Лето 1919 года было трудной порой для Советской страны. На подступах к центральным ее губерниям, к Москве, Петрограду больше года не стихали бои. Белые армии захватили Север России, почти всю Белоруссию, почти всю Украину, значительную часть Средней Азии, Кавказ, Закавказье, Сибирь, Дальний Восток. Повсеместно не хватало хлеба, одежды, топлива. Замирали заводы. Болезни, голод косили людей. Гражданская война становилась все более ожесточенной.
Слова эти — «гражданская война», а значат они, как известно: «вооруженная война классов, война внутри государства», — тут, впрочем, не очень точны.
С первых дней существования нового государства началось вмешательство в его дела других стран. Деньги, советники разного рода, оружие щедро предоставлялись ими сторонникам прежней власти. Потому-то они и поднялись, сплотились.
Одним из центров, где происходило это сплочение, оказался степной, южный край с городами Новочеркасском, Ростовом-на-Дону, Александровском-Грушевским, Таганрогом — Область войска Донского. Ее коренным населением было казачество, в основной своей массе потомки беглых крепостных крестьян. Русской Вандеей теперь этот край называли. Полки его — Донская армия — действовали в составе Вооруженных сил Юга России совместно с так называемой Добровольческой армией, подчинялись общему их командованию.
Ой, ты батюшка, славный тихий Дон,
Ты кормилец наш, Дон Иванович.
Про тебя идет слава добрая,
Слава добрая, речь высокая.
Как бывало, ты все быстер бежишь,
Ты быстер бежишь, все чистехонек.
А теперь ты, Дон, все мутен течешь,
Помутился весь сверху донизу, —
поется в одной из старинных казачьих песен.
Первого августа 1919 года части 40-й стрелковой дивизии 8-й армии Южного фронта красных, с севера наступавшие на Область войска Донского, заняли Бутурлиновку. Бой за овладение этим городом шел двенадцать часов. К концу его силы дивизии исчерпались. Нач-див-40 Матвей Иванович Василенко, кадровый военный, в прошлом подполковник царской армии, один из не так уж многих советских командиров тех лет, имевших за плечами курс Академии Генерального штаба, трезво оценив обстановку, приказал перейти к обороне всем полкам дивизии, которая занимала теперь рубеж, простиравшийся от Бутурлиновки до Новохоперска. Восемьдесят верст холмов, низин, лугов, лесов, кустарников, чересполосицы крестьянских пашен! На штабных картах, изображенный двойной сплошной линией, этот рубеж выглядел вполне внушительно. В действительности же красные части, лишь кое-где успев наспех отрыть окопы, цепочками караулов стояли только у околиц хуторов и деревень, у дорог, и долгие версты отделяли такие островки один от другого. Точных данных на тот момент, несмотря на все расспросы и архивные изыскания, автору обнаружить не удалось. По косвенным данным он полагает, что бойцов и командиров тогда в дивизии было от четырех до семи тысяч, вместо пятнадцати по штату, и, примерно, столько же нестроевых лиц, причем как раз накануне наступления на Бутурлиновку полки получили секретный приказ за подписью начдива-40:
«Запас гранат в складах дивизии всего 400, и пополнения скоро не предвидится за отсутствием запасов в армии. Запас патронов не превышает 400 тысяч, и опять-таки штабармом-8 приказано в день выдавать всего по 10 патронов на человека и по 40 на пулемет, что составит 150 тысяч патронов в день на всю дивизию. Категорически приказываю командирам полков прекратить расход патронов и особенно снарядов, открывая огонь только с близкого расстояния и по верным целям, и вместе с тем прошу командиров понять, что, расходуя много патронов и снарядов, они сами ведут дивизию и полки к гибели, так как в один тяжелый день окажется, что дивизия не будет иметь ни одного патрона, и люди разбегутся…»
Впрочем, только ли в патронах, снарядах была нужда?
«355-й полк. Недостаток обмундирования, много разутых и раздетых» — это из донесения комиссара полка политотделу дивизии.
«356-й полк. Хлеб доставляется несвоевременно и плохого качества. Мясо покупают у местного населения, которое продает по твердой цене неохотно. Красноармейцы разуты и раздеты, приходится без шинелей ночью лежать в цепи…
1-й заградотряд. Все без шинелей, и много босых. Недостаток продовольствия…
358-й полк. Всего в полку 315 человек совершенно босых, и от усиленного похода по скошенным полям и кочкам ноги разутых красноармейцев болезненно пухлы, и они выбывают из строя…»
Конечно, притом политкомы, как чаще называли тогда комиссаров, сообщали:
«355-й полк. Настроение красноармейцев бодрое. Поведение в бою отличное. По просьбе красноармейцев был повторен спектакль-митинг „Борьба за волю“.
359-й полк. Отношения красноармейцев с крестьянами товарищеские…
354-й полк. Необходимы бумага и карандаши. Нужна литература. Много интересующихся астрономией, географией и историей».
И в том же донесении:
«... Пойман пленный 4-го Мигулинского полка, с которого снят допрос. Получены следующие сведения. Против нашей дивизии действуют 4-й Мигулинский, 79-й, 1-й, 2-й, 50-й, 51-й и другие полки… 15 тысяч казаков при 30 орудиях. Масса офицерства. В каждом полку по 12 пулеметов…»
Противник, хотя и был выбит из Бутурлиновки, не прекращал наскоков конными разъездами, вылазок пешими отрядами, с особым упорством повторяя их то на правом — у села Ново-Архангельского, то на левом — у деревни Бурляевки — флангах дивизии.
Так — в «активной обороне», как говорилось в приказе начдива-40, - прошли на этом участке красного Южного фронта сутки, затем еще одни, начались третьи — 4 августа 1919 года.
В сотне метров от неширокой дуги недавно вырытого окопа горел костер. Неяркий красноватый свет выхватывал из темноты десяток красноармейцев. Двое из них, караульные, присев на обрубок поваленного осокоря, положив на колени винтовки, покуривали. Остальные тут же, у костра, спали, подмостив сена, травы. Ночь выдалась теплой. Землянка никого не приманивала.
Еще четверка бойцов находилась в секрете у проезжей дороги, в восьмистах шагах от этого места.
Застава у Терехова, крошечной станции на железной дороге Бутурлиновка — Таловая, была тыловой. Линия фронта пролегла от нее в двадцати верстах южнее. Примерно столько же оставалось отсюда до Таловой, где стоял штаб дивизии.
Время тянулось медленно, неторопливо вился разговор.
— …Я подбежал: «Дяденька, на! Ты вот сейчас обронил». Что думаешь? Он первым делом плеть поднял, потом уже в седле ко мне обернулся.
— И забрал?
— Взъярился: «Марш отседова!»
— Это потому, что он в тебе иногороднего признал.
— Слушай, — продолжал тощий, со впалыми щеками, совсем еще молодой красноармеец. — «Ты, говорю, кисет доставал, кошелек твой выпал». Он меня плетью — ж-жах! «Будешь указывать, что у меня откуда упало!»
— Эка ты!
— Я бежать. Потом гляжу: кошелек-то старый, а денег в нем полтора рубля.
— Тогда на это погулять было можно.
— Еще бы…
Второй красноармеец, уже лет под сорок, с крупными чертами лица, босой, в рваном крестьянском кафтане, сказал:
— Обиделся, вишь, что перед иногородним растеряхой предстал.
— Да какая там ему была разница!
— Не говори. Я с малых лет по станицам. Батрачили. И батька, и сам я… У них, тебе скажу, если свадьба, то сперва у жениха да невесты по неделе гуртуются, потом по другим дворам идут. И вот послушай: чеп бьют. Кол такой. Кто его последним ударом в землю вколотит, тот и вино на гулянку в этот день всей компании ставит.
— Кто же его будет вколачивать? — изумленно и весело взглянул на напарника молодой красноармеец.
— Будет. И опосля до последнего гроша выложится. Честь! Дружков угостить, стариков, станичного атамана. У них свой — так свой. Зато ты вот, ну я приду, и что ему ни говори — не поверит. Для него коли не казак, так и не человек вовсе. Как отрезано.
— У-у, — глухо донеслось из темноты. Молодой красноармеец вскочил на ноги:
— Голос чей-то?
— Сова, — не отрывая глаз от костра, ответил его напарник.
— В поле роса, а пыль на дороге сухая, теплая. Мыши гулять выходят. Сова — тут как тут.
Молодой красноармеец свернул цыгарку, раскурил ее от головешки.
— Пойду, — он кивнул в ту сторону, откуда донесся глухой звук. — Огонька отнесу ребятам.
— Дуй, — согласился напарник. — Еще помрут, не куривши…
Шаги парня затихли вдали.
Костер догорал. Темнота становилась гуще. Караульный, ссутулясь, вглядывался в язычки пламени, пробегавшие по раскаленным углям.
В той стороне, куда ушел красноармеец с цыгаркой, послышались ругань, крики, затем приближающийся топот.
Подбежал один из тех бойцов, что находились в секрете.
— Где взводный? — спросил он.
— Спит, — ответил караульный.
— Где он? Который?
— Пусть спит. Просил, пока светать не начнет, не тревожить. Один из лежавших возле костра зашевелился.
— Что там? — спросил он.
— Пластуна поймали, — ответил подбежавший красноармеец.
— Дезертир?
— Кто его знает.
Взводный поднялся, застегнул шинель, затянул ремень с кобурой, поправил на боку полевую сумку.
К костру уже подходили. Трое красноармейцев плотно обступали невысокого мужчину в галифе, в гимнастерке, в ботинках. Слипшийся от пота чуб косой прядью пересекал лоб.
Взводный сделал шаг навстречу:
— Этот?
— Он самый, — задыхающимся от радости голосом ответил молодой красноармеец. — Иду, а он притаился, рожу, чтобы не белела, к коленям прижал. Я сперва подумал: пень. Потом гляжу — пень-то мой побежал!.. А до секрета полсотни шагов. Я туда. Со всех сторон обложили. Он просит: «Не стреляйте. Свой!»
— Оружие было? — спросил взводный.
— Нет. Ничего не нашли. При нем только вот это, — красноармеец протянул взводному сложенный в малую долю газетный лист.
Взводный расправил его, поднес к костру и, даже не вчитываясь, сразу узнал: «Правда»! Та самая, которая выходит в Москве!
— Это что же? — он озадаченно смотрел на задержанного. — Вместо пропуска?
— Ваш я, — тот приложил к груди руки. — Ваш.
— Жаль, что ты пушчонку с собою не приволок. Мы бы тогда еще больше поверили, — отозвался взводный.
Поднялись остальные красноармейцы, обступили задержанного. Один из них бесцеремонно рванул его за штанину:
— А галифешки-то ничего! Задержанный встревожено оглянулся.
— Не бойся, — продолжил боец. — Если б с лампасами… Вот разве только ботинки твои кому подойдут…
Ботинки на задержанном были рваные. Все рассмеялись. А тот проговорил совсем уже смело:
— Товарищи! В газете, что вы у меня нашли, подлинная казачья правда.
Кто-то из красноармейцев подбросил в костер хвороста. Стало светлей. Теперь взводный уже с улыбкой смотрел на задержанного. И тот, ободренный этим, заторопился:
— Я, когда ее прочитал, не пойму, что со мной сделалось. Ну чего генералам служу? Против братьев сражаться!.. У нас там среди народа голод. Только и живут спекулянты да лавочники. Честному человеку одна дорога — тюрьма…
Взводный смотрел на него все так же с улыбкой, наконец сказал:
— Да верю. Первый ты, что ли, такой?
— Я так и знал, — подхватил задержанный. — Товарищи!..
— Кто на часах сейчас? — спросил взводный. Отозвались те двое, что и прежде были караульными.
— Отведете в землянку. Один возле останется, — обратился к ним взводный и, обернувшись к задержанному, добавил:- Сам знаешь — служба.
— Товарищи, — начал было задержанный. — Я всей душой…
— И мы также, — прервал его взводный. — Утречком в роту доставим, там о себе все расскажешь. Может, потом в наш взвод служить придешь. Всяко бывает… Идите.
Взводный присел на обрубок осокоря, вновь по своим местам расположились бойцы.
Караульный постарше возвратился к костру, неся поясной ремень и ботинки задержанного. Швырнул к ногам взводного, сел рядом с ним.
— Зачем так-то уж? — укоризненно проговорил взводный. — Знаешь, что за это бывает?
— Не дам, — упрямо ответил тот. — Не к сватье на пироги. Я с самой весны босой. И в свое время от ихней братии натерпелся.
— Вернешь, — уже с угрозой продолжал взводный и кивнул на ботинки:- Ишь ты! Еще и под нос мне совать…
Прекрасны в этом краю августовские предутренние часы. Понемногу светлеет восточная сторона неба. Поначалу неуверенно, изредка, но все громче раздаются птичьи голоса. Временами налетает теплый ветерок, и словно бы это он сдувает пелену ночной темноты с дальних и ближних горушек, низин, деревьев, кустов, и они как будто проявляются, откуда-то выплывают.
Взводный глядел в огонь. То же, сидя с ним рядом, делал и караульный. Потом он поднял ботинок, повертел в руках: ботинок был явно нерусского фасона — с широким рантом, с рифленой подошвой. Грязь на нем и то, что верх его местами полопался, караульного нисколько не отталкивали. Он ощупывал, мял его, потом, продолжая свое исследование, сунул руку внутрь. Стелька мешала. Он ее вынул. Под стелькой было что-то еще. Он вынул и это: металлическая, сложенная вдвое, тугая пластинка. Караульный разжал ее. Внутри белел листочек бумаги.
Взводный протянул руку, раскрыл листок. Он был исписан колонками цифр. Взводный не раздумывал. Тотчас он спрятал листок в нагрудный карман гимнастерки, оторвал осьмушку от первой попавшейся в полевой сумке бумажки, втиснул ее в металлический зажим, вложил его в ботинок, прикрыл стелькой, поставил ботинок на землю, наклонился к караульному:
— Чтобы никто ничего. Понял? И обувку вернешь. Скажешь, временно брал. Чтобы не смог убежать. Так, мол, положено.
Тот утвердительно кивнул.
— К утру не вернусь — к командиру роты доставишь. Головой отвечаешь…
Из допроса у командира роты:
— …Третьей сотни?
— Ну да. Я и говорю. Я все вам, как на духу.
— А полк?
— Что-полк?
— Номер полка какой?
— Бес его знает. Сколько раз меняли! То сорок четвертый, то десятый был. Сейчас какой — так и не знаю… Я вам правду. Истинную правду. Не верите?
— Что ты, милок! Верим тебе мы…
— Я всей душой. Такие слова!.. Трудящийся казак! У тебя общие цели с крестьянином и рабочим. Будем же вместе, плечом к плечу, строить новую жизнь… У настам измываются господа-благородия.
В нашем полку казаки пытались подняться: «Доколе война?» Их в плети! Расстрелы да порка. Приказ такой от Деникина. — Да верим тебе мы, верим…
Из допроса в штабе батальона:
— …Та-ак. Третьей сотни, значит. Тут ты не врешь?
— Да я все вам точно, товарищи!
— Сколько сейчас в сотне сабель?
— Девяносто пять. Еще коноводы, кузница, швальня.
— А во всем полку сколько?
— Откуда мне знать?
— А если подумать? Это ведь нашему делу большая помощь. Оно теперь и твое. Да кто и поверит, что не знаешь? Неужели вас всем полком ни разу не собирали?
— Не собирали. Всюду одной своей сотней… Сколько ден уже! Истинный крест!
— Ну а где сотня стояла, когда с тобой все это стряслось?
— Скажу. На хуторе за Бурляевкой, верстах в десяти.
— Хутор как называется?
— Кто его знает? Пришли туда вечером, темно было. Жителей у домов — ни души. Спрашивать у своих? Никому не известно. Шли-то ведь строем. К сотенному разве сунешься? А утром еще до подъема меня арестовали. «Ты что это, говорят, казакам большевистскую газету читал? Как ты смел? Знаешь, что за такое бывает?» Двое суток на воде да хлебе! Сапоги отняли, мундир отняли. Швырнули дранье. Командир полка зверем орал: «Всю часть опозорил! В штаб корпуса отвезут — запоешь!..»
— Видишь как? Значит, на хуторе был сразу весь полк размещен, коли сам командир тобой занимался. Разве не так? А говоришь: «Одна только сотня… Номера полка не знаю… Кто командир, не знаю…»
— Не отрицаю. Товарищи! Прямо спросили — пожалуйста! Это скажу: Космачев.
— Имя как? Отчество?
— Куприян… Куприян Капитонович. Полковник. Чего тут скрывать? Я всей душой…
— Номер полка? И не темни. Мы проверим. В твоем положении врать…
— Где же я врал? Товарищи!
— Мы проверим. По фамилии командира. Ты понял? Либо ее наврал, либо сейчас будешь врать… В твоем положении…
— Пожалуйста! Сорок восьмой конный.
— Дивизия?
— Откуда мне, рядовому? Хоть бы уж я урядник был… Другое дело!
— Дураками ты нас не считай.
— Това-арищи, я же к вам…
— Так и давай тогда выкладывай. Командира полка знаешь по имени-отчеству, а номер дивизии тебе неизвестен? Кто поверит? А еще говоришь: «Всей душой к вам».
— Ну хорошо. Скажу. Тринадцатая донская. Генерала Толкушкина.
— А корпус?.. Да говори, говори! Это проверка тебе. Думаешь, мы не знаем, в какой корпус ваша Тринадцатая дивизия входит? Дивизия! Не иголка же в сене.
— Генерала Мамонтова, Четвертый конный.
— Вот это другое дело. А то крутишь-крутишь. Не видать, что ли?.. Штаб корпуса, куда тебя грозился командир полка отправить, где стоит? Тоже будешь крутить?
— Разве я кручу? В Березовке… Я вам всю правду…
Из допроса в штабе полка:
— …Вы сказали, что штаб корпуса расположен в Березовке?
— Так и есть. Когда мы только-только на хутор пришли, слышу, командир полка приказывает: «Послать курьера в Березовку, в штаб корпуса». У меня сестра в том селе замужем, вот и запомнилось.
— Ваша сотня пришла на хутор, и вас сразу арестовали?
— Никак нет. Это уже утром было. «Откуда у тебя, спрашивают, — большевистская газета? Кто тебе ее дал? Кому ты ее из казаков читал? Не хочешь сказать? Под арест!» А газету-то не отобрали. В кисете моем осталась. Я ее сразу под стреху в сарае спрятал. Думаю: «Теперь пойди докажи». На следующий день выводят: «Одумался?» Молчу. «Ах так! Мы тебя, подлеца, расстреляем. Такой-то на тебя показал и такой-то». Не пропадать же! За ночь стенку руками подрыл — вот, смотрите, кожа ободрана…
— Сегодня четвертое августа. Вчера весь день вы шли к линии фронта.
— Быстрей-то, по лесам хоронясь, разве пройдешь? Даль такая! Верст сорок, не меньше.
— До того двое суток находились под арестом. Значит, курьера в Березовку командир вашего полка посылал четверо суток назад, то есть тридцать первого июля.
— Так точно. Мы только на хутор пришли. Еще кони не расседланы были.
— Как объяснить тогда, что, вопреки вашим показаниям на допросе в штабе батальона и вот здесь, сейчас, на самом-то деле, как нам совершенно точно известно, штаб Четвертого конного корпуса стоит в Березовке лишь с позавчерашнего дня?
— Как с позавчерашнего? Не может с позавчерашнего! Вы, товарищи, подозреваете? Я всей душой. Да что же вы?
— Снимите правый ботинок.
— Товарищи? Как это понять? Вот и статья в газете… И приказ Реввоенсовета вашего был: с пленными обращаться как с братьями. Другое дело — казаки. Разденут, разуют — и в балку… Я даже не пленный, я по своей воле к вам.
— Держите его. Дайте ботинок. Что это?..
В избе, где шел допрос, находилось тогда шесть человек. Этот задержанный, четверо красноармейцев и политком 356-го полка, приземистый широкоплечий мужчина лет тридцати, в кожаной тужурке и кожаной фуражке с красной звездой на околыше. И вот он-то поднес к глазам задержанного вынутый из металлического зажима листок:
— Что это?
