. Она горела сизым сиянием, подрагивая на сквозняке, набухала, искрилась и, наконец сорвавшись, упала и обожгла щеку Ушахова. Дождь длинными тонкими струями несся из сумрачного ультрамарина, прокалывал кроны.

Бесшумно, темными сгустками спикировали на мокрый куст неподалеку две вороны. Первая умащивалась, подбирая крылья, сипло каркнула. Перья вокруг шеи торчали иглами. Сизо-черный хахаль ее подпрыгнул, бухнулся на соседнюю ветку, закачался вверх-вниз, вожделенно кося бусиной глаза на подругу. Горлово заурчали оба, вытягивая шеи, распуская хвосты. Дивно-поздняя любовь творилась в лесу.

Абу затаил дыхание. Горы, лес, птицы — все было прежним. Жизнь, оказывается, и не заметила отсутствия Абу, текла, как и прежде, вершила свои извечные дела. Вершила, будто не было на свете лязга, железного рева, огня, бесконечной боли, карболовых ароматов, застиранной серятины госпитальных простыней, хрипа и стона умиравших по ночам, кипятком обдающего стыда перед молоденькой сестрой с эмалированной уткой, будто не терзала бессильная горечь отступления, не рвалась с хрустом кровная связь с ротными побратимами, которых заглатывали сырые утробы могил.

Жизнь продолжалась, ее хватало на всех, она не чуралась и калек, одноруких, оделяя их хрустальной щедростью дождя, горьковатым ароматом предзимья и поздней любовью двух птиц. Абу потянулся, блаженно ерзая лопатками в лиственной перине.

Его подбросил грохот выстрела. Нерассуждающий инстинкт фронтовика швырнул Ушахова за ствол дуба. Черными стрелами брызнули в разные стороны вороны. Они, прошивая листву редких крон, круто забирали вверх. И лишь высоко над лесом заорали вразброд, возмущенно и хрипло. Слабо шелестя, падала перебитая ветка.

В пяти шагах от дуба стоял парень. В руках его дымился пятизарядный карабин. Крупно высеченное, облитое бурым загаром лицо расплывалось в довольной ухмылке: нравился содеянный переполох.

Абу всмотрелся, и жесткой лапой стиснуло сердце — в нескольких шагах глыбился статуей Ахмедхан. Будто и не разливалась перед ними бескрайним половодьем река времени. Двадцать лет сплющились в какие-то пять шагов, и вновь заныли старые струпья обгоревшей давным-давно спины.

Сын Ахмедхана, Апти, был точной копией отца. Он был здесь хозяином, и карабин подтверждал это холодным блеском вороненого ствола.

— Зачем спугнул? — спросил Абу, стряхивая листья с колен.

— Дольше жить будут, — еще раз усмехнулся Апти, опустил карабин, поставил его на предохранитель. — Теперь поймут, что любовь нельзя крутить на виду.

— Тебе помешала их любовь?

— Это мое дело, — спокойно отозвался сын Ахмедхана, но у него стали раздуваться ноздри.

— Конечно, твое, — согласился Абу, — занимайся им. А я займусь своим. Посплю. Это не помешает сыну Ахмедхана?

Изогнувшись, он заправил пустой, болтавшийся рукав в карман шинели. Лег на живот. Опуская голову на сгиб локтя, успел заметить краем глаза угрюмую жалость на лице парня.

— Откуда меня знаешь? — наконец подал сзади голос стрелок. Он хотел уйти, но задело равнодушие однорукого фронтовика.

— Твой отец когда-то сжег спину одному из Ушаховых. Ты похож на отца.

Он нарочно обрывал разговор двусмысленностью. Разъела память война, бои, та смертельная отрешенность, с которой кидались в них однополчане. А этот высился над ним — молодой крепкий бык в человечьем обличье, увильнувший от войны, нашедший себе занятие — пугать ворон.

— Ты Абу-председатель? Тебя трудно узнать, — с удивлением сказал за спиной Апти. Он действительно не узнал сразу в этом заросшем, иссиня-бледном старике старшего Ушахова. Правда, встречались они до войны всего два раза — все реже посещал днем свой аул сын Ахмедхана.

— Оттого, что ты узнал меня, я не стану богаче, а ты добрее. В лесу осталось немало ворон, что занимаются любовью. Иди, для тебя найдется дело.

Зажал себя в комок, переломил Ушахов, отсылая парня прочь, ибо криком кричала в нем жадная тоска по родичам и делам своего Хистир-Юрта, о которых наверняка знал парень.

— Чего ты злишься, я только спугнул их, — неожиданно мирно опраздался Апти. — Они еще наплодят себе детей.

Абу приподнялся. Всмотрелся в Апти, велел:

— Садись.

И по тому, с какой готовностью опустился на мокрую траву этот рано взматеревший отшельник, понял Абу, как наскучался он по разговору.

— Ты сильно изменился… там, — неуверенно сказал Апти, покосившись на пустой рукав председателя.

— Там все меняются. Как колосья на току. Их бьют, молотят, и сразу становится видно, где зерно, а где шелуха.

— Кто это тебя?

— Танк, — нехотя, помолчав, отозвался Абу.

— Из какого он тейпа? Его надо резать! — хищно подобрался сын Ахмедхана, и холодом мазнуло меж лопаток у председателя — так похожа была интонация сына на отцовскую.

— У танка нет тейпа.

— Как может жить человек без тейпа? — удивился Апти. — Его разве родил шакал?

— Танк не человек, — терпеливо объяснил Абу, — это железная машина на колесах, большая, как сакля горца. Ее сделал военный герман. Она плюется огнем и железом на много верст. Если пустить ее в чеченский аул, она раздавит все сакли с людьми.

— Этот танк плюнул в тебя?

— Не только в меня. Ты почему не на фронте? — в упор спросил Абу. — Тебе разве не приходила повестка?

В госпитале он получил горькое, как хина, письмо брата Шамиля. Брат писал: чеченцы и ингуши позорно бегут с фронтов и плодят в горах банды, подчиняясь Исраилову.

— Что я там забыл? — погасил удивление и охладел к фронтовику Апти. — Орси и германы дерутся между собой. Ты полез к ним в драку и получил свое.

— Если герман придет в горы, ты станешь буйволом для его арбы, — мучаясь бессильем своих слов, сказал Абу.

— Еще не родился человек, который сделает хомут для моей шеи, — усмехнулся Апти, и Абу почувствовал тупую бесполезность любых доводов, ибо этот человеческий экземпляр выше всего на свете ставил безотказность своего карабина и мускулов.

— Такой человек уже родился, — с отвращением выталкивал из себя слова Абу, — его звали одноногий Абдулла. Он черкес и жил в русском ауле около города Ставрополя.

— Абдулла на одной ноге придет в горы, чтобы надеть на меня хомут? Я хочу посмотреть, как он это сделает! — совсем весело пожелал Апти.

— Он уже никуда не придет. Его повесили на собственных воротах германы.

— За что?

— Сначала они заставили его делать хомуты и кнуты — много маленьких хомутов и кнутов из кожи и войлока. Абдулла сильно удивился: зачем такие маленькие хомуты? Но стал быстро работать, и скоро их было как у тебя пальцев на руках и ногах.

— Это много, — подумав, прикинул Апти.

— Потом германы половину этих хомутов надели на пленных бойцов Красной Армии, привязали сзади бревно и пустили их по минному полю, чтобы русские взрывали мины, себя и проделывали проход для немецких танков.

— Ш-шакалы… — свистяще выдохнул Апти. И Абу наконец узрел в его глазах драгоценную ярость.

— Вторую половину хомутов германы надели на женщин, стариков и детей, потому что все их мужчины ушли на фронт. Они били женщин кнутами, которые тоже сделал Абдулла, и заставляли пахать землю. Они запрягли в хомут и мать Абдуллы, потому что внук ее, сын Абдуллы, тоже был на фронте. Когда он это увидел, то вцепился в горло старшему герману и сломал его. После этого…

— Мужчина он! — хрипло и грозно перебил Апти.

— После этого германы повесили Абдуллу на воротах, как кукурузный початок, и сожгли русский аул.

— Откуда ты все это знаешь? — клокочущим голосом спросил Апти.

— В ауле удалось выжить одному старику — он уходил в поле собирать кизяк. Вернулся и увидел, что сделали германы. Написал обо всем сыну в армию. Я лежал с его сыном в одном госпитале.

Абу смотрел, как корежит в растерянности сидящего рядом бродягу, и впервые напитывался благодарностью к судьбе за вековую оторванность своего народа от караванных путей: здесь, в горах, сильнее всего действовала новость. Умело поданная, выпеченная горячим сердцем, подкрепленная доверием к рассказчику, она ценилась часто выше хлеба и пороха, веками служила разменной монетой наравне с золотом, и за нее, случалось, покупали себе жизнь.

— А мулла Джавотхан говорит горцам через своих мюридов, что германы справедливый и добрый народ. Они пришли к нам в горы и принесли нам свободу от русских, оружие, много денег. И па-ти-фон. Еще Джавотхан говорит, что самый старший герман Китлер — потомок пророка Магомета, а на животе у него на медной пряжке написано: «С нами Аллах». Джавотхан хочет, чтобы вайнахи помогали Китлеру прогонять с Кавказа русских, после чего к нам придет старшая сестра Турция. Но для этого надо убегать с русских фронтов в наши горы и бить русских. Кому мне верить?

Так рассуждал и спрашивал Ушахова Апти, и Абу вдруг увидел не потомка Ахмедхана, а запутавшегося в хабарах мальчишку.

— Это твое дело, кому верить, — сказал он и отвернулся. — Я пришел с фронта, я дрался там с германом и клянусь могилой своего отца, хлебом клянусь, что герман злее гадюки, грязнее свиньи, хуже бешеного шакала с загаженным хвостом. Джавотхан ни разу не был на фронте, не видел там германа, но зовет тебя обнимать его, как дорогого гостя. Выбирай, кому верить, ты уже взрослый.

— Зачем Джавотхану нас обманывать? — вконец растерялся Апти.

— Он надеется получить из рук Гитлера жирную кость. Когда вы все без боя пропустите его воинов в горы, он думает, что получит эту кость. Гитлеру нужны у нас две вещи: нефть из-под земли для своих танков, которые плюются огнем и железом, и хлеб с наших полей. У Гитлера уже готово много маленьких хомутов, чтобы надеть их на шеи наших матерей. Он заставит пахать…

— Что здесь делает этот однорукий? — раздался вдруг голос из-за дуба.

Абу повернул голову. В нескольких шагах стояли трое с карабинами. У вожака в золотистой каракулевой папахе, надвинутой на самые брови, в глубоко запавшей глазнице слезилось красное мясо. Косой Идрис не узнал Абу.

— Что здесь надо однорукому? — еще раз спросил он Апти.

— Об этом спрашивай у меня, — сказал Абу, приподнявшись.

Горячая волна ненависти разливалась в груди. Он достаточно пожил, чтобы ответить так, успел повидать всяких, в том числе и таких, чей нахрап плодился не мужеством, а лишь оружием, зажатым в руках.

— Он уже лежал здесь, когда я пришел, — нехотя сказал Апти, и Абу понял, что у этих четверых назначена была здесь встреча.

— У нас мало времени, вставай, — хмуро велел Косой Идрис.

Апти не двинулся с места.

— Ты оглох?

— Куда спешить, — лениво отозвался Апти, и Абу увидел, как вкрадчиво прильнули его пальцы к затвору карабина, сдвинув предохранитель.

— Тебя надо поднять? — взбешенно крикнул Идрис, и двое, пришедшие с ним, шагнули вперед.

— Не успеешь, — сказал Апти. Он уже стоял на ногах, и его карабин удобно и страшно целился Косому в живот.

— Ты что?! — задохнулся Идрис.

— Такой хорек и так громко вопит? — все так же лениво отозвался сын Ахмедхана. Он сбивал пулей горлинку на лету и не боялся этих троих. Он вообще никого не боялся здесь.

— Ты дал слово… Мы заплатим… — подрагивая в бешенстве, напомнил Косой Идрис.

— Кто дал, тот может взять обратно. Ты забыл, что я никому не служу, и стал приказывать. Не люблю я этого, — сплюнул Апти Косому под ноги, добавил: — Ищи другого проводника.

— Ну смотри…

Трое уходили. Вожак был уже шагах в тридцати. Проходя между двумя дубками, он обернулся и крикнул:

— Запомни этот день! Ты пожалеешь…

Один за другим рявкнули выстрелы. Карабин в руках Апти дважды дернулся, со стволов по бокам Идриса брызнули ошметки коры, с кошачьим визгом срикошетили, унеслись пули.

Идрис дернулся, присел.

— Уходи молча, ворон моих распугаешь, — громко сказал Апти, засмеялся. Добавил вполголоса, поглаживая карабин: — Ей-бох, хорошая штука. Две коровы ти-зир-тиру за него отдал.

— Откуда у тебя две коровы? — усмехаясь, спросил Абу.

— Зачем у меня? — простодушно удивился Апти. — У деда за Тереком карапчил.

Абу покачал головой: неизменна отцовская порода. Спросил:

— Что они от тебя хотели?

— А-а, — отмахнулся сын Ахмедхана. — В Ведено красный гарнизон стоит. Орси тайные посты на деревьях и в пещерах сделали. Я знаю где, там охотился. Идрис просил показать. Теперь пусть сам ищет.

— Зачем ему армейские посты? — спросил Абу скорее себя, ибо почти знал ответ. Вот оно что! Значит, Косому теперь мало вещей, денег, коров, чем обычно промышляли банды. Гарнизонная кровь им понадобилась. Сам, что ли, крови захотел? Скорее всего, не сам — подсказали. Загадками встречала председателя родная земля, недобрыми загадками, и отгадывать их предстояло не мешкая. — Чем ему помешали эти посты?

— Они многим мешают. Исраилов и германы вооружили много вайнахов. Двадцатого собираются драться с русскими, отнять у них Махкеты и Ведено.

— Откуда знаешь? — осеклось дыхание у Абу.

— Косой Идрис сказал, — пожал плечами парень, — а ему те, кто раздает оружие вайнахам.

— Значит, в горах уже есть немцы?

— Много, — равнодушно подтвердил Апти.

— Какой еще хабар, что нового в Хистир-Юрте? Мой брат, Шамиль, начальник милиции, здоров?

— Много новостей, — как-то неуверенно отозвался Апти.

— Тебе жалко с ними расставаться?

Апти глянул искоса, отвел взгляд.

— Давно не был в ауле, — наконец сказал он.

— Ничего, перескажи то, что было давно.

— Председателя Абасова, что вместо тебя поставили, убили, — помолчав, нехотя припомнил односельчанин.

— Кто? — вскинулся Абу.

— Старики. Три письма в милицию писали, просили твоего брата: убери Абасова из аула, совсем колхоз разворовал, развалил, резать будем.

— Сам, что ли, развалил?

— У него начальник по борьбе с бандитизмом Валиев часто гостил в дружками. Барашек, коров на шашлык пускал, семенное зерно в город продавал. Сеять нечем было. Ему башку разбивали, на улице, как собаку, в лужу бросили.

— Та-ак. Ну а… отдел милиции? Что Шамиль? Говори, — хрипло потребовал Ушахов. Кашлянул. Значит, освободили место для прежнего председателя аульчане. Самосуд сотворили.

Апти молчал.

— Где Шамиль, говори, — еще раз попросил Абу.

— Нет Шамиля, — смотрел куда-то между стволов сын Ахмедхана. — У него под полом такую штуку нашли… забыл… По ней с германом говорить можно. Шпион ваш Шамиль, говорят.

— Арестовали? — сдавленно выдохнул Абу.

— Не взяли. Ушел.

— Куда?

— В горы ушел, — сердито сказал Апти. Абу оседал, сползая спиной по стволу. — Двоих красных застрелил, что за ним пришли, — с натугой избавился от последней вести Апти. Вздохнул. Жалко было старика.

Абу сидел спиной к дереву, ловил раскрытым ртом воздух. Не хватало его в окопах, в госпиталях тоже недоставало, мечтал здесь, в родных горах, вволю надышаться. Выходит, и здесь обделил горцев Аллах.

Глава 5

Аврамов медленно и аккуратно точил карандаш за столом, выжидающе поглядывал на Серова. Генерал сидел у окна. Стружки с шорохом сыпались на белый лист бумаги. Генерал молчал. Не торопился и полковник поднимать разговорные шлюзы. Набрякли события в душе каленой пузырящейся лавой, готовые грозно пролиться в кабинетную тишину.

Вроде бы не баловала их безразмерная работа оттепелями с самого начала войны, секла ежедневно нервотрепкой, недосыпом, громоздила на плечи заботы одна тяжелее другой. Однако в таком беспросветном мраке они еще, кажется, не вязли. Впритык, без зазорин, разом сошлись, навалились неподъемной тяжести проблемы. Замолчал Ушахов. Вместо него на связи со Стамбулом вынырнул гестаповец Осман-Губе. Перемахнул-таки ворон из-за кордона к Исраилову. Что последовало за его появлением? Уже нет в живых Восточного или кромсают его плоть, вытягивая показания.

Осман-Губе радировал Стамбулу неготовность принять турецкого эмиссара. Почему?

Прислал вторую радиограмму из группы Ланге радист Засиев. Не послание — вопль: «Деду. Третьи сутки уходим от погони, убиты двое, ранены четверо. Пробиваться к Исраилову невозможно. Ланге готов уходить обратно за линию фронта. Жду дальнейших распоряжений. Осетин».

Рушился расчет на прибытие Ланге к Исраилову для поддержки Ушахова: в группу абверовца по-бульдожьи вцепился истребительный отряд Жукова — догонял, кромсал в исступленном азарте, ломая все серовские планы. Непостижимо быстро унюхал кобуловский особист отряд Ланге и коршуном спикировал на него в тот же день, через несколько часов после радиограммы, отбитой Засиевым: «Прибыл благополучно. Находимся у аула Большие Варанды. Ланге готовит переход в исраиловский штаб. Осетин».

Прытко, молчком рванулся Жуков к десантникам Ланге, не оповестив ни Аврамова, ни Серова. Откуда узнал о десантниках? Просочилась через радиста весть? Принимал радиограмму от Засиева радист Серова. Но в одной компании, в одной комнате с радистами Гачиева и Кобулова. Поди теперь распутывай…

Придержать Жукова волей Серова значило засветить Ушахова, осетина Засиева и его проводника, подставить всех троих под непредсказуемое самодурство Кобулова.

Ко всему прочему вчера вечером возник в эфире Стамбул:

Вкладыш оповещал о готовности Саид-бека вылететь в конце недели к Исраилову, несмотря на неготовность Осман-Губе, — дали ему срок на подготовку площадки пять дней. Полетят над грузинской территорией, через Артвин — Вале — Кутаиси, сядут в горах Чечни. Что делать? Перехватывать, сбивать либо пропустить к Исраилову? А если там уже нет Ушахова?

Серов наконец повернулся от окна.

— Хорошо молчим, Григорий Василич, уютненько. Ушахов твой онемел, ты помалкиваешь… Может, обронишь хоть словцо золотое?

— Сейчас оброню, — сумрачно пообещал Аврамов. — Нам определиться надо с Кобуловым. В жмурки играть или все же попробуем стыковку? А то вместо двух фронтов у нас три натуральных образовались: исраиловцы, серовцы и кобуловцы. И каждый готов остальных живьем схарчить.

— А ты сам как полагаешь?

— Мне полагать на этом уровне по штату не положено. Я как-то разок уже попробовал насчет вас с Кобуловым — по зубам получил. Больше не тянет.

— И еще схлопочешь, — пообещал Серов. — Злопамятные, они чаще других схлопатывают. Так какие твои соображения насчет Кобулова? Пойдем на контакт?

Для него самого ситуация с Кобуловым была ясной: ощетинилась непроходимыми надолбами нейтральная полоса меж ними. А осознал он это давно — после своего прихода в кабинет Верховного. Там состоялась не только отправка Серова на Кавказ. Это теперь вторичным казалось. А главным было другое: стравить их с наркомом окончательно, чтобы врос Серов недремлющим оком в недра всесильного НКВД. Вождь боялся очкастого слуги своего. Проносились слуховые сквозняки в генералитете Ставки о патологии взаимоотношений меж ними, не поддавался никакой расшифровке этот тандем, где Берия мог нередко орать и иезуитски дебоширить в присутствии Верховного, но мог и глотать с рабской покорностью чудовищные оскорбления от Хозяина.

Трижды вызывал генсек Серова по телефону за последний месяц. И каждый раз безответно и жадно выслушивал ставленника своего о положении внутри НКВД и на Кавказе. Иной раз казалось обескураженному генералу, что первое интересует Верховного куда больше второго и вся их возня с Исраиловым — лишь маскировка в какой-то большой и дерьмовой кутерьме.

При последнем звонке Серов доложил Сталину еще раз о ненормальности сложившегося положения, когда откровенное противодействие Кобулова сводило на нет все результаты оперативной и розыскной работы, о саботаже и бандпособничестве наркома Гачиева, о невозможности работать в такой обстановке.

После долгого молчания трубка размеренно и предостерегающе спросила:

— Вы ничего не перепутали? Фронт уперся в Терек. Сталин ждет от полководца Серова ликвидации бандитизма во главе с Исраиловым. А Серов сексотит Сталину про свою драчку с Кобуловым. Донесения от сексотов принимает Берия. Обратитесь к нему.

После разговора со Сталиным Серов просидел около часа у аппарата, бессмысленно уставившись в стол. Зарекся выносить сор из кавказской избы.

— Подумал? — спросил он у Аврамова. — Что, подадим на блюдечке все наши разработки кобуловцам?

Аврамов, давно уже поджидавший возвращения Серова из дум, отрицательно покачал головой:

— Тогда все псу под хвост. Угробят.

И Серов, переварив с удовольствием отказ полковника, совпадавший с его решением, стал итожить ситуацию:

— Что мы имеем? Ушахов молчит. Вместо него на рации работает Осман-Губе. Этот явно не желает прилета в Чечню Саид-бека. Отказ принять самолет со ссылкой на неготовность площадки — явная липа. Гестаповцу на кой хрен лишний надзиратель? Я так рассуждаю, Аврамов?

— Допустим.

— Это первое. Второе. Что с Ушаховым? Либо Осман-Губе с Исраиловым отсекли его от Стамбула и абвера, лишив рации, либо… хуже.

— Не должно быть «хуже», Иван Александрович, — сумрачно сказал Аврамов. — Не должно! Во-первых, он успел принять от нас почти всю информацию об Осман-Губе и Саид-беке. Это солидная подстраховка. А во-вторых, Саид-бек летит именно к Ушахову, ведь только он может засветить наши партизанские базы. И гестаповца оповестили об этом.

— А ты учитываешь, что Саид-бек и сейчас как кость в глотке у гестаповца и Исраилова: летит еще один надзиратель. Оружием Арнольд из Армавира обеспечивает. И Ушахов в связи с этим оказывается лишним.

— А базы?! Партизанские базы.

Зазвонил телефон. Аврамов, дернув щекой, поднял трубку.

— Слушаю.

— Товарищ полковник, к вам женщина просится, — раздался голов в трубке.

— Какая женщина?

— Задержана за дебош в ресторане.

— Что?

— Напилась пьяная, ударила официанта тарелкой по голове, разбила зеркало, теперь к вам…

— Ты что, Лихов, — ощерился Аврамов, — ты головой думай, когда мне звонишь! — Бросил трубку.

— Так вот, Иван Александрович, не будем забывать, что Ушахов единственный источник, пообещавший раскрыть базы красных. Армавирский Арнольд и его хозяева на это клюнули. И они башку оторвут Осман-Губе в случае чего за Ушахова.

— Если тот уже не оторвал ее Шамилю за ненадобностью, — безжалостно рубанул Серов. — Осман-Губе наши базы сейчас как собаке пятая нога, поскольку он оседлал и погоняет Исраилова, явно форсирует восстание в горах. Горы кишат десантниками. Если полыхнет восстание одновременно с наступлением Листа, все наши базы автоматически задвинутся на второй план. Победителей не судят. Но когда, где полыхнет, какие силы будут задействованы?

— Вилами по воде пишем? — сказал Аврамов. Лихорадочно, жутковато блестели его глаза: по живому кромсал генерал.

— Иногда полезно и вилами пописать. Ладно, с этим пока все равно беспросветно. Что будем отвечать Осетину? Ланге в панике, навострился драпать? А если действительно улизнет?

— Не выполнив задание Арнольда, центра?

— Силен Жуков. Ай да хват! Того и гляди Осетина с проводником за компанию с немцами укокошит. Отбить приказ Осетину — пусть ликвидирует Ланге и уходит.

— Ланге Ушахову нужен. Он к нему для подстраховки идет, — жевал уже пережеванное Аврамов.

Серов не ответил, глянул исподлобья с соболезнованием.

— Да что мы Шамиля заживо хороним? — Аврамов вскочил из-за стола, заметался по диагонали кабинета. Коротко звякнул телефон. Аврамов сдернул трубку.

— Товарищ полковник, — настырно вклинился дежурный, — эта женщина…

— Пьяная?

— Так точно, пьяная.

— Сдай дежурство, Ляхов! И марш на гауптвахту. Пять суток ареста!

— Слушаюсь! — возликовал дежурный. — Женщина эта только что назвалась Фаиной… Кому прикажете сдать дежурство?

— Я тебе сдам! — ахнул Аврамов. Заикаясь, потребовал: — Д-давай ее сюда! — Осторожно, бережно, словно стекло, уложил на рычаг трубку. Обернулся к Серову: — Дождались.

— Смотря чего, — с хмурым нетерпением уставился на дверь генерал. Она распахнулась. Вошла распатланная полуседая старуха в мятом, разодранном на плече платье. Пошла, вихляясь, зигзагом к Аврамову. На всю скулу ядовитым наплывом фиолетовый синяк. Аврамов оторопело всматривался, холодело в предчувствии сердце.

Женщина остановилась перед ним, падая вперед, обвила шею полковника руками.

— Г-господи, родненькие мои… добралась! — резанула по слуху надорванным воем. Сухое тело колотила внутренняя дрожь.

Аврамов повел, усадил ее в кресло, держал у рта стакан с водой, вода плескалась на платье. Постепенно затихая, Фаина подняла залитые слезами глаза:

— Гри-и-горий Василич, миленький, вы простите меня — пьяная я… По-другому никак нельзя было, не смогла.

— Шамиль жив? — нетерпеливо спросил Аврамов.

— Жив, — выдохнула Фаина.

Аврамов, неистово светлея лицом, обернулся к Серову. Генерал изумленно всматривался в женщину. Попросил суховато, вежливо:

— Если можно, все по порядку, с самого начала. Как вы там оказались? Вы сядьте… Садитесь вот сюда.

— Нас вместе с Шамилем… Алиевичем взяли… в доме моем. В пещеру с конвоем… Они тело мое терзали, потом душу испоганить норовили, чтобы я такой же скотиной, как они…

Не закончила, зашлась в плаче. Аврамов метнулся к сейфу, достал оттуда таблетки.

— Ну-ка, вот это выпейте, легче станет.

Фаина выпила, откинулась на спинку кресла, закрыла глаза, затихла. Аврамов смотрел на тонкую шею с синими прожилками, на грязные, исцарапанные руки, увитые синими венами. Наползала на него щемящая жалость. Что осталось от той весенней? Они терпеливо ждали. Фаина открыла глаза.

— Кто это вас так? — страдальчески сморщился Аврамов.

— Легко отделалась, — равнодушно отозвалась Фаина. — Официанты приложились… За зеркало, за дебош… Спасибо, милиция вовремя подоспела. Я у них за прости-господи один к одному прошла.

— Как в ресторане оказались?

— Из пещеры, от Шамиля, в Хистир-Юрт привезли. Наверное, там уже двое прицепились. Я их приметила, как в город поехала. Шамиль проверяться учил. День по улицам водила — не отстают, проклятые, хоть плачь, к вам идти нельзя… к милиции не обратишься, тут же засекут. Добралась до вокзала, села на скамейку. Они недалеко устроились, и третий к ним присоединился. Ночь не спала, думала, пересижу их. Не вышло, в шесть глаз сторожили. А у меня каждая минута наперечет, и каждая — ровно шило в сердце: Шамиль ждет, надеется. Второй день тоже просидела, думала измором взять. Не получилось. Один уйдет куда-то, а второй торчит, третий рядом околачивается. Две ночи, два дня ни спала, ни ела. Потом силы кончились. Одного больше смерти боялась: грохнусь на пол — они подскочат, обратно в аул увезут. Ну и решилась на последнее.

Пошла в ресторан, водки, еды заказала. Стали с меня деньги требовать. Я тут дебош и закатила, парнишке бедному тарелкой в голову запустила, зеркало грохнула, чтоб уж наверняка забрали.

— Ай умница! — растроганно качал головой Аврамов. — Как же вы двое суток?

— Что мне двое суток… — Снова зашлась она в коротком судорожном рыдании. — Все… все… не буду больше. Теперь про дело. Шамиль Алиевич велел передать: его от рации отстранили, пока Саид-бек из Стамбула или этот… как его… Ланге явится. Это еще одна проверка. Он ведь Исраилову сказал, что все трое связников к вам попали, а после этого гестаповец явился.

Серов и Аврамов переглянулись.

— Еще что-нибудь Ушахов передал? — спросил Серов.

— Семнадцатого числа они резню в Химое, Шатое и Итум-Кале готовят, чтобы силу свою немцам показать. Бандитов соберется около пятисот в ущелье у Махкетов. Всем делом гестаповец верховодит. Ему и радио Шамиля Алиевича передали.

— Ничего не перепутала? Семнадцатого?

— Семнадцатого.

— Ушахов не передал, хотя бы приблизительно, где пещера? — нетерпеливо осведомился Аврамов.

— Этого никак не узнать. Всех из пещеры с мешками на голове выводят. А потом, чуть отсидешь — глушь дикая, лес, камни, бурелом, в десяти шагах заплутаешься. Теперь я про их штаб расскажу, все, что Шамиль Алиевич передал.

Она рассказывала долго, сбивчиво, временами проваливаясь в сонное забытье. Аврамов не перебивал вопросами, изредка делал пометки в блокноте. Наконец Фаина закончила, стало видно: еще минута — и канет в сон или в обморок. Серов, опережая, шагнул к ней:

— Спасибо, Фаина Григорьевна. Идите отдыхайте. Несколько дней вам придется здесь, в нашей конторе, поскучать. Накормят вас, отоспитесь. Большую услугу вы нам всем оказали, очень большую.

Аврамов повел Фаину к двери — решил сам проводить до места. В коридоре неожиданно нагнулся, поцеловал женщине руку, движимый острым раскаянием. Она слабо охнула:

— Что это вы? Зачем?

— За Шамиля, Фая, голубка вы наша. Вы его и нас простите, втянули в эту смазь сатанинскую.

Она покачала головой, сказала скорбно и отчужденно:

— Не втягивал меня никто. Беда на всех навалилась, всем и нести, сколько сил хватит.


Серов долго ходил по кабинету. Остановился. Хитровато глянул на Аврамова, сказал вроде совсем ни к селу, ни к городу:

— А выиграем мы войну, Аврамов! Кавказ удержим — и выиграем.

И полковник, неотступно, болезненно державший в памяти лицо ушедшей женщины, молча кивнул, глотая тугой, закупоривший горло комок.

— Так что мы имеем? — подытожил немного погодя генерал. — Сабантуй назначен на семнадцатое. Бандитские силы, вместе с немецким десантом и теми, кто может присоединиться из местных, — около тысячи. Отсюда и плясать будем в контрмерах.

Все наши игры с подстраховкой Шамиля, считай, окупились. Самолет с Саид-беком перехватываем под Кутаиси. Скажем, начинаем десантом. Свяжись с Гоберидзе, оговори десант моим именем. Пусть не жмотничает, даст лучших скорохватов. Я подмогу им из Москвы. Командирую из «Смерша», — из тех, кто владеет немецким.

В итоге Саид-бек встретится с Исраиловым при нашей свите. В идеале тот же самолет должен доставить сюда всю исраиловскую компанию тепленькой и разговорчивой. Что еще?

— Что ответим Засиеву? Может, намекнем все же Жукову про наши игры?

— Мы уже говорили на эту тему! — резко отозвался Серов. — Пусть Засиев с проводником будет побережнее с Ланге, нам этот фрукт целеньким, не дырявым нужен. Чем быстрее его к Исраилову доставят, тем лучше для всех. В идеале — к прибытию Саид-бека. Тогда всю эту тараканью рать гуртом оприходуем.

— А если все-таки Жуков раньше нас Ланге…

Серов бешено прорычал:

— Дожили, мать твою… Своих больше, чем гансов, опасаемся! А, черт… Ну попробуй. Намекни Жукову по рации самую малость. Пусть свою прыть поубавит. И все, отрубай все его «зачем-почему». Он ведь Кобулову доложит. А тот, после того того как мы Гачиева с совещания выставили… Дошло?

— Слушаюсь, — подобрался Аврамов.

— Как твой наследник? Прибыл?

— Вчера прибыл, спасибо.

— Чем занимается?

— Работает в горах. Проводника себе подбирает.

— Как работает? — удивился Серов. — Вчера и выпроводил?

— Так точно.

— Ну, папаша! Ты что даже день ему на мамкины блины не отстегнул?

— Не получилось, — вздохнул Аврамов.

Опять садняще вспомнилась мольба, слезы Софьи: выпрашивала один-единственный денек. Может, и надо было капитану суточный перевздох дать? Чужому бы дал. Федору же на семейные объятия — три часа. Все понял парень, хоть и густела в глазах растерянная жалость.

Народному комиссару внудел

генеральному комиссару госбезопасности тов, Берия

Совершенно секретно.

Срочно

ЗАПИСКА ПО ВЧ

1. Возвратившиеся из разведки оперативные работники НКВД, а также преданная агентура и местные источники донесли, что в ущелье между селениями Агишты, Махкеты, Хатуни Веденского района находится ядро немецких парашютистов и бандитов. Параллельно действуют еще несколько немецко-бандитских очагов с дислокацией в Веденском районе и близ Агиштинской горы.

По данным нашего агента в штабе Исраилова, там находится до шестисот вооруженных бандитов, которые ускоренно проходят обучение в стрельбе, владении гранатами. В расположении лагеря работает радиостанция. Ежедневно с 14.00 до 22.00 над ущельем появляется немецкий тяжелый транспортный самолет Ю-52, который сбрасывает на парашютах грузы. По данным агента, готовится всеобщее восстание с расчетом присоединить к нему горское население под руководством немцев.

В целях окружения и ликвидации этих банд мы сформировали восемь истребительных отрядов с местными проводниками и разрабатываем план ликвидации основного лагеря близ Агиштинской горы с привлечением 700 бойцов, командированных из войск НКВД, с пулеметами, минометами, а также с участием 5 самолетов.

Одновременно готовим разработку, связанную с прибытием Саид-бека из Стамбула, с подключением сил НКВД, НКГБ Грузии и «Смерша».

Операция назначена на 17 сентября.

2. Ориентировал об этом начальника Грозненского ук-репрайона генерала Никольского и замнаркома по нефти Байбакова, которым предложено увеличить количество боевого охранения.

Серов

Глава 6

Абу Ушахов подходил к длинному приземистому зданию в два этажа. Тусклое солнце, приглушенное холодной дымкой, выглядывало из-за городских городских крыш. Наполовину облетевшие липы цедили розовый свет. С липовой кроны сорвались два взъерошенных воробья, сцепились на асфальте в потасовке.

Абу обошел драчунов, устало зашаркал дальше, присматриваясь к высокому крыльцу, массивной дубовой двери над ним. Радом в стену впаяно черное стекло, по черноте — золотые буквы. Между дверью и стеклом истуканом высился часовой.

Абу одолел ступени крыльца, глянул в безусое настороженное лицо, поправил баранью папаху, перевел дыхание.

— Вам чего, папаша? — ломким баском спросил часовой.

— С Аврамовым хочу говорить, джигит, — с одышкой сказал Абу.

— По какому вопросу? — насупил брови джигит.

— Большой мой вопрос, мальчик, тебе на него время тратить не надо.

— Вы кто будете, откуда?

— Скажи ему: друг Абу пришел из Хистир-Юрта.

— Друг Абу из Хистир-Юрта, — озадаченно повторил часовой, уши светились из-под фуражки малиновыми лопушками.

— Почему стоишь? — строго спросил Ушахов. — Твое маленькое дело: скажи Аврамову.

— Вы не напирайте, гражданин, — отвердел страж порядка. — Я свое дело знаю. У товарища Аврамова неприемный день. А коли что срочное, то изложите письменно и передайте как положено.

— Старый ишак становится упрямый. Ты молодой. Почему такой? — сокрушенно спросил Абу.

— А это — оскорбление на посту, — хладнокровно отбрил часовой. — За это знаете что бывает?

— Сейчас кричать буду, — сумрачно пообещал Абу, стал спускаться с крыльца. На нижней ступеньке обернулся, деловито уточнил: — Так кричать буду: «Гришка, меня пацан не пускает! Почему такой глупый часовой поставил?» Он тебя на губу посадит. — Под распахнувшимся бешметом чеченца малиново звякнули медали, кровянисто засветились ордена Красного Знамени и Красной Звезды.

— Погодь, что ж вы сразу-то? Мы фронтовиков в первую очередь, у нас такой порядок, — вскинулся часовой.

— Глупый твой порядок, — гневно оборвал Абу. — Фронтовик — человек, а если не фронтовик — кизяк, что ли?

Часовой виновато шмыгнул носом, потянул, напрягаясь в единоборстве, бронзовую ручку двери. Дубовая махина, растянув с железным рокотом внутреннюю пружину, приоткрылась. Часовой сунул голову в темную щель, зычно позвал:

— Товарищ лейтенант! Тут до товарища замнаркома по срочному делу фронтовик-орденоносец. — Потянул дверь сильнее, придерживая ее, торжественно провозгласил: — Проходьте, товарищ фронтовик. Вас проводят.

Дверь за спиной Ушахова раскатисто грохнула, эхо шарахнулось в глубь темного коридора.


Аврамов поднялся из-за стола, всмотрелся в Абу, поразился:

— Ушахов? Абу! Мать честная… — наткнулся взглядом на культю, жалко сморщился: — Ах ты беда! Как же так, друг ты наш разлюбезный?

Таким состраданием отозвалась его душа, что Абу отвернул голову, скрежетнул зубами — подступила жгучая влага к глазам. Обнялись, постояли.

— Ну, садись, рассказывай, — отстранился, жадно приглядываясь, Аврамов, повел Абу к креслу.

— Кто теперь Шамиль, брат мой? Правду люди говорят?

— А что они говорят? — упершись взглядом в стол, вроде бы нехотя спросил полковник.

— Язык сильней кинжала режет, только крови нет, — с мукой пожаловался Абу. — Шпион Шамиль, немецкая собака, говорят. Исраилова из облавы выпускал, двух бойцов убил наших. Такой хабар ходит. Правда? Почему молчишь?

— У тебя полегче вопроса не найдется? — несчастный и полинявший сидел перед старшим братом Шамиля Аврамов.

— Ты можешь молчать. Ваше дело. Мое дело теперь Шамиля найти. В горы пойду. Сам у него спрошу, как брат старший, как отец. Если хабар правильный, я его пристрелю. Одной руки для этого хватит.

— А на мой взгляд, твое дело — колхоз поднимать, твой колхоз, что сукин сын Абасов развалил, — отозвался, наконец, Аврамов. Добавил сурово: — И нечего тебе по горам ноги бить.

Долго и угрюмо молчал Абу, несогласный с полковником. Наконец, спросил, мучаясь безысходностью:

— Как людям в глаза смотреть?

— Прямо смотри, Абу Алиевич, — спокойно отозвался Аврамов. — Ты это заслужил. А насчет Шамиля — не обижайся, не могу я на твои вопросы ответить, не имею права. Врать тебе не могу. Но людям в глаза смотреть прямо — на это есть у вас, Ушаховых, все основания. Работай спокойно, фронту, брат ты мой, твоя председательская, хлебная работа ох как нужна. Особенно сейчас, когда немец на Тереке стоит. И на этом закончим.

— Косого Идриса из Верхнего аула арестуй, — через силу сказал Ушахов. Встал, вялой рукой оправил гимнастерку, добавил сипло: — Совсем бандит стал, посты Веденского гарнизона ищет, склады нюхает.

— Зачем ему они? — настороженно подобрался Аврамов.

— Жечь хочет. Посты жечь. Людей тоже. Исраилову мешают. Он двадцатого будет с бандитами Итум-Кале, Махкеты, Химой брать.

— Что? Двадцатого? Не семнадцатого? Ты, Абу Алиевич, хорошо припомни.

«Шамиль С Фаиной про семнадцатое передал. Кому верить, на кого держать ориентир?»

— Двадцатого, — подумав, хмуро подтвердил Абу.

— Откуда узнал?

— Сын Ахмедхана Апти сказал. Косой Идрис его помогать звал, посты искать.

— Ну и что Апти?

— Смеялся над Косым. Сам ищи, сказал, я тебе не собака.

— Ты бы присмотрелся как следует к этому Апти, Абу Алиевич. Я про него многое слыхал, прямо сказки Шахерезады рассказывают. Стреляет, как бог, следы знатно распутывает. А вот от призыва в армию хорьком бегает. Не вяжется одно с другим.

— Почему не вяжется? — возразил Абу. — Хорошо вяжется. Его отца аул проклял, он это в себе носит. Мяса у него много. Друга нет. Медведь-шатун он… Теперь пойду я.

— Ну, коли так, ступай. И вот что… — решился Аврамов на недозволенное. — Не терзай ты себя Шамилем. Это моя забота, понимаешь?

Глава 7

Апти редко приходил в дом к матери, и потому каждый его приход был для нее праздником. Она сновала по дому, накрывала на стол. Пламенело румянцем, расцветало материнское лицо. Широко раскинув длинные литые ноги в мачах, сидел, отдыхал во дворе сын, лучший охотник из их села. Карабин его отблескивал сталью рядом, у беленой шершавой стены. От него тянуло горьковатым пороховым дымком.

Тусклое предзимнее солнце стекало за гору. Сползал розовый отсвет со склонов, в сумрачной дымке таяли сакли Хистир-Юрта. Гулко и печально трубил на околице буйвол-вожак, заводя в село усталое стадо буйволиц и коров.

Ворочался, ловил блох, брякал цепью у конуры лохматый волкодав, лениво побрехивал на рев. Угрюмым и неспокойным стал он после исчезновения Фаины-квартирантки: тосковал, прирученный и обласканный женщиной.

Никого не минула военная доля, всех обложила повинностью, между тем думал каждый раз, приходя домой, Апти. Всех, кроме него. Он повадился ходить на горного зверя с пятнадцати. К девятнадцати тейп признал в нем мужчину: парень принес в дом шкуру медведя и горного козла. Повез его дядя по такому случаю к родственникам в Шаройское ущелье, в Итум-Кале и хутор Бечиг. Гостили там несколько дней.

Апти стрелял теперь на шорох в темноте, бил без промаха и знал горы так хорошо, что стали они ему домом. Никто пока не смог набросить на него узду — ни колхоз, ни Аллах, ни военкомат. Горы кормили и укрывали ото всех посягавших на его свободу.

Год назад он только усмехнулся на вопрос председателя Абу, почему он не вступает в колхоз. Мулле Джавотхану Апти сказал, что Аллаху хватит того намаза, который он совершает в горах, и потому ему незачем вступать в секту. Весной сорок второго в их дом пришла повестка. Апти был в горах. Текучее время смывали дожди, засыпали огненные листья рябины и дуба, и повестка куда-то задевалась… Может, ею однажды растопили очаг.

Мать Фариза рассказала: приезжал сердитый начальник из военкомата и грозился поймать Апти. Он рассмеялся: поймать его? Пусть ловит. У каждого в этом мире свои заботы: у сердитого военкома ловить Апти, у Германа и России выяснять, кто сильнее, а Апти должен еще побродить в горах.

Изредка наезжал кунак из соседнего аула Саид, рассказывал, что трактора, лошадей и буйволов из колхоза взяли на фронт. Теперь пашут на коровах. Плевался: корова — не лошадь. Зло цедил: свой хлеб теперь лучше добывать на тропе. Жмурил желтые, совиные глаза, и не понять было, какую тропу он имел в виду — звериную или человечью.

А горы снова приняли Апти на все лето. Козлы, медведи уходили в глубь хребтов. Их гнал отдаленный орудийный гром. Апти следовал за зверем. Вернулся поздней осенью, немного погостил у матери, узнал совсем дикий хабар: квартирантку утащили ночью, начальник милиции Ушахов — немецкий шпион, председателя Абасова убили старики.

После этого позвал его к себе на службу Косой Идрис. Пока Апти думал, идти или не идти, встретил в горах однорукого председателя Абу. Потом пришлось много думать: насыпал однорукий в молодую голову горячих углей рассказом о немцах.

Спустя два дня после этой встречи увидел Апти странных людей, про которых много слышал, но еще не встречал. Выставив крутые лбы, волчьей трусцой двигались след в след шестеро в добротных пятнисто-зеленых комбинезонах. Горбами вспухли на их спинах рюкзаки. Невиданное, короткое оружие с черным клыком посередине торчало у каждого дулом вперед.

Отряд исчез за скалой, оставив едкий запах пота, и ни один камень не дал знать о них Апти. Неслышно ходил по горам он сам. Оказалось, что это умели и другие.

Охота откладывалась. Даже самый беспечный козел не ступил бы теперь на тропу, пропитанную запахом пятнистых.

Апти отправился следом за ними, толкало в спину любопытство. Он карабкался верхом, спрямляя дугу, звериной тропой.

Апти рассчитывал встретить и как следует рассмотреть пятнистых у кривой чинары, разодравшей корнями скальную трещину. Чинара нависала над тропой. Но не успел выйти к чинаре. Где-то внизу льдистую тишину вспорол долгий треск, будто невидимый великан сдернул и разорвал снежную простыню, окутавшую хребет. Эхо раскатилось по горам. Потом в него ввинтился гулкий рокот. Когда он добрался до чинары, предвечернюю мирную тишь в клочья разметал разгоревшийся бой: немцы внизу напоролись на красноармейскую засаду.

Апти ползком подобрался к обрыву, снял папаху и свесил голову. Метрах в пяти под ним отползали назад по камням четверо пятнистых. Двое уже лежали неподвижно, их вялые руки набрякли смертным покоем. Автоматы у живых зло дергались, выпуская змеиные красные язычки.

Чуть впереди и правее тропа исчезла в каменных надолбах. Над камнями выныривали красноармейские шапки с багровыми каплями звезд. Над валуном мелькнула рука. Из нее выскользнул кругляш гранаты и цокнул о камень среди пятнистых. К небу взметнулся красно-бурый бутон. Апти ткнула в лицо тугая едкая волна, с визгом чиркнул по камням железный рой осколков. Задохнувшись, он отпрянул назад, увидел в полуметре, как быстро чернеет кора чинары вокруг стальной занозы, впившейся в ствол.

Прикрывшись папахой, долго выкашливал горькую вонь пороховых газов. Отдышавшись, протер запорошенные глаза, поднял голову и ощутил всю грозную необъятность битвы, в которой сошлись на равнине Германия и Россия.

Он вдруг понял, что пришло время выбора, ибо мужчина, если он появился на свет в горах, рано или поздно должен доказывать свое право носить эта звание.

Апти не раз уже делал это, но здесь был особый случай. Он слышал от матери, о чем говорил мулла Джавотхан. Мулла звал аулы помогать герману, потому что герман был кунаком Турции. Она, толковал Джавотхан, ждет, когда немец займет Кавказ, а потом вступит в войну на его стороне. Вместе они вспорют живот ненавистной поработительнице России, и все мусульмане Кавказа сольются в братстве под мусульманским крылом Турции. Но она не простит тех, кто сражался на стороне Красной Армии.

Так вещал Джавотхан, соратник имама Гоцинского, так утверждали Расул Сахабов, Майрбек Шерипов, Хасан Исраилов — сильные люди в горах, имеющие связь с германом. И немало горцев, взвесив их слова, бежали из Красной Армии, потому что немец оседлал уже перевалы Кавказа и танки его наполняли утробы терской водой.

Пришло время выбирать Апти. Ни мать его, ни он сам не держали еще в руках ни зерна, ни даже уздечки, присланных турками. Лишь хабар о них бесполезным смычком кружил в горах.

Русские были ближе, понятнее для Апти и для многих. О них хорошо говорил председатель Абу, слову которого можно было верить. Они собрали карабин, который сделал Апти свободным и не давал умереть ему с голода.

Пусть карабин послужит теперь на пользу русским, тем, кто его сработал. Это будет справедливо.

Четверо немецких десантников услышали, как дважды грохнуло откуда-то сверху, и двое из них, дернувшись, застыли замертво на камнях. Двое оставшихся в живых перевернулись на спину и увидели, что на обрыве стоит горец в лохматой папахе, с карабином. Дуло карабина смотрело главному немцу прямо в череп. И там, под хрупкой и теплой костью, ждали своей участи крохотные Анхен и Гансик на пороге далекого игрушечного домика.

У немцев разжались пальцы, и автоматная сталь звякнула о камни. Двое подняли руки. Сквозь дрожь их пальцев скользнула точка коршуна и ушла в стылую облачную мякоть.

* * *

Федор Дубов закончил вязать пленных, поднял голову и сказал Апти, все еще стоявшему на скале:

— Чего ты там, как петух на заборе? Вали сюда, потолкуем.

Они сели под скалой на бурку. Командир полез в мешок, потом разложил на плащ-палатке вареные картохи, банку консервов, воблу, брус закаменевшего хлеба.

С треском развалил хлеб и картохи пополам, вспорол сталью банку с рогатой красной башкой на этикетке. Пододвинул все Апти. Рядом пристраивались со снедью бойцы, щупали молодого чеченца настороженными взглядами. Дубов макнул картошину в соль, прихватил потрескавшимися губами, откусил прямо с кожурой. Сморщился, на щетинистой калмыцкой щеке вспух желвак — заколола челюсти застоялая голодная слюна.

— Ты жуй, паря, налегай, — велел он Апти, сгоняя ладонью ветряную слезинку на висок. — Ежели бы не ты, возиться бы нам с этими хамелеонами до ночи. А там ищи фрица в камнях.

Насытившись, все делали молчком: рубили кинжалами, финками чинаровые ветви, мастерили носилки для раненого. Лежал на плащ-палатке смуглый молоденький чеченец. Заострившийся нос его смотрел в небесную хмарь. Давил в себе парнишка боль, что зачиналась в раздробленной лодыжке и, опалив всю ногу, закупоривала горло. Успел отвыкнуть недавно сколоченный отряд от всякой словесной шелухи и даже стонов — лишней кровью оборачивался в горах всякий неосторожный звук.

Дубов осматривал рюкзак убитого немца. Аккуратно было сработано издалече, войлоком и кожей простеганы ремни там, где давили на плече, с карманами и бляшками, несносимой шелковой нитью прошито. На каждой бляшке — по малому стервятнику со свастикой.

Командир разворошил тряпки в рюкзаке, добрался до самого дна. Заглянул в горловину и охнул:

— Ох, паря, радиста ты ухлопал! Вот она, телефункен, на донышке пристроена. Если бы этот фрукт живьем нам достался… — Встал Дубов, хлопнул Апти по плечу: — Хотя, с другой стороны, если б не долбанул ты двоих, остальные лапки погодили бы поднимать. Звать-то тебя как? А то я все «паря» да «паря».

— Апти, — с охотой отозвался Акуев.

— А фамилия? Отец у тебя кто? — допытывался командир.

— Апти меня звать, — повторил горец, уперся взглядом в лоб Дубова.

— Апти так Апти, — согласился командир. Шевельнулось в нем какое-то сомнение, однако загнал он его поглубже: мало ли бесфамильных теперь в горах? Если каждый из таких по паре десантников ухайдакает, глядишь, Дубову нечего станет делать в горах, останется разве что мамкины пирожки в Грозном жевать да с батей Аврамовым на охоту на кабанов ходить. — Ну, давай лапу, Апти-бесфамильный. Крепко ты нас выручил. Прими нашу сердечную благодарность. Какая нужда случится, спроси Федора Дубова в Махкетах. Туда мы сейчас направляемся. Нам до места еще ночку топать, ежели не заплутаем.

И, повернувшись спиной к Апти, присел командир подле раненого:

— Не держи ты в себе голос, Саид, не закупоривай. Фашиста со всеми его потрохами покрой вдоль и поперек, глядишь и полегчает. Жилы порвем, а к утру тебя к докторам доставим, это я твердо обещаю. Ну чего… чего ты? — дрогнул голос у командира. Смахнул он испарину у парнишки на лбу. — Да с такой раной — тьфу! Мы у тебя еще на свадьбе попляшем!

Встал, резанул командой по отряду:

— Подъем!

Собралась уходить от Апти чужая, очень уж манящая жизнь, уходили навсегда из костей и мускулов сработанные, порохом прожаренные мужики. Большое дело забирало их от Апти. Первый раз стала ему постылой невзнузданная свобода его, жесткой она показалась и пресной, как несоленая козлятина в хурджине. И, решившись, выговорил он в напружиненную спину Дубова, поднявшего носилки с раненым:

— Макхеты сапсем короткий дорога иест.

Сказал и удивился: кто за язык тянул? Дубов спросил не оборачиваясь:

— Это что, раньше утра можно в Махкеты попасть?

— Пол ночь можно, — снисходительно уточнил Апти. — Столько ходить надо.

Дубов обернулся через плечо, увидел растопыренные четыре пальца.

— Четыре часа? Да ну?

— Мое слово мужчины.

— Может, расскажешь про дорогу? — уронил настороженно Дубов. — Сам видишь, к доктору парня надо.

— Гора тибе чужой, темно, что увидишь? — гнул свое, непонятное Апти.

Дубов опустил носилки. Глянул исподлобья:

— Ты, я вижу, ждешь чего-то? Денег у меня сейчас нет, чтоб тебя в проводники на ночь нанять. А даром вы для нас и чихнуть не желаете?

— Тибе какой сабака брехня гаварил? — ощерился Апти. — Мой народ за гостя свой жизня отдаст!

— А я не гость, — криво усмехнулся Дубов, на свои кулаки, на побелевшие костяшки покосился. — Я командир отряда «Смерть шпионам». И мое дело в горах диверсантов да вашего брата дезертира арканить. Ты почему не на фронте? — сурово спросил Дубов. Дымились зрачки командирской властью, данной ему государством и войной. Густела недобрая тишина.

— Скоро на фронт пойду, — неожиданно мирно сказал Апти. — Пошли Макхеты. Дорога длинный, хабар успеем га варить.

Так он стал проводником отрада. И Федор Дубов в короткой радиограмме на имя полковника Аврамова оповестил его о приеме в отрад Апти Акуева, сняв тем самым заботу с отцовских плеч.

Неподалеку действовал еще один отрад истребительного батальона под командой капитана Криволапова. Проводником в нем стал кунак Апти Саид. Взяли его по совету Апти.

Истребители, ведомые Апти, делали челночные рейды по горам. Они устраивали засады. Отрад тоже терял бойцов. Но снизу прибывало пополнение. И Апти стал верить, что становится бессмертным вместе с отрядом — как луна над горами, светившая им в операциях, как сами горы.

Однажды на привале он увидел неподалеку одичалую собаку. Крупный поджарый пес, высунув морду из куста, ждал их ухода, чтобы подобрать объедки. За бурой всклокоченной шерстью, тоскливой настороженностью глаз собаки угадывалась лихая доля. И Апти подумал, что жизнь его до встречи с Дубовым была подобна песьей.

Но мысль эта скоро растворилась в нескончаемой гонке по горам. Случалось, что отряд покрывал за сутки до полусотни верст. А перед ночлегом они хорошо, неторопливо ели. Алюминиевый котелок и ложка, брякавшие на тугом бедре Апти, подтверждали его право дважды в день поработать челюстями. Еду они баюкали в вещмешках за спиной, либо она прибывала с верховым поваром в хурджинах на то место, которое Дубов назначал по рации.

Еда бывала и скудной, ее могло и совсем не быть. Но теперь это не тревожило Апти: отныне хлопоты о его животе взяло на себя государство. Занятое смертельным единоборством с Германией, оно все же приметило Апти и взяло под свое покровительство. Это государство, незримое и надежное, жило и страдало где-то рядом, за хребтами.

Немного дней прошло с тех пор, как он стал проводником у Дубова. Но успели повязать их накрепко общие пот и кровь, общее тепло бурки. Все это было надежнее и вернее любых слов. Случалось, Дубов рассказывал сказки, мастер был командир на эти дела.

— Зимой под самой Рязанью это случилось, — подкашливая, начинал командир. Сунув в рот шмат тушенки, прожевывал, глотал, сытно жмурился. — Шатались по лесной глухомани два брандахлыста: Мороз Красный Нос да Мороз Синий Нос. Ну и, как водится, от безделья приключений искали. Однажды видят, барин с мужичонкой мимо них на санях телепаются, лошаденку худющую что есть мочи погоняют, потому как бр-р-р-р… много холоду братцы Морозы в окрестности напустили. Ну вот, решили они от безделья пошутковать. Подмигнул Красный Нос Синему Носу и подначивает его: «Ну-ка, брат, возьмись за мужичонку, пощипай его за бока, шубейка на нем на рыбьем меху, сплошной лапсердак, и лаптешки липовые, его приморозить — раз плюнуть. А я тем временем за барина ухвачусь, мороки с ним будет невпроворот, сам прикинь: шуба бобровая, шапка волчья, да свово жиру с пуд. Пока до костей доберешься — запаришься».

На том и порешили. Взялись каждый за своего. Синий Нос принялся мужичонку донимать. А тот кочетом с саней — скок! Топор в руки ухватил, на ладони поплевал и давай сосну корабельную в щепки волтузить. Так согрелся, что пар от него, как от паровоза валит. Синему Носу под его шубейкой само собой невмоготу. Сиганул он оттуда как ошпаренный.

А мужичонка до того разошелся, полушубок свой дырявый на снег сбросил и ну пуще прежнего топором махать. А полушубок-то лежит мокрехонький! Ну, думает Синий Нос, едрит твою кочережку, я те сделаю! Шнырь в полушубок и давай его дубить. Мужик сосну подвалил и за полушубок берется. А он — колом торчит, хоть плачь. Ну что ты скажешь на такое коварство! Тогда берет он дубину, от сосны рубленную, и давай свой лапсердак, а заодно и Синего Носа охаживать, да матерком его, матерком!

Синий Нос в шерсти завяз, кричит: «Милый, хороший! Ой-ей-ей! караул!»

Насилу выпутался, чуть жив уполз. С той поры зарекся он мужика работящего затрагивать, за версту его обходит. Понял, что к чему? — спрашивал, хитровато жмурясь, Дубов, выскребая ложкой из банки, почесывая лопатку о скалу.

— Почему не понял? Ей-бох, мине тоже Синий Нос не возьмет, — скромно, но с азартом признавался Апти. — Однако ты Красный Нос забыл. Яво дело как было?

— А что Красный Нос? Он, прохиндей, себе работенку не пыльную выбрал. Барин-то — бай, мулла, по-вашему, — пеньком на санях топорщился. Красный Нос к нему под шубу со всеми удобствами — нырь! И давай знобить. Барин ежится, кряхтит да жмется, нет чтобы работенкой какой размяться. Ну и докутался, докряхтелся: привез мужик в деревню вместо барина чурку ледяную.

— Яво сапсем ленивый. Как жена такой чалавек терпит? — сокрушенно вздыхал Апти.

— А то еще в одной деревне любопытный случай был, — расходился Дубов. — Там Ванек с малой придурью жил. Поймал он раз в проруби щуку, а та хайло зубастое раззявила и говорит ему, само собой, по-русски: «Дорогой ты наш Ванюша, — таращил глаза и хрипел натурально по-рыбьи Дубов, — отпустил бы ты меня, горемычную, потому как радикулит у меня и детки малые не кормлены. А я тебе за это службу великую сослужу. Только опосля, как отпустишь…»

И до того обходительные, ухватистые да работящие мужички выколупывались у Дубова на свет! Они и щи из топора варили, и чертей в болоте гоняли, дровишки рубили, Кащея самого за бороду хватали, на коврах летали, избы строили, деток в теремах доброму делу учили.

Млел Апти на горных ночевках, с вечера до полуночи от Дубова не отлипал. А когда изнемогал командир, пытался в ответ Апти выдавливать из себя вайнахские были-предания, слышанные от матери, с тем чтобы хоть малой присказкой расквитаться с другом своим закадычным за хитрую мудрость и тепло русских илли.*["47]

Только жесткое и лихое племя выуживалось из его памяти-реки, как если бы ловился рыбаку вместо серебряного леща ощеренный башмак с гвоздевой пастью. Выстраивалась в его пересказах колючая череда преданий:

Бились с утра до полуночи джигиты,

Были шесть братьев с отцом их убиты…

Оплеухой Шовхал был сбит,

Был ударом ноги убит…

Падает князь, и могучим ударом саблей

Отсек ему голову Умар, сын Тахи…

Я нуждаюсь только в одном,

Чтобы ту, что схожа с котлом,

Чтоб башку твою с жирных плеч

Верной сталью своею отсечь…

Метко бьет Гайтаков Мажар,

Верен шашки его удар…

Вот письмо тебе прислали

Кабардинские княгини.

Тот сказал, и, словно ястреб,

Голубицу закогтивший,

Ту девицу подхвативши,

Он помчался вместе с нею…

И, перебрав в памяти чехарду из налетов, набегов, отчекрыженных голов, чужих табунов, прихваченных в чужих землях, вопрошал себя Апти смятенно: да отчего же так зло и бедоносно суетились в прежней жизни его пращуры?

Горько задумывался Апти над неласковой долей народа своего, обделенного всем, на чем произрастало сказочное русское племя: простором немереным, реками размашистыми, степями привольными, озерами слезно-чистыми. Было где разгуляться мощи, смекалке, широте душевной у орси, было на чем вызреть величию.

Но где всего этого набраться запертому в скалах, ветрами освистанному вайнаху, каждый день для которого начинался веками с одного: как дожить до вечера и чем накормить детей?

И не было выхода. Только и оставалось, в орла оборотившись, падать с горной выси на чужое жирное добро и, закогтив его, нести в свое горное гнездо. У кого удачливее да ловче это получилось — тот и герой незабываемый.

Перебрав в памяти шеренги отчаянных, жутко задиристых предков своих, подбивал Апти с тяжким вздохом итог, одно неудобство и конфуз получится, если запустить их в развеселую компанию дубовских мужиков-дурачков. Облапошат, отметелят или, хуже того, сопрут чего-нибудь, избенку обчистят, пока мужички российские скопом со Змеем Горынычем вертухаются.

Глава 8

РАДИОГРАММА ЖУКОВУ

По согласованию с Кобуловым прошу откомандировать старшего лейтенанта Колесникова республиканский наркомат для выполнения специального задания.

Нарком Гачиев

В эту ночь впервые за последнюю неделю группе Ланге удалось отдохнуть. Истребительный отряд, внезапно вцепившийся в них и неотступно преследовавший, кажется, потерял след.

Еще вечером группа отстреливалась, заняв оборону на окраине крохотного аула, среди чуртов заросшего кладбища. К темноте стрельба постепенно стихла. Могильники окутала плотная холодная тьма. Ее прокладывали алмазные светляки звезд. Лицо проводника Саида, подползшего к Ланге, маячило перед немцем смутно-белесым пятном.

— Надо уходить, — сильно дыша, шепнул проводник. — Скоро луна, тогда совсем плохо.

Собственно, «совсем плохо» им было уже несколько дней. Им, потерявшим уже четырех убитыми, вынужденным пристрелить двоих тяжелораненых — вымолили смерть сами.

Через полчаса группа стянулась к окраине кладбища. Они поползли за проводником, прочь от чуртов, впитавших в себя, казалось, всю темень преисподней. Бесконечно долго утюжили животами жухлую, шуршащую траву, цепляя плечами за кустарник. Ночь зловеще молчала.

РАДИОГРАММА ЖУКОВУ

Просим убавить активность в преследовании немецко-бандитской группировки с учетом нашей агентурной разработки.

Аврамов

РАДИОГРАММА ГЕНЕРАЛУ КОБУЛОВУ

Серовцы просят свернуть преследование банды с учетом их оперативной разработки. Жду распоряжений.

Жуков

РАДИОГРАММА ЖУКОВУ

Наши действия — истреблять банды без всяких сомнительных учетов. Преследование с целью полного истребления продолжать.

Кобулов

РАДИОГРАММА АВРАМОВУ

Цели наших разработок не совпадают. Продолжаю действовать в соответствии со своей.

Жуков

РАДИОГРАММА ЖУКОВУ

Жуков, ты же законченный паскудник. Дай им добраться до Агиштинской горы. Ведь догадываешься, зачем прошу.

Аврамов

Радиограмма от Осетина из группы Ланге с указанием дислокации группы, которую перехватил радист Кобулова, позволила Жукову плотно и надежно вцепиться в абверовцев Ланге.

И сейчас, лежа в сухом, трескучем бурьяне на окраине кладбища, ловя обострившимся до предела слухом трели сверчков, шорохи ночи, Жуков вспомнил последнюю радиограмму от Аврамова: «Ты же законченный паскудник…» «А при чем тут паскудник? Ты — серовец, я — кобуловец. У каждого свой горлодер и погоняло, над каждым своя плетка. Тебе надо отпустить немцев на поводке, мне — угробить всех их. При чем тут паскудник? При том… — тоскливо и жестко придавил он себя. — Паскудством занимаешься, майор, и вся прыть твоя в данный момент исключительно от паскудства твоего, от паскудной твоей принадлежности пану Кобулову… Паны дерутся — у холопов чубы трещат».

Сбоку нарастал хрусткий шорох. Подползал Колесников. Выдавало его родимое носовое шмурыганье. Старший лейтенант ткнулся холодным носом в ухо Жукову (майор отдернул голову), шепнул:

— Товарищ майор, есть соображение.

— Ну?

— Вроде как уползают немцы. Бурьян, темень. Им один путь: через северную окраину кладбища, а оттуда в горный лесняк.

— Что дальше?

— Предлагаю перекрыть отход. Отсечь им северное направление.

Жуков перевернулся на спину, запустил взгляд в черную бездну, усыпанную алмазными блестками звезд.

— Умненький ты наш. Перекрыть предлагаешь? Когда вас перещелкают, как курят, мы зароем. И по каменюке в зад каждому воткнем. Вот по такой, — лягнул он каблуком пирамиду чурта.

— Это почему? — ошарашенно спросил Колесников.

— А ты помозгуй, — кротко и безмятежно призвал майор.

Колесников стал мозговать. Темень. Где юг, где север — черт его разберет. В рукопашную сейчас ввязываться с немцами — это полный кретинизм. Свою долю активности он проявил. Теперь самый раз смыться на законном основании, подальше от этой погони и… немцев.

— Ну и как? — выпустил в небо свой вопрос Жуков.

— Не выйдет с отсечкой, — скорбно шмыгнул носом Колесников, явственно представив, как втыкают ему в… каменюку. — Тогда разрешите отбыть для выполнения особого задания наркома Гачиева?

— Разрешаю, — закинул ногу на ногу майор. Сплюнул в сторону предполагаемого севера, куда предположительно смывались немцы. — Перед убытием, Колесников, прояви оперативную предосторожность.

— Так точно, товарищ майор. Какую? — доверчиво потянулся к Командиру старший лейтенант.

— Сопли на кулак намотай. А то по соплям засекут, — нежно озаботился отец-командир. В гробу он видал такого спецпомощника со спецзаданием от наркома.

«Катись, сопленосый. Сам управлюсь. Утро ночи мудренее. Маршрут немцев — Агиштинская гора. Туда вся бандитская рать ныне стягивается, как мухи на дерьмо. Перед горой засаду устроить — самое милое дело. Куда милее, чем в рукопашную свару по темноте ввязываться. Так Кобулову и доложить следует. Врешь, Аврамов, не паскудник я. Может, стану им… попозже. Но не сейчас».


Проводник Дауд вел отряд после кладбища на предельной скорости, работал неистово, гнал и гнал запаленных десантников к одному ему известной цели. Так уходит от облавы подстреленный лось, ощущая режущую жесткость свинцового окатыша.

К полуночи приковыляли к пещере среди валунов, залитых мертвенно-лимонным светом. Лаз в глубь пещеры зарос лозняком, не угадаешь в двух шагах. Но проводник, вломившись в перехлест ветвей, вдруг исчез. Откуда-то снизу раздался обессоченный толщей голос:

— Заходи… Спать будем.

Втискивались по одному в тесную утробу грота. В режущем фонарном свете обступила волглая, плесенная духота, нависал над головами земляной свод с вислой бахромой корней. Падали на сырой пол, влипали друг в друга спинами, боками и проваливались в сон, как в обморок.

Ланге, выставив троих в охранение, лег последним. Лежал, с мукой отгоняя сонную неодолимую одурь, подпирал пальцами свинцовую тяжесть век. Спустя полчаса тихо поднялся. Вокруг бурлил разномастный рокот дыхания, мощно гоняли спертый воздух груди десантников.

Бесшумно, на ощупь ставя ступни между телами, полковник пробрался к груде рюкзаков, сваленных у входа. Узким лезвием фонаря высветил один из них, подцепил за лямки, выдернул из кучи. Осторожно выбрался наружу. Спустя несколько минут вернулся в грот. Положил рюкзак на место, лег и с облегчением канул в черную пропасть сна.

Утром его разбудил проводник. В фонарном свете маячило землистое лицо.

— Вас вольст ду?*["48] — спросил Ланге.

— Моя тибе сказать надо… Давай переводчик. Понимаешь? Переводчик, Румянцев буди! Не понимает чурка немецкий.

Ланге смотрел удавом в озабоченное лицо. Наконец сказал:

— Немецкая чурка понимайт. Говори.

Лицо аборигена заплывало испуганной оторопью.

— Ей-бох, господин полковник, я тибе сапсем обижать не хател!

— Говори, — вторично велел Ланге.

— Разведку делать надо. Я мал-мал забыл, как теперь вести, давно тут ходил. Вспаминать хочу.

Ланге выбрался из грота. Пригибаясь, пробрался сквозь кустарник к открытому месту, выглянул. Захватило дух от стратегически выгодной панорамы. Вниз под уклон скатывался бурый травяной размах, просматриваемый на три стороны. Скрытно к ним не подобраться. За спиной — гора, ощетинившаяся вековым лесом. Всадить в него охранение и спать… спать… Надо выспаться перед последним броском к Исраилову. Неужели проводник все-таки увел от погони?

Оставалось последнее: довести до конца замысел, вызревавший после возврата в отряд радиста Засиева с проводником.

Ланге обернулся, жестом подозвал к себе Дауда:

— Взять с собой аллее… э-э… все снаряжение.

Ланге вгляделся в лесистую гору позади. Высмотрел на горном хребте километрах в двух оранжево-красный шар большого дерева, возвышавшегося над лесом, ткнул в него пальцем:

— То дерево видеть? Встреча там, если мы здесь принимать бой и отступаем. Понимайт? Потом идем Агиштинская гора. Повтори.

— Приходим то дерево, если здесь бой, — проявил понятливость проводник.

Вернулись к пещере. У входа Ланге заступил дорогу аборигену, неожиданно жестко добавил:

— Идете вы, Засиев и два унтер-офицера: Швеффер, Цугель. Брать рацию. Вызывать меня, только если опасность перед смерть.

Цепко зафиксировал на лице проводника мимолетный дискомфорт. Зафиксировал, запомнил, приплюсовал к уже скопленному. Спустился в грот, сказал Швефферу по-немецки:

— Пойдете с ними. За проводником смотреть хорошо. Радиста можно иногда выпускать из-под наблюдения. Пусть погуляет.

Четверо ушли. Ланге, выставив усиленное охранение в лесу, снова лег. Но заснуть уже не мог.

РАДИОГРАММА ДЕДУ

От преследования оторвались. Маршрут следования — Агиштинская гора.

Осетин

Разведчики вернулись к вечеру, сбросили с плеч рюкзаки. Ланге выслушал доклад Швеффера: дважды разбредались по индивидуальным маршрутам, веером, Швеффер — вместе с проводником, Цугель и Засиев — сами по себе. Засиев уходил от Цугеля минут на двадцать.

— Точнее! — жестко потребовал Ланге.

— На двадцать две минуты, — сосредоточенно уточнил Цугель.

Ланге выслушал доклад, дал на еду разведчикам десять минут. Проводив взглядом затылки четверых, канувших в черный зев грота, он опустился на корточки у рюкзака радиста, развязал его. Расстегнул футляр рации. Всмотрелся.

Из грота выдернули и поставили перед ним связанных, судорожно глотающих недожеванное проводника и радиста. Ланге, заложив руки за спину, расставив ноги, стоял, подрыгивая коленкой. Глядя в лоб Засиеву, спросил:

— С кем сегодня была связь по рации?

— Когда?

— Сегодня. Отвечать быстро!

— Я… Ни с кем. Я даже рацию не расстегнул, вы приказали только в крайнем…

Ланге хлестко, наотмашь ударил радиста по лицу, поднял рацию, показал:

— Я клеил ночью на выключатель и корпус… э-э… волос. Волос порван пополам. Смотреть!

Засиев смотрел на рацию. Лицо его белело. Ланге опустил рацию на землю, стал расстегивать кобуру. Завершен сбор улик. Пора было их итожить. Он остро пожалел, что выпустил Засиева из Армавира. Еще тогда, вечером, когда осетин задушил гестаповского массажиста, стало складываться: радист сломался. Это, кажется, понял и Осман-Губе, возвращая его в группу Ланге — абверу можно было сплавить всякую шваль. С того момента осетин мог зациклиться на одном: уйти, все равно куда — даже в НКВД. Для явки в НКВД он созрел в самолете. Желание уйти было сильнее его воли, его хитрости, оно проступало на лице все отчетливее, как отпечаток на бумаге в старом проявителе.

Выбрасывались из люка при сильном ветре. Землю укутала плотная перина пухлых облаков, и все раскрывали парашюты сразу же, не опасаясь наблюдения снизу. Засиев, кувыркаясь, камнем полетел вниз. Черной точкой ткнулся он в облачную вату и исчез. Десантников отнесло ветром за два-три километра. Засиев к сбору не явился. Прибыл с проводником через три дня.

Ланге выслушал легенду о вывихнутой ступне сочувственно, дважды перечел радиограмму от Арнольда: идти к Исраилову немедленно, войти в контакт с его радистом. Радист — свежий агент абвера и имеет ценную информацию? Очень любопытно.

Арнольд выходил на связь из Армавира раз в сутки, вечером, и распоряжение форсировать встречу с радистом подтвердил при Ланге. Но сырой цемент наблюдения, которым залепил Засиева Ланге, твердел и схватывался на глазах. Однажды показалось, что осетин использовал рацию днем. С кем говорил?

После этого на их след сразу же с поразительной точностью спикировал красный истребительный отряд и стал жевать их с бульдожьей свирепой цепкостью, не давая оторваться, не отпуская времени даже для того, чтобы как следует заняться Засиевым и проводником. Группа Ланге огрызалась огнем, бросая не зарытыми убитых десантников. Но в самой сердцевине командирских забот, в расплавленной лаве ответственности и страха, сжигавших мозг Ланге, неувядаемо цвел сыскной азарт — расколоть Засиева. Полковник был профессионалом сыска.

Возможность капитальной проверки Засиева появилась только прошедшей ночью. И вот результат.

Ланге упустил момент: Засиев молниеносно вздернул ногу и ударил полковника подкованным каблуком по рации. Хрустящий треск, казалось, проколол самое сердце полковника.

Бессильно зарычав, он поднял руку с вальтером. Дуло уткнулось в лоб радисту.

— Ты успел передать им наш маршрут?

Засиев рванулся к полковнику. Его дернули назад.

«Он успел… Я все припомню тебе, гестаповская скотина, и в первую очередь вот эту туземную шваль. Только выбраться отсюда». Он выстрелил.

Засиева потащили за ноги в кустарник. В белом лбу аборигена аккуратно чернела дыра, развороченный затылок пятнал травяную кудель кровяной глазурью. Проводник Дауд смотрел вслед. Повернулся к Ланге, сплюнул, оскалился:

— Ц-ц-ц… обманул меня. Дэнги давал. Говорил: я немец. Красный сабак.

Ланге снова поднял вальтер.

— Надо говорить правду. Кто вас вербовал?

— Зачем пугаишь? — поморщился проводник. — Я пулохо на тибя работал? Тибе пулоха это место нашел, от погоня уходил?

— Сюда привел хорошо, — согласился Ланге.

Была в облике и спокойствии аборигена странная, завораживающая правота. Он работал на отряд в самом деле отменно. Уводил от погони виртуозным зигзагом, укрывал буреломами. Это не раз отмечал про себя Ланге. И в том, что костяк отряда все-таки уцелел и вот теперь получил передышку, была, пожалуй, немалая заслуга проводника. Знал ли он о предательстве осетина?

— Э-э… полковник, — напомнил о себе проводник. — Тибе разве слова нужны? Тибе Агиштинский гора, Исраилов нужен. День иест один на это. Завтра не приведу — тогда стриляй.

— Как поведешь? — с отвращением каменея скулами, помолчав, спросил полковник.

— Туда идем, — выпятил подбородок абориген (руки были связаны). — Там самый короткий дорога. Завтра Исраилова увидишь. Давай убири веровка с рук, ей-бох, кушать хочу.

— Туда не идем, — покачал головой Ланге. — Идем так.

Он вытянул руку перпендикулярно маршруту, указанному проводником.

— Так далеко будит, завтра не придем, — всполошился проводник.

— Очень корошо, — согласился Ланге, осклабился: — Быстро… э-э-э… надо вошь ловить.

Нагнулся, с остро вскипавшей тоскливой тревогой всмотрелся в искореженную рацию. Отныне его жизнь была только в его руках: в этой коробке умерли чужие советы, подсказки, приказы.

ИЗ ДНЕВНИКА НЕМЕЦКОГО РАДИСТА В ГРУППЕ РЕККЕРТА ЧЕТВЕРГАСА

Штаб. Близ села Махкеты Веденского района.

1.9.42. Шестая броска оружия, 8 ящиков. Реккерт лично по списку раздает оружие — винтовки и гранаты аборигенам. Мой бог, какие живописные рожи!

2.9.42. Седьмая броска оружия, 9 ящиков. Прибыл с местными фон Лоом, в юбке, женском платке и галошах. Вскоре после него 11 десантников. Саид Русланов из Махкетов и бандиты приносят кукурузную муку, баранину, фрукты. Оскал на лицах, вероятно, означает улыбки. Обучаются стрельбе и рукопашному бою охотно, но дисциплины категорически не признают, каждая команда воспринимается ими как оскорбление. Эта нация третьесортна, она никогда не станет цивилизованной без внедрения дисциплины. И с этим сбродом освобождать Кавказ?

Вечером восьмая броска оружия, 12 ящиков. Начинаю привыкать к быту. Вокруг величественная красота, вторая Швейцария. И ею владеют эти дикари?! Поистине Бог был несправедлив при распределении территории.

3.9.42. Девятая броска оружия, 10 ящиков. Двужильный полковник Осман-Губе нервничает, требует от Армавира ежедневно по две броски. Выслал группу разведки к Тереку. Готовим встречу его с красным комиссаром. Приходил посредник в штатском, назвался старшим лейтенантом НКВД. Сообщил о том, что комиссар ведет работу среди своего состава, ориентирует надежных офицеров на службу в немецкой армии, поскольку поражение красных неизбежно. Комиссар просит встречи с нашим полковником. Осман-Губе дал согласие. Уточняли время и место.

Сфотографировался в обнимку с аборигеном. Когда-нибудь, сидя с Гердой у камина, вспомним незабываемые дни нашей священной миссии на Кавказе.

РАДИОГРАММА ОСМАН-ГУБЕ

По данным разведки, между Гудермесом и Тереком концентрация мехчастей и около трех тысяч автомашин. Уточните. Попробуйте операцию.

Арнольд

РАДИОГРАММА ОСМАН-ГУБЕ

Почему Ланге молчит? Он не вышел на Исраилова. Ищите Ланге.

Арнольд

РАДИОГРАММА РЕККЕРТУ

Жители Шали рассказывают об укреплениях. Противотанковые рвы начинаются около Курчалоя, идут южнее Гудермеса, поворачивают на сев. — восток до Азамат-Юрта и затем идут на север через Терек. Все мосты и дорожные узлы минированы. В Шали масса войск, артиллерия и несколько десятков танков. Укрепления слабые.

Реккерт

РАДИОГРАММА РЕККЕРТУ

Сообщите направления, куда идут из Грозного и Гудермеса войска. На восток или на юго-восток? Есть ли танки, сколько, или только эвакуация с/хоз. индустрии?

Арнольд

РАДИОГРАММА АРНОЛЬДУ

Хорошая броска. Все оружие подобрано. Следующей броске добавьте один рюкзак, 6 автоматных дисков, 2 комплекта батарей и старые русские патроны. Много бандитов со старым русским оружием.

Четвсргас

РАДИОГРАММА ОСМАН-ГУБЕ

Для нашего наступления. Какие переправы через Терек? Какие части переходят через Терек около Червленной (рода войск, танки и т. д.)? Где Ланге?

Арнольд

РАДИОГРАММА АРНОЛЬДУ

По опросам жителей, главная переправа через Терек около Червленной построена из остатков на старом фундаменте. Еще две понтонные переправы близ Аду-Юрта и Шади-Юрта. Охрана — кавказцы. Из Старо-Юрта через Терек переправилось более дивизии. Из Сибири прибыли две части, при них артиллерия и танки.

Попытаемся разрушить переправы через Терек. Местонахождение Ланге неизвестно.

Осман-Губе

РАДИОГРАММА АРНОЛЬДУ

Просим дать вести домой, что мы живы, настроение отличное. Осетины просятся к себе, здесь они бесполезны из-за национальной несовместимости. Разрешите отпустить для самостоятельных действий.

Реккерт

РАДИОГРАММА РЕККЕРТУ, ОСМАН-ГУБЕ

Почему до сих пор молчит Ланге? Ищите связь. Приближаются главные события, ваше взаимодействие необходимо.

Арнольд

РАДИОГРАММА АРНОЛЬДУ

Благополучно состоялась самая большая броска оружия. Понтоны разрушить не удалось. Потеряли двенадцать человек. У моста поврежден один пролет. Сибирских войск в Шали — дивизия, 50 танков, 30 орудий. Начинаем через три дня главную акцию.

Сибирские танки и артиллерия против нас в горах бесполезны.

Осман-Губе, Рекксрт

Глава 9

Орава, ввалившаяся во двор к Атаеву, столовалась здесь. Немцев было восемь. Гогот, резкий скрежет речи были настояны на воинствующем здоровье и силе. Они распирали огороженный плетнем дворик, втыкались в стены сакли, в сапетку для кукурузы, в катух. Джавотхану Муртазалиеву, смотревшему на немцев из окна спальни, явственно представились эти режущие слух звуки ядовитым мусором, застревавшим в чистой уютности двора. Немцы уйдут, а исторгнутый чужими глотками сор останется торчать из стен, плетня, и его нужно будет потом долго отскребать и выметать.

Над горами нависло вязкое, небывало раннее предзимье. В буро-черном навороте туч копился над головами, казалось, не дождь — снег. Но десантников грел собственный жар предстоящей удачи, в которой они не сомневались. Они только что провели серию дрессировок с бандитами на плацу, в рукопашной, в скальном тире, разгорячились и очень хотели есть.

Перед едой мылись. Черпали ковшом из бочки, наполняемой из родника, плескали хрустальные струи друг другу на белые спины, восторженно ревели, пятнали выметенный двор темными проплешинами воды.

Во двор кунацкой выбежали жена и дочь Атаева, с кувшинами и подносами, поспешая к летней кухне, норовя закрыться плечом от масленых, шампуром протыкающих глаз. Гогот, раскаты незнакомой, липнущей к ним речи хлестали женщин.

Сам Атаев с сыном Нурды заставляли длинный стол в кунацкой тарелками с зеленью, помидорами, чуреком и солью. И была в челночной метельшине их рук и движений какая-то суетливая растерянность.

Своим изношенным, ноющим сердцем ловил Джавотхан эту суетливость, вызванную десантным нашествием. Всю жизнь готовил, приближал и ждал его Джавотхан. Годы были отданы свержению того ненавистного, что принесли в горы русские и их Советы. Их сменила вот эта пятнистая ржущая свора…

Но не было радости от такой замены. Нахлынула ломающая, неподъемная усталость. Он одолел со своей группой около ста верст по горам в последней инспекционной поездке, казнил и миловал единоверцев, опутывал сбруей слов — звал покориться и принять новый порядок, который принесли вот эти… Они были здесь в гостях, но вели себя как хозяева.

Джавотхан пришел в эту саклю к давнему кунаку Атаеву, чтобы отдохнуть, выспаться и встретиться с полузабытым уже, едва мерцающим в провальной тьме памяти Осман-Губе: когда-то вместе калились в горниле антисоветской борьбы, но пути разошлись. И вот дагестанец возвратился в эти горы всесильным посланником немцев…

Дверь слегка приоткрылась. Из кунацкой в спальню просунулась голова старика Атаева.

— Прости, что мешаем. Они сегодня раньше времени. В кунацкой нарастал грохот ботинок, ему было тесно в низкопотолочной кубышке жилья. Немцы хлопались твердыми задами на лавки. Их руки — загорелые, мощные, волосатые бруски с мускулистыми отростками — расхватывали куски чурека, зелень, бурые шары соленых помидоров.

Десантная буйная команда, завладев ложками, рассыпала по кунацкой барабанный треск. Он рос, крепчал, слился в ритме с пульсирующим шершавым ревом:

— Е-да! Е-да! Эс-сен! Давай! Давай!

— Сичас, — прибавил прыти старик Атаев. — Немного терпи, сичас!

— Эс-сен! Давай, давай! Шнель! — обвалом нарастал грохот.

Легко, пружиня с носков на пятки, скользнул в саклю Нурды. В руках — глиняная глубокая плошка с сизой пупырчатой малиной, малое ведерко с янтарными кругляшами айвы. У него выхватили ведерко и плошку, грохнули на стол, вмиг расхватали. Чавкали, брызгали соком, хлопали парня по плечам, лапали кинжал у пояса:

— О-о! Корош зольдат! Корош!

— Яво стрилять может, — изнывая в диком содоме, поднял достоинство сына старый Атаев. — Чушка, мидведь бьет, маладэц охотник!

— О-о! Корош бандит! Большевик капут! Эс-сен, е-да, мья-со!

— Сичас мясо будит, шурпа будит, жиж-галныш даем! — уминал старик голосом вспухавшее вновь нетерпение прожорливой орды, в глазах густела мучительная растерянность.

И Джавотхан, следивший за нахрапистым разгулом иноземной стихии, застонал в бессильном отвращении.

— Мьясо карош! Жиж-галныш — зер гут! Давай-давай!

Будто втянутую ревом внесло хозяйку. Она несла поднос, уставленный чашками с шурпой.

— Ахтунг! — взревел внезапно сидящий в центре стола, плотный, с рыжим бобриком и конопатым лицом. — Большевик капут!

И, уставив указательный палец в соседа, сидящего напротив, поднатужился. Лицо его свекольно багровело, выдавая нешуточную степень сжатия атмосфер, что скопились в утробе. Степень эта достигла предела, и рыжий, уловив момент, приоткрыл нижний клапан. Под ним раскатисто и гулко треснуло, рвануло холстинным разрывом.

— Айн капут! — хором зафиксировала первую жертву орава, и жертва, сраженная указательным перстом и треском, закатив глаза, свалилась с лавки.

Ахнула, содрогнулась хозяйка, сама готовая свалиться от неслыханного в этой сакле бесстыдства, но удержавшая себя лишь ценностью жирной чесночной шурпы в чашках.

Между тем рыжий вновь прессовал в себе атмосферы, выискивая убойным пальцем очередную цель, и, найдя ее, опростался вообще немыслимым по мощности разрядом.

— Цвай капут! — восторженно заорала орда, грянула на пол вторая жертва.

Хозяйка взвизгнула, чашки заскользили вниз, заливая ноги бульоном. Закрыла лицо руками, метнулась к двери, где столкнулась с сыном Нурды. Он все слышал.

Гогот сотрясал кунацкую. Нурды выхватил кинжал и прыгнул к столу. Гогот опал. Нурды искал глазами главное животное в этом стаде. Он высматривал его, поочередно ощупывая взглядом цепеневшие красные лица.

Где-то сбоку сухо треснул хлопок в ладоши:

— Хоп!

Нурды крутнулся всем телом на вскрик, и здесь его тараном ударило в бок. В грохоте мисок, ложек на него обрушился стол, опрокинул навзничь. Лежа на животе, он напружинил спину, рывком столкнул с себя увесистую тяжесть, вскочил и тут же ощутил цепкий захват чужих рук на шее и поперек туловища. Ему сдавили горло и выдернули из руки кинжал.

Потом тиски разжались, и едва воздух пробился к судорожно трепетавшим легким, как тупой, мощный тычок в спину бросил Нурды вперед. Вялое тело встретили свинцовые кулаки. Немецкий круг ощетинился этими кулаками, они врезались парню в бока, в лопатки, в живот, ломали ребра, взрывались дикой болью в печени.

Длилось это неимоверно долго, до тех пор пока звериный азарт избиения, пронзительный крик матери у порога не прорезал чужой металлический окрик:

— Хальт! — Под притолокой горбился, жег глазами Осман-Губе.

В десантном круге ломано оседал на пол сын хозяйки.

— Швайне… — гневно процедил полковник, шагнул в кунацкую, рявкнул распаленному кулачным боем воинству: — Гейт генаус!*["49]

Приказ вышвырнул солдат во двор; расхватывая автоматы, они ныряли в дверь.

Джавотхан сидел напротив полковника в спальне. Скрестив ноги, прикрыл глаза, раскачивался, говорил:

— Люди от сотворения мира устроены так, что самый главный голос для них — голос нации и веры. Мы с тобой мусульмане, подошли к закату жизни. Будем говорить открыто. Перед этим мы делали здесь одно кровное дело — освобождали Кавказ от русских свиней, каждый в ^fepy своих сил. Теперь пришли немцы. Но они ведут себя с нами хуже русских. Я сегодня понял, отчего это. Для русских мы были просто врагами, для этих — презренным скотом. Если они обращаются с нами так сейчас, когда мы им нужны, что будет после их победы?

— Я думал над этим, — отвел взгляд Осман-Губе.

— И что подсказали думы?

— Если хочешь выжить, умей быть полезным сильному. Для тебя, для меня, для любого, порожденного малой нацией, нет другого выхода в этой жизни. Так было всегда и так будет.

— В чем твоя полезность для них?

— Я знаю Кавказ, обычаи, значит, пригоден для управления здесь. Меня учили управлять немцы. Они знают в этом толк.

— Тебе это обещали?

— Что?

— Что позволят управлять?

— Правителем Кавказа уже назначен мой двоюродный брат Гейдар Бамматов, зять Топы Чермоева. Я буду при нем главой полиции Кавказа. Но это надо заработать.

— Ты уверен, что Исраилов не захочет встать между тобой и Берлином?

— Мы с тобой и Саид-беком Шамилевым уже лили кровь гяуров ради свободы Кавказа, когда этот щенок еще мочил штаны!

— Я помню. Убеди в этом Исраилова сам, — тускло предложил Джавотхан. — Те, в чьих жилах течет хоть четверть еврейской крови, никогда не признавали ничьих заслуг, кроме своих. А в его жилах половина такой крови, хоть он и вскормлен чеченским молоком.

— Это интересная новость, — подался вперед Осман-Губе. — Откуда она у тебя?

— Мы кунаки с его дедом — Хацигом Цоцаровым. Он рассказал мне все. Ты первый, с кем я делюсь.

— Как такое случилось?

— В тысяча девятьсот шестом году в хуторе Бегарой появилась семья евреев-революционеров: отец, дочь и сын. Они бежали из Грузии от преследования царских властей. Еврея взял к себе в батраки Хациг Цоцаров. А его сын — Исраил Садуллаев стал присматриваться к молодой еврейке. Она не опускала глаза перед его взглядом, и однажды вечером он свалил ее на солому в катухе.

Через девять месяцев родился Хасан. Еврей-старик пришел к Хацигу и стал требовать денег на жизнь и воспитание внука, потому что они теперь родственники. Так Хациг узнал, что отец ребенка его сын Исраил. Он избил его до полусмерти, убил еврейку и выгнал еврея из хутора. Ребенка оставил себе и отдал жене Исраила, у которой уже был сын Хусейн. Хусейн и Хасан стали молочными братьями. Потом у всех, кто знал об этом, Хациг взял клятву на Коране о молчании. С меня он не брал такой клятвы, но я всю жизнь молчал. Тебе рассказываю потому, что принял сегодня одно решение. Скоро узнаешь какое.

— Мы найдем в моей полиции место и Хасану, — усмехнулся полковник. — Для присмотра за славянами сгодятся и полукровки.

Джавотхан открыл глаза, стал смотреть на гестаповца. Обтянутое желтой морщинистой кожей его лицо покривилось в горькой усмешке.

— Ты принимаешь сказки за жизнь. Нам никогда не быть правителями. Нам позволят стать лишь пастухами для вайнахов, которых загонят в один баз. А за это заставят лизать башмаки настоящих правителей, тех, что ты выгнал сейчас во двор. Когда эти победят с твоей и моей помощью, они припомнят тебе все.

— Куда ты зовешь? — откинулся к стене, зябко повел плечами Осман-Губе. Старик ткнул в самое больное место. — К русским?

— Я всю жизнь звал к единоверцам, где осели тысячи наших предков, — к туркам.

— Турецкий премьер не может даже сходить в сортир, пока не спросит разрешения сначала у немцев, потом у англичан. Поэтому я предпочитаю говорить по-немецки и лизать один сапог — тоже немецкий. А все остальные пусть лижут мой. Не забывай, что у нас под этим сапогом уже вся Европа и мы стоим на Волге и на Тереке.

— Значит, ты теперь немец…

— Да, я немец!

— Не злись. Может, ты прав в своей гордыне. После моей поездки по Чечне и Ингушетии мне страшно оттого, что я умру чеченцем. Той Чечни, которую мы хотели создать, нет. Ее на куски раздирают колхозы и голод, ложь, страх, НКВД и предательство. На что ушла моя жизнь?

Джавотхан замолчал. Перед полковником сидел глубокий старик, сгорбленные мощи с остановившимся взглядом, в котором застыло отчаяние.

— Джавотхан, — тихо позвал Осман-Губе, подавив в себе непрошенный позыв жалости. — У меня назначена здесь встреча с одним красным. Ты пойдешь или останешься?

Джавотхан поднял на гестаповца обессмысленный мутью взгляд, долго осознавал сказанное.

— Я устал, — наконец сказал он. — Если мешаю тебе, пойду на сено в катух.

— Ты не мешаешь, — качнул головой Осман-Губе. — Тебе будет интересно, если узнаешь, с кем…

В дверь просунулась голова хозяина.

— Его привели, — пряча ненавидящие глаза, тускло сказал он: в сарае, придушенно причитая, захлебываясь в слезах, врачевали Нурды мать и сестра, прикладывали к измолоченному, фиолетово-синему телу его подорожник, растертый с медвежьим салом.

— Пусть зайдет, — велел гестаповец. — Атаев! Немецкие солдаты нанесли твоей семье оскорбление. Мы попросим у тебя извинения хорошей суммой. А солдаты будут наказаны лично мной. Зови гостя.

Вошел Гачиев. Джавотхан, увидев ненавистное знакомое лицо, стал выплывать из мертвящего своего оцепенения. По земляному полу шагнул к ним главный враг, из своих, поставленный Советами над горцами, умеющий менять шкуру, как гадюка при линьке, враг, удачно пойманный в капкан Исраиловым. Он вздумал сменить хозяина? Именно так. Осман-Губе был теперь надежнее.

— Салам алейкум, — поздоровался нарком. — Могу я узнать, с кем имею дело?

— Ва алейкум салам. Я полковник гестапо Осман-Губе, — холодно, не вставая, ответил гестаповец.

Джавотхан смотрел молча, тяжело и брезгливо.

— Это мой друг, — скосил глаза Осман-Губе.

— Салам алейкум, Джавотхан, — узнал, укололся о молчание старика Гачиев. — Вы мне очень нужны, господин полковник.

— Говорите.

— Я всегда был против Советской власти! Сталинские, бериевские свиньи грызли мой народ. Я старался облегчить ему жизнь, помогал бежать в горы, выдавал наши оперативные разработки, подставлял под пули чекистов. Вам подтвердят это многие, кто бежал с моей помощью в горы и теперь служит у вас. Я ждал генерального наступления фюрера. Теперь, когда вы прибыли на помощь нашей борьбе с большевизмом…

— Не стройте из себя идейного борца, — сухо отсек великолепное начало полковник. Нарком явно выучил его наизусть. — Левой рукой вы помогали бандитам, правой — обирали их. У вашей борьбы с Советской властью совсем не идейная подкладка. Она из ассигнаций и золота.

— Ноя…

— Если точнее, вы — крыса, бежите с тонущего корабля. Но, в отличие от некоторых моих агентов, вы — опоздавшая крыса. У вас сильно подмоченная репутация.

— Не понимаю, господин полковник. Я давно искал с вами встречи…

— Вы оскорбились? О, это вызывает озабоченность. Значит, вы не хотите назвать вещи своими именами, а это порочная черта в характеристике моих агентов. Вы ведь пришли, чтобы стать им? Или я ошибаюсь?

— Вы исключительно правы, господин Осман-Губе, — судорожно глотнул Гачиев и показательно лег под гусеницы гестаповских выводов.

— Не будем терять время. Вы явились только для того, чтобы заверить нас в своей преданности фюреру?

— Мы готовили это больше месяца, — вынул из планшетки и подал сложенный лист Гачиев.

Осман-Губе развернул его.

— Фамилии… Адреса… Что это?

— Это те, кого нужно арестовать в первую очередь, когда ваши войска войдут в Грозный. Триста шестьдесят человек, главные прихлебатели Советов.

— И все? — поднял глаза полковник. — Такой список у нас уже есть. Но он гораздо длиннее. Что еще?

— Попробую достать схемы партизанских баз и фамилии командиров. Валла-билла, это очень трудно, господин полковник. С первого раза не получилось, партизанскими отрядами занимался сам секретарь обкома Иванов и еще два-три лица.

— Не получилось? Тогда зачем вы здесь?

Паника вовсю уже резвилась в наркоме. Эта бестия выжимала пот из-под мышек, подергивалась в тике кожа под глазом. Его так старательно продуманный план с привлечением старшего лейтенанта Колесникова и некоторых начальников райотделов НКВД, его убежденность в своей незаменимости для Германии грубо, хамски попирал скелет в пятнистом комбинезоне.

Оставался у наркома один-единственный последний козырь, который упал в руки только сегодня. Недаром подкармливал, создавал сладкую жизнь своему радисту, когда тот работал с радистами Серова и Аврамова. Приказом Серова нарком был командирован на неопределенное время в горы для координации работы истребительных отрядов, и теперь все распоряжения и шифровки центра шли мимо него. Но, слава Аллаху, там осталось недремлющее око своего радиста.

— Сегодня отдан приказ двум самым большим истребительным отрядам двигаться в район Махкетов, к Агиштинской горе. Кроме того, девятая милицейская дивизия выставила крупные заслоны на всех подступах к Грозному. Готовится оборона против восстания, — с размахом и треском шлепнул свой засаленный козырь нарком перед немцем. Вгляделся в него, начал оттаивать, задышал бурно. Достал-таки вурдалака!

— Какова численность отрядов?

— Около двухсот бойцов. Усилены дополнительным вооружением.

— С этого надо было начинать, Гачиев, — раздраженно бросил Осман-Губе.

Оглянулся: на тахте кашлянул, неожиданно подал голос Джавотхан:

— Что ты станешь делать, Салман, если немцы не возьмут Кавказ?

Нарком резко развернулся к старику:

— Как это — не возьмут? Господин полковник, зачем такие вопросы?

— Это хороший вопрос, — досадливо, но с интересом сказал гестаповец. Не вовремя возник давний соратник.

— Что значит не возьмут?! Великая Германия взяла Европу, половину России, стоит на Тереке, под Сталинградом. Осталось немного! Я буду всегда предан идеям фюрера! Хочу приносить пользу…

— Сядь и напиши это, — тускло велел Джавотхан.

— Господин полковник, это провокация! Кто он такой, зачем лезет?

— Это не провокация, а нормальные отношения между хозяином и агентом. Джавотхан опередил меня. Взять ручку и писать!

— Что… писать? — стал гнуться под сокрушительным напором Гачиев.

— Расписка. Я, Салман Гачиев, пожизненно обязуюсь работать на немецкую разведку в лице полковника гестапо Осман-Губе, — стал диктовать полковник. — Кроме принесенных мною списков подлежащих уничтожению совслужащих и большевиков, сведений об истребительных отрядах, обязуюсь доставить планы и схемы размещения партизанских баз на территории Чечено-Ингушетии. Подпись.

— Господин полковник, я же добровольно… Зачем так? Я и без расписки!

Осман-Губе наблюдал спокойно и холодно — привык. Сколько таких прошло перед ним. Некоторые вели себя достойно — те, кому биологически чуждыми были идеи марксизма. Но многие, слабые, с острым нюхом перевертышей, корчились так же перед распиской, как кролик перед удавом, когда осознавали, что втягивает их в пасть шпионского служения навсегда.

— Вы не совсем понимаете, что происходит. Вы пришли предложить себя в качестве агента, платного агента. Теперь вы знаете эту явку, ее хозяина. Мы не выпустим вас живым, если не получим расписки. Что здесь непонятного?

— Как… «не выпустим»? — Гачиев, кажется, совсем потерял голову.

— Молчать, скотина, — все еще терпеливо оборвал Осман-Губе. — Сесть. Вот бумага, ручка. Выполнять.

Нарком стал писать. Закончив, отложил ручку. Осман-Губе прочел.

— Убедительно. Вы обрели наше покровительство. Это очень много. Наше первое, неотложное задание: любой ценой измените маршруты истребительных отрядов. Направьте их куда угодно. Скажем, к Хистир-Юрту. Все. Вас проводят. Когда понадобитесь, мы вас найдем.

За Гачиевым закрылась дверь.

— Если бы передо мной поставили Серова и этого… я бы первым повесил этого, — скрипуче и едко сказал Джавотхан. — Тот — враг, этот — гнойник на теле нации, чирей. И это вайнах!

— Не возводи в кумиры национальность. Тысячи таких работают на нас среди русских, татар, калмыков, украинцев, белорусов, узбеков. Это — наш гарем! И этот гарем будет расти, потому что у ефрейтора Шикльгрубера достаточно сил, чтобы содержать этих проституток, кормить их и заставлять ласкать все члены великого рейха. А мы с тобой в этом гареме евнухи, смотрим за порядком.

— Гитлер рассчитывает победить русских с помощью проституток? — напряженно и горько вдумываясь в сказанное, спросил Джавотхан. — Тогда плохи у него дела. Хуже наших.

— Ты сильно изменился, Джавотхан, — с досадой заметил Осман-Губе.

— Ты видел когда-нибудь, как стая собак дерется с медведем?

— Я охочусь за людьми. Мне не интересны медведи.

— Медвежью охоту полезно знать каждому охотнику, — упрямо сказал Джавотхан. — Стая нападает со всех сторон, рвет мясо из груди и живота, отлетает с разбитыми черепами. Но всегда найдется маленькая храбрая сучка, которая кусает медведя за пятки. Ему в драке не до нее. Но он выбирает короткий момент передышки, чтобы отмахнуться лапой. И храбрая сучка отлетает с переломленным хребтом. Российскому медведю сейчас не до нас. Но если он выберет момент передышки…

— Ты устал, Джавотхан. Наше дело — тяжелая ноша даже для молодого, — сдержал себя, прикрыл глаза полковник.

— Ты прав. Сегодня скажу об этом Исраилову. Я не буду твоим врагом. Но не могу быть и другом. Прощай, — все понял Джавотхан.

Встал, пошел к порогу. Осман-Губе долго и угрюмо смотрел на закрывшуюся дверь. Еще один ушел в бездонную ненужность. Сколько их было, уходящих… Но почему так режет по сердцу именно сегодня?

Через час, вернувшись в штаб повстанцев около Агиштинской горы, он отдал приказ унтер-офицеру Реккерту: сделать со своим сборным отрядом бросок к Хистир-Юрту и с помощью местных банд задержать там истребительные отряды, не пускать их к Агиштинской горе по крайней мере сутки.

* * *

Над горой, над людским муравейником повстанцев стали летать первые снежные мухи. Небывало ранний снег густел, и скоро землю, кусты, скалу, опавшую листву нежно и невесомо заштриховал снегопад.

— Что ты хотел сказать этими словами в своем отчете? — хмуро и нетерпеливо спросил Исраилов Джавотхана. Придвинувшись к свечам на столе, прочел: — «Нацию уже нельзя сжать единым кулаком…»

— Я хотел сказать, что нация не пойдет за тобой к немцам. Мы обманули ее. Обещали приход сильных, богатых друзей. Но в наши сакли ввалились дикие свиньи. Они гадят там, где едят. Русские так никогда не делали. Нация выберет русских, если ты не поведешь ее к туркам.

— Ты запел непонятные песни. Чей это голос? — спокойно спросил Исраилов, и это спокойствие взорвало старика.

— Щенок! Ты еще сосал грудь чеченской матери, когда я поднял первое восстание против русских в горах! Тебе нужно было сладкое вранье или точное положение дел?

— Говори.

— У тебя в горах осталось не больше сотни людей, готовых на все. Это бараны. Их ты можешь повести за собой хоть в пропасть. Но остальные трижды подумают, прежде чем сделать шаг к гибели.

Исраилов встал. Шагнул к гудящей печке, приблизил к горячему железу ладони. Обернулся. По лицу расползлась снисходительная, едкая усмешка.

— Ты не был у Агиштинской горы? Может, те сотни, которых обучают немцы и мои мюриды, — сон? Иди ткни любого из них пальцем, и ты почувствуешь мясо, которое набухло ненавистью к русским. Такие множатся с каждым днем.

— Это мясо набухло нашей вечной жадностью к оружию. Немцы раздают его бесплатно. Такое в горах впервые. И многие, получив винтовку, плюнут на твое восстание. Оно не нужно горцу.

— А что ему нужно? — вкрадчиво спросил Исраилов.

— Ему нужен хороший карабин, чтобы добыть мясо на звериной тропе и защитить себя, свой род, кусок земли, чтобы накормить семью и гостя, и дечик-пондур,*["50] чтобы в радости встречать праздники, дарованные Аллахом и тейпом.

Русские много обещали, но не сумели наделить ничем из перечисленного. Потому я воевал с ними. Но немцы отберут у нас последнее, чего еще не успели отобрать русские, — свободу. В нашем языке нет слова «раб», но оно появится, если немцы победят русских. Я понял это сегодня в сакле Атаева…

— Иди! — прервал старика Исраилов. Он стоял спиной к Джавотхану. И спина эта, затылок вождя источали брезгливую жалость к развалине, издающей звуки. — В твоем теле дрожит немощная и слепая душа. Ты мне больше не нужен. Я сам, один поведу вайнахов по пути, который им предназначен.

— Будь ты проклят, полукровка! — свистяще выдохнул Джавотхан. Хасан, содрогнувшись, развернулся к старику. — Тебе, полуеврею, всю жизнь были чужими наши горы, наши цели, наш народ и его обычаи! Ты готов залить их кровью всей нации, завалить трупами, чтобы добраться по ним к немецкой кормушке! Будь ты проклят, рожденный еврейкой в Бегарое!

Я забираю у тебя сыновей и иду держать холбат*["51] в пещеру! Я буду просить Аллаха, чтобы он раздавил все твои дела в наших горах, всех твоих выродков, которых ты зачал в аулах, и всю память о тебе.

Глава 10

Действиям Реккерта предшествовала радиограмма из Армавира о необходимости принять самолет из Берлина и приказ Осман-Губе задержать истребительные отряды у Хистир-Юрта хотя бы на сутки.

В Армавире уже сутки ждал самолет с берлинским фоторепортером. Задание, полученное им от главного редактора «Фёлькишер беобахтер», было сделать на первую полосу исторический снимок: горцы передают в дар офицеру рейха обильное продовольствие.

Снимок, по замыслу Геббельса, должен был укрепить фюрера, рейхсминистров и обывателя Германии в уверенности, что население горного Кавказа есть не что иное, как готовая к службе прогерманская «пятая колонна». Роль офицера в снимке по решению Кальтенбруннера предназначалась Реккерту. Ему же предстояло организовать этот снимок практически.

Что касается задержания у Хистир-Юрта истребительных отрядов…

Реккерт вспомнил о чеченце — местном поставщике продовольствия Косом Идрисе и включил его в свой план. В общих чертах этот план вырисовывался таким: Косой со своими бандитами нападает на коровью ферму Хистир-Юрта, между налетчиками и ополчением аула завязывается бой, к нему неизбежно должны подключиться и взять аульчан под защиту истребительные отряды, дислоцированные поблизости.

В самый разгар свары, зайдя с тыла, в бой вступит отборный отряд Реккерта и, пользуясь фактором внезапности, истребит красных. После чего стадо коров из Хистир-Юрта, пригнанное к посадочной площадке, станет тем «обильным продовольствием», которое Косой Идрис передаст Реккерту перед объективом столичного фотографа. Это будет незабываемо и живописно: на фоне белых гор свирепый одноглазый абориген вручает красавцу обер-лсйтенанту мясное стадо.

Косой Идрис снабжал штаб Реккерта продуктами. Реккерт с двумя десантниками и Идрис встречались у заброшенной волчьей норы неподалеку от Хистир-Юрта. В двух верстах находился аул Ца — так он был обозначен на карте Реккерта. Рядом Реккерт пометил расположение еще трех хуторов — Ши, Ко, Ди. По-чеченски они назывались иначе, но Реккерт, покатав языком варварскую тарабарщину, выплюнул ее и назвал аулы цифрами чеченского счета: первый, второй, третий, четвертый.

Вечером пошел снег. Его белизну не могли испачкать даже грязно-лиловые сумерки, наползавшие на лес.

Ровно в шесть за частоколом кизилового подроста захрупали по снегу шаги, нарастающе потянули шорох санные полозья. Реккерт бесшумно сдвинул предохранитель автомата. Но в межствольных прорехах закачалась знакомая фигура Идриса, и немец шагнул из-за дерева.

Чеченец с трудом приволок на широких санях два плотно набитых мешка. Долго развязывал. В мешках оказались круги чурека, вареная баранина, соль, сушеные абрикосы, орехи, мед. Получив деньги, Идрис стал пересчитывать кредитки, сплевывая на темную, грязную щепоть. Пуховые снежинки пятнали белизной косматую черную папаху, садились на плечи старой свалявшейся бурки.

Реккерт стоял рядом, подергивал коленом. Под маскхалатом бугрилось, ждало движения тренированное тело.

На вывернутое веко чеченца садились снежинки, набухали, выкатывались из пустой багровой глазницы сизыми каплями. Капли скатывались по щеке, тонули в щетине короткой бороды.

Реккерт осматривал аборигена, его папаху, бороду, бурку. Дрогнул от знакомого вожделенного холодка, мазнувшего по спине. Он был археологом до войны, сыном археолога и не раз держал в руках древние черепки и кости — немых очевидцев вечности. Сама История не раз обжигала его ладони, он обладал даром ощущать ее всей кожей, до щекотки где-то под хребтом.

Реккерт вдруг осознал, что перед ним живое ископаемое. Бурка, мачи, папаха чеченца, сработанные в аульской дымной сакле, копировали изделия прародителей, чья плоть истлела века назад. Мозг хранил заветы и навыки тотема, которыми жили его предки. Время пронеслось над этими людьми, почти не затронув их. Современность сбрасывала в горы изделия Истерзанной войнами Европы: иглу, ружье, порох, керосин.

«Когда сбудется все, что задумано, и третий рейх запустит руки по локоть в недра Кавказа, часть вот этих — на пепел. Остальных — на фермы, к стойлам германской элиты. Русский раб, даже прошедший отбор и селекцию, безнадежно поражен бациллами марксизма. Его уже не вытравить из славянских мозгов, как короеда из трухлявой балки. А с этими, законсервированными в горах, будет меньше хлопот».

Идрис кончил считать деньги, вытер вспотевший лоб. Долго мялся, потом сказал Реккерту, что с ним ищет встречи проводник командира истребительного отряда Криволапова Саид. Он хочет работать на немцев, если будут платить столько же, сколько Идрису.

— Приведи сюда, — приказал Реккерт, чувствуя, как в сердце заползает щекочущий холодок предчувствия: в руки шла ослепительная удача. Неведомый Саид поразительно вписывался в план Реккерта. Еще один любитель денег гармонично довершал его архитектурное построение.

— Веди сейчас, — повторил Реккерт.

— Не знай, сичас как? У Криволапа, ей-бох, такой глаз… Как шампур тибе протыкаит… Нельзя сичас, — маялся Идрис, уминая сыромятью мачей хрусткий палый лист, припорошенный снегом.

— Гут. Тогда я буду вечером. Здесь! — ткнул Реккерт пальцем себе под ноги. — Теперь слушать меня. Завтра. В пьять утром. Ты нападаешь на ферма Хистир-Юрт. Держишь бой, отбиваешь коров. Потом погоняешь стадо… э-э… на край балка, где есть аул Ца. Я показывал тебе карта. Там дуб. Вспоминаешь?

— Ей-бох, помнит моя, — закивал, расплылся одноглазый.

— Ты должен пригонять стадо в два часа. Сейчас я платил тысяча. В два часа ты получаешь еще одна тысяча. Запоминал? Два ча-са! Там будем делать твоя и моя фотогра-фия. На памьять. Твой сын, твой внук потом будут говорить: гут, молодец мой фатер Идрис! Ты все понимал?

— Хлебом клянусь тибе: завтра, в два часа, там буду!

— Карашо. Саид сюда ветчером. Я жду.


Вечером Реккерт встретился с проводником Кривола-пова, и они договорились обо всем. Этим же вечером Реккерт радировал в Армавир Арнольду, передал точные координаты посадочной площадки в горах и время, к которому должен прибыть самолет и ждать, не глуша моторов: четырнадцать ноль-ноль по Москве.

* * *

И опять долгожданной благодатью опустился на отряд Дубова привал близ Хистир-Юрта. Ждал его с нетерпением Апти-проводник, чтобы прислониться душой к соратникам, напитаться терпким ароматом дубовских побасенок и небывальщин.

После ужина загорались глаза у командира азартом, не сказку рассказывал — живописал, актерствовал, входя во вкус.

— Видит Иван-царевич, заморская птица с малыми детками в траве хоронится. А у парня брюхо с голоду подвело, хоть волком вой, вроде как у нас после ночной засады. Дай, думает, хоть одного птенчика употреблю, на шампур его, пухленького.

Да не тут-то было! Мамаша-птица крылья растопырила — и в слезы: «Ваня, милый, дорогой, не кушай ты моего сыночка малого, а я тебе еще пригожусь». А тут гром-буря налетела, дождем гнездо мочит, градом птенчиков бьет. Эхма, думает царевич, где наше не пропадало. Снял с себя кафтан, гнездо прикрыл, а сам мокнет — страдает. Но без уныния и хандры держится, ну прям как наш разлюбезный проводник Апти, мужчина, одним словом, джигит!

«Много масла Иван-царевич на сердце имеет, — размягченно маялся в сладком полусне Апти. — Кончим войну, всех к себе в гости позову. Черного барана зарежу. Жиж-галныш, чепилгаш жена во дворе сделает, а мы с Федькой сидим в кунацкой, шурпу пробуем. Ивана-царевича ждем. Обещал зайти. Сказал так: «Кощею секир-башка сделаю, с Синеглазкой ночку проведу — и айда к вам с Федькой, слово мужчины даю». Однако кого четвертым позвать? Такой нужен, чтобы компанию при Иване-царевиче не испортил, чтобы на водке норму знал, за кинжал по мелочам не хватался, чтобы Чечня его уважала, чтобы мог кровников помирить, чтобы свет повидал, хабар интересный имел. Э-э-э, — впал в уныние Апти, — много, дурная башка, хочешь. Не родила еще мать такого человека. А если и родила, то не твоим гостем он будет». Однако, погрезив еще наяву, озарился вдруг Апти такой уверенностью: есть такой человек! Не испортит компанию при Иване-царевиче. И в гости к Акуеву прийти не побрезгует. Председатель колхоза Абу Ушахов такой человек.

* * *

Еще затемно повел свою банду Косой Идрис к аулу. Колхозная ферма — длинный, сложенный из дикого камня сарай, крытый соломой, — показалась позади заснеженного пригорка. Ферма стояла на краю аула. На одиннадцать человек было три автомата и восемь карабинов.

Шли молча и зло, не выспались. Глодало нехорошее предчувствие. Три дня назад они уже были здесь, взяли трех коров, скелетно-тощих от бескормицы. Натолкнулись на отчаянную удаль двух сторожей.

Когда выгоняли коров со двора, один из них лежал, уткнувшись лицом в навозную жижу. Развороченный пулей затылок белел разломом кости, спина заляпана мозгом. Второй сидел привязанный к столбу. Они еще нигде не слышали таких черных, жалящих в самое сердце проклятий. Нещадно били коров прикладами в мосластые крупы, поднимая в галоп, ибо всполошенно и грозно гудел потревоженный аул за спиной.

Утром уговаривали Идриса не идти. Тот молча щерился, упрямо качал головой: надо. Не мог он сказать, что это приказ Реккерта. Четверо из пятнадцати отказались, одиннадцать все-таки пошли.

Они вошли в ограду фермы гуськом. Истыканный копытами, схваченный морозцем баз скупо запорошило, ноги то и дело попадали в выемки, присыпанные снегом. Идрис выругался сквозь зубы. Семеро остались у жердей, взяв на изготовку карабины. Двоих со шмайсерами Идрис повел за собой, одному велел идти к распадку и сторожить. За стеной фермы с двумя оконцами глухо, тоскливо взревывали коровы.

В почерневшие ворота была врезана малая дверца. Она надвигалась на Идриса, щелястая, таившая угрозу. Он ударил ее ногой, согнувшись, нырнул в темную, запахом парного навоза пахнувшую дыру. Не оборачиваясь, услышал: двое втиснулись следом, встали у стены. Он взял с собой самых молодых, чтобы обкатать в деле. Теплый влажный сумрак опахнул их застывшие лица. Напрягаясь, пронизывая взглядом полумрак, Идрис ловил смутное движение в стойлах.

Совсем рядом, в двух шагах, от стены отделилась фигура, тускло блеснули два вороненых ствола.

— Опусти ружье, — глухо сказал Идрис.

— Тебе мало того, что ты увел в прошлый раз? — спросил старик.

Теперь Идрис лучше видел сторожа. Рукава бешмета были ему коротки, в крупных мосластых руках ружье смотрелось игрушкой, старый бешмет опоясан патронташем.

— Опусти, — велел Идрис, повел автоматом, — тебе лучше сесть. Поставь ружье к стене и сядь лицом в угол.

— Я свое пожил, — медленно качнул головой старик. Сиплое дыхание клокотало у него в груди. — Ты не возьмешь ни одну телку, пока я живой.

— Последний раз говорю, садись в угол, — сказал Идрис, чувствуя, как накатывает, жжет ярость.

Краем глаза он уловил смутное движение в стойлах. Что-то постороннее, непривычное закрадывалось в это движение. Он никак не мог понять, что же там такое, отчего давящей тревогой охватывает затылок? Вслушиваясь в эту тревогу, успел поймать в последний миг, как смазался тусклый блик света на вороненых стволах старика, и отпрянул в сторону.

Слепящая вспышка полыхнула ему в лицо, и одновременно с ней рвануло когтистой лапой полушубок на плече, выдрало из него клок. Задохнувшись, Идрис утопил спусковой крючок и повел дергающееся дуло к высокой фигуре старика. Очередь воткнулась тому в бок, прошила бешмет наискось дырчатой строкой.

Идрис давил на спуск схваченным судорогой пальцем, хлеща очередями оседавшее тело. Это длилось неимоверно долго, и он тупо удивился: сколько же в рожке патронов?

Потом в грохот автомата врезались два хлопка откуда-то сзади. Идрис плашмя рухнул на пол — стреляли из ружья со стороны кормушек. Он вжался в стену, выцедил сквозь зубы выдох — опалило раненое плечо.

Утробно, дико, вразнобой ревела напуганная скотина, трещали доски перегородок, царапала глотку резкая пороховая вонь. Позади еще раз гулко лопнул выстрел. Сдвоенно, взахлеб заговорили автоматы. Идрис оглянулся. Трассирующие очереди летели от двери, скрещиваясь в темном углу.

Выстрел ахнул совсем рядом, сноп огня вылетел из-под коровьих ног со стороны кормушки, и тут же тяжко хряснул камень над головой Идриса, посекло каменной крошкой лицо. Он перекрестил очередями место вспышки, очередь прошла по ногам телушки. «Они ждали нас, — понял Идрис. — Ночевали здесь, в кормушках. Надо выбираться наружу».

Выстрелы смолкли, стал слышен стук рогов, звон цепи, в крайнем стойле рвался с привязи поджарый медно-красный бык, косил кровянистым бешеным взглядом в проход. Напротив Идриса на полу загона билась с перебитыми ногами, силилась встать годовалая черно-белая телка, поднимала и вновь бессильно роняла голову.

Идрис ползком, вихляясь всем телом, пробирался к выходу. Автомат волочился сбоку. Цепенела спина в ожидании выстрела. У самой двери, втискиваясь в холодную жижу навоза, он огляделся. Полутьма позади кормушек выжидающе, грозно молчала.

Напарников не было — успели выбраться наружу. Поджимая ноги к животу, Идрис выждал, потом рванулся головой вперед, толкнув автоматом калитку. Вывалился в слепящую белизну, ободрал лоб о мерзлую кочку. Перекатился на бок под защиту каменной стены и затих.

Только здесь почувствовал, как сотрясается дрожью все тело, знобкая слабость расползлась от плеча вниз по руке. Он посмотрел на часы, скрипнул зубами. С момента, когда они пришли сюда, прошло всего десять минут. До двух часов, назначенных Реккертом, было больше чем полдня.

* * *

Этого дня ждали в Берлине и в Москве. Так ждет браконьер, нацелив из засады вороненый ствол ружья в бок пасущейся лосихи, готовит едва приметное движение своего пальца, впаянного в курок.

Гитлер кипел гневливым нетерпением перед Гиммлером: где действие «пятой колонны» на Кавказе?! Гиммлер свирепо выговаривал Кальтенбруннеру.

На рассвете семнадцатого (за три дня до назначенного срока) радист Четвергас при обер-лейтенанте Реккерте и полковник гестапо Осман-Губе получили из Армавира одинаковый текст радиограммы от майора Арнольда: «Дальнейшее промедление с началом решительных действий расценивается Берлином как трусость и невыполнение приказа. Арнольд».

Через полчаса ушли, растворились в промозглом тумане три связника от Осман-Губе к бандам Майрбека Шерипова, Расула Сахабова и в пещеру к Хасану Исраилову.

За полночь выпала небывало ранняя пороша. Грузно просели под рыхло-сырой снежной тяжестью кусты. Дивно и торжественно выбелился горный лес, присыпало пухом петли звериных троп, пригнуло блеклую травяную щетину на лесных опушках.

Но неистребимо-летний, все еще пряный и парной дух завис в горных каньонах. Щедро сочились накопленным за лето теплом граниты, базальты и мергель. И необъятное белое покрывало, невесомо опустившееся на них, все заметнее пропаривалось этим теплом до черных дымящихся дыр на камнях и осыпях.

Следы связных, посланных Осман-Губе, прострочили пелену тремя веером расходящимися пунктирами. Они медленно наполнялись водой, темнели.

* * *

Над хребтом поднялось, заглянуло в ущелье солнце. Осветило размытое туманом людское скопище. Оно ползло по двум сторонам ущелья, по кромкам каменных стен, отвесно срывавшихся в бездну. На дне ее металлом отсвечивала лента Шаро-Аргуна. Началось.

Люди двигались неспешно. Раскатистый гомон, визгливая звончатость железа, въедавшегося в податливую древесину стволов, размеренный хлест топоров — все это дробилось, множилось на скалах. Люди пилили, рубили телеграфные столбы, отсекали паутину проводов и бросали все вниз. Столбы проваливались, бились о камни и, истончившись в сизой глубине, бесшумными спичками достигали дна.

Банда Амчи Бадаева, вырубив телеграфную линию на километровом участке, прервала связь между районом и городом. Райцентр впал в глухонемую отрешенность.

Двое пастухов, наблюдавших с высоты хребта истребление связи, согнали две отары в единую, и один из них ринулся по хребту к Шарою. Запаленный, облитый горячим потом, он добрался до райцентра, обвис на дверном косяке милиции.

— Столбы… телефон… рубят! — вытолкнул из себя гонец беды, полосуя лезвиями глаз милицейское лицо.

Начальник Шароевского отдела НКВД и участковый инспектор Почкуев, сидевший в его кабинете, переглянулись. Началось? Но почему так рано?

— Где, сколько?!

— Через час здесь будут. Ей-бох, их сотня… нет, две, наверно, — совсем весело сказал пастух. Ради этого он спешил, ради страха в милицейских глазах.

Через полчаса собранные в дикой спешке вещи, продукты, оружие были навьючены на лошадей. Колонна в полтора десятка до зубов вооруженных людей (начальство, перемешанное с оперработниками милиции) ужом уползла в горы. Покидали центр сливки Советской власти, спешно сбитые в масляный ком. Удиравшие были чужими, ненавистными и тем и этим: селу и бандам, двигавшимся на Шарой.

Аул Химой корежило в нахрапистом разгуле шаройского уполномоченного Почкуева. Прикинул сметливый боевик, наглядевшись на сизо-уксусные физиономии начальства: с этими навару не будет. Накрывало горы дикое и смутное безвластие, стихия налетала. Когда, как не сейчас, половить в ней свой фарт?

А потому, пошушукавшись с тремя оперативниками, круто отвалил Почкуев с ядром новой банды в сторону Химоя — с лошадьми, оружием и едой. За час-другой обросло ядро еще десятком любителей приключений.

Прибыв в Химой, первым делом ринулись в отделение Госбанка и сберкассу. Бухнул оттуда вскоре грохот: лупили кувалдой по сейфу. Взломали и выпотрошили сейф, пожгли для разнообразия груду бумаг в сельсовете и ринулись, хмельные от возможностей, в хутор Алкун потрошить колхозные склады. Выпотрошили. Сгуртовали скот в стадо и, припекаемые опасностью, втянулись в Цейское ущелье — отсидеться, разделить и распродать скот.

Накипь восстания пучилась, расползалась по горам.

Глава 11

Что бы ни делал Абу Ушахов в последние дни, голова была занята распутыванием клубка, что запутала сама жизнь: что с Шамилем? Кто он, почему так спокойно говорил о нем Аврамов при последней встрече? Если Шамиль враг… «Какой враг? У тебя, старшего, помутился разум! Разве не ты растил, воспитывал его?»

В это утро они с женой поднялись рано. Жена поливала ему в ладонь из ковша, а он плескал жгучую колодезную воду в лицо, когда со стороны фермы раздалось несколько выстрелов и затрещали автоматные очереди.

Абу метнулся к стене, стал выдергивать пистолет из кобуры, висевшей на стене (подарок Шамиля). Оружие подавалось туго — много ли наработаешь одной рукой? Уцепил ТТ за рукоять, зло махнул рукой — кобура шмякнулась на пол. Он потряс головой, смахивая воду с бровей. Жена заступила дорогу — в глазах мольба. Он обошел ее, выбежал на крыльцо, спрыгнул в пушистый, навеянный за ночь сугроб, огляделся.

По всей улице хлопали двери, взвизгивали калитки. На ферме опять слитно затрещали автоматные очереди, грохнули два ружейных выстрела. «Наши ружья, — отметил Абу. — Значит, снова кто-то явился грабить. Мы недаром оставили там сторожей. Кто?»

Мимо дома грузно бежал с вилами пастух. Приостановился, хотел что-то сказать председателю — не вышло, хватил морозного воздуха, закашлялся. Махнул рукой, побежал тяжелой рысью. Вилы держал, как копье, над плечами, три блестящих жала колыхались в такт бегу.

Председатель оглядел улицу. Ее сахарную белизну стремительно и густо заполняли бегущие фигуры — женщины, старики, дети. Аул поднялся от мала до велика на защиту колхозного скота.

* * *

Вечером при встрече с Реккертом проводник Криволапова Саид сказал немцу, что два отряда шли к Махкетам параллельно на дистанции два-три километра, поддерживая постоянную связь по рации. Оба заночевали под Хистир-Юртом.

В утреннем сумраке десантники Реккерта ждали отряд Криволапова, замаскировавшись на краю распадка. Тропа круто обрывалась вниз, петляя на дне среди крутолобых валунов, и выметывалась на другую сторону каменистой лентой.

Была еще одна стежка через проран — в полукилометре, но Саид (так договорились) поведет отряд по этой, скажет командиру: короче путь. Не мог пропустить Криволапов мимо ушей оружейную свару, что затеял Косой Идрис на ферме. Эхо уже скакало по горам, резвое, трескучее. Криволапое должен поспеть к ферме гораздо раньше второго отряда. Тому, по прикидке Реккерта, добираться сюда больше часа, а за это время с криволаповцами должно быть покончено.

Реккерт прислушался. Над черным редколесьем, что лежало между засадой и фермой, повисло затишье. Потом опять раскатился ружейный грохот, морозную тишину вспороли две короткие очереди. Бой разгорался.

Немец усмехнулся. Косому Идрису придется потерпеть, надо отрабатывать деньги и надежды на сытую жизнь, когда Кавказ придавит сапог третьего рейха. Огляделся. Все пока цеплялось одно за другое, крючок — за петлю. Его белые «волки» распластались на снегу и камнях на краю обрыва, глаз нежился на них, едва приметных.

Не было шансов у Криволапова уцелеть, выбраться из каменного мешка, не оставил ему Реккерт такого шанса.

Реккерт посмотрел на часы. После первых выстрелов на ферме прошло пятнадцать минут с уже в горячем поту. Его ведет Саид, так любящий деньги и оружие. Самое позднее через пять минут они будут здесь, скатятся на дно распадка запаленным стадом.

Он отдал приказ своим парням: дождаться, пока все до одного бойца окажутся под ними, на дне. И тогда — десяток гранат на их головы разом. Там, внизу, полыхнет ад, и гремящая преисподняя вмиг поглотит практически всех.

У него сегодня знатная охота. Реккерт беззвучно засмеялся, задрожал горлом. «Поистине, с нами Бог», — с умилением к этим горам и к самому себе помыслил археолог и обер-лейтенант.

* * *

Хмурый рассвет расползался по горам. Саид торопил Криволапова. Правда, в этом не было особой нужды, поскольку отряд уже поднялся по тревоге и теперь, выстроившись, ждал команды.

Проводник топтался около командира:

— Быстро надо, командир… Клянусь, Реккерта ловить будем.

— Почему Реккерта? Может, ваша банда? — хмуро усомнился Криволапов. Не давало покоя одно: не успел выйти на утреннюю связь с отрядом Дубова, оповестить о броске к ферме.

Саид высвободил ухо из-под папахи, наставил его в сторону едва слышной стрельбы позади распадка, сказал с придыханием:

— Реккерта луди стриляют! Позапчера хабар был. Давай, Криволапа, сами лючий тропа поведу. Реккерт там есть, скотину с фермы карапчит. Яво мы, как мышку шапкой, накроем.

Криволапов всмотрелся в проводника: суетлив и раздерган сегодня, всегда молчальник, за день слова не вытянешь, а тут… С чего бы? С досадой оборвал самого себя: какого черта, парень за своих переживает, ведь кровь льется за распадком!

Приказ был ему и Дубову от Аврамова идти к Агиштинской горе и вступить в бой с бандитским штабом. Он и пойдет… Только как не помочь перед этим аулу? Кто-то напал на ферму.

Донимала, не давала покоя непонятная нелепость: зачем было идти к Агиштинской горе через Хистир-Юрт, делать крюк в полсотни километров по горам? Автор крюка — нарком Гачиев, изменивший маршрут Аврамова. Зачем это наркому?…

Однако об этом после, а сейчас в ауле его помощи ждут. Всмотрелся тревожно-светлеющими глазами в бойцов, сказал:

— Бой идет за распадком, товарищи. По соображению Саида, там Реккерт бандитствует на ферме, и коготок у него увяз в перестрелке с ополчением. Самое время птичку брать. Надо помочь колхозникам.

Взял с места рысью.

Саид опередил Криволапова, гнал заячьим скоком, дергал головой, оглядывался, вел отряд в западню. На бегу прислушался к себе: внутри пусто, ни жалости, ни страха, отлетело все на первых же метрах, только палила жажда. Нагнулся на бегу, зачерпнул пригоршню снега, раскусил рыхлый окатыш, стал глотать холодную, арбузной свежести влагу. Изнывал в нетерпении: скорее бы через распадок, на ту сторону, кончать надо с этим стадом, бегущим следом, скорее кончать со всеми, скорее!

* * *

Аул Итум-Кале, лежавший дальше по ущелью, осадила банда Шерипова. Действовали по одной схеме: в самом начале спилили и бросили в Шаро-Агун десятка два телеграфных столбов, затем с двух сторон перерезали горные тропы, ведущие к райцентру.

Накануне, посланный Аврамовым, прибыл в Итум-Кале капитан Рудаков. Взводом 141-го полка командовал здесь лейтенант Созыкин, начальником отдела милиции был Межиев.

Рудаков, оповещенный жителями о наступлении банд по обеим сторонам Шаро-Аргуна, схватился за трубку, крутнул ручку аппарата. Трубка мертво чернела в руке. Обернулся к молча и угрюмо ждавшим Созыкину и Межиеву, сказал, как ножом рубанул по натянутым нервам:

— Перерезали, сволочи.

Созыкин зябко пожал плечами:

— Само собой… Я бы тоже на их месте. Прикинуть надо, что и как с обороной.

Сели, развернули карту, стали прикидывать, скупо роняя слова. С каждой минутой густела, прижигала изнутри тревога, ожидание боя.

Через десяток минут, разослав заслоны по окрестностям, выстроили гарнизон, личный состав райотдела милиции и сельский актив. Напомнили немудреными словами: в восемнадцатом на клич Асламбека Шерипова итумкалинцы первыми вступили в чеченскую Красную Армию, вместе с грозненским пролетариатом не пустили белогвардейскую шваль в горы, а в двадцатом разбили их наголову.

Ныне движется к селу родной брат Асламбека — Майрбек. Сам вляпался в бандитизм, никто не подталкивал, а потому отношение к нему и его банде должно быть соответственное, без скидок на славный их род. Опозорил он этот род.

За околицей уже трещали выстрелы: вступили в бой заслоны. На скалах, на пригорках, дыбившихся кольцом вокруг аула, замелькали темные верткие фигуры. Охнул, схватился за бок, недоуменно и жалко кривя лицо, стал оседать на землю боец гарнизона: ужалил прицельным огнем с горы шериповец.

Рудаков, бледнея, сдавленно выкрикнул:

— К бою! Занять оборону!

Межиев, пригибаясь, махнул рукой, зовя за собой, метнулся под защиту стены. Милиция сыпанула за ним, на ходу выдергивая затворы винтовок. В полусотне метров занимали круговую оборону созыкинцы.

Рудаков, вжимаясь в стену, целился, стрелял. Неотвязно мучила мысль: знает ли Аврамов, что это началось на три дня раньше? Как сообщить об этом в город? Похоже, что банда обложила центр плотно, связников не выпустят.

Бой накалялся злой, смертной отвагой. Рудаков каменел в холодной решимости: не дать запалиться бандитскому очагу в сердцевине Чечни, когда немцы стоят на Тереке. Он уверен был в своем праве на каждую пулю, посланную в чужую жизнь. Вложено было в него это право долгими годами милицейского бытия, Кратким курсом ВКП(б), рублено-острыми политбеседами, где само собой разумелось, что революция — ослепительно белое благо для всего человечества и кто против нее — смертельный враг этого самого человечества.

Ни Рудакову, ни Созыкину не приходила в голову мысль, что серобешметная бандитская масса, усыпавшая горы и обложившая аул, тоже имела свое право на Итум-Кале. И покоилось оно на мощном, хотя и не классовом фундаменте — национальном.

Стреляющие с гор были плоть от плоти этой земли, политой кровью и потом предков, эта земля хранила тепло босых подошв их детства, а подошвы помнили уютную надежность ее. Не потому ли каждый воинский гарнизон России, расквартированный в горной Чечне еще с мирных времен, нестихающе, оскорбительно жег ее изнутри инородной картечиной, порождая и подпитывая вековой рефлекс выгрызть эту картечину любой ценой.

У наступающих и обороняющихся жила внутри своя правда. Оттого так непримиримо схлестнулся бой — один из нескольких в горах. О них сообщило в город устное радио, которое опередило телеграф.

После этого к Итум-Кале двинулся двухротный батальон 141-го горнострелкового полка войск НКВД вместе с кавалерийским взводом милиции и большой группой местных истребителей.

Держали в уме Аврамов и Серов главный очаг преждевременно полыхнувших событий — Агиштинскую гору и гору Дени-Дук близ Махкетов, где сосредоточились главные силы повстанцев, сплавленные с немецкими диверсантами.

Туда были спешно брошены первый полк IX милицейской дивизии, истребительный отряд под командованием Жукова и войсковые подразделения. Атаковать главные бандитские силы должны были отряды Жукова, Дубова и Криволапова. Остальным приказано было занять надежную оборону позади этих трех отрядов на подступах к Грозному. Сомнут Жукова, полезут к городу — ощетинится огнем оборона, перемалывая бандитские силы.

Прогревали моторы, ждали сигнала на аэродроме несколько бомбардировщиков. Все было вроде бы по-умному, но доводил до тихого бешенства, изводил Аврамова несуразный, нелепый и, как ни крути, преступный финт приемыша своего Федора Дубова и его напарника Криволапова. Кой черт понес их к Хистир-Юрту? Посылал же их Аврамов к Махкетам для соединения и совместного удара с Жуковым по немецкой агиштинской группировке. Они нужны там именно теперь, позарез нужны. Как посмел Федор не выполнить приказа? Как объяснить это Серову.

Серов сообщил о начале событий в Москву. Сообщил Сталину, минуя Берию. Берии позвонил Кобулов. Это было около одиннадцати дня.

* * *

Берия говорил со Сталиным, слал в трубку напористую страсть словес:

— Этот шибздик Серов донянчился с Чечней! Кобулов доложил: восстание началось раньше на три дня! Я послал в Грозный своих заместителей Круглова и Меркулова. Бандиты заняли два райцентра, лезут к городу. Нужны силы регулярной армии, надо взять у Петрова из обороны дивизию…

— Петров нищий, — размеренно отозвалась трубка. — Хочешь запустить немцев в Грозный с Терека?

— Тогда… я должен взять все в свои руки! Серов прикрывается твоим именем, саботирует мои указания, связал Кобулова по рукам и ногам!

— Правильно сделал, — холодно одобрил Сталин. — Дураков и бабников надо вязать.

— Необходимо что-то делать…

— Необходимо меньше кудахтать. Час назад Серов докладывал мне положение дел. Он контролирует ситуацию.

— Он хороший местный тактик, Коба, — страстно согласился нарком, — но стратегию надо делать отсюда. Он не сможет одновременно давить восстание и использовать возможности аппарата и разведки. Они навязали узлов в Стамбуле! Кто будет распутывать? Я отвечаю перед тобой за все! Положение критическое, я должен взять все в свои руки.

После долгого молчания трубка тяжело, с отвращением сказала:

— Возьми. Напополам с Серовым.

Он боялся и ненавидел своего пса. Но уже не мог обойтись без его охранной свирепости, поскольку еще больше боялся тех окрестностей, куда выходил ради дела и прогулок. Он давно повадился кормить пса сырым человечьим мясом и держать на короткой цепи в наркомовском амбаре.

Нарком осторожно положил трубку. Вызвал к себе начальника шифровальщиков, приказал заготовить и передать шифровку в Стамбул, Вкладышу: убрать Саид-бека Шамилева. Не черта ему делать в Чечено-Ингушетии. Все это трюкачество с посадкой самолета с десантом и оружием, задуманное Серовым… Пусть поиграют. Но без Саид-бека. Горы нашпигованы своими саид-беками, а эти кретины доставляют туда еще одного, самого матерого. Разбегутся, как тараканы, по ущельям, ищи их тогда.

Глава 12

Еще не знал Ушахов, кто орудовал на ферме и домогался их коров. Но шмайсеры были, по слухам, у немецких парашютистов и у Косого Идриса. Абу верил в Аллаха, бежал и молился, чтобы на ферму напали не немцы. С бандой было легче справиться.

Еще издалека он увидел черную папаху одного из налетчиков. Тотчас из окна фермы громыхнул ружейный выстрел: взвихрил снежный фонтан рядом с папахой.

У стены фермы в непростреливаемой зоне лежали трое с автоматами. Из окна их не достать. Еще несколько человек с карабинами рассыпались по двору за укрытиями. У этих дела обстояли хуже, дрянь, а не укрытия выбрали: мерзлая кочка, бочка с водой, куча кизяка — ни перебежать, ни прицелиться как следует на слепящей белизне. Из двух окон фермы простреливался весь баз. С тылу ферму не взять, там глухая, каменная стена.

«Это не немцы, — подумал с неистовым облегчением Абу. — Банда Идриса. Напала второй раз».

Он окончательно уверился в этом, увидев заляпанное плечо налетчика, лежавшего под стеной. «Они успели побывать внутри, их выбили сторожа, и сейчас они готовы кусать зад от злости. Теперь я поведу дело. И будь я проклят, если эти шакалы уйдут отсюда».

Жарко дышало в затылок, грозно гудело село, сгрудившееся за спиной председателя. Абу обернулся, осмотрел лица. Ах, какие это были лица! В них светились бесстрашие и святая ярость.

— Передай всем, пусть обходят ферму сзади, — сказал председатель пастуху. — Там куча камней, та, что мы собирали на постройку печки в телятнике. Пусть каждый возьмет, сколько сможет. И пусть окружают двор кольцом. Старики впереди, потом женщины и дети.

Он снова повернулся к ферме и увидел: кое-что изменилось. Трое, лежавшие за стеной, теперь расползались в стороны, к углам коровника.

— Косой Идрис! — хрипло сказал пастух за спиной. — Тот, который ползет к бочке. Я узнал его.

— Иди, — не оборачиваясь, попросил Абу. — Разбирайте камни и не пускайте пацанов вперед, ради Аллаха, оттесните их за спины.

Две самые большие ценности числились в его председательских заботах: коровы и аульские сорванцы. Они незыблемо стояли на первом месте по своей значимости, ибо перед грозно-белым ликом наступающей зимы у него была единственная баррикада — ферма. После сдачи госпоставок хлеба и кукурузы хватит до января. Но есть запас сена, есть коровы, есть крыша фермы, крытая соломой, а значит, будет хоть немного молока. Он поддержит главное достояние — детей, поможет дотянуть до первых лопухов, одуванчиков, скворцов и лягушек, которых можно жарить на прутике. Молоко не позволит зиме оборвать нити, что скрепляют истлевших в этой суровой земле предков и будущее аула.

Абу вздохнул глубоко, до дрожи в животе, и вынул из кармана пистолет.

* * *

Саид появился по ту сторону распадка. Проводник бежал первым, и Реккерт увидел его в бинокль совсем рядом, отчетливо и резко, вплоть до синей жилы, вздувшейся на голой шее. Сразу же за Саидом показался Криволапов. За ним — вся сотня. Они бежали прямо на Реккерта. Потертые кирзовые сапоги разом взмывали над снежной белизной и толкали ее назад.

При виде этого размеренного, неумолимого движения Реккерту впервые за утро стало не по себе. Он сунул бинокль в снег и поймал себя на желании отползти от куста, маскировавшего его, хотя позиция, занятая десантниками, была безупречной. Они надежно слились со слепяще-белой кромкой обрыва.

Вверху что-то чечекнуло. Реккерт скосил глаза. Над ним сидела сорока. Она дергала хвостом на кусте орешника клонила голову, всматривалась. Распознав людей, вспорхнула выше, пустила торжествующую трескучую очередь.

* * *

Криволапов осадил бойцов на краю распадка, дал отдышаться. Где-то за мертвым зимним редколесьем по ту сторону гремел бой. Размеренно бухали ружейные выстрелы, их перечеркивала автоматная трескотня, раскатисто прыгало по отрогам эхо.