— Не знаю, — лицо задержанного заблестело от мелких капель пота. — Поверьте… честное слово…
Тут же, высвободив руку, он выхватил этот листок, сунул в рот и начал жевать.
Его сбили с ног, стали душить. Он мычал, извивался, бился головой об пол и — жевал, жевал. Как трудно, оказывается, проглотить комок бумаги!
Наконец это ему удалось. Перестав сопротивляться, он обессилено вытянулся всем телом.
Его поставили на ноги.
— Дура, — сказал политком. — Твой вот где.
Из ящика стола он вынул другой листок, но теперь уже держал его подальше от задержанного.
— Три, семь, восемь, один, пять, — начал было читать он и резко оборвал себя:- Хватит волынить! К кому шел? Ну? К кому?
Задержанный вновь задвигал челюстями, и так яростно, что политком рассмеялся:
— Дожирай, дожирай… Вот же он, подлинник.
Судорогой свело все тело задержанного. Его опять повалили, стали раздвигать зубы. Политком растолкал всех, упал на колени, склонился к самым губам его:
— К кому шел, говори! Задержанный прохрипел:
— Сегодня всех вас порубят, мерзавцы. Глаза его остекленели.
— Отравился.
Политком 40-й дивизии Михаил Ермоленко прищурясь смотрел на политкома штаба дивизии Григория Мишука. Тот продолжал:
— За щекой у него была капсула с ядом. Допрашивающие этого не заметили. Думали, все еще жует подсунутую ему бумажку.
— Ошибка грубейшая.
— Кто мог подумать? Считали: пусть пожует. Потом подлинник записки предъявят, скиснет.
Ермоленко молчал, и по виду его нельзя было понять, достаточно ли ему этого объяснения.
— Что несомненно? Шел он к кому-то сразу за линией фронта: с собой ни шинели, ни еды, ни денег, ни оружия. С расчетом, что вскоре встретят, выйдет к своим.
— А если расшифровать записку?
— Этим займутся. Но сегодня надо не упустить другое: пока свежо, опросить всех, кто с ним встречался в полку, в роте, во взводе. Не пытался ли он уже кого-то известить о своем задержании?
— Кто вел допрос?
— Политком Триста пятьдесят шестого полка. — А-а, я его знаю.
— Да. Рабочий, хороший парень. Сто раз проверенный делом.
— Вот ему и сказать: или он этого курьера раскроет, или — под трибунал. Можно ведь и так толковать: специально дал ему умереть.
— По-твоему, он намеренно сделал?
— Нет. Но, понимаешь, в каком мы все теперь положении? Могу я думать, что этот курьер шел к тебе? Сюда, в штаб дивизии, в Таловую… А ты можешь думать, что шел он ко мне… И на начдива можно подумать.
— А он на нас. Они помолчали.
— О последних словах этого курьера доложили начдиву? — спросил Ермоленко.
— Да.
— И что он? — Учтет…
В десять часов утра того же дня начдив-40 Василенко отдал приказ о немедленном уходе из Таловой обоза дивизии. В самом приказе никакой мотивировки решения не приводилось, вызвано же было оно неопределенностью, внезапно возникшей в раздумьях начдива.
Вопрос о том, к кому на связь шел задержанный у станции Терехово курьер, Василенко совершенно не интересовал. Другое! Почему этот человек все же оказался именно у той станции? Судя по ночным донесениям, активность противника по-прежнему проявляется лишь на флангах дивизии. И прямо на центр ее позиций, и уже на двадцативерстной глубине от передовой, выходит вражеский курьер. Случайность? А не затем ли, чтобы внушить, и в первую очередь ему, начдиву-40, что здесь-то казачье войско и намерено нанести главный удар? А такой удар может быть. Будет! Мысль об этом утвердилась в сознании его еще неделю назад, задолго до наступления на Бутурлиновку. Он стал думать так, в сущности, с той самой минуты, когда из сообщения Агентурной разведки 8-й армии узнал, что в белом тылу, почти напротив его дивизии, всего в какой-то сотне верст за линией фронта расположен корпус Мамонтова. Отдыхает, пополняет состав. И все время, пока шло наступление на Бутурлиновку, Василенко помнил об этом и, едва оно завершилось, сосредоточил резервы дивизии — три стрелковых полка — в восточном секторе, у деревни Елань-Колено. Там был стык с 9-й армией. Самое, в общем-то, уязвимое место.
Но какой неожиданный поворот событий! Вражеский тайный курьер объявился в пятидесяти верстах западней! И поведал: «Я из корпуса Мамонтова», — и: «Сегодня всех вас порубят». И это «вас порубят» он сказал, пребывая уже в таком состоянии, что не поверить в его слова очень трудно.
Резервы дивизии ограничены. Так, может, курьер провалился сознательно и себя самого не пожалел ради того, чтобы они были отведены под Терехово? Или под Таловую, что оперативно, впрочем, то же самое. При ударе с юга на север эти станции лежат на одном направлении.
Для переброски бойцов каких-либо транспортных средств у дивизии нет. Пеший марш. И вот, едва только резервы отдалятся от Елань-Колена, белоказачья конница молниеносно обрушится на стык армий. Прием очевидный. Значит, резервы трогать с места нельзя. Но и нельзя не считаться с тем, что удалось узнать от курьера, а верней — с самим фактом его появления. Следовательно, единственный шаг, который можно уже предпринять, это убрать из Таловой обоз. Пока подводчики раскачаются да сложат все на возы, запрягут… Сегодня же пусть выступают на север, к Александровскому поселку. Двадцать верст. За день или хотя бы за два осилят. В случае чего, это облегчит потом маневрирование полкам, штабу.
Так. Только так. Как единственная уже сейчас возможная ответная мера.
Василенко думал об этом, стоя в штабной избе у распахнутого окна. Ярко светило солнце. Мир за окном был ослепителен, зелен…
А на заставе под Терехово тем временем шла обычная жизнь. Повар запоздал. Кашу разобрали в одиннадцатом часу дня. Ложками работали ловко, переговаривались:
— ... Казаки услышат — решат: пулеметы стрекочут.
— Пулемет разве так? Он: та-та-та…
— Накличешь!
— Не! Сегодня уже не начнут. Кавалерист любит по росе налетать. И конь тогда резво идет, и шашка — жик-вжик! — не затупится.
— Ты, что ли, пробовал?
— Знаю… Теперь-то уж до завтрашнего утра всяко доживем…
Потом очередная четверка красноармейцев ушла в секрет у дороги, остальные поснимали рубахи, жарились на солнце, удовлетворенно оглядывались. Как хорошо! Травка зеленая, после дождиков пышная. Лесок вдали темнеет. Жаль, глубокой воды близко нет. А то б окунуться. Совсем ладно было бы. Не служба — малина.
И тут все разом увидели: из низинки между холмами, где проходит проселок, вылетела лавина всадников, свернула в сторону окопа, рассыпалась веером по пологому склону и вот уже с визгом, криками, свистами приближается к ним.
Без всякой команды красноармейцев смело в окоп. Действовала не столько выучка, сколько естественное стремление каждого не оказаться на пути этой лавины.
Она же неумолимо надвигалась, заглушив все прочие звуки дня, сотрясая землю топотом лошадиных копыт.
— Взво-од! — закричал взводный, вырастая над бруствером.
Но лавина уже накатилась, обдавая горячим пахучим ветром, пронеслась над окопом, оставив после себя беспомощно вжавшихся в траншею бойцов и рухнувшего на дно ее взводного.
Затихли свисты, крики, конский топот. Снова стали слышны голоса птиц, стрекотанье кузнечиков.
Растерянно оглядывались, еще не веря, что остались живы, красноармейцы. Повторится ли налет? Несомненно! Оставаться в окопе — смерть. Но и куда отходить? К станции, к штабу батальона? Однако как раз в том направлении ускакали казаки! Будет это — из огня в полымя!
На дороге появился пеший казачий отряд.
Его, как и конную лавину, окоп пропустил тоже без единого выстрела. Затаились, приникнув к земле, счастливые тем, что с дороги их не замечают, либо уверены, что кавалерия уже все способное к сопротивлению с пути отряда смела.
В окоп ввалился человек в кожаной тужурке, с наганом в руке. Его сразу узнали: политком полка!
Он тяжело дышал, лицо его было перекошено злостью.
— Слушай команду! — закричал он, идя по окопу. — Кто побежит — пуля! И куда бежать? Казаки сзади и спереди. Догонят — изрубят!...
Оттого, как он выглядел: кожанка, звезда на фуражке; оттого, что всем в окопе было прекрасно известно, кто он такой, и, конечно, от его громкого голоса, решительных жестов постепенно начала исчезать растерянность, овладевшая красноармейцами.
Поднимались на ноги, брали винтовки.
Бурый вал выкатился из ложбины. Теперь не только по дороге, но и с боков от нее в несколько рядов шли возы.
— Взво-од! — закричал политком. — Залпами, по команде — пли!
Цель была огромна, перемещалась небыстро. Команду начали выполнять дружно. Мстили за растерянность во время налета конников, за свой страх в те минуты, когда затаенно следили за колыханьем штыков пешего отряда.
Залп десятка винтовок не так уж грозен. Но там, в полуверсте от окопа, вздыбились, стали валиться, рвать сбрую взбесившиеся от ран лошади, быки. Падали, ломая оглобли, опрокидывая возы, преграждая путь всему последующему обозному потоку. Наконец те из повозок, что еще были в состоянии двигаться, отхлынули, скрылись за перегибом дна ложбины, оставив на месте лошадиные и бычьи туши, перевернутые фуры.
Час, не менее, на дороге никто не показывался. В окопе громко говорили, смеялись, лихорадочно пересказывали друг другу, как именно все это было, что каждый успел перечувствовать, передумать.
С тыла, с боков начали подползать красноармейцы. Они шли на звук залпов. Рассказывали: вся остальная рота изрублена. Назад пути нет. Верная гибель.
Деятельно пристраивались в окопных ячейках. Работали лопатами. О том, что ждет в дальнейшем, не думали. Вообще отбрасывали такую мысль, благо было теперь их десятков пять. Изрядная сила.
— Ты в окопе, — сорванным голосом кричал политком.
— Что тебе шашка?.. Кто побежит — пуля…
Обоз появился правее дороги. Шел прямо по травяному склону.
Опять ударили по команде. Обоз отхлынул.
С визгом, свистами, гиканьем из ложбины вновь вылетели конные.
Но теперь стрельбу из окопа вели настолько уверенно, что, обтекая его, всадники еще вдалеке разделились на два потока, умчались, так и не посмев перейти в атаку.
Через полчаса они уже с тыла ринулись на окоп. Но там к этому были готовы. И опять конные не выдержали, расступились перед окопом, устилая прилегающие к нему пологие склоны трупами лошадей и людей.
Из ложбины выполз броневик. По нему не стреляли. Смотрели настороженно. Что-то он сделает? Но тот постоял, строча из пулемета, двинулся дальше, так и не съехав с дороги.
Появившийся было вслед за ним обоз, вновь отогнали залпами.
Прогремел орудийный выстрел. Снаряд летел низко, грохнулся саженей за сто до окопа.
Второй снаряд пронесся над головами. Упал далеко позади.
Такое не раз еще происходило в тот день. Орудийный обстрел; атаки конных и пеших то с одной, то сразу с двух сторон; свист пуль; колонна обоза, судорожно пытающаяся преодолеть роковые для нее полверсты; обезумевшие раненые лошади…
— Черта вам! — проговорил политком.
Его била дрожь.
Он достал из кармана часы. Шел шестой час вечера.
«Расспросить про курьера, — подумал он. — Потому-то меня сюда нелегкая принесла. Но теперь уже бессмысленно». Все равно никому ничего передать он не сможет. Скоро стемнеет. Подползут, порежут всех до единого.
«Но и с обозом в темноте не пойдешь», — с удовлетворением проговорил он про себя.
Это и в самом деле наступали части 4-го конного корпуса Донской армии. В пятом часу пополудни его командиру генерал-лейтенанту Константину Константиновичу Мамонтову, ожидавшему донесений в пятнадцати верстах от Терехово в селе Кучеряеве, наконец доложили: пользуясь тем, что внимание красных привлечено к демонстративным атакам на левом и правом флангах, весь корпус: три конных дивизии — в каждой четыре полка по пятьсот сабель, — три броневика, двенадцать орудий, трехтысячный пеший отряд и огромный, из тысяч и тысяч повозок обоз, — незамеченным углубился в красный тыл. Пройдено двадцать верст. Достигнута станция Терехово. Обозу пройти еще пять верст — и привал. Авангарду продолжить наступление. К ночи должна быть захвачена Таловая, разгромлен штаб 40-й дивизии красных. От Терехово это восемнадцать верст. Следующий рывок на север — уже с рассветом.
Докладывал начальник оперативного отдела штаба корпуса генерал-майор Попов. В комнате сельского дома, где это происходило, кроме них двоих был еще начальник штаба корпуса Калиновский. Склонившись над тем же столом, за которым сидел Мамонтов, он вглядывался в лежавшую перед ними обоими карту. Аксельбанты подрагивали у него на груди. Калиновский был полковником Генерального штаба и это свое отличие всегда подчеркивал.
Попов продолжал:
— К факторам, осложняющим прорыв, относится то, что в районе Терехово движение колонны обоза пока еще сдерживается сопротивлением группы, блокирующей дорогу. Красных там несколько десятков, не больше, но хорошо врыты. Полусотня сбить не смогла, артобстрел тоже. Настильный огонь на такой местности практически бесполезен. Или, если выражаться точнее, обслуга батареи еще не применилась к условиям. Офицеры там из британцев.
Мамонтов удивленно взглянул на Попова:
— Но разве бывает так: ни полусотня, ни артобстрел ничего не сумели сделать с несколькими десятками пеших? Кто там у нас командует?
— Войсковой старшина Антаномов — Семьдесят восьмой конный полк. Но сам он находится с передовой сотней.
— Очень мило. Значит, в полосе прорыва никого из значительных командиров нет. И что же там за обстановка?
— Дорога проходит в узком дефиле. Место для окопов выбрано красными искусно. Да и все там они понимают, что пленных не будет. Потому и особо упорны. Обратная сторона нашей собственной строгости.
— Скажите лучше, — Мамонтов взял со стола и крепко сжал в руке черные кожаные перчатки, которые надевал перед тем, как садиться в седло. — Скажите лучше, что ни одна из частей, атакующих этот окоп, не желает расходоваться во фронтовой полосе. Пышек хотят, а не шишек. Но рано же. Рано!
— Однако и цель для красных очень доступна, движется медленно. Не требует умения вести прицельный огонь. Не так важна его плотность. Всего две-три убитых или раненых лошади — сразу затор.
— И нельзя обойти?
— Колонне обоза? Нет.
— И вы так спокойно говорите об этом? — Мамонтов обернулся к Калиновскому:
— На такой чепухе споткнулись?
Тот отнес в сторону руку с пенсне; глядя на Попова, ответил с легкой досадой:
— Споткнулся не корпус. Обоз. Но, в сущности, это одно и то же. Причина проста: части, прорывающие фронт в первой линии, занимаются партизанщиной.
— Движение всех эшелонов происходит строго по росписи, — обиженно ответил Попов.
— Поеду сам, — Мамонтов поднялся из-за стола.
Идея всей этой военной операции, известной в дальнейшем как «Рейд генерала Мамонтова», возникла в штабе Донской армии с отчаяния. В конце июля 1919 года там узнали: из районов Камышина и Воронежа под командованием краскомов Шорина и Селивачева готовится контрнаступление войск красного Южного фронта и главный удар намечается нанести в направлении Новочеркасска и Ростова-на-Дону. И что остается? С покорностью ждать? Но уже дважды большевистские полки накатывались на Область войска Донского. Не будет ли третий удар смертельным? А что, если поступить дерзко? Кавалерийский рейд по тылам красных! И прежде всего разгромить штаб их Южного фронта. Перечеркнуть этим весь наступательный план еще до того, как он начнет осуществляться.
Вскоре наметилась и кандидатура того, кому такой рейд возглавить: Мамонтов! Честолюбив, упрям, смел. В боях под Царицыном не гнушался лично атаковать в конном строю. Недалек? Это пожалуй. У немалого числа лиц из тех, с кем он общался по службе, тут сомнений не возникало. Но чтобы пунктуально исполнять предначертания штаба армии, так ли уж необходим гибкий ум?
К тому же части, составившие всего месяц назад сформированный 4-й Донской отдельный конный корпус, которым этот генерал теперь командует, достаточно давно отведены на отдых. Докомплектовываются после царицынских боев, довооружаются, и дислоцированы от места, удобного для прорыва, менее чем в сотне верст. Обстоятельство, благоприятствующее внезапности кавалерийского налета.
Ничего предварительно ему не сообщая, Мамонтова вызвали в Новочеркасск. Вопрос был настолько важен, что принимали его одновременно командующий Донской армией Сидорин и войсковой атаман Богаевский — две самые влиятельные в казачьей столице персоны.
Встреча началась обыденно. Поздоровались, обменялись общими фразами о здоровье — давние добрые знакомцы, как близнецы схожие всей статью кадровых военных царской поры, — приступили к делу. Происходило это в кабинете Сидорина. Он сдвинул шторку на стене, закрывавшую от постороннего взгляда оперативную карту. Некоторое время все трое молча всматривались в нее. Сидорин сказал:
— Итак, перед фронтом Донской армии две группы войск противника. И сомнений, увы, нет. До начала их контрнаступления одна-две недели, не больше, — он оглянулся на Богаевского и продолжал:- Удар, пред которым мы беззащитны. Соотношение сил — один к двум. Это по общей численности войск, по орудиям, пулеметам. Красным не откажешь в настойчивости: собрали, экономя на фронтовых частях, оголив гарнизоны городов. Качественная сторона за нами. Но все же не вдвое.
Он вновь посмотрел на Богаевского. Тот слегка наклонил голову, подтверждая эти слова.
Сидорин задернул занавеску, подошел к покрытому зеленым сукном столу для совещаний, занимавшему едва ли не полкабинета, жестом указал Мамонтову на место рядом с собой.
У противоположного конца стола сел Богаевский.
Сидорин продолжал:
— И как представляется по всем предварительным проработкам, выход из положения возможен только один: еще до начала этого контрнаступления крупным кавалерийским соединением — скажем, корпусом — прорвать фронт красных, смять его тылы, в первую очередь разгромить штаб фронта
— И что тогда будет достигнуто? — спросил Мамонтов. — При таком-то соотношении сил! Тут одним корпусом ничего не переменишь. Разве что отсрочишь выступление красных на месяц, в самом лучшем случае — на два.
Богаевский встал, простер над сукном стола руку.
— Два месяца! — ликующе воскликнул он, — Но гораздо ранее Москва, захваченная Добровольческой армией, будет у ног Май-Маевского. И значит, отложенное всего на такой срок наступление красных не состоится уже никогда. И на свадебном пиру новой российской государственности казачество воспоет свою песнь достойно.
Мамонтов хмуро смотрел перед собой. Все было ясно. Ему, его корпусу, предложат впутаться в это дело. Потому и принимают вдвоем. Почет! И конечно, считают простаком. Бросить один корпус против нескольких армий, изготовившихся к контрнаступлению, и начать с удара по штабу фронта!.. Он прекрасно знает, где этот штаб. В Козлове.
Двести двадцать верст за линией фронта, если брать напрямую. Дорогами — так и все триста. А идти придется и без дорог. Но предположим, пришли, разгромили. Что дальше? Он крушил штаб, а красные спокойно на это взирали? Сунуть голову в петлю. Милое дело!
— Задержавшись с контрнаступлением даже всего на две-три недели, — напевно продолжал Богаевский, — красные, спасая свою столицу, затем будут вынуждены снимать части с нашего фронта. Эта отсрочка — уже победа. И потому корпусу, назначенному в рейд, можно передать лучшее оружие, снаряжение. Всем остальным полкам Донской армии оно уже вообще не потребуется. Победа! И всего только — лихой наскок под командой истинно опытного боевого командира.
Потом оба они смотрели на Мамонтова. Ожидали ответа.
Он же молчал, потому что вспомнил, как всего лишь полгода назад в тыл его группы войск под Царицыном ворвалась дивизия красного начдива Думенко. Тысячу верст прошла она по тылам фронта, разгромила двадцать четыре белых полка, но, что было всего удивительней, на пути от станицы к станице она становилась все многочисленней. Голытьба покидала селения вместе с этим войском. Что, если — согласись он и в самом деле пойти в рейд — и с его корпусом в красном тылу произойдет такое же чудо? Ведь стонет… Как стонет под игом комиссаров Россия! Как она молит о возвращении добрых старых порядков!
Он сказал:
— Будет приказано, я возглавлю такой поход, но… Сидорин и Богаевский смотрели на него выжидающе.
— Возглавлю, — повторил Мамонтов. — И убежден: цель будет достигнута, жертвы оправданы, как бы тяжелы они ни были.
— И какое же «но»? — первым не выдержал Богаевский. Мамонтов одарил его хмурым взглядом.
— Главком! — догадался Сидорин. — Ожидаете, что он помешает? Будет против самой идеи? Лично против вас?
— Нисколько не сомневаюсь, — подтвердил Мамонтов. Сидорин прикрыл ладонью глаза. Теперь, когда Мамонтов уже чувствовал себя тем полководцем, от которого оба они, нынешние правители Дона, всецело зависят, этот покорный жест возмутил Мамонтова.
— Потому-то и гибнет казачье дело, — он едва удержался, чтобы, словно на площади, со всего маха не рубануть рукой воздух. — Все, что намечаем, — с оглядкой. Любое слово, решение — не окончательно… Да, да, да, — машинально повторял Мамонтов, вновь охваченный видением картины того, как там, под Царицыном, из станиц вместе с красной дивизией уходили тысячные толпы.
Будет так и с его полками. Будет!
Ярко, в звуках и красках, он представил себе теперь то, как корпус под его командованием движется по красному тылу и от него во все стороны распространяются волны успокоения, порядка, начавшегося еще триста лет назад при Михаиле Романове, и десятки тысяч благодарных ему, Мамонтову, россиян ежечасно присоединяются к этой колонне. А он идет уверенно, с богатым обозом. Никаких реквизиций у населения! Никаких шалостей со стороны казаков: что-то украсть, отобрать, чем-то воспользоваться… Напротив! Раздавать захваченное в казенных магазинах и складах, чтобы с каждым днем ширился круг молвы: «Щедрые, добрые… Истинную свободу несут…»
Как это будет прекрасно!
И он решился окончательно: пойдет. Но коли пойдет, то — триумфальный марш до Москвы. Вот чем будет его рейд. Однако до времени об этом ни слова. Объяви громко, деятели из ставки Главнокомандующего вооруженными силами Юга России сразу начнут отнимать у него такую возможность, чтобы если уж нельзя оттягать ее лично себе, то отдать кому-либо из генералов этой презренной своей фаворитки — Добровольческой армии: Май-Маевскому, Сахарову, Слащеву, Врангелю, Кутепову. Их там много — бездарностей. И сколько раз было так: политики отбирали победу у полководцев и вовсе теряли ее.
Теперь он так ясно все видит! Ставка сейчас намеренно сдерживает продвижение к Москве дивизий Добровольческой армии. Если б не это! Только в ударном кулаке ее более двухсот тысяч штыков и сабель, сотни орудий, десятки бронепоездов, самолеты, танки. Быстро наступать на большевистскую столицу мешает ей — о-о! — лишь одно: ожидание того часа, когда красные прежде двинутся на Донскую армию, разгромят ее, чтобы разного рода добровольческим вершителям судеб потом ни с кем не делить окончательной победы. Все эти расчеты, хитросплетенья он, Мамонтов, порушит. Да-да, он их порушит. Начисто. Но потому-то теперь ему надо как можно тщательней таить детали подготовки к походу. И от своих не менее строго, чем от чужих. Для него теперь все чужие!
— Да, да, — повторял он, более не вслушиваясь в то, что еще говорили Сидорин и Богаевский.
Сходные мысли возникли и у Главнокомандующего вооруженными силами Юга России Антона Ивановича Деникина, когда Сидорин, прибыв в его ставку в Екатеринодаре, доложил о намеченной штабом Донской армии операции.
Как и Мамонтов, Деникин прежде всего подумал о том, что корпус, едва ворвавшись внутрь красного тыла, погибнет. Оказаться в недрах армий, готовящихся перейти в контрнаступление! Задавят массой. Не разумней ли сберечь этот корпус на период, когда контрнаступление красных против Донской армии уже станет фактом?
Свое мнение он выразил определенно:
— Авантюра.
Как гуляло впоследствии это слово по всем белым штабам!
— Авантюра! За линией фронта у красных резервы. Вот! Вот! Вот!
— он тыкал пальцем в разложенный перед ним на столе лист карты. — У большевиков голод, разруха — значит, корпусу предстоит идти с полным обозом. Это тянуться по двадцать верст в сутки. Такую колонну легко обнаружить, расчленить. Что же будет в активе? Удар по Козлову? Но до этого города пятнадцать, а при встречных боях и все двадцать дней хода. Следовательно, штаб фронта красных наверняка успеет убраться восвояси, а корпус завязнет… Нет. Так не воюют. И кто намечен возглавить рейд?
— Мамонтов.
— И согласился?
— Крайне воспламенен.
— Я всегда знал, что голова этого генерала не вмещает более одной мысли, — в презрении Деникин тряс бородкой. — Но в данном случае это еще и такая мысль, что…
Он не закончил фразу, подумав: «А пожалуй, некоторое кровопускание казачьей армии будет полезно. Умерит амбиции. Слишком уж много говорят в Новочеркасске, что Добровольческая армия желает одной себе присвоить все лавры победы, в то время как в казачьих-то областях законная российская государственность и сбереглась».
— Хорошо, — сказал он Сидорину. — Считайте вопрос решенным. Можно даже усилить войска прорыва, скажем, корпусом Коновалова, и задачу поставить иную: прорвав фронт, зайти в тыл Лискинской группы войск красных, оттуда — удар в южном направлении. В ходе рейда не удаляться от фронта, а приближаться к нему, не ослаблять, а укреплять оперативную связь с Донской армией. Тогда еще возможен успех.
— По мнению Мамонтова, никаких усилений не нужно.
— Да, да, понимаю, — согласился Деникин, подумав: «Курица славы
— на одного. Вполне в его стиле», и рассердился: — Но мы же с вами и сами можем понять, как нужно и как не нужно!..
Впрочем, оказалось, что корпус Коновалова прочно скован на собственном своем фронте. Принять участие в рейде он не сможет ни при каких обстоятельствах.
Группа конных во главе с Мамонтовым подскакала к ложбине, у которой застряла колонна обоза, уже в восьмом часу вечера. Быстро смеркалось.
Еще в пути Мамонтов получил донесение: «На подступах к Таловой концентрируются части красных. Предположительно — до двух пехотных полков общей численностью около тысячи штыков». Он тогда рассмеялся: «Всего-то!»
На рысях миновали мирно стоящий обоз. Быки двигали челюстями, пережевывая жвачку. На лошадиных мордах висели торбы с овсом. Горели костры. На них что-то варилось.
«Не прорыв фронта, — брезгливо подумал Мамонтов, — пикник гимназистов».
Проскакали мимо чинной шеренги штабных фургонов, полевых кухонь. Выстроились, как на смотру.
«Спокойно, спокойно, — смирял он себя. — Спокойно».
У головы колонны толпились казаки.
Мамонтов отдал поводья ординарцу, спешился. Оглянулся. Привычная обстановка: адъютанты, офицеры штаба, в двух шагах от него, приставив ладонь к козырьку фуражки, ест глазами начальство командир полка Никифор Матвеевич Антаномов. Герой боев под Царицыном, а сейчас трепещет, как проштрафившийся кадет. Чувствует: виноват!
Мамонтов подал ему руку:
— Добрый вечер. Чем порадуете?
— Вот, — Антаномов указал в сторону казачьей толпы. Мамонтов шагнул в том направлении. Толпа расступилась. Центром ее был десяток пленных — в лохмотьях, в грязи, в крови. Стояли, подпирая друг друга, озираясь с таким видом, будто вокруг бушует огонь.
— Кто их взял? — спросил Мамонтов, не оборачиваясь.
— Мои, — ответил Антаномов, вырастая рядом с ним. — Самолично повел… Хотели всех на месте прикончить, приказал десяток сюда пригнать. Как знал, что прибудете. Может, пожелаете поговорить, — он кивнул на обоз. — Дорога открыта. Разрешите дать приказ?
Не отозвавшись, Мамонтов всматривался в красноармейцев. Этим людям он ведь тоже принес освобождение. Но тогда бы они должны сейчас в ногах у него валяться, пощаду вымаливать!
Издалека, с севера, донеслась пулеметная стрельба. Привычным ухом он отметил: бьют от красных. Короткими очередями то в одном, то в другом месте. От нервности. Предостерегают. Мол, успели стать фронтом. Значит, боятся. Но и предостерегли уже. Услышал стрельбу эту он, услышали казаки. Пленные тоже смотрят в ту сторону.
Он обернулся к Калиновскому, стоявшему за его спиной:
— Что у вас?
— Обозной колонне дойти до хутора Хорольского. Там ночевать. Штабу корпуса стать в Козловских Выселках. Удар по Таловой завтра в восемь ноль-ноль, чтобы успели отдохнуть кони.
— Хорошо, — Мамонтов качнул головой в сторону пленных. — А этих — заживо в землю. В собственном их окопе. И копытами утоптать. Чтоб и следа не осталось.
Ни документы архивов, ни воспоминания современников описываемых событий не сообщают имен тех красноармейцев и командиров 356-го полка 40-й Стрелковой дивизии, которые полсуток стояли насмерть под станцией Терехово и, пока не погибли, так и не пропустили мамонтовский обоз. И вышло — не только обоз, но весь корпус, и тем сломали первоначальную диспозицию прорыва.
Генерал-майор Попов впоследствии, в октябре-ноябре того же 1919 года, опубликовал на страницах новочеркасских «Донских областных ведомостей» свои заметки о рейде — единственное, что вообще было обнародовано об этой военной операции в целом кем-либо из ее участников. В них он, в частности, говорит: «…наступление, предпринятое в 11 часов утра 22 июля (дата по старому стилю, то есть с отставанием на 13 дней — А.Ш).) на участке Бутурлиновка — Ново-Архангельское — Васильевка, застало их почти врасплох, и фронт был нами прорван, хотя красные и оказали ожесточенное сопротивление».
«Почти врасплох»? Неправда! Как, впрочем, и то, что фронт был уже прорван. Но, увы, в его записках тоже не приводится имен защитников этого рубежа.
Весь следующий день корпус топтался под Таловой. Да, было так! Повторялось все то же: боевые части могли пройти, обозная колонна застревала. Бой шел в полутора верстах южней этой станции. С обеих сторон участвовали в нем и пулеметы, и пушки.
В составе казачьего корпуса в ту пору был аэроплан. После первого же своего полета в этот день пилот его, штабс-капитан Витте, затянутый в черную кожу надменный щеголь, доложил лично Мамонтову:
— Дивизионного обоза красных в Таловой не обнаружено.
— Как? — вспылил тот. — Вы его просто не пожелали заметить. Витте на эти слова Мамонтова ничего не ответил. Будто вовсе не
слышал их.
— Но вчерашнее ваше донесение: он там был, — продолжал настаивать Мамонтов. — Где же теперь?
Витте щелкнул каблуками:
— Вопрос не ко мне, ваше превосходительство.
— Идите, — искоса глянув на летчика, проговорил Мамонтов.
Но, в общем-то, это известие его обрадовало. Бегут. Держаться за Таловую не собираются. Так им и надо.
Но оказалось, что торжествовать еще рано. Да, всего два пехотных полка общей численностью около тысячи бойцов целый день преграждали путь корпусу! Лишь в десятом часу вечера Таловая была захвачена. Зарево пожаров заливало поселок. Проносились всадники. Дрожала земля под копытами лошадей, бесконечным потоком двигались фуры, телеги, полевые кухни. Приказ Мамонтова был категоричен: никакой остановки! Только вперед!
В самом начале следующих суток белая конница с ходу обрушилась на Александровский поселок. И тут крушили, рубили — все это в глухом непроглядном мраке пасмурной ночи. По беглым докладам Мамонтов знал: штаб дивизии красных, отступивший из Таловой в этот поселок, настигнут, однако разгромлен только частично. Ни командира, ни комиссара дивизии среди пленных и убитых нет. Ускользнули. И опять не захвачен обоз. Но теперь уже потому, что у западной окраины поселка на пути белых кавалеристов стеной стал батальон связи — две сотни красноармейцев. Они стреляли, бросались врукопашную, и с этой позиции их никак не удавалось сбить, и длилось так до той поры, пока обоз дивизии — тысяча подвод — не сумел уйти еще на пятнадцать верст и достичь села Новая Чигла.
Бойцы батальона потом частью разбежались, частью погибли, многие из них были захвачены в плен.
И никто не знал тогда, какой важности дело своим ночным боем эти двести человек совершили!
К Новой Чигле корпус Мамонтова — опять же слитной ударной массой — подступил утром.
Штурм начали орудийным обстрелом. Потом конники ворвались в село. Мамонтов скакал среди первых. Хотелось всем и каждому показать: он не трус, пусть убеждаются. Как бы снять этим с себя хоть какую-то часть вины за трудности, неожиданно встреченные корпусом.
Улицы были пустынны, но, едва выехали на северную окраину, откуда начиналась дорога на Верхнюю Тишанку — следующее село, которое предполагалось немедленно захватить, — над головами верховых запели пули.
— Кто там стреляет? — спросил Мамонтов у адъютанта, раньше его прискакавшего на это место.
— Организованные обозники, — ответил тот.
— Что-о? — Мамонтов обернулся к сопровождавшему его Попову. — Это какие — такие еще?
— Совершенно точно, — подтвердил Попов. — Дорога до самой Верхней Тишанки, все восемь верст, забита телегами. Тот треклятый обоз, что ушел от нас в Таловой.
— И чего же мы ждем?
— Ждем не мы, ждет начальник вашего штаба, — с тихим смехом ответил Попов.
Он всегда так называл Калиновского, когда был им недоволен.
Мамонтов вернулся в село, разыскал избу, в которой разместился штаб. Вошел. На стенах уже были развешены карты. Писаря, делопроизводители, дежурные офицеры гнулись над схемами.
Жестом он вызвал Калиновского в соседнюю комнату.
— И что же? — спросил он.
— Разведка доложила, — как и всегда, с полной невозмутимостью ответил Калиновский, — дорога на Верхнюю Тишанку и в самом деле забита обозом красных. Это не героизм. И не сознательное усилие. Просто не могут больше идти. Замерли, обессилев. У многих возов кони так, не распряжены, и повалились. Сдохшую лошадь ни страх, ни кнут, ни стрельба не поднимут. Ну а обозники… Что им делать? Стреляют из-за телег. Знают: пощады не будет.
— И что же? — Мамонтов повысил голос. — Артогонь, картечь! За каждого убитого казака сотня повешенных!
— Восемь верст такого месива не прорубить ни пушкой, ни шашкой. Захватить — это пожалуйста. Но пока разберем, растащим, дорога все равно будет по меньшей мере сутки закрыта.
— Вдоль дороги, обходом.
— Верховые пройдут, обозная колонна — нет. Леса, болота. Увязнем, словно в смоле. Промах в чем? Обоз красных следовало захватить еще в Таловой, на худой конец — здесь, в Новой Чигле. Это, замечу, в оперативном приказе особо предусматривалось. Тогда, как и предполагалось, путь на север был бы открыт. Теперь, естественно, красные начнут перебрасывать к Верхней Тишанке свежие части. И целые сутки у них для этого есть, с чем никак нельзя не считаться. Всего правильней: ни шага в ту сторону. От красных мы тоже сейчас отгорожены этим обозом. И надежней любого боевого прикрытия.
Мамонтов задумался. Что же выходит? Внезапность утрачена. С первых часов рейда изматывающие бои. Но это значит еще и то, что от массы российского населения, которое корпус должен привлечь на свою сторону, он все время будет теперь отделен рубежом красных войск! Получится то, что и прежде бывало на всех фронтах. А ему, Мамонтову, как воздух необходимо чудесно, неожиданно возникнуть в непотревоженном тылу большевистского государства. Вместо того — полоса боев, громом, стрельбой, пожарищами отторгающая от себя даже малейший намек на возможную мирную жизнь; стрельбой, когда любой обыватель только и думает: «Бежать отсюда!»- молит господа: «Пусть остается кто бы там ни был: белые, красные, — но убереги, пронеси!»
— Утром от Александровского поселка прорыв на восток. Подготовьте приказ.
Бросив эти слова, он ушел.
Бой под Александровским поселком, который произошел утром 7 августа, в официальных документах тех дней расценивается как неудача красных войск.
Политкому 357-го стрелкового полка 40-й дивизии Розанову пришлось оправдываться в докладе политкому бригады: «…красноармейцы дрались как львы, этим они доказали, что несмотря на то, что они разуты и раздеты, но все-таки преданы революции и действительно защищали свою позицию как свои пролетарские семьи».
Бой этот был встречным. Три полка красных — 352-й, 357-й, 358-й — с востока на запад, от деревень Синявка и Абрамовка двигались походными колоннами к Александровскому поселку. Оттуда навстречу им ринулись всадники.
Никто из красных командиров не знал тогда, что Мамонтов в эти дни всякий раз бросает в атаку весь корпус. И при этом избирает такую тактику, чтобы противник полагал, будто сталкивается с меньшими силами.
Так получилось и теперь. Командиры красных полков были уверены, что имеют дело лишь с двумя тысячами белых кавалеристов. На самом же деле лоб в лоб сошлись три пехотных полка красных, всего примерно полторы тысячи бойцов, и три конных дивизии белых — шесть тысяч сабель! — плюс их трехтысячный пеший отряд.
Красноармейцы успели развернуться в цепи, залечь. Но при таком-то неравенстве сил! Конники частью изрубили их; где удалось, обошли с флангов, оставляя в своем тылу. Задачей кавалерии, как и прежде, было — безостановочно рваться вперед.
Потом из Александровского поселка вышла колонна обоза. Кораблями плыли повозки, которые тянули быки. Пеший отряд в этот раз прикрывал корпус сзади.
Командир 2-йбатареи 1-го легкого артиллерийского дивизиона красных Бородин из-за изрядного расстояния не разобрал, что перед ним: повозки или густые колонны кавалеристов. Нечто большое, плотное двигалось на его батарею, не замеченную мамонтовцами при конной атаке. Он приказал зарядить орудия картечью.
Трижды шла на него эта колонна. Трижды картечь крушила ее.
Позицию батареи потом яростно атаковали конные. Бородин был тяжело ранен, но продолжал отдавать приказания. В конце боя еле-еле удалось взять орудия на передки и утянуть в ближайший лес.
Однако и в направлении на восток колонна обоза больше в тот день не выходила из Александровского поселка.
А вечером в Александровский поселок вступили красные. Противника там не было. Ушел. Среди оставленного им имущества оказалось три пулемета, шесть тысяч патронов, полевая кухня, двадцать семь фургонов, сорок семь повозных быков, сто двадцать пудов ржаной муки. По словам жителей, казаки отступили на юг. Это было неверно. На самом деле мамонтовцы еще целые сутки таились в недальних от Александровского поселка лесах.
На следующий день, уже в темноте, они объявились верстах в двадцати северо-восточней этого поселка на правом берегу Елани, напротив деревни Знаменская, начали переправу, но с противоположной стороны реки ударили пулеметы 274-го полка 31-й дивизии.
Теперь известно: тогда, под Знаменской, когда через Елань в лоб казакам ударили пулеметы, первым побуждением Мамонтова было переломить, любой ценой вырваться на оперативный простор, а там — огромная страна, где его ждут.
Рассудок удержал. Не случится ли то, что столько раз в эти дни происходило: боевые части пройдут, обоз же застрянет. Повиснет камнем на шее.