Криволапов посмотрел на Саида. Проводник, сгорбившись, тяжело дышал, вздымалась и опадала сутулая спина. На ней горбом бугрился башлык.

— Саид, — позвал командир.

Спина дернулась, будто слепень жиганул через бешмет. Саид обернулся и, глядя куда-то вверх, мимо командира, сказал торопливо и непонятно:

— Весной внизу балшой вада идет… камень тащит, другой хурда-мурда несет.

— Чего? — не понял Криволапов.

— Я пошел на та сторона смотреть! — клацая зубами, крикнул Саид и вдруг прыгнул на склон.

Его понесло меж острых зубцов. С нарастающим шорохом осыпалась вслед каменистая крошка, перемешанная со снегом. Петляя среди валунов на дне, малая фигурка выбралась на противоположный склон, стала карабкаться вверх, оскользаясь на обледенелых камнях.

Криволапов вел ее глазами, чуя, как вползает ужом между лопатками тревожный озноб. На той стороне на высоком кусте дергала хвостом, неистово трещала сорока.

Она не могла видеть Саида в распадке, ее тревожило другое. Что? Закручивало в тугой жгут сомнение: за каким чертом он здесь, перед этой дырой? Он послан первым приказом к Махкетам и Агиштинской горе, к главному делу, и… завернут сюда. Приказ наркома. Не подчиниться, переспросить задание у старшего по должности? Не приучен он был переспрашивать.

Черная фигурка на той стороне выбралась наверх, осмотрелась, расставила ноги — маленькая рогулина, торчащая из белизны.

— Давай, командир, сюда! Быстро нада, — донесся до Криволапова сдавленный голос.

За лесом на ферме опять взметнулась ружейно-автоматная стрельба.

Еще минуту назад готов был Криволапов призывно махнуть рукой своей сотне и ринуться скопом в провал: делай, как я! Но вместо нужного и такого естественного теперь броска к ферме, где гремел бой, он вдруг отдал команду:

— По одному, дистанция пять шагов, радист идет последним, за мной, марш!

Он сам пока не знал, почему так скомандовал. Знал одно: так надо, только так, ибо на той стороне не переставая трещала и крутилась на ветке сорока. Она делала это и до появления Саида.

Криволапов вступил на обледенелую тропу, пружиня ногами, цепляясь за холодные ребра скалы, заскользил вниз. Оглянулся. Рявкнул придушенно первому бойцу, двинувшемуся следом:

— Стоять! — Зло пригрозил кулаком: — Где дистанция, Зотов?

И только убедившись, что обескураженный, моргающий Зотов блюдет эту дистанцию, полез Криволапов вниз.

Почти у самого дна он еще раз оглянулся. Спускались уже с десяток бойцов с промежутками в пять-шесть шагов. Лавируя между вмерзшими в хрусткий лед валунами, командир задрал голову. Зубчатая черно-белая кромка обрыва была пуста. Саид исчез.

Чувствуя, как давит в тисках сердце каленая, необъяснимая тревога, Криволапов сдвинул предохранитель автомата и еще раз оглянулся. Плотная кучка остальных — чуть больше половины отряда — ждала своей очереди на самом краю.

«Полета, — быстро высчитал Криволапов. — Полсотни будет в распадке, когда я выберусь наверх, а остальные будут торчать на обрыве… И с ними радист. Что ж они барантой сгрудились! Ах, мать честная, сосредоточиться надо, мало вас горы уму-разуму учили?!»

— Ле-е-ечь! — протяжно и пронзительно крикнул он стоящим на той стороне. И вдруг понял, что готовится к бою. Не к тому, что едва слышно рокотал за стеной распадка, а к другому, совсем близкому, которым набрякла кромка обрыва над головой.

— Ложись! — еще раз крикнул он оставшимся на той стороне.

* * *

«Половина, — подсчитал Реккерт сверху. — Их окажется в распадке не больше половины, когда командирская голова всплывет перед моим лицом. Мое лицо станет послсдней картиной этого мира, что отразится в его зрачках. Остальные толпятся на краю… и начинают ложиться. Но почему? Мой Бог, сделай так, чтобы это стадо ринулось вниз скопом. Те, что спустятся в распадок, — мои. Им никуда не деться на этой белизне, это будет охота на тараканов в ванной. Но почему они не полезли вниз все? Что-то не так сделал этот Саид? Где он? Почему убежал сразу же?»

Но оглядываться уже было нельзя, ибо нарушилась бы слитность, гармония безмятежного покоя, в котором пребывала природа. Они слились с ней. Даже кусты, срубленные ими в лесу и перенесенные сюда для прикрытия, казалось, пустили корни. Их успела закрасить снежная крупа, что засевала лес и горы с ночи.

Где-то совсем рядом внизу осыпалась и зашелестела глина под руками Криволапова, возникло его тяжелое, запаленное дыхание. Оно нарастало, заполняло все окрест. И когда над краем обрыва поднялись и уперлись в самую душу немца два белых, налитых бешенством глаза, он нажал на гашетку.

Переведя дрожащее дуло автомата на ту сторону распадка, он вдруг осознал: все идет не так, все плохо. И хотя уже тяжело ухало от взрывов на дне распадка и несся оттуда рев, вой и стоны искромсанной железом плоти, хотя видел Реккерт, что от его очереди полегло в первые же секунды несколько красноармейцев на той стороне, с каждой минутой злая, тоскливая тревога все сильнее охватывала его. Не вышла западня в чистом и беспроигрышном виде, завязался затяжной бой, и каждая минута его приближает появление еще одного истребительного отряда — Дубова.

Попадали в снег и расползались оставшиеся в живых на той стороне, и неслись оттуда пока разрозненные очереди. Да и снизу, из этого ревущего ада, вдруг слабо хлопнули два винтовочных выстрела — на лопатки Реккерту упала срубленная пулей ветка. Он дернулся всем телом, перекатился на спину.

Пока немцы доставали и не могли достать огнем через распадок малую фигурку, что поднялась и стала рвать белое пространство короткими перебежками, мелькая между бурыми стволами, Реккерт окончательно понял: засада бездарно сорвалась. У человека, уходившего из-под обстрела на той стороне, темнел на руках рюкзак. Это уходил радист, и в рюкзаке у него была рация.

Уже недосягаемый для пуль, он забросил на ветку орешника антенну, и эфир опалил открытый, полынно-горький текст: «Полковнику Аврамову, капитану Дубову. Отряд Криволапова наведен на засаду, выбито около половины бойцов. Проводник Саид — предатель».

Глава 13

С тех пор как пришло одиночество, Апти часто вспоминал привалы. Он терзался невозможностью заново пережить их терпкий и счастливый привкус. Со временем стал понимать, что не было на этом свете у него человека ближе Дубова. Командир все чаще приходил к нему в чутких по-звериному снах таким, каким он был в боях и в жизни, — надежным и крупным. В нем все было крупным — голова, руки, совесть.

Все отчетливее, до мельчайших подробностей проступала в памяти ночь — та, последняя, в пастушьем схороне у Хистир-Юрта. Апти вспоминал, как мирно шуршала земля, осыпаясь со стены, похрапывали бойцы, как бегали малиновые светлячки по углям догоравшего костра.

Иногда казалось, что, если напрячься, можно будет вспомнить запахи ржаной соломы и овечьей шерсти, которыми пропиталась пещера. Апти сосредоточивался до звона в ушах. Но запахи так и не приходили, память утратила их.

Раскаянно помнилось только, что было у него в ту ночь отчего-то слякотное и совсем не боевое настроение: долго не видел мать Фаризу, соскучился по теплому хороводу и радостной суматохе, что затевались вокруг него, дорогого гостя, когда он спускался с гор.

— …И вот вижу, примеривается эта тигра из бамбука прямо на спину слону сигануть. А там раджа. Соображаете? — с отчаянной лихостью закручивал Дубов очередной сюжет.

— Командир, падажди, — осадил Апти. — Какой такой сло-на? Что иест бам-пук? Какая тиг-ра?

— Тигра — это кошка полосатая. Ростом с ишака будет, а может, и поболее, — с маху лепил образ Дубов. — А слон? Ну, скотина такая, живет в Индии. Ростом — что ваша сакля. Четыре ноги, каждая толщиной… с тебя, Апти. Нос дли-и-инный, как оглобля у телеги. И два уха. Каждым кадушку с капустой закрыть можно.

— Нету такой скотина, — сумрачно смотрел Апти. — Ты, Федька, брешешь.

— Чтоб я сдох! — жестко оборвал все сомнения командир.

«Ох… ох… ох…» — вкрадчиво передразнила пещерная глубина. Оскорбленно молчал, глядючи в потолок, командир. Свод потолка выложен диким камнем. Сто, а может, двести лет добротной работе. С умом когда-то сотворили пещеру. Вход — земляная нора, может чуть поболее волчьей, — зарос диким терном. Ступени выложены камнем.

Настоянную на бараньем духе сырую тишину простреливали щелчки — где-то срывались капли. Круг света от фонаря качался на каменной складке, бессильно тонул в сумрачной глубине. Пол — окаменевшая глина, истыканная овечьими копытами. В глубоких нишах золотились вороха соломы. Немного подождать, затаившись, и вспучится один из ворохов, выпрется из него осыпанный трухой дэв или циклоп. Жуть!

Апти привел в этот схорон свой отряд переждать ранний снег, связаться с отрядом Криволапова, уточнить маршрут следования к Агиштинской горе.

Потрескивал костер, парили портянки на голенищах сапог, жар калил босые подошвы. Распускались белыми бутончиками кукурузные початки на шомполах. Агиштинская гора, бои, засады, кровь, смерть — это все потом, это далеко, до этого целая ночь.

А пока обволакивало тела благодатное тепло и сытный запах ржаной соломы. Возлежал отряд на золотой пахучей перине — каждый сам себе раджа.

— Ну, примеривается тигра на слона с раджой… — напомнили от костра. — Что ж она, зараза, прям с земли туда? Это ж какую резвость надо иметь?

— Видел дома, как кошка на стол прыгает? — ехидно хмыкнул, сощурился Дубов.

— Ну?

— Баранки гну. Ты сообрази, — начинал терпеливо втолковывать, — кошку горшком накрыть можно, а она — на стол. А тигра — та же кошка, только в сто раз поболее. Смекай, куда она сигануть может.

— Да-а, — покаянно гудело под сводами. Восхищенно цокали в лужу капли.

— То-то. Ну, значит, примеривается эта тигра на раджу сигануть, а вокруг, доложу я вам, натуральная паника. Раджову охрану крупной дрожью трясет, поскольку никто не ждал такого нахальства. Ужасаются господа хинди, серые все, с жуткой прозеленью, — дело швах. Стрелять оттуда, где они стоят, нельзя, в любимого раджу пулю ненароком влепишь. Только и остается, что балабонить по-своему, сплошное курлы-мурлы, что по-нашенски означает: ах, едрит твою кочерыжку! И все такое прочее.

А мы с командиром на другом слоне в корзинке плетеной, аккурат шагов на пять позади. Ну, командир, само собой, при форме, каперанг, белый кителек, фуражечка с крабом, надраено все. И пистолетик на боку. Все, как полагается командиру советского крейсера. Однако надо решение принимать, а иначе позор на весь флот. Выручать надо раджу, он хоть и капиталист-эксплуататор, однако советский флот в гости пригласил.

А тигра уже не подлете к радже, клыки ощерила, уши к башке прижаты. Ревет, как ишак на случке, да так, что слониха под раджой на задние ноги осела и обделалась.

Выхватывает тогда наш каперанг пистолетик — и бац-бац-бац! Тигре — в самую башку. А стрелял он, я вам доложу, не хуже нашего Апти. Летучую рыбу над водой с первого раза срезал.

— Твоя снова брешет, командир, — сурово подал голос проводник. — Зачем рыба летаит? Яво дело в ваде сидеть!

— Опять двадцать пять! — развел руками Дубов. — Такая рыба в океане водится, летучая называется. Когда все тихо-мирно, она в свое удовольствие плавает. А в случае какой хищник пасть на нее разинет, рыбка эта из воды — шмыг — и полете-е-ла. Куда глаза глядят. Бывает, в азарт войдет, разлетается, аж на палубу корабля выскочит. Или вот ты, Апти, что о кашалоте знаешь?

— Какой такой каш-а-лот?

— Тоже рыба. Только рыба он с одной стороны. А с другой — детеныша своего титькой, вроде коровы, молоком выкармливает. Приляжет на дно окиянское, вымя растопырит, мол, на-ка, сынок, подкрепись.

Скажем, поймал ты ее в сеть, задумал на сковородке поджарить и с чесноком умять. Какая, думаешь, сковородка нужна?

— Не знай, — отвернулся Апти.

Стыдно было за командира. Всем хорош, сказок много знает, в бою людей по-умному бережет, за своего бойца на любой рожон полезет. Однако, когда хабар про жизнь начинает, плюнуть хочется и уши зажать.

— Я тебе скажу! — ярился в азарте Дубов. — Я тебе в точности до ногтя доложу. Чтобы рыбу-кит поджарить, тут сковородка с эту пещеру нужна! И ежели бы встал вопрос ее с чесноком жареную умять, тут, братцы мои, всем аулом Малые Варанды не управиться, не-е-е! Разве что Большие Варанды с Хистир-Юртом подмогут. Да и то на утро останется мясца доедать.

— Твоя сапсем брешет, Федька! — не выдержал такой беспардонной небывальщины Апти, взвился за правду постоять. — Язык твой сам болтает, ему голова приказ не дает! — Плюнул, подался в глубь пещеры.

Дубов оглушительно и со вкусом захохотал, эхо разметалось под сводом.

Стали укладываться спать, и поспали, надо сказать, знатно и без помех.

Перед самым утром, выбравшись из пещеры, хлебнул Дубов пронзительной свежести и задохнулся ею. Великая тишь объяла горы. Редкими хлопьями сеял снег, обреченный в силу своей скороспелости, невесомо льнул к черной, не готовой к нему земле. Сурово сиял в бездонной выси лунный шар, лил лимонный полусвет на вздыбленный хаос хребтов.

«Есть снежок, будет и охота», — подумалось Дубову. И тут налетела ночным махаоном тревожная непонятность с изменением маршрута: прочесать горы сначала близ Хистир-Юрта и лишь потом следовать к бандитскому агиштинскому штабу. Приказ был наркома Гачиева. Приказы не обсуждают, даже если они идут вразрез с отцовским распоряжением. На службе нет отцов, есть старшие и младшие командиры. Переспросить бы у отца… Однако не стал этого делать Дубов именно потому, чтобы не оказаться в отцовских сынках.

Зябко пожав плечами, нырнул он в парное тепло пещеры. Бойцы спали вповалку на соломе, ногами к догоравшему костру. Апти сидел, закутавшись в бурку, у стены. Розовый свет слабо дрожал у него на лице.

— Порядок! — шепотом сказал Дубов часовому у входа. — Есть снежок, будет и охота.

Часовой не ответил, переступил с ноги на ногу. Дубов вздохнул. Как не понять рязанского парня, в глаза хоть спички вставляй от недосыпа. К тому же охота хороша, когда сам охотник по зверю. А в их деле сегодня так, а завтра тебя самого из скрадка на мушку ловят.

В углу на пухлом ворохе соломы, накрытом плащ-палаткой, утопала рация. Антенну еще вчера вывели в расщелину наружу, куда уходил дым. Дубов посмотрел на часы. До утренней связи с отрядом Криволапова оставалось полчаса. Метнул в Апти лучом фонаря, позвал:

— Чего киснешь? Топай сюда.

Проводник не двинулся с места.

— Боец Акуев, приказываю приступить к занятиям, — сердито велел Дубов.

Апти подошел, нагнулся к командиру, сказал обиженно:

— Пошел чертовая матерь. Я твой отряд проводник служу, для занятия к тибе не нанимался.

— Тебя какая муха укусила? — озадаченно спросил Дубов.

— Зачем брешешь? Слона, кашалота, другой такой хабар. Думаешь, Апти сапсем глупый, горах живет, ничаво не понимаит?

— Во-от оно в чем дело? — изумился Дубов. — А я гадаю, чего мой боевой товарищ вроде как мешком из-за угла стукнутый и на какой козе к нему подъехать? Давай разберемся. Что тебя не устраивает?

— Один рыба, чтобы целый аул кушал, — нету! — упрямо сказал Апти. — Такой большой зверь, как сакля, — тоже нет! Разве Аллах пьяный был, когда такой животный делал? У вайнахов сапсем мало еды. Почему для мой народ Аллах такой скотина не сделал?

— Учиться тебе надо, Апти, — озабоченно подытожил командир. — Экий ты, брат, горами зашоренный. И рыба-кит, и слон есть на свете. Природа их не только для нас с тобой сотворила, для всех, на земле живущих, чтобы душа в радости пребывала при виде их. Ты обо всем этом сам прочитаешь, коли грамоту с тобой осилим. Великое дело, Апти, грамоту человеку одолеть. Книга всему научит, она, брат, тебя на высоту лебединую поднимет, и сможешь ты оттуда любое диво на земле разглядеть, самый мудреный вопрос разгадать. У нас ребятишки давным-давно про все эти диковины знают.

Взял Дубов в руки букварь, раскрыл его.

— Ну-ка, проводник мой разлюбезный, опознай, как эта буква именуется? Как ее имя?

— Яво имя «ме», — хмуро сказал Апти.

— А-атлично! — похвалил командир. — А теперь мы эту «ме» в дело запустим. Ежели к ней пристегаем буковку «а», что получим?

— «Ма» получим, — с маху подмял под себя знакомый слог Апти.

— А ежели к одной «ма» другую такую же приставим? Что народится?

— «Мама» народится, — снисходительно определил Апти.

— А что эта «мама» теперь делает? Ну-ка, вычитай отсюда.

— «Ма-ма… мы-ла… ра-му», — напористо одолел Апти. Отдышался, осерчал: — Яво вчера раму тоже мыла, на эт дело чалавеку один час хватит, а ты бедный дженщина два дня заставляешь ишачить. Давай, Федька, другой слова читать, сидим на эта «мама-рама», ей-бох, как индюшка на яйцах.

Дубов захохотал. Спохватившись, прикрыл рот рукой. Придвинулся к рации, включил ее. Вполголоса забубнил:

— «Терен», я «Малина»… Как слышишь?

Радист Криволапова не ответил. Оставив рацию включенной, Дубов потушил заметно севший фонарь, сказал Апти:

— Топать нам сегодня до упора, а потом еще столько же. Покемарим, что ли, перед подъемом с десяток минут? Ложись. — Обняв Апти за плечи, повел ощупью вдоль стены к соломе. По пути урчал довольно: — Головастый ты мужик, Акуев, за неделю полбукваря одолеем. Ничего, фашиста прогоним, цены тебе в ауле не будет, грамотному, вспомнишь еще командира.

Они улеглись рядом, накрылись буркой, затихли. Потом Дубова как подбросило. Сел он. Широко распахнул глаза в плотную тьму, спросил неизвестно у кого:

— Эт-то что за фокусы — на связь не выходить?

Апти, успевший задремать, кашлянул, сказал сипло:

— Рано. Спит Криволапа.

— Ты лежи, лежи, — похлопал по бурке Дубов.

Поднялся, нашарил стену, пошел вдоль нее к рации. Проваливаясь в бездонную теплую яму сна, слышал еще Апти, как шуршала под ногами командира солома, как бубнил он вполголоса позывные, вызывая отряд Криволапова:

— «Терен», «Терен»… Я «Малина»… Ответь «Малине».

Проводник очнулся от голоса Дубова. Командир сидел на коленях около рации. Луч фонаря бил ему снизу в лицо, и оно показалось Апти безглазым — под нависшими бровями чернели две слепые впадины. Командир отчетливо и грозно сказал:

— Сволочь! — потом, немного погодя, повторил то же самое незнакомым клокочущим голосом: — Ах, сво-о-олочь!

Где-то страшно далеко возникли хлопки. Они толкались в уши Апти нежно и мягко, будто в соседней комнате мама Фариза жарила на сковородке кукурузу и зерна трескались, обнажая пахучую белую сердцевину.

«Откуда здесь кукуруза?» — никак не мог понять Апти, и пальцы его, ставшие непомерно громадными, как стволы столетних чинар, явственно ощутили горячую многогранность лопнувшего зерна. Потом Апти подбросил крик. Дубов все так же стоял на коленях. Фонарь светил по-прежнему снизу в лицо, повернутое к Апти. Рот у Дубова был открыт, в красном зеве гортани трепетал язык.

— Подъе-е-о-ом!

В наступившей секундной тишине Апти услышал все те же хлопки. Теперь они раздавались гораздо громче, и он вдруг понял — стреляют.

Бойцы поднимались, кашляли, резко хрустела солома, шуршали плащ-палатки. У входа в пещеру по ступеням расползалась серая слизь хмурого дня.

Апти нащупал карабин у стены, встал. Отчетливо вспомнился стон Дубова: «Сво-лочь!»

Дубов подошел к проводнику, спросил:

— Ты Саида хорошо знал?

— Саид много в горы ходил, всяки-разные тропы знал, как я.

— Я спрашиваю про его нутро.

— Какой такой нутро? Почему спрашиваешь?

— Потому спрашиваю, что предателем твой дружок оказался! — Отошел, хлестко дал команду: — Становись!

Осветил фонарем бойцов, стоящих в два ряда, оповестил, проталкивая горькую весть сквозь горло:

— Отряд Криволапова навели на немецкую засаду. Радист его сообщил. Бой под Хистир-Юртом, в распадке, версты две отсюда. Поработать ножками придется, соколы-сапсаны.

Вылезли из схорона, построились. Дубов выбрался последним, изнывая тревогой, неистовой виной за случившееся, оглядел серую пелену снега, мохнатые, в ватной опушке кусты, махнул рукой:

— За мной!

Разрасталась, изуверски донимала вина перед отцом: почему ослушался его приказа? Как позволил выкосить полсотни боевых жизней, еще не дойдя до места назначения? Приказ наркома Гачиева… Что стояло за лютой его бессмысленностью, почему командир Дубов не уточнил, не переспросил? Кинулся исполнять распоряжение старшего по званию… «Будь она проклята, твоя дисциплина! Будь про-кля-та…» — загнанно, толчками билась вина его в такт бегу.

Глава 14

В кабинете Иванова сидели Серов, Кобулов, Аврамов. Все сводки о боях в горах стекались сюда, здесь был штаб.

Посеревший, обметанный суточной щетиной, Иванов время от времени недоуменно вскидывал глаза, окидывал нахохлившуюся, застывшую в ожидании милицию: «Что ж вы, сыщики хреновы, восстание профукали?»

Серов, расставив локти, вертел в пальцах карандаш, бурил тупым его концом зеленое сукно на столе. Стискивал зубы, так же мысленно огрызался: «То же, что и вы…» Однако чуял в этом несерьезность и липу, ибо давно уже негласно поделили между собой сферы влияния и ответственность в главном: Иванов тянул нефтедобычу и нефтепереработку, а Серов обеспечивал порядок для этой тяги, выжигал немецко-бандитские гнойники.

И вот теперь у Иванова было все в полном ажуре: вымахнула республика за какие-то полгода на, казалось, немыслимое — с пяти тысяч тонн нефтедобычи на пятнадцать. Серов хлипко выглядел в этой парной упряжке, ибо кипело и ошпаривало их всех восстание в горах. По сути дела, парализовало оно на время и нефтедобычу, поскольку оголились со вчерашнего дня на четверть и более заводы и промыслы — людей всосало ополчение, истребительные и заградотряды.

К тому же клубилась в местной милиции дикая вакханалия: бесследно исчезли, канули в неизвестность нарком Гачиев и начальник ОББ Валиев, а два отборных отряда, Дубова и Криволапова, непонятно застряли под Хистир-Юртом, на связь не выходили. В результате ожидавший их прибытия под Махкетами батальон Жукова не только не атаковал главные бандитско-немецкие силы и их логово, но едва держал оборону, зубами вцепившись в бугристую местность перед аулом: оттуда банды нацеливались на Грозный.

Резко затрещал телефон. Иванов вздрогнул, торопливо сдернул трубку с рычага — ожил прямой, московский.

— Иванов у аппарата. — Выслушал, опасливо распрямляясь, торопливо ответил: — Рядом сидит. Да, сейчас, — протянул трубку Серову. Тускло глядя мимо него, куда-то в стену, вполголоса оповестил: — Вас. Берия.

Серов взял трубку, сказал угрюмо:

— Здравия желаю, товарищ нарком.

— И тебе того же, товарищ заместитель, — влился в ухо знакомый до тошноты баритон. — Как настроение у сталинских полководцев?

— Рабочее, — коротко обронил Серов, невольно напрягаясь.

— Можно узнать, что нового? Или у тебя новости только для товарища Сталина?

— Ведем бои силами девятой милицейской дивизии. Итум-Калинский, Шароевский районы по-прежнему отрезаны от города, блокированы бандами Расула Сахабова и Майрбека Шерипова. С районами нет связи.

— Доигрались в милосердие, братья во Христе, м-мать вашу… — с расстановкой выстрелила нецензурщину трубка. — Обезопасить город и нефтепромыслы ума хватило?

— На подступах к городу заняли оборону ополчение, милицейские и войсковые заслоны. Главные нефтепромыслы охраняются силами 141-го полка. Самолеты бомбят Агиштинскую гору и Цейское ущелье.

— Где немцы и Исраилов?

— Основные силы в районе Махкетов. Подразделение Жукова ведет бои на подступах к их логову. К нему подтягиваются отряды Дубова и Криволапова.

— Почему «подтягиваются»? Почему сразу не собрал их в один кулак? — тут же унюхал щель в боевой тактике Серова нарком и вломился в нее со всем напором.

— Разрешите подробности позже, они не телефонные, — зазвенел металлом в голосе Серов.

— Ладно. Подождем. Какова общая численность банд?

— Около двух тысяч. Точную цифру трудно дать, банды мигрируют, многие откалываются с оружием, разбегаются по домам.

— Каким числом обороняешься?

— Тысяча четыреста бойцов вместе с ополчением.

— Задействуй любые возможности, моим именем бери у республики все, что считаешь нужным, — наращивал напор нарком, — приложи все силы! — И вдруг, сорвавшись, закричал истерически, так, что Серов, дрогнув, отдернул трубку от уха: — Смотри, Серов! Сдашь хоть один нефтепромысел или завод — за все сразу спросим! Долго, слишком долго мы с тобой нянчимся! Забыл, как внизу, подо мной, сидел? Учти, один пока сидел, без своих баб!

Голос наркома, сотрясавший мембрану, был отчетливо слышен в кабинете, и Кобулов, вжавшись в кресло, украдкой полез в карман за платком. Выудил белый надушенный комок, стал вытирать влажные, липкие ладони.

Серов, зафиксировавший краем глаза белый мазок, покосился. Наркомовский голос лез из трубки шампуром, протыкал черепную коробку:

— …Докладывай обстановку каждый час. Мне докладывай, не Верховному, слышишь?!

— Здесь Кобулов. Будете с ним говорить? — вклинился в паузу Серов, изнемогая в ярой ненависти к этому крику, к рыхлой и зловещей плоти, исторгавшей его за два тысячи километров.

— На… он мне нужен? Ты за все в ответе, с тебя спросим! К тебе сегодня прибудут Меркулов и Круглов. Гоняй всех троих в хвост и гриву, используй, как считаешь нужным. Стоять насмерть! Я тебя как друга об этом прошу!

Серов скрипнул зубами, передернулся от мерзости последней фразы.

— … Справишься — все простим, все забудем! Оправдай доверие товарища Сталина, Родины! Спасай войну, Серов! — на последнем издыхании выдавил концовку нарком, с хрипом втянул воздух.

В трубке щелкнуло. Москва отключилась.

* * *

События на ферме развивались своим чередом. Каменный фасад низенькой фермы был искрошен пулями. Особенно густо посек свинцовый град камень вокруг окошек, из которых время от времени громыхал оружейный гром, фырчала и визжала дробь, сработанная из чугунной крошки.

На истоптанном, огороженном жердями дворе фермы там и сям горбились за укрытиями восемь человек с карабинами, вяло постреливали в окна-бойницы, озираясь и недоумевая, отчего вляпались в эту тупую, бессмысленную заваруху, зачем подчинились Косому Идрису.

Под стеной лежали трое со шмайсерами, пуляли совсем уж глупо — вверх, вдоль стены: лишь ошметья летели от соломенной крыши.

А вдоль двора колыхались с обеих сторон две шеренги, деды и женщины с камнями, косами, вилами — немое и грозное сельское воинство. Стекалось к ним остальное население аула, вклинивалось в прорехи, сжимая в руках булыжники.

Время от времени озирал эту осаду из-под стены Косой Идрис, щерился: обойдется! Живое мясо против автоматов — куда как страшно!

Ждал своей минуты Абу.

Пришла пора отходить Идрису. Только не мог он так просто уйти отсюда: истаяла, как дым, обещанная Реккертом тысяча! Ныло ободранное дробью плечо, бунтовало самолюбие. Надо было отойти шумно, так, чтобы запомнили, чтобы не скалились вслед со злорадством.

Отползая к углу строения, поманил он за собой напарника, молодого налетчика, недавно взятого в банду. У самого угла велел ему встать лицом к стене и сцепить сзади руки. У парня подрагивали заляпанные навозом колени, но стоял смирно, косясь на окна, на густевшие людские шеренги, окружавшие ферму. Заметив это, хлопнул Идрис новобранца по плечу, спросил:

— Мужчина ты или овечий хвост? — Повесив автомат на шею, полез молодому на плечи. Щуплые, хрупкие, они заходили под ним ходуном. Кинув сквозь зубы: — Держись! — Идрис подпрыгнул, упал животом на крышу.

Подтянулся, сел. Немо, выжидающе упирался в него сотнями глаз аул, и Идрис всей кожей ощутил жгучую плотность людской ненависти. Зябко передернул плечами, снял с шеи шмайсер. Хлопнул по карману. Под овчиной глухо брякнул спичечный коробок.

Давя в себе растущий озноб, Стал разгребать солому, добираясь до сухого слоя. Страх все сильнее мучил его. Он никак не мог понять, откуда, отчего наползает эта выматывающая слабость, ведь трое с автоматами и семеро с карабинами против вил и камней.

Он не любил размышлять. Иначе понял бы, что не страх за свою жизнь сосет его смутную душу, прикипевшую к разбою, а нечто другое. Он собирался обречь на голод людей, говорящих с ним на одном языке, хоронивших своих сородичей в той земле, где тлели и его предки.

Но он все-таки одолел себя, скорее, не он, а его самолюбивая злость на проигрыш. Стал вынимать спичку из коробка.

Председатель Ушахов был готов. Его готовность предусматривала даже раскаленный свинец, что может засесть в его теле. Теперь, когда Идрис на крыше вынул спичку из коробка, они с пастухом успели замкнуть людское кольцо вокруг фермы.

Аул сомкнулся за спиной налетчиков, и каждый из них ждал булыжника в спину в любую минуту. Ожидание выматывало, и, не выдержав, они стали стягиваться перебежками под стену фермы — к вожаку, — чтобы иметь за спиной каменную защиту. Из окон теперь не стреляли — можно было попасть в своих. Многоликий и единый в ненависти, кольцевал налетчиков аул.

Идрис на крыше чиркал спичкой по коробку. Пальцы его тряслись. Абу отчетливо видел это. Он сжал нагретую рукоять пистолета и шагнул вперед из-за спин.

Меж ним и стеной фермы стоял белый плацдарм. Он вспучивался на глазах, готовясь обрушиться на председателя, и, не дожидаясь этого, Абу выстрелил навскидку в черную человеческую плоть.

Он попал. Увидел, как заваливается на бок то, что миг назад было Косым Идрисом, и бросил пистолет на снег. Он уже ничего не слышал, тело его под бешметом сжалось в комок в ожидании автоматной очереди. Память еще цепко держала терзания той, фронтовой, боли в госпиталях. Но ни один из бандитов не двинулся, не решился переступить в себе последнее — ударить свинцом по старикам и женщинам, стоящим за председателем.

Жизнь возвращалась к Абу. Он вдохнул морозный воздух, и тот ожег немыслимой сладостью все внутри. Теперь к нему вернулся и слух. Мощно шелестело дыхание аула за его спиной, поскрипывал снег под ногами, необычно громко тарахтел коробок спичек, скатываясь с крыши. Сорвался и упал на снег, мелькнув перед лицом молодого налетчика со шмайсером. Тот вздрогнул и едва не нажал на курок.

Теперь Абу вспомнил, на что рассчитывал перед выстрелом. Он верил в родовую память. Эти, из банды, сгрудившиеся под стеной, совсем недавно ушли в тоскливую маету дезертирства с фронтов. И еще не успела сопреть та пуповина, сквозь которую аул вливал в них ощущение национального, кровно-близкого родства.

Наливаясь буйной, ликующей уверенностью, шагнул Абу вперед, увлекая за собой аул. Своим движением он все плотнее стягивал людское кольцо, сжимая пространство перед собой, как тугую пружину. В пяти шагах от стены он почувствовал, что пружина эта сдавлена уже до предела, и остановился. Заговорил:

— У вас мало времени. Вы, может быть, успеете убить меня, еще несколько женщин и стариков. Но потом вас засыплют камнями. И когда в каждом из вас не останется целой кости, вас выбросят в лес на пир шакалам.

Я убил Идриса, потому что он потерял все, за что его когда-то звали вайнахом: совесть, память, родину. Он продал все это за деньги герману.

Вы ждете, когда немцы займут Кавказ? Тот, кто еще не потерял разум, должен знать, что еще ни один воин, пришедший с оружием в дом к чужому народу, не становился для него братом.

Положите оружие и уходите. Мы выпустим вас. Но если вас поведет разум, вы придете в окопы, туда, где бьются с германом русский, чеченец, казах, ингуш — каждый, кто не хочет стать рабом.

Так говорил Абу, грудью, всем телом удерживая перед собой пружину между аулом и налетчиками. Он засевал набрякший страхом и ожиданием промежуток единственно нужными словами. Он извлекал их из глубины своего житейского опыта и чувствовал, что становится легче дышать.

Уже заметно слабела, оттаивала синюшная готовность пальцев на спусковых крючках, осмысленное, человечье проступало на затравленных лицах налетчиков. Он увидел первую расслабленность облегчения в руках самого молодого налетчика с автоматом. Этот очень хотел жить и потому был самым опасным.

Слабое движение рябью прошло по слитной людской массе и, докатившись до Абу, качнуло его. Он повернул голову — и предчувствие беды пронзило его. Беда была в мальчишеской фигуре, накаленной злой удалью. Малец, подросток, вывернувшись из шеренги взрослых, запустил камнем. Никто не успел удержать его руку. Пальцы, оплетавшие камень, неотвратимо разжались.

Абу крикнул.

Много лет спустя оставшиеся в живых вспоминали этот крик, говорили, что не пришлось потом слышать в жизни ничего страшнее. Одни припоминали, что председатель крикнул: «Заслоните его!» Другие услышали: «Не стрелять!»

Камень попал в молодого, со шмайсером. Это было все равно, что ударить по капсюлю заряженного патрона. Грянула очередь.

Еще не упала, а только содрогнулась мальчишеская фигурка, но уже зависла над бандой темная булыжная стая. Она густела и снижалась в автоматном треске. Выпущенные из рук аульчан камни несли в себе ужас смерти.

И, захлебываясь в желании увернуться, хоть на миг отдалить ее, многие у стены перенесли огонь вверх, выпуская навстречу камню свинец. Пули с визгом дробили гранит над головами, высекая искры. Каменное крошево брызгало веером, хищно впиваясь в землю и людские тела, но град лишь густел, ибо все новые руки освобождались от увесистой ноши.

Оседая на перебитую пулей ногу, вбивал в себя Абу застывшими глазами вакханалию взаимного истребления. Уже сидел недвижимо молодой налетчик со шмайсером, уронив разбитую булыжником голову, и тягучая красная клейковина сочилась из темных волос на снег.

По самый черенок вошли вилы в грудь его соседа. И тот, выронив карабин, пуская изо рта на подбородок пузырчатую кровянистую пену, все пытался вырвать из ребер трезубец.

Еще один стоял на четвереньках поодаль, запрокинув затылок к лопаткам, и темная яма рта на его лице испускала неслышимый крик, задавленный стонущим ревом толпы и ружейным грохотом.

Боль, к которой готовился Абу, уже терзала его, поднимаясь жгучим сполохом от простреленного бедра, сплавлялась с великой жалостью председателя к угасавшим жизням аульчан, и уже не было сил терпеть их ярое буйство внутри себя. С немыслимым облегчением отдаваясь накатившему беспамятству, успел Абу ухватить тускнеющим взглядом последнее видение на белой крыше фермы.

Показалось ему, что скрюченное тело Идриса вдруг вывернулось немыслимым образом, обратило к толпе восковое лицо с пулевой дырой на лбу, весело оскалилось и подмигнуло председателю пустой багровой глазницей. С тем и канул Абу в бездонную засасывающую тьму.

* * *

Подбегая к околице аула, Апти и Дубов тревожно переглянулись. Почти полчаса их бег сопровождал размеренный сухой хруст снега под ногами да запаленное дыхание бойцов. Теперь в этот хруст вплелся вой собак. Собаки выли вразнобой по всему аулу, сплетая пронзительные голоса в шершавый разномастный жгут. На другой стороне аула яростно набирали силу стрельба, людской рев, автоматная трескотня.

Дубов оглянулся. Колыхались позади распаренные, осунувшиеся лица бойцов, горячий пот мутной росяной капелью скопился на лбах и подбородках. Превозмогая себя, Дубов тяжело побежал дальше, сердце трепыхалось у самого горла.

Аул приземистый, грозно пустынный, запускал их в длинную уличную кишку. Подпирали хмурое небо серые столбы дымов из труб. Собачий вой сменился перебрехом из-за плетней. Стрельба и крики на околице стихали.

Бойцы стояли плотной шеренгой вокруг фермы, вцепившись в жерди. Отсеченный жердями квадрат двора, казалось, разбухал от оглушительной тишины. Настоянная на крови и холоде, на скулящем, задавленном вое женщин, тишина готова была взорваться и вдребезги разнести все окрест.

На крыше фермы лежало скрюченное тело. У стены в изломанных позах застыли полузасыпанные камнями налетчики, сжимая в уже окоченевших руках карабины и автоматы. Светилось восковой желтизной между булыжниками чье-то молодое лицо с размытыми чертами.

Слитной, недвижимой массой стоял аул, отказавший своим жертвам в последнем прощении.

Дубов стащил ушанку. В центре база, уложенные бок о бок, лежали двенадцать убитых аульчан. Здесь были старики, женщины и один подросток. Прислонившись к жердям, маялись раненые.

К Дубову полз председатель Абу, утыкая обрубок левой руки в изрытый бурый снег, потом подтягиваясь к нему. Правая рука его сновала ковшом от земли ко рту: Абу глотал снег. Белая наледь скопилась у него в отворотах бешмета, на воротнике, застряла хлопьями во всклокоченных волосах. Нога председателя была перехвачена выше колена колючей проволокой, залита кровью. Абу подполз к самой ограде, взялся за жердь.

— Ты… мал-мал… опоздал, командир, — сказал вразбивку Абу, челюсть его прыгала, разрубая фразу на куски. — Мы тут сами с Идрисом… Дай б-бинты… воду… дай… ране… — Челюсть окончательно отказала председателю. Она прыгала, уже неподвластная его воле, и Абу, притиснув ее кулаком, стал заваливаться на бок.

Белые и красные вспышки — снег с кровью — обжигали глаза Апти. Не было больше сил смотреть на это. Он запрокинул голову и задрожал от невиданного доселе.

Над ним, тяжело вминаясь копытами в сизую хмарь тучи, гарцевал белый конь. На заднем правом копыте его болталась подкова на одном гвозде. Апти отпрянул, уцепился за жерди.

Серый френч на всаднике был наглажен, мягкие сапожки начищены до блеска, в правой руке — трубка. Иван-царевич поднял руку с трубкой и долго грозил ею Апти. Содрогнулся проводник — что это?

Всадник развернул коня, тяжелым неслышным скоком поплыл к себе домой — за хребет, в Грузию, утопая по колено, затем по грудь в плотной сырости туч.

Вот и появился долгожданный гость. Только не вовремя: командир и проводник стояли на своих двоих, а вот третий, председатель Абу, лежал неподвижно.

Они оставили раненым все, что несли с собой: еду, медикаменты, бинты. Сами, слившись через полчаса с остатками отряда Криволапова и похоронив бойцов, двинулись через распадок к Махкетам и Агиштинской горе — к месту назначения. До отказа налитые горькой яростью, они изнывали в желании выплеснуть ее на врага.

Глава 15

Проводник Дауд вывел Ланге с десантниками на гребень горы. Залитые горячим потом, все улеглись цепью, маскируясь за валунами, раздвигая пучки сухой травы. Ланге приладил к лицу, настроил бинокль. За стеклами разверзлась пронизанная синевой необъятная панорама Агиштинской горы, изборожденной каменными морщинами.

Прямо под Ланге в каком-то километре — густая россыпь крохотного аула. От аула до самой Агиштинской горы дыбилось холмами межгорье, кое-где меченное белыми кляксами — дотаивал выпавший накануне снег. Между саклями аула шевелилась, ворочалась людская масса. «Две с половиной — три сотни», — прикинул Ланге.

Из массы время от времени вытягивались, выползали на околицу аула жиденькие протуберанцы, окантованные плотными игольчатыми огоньками, неся приглушенный расстоянием треск выстрелов. Масса кого-то атаковала, протуберанцы вибрировали, смазывались и в конце концов снова втягивались в аул.

Ланге чуть сдвинул бинокль влево. За околицей, метрах в трехстах, надежно впаялся в землю небольшой отряд, раза в три меньше, чем аульская масса. Отряд сдерживал ее плотным винтовочно-пулеметным огнем.

Ланге вгляделся в оборону, профессионально отметил основательность позиции: на пригорке, среди густого хаоса валунов и лощинок. На фланге отряда взблескивали за камнями рыльца пулеметов, секущих хищным пунктиром трасс аульских вояк.

И те и другие, видимо, давно уже находились в этом вязком равновесии: атакующие не могли пробиться, подмять отряд, отряд не мог покинуть оборонительную надежность позиции. Между ними на трехсотметровой нейтральной полосе бурой сыпью застыли людские потери.

Ланге вглядывался в панораму боя, сопоставлял, прикидывал. Через несколько минут пришла уверенность: в ауле клубились повстанцы, скорее всего, их главные силы. Малый отряд за околицей — красные.

Захлестнул щекочущий азарт предстоящего действия: пришел его час на Кавказе. Он выстрадал и дождался, перехитрил в единоборстве истребительный отряд. Ланге добрался до цели в этом горном хаосе. Эта цель — штаб повстанцев, — кажется, под ним. Осталась последняя, формальная проверка.

Он подозвал к себе самого выносливого в отряде десантника Магомадова. Переводчик Румянцев, лежавший сбоку, выжидающе придвинулся — переводить. Ланге, покосившись, качнул головой: не надо.

— Быстро узнавать, — сказал Ланге, — кто эти, кто те? Сколько? Кто командиры? Мы здесь — про это молчать. Доложить через… полчаса. Шнель! Быстро.

Магомадов перевалил через гребень, понесся вниз, меряя крутой склон гигантскими прыжками. Ланге следил за удаляющейся фигурой, удовлетворенно отмякая лицом.

Магомадов вернулся через сорок минут, доложил: говорил с одним местным, аульским. В ауле повстанцы — триста пятьдесят человек, командует боем полковник Осман-Губе, рядом с ним Исраилов. Оборону за околицей держит отряд красных. Бой идет с утра. У Осман-Губе большие потери.

— Там все бандиты? Почему мало? Где остальные?

— Этот чечен, с кем разговаривал, мало знает, — запаленно оправдался, облизывая пересохшие губы Магомадов. — Еще люди есть далеко. Шарой, Итум-Кале воевать пошли. Кто пошли, сколько, чечен не знает, баран-человек, глупый… — Магомадов осекся: полковник смотрел на него, думал.

Ланге подозвал переводчика, заговорил по-немецки, растолковывая отряду порядок дальнейших действий.

— Швеффер и проводник идут в аул, — переводил Румянцев, — для встречи с Осман-Губе и Исраиловым. Они должны ждать. Полковник Ланге и остальные заходят в тыл красному отряду, дают красную ракету и начинают бой. Осман-Губе и Исраилов должны начать наступление после ракеты.

Ланге прервал речь. Проводник Дауд, подавшись вперед, заглядывал за спину полковника, зачарованно тянул голову.

Ланге обернулся. Внизу малый обороняющийся отряд непонятным образом превратился в черную широкую лаву. Она стремительно расползалась, заглатывала околицу аула. Снизу вспухал непонятный, с каждой секундой густевший, грозный и слитный рев.

* * *

Апти, выводя полуторасотенный отряд к аулу у Агиштинской горы, с маху притормозил, будто ткнулся в резиновую стену: шагах в двадцати из-за укрытия вымахнула верткая, в защитном бушлате, фигура, вскинула автомат.

— Стой!

Дубов, приметив красную искорку на шапке автоматчика, отчаянно рявкнул своей остервенело прущей братии:

— Стоять!

Впереди из-за камней всполошенно выскакивали, вскидывались в полурост согнутые фигуры.

Дубов всмотрелся в среднего — опалило неожиданной радостью:

— Жуков… ты?!

— Ложись! — сдавленно крикнул, махнул рукой майор.

— Чего это ты нас… укладываешь? — удивился, запаленно хватая воздух, Дубов. — Вроде… не время.

— Банда там… Каждый метр прострелян! — обложил непонятливых гостей майор. — Ложись, говорю!

В самый раз подоспела команда, не легли — рухнули, блаженно освобождая от нагрузки дрожащие ноги. Сползались к позиции Жукова, лупцуя друг друга по спинам, по плечам. Жуков с Дубовым, ерзая животами на стылом каменистом крошеве, выясняли отношения.

— Где вас черт носил? Где Криволапов? Вы еще вчера должны…

— Погоди… майор, — все еще задышливо отвечал Дубов. — Это долгий рассказ… В этой истории, кому положено… разберутся.

— Где Криволапов?

— Нет Криволапова. Похоронили… под Хистир-Юртом. Его и еще с полсотни… ребят.

— Та-ак, — судорожно глотал и никак не мог проглотить майор.

— Ты как, надолго тут загорать улегся?

— Сейчас вместе позагораем. Их там около четырех сотен против нашего взвода. С утра шесть атак отбили.

— Твой взвод, да моя рота, да полроты Криволапова. Может, начнем?

— Прыткие вы ребята, я смотрю, — сузил глаза Жуков. — Не успели прибыть…

— Прыткие мы, Жуков, на данный момент. Утром такого насмотрелись — тебе не пожелаю. Бойцам бой нужен. Командуй, майор, пока мои не перегорели.

Жуков долго исподлобья смотрел, взвешивал.


С двух сторон из-за камней понеслась к аулу страшная в молчании своем, ощетинившаяся штыками лава. Из аула суматошно, враздрызг — выстрелы. Перекрывая их, зародился в лаве, окреп и затопил окрестности утробный звериный рев:

— Ар-р-р-ря-я-аа…

Гнала роты вперед слепая ненависть: неотступно стоял в глазах черно-красный на белом саване разброс недвижимых тел — на ферме и на дне распадка. Гнала роты на аул наконец-то отбретенная возможность вломиться в реального врага. Об этом тосковали не раз на привалах и в засадах, в изматывающих бросках по горам, в этих сучьих прятках, где враг жалил ниоткуда и отовсюду: из-за камней, кустов, сверху и снизу, выдергивая из рядов товарищей и оставляя «на память» их трупы.

И теперь вот оно, в какой-то сотне прыжков, ненавистное вражье гнездо, куда можно заслать пулю и воткнуть штык.

Бой в ауле, на узких улочках, между саклями, взбурлил, вздыбился. Несколько минут длились тупой хряск ударов, треск, рычание. Не истребительные отряды бились с бандитами и фашистами — сама Россия карала за слепое предательство и гнусь приюта, что нашли здесь немцы.

Бой быстро взвинтился до неистового накала и столь же скоро стал опадать. Банда рассыпалась, попятилась и потекла вспять. Убегали сумасшедшим скоком. Аул стремительно пустел. Красноармейцы преследовали, кололи штыками, посылали в мельтешню спин пулю за пулей.


Ланге оцепенело следил за безумием паники. Черная сыпь трупов все гуще устилала улицы и околицу. Блошиный хаос удиравших перемещался к Агиштинской горе. Над ней кружили коршунами, пикировали пять самолетных крестиков. Гора расцветала красными бутонами взрывов — бомбили повстанцев.

Вся панорама Агиштинской горы до аула, вся беспощадная истребительная логика стычки, где армейская выучка взрезала нещадным плугом рыхлую авантюрность восстания, — все это навалилось на абверовца наваждением, бессильной немощью из-за невозможности что-либо предпринять, исправить.

Сомнение подспудно зрело в Ланге с первых же часов после приземления в горах. И вот теперь оно оформилось в полынно-горькую уверенность: с самого начала нельзя было рассчитывать на реальную поддержку горской массы. Удалось воспалить в ней лишь отдельные, мизерные очажки. Эта бегущая в панике орда была неуправляема с самого начала, туземцы, ее составляющие, — лихие спринтеры в драках, мастера устраивать засады, они всегда найдут возможность рассыпаться, забиться в каменные щели, отсидеться и переждать.

Откуда, из какой преисподней вырвался этот кипящий, неудержимый нахлест подкрепления?

Ланге повернул голову. Проводник Дауд с зачарованной немотой следил за разгромом исраиловцев. Неприкрытое блаженство омывало лицо аборигена. Ланге, подняв вальтер, стал всаживать в горбоносый профиль пулю за пулей.

* * *

Жуков и Дубов сидели на табуретках в дворе, откинувшись спинами на жесткие ребра плетня. Нестерпимо мозжили вытянутые ноги, плетьми висели перетруженные руки. Мордовавший их с самого рассвета боевой день навалился всей тяжестью. Рядом стоял проводник Дубова Апти. Лицо его, повернутое к аулу, каменело в угрюмой думе.

Над аулом разноголосо выли, остервенело захлебывались в хрипе псы: роты подбирали павших и раненых, ломали плетни, сооружая из них носилки. Время от времени грохал выстрел, к тучам взлетал собачий визг.

Зашуршали шаги по утрамбованной глине двора. Стихли перед Жуковым. Он открыл глаза. Перед ним стояли трое: два бойца с карабинами и старик — хозяин двора. Ему завернули за спину и связали руки. Острые, мосластые плечи старика торчали вперед.

— Что? — шевельнул сухим до шершавости языком Жуков.

— Тут донесли, эта сволочь немцев у себя держала, вроде как постоялый двор у него был, товарищ командир, — доложил боец.

— Фамилия? — через, силу, с отвращением к словам бойца, к белеющей в пяти шагах сакле, к этим старческим плечам, выпирающим из-под бешмета, спросил Жуков.

— Атаев его фамилия.

— Ну что, Атаев… Сытно фашистов харчил? Не похудели они у тебя?

Старик сказал, как выплюнул, что-то по-чеченски, продолжая все так же смотреть мимо Жукова вдаль, на Агиштинскую гору. Он понял Жукова, но ответил на своем языке: почему он в своем дворе должен говорить по-русски?

— Он говорит: тебя тоже кормил бы… Всех кормим, кто приходит, — перевел Апти, вглядываясь в старика.

— Значит, один хрен ему, кого кормить, фашиста или нас, — вязко, мертвым голосом подытожил майор.

— Здесь такой обычай, Жуков, — тихо вклинился Дубов.

— Я их обычаи лучше тебя знаю, Дубов. Я ими здесь накушался до блевотины. В расход, — без паузы, не меняя интонации, закончил майор и снова закрыл глаза.

И финальное слово это, и набрякшие чугунной усталостью, захлопнувшиеся веки майора отгородили его ото всех и словно толкнули караульных. Они взяли старика под локти, повели к сараю.

— Отставить, — негромко, но жестко уцепил командой караульных Дубов. Была в команде этой столь вызывающая нелепость, что Жуков, вздрогнув, открыл глаза и разом вынырнул из своего полуобморочного безразличия.

— Не понял, капитан.

— Нельзя этого делать здесь, — едва разжимая губы, сказал Дубов.

— Это я решаю, что можно, а что нельзя. Я один. А с тобой мы еще разбираться будем, где с отрядом шлялся и отчего пол-отряда Криволапова немцы выкосили. Своей властью для начала разберусь.

— Обязательно разберись. Мне твоя власть, не нужна, своей хватает. Мне другое нужно.

— И что тебе нужно?

— Нормальный Жуков. Накрошили мы с тобой аульского мяса…

— Ты бы покороче, капитан.

— А куда нам спешить? Давай погодим, пока командир Жуков в себя придет. А то сейчас Иисуса Христа к тебе приведи, ты и его к стенке поставишь.

— Поставлю, — тяжело, измученно согласился Жуков. — И вот этого фашистского кормильца поставлю, с особым удовольствием. И лезть тебе в это дело не советую. Ты что предлагаешь?…

— Разобраться, майор.

— С ним? Ты полюбуйся на него — матерый бандюга! Он на нас и смотреть не хочет, ему гансы милее.

Вдруг заговорил гортанно и гневно стоящий между бойцами старик.

— Зачем со слепым и глухим говорить? — перевел Апти. — Ты слепой, глухой и глупый. Тебя за нос берут, за собой водят, как быка с кольцом, — заинтересованно уточнил и дополнил Апти.

Жуков глянул на Дубова. Тот, подавшись вперед, слушал Апти.

— Разговорился, старый хрыч, перед стенкой? — усмехнулся одной щекой майор. — Ну, валяй дальше. Кто меня водит?

Апти выслушал старика. Переспросил. Молча странно уставился на Дубова.

— Ну? — подтолкнул Жуков.

— Он… плохо сказал. Тибе и Дубова за нос нарком Гачиев водит.

— Это как?

— Нарком Гачиев в его сакля приходил, с немец-полковник встречался, бумагу ему писал.

— Когда? — рывком оттолкнулся от плетня, поднялся Жуков.

— Позапчера эт дел был.

Жуков и Дубов переглянулись.

— В город его. Живо. Коня! — крикнул Жуков.

— Жуков, — позвал вполголоса Дубов.

Жуков обернулся. Дубов поднялся, шагнул к майору. В лихорадочной воспаленности глаз капитана провальными дырами чернели зрачки.

— Ты интересовался, где мы шлялись. У Хистир-Юрта шлялись. По личному приказу наркома Гачиева. Там же в балке Криволапов на немецкую засаду напоролся. Дошло?

— Доходит, — застегивал воротник подрагивающими пальцами майор. — Ну, пошли, что ли? А то доотдыхаемся. До ночи гору взять нужно, пока они там не очухались.

Атаева посадили на коня со связанными руками. Подстреленно билась у конского бока жена, захлебывалась в плаче. Конь всхрапывал, пугливо косил фиолетовым глазом, пятился вбок.

— Молчи, — сурово велел женщине Атаев. — Не показывай этим слез. Иди к Нурды. Пусть сегодня сделают все, как надо. До заката.

Лежал в сарае единственный сын, умерший утром от побоев. На немцах была его смерть, на этом проклятом Аллахом диком племени, порожденном от свиньи и шакала, на племени без стыда, без мужской чести. Но двойная смерть, двойная кровь была на наркоме Гачиеве, приходившем наниматься в батраки к этому племени.

Лишь об одном тоскливо и неутоленно ныла душа старика, глядевшего с лошади на родную Агиштинскую гору, которую он больше не увидит: не удастся взять с немцев и Гачиева кровь за Нурды своими руками. Их повязали, видно, до конца жизни. Так пусть хоть возьмут эту кровь русские. У них хватит на это сил, мужчины они. Атаев видел, как они умеют воевать.

Глава 16

И еще сутки прошли. Трое все так же сидели в кабинете Иванова. К ним прибавился четвертый — замнаркома НКВД республики Аврамов. Давила гнетущая тишина.

В горах шли бои. 141-й полк затягивал в железное кольцо осажденные райцентры Шарой и Итум-Кале. Гвоздил по ним из орудий. В воздух летели ошметки саманных стен, брызгала бордовой шрапнелью черепица, черными бешеными таранами по улицам неслись буйволы. Рев, смрад, грохот, собачий и людской вой висели над аулами. Банды, осадившие райцентры, таяли. Безумие паники охватывало все живое на улицах и в саклях.

Молчали в кабинете долго, случалось, по получасу. Трое спаялись в единомыслии — Иванов, Серов, Аврамов. Четвертый — Кобулов — отделен был от них месяцами надменного отчуждения, бесстыдным кощунством лесных оргий в компании наркома Гачиева, едким излучением Берии, чьим представителем он был. Всевластие последнего позволяло Кобулову все это время балансировать на незримом, но явственном постаменте любимчика со всеми вытекающими отсюда возможностями.

Так было до вчерашнего дня, пока Москва не облила панической яростью всех четверых. Звонок Берии расставил всех по новым местам: вознес Серова и мимоходом спихнул Кобулова. Это услышано было всеми и разъедало теперь Кобулова мстительным бессилием.

Двое присланных Берией заместителей — Меркулов и Круглов — выпирали в новой иерархической расфасовке лишними и потому были отправлены Серовым немедленно в Дагестан: там тоже стервенела активность банд.

Грянул звонок — внутренний, обкомовский. Иванов взял трубку, выслушал, сказал Серову:

— Сотрудник республиканского наркомата. Что-то срочное. Ждет в приемной.

— Сходи, — послал Серов Аврамова.

Аврамов торопливо вышел. Серов проводил его взглядом. Повернулся к Иванову, пожевал губами, поинтересовался:

— Виктор Александрович, у вас тут нечистая сила людей с чем-то употребляет, с пивом или с квасом? — Переждав оторопелое молчание первого, добавил: — Третьи сутки ведь Гачиева с Валиевым ищем. Не иначе как черти с квасом употребили.

— Это, Иван Александрович, не ко мне вопрос, — хмуро отозвался Иванов. — Думаю, ваш коллега товарищ Кобулов осведомлен лучше меня.

— Товарищ Кобулов, конечно, обязан знать, где шляются ваши, местные, кадры. Но что тогда обязан первый секретарь? — раздалось из затененного угла.

— С вашего позволения, первый секретарь обязан давать бензин фронту, — круто и жестко развернулся на голос Серов. — А мы обязаны обеспечить ему эту работу. Кстати, товарищ Кобулов, раз уж мы завели речь про обязанности… Кто обязал отряды Дубова и Криволапова быть под Хистир-Юртом? Полковник Аврамов моим личным приказом направил их к Агиштинской горе, к Жукову. Вы не внесете ясность в этот вопрос?

Фигура в темном углу источала молчание. Оно расползалось по кабинету, густое, липкое. «Ничего. Рано охамели. Жизнь, она — качели, сейчас внизу, потом, глядишь, наверх вынесет. Тогда и поговорим. Добраться бы до Папы… Я там вас всех, ублюдки…»

Вошел Аврамов, пересек торопливо кабинет. Наклонился к уху Серова, что-то зашептал. Серов выслушал, отстранился, глянул снизу вверх яростно-посветлевшими глазами.

— Та-а-ак. А чего шепотком? Новостишка занятная. Пусть секретарь послушает. И генерал-лейтенант тоже.

Аврамов выпрямился. Глядя на Иванова, погнал длинные, без заминок, фразы:

— Взятый в плен бандит Атаев показал на допросе Жукову, что нарком Гачиев встречался в сакле с немецким полковником Осман-Губе накануне восстания. За несколько дней до этого в его дом приходил еще один работник НКВД.

Роты Дубова и Криволапова были переправлены к Хистир-Юрту вместо Химоя и Агиштинской горы личным распоряжением Гачиева. Нарком изменил приказ Аврамова, то есть мой. Половина роты Криволапова выбито немецкой засадой, сам он убит. Сейчас Жуков и Дубов развивают наступление в направлении Агиштинской горы. На ваше имя пакет от Жукова.

Аврамов подал пакет Кобулову.

— Что скажете, Кобулов? — Серов, подавшись вперед, цепко глядел в угол.

Кобулов поднялся с кресла, выпрямился, согнал складки гимнастерки за спину, спросил Аврамова:

— Значит, Гачиев с немецким полковником в ауле лобзался?

— Так точно, товарищ генерал-лейтенант. Встречались, в сакле Атаева.

— А меня с Гиммлером там Атаев твой не приметил? Где этот болван? Я сам допрошу его.

— Допрашивать пленного буду я, — встал, расставил ноги, сунул в карманы руки Серов. — Властью, данной мне наркомом Берией и Верховным Главнокомандующим, приказываю вам разыскать, арестовать и доставить ко мне Гачиева и Валиева. Ваше мнение, Виктор Александрович? — неожиданно и круто развернулся к первому секретарю Серов.

— Фактов предательства этих двоих накопилось достаточно. Сразу после боев соберем бюро.

— Выполняйте приказ, — повернулся к Кобулову Серов. Они встретились глазами — брезгливая воля и беспредельная ненависть.

Кобулов тяжело пошел к выходу.

— Если к полуночи не доставите арестованных, я доложу Верховному Главнокомандующему о вашем саботаже и покрывательстве предателей! — добил его в спину Серов.

За Кобуловым закрылась дверь.


В кабинете Гачиева страх, от которого закаменели мышцы, немного отпустил, и генерал обвис, растекся вялыми телесами по креслу. Позвонил Берии, сказал, не в силах удержать прыгающую нижнюю челюсть:

— Это я, Кобулов. У Серова данные, что Гачиев и Валиев работают на немцев. Навели отряд Криволапова на засаду. Половина отряда выбито, сам убит.

— Что-о? — свистящим шепотом спросил нарком. — Кто донес, откуда сведения?

— Пленный чечен. Серов приказал арестовать их, будет допрашивать сам. Пленного тоже не дал мне допросить. Иванов готовит бюро.

— Когда бюро?

— Сразу после боев.

— Сколько возиться с бандами будете?

— День-два. Очищают Махкеты, Шарой, Итум-Кале. Остатки рассыпаются по горам. В Дагестане тоже все идет на спад, радировали Круглов и Меркулов.

— Кроме показаний пленного, какой еще компромат на Гачиева?

— Докладная Жукова о приказе Гачиева. Гачиев изменил маршрут отрядов Дубова и Криволапова: от Агиштинской горы, куда они посланы были Серовым для соединения с Жуковым, к Хистир-Юрту.

— Где они?

— Жуков и Дубов?

— Нарком с Валиевым, идиот!

— Не можем найти.

— Ты соображаешь, что Серов готовит? Если связь с немцами этих двух подтвердится, ты от этого дерьма не отмоешься.

— Потому и звоню…

— Заткнись! — опалил брезгливым нетерпением Берия.

Зависло молчание. Шорохом, посвистом, треском давило оно на воспаленный мозг замнаркома. Наконец пробился голос:

— Этих двоих разыскать к ночи живыми или мертвыми. Потом сразу же отправь самолетом в Москву. Второе: немедленно отбей по ВЧ на мое имя информацию: есть подозрение, что некоторые работники НКВД республики работают на немцев. Требуется расследование силами центрального аппарата. Не Серов расколол Гачиева, а ты. Все понял? Серов давно такой фарт поджидает, копает под нас.

— Эта карла свое не упустит. Обгадить нас перед Сталиным…

— Все. Делай, что я сказал. Серова я возьму на себя. Его радист о Ланге информацию дает?

— Замолчал со вчерашнего дня.

— Ай молодец! Вовремя замолчал. Ищи Гачиева с Валиевым. Никакой докладной от Жукова не было, ты ее не видел, понятно? И вообще… он такой старательный стал у тебя. Не тошнит?

— Все сделаю, Папа.

— Покрывал Гачиева? На волоске висишь. А Серов к волоску с ножичком тянется. Осознай и работай, Богдаша, землю грызи!

Наркому НКВД тов. Берия

ЗАПИСКА ПО ВЧ

В НКВД СССР имеются данные о том, что в Чечено-Ингушской АССР существует подпольная Национал-социалистическая партия кавказских братьев, поддерживающая активную связь с немцами. По этим же данным, в антисоветской деятельности этой организации якобы участвуют некоторые работники ч.-и. милиции.

Для проверки имеющихся данных считаем целесообразным:

1. Провести тщательное расследование по имеющимся материалам, объединив следствие на арестованных Хучбарова, Исраилова Хусейна, Атаева, Амагова Мухаммеда, Муцольгова Абукара и других.

2. Следствие по этим делам поручить начальнику следственной части по особо важным делам НКВД тов. Влодзимирскому и начальнику отдела по борьбе с бандитизмом тов. Леонтьеву.

Руководство следствием возложить на тт. Кобулова и Круглова. Ждем Ваших указаний.

Кобулов, Круглов, Меркулов

Грозный, Махачкала.

Кобулову, Круглову, Меркулову

ЗАПИСКА ПО ВЧ

Немедленно откомандировать в Москву наркома НКВД ЧИАССР Гачиева и нач. отдела по ББ Валиева для использования их в центральном аппарате.

Берия

Канул в Лету еще один отрезок времени, давящий свинцовой тяжестью бессонницы на глаза, на сердце. И вновь взорвался звонком телефонный аппарат в кабинете у Иванова. Москва.

Иванов, потирая рукой сердце, отодвинулся, глазами показал Серову: бери. Серов взял трубку.

— Серов у аппарата.

— Почему ты такой вредный? — плаксиво спросил Лаврентий Павлович. — Меня все время обижаешь, не докладываешь. Тебе не стыдно своего наркома обижать? Может, чеченцы уже Грозный взяли, в обкоме на паркет гадят, а нарком ничего не знает. Докладывай.

— Ротами Дубова и Криволапова, батальоном Жукова разбито основное ядро агиштинской немецко-бандитской группировки. Силами 141-го полка окружены Шарой и Итум-Кале. Там практически подавлено восстание.

— Ай умница! Не врешь?

— Чтоб я сдох, — с расстановкой побожился Серов.

Дернулся, ошарашенно глянул на него Иванов.

— Ты мне нравишься, Ваня, — с некоторой оторопью сказал нарком. — Сдыхать подожди, доложи до конца. Убили сколько?

— За три дня уничтожено более двухсот человек. Взяли в плен сто семьдесят четыре. Изъято по аулам около ста бандпособников.

— Что передает ваш агент из штаба Исраилова?

— Он… замолчал. Исраилов передал его рацию гестаповцу Осману-Губе.

— Хорошо ему там, а? Зарплата у вас идет. Зарплату начисляете?

— Начисляем, товарищ нарком, — сцепил зубы Серов.

— Смотри, не забывай начислять. Он хорошо молчит, а молчание — золото. Вы ему поднимите зарплату, тоже золотой сделайте. Мне тут насексотили, что к абверовцу Ланге ты тоже своего радиста забросил. Слушай, где ты их столько берешь? Как шампиньоны разводишь, что ли?

Серов почувствовал ледяной озноб; зародившись внизу, он пополз к сердцу.

— Ну и как он освоился у Ланге? Ты куда пропал, Серов? Радист у Ланге хорошо работает?

— Он ведет Ланге к Исраилову для подстраховки нашего агента в его штабе, согласно разработке, о которой мы докладывали.

— Давно ведет?

— Пятый день.

— Когда с ним связь?

— В полдень, в двенадцать.

— Почитай его радиограммы за вчера и сегодня. Умираю от любопытства.

«Он знает, что Засиев замолчал. Откуда? Кто продает?»

— Тебе что, плохо, Иван Александрович? Нельзя так относиться к своему здоровью. Здоровье сталинских полководцев — это не личное, государственное достояние — так учит нас дорогой товарищ Сталин. Прочитай радиограммы из группы Ланге и отдохни. Коньячку прими. Ты где, дорогой, чего молчишь?

— Радист в группе Ланге тоже замолчал, — выскреб из себя Серов.

— Такого не может быть. Не верю. Побожись. Как ты умеешь: «чтоб я сдох»? — со вкусом и удовольствием подсказала трубка. — Ты что, онемел как твои радисты? Слушай, очень интересная система у тебя. Засылаешь своего агента к Исраилову, а он немой оказался. Забрасываешь своего радиста в отряд к немцу, а он тоже немым стал. Надо твою систему изучить. Прилетай в Москву. Сядем, коньячку пососем. Про свою систему расскажешь. А дела Кобулову сдай.

… В детстве выходил Ванька Серов с пацанвой летом в поле, катая в пальцах липкие кругляшки смолы. Находили на обочине проселка ровненькие круглые дырки в земле, окольцованные валиками из сора и паутины. Каждый выбирал свою — в нее свободно входил палец.

Облепив кругляшок смолы ниткой, опускали его в дырку и начинали подергивать, цепенея в щекочущей жути. Где-то там, в полуметровой глубине, ерзал, дергался смоляной кругляш, хамски дерзко маячил над головой хозяина-паука.

И, накаляясь исступленной отвагой, багровея угольками глаз, бросался наконец тонконогий властелин на толстобрюхого нахала. Он всаживал в наглеца все, чем привык воевать, — лапы и челюсти.

И безнадежно увязал. Потом его тащили вверх. Если удавалось высвободить лапу или две, он хватался за стены своего жилища. Но сила, вздымавшая его, была чудовищной, она рвала из тела его лапы.

…Серова потащили наверх. Изнемогая в усилиях, он вцепился в свое обиталище:

— Пока не получится прилететь.

— Надо, чтобы получилось, — мягко, но неодолимо потянул нарком, и Серов услышал, как трещат его связки и хрустят кости.

— Не выйдет, Лаврентий Павлович, — задохнулся от боли и страха Серов. — Здесь главное дело назревает.

— Какое главное, а? — удивился нарком. — Бунт, сам говоришь, почти задавили. Молодец. Стратег, полководец! Теперь отдохнуть надо, награду обмыть. Наградили мы тебя. Прилетай — узнаешь чем.

— На том свете отдохнем, Лаврентий Павлович, — выдрал еще несколько лап из смолы и вцепился ими в горную кавказскую шахту Серов. — Исраилов не пойман. Через два часа связь со стамбульским Вкладышем. Он сообщит, когда вылетит Саид-бек Шамилев к Исраилову. Будем перехватывать, сажать, заменим там немецкую начинку своей. А Исраилова возьмем на Саид-беке. Для операции все подготовлено, у Гоберидзе в Грузии перехватчики и десант в готовности номер один. Исраилов на Саид-бека, как сазан на молочную кукурузу, должен клюнуть.

— Саид-бек для Исраилова приманка хорошая. Пальчики оближет. Возьмете Исраилова со списками его агентуры. Так, что ли?

— Должны взять, товарищ нарком. Все готово для этого.

— Вот видишь, я же говорю: Хасана теперь взять — раз плюнуть. Кобулов без тебя справится. Прилетай, а дела ему сдай, жду тебя к ве…

Серов нажал на рычаг. Положил трубку. Зябко дернул плечами. Сказал Иванову измученно:

— Он сейчас снова возникнет. Скажите ему… что приступ у меня, язва. Мне подыхать от язвы еще рано. Свердлов с Троцким так Миронова с Дону в Москву вытянули: на коньячок, награду обмывать.

Морщась, он вышел из кабинета. Иванов затравленно перевел глаза на телефон. Он верещал истерически, пронзительно.

Глава 17

Кямаль-оглы перечел радиограмму из Москвы второй, третий раз. Опустив руки на колени, долго сидел, бессмысленно уставившись в стену. В душной полутьме затененной комнаты лопасти вентилятора с трудом месили загустевший студень воздуха. На стенах, ошалев от жары, висели вниз головами тараканы, вяло шевеля антеннами усов.

Кямаль-оглы прочел радиограмму в четвертый раз. Смысл ее не изменился, был абсурден до дикости. Но… центру виднее.

Встал. Потянул на себя облезлый квадрат выдвижного ящика в шкафу, нашарил на дне кожаный чехольчик. Извлек из него маленькое — в палец — шильце. Затаив дыхание, разом покрывшись испариной, снял с иглы колпачок из вощеной бумаги. Шильце вновь сунул в чехольчик. Бумагу сжег в пепельнице, смыл пепел в раковину. Вышел, запер дверь, торопливо зашагал к отелю.

Двор отеля буйно зарос зеленью. Плети винограда, вылезая коричневыми змеями из фундамента, вползали на стены. Разлапистая жесткая листва маскировала балконы плотной зеленой шубой.