И он принял решение, которое зрело у него начиная с той самой минуты, когда еще там, у Терехово, он увидел вдоль всей линии скованных неподвижностью фур и телег мирно горящие костры… Решение идти в красный тыл, включив повозки в боевые порядки полков, но, конечно, взяв с собой лишь минимальное. Только боеприпасы. «Боевой обоз», как именуется в росписи. Все остальное: провиант, обоз хозяйственный, санитарный, радиовзвод — безжалостно бросить. Он уверен, что благодарная страна потом предоставит ему всевозможного этого добра в тысячи раз больше.
В его решении самым мучительным было раздумье над тем, какой впоследствии поднимется шум. Не здесь, не у красных! Злорадный крик в Новочеркасске, Ростове-на-Дону, Екатеринодаре: «Обоз Мамонтова в руках у противника! Уже поражение… Авантюра! Авантюра!..»
Ну а если все эти фуры, фургоны, телеги под охраной корпуса прежде вывести за пределы территории красных, отослать в распоряжение штаба Донской армии и потом заново прорывать фронт? Что помешает?
Первым, кого Мамонтов поставил в известность о своем решении, естественно, был Калиновский. Тот стал возражать:
— Есть регламент… Он основан на проверенных опытом рекомендациях… Во всяком случае, не посчитаете ли вы целесообразным собрать по такому поводу военный совет корпуса?
— Время слов кончилось… Да. Поверьте мне.
Теперь Мамонтов говорил, глядя поверх коротко стриженой головы Калиновского, и будто обращался не к нему, а к какому-то далекому и задушевному другу, и Калиновский знал: в таких случаях перечить бессмысленно. Ничего не даст. Принятое решение окончательно.
— Что такое Тамбов? Тысячи бывших губернских чиновников, которые сейчас не у дел. Отставные военные. Всех возрастов, в том числе самых деятельных. Их там тоже тысячи. И не меньше бывших помещиков, фабрикантов, купцов, зажатых большевиками в горсти и мечтающих возродить свое дело. Все эти люди активно за нас. Что особенно важно: у каждого из них есть опыт управления своим имением, губернией, волостью, есть стремление возвратить себе былой почет. Потому-то, только вступи в этот город наш корпус, белая власть там фазу сама собой сформируется. Заполыхает освободительный огонь. Его подхватит деревня. В нем сгорят и Козлов, и штаб Южного фронта, вообще все войска и штабы красных в Тамбовской, Рязанской, Тульской, Московской губерниях.
Калиновский нетерпеливо двинул плечами. В случайной крестьянской избе, где они находились все эти часы своего пребывания на хуторе подле Знаменской, было темновато, но Мамонтов заметил это движение, резко спросил:
— Полагаете, мои рассуждения не по существу? Но за линией фронта нас ожидают как избавителей. Даже если Советской властью там недовольна лишь пятая часть населения, то и это миллионы наших союзников. Вот почему все то, что мы сейчас отошлем, в красном тылу нам с радостью предоставят местные жители. И конечно, мы что-то еще захватим в государственных складах, хотя, убежден, там — шаром покати. Однако почему я заговорил о Тамбове, а не о тылах Лискинской группы красных, как определено штабом Донской армии, и тем более не о Козлове — первоначальной цели нашего рейда? Очень просто. Ликвидация Лискинской группы — мелочь. Расходоваться на такое дело расчета нет. А что нам даст Козлов? Город всего лишь уездный, и вместе с тем в нем почти год стоит штаб Южного фронта красных, и потому Козлов — город штабной, комиссарский. В смысле покорности большевикам уже развращенный. Оказаться запалом ко всенародному бунту он не сможет. А Тамбов сможет наверняка. Риск? Но в чем? Нарушить предначертания? Победителя, как известно, не судят. Вы, надеюсь, тоже не откажетесь быть победителем?
— Я все понимаю и вполне могу разделить вашу точку зрения, — сдержанно ответил Калиновский.
— Но почему вы хотите отправить назад и взвод радиосвязи? Это что же? Чтобы не сноситься со штабом армии по оперативным вопросам?
Мамонтов усмехнулся презрительно:
— Ну не будем отправлять, ну оставим этот взвод при корпусе… Будем, как мальчишки, ежечасно радировать Новочеркасску, отчитываться за каждый свой шаг… Вдумайтесь! Какой хотя бы один полезный совет штаб Донской армии мог дать нам за все те пять суток, что мы уже находимся в красном тылу? Попробуйте представить это себе. Пока еще мы такого обмена суждениями не начинали, а начни — и сколько раз пришлось бы давать объяснения! И думаете, хоть одно из них было бы в штабе армии как надо принято, понято, принесло бы нам пользу?
— Д-да, — с трудом выдавил из себя Калиновский…
Резко против были также в интендантском отделе штаба корпуса. Его начальник Сергей Илиодорович Сизов, по чину всего лишь подполковник, чернобородый дебелый усач, потребовал у Мамонтова личной беседы и, когда они остались одни, начал так:
— Вы, Константин Константинович, как считаете, много ли у вас недругов в штабе нашего Всевеликого войска Донского? Я имею в виду Управление военных снабжений, самую могущественную его часть.
— Позвольте! — начальственно осек его Мамонтов.
На Сизова окрик командира корпуса никакого впечатления не произвел.
— Ну так у вас теперь станет их там во сто крат больше. Хотите знать почему? У этих господ трудно что-либо выпросить, но потом всучить им назад еще труднее. Там цепочка: поставщики, посредники. И все это придется крутить назад. Наше добро вернулось — значит, другое не нужно. И на каждом деле были комиссионные. И что же? Все их теперь возвращать? Вы представляете себе, какой пластище народа будет задет? И какого!.. И чтобы другим впредь не стало повадно, знаете сколь круто он на это ответит?
Для Мамонтова слова Сизова не были новостью. Он и сам всегда предпочитал жить в мире с Управлением военных снабжений, но тут его терпение исчерпалось.
— Так что по-вашему? — загремел он. — Мне остается только бросить обоз в красном тылу?
Но и Сизов повысил голос:
— И во всяком случае не ставить в неудобное положение тех, с кем вам и в дальнейшем еще не раз предстоит иметь дело.
Хлопнув дверью, Мамонтов вышел из комнаты. Остановился за порогом. Негодяй! Так разговаривать! И где! В пятидесяти верстах за линией фронта! Его бы под те пулеметы, что били по переправе!..
Больше ни с кем он это решение не обсуждал.
В шестом часу вечера следующего дня две белоказачьи колонны двинулись на юго-восток, назад, за линию фронта, откуда и начали свой путь утром 4 августа. Там, уже за передовыми заставами красных, одна из них — обоз — повернула еще круче на юг, к Дону, другая, снова пошла на север, в направлении деревни Елань-Колено.
Ушедший к югу обоз сыграл и некоторую маскирующую роль. В штабах красных частей посчитали, что это вообще подобру-поздорову убрались почти все войска, пытавшиеся взломать оборону 40-й дивизии. Те же, что остались, — совсем небольшой отряд. Справиться с ним будет нетрудно.
А небо обрушило на весь этот край дожди. Сплошные, ливневые. И вовсе-то неприметные прежде ручьи, речки вспучились, превратились в бурые от смытого с полей чернозема стремительные потоки. Что ни овраг, то теперь — бурлящее озеро. Не подступись: рухнет подмытый берег, вода подхватит, закрутит.
На раскисших, затопленных дорогах повозки увязали по ось. Выбивались из сил и люди, и лошади. Брань, крики, удары нагаек, конское ржание многоголосым стоном сопровождали переход. И к тому же — глубокая ночь.
Все это мамонтовский корпус преодолел. Наконец позади осталась и бушующая, бешено мчащаяся, небывало полноводная для августа Елань. Вступили в деревню Елань-Колено. Красноармейцев в ней не было, но население затаилось. Не только приветствий, улыбок, даже простого слова не услышал от жителей никто из казаков.
Мамонтов особо интересовался этим. Когда докладывали, говорил себе: «Фронтовая полоса. Держат нейтралитет. Непоказательно. Подтянуть остальные полки и — рывок!»
Прискакали разведчики: севернее деревни — позиции двух красных полков.
Но что теперь были ему те полки! О предстоящем Мамонтов думал со сладострастием. Окружить плотным кольцом конных и пеших отрядов повозки с боеприпасами, навалиться на противника. Смять его, уничтожить…
В тот же день, 10 августа 1919 года, после еще одного боя близ деревни Макарове — красные бойцы, принявшие этот бой, погибли все — казачий корпус единым духом, налегке проделав более шестидесяти верст и спутав этим расчеты прифронтовых красных штабов, остановился у сел Костин-Отделец и Братки и четверо суток стоял там.
Не в селах — у сел! Чтобы тщательно сберечь тайну своего местонахождения, а главное — не выдать численности имеющихся сил.
Для того же безжалостно уничтожались пленные и вообще все посторонние, случайно оказавшиеся в расположении войск.
Но была еще одна тайна: колебания самого командира корпуса. Куда ударить?
По тылам Л пекинской группы красных — и этим выполнить оперативную задачу ставки Главнокомандующего вооруженными силами Юга России и штабом Донской армии?
На Тамбов — и шагнуть в историю возродителем вековечной российской государственности?
Как Минин и Пожарский. Как Константин Первый, может быть… А что? Государь Николай Второй отрекся в пользу Великого князя Михаила. Михаил престола не принял. Оставил этот вопрос на усмотрение Учредительного собрания. Оно, хоть и собралось, но заседало столь кратковременно, что вообще никаких решений не изъявило. Государя, сейчас нет на Руси! Трон свободен. А что?..
— Орлы! Славные мои донцы! Приветствую и поздравляю с великим праздником: началом похода в-вашего корпуса на Москву…
Евграф Аникеевич Богачев, александровско-грушевский купец, наследник и продолжатель торгового дела «Богачев и Компания», тридцатилетний дородный бородач, бессильно распластался на стуле — этакая глыбища в измятом песочного цвета костюме и розовой крахмальной рубашке с кружевными манжетами, — говорил через силу. Временами собственная голова становилась ему тяжела. Утыкался бородой в грудь. Тогда доносилось глухо, все про то же:
— С-сорок сороков церквей… Белокаменная в-встретит в-вас колокольным звоном… Не в-веришь? Он т-так и с-сказал!
Его торговый компаньон Леонтий Артамонович Шорохов стоял спиной к окну, единственному в этой крохотной комнатушке, смотрел на Богачева с улыбкой, но в душе-то он оставался совершенно холоден от напряжения, с каким вслушивался в гул приближающегося поезда. Скорее всего состав набирал ход после стоянки на станции.
— Леонтий! Я для дела гуляю. Разве так бы я стал?
— Стал бы, — коротко вздохнул Шорохов. — Знаешь, одному мужику сказали, что за каждую рюмку водки, которую он выпьет на этом свете, черти в аду дадут ему рюмку дегтя…
Он замолчал. Состав вот-вот должен поравняться с окном. Тогда многое определится. Потому-то Шорохов и любил бывать здесь, в конторке при станционном пакгаузе фирмы. Случалось, коротал в ней ночи. Задрожал пол. Значит, мимо уже проходил паровоз. Рывки шатунов были резки. В такт с ними содрогалось все здание. Очень спешат покинуть станцию? Почему?.. Но вот начались вагоны. В конторке теперь становилось то светлей, то темней. Судя по стуку колес, по частому мельканию теней, по их однообразию, шел товарняк. Ни классных вагонов, ни платформ, впрочем… Лихое время! И пассажиры трясутся в чем придется. Колеса стучали все чаще. «Пятнадцать… шестнадцать», — про себя считал Шорохов, продолжая смотреть на Богачева с той же улыбкой. Все-таки что в них везут? Или — кого? Повернулся к окну, открыл форточку. Ворвалось пение. С гиканьем, свистом, притоптыванием десятков ног. Воинская часть. Поют лихо. Это не с фронта.
— Ну? — задрав бороду, Богачев требовательно смотрел на него. — Дальше что было с тем мужиком?
— Пришел к кузнецу: «Деготь есть? Наливай!»- «С ума сошел!»- «Наливай!» Выпил, поморщился: «Дрянь. Но втянуться можно».
Шум поезда растаял вдали. Стало слышно, как бьются о стекла залетевшие в комнату мухи.
— Втянуться можно! — Богачев давился хохотом. — Я для пользы. На пару со свояком. Хочешь? В любой момент подтвердит.
«Подтвердит, — подумал Шорохов. — Такая же разудалая пьянь».
Небрежным жестом он отбросил полу клетчатого щегольского своего пиджака. Открылась золотая цепочка, пересекающая черную ткань жилета. Рука привычно нащупала в кармашке головку часов, щелкнула крышка: состав проследовал в девять часов четыре минуты.
Богачев не унимался:
— Втянуться… Только дегтя мы вчера и не пили…
На канцелярском столе лежал номер новочеркасских «Донских областных ведомостей» — шершавый, розовато-серой оберточной бумаги газетный лист. Шорохов протянул его Богачеву:
— Читай.
Богачев отмахнулся:
— Еще чего!
— Тогда слушай… «Теперь мы переходим в наступление. Воронеж будет взят в самое ближайшее время. А докатимся до Москвы, и война будет к осени закончена», — Шорохов опустил руку с газетой. — К осени! Чьи слова? Тут указано: генерала Иванова. Командира Отдельного Донского корпуса!.. Смотри! И газета — с почты только сейчас принесли… А вот и еще напечатано… Это уже о Главнокомандующем…
Богачев многозначительно кивал. Шорохов знал, однако, что по его поведению никогда не разберешь, понимает он то, о чем идет речь, или нет. Купец потомственный. Привычку хитрить с любым собеседником унаследовал прочную.
— После парада генерал Деникин был приглашен на завтрак в гостиницу «Палас-отель». За завтраком Донской атаман генерал Богаевский предложил тост: «Я поднимаю бокал за Деникина, и как ни тяжело для нас было бы расставаться с генералом, но я пожелал бы видеть его скорее в Москве. Ура!»- Шорохов швырнул газету на стол. — И после всего, что здесь напечатано, много ли стоят слова твоего генерала? Тоже мне тайна! О ней во все трубы трубят.
— Не веришь? — Богачев побагровел. — Да если корпус в полном составе на Москву идет, знаешь сколько добра ему надо? Одной только кожи — вагонами. Наш товар! — вскинув голову, он бородой указал в сторону двери, которая вела из конторки в пакгауз. — А сукно? А войлок?.. В Совдепии голод. Значит, и провиантский обоз корпусу нужен. Это опять же — сбруя, телеги, брезент. Свояк говорит, пройди по всей их станице — и завалящего колеса в запасе ни у кого нет.
— Экая станица убогая, — машинально и с обычной своей в разговорах с пьяным Богачевым насмешливостью отозвался Шорохов, вновь думая о только что прошедшем поезде: откуда и куда мог он спешить?
— Убогая? — переспросил Богачев. — По-твоему, Урюпинская — станица убогая?.. Возле нее сам генерал Сидорин смотр проводил!
Шорохов застыл, скрестив на груди руки. Посверкивала гранями, слегка поворачиваясь при каждом вздохе, золотая булавка на его галстуке.
Как все менялось от слов Богачева!.. Близ Урюпинской стоят на отдыхе дивизии 4-го казачьего конного корпуса под командой генерал-лейтенанта Мамонтова. Это Шорохов знал. Известны были ему и фамилии командиров дивизий, а частично и номера полков, причем из источника очень надежного — реестра на смесь для дезинфекции лошадей. Под нее требовались дубовые бочки. По нынешним временам товар нечастый. Их фирма все же взялась за поставку. Интендантство мамонтовского корпуса, с которым контракт заключался, правда, его расторгло. Сообщение об этом урюпинского приказчика вчера пришло. Сумел протиснуться с ним по военному телеграфу. Дядька ловкий, хотя тут, по всему видать, паникует: «Расторгнуто без упущений с моей стороны». Богачев, конечно, повыматывает у него душу. И сам он, Шорохов, повозмущается. Для виду. Цель-то достигнута: на реестр взглянуть удалось. Уже три недели как сообщение о корпусе ушло за линию фронта. И теперь есть подтверждение. Все идет правильно. Он ни в чем не ошибся.
Стоп. Ну а то, что смотр проводил сам Сидорин? Разве это не могло означать: отдых корпуса завершается? Вполне. И значит, тогда его вот-вот двинут на фронт, скорей всего на юго-восток от Урюпинской, под Царицын, где он и прежде был. Знакомая местность, привычная.
Тут было «но». Двадцать дней назад — получалось, как раз перед смотром, о котором говорил Богачев, — штабной вагон Сидорина укатил из Новочеркасска в направлении станицы Великокняжеской, в Сальские степи. Такое известие пришло из депо, сомнений оно не вызывало, а вот компаньон его не раз уже в подобных случаях городил ерунду. И если Сидорина под Урюпинской не было, то как теперь его слова понимать?
— И молебен по такому поводу в станице служили?
— Ишь богомольный, — Богачев даже фыркнул. — Владыка Гермоген со всем причтом. Свояк в алтаре стоял… Сроду подобной чести урюпинцам не было.
Опять же! Гермоген — епископ Аксайский, но и военный епископ Донской армии. По пустяковому поводу он не поедет. А вот трясся дорогами. И легко проверить: вся станица свидетели! Приказчика урюпинского отделения фирмы с отчетом вызвать, будто ненароком про молебен упомянуть, расскажет взахлеб. Не только генералов — полковников, войсковых старшин назовет. Еще бы: «Сроду подобной чести не было!» Как тут не заметить всех подробностей? Но и как было всем этим чинам не прийти на молебен, коли должен служить Гермоген?
— Чего мы там выпили, — обидчиво протянул Богачев. — С Нечипоренко разве выпьешь? Если только сам будешь за всю гулянку платить.
Склонив голову набок, Шорохов прищурился:
— Погоди, ты же эту ночь со свояком гулял. Богачев залился смехом:
— Леонтий! Туда, где мы были, любого пускают. Хоть черта, хоть ангела. Были бы гроши!
— И кто еще?
— Скажу, скажу… Нечипоренко.
— Это я слышал.
— Варенцов.
— Фотий?
— Да-с… Они самые… Фотий-с Фомич Варенцов! Снизошли-с, — он сотрясался от хохота. — Хлюст еще один был. Ручку протянет, головку наклонит: «Мануков-с Николай Николаевич! Мы с вами где-то встречались..» Сроду я его рожи не видел… Фокусы на картах показывал.
— Та-ак… И сколько ты просадил?
— Только фокусы.
— Дурачили они тебя, Евграф. И фокусник, и свояк.
— Свояка не трожь. Почетный казак! Командир корпуса, его превосходительство генерал Мамонтов с ним за руку здоровался.
— Смотри ты как! Свояк твой прочим-то урюпинцам нос утер!
— Это не в Урюпинской было, в Филоново. После смотра генералы там собрались.
Шорохов отошел к окну. Не хотелось, чтобы Богачев сейчас видел выражение его лица. Казалось, оно может выдать. Филоново — железнодорожная станция уже далеко за Царицыном. Но важнее другое: до Урюпинской от нее всего полсотни верст. Туда, значит, окружным путем, через Великокняжескую, и ушел вагон Сидорина. В нем подводили итоги смотра. Выдумать, чтобы так все сплеталось, Богачев не мог. Не хватило б ума.
— Нечипоренко тебя в гости зовет, — раздалось за его спиной.
Он обернулся. Богачев сонно склонил на грудь голову.
— И когда?
— А?.. Днем сегодня, как базар начнет утихать.
— Зачем?
— Кто его знает.
Шорохов подошел к Богачеву, взял за плечи:
— Не спи! Он тебе что-нибудь намекал?
Богачев не отозвался. Вправду заснул? Притворялся ли? Впрочем, какое это имело значение!..
Леонтий Артамонович Шорохов с необыкновенной яркостью помнил тот осенний день минувшего года, когда после десяти лет отлучки он возвратился в этот родной и такой дорогой ему город с полынным запахом ветра на улицах, летним зноем, тенистыми акациями крошечного общедоступного сада.
Как он тогда всему радовался! И переулку, в котором стоял родительский дом, — узкому прогалу между стенками сложенных из желто-серого плитняка заборов, и беленым мазанкам, и деревцам в глубине крошечных двориков. Это здесь он когда-то бегал мальчишкой. Босота, бесштанник. И сюда теперь подкатил на фаэтоне с перепончатым верхом.
Пока извозчик выгружал чемоданы, Шорохов поигрывал лаковой тросточкой, из-под низко надвинутого на лоб котелка снисходительно посматривал по сторонам.
Мать, сестра, брат вышли на улицу. Прильнули к окошкам соседи. Подбежал отец. Седенький, согнутый, в кожаном фартуке. Хватался за полу сыновьего касторового пальто, за чемоданы, за трость. Шорохов понимал его состояние. Всю жизнь отец мечтал выбиться в люди. В церкви в первом ряду стоять! Выше этого да того, чтобы воздвигнуть над сараем, где он сапожничал чуть не с детских лет, самую большую в городе вывеску, мысль его не поднималась. А тут — на тебе! — сын приехал богатый. Дошла молитва до бога.
Брат и сестра, правда, поглядывали с вежливой подозрительностью. Их тоже он понимал. Все десять лет было известно, что жизнь бросает его по заводам больших и малых городов Приазовского края. Токарь, металлист и — хотя никогда особенно не распространялись об этом-забастовщик, бунтарь. И — барин!
Ни им, ни отцу Шорохов ничего не стал объяснять. Матери только сказал:
— Принимайте таким, какой есть.
Когда месяца за два до этого дня в Агентурной разведке Южного фронта Шорохова вводили в курс предстоящей работы, обстановка была там тревожная. Почти под окнами комнаты, в которой шел разговор, ухала трехдюймовка. Воздух вздрагивал. Вываливались последние стекла. По всему дому жгли какие-то бумаги. А вопросов у него было много. И непростых! Что считать ценными сведениями, как их записывать, хранить, переправлять через фронт? Система паролей? Особенности слежки белой контрразведки, способы избавления от нее?..
И притом — вот так сразу, с ходу, приступай. Учиться будешь на собственном опыте. Ты в прошлом подпольщик. Привычка есть.
Да, но за передвижением воинских эшелонов он прежде никогда не следил, составлением разведывательных сообщений не занимался. После того, как на Юге России установилась Советская власть и вообще был казначеем заводского комитета профсоюза в Бердянске. Сугубо мирное, совершенно гражданское дело. Не ворвись в этот город германо-австрийцы, так бы в нем и остался…
Ну а то, наконец, как войти в тот образ жизни, который ему предстояло по замыслу сотрудников Агентурной разведки вести? Купец! Да он всегда с презреньем смотрел на торгашескую братию. Готовы задавиться за каждый грош, с утра до ночи трясутся над своими товарами. И вот станет одним из таких же. Одежда — пустяк. Токарем он был классным. И при царе на заработок пожаловаться не мог. По воскресеньям носил костюм-тройку, галстук, штиблеты. Речь теперь шла о другом. Надо, чтобы от прежнего пролетария в тебе вообще ничего не угадывалось. Ни привычек, ни симпатий. Иначе — крышка. Торговцы — народ проницательный. Поймут, что чужак.
Но как же одно и другое: заводской пролетарий, коммунист, и истый купец — станут в нем уживаться?
Однако раздумывать, сомневаться времени не было.
— Мы тут решили. Ты для такого дела подходишь.
— Да что вы, ребята?
— Надо, друг… И не тебе нам важность этого объяснять.
— Понимаю, но…
— А раз понимаешь…
В сущности, лишь одно успел он в тот раз себе уяснить. Как разведчику — чаще тогда говорили: агенту, секретному осведомителю резиденции Южного фронта, резиденту — мелкая торговля ему мало что даст. Тереться в кругу лоточников, прислушиваться к базарной молве! Конечно, и таким путем какие-то сведения можно собрать. Однако цель его — собственное и, по возможности, солидное дело. С полным правом обретаться среди завзятого купечества, офицерства, железнодорожных чиновников. Спокойно, уверенно в себе. Но при этом и просто объявиться с деньгами в каком-либо из занятых белыми городов, купить магазины, склады нельзя. В контрразведке там служат отнюдь не наивные люди. К тому же покупательский мир давно весь поделен. Встревоженные появлением конкурента, соседи-торговцы выступят добровольными сыщиками. Уберегись потом от их слежки!
Можно было, конечно, постепенно вживаться. Ушли бы на это годы. Другое дело — войти компаньоном в какую-либо старую фирму, но… С улицы никто никого в компаньоны не примет. Рискуешь-то ведь кровным своим капиталом!
Долгие недели потом метался он по главным городам белоказачьего властвования: Ростов-на-Дону, Екатеринодар, Новочеркасск. Свой город еще обходил. Разговаривал неизменно с улыбкой. Мол, все у меня хорошо. На самом деле Шорохов словно окаменел от собственной неустроенности и тех вестей, которые обрушивали на него сводки с фронтов: белыми занята уже почти вся страна!
Минул год. Теперь он знает: могут быть времена и более трудные. Кольцо вокруг Москвы стянуто еще туже. А вот спокоен, поглядывает с довольным видом. Но тогда, читая сводки, Шорохов едва сдерживался, чтобы не выдать своего отчаяния.
На ростовском ипподроме, во время бегов, случай — да случай ли, сколько дней он деятельно искал такую возможность! — свел его с Евграфом Богачевым — купцом, сыном и внуком купца. Слово за слово — они же с детства знают друг друга!
Мальчишество — пора безотчетного равенства. Бегали наперегонки, участвовали в драках улица на улицу, честно делили каждый стащенный с чужой бахчи арбуз, кусок принесенного из дому хлеба.
Теперь Евграф был бородатый толсторожий дядька, но, оказалось, те воспоминания — заповедный уголок его сердца. Сам он и предложил Шорохову войти в совладельцы, едва услышал, что тот при деньгах.
Старика Богачева в живых уже не было. Евграф, хотя любил повторять: «Я… да сам я… гильдийный купец…»- из-за беспрестанных загулов торговлю вел плохо и в редкие минуты послепохмельной ясности это вполне отчетливо сознавал.
Шорохов потянул за кольцо двери нечипоренковского дома. Она не поддалась, однако почти тотчас отодвинулась заслонка глазка. Некоторое время его оттуда рассматривали. Проскрежетал засов. Дверь распахнулась. Запах дегтя, железа, соленой рыбы ударил в нос. Как и почти все купцы тогда, Нечипоренко торговал чем придется.
Шорохов перешагнул порог и сразу окунулся в прохладу и темноту. С минуту он стоял, привыкая ко мраку. Понемногу стали различимы нагромождения ящиков, тюков, рогожных кулей, бочек, стенки выгородок, заполненных штучным товаром: косами, серпами, лопатами…
Наконец он смог разглядеть и того человека, который впустил его в дом: седобородый старец, стриженный по-казацки в кружок, постнолицый, в сапогах, шароварах из серого грубого сукна, в серой рубахе. Коваль! Старший приказчик. Встречаться с ним уже приходилось.
Смотрел он хмуро, в руке держал аршинный железный прут толщиной в полтора пальца.
Шорохова не удивили эти предосторожности. В городе грабили даже средь бела дня. Склады их фирмы тоже приходилось караулить круглые сутки.
Одно из главных купеческих правил: с чужим приказчиком будь отменно любезен. Воздастся сторицей.
Он приложил руку к сердцу:
— С добрым здоровьем вас, Федор Васильевич. Мне к Христофору Андреевичу.
— Ванька! — зычно произнес Коваль, не меняя ни позы, ни настороженного выражения лица. — Подай сюда стул.
Парень громадного роста, в брезентовом фартуке, грохнул у ног Шорохова табуреткой из толстых брусьев.
Коваль повернулся и пошел в глубь склада, в угол, к широкой лестнице на второй этаж.
Шорохов опустился на табуретку, огляделся. Товар — на любую потребу. В том числе и для конного войска.
— Работы, поди, с утра до ночи, — проговорил он сочувственно. Парень двинул плечами:
— Сейчас-то какая работа… Вот в прошлом месяце, когда войску товар отгружали, было…
— Вы-то умеете, — похвалил Шорохов. Парень заулыбался:
— Да что там уменье! Федор Васильевич говорил, все назад возвернется, такуж…
Шорохов поднялся с табуретки: со второго этажа по лестнице спускался высокий мужчина лет сорока пяти, в русских сапогах, голубой косоворотке, в жилете, бритый, с рябым от оспин лицом, — сам Нечипоренко.
— Здоров був, Лэонтий, — он протянул широкую ладонь, — прохода… Рад гостю, рад…
Как и многие проживавшие в этом краю, он щедро мешал русские и украинские слова.
Они взошли по лестнице, миновали галерею, за остекленной стеной которой зеленел сад.
Одна мелочь насторожила Шорохова. На лестнице и галерее они держались рядом, но у входа в гостиную Нечипоренко преградил ему путь и первым ступил за порог, словно бы желая предварительно убедиться, что в комнате постороннего нет.
И действительно этот кто-то, видимо, только перед их приходом покинул гостиную. Портьера на двери в соседнюю комнату еще колыхалась, в воздухе был разлит слабый аромат по-особому пахнущего папиросного дыма.
Середину гостиной занимал дубовый стол, покрытый вязаной скатертью. Нечипоренко отодвинул один из стульев:
— Сидай…
Он усаживал Шорохова спиной к портьере. «Случайность? — подумал тот. — Еще одна?»
— Уж не чаял, придешь ли, — Нечипоренко, усевшись напротив, выжидающе смотрел на Шорохова.
Тот не отозвался.
— Тебе Евграф передал? Шорохов кивнул. Нечипоренко усмехнулся:
— Евграф! Знал я и деда его, и отца. С Питером торговали! Слово — закон. А с Евграфом дело иметь — что с пьяным кучером ехать. Никогда не знаешь, в какую канаву завалит. С ним только на гулянки ходить. Весело!
Он поглядел на портьеру.
— В каждом, Христофор Андреевич, и хорошее есть, и худое. Шорохов заговорил намеренно негромко, и тотчас из-за портьеры
донесся легкий скрип. Судя по этому звуку, чтобы лучше слышать, там пошире открыли дверь. «Та-ак», — подумал он и продолжал еще тише:
— Для Евграфа, я вам скажу, цена любого товара — раскрытая книга. Буди ночью хоть тверезого, хоть хмельного, покажи образец… Ему-то гниль не подсунут!.. Вы же знаете: у самого меня торгового корня нет. Собственное дело, можно сказать, я только еще начинаю. А промахи? Один бог без греха.
— Про грехи — правильно, — согласился Нечипоренко и тотчас добавил, поднявшись из-за стола:- На минуту выйду, прикажу угощенье подать. Чего же так-то?
Шорохов не успел возразить, сказать, что сыт, пришел ненадолго, как Нечипоренко уже скрылся за дверью.
Это был, конечно, тоже заранее обдуманный шаг: оставить гостя в комнате одного. Как-то он себя поведет?
Может, и в самом деле заглянуть за портьеру? Если там кто-нибудь, извиниться: «Простите, я ненароком…»
Обернуться хотелось мучительно.
Однако много ли это даст? Если там друг — вместе посмеются и только, а вот если недруг, то, во-первых, он поймет, что сам-то Шорохов неспокоен, его вялость и тихий голос — наигранное; во-вторых, что теперь-то Шорохов возьмет этого человека, как и самого Нечипоренко, на подозрение. Или тут явочная квартира?
От нетерпения он привстал.
Что, если и в самом деле так? Портьера откинется, тот, кто войдет, спросит: «Не знаете ли, где живут Тимофеевы?» Он отзовется: «Те, которые из Твери?» Услышит: «Из Сызрани, беженцы». И значит, пред ним товарищ. Но в этих-то стенах! Кого-кого, а Христофора Нечипоренко, и отца его, и братьев, он знает с мальчишеских лет.
Шорохов растерянно озирался: лампада в углу под иконами, на стенах фотографии в рамочках, тоже в рамочке — грамота потомственного почетного гражданина…
Нечипоренко возвратился:
— Зараз дадут.
Он опять сел напротив, положил на стол кулаки.
Шорохов с ожиданием смотрел на него.
Нечипоренко прокашлялся:
— Послушай, Леонтий, ты же в Урюпинской приказчика держишь? — Держу.
— Хочешь хорошее дело? Там у меня овец пара тысяч. Не скрою, интендантству шли. Покупатель-то строгий. С разбором. Бери! Впрогаде не будешь.
Нечипоренко говорил громко, явным образом надеясь, что его собеседник тоже повысит голос.
«Провоцирует», — теперь холодно отметил Шорохов. Нет, в этом человеке он не ошибся. Однако что же следовало из его теперешних слов? Промахнулся с овцами. Как, впрочем, и с тем добром, о котором говорил приказчик, подавший табуретку. И опять — Урюпинская. Но ведь и с их фирмой сделка на бочки там расторгнута. Резко. Как отрубили. Будто срывали зло.
— Забейте, засолите, — ответил он. — Баранья солонина — деликатес. Зимой хорошую цену возьмете.
— На базаре? Мелочи. Этим не занимаюсь.
— Вы ее тому же войску целиком.
— Чтобы еще раз обморочили? Там у них и все прежде закупленное девать теперь некуда. От нового товара и подавно морду воротят.
Шорохов не отозвался. «Еще раз?» А впервые-то было все в той же Урюпинской. Но в ней Мамонтов. Его корпус. Из представителей войска никакого другого там покупателя нет. Значит, слова Нечипоренко надо понимать так: «у них»- это интендантская служба корпуса; «все закупленное»- провиант, запасы амуниции, сбруя. Хозяйственный обоз, если говорить по-военному. «Девать теперь некуда»- корпусу все это вообще стало не нужно. Да как! «От нового товара и подавно морду воротят». Загадка. Испарился он, что ли? Ведь если в поход пошел, то прежде закупленное-то интендантами почему осталось? Без обоза же не пойдешь?.. Однако чего ради Нечипоренко его к себе пригласил? Излить досаду? Экие нежности!
А тот и действительно разошелся вовсю:
— Что за наказанье господне! За какое дело тут у нас ни возьмись, все валится прахом. Слышал? Полки добровольцев к самой Москве подошли. Товаров захвачено — горы. У красных добро разве свое? От господ отобрали. Теперь кидают. Пойди разбери, чье оно прежде было? Громадный барыш берут. С нашим разве сравнишь?
«Вот же в чем оно!»- воскликнул про себя Шорохов. За портьерой был, следовательно, кто-то из торговцев, приехавших из мест, занятых Добровольческой армией, и Нечипоренко хотел его убедить, что с теми ценами, какие гость назначает, здесь, на Дону, ходу нет. Присутствие Шорохова — козырь в его колоде. И всего-то. Игра, в купеческом духе совершенно обычная.
Он вздохнул:
— Что — Москва! Пока доедешь туда да пока с товаром вернешься, как дешево ни купи…
— Мне не веришь, Фотия Варенцова спытай!
Из-за портьеры послышалось шуршанье: наверное, дверь затворилась. Нечипоренко встал, облегченно опустил плечи:
— Ты, Леонтий, все же подумай.
— Подумаю, — Шорохов тоже поднялся со стула.
О чем будет нужно подумать, он себе не представлял. Но другое-то ему стало ясно. Здесь он больше не нужен. Даже мешал. Значить это могло лишь одно: за портьерой был человек, который очень торопится. Местное купечество спешку не любит, считает для себя чем-то зазорным. Их разговор, следовательно, подслушивал и в самом деле приезжий.
В силах Шорохова было испортить обедню: «Где угощенье? Замахнулся — бей!» В купеческом мире тонкости этикета ценятся высоко. Но, что этим он выгадает? Отведет душу. И только.
Молча они спустились в первый этаж.
Яркий свет солнца! Синее небо! Шорохов испытывал такое облегчение, будто выбрался из кладбищенского склепа.
О чем же был разговор? Овечий гурт — мелочь. А вот над словами о том, что добровольцы подступают к Москве, стоило подумать. Впрочем, нет, не над этим. Почему такая мысль занимает сейчас Нечипо-ренко? И конечно, Фотия Фомича Варенцова. «Самого», как говорят о нем торговцы помельче. Иначе чего бы ради Нечипоренко и Богачев его сегодня упоминали? Совпало случайно? Едва ли. Очень уж эта личность и впрямь необычная в купеческом мире их города. Безземельная голь, почти до тридцати лет шахтер. Так бы тому, казалось, до скончания века и длиться. Жизнь Варенцова переменил случай: жену взял хоть и много старше себя, но с деньгами. Сразу начал выезжать в Воронежскую губернию. Набирал крестьянских парней, возил на те рудники, где некогда коногонствовал сам. Парней обсчитывал. За скаредность его пытались убить. Позже занялся перепродажей донского зерна итальянским макаронным фирмам. Тогда-то пришли по-настоящему крупные деньги, почтение со стороны окрестной торговой братии. Имя такого человека купцы всуе не треплют. Шорохов уже знал.
Но как раз его-то появление в качестве богачевского компаньона Варенцов принял благожелательно. Усмотрел нечто общее в его и своей судьбе? Всего верней так. Чего тогда медлить? Разыскать, впрямую спросить. И в первую очередь о Манукове. «…Ручку подаст… „Мы с вами где-то встречались?“…» Случайно сошлись в ночном кабаке, и так настырно набиваться в знакомцы? Среди солидного купечества это не принято. Кто он такой тогда?
В седьмом часу вечера того же дня в привокзальном ресторане Шорохов разыскал Варенцова. Все получилось согласно расчету. Шорохов вошел в зал для «чистой» публики, зная, что Варенцов уже там, не глядя ни на кого, направился к буфетной стойке и, конечно, услышал:
— Леонтий!
Обернулся, как бы с удивлением вглядываясь: кто это там зовет? Ах вот кто! Подошел с полупоклоном:
— Фотий Фомич! Мое почтение вам!
Варенцов указал на место рядом с собой. Шорохов сел. Судя по тарелкам на столике, Варенцов ужинал не в одиночку. Уловив взгляд Шорохова, пояснил:
— Христофор только что на твоем месте сидел.
Говорил он неправду. Для Нечипоренко это было бы слишком тонко: оставить половину бутерброда, недопить рюмку, — однако Шорохов с безразличием пожал плечами:
— Мне-то какое дело? Варенцов удивился:
— Так уж и никакого? Про тебя мы тут говорили. Ты днем к нему заходил?
Отвечать следовало без панибратства, нисколько не заносясь, но с достоинством.
— Заходил. Было. Только… — Шорохов не стал продолжать.
— Разве он тебе не сказал?
— О чем?
— Он компанию собирает по занятой у красных местности ехать.
— Ой-ой-ой! Так прямо и ехать?
— Говорит, поддержка у него от военных высокая.
— И есть она?
— Да ведь и сам едет. Себя-то чего дурить?
— Ну а зачем? Варенцов рассмеялся:
— Волка-то что кормит? Вот он и хочет по-волчьи…
Мартовский поздний вечер. И всего-то полгода назад. В числе представителей городских сословий он, Шорохов, удостоен чести. На вокзале проездом генерал Шкуро. Фигура в белоказачьих кругах заметная. Надо приветствовать. Это вспомнилось Шорохову.
Сто тысяч рублей пожертвовали тогда состоятельные граждане города на нужды его дивизии, знамя которой — черное полотнище с изображением оскаленной волчьей пасти, папаха из волчьего меха — словно эмблема. Десять из этих ста тысяч были от Шорохова. Тридцать пудов бараньего мяса, накануне проданные на ростовском базаре! Швырнул, как кость.
Впрочем, нет. Подал с поклоном. А как иначе? Еще одна купеческая истина: «Переплачивая при покупке, обретаешь друзей».
Шорохов обретал этим расположение желчного подъесаула с дергающейся после контузии правой щекой. В прошлом был он шкуровским адъютантом, а ныне подвизался в чинах контрразведывательного отдела штаба городского гарнизона. Игра стоила свеч…
Шкуро был одет в белую черкеску с погонами, пьян, говорил без умолку.