Кямаль-оглы огляделся. Над пустынным колодцем двора знойным маревом дрожал полуденный жар. Сноровисто, цепко хватаясь за плети, упираясь ногами в стену, он взобрался на балкон третьего этажа. Нырнул в лиственный виноградный ворох. Прильнув к стене, осторожно заглянул в номер. Он был пуст, балконная дверь приоткрыта. Кямаль-оглы снял туфли, проскользнул в номер. Из ванной доносился плеск воды, густой баритон Саид-бека урчал восточную мелодию.

Кямаль-оглы достал из кармана чехольчик, вынул шило. Двумя пальцами зажал рукоятку так, что острие легло вдоль ладони, не касаясь ее: так держат горящую сигарету на ветру.

Постучал в дверь ванной, ликующе выкрикнул:

— Саид-бек, дорогой! Какая весть! Не мог утерпеть! Разреши? — Распахнул дверь.

Саид-бек оборвал пение, ошарашенно приподнялся в ванной:

— Кямаль? Как ты сюда?…

— Потом, все потом, бесценный, дорогой! Слушай, как тебе повезло! Такое раз в сто лет бывает!

— Что случилось?

Кямаль-оглы присел на край ванны, положил сжатую руку на мокрое плечо Саид-бека.

— Не упади! Министр Менемеджоглу сам, понимаешь, сам подпишет!

— Что подпишет?

На шее Саид-бека призывно голубела артерия, и Кямаль-оглы сдвинул руку, повинуясь зову этой голубизны. Быстро и точно он проткнул ее острием и содрогнулся вместе с Саид-беком, утопая в засасывающей черноте его зрачков, которые, пульсируя, стали стремительно расширяться.

— Ты что?! Ты…

Глаза Саид-бека полезли из орбит. Лицо быстро синело. С хрипом втянув в себя воздух, он дернулся. Голова уткнулась подбородком в грудь. Тело обмякло, стало сползать в воду.

— Прости, Саид-бек, не успел досказать, — простонал Кямаль-оглы. — Министр Менемеджоглу сам подпишет некролог о тебе. Там будет очень много хороших слов. Спи спокойно, дорогой.

Потом он оглядел шею трупа. Чуть выше ключицы едва заметно рдело просяное зернышко крови. Он тщательно стер его обрывком мыльной обертки и смыл обрывок в унитаз. Теперь шея была абсолютно чиста.

Во двор он спустился так же, по лозе. Присел у стены, закрыл глаза, долго жадно дышал. Потом направился в здание разведки.

Через три часа с военного аэродрома должен был взлететь самолет с партией оружия и Саид-беком на борту. Пункт приземления — штаб Исраилова в горах Чечни. В подготовке вылета Кямаль-оглы деятельно участвовал вот уже третий день вместе с помощником германского военного атташе Клаусом Гизе.

Прежде чем заехать за Саид-беком на машине, Клаус Гизе позвонил ему в номер: готов ли резидент для Кавказа к вылету? Трубку никто не взял.

Вместе с Кямалем-оглы они вскрыли дверь номера и обнаружили его хозяина мертвым в ванне.

Потрясенный Кямаль-оглы взвыл, стал остервенело царапать ногтями сморщенное лицо. Клаус Гизе, скосив глаза на чувствительного турка, брезгливо приказал:

— Прекратите истерику! У вас будет возможность на деле доказать преданность Саид-беку: полетите вместо него. У нас нет времени готовить другого, вы в курсе всех дел. Вылет отменить нельзя. Отсрочить тоже нельзя. Готовьтесь, у вас два часа.


Он сам не разобрался, что им руководило в дальнейших действиях: щемящая, полыхнувшая радость от возможности побывать на родине или затопившая тревога, поскольку кавказский штаб повстанцев во главе с Исраиловым и Осман-Губе требовал вылета только Саид-бека Шамилева, и никого другого. Но Саид-бека он убрал по приказу центра, непонятного, разъедающего наработанный план действий.

Минуя турецкое разведуправление, Кямаль-оглы тут же добился приема у германского военного атташе в Стамбуле и высказал обоснованную просьбу: самолет в Чечню с оружием должен возглавить не он, серая, никому не ведомая разведкрыса, а Клаус Гизе, фигура лично известная гестаповцу Осману-Губе. Мертвый Саид-бек был известен Исраилову, живой Клаус Гизе — Осман-Губе.

Атташе нашел доводы «серой разведкрысы» разумными. Через полчаса Клаус Гизе, яростно чертыхаясь и недоумевая, стал спешно собираться в полет.

Кямаль-оглы предусмотрел сложности, которые могли возникнуть в результате ликвидации Саид-бека. Но он не хотел признаваться даже самому себе, что, втаскивая с собой в самолет матерого немецкого разведчика, готовится к самому худшему.

Их взяли в «коробочку» четыре советских истребителя над Грузией и посадили на аэродром под Кутаиси. Советские десантники, вломившиеся в самолет, остро пахли потом, степной полынью, были одеты в немецкую полевую форму. Они плотно, до отказа забили дюралевую утробу самолета, рассаживаясь на ящики с оружием.

Клаус Гизе, пребывавший в полуистерическом состоянии от скорости, с которой свершилось их пленение, увидел затем нечто совсем невообразимое. Командир десантников, придирчиво оглядев стоящее свое воинство, шагнул к Кямалю-оглы. Они постояли друг перед другом, потом обнялись.

Клаус Гизе икнул и бессильно отвалился к дюралевому борту. Он наконец понял истинную причину скоротечности и лихости событий. Икота, начавшаяся у него, была постыдно визгливой и комичной, вызывала здоровый, жеребячий гогот красноармейцев.


Приземлились на узкой, кое-как очищенной от камней полосе, нещадно и жутко подскакивая на выбоинах.

Давя в себе тошноту, полуоглохший от резкого снижения, Кямаль-оглы, пропустив вперед Клауса Гизе, спустился на землю по металлической лесенке.

Мотор заглох, и их обступила прохладная зеленая громада гор. Приглушенно грохотали взрывы — где-то неподалеку шел бой.

В полусотне шагов напротив самолета стояла плотная людская цепь с автоматами наперевес. Вперед шагнул бритоголовый, отблескивающий сизым черепом главарь с папахой, заткнутой за пояс, с жутким акцентом спросил по-русски:

— Кито иест Саид-бек?

— Саид-бека нет! — выкрикнул Кямаль-оглы, цепенея от беззащитности собственного тела. — Вместо него полковник немецкой армии господин Клаус Гизе.

— Почему нет Саид-бек? — с неумолимостью механизма спросил главарь.

— Он убит. Сначала разгрузите оружие, разместите наших солдат, потом мы все объясним. Нужно торо…

Он не закончил. Его слова заглушил раскатистый грохот автоматной очереди, и веер пуль перечеркнул два тела, дырявя позади них лощеный бок самолета.

Пилот, нетерпеливо выглядывавший в окно, захлебнувшись в ужасе, дернулся к штурвалу. Но под буро-зеленое брюхо самолета уже летело несколько гранат. Цепь бандитов бросилась плашмя на землю. По ущелью раскатилось несколько взрывов.

Кямаль-оглы бился в луже крови. Рядом неподвижно застыл немец. В затухавшем сознании разведчика дотлевал горько-полынный ужас: «Бездарно… ухожу».

Глава 18

Диверсанты, ведомые Реккертом, отрывались от преследования по ущелью, прорезавшему местность между Чеберлоем и Ведено. Их безостановочно гнал капитан милиции Громов. Он настиг немцев, окружил их, и горы долго сотрясались от боя, пока не наступила ночь. Ночью удалось уйти, бесследно раствориться во тьме Реккерту, Швефферу, Магомадову, Четвергасу и Мамулашвили.

Реккерт, как старший, предложил разделиться на две группы — так легче просочиться через линию фронта. Но его не послушали: страх одиночества успел отравить всех. Десантники оставили обер-лейтенанта одного.

Он не стал дожидаться рассвета. Ампула с ядом хрустнула на зубах, и бездонная черная чаша неба опрокинулась над ним, засыпав остекленевшие глаза пришельца звездной пылью.

* * *

Труп проводника Дауда как-то сразу разделил десантников надвое. По обе стороны трупа стягивались в явственно закипавшей вражде две группы. С Ланге остались трое немцев и переводчик Румянцев. Напротив них сгрудились в недобром молчании горцы: дагестанцы, осетины, ингуши, чеченцы. Они были у себя дома. Ланге и те, кто с ним, — незваными гостями в этом доме.

Год муштры, подачек и заигрываний в германских лагерях вдруг порвался и облетел с горцев луковой шелухой, из-под которой заструилась едкая суть вражды.

От нее у Ланге заслезились глаза и сдавило сердце: он просчитался! Эти никогда не станут послушными, из них не вылепить вассалов. Ожесточаясь в брезгливом и горьком бессилии, замешанном на страхе, Ланге заговорил:

— Я отпускаю вас, — стал переводить Румянцев, — расходитесь по домам. Аллах отвернулся от вас. Он всегда отворачивается от тех, кто нарушает клятвы и предает доброго хозяина. Германия была для вас доброй хозяйкой, она показала вам сытую жизнь, научила порядку. Но стоило вам ступить на эти камни и глотнуть вашего вонючего дыма, порожденного коровьим дерьмом, как вы забыли великую и щедрую Германию.

К сытой и чистой жизни никто насильно не тянет, вы сами выбираете эту грязь и нищету в этих горах. Идите к ней, я вас не держу. Вас держат наши расписки служить Германии, что лежат в сейфе Мосгама. И Берлин предъявит их вам, когда вы понадобитесь. Вам или НКВД, это зависит от вашего поведения.

Они расходились, нацелив друг на друга стволы шмайсеров, и межа скалистой земли, на которой застыло тело проводника, все ширилась между ними.

К вечеру четверка, ведомая Ланге по буреломам и глухой чащобе на северо-восток, к Тереку, откуда едва слышно доносились орудийные раскаты, наткнулась на двух пастухов — отца и сына.

Над горами свистел ледяной ветер, зима гнала над Главным Кавказским хребтом сизо-черные лохмотья туч. Они цеплялись за камни, гнули жухлое разнотравье, ерошили грязную шерсть на сгрудившемся овечьем стаде. В воздухе кружился снег.

Четверо с автоматами вынырнули из-за валунов и пошли к пастухам. Подошли, встали молча, ожидая команды Ланге. Он поднял шмайсер, и воздух вспорола автоматная очередь. Она хлестнула поверх стада, овцы брызнули серыми тушами в разные стороны, блея, сгрудились поодаль. Ланге заговорил.

— Посмотри туда, — перевел Румянцев.

Гранитный черный валун в полусотне шагов перечеркнул белый пулевой пунктир.

Ланге бросил автомат на землю. Сняв рюкзак с плеч, запустил туда руки. Рядом с автоматом упали два автоматных рожка и толстая пачка советских денег. Немец поднял на старика глаза, отрывисто пролаял две фразы.

— Это все будет твоим, — пояснил Румянцев, — если мы тебе оставим жизнь. Все это достанется тебе вместе с жизнью, когда выведешь нас к Тереку.

Старик смотрел на автомат, деньги, и в глазах его накалялось неистовое желание. Вообще-то он был богачом, этот старик, имея ежегодно кукурузу до мая, а к ней впридачу полную саклю дыма, нужды и забот. Но так жили его отец, дед, предки, и все они считали, что живут настоящей жизнью, что именно так следует жить.

Неслыханное оружие и невиданные деньги возносили старика на такую высоту, о которой его предки и не помышляли. Он будет первым из тейпа, кому удалось вскочить на белого жеребца удачи.

— Собери овец и гони их домой, — велел он сыну, — скажи матери, что я вернусь к полной луне (этой ночью сияла дынно-золотая скибка полумесяца).

Он вел команду Ланге к Тереку, кормил и оберегал ее от нещадной свирепости воюющих гор, как если бы десантники были его родичами. За ним шли сильные и богатые люди, от них зависело его скорое благополучие. К тому же они были гостями в этих горах.

К середине пути старик дал себя утешить собственными доводами. Он очень нуждался в утешении, ибо на всю Чечню разнеслось проклятие Джавотхана Исраилову и немцам. Но ведь Джавотхан совсем недавно проклинал русских, славил Гитлера и Исраилова… Какое проклятие крепче, какому из них следовать?

Пусть Аллах разберется, ему легче это сделать: ему не предлагали такую пачку ахчи и такое оружие. Из него не надо целиться, от бегущих пуль упадет любой олень, самый большой медведь. Или кровник. И пастух вел немцев к Тереку, к рубежу, за которым начиналась для него другая жизнь.

Полковника Ланге ждала за Тереком тоже другая жизнь, скорее всего сорванные с плеч погоны, выдранный с мясом из мундира Железный крест. Но лучше быть живым без погон и креста, чем гнить в чужой земле при полном боевом параде — так рассуждал абверовец на ночных привалах, кутаясь в раздобытую стариком бурку, слушая посвист ветра и шакалий вой.

* * *

Гул войны, жгучие брызги похоронок долетали до горной Чечни. От них охраняли свою паству исраиловцы, оберегали и пасли, как муравьи пасут стадо тли, чтобы питаться его соками без помех и с гарантией.

Исраилов много сделал для этой гарантии, маскируя и ретушируя истинный облик завоевателя-германца. Но стоило тому втиснуть десантное свое мурло в ущелья — и ретушь сползала с него. Глядело оно на горца хамским своим оскалом, обдавало трупным смрадом.

Скотство за обеденным столом в сакле Атаева и смерть его сына стали той искрой, от которой полыхнул очистительный пожар отторжения немцев. И в нем сгорело чучело «пятой колонны». Это чучело, по сути дела, так и не обрело плоти. Пустотелый каркас его треснул и рассыпался в крошево под первыми же массированными ударами истребительных отрядов.

Наивно думать, что подобное произошло бы при истинно профашистских симпатиях Чечено-Ингушетии. Гордый и неистово свободолюбивый вайнахский народ привык платить за свой выбор самоотречением и кровью без счета. Он стократно доказывал это в веках, выбирая свободу и отторгая завоевателей любого пошиба.

В Великой Отечественной войне вайнах сделал свой выбор. Он выбрал Россию, ее генетический такт, добрососедский уклад славянства.

Глава 19

С-сволочи…» — бессильно ярился Кобулов. Нетерпение, охватившее его после разговора с Берией, перекипало в животный ужас: Гачиева с Валиевым все еще не могли отыскать, хотя к поискам подключился испытанный Жуков. До полуночи, до нового дня, оставались какие-то часы. Новый день наползал кошмаром.

Если пленный чеченец подтвердит, что Гачиев работал на немцев, встретился с гестаповцем в его доме, — это конец. До пленного, чтобы дал нужные показания, не дотянуться, его укрыл и стережет Серов, почуял, на чем можно уделать заклятого дружка. Гачиев — его, кобуловский, кадр, им пригрет, обласкан и прикрыт. Серов уже докладывал об этом Сталину.

Эти двое растворились в горах. Нашкодили, теперь ждут, чем закончится восстание. «Хреново кончится для тебя заваруха, Салманчик, плохо старались с гестаповцем. Наша взяла».

«Наша… это чья? — вдруг возник дикий вопрос. — Твоя, что ли, с Серовым? Так у тебя с ним никогда не было «нашего». Было свое и его. В этой победе мало радости для тебя. Серов все сливки снял, а для тебя синий обрат остался, лакай пока от щедрот кукленка… Пока башку не сорвут. За что?»

— А за то! — с трезвой беспощадностью вслух подытожил Кобулов. — За то, что телок щупал, коньяк хлебал вместо работы.

«Совратили тебя, бедненького, Богдаша. Увяз ты, как муха в липучке. А намазывал ее чечен. Он тебя вычислил и раскусил с первой встречи, по закону родства душ, залил б…ским сиропом по горло, и пока ты там барахтался, он свое дело делал.

Но расхлебывать это дело придется тебе. Папа не выручит, у него нет привычки выручать кореша, от которого жареным запахло. Первый петлю на шею накинет, показательно, с любовью приладит и захлестнет. Сам дал понять. Если через… — он посмотрел на часы, — через два часа их не найдут, надо дело делать».

Оно вчерне уже созрело в нем, это дело, исподволь, в часы протрезвлений, накапливалось в мозгу. Трезвея, он тупо оглядывал залитый коньяком, заваленный снедью стол, пухлые телеса жеро, валявшихся в постелях. Начинал мозжить рефлекс самосохранения: за все нужно отвечать перед Папой, за невыполненный приказ — вдвойне.

Решение вызревало давно. Лопнуло же — сегодня. Если эти двое так и не отыщутся, надлежало уходить из Чечни и как можно дальше от Москвы. Далее всего вела тропка на тот свет… через свой пистолет: самое надежное укрытие от Папы. Чуть ближе, на этом свете, был… Берлин. Для этого надо спеленать со своими волкодавами Серова и ломиться с живым презентом через Терек, к немцам.

Проводники найдутся, десяток жуковских, щедро прикормленных им загодя скорохватов пойдут за ним в огонь и воду, даже в терскую.

Уперев локти в стол, уткнувшись остекленевшим взглядом в синие, набухшие на кистях вены, стал он тщательно продумывать свой план, по живому рвал со всем, что окружало его до этого дня. Гнусная маета вьюном оплетала душу Кобулова. Надвигалась расплата за жизнь, прожитую в лютости и оргиях, за малину утех, жирно проросшую на чужих горестях и крови. Не то чтобы совесть пробуждалась — не осталось внутри генерала таковой. Ломало хребет нечто доселе не испытанное.

Со школьной поры и до седых волос облучало российское бытие истиной каждого из граждан: Отчизне обязан ты всем, что имеешь, — здоровьем, воздухом, семьей, пищей и кровом над головой. И столь проникающе мощным было это целительное облучение, столь основательно пропитывало оно каждую клетку миллионолюдного организма, что не числилось на Руси более тяжкого греха, чем измена Отчизне.

Предстояло Кобулову окунуться в гнусь измены.

Затрещал телефон. Он схватил трубку.

— Кобулов!

— Нашлись эти суки, товарищ генерал, — устало и близко, с хрипотцой сказала трубка голосом Жукова. — На лесной заимке жировали, про которую вы рассказывали. Звоню из Ачхой-Мартана. Через полтора часа будем в городе.

— Каких «полтора»? — неистово взвился генерал. — Час тебе на дорогу! За них головой отвечаешь!

Он хотел положить трубку, на миг замешкался и с изумлением вновь услышал в ней голос карманного своего майора, тянувшего в командировках всю оперативную чернуху. Обязан был майор после приказа галопом рвануть в дорогу — не рванул. Эт-то что за новости?!

— Час так час, — размеренно согласился Жуков и задал вдруг идиотски неуместный, не ко времени вопрос: — Вы с рапортом моим про этих двоих ознакомились?

— Каким рапортом?

— О предательстве Гачиева. Пленный показал, что он в его доме…

Взревел, ощерился Кобулов, всей кожей ощутив в настырности и вялом безразличии майора нечто грозно-непонятное:

— Ты еще там?! Марш в машину!

Спустя час, за несколько минут до полуночи, генерал поднялся навстречу троим, вошедшим в кабинет без стука. Впившись взглядом в угрюмое лицо Жукова, вошедшего последним, излучавшее все тот же непогашенный вопрос о своем рапорте, где письменно зафиксировано было предательство Гачиева, Кобулов опередил:

— Вы свободны, майор, благодарю за службу. Отдыхайте.

Когда закрылась дверь, не генерал пошел к Гачиеву — командор. Он шагал каменной поступью, размеренно, с неистовым наслаждением ломая грудью расстояние и паническую истеричность наркомовских оправданий:

— Разрешите доложить, товарищ генерал!.. До заимки мы напоролись на немецкую засаду… Приняли бой! Немцев было…

Кобулов выбросил вперед набрякший кулак и впаял его в маячущую, смердящую словами пасть. Попал в зубы, ушиб костяшки, зашипел от боли, сменил руку. Бил тяжело, с замахом, свалил наркома на пол, стал в азарте поддавать сапогами, вколачивая в ерзающие, скулящие телеса возмездие за долгие часы своего ужаса, за созревшую готовность уйти к немцам, за паутинную цепкость утех, за то, что попал в нее, за то, что слишком сам был похож на Гачиева.

Наткнулся на Валиева, стоявшего истуканом, мимоходом вмял и тому карающий кулак в живот. И Валиев, жилисто-цепкий, обученный рукопашному бою, одолевший бы без труда трех таких генералов, покорно брякнулся на пол и услышал с изумлением собственный паскудно-гнусавый голос:

— За что? Я сопровожда-ал…

Нарком на полу между тем понемногу осваивал ситуацию, подставляя под генеральский сапог плечи и пряча голову, верещал тонко и пронзительно:

— Мы отстреливались, господин Кобулов… Ай! Мамой клянусь, вынуждены были отступить к заимке… Ой! Я все доложу в рапорте, господин Кобулов…

— Ты меня с кем-то путаешь, — старался уже по убывающей генерал. Исправил оговорку наркома: — Я тебе, с-сука, не господин, не гестаповский полковник. Я тебе — товарищ! В чекистских славных рядах мы с тобой товарищи кровные! Некрасиво об этом забывать!

Уморясь наконец, закончил битье. Отошел, тяжело дыша, вынул платок, промокнул лоб, стал вытирать руки. Приметил содранную кожу на костяшках, поморщился.

Гадливо оглядел через плечо валявшихся на полу, увидел пятнисто-красный подбородок Гачиева, размеренно распорядился:

— Встать. Рожи вымыть, в сортир сходить. И — в самолет. В Москву.

— 3-зачем? — осведомился, не вставая, Гачиев.

— Как зачем? — поднял правую бровь Кобулов. — На повышение. Папа зовет. Награждать за вашу геройскую доблесть в беспощадной борьбе с бандитизмом, за подавление восстания. К сведению, субчики, держитесь ко мне, родимому, поближе, пока не втолкнут в самолет. Вас жутко хотел видеть товарищ Серов, порасспрашивать: что это вас потянуло в саклю Атаева, ту, что около Агиштинской горы?

Гачиев всхлипнул, на коленях пополз к генералу, стал ловить, слюнявить сиятельную руку:

— Баркал, спасибо, товарищ генерал, клянусь, до гроба не забуду! — Поднял мокрые глаза, попросил: — Разрешите отлучиться с машиной на полчаса?

— Какие полчаса? — ощерился Кобулов. — Я тебе что сказал?

— Неотложное дело, — непостижимо нагло уперся, стоял на своем нарком. Уточнил шепотом: — Надо, товарищ генерал-лейтенант. Лично для Лаврентия Павловича.

Кобулов понял: действительно надо. Отпустил. Но с охраной. Приказал офицеру охраны: если длинный побежит — стрелять по ногам. Припекала сексотная информация: Серова вызывал к себе Сталин. Гачиев должен быть в Москве раньше Серова — любой ценой.

* * *

Командующий Грозненским Особым оборонительным укрепрайоном генерал-майор Никольский убирал в сейф со стола штабные документы: засиделись со штабистами до полуночи. Все разошлись несколько минут назад.

За спиной вкрадчиво визгнула, отлипла от косяка дверь. Никольский резко, всем корпусом развернулся. В дверях стояла усатая дылда в гимнастерке и галифе, перетянутая ремнями.

Генерал-майор всмотрелся, узнал: нарком НКВД Гачиев, не раз встречались в кабинете у Иванова. Почему часовой пропустил без оповещения?

— Засиделись? — шепеляво осведомился нарком. — Отдыхать надо.

Никольского взяла оторопь: нос у наркома синел разбухшей картофелиной, под усами вздулась фиолетовая губа, густо-ультрамариновый фингал оттенял правый глаз.

— На том свете отдохнем, — стандартно буркнул генерал. — Чем обязан в такое время?

— Служба, Никольский. У тебя своя, у меня своя. Решетки на окнах проверить надо, давно не проверяли. Штаб есть штаб. Я быстро.

Мимо проплыла подсиненная физиономия, скрылась за дверью. Никольский проводил наркома взглядом, досадливо крякнул, окон в смежных комнатах музея, где располагался штаб, было штук пятнадцать. Уход в сонное блаженство, который он предвкушал уже сутки, оттягивался.

Гачиев зажег свет, остановился перед картиной. На фоне темного леса, березняка и Кавказских гор, надменно положив руку на кинжал, стоял Шамиль. Русские офицеры толпились поодаль, возбужденно, с любопытством оглядывая легендарного пленника.

— С-собаки, — вздыбил усы нарком на офицеров. Вынул нож, подцепил лезвие, раскрыл его. Подступил к картине с ножом и стулом. Поднялся на стул, примерился. С треском повел ножом сверху вниз у самого края позолоченной рамы.

Когда свернул и перевязал полотно, холщовая трубка оказалась выше наркомовской фуражки. Отдавил сквозь решетку форточку, высунул конец полотна в квадратное отверстие, резко вытолкнул наружу, прислушался. Тихо. Картину Ф. Рубо «Шамиль», стоившую, по самым скромным подсчетам, около полусотни тысяч золотых рублей, мягко приняли снаружи подстриженные кусты. Дело было сделано. Полет в Москву ознаменован разнообразием: разбитой физиономией и ценнейшим антиквариатом.

* * *

Проводив самолет лично, Кобулов вернулся в гостиницу. Набрал номер, позвонил Жукову. Жуков, прибыв в Грозный, в офицерской казарме истребителей жить не захотел: угрюмый, свирепый характер оперативника не давал отдыха даже среди своих.

Он снял комнату с телефоном и отдельным входом. Она неделями пустовала.

Услышав в трубке сиплый со сна голос Жукова, Кобулов ворчливо попенял:

— Генерал тут с ног сбился, весь в делах, как кобель в репьях. А майор изволит клопов на подушке давить. Дрыхнул?

— Так точно, спал, — сухо подтвердил Жуков.

— Не вовремя в постель улегся — раз, — стал перечислять Кобулов. — С начальством кисло разговариваешь — два. Распустил я вас, работнички. Ну-ка, живо одеться — и на рысях к моей гостинице. Жду у входа через пятнадцать минут по всей форме. При себе иметь стаканы, газеты — под задницы стелить — и закусь. У тебя из закуси что в наличии?

— Колбаса… шоколад, галеты… — ошарашенно перечислил Жуков. Что-то не припоминал он за годы своего вассальства при Кобулове подобных пригласительных финтов.

— Годится, — одобрил закусь генерал. — Жду. Да язык там придержи, если полюбопытствуют, к кому и зачем.

Он запер изнутри дверь номера, оглядел себя в зеркало, причесался. Вынул из сейфа бутылку коньяка, ручной фонарик, сунул в карманы галифе. Расстегнул кобуру пистолета. Поднял задвижки на створках, распахнул окно. Тепло оделся, лез в окно — еле пролез. Тяжело спрыгнул на мерзлую землю под окном, прислушался. Было тихо.

В гостинице дежурили двое часовых. Одного, коридорного, он миновал. Другому, у ворот, буркнул:

— Прогуляюсь перед сном. Буду через полчаса. Жуков подошел через десять минут со свертком в руках.

Кобулов встретил его на противоположной стороне улицы, в тени акации, заслонявшей от фонаря.

— Закусь! — удовлетворенно зафиксировал он при виде свертка. — Теперь вперед, к Алексею Максимычу.

Он повел Жукова в парк имени Горького, гостиница стояла в сотне шагов от него. Темень давила на глаза, сапоги приглушенно шаркали по гравийной, смутно белевшей дорожке. Луна изредка выцеживала хинный проблеск сквозь черное рванье туч. Жуков пристроился сзади генерала, шагал в гнетущей неизвестности.

Зашли в глубь аллеи, наткнулись на скамейку, сели. Над головами немолчно шипел в невидимых кронах ледяной ветер.

Кобулов достал бутылку, велел:

— Разливай.

Слушая осторожную возню, хруст бумаги, звяк стекла, зябко повел плечами. Ощупью поднял стакан с коньяком, коротко вполголоса кинул:

— За победу.

Выпили. Задержав дыхание, Кобулов с щекочущим наслаждением прочувствовал путь жгучей струи, пролившейся в желудок. Приступил к делу.

— Прочел я твой рапорт. Обговорить кое-что надо. — Невидимо усмехнулся. — У меня в номере Гачиев «клопов» во все щели навтыкал, сам приказ о таких «клоповниках» подписывал. Так вот, то, что нарком с Валиевым работали на немцев, я давно унюхал. Ты подтвердил. Ну… и что дальше?

— Как что? Трибунал! — взволнованно заворочался Жуков.

— Трибунал, говоришь. Трибуналы у нас — для таких, как ты, кто работу на себе тянет. А для Гачиевых — орден и кое-что еще. Я его час назад в Москву спровадил, к Папе. На повышение.

— Шутите, товарищ генерал?

— Ага. Я тебя сюда вовлек коньяк высосать и шуточками закусить. Вникни.

Он развернул на коленях записку по ВЧ от Берии, вонзил в нее луч фонаря. Жуков прочел: «…Срочно командировать в Москву Гачиева, Валиева для использования в центральном аппарате. Берия».

Жуков прочел, задохнулся.

— Вы… наркому перед этим про их связь с немцами доложили?

— Ну.

— И что? Он… вот эту цидулю спустил?

— Как видишь.

Кобулов слушал молчание Жукова. Оно накалялось бессильной и горькой яростью.

— Это что ж на Кавказе творится? — взорвалась наконец клокочущим голосом темень.

— А это не только на Кавказе, — садистски ковырнул болячку Кобулов. — Это везде, Жуков, где серп и молот нами подвешены. Война отборного славянина перемалывает, мы, НКВД, остальных добиваем. Суки, сексоты, предатели, слизняки, вроде Гачиева, на развод остаются, смердят от Кавказа до Камчатки.

Ты думаешь, отчего я в загулы, в пьянь уныривал, а всю оперативку на тебя наваливал? Тошно мне, Жуков, кровью и желчью блюю после каждого разговора с Москвой. Пора выводы делать.

Он долго и чутко ждал. Дождался.

— И какие… это выводы? — осторожно обронил наконец Жуков, ибо страхом, как петлей, захлестнуло горло от нещадной, каленой правды, которую сам он чуял нутром, но даже в мыслях боялся касаться.

— А ты как думаешь?

— Мне по штату про это думать не положено.

— Брось, Жуков. Нам-то чего друг от друга уныривать? В одной обойме сидим, в одну доску вбиты по самую шляпку. А выводы такие: взбесилась наша контора, вразнос пошла, перемалывает правого и виноватого. Пока очередь до нас, думающих, не дошла — оглоблю бы ей в зубы сунуть, а? А для этого нужно оповещенных поболее, таких, как ты.

— Оповещенных… о чем?

— О Гачиеве. И вот об этом. — Он тряхнул московской запиской по ВЧ. — О том, что предательство в самом аппарате завелось, пухнет. Возьми. У тебя надежные офицеры на примете имеются? Им покажешь. Ядро сколотить надо из наших. Я — в Москве, ты — на местах. Здесь с бандитизмом кончаем. Поездишь в инспекционные поездки по России, подберешь людей, костяк нового аппарата. А я подготовлю всю информацию для Сталина, он половины не знает, что Лаврентий творит.

У нас обратной дороги нет, Жуков. Или мы его, те, кто еще работать может и последнюю совесть не потерял, или он нас — с потрохами. Решай.

— Что… решать? — оцепеневший от наваленной от него информации сидел Жуков.

— Ты вот что… дурачка-то из себя не строй! — ощерился Кобулов. — Обмарал штаны — дело понятное, неволить не стану, обойдемся. Только учти: донесешь — на том свете достану. Да и не поверят тебе. И когда мы придем наверх, на меня не рассчитывай. Свободен.

— От чего это я свободен, товарищ генерал? — отходя помалу, задышал полной грудью Жуков. — От себя, что ли? От себя не освободишься. То, что вы про нашу контору выложили, я в этом уже давно, как голый в крапиве, барахтался. А что толку, один в поле не воин…

— Двое — тоже, — жестко оборвал Кобулов. — Люди нужны, готовые на все для дела. А оно похитрее чеченского бандитизма. Про немецкие связи Гачиева кого оповестил?

Властно, с уверенностью на ответ спросил это Кобулов, поскольку чуял: покатился Жуков в откровенность, по скользкой колее мчит, смазанной доверием к нему — генералу-бунтарю.

— Командир роты Федор Дубов и его проводник Апти в курсе.

— Кто еще? Мало! Об этом нужно в рельсу, в тазы, в сковородки бить.

— Не успел, — сокрушенно повинился Жуков. — Больше ни с кем разговора не было. Да и какие разговоры про это?

Кобулов лапнул кобуру, бесшумно достал пистолет. «Значит, низовых всего трое: Жуков, Дубов, проводник. И рапорт Жукова. Годится».

— У тебя жена, дети есть?

— К чему это вы, товарищ генерал? — удивился майор.

— Кого оповещать о твоей геройской смерти в случае чего.

— Меня вроде до сих пор пуля не брала, — холодея, отшиб приговор Жуков.

— Моя возьмет, — вздохнул Кобулов и нажал курок.

Глухо лопнул выстрел. Дуло пистолета, продетое под генеральской рукой, утыкалось Жукову в грудную клетку. Пуля прошила ребра, сердце майора и застряла под мышкой. Тело его мягко отвалилось. Нагретое плечо генерала обдало студеным сквозняком.

Он сплюнул: стоило ради этого комедию ломать? Хотя, пожалуй, без комедии не выжать из Жукова фамилии тех, кто оповещен о предательстве Гачиева. Что-что, а самосохранение у майора наработалось за годы службы отменное.

Кобулов встал, рассовал по карманам недопитую бутылку, фонарик, зашагал в темень.

Теперь очередь Дубова и его проводника. Если начнут раскручивать изменение маршрута, засаду на Криволапова и встречу Гачиева с гестаповцем, остались эти двое. Показания пленного чечена… Кто поверит бандиту? Враги народа поверят.

С Гачиевым и Валиевым Лаврентий сам в Москве разберется, подстрахует. Папе невыгодно сор из избы выносить. С Серовым тоже проведет работу, вызвал, выдернул из Кавказа, как выползка из норы.

* * *

В Хистир-Юрт Кобулов прибыл поутру — самолично разбираться в истории Дубова и Криволапова.

Хоронили стариков, женщин и детей, долбили могилы среди замшелых чуртов на кладбище. Квадратные пасти их утробно щерились чернотой на саванной белизне пороши. Рыли братскую могилу для отряда Криволапова, чтобы как следует, по-людски перезахоронить бойцов.

Проводник Криволапова Саид исчез бесследно. Крутая заваривалась каша в Хистир-Юрте, комом жгла в горле каждого.

Вместе с Кобуловым прибыл Аврамов (Серов улетел в Москву). Засели в сельсовете. К сельсовету просачивался аульский люд, копились кучками поодаль, по закоулкам, тихо переговаривались. Председатель Абу лежал дома, воспалилась рана на ноге.

Над крыльцом сельсовета трепетал огненный язык флага. Под ним на крыльце истуканами стояли двое караульных с винтовками. Отбрасывая каблуками ошметки снега, к флагу на рысях поспешал посыльный с Дубовым и проводником Апти. У Дубова под ушанкой полыхали антрацитовой тревогой глаза, лицо мятое, серое. Перед сельсоветом попросил он вполголоса, виновато:

— Маненько подожди, Апти, пока я разведаю, что к чему. С земляками похабарь.

— Ты мине тащил в Хистир-Юрт зачем? — ворчливо осведомился проводник. — Хабар лучи горах получаится.

— Само собой, — через силу усмехнулся Дубов. — Однако похабарь, так надо.

Вбежал вместе с посыльным на крыльцо. Грохнули сапогами по доскам, отбивая снег, нырнули в дверь. Все надолго стихло.

Кобулов на «здравия желаю» не ответил, сесть не пригласил. Пришло его время. Он был на сотни верст вокруг единственным владыкой всех и всего, что дышало и хотело жить. Ночная возня с Гачиевым отпала, передал он эту чурку Папе. Жукова выбил из памяти — не была такого на свете: запустил в ход сыскную машину по расследованию нелепой, загадочной смерти майора и — выбил. В этой жизни каждый изворачивается, как может: одним везет, другие везут тех, кому везет. Все!

О дальнейшем надо было думать, решать с разлюбезной семейкой Аврамов — Дубов. А трамплин к ним — проводник.

Дубов переступил. Скрипнула половица под ногами. Глянул на отца. У Аврамова на бледном замкнутом лице обозначилась улыбка, еле заметная, ободряюще кивнул.

Генерал кашлянул. Клекочущим голосом спросил, как в лоб ткнул:

— Проводника Саида кто подсунул Криволапову?

У Дубова тоскливо захолонуло в груди: началось.

— Я, товарищ генерал.

— А ты откуда эту сволочь взял?

— Разговор о нем шел по аулу, что хорошо горы знает.

— Значит, хабар использовал… Ты глянь, Григорий Васильевич, какие у нас сынки-командиры! — Развернулся к Аврамову всем корпусом. — Хабаром питаются. Хабар штука удобная, бабка Сацита где-то что-то шепнула, старик Махмуд добавил, бери и пользуйся. На кой хрен тогда работа с источником? Полсотни молодых жизней под тем хабаром лежат, Дубов. От кого слухи, пофамильно давай.

Загоняли Дубова в угол. Но попробовал еще раз:

— Про Саида многие говорили.

— Я спрашиваю, кто именно?

— Акуев, мой проводник.

Ну вот и все, загромыхал валун с горы, не остановишь.

— Так. Ну-ка давай его сюда. Пусть караульный приведет.

— Разрешите, я сам, товарищ генерал, он у сельсовета ждет.

— Ну веди, — с любопытством разрешил Кобулов.

«Соломку, вороненок, стелишь аборигену? Соломка помогает, когда падают на нее. Однако не доставлю я вам такого удовольствия — на соломку. Я под вас другое подстелю, папашу Аврамова. Он куда тверже, из костей принципиальных. А сверху грузом утяжелю, навалю полсотни трупов криволаповских».

Дубов первым вошел. Апти, не торопясь, с карабином, следом. Проводник сел без приглашения, карабин между коленями поставил, сказал в пространство:

— Здрасти.

— Почему с оружием? — спросил генерал Аврамова. — Вы, Григорий Васильевич, этот бардак под демократию у себя в наркомате можете устраивать. А здесь по-другому следует, по законам военного времени и допросного трибунала.

Аврамов не успел ответить, Дубов опередил отца:

— Я разрешил, товарищ генерал. Мы нигде с оружием не расставались, спали с ним. — И не хотел, да вылепилось так: «мы» с оружием в боях не расставались, а «вы»?

— Много берешь на себя, капитан, — негромко, но так, что заныло у Дубова в позвоночнике, попенял генерал. — Не надорвись. Значит, хорошо Саида знал? — обратился он к Апти.

— Мал-мал знал, — подтвердил проводник. — Вместе охота ходил, дечик-пондур играл. Яво шибко хорошо играл, меня учил. — Апти смотрел спокойно, слова медленно к ситуации примеривал, как пуговицы к бешмету пришивал. Криволапов с бойцами мертв, старики и женщины из аула навсегда успокоились. Зачем теперь слова? Дело нужно делать, Саида искать. А этот слова, как камешки в ладонях, пересыпает.

— А деньги любил он? — вдруг повернул куда-то в неизвестное генерал.

— Почему не любил? — удивился проводник. — Деньги всякий любит. Я люблю. Ты тоже любишь.

— И про меня знаешь, — одним уголком красивого рта усмехнулся, обозначил свою терпеливость генерал. — Ай молодец! Ничего от тебя не скроешь. Ну а много этих денег у Саида водилось?

— Сапсем мало. Жена есть, дети — пять штук, кушать всем давай, штаны, мачи, другой хурда-мурда давай. Откуда деньги много будет?

— Он что, нищим жил?

— Зачем нищий? Недавно две коровы на базар покупал. Кобулов даже глаза прикрыл, сдерживая азарт.

— А деньги откуда взял? Две коровы сейчас большие деньги стоят.

— Не знаю, — пожал плечами Апти.

— А что ж ты у побратима своего не спросил про коров?

— Мущина в горах чужой ахчи не считает. Кто меня спросит, у кого карабин купил, где ахчи взял, — я того чертовая матерь посылать буду.

— Может, немцы ему дали? — маялся Кобулов, рассеянно в окно смотрел.

— Может, немцы, — послушно последовал за зигзагом генеральской мысли Апти. — У немца много деньги есть.

— А ты откуда знаешь?

— Мулла Джавотхан говорил.

— А еще что он говорил?

— Всякий-разный хабар, — наконец осерчал проводник: позвали зря время тратить, базар здесь, что ли? — Я пошел, начальник. Дома у матери дела есть. Горы с Федькой долго ходил, теперь дрова рубить нада, кизяк собирать, крышу чинить.

Поднялся, карабин за спину закинул.

Опережая бешеный, прострельный окрик, что копился в генеральской глотке, приподнялся Аврамов и выложил в стылую тишину теплую и округлую фразу-просьбу:

— Товарищ Акуев, могу я вас попросить одолжение сделать?

— Проси, — неохотно разрешил Апти.

— Посидим еще немного. Кроме вас, некому помочь. Большое дело сделаем, если про Джавотхана расскажете.

Вздохнул Апти, однако сел, карабин вновь между колен поставил, стал припоминать:

— Джавотхан много в горы ходил, аулы ходил, стариков собирал, фотка Гитлера доставал, показывал. Говорил: это Гитлер-пророк, у него два глаза есть.

— А при чем тут два глаза? — удивился Аврамов такому обороту в пропаганде Джавотхана, который теперь сидел в холбате.

— Секта Кунта-Хаджи давно вайнахам говорит: Гитлер — это страшный дэв, Дажжало, у него всего один глаз. Как может одноглазый дэв кунаком вайнаха быть? Кунак — не Гитлер. Наш самый большой кунак — англичан. Он придет и прогонит Гитлер.

— Ну а Джавотхан?

— Мулла говорит: брешет Кунта-Хаджи, Гитлер не дэв, два глаза имеет, пророк он, много денег имеет, масло, корову, веселый ящик каждому даст. Яво ручка крутишь — он разные голоса играет, кричит, музыка, ей-бох, лучи дечик-пондур получаится. Если вайнахи помогут Гитлеру на Кавказ приходить, валла-билла, в каждой сакле все будит. Такой ящик тоже будит, па… пы… ти…

— Патефон, что ли? — подтолкнул Аврамов.

— Ей-бох, патифон. Еще Джавотхан говорил: Гитлер — старший брат Турции, всех мусульман брат, у него на брюхе золотой пряжка есть, там написано: «С нами Аллах».

— И что, верили люди про Гитлера?

— Луди разный есть. Кто верил — воевать на фронт не ходил, горы дизиртиром бегал.

— А Саид, проводник Криволапова, верил?

— Яво сильно верил, — неохотно сказал Апти.

— А что ж ты раньше своего командира не оповестил? — подал голос долго молчавший генерал.

— Я разве женщина? — удивился Апти. — Чего зря болтать? Меня Аврамов спрашивал, я отвечал. Слушай, Аврамов, почему твой сын Федька Дубов фамилию имеет? Ты его свой тейп не признаешь, что ли? — разом отрубил осточертевший разговор Апти и перескочил на другое, сильно его занимавшее.

— Ну вот что, — расстегнул верхнюю пуговицу гимнастерки Кобулов, стал гнуть ситуацию в дугу, примеривая ее к холкам Аврамова и его сынка. — Вы все дурачков из себя не стройте. У вас под носом бандитская рать пропаганду ведет. Местный наемник всю балку нашей кровью залил, а вы тут семейственность выясняете, развели базар! Капитан Дубов! Проводника разоружить, доставить в Грозный. Там вами тройка займется. Доложить о моем приказе дежурному наркомата. Прибуду вечером. Я вас больше не задерживаю, тем более что…

— Федька, почему это начальник, как ишак, кричит? — размеренно врезался в генеральский рык Апти. Ноздри его раздулись. — Я твой отряд плохо работал?

— Ты хорошо работал, Апти, — ответил Дубов, белея на глазах.

— Я твой отряд на немецкую засаду выводил?

— Не было этого, — покачал головой, вытер испарину на губе Дубов.

— Я немца сколько штук бил?

— Двенадцать бандитов и фашистов на твоем счету, — выдохнул Дубов, чувствуя, как стекает с шеи и ползет между лопатками пот.

— Тогда пошел к чертовой матери твой начальник. Ти-бя знаю, твой приказ уважаю, а на яво я плевать хотел.

— Ах ты дерь-мо!.. — ахнул генерал.

— Нельзя здесь так, товарищ Кобулов, — встал, мучительно сморщился Дубов. — В горах мы, здесь не наша земля, не город…

— Выполня-а-ать! — резанул Кобулов, и страшной силы власть имущий разряд полыхнул по комнате, на время ослепив всех.

И вновь заговорил Дубов, понимая, что происходит, отдавая себе отчет, что должно произойти. Готов был он теперь разделить судьбу со своим проводником.

— Послушай меня, Апти… Мы с тобой хлеб, патроны и сказки делили. Теперь последнее слово разделим. Послушаешь?

— Говори, Федька! — сверкнул глазами Апти. Пальцы его, готовясь к делу, неприметно и цепко оплетали второго своего побратима — карабин.

Завороженно глядя на них, продолжил командир:

— Ты много знаешь, Апти. Поедем в город. Я с тобой. Нас поселят в одну… комнату, будут еду на тарелочке приносить. И придавим мы там храповицкого вволю, отоспимся за всю службу. А когда спать надоест, с нами говорить станут. И мы расскажем про все, что знаем и видели в горах. А если чего и не знаем, нам товарищ полковник подскажет, — позвал он отчаянно в помощь Аврамова. Вдвоем с Апти остались под потолком, что снижался, давил уже на затылок. «Подсоби, отец! Да, подгадил тебе, виноват. Но сколько себя казнить за ослушание, не переспросил, не достучался по рации после приказа Гачиева, этой сволочи… Но это он сейчас сволочь, а тогда ведь — нарком!»

— Подскажу, Федор, — пообещал полковник, офицер, отец.

«Ах, дурашка ты, дурашка… Что ж ты меня так лихо со счета списал? Здесь я. И там буду. Везде, куда бы тебя этот цепняк не затолкал».

— Это место, где спать будем, турма называится? — уронил вдруг вопрос в жгучую тишину Апти.

— Т-тюрьма, — заикнувшись, подтвердил Дубов.

— Сколько турма спать надо?

— Неделю… Может, дней десять, от силы, — вымучил из себя ложь командир. Затягивало его в водоворот, откуда не было возврата.

Апти стал считать. Он загибал черные, потрескавшиеся пальцы один за другим, повторяя шершавым шепотом слова русского счета:

— Адин… дува… три…

Пальцы на руке кончились, но убийственно далеко было все еще число «десять», до которого предстояло доспать в тюрьме. И, подавленный этой жуткой дальностью, терзаясь виной перед Дубовым, ответил Апти, обреченно замотав головой, как бык, на которого насовывали ярмо:

— Не пойду турма, Федька. Подохну там. Я лучи в горах спать буду.

Встал, сгорбился, держа карабин наперевес, пошел к двери. Он прошел коридор, миновал часовых на крыльце, когда до Кобулова доползла суть происходящего. Тычком распахнув дверь, так, что грохнула она о стену, рявкнул генерал караульным на крыльце:

— Задержать!

Приказ встряхнул двоих: пожилого, хлебнувшего лиха усача из Рязани и совсем еще мальчишку московского, лет девятнадцати. Недолго служили они, резервист и недоросток, однако успел въесться в их плоть и кровь военный закон: приказ не обсуждается, особенно такой, прожаренный яростью, что вылетел из тьмы коридорной.

— Стой! — крикнул рязанец в спину уходящему Апти, вскинул винтовку прикладом к плечу.

Спина удалялась — широкая, невозмутимая до оторопи, мирная.

— Задержа-а-ать! — еще раз ударило по слуху, по нервам из сельсовета.

— Слышь, стой! — в панике крикнул усач. А спина уменьшалась.

«Чавой-то они… посбесились? Каво задерживать? Вот ентого? Дак идет мужик, не бягит, не тякаит».

Толокся рядом с ним московский малец, суетился врастопырку, винтовку к плечу пристраивал, как дубину, примерял.

— Стрелять буду, слышь?! Стой! — последний раз крикнул рязанец, дернул за курок, пальнул в белый свет, как в копеечку.

Но уходил басурман, хоть и мирный, по снежной целине. А значит, надвигался с той же неспешностью сзади на усача трибунал.

И расставил тогда ноги старик. Налились твердостью руки. Каменея в противоестественной решимости своей, остановил он наконец плясавшую мушку и утвердил ее под чужой лопаткой. Задержал дыхание — так учили. И нажал.

Разорвалась в нем с хрустом и болью заповедь, что внедряли в него с сотворения мира, — НЕ УБИЙ. Тут грянуло, больно толкнуло в плечо.

Видно, некрепко въелся в резервиста прицельный навык. Пичугой свистнула пуля рязанца, выдрала клок бешмета у Апти на плече, прошила кожу и въелась с треском в оконный косяк мазанки впереди.

Прыгнул Апти в сторону. Легко и неотвратно вычертило дуло его карабина дугу, притягиваясь к старику. Успел увидеть рязанец красный змеиный язычок из ствола, глаза увидел басурманские. Скакнули они навстречу резервисту, — громадные, хищные. И был в них приговор.

Пуля вошла караульному в горло, разворотила хрящи, раздробила позвонок. Хлынул на шинельный заиндевелый ворс красный фонтан. Оцепенело замер в оглушительной тишине аул. Билось бурое тело на крыльце, выгибался дугой старик, тянулся грудью к небу, елозил затылком в крови, хрипел протяжно и страшно.

Рядом стоял юнец, свело судорогой руки. Беззвучно раскрывал рот, до конца жизни отравленный человеческой агонией.

Апти уходил — в бесконечное отныне свое скитание, в непомерно тяжкое одиночество.

Глава 20

В сумраке грота Осман-Губе собирал вещи в рюкзак. Горели только свечи (хозяин берег керосин), и полковник, напрягая зрение, шарил по углам, выуживая почти на ощупь полотенце, комбинезон, запасные диски к автомату. Гестаповец перекипал в гневе: партайгеноссе Исраилов развалился в кресле, на затененном, аскетически-худом лице угадывалась ядовитая усмешка. У стены сидел на корточках Ушахов, сторожил из густой полутьмы суету полковника рысьим, веселым взглядом.

Он драпал — они оставались. Полковник готовил свой «дранг нах Вест». Этот «дранг» незримо торчал между ними после того, как гранаты Иби Алхастова и его команды в клочья разнесли самолет из Стамбула. Самолет мог взять на борт Осман-Губе, Исраилова со списками своей агентуры и ОПКБ, а затем помахать крыльями этой проклятой Аллахом земле, населенной зайцами в бешметах, что прыснули в разные стороны при первых же выстрелах. Гестаповский осколок наглядно и показательно презирал этих зайцев, собирая свои вещи.

В результате суперосторожности Исраилова и акции Алхастова все кисли сейчас в этой мерзейшей, осточертевшей пещере, а спины всем им припекала химера большой облавы.

Исраилов гулко, трескуче кашлянул. Полковник вздрогнул. Кашель сухой, беспричинный, все чаще бил чеченского вождя, и Осман-Губе уже с неделю назад понял: туберкулез.

— Может, доблестный полковник поделится с нами своим замыслом? — раздался голос из самодельного, грубо сколоченного кресла.

Ушахов затаил дыхание: «с нами»?! Это интересно. Измордовало до бессильного бешенства спаренное противостояние ему Хасана и гестаповца, и вот теперь, когда полковник навострился дать деру, — «с нами»?! То есть с Хасаном и Ушаховым?

— С вами уже имел глупость поделиться самолетом Стамбул. Расстрелять самолет! Непостижимый идиотизм!

— Я предупреждал, что сделаю это, если там не окажется Саид-бека, — парировал претензии гестаповца Исраилов.

— Там был десант и оружие вам в помощь! Вы даже не потрудились проверить прибывших. Я знал лично одного из них, Клауса Гизе. Слышите? Лично!

— Проверять, когда красные наседали на пятки? Там не было Саид-бека. Этого достаточно, чтобы посчитать самолет серовским подарком.

Осман-Губе прекратил сборы, распрямился.

— Вы никак не хотите понять, что все ваши обещания фюреру, все ваше фанфаронство и трезвон о федерации Кавказа зловонно испустили дух! Как кляча, надутая цыганом! Вашей ОПКБ теперь нет. И после этого угробить турецкий самолет, упустить шанс выбраться из этой дерьмовой дыры…

— Не смей так говорить со мной… Ты, сюли! — ненавистно выцедил Исраилов.

Осман-Губе слепо рвал застежку на кобуре. Ушахов вскочил, всполошенно крикнул:

— Возьмите себя в руки, господа! Временная неудача еще не повод перестрелять друг друга.

Гестаповец опустил руки, постоял, тяжело, со всхлипом дыша, смиряя ярость.

— Я сожалею, господин Исраилов. После бессмысленного уничтожения самолета с десантом, на котором мы могли бы выбраться в Турцию, я вынужден покинуть вас и уйти в подполье. Мне еще предстоит отчитываться перед Берлином за вашу перестраховочную… глупость.

— Теплого вам подполья, господин крыса, — не остался в долгу Исраилов.

Осман-Губе глянул исподлобья, усмехнулся:

— Бросьте, Исраилов. Корчить из себя вождя и национального героя можно было до сегодняшнего дня. Уже завтра вы будете петлять по ущельям от облав и клянчить в аулах кусок кукурузной лепешки. Ваша поза смешна, особенно после драпа от Агиштинской горы, где вы подали резвый пример. Прощайте.

Он взвалил на плечи рюкзак. И Исраилов холодеюще осознал уже испытанный ужас периферийной трясины, что засасывает без великодержавной поддержки. Его оставляли один на один в этой трясине, один на один с карательной машиной Серова, которая, едва успев провернуться, уже размолола большую часть его сил, сколоченных за годы мук и надежд.

— Осман! — крикнул Исраилов вслед.

— Что еще? — обернулся у входа гестаповец.

— Осман… Дело еще не кончено. Глупо рвать все связи с нами. Вы же профессионал, я тоже. Мы пока нужны Германии.

Осман-Губе долго внимательно вглядывался в вождя. Такой его устраивал. В конце концов при нем хранилось имущество, резко возросшее в цене: адреса и списки агентуры. Они теперь дороже владельца. Впрочем, почему «теперь»? Они всегда были дороже.

— О моем нахождении будет знать председатель колхоза в селе Новый Акун Зукур Богатырев или Махмуд Барагульгов из села Ангушт. Держите с ними связь. На время сверните все действия, уходите в подполье, если хотите сохранить остатки организации.

Ни к чему играть в прятки: нас больше всего интересует ваша агентура в советских учреждениях и сеть ОПКБ по Кавказу. Но вы же не хотите делиться с нами…

Он подождал. Исраилов молчал. Его раздирали желание поделиться и рефлекс самосохранения: пока он владеет списками, он персона нон грата.

— Мы подождем, — понял Осман-Губе. — Прощайте. Сожалею о резком тоне.

— Взаимно, полковник, — обессиленно отозвался Исраилов.

Брезентовый полог, колыхнувшись, замер.

— Теперь ты убедился? — шевельнулся в своем углу Ушахов.

— В чем?

— Вспомни слова Джавотхана: мы станем трупами для немцев, если отдадим свою ОПКБ и агентуру. Хочешь политически смердеть? Отдавай.

Исраилов выплывал из приступа тоски. Оглядел опустевший, чужой и враждебный теперь грот. Вгляделся в Ушахова: кто он?

— Почему ты здесь? У меня трескается голова, когда я пытаюсь разгадать, кто ты… Ты извивался, суетился здесь полгода, и все обрушилось… Нет решимости раздавить тебя. А может, надо?

— Не продешеви с агентурой, Хасан. Она дорого стоит, — отвердел и окреп Ушахов.

Этому уже без него не обойтись. Из него высосали реальную силу. Осталась одна сморщенная шкура. И он дрожит за нее. Его дожимать надо.

— Осман-Губе подождет. Он дождется, когда нам надоест и мы вымотаемся скакать по горам, а потом хапнет всю ОПКБ даром. Гестапо не любит платить…

— А кто любит? — уже открыто уцепился за надежду вождь.

— Никто. Стамбул тоже. Но он ближе и понятней нам. Он всегда был ближе, Джавотхан прав. И всегда больше платил единоверцам, чем Берлин. Восток всегда был щедрее Запада. Я знаю в этом толк. Вайнахи, живущие теперь в Турции, подтвердят…

Дернулся, взлетел брезентовый полог, и в пещеру вошел Иби Алхастов. За ним цепочкой потянулись нукеры. Они обтекали пещеру, становились спинами к стене, и угрюмый шорох их движения, резкая вонь горелого тряпья, застарелого пота, пороховых газов, расползались по гроту. Запахи возродили здесь весь ужас боя и поражения в нем.

— Мы оторвались от красных несколько часов назад, — сказал Алхастов. — Они цепями прочесывают горы. Скоро будут здесь.

Он хотел закончить: «Надо уходить», — но вовремя придержал язык. Хасан лучше знает, что делать. Может, лучше принять бой и искупить позор бегства от Агиштинской горы. Если бы там, в ауле, Хасан не побежал первым и не увлек за собой остальных, как знать, может, сейчас они резали бы черного барана на празднике победы.

Смиряя в себе бесполезную теперь гадливую ярость и презрение к сидящему в кресле, Алхастов позволил себе спросить молчавшего хозяина:

— Как дела в Дагестане?

— Так же, — ответил вождь. — Они умеют бегать от красных не хуже нас.

Он понял мысли и настрой мюрида. «Надо его менять. Он заелся и забыл, с кем рядом дышит одним воздухом. А кем он был?! Черным батраком при Цоцаровых».

Ушахов подрагивал в нетерпении: скорее к рации!

— Инш Алла!*["52] — яро взревел Хасан.

— Инш Алла! — стонущим свирепым эхом отозвалась орда — может быть, последняя надежная опора Хасана в Чечне.

Ушахов пошел к выходу.

— Пошел продавать всех вас Стамбулу. Я не продешевлю. Не забудьте об этом потом, когда меня вышвырнут из разведки за провал дела в Чечне.

РАДИОГРАММА ДЕДУ

Получил доступ к рации. Самолет с десантом без Саид-бека уничтожен. Джавотхан держит холбат в пещере Мовки-Дукх. Осман-Губе ушел в подполье. Его связники Богатырев и Нового Алкуна и Барагульгов из села Ангушт. Ликвидация Исраилова категорически нежелательна, он не отдал агентурную сеть гестаповцу, склоняю его к контакту со Стамбулом. Считаю основной задачей изъятие списков агентурной сети и остатков ОПКБ.

Гриша, что с Фаиной?

Восточный

Народному комиссару внудел

Совершенно секретно

ЗАПИСКА ПО ВЧ

По агентурным данным, между главарями банд и бандитами нарастает раздор на почве больших потерь, понесенных от войск НКВД. Расшифровка послана дополнительно. Главари Магомадов, Сахабов, Алхастов, Шерипов по распоряжению Исраилова распустили бандитов по домам, т. к. немецкая армия не сможет прийти на помощь в ближайшее время. Сотни бандитов являются с повинной. Остатки немецких диверсантов добивают в преследовании. Осман-Губе ушел в подполье, ищем подходы через агентуру и связников. Ланге исчез бесследно.

Кобулов

* * *

Сталин отказал в приеме наркому. Во-первых, донимала изжога. Во-вторых, он уже выслушал подробный доклад Серова о кавказских событиях, в том числе и о предательстве Гачиева и Валиева. Но пока не решил, что делать. Он сказал в трубку:

— Доложи о результатах на Кавказе, как полагается, Верховному Главнокомандующему и в Совет Народных Комиссаров Молотову.

Берия пребывал в оцепенелом параличе. Но он уже знал это свое состояние и был уверен, что где-то в подкорке неприметно кипит бурный процесс, который вытолкнет в конце концов единственно верный вариант действий.

Через час с небольшим нарком уже был готов к таким действиям. Вскользь это касалось ждущих своей участи Гачиева и Валиева, живущих в гостинице «Метрополь». Но заостренная сердцевина решения упиралась в весь чечено-ингушский народ.

Председателю ГКО тов. Сталину

СНК, тов. Молотову

В результате подавления восстания на Кавказе на 13 октября сего года оперативными группами проделано следующее:

1. По Чечено-Ингушской АССР.

Убито бандитов и повстанцев 273 человека, арестовано 406, изъято укрывателей и пособников 119. Следственное расследование продолжается. Исраилов ушел в подполье, разрабатывается операция по его изъятию. Убито около 20 немецких десантников, преследуются остальные.

2. По Дагестанской АССР.

Убито бандитов и повстанцев 44 человека, арестовано 266, изъято бандпособников 85 человек. Для разложения банд, оставшихся в горах, и отрыва рядовых участников от кадровых бандитов используются местные авторитеты — старейшины.

В результате многие рядовые участники банд являются с повинной, возвращают колхозный скот и оказывают НКВД содействие в преследовании банд. Их ликвидация продолжается.

Берия

Глава 21

Гиммлер давно не видел главу третьего рейха столь омерзительно необузданным. У Гитлера тряслись щеки, пена закипала в уголках губ. Вопли его резали барабанные перепонки. Содрогаясь в крике, фюрер вышагивал кругами вокруг черно-белой статуи рейхсфюрера, и каждый раз, когда фюрер оказывался сзади, у застывшего Гиммлера судорожно напрягалась спина и цепенел позвоночник: изводило предчувствие удара.

Казалось, Шикльгрубер ударит обязательно по затылку, так, что хрустнет шея и слетит на пол пенсне. Но удара все не было. Гитлер, вывернувшись из-за ненавистно-худосочной спины, неистощимо и изобретательно изливал в лицо главы всех разведок свое безмерное отвращение.

— Зачем вы нацепили это дурацкое пенсне? Подражаете Лаврентию Берии? Но Берия носит его потому, что хронически страдает политической близорукостью. Вы же вечно хвалились своей дальнозоркостью! Зачем вам эти стекляшки? Чтобы трусливо прятать за ними глаза?

Вы лжец, Генрих. Вы обманывали всех нас кавказской химерой, обещали нам «пятую колонну», не потрудившись как следует проверить реальные силы горского сброда! Он посмел именовать себя главой туземного национал-социализма!.. Честь нашей партии замарана кавказским дерьмом по вашей вине, Генрих!

— Мой фюрер… — придушенно оскорбился наконец Гиммлер.

— Молчать! Вы и ваша воняющая духами куртизанка Канарис распускали передо мной павлиньи хвосты! Где ваша бандитская разработка «Шамиль»? Вы клялись разворошить ею Кавказ, уверяли в сокрушительности кавказского бунта. Вы обещали выложить вермахту на подносе весь кавказский нефтяной тыл!

— Экселенц…

— Молчать! Представляю, как хихикают по углам наши штабные крысы над болваном Маккензи! Командир первой танковой армии вермахта цепляет на утробу пряжку с азиатским полумесяцем и звездой! Он молится босиком в мечети! Об этом уже ходит анекдот. Вам пересказать? Эту наивысшую форму тевтонского кретинизма следует золотом вписать в летопись третьего рейха!

Впишите ее собственной рукой, как идейный автор. Нет, не рукой, вам следует вписать ее ногой, как дрессировщику обезьян. Вы организовали там туземный, обезьяний цирк, но не «пятую колонну»!

— Мой фюрер…

— Молчать! Мы стали посмешищем в глазах спесивых армейских индюков. Фон боки, листы, клейсты — все эти яйцеголовые теперь злорадно шушукаются! Гальдер имеет все основания ткнуть нас носом в штабную разработку «Блау», на которой настоял я! Он хотел концентрации всех сил под Сталинградом и был прав! Это вы подстрекали меня на распыление сил, распускали вонючие саги о слабости кавказской обороны!

— Гальдеру следует вспомнить, как он клянчил у вас горючее, перекладывая свои проблемы на ваши плечи! Он обязан помнить, как истязал вас в августе своим хныканьем! Он скулил о нехватке бензина ежедневно. Он должен вспомнить, как не сумел сделать элементарного: перебросить на помощь первой танковой армии двадцать девятую мотодивизию. А это переломило бы…

— Генрих, — свистящим шепотом вдруг позвал Гитлер. — Вы помните первое июня? Бункер под Полтавой… штаб группы армий «Юг»? Я сказал фон Боку: если мы не возьмем Грозный и Майкоп, я вынужден буду свернуть войну.

— Я не хочу этого помнить, мой фюрер.

— Провидение оживило эти слова. Они возникли во мне сейчас и вонзились в сердце как ледяная игла.

Ему, кажется, в самом деле стало плохо — физически плохо, и Гиммлер, мгновенно и панически переключившись на самочувствие фюрера, стал вливать в него лекарство надежды:

— Мы только начинаем, мой фюрер! Наши усилия не пропали даром, на Кавказе осталась «пятая колонна», она в подполье теперь и ждет своего часа. А горючее… У нас Силезский бассейн с каменным углем! Из него можно выжимать моря синтетического горючего! А Румыния, как никогда, верна союзническому долгу с ее бензином! Провидение и на этот раз возродит нас из пепла, и это будет продолжаться до тех пор, пока под нашими подошвами не успокоится весь мир!

Гитлер искал сквозь пенсне зрачки Гиммлера:

— Вы верите в это, Генрих? Верите? Смотрите мне в глаза!

Они застыли.


Ева пыталась завязать за люстру кожаный поясок, она поднималась на столе на цыпочки, задыхалась от предчувствия. Сафьяновые красные шлепанцы были на каучуковой подошве, гибко, предательски пружинили под ногами, и она поочередно отшвырнула их.

Ремешок удалось захлестнуть за массивный бронзовый изгиб, и люстра облила атлас ее халата нежным хрустальным перезвоном.

Раздвинув петлю на конце ремешка, она просунула в нее голову, выпростала из-под кожаной полосы каштановую россыпь волос.

Осталось последнее, неведомое и страшное, то, к чему приходила мыслями все чаще в последний месяц. С ролью сопровождающей, неотлучной куклы при вожде она смирилась давно, и даже притерпелась к этой роли. Отравляло, убивало ее другое: приступы бешенства у Адольфа, во время которых он топтал ее душу, самолюбие, ее женское естество. Сегодня наступил предел.

Собираясь в комок, напрягая всю волю, она застыла на несколько секунд. Крикнула тонко, пронзительным голосом зверька, попавшего в капкан, и прыгнула со стола.

Приглушенный, едва слышный из-за двери визг услышал адъютант Шмундт. Гитлер приставил его к спальне Евы в последние дни: Еву все чаще били истерики, перераставшие в припадки.

Вскочив со стула, Шмундт подбежал к двери, прильнул к ней ухом. В спальне висела тишина. Он позвал:

— Госпожа Браун… Госпожа!

Из спальни не отозвались. Он толкнул дверь — заперто изнутри. Адъютант попятился назад, не отрывая глаз от дубового резного квадрата. Разбежался, подпрыгнул, страшным ударом левой ноги выбил дверь.

Ева висела над столом в петле. Цепляясь за впившуюся в шею удавку, ломая ногти, кровавя кожу, пыталась просунуть пальцы под кожаную полосу. Глаза женщины лезли из орбит, атлас халата распахивался.

Шмундт сдавленно всхлипнул, без разбега, одним махом запрыгнул на стол. Рывком притянул к себе скользкое, бьющееся тело, приподнял его. Попытался одной рукой ослабить петлю.

Это не удалось. И Шмундт, с ужасом глядя на синевшее, залитое слезами лицо хозяйки, зарычал и рванул что было силы на себя провисший ремешок. Он лопнул под неистовый, возмущенный перезвон хрустальных подвесок.

… Шмундт вбежал в кабинет Гитлера, оттолкнув помощника.

— Мой фюрер! Госпожа Браун…

— Что?! — ужаленно обернулся вождь. — Что там, болван?!

— Я вынул фрау Браун из петли!

— Когда… зачем… Она жива?!

— Она в обмороке.

— Генрих, идемте… скорее!

Он сделал несколько шагов, оторопело прислушиваясь к своему, но будто чужому телу. Дергалась, немела левая нога. Волоча ее, Гитлер пошел к столу, прижал к нему ногу. То же самое творилось с левой рукой. Придерживая ее правой, Шикльгрубер, затравленно вывернув шею, посмотрел на Гиммлера.

— Генрих, что со мной?!

— Экселенц, надо немедленно…

— Во-он! Все вон! — содрогаясь в страхе и нетерпении, закричал Гитлер. — Врача! Быстро!

Глядя в спины метнувшихся к двери людей, он позвал сдавленной фистулой:

— Генрих! Гиммлер обернулся.

— Сровняйте Грозный с землей… Это стадо туземцев потеряло право на наше доверие!


Через час Гиммлер позвонил Геббельсу, и тот, истерзавшись в неведении, намаявшись с приведением в чувство Евы, выкрикнул:

— Что с фюрером, Генрих?

— Это было ужасно, — вытирая пот на лбу, пожаловался Гиммлер. — Левая рука и левая нога… Он не мог удержать их, похоже на пляску святого Витта. Его трясло, как продрогшую дворнягу. Что с Евой?

— Пришла в себя. Врач утверждает, что к вечеру ей станет лучше.

— На Адольфа сокрушительно подействовал провал кавказской акции. Сейчас вы один можете помочь.

— Я? Как? У меня совершенно не соображает голова.

— Газеты «Дас райх» и «Фёлькишер беобахтер». Вы собирались дать снимок на первую полосу, как горцы встречают офицера рейха подарками. Я не видел его. Снимок получился?

— Самолет с фоторепортером прождал в Армавире трое суток, но так и не получил вызова в горы.

— Еще не поздно исправить дело. Дайте аргументированную оптимистичную статью о кавказской «пятой колонне». Ее суть: несмотря на временные неудачи с восстанием, «колонна» есть, она жива, но ушла в подполье. У нас там надежные союзники — мусульмане. Это поддержит здоровье фюрера. Канарис и Кальтенбруннер снабдят нас фактами.

— Благодарю, Генрих. Я недаром завидовал вам, вы всегда нас опережаете. Это действительно может оживить фюрера.

— Фюрера, но не «колонну»! — с внезапно прорвавшимся гневом отрубил рейхсфюрер.

Глава 22

Ожил, резанул по слуху звонком прямой телефон из кабинета Верховного, и Берия с привычным уже сосущим чувством опасности взял трубку.

— Я весь внимание, Коба.

— Я знаю, зеркало держишь в столе, угри давишь, — неторопливо уличил Верховный.

— Держу, — не стал отпираться нарком.

— Поставь перед собой.

Берия достал оправленное в старинные серебряные кружева зеркало, поставил перед собой. Из сизой глубины уставилась на него с бульдожьими висящими щеками безглазая морда. Вместо глаз мерцали два кругляшка. Морда сказала в трубку:

— Стоит.

— Что там видишь?

Он всегда катастрофически глупел при таких вывертах Верховного, когда не мог уловить направление и цель его мысли. Была единственная наработанная защита перед их хищной непредсказуемостью: показательная лесть маленькой сучки перед вольным кобелем. С нарастающими позывами тошноты он перечислил:

— Самого преданного члена Политбюро вижу, грузина, который исполнял на Кавказе все, что ты приказывал в тридцатых, который всегда хранит тебя для истории…

— Это с одной стороны. С другой — рогоносца видишь. Есть мнение, Гачиев вместе с Валиевым тебе рога наставили с немцами, а? Молчишь об этом. Я ждал, пока сам признаешься. Почему заставляешь ждать?

Берия вытер испарину на верхней губе, глубже задышал, прикрывая трубку рукой. Теперь понятно, Серов успел настучать. Но для такого разговора у него уже было прорыто русло. Надо его использовать.

— Сплетня Серова. Ему очень надо, чтобы так было. Он Гачиева давно сожрать хочет, стрелял в него, помнишь, я докладывал?

— Что в этом плохого, пусть кушает, если есть аппетит. У вас всегда кто-то кого-то кушает. А рогоносец в стороне наблюдает, а?

— Ты же знаешь, это не в моих правилах. Гачиев с Валиевым вызваны сюда, якобы для использования в центральном аппарате. Живут в «Метрополе» под круглосуточным наблюдением, я задействовал лучшие силы: начальник отдела контрразведки «Смерш» Юхимович и начальник отдела по борьбе с бандитизмом Леонтьев. Мимо этих вошь не проползет. Если у Гачиева грязный хвост, теперь ему негде отмыть, не дадим, зафиксируем и прищемим. Я тут кое-что для подстраховки и ускорения дела готовил. Потому пока не докладывал, последние детали отрабатываем.