Донские и кубанские газеты, разумеется в качестве похвалы, писали, что в облике этого генерала есть нечто волчье. Волчье действительно было. Потому после слов Варенцова тот далекий вечер и вспомнился Шорохову, хотя он и не мог так уж прямо определить для себя, в чем именно оно в натуре Шкуро проявлялось. В быстрых переменах направления взгляда? В известной всем безжалостности, мстительности, коварстве?
Хриплый голос Шкуро разносился по залу:
— …Самый скверный район, господа, это всегда вроде вашего: рудники, заводы. Вот уже где распропагандированы рабочие! Все, как один, большевики. Оставляем поселок, а нам в спину стреляют…
Штатских и военных в зале десятка три. В первые минуты встречи кители, черкески, кожа портупей, сюртуки, пиджаки, лысины, бороды сливались для Шорохова в некое многоцветное пятно. Потом он освоился, начал различать лица. На них застыло подобострастное восхищение. Кем! Сыном кулака-хуторянина по фамилии Шкура, больше всего знаменитым зверской жестокостью в обращении с пленными. Нашел в чем себя утверждать!..
И какими же откровениями эта шкура сейчас здесь всех одаривала?
— …Говорят: «Женский вопрос…» Но, господа! Сколько раз уже было: захватываем окоп, а в нем баба с винтовкой. Расстрел? Э-э, нет, слишком почетно. Драть плетьми до смерти… Слышу еще: «Все должны быть равны». Но позвольте! Богу — богово, кесарю — кесарево. Закон природы! Требуй! Но в том лишь случае, если тебе положено…
Шкуро нахмуривается. Из-под припухших век пристально оглядывает депутатов, щерится в улыбке:
— А что за народ мои казаки! Куда ни придут — колокольный звон, музыка играет, песни, весна, солнце, любовь и прочее такое. Но уж зато все, что на убитом найдут или поднимут брошенное… Тут ничего не поделаешь: берут себе, в казну не сдают. Я было пробовал бороться с этим: «Такие-сякие, поделились бы хоть с сотней своей!»-«Что вы, отвечают, ваше превосходительство, це коммунизм буде, если делиться…»
Насколько же беспредельна была уверенность его, Шорохова, врагов в своем праве глумиться даже над самым святым!
— …По-волчьи…
Как быстра мысль! Шорохов уже снова был в ресторанном зале. Что получалось? Как и Нечипоренко, Варенцов тоже чего-то ждет от него? Связывает с какими-то своими расчетами? Иначе ради чего бы стал он все это ему говорить?
— Фотий Фомич, а что, если… Ну вот я подумал, — Шорохов делал вид, будто то, о чем он спрашивает, только сейчас пришло ему в голову. — Вы же, наверно, знаете… Кто такой Мануков? Откуда он? Среди наших прежде я его не встречал. И фамилии никогда не слышал.
Вместо ответа Варенцов рассыпался негромким смешком. Шорохов продолжал:
— Мне о нем сегодня утром Евграф говорил.
— У него б и спросил.
— Но все же?
— Ростовский купец. Фирма «Мануковы, отец и сын».
— А почему о них прежде не было известно?
— Кому не было? — Варенцов в досаде откинулся на спинку стула. — Первой гильдии! Тебе неизвестно, так что же? Это у нас где базар, там и вывеска. Оптовики! Слово тому, слово другому. Даст телеграммку, выпишет чек, сверит дебет и кредит. И дела-то! На европейскую ногу торговец. Все заграницы объехал.
— И что его к нам занесло? У нас ведь и самим с торговлей простора нет.
— А ему наш простор и не нужен, — глаза Баренцева стали лучиться от радости. — С Дуськой моей он знаешь как познакомился?
Варенцов говорил о своей дочери, разбитной черноокой девице.
— В Ростове у родни гостила. Вечером шла, в переулке дезертиры напали. Чем бы и кончилось? Мимо он проходил, отогнал. В дому у нас теперь каждый день.
Шорохов подхватил:
— А что, Фотий Фомич? Может, за этим и объявился. Продолжить знакомство.
Варенцов покосился на него:
— Объявился он ради того, чтобы кое с кем из наших по городам, только что у красных захваченным, ехать.
Шорохов молчал. Мануков, значит, всего лишь ростовский купец. Затевает торговое дело на территории, занятой белыми. Подбирает компанию. Почему — понятно: в одиночку пускаться в такую поездку рискованно. Если допустить, что у Нечипоренко были смотрины, то есть если он-то и прятался тогда за портьерой, выходит, и его, Шорохова, он тоже решил с собой пригласить. Но подготовки-то сколько! Как бы потом этот ростовский туз их с Евграфом торговлю не слопал. И самого Евграфа в придачу. А его жрать — ох и тошно!
От такой мысли Шорохов рассмеялся.
— Но ради чего? Сколь дешево в тех краях ни купи, пока довезешь… Варенцов оглянулся. Шорохов невольно сделал то же самое. За соседними столиками ели, пили, в их сторону никто не смотрел.
— Леонтий, — Варенцов наклонился к нему, — Белгород заняли, скоро возьмут Курск. Ты про Семена моего знаешь?
— Ну как же! Ваш сын, офицером в каком-то полку.
— На этих днях заезжал. Говорил: Деникина теперь ничто не остановит. А когда он в Москву войдет, прочное государство начнется. Тогда по дешевке не купить.
— А сейчас, — начал было Шорохов и умолк, заметив, что у входа в зал стоит высокий мужчина, безусый, полный, с покатыми плечами.
В их сторону он не смотрел, но сомнений не было: эти плечи и бритое, с мелкими чертами, ничем не примечательное лицо Шорохов за последние дни видел не раз.
Слежка. Очень искусная. Настолько, что лишь сегодня все его случайные наблюдения, наслоившись, стали ему очевидны. Если он за эти дни хоть в чем-либо промахнулся, ни отца, ни мать его не пощадят. Хорошо, что в доме нет детей. Порубили бы в люльках… А может, тот, у порога, всего лишь и есть Мануков? Отлучался, вернулся. Увидел, что место за столиком занято, решил не подходить.
— А сейчас? — повторил он.
— Не сейчас, а — уже, — наставительно поправил Варенцов. — Теперь-то все можно там, где купил, оставлять на сохрану.
— Прежде-то почему было нельзя?
Он тут же спохватился: вопрос излишний. Мало того! Вопрос этот его выказывает глупцом.
— Так ведь оставишь, — Варенцов говорил снисходительно, — а красные снова придут. Закупишь и мечешься… Шанс это последний. Такой поры в России больше не будет. И дела-то недели на две. Дорога, правда, не гладкая. Но расчет есть. Там уже на третий день на том же самом товаре по тысяче процентов берут. На третий!..
— И вы сами решаетесь? А если вместо себя кого-то послать?
— Приказчик хорош, когда сам все заранее знаешь. Укажешь, распишешь, — он по-молодому задорно прищурился. — Чего греха таить? Хочется. Мануков и Христофор тоже едут. А что? Разливанное море добра. С божьей-то помощью!..
«Жулье, — жестко подумал Шорохов. — У мародеров скупать награбленное. По тысяче процентов на третий день… И божья помощь туда же… Словно сиротам помогать».
Он вновь покосился на вход в зал. Там уже никого не было. Пожалуй, и в самом деле случай сейчас свел его с Мануковым.
«И засуетились-то после смотра в Урюпинской, — продолжал думать он. — Это что же? Идти вслед за Мамонтовым? Похоже. И как!» Подошел официант:
— Господину — пить? есть?
Он не хотел ни того ни другого. Было ясно. И Нечипоренко, и Ва-ренцов, и этот пока еще совершенно непонятный ему Манук ов — все они теперь приглядывались к нему с одной целью: не пригласить ли и его компаньоном в поездку по местам, занятым белыми? И в том, что он не откажется, не сомневались. Значит, весь минувший год роль свою он играл достаточно тонко. Спасибо на этом.
— Благодарю, — сказал он официанту. — Иди, милый, иди…
Около полуночи раздался легкий стук в ставень того окна его комнаты, которое глядело в прилегавший к дому двор. Шорохов сразу подумал: «Связной!»
С наганом в руке и, чтобы не разбудить кого-либо в доме, босой, неслышно ступая, он вышел во двор.
Оглушающе свистели сверчки. Небо затягивали облака. Стояла такая темень, что нельзя было разглядеть собственной руки. Кто-то негромко кашлянул в двух шагах от него, спросил:
— Не здесь ли, прости за беспокойство, друг, живут Тимофеевы?
— Которые? — отозвался Шорохов. — Из Твери? — Из Сызрани, беженцы.
Да, связной! Ночью. Прямо на дом! Какое-то мгновение Шорохов колебался. Пригласить в комнаты? Но может проснуться отец, всполошится от неожиданности, перебудоражит соседей.
Он повел гостя в глубь двора, в пустующий теперь сапожный сарай. Притворил дверь, завесил тряпкой оконце, зажег каганец. Связной был невысокого роста, широкоплеч, как показалось Шорохову, лет двадцати, одет в заплатанные галифе, солдатскую гимнастерку, обут в веревочные лапти, какие носят на работу шахтеры. Смотрел он спокойно. В руках держал тощую, из грубой дерюги, торбу.
— Сводку, — сказал связной. — Начни с этого.
Ничего не ответив, Шорохов возвратился в дом, взял с хлебной кухонной полки каравай, унес в свою комнату. Там разрезал его на две части, одну из них надломил, чтобы внутри ее открылась щель, засунул туда плоский, шириною всего в ладонь, пакет, утопил его в мякише. Прихватив по дороге еще и трехфунтовый кусок вареного мяса, возвратился в сарай.
Связной улыбкой поблагодарил его, развязал торбу, спрятал все принесенное Шороховым.
— Там же и сводка, — он кивком указал на торбу. — Да. В краюхе поменьше. Ты найдешь.
Они сразу стали говорить друг другу «ты».
В переулке поднялся лай. Собаки остервенело звенели цепями. Это вполне могло означать: дом окружают.
Ожидали, прислушиваясь. Наконец лай стал стихать. Связной жестом подозвал Шорохова поближе и, когда тот наклонился к нему, проговорил:
— Пять суток назад у деревни Елань-Колено под Борисоглебском Четвёртый казачий корпус прорвал наш фронт.
«Опоздал!»- едва не вырвалось у Шорохова.
— Тебе известно, где он прежде дислоцировался?
— В районе станица Урюпинская — станция Филонове. Это возле Поворино.
— Под чьей он командой? — Мамонтова.
— Дивизии, которые входят в него?
— Прошлый раз это я сообщал. — Повтори. Мне. Сейчас.
— Сводная Донская, Двенадцатая, Тринадцатая. Хуже с полками. Некоторые из них в сообщении есть: Сорок третий, Сорок восьмой, Шестьдесят первый. Это не все. По словам моего торгового компаньона, корпус в полном составе.
— Как он узнал?
— Его свояк — почетный казак станицы Урюпинской. Возле нее, утверждает он, две недели тому назад был смотр этим дивизиям.
— Фамилии командиров дивизий?
— Постовский, Толкушкин, Кучеров.
— Кто проводил смотр? — Сидорин.
— Общая численность?
— Прямых данных нет. Но если корпус в полном составе… Едва заметным движением головы связной прервал его: — Артиллерия?
— Сведений нет. — Бронепоезда?
— Тоже ничего не могу сказать. — Та-ак…
В голосе связного Шорохову послышалось разочарование. Он стал оправдываться:
— Слишком далеко от нас. На ремонт ни один из бронепоездов оттуда к нам не приходил.
— Погоди, — сказал связной. — Тебе, случаем, не доводилось встречаться с Мамонтовым?
— Откуда же!
— И никто тебе о нем не рассказывал?
— Нет. Прежде воевал-то он под Царицыном. Опять-таки далеко от нас. Даже в самом Новочеркасске его мало кто знает. Слышали только: «Мамонтов… Мамонтов…»
Теперь уже Шорохов хорошо разглядел связного. Темные круги под глазами, седые виски. Лет ему, конечно, не двадцать и не двадцать пять. Скорей уж под сорок. И очень усталый.
— Я тебе помогу, — проговорил связной. — Потомственный военный. Родился в Петербурге. Окончил Николаевское кавалерийское училище, заметь, аристократическое. Лейб-гвардия! С князьями в одной компании… Зовут Константином Константиновичем. Настоящая фамилия Ма-мантов. Встретишь где-либо в документах, не удивляйся. Причина, почему взял псевдоним, анекдотична: в училище его высмеивали, называя «Матантов». По-французски «ма тант» — «моя тетя». Сейчас ему сорок девять лет. Самый расцвет сил. В царской армии дослужился до чина полковника. Генерал недавний, только с этого года. Деникинского, как говорится, замеса… Высокого роста, не толст, широк в плечах. Орлиный нос, раскидистые усы. Если доволен, любит приглаживать их обеими ладонями… Что еще? Не курит, не пьет. На банкетах демонстративно ставит перед собой стакан чая. В разговорах с гражданскими лицами подчеркнуто резок. Не говорит — рубит. Зато в казачьей компании, особенно среди нижних чинов, не прочь выказать себя своим парнем. Похлопает по плечу, посмеется вместе со всеми. И еще такая особенность характера: ни с того ни с сего прикажет выпороть, наградить, к удивлению всех круто переменит решение, внезапно сорвавшись с места собственной персоной примет участие в конной атаке. Бесшабашная лихость! Однако в действительности-то всякий такой поступок будет им заранее тщательно взвешен. Мамонтов — враг коварный, очень опасный, вот этой предварительной обдуманностью своих якобы поспешных поступков… Что сейчас важно установить? Судя по всем имеющимся у нас сведениям, после прорыва в наш тыл вошла лишь малая часть казачьего корпуса. Подтверждение: на слишком ограниченной территории противник там локализуется. И все же сколько? Полк? Два? Данных нет. Неясна и цель прорыва. Во всяком случае, на тот час, когда я выходил сюда, ничего определенного сказать было нельзя. Тебе известна вся та обстановка, которая начинает складываться на фронтах?
— То, что в газетах. Белых, само собой. — Понятно.
Это прозвучало как: «Что же там они могут печатать!»
— Но вот главное, о чем ни мы, ни враги наши теперь ни на минуту не забывают, — продолжил связной. — Решающих фронтов в настоящее время три. С юга на Москву наступает Деникин, с запада, на Петроград, Юденич. На востоке — колчаковцы. Это ты знаешь. А вот чего ты можешь не знать. Колчак терпит сейчас поражение. Нами заняты Екатеринбург, Челябинск, Ирбит. Мы уже за Уралом! Еще несколько месяцев, и колчаковская армия будет разбита.
— Ну, — вырвалось у Шорохова. — А сегодня в «Донских областных ведомостях» напечатано, что в ближайшее время мы станем свидетелями победоносного шествия Колчака к сердцу земли русской — Москве. Так и написано.
— Колчака ничто не может спасти. Один из признаков: западные державы оказывают все большую поддержку не ему, а Деникину. Направляют миссии, шлют оружие, превозносят в газетах: «Генерал-победитель! Широта мысли! Преемственность идеалов российской государственности..»
— Потому-то он и прет на Москву. Выслуживается.
— Не только! Деникин понимает еще и то, что наши главные силы сейчас на колчаковском фронте. По размерам территории Республика Советов за этот год почти не выросла. По-прежнему, в общем, десятая часть всей бывшей России, не больше. Но такой крепкой армии, как теперь, у нас раньше не было. И применяем мы ее по-другому: собрать в кулак, разгромить одного, потом второго, третьего. Деникину да и Юденичу это известно, как и то, что многое тут зависит от тактического уменья. Кто кого опередит. Докатится ли уже в ближайшие месяцы деникинский вал до Москвы, либо мы сдержим его, покончим с Колчаком, и потом обрушим сюда, на юг, всю нашу мощь. Потому-то и важно как можно раньше раскрыть цель выступления Мамонтова.
— На смотру под Урюпинской Сидорин в открытую говорил: «Начало белоказачьего похода на Москву».
— В открытую! В открытую говорят, когда маскируют. И косвенно есть тому доказательства. Генералы Добровольческой армии рьяно оберегают свою претензию на верховную власть в стране. А как они могут ее реально утвердить? Тем лишь, что полками только одной этой армии займут Москву. Потому-то, пока их частям удается продвигаться вперед, никакого казачьего войска они на помощь себе не допустят. И мотивировки отыщут: оперативная важность! Стратегия!.. Но если так, тогда, всего вероятней, Мамонтову приказано пробить коридор на соединение с колчаковской армией. Значит, прорвав наш фронт, он пойдет на восток — на Ртищев, Пензу, Саратов. У этих городов нам и следует ставить заслоны.
Связной умолк. «Что теперь те мои сообщения, — с отчаянием подумал Шорохов. — Поздно. И нет оправдания. Фронт прорван, а я твержу: „Нет признаков подготовки… нет признаков…“ Но их и в самом деле не было, хоть ты убейся!»
— Самое нелепое, — он горько усмехнулся, — что не только деникинцы, но и торговый мир — и наш, и ростовский — как раз сейчас-то в победу белой армии верит. Что Москву она в ближайшие недели займет и власть свою там установит. И про мамонтовский прорыв, как теперь вижу, кое-кому из купцов известно. И забот у них по такому случаю немало. Своих, конечно, купеческих.
— Барыш?
— Да. Буквально на этих днях интендантство в Урюпинской как с цепи сорвалось: никаких новых контрактов! И старые-то — долой. Один из наших торговцев — Христофор Нечипоренко, торговец цепкий, в пределах своего интереса очень пронырливый, знающий, я уже не раз убеждался, — мне сегодня объяснил это тем, что корпусу Мамонтова теперь даже того добра не нужно, которое ему прежде было поставлено: ни провианта, ни запасной сбруи. Нечипоренко намеками говорил, однако понять было можно. Я в этом котле с утра до ночи варюсь, попривык… Но поход-то Мамонтов, говоришь, все-таки начал. Тогда, значит, он совсем налегке пошел. Без хозяйственного обоза, как это там именуется. И расчет у него в таком случае может быть только самый куцый: день — туда, день — обратно. Я потому такой вывод делаю, что, как ты сказал, его поступки всякий раз обдуманные. Что очертя голову он никогда не кидается.
— Мамонтов пошел без хозяйственного обоза? — связной смотрел на Шорохова испытующе. — И для такого утверждения есть данные? Но ты понимаешь, насколько иначе тогда повернется вся наша борьба с ним? Даже то, что его части занимают сейчас у нас в тылу очень малую территорию, вполне может быть этим объяснено: если они без обоза, им ее меньше и надо; передвижения их происходят быстрее; противник для нас становится неуловимее, мы же ошибочно полагаем, что он малочисленней. И следовательно, вполне вероятно, что в наш тыл прорвались не один или два полка, а весь корпус. Я ничего не придумываю. Это вытекает из твоих слов, что Мамонтов идет налегке. То есть боеприпасы — боевой обоз — он с собой взял, сомнений нет…
— Еще бы, коли он такой, что любую мелочь предварительно взвешивает.
— Да, да… А все остальное… Но ты прав: в таком случае цели у него куцые. Так? Да? Так?
Шорохов начал пересказывать все разговоры этого дня с Богаче-вым, Нечипоренко, Баренцевым и по тому, как связной слушает, какие задает вопросы, понял: человек этот не просто старается запомнить его, шороховские, слова, чтобы потом в дополнение к разведывательной сводке кому-то пересказать их. Тут же, на месте, он оценивает события, пытается разобраться в них. Кто тогда был сейчас перед Шороховым? Не один ли из руководителей Агентурной разведки? Лично прибыл из-за линии фронта, настолько важно красным штабам как можно скорее все узнать о мамонтовском прорыве.
Потом наступило молчание. Шорохову очень хотелось спросить, поможет ли Красной Армии то, о чем он сообщил? Важно ли это? Услышать бы: «Поможет. Спасибо». Связной сказал: «Иначе повернется вся наша борьба с ним». Но это было еще до того, как он узнал подробности. Так повернется ли?
Нарушить тишину Шорохов не решался.
Связной наконец прервал ее:
— Предложение ехать прими. Большая удача, если это в самом деле по следам Мамонтова. Особенно если действительно прорвался весь корпус и, значит, операция крупная, затянется надолго.