— Поделись, когда отработаешь.

— Я разве когда с тобой не делился? — горестно попенял нарком. — Разреши доложить еще одно соображение.

— Разрешаю.

— Коба, сколько чеченцы крови нам попортили? Они породили и укрывают Исраилова. Исраилов написал то письмо тебе, заразил горы фашистами. У тебя слишком доброе сердце. Уже все простил, да? Ты простил — я не могу простить.

— Куда клонишь? Мешают поймать Исраилова, поэтому всех надо выселить? Легко жить хочешь.

— Зачем так думаешь?! Я поймаю его!

— Больше года ловишь. Скоро похудеешь. Ловить чужих баб у тебя лучше получается. Последний раз говорю: ты Исраилова лови.

В трубке раздались гудки. Берия положил ее, взял из пенала карандаш, машинально сломал его. «Что ему надо?… Я же чую: он хочет их выселить. Почему сорвалось?»

Он не терпел долгих переживаний и тягучих дум, мозг бешено сопротивлялся такой нагрузке, молниеносно предлагая действие методом тыка: один вариант, второй, третий… С годами действие становилось его стихией. Поступок стал опережать тягомотину анализа, и чем больше в этом поступке было хруста человеческих судеб, оглушающей непредсказуемости, тем большее наслаждение он доставлял.

Сейчас сосуще-остро захотелось именно действия. И абсолютный нарком велел привести маленького наркома Гачиева. Голиаф еще не решил, что делать с чеченским Давиденком: устроить показательное заклание, чтобы надолго запомнили, или прикрыть — был в употреблении, проверен.

Натура властно требовала поступка, куда хотелось унырнуть от разъедающей угрозы сталинского двусмыслия.

Ввели Гачиева с какой-то бумажной длинной трубкой. Он бережно приставил трубку к стене и бухнулся на колени. Снизу, от пола, глянули в лицо Лаврентия Павловича собачьей преданности, окольцованные чернотой глаза. Ниже блестела разбухшая слива носа. Гачиев раскрыл рот, закричал сиплым фальцетом:

— Можете расстрелять, можете повесить, товарищ нарком! Я все равно кричать буду до последней минуты: да здравствует великий вождь всех народов товарищ Сталин и его самый лучший соратник… (он прервался, подумал) гениальный товарищ Берия! — Он подумал еще и закончил неожиданно урчащим баритоном: — А если кто на меня нагло насексотил — это мои враги.

— Ты знаешь, почему охотник иногда стреляет свою собаку? — задумчиво осведомился Лаврентий Павлович.

— Потеряла нюх! — вскинулся от пола Гачиев.

— Еще.

— Не слушает команды, скалит зубы на хозяина.

— Еще, — не устроило наркома.

— Состарилась, плохо служит.

— Это все можно простить. Нельзя прощать, когда собака, поймав дичь, жрет ее в кустах, втихомолку от хозяина.

— За это не стрелять — шкуру снимать надо! — бурно воспрянул Гачиев, омыло ликование: он не разучился понимать хозяина!

Проворно двинулся к стене, ухватил принесенную палку, содрал с нее бумагу. Придавил двумя стульями края, стал разворачивать холстинное полотно. На паркете расцвел кавказский пейзаж. Посреди него стоял, держался за кинжал мрачный… Исраилов!

Берия завороженно следил за ширящейся панорамой: поймали бандита!

— Пленение Шамиля. Художник Фе Рубо. Пятьдесят тыщ золотых рублей, ей-бох, не меньше, — азартно-вкрадчивым баритоном оповестил Гачиев. — Прими в подарок, Папа. Скоро Хасан перед нами тоже стоять будет. Но не так. Голый, без шкуры. Шкуру с него чулком спустим, клянусь предками, Папа!

— Как ты сказал?

— Папа, я сказал… Папа… Папа! — ударил он лбом о пол.

«Почему сорвалось? Он же сильно хочет всех их выселить… Он никогда не простит Хасану то письмо, своего страха за Кавказ не простит. Нюхом чую!»

— Вставай, — велел большой нарком.

— Не встану, Папа! — ликующе закричал маленький.

«Нужен, — внезапно и освобождающе от проблемы созрело в наркомовской голове. — Такие надолго нужны».

— Свои люди в горах есть? Такие, чтобы ради тебя отца родного не пожалели?

— Найдем, если надо.

— Надо.

Гачиев вскочил: другая жизнь надвигалась, дело давали!

— Хлебом клянусь, все, что надо, — сделаю!

«Исраилова не поймать, пока нацмены в горах живут», — окончательно вызрело в наркоме.

— Запоминай. Нужен большой налет чеченцев на грузинских врагов. На границе с Чечней их антисоветское гнездо — Тушаби. Там грузины разграбили колхозы, угнали скот в горы. Надо отнять этот скот и убить всех предателей пастухов. А потом сфотографировать трупы. Снимки — на стол мне. Кому можешь поручить?

— Есть люди. Лично знаю. Не раз такое делали.

— Когда? — удивился Берия.

— Когда чеченским абрекам нечем было платить нам за легализацию, они угоняли скот у Тушаби. Фотографа тоже найдем. Сегодня позвоню туда.

Он не спрашивал, почему, зачем. Его вел по лезвию ответов могучий рефлекс самосохранения.

— Кому?

— Старшему лейтенанту Колесникову.

— Доверяешь?

— Проверял не раз. Маму родную за деньги, за звание продаст.

— Смотри, не маму, свою голову ему вручаешь. Будешь жить с Валиевым в гостинице и дальше. Запоминай хорошо: день и ночь веди себя как настоящий коммунист. Поступай как образцовый чекист в любом случае, с любым, кто бы ни пришел. Хорошо понял?

— Зачем было напоминать, товарищ нарком? — обиделся Гачиев. — Я всегда так себя веду.

Берия всмотрелся с интересом: знал наглецов, сам поджаривал жертвы в изысканно-фарисейском масле, но чтобы так… безмятежно, на голубом глазу… Виртуоз, собака!

— Все, что с тобой случится, докладывай начальнику отдела контрразведки «Смерш» Юхимовичу.

— Слушаюсь, товарищ нарком. А что должно случиться? — не удержался все-таки Гачиев, но, чувствуя, как пополз холод от Папы, вскричал испуганно: — Если надо, всю мою кровь по капле выпей! Всю, Папа!

— Не надо… сынок. Она у тебя протухла. Пшел!

Он смотрел в длинную спину. Когда она скрылась за дверью, перевел взгляд на пол. Шамиль все так же презирал русское на фоне леса. Он плевать хотел на всю эту щенячью свору в погонах. И на Барятинского с Ермоловым и царем, который в Петербурге, — тоже плевать хотел.

Берия плюнул, целясь в Шамиля. Не попал. Плевок пузырчато нахлобучился на голову одного из офицеров.

Подумал, поднял трубку, услышал в ней:

— Юхимович слушает!

— Как идет разработка чеченцев?

— Все готово, товарищ нарком. Сегодня ночью начинаем круглосуточное прослушивание.

— Я тебя не гоню. За ночь подготовься как следует. Наблюдение и прослушивание начинай завтра с утра.

— Но у нас все готово…

— Я сказал, завтра.

— Так точно.

— Подсадного хорошо обработал?

— Предусмотрели несколько вариантов. Главный выстроен на информации Кобулова из Чечни.

— Расколет этих — орден получишь. Не расколет…

Юхимович затаился, сперло дыхание.

— Не расколет — возьмем чеченцев в аппарат. Нам твердые нужны.

— Может, надо, чтобы… расколол?

— Сволочь, жид пархатый, — плаксиво вогнал в трубку Берия. — По-русски не понимаешь, что ли? Тебе на иврите сказать? Стараться — хорошо. Перестараешься — кому нужен неумный еврей? Пришли краснодеревца, раму для картины сделать. Когда доставят, чтобы штаны у него сухие были и руки не тряслись.

— Понял.

— Нацвлишвили тоже пришли…

— А этого можно… с мокрыми штанами? — очень серьезно спросил смершник.

Нарком оценил.

— Смотри, скоро он сам про твои штаны спрашивать будет.

Был звонок от Юхимовича, и Нацвлишвили заторопился по вызову к наркому. Шагал широко, размашисто, глядя под ноги. В поле зрения поочередно и стремительно вспыхивала сияющая чернота надраенного хрома. Красный ворс ковровой дорожки вел вперед, гасил звуки. Сапоги несли тело полковника бесшумно.

Вызов припекал, будоражил. Коридор обволакивал мертвенной тишиной, квадратно летел навстречу. Наплывали и оставались позади прямоугольные зигзаги.

Остро нравилось то, что осталось позади: повороты под девяносто градусов, ковровая дорожка под ногами, тяжесть полковничьих погон, ночная работа, должность. Все, что поручали, выполнял скрупулезно, с точностью механизма: приводил, уводил, готовил к допросам, «разминал» перед ними упрямых.

Тело под кителем бугрилось мышцами. Костяшки на пальцах задубели мозолистыми наростами. Сердце бесстрастно и мощно рассылало в конечности горячую кровь. Жизнь стлалась под ноги ковровой дорожкой. В ней бесследно и беспамятно глохли чужие визги, вопли, мольбы, хруст костей и хрипы сдавленных глоток. Жизнь летела навстречу таким же коридором — вылизанным, надежно узнаваемым, слепяще высвеченным.

Нацвлишвили оправил китель перед дверью, ведущей к наркому. Охрана, адъютант и секретарь знали полковника. Их сторожевая цепкость не касалась его.

Он толкнул дверь, вторую, третью и наконец проник в храм Всевластия.

Доложил:

— Полковник Нацвлишвили по вашему приказанию прибыл.

— Штаны в кресле еще не протер? — по-родственному ободрил полковника нарком.

— Вам отсюда виднее, — скромно потупился полковник.

— Поедешь в Чечню моим представителем. Наркомом вместо Гачиева поедет Дроздов. Надо бы вам снюхаться перед службой. Но нет времени. Встретишься в горах с Исраиловым. По нашим данным, у него туберкулез. Обещай от моего имени лучших врачей, лекарства, жизнь, деньги. Много денег. С одним условием: пусть убирается с Кавказа и живет в любом городе кроме Грозного, Орджоникидзе, Нальчика и Махачкалы. Вымани его с гор на равнину любой ценой. Никаких других условий от него не принимать. Все ясно?

— Так точно.

— Вылетай сегодня же.

Нацвлишвили развернулся, вышел.


Дни в гостинице текли для Гачиева с Валиевым шершаво, несмазанно. Было неуютно под нависшей, давящей неопределенностью. Выходили на улицу. Крылась мурашками, цепенела спина от чужого всевидящего глаза. Изредка встречались со знакомой юридической и прокурорской братией, вызываемой в Москву в наркомат. Лишнего не болтали — не то время.

После разговора с Берией Гачиев поуспокоился. Позвонил в Грозный к Колесникову про налет на Тушаби.

Старшего лейтенанта запалил азарт, задание уточнял деликатно, эзоповым языком. Все понял, ринулся в работу. Исполнительность, замешанная на предвкушении, распирала грудь.

Валиев увивался, изнывал вокруг Гачиева, спрашивал шепотом: о чем говорил с Папой? Почему слежка? Может, что-то пронюхали про связь с немцами? Если бы пронюхали, не в гостиницу поселили бы — в подвал.

Нарком на все вопросы многозначительно усмехался, когда Валиев наседал особенно, сворачивал внушительный кукиш.

… С утра жевало Валиева пакостное настроение. Не выдержал, взвился:

— Сколько здесь торчать? Монахи, что ли? Тут одна по коридору все время ходит, задом виляет, а ты…

— Не для тебя виляет, — отшиб наскок Гачиев и вдруг понес совсем несусветное: — Что за разговоры? Ты чекист, коммунист или жеребец племенной? Как себя ведешь?

Валиев остолбенел, хлопал глазами: от кого слова, от наркома или от муллы-старика, совершившего хадж в Мекку? Взмолился:

— Салман, ты у Папы был, какой-то непонятный вернулся. Мне одному можешь сказать, зачем привезли, почему слежка?

— Надоел ты мне, понимаешь? — вздыбил усы нарком. — Заповедь знаешь? Делай, как я! И заткнись!

Стукнули в дверь — будто в позвоночник игла вошла. На пороге возникли серый, пыльного окраса костюм, шляпа:

— Здравствуйте.

— Вам того же, — учтиво отозвался нарком.

— Салман Гачиев и Идрис Валиев? — спросил гость.

— Клянусь, это мы, — веселея, подтвердил нарком.

Гость сел, вынул коробку «Казбека», закурил.

— Э-э, здесь не курят. Что надо? — раздраженно подал голос Валиев.

— Потерпишь, — уронил гость. Тихо, бесцветно добавил: — Вам привет от Хасана.

— Какого Хасана? — У Гачиева мурашки пошли по коже.

— Терлоева, из Чечни.

— Не знаю такого, — расстегнул воротник гимнастерки Гачиев.

— Знаешь, Терлоев-Исраилов. Одна фамилия. Он просил напомнить: в Химой прибыл отряд красных в двести человек. Они шли к Агиштинской горе. На следующий день вы своим приказом переправили его в Хистир-Юрт. Семнадцатого Шерипов напал на Химой, захватил его, а отряд Криволапова выбила наполовину немецкая засада. Рассказывать дальше?

— Ты… задушу! Ты кто такой?! — рванулся к гостю Валиев.

Нарком поймал дружка за рукав:

— Сиди!

— И последнее, — истуканом, не шевелясь, сидел гость. — Господин Гачиев, вам просил напомнить о себе полковник Осман-Губе.

— Какой такой Губе? — вскочил и тут же опустился на стул нарком, не держали ноги.

— Тот, с кем вы встречались в ауле, в сакле Атаева. Пора выполнять ваши обязательства перед гестапо.

— Что тебе… вам надо? — обессиленно хрипнул нарком.

— Пока немного. Вы дожидаетесь здесь нового назначения? Очень хорошо. Как только оно состоится, оповестите нас запиской. Ее просуньте в щель между почтовым ящиком и стеной на Тверском бульваре, дом пятнадцать. Вот чертеж. Отсюда же возьмете наше следующее задание. Оплата — тысяча берлинских марок за каждое выполнение. Будем перечислять на счет в Берлинском банке.

«Этот все знает… Застрелить и бежать. Из Москвы, от Папы? От назначения кто бегает? Ишак! Отказать этому… нельзя. Расписка у Осман-Губе, письма у Исраилова, фотография, где мы вместе. Значит, соглашаться работать на них и… на Папу? Накроют — ремней из спины нарежут».

Чувствуя, как вспухает и потрескивает от нагрузки череп, он кашлянул, выудил из загустевшего молчания отсрочку:

— Такие вещи сразу не решают. Надо подумать. Сейчас принесу коньяк.

«А если провокация? Папа сказал… Что он сказал? «Веди себя как настоящий коммунист, поступай как образцовый чекист». Как это? Что делать? Этот знает про встречу с Османом у Атаева… Откуда знает? Всего два варианта: или это настоящий, от Османа, или кто-то пронюхал о встрече. Кобулов или Серов. Если это настоящий, зачем Осману слать связника вдогонку, в Москву? И потом, ни одна собака не знает об этой гостинице, этом номере… кроме Кобулова, ни одна! Кобулов работает на немцев тоже?! Э-э, думай, что говоришь… Может, Сталин и Берия на немцев работают? Ишак! Значит, этот… подсадной!»

Сзади подобрался Валиев, притулился к плечу, зашептал горячо:

— Чего тянешь? Все равно никуда не денемся. Тысяча марок! Марки не рубли. Чекистам так не платят…

«Веди себя как настоящий коммунист. Поступай как образцовый чекист… Все, что случится, докладывай Юхимовичу…» Докладывай! Испытывают. Чуть не влип. На волоске был. Этот попер на нас напролом, как баран, грубо работал. О встрече с Османом мог рассказать только сам Атаев. Кто бандиту поверит? Доказать надо. Пусть докажут. «Веди себя как образцовый чекист…» Валла-билла, поведу!»

Он взял бутылку нарзана в правую руку, за горлышко, в левую — коньяк и рюмки. Отодвинув плечом Валиева, пошел к сидящему гостю, выговаривая тепло, торопливо:

— Как добрались? Как здоровье Осман-Губе? Давно вас жду.

— Жив-здоров, — коротко сообщил связник, по-волчьи, всем корпусом разворачиваясь к расколовшемуся наркому.

— Слава Аллаху! Полковник оч-чень нужный человек у нас в горах, особенно сейчас, после временной неудачи. Выпьем за его здоровье. Такой коньяк устроит?

Он вытянул левую руку с бутылкой коньяка к гостю. Тот, щурясь от папиросного дыма, подался вперед — рассмотреть.

— Устроит, но с коньяком подождем, сначала…

Гачиев коротко хряснул нарзанной бутылкой по прилизанному затылку. Бутылка — вдребезги. Гость мешком сполз со стула, повалился на пол. С затылка, с шеи стекал пузырчатый водопад, пиджак на крутой спине стремительно чернел, напитываясь влагой.

Гачиев разжал пальцы, горлышко нарзанной бутылки звякнуло, вонзаясь зубцами в пол.

— Зачем? Они нас…

Нарком, покосившись, с размаху, хлестко влепил мокрую ладонь в красную рожу Валиева, запечатал рот.

— Вяжи ему руки! — Пошел к телефону, набрал номер. Дождавшись ответа, вытянулся: — Докладывает Гачиев. Товарищ Юхимович, мы тут германского шпиона успокоили. Вербовал, сука, провокацию устраивал. Прошу прислать конвой. Клянусь, важная птица, много расскажет.

Наркому внудел СССР

тов. Берия

Согласно Вашему указанию в операции по наружному круглосуточному наблюдению за Гачиевым и Валиевым были задействованы лучшие силы отдела контрразведки «Смерш», боевики Ракета и Молния, три снайпера и радист. Выявленные и разработанные лица, соприкасавшиеся с Гачиевым и Валиевым, работники НКВД и прокуратуры Аист, Блондинка, Смуглый, оперативного и следственного интереса не представляют. Слежка компромата не выявила.

Заключительная операция «Гость» дала реабилитирующий результат, совместными усилиями Гачиева и Валиева «Гость» оглушен, связан и передан в наши руки.

Нач. отдела контрразведки НКВД «Смерш»,

комиссар госбезопасности Юхимович

Комиссар госбезопасности Леонтьев

На этом документе, как на спасательном круге, поплыл нарком в дальнейшую бурную жизнь, на которой мало отразилось даже выселение, прожил ее со вкусом и комфортом, успев между прочими заботами и персональными поручениями Лаврентия Павловича осудить на муки и смерть всемирно известного ученого Вавилова.

Глава 23

Фаина возвращалась с дежурства в госпитале. Набухало сырым рассветом промозглое утро, осклизлой кашей чавкал под ногами подтаявший снег.

После пьяного дебоша в ресторане и разговора с Аврамовым и Серовым ее проводили в камеру.

Она села на нары с матрасом, застеленным чистой простыней и одеялом. Рядом в углу стоял жестяной бак с водой и кружкой на крышке. Она взяла кружку, повернула краник и жадно, одну за другой выпила две кружки воды. Вода была холодной, вкусной, в камере висел сухой, прохладный полумрак.

Она сбросила одежду, башмаки, забралась под одеяло и, постанывая от наслаждения, вытянулась на спине.

Над ней нависал серый потолок, обступали бетонные, незыблемые стены. Они надежно отсекали женщину от кошмара исраиловской пещеры, от воняющих самцов, от вокзального отчаяния, сверлящей спину слежки. Все осталось позади.

Сами собой побежали слезы. Выплакавшись, она блаженно провалилась в теплый омут сна. Отсыпалась почти двое суток. Пробуждаясь, видела на табурете рядом с нарами жестяную миску с пшенкой и кружку компота, накрытую белым ломтем хлеба. Насытившись, снова засыпала.

Через двое суток, проснувшись, Фаина рывком поднялась, села, спустила ноги. На потолке розово накалялся солнечный блик, где-то неподалеку чирикали воробьи, гуркотал голубь.

Пережитое вздыбилось в памяти, щетинясь подробностями: тугое сопротивление шипа, с тихим хрустом утонувшего в потной вонючей плоти, дикий рев, дрожащий слюнявый язык в разинутой пасти, оскалы нависших лиц, чугунные удары кулаками в лицо, соленый привкус крови во рту.

А потом… потом родное лицо Шамиля, его голос, руки, надежность широких плеч и тихий шепот в самое ухо:

— Ну все, все, Фаюшка, вывернулись. Есть часок на двоих… Как они тебя, с-скоты! Терпи, Фаюшка, надо обмозговать, что и как дальше. Слушай меня, зоренька, и запоминай.

Голос этот малиновый возник в памяти, опахнул тихой щемящей радостью.

Она оделась, стала стучать ладонью по дверной обивочной жести — гулко, с размаху, до боли в ладонях.

Дверь открылась, боец, возникший в проеме, сердито спросил:

— Что такое, гражданка Сазонова, в чем дело?

— Оренбургская коза тебе гражданка, — осерчала Фаина. — А я — товарищ Сазонова. Мне надо видеть товарища Аврамова. Так и передай.

В кабинете Аврамова она жалобно попросила:

— Григорий Василич, миленький, не отсылайте меня в Хистир-Юрт, боюсь я его до смерти, да и делать там нечего без Шамиля. Отоспалась, отъелась, спасибочки, пора за работу. Мне бы здесь, в городе, самую черную, без продыха, без просвета, чтобы в голову лишнее не лезло. Я двужильная, Григорий Василич, все выдюжу, только поручите.

Ее пристроили на постой к одинокой старушке, жившей около церкви, и направили в госпиталь санитаркой. И все, о чем она просила, навалилось сполна: дежурство сутками, гной, засохшая короста кровяных бинтов, пронзительный карболовый запах, пропитавший ее, кажется, до самых костей, стоны, зубовный скрежет, мат, хрипы в мертвенно-синем свете ночника, громыхание костылей, неподъемная тяжесть носилок и — смерти, смерти, смерти на глазах, иссушающие душу.

Ползли месяцы. Фаина истончилась, сжалась, ушла в себя, пронизываемая ежечасно чужим страданием. Но на душу опустилось и плотно легло терпеливое смирение. Она жила ожиданием. Чего? Победы, покоя, Шамиля — семьи!

Изредка легкими облаками наплывали воспоминания: аул, пустынная громада заброшенного дома Митцинского, Фариза, радостная суматоха при ночных появлениях Апти… Воспоминания набегали и исчезали, не затронув, не всколыхнув, слишком давно это было, в какой-то иной жизни.


Возвращаясь с ночного дежурства, она поравнялась с церковью. Что-то толкнуло ее, и с нарастающим любопытством она зашла за железную, крашенную в зелень калитку. У раскрытой двери стояли, крестились несколько старушек, обвис на костылях одноногий, заросший до глаз инвалид.

В притворе продавали тоненькие свечи, и Фаина купила себе три. Зажгла их от свечей и пристроилась перед иконой.

В дверях сошлась плотная, чуть шевелящаяся толпа, из глубины церкви доносился нестройный хор женских голосов и напевный баритон служителя — шла заутреня. Фаина слушала, всматривалась в истовую отрешенность лиц, и скоро неведомая доселе светлая истома завладела ею.

Тугой и едкий ком событий, что спрессовался за последние недели, страх за Шамиля, чужие страдания, спекшиеся внутри, стали таять, растворяться в свечном мирном трепете, в благостной, бесплотной гармонии хора.

Она смотрела на икону, не вытирая слез, катившихся по щекам, и в голове ее складывались цепочкой легкие, шедшие, казалось, из самого сердца слова:

— Господи… Боженька миленький, всемогущий, сделай так, чтобы не мучились столько людей… убери от нас горе черное, посели надежду, убереги от крови и погибели всякого, кто стоит за правое дело, приблизь победу, заждались ведь ее все, истомились, заскорузли в горе… Помоги, Господи, супругу моему Шамилю дело свое довершить. Он ведь хоть и чечен, нехристь, только нет его лучше на свете, жизнь свою живет по совести, не пакостил, слабых не обижал, а если и карал кого, то лишь нелюдей, что забыли Тебя, Боженька, законы Твои милосердные. Спаси его в деле ратном…

Тут что-то шевельнулось в ней едва уловимо, но явственно. Она замерла, вслушиваясь в себя. Вот уже три месяца с ней происходило что-то странное. Время от времени вспыхивало острое желание: надо бы к врачу, может, подтвердит то, на что она и надеяться не смела.

И вот подтвердилось: неоспоримо и ликующе в ней заявила о себе новая жизнь. Захлебнувшись в тихом своем ликовании, она мгновенно и благодарно увязала самое главное свое событие с посещением церкви.

Всю жизнь мечтала о семье. Детдомовка Файка, к которой пришпилили, как бирку к пальто, чью-то фамилию — Сазонова, колючая недотрога продавщица Фаина наконец обретала в жизни самое драгоценное — равновесие своего бытия: теперь есть она, муж и ребенок.

Глава 24

Дроздов, посланный в республику Берией вместо Гачиева, уселся в наркомовское кресло основательно и столь же основательно и неторопливо повел работу. День за днем вникал в обстановку. Дело его в главном состояло: обнаружить и изловить штаб Исраилова, само собой вместе с главой ОПКБ.

Серов был в Москве, награжденный и обласканный Сталиным. Кобулов прозябал в Чечне. Он принял в подчинение Дроздова и Нацвлишвили со злой ожесточенностью обойденного, воткнув прибывших в оперативно-розыскную работу, как руки в муравейник, имея в уме единственную припекающую цель — раздавить в муравейнике матку — Исраилова.

Аврамов был отстранен и сослан с глаз долой, в горы, в качестве командира истребительного отряда. Замнаркома ссылку принял легко и с умиротворением, ибо ждал гораздо худшего.

После убийства Апти Акуевым караульного и его побега в горы молния генеральского гнева ударила в семейство Аврамовых жестокой и слепой силой. И хотя вовремя подключился из Москвы ходивший там в фаворитах Серов, все же обуглило отца и сына чувствительно: полковник стал майором и был выдавлен из замнаркомов на оперативную работу, капитан Дубов, ставший лейтенантом, тянул лямку в горах с отцом наравне.

Гроза, опалившая их остаточно и свирепо погромыхивая, укатила за хребет. Но тягостная, душная атмосфера все так же висела над ними.

Следователи НКВД напрягались по шестнадцать часов в сутки, допрашивали участников и пособников восстания. За несколько дней сделан был черновой отсев среди сотен арестованных. Для дальнейшей работы Дроздов выбирал лишь тех, кто непосредственно был вхож в штаб на Агиштинской горе, кто видел Исраилова, Осман-Губе, Реккерта или терся около них с крохоборской потребностью. Таких сгуртовали в камерах около полусотни.

За этих взялся уже сам Дроздов. «Раскалывал», не мудрствуя, с наработанным азартом жилистого дровосека, изучившего психологию арестованного «полена». Для начала знакомил со сводками Совинформбюро: немцев гнали в хвост и в гриву от Кавказа, мололи в сталинградском котле.

— Кто втягивал в кровавую авантюру восстания, кто отрывал от семьи и детей, от земли, от огородных забот, кто манил лизать сапоги фрицам, кто науськивал на Красную Армию и Советскую власть?

— Хасан.

— Но Хасан жирует теперь в горах, топчет в свое удовольствие, петух хренов, какую-нибудь толстомясую. А ты у нас тоскуешь на баланде, без прогулок, рядом с парашей вонючей. И Хасану теперь до тебя дела нет. Это как? Справедливо, по-человечески? — задумчиво вопрошал Дроздов волком глядящего нахчо,*["53] меченного исраиловской пропускной бумажкой, где блекло-красный орел взлетал над горами с солнцем в когтях.

— Ей-бох, не человечески это, — обмякал, тоскливо соглашался «горный орел».

— А раз не по-людски, несправедливо, выкладывай, где и у кого искать нам эту сволочь, кто ее кормит?

Как правило, вслед за длинной паузой вылуплялось на допросный свет однотипное и унылое:

— Моя не знай.

И хотя склонен был верить Дроздов подавляющему большинству отказчиков (на кой черт делиться Исраилову с эдакой шантрапой своими базопособниками?!), тем не менее врубал новоиспеченный нарком следующую стадию поэтапного сыска: пороли плетью и палками, защемляли пальцы между дверью и косяком, сажали на бутылки, разбивая затем молотком торчащее донышко, до отказа кормили ржавой селедкой, отказывая сутками в воде.

Усыхал, почернел нарком с подручными от такой работы, от вони, воплей, бурой слизи на бетоне и стенах. Но неумолимо, все отчетливее высвечивался круг аульчан, кто действительно привечал и кормил Исраилова.

Присланный к Дроздову заместителем Нацвлишвили присутствовал на допросах. В живодерную работу не вмешивался, посиживал на стуле в углу, с интересом присматривался, сопоставлял чужие и свои методы — дела творились знакомые. Он высиживал свое, одному ему ведомое.

На одном из арестованных грузинский зам оживился, здесь до второго, живодерного, этапа не дошло, подопытного не пришлось понукать. Враз и охотно выразил мужичонка с проворными глазами, означенный в протоколе как Шахи Льянов, готовность пособить в поимке Исраилова. Знал он несколько саклей в аулах, куда охотнее всего наведывался глава ОПКБ по причинам проживания там слабых на передок вдовиц.

Не таков был Хасан, чтобы долго усмирять требовательную свою плоть, ужом, сороконожкой извернется, а свое по этой части доберет.

Уяснив это с помощью Льянова, резво встал с углового своего стульчика полковник Нацвлишвили и подытожил наконец для Дроздова долговременное и немое свое присутствие:

— С этим я дальше сам.

Уведя словоохотливого Шахи в камеру, долго беседовала с ним один на один московская особа. После чего двери камеры, а затем и тюрьмы открылись, и под истошно-железный дверной визг канул собеседник полковника в городскую снежную белизну и истаял. В котомке, что качалась за спиной, лежал сухой пищевой припас на двое суток и пачка денег, которой оплачено было простое, как вороний карк, задание: передать Исраилову через доверенных людей, что в сакле Шахи Льянова, начиная со следующего понедельника, будет ждать с ним встречи личный посланник Берии Нацвлишвили.

Истощался, гас закатом третий день ожидания в сакле. Стервенел в скуке и неопределенности, метался полковник Нацвлишвили в тесной глинобитной клетушке Льянова. Хозяин услал жену и детей к родичам. Кормил холеного офицера два раза в день кукурузной кашей с буйволиным молоком, орехами, сушеным козьим мясом. Изысканный желудок полковника ошарашенно и нудно бурчал, переваривая эту плебейскую бурду.

Стократно было прокручено в голове и отшлифовано предстоящее: тон разговора с Исраиловым, манера поведения, аргументы и доказательства его обреченности. Он должен, обязан был расплющиться под их тяжестью и пустить сок согласия.

Гулко брехали по дальним дворам уцелевшие после недавних событий волкодавы. Пронзительно чернели, дыбились на снегу остовы сгоревших саклей. Истерически блеяла недоенная коза в соседнем подворье.

И пейзаж, и звуки эти, настоянные на томительной неизвестности, изводили до бешенства. Придет — не придет. Хозяин сакли клялся могилами предков, что Исраилов обещал прийти.

Наплывали сумерки, гасились краски дня. Уже совсем стемнело, когда зашуршала дверь сакли. Темный силуэт, закутанный в башлык, возник в квадратном проеме и сказал:

— Ты звал, я пришел.

— Я жду три дня, — с ледяным высокомерием напомнил полковник, гася в себе неистовое облегчение.

— За это время мы убедились, что ты ждешь один. Обыскать.

Из-за спины главаря возникли четверо. Один чиркнул спичкой, затеплил дрожащий, слабый огонек керосиновой лампы на столе, нахлобучил на пламя стекло.

Трое подошли к полковнику. Шесть рук стали лапать и мять его одежду, мяли нагло и грубо. Чужие руки, оснащенные хамскими пальцами, елозили по неприкосновенным доселе местам, забираясь во все складки. Дрожь омерзения охватила грузина.

От двери смотрел на него тяжело и пронизывающе легендарный аборигенец, приковавший внимание самого Хозяина. Он смотрел в упор, воспаленной чернотой прожигали полковника бандитские глаза.

Бесцеремонность рук, нарочито долго лапающих Нацвлишвили, и этот взгляд от двери стали комкать полковника, превращая его в нечто, не имеющее никакой цены. Он осознал вдруг чудовищность расстояния до Москвы и свою беззащитность. Силовое поле столицы, подпитывающее его до сих пор, вдруг опало, оставив Нацвлишвили доступным для всякого насилия.

— Говори, зачем позвал, — сказал Исраилов, и полковник, три дня ждавший этого вопроса и приготовивший великолепный обряд порабощения воли аборигена, разом растерялся. Он жаждал теперь одного: не прогневать, как можно убедительнее, заманчивее передать суть предложения Берии. Передать и освободиться от кошмара, что завис в сакле.

— Я уполномочен наркомом Берией передать тебе предложение. Наедине.

— Выйдите, — велел своим Исраилов.

Они остались одни.

— Почему Берия послал тебя, а не Серова? Мои грузинские друзья говорят, что ты родственник наркома. Это правда?

— Родственник жены наркома, — уточнил Нацвлишвили.

— Мне оказали большую честь, — усмехнулся вождь. — Что хочет от меня господин Берия?

— Он признает в тебе достойного врага и предлагает перемирие.

— На каких условиях?

— Ты покидаешь горы и выезжаешь на равнину. Можешь жить, где захочешь, кроме Грозного, Нальчика, Орджоникидзе и Махачкалы. Тебе обеспечат лучших врачей, излечение от туберкулеза, деньги, — страстно перечислял посол. Сейчас он сам верил, что так оно будет.

— А девочек? — подумав, с усмешкой озаботился Хасан.

— Каких девочек?

— Мне будет не хватать горских девочек. Не могу засыпать один в постели.

— Я не привык, когда со мной так шутят, — попробовал оскорбиться Нацвлишвили.

— Привыкай, — скучно уронил вождь.

— Ты отказываешься?

— Не надо считать меня глупцом. Как только я спущусь с гор, ваши бульдоги вцепятся в меня в первую же ночь, — сказал Исраилов с гадливостью. Так матерый волчий вожак, унюхав на тропе из дерна вонь железного капкана, поднимает над ним ногу.

— На равнине ты нам не опасен! — страстно заверил Нацвлишвили. — А здесь тебя все равно раздавят. Немцев уже добивают в котле под Сталинградом. Если будет нужно, скоро высвободим две-три дивизии и блокируем весь Кавказ…

— У меня свои условия, — тяжело перебил Исраилов.

— Какие?

— Я распускаю свою партию и боевиков. Называю всех, кого мы завербовали в органах Советской власти и милиции. Прекращаю боевые действия против вас. Организую Чечено-Ингушскую кавалерийскую дивизию и во главе ее отправляюсь на фронт бить немцев.

— Я уполномочен передать тебе только те условия, которые передал. Если примешь их, освободим всех твоих родственников и знакомых. Их около сотни, — испробовал последнюю попытку полковник.

— Делайте с ними, что хотите, — ненавистно сказал Исраилов. — Большинство этих дворняжек продались вам и готовы торговать мной, как старым кастрированным бараном. Можете расстрелять и брата Хусейна. Он это заслужил.

— Не горячись, подумай, у нас есть время…

Не было у них времени. Посланник Берии стал неинтересен главарю. Его не стоило брать даже в заложники, он лощеная безделушка для наркома.

Исраилов прикрыл глаза, откинулся к стене: удерживала в сакле чугунная усталость, разморило тепло. Хозяин внес не подносе вареную курицу, приправы, мамалыгу. Поставил на стол, вышел.

— Поешь, — изнемогая от неизвестности, предложил Нацвлишвили.

Исраилов оттолкнулся от стены. Выломал из курицы ногу, оторвал зубами пласт мяса, стал вяло жевать. На почерневших костистых скулах мерно вздувались желваки. Редко и гулко глотал. Каждый глоток приближал то невыносимое, из чего с надеждой ненадолго вынырнул.

Теперь предстояло возвращаться пустым обратно — в пронизывающую звездность ночей, в промозглую нежиль пещеры, разбойный посвист ветров, в бездонную зыбь отчаяния, в затаенный переполох чужих семей, куда неожиданно являлся с Ушаховым на ночлег, в собственную разъедающую подозрительность ко всякому.

Изводила нахальная уверенность Ушахова (включали рацию с восьми до половины девятого в ожидании позывных Осман-Губе). Донимала все нараставшая боязнь за списки агентуры и ОПКБ в потаенной пещере. Это была теперь единственная надежда продать себя подороже в призрачном цивилизованном раю. Был ли он вообще, этот рай? Будь проклято дело, которое он затеял.

Если бы этот гладкий хорек, что маячит по ту сторону стола, получил большие полномочия от Берии, если бы они приняли его предложение о переходе в Красную Армию…

Каленая ярость отчаяния копилась в сердце, ею застилало глаза. Он швырнул куриную кость на стол. Кость подскочила, ткнулась в грудь Нацвлишвили. Закричал на-дорванно:

— Передай Берии: если не примет мои условия, весной я снова подниму республику, сколочу армию из кавказских гитлеристов! Чечня станет для вас раскаленной сковородкой под пятками! В вас будет стрелять каждый куст, каждый камень, вас будут облаивать собаки, рвать шиповник, клевать орлы и жалить змеи! Горы никогда не покорятся вам, пока я жив!

Ушел.


Ночью в пещере Ушахов сонно сторожил зеленый огонек включенной рации. Исраилов в свете костра коряво водил огрызком карандаша в замурзанной тетради — окоченела рука. Рождалось новое постановление центрального комитета его национал-социалистской партии.

ИЗ ПОСТАНОВЛЕНИЯ ЦК НСПКБ

1. Объявить всеобщую мобилизацию с 1 января 1943 года в добровольную армию кавказских гитлеристов. Всеобщей мобилизации подлежат боеспособные лица мужского пола с 17 до 60 лет.

2. Переименовать вооруженные отряды боевых дружин в ДАКГ. Ее цель: защита германских военных интересов, освобождение Кавказа от ига большевизма, организация карательной политики в среде сторонников большевизма.

3. Республиканская ДАКГ должна состоять из пяти дивизий по 1000 человек в каждой. Дивизия — из пяти полков по 200 человек, полк — из 5 взводов по 40 человек.

Оргбюро ЦК НСПКБ на основании вышеизложенного просит господина Гитлера присвоить начальствующему составу ДАКГ следующие воинские звания: начальник главного штаба ДАКГ — генерал, начальник окружного штаба — полковник, начальник участкового штаба — капитан. Рекомендуем на звание генерала председателя ЦК ОПКБ Хасан а Исраилова.

Глава 25

Радист Четвергас продолжал вести дневник поздней осенью 1943 года. Он делал это с аккуратностью латыша и с исступлением утопающего — в грязи, вшах, страхе.

Он вел хронологию своих мучений с неизведанным доселе наслаждением мазохиста, поверяя замурзанной пухлой тетради все извивы истрепанной души и немые вопли загнанного тела.

3.11.43. Мы окружены. Весь день в лесу без пищи. Мамулашвили отправился в хутор узнать обстановку, раздобыть питание, но был обстрелян красными. Ночью около нас поднялась стрельба, стали выходить из окружения. К рассвету, кажется, вышли.

4.11.43. Второй день без пищи. Ночью какой-то старик принес еду, сказал, что его прислал Сарали Ахмедов. Смотрит волком, исподлобья. Пристрелить бы эту туземную шваль, все предатели.

7.11.43. Пытаемся оторваться от преследования. Все время в лесу. Дождь со снегом. Холодно. Трое заболели, кругом красные. Рация не работает, после нашего поражения у Агиштинской горы, наверное, сели батареи. Что с ней случилось, не могу доискаться, нужно много спокойного времени, а его нет.

8.11.43. Вокруг стрельба, красные прочесывают лес.

9.11.43. Едим один раз в сутки. Едва не попали в руки красных, от голода и холода притупилось чувство опасности. Швеффер подозревает Рамазана Магомадова (местный). Глупо, абориген хорошо вел себя в бою с красными. Они опять ушли с Мамулашвили за продуктами. Принесли кукурузные лепешки, сообщили, что Штоккерт набрал группу из бандитов.

10.11.43. Майртуп. Первая горячая еда. От Штоккерта нет вестей. Пришел и остался у нас Убаев из его группы. У них есть идея: переправиться в Грузию, чтобы оттуда уйти в Турцию.

Швеффер резко возражал: Грузия велика, до Турции далеко, быстро поймают.

15.11.43. Снег, питание плохое. Запас — 10 тысяч советских рублей. За еду платим чудовищные суммы, так денег хватит ненадолго.

Мамулашвили опять ушел с Магомадовым, когда Швеффер спал. Проснулся, сказал, что пристрелит их обоих, как только вернутся.

Продаем лишнее оружие, пополняем денежный запас.

16.11.43. Первый настоящий и длительный мороз. Раздаем деньги. За ботинки берут пять тысяч, мародеры, поголовные мародеры и мерзавцы.

18.11.43. Узнали, что группа Штоккерта разбита, самому удалось скрыться. Оттепель. Меняем место.

19.11.43. Живем в лесу. Мокро, холодно. Через линию фронта перебраться невозможно, никто не идет в проводники. Запуганы.

Почти пятьсот дней на Кавказе, рай превращается в ад. Вожусь с рацией.

21.11.43. Шали. Первый раз на зимней квартире, в тепле. Рация бездействует. Кто-то из местных донес на нас, едва ушли от погони, отстреливались. Уходим по лесу, по горам, ноги сбиты в кровь, только бы не было заражения, нечем дезинфицировать раны, мочимся на них по совету местных.

Мамулашвили опять ушел, плевать ему на Швеффера.

24.11.43. Сидим в землянке спина к спине двое суток, молча, почти не шевелясь, — поблизости рыщут красные. В полночь зажгли свечу, вспоминали Берлин, Линденштрассе, колбасы и окорока на витринах. Чего нам не хватало там, что еще нужно было немцам? У Швеффера трясутся плечи, уткнулся в стенку. От Мамулашвили и Штоккерта никаких вестей.

Утром пришел Сарали, сказал, что надо менять жилье, кажется, красных навели на нашу землянку. Одно утешение: наладил наконец рацию, но на исходе батареи. У Исраилова есть свой радист, но как теперь связаться? При Исраилове было бы легче выжить.

26.11.43. Живем в какой-то пещере, связи со Штоккертом нет. Мороз. Из пещеры не выходим, второй день без еды.

27.11.43. Пришел Сарали, повел в Шали. Моемся, кажется, впервые за полгода. Фотографируемся. Если выживу, пережитое станет нереальным кошмаром.

Оказывается, у человеческой кожи грязно-пепельный цвет, когда с нее соскоблишь грязь. Невыносимо ломит в тепле колено и спину, вульгарный ревматизм. Ребра выпирают, будто вот-вот порвут кожу.

29.11.43. Опять землянка, лес. Видел во сне мать. Она пела и курила. А потом ткнула мне папиросой в ногу. Закричал, проснулся: выпал уголь из печки, прожег шинель, брюки, на коже волдырь. Плакал. Где Мамулашвили?

1.12.43. Снег, мороз, свирепый голод, варили разрезанный башмак с какими-то кореньями, жевали до крови в деснах. Пришел Сарали, сказал, что надо уходить, нас ищут жители Махкетов. Погодите, мы это запомним, все запомним… Собственно, кто должен помнить? Нас сюда не звали, мы на их земле.

4.21.43. Прибыл Штоккерт в женском пальто, платке и резиновых калошах. Дважды пробовал перейти через линию фронта, но не удалось. Обморозил пальцы. Продолжаем вместе драпать от красных и от судьбы.

8.12.43. Днем в Герменчуке, ночью идем в Автуры. Штоккерт опять отделился от «смертников», как он сказал. Надеется подохнуть в одиночку позже.

12.12.43. Днем в лесу, ночью идем в Майртуп. Опергруппы охотятся на нас, как на волков, им явно помогают, наводят на наш след туземцы.

15.12.43. Днем в лесу у Майртупа. Направляемся через Центорой до Аллероя. Чужая темная улица, темные враждебные дома, остервенелый хрип собак. Зачем я здесь?

В лесу набрал под снегом диких груш. Оказались гнилые. Теперь рези в животе. Будьте все прокляты, кто придумывает пушки, винтовки и танки!

17.12.43. У Аллероя попали в облаву с собаками. Уходили через гору. Застрелил пса, он успел вцепиться в бок, прокусил кожу. Холодно, боже, как холодно! Глаза у Швеффера как у застреленного мной пса. Непонятно, зачем мы убегаем? Едва ли в Сибири будет хуже. Хоть будут кормить, если оставят в живых.

Никаких вестей от Османа-Губе. Проклятый хиви, втянул нас в авантюру.

18.12.43. Ночь, четыре километра от железной дороги. Где-то там мчат в другие страны, в другой мир поезда, там тепло, свет и надежды. Без пищи третий день. Магомадов хотел застрелиться. Швеффер отнял пистолет. Зачем? Одним ртом было бы меньше.

20.12.43. Сидим в земляной яме, скрытой ветками, при маленьком костре. Вечером старик принес муки, сказал, что Штоккерт окружен и убит красными. Ели муку со снегом. Сарали ушел, Швеффер корчит из себя стойкого арийца, бреется с талой водой. Карандаш падает из рук, но держат пальцы.

21.12.43. Утром Сарали привел бычка. Сходили с ума от радости. Зарезали скотину, грели руки в теплых кишках — какое наслаждение! Костер боялись разжечь, кругом красные, ели сырое мясо. Когда пил из лужи, которая натаяла под кишками, на меня глянул из воды неандерталец.

22.12.43. Ночью зажгли костер в яме. Поджарили мяса, наелись до отвала. Рези в животе, бессонная ночь. Вылезаю каждый час по нужде, едва держат ноги. Под утро вылезти не смог, оправился в яме. Швеффер наступил, долго зудел. Подумаешь, чистоплюй, сам свинья, не лучше меня.

24.12.43. Копаем под снегом траву, которую туземцы называют черемшой. Ели. Изо рта разит за версту. Может, вам зубочистку с порошком, господин завоеватель Кавказа?

26.12.43. Сарали привел украденного буйвола. По следу пришел хозяин, привел десять или пятнадцать человек. Отстреливались, еле ушли.

Снова ночевка на хворосте под лууой. Учусь выть по-волчьи. Швеффер ударил меня по губам. Подрались. У него, видите ли, нервы. А у меня их нет? Магомадов пытался пристыдить нас. Ха-ха!

28.12.43. Ограбили в Атагах старшего следователя НКВД Бурштейна. Ничего, наживет еще, еврейская шваль. Это они, евреи, погубили Европу, Германию, натравили на нас Россию.

Магомадов предложил сдаться красным, Швеффер сказал, что застрелит любого, кто еще раз заговорит об этом. Убеждал, что день сдачи красным станет днем нашего расстрела. Убедил,

31.12.43. Кончился еще один год на Кавказе. Новогодняя ночь. Вместо елки, свечей и рождественского подарка поход на Дуба-Юрт. Обменяли фотоаппарат и вальтер на чеченскую обувь — мачи из буйволиной кожи. Наверное, Мамулашвили убит. Скоро и наш черед. Уже скоро.

Дроздов держал связь по рации с восемью истребительными отрядами, координировал направление поисков на основании донесений с мест. Ловили в основном три группы: смешанную бандитско-немецкую, где верховодил Швеффер, исраиловскую и Осман-Губе. Последний будто растворился в горах, затаился, не давая о себе знать. Его первый связник — Богатырев — ушел в подполье, поиски результатов не давали. Второй — Барагульгов — явился в райотдел НКВД и предложил свои услуги. С ним хорошо, толково посидели, выверили в деталях план, и он ушел дожидаться, когда объявится, даст о себе знать гестаповец.

С Исраиловым было и проще, и значительно сложнее. На НКВД работало уже более десяти оплачиваемых источников — дальние родственники, знакомые, бандпособники Исраилова, со всеми была отработана система оповещения в случае появления председателя ОПКБ, успевшего распространить по горам свой приказ о создании добровольной армии кавказских гитлеристов.

Раз в несколько дней выходил на связь с Грозным Ушахов, оповещая о месте их нахождения — его и Исраилова. Но звериная осторожность главаря обострилась до предела. Его маршрутные зигзаги по горам были абсолютно непредсказуемы.

Численность банды постоянно менялась: от двадцати человек до двух, когда он оставался лишь с радистом. В этом случае Ушахов всегда натыкался на жесткую настороженность хозяев, у которых они останавливались. К тому же Дроздову нужен был не труп Исраилова, а списки тех, кого он успел завербовать в органах и аппарате, агентурный списочный состав НСПКБ и схема его взаимодействия. Всего этого при главаре не было, хранилось где-то в укромном месте.

После каждого выхода Ушахова в эфир бросал Дроздов на место радиосеанса два-три находящихся поблизости истребительных отряда. Накрывали они еще теплое, но пустое гнездо — птичке удавалось упорхнуть.

В январе лишился новый нарком четырех источников: убрали исраиловские боевики, выследив на связи.

На Дроздова согласился работать арестованный брат Хасана Хусейн. Отпущенный на волю, он искал встречи с Хасаном. Хасан передал через знакомых: если встретит, задушит предателя своими руками. Откуда узнал? Через кого просачивалась информация?


На хвост банды Швеффера удалось сесть отряду Аврамова. Временами даже доставал огнем в перестрелке. На подхвате у Аврамова работали отряды Дубова и Колесникова. Но последний болтался в операциях, как цветок в проруби, без пользы и без толку, пользуясь непонятным покровительством из Москвы, выполнял какие-то поручения напрямую, в обход Дроздова.

Кобулов свирепел, закручивал гайки, давил на Дроздова, готовил материал на отряды Дубова и Аврамова за бездействие.

Свободного времени, как ни странно, стало у Аврамова больше. В новом качестве розыскника-оперативника влился командир в иной, довольно-таки размеренный режим, несмотря на выматывающие погони, засады, работу с агентурой. Две-три ночи в неделю выдавались у Аврамова спокойными, предназначенными для радиосвязи с Дубовым. Сын занимался той же работой неподалеку.


Аврамов включил рацию — время связи. В ней возник голос Федора. Он кашлянул, растерянно сказал:

— Первый… я Второй. Батя, надо встретиться. Завтра в десять.

Встретились отрядами на окраине Майртупа, в пустующей кошаре с остатками сена. Обмазанные глиной стены заслоняли от ветра.

Бойцы запалили два костра, грелись, уминали снедь, кунаковали, чистили оружие.

Командиры уединились в пустующей развалюхе-сакле. Прикрыв щелястую, подопревшую дверь, обнялись. Долго стояли, парили дыханием за спинами, ощущая родную, теплую плоть. Аврамов рассказал о гостеваний дома — целых полдня урвал от службы, будучи в Грозном. Федор слушал. Пощипывало глаза от волнения, давно не видел мать.

— Ну как ты? — наконец спросил Аврамов, размягченно, жадно оглядывая приемыша, ныне лихого вояку, истребителя.

— Хреново, батя, — потускнев, отозвался Дубов.

— Что так? Укатали сивку…

— Я не про горки. Горки — местность привычная. Криволапов на моей совести. Апти, проводник, теперь в горах абреком где-то болтается. Тоже мой грех. Волоку я все это, батя, на горбу, аж мандраж в ногах.

— Много берешь на себя, — помолчав, тускло отозвался Аврамов. — Криволапова он угробил, видишь ли, проводника осиротил. Твоей вины во всем этом — с гулькин нос. Остальная — наша. Моя с Серовым: вовремя Гачиева не стреножили. Придет время, все на свои места расставим. А сейчас давай ближе к делу. Зачем звал?

— Тут такое дело, батя, — поднял голову Дубов, — приблудилась к нам вчера одна личность. Занятный мужик. Такой проект закрутил — дух захватило. Без крови, без риска, без стрельбы предлагает всю немецкую головку с сопровождающими сдать, ту самую, за которой мы ноги по горам мозолим.

— Кто такой?

— Десантник из Мосгама, забрасывался вместе с Ланге.

— Где он?

— Сейчас.

Дубов приоткрыл косо висевшую дверь, высунулся в студеную пасмурь, крикнул:

— Рябов! Давай его сюда!

Привели, оставили в халупе скелетно-тощего, заросшего до глаз черной щетиной грузина. Лихорадочно блестели воспаленные краснотой глаза, растрескались до крови губы, прожжен во многих местах ватник, на тыльной стороне ладони круговой грязно-синий ожог до самого мяса. Хватил, видать, лиха грузин, налит им был до края.

Аврамов, осмотрев и оценив, спросил:

— Фамилия?

— Мамулашвили. — Не голос — гортанный одичалый клекот.

— Когда забросили?

— В августе сорок второго.

— Много нашей крови на руках?

Грузин сморщил в гримасе лицо:

— Скажу нет — разве поверите?

— Попробуем.

— Вверх стрелял, все время вверх. Мамой клянусь, — дернулся кадык на острой шее.

— Полтора года в горах. Почему только сейчас пришел?

— Боялся. В Мосгаме говорили, если сдадимся, к стенке или в Сибирь.

— А сейчас что, приказ о помиловании диверсантам вышел?

— Сейчас… — Он глянул затравленно, с лютой тоской. — Сейчас все равно. Лучше к стенке, чем так… смердеть.

Аврамов развернулся, отошел к подоконнику, сел.

— Каким образом намерены сдать немцев? Кто в банде?

Мамулашвили говорил недолго, у него было все продумано и учтено, готовился к приходу основательно. Требовалось лишь подспорье машиной и препаратами. Они уточнили детали. Затем Аврамов написал записку Дроздову, заклеил в пакет.

Ответственным за всю операцию назначил Дубова. На Федора вышел диверсант — Федору и карты в руки, ему и венок на шею в случае удачи. Неудачи не должно быть. Сказал Мамулашвили:

— С пакетом добирайся в Грозный, в НКВД, к наркому. Покажете пакет, здесь стоит: лично в руки. Доберетесь?

— Дойду, если не сдохну.

Грузину дали поспать пять часов, накормили и выпустили. Аврамов, молча смотревший в спину Мамулашвили, подытожил:

— Ему сейчас сдыхать не с руки и не ко времени. Доберется. Ну, Федька, прощаться, что ли, будем?

— Я, батя, совет у тебя выудить хочу.

— Валяй, этого добра у меня навалом.

— Сестренка Надюха на Волге, помнишь, рассказывал?

— Что у нее?

— Одна осталась. Жила у дядьки. Умер он, воспаление легких. Сюда бы ее, до кучи, а, бать?

— Чем она там, на Волге, занята?

— Председательствует в колхозе.

— Председатель? Тогда… кислые у нас дела, Федор, — смотрел Аврамов виновато и потерянно. — Председатели нынче особая категория, под двойным присмотром, а возможности у меня на сегодня…

— Все ясно. Да не убивайся ты, отец. Что-нибудь придумаю.

Обнялись, постояли. Разошлись тянуть свои лямки.

ИЗ ДНЕВНИКА РАДИСТА ЧЕТВЕРГАСА

5.1.44. Я болен. По всему телу язвы. В заброшенном огороде ели черемшу и сырой картофель, прихваченный морозом. Сарали говорил, что поможет. Присматриваюсь к этому старому дикарю со сложным чувством благодарности и брезгливости: зачем мы ему, ходячее скопище вшей, грязи, вони и гноя. Он возится с нами практически бесплатно. Что им движет: долг, жалость, сострадание? Но подобные чувства — химера, их не должно быть в отношении к нам.

Неожиданно нас обстреляли. Убегали. В голове стучит теперь как молот: мир вокруг — красный, Советы все перекрасили на свой лад.

Упал, не мог подняться. Швеффер и Магомадов не бросили, подняли и повели. Был потрясен, плакал. Я бы не повел, а впрочем… Все равно мы все — скоты и падаль, пока живая падаль.

Наконец появился Мамулашвили! Есть возможность пробраться в Грузию, к его друзьям, а оттуда в Турцию. Но нужны деньги, много денег. Поэтому завтра продаем все оружие. Мой Бог, неужели в этом мире остались какие-то надежды для нас, превращенных в животных? Грузина не смутил первый отказ Швеффера.

Мамулашвили много рассказывал о своих мытарствах, о том, как случайно встретил на базаре друга детства и тот согласился спасти нас. Не могу закончить, оторвать карандаш от бумаги, тема нашего спасения держит магнитом. Значит, есть Бог!

Глава 26

Вплоть до сентября сорок третьего Апти не терпел особых лишений. Он вернулся на круги своя: кочевал, охотился, обживал новые пещеры. Избегал людных мест. Кучки дезертиров, обовшивевшие загнанные банды звали его к себе, подманивали оставшимися от немцев ботинками, бельгийской тушенкой, хотели заполучить на службу безотказный карабин шатуна, жесткую прицельность его глаза, о котором ходила молва.

Апти качал головой и уходил — длинноногий, бесшумный, ничей. Он растворялся в тусклых скалах, будто сработанный из такого же каменного материала. Жизнь научила его избегать людских скоплений.

В январе сорок четвертого в горах улеглись вьюги, накалилось в высях слепящее солнце. Заботливо вычистив карабин, пистолет, натолкав в хурджин патронов, вяленого мяса и козьего сыра, решил отправиться Апти по рафинадным россыпям снегов через перевал в Дагестан — к морю.

Беспокойно стало в горах. По склонам ползли жуткие слухи. Прибывали и оседали по урочищам армейские части, затевали холостую, учебную перестрелку, давили в ущельях банды, а точнее, их недобитые остатки.

Хоть и водила Апти по скалам звериная осторожность, дважды едва уносил ноги от облав. Потому и решил на время перебраться в соседнюю республику, к единоверцам. К тому же помнил, как Федька про море рассказывал. Надо было посмотреть место, где Аллах вылил на землю так много воды, надеялся увидеть рыбу-кит, что детеныша сиськой кормит. С тем и отправился.

Карабкался по скалам, бил траншеи всем телом в сухом сыпучем снегу. Льдистый жиденький воздух нещадно царапал легкие. До боли расширялись ребра во вздохах, а дышать все равно было нечем. Пока перевалил хребет, обуглило солнцем и морозом, со щек и лба клочьями полезла кожа.

Вниз, в непривычно, дико зеленеющее бесснежье, сползал почти на четвереньках. Несколько часов отходил, корчился в ознобе в пустой пастушьей хижине. Стал осваиваться в новых местах.

Приобрел он за время скитаний столь удобный и обтекаемый для чужого взгляда облик, что взгляд этот — домохозяйки, милиционера или торговца — безучастно и беззацепочно скользил мимо. Всяк встречный зачислял Апти в давно примелькавшуюся на побережье братию горских пастухов.

Размеренно и равнодушно маячил Апти увесистой своей фигурой там и сям в людных местах. Выеденный солнцем и дождями брезентовый плащ его жестко топорщился белесыми складками, надежно маскируя наган и полуметровый кинжал. Бинокль и карабин прятал он в горах.

Из-под плаща поочередно смыкали в широком шаге вытертые до белизны буйволиные высокие мачи. Торба перекинута через плечо. Косматая баранья папаха завитками опадала на глаза, сливаясь шерстью с иссиня-черной щетиной на щеках. Отполированная герлыга,*["54] продетая под локти, двумя концами торчала из-за спины, довершая образ. За версту шибало от него бараньим салом, костровым дымом, дикой вольностью.

Проблему незнакомых языков решил Апти просто, с наивной безошибочностью дикаря: изображал глухонемого. Для того чтобы закупить спички и соль, слов не требовалось. Все остальное он доставал иным способом.

Однажды, в декабре сорок третьего, изныв в свирепом одиночестве среди людского кипения на буйнакском базаре, решил он разом и бесповоротно: пойду! Нахлынуло, подхватило буйное торжество — как терпел до сих пор, почему раньше не надумал?! Радужно переливался впереди поход на Чечню. Истомился на чужбине, хотя и прибыл сюда едва ли месяц назад.

Жадный до всякой цивилизованной премудрости, мозг его прочно держал подробности карты, которую не раз изучал голова к голове с командиром Дубовым: города, поселки, реки, дороги Чечни и Дагестана.

Буйнакск впаялся в карту крохотным кругляшком. Он него сочилась багряная нить дороги, ведущая к реке Сулак. У реки красная ниточка круто сворачивала на юг, нежно сплетаясь с голубой — речной. Так, играя и свиваясь, как две юные медянки, текли они через горы к Грузии, омывая поочередно селения Ботлих, Агвали, Эчеду.

Перед самой Грузией Сулак превращался в Андийскую Койсу. Койсу, перевалив через грузинский рубеж, раздваивалась на два голубых волосковых капилляра; просочившись вдоль границы Грузии с Чечней, они таяли истоками в горах.

Но в дразнящем соседстве с концом, а точнее, с началом Койсу зарождался родниковый капиллярчик Аргуна. А он вел из Грузии в Чечню, вел через хутор Бечиг.

Подрагивая в возбуждении, закрыв глаза, Апти с неистовым наслаждением представил себе этот клочок карты, с ума сводящую близость двух речных истоков. Между ними не втиснуть и ногтя мизинца — полногтя разделяли их, день пути. Что такое день пути для стальных ног, бычьего сердца, для его тоски по Аргуну, омывшему детство?

Он пройдет весь путь, посетит хутора Бечиг, Итум-Кале, Шатой, он ступит на чеченскую землю с черного хода, со стороны Грузии, он омоет лицо аргунской верховой водой, еще не испачканной кровью и злом русских карательных отрядов. И пусть бешеный генерал Кобул, хрипевший, как недорезанный баран, свое «Задержать!», ловит его в Хистир-Юрте.


Он одолел свой путь по руслу Андийской Койсу до самого устья. Иногда его подвозили на арбе. Случалось и верхом пропустить под лошадиным брюхом с десяток верст — уступал запасного коня всадник. Но главные, каменистые и скальные, версты поглотила его размашистая и мягкая поступь.

Перевалив через хребет, он достиг истока Аргуна. Громада хребтов, обступившая маковую росинку — человека, была надменно-молчаливой. Снег здесь едва припорошил склоны, местами протаял, позволяя кормиться на них и зимой овечьим стадам.

Апти стал спускаться вдоль младенческого аргунского русла, зажатого в морщинистых гранитных ладонях. Он почти достиг границы Грузии с Чечней. Взобрался на каменистый гребень. Хватая воздух пересохшим ртом, рухнул возле валуна — отдышаться.

Внизу в заснеженный узкий распадок кубами вросли строения зимней кошары. Крытые сеном два обширных загона для овец, плетенные из лозняка, два сенных стога с нахлобученными снежными шапками, каменной кладки жилой домишко. Над ним дымилась труба.

Неподалеку паслись на склоне, поросшем бурой травой, две сотенные овечьи отары, по их краям маячили несколько псов: сторожа-волкодавы пасли отары без людей.

Пастухи сновали между стогами и загоном, носили сено на вилах. Апти приладил бинокль к глазам, сосчитал: восемь человек. Ничего в этой мирной картине внизу не насторожило его, окреп позыв спуститься туда, к людям, к дыму очага, попросить ночлега и приюта, обогреться душой подле живых людей.

Уже собираясь зачехлить бинокль, он уловил краем глаза некую обзорную несуразицу в правом верхнем углу окуляров. Перевел линзы чуть выше, правее и затаил дыхание: к глазам скакнуло живое колыхание белесого склона. Он бугрился, тек, молочно наползая на бурые травянистые прорехи. Апти всмотрелся: вниз ползли люди в белых халатах, подкрадывалась двуногая стая. Зачем не шли открыто? Ползли, маскировались, как…

Налетчики вздыбились разом, по команде, понеслись длинными прыжками вниз, вспарывая на бегу дремотную тишину треском автоматных очередей. Их было около двух десятков.

В полусотне метров от Апти вскипал ад. Неслись снизу вопли, стоны, автоматный грохот, истошный лай собак, блеяние овец. На соседнем склоне в грязно-сером хороводе закручивались воронкой стада.

Все кончилось через несколько минут. Белые убийцы бродили среди распластанных тел. Лопались одиночные выстрелы — добивали в упор раненых.

Начиналось что-то совсем непонятное, дикое. Белые стали сбрасывать халаты. Под ними чернели черкески, ватники, милицейская мундирная синева. Отбросив халат, черный ложился на снег, застывал, скрюченный, страшный, среди грузинских трупов. Они множились за счет живых. Поодаль суетился человечек с коробчонкой в руках, тыкал пальцем, указывал, куда ложиться живым. Уложив всех, попятился, наставив коробчонку круглым рыльцем на лежавших. Застыл.

Лишь один из банды не снял белого халата, маячил в стороне, наблюдал. Апти подкрутил бинокль, всмотрелся: прыгнуло навстречу до озноба знакомое рыжеусое лицо.

Фотограф между тем побежал вдоль кошары к приставленной лестнице. Цепляясь за перекладины, взобрался на сенную крышу, сделал еще несколько снимков.

Апти, не отрываясь, всматривался в рыжеусого. «Откуда этого знаю? Главный волк среди шакалов. Где его видел?»

Рыжеусый отрывисто, коротко крикнул команду, махнул рукой. Живые вскакивали, отряхивались, натягивали халаты. Мертвые остались на снежной перине.

Главарь повел своих к овечьим стадам. К ним — с хриплым ревом волкодавы. Рваный стрекот автоматных очередей. Рев обрывался коротким визгом. Четыре пса, прочертив борозды на снегу, застыли перед бандой. Пятый с воем метнулся на трех лапах в сторону. Вслед — гогот, свист.

Банда окольцевала отары, сгрудила их в одну. Серая овечья лава потекла вверх по склону — в Чечню. Скрылась.

Над мертвым распадком скользили в грозной синеве два малых распятия: кругами снижались коршуны. Посвистывал ветер в камнях, ерошил завитки папахи, щекотал лоб Апти. Он поднялся, ринулся вниз прыжками, руша каменную осыпь со снегом. Его трясло нескончаемой дрожью. Обошел распластанную нежиль тел, всматриваясь в лица. Показалось, что один едва приметно шевельнулся. Апти опустился на колени, приложил ухо к груди. Из-под залитой кровью чохи едва слышно толкнулось в самый мозг: вуп-вуп… вуп… вуп… Медленно поднимались веки под мраморно-белым лбом.

Апти огляделся. Неподалеку на истоптанном снегу валялся скомканный халат — забыли. Он разодрал простынную ткань, расстегнул чоху на лежавшем, перевязал простреленную грудь.

Грузин шевельнул губами. Апти нагнулся, вслушался, понял:

— Ты… кто?

— Человек я, — озабоченно отозвался Апти. — Молчи. Теперь ехать на мине мал-мал будем.

Он взвалил грузина на спину, шатнулся, устоял. Из-за спины надрывно, протяжно застонали:

— Не на-а-а… да…

— Зачем не надо? Молчи. Умирать не надо. Тирпи, кацо.

Приготовился Апти к затяжной работе: еще с гребня увидел далеко внизу маковую россыпь грузинского селения. Туда и направился с парнем, упрашивая его, умоляя, насколько позволяло дыхание, всем суеверным напором душевной силы:

— Живи, кацо… Тибе дети… Растить надо, внука на руках… держать… Смотри, эта гора… лес, речка… Им без тибя пулохо будит… Они тоже говорят: живи, друг… Слышишь?! Ей-бох, так они говорят… Ничаво, скоро будишь гора ходить, шашлык есть, родник пить, живи, кацо, очень тибя прошу, живи…

Не донес он парня до людей. Где-то в середине пути грузно, каменно обвисло тело за спиной, оборвался еле ощутимый ток дыхания, что щекотал шею.

Он опустил его на снег. Постоял, качаясь на дрожащих ногах, унимая бешеную молотьбу сердца. Перед глазами плавали красные круги. Затопляла всего ледяная трясина тоски и горя; опять один! О Аллах, сколько можно бродить в одиночку?!

Вырыл в снегу яму, опустил туда отмучившегося попутчика своего. Зарыл могилу, натаскал на нее холм камней.

В голове надсадно ворочалась растерянность: куда теперь? Вдоль Аргуна, в Чечню, вслед за двуногими шакалами с рыжеусым во главе, что угнали грузинскую баранту…

И тут как током полыхнуло в памяти: русский — Колесников! Начальник райотдела вместо Ушахова Шамиля. Запомнился он на сборе командиров истребительных отрядов, куда Дубов взял и Апти. Собирал всех Аврамов. Там и вполз в память рыжеусый с подачи Федора Дубова:

— Глянь на того хлюста… Вместо Ушахова теперь, верховодит в райотделе милиции. Между прочим, ба-альшое дерьмо. Подстилка Гачиева, мать родную продаст — и глазом не моргнет.

Теперь Апти знал, куда идти и что делать.

… Он догнал отряд Колесникова за несколько верст до аула Бечиг. Серая лава овец неторопливо текла вдоль Аргуна по правому берегу, среди зарослей облепихи. Желтая, прихваченная морозом ягода ковром усыпала жухлую траву. Снег сплошь был истыкан острыми копытами. Лакомиться облепихой спускались с гор кабаны, олени, козы.

Около двух десятков конных сопровождали баранту — те самые, белохалатники.

Апти обогнал стадо по отрогам, прячась в зарослях. Выбрал каменную нишу с хорошим обзором, уселся, приладил к глазам бинокль. Через несколько минут он узнал среди всадников рыжеусого. Успокоился: торопиться теперь было некуда.

Он разрешил себе то, о чем ныло сердце долгими ночами в скитаниях: навестить Юпаевых и Дундаевых из Бечига. Дядя возил его к своим родственникам до войны, и память послушно высветила всех, у кого гостили: Дундаевы, Юпаевы, Исаевы, Арсанукаевы.

Справа от хутора, за хребтом, владел землями один из самых сильных и многочисленных родов в этих местах — род Дышнинских. Федор Дубов как-то упомянул, с уважением подняв указательный палец:

— Есть такой оперативник из рода Дышнинских — Солса Мусаев. Вот это барс! До нашей очистительной работы большой охотник и мастер. Вот с кого биографию делать надо. Запомни эту фамилию и этот род!

Апти дал себе два часа на право быть гостем. За это время женщины Дундаевых сделали жиж-галныш и чепилгаш. Лепешки с сыром плавали в топленом масле. На стол молчаливо подавали друзья, парнишки Вахид Юпаев и Хасран Дундаев. Старшие скупо роняли слова, вели беседу о войне, о событиях в горах: все так же незаживаемо кровоточило восстание, его разгром и месть НКВД.

История абречества Апти была здесь известна, передавались из семьи в семью его слова, сказанные бешеному генералу Кобулу: «Пошел чертовая матерь этот инирал… На яво я плевать хотел!»

Через два часа они встали из-за стола, обнялись. Старшие проводили Апти к Аргуну, уже знали, за кем и почему он шел, с какой целью.

Апти тронулся дальше, вдогон отаре и двуногим волкам, угнавшим ее, млея в теплой умиротворенности от встречи с истинными горцами, в чьих жилах текла не кровь — сама доброжелательность и трудолюбие вайнахского народа, замешанные на терпении и свободе.


Апти решил сопровождать баранту до скалистой воронки, в которую суживалось ущелье. Она начиналась вскоре после россыпи валунов. Сотни огромных, в пять-шесть обхватов, глыб лежали вразброс на поляне. Сброшенные с горы неведомыми силами, они вмялись в землю и застыли на века, неподвластные времени.

За камнями ущелье смыкалось в отвесную щель. Ее прогрыз, проточил белопенный Аргун за тысячелетия, мостя свое ложе, ворочаясь в нем все ниже. В незапамятные времена он подмыл свирепым паводком капилляр сероводородного моря под скалами. И в мутный поток хлынула сине-зеленая струя сероводорода, изгоняя форель вниз, забивая ноздри путника и пришлого зверья тошнотно-тухлым запахом.

Но со временем к запаху притерпелись, а целебные свойства воды приспособил для врачевания недугов всякий, кто в этом нуждался. Воду набирали в бурдюки и разносили больным под самые облака, к саклям на рукотворных террасках. Веками поливали горцы потом и кровью эти огороды на склонах Шаро-Аргунского ущелья. И не было для каждого земли на свете желаннее, куда вживляли они каменные гнезда саклей, боевые и сторожевые башни. Взрастала здесь уникальная порода людей неистовых, бесстрашных и трудолюбивых.

Могли предполагать кто из их потомков в ту зиму конца сорок третьего, что замысливалось в кремлевском лабиринте, какой мор готовился и примерялся к нации на этих террасках?

Апти верхом, по склону хребта, добрался до места в узком проране между скалами, где высилась у самой воды пирамида боевой башни. Позади нее вздымалась отвесная скала. Верхняя бойница башни смотрела черным грозным зраком своим на каменную тропу, выбитую людьми на противоположной скале.

Здесь предстояло пройти отаре и отряду Колесникова. Между бойницей и тропой — не более двадцати шагов. И древние предания гласили, что один воин с тугим луком мог сдержать на тропе целый отряд врагов, оставаясь неуязвимым.

Но Апти лишь полюбовался стройным творением предков. Он избрал для засады не башню: не хотел и не умел обороняться, натура не выносила замкнутого, хотя бы и безопасного пространства. Взобрался и лег на гигантский валун величиной с горскую саклю, что бугрился чуть дальше башни. Нашел опору для локтей. Посмотрел сквозь прорезь прицела карабина на тропу. На тонком земляном слое валуна трепетала высохшая щетина бурьяна, маскируя карабин и человека. Апти слегка прижал ее дулом и застыл — теперь уж надолго.

… Он послал первую пулю в самое сердце рыжеусого, вогнал ее туда с гневом и возмездием за безвинно полегших грузин, за ту неразгаданную пока бойню, сотворенную у границ Чечни. Если бы он знал, для кого и для чего делались там фотографии…

Но он удовлетворился одной взятой жизнью. Не давая опомниться белохалатникам, бил пулями по скале между ними, высекая гранитные брызги, руша грохот на головы, гвоздил свинцом до тех пор, пока не отогнал двуногую орду назад, за поворот скалы.

Потом скользнул с валуна и растаял в скалах, забирая все выше, к небу, нацелив свой путь через Макажой и Ботлих к Андийской Койсу и дальше на Буйнакск, к побережью.

Глава 27

— Слушай, Лазарь, что ему надо? Ломается, как целка. Вижу, нюхом чую, хочет их выселить. Но ломается. Я ему все время письмо Исраилова напоминаю. Чечен Кобу в письме с дерьмом смешал, ситуация с выселением подоспела, теперь войска есть, время есть. Почему он ломается?! — жаловался Берия Кагановичу.

Нарком принес фотографии: припорошенная снегом земля, из-под снега травяная щетина, черные трупы грузин на белизне, скрюченные, с разбросанными руками, на истыканном овечьими копытцами рафинаде сгустки папах. Все вместе — налет чеченских абреков на Тушаби, на грузин.

Каганович просматривал глянцевые большие снимки, загадочно молчал. У Берии растерянно бегали глаза под пенсне. Разводил пухлые руки, истекал гневом под сурдинку:

— Когда вошь ловят, волосы стригут. Ту вошь и в горах не поймать, пока бандитские волосы не выстрижем. Стесняется Коба, да? Чеченцы грузин бьют, скот угоняют. Исраилов приказ по горам пустил, сколачивает добровольную армию кавказских гитлеристов. Я посылал Нацвлишвили к нему. Он сидел рядом с Исраиловым. Протяни руку — ломай бандиту горло! А он штаны запачкал от страха. Не сумел с гор выманить, не убил, собой не пожертвовал ради меня, списки его агентуры не раздобыл. Слушай, кого я посылал в Чечню? Грузин, самец племенной, не смог одолеть туземца, дикаря, ни мозгами, ни силой. Кого мы вырастили, кормим, а, Лазарь?

Помоги. Кобу раскачать надо, один не смогу, он меня зеленым назвал, когда я про выселение заикнулся. Почему я зеленый?

— Ты совсем зеленый, Лаврентий, — очень обидно покачал головой Каганович. Бросил фотографии веером на стол, цокнул языком: — Этой дешевкой его не сдвинешь.

«Ты совсем зеленый. Удивляешься Нацвлишвили: кого вырастили? Кого надо. Новую породу овчарок. В их задачу не входит самоубийство. Их требуется очень много для другого — пасти славянское стадо в двести миллионов голов. Но подождем, пока это стадо задавит своими тушами фашизм, зальет его своей кровью. А потом понадобятся наши овчарки.

«Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам, их селы и нивы за буйный набег обрек он мечам и пожарам…» Мы, хазарские каганы, помним этот набег, вопли наших матерей, красные реки на травяных коврах, помним траур углей от спаленных кибиток, помним клятву, которую дали вместе с сионскими мудрецами: мстить из века в век, пока не уморим голодом, не растлим, не споим, не развалим это росское чудище вместе со своими идолами, пока не кастрируем его, не выжжем память сивухой, пока не отравим фарисейскими зазывами к химерам Свободы, Равенства, Братства. А потом расчленим на куски, расчленим, проглотим и переварим. Мы, малые кагановичи и большой Каган, сделаем это к началу третьего тысячелетия. Осталось не так много. И я должен дожить до этого… Я должен пережить всех вас, чтобы насладиться исполнением нашей клятвы».

— Этой дешевкой его не сдвинешь, — повторил он после долгой паузы, возвращаясь к разговору.

— Почему дешевкой? У него после фотографий должна кровь на чеченцев закипеть, я ее письмом Исраилова подогреваю, остынуть не даю.

Молча держал Каганович приятеля под режущим прицелом прищуренных глазок. «Не тебе играть на этой усатой балалайке. Не та техника, школы нет. Царь готов к акции выселения. Но хочет сделать это красиво. И задача Кагана подать выселение в красивой обертке государственности. А ты хочешь сделать из царя маленького национального мстителя. Он умнее всех вас, зеленых. Он созрел на крови, это лучшая кормежка для политика. Его надо толкнуть к решению набором фактов тяжелых и ценных, как старинное серебро. За выселением должна просвечиваться его государственная мудрость».

— Ты никак не приспособишься к работе с ним, — брюзгливо попенял Каганович.

— Я это уже слышал, — насупился нарком, — лучше помоги.

Не Папой — бичо, мальчиком чувствовал он себя, вечным мальчиком перед Кагановичем.

— Конечно, помогу, — вздохнул Каганович. — Одно дело делаем, Лаврик, одно, генацвале. Эти (он щелкнул пальцем по фотографиям) много грузинского скота угнали?

— Голов двести.

— Пхе. Они такие скромные? Надо официально зафиксировать: около двух тысяч.

— Зачем?

— Ты таки хочешь, чтобы я помог или чтобы отвечал на глупые вопросы? — скучно смотрел мимо Берии в окно Каганович.

— Сделаем две тысячи, — торопливо согласился нарком.

— Теперь, что мы имеем про Турцию? Собери про нее все, что сможешь. Турки объявляли летом и осенью сорок второго военное положение в приграничных районах. Это так?

— В сентябре сорок второго.

— Почему бы им не объявить это кошмарное положение еще раз?

— Понял, — начал прозревать нарком.

— Слушай дальше. Ты говорил про газету «Дас райх». Она что-то проболталась про кавказскую «пятую колонну». Или это мне показалось?

— Была публикация.

— Что тебе стоит найти такую публикацию сейчас? Совсем свежую, чтобы вкусно пахла, чтобы просветила нас: «колонна» есть.

— Если надо тебе…

— Ты таки не представляешь, как это надо тебе, а не мне. И еще тебе надо, чтобы любимый вождь про армию кавказских гитлеристов узнал. Этот приказ Исраилова должен опуститься на стол Кобы белым голубем, но стать черным вороном. Иди, Лаврик, иди, не натирай мозоли на моих глазах. А я пойду говорить с военными.

«Ты не знаешь, какой это кайф: делать на их доверчивой тупости наш исторический гешефт».


Каганович стоял далеко от стены, сцепив руки под деликатным животиком. Сталин прохаживался у стола, изредка бросал туда взгляды. Маленькая фигурка на фоне тяжело льющегося водопада штор неподвижно торчала из сияющего паркета.

Он почти всегда подходил к Сталину один в экстренных случаях, когда в кабинете не было никого. Становился далеко, так что смазывалось расстоянием лицо, говорил тихо. И Верховному, чтобы расслышать, приходилось замедлять шаги или останавливаться.

Поначалу это вызывало тяжело вскипающий гнев: его выталкивали из привычной манеры вести беседу. Но гнев постепенно опадал, заменяемый напряженно растущим вниманием. Этот еврей всегда знал ситуацию в России лучше и глубже угодливого большинства. Он обладал необъяснимо полным объемом сведений о той проблеме, что угрожающе выдвигалась на передний план и требовала срочного принятия решения.

Проблема только надвигалась, высовывалась из-за очередного угла с дубинкой — для оглушения Верховного, а Каганович уже предупреждал о ней: тихо и, как всегда, вовремя.

Нередко суеверное оцепенение заползало в Сталина: помнил разительно похожие манеры Свердлова при Ленине, его вспухающую с годами значимость при вожде революции, когда вождь, не заполучив с утра наркотическую дозу «свердловина», капризничал, нервно и рассеянно вслушиваясь в разноголосое шипение СНХовского террариума.

… Не раз и не два закрадывалось в голову генсека: а если сам еврей готовит, инструктирует эти проблемы с дубинкой, ставит удобный закуток на его пути для нанесения удара, а потом докладывает их Сталину. Не все — некоторые, ибо не заложенные Кагановичем проблемы все чаще били Верховного столь неожиданно и сокрушительно, до треска в черепной коробке, что требовалось все больше времени, чтобы прийти в себя, обрести рабочее настроение.

Для подобных подозрений у Верховного были основания. Но не было повода уличить. Проверен Каганович долгими годами единомыслия и соучастия в главном: раздроблении обломков Российской империи и возведении на этом месте сияющего каркаса коммунизма.

Кто, как не Каганович, душил собственника-кулака, зубами грыз пуповину, что связывала хозяйчика с расхристанно-грязной бабой — столыпинской реформой? Родила, сука, недоноска — подыхай, сами воспитаем из него сталинского колхозника. Самолично дрессировал новорожденного, подтирал под ним сопливые недоимки, по-отечески порол за долги. Растил, одним словом. Кого? Потомки раскусят, если с голоду не подохнут.

Кто, как не Каганович, стриг ножницами пропаганды и разрушительства колокольный бор над Россией? Стриг золотые маковки с крестами, пинал стены святые сапогом не в малиновом звоне — в пыли, в грохоте расстрелов, в воплях.

Рушились идолы, возведенные славянином, цепенел в страхе посконный мужик, обмирала, надсаживалась мужичка. В лихих годинах вымерзали, мерли они мухотой в запустении, голоде, безверии, под надзором ягодным и ежовым.

Знатная селекция была проведена. Нечто, выпавшее в социалистический осадок, выжило, спрессовалось в красно-клейкую массу. И в том, что с этой, пропитанной страхом массой бесхлопотно ныне, тоже его немалая заслуга.

И вот он опять тут, темно-щупленький в громаде кабинета, стоит на блестких копытцах из-под брюк. До жути правый, прискакавший слева. И убедительный. Стоит, обстоятельно предупредив: вон он, бандюга, за кавказским углом с кинжалом. Взвесь и принимай решение, Коба. На Кавказе — осиное гнездо. Его душелюбы Серов и Кобулов дымком спаленных саклей всего лишь поуспокоили, но не раздавили. Пока жужжат в холодах. А скоро, весной, влет и жигать начнут.

Накануне и военные об этом же заботились: Мехлис, Масленников, Гречко, Тюленев, Петров. Заботились настырно, и оттого подозрительно. Будто вспыхивали поочередно тревогой, включаемой незримой рукой.

И тревога эта, хотя и замешанная на подозрении, передалась Верховному, засела внутри изжогой и донимала все сильнее: все еще пронзительно мозжило в памяти осеннее восстание в грозненском тылу, когда Клейст по-бульдожьи вцепился в горло терской обороны, мял ее, добираясь до нефтеносной вены.»

Поскребышев доложил о прибытии вызванного начальника разведуправления. Берия и Серов были на подходе.

Сталин кивнул. Поскребышев вышел. Тотчас появился, прошел к столу генерал — пока один. Сталин ответил на приветствие, раздернул шторки перед картой на стене. Нашел взглядом Грозный, спросил, не оборачиваясь:

— Зимой сорок второго вы оповестили нас о публикации в газете «Дас райх». Геббельс хвалился, что Германия имеет на Кавказе истинных друзей и союзников в лице мусульман. Что-нибудь новое появилось с тех пор на эту тему?

— Мне не докладывали, товарищ Сталин.

— А Берии доложили. Похожая заметка о том же. Недавно появилась. Почему НКВД знает, а военная разведка не знает?

— Надо уточнить, насколько это достоверно…

— Пока вы собираетесь уточнять, наркомат снял копию с этой заметки. Поинтересуйтесь, на столе.

Генерал взял фотографию с приколотым листом перевода, прочел.

— Те же бредни о «пятой колонне».

— Подождем клеить ярлыки. Геббельс со своим «Дас райх» известные брехуны. Но это не значит, что вся их печатная стряпня — стопроцентная ложь. Пойдем дальше. Осенью прошлого года военное положение и мобилизация были объявлены в северо-восточных районах Турции. Правильно?

— Так точно, товарищ Сталин.

— Где, покажите.

Генерал пошел к карте, взял указку.

— В этих шести вилайетах: Стамбул… Чанаккале, Коджаэли, Эдирне… Кыркларели, Текирдаг.

— Что там сейчас?

— Военное положение отменено.

Сталин глянул исподлобья. Оспины на щеках, на скулах стали багроветь. Сказал клокочущим, надтреснутым голосом:

— Раз отменено, разведке можно дрыхнуть? На основании допросов пленных и перебежчиков из Турции нам докладывают о ползучей концентрации войск в этих вилайетах. Зачем они сползаются?

— Кто докладывает, товарищ Сталин?

— Кому положено.

— Я сегодня же уточню ситуацию. Из Стамбула в Чечню непредвиденно послан наш резидент. И там погиб. Поэтому пока в Стамбуле восстанавливается наша агентурная сеть…

— Пока она восстанавливается, вы можете гарантировать, что никаких провокаций и попыток перейти границу с турецкой стороны не последует? Что Стамбул выдержит бешеный нажим Гитлера через Роде и сохранит нейтралитет?

— В случае нарушения нейтралитета Сараджоглу обеспечит себе разрыв с Англией. Едва ли он пойдет на это.

— Вы гарантируете?

Начальник разведуправления отвел взгляд.

— В подобных вопросах не бывает стопроцентных гарантий.

— Раз так, изложите завтра свои соображения с учетом малейшей возможности турецких сил нарушить нашу границу. Тем более что мусульмане Кавказа ждут этого.

— Слушаюсь, товарищ Сталин.

Сталин пошел к столу. Генерал остался у карты. Повернувшись боком, пыхнув дымком из трубки, Верховный очертил мундштуком дугу в воздухе. Так же, дугой, вернул трубку в начальное положение.

— Иногда полезно поменяться местами. Весной сорок второго разведка уламывала Сталина обезопасить юг против главного немецкого удара. Не уломала. Не хватило аргументов. Теперь Сталин уламывает разведку обосновать и предупредить новую угрозу с юга. Как думаете, это у Сталина получится?

В нависшей долгой паузе чуть слышно скрипнул паркет у стены — переступил Каганович.

— Я доложу завтра все наши выводы, товарищ Сталин.

— Идите.

Вошел Берия с папкой.

— Здравия желаю, Иосиф Виссарионович. Серов в приемной. Нужен?

— Пусть подождет, — пустил струю дыма генсек. С цепким прищуром оглядел наркома, одной щекой усмехнулся: — Хорошо смотришься. Упитанно. Если так продержишься, откроем тобой ВДНХ после войны. Пригласил нашего общего друга Исраилова в Россию и молчишь. Когда приедет?

— Он… отказался, — дернул кадыком снизу вверх Берия, — предлагает нам создать свою кавалерийскую дивизию и воевать против немцев.

Сталин медленно повел головой в сторону Кагановича:

— Что, Лазарь, может, вылетим всем составом Политбюро к нему в пещеру, подпишем коммюнике о союзе и взаимопомощи?

Развернулся к Берии, сказал страшно, ненавистно:

— Из-за тебя я засоряю мозги этим пигмеем два года! Два! Повесить мало такого наркома!

Берия судорожно, срываясь пальцами, рвал застежки у папки. Справился. Выдернул большие, отблескивающие глянцем снимки, развернул веером:

— Смотри, что они творят! Двенадцать убитых грузин из Тушаби. Пастухи защищали свой скот от бандитов Чечни. Пролита невинная кровь, в Чечню угнаны тысячи голов скота. Сколько терпеть, Коба?! Я же предлагал выселить их в Сибирь, тогда Исраилову не продержаться и недели!

Сталин брезгливо, косящим взглядом скользнул по снимкам, молча зашагал к торцу стола. Опершись костяшками о массивный край, повернул голову.

— Хочешь разжечь во мне грузинскую солидарность с убитыми, сделать из Сталина национального мстителя. Тушаби — такая же банда, как и Чечня. Вор у вора барана украл. Другое дело: зачем украл? Не знаешь. Не хочешь думать, не умеешь. Не прошел в политике даже ликбеза. — Сказал в трубку Поскребышеву надтреснутым, опавшим голосом: — Пригласи Серова.

Дождавшись, неторопливо пошел навстречу низкорослому генералу, протянул руку:

— Здравствуйте, Иван Александрович. Как здоровье Веры Ивановны, как дочь?

— Спасибо, товарищ Сталин. Все хорошо.

— Пора серьезно оценить сообщение товарища Дроздова из Чечни о сколачивании Исраиловым добровольной армии кавказских гитлеристов. Что вы думаете на этот счет?

— Я не придал этой информации большого значения, товарищ Сталин. Армия Исраилова — это мыльный пузырь. Особенно сейчас, когда его гоняют по горам, как зайца.

— Не торопитесь. Всегда следует оценивать события в совокупности. Совокупность такова. Разведуправление, а теперь и НКВД дважды докладывали о статьях в берлинских газетах. Геббельс хвастает там о наличии подпольной «пятой колонны» на Северном Кавказе. Это первое.

Второе. В шести турецких районах на границе с СССР наблюдается в последнее время концентрация вооруженных сил. Там растет активность воинских гарнизонов. Что за этим стоит?

Третье. Только что чеченские бандиты ограбили приграничный грузинский район и перегнали к себе скот. Сколько скота, товарищ Берия?

— Больше двух тысяч голов.

— Значит, бандиты запаслись большим количеством стратегического мясного продукта. Опять-таки зачем? Наконец, то, с чего я начал: приказ Исраилова о создании добровольной армии кавказских гитлеристов. Почему именно сейчас?

Мы теперь считаем вас, товарищ Серов, академиком по Кавказу. Что подсказывают ваши академические мозги по совокупности фактов?

Тяжелый взгляд Верховного ощутимо давил на зрачки Серова. И генерал-лейтенант, лихорадочно спрессовывая информацию, преподнесенную Сталиным, почувствовал, как явственно заполняет его жгучая тревога.

— Почему молчите? — нарушил тягостную паузу Сталин. — Что надо делать Сталину?

— Если бы я был там, я бы предпринял в Чечено-Ингушетии экстренные меры.

— «Бы», «бы». Какие меры?

— Необходимо усилить гарнизоны, увеличить ополчение, ввести дополнительные войска.

— Мы готовим в конце декабря крупную наступательную операцию на Украине. У нас нет дополнительных войск, не хватает необходимых. Что касается ополчения и гарнизонов… Это легкая закуска для регулярной турецкой армии, если она перейдет границу.

— Мне трудно что-либо предложить. Я должен посоветоваться.

— Мы уже советовались с военными. Они внесли свое предложение. А что предложит нарком Берия, пока его заместитель «быбыкает»?

— Выселить! — пронзительно и страстно выпалил нарком.

— Куда?

— В Сибирь.

Сталин пошел к карте. Проходя мимо Серова, спросил негромко, буднично:

— Как мыслит академик?

— Выселить чеченцев и ингушей? — не мог прийти в себя Серов.

— С немцами проституировали в сорок втором и настырно готовы продолжать эту проституцию сейчас чеченцы, ингуши, балкарцы, карачаевцы. А если полезут турки с огнем на этот мусульманский порох?

— Это не вопрос, — раздраженно и жестко уронил Сталин, стоя у карты. — Вопрос в другом. Куда? Мнение наркома — в Сибирь. Какое мнение у заместителя?

«При чем тут я?! Зачем зам, когда Лаврентий и Каган?»

Сталин ждал ответа, и Серов, осилив тошнотворную давящую панику, порожденную непонятной неотступностью Сталина, наконец ответил:

— Это зависит от цели. Если цель — полностью уничтожить четыре народа, тогда Сибирь. Речь идет о южных нациях в разгаре зимы, товарищ Сталин. Они не выживут сейчас в условиях Сибири.

— А ты поезж-а-а-ай, печки им там поставь! — пронзительно выпевая гласные, посоветовал нарком. Заложив руки за спину, покачивался с носков на пятки. — Сортиры теплые привези!

— Вы таки нас удивляете, Лаврентий Павлович, — ржавенько просочилось вдруг издалека, от настенных штор, и Серов вздрогнул от холодного мазка этого голоса. — Товарищ Серов мыслит политическими, гуманными категориями. А как вы мыслите? Вы хотите трезвой, государственной предосторожности, которую поймут, одобрят в Европе и во всем мире? Или вы желаете закордонных обвинений в адрес товарища Сталина по поводу его кровожадности?

Зачем кошмарная Сибирь даже для бандитских чеченцев, когда есть солнечный Казахстан? Мы не варвары, не дикие хазары, а цивилизованные политики. И нас категорически поставили перед необходимостью защитить нефтеносный тыл!

«Дурачок. Зачем нам истреблять горцев в Сибири? Они живые нужны. Живые, но прореженные твоими волкодавами, но облитые мочой и измазанные своим дерьмом в скотовозах. Их надо нафаршировать злобой, как рыбу чесноком и перцем. Надо пропитать злобой и местью каждого из них, чтобы даже волчата этих волков в пятом колене, только народившись, еще не раскрыв глаза, уже скалили зубы на русский запах. Тогда России не знать покоя. Горские племена, пока жив последний звереныш, станут грызть зад и пятки этой сучьей великоросской бабе… А мы постараемся задрать подол спереди матушке-России, мы еще сделаем это. Но, видит Иегова, горцев должен выселять русский генерал и русский солдат».

«Зачем поддержал?» — изнывал в догадках Серов, ибо от поддержки Кагановича тянуло непонятным и таким леденящим сквозняком, что бычий напор наркома с его сибирской мерзлятиной как-то опал и пожух в сравнении с заботой Кагановича.

— Остановимся на Казахстане, — неожиданно легко уступил Сталин этой заботе. — Остается последнее: кому поручить эту акцию? Что скажет нарком?

— Мне поручите, товарищ Сталин. Кобулову тоже можно, — вожделенно и глубоко задышал нарком. — Нам двоим поручите.

— Поручим ему, Лазарь? — с любопытством развернулся к зашторенному окну генсек. — Смотри, как он сильно хочет. Допек его Исраилов.

— Нельзя, Иосиф Виссарионович, — пожевал тонкими губами, озабоченно вскинул брови домиком Каганович.

— Почему нельзя?

— Здесь сердечность нужна. Давай сердечному Серову поручим.

Он мимолетно и легко уронил это «давай» фривольным духом прильнув к Верховному на миг — показательно для всех. Он безошибочно вел свою партию, гармонично слитую с партией генсека. Пока одну мелодию выпевали они, сладостную и понятную им двоим.

— В этом деле сердечности мало, — сыграл в поддавки вождь.

«Давай, Каганчик, станцуй свой «семь-сорок» для Европы».

— Я разве держал в уме одну сердечность генерал-лейтенанта? — слегка озаботился Каганович. — Вы, конечно, можете не помнить, кто задавил восстание в Грозном в сорок втором. Но вы, товарищ Сталин, должны помнить, как это было виртуозно сделано: малой кровью и с большим вкусом. А что нам нужно сейчас для выселения? Я таки утверждаю: именно большой политический и военный вкус. А он категорически есть у товарища Серова, если иметь в виду его прошлую идею: отменить горцам налоги и недоимки, дать им товаров и сытно покушать. Пусть мне кто-нибудь скажет, что это плохая идея. Ты же так не скажешь, Лаврентий Павлович?

— Не скажу. Зачем мне это говорить, — согласился Берия: сворачивали набекрень мозги тактические зигзаги вождя с Кагановичем.

— И правильно сделаешь, — похвалил Каганович.

— Мы пойдем навстречу вашей идее, товарищ Серов, — вклинился Сталин. — Можете передать Иванову и Моллаеву в Чечне: пусть везут в горы мануфактуру, керосин, кукурузу, белье, соль, муку. Пусть подготовят на имя Андреева и Микояна ходатайство о списании с колхозов недоимок и налоговых платежей, как с Дагестана. А вы, товарищ Серов, тем временем продумывайте переселение. Решение ГКО и НКВД будет готово завтра. В феврале сделаем постановление Верховного Совета о ликвидации мусульманских районов севернее Дагестана. Они там сидят сравнительно тихо. С чем вы не согласны?

Ожидая ответа от генерал-лейтенанта, он с холодным любопытством оглядывал его: Серова ломала тяжесть наваленной Сталиным задачи.

— Позвольте присоединиться к предложению товарища наркома, — наконец отозвался Серов. — Кандидатура Кобулова более подходит, если поручать акцию выселения заместителю.

— С первым мятежом в Шатойском ущелье и у Агиштинской горы справились вы, а не Кобулов. Почему не хотите опередить второй?

Серов подрагивал в нервном ознобе, вершил дикое насилие над собой: по углям ступал босыми ногами.

— Там я воевал с бандитами и диверсантами…

— Договаривайте.

Серов молчал.

— Что вы хотели сказать? Что теперь придется воевать со стариками и женщинами?

— Да, товарищ Сталин.

— Именно потому мы посылаем вас, а не Кобулова. Вы отказываетесь?

Сталин ждал. С интересом ждал Каганович. Азартнее подбирал рыхлое тело нарком. Бунт?!

— У меня нет такого права — не выполнить приказ, — изнемог и сломался Серов.

— Хорошо, что вы это поняли, — брезгливо и цепко оглядывал поникшего генерала Сталин.

— Разрешите вопрос, товарищ Сталин, — неожиданно подал голос Серов.

— Что вам непонятно?

— Как мне объяснить Иванову и Моллаеву эти две акции: завоз в горы продовольствия, списание долгов и — выселение? Первое противоречит…

— А кто вас уполномачивал говорить Иванову и Моллаеву о выселении? Мы сами оповестим их, когда придет время. Ваше дело приласкать горцев. И готовиться к очистке гор. Вы не видите связи между первым и вторым?

— Нет, товарищ Сталин.

— Близорукость еще простительна для генерал-майора, но не для генерал-лейтенанта, который хочет стать генерал-полковником. Советская власть руками примазавшихся врагов, ренегатов и предателей притесняла горца. Это мы сейчас немножко исправим, накормим его, оденем, обуем. Горец поддался на вражескую пропаганду, готовит второй мятеж. Мы его за это строго накажем. Что здесь непонятного? Поезжайте в Грозный завтра. Используйте все полномочия представителя Ставки.

— Разрешите идти?

— Покажите руки, — негромко велел Сталин.

— Простите, я…

— Руки покажите.

Генерал поднял ладони. Руки заметно подрагивали. Сталин всмотрелся. Усмехнулся, кивнул:

— Так и знал. Идите.

Проводил взглядом Серова, обернувшись, сказал Кагановичу:

— У этого мужичка чистенькие руки. Захотел прожить с чистыми руками всю жизнь. Пусть немножко испачкает их.

Перед отлетом вспомнил Серов об опальном, разжалованном в майоры Аврамове и его сыне. Гнет, ломает их там Кобулов. Сожрет ведь и не поперхнется. Надо сегодня же, сейчас…

ЦК ВКП(б) тов. Андрееву

СНК СССР, тов. Микояну

ИЗ ДОКЛАДНОЙ ЗАПИСКИ

… В горы направлено 370 тонн керосина, 9 тыс. метров мануфактуры, 3 тыс. комплектов белья, 3 тыс. тонн кукурузы из фонда госпоставок плоскостных районов.

Просим распространить постановление ГКО по Дагестану на Чечено-Ингушскую АССР:

1. Списать с колхозников горных районов недоимки и налоговые платежи.

2. Освободить колхозников горных районов от долгов и обязательных поставок сельхозпродуктов за 1942–1943 гг. в связи с крайним обнищанием горского населения и растущим в результате бандитским контингентом.

Секретарь ОК ВКП(б) Иванов

Пред. Совнаркома Моллаев

Глава 28

К концу февраля набряк полусветом гнилой и хищный день. С рассветом навалилась, стала мять утихнувшая было тоска. В горах посвистывал, дебоширил ветер.

Апти поднялся с жесткого ложа, вышел кз пещеры. Под ветром гнулся скелетно-голый куст. С него начинался спуск. В далекой ватной бездне внизу сытно урчало море. Апти стал спускаться. Сыромятные ичиги скользили по камням, обрастали желто-глинистым тестом на земляной круче.

Приморская песчаная полоса была голой и обсосанно-тощей. Между осклизлых каменных клыков ярилось море. Через них перехлестывали, с гулом били в песок черно-зеленые горы воды. Грязные ошметки пены, соленую водяную шрапнель подхватывал ветер, сек ими по лицу.

На окраине поселка между телеграфным столбом и тополем выгибалось, хлопало красное мокрое полотнище. Бешено скакали на нем белые буквы. Мокрый ветер лез за шиворот, под бешмет.

Апти нагоняла арба с массивным зеркальным шифоньером. Ишак, тащивший арбу, и погонщик поравнялись с Апти. Ишак открыл пасть, захлебываясь, сипло и гнусно заорал, давясь икотой: «Ик, а-а-а…»

Апти замедлил шаг, отстал от арбы. Плюнул ей вслед. Содрогаясь от ненависти к мокрой гнили, окружившей его, прислонился плечом к забору, поднял голову. Белые буквы вверху на красном полотнище судорожно вихлялись. Апти стал вылавливать их глазами, по одной, по две. «Да… здра… вст… ву… ет… День… Кра-с-ной Ар… мии!»

Осмыслил. Опалило щемящим воспоминанием: год назад в этот день Дубов поздравил бойца Акуева с праздником. Он подарил ему букварь, шило и моток суровых провощенных ниток: скалы, кустарник нещадно драли обувь и одежду.

Апти оттолкнулся от забора, побрел вслед за арбой, за дрожащим, мокрым зеркалом шифоньера. Арба громыхала коваными колесами на камнях. Сбоку дико ревело, обдавало йодистым духом море. Все было здесь ненавистно-чужим, и Апти почувствовал удушье.

Изморось, сочившаяся с неба, сгустилась в проливной дождь. Апти нагнал арбу и увидел себя в зеркале. В синем текучем квадрате колыхался одинокий смазанный человек с бородой, в мохнатой папахе. Каленые штыки молний били в море. После каждой долго оглушительно трещало и рвалось небо, и погонщик, оскалившись, вжимал голову в плечи, бил осла по раскисшему крупу. Он него летели брызги, ишак дергал арбу. Мир на глазах густел, становился вязким, подолгу застревал в ушах мокрым грохотом.

Вокруг мутного бородатого человека в зеркале заметно сгущалось фиолетовое сияние. Апти, не отрываясь, глядел в зеркальную глубину, на себя. Боковым движением он уловил движение над морем. Крутнул головой, всмотрелся — в позвоночник стал заползать колющий ужас.

Над гребнями волн, зарываясь копытами в пену, тягучим скоком надвигался на берег старый знакомый — белый жеребец. Качался в седле закованный в серый френч Иван-царевич с опущенными веками, дымил трубкой, поглаживал усы. Рядом, держась за стремя, скользил гладкий тип в очках, ворковал бархатно:

— Вспомни сорок второй. В то время как весь советский народ лил свою кровь, это племя…

— У меня нет племен, есть народы. Это тоже народ! — громыхнул всадник.

— Я разве по-другому мыслю? — поразился гладкий. — В то время как весь советский народ лил свою и фашистскую кровь, этот «тоже народ» убивает грузин. Смотри! Мертвые пастухи! — Выхватил из кармана фотографии, развернул веером. Желтый, тигриный глаз царевича полыхнул дымным лучом, уперся в снимки.

— Вор у вора барана украл. Зачем украл, не знаешь? Видел сон, растолкуй. Таракан на стену вылез, гладкий, с клыками. Было желание раздавить. Почему не раздавил?

— Руку не захотел пачкать! — пронзительно, ликующе взвизгнул лысый, стал растворяться в воздухе.

Иван-царевич ударил коня пятками. Белый жеребец, оттолкнувшись от гребня, вытягивался в струну. В долгом низком прыжке зацепил копытом верхушку телеграфного столба. Подкова сорвалась, упала, звякнула о булыжник.

Апти перевел дыхание, догнал арбу с шифоньером. Его двойник в глубине зеркальной утробы шел на него. Вокруг сгущался смутный, белесый пейзаж. Поначалу размытый, он постепенно обретал четкость.

Апти всмотрелся, обмер. В облупленной мокрой раме вокруг двойника глубинно мерцал, обретая земную реальность, родной Хистир-Юрт, запорошенный снегом. Апти затравленно огляделся. Вокруг кипел, плескался проклятый, ненавистный ливень, водопадом рушился на мостовую. И абрек почувствовал, что сейчас умрет, если…

Теряя сознание, он рванулся из последних — сил всем своим существом туда — к двойнику, в бездонный квадрат зеркала, в знакомый мир, к родным саклям, белой пороше и сизым дымам из труб.

Неимоверным усилием дух его, просочившись сквозь стеклянную плоскость, ринулся к фигуре двойника, прильнул, всосался и растворился в ней.

Над фигурой, над морозно-слепящей порошей, над крышами трепыхалась калено-красная лента с безумно плясавшими буквами: «Да здравствует День Красной Армии!»

* * *

Этот транспарант завис над улицей среди рева моторов, плача и криков. В объемистых клетках кузовов тесно сгрудилась человечья плоть, где девичья нетронутая грудь сплющивалась о лопатки мужчин. Творилось невиданное от сотворения аула.

В морозном воздухе нещадно шибало в нос выхлопным газом, потом, страхом и стыдом.

Апти видел сверху воспаленную красноту собачьих глоток, извергавших вой. Корова, убегавшая от чужака с винтовкой, ринулась в огород, опрастываясь от страха на ходу. Парно дымилась буро-зеленая жижа на сахарной белизне.

Из распахнутой двери сакли выбежал старик, раскрыл черный провал рта, закричал, потрясая посохом. Крика не было слышно, посох протыкал в низком небе круглые дырки.

Предсмертно, всполошенно суетился на сияющей белизне черный людской муравейник. Полнились решетчатые кузова черным войлоком бурки, курчавой папахой, серым платком, красным, слезно-мокрым лицом, кожаным хурджином, скатанным одеялом, простынно-пухлым узлом, хрупкими тельцами детей. Их поднимали над колыхавшимся безумием материнские руки.

Воплем, кашлем, стоном, плачем, ревом разбухала улица.

Солдат, ухватив поперек талии ясноглазую, круглолицую — совсем подростка, — волок ее к машине. Болезненно скалился, воротил лицо от сверлящего уши, безумного визга — та, которой не касалась еще от рождения мужская рука, погибала от стыда и страха.

Двое солдат тащили за руки вдоль улицы чеченца, молодого, жилистого, в разодранной до живота рубахе. Поперек черной, поросшей курчавым волосом груди бордовым разворотом дымился штыковой разрез, под ним все заляпано кровью. Молодой рвался из конвоирских рук, солдат дергало от бешеных рывков. Парень изловчился, харкнул старшему в лицо. Конвоир, вызверясь, зарычал, вывернулся, ударил чеченца ногой в пах. Отскочил.

Молодой, сломавшись пополам, оседал на снег. Солдат сорвал винтовку с плеча, истошно матерясь, передернул затвор. Ткнул стволом в согнутую фигуру. Винтовка дернулась, из ствола плеснуло едва видимое пламя, обуглив рубашечный сатин.

Трое окружили однорукого в распахнутом бешмете, не решая коснуться: на защитной гимнастерке под бешметом со стороны культи кровянисто поблескивали эмалью ордена, слева золотисто колыхалась гроздь медалей.

Апти всмотрелся, узнал: Абу Ушахов. Председатель стоял на своей земле, расставив ноги. На землисто-сером, бескровном лице полыхали глаза. Смотрел в упор на малую фигуру, вросшую в снег на обочине. Фигура торчала на белизне черным квадратом: вросла широкоплечей буркой в снег. Над буркой — серая каракулевая генеральская папаха с красным верхом. Генерал наблюдал сумасшедший людской муравейник. Ронял жесткие, сквозь зубной оскал, приказы подбегавшим.

Наткнувшись взглядом на однорукого с орденами, оцепенел и замер. Они смотрели друг на друга — каратель и приговоренный, смотрели неотрывно, не в состоянии расцепить взгляды. И красноверхий стал белеть лицом. Они молчали. Но их разговор раскатисто грохотал над Кавказским хребтом — от Хазарского моря до Черного.

— За что? — спросил однорукий.

— Приказ! Ты солдат, должен понять, — отчаянно оправдался генерал. — Меня сломали там, в кабинете, я трижды сдох, а воскрес дважды… Теперь торчу здесь мертвый, от меня смердит, как от крысы на помойке.

— Так и будешь жить мертвым? — грозно и брезгливо спросил Абу-председатель.

— Прости, солдат. Не я один, мы все…

— Врешь! Не все. Я видел других. Твой офицер зашел в саклю с солдатами. Там рожала молодая. Солдаты схватили ее, потащили к двери. Ребенок выпал из матери у порога. Солдат штыком отрезал пуповину. Ребенок остался в сакле, мать унесли. Офицер снял шинель, завернул ребенка. Потом выстрелил себе в рот. Они теперь лежат в сакле, на красном полу. А ты стоишь на белом, живой. Ты живой! Если ты мужчина, стань настоящим мертвым! Ты живой, хотя и смердишь, как крыса на помойке!

— Уве-сти-и-и! — взревел генерал солдатам. Отвернулся, скрипя зубами, лицом к сияющей громаде Эльбруса, подпиравшего бирюзовый свод неба. По меловой щеке сползала к подбородку тусклая жемчужина — ветрено было. Генерал стер ее острым плечом бурки. Больше не оборачивался, лишь махнул рукой, давая сигнал битком набитым ревущим «студебеккерам».

Рев уплотнился, окреп, кузова тронулись, поплыли вровень с крышами саклей. Околица глотала машины одну за другой. Черным зловещим жуком ползла в арьергарде генеральская эмка. Повисла стылая тишина. Взлетел на жердь петух, вспоров безмолвие сиплым криком.

Топились печи за распахнутыми настежь дверями, с улиц виден был трепет огня на поленьях. Кудрявые дымы зябко текли из труб, кошачьими хвостами подпирая оцепеневшее небо: ветер скорбно, надолго затих. Дымы текли сами по себе полчаса, может больше. Потом стали прозрачно истаивать, пока не растворились в погребальных сумерках.

… В открытую дверь боязливо просунулась лохматая башка волкодава. Окрика не последовало. На дощатом столе смутно белела баранья кость, пахло сытостью. Пес, цокая когтями по доскам, сделал шаг, другой, грозно скалясь, обходя ненавистно смердивший труп чужака. Рядом едва приметно шевельнулся, слабо пискнул шинельный сверток.

Собака, боязливо приседая, подобралась к столу, остановилась, нетерпеливо перебирая лапами, все еще не решаясь на воровство. Шинельный сверток у порога вдруг заворочался, заверещал, надрываясь в крике, тоненько и жалко. Пес прянул за стол, поджал хвост.

Кость на столе терзала его обоняние все сильнее. Волкодав, задрав голову, тоскливо завыл. Ему ответили разрозненные голоса: ржаво-хриплые и высокие, визгливые и густые. Они отгоняли от расстегнутого нараспашку аула холод и безлюдье до самой ночи.

Под вечер голоса смолкли на несколько часов, с тем чтобы взметнуться к неистово-звездному небу перед самой полночью. Сиротливым и растерзанным воплем отпевала мертвый аул собачья стая.

Скопище душ, призрачно и растерянно мечущихся над аулом, вспугнуто прянуло прочь, разом обнажив пространство над саклями. В него ворвалась и хлынула мертвящая бездна космоса, хлынула, жадно обволокла пахучие стены жилищ, каменные чурты могильников, раздавленную куклу на снегу, маленький комочек жизни, все еще обессиленно шевелившийся в офицерской шинели.

Души пращуров, что копились веками над аулом, принимали на себя черное давление бездны. Этот призрачный слой, подпитываясь памятью живущих, простирал в ответ над аулом свое покровительство и сторожевое бдение. Он скреплял стены жилых башен, отгонял от домов и с улиц диких зверей и змей, отводил лавины и сель, глушил хищное нашествие сорняков и крапивы, гнал прочь мор, тучи ворон и взбесившихся шакалов — все, что слала на жилье сатанинская бездна, враждебная человеку.

И теперь вся нечисть, встрепенувшись в темных своих гнездищах, стала готовиться к весеннему нашествию: буйно заплетать крапивой и лопухом дворы, шарить крысиными стаями в закромах и сапетках, раздирать стены стволами лозин, пачкать вороньим пометом стекла, затыкать трубы гнездами.

Беззащитен и обречен был аул, как и тысячи деревень в России. Прикоснись к ним сострадающей душой, соотечественник, помяни их муки в угасании.


Все так же шипел и плющился струями о камни ливень. Вода текла по лицу Апти, заливая глаза. Он со стоном повернулся, встал на четвереньки. Долго тряс головой, приходя в себя. Вспышкой опалило память: аул… снег… машины… вой… Куда всех увезли, зачем? Что это было?

В левой стороне груди надсадно ворочалось, ныло вместо сердца что-то чужое, инородное. Ознобом било тело.

Опираясь на стену, он поднялся, вышел из проулка на улицу: та самая, мощеная булыжником. Но арбы на ней уже не было. И давно уплыл белый жеребец с Иваном-царевичем. Может, ничего и не было?

— Хумма дац хилла!*["55] — неистово отрекся он от аульского кошмара, повторил это несколько раз как заклинание.

Пошел вдоль улицы. Все так же ревело море, рушило водяные горы на берег. Вода захлестывала мир, влага текла по лицу. Она пропитала, казалось, мозг, просачивалась к самому сердцу.

— Хумма дац хилла! — заклинал Апти еще и еще раз.

Впереди под фонарным столбом что-то тускло блеснуло. Апти нагнулся, задрожал: лежала подкова-громадина, размером с суповую миску, — та самая, от белого жеребца.

Он поднял ее, перевернул, обтер мокрым рукавом бешмета. Из блесткою железа выпукло выпирали четыре маленьких лица. Апти вгляделся, узнал. В мокрую сизую даль смотрел Иван-царевич с усами. За ним — Федор Дубов. В затылок к нему пристроилось лицо однорукого Абу Ушахова. Портретную троицу замыкал он сам, Апти, — в каракулевой папахе, отрастивший короткую бородку.

Иван-царевич оставил ему по русскому обычаю подкову на счастье. На счастье?

Апти опустился на корточки, потом лег на спину. Полежал, засмеялся. Он выкашливал из себя хохот посреди мостовой, стонал, захлебывался, выплевывал воду, ерзая крупным телом по булыжнику. Одинокая мокрая фигура прохожего, не доходя до него, шарахнулась в сторону, растворилась в хрустально-дождевой пелене.

Под вечер ливень кончился. Брюхатые туши туч, все еще беременные влагой, волочились над домами. Там и сям, выпирая из стекол, зажигались колючие огни. Они дробились в лужах. Хищным беркутом падала из высей ночь.

Волоча ноги, шаркал Апти по тротуарам, добираясь до окраины. Он шел в горы, в свою пещеру, чтобы зажечь костер и обсушиться. Он объелся чужбиной. Она сидела в нем, как травленая падаль в чреве волка. И теперь его сотрясали рвотные позывы. Вытошнить чужбину надлежало сегодня, иначе он сам станет падалью.

Посидев у костра, он высушил одежду и обувь, наконец-то согрелся. Потом стал собираться в дорогу. Скудные пожитки он уложил в хурджин, россыпь патронов и подкову от белого жеребца — за пазуху. Собравшись, потрогал свое главное имущество — патроны. Они сбились в кучу, облепив подкову.

Прижимая колючую грудку к голому телу, он вздрогнул, замер, чувствуя, как дыбом встает волос под папахой: подкова явственно шевельнулась под ладонью. Она ворочалась, настырно и брезгливо выбираясь из маслянистой липкости пуль. Выбралась, поползла вдоль ребер. Апти отдернул руку, чувствуя, как протискивается под рубахой к позвоночнику хладная железина. Приткнулась к спине, угомонилась.

Все вокруг было реально, тихо. Бездонную ультрамариновую прорву над головой одна за другой прожигали угли звезд. Они выстреливали в Апти длинными лучами, и он ощутил себя малым жучком, пришпиленным спицей к необъятности горного хребта.

За ним призывно и прохладно мерцала родина. Апти качнулся и пошел на этот зов. У него была еда, спички, оружие и подкова на счастье. Этого должно хватить до самого Хистир-Юрта, должно, ибо пульсировали в мозгу кузова, нафаршированные людьми, вой, стоны, плач и зябнувшие огни за распахнутыми дверями. Было ли это?

— Хумма дац хилла! — еще раз взмолился он, ибо такого ужаса не должно быть наяву.

Пригревало солнце, дымились просыхавшие бугры, слабо пахло весной. Аул выползал из-за хребта, открывался его взгляду с малой высоты птичьего полета. Волоча ноги, он донес иссохшее, уже немое к страданиям тело к валуну и опустился на него. Лохмотья его бешмета шевелил ветер. Кожа на скулах, на губах лопнула глубокими трещинами, соленая влага слез, попадая в них, разъедала болью.

— Хумма дац хилла, — молился он непосильно-долгим путем, отгоняя видение в зеркальном шкафе и изводящие предчувствия.

Теперь аул был как на ладони. Он появился внизу, и глазу Апти хватило одного мига, чтобы обнять родную россыпь домов и башен. Человек жадно вобрал в себя долгожданный лик села, и в сознании изгоя взорвались боль и отчаяние.

— Дариге а дара хилла!*["56]

Аул лежал мертвым. Трупные пятна тающего снега пронзительно и девственно венчали каждое крыльцо. И не было дыма ни над одной трубой.

Глава 29

Серов пил вторые сутки в гостинице. Через два дня после выселения, когда по всей бывшей республике навсегда остыли очаги и печи, а ледяная изморозь оплела окна, когда рядом с трупом застрелившегося офицера совсем затих шинельный сверток с новорожденным, когда перестала шевелиться земля на едва присыпанной общей могиле, где успокоились второпях пристреленные немощные старики и больные, непригодные к выселенческой дороге, генерал-лейтенант пришел в свой люкс, пустынный, роскошный и гулкий.

Входя в гостиницу, он повернулся к дежурному, вперив в него тусклый, налитый безумием взгляд, процедил, разрубая фразы свинцовыми паузами:

— Меня нет. Водки. Три. Соленых огурцов. И пожрать.

Пошел к себе наверх, на второй этаж. В номере стянул сапоги, сбросил китель, оставшись в нательной белоснежной рубахе. Выдернул вилку телефона из розетки.

Поднос с едой и водкой принял у смазливой, в кокошнике горничной, стоя босиком. Коротко кивнул подбородком на дверь: пшла. Поставил поднос на стол. Зажег свет и задернул шторы на окнах.

Налил полный фужер, втянул сквозь сдавленное спазмой горло, долго дышал обожженным ртом. С хрустом, брызнув соком, кусанул пол-огурца, стал медленно, вяло жевать, тяжело ворочая челюстью, невидяще уткнувшись взглядом в стол.

Люстра лила резкий, колючий свет, он дробился в хрустальной вазе с салатом. Комок в желудке стал плавиться, растекаться жаром по всему телу, вползал горячим туманом в голову.

Мимо текло время. Оно было спрессовано, забито воплями, ревом, гулом грузовиков. Время не отпускало, кружило воронкой вокруг генерала, ускоряя бег, засасывало в себя. Время размыло границы дня и ночи, наваливалось, душило клейкой трясиной.

И когда, выгибаясь спиной, раздирая рубаху на груди, Серов откинулся на спинку стула, тяжесть и удушье стали спадать, отсасываемые распахнувшейся дверью. Генерал затих, блаженно смакуя живительную прохладу, что хлынула из квадратного проема.

В коридоре зарождалось вкрадчивое железное журчание. В дверь вплыла одноколесная ручная тачка. На ней под белой простыней бугрился груз. За тачкой стояли двое. Серов узнал. Меленько, в радужной нетерпячке засучил ногами: мать честная, какие гости! Шамиль Ушахов и Фаина — в свадебной фате.

Дернулся им навстречу измордованный временем и удушьем генерал, однако удержала его на месте неведомая и липкая сила.

Так и не одолев ее, он стал примечать с растущим изумлением, как дрожат и растворяются маревом стены за спинами гостей, как маячат за ними множество фигур. Позади кипело горское население — старики, женщины, дети. Разномастная и густая эта толпа была впряжена цугом в соху и борону, тянула их, вспарывая сухую ковыльную твердь.

Спросил Серов Ушахова:

— Зачем эти без лошадей?

— Ты разве дал их погрузить?

— Я погрузил много мужчин, где они? Почему бабы в хомутах?

— Рыщут по степи, добычу ищут, чем кормить своих.

Вели они этот разговор, и чуял Серов колющий в спину чей-то надзор. Оборачивался рывком — никого. Но все сильнее ломило позвоночник под тяжестью чужого взгляда.

Теперь уж точно знал Серов: ОН! Однорукий, с кровавыми кляксами орденов на груди. Доставал своим взглядом, втыкая его нещадно в затылок, в шею, под лопатку.

Между тем, истощив силы в тягле, осел на пахоту старик с пухло-белой бородой. Осел и тут же оброс стоячим частоколом из детворы. Стал вещать им свое, нарывом сидевшее внутри. Однако за дальностью не разобрать Серову.

— Ву-у-у-р-р-р! — высоким пронзительным криком согласилась ватага рядом со стариком.

— Что он им сказал? — маялся любопытством Серов.

— Учит главной науке.

— Какой?

— Помнить всех: тебя, Кобулова, русских.

— Зачем?

— Кто втащил в горы продналог, колхоз, сельсовет, милицию, смерть, пожары, голод?

— Разве это мы? — заволновался, ожесточаясь в несогласии, Серов. — Ты что, капитан, крайних задумал искать?

— Вы — крайние. Но дойдет очередь и до первых, до самых первых, до тех, что прятались в веках. Раскопаем, лак сдерем, вывесим на проклятие!

— Ву-р-р-р-р! — еще раз согласилась ватага.

— А теперь что? — холодел генерал.

— Они согласны передать науку старика своим детям, когда те народятся. Будь здоров, генерал. И помни. Прими подарочек. А мы туда, к ним. Пора пахать.

Разом приподняли молодожены рукоятки тачки, и сполз с нее на паркет груз, укрытый простыней.

И здесь будто толкнуло Серова сзади и отпустило. Встал он, пошел смотреть. Тяжело шагалось, как из жидкого глинозема тащил ноги. Добрался. Потянулся к простыне и откинул…


Аврамова припекало, пожалуй, последнее его дело. Серов пропал, не показывался в управлении третьи сутки. Сказали — в гостинице. Но в номере никто не брал трубку.

Одолев-таки цепкую бдительность дежурного на проходной, меряя ступени крутой узкой лестницы, ведущей на второй этаж, услышал майор сдавленный и тоскливый крик наверху.

Приостановился в оторопи — Серова голос! Ринулся прыжками, через две ступени, вверх, в пять махов одолел коридор, рванул на себя ручку двери.

Серов белел привидением посреди темного номера, босиком, в нательной рубахе. Стоял, уставившись в пол, под ноги, рот распялен в крике:

— Ве-е-ера… Све-точ-ка-а!

Аврамов тряхнул узкие плечи москвича, повернул к себе:

— Иван Александрович!

Серов отпрянул. Глаза, как у кролика, — красные. Крапивно жгли гостя.

— Кто?

— Что случилось, Иван Александрович?

Серов обмякал. Отпускала судорога, скрутившая тело, оно сползало киселем на пол. Еще раз оглядел пол — пусто! Только что лежали рядом обе: неживые, отгоревшие, жена с дочкой, Ушаховым на тачке доставленные. И тут свет — по глазам, по нервам. Стоял у выключателя… Аврамов.

— Аврамов, ты? — приходил в себя, возвращался из горячечной жути Серов.

— Вроде я.

— А где… они?

— Нет их. Все в порядке, товарищ генерал, все ладненько.

Вскользь огляделся. Кавардак вокруг. Раздавленная мякоть помидора на ковре, всклоченная постель, две пустые поллитровки на столе. «Силен, малыш, один литровку ухайдакал».

— Позвольте, Иван Александрович, процедуру для профилактики.

Обнял генерала за плечи, мягко, но настырно увлек мужичка в ванную. Там пустил на полную водную струю, согнул генерала, сунул густо посеченную сединой генеральскую головушку под тугой холодный напор. Генерал замычал, закряхтел, стал дергаться. Аврамов покряхтывал из солидарности, но держал.

Вытер мокрую голову. Привел, усадил Серова за стол. Сел напротив. Серов покачивался, исподлобья смотрел на незваного гостя. Глаза его осмысленно трезвели. Налил полный стакан, протянул майору:

— Догоняй.

— Кого?

— Меня.

Аврамов отхлебнул, поставил стакан: день впереди, на ковер к наркому Дроздову вызван.

— Пе-е-й! — взревел генерал. — За руку его. За культю. За пинок под зад… Мы его пинком за службу. Пей за нашу воинскую доблесть против баб и ребятишек. До дна пей!

— Я выпью, только тихо, Иван Алек…

— А почему ти-хо?! Пус-стой Кавказ… Кто подслушает, кто усатому отсексотит? Некому.

Аврамов сорвался с места, метнулся к двери. Распахнул. В полутемном коридоре ароматная вкрадчивая пустота. Вернулся, сел.

— Аврамов, я тут… с-сколько? — в оцепенелой сосредоточенности спросил Серов.

— Третьи сутки пошли.

— А ты… чего тут?

— Дроздов на ковер вызвал.

— Пош-ш-шел он! — свирепо хмыкнул Серов, стал раскачиваться. На мятом маленьком лице заплывали слезами глаза. — Смотрит он на меня… и молчит. Без руки, инвалид. Два ордена… «Звезда» и «Знамя». Его торчком в кузов воткнули, а он молчит и на меня смотрит, холуя московского. — Серов осекся. Заскрежетал зубами, замотал головой, заорал: — Всю службу! На цырлах! Вся страна, весь нар-р-род… На цырлах — к своим могилам!

— Да не ори ты! — затравленно огляделся Аврамов.

— Гр-р-риша… Когда же это нас околдовали?! Берут меня, маленького, за седую головку и по красному полю переставляют… Цок-цок… А я ни пикнуть, ни ногой дрыгнуть не имею права в нашем кровяном королевстве. Пешкой так и живу! Человеков бьем. Паскуд, сволоту на развод оставляем. Да сколько ж терпеть?!

— Тихо, Ваня, я прошу тебя, тихо, — скорчился в мучительно-постыдном страхе Аврамов.

— Тсс-с-с… — согнулся, приложил палец к губам генерал. — Ти-хо! Все тихо, все в порядке. Двери настежь. Огонь под котлами горит. Дым из труб прет. И все — тихо! Кукла на снегу тихо лежит. Пес пристреленный рядом скалится. И — дым труб в небо. Сам по себе.

Серов вскинулся, перегнулся через стол, потрясенно признался:

— Гр-риша, я чужой глаз держать перестал! В глаза смотреть теперь не могу… Вроде как солнце — чужие глаза. Меня теперь любой ефрейтор, любая проститутка пересмотрит. Да чем так жить…

Откачнувшись, лапнул кобуру, стал царапать непослушными пальцами. Аврамов метнулся из-за стола, оббежал, перехватил генеральскую кисть. Встретил неожиданно упорное сопротивление. Холодело сердце: генерал, закаменев плечом, локтями, настырно лез к пистолету — стреляться. Аврамов навалился всем телом, с неимоверной натугой завел маленькую руку за спину, задыхаясь, взмолился:

— Иван… возьми себя в руки! Сделанного не вернешь… Немца еще бить надо, Россию спасать! Ты себя порешишь, я порешу, кому на фронте драться?!

— Ци-це-рон, м-мать твою… — бессильно обмяк, заплакал Серов. — Ты… себя… не пореш-и-и-ишь! Ты чистенький, об выселение не мазался, а я… всю жизнь теперь в суках… в палачах! Пусти… Как с генер-р-ралом обращаешься?! Пусти, г-р-р-рю…

— Не пущу. Уймись!

Серов обмяк, зыркнул через плечо на настырного майора, сказал горько:

— Подохнуть по-человечески… не дал. Сядь, сявка. Пусти. Пить будем.

Они заказали еще водки. Стали пить. Пили долго. Потом пели, обнявшись, напрягаясь в оре, выводя со сладкой, щемящей дрожью в груди. После песни Серов надолго затих, сидел белой куколкой, уронив голову на грудь. Заговорил сдавленно, деревянным голосом:

— Светик… дочь… там растет. А я здесь отираюсь. Жениха ей надо искать.

Аврамов подумал, предложил:

— Д-давай немного подождем. Ты говорил, ей три года.

— Подождем, — податливо согласился поначалу Серов. Но, подумав, заупрямился: — Все равно надо!

— Найдем, — пошел навстречу Аврамов. — Мы ей такого…

— А вот такого — не надо! — замотал головой, набычился Серов. — Ей совсем другого надо!

— А чем тебе… этот не нравится? — обиделся Аврамов.

Генерал поманил его пальцем, вышепнул на ухо, какой жених ему нравится. Аврамов отодвинулся. Икнул:

— Да ты че, В-ваня?!

Серов упал Аврамову на плечо.

— Тсс. Ты, Гришка, в этом деле ни бельмеса. А я с-собаку съел… Я Светке еврея высмотрю. Пока сам в силе. Чтоб дли-и-инный был. И красавец! Чтоб… Эдиком звали! И чтоб в органах служил, слышь, чтоб обязательно в органах. Понял?

— Не-а, — честно и горестно сознался Аврамов. — А зачем ей длинный красавец в органах?

— Когда меня шлепнут, ей защита и оборона нужна Чтоб длинный, в органах. И чтоб не ниже капитана. Ты ни хрена не знаешь… Они — везде. Они правят… Ты думаешь, усатый правит? Н-на! Они, ка-га-ны. Думаешь, Лаврентий слепил это дело с Чечней? Хе. Гр-риша, ты не представляешь! Лаврентий при Хозяине — пс-с-с-с… Во!

Серов уксусно сморщился, уцепил детский свой мизинчик за последнюю фалангу, плюнул на нее. Промахнулся, попал Аврамову на плечо. Долго озадаченно пялился на плевок. Стер его рукавом рубахи.

— Из-звини. Я про что? Ага. При Хозяине главным не эта мингрельская б… в очках. Ка-ган! Понял? Это он меня сюда выселять сунул, понял? Лаврентий Кобулова хотел. А Каган — зю-зю-зю, сю-сю-сю усатому. И — меня! Коба и Лаврентий перед Каганом слиняли! А? То-то! Теперь понял, почему Светку за еврея? Я, Гриша, ей теплой жизни хочу. Машину чтоб, квартиру. Гагру с Сочами. Икорку с маслицем. И он — сделает все! Они все могут! Они как родились, так сразу, с пеленок, или в органах, нас с тобой, сиволапых, куда следует направляют, или — писатель. С пеленок! У Светки пускай такой будет: писатель в органах. Длинный. Красавец. И чтоб все в одном лице.

— Я, Ваня, против. Как хочешь, а я против, — насупился Аврамов.

— Слушай, что ты пришел? — поднял свинцово-тяже-лые веки генерал. — Пришел, водку моюлакаешь и Светку не пускаешь замуж. Ты че пришел?

— Щас! — поднял ладонь Аврамов. — Щас вспомню. — Стал вспоминать, измаялся. Поднял телефонную трубку: — Я у Дроздова спрошу.

Набрал номер. Серов прицелился, быстрым кошачьим движением вырвал у Аврамова трубку, завопил в нее:

— Дроздов! Ты меня слышишь? Подгребай к нам, мы тут с Гришкой… Чего молчишь?

— Он брезгует, — ехидно сказал Аврамов, — он при исполнении, нарком хренов. Он нарком, а мы с тобой пуделя облезлые.

«Облезлым пуделем» шибануло Серова под дых.

— Дрроздов! — грозно взревел он. — Это почему я облезлый?!

Трубка мертво пялилась на генерала решетчатым рыльцем.

— Ты его напугал, — с чувством глубокого удовлетворения зафиксировал Аврамов.

И еще он зафиксировал, что телефон у Серова отключен. Но это не имело уже никакого значения, потому как Дроздов, побрезговавший их компанией, все равно был дерьмо. Собираясь прямо и честно сказать об этом Дроздову в трубку и выкручивая ее из цепкой руки генерала, он вдруг вспомнил, зачем сюда пришел. Правда, причина эта показалась ему теперь скукоженно-масенькой, как выкидыш недоноска, поскольку касалась самого Аврамова и его сына Федора. Но, брезгливо поднатужившись, он все-таки решился.

— Иван, слышь, генерал-товарищ-лейтенант, — позвал он и озадаченно смолк, дивясь новому, вылупившемуся из него воинскому званию Серова.

— Слушаю, — торжественно сосредоточился «лейтенант» Серов.

— А что с нами теперь будет? Кобулов меня с Федором эсп… экс-при-при-ировал как класс.

Серов сосредоточился до предела.

— А я, Ваня, к тебе хочу… Я тебя сильно уважаю, — несчастно и честно признался Аврамов. Заплакал: — А ты меня?

Серов слез не любил. Они действовали на него, как нашатырный спирт на штангиста перед предельным весом. Поэтому, вскинув голову, даже отрезвев слегка, непреклонно велел:

— Пиши приказ!

— Щас? — озаботился Аврамов.

— Щас пиши, — грозно велел Серов. — Ты снова полковник. При мне. По особым поручениям. А Федор твой — начальник отдела милиции вместо Колесникова. Опять майор… или капитан? — Припомнив, доверительно сообщил Аврамову: — Шлепнули Колесникова в горах, в Шатойском ущелье. Царство ему небесное.

— Осиновый кол ему в зад, — не согласился по Колесникову Аврамов.

— За что? — озадачился Серов.

— Есть за что, — ушел от прямого ответа, вильнул в сторону: — А Кобулов на твой приказ…

— Набери мне его! — глядя на ехидного майора, грозно велел генерал.

— Слуш-ш-шаюсь! — подчинился майор. Набрал номер, подал трубку Серову.

— Кобулов! — рявкнул Серов. — Ты кто такой?! Молчать! Мерзавец! Полномочием, данным мне Верховным Главнокомандующим товарищем Сталиным, приказываю: р-руки прочь от полковника Аврамова. А сына его, Дубова, начальником райотдела поставить немедленно! Щас! А я говорю, щас! Щас, говорю! Молчать!

Аврамов слушал генеральский рык. Долетал он до его разжиженного сознания с перерывами, всовывался в уши ржавым шкворнем, вгонял в беспросветно-едучую тоску, поскольку наваливалась и доставала сквозь пьяную одурь неотвратимость дроздовского вызова на ковер. Добивать вызвал Дроздов. В этом Аврамов не сомневался.

И вся эта сволочная пьянка с Серовым накануне семейного краха выглядела, как ни крути, пиром во время чумы. Мысль Аврамова, выдираясь из липко-хмельного дурмана, стонала и мучилась в злом бессилии, не в состоянии найти выход.

И если бы появилась возможность очистить эту горькую мысль, отфильтровать от сивушного тумана, то выглядела бы она следующим образом: все делалось по-дурацки в этой дурацкой, кровавой стране, дурацким стал этот визит к Серову и столь же идиотским слушался его генеральский ор в отключенную трубку.

И сами они сидели тут попками: Иван-дурак да Гришка-дурень, пьяные долбаки, преступники перед надвигающейся бедой. Хрен с ним, с Аврамовым, свое пожил, отлюбил Софьюшку ненаглядную, водочки попил, пострелял всласть. Сына жаль до слез, до звериного воя, не спас его отец, увяз в этом дурацком загуле с Иваном-дураком.

С тем и канул Аврамов в беспросветное забытье.


Воспрянув из дурмана на следующий день, одевшись под храп Серова, вышел Аврамов из гостиницы. Явился в кабинет Дроздова мертвенно-бледный, без кровинки в лице, готовясь услышать приговор. Но то, что услышал, ни в какие ворота не лезло.

Торопливо выскользнув из-за стола и встретив Аврамова на ковре посреди кабинета, сказал Дроздов масляно-почтительно:

— Здравия желаю, товарищ полковник. Извините за задержку. Но телефонограмму из Москвы о вашем назначении офицером по особым поручениям при генерал-лейтенанте Серове получили только вчера. Разрешите показать ваш кабинет?

— Пожалуйста, — разрешил Аврамов, едва держась от полуобморочного потрясения.

В коридоре, следуя на полшага позади, Дроздов попросил у Аврамова несколько минут на прием — сверить и уточнить оперативно-розыскные наметки на Исраилова. Мимоходом проинформировал: приказ о назначении Федора Дубова начальником райотдела милиции в Хистир-Юрт подписан. Дубов вызван для оповещения…

— Сам оповещу! — не дал наркому права на великую радость Аврамов. — Сам. Ясно?

Глава 30

Несколько дней стаскивал Апти в дом Митцинского вещи для долгого своего отшельничества. Со злой настырностью муравья он нырял в распахнутые настежь двери, рылся в заброшенном барахле, выискивая нужное.

На полу кунацкой все выше громоздилась груда из бешметов, сапог, одеял, плащей. Здесь жались друг к другу котел, фонарь, зеркало и бидон, кастрюля и мотыга, коса, свечи и хурджин, связка неведомых книг, мешочек с солью. Груда пухла, лезла под самый потолок. Апти надстраивал ее, городил стену между собой и наползающей гадюкой-нуждой.

Потом он отправился на поиски подходящей пещеры: ночевать в ауле не смог, давила на сердце, изваляв в ночных кошмарах, мертвящая тишина.

Он нашел подходящую пещеру через несколько дней. Возвращаясь в аул, услышал неподалеку псино-конский содом. Сдернул с плеча карабин, вымахнул из-за пригорка, увидел осатаневшую собачью стаю. Она обложила молодого жеребца. Того уже успели цапнуть собачьи клыки — по дергающимся гнедым ляжкам сочились кровяные ручейки. Но и в собачьей стае обозначился урон: воя, волоча зад, отползал от своры седой волкодав; истошно визжа, билась поодаль на земле ржаво-рыжая сучонка.

Апти саданул двумя выстрелами навскидку. Грохотом расплескало одичалых налетчиков, брызнули псы в разные стороны.

Апти подошел к обессилевшему коняге, погладил дрожащую взмыленную шею. Гнедой всхрапнул. На человека загнанно смотрел фиолетовый, омытый влагой глаз. Выудил из хурджина полкраюхи каменного чурека, сунул к обметанным пеной губам.

… Через два дня, оправившись от пережитого, конь ходил за новым хозяином по пятам, словно привязанный. А еще через день грузно навьюченный поклажей Кунак (нареченный так за преданность) нес в пещеру собранный в саклях скарб, одеяла. Венчали скорбную добычу два мешка кукурузной муки — главное богатство абрека.

Неподалеку от первой, жилой, пещеры отыскал Апти и вторую. В нее можно было завести лошадь. Целый день набивал Апти темный просторный грот сеном из бесхозных теперь копешек. Потом завел туда Кунака, загородил вход толстой, плотно сколоченной решеткой из жердей и пошел к себе под мерный сенной хруп насыщающегося Кунака.

Пристроив в своем гроте вещи по самодельным, тоже из жердей, полкам, наткнулся Апти на вытертый кожаный хурджин — тот, что побывал с ним у моря. Расстелил на полу брезентовый плащ, вывалил на него содержимое хурджина.

Брякнула, рассыпалась по брезенту желтая грудка патронов. Апти долго сидел на корточках, лаская ладонью их маслянистую россыпь. Уставившись на трепетный язычок огня под стеклом фонаря, вспомнил: «Хумма дац хилла!» Под патронами — подкова. Горько усмехнулся.

Очнувшись, стал брать горстями патроны, ссыпать их обратно в хурджин. Закончив, взял подкову, сунул туда же. Подкова вцепилась шипом за край хурджина, не лезла.

Апти перевернул холодную блесткую дугу, нажал посильнее. Вздрогнул. Рогатая железина будто извернулась в руке, раскорячившись над горловиной хурджина.

Ладонь почувствовала — подкова заметно грелась, стала обжигать кожу. Он выронил подарок царевича, потряс рукой. Поднялся, отнес хурджин на полку, втиснул его между мешками и мукой.

Вбил деревянный колышек в гранитную щель в стене. Подобрал и повесил подкову на колышек. Она долго, до оторопи долго, качалась там, баюкая на себе тусклый блик фонаря, позванивала умиротворенно. Качалась на ней малая барельефная четверка.


Хряк чуял обильное лето. Эту уверенность подпитывало парное тепло, все чаще стекавшее на белесые горы, веселые сквозняки вдоль ущелья, зеленые стрелы черемши, бесстрашно протыкавшие рыхлую ноздреватость снегов.

Снег таял повсюду, множил ручьи, и хряк, забредая по брюхо в мутные бешеные потоки, порыкивал от наслаждения, чуя, как отмякают и отваливаются от шерсти закаменевшие земляные колтуны.

Весна подступала к горам волнующим предчувствием фруктового изобилия, поскольку рано набухшие почки предвещали ранний цвет у дикой груши, яблони, мушмулы, кизила, а его поддерживали столь же рано пробуждавшиеся пчелы.

В памяти хряка стерся орудийный военный гром. Обезлюдели, перестали таить в себе угрозу горные склоны. И кабан, вальяжно уминая боками первые грязевые лежки на полянах, воцарился в горах полным хозяином. На его пути давно уже никто не вставал. Косолапя, сходил с кабаньей тропы даже матерый медведь, второй хозяин этих мест.

Однажды, ведя свое стадо к водопою, хряк спустился с кручи и увидел на берегу реки стоящее торчком существо. Человек уставился на вожака и… не уступил тропы.

Глаза секача стали наливаться злобой. Их малиновый отблеск накалялся на полированной кости клыков. Желтые костяные ножи торчали над черной мордой на ладонь.

Апти, холодея сердцем, потянул кинжал из ножен, не успевая к лежавшему рядом кабану. Кабан утробно всхрапнул, ринулся к двуногому. Массивная туша, закованная в броню засохшей глины, налетала с неимоверной быстротой, и Апти отшатнулся в последний миг. Его полоснуло по руке, отшвырнуло в воду.

Вынырнув из прозрачной, опалившей холодом купели, он толкнулся о дно, встал, жадно хлебнул воздуха. В двух шагах вынырнула щетинистая глыба, вздымая волны, скакнула к берегу. Вода перехлестывала через морду секача, свиваясь воронками позади клыков.

Задохнувшись от ярости, Апти поймал кабана за хвост. Его дернуло к берегу. Мстя за пережитый страх и унижение, он с размаху с хрустом воткнул кинжал секачу под лопатку.

Истошный предсмертный визг оборвался коротким хрипом. Секач медленно заваливался на бок. Из-под клыков сквозь розово-кровянистую толщу воды рвались вверх серебряные пузыри. Хрустальная упругая влага приняла тушу, уложила ее, унесла поднятую муть. Стеклянный слой воды облизывал глыбистого зверя. На загривке его трепетала, гнулась жесткая щетина.

Задыхаясь от холода, клацая зубами, Апти выбрался на берег. Подрагивая в ознобе, осмотрел левую руку. Кабаний клык разрезал сукно бешмета, полоснул вдоль руки, отвалив лоскут кожи ниже локтя. Морщась, Апти вытянул ремень из брюк. Прилепив лоскут на место, стал кольцевать руку ремнем. Мокрый рукав бурел, цедил на землю красную жижу.

— Это у тебя хорошо выходит — война с хряком, — сказал сверху насмешливый голос.

Апти вздрогнул, поднял голову. На обрыве стояли трое с винтовками.