— Туда! Все совпадает.
Уже знакомым движением головы связной прервал Шорохова:
— В поездке не зарывайся. Твое место: обозы, тыловые учреждения. Ты торговец, едешь ради наживы. Круг интересов: цены, что где можно продать-купить с выгодой; потребности казачьего войска в товарах, с которыми обычно имеешь дело. Мы эти сведения повертим. Даст это многое. И общую численность, и намеренья. Если будет что-то еще — хорошо, но лишь при полной уверенности, что себя не завалишь. Возможность ты получишь редкую. Надо использовать ее целиком.
Он говорил с Шороховым как с равным себе профессионалом, и тот понял это, и его переполнило чувство тепла к связному, братской ответной преданности. Больше не требовалось каких-либо слов одобрения, похвал. Было, имело значение лишь одно их общее дело.
Шорохов сказал:
— Варенцов и Нечипоренко мне ясны. Рвать деньгу. Ничего другого у них за душой нет. А вот третий?.. Мануков. Никак его не могу понять. Купец — не купец? И еще одно: так и кажется, что меня он боится не меньше, чем я его. А может, и больше. Потому и приглядывается издали.
— А что, если просто сама его осторожность иная, чем у остальных ваших купцов? — спросил связной. — Молод, а уже торговец с международным размахом. Образован. Начинал сразу как оптовик. Отсюда привычка водить знакомство лишь с теми, кого сам заранее выбрал. Породистость! Но она-то в нем и не должна удивлять. Что настораживает? Фокусы, которые он показывал в той вашей компании…
— Верно! Меня тоже задело.
— И то еще, как он познакомился с дочерью Варенцова. — Подстроено?
— Есть нарочитость. Знакомство получилось вроде бы прочное, с практическим интересом, а человек этот избалован тем, что всегда сам определяет, с кем водить дружбу, с кем — нет… Она красива?
— Черт его знает, как она ему?
Шорохов понял, почему так много говорит сейчас о Манукове. С самого посещения нечипоренковского дома — а в том, что за портьерой там был Мануков, он больше не сомневался — в его душе все еще теплилась надежда: этот человек тоже от Агентурной разведки?
— Договоримся о связи, — сказал связной. — Ты со своей стороны никаких шагов не предпринимай. Тебя найдут.
«Как! — подумал Шорохов. — Вот и кончается встреча? Сейчас ты уйдешь?»
— Найдут, — повторил связной. — Пароль на эти встречи: «Где здесь аптекарский магазин?» Твой отзыв: «В Одессе такие магазины на каждом углу». Ответом должно быть: «В Екатеринославе у меня сломались очки».
Шорохов несколько раз повторил эти фразы про себя. Главным было запомнить ключевые слова: «аптекарский магазин» — «Одесса» — «Екатеринослав… сломались очки». Но такие задачи его не затрудняли.
Связной спросил:
— Опознавательный знак?
— В одежде? — Да. Но…
— Чтобы всегда при себе? — Да.
— Сейчас ни лето, ни осень. Сложно. — Да.
Фразы, которыми они теперь обменивались, определенно не понял бы сторонний человек. Но тем-то сейчас они и были по-особому дороги Шорохову. Их обрывистость свидетельствовала все о том же уважении к нему связного, как к равному себе агенту.
— Галстук, — подвел итог Шорохов. — Лиловый, шелковый, крупным узлом. Большая золотая заколка.
Он хотел добавить: «Люди богатые. Ехать будем не хоронясь», — но не стал. Это были бы слова лишние в таком их разговоре.
— Тебя в нем здешние купцы уже видели?
— Постоянно хожу. В торговом деле без шика нельзя. — А невозможность контакта?
— Пиджак или плащ застегнуты так, что знак не виден. Само отсутствие знака. То, что я не один, а в компании.
— Пойдет, — связной поднялся с табуретки.
— А если подвернется что-нибудь срочное? — спросил Шорохов, тоже вставая.
— Только ждать. И по-прежнему с твоей стороны никаких общений с подпольем, срывов на агитацию, на участие в террактах. Вообще ни малейшей отсебятины. Если что надо будет сделать, получишь приказ.
— Это я знаю.
— Почти все наши провалы от такого смешения стилей, — продолжал связной. — И порой какие обидные!.. Наблюдать, вносить в сводку — вот твое дело. Внедрен ты удачно. Дорожи этим. Будь осторожен. Теперь особенно.
«Только теперь? — с тоской подумал Шорохов. — А каково было весь год?.. Ах да, Мануков!..»
Днем 16 августа белоказачий конный отряд занял станцию Пушкари, расположенную в двенадцати километрах к западу от Тамбова. Связь этого города с Москвой по железной дороге прервалась.
На следующее утро Тамбов охватило смятение. Казаки! Откуда? С какой целью? Сколько их?
Ответа на эти вопросы никто в городе дать не мог, что было прямым следствием первого политического шага в той игре, которую повел Мамонтов, и шага вполне искусного, поскольку ему пока удавалось скрывать от красных истинную численность своих войск. Сведения Агентурной разведки еще не пришли из-за линии фронта, все прочие были неполны. Члены Военного совета Тамбовского укрепленного района искренне полагали, что в тыл прорвались «незначительные силы конницы», как и объявили они в приказе от 14 августа.
Мамонтов же, предпринимая все необходимое, чтобы красное командование и дальше пребывало в неведении, через казачьи разъезды усиленно распространял молву о том, что на Тамбов надвигается семидесятипятитысячная белая армия.
И в народном сознании происходило раздвоение. Чем более успокоительными были призывы и приказы Военного совета укрепленного района, тем меньше им верили.
Растерянность охватила учреждения города. К вокзалу потянулись автомобили и телеги, груженные ящиками, тюками, письменными столами.
К великому сожалению, не меньший разброд в мыслях и действиях овладел и штабом укрепленного района. Городскому гарнизону, который насчитывал 2610 штыков, не было отдано приказа покинуть Тамбов, но и приказа сражаться тоже! Усугубляя панику, комендант укрепленного района стал твердить, что на город наступает двадцать полков противника!
Общее смятение было так велико, что командир броневого отряда — и не изменник, нет! — промчался на броневике по одной из главных улиц, по Советской, ведя пулеметную стрельбу по верхним этажам домов, и затем укатил за пределы Тамбова. Вслед за ним — и еще за сутки до вступления мамонтовцев — из города ушли почти все прочие красные части.
Было и прямое предательство.
С юга Тамбов защищали проволочные заграждения в три ряда кольев, окопы полного профиля, на огневых позициях стояли артиллерийские орудия.
Мамонтовская кавалерия знала об этих позициях и подступила к городу с запада.
Перебежал на сторону врага начальник оперативной части укрепленного района. Это же сделали, предварительно сняв с орудий замки, бывшие белые офицеры, командовавшие артиллерийским дивизионом.
Курсанты пехотной школы пытались сражаться.
Гибли не снятые с постов часовые.
Но — что было, то было.
Утром 18 августа Тамбов оказался в руках врага.
— Прекрасно! Прекрасно самым исключительным образом, — Мамонтов не говорил, торжественно рокотал. — Пр-ревосходно! Большего нельзя и желать… Прекрасно! Прекрасно!
Штаб корпуса разместился в гостинице на пересечении улиц Интернациональной и имени Карла Маркса. Сами названия этих улиц приводили Мамонтова в восторг:
— Восхитительно. Утвердились в средоточии большевизма… Был уже поздний вечер. Мамонтов прохаживался по отведенному
лично ему покою, приглядывался к тяжелым портьерам, коврам, статуям, старинной — шелк, позолота — мебели. Про себя удивлялся: «Смотрите же, сбереглось!» Наконец-то ему удалось остаться наедине с Калиновским и можно было расслабиться.
— Чудесно. Вы тоже находите? Губернский город! А если так всю Россию?.. Жаль, что Юденич успеет войти в Петроград.
— Да, да, — отвечал Калиновский. — Я с вами совершенно согласен. В отличие от Мамонтова, он чувствовал себя ошеломленным. Еще
бы вчера он сказал: «Невозможно. Так города не берут. Азбука военной тактики не позволяет». И вот позволила…
Мамонтов остановился в шаге от Калиновского, дружески улыбнулся ему, проговорил:
— Сегодняшний день был занят текущими делами. Но завтрашний — заря нового русского государства. Для нас с вами новые заботы, конечно. Отдыхайте. Уже почти полночь. Как летит время!
— До завтра, Константин Константинович, — сказал Калиновский.
— До завтра, — Мамонтов доверительно тронул его за локоть. — Мы с вами счастливые люди, не так ли?
— Ода!
— И вот что еще. Ко мне обращаются командиры дивизий. И тех, чьи полки в городе, и других. Возможно, они будутобращаться и к вам. Просят: «Надо погулять казакам. Хотя бы денек. Это в старинных традициях». Я отказал. Во-первых, вообще даже мельчайшие эксцессы сейчас нежелательны, а при этом они, увы, неизбежны. На нас глядит вся Россия. Во-вторых, и тут самое главное. Если объявить город вне закона хотя бы на какое-то время, значит, на столько же отдалить создание в нем гражданской власти, чего делать не стоит ни в коем случае. И в-третьих, едва эта власть возникнет, она-то первым своим высокоторжественным актом и должна будет возблагодарить своих освободителей. Не мы с вами, а новая власть. Уже власть. Понимаете? Щедро, но в формах, которые она сама изберет, завоевывая этим умы и сердца сограждан… На пути к Тамбову мы себе некоторые вольности позволяли. Станции Терновая, Есипово. Сколько там было захвачено, сожжено! Но тогда мы шли походным порядком. Это оправдывало. А здесь уже начинаем творить государственную политику. Так и будем считать.
Дверь за Калиновским закрылась.
Мамонтов еще раз прошелся по комнате. Никакой усталости! А позади почти сутки в седле. Впрочем, понятно: вдруг да такое! Сколько болтовни было у него за спиной! «Авантюра! Беспочвенные мечтанья! Поход без цели и средств!» И он слышал. И выдержал. Поставил по-своему. И вот уже — в губернском городе! И какой губернии! В хлебном сердце России!
Из-за портьеры выглянул личный адъютант:
— К вам Игнатий Михайлович. Бросил, не оборачиваясь:
— Да-да, пусть войдет. Начальника контрразведывательного отдела штаба корпуса полковника Родионова Мамонтов недолюбливал, был в общении с ним весьма сдержан. В самой неброской внешности этого полковника: пехотная форма, прямой пробор, русые коротко подстриженные усы, — чудился ему укор. Мол, мы, контрразведчики, во всем не такие, как прочие. По-особому скромны, непритязательны. Мамонтову виделся в этом некоторый вызов, заносчивость, в том числе и по отношению к нему лично.
Но сегодня он приветствовал Родионова, широко разведя руки:
— Наконец!
— Простите, — сказал Родионов с явным смущением. — Час поздний. Но — дело.
— Ну что вы! — подбодрил его Мамонтов. — Я вас ждал. И как там? Сколько?
— Уже около четырех сотен.
— И это для первого дня! Неплохо.
— Однако не самых главных. — Но все же…
Они говорили о расстрелянных советских и партийных работниках.
— Прекрасно, Игнатий Михайлович. Хорошо бы не только нашими руками. Само население…
— Это несомненно. Но таких случаев пока еще нет. Прежде должны осмелеть. Способствуем. Вопрос не дней-часов.
— Ваша епархия. Не буду мешать. Заранее за все благодарен… Благодарен, — повторил Мамонтов, показывая этим, что считает разговор завершенным и Родионов может уйти.
Тот, однако, продолжал стоять. Мамонтов обеспокоено взглянул на него:
— Что еще у вас?
— Есть одна новость.
— Может, отложим на завтра?
— Дело спешное. Прибыл курьер. Деликатное сообщение. Сегодня из Новочеркасска должен выехать некий господин Мануков. Намерен прибыть в местности, освобождаемые корпусом.
— И кто он?
— Именует себя представителем торговых кругов.
— А на самом деле?
— Так и на самом деле. Но это… Если коротко — Запад.
— Британец? Француз?
— Равновероятно то и другое. Есть уровни, на которых конкретность в таком вопросе уже не имеет значения.
— Вот как? И притом — Мануков?
— Ну… Что в наше время фамилия!.. Прекрасно говорит по-русски, неотличим от любого из русских по внешности. Тем более что Мануковы в Ростове фамилия известная. Хлеботорговцы. Для многих звучит привычно.
— Так что же он? Выдает себя за одного из них?
— Во всяком случае, родства своего не отрицает.
— И что ему надо? Мне-то какое до него дело?
— Его цель — инспекция. Теперь это модно.
— И кого сей господин намерен инспектировать?
— Его интересует обстановка в освобождаемых губерниях.
— Любопытно… Как же он думает по этим губерниям ехать?
— Строгое инкогнито. В компании донских купцов, намеренных экономически те местности осваивать.
— Уже осваивать?
— Такова заявленная ими цель.
— И что знают об этой поездке в Новочеркасске?
— Едут купцы, надо оказать содействие. Есть солидные рекомендации. Но и только.
— А в ставке?
— Там — ничего. Собственно, потому и инкогнито. И полагаю, не в наших расчетах его раскрывать. «Хотите, западные господа, объективности? Пожалуйста!»
Мамонтов опустился в кресло.
Как стремительно все происходит! Для Европы, Америки он уже в том ряду, что и Колчак, Деникин. «Александр Васильевич», «Антон Иванович» и тем более «Верховный правитель Российского государства», «Главнокомандующий вооруженными силами Юга России» он как-то не смог произнести даже мысленно, настолько далеко теперь они от него отстояли, или, вернее, настолько вровень с ними он уже видел себя. Выясняют, на кого именно из них троих делать ставку. Только так это инкогнито можно понять. Но и с какою же быстротой реагирует Запад!
— Что требуется от меня? — спросил он.
— Указание, чтобы командиры частей, в расположении которых окажутся эти господа, всячески им содействовали.
— Да, но кто-то из надежных людей должен оберегать их и на всей прочей территории.
— Это наша задача.
— Кто еще в штабе корпуса знает либо может знать об истинной роли этого господина?
— Вы, ваше превосходительство, начальник штаба и, простите, я.
— Тайна, которая известна троим, уже не тайна, — снисходительно улыбнулся Мамонтов.
— Не троим, а четверым, — поправил его Родионов.
— Кто же будет четвертым?
— Кто-либо из старших офицеров, которого вы к этим господам неофициально прикомандируете.
— И с какой целью?
— Оперативно удостоверять перед командирами частей корпуса личность этих господ. Возможны неожиданности. От самих казаков. Что греха таить?
— А ваши оберегающие?
— Эта задача им не по плечу. Они — кучера, организаторы ночлега, попутчики. Такому человеку обратиться к командиру полка, дивизии значит уже навсегда выйти из своей роли.
— Понимаю. И кого бы вы предложили?
— Тут важна степень личного вашего доверия. Приказ пойдет, смею заметить, через голову командира дивизии. Секрет короля!
«Секрет короля! — воскликнул про себя Мамонтов. — И этот уже заюлил. Что же? То ли будет еще! И скоро!» Вслух он сказал:
— Антаномов. Командир Семьдесят восьмого полка.
— Слушаю, — ответил Родионов.
Снова наступило молчание. Мамонтов думал: «За считанные дни так возвыситься! Вот что значит лететь на гребне волны».
Очень хотелось поскорее остаться в одиночестве и еще раз обдумать это известие. Итак, для западных стран Колчак, Деникин и он, Мамонтов, стоят в одном ряду. А рейд только начинается. Как славно! И что будет завтра!
Он обнаружил, что Родионова в комнате нет. И не заметил, как тот удалился. Мелочь! В таких ли масштабах теперь ему следует жить?
Мамонтов взглянул на часы. Ровно двенадцать. Первый день пребывания в Тамбове закончился. И пусть себе сколько угодно восхищаются западные господа!..
Вот же он — Мануков! Собственной персоной встретил их на вокзале у входа в вагон 1-го класса. Как старых знакомых легким поклоном приветствовал Варенцова и Нечипоренко, Шорохову протянул руку, представился.
Да, это был тот человек, который стоял тогда в ресторанном зале, у порога. И, судя по необычно ароматному дыму его папиросы, он же находился за портьерой у Нечипоренко. Все так.
— О-ля-ля! — Мануков, лукаво прищурясь, наклонил голову. — Славно, что вы смогли отправиться с нами в поездку.
— Все-таки сумел, — в тон ему отозвался Шорохов. — А могло не получиться. До самой последней минуты…
В сопровождении начальника станции и еще двух каких-то железнодорожных чиновников вошли в вагон. Мануков взял Шорохова под руку, повел по коридору, говоря:
— У каждого человека теперь две заботы. Одна — где взять силы, другая — время.
— И деньги, конечно. Мануков энергично рассмеялся:
— Вы молодчина. Мне говорили… Право же, удачно, что вы едете с нами.
— Постарался. Смешно, наверно, но для меня всякая поездка как праздник.
— Ну? Не скажите. А если это разлука? И надолго… Навсегда. С любимой женщиной… Не приходилось? Тогда вы счастливейший человек.
— Сдаюсь, сдаюсь…
Это было плохо. С первой минуты знакомства они оба начали исходить по отношению друг к другу сладостью. Играли. Он, Шорохов, — простачка, Мануков — любителя пустого краснобайства. И чего ради?
Вагон был уже стар, с облупившейся краской, но отведенное им купе выглядело вполне прилично: диваны хоть и продавлены, однако целы, пол чист, окно вымыто. Перекрестившись и воздев к потолку указательный палец, Нечипоренко многозначительно произнес:
— С богом! Через Великокняжескую, Царицын, Поворино! По всем землям казацким.
«Маршрутом Сидорина, — подумал Шорохов. — А дальше как? Но — выяснится само. Так лучше».
Поезд тронулся. Шорохов сел на диван, положил на колени руки. Так бы всю дорогу сидеть и молчать. Старики говорят: «Язык мой — враг мой». Враг и друг, если на то пошло. А начало поездки обставлено очень солидно. Провожали в вагон. Проезд бесплатен. Предоставлен приказанием Начальника военных сообщений Области войска Донского. Вот уж действительно: «Деньги не бог, но милуют». Тоже одна из купеческих заповедей.
На станциях толпы баб, детей, мужиков подступали к подножкам, лезли на крыши. Их вагона это, впрочем, не затрагивало. Казаки с белыми лоскутами на фуражках, что значило: фронтовая часть, — отгоняли любого, кто к нему приближался. Особенно настойчивых отталкивали прикладами. Случалось, брались за нагайки. Все делали спокойно и молча.
Соседние купе занимали господа в поношенных чиновничьих мундирах, хмельное офицерство. Во время езды стук колес и скрип вагона заглушали их голоса. Но на стоянках сквозь стенки доносилось:
—.. Почему же? Вы стоите на рельсах, на вас движется поезд…
—.. спасла. Ими питалась вся Закавказская армия…
— …Позвольте!
— Нет уж, теперь вы позвольте. Усилие сделано, и если есть высшая сила, которая берет на себя обязательства…
Когда поезд шел, Шорохов почти не отрывал глаз от окна. Дорога вилась по степи, обычно в эту пору года уже ржаво-серой, иссушенной. Но тут, после недавних дождей, будто вернулся май. Вновь поднялись травы, вымахали в человеческий рост, зацвели. Изумрудно-зеленый, а местами еще и желтый, белый, голубой, лиловый ковер простирался до самого горизонта.
— Татарник… донник… типчак… А видите те, будто чернильные пятна, — воодушевленно говорил Шорохов Манукову. — Это катран. Там дальше розовые и синие полосы: тысячелистник, горошек, колокольчики… Лично я больше всего люблю таволгу. Нежные белые цветы, и как будто сотканы из паутинок… Но пойдите-ка по степи босым. Не удастся сделать и двух шагов, исколетесь. Дикая роза, будяки. А крапива — так она выше поднятых рук!
— И все-то известно вам! — с не меньшим воодушевлением восклицал Мануков. — Вот что значит вырасти в степном краю!