— Джигит, знаешь, с кем связываться, — еще раз с издевкой похвалил средний, и Апти, узнав его, стал напитываться тяжкой ненавистью. Из прошлого, из стершегося из памяти бытия явился и встал над ним, раскорячив ноги, Саид. Побратим. Проводник Криволапова. Шлюха германа.

— Стой там. Я спущусь и объясню тебе, с кем должен воевать сейчас мужчина, — велел Саид, и трое стали спускаться.

Они скрылись за обрывом. У Апти оставалось не больше минуты, прежде чем они вынырнут перед ним.

Тот, ужаливший сверху насмешкой, шел вниз поучать младшего, как надо теперь жить. Он не сомневался, что сам живет правильно. Вожак банды выбрал себе судьбу еще тогда, выводя Криволапова под немецкие автоматы. На его грудь, видно, не давило безлюдье в горах и крики сычей в мертвых саклях, он, наверное, не знал, что такое ночью выть и кататься по земле от тоски и одиночества, лежать целыми днями омертвевшему, без желаний.

Не раз и не два доносился хабар до Апти, передавали ему такие же, как он, уцелевшие от выселения шатуны, что Саид разыскивает его, желая приспособить меткий карабин Акуева для своих налетов на равнину и перестрелок с истребителями. И теперь этот человек, когда-то исковеркавший жизнь Апти, спускается к нему хозяином, чтобы учить.

Апти передохнул, стиснул зубы, остужая себя. С глаз спадала черная пелена. Надо было решаться.

Саид вынырнул из-за обрыва, и Апти вскинул карабин. Пуля, пробив ладонь побратима, въелась и расщепила приклад. Саид вскрикнул и выронил оружие. Спутники его судорожно лапали ремни на плечах, стаскивая винтовки.

— Не успеете, — сказал Апти. Дуло его карабина глядело на них. — Положите на землю.

Двое бросили винтовки.

— Свяжите этому руки, — велел Апти.

— Ты потерял последние мозги! — простонал Саид. Отставив продырявленную красную ладонь, смотрел на нее со страхом. — Что ты сделал?!

— Я больше не буду повторять, — предупредил Апти, и двое, завороженно глядя на его карабин, пошли к Саиду. Они стянули Саиду локти за спиной, связали их ремнем.

— Теперь перевяжите, — разрешил Апти, и, дождавшись конца перевязки, спросил: — Ты хотел учить меня воевать? Давай, учи.

— Ты взбесился? — стонуще выдохнул Саид, глядя на побратима со страхом и изумлением. — Что я тебе сделал?

— Ты много сделал, так много, что односельчане, если они когда-нибудь вернутся сюда, станут плевать на твою могилу. Из-за таких, как ты, — шлюх германа — опустели горы, и я шатаюсь по ним диким козлом. Ты, наверное, уже забыл, что это я назвал твое имя, когда у Криволапова не стало проводника. А потом ты вывел его отряд под немецкие автоматы.

— Мы выбирали между германом и гаски! — ненавистно крикнул Саид. — И я не жалею о своем выборе!

— Верно, — согласился Апти. — Это я жалею, весь народ жалеет, но не ты. Поэтому я решил, что сделать с тобой.

— Мы побратимы! — сдавленно напомнил Саид. Глаза его лезли из орбит, не отрываясь, смотрели на карабин Апти.

— Я помню. Видишь кабана в воде? — спросил Акуев.

— Что тебе от меня надо?

— Иди к нему.

— Куда?

— В воду! Пошел в воду, шакал!

Он теперь твердо знал, что ему надо от Саида.

Саид полез в реку, кренясь навстречу течению, одолевая его растущий напор. Скользя на камнях, дергая плечами, он добрался до туши, утвердился на ней. Текучее, гладкое стекло воды упиралось ему в бок, вскипало снежной пеной.

— Отдели у кабана хвост и принеси, — сказал Апти.

— У меня связаны руки! — зло крикнул Саид. Он все еще не понимал, что от него хотят.

— У тебя есть зубы. Ныряй, — ударил приказом под дых Апти.

Он смотрел на лицо врага, где бессильная ненависть сменялась ужасом. Саид наконец все понял. Приговор был хуже расстрела. Мужчина должен был выбрать здесь смерть. Отгрызть грязный хвост свиньи и принести его в зубах врагу — после этого нельзя было жить среди вайнахов. Сделавшего это никогда не внесут за ограду мусульманского кладбища, не похоронят рядом с соотечественниками.

Саид дернулся к берегу. Оскользнулся, упал на колени. Вода билась буруном, давила ему на горло.

— Собаки… хотите моего позора? — крикнул он. — Вы не увидите его, клянусь Аллахом…

— Не пачкай имени Аллаха, — перебил Апти.

Он видел, что Саид выбрал позор. Смерть выбирают молча. Этот слишком привык к дикому насилию последних месяцев, к зловонному нахрапу своей жизни, чтобы отказаться от нее. Так не отгонишь летом мух от отхожего места: отлетев и покружив, они опять вернутся.

— Как только твоя нога ступит на берег — стреляю, — предупредил Апти. — Теперь иди.

Они смотрели, как корчится в воде главарь. Поднявшись с коленей, он повернул к кабану. Тогда двое отвернулись. Апти досмотрел все.

Обсосанно-мокрый враг его, сотрясаясь в ознобе и отвращении, выронил из зубов щетинистый грязный хрящ.

Апти разрядил лежавшие на земле винтовки, сказал двоим:

— Уходите. Этот сам выбрал свою долю. Он захочет убить вас, пока вы не рассказали увиденное. Но это нужно сделать. Вы расскажете всем, что видели. Идите.

Двое, подобрав оружие, поднялись на обрыв.

Апти повернулся, пошел прочь вдоль реки, обходя валуны. В спину ему воткнулся истонченный яростью голос, почти визг:

— Ты пожалеешь о сделанном! Будешь грызть камни, помет свиньи у моих ног. Я остался жить, чтобы увидеть это!

Апти не ответил. Что-то подобное этому кричал вслед ему Косой Идрис. Где он теперь?…

Апти не боялся мокрого, он вообще ничего не боялся в этих горах, кроме одиночества. Он даже не мог представить, на что способна недобитая подлость.

Глава 31

Героем вечера был Мамулашвили. Нет, даже не героем — всемогущим джинном смотрелся этот худющий иссиня-выбритый грузин, приведший всех в теплый, окруженный глухим садом домишко на окраине Грозного. Он распахнул перед всеми дверь в невиданную роскошь — тепло и чистоту, подарил сказочную надежду на жизнь.

Четвергас, Убаев, Швеффер, Магомадов сидели за столом и внимали другу детства Мамулашвили Георгию Бочаридзе. Надраенные мочалкой, промытые до хруста в маленькой баньке тела их все еще источали благодатный жар. Поношенное, штопанное, но чистое белье благостно льнуло к скелетно-тощим телам, избавленным от вшей и зуда. Рот наполнялся обильной слюной при виде еды, заполнившей стол.

На нем уже дымилась картошка, бугрились ломти серого хлеба, источали с ума сводящую сытость пласты нарезанного сала, пупырчато зеленели соленые огурчики с укропом. Сизо-маслянистой, давно забытой роскошью мерцал в стекле литровой бутыли первач.

Мамулашвили накрывал на стол, носил еду из маленькой летней кухни во дворе. Его друг Георгий рассказывал. Собственно, часть рассказа они уже услышали по дороге с гор от самого Мамулашвили: он встретил друга на рынке. Мамулашвили приценивался к буханке хлеба. Георгий, отбывающий в Тбилиси на следующий день, искал молодой жене подарок — молодую жену не так просто удержать даже грузину. Георгий бывал в Грозном регулярно: сопровождал вагоны с точными приборами Тбилисского приборостроительного завода для грозненской нефтехимии.

Детство Бочаридзе сплавили с детством Мамулашвили пыльные каменистые улочки селения Вардзиа и зеленый блеск Куры, что остужала летом жар мальчишеских тел. Недалеко от Вардзиа лежит другое село, Карцахи, где живут родственники Мамулашвили.

А от Карцахи восемь километров до турецкой границы, восемь безопасных верст до свободы и счастья. Мамулашвили знал в приграничном районе каждый камень. Пограничные заставы сейчас там худосочны и редки.

Деньги, вырученные от продажи оружия, сделали большую часть дела: есть одежда, документы, по которым каждый из них теперь сопровождает спецгруз по маршруту Тбилиси — Грозный — Тбилиси. Пустого вагона с тарой от приборов хватит для всех, укрыться среди тары и переждать дорогу — не проблема.

В этом домике отдыхал и коротал время Бочаридзе каждый свой приезд в Грозный, хозяин его живет у жены, сдает дом внаем за небольшую плату. Отсюда незадолго до утра и тронутся они к станции. Состав отправляется в девять. А пока…

Они выпили по первой. Швеффер опрокинул рюмку и задохнулся: перехватило дух. Открыв рот, слезно таращился — первач был градусов под семьдесят. Гоготали, хлопали по тощей немецкой спине, смачно хрустели огурцами.

Опрокинули по второй. Четвергаса сокрушительно качало в теплых волнах блаженства. Он прослезился, полез целовать спасителя Мамулашвили. Грузин сидел истуканом, улыбался деревянным лицом, едва приметно передергиваясь от мокро-соленых губ латыша, мнущих его щеку.

Швеффер, выпучив глаза, оглядывал стены, низкий потолок, плывущий горбоносый профиль Мамулашвили. Тавром въелось в мозг, прижигало чувство опасности. Неодолимо наползало дурманное забытье. Оно сломило немца позже всех, когда вялые телеса остальных согнуто обвисли, а тяжкие власяные шары их голов покоились среди тарелок.

Мамулашвили неотрывно смотрел в глаза Швефферу. Зрачки грузина — две сизые сливки — вдруг вывернулись из орбит, понеслись к немцу стремительно и автономно, как две смертоносные картечины. Ужаснувшись их убойной силе, Швеффер отшатнулся, стукнулся затылком о стену и провалился в беспамятство.

…Его качало в зыбкой черной невесомости. Длилась эта тошнотная, омерзительная качка долго, нескончаемо. Потом зыбь, колыхавшая Швеффера, отхлынула, оставив его на жесткой мели, а чернота стала группироваться перед лицом, в тугие водяные комки. Комки эти прыгали вперед, больно разбиваясь о нос, глазные яблоки.

Он застонал, открыл глаза. И наконец расшифровал то неистовое опасение, изводившее его перед обмороком: он боялся, что, проснувшись, увидит перед собой эту самую фигуру, теперь сидевшую напротив.

Перед ним маячил человек в форме милиционера. Сбоку стоял красноармеец с мокрым жестяным ковшом в правой руке. В левой — ведро с водой. Лицо, грудь, живот и ноги Швеффера были мокрыми, струйка ледяной воды все еще стекала с подбородка на колени.

— Очухался? — напористо и весело спросил офицер, высверкивая рысьими глазками. — Ну, будем знакомы, герр обер-лейтенант. Перед вами полковник НКВД Дроздов, народный комиссар республики. Будем говорить или валять дурака?

Закончив допрос Швеффера, Дроздов вышел во двор. Прислонившись спиной к сараю, стоял и смотрел в небо Мамулашвили. Ватник на нем был расстегнут, густая бархотка свежей щетины обметала за сутки лицо. Он смотрел вверх, чтобы не видеть часового с автоматом, что прогуливался неподалеку, безразлично кося взглядом мимо «подшефного». Он вроде и не сторожил, а так, фланировал сам по себе.

При виде наркома Мамулашвили оттолкнулся от сарая, опустил руки по швам. Набрякшие, багровые кисти рук судорожно сжались.

Дроздов подходил, похрустывая снежком, попыхивая папироской. Затянулся, пустил струю в стену, мимо лица грузина. Увидел, как жадно дрогнули круто очерченные ноздри. Вынул пачку «Казбека», помедлив, протянул. Мамулашвили выудил папироску, заложил за ухо, тускло сказал:

— Спасибо.

Снова вытянул руки по швам.

— Ну, — с умеренным удовольствием от розового утра, от стойки грузина, от удачного допроса, выцедил нарком, — что мне с тобой делать, Мамулашвили? Шлепнут ведь, живодеры. Разве что в трибунал, а?

— Вам виднее, гражданин нарком, — с сосущей маетой отозвался грузин.

Крылась за ленивым бесстыдством наркомовских вопросов грация кошки, трогавшей когтями полузадушенную мышь. Хоть и обещал накануне вполне определенные блага, если сладится дело с пленом десантников. Дело сладилось, да вот слово наркомовское…

— Мне виднее, — согласился полковник. Затянулся с видимой усладой еще раз. — Ну, коль так… живи.

Достал из кармана, протянул справку в четыре строки. С печатью НКВД.

Мамулашвили прочел — поплыла голова.

СПРАВКА

Дана Мамулашвили Д. Г. за особые заслуги перед комиссариатом внудел ЧИАССР. По согласованию с замнаркома внудел СССР Б. Кобуловым предписывается свободное продвижение в Грузию для проживания там. Надлежит оформить прописку.

Нарком внутренних дел ЧИАССР Дроздов

— Когда понадобишься, найдем. А понадобишься скоро, — уточнил ситуацию полковник. — Пока отдыхай.

Пускал дымы, смотрел, усмехаясь, в очумело летящую спину грузина. Уютненько начинался денек.

Глава 32

Дни шелестели мимо Апти ветрами, затяжным снегопадом вперемежку с дождем. Они забивали уши плотной ватой тишины. Время тянулось неспешное, скупое на крупные подачки. Случалось, попадал в стальную петлю медведь или вымахивал под мушку его карабина круторогий красавец олень. Тогда время уходило на коптильные, солильные дела, деревянные бочата заполнялись солониной, в пещере витал дымно-сытный, выжимающий слюнки запах.

Иногда накатывала неодолимо, растекалась по человеку смертная маета одиночества. Он захлебывался в ее вязкой бездонной толще, как мушка в янтарной смоле, целыми сутками лежал вялый, недвижимый. Но шли дни, и человек постепенно оживал, выкарабкиваясь из оцепенелости, выбирался в горы.

То ли подарком, то ли горем обрушивалось на него событие: в аулы стали прибывать и селиться люди из России. Апти наблюдал издали в бинокль, как оседали они по саклям.

Живой раскатистой дробью рассыпался по дворам стук топоров, после долгого перерыва высочились опять дымы из труб. Множились черные заплатки вскопанных огородов. Прозревало квелое жилье зрячим блеском вымытых окон.

Тянуло его неуемной тягой к человеческой речи, к нехитрым сельским работам. Но — нельзя, вражьим чужаком он был тому Закону, что забрасывал сюда этих людей. Насмотревшись, истерзав душу, возвращался Апти к себе в пещеру.

Однажды, роясь в груде собранного скарба, обнаружил он стопку книг, перевязанных шпагатом, — давно забыл про нее. Подцепил шпагат кинжалом, дернул на себя. Выудил из стопки книжицу.

По затертой обложке мчался всадник в бурке. Вместо головы у мужика прицепилась чернильная клякса с хищними щупальцами, с вороного коня местами слезла бумажная шкура. Летел он в заляпанную даль в жутко обшарпанном состоянии, но с грузно отвисшим до копыт срамным органом, лихо исполненным чернильным карандашом.

Уважительно подивился Апти племенному настрою коняги, прущего во весь мах, видать, на сугубо мужское дело. Закутавшись в бурку, сунул книжицу под мышку, пошел ко входу в пещеру. Сел на гранит, свесил ноги.

Закатное солнце сочилось сквозь лес нездоровым кровянистым соком. Над хребтом нависла зловещая немота, предвещая вьюжную непогоду.

Апти полистал книгу, наткнулся взглядом на две фамилии. Поднатужился, одолел: «Жилин… Кос-ты-лин». Передохнул, стал продираться сквозь текст, шевеля губами, вталкивая в заскорузлый от безработицы мозг знакомые понятия: служба, перестрелка, поход, пот. От них веяло терпким духом изведанной жизни.

Постепенно втягиваясь в сюжет, он полез по нему в жутко манящую глубь истории о двух русских солдатах, попавших в плен к горцам. Узнал в горцах своих сородичей — такой пронзительно знакомый хабар исторгали они, так похоже вели себя.

Много попадалось непонятного, иное слово выпирало из текста каменным затором — ни обойти, ни объехать. Апти рычал, с досады бил кулаками по камню. Когда стало совсем невтерпеж, принес тетрадку, карандаш. Мстительно сопя, высовывая язык, начал срисовывать на бумагу слова-заторы. Придет время, он их раскусит с чьей-нибудь помощью.

… Между тем Жилина и Костылина бросили в яму. Костылин охал, ныл. Жилин ковырял глину, лепил из нее игрушки для девчурки. Малышка, надрываясь, приволокла к яме шест, стала совать его вниз, устраивая побег для гаски. Они выбрались и побежали. Жилин вел себя мужчиной, Костылин обабился, скис. Жилин шкандыбал босиком по камням, нес на себе колодки и Костылина. Их догоняли чеченцы — погоня.

Апти взревывал, откидывался в изнеможении, мочалил зубами соломину: неужели догонят? Шипел от ярости на Костылина:

— У-у-уй, жирный барсук! Не мужчина ты! Ходи своими ногами!

Русские наконец увидели своих, ринулись навстречу. Погоня осадила, стала гарцевать поодаль. Потом повернула назад.

Апти обессиленно лег на камни. Глядя потрясенно в потолок, шаря воспаленными глазами по свисавшим каменным клыкам, стал думать о непостижимом свойстве урусов, чья слабость всякий раз обращалась в силу. Только что Ваньки в яме барахтались, смерти ждали и, на тебе, спаслись. Иван-дурак щуку поймал. Нет чтобы ее сжевать в жареном виде, он ее зачем-то обратно в прорубь толкает. Иван-царевич дичь лесную, на шашлык пригодную, своим кафтаном от дождя прикрывает. Жилин дочери своего врага игрушки глиняные лепит. Но приходит время, и каждый из них свой ирс*["57] двумя руками держит.

На этом оборвались рассуждения Апти, и канул он в исцеляющий бездонный сон.

Проснулся к обеду. Поел. История с Жилиным и Костылиным свежо бурлила в памяти. Вызревало решение. Он сунул тетрадку с непонятными словами за пазуху, выбрался из пещеры, выпустил прогуляться Кунака. Решение толкало к делу. С трудом загнав разгулявшегося жеребца, он снял с жердей половину копченого окорока, опустил его в хурджин. Предстоял поход.


Апти ждал темноты на вершине холма, заросшего кустарником. Сверху был виден в бинокль пологий склон, волнами стекавший к аулу. Накануне два теплых дня почти очистили его от снега. Склон негусто, но основательно был утыкан терновым, рябиновым кустарником. Его корчевало всей артелью село. Одни врубались топорами в корни, другие, зацепив подрубленный куст крючком на веревке, тащили вместе с костистым конягой.

Просторный клок очищенной за день земли влажно парил. Его запахивали тут же, следом за корчеванием. Апти перевел двадцатикратный цейс на пашущих — по спине поползли мурашки. К глазам скакнули женские, перекошенные судорогой лица. Пятеро тянули на лямках плуг-ручник. За ручки его держался одноногий старик, ковыляя следом, кренясь набок.

Бабье тягло, скользя башмаками, застопорилось. Лезвие плуга зацепилось, видать, за корень. Трое упали на колени, повалились, со всхлипом засасывая воздух. Старик бросил ручки плуга, зашкандыбал к бабам, втыкая деревяшку в раскисший глинозем. Впрягся в пустую лямку, дернул ее раз, другой. Надсаживаясь, потянул.

— Ы-ы-ы-ых, бабы! Дава-а-ай… иш-ш-шораз… Ну-ко, ишо разик!

Деревяшка его всунулась в глину на четверть. Укороченный дед поднял заляпанный ботинок и, зависнув на култышке, дрыгая свободной ногой, заорал, раздувая жилы на шее:

— Бр-р-оня крепка, и танки наши быстр-р-ры! А ну, па-а-адъем, бабья рать! Разлеглись… Все одно без толку, сверху погреть некому… Разве что самому? Дак с картохвельного крахмалу тока что воротник стоит… — Помолчал, сотрясаясь в тяжкой одышке, выхрипнул сорванным голосом: — Сымите… с ходули, бабы. Сам, однако, не вспорхну, не пташка уже.

По морщинистой щеке его сползла слеза, утонула в рыжей щетине. Апти уронил бинокль, отвернулся, скрипнул зубами.

К вечеру работный люд засобирался и двинулся вниз, по домам, волоча за собой веревки, крючья, понукая двух костлявых, измордованных работой лошаденок. На одну из них взгромоздился мужичок, тронулся к окраинному домишку.

Апти двинулся следом, осторожно блюдя дистанцию. Еще там, на верхотуре, приметил он этот домишко, к которому вплотную подтянулся белесый язык зимнего, но уже обтаявшего изрядно леса.

Мужичонка на лошади въехал в ворота. Как-то коряво, на брюхе, сполз с нее. Лошадь расседлал, завел в сарай. Сам, волоча ноги, поплелся к катушку. Вынес топор, выудил из поленницы и поставил на попа чурку. Вяло долбанул ее топором. Чурка хамкнула лезвие желтой пастью, намертво вклещилась в него.

Апти, втиснул хурджин с окороком между коленей, сидел в низком кусте бузины за забором, смотрел в щель. Сизые плотные сумерки зачерняли дровосека, мытарившего топорище в разные стороны. Чурка волочилась за топором, как матерый бульдог, вцепившийся в кабанью морду.

Мужик бросил топорище, сел на землю и тонко завыл. Шапка свалилась с его головы. Апти открыл рот: на спину мужику толстой плетью упала коса.

Баба горько, задавленно плакала. Апти выломился из куста, прыгнул через забор. Хозяйка вскинулась, слабо охнула:

— Ой, мамочки! Ково это принесло?

Апти поднял топор, хряснул обухом о колоду — чурка разлетелась на две половины. Наколов полешек, он сунул сливочную, пахнущую скипидаром охапку в руки женщины:

— Иды свой дело делай, печку топи.

Хозяйка шмыгнула носом, сердито осведомилась:

— Можа, ишо че скомандуешь? Давай, не стесняйся, все враз исполню.

Апти потоптался, взялся колоть дрова дальше. Женщина, постояв рядом, вздохнула:

— Ох-хо-хонюшки! Кто б другой сопротивлялся с гордой натуры, а я дак потерплю. Слышь, работничек незваный, ухайдакаисси — кликни, сменю на трудовом посту.

Ушла в дом.

Апти выдергивал из поленницы кругляши поядренее. Задирал топор, падая телом вперед, рушил лезвие на железный торец. Полено стонуще крякало, разваливалось надвое. Разогретое тело жадно просило движения. Скосив глаза, отмечал за спущенной занавеской в избе розовый отсвет печного огня.

Наработавшись всласть, побаюкал ноющую руку. Сгреб беремя поленьев вполовину своего веса, медведем ввалился в саклю. Грохнул дровами о пол, разогнулся, обомлел: у ситцевой занавески стояла в пестром кафтане… Синеглазка из сказки.

— Силен мужик, — похвалила она. — А что так мало приволок? Кряхтел на весь аул, а дровишек — с гулькин нос.

Апти оторопело повернулся, пошел к двери. Перед глазами неотступно стояла девица из дубовской сказки: водяные омута вместо глаз, язык в колючках и красоты нездешней, неземной.

— Погоди, паря, — окликнула хозяйка. — Куда тя развернуло? За дровами, што ль? Дак пошутила я.

Апти остановился.

— Ну дяла-а-а, — усмехнулась, качнула головой хозяйка. — Скажешь «геть» — он пошел, скажешь «тпруся» — он стоит. Прям теленочек. Ну что смотришь? Промычал бы, че ли.

— Ты Синеглазка, — твердо и бесповоротно уличил Апти.

— Вот те раз! Это с какого боку понимать?

— Тебя Иван-царевич цаловал, потом от тебя на коне убегал. Ты яво догоняла.

— Ох ты, мать честная! — всплеснула руками хозяйка. — Мы, выходит, окромя рубки дров сказки почитываем? Ну послал бог помощничка на ночь глядючи.

— Много говоришь, женщина, — осознав подопытную свою роль, хмуро сказал Апти. — Малый дело к тибе есть.

— Фу-ты ну-ты, какие мы, с норовом. О делах успеется. Садись, гостенек, кормить буду. Заработал. Звать-то как?

— Апти меня звать, — прошел к зашторенному окну, сел на лавку Апти.

— А по батюшке? — пропела хозяйка, проворно мостя на столе чашки, ложки, соленую капусту. Строгая и гордая худоба, густая синева под глазами выдавали нелегкую долю коренной россиянки, заброшенной в горный аул.

— Не надо батюшка, Апти зови, — сказал Акуев.

— А меня Надей нарекли. При полном параде — Надежда Трофимовна. Дак каким тя ветром ко мне поднесло? Чем занимаешься? Ваших-то бедолаг услали.

— Абрек я, — коротко сказал Апти, не посчитал нужным таиться.

— Это что, тот самый Апти-абрек? — опешила хозяйка, выпрямилась у печи. Однако не страхом, скорее жалостью напитывались ее глаза. Зрело в них что-то большее, чем простое любопытство, разгоралось задиристое ехидство. Выронила вдруг непонятно-скорый говорок: — Мама мыла раму?

— Чего ты говорила? — оторопел Апти.

— Ниче-ниче, — успокоила хозяйка. — Дак зачем явился?

— Давай дело помоги, — попросил Апти. Вынул из-за пазухи тетрадку.

— Погоди со своим делом, — отмахнулась Синеглазка, цепко всматриваясь. — Я тоже хороша: «кто» и «зачем» на голодное брюхо. Давай-ка повечеряем сначала. А то я и забыла, когда за одним столом с мужиком чашку опорожняла. А уж с натуральным абреком когда еще приведется.

И опять запустила в Акуева тихой скороговоркой тревожно-знакомое:

— Как индюшка на яйцах, посидим, что ли? — обдала тягучим сиянием глаз, плеская из них чем-то хитрым, дразнящим. — Такому бы работничку мяса положено. Да вот оказия, вывелось оно в колхозе нашем, госпоставка вывела. Так что не обессудь, похрустим капусткой за компанию. И щец похлебаем.

Достала из печи горшок с варевом, поплыла с ним к столу. Из-под крышки потянул пресный, травянистого настоя парок. Апти встал, пошел к двери. Хозяйка встрепенулась, озаботилась:

— Далеко ли собрался? Не угодила, че ли?

— Мал-мал подожди, — попросил Апти.

Вышел во двор, на ощупь обогнул ограду из жердей, выволок из куста свой хурджин с окороком.

Глаза привыкали к темноте. Над сумрачной громадой хребта, подпиравшего стылую бездну неба, расплескалось скопище звезд. Вдоль аула набирал силу ночной сквозняк, холодил полыхавшее жаром лицо.

Апти тронул ладонью накаленные скулы, взъерошил короткую бородку, покрутил головой: жизнь напиталась неожиданно пряным, пронзительным привкусом радости. Подумалось небывалое: принести и завалить эту избушку грудой собранного добра из своей пещеры, привязать у крыльца Кунака, повесить на беленую стену свою подкову…

Зашел в избу, растянул горловину хурджина, бухнул на стол окорок. Сел.

Хозяйка всмотрелась, холодновато осведомилась:

— Это как понимать?

— Хорошо понимай, — робко попросил Апти. Добавил торопливо и потрясенно, не веря тому, что с ним происходит: — Ей-бох, почему ты здесь? Тибе надо золото, парча надевать, по небу ходить. Твое место — царица быть.

— Коли так, угощай царицу, — обезоруженно согласилась хозяйка. Приложила ладошки к щекам, добавила изумленно: — Надо же, в краску вогнал, басурман. Даром что абрек, а комплименты горстями сыплешь.

Апти засучил рукава бешмета, вынул кинжал, стал пластать пахучую ветчину. Нарезал, придвинул горку ломтей к хозяйке:

— Кушай.

Удивился. Хозяйка смотрела на его руку, в глазах густел перемешанный с жалостью страх:

— О господи! Кто тебя так?

Шрам на руке Апти налился каленой краснотой, из-под бурой засохшей корки в нескольких местах высочились капельки крови — разбередил рубкой дров. Апти опустил Рукав бешмета, нехотя буркнул:

— Чушка осерчал на меня.

— Ну-к, засучи, перевяжу, — велела Надежда.

— Э-э, зачем вязать? — удивился Апти. — Яво солнце нужен, ветер нужен, тогда заживать будет. Очень прошу тебя, кушай, Надя Трофима-на.

— Ну как знаешь, — опустилась Синеглазка на скамью. Ее шатнуло, повело. Уцепившись за стол, прикрыла глаза, виновато усмехнулась: — Наработалась, че ли? Слыхал про нашу установку на данный политмомент: я и баба, я и бык, я и лошадь и мужик. Бери ложку, абрек, вечерять будем.

Взяла ломтик мяса, откусила, стала жевать. Апти зачерпнул ложкой в миске, хлебнул жидкое травянистое варево, исподлобья, украдкой глянул на женщину. У нее медленно розовели скулы, мучительное виноватое наслаждение проступало на лице.

— Господи… Неужто свежатинкой разговелась? Как завтра бабам в глаза посмотрю? Председатель на ночь единолично мясо трескает.

— Пирсидатель? Ты пирсидатель колхоза? — поразился Апти.

— Хошь стой, хошь падай, а председатель, — нехотя обронила женщина.

— Мужчина нет, что ли? Зачем такой работа на женщина грузили?!

— А где их, мужиков, отыскать? — скорбно качнула головой Надежда. — Они в сырой земле спят. На все село три мужских единицы. Из них, ежели руки-ноги вместе собрать, один экземпляр в полном комплекте получится. Инвалидная команда.

— Ты где жила? — тихо спросил Апти.

— С Волги мы. Когда ваших отсюда угнали, сказали нам всем колхозом на Кавказ подаваться. Так и живем теперь здесь, бабьей силой кусты корчуем, кукурузу да рожь будем сажать. Россию, солдат кормить надо. Здесь хоть лес худо-бедно подкармливает, фрукту из-под снега наскребем, вперемешку с капустой да кукурузой посасываем. А в России лебеду да кору с деревьев вместо хлеба глодают.

Апти вспомнил про кабана, дернулся. Положил ложку на стол.

— Что, не лезет в горло хлебово наше? — горько встрепенулась хозяйка.

Апти хмуро, торопливо спросил:

— Твой женщин, ребятишка кабан кушал?

— Свинину, что ль? Мы ее, абрек, считай, два года и в глаза не видели.

— Чушка в реке лежит, — нетерпеливо оповестил Апти.

— Какая чушка?

— Шибко большой. Два раза такой, как я, будит. Он меня за руку мал-мал кусал, я его кинжалом резал. Теперь хряк холодный вода лежит, яво долго кушать можно. Утром бири арба, езжай на речка. Дуб на скале знаешь? От него вниз спускаться можно.

— Ну?

— Чушка там в реке. Типерь давай помогай. Я зачем к тибе приходил? Спать не могу, всяки-разные слова спрашивать буду.

Он сел к печи, достал тетрадку. Разгладил, развернул ее, стал объяснять, волнуясь:

— Книжка читал. Жилин, Костылин там есть. Ей-бох, за эта книжка жизня свой давать не жалко. Я как пацан становился, Жилина — маладец называю, Костылину — ишак кричу. Там слова есть, не знаю их, тибе буду спрашивать…

— Апти! — отчаянно позвала Синеглазка.

— Ои? — тревожно вскинулся абрек.

— Абрек ты мой золотой, отпусти меня на часок! — взмолилась Надежда. — Ты уж прости, не могу я твои слова слушать. Бабы мои, ребятишки голодными спать мостятся, им горькую ночь натощак маяться, а рядом, считай, пуды мяса мокнут. Пойду я, а?

— Зачем спрашивать? Я — гость, ты — хозяйка. Иди, — сумрачно сказал Апти, закрыл тетрадку.

— Ты уж не гневайся, кормилец, я мигом обернусь! Арбу возьмем, трех баб прихвачу. А ты тут жди. Я потом твои все слова до единого растолкую. Договорились, че ли?

— Подожду, — вздохнул Апти.

Она опустилась рядом на корточки, втянула Апти в бездонную синеву глаз, шепотом велела:

— Так и сидеть, боец Акуев. А я дверь запру, чтоб не удрал.

Пошла к двери. Апти осознал услышанное, неистово вскинулся:

— Падажди! Откуда мой фамилия знаешь?

Хлопнула дверь, щелкнул замок. Апти сидел, таращил глаза: ведьма, что ли? Кто подсказал его фамилию, которую он и сам стал уже забывать? Изнурял себя догадкой, сомнением до тех пор, пока не закрылись глаза и не обволок его теплый и впервые за долгие месяцы уютный сон, без горького привкуса едучей тоски.

… Он спал, и в лицо ему дул легчайший и теплый зефир. Потом зефиру надоело дуть. Он фыркнул и мазнул абрека по носу. Апти вздрогнул и открыл глаза. Перед ним сидела на корточках председательша.

— Проснулся, абрек? — спросила она таким неземным, обволакивающим шепотом, что, застонав в полусне-полуяви, Апти вжался в стену, едва обуздав себя, свои руки, тянувшиеся обнять хозяйку.

Он теперь знал, как жить дальше. А потому поднялся и спросил хриплым со сна голосом:

— Чушка привезли?

— Приволокли мы его, родимого, свеженького, — воркующе пропела Синеглазка. — Все руки оттянули, покуль на арбу навалили. Господи, радости-то, радости! Мои бабы среди ночи под звездами в пляс пустились, меня всю как есть обслюнявили. Насели, давай пытать: кто сказал да откуда про кабана знаю. Не бойся, абрек, я их всех так отшила, теперь более не спросят!

— Не боюсь я, — спокойно сказал Апти.

— А ты, я вижу, тут не скучал, сидел как индюшка на яйцах, покуда мама раму мыла? — сплела хозяйка непонятную, с потаенным смыслом, фразу, пробиваясь к чему-то в душе абрека, разгребая там стылый пепел забытья.

И пробилась-таки. Вскинулся в суеверном страхе Апти. До боли явственно и резко привиделся ему давний пастуший схорон, ожидание связи с Криволаповым, бурка на сене, букварь и собственный голос:

— Давай, Федька, другой слова читать, сидим на эта «мама-рама» уже два дня. Ей-бох, как индюшка на яйце, сидим.

Откуда могла знать это дивное прошлое абрека красавица-хозяйка, как просочились к ней слова, коим не было теперь цены, жившие только в памяти Апти?

— Откуда знаешь? — обессиленно выдохнул он.

— От Федьки, — сказала Синеглазка, — от братишки моего. Я ж Дубова Надежда. Дошло, че ли? От теперь в начальниках милиции районной, абрека Апти ловит. А его партейная сестра тут с этим абреком шуры-муры завела. От такие пироги с котятами, боец Акуев. Ну дак че пялишься, гостенек ты наш дорогой? Аль струсил сестру милицейскую? Садись, слова твои непонятные толковать начнем.

— Не надо, — поднялся, оглушенно замотал головой Апти. Время требовалось ему и покой в одиночестве, чтобы переварить сегодняшний день. — Пойду я.

— Дак че, так и расстанемся, глядя на ночь? — зацепила Апти, развернула к себе тихим голосом хозяйка. Однако не было в этом голосе обещания и зазыва, была лишь смертельно усталая благость.

— Пойду, — топтался у порога абрек, с мукой отдирая себя по клочкам от женщины, выковыривая по кускам из этой комнаты — от уюта ее и тепла.

— Ну коли так, ступай. — И прибавила долгожданное, пронизавшее немыслимой радостью: — Будет время, заходи.

— Спасибо тебе, Надя Трофима-на, — сказал он, распрямляясь.

— Мне-то за что? — из последних сил выдохнула слова хозяйка, ломала ее, гнула к земле неодолимая усталость.

— Утром в пещере как старик вставал, теперь как молодой тур спать пойду, — непонятно сказал Акуев. Добавил: — Дуб на скале, где чушка, видела?

— Ну?

— Каждый день смотри на дуб. Когда увидишь белый тряпка, бири арба, бири женщин, езжай чушка грузить. Я твой колхоз кормить буду, — деловито и бесповоротно впрягся в колхозную арбу Апти. Впрягся и запоздало поразился самому себе.

— Ладно, кормилец, — мертво согласилась хозяйка. Не было уже сил оценить сказанное.

Их не осталось и на то, чтобы запереть двери за Апти. Цепляясь за стену, добралась она до кровати, рухнула на нее в одежде. Проваливаясь в забытье, успела лишь прошептать сквозь улыбку смутную, но такую уютную мешанину: «Индюшка, мама мыла раму…»

Она всласть искупается в сегодняшнем вечере завтра утром, когда, пробудившись, распахнув ясные глаза, зачерпнет ими красного света в окошке. Тогда вздыбится и подымет ее ввысь теплый вал ожидания, затопит и понесет бережно, натруженную, одинокую, к неизведанному еще.

А пока глядела в окно лимонно-круглая луна. Пластали воплями тишину семейные дрязги шакалов. За хребтами плющил грудью темноту, вспарывал ее прожектором паровоз. С железным клекотом тащились за ним вагонные коробки, набитые кавказской рожью и кукурузой — для России, что корчилась в военно-тифозной муке.

А еще дальше ползли мертвенно-зеленые блики по равнине, исковерканной траншеями, воронками, опрокинутыми танками. Пировали неподалеку подземные полчища белых червей в человечьем студне братских могил.

И над всем этим победно плыл неистребимо-стойкий женский шепот-гимн: «Мама… мыла… раму!»


Апти бил свиней с азартной яростью. Почти два десятка кабаньих стад спускались к водопою в окрестностях аула в эту зиму, коей предшествовало обильно-фруктовое лето. Внизу, под обрывом, пенилась в скальной утробе река, грызла хилую наледь по берегам, отбивала обессиленные наскоки весеннего морозца.

Апти, выспавшись в пещере днем, к ночи шел к реке с вязанкой сена и карабином. Выбирал место на обрыве недалеко от спуска, стелил на снег духовитый слой сена, нагребал по бокам снежные валы для маскировки. И затихал в засаде.

Дождавшись стада, свешивал дуло с обрыва, выцеливал в зыбком лунном сиянии размытую кляксу кабана на снегу, спускал курок. Гулко рявкал выстрел. Темная, охваченная паникой лавина, грохоча, уносилась вдоль реки.

Апти спускался вниз. На камнях у самого потока лежала туша. Отрезал ухо для счета, довольно тыкал носком сапога в налитый жиром бок — дело сделано. Поднимался к дубу, карабкался к вершине, вешал на черный сук белый платок.

Вскоре попробовал посчитать отрезанные уши у костра в пещере. Не хватило пальцев на руках. Медленно растянул в улыбке потрескавшиеся на ветру и морозе губы — годится! Впервые за долгие дни запалил костер под бочкой, натаскал туда воды и, дождавшись, когда вода запарила, влез в горячую благодать по самое горло.

Подрагивая от наслаждения, закрыл глаза, чувствуя, как жар просачивается сквозь кожу, льнет к костям, теплит сердце. Дважды намылившись, вымылся. Растеревшись докрасна, оделся потеплее. Добрел до ниши, наполовину заваленной сеном, рухнул на упругую пряную перину. Кожа благодатно, распаренно дышала под бешметом.

Укрывшись буркой с головой, заснул — как в провал канул, бессильно и успокоенно, малой чешуинкой отвалившись от тяжкой, но добровольной своей охотничьей кабалы, подмывавшей злым азартом работы, в которую намертво втянулся. Весь день перед этим неотступно маячило в памяти истонченное голодом прекрасное женское лицо. Как она там? Со стоном давил в себе тягу сорваться, прянуть на Кунака и наметом, с конским храпом и ветряным свистом, туда, к ней.

До боли, до слез зажмурил глаза, остужал себя: рано! Боялся порвать незваным приездом хрупкую сеть доверия, что выткалась между ними.


Правила Надежда Дубова колхозом не по годам разумно: редким словом, деловым участием да глазами. Там и голубая теплынь копилась в удачные дни, оттуда и черной грозой обжигало в ненастье. Верховодила бабьей колхозной артелью жестко, себе пощады не давала и других работой ломала на износ: время такое, державу надо на ноги ставить. К тому же бабам, колдовским мясцом подкормленным, грех нытье разводить.

Приколдовывала председательша свежатинку жутко и непонятно. Сколько раз бабы тайком из-за занавесок подглядывали: выйдет она поутру на крыльцо и первым делом зорко так оглядится, как соколиха с сухой ветки. И уж если снежной белью лицо докрасна умоет, ровно жар в нем остужая, — мясной день восходом разгорится.

И точно. К ночи, после работ, обязательно бросит колдунья ненароком и правлении:

— Пошарили б вдоль берега, нет ли че на бедность нашу.

Запрягали ребристую лошадку в сани, катили к дубу, иногда дальше. И возвращались с добычей.

Кабанятину делили тайком в амбаре. Откуда мясцо — напрасно ворошили в догадках мозги, поскольку на лобовой вопрос, однажды заданный, ожгла преседательша небывалым ответом, вогнав в обморочную оторопь любопытную, послала ее туда, куда не всякий мужик в довоенное время посылал.

Иной малец поутру, сокрушив с хрустом и со слюнками вареный кус свинятинки, опрометчиво плямкал жирными губенками:

— Ма, откуль мясо-то? — за что отоваривался немедленно увесистым подзатыльником.

— Окстись! Како мясо? Фрукту трескал, понятно?

— Дак это… я токо… — заплывал слезами малец.

— Токо! — непонятно ярилась мать. — Это и есть кавказская фрукта! И болтай поменее, во те крест, ремня схлопочешь. Сам знаешь, за мной не заржавеет!

Мотались по аулам уполномоченные из района, из области, скрипели кожей ремней, щупали липучим взглядом закрома и амбары колхозные: недоимка по госпоставке не завалялась ли в щелях? Висел над горами начальственный клекот: госпоставку отдай! Уже отдали все, что было, чем наделили при переселении на Кавказ для обзаведения хозяйством: кукурузу, рожь. Молоко с фермы отдавали, считай, до последнего литра.

Однако пацанва и девчушечки — надежда бабья, вдовья, — на глазах крепли, подпитываемые ночной свежатинкой. Племя подрастало в сытости последние дни весны. Оттого и родилась среди женского населения складная, да не всем понятная частушка:

На крыльцо Надежда вышла

А я — к занавеске.

Коль снежком она умылась,

Будем фрукту трескать!

Шалая двуногая нечисть шастала по горам под эту частушку. Очищала колхозные склады от скудных пищевых остатков, сберегаемых пуще глаза, уводила овец с база. Когда народ уродовался на колхозной работе, ныряла нечисть в дома, с корнем выдирала замки, хапала без разбора из шифоньеров неказистое, пронафталиненное тряпье.

Районная милиция сбилась с ног: жалил насмешками со всех сторон трудовой, из России переселенный люд, всыпало по первое число городское начальство.

Со временем, к самой весне, остервенилась вороватая сила до предела: стали пропадать целые гурты овец, а с ними исчезали и русские пастухи, коих находили потом оскопленными, зверски изрезанными, с содранной кожей на спине, со вспоротыми животами.

Дубов, недавно принявший райотдел милиции, забыл про сон. В злой одышке, без продыху плел сети из засад и облав. Тянул их на себя — сеть приходила пустой.

В ночь с марта на апрель из конюшни колхоза у председателя Надежды Дубово/4 пропали две лошаденки В яслях, на нескормленном сене, лежал клочок оберточной бумаги с корявым карандашным автографом. Бабий вой сутки висел над селом.


Председательша баньку к ночи затопила.

«Да г-господи, что ж никого не кликнула на подмогу?» Бабы снарядили к баньке пятерых самых проворных с веничком, мочалкой, кваском.

Явились гуртом, протиснулись в предбанник и обомлели: сидела их председательша сиротой на лавке. Глаза бездонные, в пол-лица, руки меж коленей повисли, жилами набухли.

Бабы разохались. Трофимовну раздели, повели под руки в парилку. Будто куклу вели. Отшутилась она через силу:

— Не той рукой обнимаете, бабоньки. Нам бы щас что покрепче, поволосатее.

Повздыхали бабы: какой мужик позарится на безлошадную артель, когда свои, родимые, с фашистом схватились. Принялись мять, растирать председательшу в парилке. И начала Надежда оживать. Лицом разалелась в каленой, квасной духовитости.

После этого взялись обхаживать ее бабы в предбаннике. Сидела председательша на лавке русалкой. От тела — переливы жемчужные, грудки розовой твердостью выперли, волосы пшеничным водопадом всю спину облили, а вокруг головы…

Присмотрелась одна из баб, заблажила со страху:

— Х-хосподи! Глянь-кось, что это над ней?

— Тю на тебя! Где?

— Над головой… ровно сияние!

Присмотрелись и попятились от Надежды. В парной полутьме предбанника над головой Надежды обозначилось нечто… Мерцал отчетливо радужный нимб.

— Трофимовна, королева ты наша, над тобой че деется? Ой, бабы, как у святых на иконе! Ох-хо-хонюшки-и-и… И где ж мужики наши, воители, красоту такую приголубить, пригреть некому, че война, сука, наделала!

И тут будто очнулась Дубова. Вскрикнула подстреленной журавлихой, сползла с лавки на пол, распласталась крестом.

Выташнивая из себя гадючую тоску-сомнение насчет украденных лошаденок, зашлась в плаче, ударила по горячим доскам кулачками:

— Не мог он… Не мо-о-о-ог!

Встряхнуло от удара баньку, содрогнулась печь, тугим рокотом отозвалась под полом земля. Бабы взвизгнули, прянули к двери. И еще раз ударила председательша в пол. Прыгнули угли в печке, посыпался росяной дождь с потолка. Скрипнув, черным клыком выперло из стены бревно, запустив в дыру ледяной сквозняк.

Била в пол женская невесомая рука, но будто стопудовым молотом отзывались эти удары. Криком кричала ее душа, раздавленная бумажонкой, что оставил вор в яслях вместо украденных лошаденок. Расползлись по оберточному клочку карандашные каракули, крапивой жгли два слова: «Апти-абрек».


Со всех сторон сочился, обволакивал его чистый, пронзительный звон. Земля била Апти тычками снизу, в спину. Задыхаясь в тревоге, он стал выдираться из цепких объятий сна.

Очнулся, сел, дико озираясь в темноте. Земля под ним мерно подрагивала, с потолка сыпалась невидимая каменная крошка. Звон серебряного тона шел откуда-то сверху, затопляя гулкое чрево пещеры.

Апти встал. Пошатываясь, лапая на ощупь шершавый гранит, побрел к фонарю на стене. Зажег его. Яичный желток света расползался по стене. Поднял фонарь. На колышке, вбитом в щель, качалась подкова с ноги белого жеребца. Она ударяла о каменный выступ стены, посылая к Акуеву звенящие пульсары тревоги.

Апти крепко потер лицо: баран! Сколько времени потерял! Это она звала. Он ей нужен! Повесил фонарь. Рывками натянул бешмет, накинул бурку. Сдернул с колышка уздечку, притиснул к боку седло. Кинулся к выходу.

Добрался до аула, к сакле председательши, незадолго до полуночи. Исхлестанный Кунак устало отфыркивался, густо парил. Апти завел его за жерди ограды, виновато обнимая за шею, нашептывая на ухо:

— Я виноватый, Кунак, я дурной, виноватый ишак.

Луна стояла в зените, и их куцые тени волочились по искряному насту.

В белесую смутность стены врезался желтый квадрат окна: хозяйка еще не спала. Апти облегченно, неистово передохнул, повел Кунака к сараю. Там выдернул из кормушки пук соломы, насухо обтер коня, накинул на него бурку, забросил поводья на кол.

Вышел во двор. Стена дома была уже серой, без желтого квадрата. Он подошел к окну, поднял налившуюся чугуном руку, постучал, стал ждать.

В сакле приглушенно скрипнула половица. Голос Синеглазки спросил:

— Кого принесло?

Апти шагнул к крыльцу. Поднялся на ступени, кашлянул, вполголоса сказал:

— Апти это. В гости тибе пришел.

За дверью невнятно всплеснулся то ли всхлип, то ли стон. Брякнул крючок, дверь распахнулась.

— Заходи, гостенек, коли пришел, — позвали из сеней.

Он ступил через порог, трепетавшими ноздрями тоскующе вдохнул памятный, пряный запах домашнего уюта. Пошел вдоль стены. Наткнулся на лавку, сел.

Чиркнула спичка. Зажглась лампа, осветила Синеглазку в блеклом ситчике. Она села напротив, на табуретку, сунула ладони меж коленей. Молча смотрела на гостя. Свет тек из-за ее спины, плавился в пушистом ворохе волос.

— Ну, абрек, рассказал бы, че ли, чем занимался.

— Спал в пещере, — сказал Апти. Наползала на душу едучая тревога: что-то не так складывалась, начиналась встреча. — Думал, беда случилась. Кунака сильно обидел, плетью бил. Думал, тибе нужен, ехал быстро. Звала?

— Как не звать, — едким напевом отозвалась женщина. — Все слезы лила, куда ж кавалер задевался, никак черти с квасом съели. Глядь — явился, не запылился. Отощалый, шкилетной комплекции. Никак оголодал? Иль работенка высушила — по чужим шифоньерам да катухам шарить?

— Плохо говоришь. Не понимаю, — качнул головой Апти, загоняя внутрь кричащий свой ужас от совсем чужой теперь женщины.

— Как друг дружку понять? На разных языках говорим, разные дела делаем. Ступай поищи понятливую.

Никогда еще не было ему так страшно. Надо вставать с лавки, идти под мерзлую луну. Этот теплый свет из-за женской спины, эта домашняя обжитость останутся здесь. Дверь отрубит все это от сердца топором. Если ей не нужен — кому нужен? Останется ветряная стынь, камни, кабаны, вой шакалов. Зачем с ними жить?…

Он стал подниматься.

— Погоди, — тихо, с мукой попросила женщина. — Не задержу долго. На один вопрос ответь. Зачем тебе барахло людское?

— Не понимаю, — тоскливо сказал Апти.

— Зачем людей грабишь, скотину последнюю у них уводишь? — надорванно крикнула Надежда.

— Тибе какой собака это брехал? — в великом изумлении сказал Апти.

— Подожди… — взмолилась Дубова. — Одно скажи: как ушел тогда от меня, обидел кого лихоимством?

— Кого? — рявкнул, ощерился Апти. — Тебя мог обижать? Старика на деревянный нога, который кричал: танка наша быстра? Женщина, который плуг вместо жеребца тянет? Голодный ребятишка, их обижал? Кого? У тибя мозги есть, на меня такой черный слова мазать? Ты… ты… баба! Мужчину убивал бы!

Пошел к двери.

— А это что?

Он обернулся. Надежда держала в протянутой руке лоскут бумаги. Апти вернулся, взял бумагу. Увидел: «Апти-абрек».

— В кормушке нашли. Лошаденок наших увел. И расписочку оставил, — рвался голос у председательши. — Шибко аккуратный гость наведался. Ну что мне думать прикажешь? Верить не хотела, не могла на тебя думать, пока вот об это не ожглась.

— Саид, — обессиленно выдохнул Апти. — Яво дело.

Подставлял побратима Саид, в лапы милиции толкал со всеми потрохами, изобретательно. Напоминал о себе хвост отгрызший.

— Так не ты писал, че ли? — взмолилась, втиснулась в напряженную думу абрека Надежда.

Долго смотрел на нее Апти.

— Хлебом клянусь, — сказал наконец. — Тобой, Надя, клянусь. Сапсем с ума сходил без тебя. Как могу твоим людям обиду делать?

— Дак че же не приезжал? — горестно спросила она.

— Боялся, — сокрушенно признался Апти.

— Господи, кормилец ты наш трусохвостый! Меня-то за что измучил? Я все глаза проглядела… ждала!

— Зачем ждала? — дико, исподлобья глянул абрек.

Встала Надежда, неистово полыхая синевой глаз.

— Затем и ждала, чтобы… накормить. А там и приголубить, коль… заслужишь.

И, шагнув к Апти, не совладав с собой, обняла, прильнула к долгожданному, очищенному от коросты подозрения.

Его ловили на мушку из засады, бил колтун в горах, разъедала тухлая слякоть одиночества. Жизнь пронеслась своим чередом, чтобы выплеснуть в конце концов вот это существо, доверчиво дрожащее, бесценное, в кольцо его рук.

— Теперь для тебя жить буду, — потрясенно сказал он.

Подкова знала, зачем сунуть его с вечера в горячую бочку с водой, знала, когда пробудить, чем одарить.

Упруго и жарко напитывалось все существо кровью желания. О Аллах, не отнимай его из оставшейся жизни!

Перед утром он Проснулся, как и заказал себе, — в шесть, затемно. Открыл глаза, осторожно повернул голову. В глазах вызрел, вытеплился отсвет женского дорогого лица.

Он спала так тихо… Апти замер, чтобы уловить ее дыхание. Уловил. И оранжевый покой затопил его. Еще оставалось время, чтобы все продумать. Они осядут с женой где-нибудь на русской равнине, пока не кончится страшное время. Дубов рассказывал, что лесов у орси на плоскости столько, что птице не облететь за одну луну. Там можно затеряться так, что ни один шайтан-генерал не найдет. В лесах он прокормит Синеглазку, есть карабин и патроны. Потом, когда появятся сыновья, они все уедут в Казахстан, к своим. Он найдет там мать. И все станет совсем хорошо…

Хряснуло, задребезжало окно от грубого стука. Вздрогнула и проснулась Синеглазка. Села рядом с мужем. Крикнула, не открывая глаз, звонко и чисто:

— Кто?

Нежный сироп сна все еще струился с ее обнаженных плеч, стекал на брачное ложе по острым бархатным чашам груди.

— Открой, Надя, — сказал за окном надорванный, сиплый голос.

— Фе-едя, — узнала она голос брата, блаженно потянулась и вдруг, осознав все, что есть, что может быть, затравленно глухо вскрикнула.

— Молчи, — шепотом, одними губами велел Апти, бесшумно прыгнул в угол, где оставил одежду.

— Ох, что нам?… Куда ты? — простонала она.

— Открой, я тут буду, — отозвался Апти. Тоскующе оглядел жесткие вертикали стен: клетка. Окон нет. Выход только через комнату, куда войдет Дубов. Это его голос влетел сюда через открытую дверь, из другой комнаты. — Открывай, — ломая себя, повторил он.

Взял у стены карабин. Через ладонь потек к сердцу холод надежной стали. Он оставил щель в двери. И увидел через нее, как вошел Дубов: шагнул из сеней черный милиционер. Пошел к столу, опустился на лавку и закаменел в неподвижности.

— Феденька, ты чего? — качнулась к нему сестра. — Что стряслось, братик?

— Перекусить… найдешь? — раздельно и сипло спросил командир.

Он смотрел из-под козырька фуражки мертвым взглядом на дверь, и Апти, отшатнувшись от щели, оперся плечом о стену. Ощутил, как цепенеет в ледяном панцире спина. Ну вот и встретились.

— Щас, Феденька, мигом! — хлопотала вокруг стола сестра, доставала из печи чугун, резала хлеб, прижимая его к ночной рубахе на груди.

Придвинув снедь к Дубову, опустилась на лавку рядом с ним, взяла под руку, прижалась. Он взял ломоть, откусил, стал медленно жевать. Под пепельной щетиной на скуле картечиной катался желвак.

— Да что с тобой, братик? — передернулась в ознобе Надежда. — Беда какая? Убили кого, че ли? Твоих?

Федор все жевал, и фуражка, нахлобученная на уши, шевелилась на его голове. Постарел командир, сильно постарел — жадно вглядывался Апти в столько раз снившееся ему лицо.

— Кого, говоришь? — прожевал, глотнул Дубов. — Да уж нашел он кого, с-с-стервец. Удружил.

— Кого, Федя? — со страхом склонилась к столу, заглянула брату в лицо Синеглазка.

— Зампредоблисполкома из города прибыл, заночевал у нашего предрика Мазиева. Обоих и… — рубанул ладонью по столу Дубов, — порешил из шмайсера наискосок.

— Господи, когда?

— Часа три назад. Весь район на ноги подняли, аулы прочесываем. Мои там с фонарями по сараям шарят. Вовремя смылся. Однако цидульку оставить не забыл. Грамотеем стал, корешок. Научил на свою голову.

— Каку цидульку, Федя?

— «Каку»… — дернув щекой, передразнил Дубов. — Ты б, Надежда, со словами построже, все ж председательша, не хухры-мухры. Каку? А вот таку. Третью по счету.

Полез в нагрудный карман, выудил мятую бумажонку, пришлепнул ее ладонью к столу. Надежда вгляделась, слабо, придушенно охнула.

— Что так? — поднял брови Дубов.

— Ниче, ниче, Федя…

— Третью писулю нам оставляет. Магазин грабанул, сторожа ухлопал, коров из Ножай-Юрта увел. Теперь сразу двоих шишек ухайдакал. Что ж ты так вызверился, друг сердешный?… мало тебе навару с добра людского, на кровицу потянуло? М-м-м… — закачался, замычал, обхватив голову, Дубов.

— Тогда и эту поимей для количества, — непонятно весело, не в лад с ситуацией, сказала Надежда.

Резво метнувшись к шкафу, достала и положила перед братом листок с каракулями. Дубов пригнулся, сличил со своими, стал подниматься.

— Эт-то у тебя откуда?

— Все оттуда, Федя. Мы ее теперь вместо лошаденок ваших станем запрягать.

— Лошадей увел?! Давно?

— Аккурат вчера. Собралась седня к тебе нести. А ты вот он, сам явился.

— Та-ак, — свирепо сопнул Дубов. Стал сгонять складки гимнастерки с тощего живота на спину. Затянул ремень потуже, на две дырки. Уперся кулаками в стол. — Ну, проводничок ты наш, дай время, свидимся. Ай как нужно свидеться!.. Уж я расстараюсь для такого дела!

— Не за тем гоняешься, — звеняще сказала сестра. Стояла она прислонившись к стене, дрожала на губах отчаянная улыбка.

— Это как? — грузно, всем корпусом развернулся к ней Дубов.

— Не того ищешь, Федя.

— Ты вот что… Ты в загадки не играйся, — ощерился Дубов.

— Сел бы ты, — откачнулась от стены, шагнула к брату Надежда. — Ты, Федя, присядь, а я тебе кое-что для соображения подкину. Моих баб не пробовал щупать?

Дубов изумленно, гневно моргал.

— Гладкие они стали, — смиренно пояснила сестра, — прям сплошной секрет для уполномоченных, измаялись, бедолаги, отчего такая гладкость? Закрома до донышка выскребли, молоко, масло до последней фляги вывозят, а бабы мои все живут, вроде как святым духом питаются. Да еще частушки распевают. Самые удобные мы теперь для Советской власти: не питаемся — и веселые. Однако оттого вдвойне подозрительные. Жуть как беспокоит уполномоченных такая катаклизма на нашем селе: какое упущение по службе допустили?

— Ты б к делу поближе, времени у нас маловато, — заворочал шеей в воротнике Дубов, тесен стал воротник. — К тому же время такое, война.

— А у вас все время такое, сколь себя помню! — нещадно хлестнула словами сестра.

— У кого… у нас? — уставился на свои кулаки Дубов.

— Ты меня, Федя, в кутузку спровадь, чтоб знала сестра, каку правду братику говорить, а каку в тряпочку шептать, — тихо посоветовала Надежда.

Не ответил Дубов, горько, измученно смотрел на сестру.

— Я все это к тому: пока вы за Апти-абреком по горам гонялись, он мой колхоз кормил. Бабам, ребятишкам с голоду пухнуть не давал. Свиней диких бил да нам подбрасывал. А то видали бы твои уполномоченные молоко с нашей фермы. Потому и говорю, товарищ майор, не за тем гоняешься.

Озадаченно пялился на сестру Дубов: не укладывалось услышанное в голове.

— Так что возьми эти бумажки, начальник, и на гвоздик повесь, — ядовито закончила сестра. — Не Апти их писал, гадюка одна, по имени Саид, коего Апти недодавил по мягкости своей. Его и лови, того самого, что отряд Криволапова на засаду немецкую вывел. Ну, дошло, че ли?

— Это что… Апти, проводник мой, у вас в кормильцах объявился?

— Дошло по длинной шее, — похвалила председательша. — Он самый, твой закадычный. «Мама мыла раму» пока «индюшка на яйцах сидит».

— Ну дела-а!

И, осмысливая сказанное сестрой, примеряясь к фартово-едкой новости, полез майор по закоренелой привычке в самую глубь информации, в ее суть.

— Погоди, а откуда тебе про Саида известно, про то, что его Апти недодавил? Он что, сам тебе исповедался? Когда ты его в последний раз видела? Где?

— Больше, Феденька, от меня ничего про Апти не обломится. Не серчай. Врать не хочу. А от правды ты весь вразнос пойдешь, она поперек твоей службы, как кость в горле, встанет.

Смотрел на сестру начальник райотдела милиции Дубов, и заволакивала его взор холодная отстраненность.

— Ну-ну, дело хозяйское. Только вот что из твоих слов про кормильца вытекает: фикция.

— Это почему?

— Сама прикинь. Твой горячий хабар, что уголь печной, к рассвету одна зола останется. А вот эти бумажки с подписью потрогать можно и к делу пришить, поскольку вещдоки они. И не только мною зафиксированы. А коли так, областной розыск на Акуева и высшая мера к нему, заочно объявленная, в силе остаются.

— Ты что ж… мне не веришь? — в великом изумлении спросила сестра.

— Я, Надьша, теперь себе не всегда верю, — отвел глаза Дубов.

— Мне… не веришь? — отчаянно, жалко переспросила сестра. — Федя, это в какую же сторону нас жизня волокет?… На кой ляд она мне, бабам моим, народу нашему, ежели брат сестре, муж жене, мать сыну верить перестанут?! На кой ляд оно, это светлое будущее, без веры, на крови, на голодухе, на страхе замешанное?! — исступленно пытала Надежда.

Поднялся Дубов из-за стола, притиснул плечом дергающуюся в тике щеку. Волоча ноги, побрел к двери. Остановился посреди комнаты, сказал мертвым голосом:

— Ты б чего полегче спросила. Я таких вопросов сам кому хошь накидаю.

— Не веришь мне?! — еще раз настигла и зацепила его, как крючком, сестра.

И, дернувшись на этом крючке, вогнав его в собственную плоть, взревел он придушенно, отчаянно:

— Да верю я, Надьша, верю! Только генерала в эту веру не обратишь! Того самого, что Апти ишаком обозвал! Когда по ВЧ об убийстве Москву оповестили, Кобулов сюда сам вылетел. К утру будет, а может, уже прилетел… Мы землю жрать под его чутким руководством будем, пока Апти не словим. Что прикажешь генералу докладывать? Что Акуев кабанов для вас бил? Где кабаны? Где Апти? А расписочки — вот они, суки, руки прижигают… Самолично расписался, что двоих этой ночью угробил. Все, Надежда, все! Не трави ты меня, я и так…

И, не закончив, подался Дубов к спасительной двери — от сестры, от правды ее, от глаз испепеляющих.

— Ночью, говоришь, угробил? Когда же это он успел? Чай, не оборотень твой свояк, надвое не делится. Нехорошо, братишка, уходишь, — звонко и чисто попеняла сестра.

— Чего? — развернулся Дубов.

— Свояка, говорю, обидишь. У сестры был, а не повидались.

— Какого свояка?

— Иди сюда, Апти. Выходи, хороший мой! — метнулась Надежда к спальне, распахнула двери и, взяв Апти под руку, вывела в кунацкую — на свет, к братовой остолбенелости.

Остановила абрека посреди комнаты, прислонилась, растворяя в нем судьбу свою, доброе имя и будущее.

— Эту ночку со мной он был, Федя. Недосуг ему душегубством заниматься. Жена я его с этой ночи.

Глава 33

Более года после восстания Осман-Губе отсиживался в горах Дагестана. Аул его детства принял блудного сына снежным равнодушием. Родственников в нем не осталось. Знакомым он рискнул показаться: дважды накрывало аул черным крылом карательных проверок, спущенных из Махачкалы Кругловым и Меркуловым. Полковник укрывался у друга детства — хромого Мамеда. С ним же и оборудовал пещеру неподалеку от аула, у него и бывал изредка ночами, узнавал новости, фиксировал приливы и отливы репрессий.

Рацию с запасными батареями, сброшенную с оружием еще в Чечне, он оставит там же, у Богатырева: вместе закопали у него в саду, упаковав во влагонепроницаемый резиновый мешок, а затем в брезент.

Перед этим последний раз вышел полковник в эфир, сообщил Арнольду в Армавир о своем уходе в подполье на неопределенное время, попросил оставить те же позывные, то же время для связи с Берлином и на всякий случай со Стамбулом.

В феврале 1944 года, узнав о выселении чеченцев и ингушей, Осман-Губе понял: все кончено. Сталин одним махом обрубил тыловую угрозу, припекавшую его с юга, разорвал агентурную — немецкую, английскую, турецкую — сеть, сплетенную за годы на Кавказе многими разведками мира. Выжженная, обезлюдевшая от коренного населения земля уже не даст антисоветских ростков.

После этого Осман-Губе приложил все силы, всю хищную изворотливость ума, чтобы запастись формой милиционера и самым надежным удостоверением — офицера НКВД. Это в конце концов удалось, помог Мамед старыми связями и подкупом.

К концу марта, когда стали набухать почки на старой груше, спала волна репрессий и зажурчали первые робкие ручейки в горах, полковник решился на дальнюю вылазку в Чечню: пора было выбираться к своим через Турцию, предварительно проинспектировав остатки агентуры среди русских в Грозном.

Из Унцукуля он отправился к Ботлиху, затем через перевал Харами перешел границу Дагестана и Чечни и добрался до Ведено. А уж оттуда двинулся к Новому Алкуну.

Горный переход дался неимоверно трудно, хотя год вольной жизни в горах, простая здоровая пища укрепили Осман-Губе.

За время перехода он перебирал и оценивал все сделанное за долгую жизнь. Отрады это не принесло, память бесстрастно выдавливала на поверхность стерегуще-жестокую суету с подчиненными и раболепную осторожность с начальством. На ум пришел безрадостный образ: будто двигался он к цели (покой, независимость, комфорт) рваными прыжками по земле, уставленной капканами. И становилось все труднее с каждым годом попадать в тесные промежутки между ними.

… Мертвым молчанием встречали его пустые сакли в аулах. Редкие из них начинали заполняться переселенцами из России. Такие селения полковник обходил стороной.

Новый Алкун встретил Осман-Губе тем же смрадным запустением. Дом связника Богатырева был распахнут настежь, плесень и тлен разъедали его изнутри.

Откопав рацию, вложив в нее батареи, он повернул ручку. Щекочущей надеждой обдало сердце: малахитово засветился индикатор, хотя на это не осталось почти никакой надежды.

Вечером он вышел на связь со Стамбулом. Но едва начал передачу, как с ужасом зафиксировал стремительное падение мощности — на глазах садились старые батареи. Тускнеющий зеленый огонек погас через несколько секунд.

Он долго сидел под яблоней, измордованный ударами судьбы, поникший старик, который потерял все, кроме самой жизни. Нужна ли она такая вот, без просвета, без цели?

Но жажда жизни в его сухом, все еще крепком теле оказалась сильнее логики и здравого смысла. Она подняла Осман-Губе и повела дальше, к последней призрачной надежде — к дому Махмуда Барагульгова: может, удалось второму связнику выскользнуть из облавной, выселенческой сети в последний момент, может, швыряет его по горам волчья доля абрека.

Ангушт тоже оказался пуст. Но в сакле Барагульгова было подметено, занавески на окне раздвинуты и в очаге еще теплились угли под слоем золы.

Полковник сел в засаду на чердаке соседней сакли и приготовился к долгому ожиданию. Ослепительно белым, нетронутым саваном лежала между мертвыми саклями улица. Лишь одна хорошо протоптанная тропинка тянулась через огород к сакле Махмуда.

Через трое суток Осман-Губе увидел: к околице на рысях подъехали легкие плетеные санки. Седок распряг, завел в катух лошадь. Немного погодя он вышел, направился к сакле, закрыл за собой дверь.


Махмуд вскинулся на скрип двери, вгляделся, раскинул руки:

— Осман! Дорогой! Ей-бох, как родной брат ты мине, как отец! Почему долго не приходил! Где был?

На лице хозяина влажным растроганным блеском сияли глаза. Объятие было неистово-крепким, долгим, Осман-Губе успокоился.

Задвинув занавески на окне и завесив его толстым байковым одеялом, Махмуд зажег свечу, собрал на стол скудную снедь. Очаг запалили уже в полной темноте. По кунацкой расползалось благодатное дымное тепло. Пили бульон из сушеного мяса, закусывали овечьим сыром, чуреком.

Махмуд рассказывал о выселении. Голос дрожал, прерывался. Связник отворачивался, вытирал глаза. Двадцатого февраля шесть мужчин на шести санях из Ангушта отправились далеко в лес: охотиться, готовить дальние кошары для летней пастьбы скота. Вернулись в пустой аул. Жены, дети, старики — где они теперь, пережили дорогу в Казахстан или уже в райских садах Аллаха?…

Теперь шестеро бродят по горам волками: то их стерегут из засады гаски, то они грызут глотки красным истребителям, сдирают с них шкуры живьем. Двое из группы тяжело ранены. Махмуда послали пошарить в пустых саклях: может, где завалялось лекарство.

— Много раз приходил домой? — сострадая, спросил полковник.

— Два раза. Сюда ходить, ей-бох, как кинжалом тут режет, — сморщился, накрыл сердце черной ладонью связник.

— Понимаю тебя, брат, — сцепив зубы, обнял чеченца Осман-Губе.

Ослепительно высветилась в памяти глубокая, проторенная по огородной целине стежка — такую двумя визитами не выбьешь. Значит, приходил много раз. Для чего?

Вызревало решение: с помощью Махмуда добраться до города в предельно плотном режиме слежки за проводником. Перед городом избавиться от него. В Грозном проверить две явки, дать задание и затем, имея в послужном активе хоть это скудное дело, кое-какую заслугу перед берлинскими хозяевами, прорываться в Берлин через Баку, Иран или Турцию. Документы надежные, они легализовали ношение оружия. Догонять по Европе откатившийся на сотни километров фррнт с целью перейти его — безумие.

— Теперь немножко спать будем, — сладко зевнул, бросил бурку на топчан Махмуд. — Давай сюда ложись, я на полу…

— Здесь не будем, — покачал головой немец. Объявил спокойно: — Ночевать в лесу.

— Зачем лес? — оторопел связник. — Тепло тут.

Осман-Губе молча буровил связника глазами. Напомнил: красные.

— Ей-бох, они сюда не ходили больше! — страстно уверил Махмуд.

— Сегодня нет, завтра могут прийти, — жестко дожал полковник. — Иди запрягай лошадь.

— Ты правильно говоришь, — неожиданно поддался Махмуд. Оделся, пошел запрягать.

И опять заныло в гестаповце: лекарства. Он приезжал за лекарствами для раненых, почему не сопротивляется, не напомнит?

… Сели, поехали почти в полной темноте, едва подсвеченной снегами. Небо застлало черной пеленой туч, луна лишь изредка высвечивала в их глубинной толще хининно-тусклый клок.

Лошадь с трудом тянула на крутой подъем, боязливо, недовольно всхрапывала. Крепко, совсем не по-весеннему подморозило, визжал наждачно-жесткий наст, из фиолетово-темного пространства выползали, плыли мимо торчащие черные туши стволов: густел матерый лес.

Съехали в ложбину, натаскали сушняка, запалили костер. Лошадь устало отфыркивалась. Махмуд накрыл ее попоной. Перед отъездом нагрузил ворох тряпья из своей сакли: домотканые коврики, теплый бешмет и специально для Осман-Губе тяжелый тулуп.

Уселись в сани напротив костра. Махмуд, умащиваясь поудобнее, предложил:

— Утром поедем к кунакам. Мал-мал гостим, потом…

— Утром едем в Грозный, — сухо перебил гестаповец. — Там дела. Сколько ехать?

Почувствовал плечом: будто током шибануло аборигена.

— Э-э. Осман, я чечен-бандит, как в город ехать? Турма не хочу!

— Не надо бояться. Есть документы: я — дагестанский майор НКВД, ты — мой оперативный работник. Едем в наркомат Грозного, в спецкомандировку.

Барагульгов долго молчал, думал.

— Тогда другой дело, — наконец согласился. — Я тибе верю.

«Куда после Грозного, не спросил», — в третий раз настигло сомнение полковника. В нем сгущалось чувство опасности. Оно в конце концов привело к решению: этого надо убирать еще в лесу, при первой же остановке, не доезжая до города, когда станет ясно, в каком направлении город.

Коротали долгую ночь на санях, полулежа. Дремали вполглаза. Рядом мерно хрустела сеном лошадь.

К утру вызвездило. Пронзительно и гулко ввинтился в предутреннюю тишь волчий вой. Осман-Губе, дрожа от озноба, очнулся. Розового окраса рассвет расползался по горам. Лошадь, понурив голову, дремала рядом с черным кругом кострища. Махмуда рядом не было.

Режущая опасность полоснула полковника: проспал, упустил! Сбросил с плеч наброшенный тулуп, спрыгнул с саней. Рванул кобуру с пистолетом, расстегнул, достал оружие. Выудил из кармана ватника лимонку.

Стылая грозная тишина обволакивала, сжимала обручем голову до звона в ушах.

Позади едва слышно хрупнул снег. Осман-Губе дернулся на звук, развернулся. Из-за густо-белого начеса кустов выходил, затягивая брючный ремень, проводник. На черно-щетинистом лице прорезалась зубная щель:

— Салам алейкум! Как спал, Осман?

— Где был? — коршуном уставился гестаповец.

— За кустом сидел, — широко расплылся проводник. — Тибе тоже надо. Иди посиди, далеко ехать.

Осман-Губе пошел за кусты, убедился.

… Барагульгов кутал полковника в тулуп, пыхтя, с натугой застегивал овчину на все пуговицы, заботливо урча:

— Типло будит, клянусь, хорошо будит…

Руки Османа-Губе утонули в длинных кишках рукавов, голова — в шерстяном стоячем заборе воротника. С великана тулуп, что ли?

Ехали рваным темпом: вверх — вниз. Снегу, не давленного, не тронутого полозьями, намело на бывшей дороге почти по колено.

Лошадь парила, роняла табачного цвета кругляши, устало отфыркивалась. Барагульгов часто соскакивал с саней, помогал, подталкивал.

Осман-Губе угрелся, наглухо закованный в овчину, временами проваливался на несколько минут в дремоту. Все шло по его плану вопреки предложениям туземца.

Остановились на краю речушки. Иссиня-темный стеклянный поток скользил над камнями в белой пушистой окантовке. Лошадь сунулась к нему мордой, зайдя по колено, жадно всосала в себя расплавленный хрусталь воды.

Махмуд, загребая ногами снег, устало побрел к кустам.

— Сичас, малый дело сделаю… Скоро в городе будем. Час ехать, — махнул рукой в сторону Грозного.

Осман-Губе дрогнул, пронзительной ясностью решения обдало мозг: пора! Здесь.

Сунулся расстегивать пуговицы тулупа. Бешено засопел: мешали непомерно длинные рукава. Стал выпрастывать из них руки. С изумлением понял — не получится: кисти намертво вязли в длинной, узкой, забитой шерстью трубе.

Пыхтя, ругаясь остервенелым шепотом, прихватил две полы, чтобы дернуть их в разные стороны, разодрать овчинный смирительный халат, с мясом выдрав пуговицы. Покрываясь испариной, ловил зажатые в кистевом изгибе тяжелые, неподатливые овчины… Время! Уходило время.

— Что, не выходит? — с веселым ядовитым сочувствием спросил неподалеку сочный голос.

Осман-Губе передернуло. Он вскинул голову. Глаза его полезли из орбит. У кустов, куда скрылся Махмуд, стояли пятеро автоматчиков. От них отделился невысокий, в ладно сшитом белом полушубке офицер. Держа автомат наготове, пошел к полковнику. Остановился в трех шагах, заинтересованно предложил:

— Продолжайте. Ну-ка, дернули!

Осман-Губе, загипнотизированно глядя в черный зрачок автоматного дула, рванул полы в разные стороны. Внизу чуть слышно треснуло, и… ничего.

— Ни хрена, — с удовлетворением зафиксировал Аврамов. — По спецзаказу для вас сработано, господин полковник. Пуговица — железная, крашеная, пришита намертво шелком. Ну-с, будем знакомиться. Полковник Аврамов, офицер для особых поручений при генерал-лейтенанте Серове. Вы, Осман-Губе, мое особое поручение еще с сорок второго. — Подался вперед, негромко хлестнул командой: — Встать!

Осман-Губе поднимался на санях, придавленный чудовищным, безнадежным бессилием: его, старого разведчика, провел дикарь. Надо было стрелять в туземца после первой лжи. Захлебываясь в селевом наплыве страха, все же ворохнулся полковник сыграть негодование:

— В чем дело? Я офицер НКВД из Дагестана, направляюсь…

— У нас нет времени на спектакль, обер-штурмбаннфюрер, — поморщился, перебил Аврамов. — Вы попали под наше наблюдение с момента прибытия к Исраилову. Радист Ушахов — наш агент. Он назвал и ваших связников Богатырева и Барагульгова. Богатырева мы прозевали, ушел в банду перед выселением. А Барагульгов на вас зуб давно имеет, сам предложил нам план в случае нашего появления. Для этого мы оставили его в горах. Однако долго вы отсиживались, мы уж всякую надежду потеряли.

Ваше прибытие в Ангушт засекли сразу же. Сигнал — задернутые занавески в сакле Барагульгова. Как видите, я открыл все наши козыри. Вам изображать кого-то — лишняя трата времени. Будем о деле говорить?

— Не здесь и не сейчас, — сгорбился полковник. Тулуп давил на плечи свинцовой тяжестью, сгибал хребет.

— Именно здесь. Сейчас, — уперся Аврамов. — Слишком большая роскошь давать отсрочку такому стервятнику, как вы.

— Что вы хотите?

— Нам нужно закончить одну давнюю работу. С вашим участием. Либо вы включаетесь в работу — тогда одно отношение к вам, либо отказываетесь — в этом случае попробуем справиться сами. Поймите, вы для нас давно отработанный материал. И нужны лишь для одного пятиминутного дела.

— Мне надо подумать.

— Я уже сказал: нет времени. У нас осталось… — Аврамов посмотрел на часы, — сорок минут до сеанса радиосвязи.

Бунтующая гордость закипала в Осман-Губе. Он — инородец, унтерменш, хиви — дорос до полковника в одной из лучших разведок мира. А с ним обращаются как с ефрейтором из гитлерюгенда, весь набор воздействия — букет примитивных нелепостей, проросший на столь же нелепой лжи.

— Вы слишком самонадеянны, полковник, — выпрямил спину, уставился вдаль гестаповец. Его горбоносый чеканный профиль рельефно впаялся в неистово-розовый небесный фон.

— Я? — удивился Аврамов. — Это как понимать?

— Все ваше пятиминутное дело, в которое вы заталкиваете меня, — блеф, примитив, попытка втянуть в соучастие в момент шока. Я более двадцати лет в разведке. Потрудитесь поискать для работы со мной более профессиональный стиль.

— А чем вам мой стиль не нравится? — с напористым любопытством спросил Аврамов.

— Вы привязываете свое дело к моей поимке. Но сто шансов против одного, что мы могли не появиться здесь к этому времени. Я мог изменить маршрут следования. Я мог трижды пристрелить Барагульгова за топорную ложь, он трижды бездарно выдал себя. Наконец, я мог вообще не появиться в Ангуште, а перебраться в Турцию из Дагестана…

— Однако вы здесь при всей нашей примитивщине, — хулигански пнул и рассыпал горделивое строение гестаповца Аврамов. — Торчите, извиняюсь, дурацким пугалом в нашем тулупе. И демонстрируете свою фанаберию.

Осман-Губе молчал. Аврамов исподлобья уставился на его горделиво-верблюжий профиль, зло усмехнулся:

— Ну и хрен с вами. Уважим ваш двадцатилетний стаж. Давайте начистоту, коль вы такой любитель высокого стиля. Значит, так. Через… тридцать две минуты у меня прямой сеанс с Ушаховым. Он все еще при Исраилове. Связь пойдет прямым разговорным текстом. Мы им ни разу не пользовались, контакты вязались морзянкой, я работал в качестве стамбульского шефа Ушахова, шефа, который не мычит и не телится для реальной помощи Ушахову и Исраилову.

На самом деле, на кой черт теперь Стамбулу какой-то Хасан? Его красные ободрали как липку: без войска по горам скачет. Но тут появляетесь в эфире вы, птица берлинского полета, стервятник гестапо, которое привыкло смотреть вдаль. Гестапо нужна агентура Исраилова, сеть его ОПКБ. Частично она в Казахстане, частично в Грозном. Вы ведь заявляли о своем желании завладеть этой сетью перед уходом от Исраилова? Я вас спрашиваю!

— Заявлял.

— Вот. Теперь повторите то же самое Исраилову еще раз. Самолично. Вы скажете: в энский час в энском месте сядет, не глуша моторов, немецкий самолет. Он заберет Исраилова и Ушахова со всеми списками ОПКБ и завербованной агентуры в Берлин. Через Иран.

Конечно, мы можем отбить эту новостишку морзянкой, без вас. Но, господин Осман-Губе, Исраилов описается от радости, услышав ваш родственный баритон. Да и веры больше живому голосу, чем морзянке. Теперь все понятно? Вы готовы? Да или нет?

— Нет, — утверждаясь на крепнущей надежде, отказал Осман-Губе.

«Не так резво, полковник, не так хамски. Если я разговорюсь, то лишь с Серовым. Я слишком много знаю, чтобы опускаться до тебя. Ты ничего со мной не сделаешь, у тебя нет полномочий. А мне надо многое продумать». Отворотившись от бешеного изумления красного, расслабил ноги Осман-Губе и опустился в сани, сморщив гармошкой овчинную свою тюрьму. Сидел, смотрел поверх кустов, обжигаясь щекой о свирепый накал затянувшейся паузы.

— Коней! — вдруг лопнуло над ухом.

Из кустов выводили оседланных озябших лошадей. На них взлетали бойцы-автоматчики.

— Куда этого, товарищ полковник? — негромко, деловито спросил хриплый голос.

— В расход. Вон там, в кустах, — равнодушно бросил приговор Аврамов. — Иванчук, Голещихин, привести в исполнение!

— Есть! — отозвались в унисон две дубленные морозом глотки, и два тугих рычага, уцепив гестаповца под мышки, сдернули его с саней, развернули, повели.

— Быстрей! — подстегнул полковник, и тупая безжалостная сила дернула, повела Осман-Губе рысью.

Чувствуя, чтоу него вот-вот лопнет сердце, он выбросил ноги вперед, буровя траншею в снегу, выкрикнул:

— Стойте! Господин полковник! Мы не закончили! Не обговорили условия!

Бойцы приостановились.

— Какие к… матери условия?! Условия он нам будет ставить, с-сука гестаповская! Выполнять!

Рванувшись изо всех сил, уперся Осман-Губе в саванно-белое, стремительно надвигающееся небытие, заштрихованное кустами. Но оно неотвратимо надвигалось. Тогда закричала в нем фальцетом неистовая страсть к жизненному, такому бесценному остатку, к стерильной чистоте снегов, к морозной щекотке воздуха в груди, к бело-розовому сиянию вокруг:

— Не на-а-до! Я согласен! Господин полковник, согласен!

— Отставить, — велел Аврамов. — Расстегните его. Возьмите себя в руки, Осман-Губе. Успокойтесь. У нас еще двадцать минут. Припомните, где вы были с Исраиловым только вдвоем? Дайте ему текст.

Глава 34

Приветствую Вас, дорогой Дроздов!

Я настаиваю: сделайте все возможное, чтобы добиться из Москвы прощения моим грехам. Они не так уж велики. Карьера и власть — жестокие и не всегда разумные стимулы наших поступков. Я неосмотрительно позволил им завладеть собой, причинив Советской власти столько хлопот и неприятностей.

Прошу прислать мне через Яндарова копировальную и писчую бумагу — 200 листов, тетрадь, доклад Сталина от 7 ноября, военно-политические журналы. Думы кипят во мне, как в адском котле, и я чувствую: там вызревает качественно иное варево, которое может быть полезным для Советской власти. Смею полагать, что от раскаявшегося Исраилова — публично раскаявшегося — будет больше пользы, чем от сожранного туберкулезом.

Я нуждаюсь в лекарствах. Пришлите лучшее из всех. Поверьте, я найду, чем отблагодарить. Мы стояли по разные стороны баррикады, но это было чисто биологическое, национальное противостояние, которое теперь глубоко противно моей душе, как и национализм любого пошиба.

Люди нашего с Вами масштаба обязаны находить общий язык, чтобы не ввергнуть мир в пучину хаоса.

Ваш Хасан Исраилов

ТЕЛЕГРАММА

Сталину, Молотову, Жукову,

политическому представительству Англии в СССР,

политическому представительству США в СССР,

в Верховный Совет СССР

Наш чечено-ингушский репрессированный народ в лице его делегаций и представителей абрецких отрядов уполномочил меня передать в ваш адрес телеграмму следующего содержания.

Наш народ не заслужил того репрессивного мероприятия, которое осуществили органы НКВД. Они называют нас (ОПКБ) врагами Родины, фашистскими прихвостнями, наемными агентами империализма. Так ли это?

Нет. В идеологии и теории нашей партии (ОПКБ) было кое-что от национал-социалистской партии Гитлера, в частности: пассивная борьба против засилья вульгарного большевизма и сионизма в России.

Но сейчас ОПКБ — мирная и демократическая организация. Она имела бы в любом другом государстве возможность для легального существования. Но у нас запрещена. Причина этого запрещения ясна: политические авантюристы всех мастей и господа реакционное духовенство типа Джавотхана Муртазалиева, международные шпионы заманили нас в такую политическую паутину, из которой мы не в состоянии сами выбраться.

С течением времени программа и устав нашей партии неоднократно подвергались дополнениям и исправлениям. В настоящее время это вполне демократическая, конституционная партия, основной сутью которой является образование федеративной Республики Кавказ, что отвечает чаяниям двенадцати братских наций, населяющих его.

Успех Красной Армии на всех фронтах должен смягчить ваши сердца, породить в них слова прощения.

Если же невозможно оставить нас на свободе безнаказанными, если невозможно опубликовать амнистию, просим назначить нам наказание — выселение за пределы СССР, по аналогии со следующими фактами:

1. Удаление Шамиля русским царем.

2. Удаление Ленина царем перед революцией.

3. Удаление Троцкого из Советской России Сталиным.

4. Удаление Димитрова из Германии Гитлером.

Хасан Исраилов

Шли всю ночь. Под ногами изредка хрупал снег — растаяло и даже подсохло везде, кроме глубоких лощин. К хутору Ошной Кенахоевского сельсовета добрались к утру: Исраилов, Ушахов и двенадцать боевиков, возглавляемых Иби Алхастовым.

Саклю, указанную Осман-Губе в разговоре по рации, нашли сразу: каменная заброшенная коробчонка на краю аула под большой чинарой. Впритык к ней — катух для скота, почему-то запертый на большой ржавый замок.

Выставив автоматные стволы, двое телохранителей ударили дверь, вломились внутрь. Полосы снега на полу, стол, топчан, лавки, давно погасший очаг. Серыми молниями метнулись вдоль стены две большие крысы, исчезли под рваным, в дырах, брезентовым пологом.

Телохранители отогнули полог, всмотрелись в полутьму катуха. Пол густо устлан лежалой соломой, засохшими коровьими лепешками. С низкого потолка бахромой свисала паутина, на грубой каменной кладке стен толстым слоем налипла изморозь. Дверь снаружи заперта на замок, вход в катух только через саклю.

Двое вернулись на крыльцо, позвали:

— Заходите, пусто.

Вошли. Тесно, шумно расселись по лавкам, на топчане.

Ушахов огляделся, шумно выдохнул струю пара изо рта, сказал Иби Алхастову:

— Принесли бы сушняку. Отогреемся.

Телохранитель оглянулся на хозяина — здесь приказывал он. Хасан молча кивнул на дверь. Они в самом деле вымотались до предела и продрогли.

Ушахов перевел дух: одно звено задуманного закольцевалось.

… Через полчаса внесли, грохнули на пол несколько охапок сушняка, затопили очаг.

Исраилов, бросив туго набитый хурджин на топчан (никому не доверил, нес всю дорогу сам), грузно, расслабленно сидел за столом. Подняв голову, велел:

— Все в круговую засаду. Придет один человек, скажет: «Я из Унцукуля» — пропустите сюда. Остальных задерживать или убивать. Идите.

Охранники, косясь на огонь, распустившийся благодатным цветком, потянулись к выходу. Остался Ушахов и два телохранителя.

Ушахов сел на топчан рядом с хурджином. Он уперся в бок весомо и туго. В нем таился итог двухлетней ушаховской жизни, конечная цель: фамилии, адреса, пароли агентуры, всей антисоветчины, сколоченной лично Исраиловым, на которую он опирался в своей работе на Кавказе.

Почти все знал об этом Джавотхан Муртазалиев, частично — Иби Алхастов. Больше никто. Гонораром за кровь и пот станет вот эта кожаная заляпанная сумка.

«— Хасан, это я, человек из Унцукуля. Слушай внимательно. Я выполняю приказ. Жди меня с утра второго апреля в сакле, там, где мы встречались с Апият. Жди с бумагами. Ты, радист и бумаги нужны тем, кто отдал приказ. Я отведу к самолету. Все».

Этот голос возник неожиданно, как из преисподней, ударил по обнаженным нервам. Исраилов, потрясенно глядя на тускло-серый замолчавший ящик, только что подаривший спасение, задрожал подбородком, обнял Ушахова:

— Все… все, Шамиль! Конец этой мерзости, будь проклята земля трусов, шкурников, земля крыс! Они побежали с моего корабля при первой течи.

Осман-Губе продиктовал условия спасения три дня назад. Сегодня они выполнили свою часть. Дело за немцем. И за Аврамовым. Гестаповец говорил под его контролем: время выхода в эфир было аврамовское — для Ушахова. Для него же и слова: «Я выполняю приказ». Для Исраилова эти слова наполнены другим, долгожданным и ликующим смыслом: немец выполнял приказ Берлина: отвести к самолету, улететь!

Хасан привел к сакле, где они с гестаповцем когда-то встречались с какой-то Апият. Аврамов, наверное, уже окольцевал это место. Когда они пойдут на штурм? Сигналом для работы Ушахова станут первые выстрелы снаружи. Цель его работы — вот этот хурджин. За него нужно драться, пока не подоспеют аврамовские истребители.

Сколько времени? Снаружи сторожат двенадцать боевиков Хасана — самые надежные, испытанные. У них десять автоматов и два пулемета. Эту силу сразу не пробить даже роте. А может, не ждать, начать самому, сейчас?…

Сколько он продержится? Двое у очага, третий за столом. Даже если удастся прихлопнуть всех троих, в саклю ворвется наружная охрана. Тогда списки уплывут. Как быть, когда начинать?


Бессильный гнев изводил Исраилова. Сделанного уже не вернуть. То письмо Дроздову и письмо Сталину, Молотову… Когда-нибудь они выплывут. Они выдадут скулеж уставшего вождя. Тем, кто родится позже, никогда не повторить его путь мести, славы и величия, им никогда не насладиться сладким туманом суверенных надежд, не отравиться дымом пожарищ, где истлели эти надежды. Им не достичь тех разреженных высот, куда он взмывал орлиным взлетом, и той пропасти, где он теперь заживо гниет.

Потомки не поймут и не оценят. Горские дикари, может быть, вырвутся из казахстанской клетки, когда околеет сталинская свора. И начнут наверстывать ссылку: хапать, давиться деньгами, золотом, тряпьем… Мерзкий, ненавистный плебс будет стервенеть у беспризорного советского корыта, как стадо голодных хряков.

И вот тогда он огреет это стадо, предавшее его, длинным закордонным кнутом своей книги. Он выхаркнет в ней все, что думает о вайнахах. Эти горы, эти дикари всегда вызывали в нем тошнотное омерзение. Всегда! Но почему? Он никак не мог понять это раньше: откуда такая брезгливость к соплеменникам?

Просветил старик Джавотхан: в нем течет кровь великой еврейской расы. Ей тяжело, гнусно мешаться в венах с кровью горского плебса, кровью мусульман.

Он расскажет об этом в своей книге, и Европа Ротшильдов, вандербильдов, Европа сионских магнатов рукоплесканием встретит такую книгу. А может, не Европа, Америка?

Но прежде надо выжить, притвориться и выжить. Он бросит за свое выживание гестаповским псам списки ОПКБ — обглоданную кость. Но самое ценное останется у него — Гачиев. Это крупный козырь, он подрастает уже в аппарате Берии. Пусть станет там тузом, тогда за него можно получить сполна в любой разведке. Фотография, где они тискают друг друга в объятиях, растет в цене вместе с ростом Гачиева. Она как вклад в солидный банк.

Но надо выжить. Потом повариться в фашистском котле. Потом вынырнуть… в Америке и поведать о гнусном вареве этого котла!

Но проклятое письмо Дроздову, телеграмма Сталину… Почему Осман-Губе не появился в эфире хотя бы на неделю раньше?!

Он встал, зашагал, как в клетке, утыкаясь в стены. Бешено крутнулся к Ушахову:

— Зачем отправил то письмо Дроздову и телеграмму Сталину? Почему не отговорил, не остановил?

— Конечно, я виноват. Я всегда у тебя виноват.

— Если бы Осман прорезался раньше хоть на неделю.

— Хасан, — позвал Шамиль.

— Ну?

— Послушай горы.

Исраилов стал слушать.

— Я ничего не слышу.

— Я тоже. Мертвый аул. Когда шли — совы из дверей вылетали.

— Вот ты о чем.

— Об этом.

— Я улечу из мертвой Чечни. Ты предлагаешь ударить себя в грудь кинжалом? Вырезать сердце и поджарить его на углях покаяния?

Ушахов подумал, покачал головой, сморщился:

— Невкусно будет, шашлык из свинины.

Исраилов смотрел с изумлением. Что это, оскорбление или… плебейский юмор?

— Ты прав. Я не вырву свое сердце. Мне не жаль мертвых аулов. Я их ненавижу. Пусть время скорее пожрет эти нищие каменные гробы, пусть крысы и крапива заселят их навсегда. Что в них жило? Слизняки. Они предали меня, мою идею. Я рвал жилы, тянул их к цивилизации. А они променяли ее на заплатку земли, горсть мамалыги после восстания. Они рабски цепляются за свои обычаи, своих предков, свои скудоумные предания. Они выбрали сами свою судьбу: набивать утробу, плодить диких детенышей, завещая им делать то же самое. Но при этом гордятся, что в их языке нет слова «раб».

— А на каком языке ты говоришь?

— Тебе не понять его. На нем говорят властелины. Я только учусь этому языку, но вам его никогда не выучить. К нему прислушивались еще фараоны.

— Научи меня. Хочу говорить с фараонами, — смиренно опустил глаза Ушахов.

— Мы разной породы, — задумчиво разглядывал своего ядовитого пересмешника вождь. — Мы биологически несовместимы, как сокол и индюк, как рысь и собака. Когда я ловлю твой запах, на мне дыбится шерсть моих предков. Если бы не появился в эфире Осман-Губе, я бы пристрелил тебя сегодня.

— Сочувствую тебе. Но я нужен хозяевам, как и ты. Так что терпи. Недолго осталось.

Исраилов передохнул, расцепил посиневшие пальцы. С глаз спадала красная пелена: никогда не думал, что свирепое отвращение к радисту может достичь такого накала.

Они надолго замолчали. Исраилов вышагивал от стены к стене. Его жизнь скомкана, смята тупой ненавистной силой. А пропуск в иную жизнь покоится вон в той потертой сумке. Он посмотрел на часы. Осман-Губе, наверное, уже на подходе. Застонал в нетерпении, сжигавшем его:

— О Аллах! Скоро конец всему… Неужели еще в этом мире остались асфальт, огни, тепло, белые простыни, ванная?…

«Я должен многое поведать миру. Меня рано списали!» Охваченный нахлынувшим страхом, что не успеет тезисно зафиксировать мысли, которые лягут в основу его книги, он торопливо сел. Раскрыл пухлую тетрадь, куда записывал приказы, распоряжения по ОПКБ, где вел дневниковые записи. Вынул из кармана огрызок химического карандаша, стал писать.

За пологом в катухе отчетливо зашуршала солома. Исраилов поднял голову, уставился на брезент.

— Крысы, — равнодушно, на вставая, от очага подал голос разморенный теплом Алхастов. — Две туда по сакле нырнули, сам видел.

Все опять затихло. Исраилов писал.

Ушахов оцепенело смотрел на полог, голова раскалывалась от лихорадочной мешанины мыслей: начинать? Сейчас может получиться. Те двое — как сонные мухи, не успеют очухаться. Первый выстрел — в Хасана. Надо начинать. Или… ждать заварухи снаружи? Тогда будет легче…

Остановившийся взгляд его зафиксировал что-то непривычное. Он сосредоточился, всмотрелся. Почувствовал, как зашевелились волосы под папахой.

Из черной дыры в брезенте бесшумно выползал черный вороненый ствол. На два… на три пальца… на ладонь. Дуло утвердилось в неподвижности. Он смотрело на Исраилова.

Глава 35

Они стояли друг против друга: два закадычных врага, милиционер и бандит, два родственника поневоле. И режущая тишина ввинчивалась им в позвоночник. Ее не мог нарушить молчаливый крик глаз Надежды, только что назвавшейся женой абрека.

— Вот что… «жена», — наконец сказал Дубов. — Вот что… Отнеси моим поесть, оголодали за ночь. Они по сараям шарят на другом конце. Ступай. И чтоб духу твоего здесь не было до света.

— Сейчас, Феденька, сейчас, — молила глазами Надежда, молила о милосердии.

Оделась, взяла кошелку для еды, натолкала туда картофелин, хлеба, закрыла за собой дверь.

— Ну, свояк, докладывай, — извлек из пачки беломорину Дубов. Прикурил, пряча спичку в ковше трясущихся рук.

Завороженно глядя, как кудрявится сизая пелена, заволакивая лицо командира, стал Апти рассказывать. Издалека начал, с того самого караульного, что выгнулся грудью после пули Акуева, брызжа кровяной окалиной на порошу.

Ничего не таил, нанизывал склизкую прогорклость своих мытарств на шампур одиночества. Напоследок оставил Саида, отгрызшего кабаний хвост. И закончил пересказ вопросом, что вызревал в нем нарывом и вот теперь донимал нестерпимой, гнойной болью.

— Зачем Абу к казахам выселяли? Он немца бил, одна рука осталась. Он самый лучший пирсидатель в горах был, совсем красный пирсидатель для Советской власти. Дизиртиров выселяли, кто с германом кунаковал, — ладно. Ты меня, бандита, Саида ловишь, — ладно, хорошо делаешь.

Зачем детей, женщин выселял? Почему сначала Советская власть из чеченца офицер делал, ордена ему давал, потом Казахстан выселял?

Берия выселял. Этот лысый змея Сталину много фотка давал, говорил, надо выселять…

— Когда? Какие фотки? — хрипнул перехваченным горлом Дубов.

— Перед праздником Красной Армии эт дэл было. Сам видал. Лысый заставил Колесникова на Тушаби нападать, их пастухов убивать, овец угонять, потом фотки Сталину давал: война идет, а чечен грузин убивает, грабит.

— Ты что… белены объелся? — задохнулся Дубов. — Ты это откуда взял?

— Сам видел! Хлебом тибе клянусь. Я после того раненый грузин вниз тащил. Не успел, умирал он.

Суеверный ужас заползал Дубову под череп — упорно, давно ходили слухи по горам об истинной сути зверского убийства грузинских пастухов на границе Чечни и Грузии, убийства под предводительством Колесникова. Выходит, есть тому свидетель?

— Сталин лысому верил. Он сапсем, ей-бох, ум потерял, что ли? Кому верит? Шакалу, сыну змей? — воспаленно вопрошал между тем свояк.

Дернулся Дубов, будто слепень жиганул через гимнастерку, метнул взгляд через занавешенные окна, на дверь:

— Ты… язык придержи, умник! Не тебе, шатуну, такие вопросы задавать, слышишь, не тебе! — обессиленно сел.

Осекся, наткнувшись на тусклый и страдающий, как у больной собаки, взгляд.

— Тебя, Федька, много во сне видел. Ей-бох, лучи тебя брата не было, жизня за тебя мог отдать, — сказал измученно Апти. — Почему теперь правду боишься?

Вдруг увидел себя Дубов со стороны. Оскал свой осознал и устыдился до озноба.

— Не пришло еще время для таких вопросов, Апти. Одно могу сказать: я об то февральское выселение рук не замарал. Давай мы про главное: что с тобой делать? Хва-ат. С гор кочетом скакнул да прям на сестру милицейскую. Обработал преседательшу, — изумился Дубов, меряя абрека глазами. — Чего молчишь? Может, планами поделишься?

Созрела нехитрая стратегия у Апти: увести Надежду подальше, затеряться на время в русских лесах. Голова есть, руки с карабином имеются, зверя добывать будет, шкуры продавать, Надежду кормить.

— Спиноза, — похвалил Дубов непонятно. — Дешево и сердито придумал. Надьку с председательского места сдернуть — и в леса ее, брюхатую, тебя обстирывать, жиж-галыш готовить. Долго придумывал?

Не ответил Апти. Не понравился его план командиру.

— Одно ты не учел, — жестко стал добивать Дубов. — Вас на первой же версте, как курят, подстрелят. Надежду сгубишь, вот и вся твоя затея.

— Почему подстрелят? — удивился Апти. — Глаза есть, ноги есть.

— Потому. Два батальона сюда по твою душу идут. Один тропы в горы перекроет, другой все под гребенку здесь прочешет. Допекли вы нашего генерала, самолично летит с абрецкой шоблой рассчитываться.

— Уходить отсюда, Федька, Надя где? — изнывая в тревоге, заворочался Апти, оглядывая зашторенное окно, сквозь щели которого уже просачивалась серятина рассвета. — Нада уходить!

— Надо, — согласился Дубов. Замолчал надолго. Скучно обронил: — Только поначалу у меня спросить не мешало бы.

И, наткнувшись на негнущийся, свинцового среза взгляд командира, вдруг осознал Апти извечный закон загонщика и дичи. Истлело время, где они были спаяны в едином деле. Здесь вросли в табуретки друг против друга милиция и бандит.

«Карабин в спальне, — опалило запоздало острое сожаление, — не успею. Пистолет в хурджине на Кунаке. Руки есть, зубы тоже пригодятся. Пока сидит — стол опрокинуть на него… Начинать надо, сейчас начну…»

— Не дури, — сказал бледный Дубов.

Сидел он напротив замученный, мял ладонями лицо, усмирял в себе гонор пополам с борзым азартом. Костерил себя с беспощадной остервенелостью: «Встрепенулся, с-стервец… Человек ты иль паскуда легавая? Апти ведь это, Апти проводник, безвинно затравленный… Осколок, брошенный в горах. И дорога у него одна — в загон, коль не поможешь, не возьмешь на себя».

Уронил ладони на стол, стал говорить, как гвозди вколачивать, взваливая на себя ломающую спину ответственность:

— Окно вон то, занавешенное, на огородный сорняк, на кустарник смотрит. Выбирайся огородами в лес. И сразу пробивайся в Грузию, пока батальоны из города не поспели. А здесь тебе хана, загоняем и словим, как зайца.

Надежду я через год постараюсь обратно на Волгу, в село Ключи, под Куйбышев, переправить. Запомнил? Когда все поутихнет, пробирайся к ней. А потом…

Истошное ржание ударило вдруг по самому сердцу Апти откуда-то из-за стены. Озлобленный человечий голос, ругань. Захрупали по снегу шаги, взвизгнула дверь в сенях.

Акуев прыгнул к спальне. В щель увидел: распахнулась дверь, вломился милиционер, лицо белое, бешеное, баюкал прижатый к боку локоть. Кривясь от боли, стал докладывать:

— Товарищ майор, жеребец чей-то в амбаре! Ей-богу, бандитская скотина, в руки не дается, за локоть хватанул!

— Ну лови, чего стоишь? — сердито осведомился Дубов.

— Ково… ловить? — моргала покусанная милиция.

— «Ково-ково», — передразнил Дубов. — Бандита. Чаи с ним собирались гонять, свояк он мне. Тебя напужал-ся, в спальню скакнул. Лови.

Апти, холодея сердцем, лапнул карабин, бесшумно вскинул к плечу.

— Вам шутки, товарищ командир, — обиженно шмыгнул носом боец, — а у — меня мускул конским зубом придавленный! — Опять взвилось за стеной истошное ржание. Караульный развернулся: — Ну, з-зараза злючая! Как бы Пантюхина не зашибла! А хозяин точно где-то неподалеку крутится! Кто таков при справной верховой скотине? Разобраться бы!

— Разберемся, — жестко пообещал Дубов, встал. — Сам разберусь. Дальние дворы, погреба — все обыскать! Шагом марш!

— Есть! — Караульный скакнул в сени, выбежал.

Дубов, не оборачиваясь, выцедил:

— Досиделись… Будь здоров, своячок. Авось свидимся.

Все затихло. Апти метнулся к окну, тычком распахнул раму — с треском лопнули желтые газетные полосы, наклеенные по щелям. Морозный чистый простор опахнул лицо. Воля! До черного языка леса, густо заштрихованного понизу кустарником, — рукой подать. На крахмально-белой пороше — щетина бурьяна, длинные языки плетней. Где броском, где ползком…

Сунул карабин в окно, забросил ногу на подоконник. И тут ударило в спину неистовое, злое ржание: изнывал без хозяина истосковавшийся, обозленный Кунак, не давался в чужие руки.

— Ы-ы-ых! — зарычал, стиснул зубы Апти, застыл грудью на колене, отдирая от себя засохший зов жеребца.

Но еще раз заливисто, отчаянно позвал конь: да где ж ты, хозяин?! Нахрапом наползал цепкий расчет: будь что будет! Прикрыл окно, выбежал сени, прильнул к щели. Во дворе никого. Мутный рассвет заливал снега сывороткой тумана.

Чувствуя, как разбухает сердце в груди, метнулся абрек наискось двора к сараю. Рванул на себя дверь, броском вогнал тело в пахучую, на сене настоянную духовитость. Навстречу из полутьмы — белый зубной оскал Кунака, скрюченная, смутная фигура бойца в полуразвороте: кого черт принес?

Падая вперед, рубанул Апти ребром ладони пониже белесого уха. Оттолкнув слабо хрипнувшее тело, осевшее на землю, властно позвал:

— Кунак! Хаволь!*["58]

Конь ликующе заржал, потянулся мордой навстречу Апти прянул кошкой на конскую спину, припал к шее, гикнул, сжимая в руке карабин. Кунак рванулся в сизый квадрат двери, вымахнул во двор. Коротко, бешено всхрапнул, в три прыжка одолел двор, перелетел через жерди ограды, пошел мерить стелющимися махами рассыпчатую, местами протаявшую до земли, стерильность снегов.

Кренясь, забирал левее — к гигантской щетке леса. Била в лицо, выжимая слезы, ветряная свобода. Апти приоткрыл рот, впуская ее сквозь ломоту зубов в себя. Он успел пропитаться этой свободой до самых костей, когда сзади приглушенно один за другим треснули три выстрела и достало запоздалое:

— Сто-о-ой!

Кунак утробно всхрапнул, и белая пелена снега, бешено рвущаяся под копыта, вдруг пошла вверх, ударила Апти каменной доской в грудь и лицо.

… Когда горячая кровь притекла из черноты и омыла его мозг, он попробовал открыть глаза. Но не вышло: в кожу въелась ледяная маска. Охваченный страхом, он дернулся изо всех сил, перевернулся на бок, давнул на лице успевшую налипнуть снежную корку: при падении его сунуло головой в сугроб.

Приподнялся, сел, протер глаза. Он был без сознания, видимо, несколько минут. Три верховые фигуры, пластаясь в скачке, уже одолели половину расстояния до Апти, великански толкались ушанками в молочную брюхатость неба.

Апти затравленно огляделся. Карабин выдал себя вишневой теплотой приклада, торчащего из сизой крупитчатой рыхлости. Апти выдернул его из снега, кинул приклад к плечу. Почти не целясь, навскидку ударил поочередно в тугие потные клубки мышц, вспухавшие на конских грудях. Два жеребца с маху сунулись мордами в снег шагах в сорока. Третий всадник вздыбил коня, прикрывая себя. На дыбах развернулся, бросая белые ошметья, поскакал назад.

Апти поднялся. Не опуская дула карабина, стал ждать. У двоих, лежавших с присыпанными спинами, руки ходили ходуном. Ближний уперся в снег, приподнялся, потряс головою. Наткнувшись взглядом на карабин в руках абрека, все понял. Сел, стал ругаться:

— Попомни мои слова, бандюга, недолго вам осталось людей мордовать… Со всеми разберемся, наши жизни тебе поперек глотки все равно встанут! Ну, чего стоишь, стреляй, сволочь!

Апти повел дулом карабина к аулу, мирно велел:

— Иди домой. — Ломая налитый бешенством взгляд, добавил: — Ты хорошо за мной гнался, сапсем чуть не поймал. Теперь атдыхай, печка грейся.

— Слышь, Василь, — не отрывая взгляда от карабина абрека, ткнул лежащего сердитый. — Похвалили нас… Отдыхать велят. Че разлегся, пошли. Дубов наградит за героическую погоню, по медали нацепит…

Двое поднялись, вразнобой хромая, обходя конские трупы, поплелись к аулу, заляпанные снегом, нестрашные. Сердитый обернулся, снедаемый бессильной яростью, крикнул:

— Слышь, благодетель, все одно словим! Ты нас пустил — мы тебя все одно не упустим!

— Ходи свой дорога, — вполголоса отозвался Апти, усмехнулся и охнул: тупой болью полоснуло по челюсти под щекой — отходила развороченная десна.

Отходила десна, обмякало тело, скрученное в жгут напряжением. Рядом поднял голову, мученически заржал Кунак, кося фиолетовым взглядом на хозяина. Апти обошел коня, передернулся от жалости: на бордовом кровяном месиве снега рафинадно белела сломанная кость, торчала пикой из продранной кожи. Достала-таки одна из трех пуль.

… Ему оставалось немного в этом краю: оборвать мучения коня, собрать хурджин и уйти в чужую землю. Опять — в чужую.

Он выстрелил в ухо Кунаку. Повернулся, пошел в гору, к лесу, чувствуя, как воткнулось после выстрела тупое шило под лопатку. Грудь распирали рыдания, и он не стал сдерживать их, впервые заплакал — неумело и страшно, рыча, захлебываясь в бессильной жалости к себе, своей жизни, гнавшей его от самого дорогого, что успел обрести: от командира Дубова, Нади-Синеглазки, от верного коня.

Великанская толпа дубов и чинар молча и хмуро впустила человека в свое межстволье. Здесь, на склоне, снег почти растаял, лишь изредка белел малыми ноздреватыми островками. Выше, круче полезло в небо чернотропье, бурелом, нафаршированный обломками гранита и валунами. Между ними пробиралась крохотная фигурка, держа путь к своему пристанищу — пещере.

Она зияла в скале беззубой пастью и равнодушно заглотила человека. Поднявшись, Апти втянул за собой веревочную лестницу. В гроте он снял с полки два хурджина. Равнодушно, через силу стал отбирать лишь необходимое для перехода через хребет в Грузию: карабин, запас патронов, чурек, сушеное мясо, спички, соль.

Затолкав все это в хурджин, Апти встал и потянулся в темноте к колышку, на котором висела подкова, все еще не зная, брать ли ее с собой. Все нестерпимее жгла, не отпускала беда: нет Синеглазки, нет Кунака. И началась она с подковного звона. Пробудила среди ночи и погнала в аул подкова, сброшенная ему… на счастье. Где оно? Что от него осталось?

Колышек торчал над головой пустым. Подковы на нем не было. Не веря себе, абрек ощупал деревянный клин еще раз, растерянно обшарил стылую бугристую скалу.

По граниту перед его лицом стал расползаться странный отсвет, идущий откуда-то сзади. За спиной вкрадчиво цокнуло, затылка и шеи коснулся горячий ток воздуха, пахнуло железной гарью.

Апти прянул спиной к стене, развернулся, хватая карабин. В трех шагах покачивалась, переступала шипами раскаленная, чудовищной величины подкова. Разросшаяся железина, лишь на голову ниже Апти, торчала раскоряченной дурищей, мерцая розовой своей раскаленностью.

Вверху, под дугой, пузырились желваки расплавленного железа. Оно срывалось яблочными шмотками, шлепалось на гранит между ног подковы. Они некоторое время катались в выбоинах, потом их начинало корежить, выгибать дугой. На глазах рождались подковята. Они топтались на кривых, раскаленных ножках, начинали подскакивать, обретая егозливую резвость. Цок-цок… туп-туп-туп, — множился железный перестук под каменными сводами.

Апти вжался в стену, с хрипом втянул воздух. Подкова, бесстыдно-наглая, беременная, тужилась в корчах, продолжала рожать потомство. Пузатенькая тараканно-железная рать уже расползалась во все стороны. Писклявый звон, азартный цокот множились по закоулкам.

Подкова теперь плодила двойняшек, скованных цепочкой. Они шлепались между ее кривыми ножищами. Бестолково тычась в разные стороны, близняшки поначалу дергались на цепи, но быстро приноравливались друг к другу, обретая спаренную сноровку и крабью цепкость. Наткнувшись на камень, примеривались, охватывали его осторожно в железное полукольцо, тискали, побрякивая цепочкой. И, не справившись, не раздавив, визгливо, досадливо звякнув, ползли дальше в цепком инстинкте отыскать что-нибудь поподатливее.

Ерзая покрытой ледяным потом спиной по холодной стене, Апти опустился на корточки. Не отрывая взгляда от подковы, стал шарить рукой около себя, нащупывая хурджин. Сдавленно вскрикнув, отдернул руку: нещадно резануло ожогом пальцы. Из горловины туго набитого хурджина торчала половина подковы — о нее и ожегся. Зарычав, он прихватил железину полою бешмета, дернул на себя. Подкова звякнула натянутой цепью — цепь тянулась от нее в глубь мешка. Значит, вторая, близнецово-спаренная, уже успела пробраться среди вещей на самое дно.

Резко запахло паленой шерстью: бешмет на подкове уже дымился от жара, припекало пальцы. Апти разжал их, некоторое время оторопело соображал: что делать? Оставить хурджин? Но там еда, патроны…

Он уже не мог оставаться здесь: гнал прочь животный ужас перед ожившим железным чудищем. Уцепив в одну руку карабин и прихватив за ремень хурджин, Апти метнулся к выходу. Сбросил вниз сумку и спрыгнул с трехметровой высоты.

Дождавшись, когда затихнет в подошвах тупая боль от удара, он приподнялся на коленях, прислушался. Снизу донесся едва слышный гомон. Всадники, оставив перед буреломом лошадей, рассыпались по каменно-древесному хаосу. Апти перебрался за большую гранитную глыбу, разложил перед собой обоймы, стал готовиться к бою. За спиной вздымалась надежная скала. Впереди, внизу, гомонила, перекликалась невидимая погоня. Ее, наверное, привели те двое, отпущенные жить.

Перед Апти вилась узкая, зажатая скальными глыбами, почти неприметная тропа — едва протиснуться двоим. Если ее обнаружат — никому не миновать убойной нещадности его карабина. Он дорого отдаст свою жизнь. И тогда Апти успокоился. Впал в оцепенение ожидания.

Облава плутала в диком, непроходимом безлюдье, ежеминутно ожидая со всех сторон карабинного грохота. Истребители петляли между корявыми стволами, их теснили замшелые валуны, нещадно драли прутья шиповника, по их нервам стреляли сломанные сучки, сдирал шапки перехлест ветвей.

И облава сдалась. Отряд, собравшись в измочаленное усталостью и напряжением ядро, в сумерках отступил, потянулся к обжитости аула. На краю леса смутно обозначился на снегу труп бандитского коня. Там и сям за деревьями плавали зеленые светляки — стягивалась к ночному пиршеству шакалья стая.

Апти дождался темноты. С нею завис над горами неожиданно теплый весенний дождь. Ровно, неторопко сыпал он с черной безлунной выси, плавя ноздреватую губку оставшихся снегов, разжижая их в ручьи.

В абреке вызревала, властно толкала в путь абсурдная, дикая тяга — вернуться снова в аул, увидеть напоследок Надю-Синеглазку. Жену. Знал: ныряет в безумие риска. Но подмывала надежда на дождь, на темень, на то, что в селе его не ждут. Она пересилила здравый смысл, стала сильнее инстинкта самосохранения.

… К полуночи он добрался до председательской избушки. Дверь в ней была распахнута настежь, внутри — стылая пустота и сводящий с ума, хватающий за сердце родной запах. Он едва удержал в себе рвущийся наружу вой: что случилось, где Надежда?

Выбрался во двор. Дождь все лил. Немолчный весенний плеск его гнул, прибивал к земле все лишние звуки, обволакивал сонной одурью еле различимые клубы домов. Они отторгали враждебностью, смертельной опасностью.

Корчась в звериной своей тоске, Апти зашагал по околице. У него оставалось еще полночи. До рассвета он надеялся выйти к Хистир-Юрту, кануть хоть на несколько минут в теплую утробу родного дома, что хранил дух матери. Он так давно не видел ее, не проводил в путь, ведущий в преисподнюю выселения. Дом пуст. Но теплилась призрачная надежда: может быть, там окажется Фаина, квартирантка, она расскажет, как все было. Он чувствовал: без этого ему не одолеть чужбины, даже пути не одолеть.

Почти ощупью он спустился с невысокого хребта. У его подножия начиналась балка, та, что вела к Хистир-Юрту, огибала развалины кузницы его деда, а затем льнула к забору дома Митцинского. На дне балки был знаком каждый куст, каждый камень.

Дождь продолжал лить, и Апти, оскользаясь в раскисшем месиве, скоро почувствовал, как давит на его икры, нарастает ледяной напор воды. Балка вбирала в себя талый снег, малые ручьи, и они, разбухая с каждой сотней метров, наращивали текучую прыть. Тело, заледеневшее под мокрой одеждой, уже почти не чувствовало холода.

На дне балки бушевал, ворочал булыжники, нес коряги уже метровой глубины поток, и Апти, выбравшись из него, стал пробираться по склону, оскользаясь, цепляясь из последних сил за мокрые стволы.

Над головой, почти сливаясь с черным небом, обозначилась, зависла поперечно чудовищная туша ствола — чинара, когда-то упавшая на кузницу его деда. Она умертвила стариков, и Апти не столько увидел, сколько угадал ее трупную, мертвящую тяжесть.

Еще через сотню метров обозначился вверху, на фоне светлеющего неба, черный отвес забора. Дом Митцинского. Ну вот он и дома. Опустил у ног карабин и сумку. Надо было передохнуть.

Собрав силы для последнего подъема наверх, он уцепился за ствол, стал подтягиваться. Под руками оглушительно треснуло. Мертвое деревце сломалось у самого корня. Апти навзничь рухнул в ледяной поток. Мощным броском он вымахнул из него, присел на корточки, торопливо ощупывая склон: где хурджин и карабин?

Ладонь наткнулась на склизкую кожу, и тут же сверху, из бездонно-мокрого беспросвета, грянул, пригнул к земле голос:

— Кто идет? Стой!

Загомонили приглушенно, зло со всех сторон. Вспыхнули, заметались наверху, вспарывая тьму, дымные лезвия лучей. Поползли вниз, нашаривая на дне источник треска.

Апти развел руки. Левая мазнула костяшками пальцев по холодному стволу прислоненного к дереву карабина, и абрек вцепился в него: он снова воин! Проворно вынул из ствола провощенную затычку, сдвинул предохранитель.

Сверху упал тот же голос:

— Кто там? Поднимайся, будем стрелять!

Тяжко хрястнуло, расплескав тьму, пороховой вспышкой из ствола. Слепяще-фиолетовые шпаги лучей выхватывали из тьмы осклизлую мокроту чащобы. Апти поднял карабин, выцеливая ниже ослепительного кругляша в чьих-то руках, — метил по ногам.

Выстрелил. Сверху тонко, пронзительно вскрикнули. Фонарный рой отпрянул от краев балки. Зависла тишина. Она взорвалась свирепым нахлестом мата. В поток неподалеку от Апти шлепнулось что-то тяжелое, и через несколько секунд хрипящий пузырь воды вспучился и разорвался в нескольких метрах: взрыв гранаты выхлеснул на склоны балки тугой водопад. Рядом с Апти хрустнул, впился в дерево осколок.

— Не стреля-я-ать! Зажечь фонари! — донеслась протяжная команда сверху, В затишье стали падать слова: — Все, кто внизу, окружены засадой. Балка перекрыта. Я командир истребительного отряда Дубов. Предлагаю не лить напрасно кровь и сдаться. Через минуту забросаем гранатами. Я жду минуту.

Вспыхнули вновь, разодрав тьму, световые полотнища — гораздо мощнее первых. Чернота ночи отпрянула, съежилась, спрессовалась плотным сгустком лишь у дна балки. Апти поднял голову. Надсаживая голос, крикнул:

— Командир, иди сюда! Ей-бох, стрилять не буду. Говорить надо.

Возбужденно загомонили вверху — отговаривали командира. Наконец раздалось сверху угрюмое, жесткое:

— Иду.

На плеск воды наложился хруст валежника, шорох ветвей, чавканье глины: звуки сползали на дно.

… Они встали рядом, цепляясь за стволы. Стоять было трудно: скользили подошвы, стаскивало вниз, и мужчины, нащупав по надежному стволу, оперлись о них спинами, повернув лица друг к другу.

— Салам алейкум, командир, — с тоскующей нежностью уронил абрек.

— Ты, Акуев?

— Я, Федька.

— Кой черт тебя сюда занес?

— Почему Нади дома нет?

Вырвались и сшиблись во тьме два лобовых вопроса.

— Ты же в Грузию должен… Я тебе что сказал? Беги!

— Куда ты девал Надю? — навалил сверху свое, неистребимо болючее, Апти.

— Нет… Надюшки, — отвернулся, простонал Дубов. — Кобулов днем в аул прибыл. Она к нему прорвалась, все о тебе рассказала, как ты колхоз кормил мясом. Взяли ее. За то, что твою кабанятину от госпоставки скрыла, тебя, абрека, от властей прятала. Не видать нам больше сестренки, Акуев. Запаутинили.

А мне отсрочку дали — тебя ловить. Я отряд сюда увел, засаду здесь соорудил для отвода глаз… Какого черта тебя сюда занесло? Что тебе здесь надо?

Выплывал Апти из трясинного забытья, куда ухнул от вести Дубова, понемногу приходил в себя. А обретя речь, доложил:

— Мать мне надо.

— Какую мать?! Пустой дом, угнали ее!

— Мать угнали, душа осталась. С ней буду прощаться. Ждет меня, — негромко и просто пояснил Апти ситуацию командиру-несмышленышу. И, придавленный безмерной тяжестью этой простоты, ее незыблемостью, ошеломленно и надолго замолчал Дубов.

Вот и выговорились они. Надо было прощаться Апти — с душой матери и командиром, намертво заведенным приказом Кобулова. Однако, выламываясь с муками из погребальной этой паузы, почувствовал Дубов в себе некий беспредел. Рвалось в нем ввысь сопротивление, вытягивало за собой постыдную дряблость жизнелюбивой плоти, где свинцово гнездился страх, хлестало оно белыми крылами, отдирая офицера от слякоти и мокроты земной, куда влип, давило плоть, вопящую извечное: уцелеть, выжить.

«Вот тебе, педераст генеральский! На! — выхаркнул из себя Дубов шмотки страха и гнуси, шлепнул ладонью по напружиненному бицепсу руки со сжатым кулаком, выставив Кобулову ишачий… — Надю, сестричку, уволок, вурдалак столичный, отца сколько мордовал, теперь друга отдавать?! Да пош-ш-шел ты… со своим приказом идиотским!»

— Слушай меня, Апти, — задыхаясь, подрагивая в исступленной решимости, сказал Дубов. — Я сейчас заслон с прожектором внизу сниму. До него шагов сорок отсюда. Там один прожектор останется. Переползешь его — и скатертью дорога.

Дуй понизу. По-другому не выйдет: я бойцов понатыкал везде по краям балки. Все. Через полчаса — рассвет. Как мигну снизу фонариком — стартуй. Ну… прощай. Авось свидимся… Лучше б на этом свете.

Он обнял Апти, ткнулся холодными губами ему в щеку, стиснул так, что пресеклось дыхание, неожиданно гнусно заорал, задрав голову:

— Какие полчаса?! Десять минут даем. И не хрена мне условия ставить! Через десять минут забросаем гранатами! Все!

Командир клал свою голову под топор Кобулова за Апти. Уйдет Апти — слетит голова у командира. Но зачем жизнь абреку, купленная ценой головы друга? Да и незачем было теперь уходить. Некуда. Никто не ждал его в этих горах.

Осталось только подняться по склону до забора. У ног в темноте что-то коротко, резко звякнуло, перебив мысли. Он посмотрел вниз, но ничего не увидел.

… Это надо сделать не здесь, только там, наверху, у забора. Он должен коснуться его, почерневших от времени досок, впитавших в себя за долгие годы говор, походку, облик матери. Надо торопиться, Дубов дал десять минут. Где он?

Напрягая зрение, Апти посмотрел вдоль балки. Она шла под уклон. И там, в непроницаемо плотной тьме, слабо подсвеченным сторожевым прожектором, трижды кольнула его зрачки вспышка фонарика. Путь свободен, оповещал Дубов. Он отослал караульных… Что он им сказал? Наверное, остался вместо них?

Но теперь Апти не нужно туда. Он полезет вверх, легкий и свободный от всего лишнего: от прошлой жизни, страданий, от хурджина, от необходимости прятаться, строить планы.

Апти вытянул руку, сжал ствол карабина, одновременно ощутил, как вкрадчиво вползло по ступне, обхватило щиколотку правой ноги что-то непонятное, жесткое. Дрогнув от неожиданности, он резко отдернул ногу и сдавленно вскрикнул: тугое кольцо, звякнув цепью, ударило, врезалось в кость и не пустило.

Охваченный ужасом, он рванулся изо всех сил еще раз и плашмя рухнул на склон. Ногу хищно и цепко держал непонятный капкан. Падая, ударился головой о ствол, отключился на несколько минут.

Очнувшись, потянулся рукой к ступне. Пальцы нащупали железное шипастое полукольцо, туго впившееся в щиколотку. От него тянулась цепь ко второму кольцу, охватившему молодой ствол. Апти еще раз ощупал железо. Пришло оцепенелое спокойствие. Подкова «на счастье» стала капканом и все-таки подстерегла.

Сверху крикнули:

— Эй! Там, внизу, поднимайся! Через минуту бросаем гранаты.

У него была еще минута. Этого вполне хватит — с запасом.

… Снизу раскатисто рявкнул выстрел.

Светя фонарями, держа наготове карабины, два десятка истребителей спускались на дно.

Снизу, по берегу ручья, раздирая грудью кустарниковый перехлест, задыхаясь в тоскливом предчувствии, бежал Дубов.

На краю мутной реки лежал в грязи человек, прикованный за ногу к дереву странными наручниками — стянутыми цепью подковами. Он лежал на спине, с запрокинутой головой, и открытые глаза его, налитые дождевой влагой, смотрели вверх — на забор дома Митцинского, уже отчетливо проявившийся на перламутрово-рассветном фоне.

С него сорвалась и понеслась вниз, лавируя между деревьями, большая серая птица. Села, на диво храбрая, на виду у людей на берег реки. Тонко, горестно вскрикнула, потом еще и еще раз, пронзая сырую утреннюю тишь нечеловеческой, режущей сердце печалью, билась грудью о землю, трепеща крыльями, роняла перья.

На другой стороне балки, в нескольких шагах от сгрудившейся толпы бойцов, влип в матерый шершавый ствол командир Дубов, катаясь лбом по коре, рычал, давился бесслезным, страшным плачем.

Глава 36

Ствол, торчавший из брезентовой дыры, смотрел на Исраилова. Ушахов, все еще отказываясь воспринимать реально его вороненую блесткость, тем не менее машинально осознал неотвратимую прямизну траектории из него, протыкавшую сутулый торс главаря. Ствол? Из запертого, пустого катуха?

Дуло дернулось, дважды лизнуло полутьму языками огня, и все существо Ушахова потряс сдвоенный, абсолютно земной грохот. Он вытолкнул его из оцепенелости, придал действиям радиста невероятную скорость.

В бок упирался хурджин со списками. Взметнувшись над топчаном, упав грудью на этот хурджин, он крикнул телохранителям, раздиравшим воздух револьверным лаем:

— Уносите Хасана, я прикрою!

Исраилов лежал, уронив голову на пухлую тетрадь. Телохранители, выпуская пулю за пулей в дергавшийся брезент, метнулись к неподвижному вождю. Уцепив тело под мышки, выдернули из-за стола, поволокли к двери, остервенело дырявя брезентовую перегородку. Тишина за ней была грозна и непонятна, парализовала волю.

Ушахов тоже стрелял — в потолок над пологом, вышибая из него фонтаны серой пыли.

Иби Алхастов со вторым телохранителем, волоча вялое тело хозяина, вышибли дверь, вывалились во двор. Там уже нарастала, накатывала трескучей волной стрельба. Началось!

Ушахов, сотрясаясь в ознобе, все долбил пулями потолок, задыхаясь, кашляя в режущей вони пороховых газов.

— Кончай палить, — проткнул тухло-дымное пространство кунацкой знакомый голос.

Ушахов затих, зачарованно вглядываясь в провальную черноту дыр на пологе, откуда донесся этот невероятный голос. Бок полога, смятый чей-то рукой, подался к центру. Из катуха вышел человек. К Ушахову шагнул целый и невредимый Аврамов. За ним потянулись бойцы.

… Двое стояли, стиснутые неутоленным, жадным объятием. Бойцы, пристраиваясь вдоль стен, невольно затихали, оберегая сдвоенную скульптуру боевых побратимов. За окном уже в полную силу грохотал бой, сплетенный из автоматной, винтовочной трескотни, гранатных разрывов.

— Жив? — наконец выдохнул Аврамов.

— Вроде…

— Где списки?

Шамиль, отстранившись, повернул к топчану голову, и глаза его уткнулись в кожаный темный бугор хурджина.

Аврамов шагнул к топчану. Ухватил хурджин за углы, перевернул. Из кожаной пасти выпал на топчан, рассыпался с тяжелым шелестом разномастный бумажный ворох. Аврамов зачарованно присел на корточки. Взял несколько бумаг, развернулся к тусклому свету из окошка. Вглядываясь, все быстрее стал их просматривать.

Поднял к Шамилю восторженное лицо, потрясенно, как-то по-детски всхлипнул:

— Тут все… Ты понимаешь, Шамилек, все тут! Конец!

Шамиль отвернулся к стене, зарычал что-то нечленораздельное: плечи его тряслись.

Аврамов поднялся, напористо сказал бойцам:

— Ну-ка, соколы-сапсаны, передохнули, и ладно. Слабонервных просим удалиться. Марш во двор. Хохлов, занимай оборону у сакли. Исраиловцы очухаются, могут за бумагами вернуться.

— Есть, товарищ полковник! За мной!

Бойцы ринулись к двери, грохот ботинок стих.

Аврамов сел на топчан, уперся в доски руками. Плечи его поднялись. Полковник, болтая ногой над полом, глядя на Шамиля, сказал с въедливой мечтательностью:

— Интересная штука получается. Бандюги своего главаря во двор волокут, а красный капитан на пузе лежит, в потолок шмаляет. Ты че там, тараканов лупил?

Ушахов шмыгнул носом, не поворачиваясь, обиженно огрызнулся:

— А что, в тебя надо было?

— Зачем в меня? — удивился Аврамов. — Классовый враг Иби Алхастов перед тобой имелся, а также его напарник. В них бы и шмалял.

Ушахов повернулся, оторопело хмыкнул:

— Слышь, Гришка, а в самом деле, зачем это я в потолок?

— Вот и я спрашиваю: на хрена?

Долго смотрели друг на друга. Захохотали, сгибаясь, повизгивая в приступе неудержимого веселья. Долго не могли остановиться.

Ушахов заковылял на полусогнутых к топчану. Отдышался, спросил с восторгом:

— Вы что… из-под земли, что ли? Катух запертый, осматривали.

— Угу. Из-под нее, — с удовольствием подтвердил Аврамов.

— Это как?

— Поймали Осман-Губе. Нервы ему немного пощекотали, он разговорчивый стал. Я его культурно попросил припомнить место, где они с Хасаном одни были. Нашлось такое местечко. Они, оказывается, ходоки еще те: к одной жеро вдвоем ныряли. Оттого и доверие у Хасана к Осману стопроцентное вылупилось.

Дальше — дело техники: оцепление сюда подтянуть да схорон в катухе соорудить. Двое суток погребок в катухе рыли, землю в балку в мешках несли. Лючок приделали и соломкой его толстенько прикрыли. Там и ждали. Часы с оцеплением сверили, в одну минуту начали операцию.

— Ошарашили вы меня до дурноты… Как же это я Алхастова упустил? Уйдут! Гриша, я пойду, надо…

— Не надо, — осадил Аврамов.

— Как это не надо?

— Мы ведь и сами могли их. Всех троих. Однако, когда они Хасана поволокли, я стрельбу перекрыл. Об одном молился: только бы ты, со своим шалым азартом, Алхастова не шлепнул. Но ты сумочку квочкой насиживал и в потолок пулял.

— Ты бы попроще, Гриша, — попросил Ушахов, — а то я при вожде отупел за последнее время. Зачем Алхастова выпустили?

— Пусть Хасана на здоровье волокут. Объяви о его смерти мы — абреки в горах погодят верить. Там ведь самые матерые остались, сотни полторы-две. Невмоготу им верить в исраиловский конец. Атак… сами убедятся, скорее с доброявкой созреют, и нам хлопот меньше.

— Ясно, — озадаченно спросил Ушахов. — Выходит, я…

— Вот именно, — Аврамов поднялся. Стирая с лица масленое удовольствие, согнал под полушубком складки гимнастерки на спину. Выпрямился. Велел: — Капитан Ушахов, встаньте.

Сгустилась в его голосе суровая озабоченность, и Ушахов, вовремя сдержав в себе прущий наружу ернический настрой, молча и озадаченно поднялся.

— Приказом представителя Ставки на Кавказе генерал-лейтенанта Серова капитану Ушахову присвоено очередное офицерское звание — майор. За выполнение особо опасного задания в немецко-бандитском штабе майор Ушахов награжден командованием НКВД орденом Боевого Красного Знамени. Поздравляю.

— Спасибо, товарищ полковник, — не по-уставному, вяло, на глазах угасая, отозвался Ушахов: напомнили слова Аврамова об опустевшей республике, а ныне Грозненской области.

— Ну и последнее, — достал из кармана гимнастерки, развернул лист бумаги полковник. — Тут подпись Серова… Майору Ушахову разрешено дальнейшее прохождение службы в Грозном, как не подлежащему выселению.

Сколько времени цыганил у Серова, хлопотал, готовил эту сцену Аврамов. И вот теперь, разгрузившись от принесенных Ушахову благ, щедро увенчав ими боевого побратима своего, стоял и ждал Аврамов нормальной, заслуженной реакции новоиспеченного майора, которого ждала вдобавок встреча с Фаиной — легальная, под государственным теперь покровительством.

Однако что-то затягивалась пауза, не спешил ликовать боевой побратим, все заметнее каменел лицом. Спросил, отводя глаза:

— Фаину со мной отпустят?

— Куда?

— Туда, — помолчав, переведя дух, отозвался Шамиль: не повернулся язык назвать девятый круг вайнахского ада — Казахстан.

— Ты что… очумел? — брякнулся с праздничной высоты полковник, ошпаренный обидой. — Что ж ты меня за последнюю курву держишь? Чего городишь? Подпись на той цидуле не рассмотрел? Серов. Се-ров! Разрешено прохождение службы в Грозном. Дошло? Да очнись ты! Кончено все. Передых у тебя законный, заслуженный! На, возьми бумагу.

— А… им? — тихо и ненавистно уронил Ушахов: штыком под лопатку воткнулась фамилия Серова.

— Кому?

— Тем, что в Казахстане. Брату моему с двумя орденами и при одной руке. Когда им передых обломится. Аврамов? Чем я лучше брата своего, других фронтовиков, что ноги, руки, жизни на ваших полях потеряли?

— На… наших? — с придыханием переспросил Аврамов.

— На ваших, Аврамов! Немец на вас напал! Чем я лучше остальных? Тем, что два года угробил на эту падаль — Исраилова? А зачем? Чтобы вот эти списки добыть? Ну, добыл. Для чего? Чтобы переписанных здесь выловили — и по загонам, на сортировку: кого к стенке, кого в Казахстан. Мы же дикари, бандиты, с нами разговор короткий!

Ты кто такой? Серов твой — кто такой? Кто вы здесь, чтобы нас в сортировку пулеметами загонять: мне — писулю с разрешением на двух ногах в Грозном ходить, а Абу — в скотский вагон… Плевал я на ваше разрешение! Я без него человек!

Он рванул лист, разодрал на клочки, бросил их на пол.

— А орденок мой пусть Серов себе на задницу повесит, он из русского дерьма, из крови сляпан! Кто вы есть, чтобы распоряжаться нами, как скотом, кто вас сюда звал? Отвечай!

Кричал на полковника невменяемый, дикий человек, с белым лицом, со стеклянными глазами. Все страшнее становился этот крик, ибо выла и бесновалась в человеческой плоти немереная боль по сметенному бериевской метлой народу своему.

Эта каменная боль спрессовалась в нем после двадцать третьего февраля сорок четвертого, когда разнесли по горам уцелевшие в облавах беглецы и абреки картину выселенческого апокалипсиса. С той поры спеклось в Ушахове оцепенение ненависти, засело в груди угластой ледяной глыбой.

Но до упора была заведена в капитане азартная сталь деловой пружины, и столь быстро пошел раскрут этой пружины после появления в эфире Осман-Губе, что болевой комок опустился на самое дно.

И вот теперь все разом кончилось. Нет Исраилова, отпала и улетучилась двухлетняя тяжесть чужой личины, что носил не снимая, и обдали жаром аврамовские горячие вести. Обдали, оттеплили — и поднялась, душит, жжет, загоняет в безумие та, утопленная на время тоска.

Не Ушахов мордовал Аврамова, бил наотмашь чеченец — русского. Осколок растоптанной нации впивался в подошву того, кто топтал.

Понял это Аврамов и терпел, сцепив зубы изо всех сил, а когда сил уже не осталось, терпел сверх того.

Но вот замолчал, изнемог Ушахов, подвесив в воздухе нещадный свой вопрос: «Кто вас сюда звал?»

— Я… отвечу, — выплыл из своего полуобморока Аврамов. — Я сейчас, подожди. Дай передохнуть. Я тебе сказочку одну расскажу. Есть на свете машина. Управляют этой машиной люди — не люди… Как тебе сказать? В общем, страшного ума прохиндеи на двух ногах. У них одна цель на все времена: мир под себя подмять, чтобы сесть ему на шею и командовать. И для этого они изобрели страшным умом своим машину. А в ней две самые главные шестеренки — денежная и карательная.

Так вот, запускают эти самые прохиндеи свою машину в какое-нибудь государство и всех несогласных ползать перед нею на карачках берут в оборот: кого купят, а кто не продается — того к стенке. Одна Россия не прибранная к двадцатому веку осталась, торчит, дурища охальная, не согнешь, не проглотишь, в прохиндеевскую веру не обратишь.

И запустили прохиндеи в Россию самую большую и хищную свою машину. И пошла она молоть в своих шестеренках народ российский, только косточки хрустели да кровища брызгала. Более всего интеллигенту и крестьянину досталось, поскольку первый быстрее всех прохиндеевский план раскусил и наизнанку его вывернул, а крестьянин более всего сопротивлялся, да так, что скоро машина эта аж буксовать стала, в мясе и кровище крестьянской увязнув. А он, лапотник, хлебороб, все живой, все за землю свою цепляется, обычаи и язык свой не забывает. И никак его, корневого, скопом стоящего, не выкорчуешь.

Тогда спустили прохиндеи другую тактику своей машине: разделить российский скоп на отдельные человеко-нации, чтобы легче ломать их поодиночке да чтобы они сами себя ей в помощь ломали.

Ну-ка вспомни, кто туркмен-басмачей истреблял? Русский солдат. Кто тамбовский мужицкий бунт усмирял? Донской казак. Кто донского казака как класс ликвидировал, чьими руками? Руками москаля, пензяка, ярославца, питерского пролетария. Кто питерские, московские бунты давил? Казак и Дикая дивизия с Кавказа. Кто чеченцев, ингушей, балкарцев, калмыков, татар выселял? Православный славянин, присягой да трибуналом скованный.

Всех нас по нациям, как гончих по псарням, растаскивают, в чужой крови пачкают, друг на друга науськивают, чтобы лаяли и скалились мы по-собачьи. А когда окончательно растаскают, справиться с нами машине — раз плюнуть.

Но ты заметь, Шамиль, вот что заметь: вертятся истребительные шестеренки этой машины по своим подлым законам, нет у них разделения по национальному признаку. Нет у них нации, роду-племени.

Берия — мингрел, Кобулов — армянин, Меркулов и Колесников — русские, Гачиев — вайнах. Кто были Бела Кун и Землячка, истребившие в Крыму сто тысяч русского офицерства? Венгр и еврейка. Кто Ягода? Еврей. Но это их вторые национальности, а главная — шестеренка. Шестеренки они по главной своей национальности, истребительные шестеренки. Исраилов — той же породы.

И им позарез наша вражда нужна, чтобы на меня, русского, мой боевой побратим, чеченец Шамиль Ушахов, озлобился, чтобы остервенели мы друг на друга, забыли все, на чем людское братство держится: честь свою, совесть, обычаи предков и язык, культуру свою.

Ну так что, уважим этот истребительный механизм, оскалимся и разбежимся? Остервенимся и оскотинимся на радость ему? Озлобимся и разведем детей и внуков наших во вражде?


Сел на топчан и долго сидел Ушахов, обессиленный и оглушенный приступом своим, а затем сказкой Аврамова. Все, что услышал — об этом и раньше разрозненно думалось, — ломало сомнениями. И вот теперь собрал все полковник воедино, слепил в один горчичный пластырь и приклеил его к очищенной, кровоточащей душе — хоть и врачевало, но жгло до крика.

Отвернувшись, терпел свою муку Ушахов. И когда чуть-чуть отпустило, повторил он еще раз то, что донимало более всего:

— Фаину со мной… отпустят?

— Сделаю все, чтобы отпустили, — отвел глаза и… попрощался Аврамов.

— Пойду я, — переступая с ноги на ногу мучился Шамиль. Затоплял тяжкий стыд за истерику, за крик свой, сплавленные с разлукой, что надвигалась.

— Ладно. Ну… пойду, — никак не мог оторвать ног от пола Шамиль.

— Ни пуха. Осторожней там, в дороге. В случае чего на Серова… — осекся Аврамов. — На меня сошлись.

Не выдержал Ушахов. Пряча лицо, шагнул к командиру, обнял. Постояли.

— Напиши оттуда, как вы там будете, — попросил Аврамов. Вскинулся, вспомнив: — Кстати! Черт, забыл! Фаина сына родила!

— Сына?! — задохнулся Ушахов.

— Само собой. Зачем тебе в тейпе девки?

Ушахов метнулся к двери, крикнул из сеней:

— На обрезание оттуда позову, приедешь?

— Кинжал для такого дела привезу, — деловито согласился Аврамов. — У Ушаховых племенной аппарат небось железный, его ножичком не возьмешь.

— Молодец, все знаешь! — донеслось издали.

… За окном нарастал возбужденный гомон, железный лязг оружия, фырканье лошадей. Отряд возвращался с операции.

Дорожа последними секундами одиночества, бережно держа в памяти лицо, последний крик Шамиля, успел додумать, неистово домечтать Аврамов: ведь кончится когда-нибудь это проклятое, залитое горем и кровью, засыпанное пеплом пожарищ время, и встретятся две семьи: он с Софьей и внуками и Ушахов с Фаиной и детьми.

С трепетавшей в сердце нежностью представил он эту будущую встречу на берегу июльской хрустальной речушки Джалки, среди великанов-тополей, в пахучем шашлычном дыму костра, который окурит своим святым ароматом их соратничество, повяжет уважением и высокой приязнью их детей и внуков.

Да наступит такое время, братья, в России-великомученице!

Загрузка...