Однако почему он, Шорохов, так рассыпается перед этим ростовским торговцем? Чтобы заслониться от возможных расспросов, поскольку его настороженность по отношению к Манукову все не утихает? Да, конечно. И есть почему. Затаенное высокомерие в каждом жесте, слове и вместе с тем ласковая неискренность человека, который никогда не идет напролом, — такие ли уж это купеческие черты? И кто тогда он? Зачем ему выдавать себя за торговца?
Степь за окном вагона простиралась и на следующий день.
Правда, теперь временами в купе врывался отвратительный запах. Всякий раз это значило: вблизи рельсов — трупы лошадей, быков; здесь же — окопы, сожженные дома, опрокинутые вагоны, паровозы…
К вечеру в вагоне объявилось несколько дородных женщин с горами кошелок, корзин, чемоданов. Временами через стенку доносился голос одной из них:
-.. И какая жизнь наша? Что собака мечешься. Купишь — погрузить надо. Отдай пятьдесят. Там, глядишь, — стражник: «Чего везешь?» И уже знаешь, чем он, стерва, дышит… Достаешь четвертной — не глядит. Опять — полсотни, а то и всего ермака (Сторублевая донская купюра с изображением Ермака. — А. Ш.)…
Это были очень знакомые Шорохову сетования мелкого торгаша, каких по стране скиталось теперь великое множество.
Весь второй день пребывания в Тамбове был занят у Мамонтова ожиданием. То есть ему, конечно, приходилось действовать.
Выслушивать начальников отделов штаба, не раз и подолгу вглядываться в листы карты с показанным на них расположением белых и красных частей, подписывать подготовленные Калиновским приказы.
Несколько часов ушло на то, чтобы проехать по городу, осмотреть захваченное на складах, в железнодорожных вагонах. Все это было теперь в его руках. Мог уничтожить, раздать кому пожелает, мог забрать себе, наконец. Или — лучше — взять в казну при штабе корпуса как военную добычу, добрая часть которой, по старым казацким обычаям, после завершения похода возвратится ему же в виде награды Донского правительства, Войскового круга.
Время потребовалось и еще на одну поездку: побывать в зданиях, где до прихода белоказаков размещались Губернский комитет партии большевиков, Губернский исполнительный комитет, Губчека.
Заходил в комнаты, озирался. Обстановка всюду была самая обыденная: канцелярские столы, шкафы, стулья. И это все?
Захваченные там большевистские бумаги его не заинтересовали, равно как и не пожелал он лично допросить кого-либо из задержанных казаками советских служащих.
Конечно, какое-то время ушло на завтрак, обед, ужин, на разговоры с личными адъютантами, с Калиновским. С протоиереем Островоздвиженским — главным духовным лицом в корпусе — обсуждал вопрос, допустимо ли изымать из храмов в захваченной местности иконы и церковную утварь. Решили: можно и должно, поскольку на большевистской территории декретом Советской власти церковь лишена права собственности, все ее имущество объявлено национализированным и лишь передано верующим в пользование. Изыматься оно, следовательно, будет уже не у святой церкви, а у богопротивного красного государства, и, значит, напротив, таким образом в лоно ее возвращаться.
Беседа состоялась и с генералом Постовским, дивизия которого занимала Тамбов. Генерал просил о скорейшей замене его частей другими. Повторял: «Казаки могут не выдержать». Имелось в виду: сорвутся на открытую враждебность к местному населению и поголовный грабеж.
Словом, день был плотно заполнен поездками, беседами, принятием важнейших решений, но в самом-то деле ничто из этого Мамонтова в данный момент не интересовало. Он с нетерпением ждал. Во-первых, вестей от Родионова о том, как идет формирование гражданского аппарата для управления городом. Во-вторых, сообщений о том, что происходит по всей губернии, и прежде всего в тех уездах, которые еще не занимают полки корпуса. Из Тамбова теми местностями больше никто из комиссаров не командует. Пружина должна разжаться. Но когда же?
Потому-то он и побывал в зданиях Губернского большевистского комитета, Губернского исполкома, что не имел ответа на этот вопрос. Надеялся там отыскать некие, говоря иносказательно, рычаги и шестерни механизма, повелевавшего всем происходящим в губернии и теперь оказавшимся в его руках.
Что настораживало? Никто из солидных деятелей прежнего, до-большевистского, режима не искал личной встречи с ним, не старался поскорее выставиться в лучшем свете, заручиться доверием. Объяснения находились: одни из таких деятелей просто еще не успели освоиться с мыслью о смене власти — захват города свершился слишком стремительно, — другие уже вступили в контакт с Родионовым… Но почему же он медлит с докладом?
Так прошел день. Наконец, почти в полночь, Родионов явился.
— И где они, эти гниды?
— Прячутся по квартирам. Не по своим, естественно. Там бы мы их не упустили.
— Но кого-то из бывших городских и губернских правителей вы находите?
— Отвратительные ничтожества. Объясняешься и с трудом… Простите, ваше превосходительство. Едва сдержался.
— Но что-то ведь они отвечают.
— Детский лепет: устали, больны… Говоря коротко — боятся.
— Но чего?.. Сколько прибавилось к той, вчерашней, цифре расстрелянных комиссаров?
— Около трех сотен. Что отрадно, кое с кем уже обошлось самосудом.
— На тех, кто их организует, и опереться.
— Обезумевшие барыни, хулиганствующие юнцы, психические инвалиды… Ни у кого никакой программы. Говоришь про губернское управление, градоначальство — ни малейшего отзвука. И ни малейшего желания брать на себя ответственность.
— Какая ответственность! Вздор! Ответственность лежит исключительно на мне, на остриях казачьих шашек! Армия всегда была фундаментом государственности. И будет впредь. Но порядок в городе — чтобы торговали лавки, чтобы мастеровой шел на работу… Чтобы, наконец, полицейский стоял на углу! Этот порядок обязана установить и поддерживать гражданская власть. Онапотом, когда распространится на всю Россию, изберет верховного правителя. Вы это им объясняли?
— Отвечают: «Вас семьдесят пять тысяч пришло. Теперь-то мы за свое спокойны. На Советы всяко не повернет».
— Но это цифра пропагандистская! Им-то бы можно об этом сказать. Пусть задумаются, поймут, что или они сами начнут налаживать порядок, или мы отсюда вообще уйдем. Не казаков же ставить на улицах городовыми!
Мамонтов подошел к окну гостиничного номера, отдернул штору. Ринуться бы туда, в лабиринт улиц. Самому отыскать. Заставить. Немедля.
— Не пожелали… Хотелось как лучше. Чтобы все шло от самой благонадежной общественности. Таким путем возвысить ее, — он обернулся к Родионову. — Заметьте, за все минувшие сутки мы ни у кого из этих господ ни разу ничего не потребовали. Снабжались из захваченных складов. Постоем стоим только в казенных зданиях. Потому-то они и не ощутили нас как силу, способную приказывать твердо. В том числе приказывать и самим этим господам.
Родионов оживился:
— Вы совершенно правы. Контрибуция на имущие классы. Миллионов десяток. В два счета учредился бы комитет для переговоров об ее уменьшении. Вот и было бы положено начало самоорганизации. Тут же облечь этих господ доверием, всюду говорить от их имени… Теперь пойди ухвати. И мне докладывали: идет большевистская агитация.
— И что агитаторы говорят?
— Разное. Есть ли смысл вам в это вдаваться?
— Все же?
— Обычное. Во-первых, что жестокости, грабежи.
— Легко оспорить: война! Тем более — при отсутствии пока еще гражданского правления.
— Во-вторых, что вокруг Тамбова красные части, и вот-вот они перейдут в наступление.
— Ну, таких частей, чтобы мы не отбились, пока еще возле города нет.
— Да, конечно… В-третьих, и это очень действует на простонародье, что со вчерашнего дня базар вздорожал сильно и по твердым ценам больше ничего не продается.
— Дело энергичного гражданского правления.
— Причем типичное рассуждение: «Казакам — что? Погромили и дальше пойдут. А если Советы не возвратятся, спекулянты нас всех переморят». И очень трудно опровергать: что ни базарный торговец, то фактический агитатор. Эту братию надо бы к порядку призвать.
— И как? Полдюжины расстрелять? А прочие тем временем будут загребать еще больше? И что делать дальше, коли гражданской власти по-прежнему нет? И нет потому никаких ограничительных законов? Нам самим еще глубже лезть в эту трясину?
Родионов не ответил.
— Поступим так, — Мамонтов уже смотрел вдаль, на невидимого своего собеседника. — За день я все обдумал. Немедленно открыть большевистские склады: военные, гражданские. Сахар, соль, мыло, чай… Раздавать обывателям. До единого фунта. Объяснять: комиссары таили все это лично себе. Внушать: пусть народ требует, чтобы утвердилась законная белая власть. При ней, мол, такого, произвола не будет. Давление на колеблющихся господ. Заодно и на господ спекулянтов. Ну и круговая порука, чтобы народ тем более не желал возвращения большевиков… Оповестить о том же окрестные села. Мужикам раздавать еще и винтовки. Пленных распустить по домам. Строго предупредить: «Опять поймаем в Тамбове — расстрел». И последнее, хотя это будет уже не по вашей части. Приказом по корпусу объявить о создании Тульской дивизии. Дать ей знамя, образовать штаб. Казачьим разъездам срочно донести такую весть до тульских деревень. Там объявлять: пусть спешат навстречу. Примем, оденем, вооружим… Чиновничество, дворянство отказалось от инициативы. Обопремся на мужика. И пусть не сетуют — на самого черноземного. Потом пожалеют. Все возьму в свои руки. Да-да…
На третьи сутки пути, часов в десять утра, холмы, у подножия которых пролегла железная дорога, расступились. Перед вагонным окном словно сдвинулся занавес. Открылся вид на широкую синюю ленту воды, усеянную пятнами парусов. Волга!
Мануков восторгался:
— Христофор Андреевич! Фотий Фомич! Так было и вчера, и двадцать лет назад. Будет и через сто. Вечное, понимаете?
Ехали мимо гигантских нефтяных баков, фабричных труб, заводских зданий, россыпи деревянных и каменных домиков, землянок, мазанок. Начинался Царицын.
Сотрясаясь от частых толчков, поезд вполз в тесный промежуток между другими составами.
Наконец последовал еще один, особенно сильный толчок. Движение прекратилось. Шорохов отшатнулся от окна. На соседних путях стоял товарный вагон. Проем его сорванной двери затягивала колючая проволока. Сквозь нее полуголые люди, в лохмотьях, в бинтах с проступившей сквозь них запекшейся кровью, протягивали к окну их купе пустые кружки, банки. Просили пить. Пленные.
Он покосился на компаньонов. Тоже увидели пленных. Нечипоренко злорадно смеется. Варенцов презрителен. Мануков смотрит надменно. Враги. Не на жизнь, на смерть. Торжествуют. Надо и ему стоять с ними рядом. Не отводить взгляда. Истинное сочувствие не в словах. Не в слезе в углу глаза. Оно в ударе, которым закончится бой. Высокие слова. Ему не прожить без них.
Громовые раскаты обрушивались на Тамбов. Выли собаки. По безлюдным улицам мерно цокали копыта казачьей конницы.
Мамонтов остановил лошадь, снял перчатку, подставил ладонь. С неба валились черные и рыжие крупинки. Порох уже взорванных артиллерийских складов. Так быстро разлетался, что не успевал весь сгореть. Засыпать бы им дома этого проклятого города до самых крыш. И поджечь. Но и без того хватят лиха. В тех складах еще и снаряды с удушливым газом. Вот-вот и они взлетят в воздух. Подул бы только подходящий ветер. Переморить их всех, подлецов!
Слово это Мамонтов адресовал в первую очередь самым высокородным слоям тамбовского населения, на которые прежде он столь опирался в своих расчетах и которые так и не пожелали, отказались стать в городе правящей силой, и, что было всего обидней ему, отказались без каких-либо объяснений. Не поверили лично в него? Не впечатлил? И настолько, что не захотели унизиться до разговоров? Может, другое: вообще уже угасили в себе идеалы белого движения? Но ведь возрождение их в конечном счете от кого и зависело? И как раз это предлагалось им.
«Ну, а все остальные? — с обидой думал он. — Сахар, соль, мыло, ботинки тащили. И сразу затаивались. Словно завладели краденым. А было это наградой уже от лица новой власти. Авансом, пусть. Но взамен — ни слова благодарности. И тем более ни малейшего стремления эту власть защищать. Напротив! Что ни час — все большая ненависть к казакам корпуса».
Подъехал Попов. Придерживая фуражку, наклонился в сторону Мамонтова:
— Станция тоже горит. Составы полыхают, как спички. И мосты настолько сильно подорваны, что их не исправить и за десять лет.
Он утешал своего командира. Мамонтов это понял, но в разговор ему вступать не хотелось, продолжал думать: «Такваминадо. Хамье. Вас бы всех сейчас без разбора — в шашки, в штыки, из пулеметов!..»
В эту минуту он ненавидел людей вообще.
Грохот еще небывалого взрыва сотряс воздух.
«Так вам и надо», — снова произнес про себя Мамонтов и дал шпоры коню.
Происходило это 21 августа, на четвертый день пребывания в Тамбове белоказачьих полков. Теперь они покидали город.
Покидали!
Покидали, так и не вступив ни с кем в бой, изгнанные собственной растерянностью перед бесплодностью всех попыток учредить в городе хоть какое-то гражданское управление, и, главное, страхом, что взметнется опомнившаяся от неожиданности казачьего налета народная масса, чего Мамонтов сейчас боялся куда больше, чем прямого столкновения с частями красных. Ведь даже если взрыв всеобщего гнева удастся подавить, то все равно сразу будет навеки похоронена эта его сладостная мечта: корпус движется по советскому тылу, и от него во все стороны волнами расходится успокоение по стародавнему, еще царской поры, образцу.
Выехав за городскую окраину, генеральская кавалькада остановилась. Путь преградили тяжело нагруженные возы. Было их много сотен. Несколькими вереницами выступив из Тамбова по разным улицам, в этом месте они сливались в общий поток, почему и образовался затор.
Рядом опять оказался Попов. Плетью указал на возы:
— Теперь-то не заскучаем.
— Это полковые запасы? — спросил Мамонтов.
— Исключительно, — ответил Попов. — Провиант.
— А где везут то, что казаки брали лично себе? Ведь брали? Брали!
— Тючок-то у каждого перед седлом, — оправдывающимся тоном сказал Попов. — Святое дело. Всегда было так. И не от жителей взято. Ни боже мой! Только из большевистских складов.
— Но чтобы не больше. Обяжите командиров полков проследить. Начало похода! Еще преждевременно. Вы поняли?
— Будет сделано, — произнес Попов и отъехал.
Мамонтов отыскал взглядом Калиновского, тронул поводья, приблизился к нему. Остальные чины свиты сразу же деликатно отдалились.
Некоторое время они молча следили за проходящим обозом.
— Во всем виноват лично я, — с отрешенным видом наконец заговорил Мамонтов. — Не надо было слушать болтунов. Их на Дону и Кубани — сонм. Народ, мол, сам все знает, понимает. Дай волю — устроит свою судьбу наилучшим образом. До вчерашнего дня я был убежден: едва мы вступим в Тамбов, из недовольства большевиками сама собой возникнет новая власть. А народ — быдло. Куда толкнешь, туда и пойдет. И нет в нем никакой благодарности. Помните оставленный нами обоз? Сокрушались — богатство! Оно ничтожно по сравнению с тем, что здесь уже нами роздано жителям. А в ответ?
— Я совершенно согласен с вами, — подтвердил Калиновский. — Хороший обоз — прочный тыл корпуса.
Думая о чем-то своем, он, видимо, просто не расслышал слов Мамонтова. Тот, впрочем, не обратил на это внимания и продолжал с прежним выражением отрешенности на лице:
— У меня просьба. И дело, казалось бы, не очень значительное, но по сути своей крайне важное и для нас с вами, и для корпуса в целом. Через день-другой прошу вас выехать в расположение Семьдесят восьмого полка, встретиться там с одним… как бы это сказать… с одним деятелем. Лично оценить его. Понимаете? Так ли это серьезно, как подается? Нужен ваш строгий ум. Никому другому я не поверю. Даже себе. И нужно… — Он искоса взглянул на Калиновского: — Вы знаете старую казацкую пословицу?
— Их много.
— Нет. Такая одна. И ее надо уметь понимать: не тот казак, что поборол, а тот казак, что выкрутился.
Калиновский вопросительно смотрел на него.
— Нужно… Или, вернее, совершенно не нужно сообщать этому господину о том, что мы уже отсюда ушли, — Мамонтов оглянулся на оставшийся за их спинами город. — Единственное ограничение! Во всем остальном — полная мера доверия. Планы, перспективы, надежды. Играть в этом смысле даже в какой-то мере ва-банк. Чтобы он сразу понял, поверил: наш рейд — это очень масштабно, отвечает русскому национальному духу. Но, конечно, если предварительно убедитесь, что его персона стоит того.
— А коли слух об оставлении нами Тамбова уже до него дошел?
— Объясните: маневр. Еще возвратимся. И скоро. Так и в самом деле будет. Нисколько не сомневаюсь.
— Однако взорваны вокзал, мосты. Тут двойственность.
— Опять-таки: маневр. Мы — кавалерия. Противник же перебрасывает свои отряды по железной дороге. От разрушений тактическая выгода на нашей стороне. Но лучше этого вопроса вообще не касаться, тем более что действительно пройдут лишь считанные дни, и все переменится. Все. Абсолютно. Мы сейчас идем на Козлов, так вот там будет осуществлен классический вариант установления законной власти. Да, да! В чистом виде. Без всех и всяких доморощенных расчетов на местную самодеятельность, как это было там, — Мамонтов снова обернулся: стена желто-бурого дыма надвигалась на город. — Вас эта работа пока не затрагивала, вы о ней не знаете, но подготовка идет, в нее включены многие. И очень серьезно.
— Спасибо, — ответил Калиновский. — Я понял.
— Игнатий Михайлович введет вас в курс дела, — заключил Мамонтов.
… А возы все тянулись. Прорваться, опередить их поток штабной колонне так и не удавалось.
Вагон постепенно пустел. Наконец кроме четверки компаньонов в нем осталось шесть или семь офицеров, все в чинах небольших. Занимали они купе у тамбуров, поочередно стояли у дверей. Охрана. Специально для них. Шорохов в этом не сомневался.
На последней остановке в купе ввалился чернобровый и черноусый есаул. Шумно приветствовал:
— Господа с Дона? Очень вам рад. Прошу, прошу…
С ним были два казака. Они подхватили баулы Варенцова и Нечипоренко, саквояж Шорохова. Лишь Мануков не отдал им своего фибрового чемодана. Пожелал нести его сам.
В вокзал не заходили. Шли вдоль железнодорожного пути, потом свернули к домам. Уже темнело. Улица встретила собачьим гвалтом. У ограды с высокими воротами остановились. Есаул распахнул калитку:
— Пожалуйте!
В комнате, где компаньоны затем оказались, было светло от яркой керосиновой лампы, стояло несколько стульев и канцелярских столов. На одном из них немного погодя появились тарелки с закуской, графин водки, жареная гусятина, блюдо с варениками.
Прислуживая, два молодых казака в поварских куртках стремглав летали из комнаты в кухонную пристройку.
— У нас тут по-простому, по-фронтовому, — приговаривал есаул, — что есть, тем и рады угостить… Все, чем можем, не обессудьте.
За столом сидели добрый час. Говорить никому не хотелось. Даже не спрашивали, что их ждет: ночлег? езда? Понимали: все заранее решено. Мануков, правда, время от времени повторял: «По-фронтовому?. Ну-ну», — и снисходительно поглядывал на есаула.
За окнами раздалось конское ржание, голоса. Вышли за калитку. У ворот стояли два экипажа, впереди и сзади от них дорогу заполняли верховые. В одном экипаже разместились Варенцов и Нечипоренко, в другом — Мануков и Шорохов.
На небе не было ни звезд, ни луны, но возничих темнота нисколько не затрудняла. Упруго покачиваясь, экипажи начали набирать ход, и как будто не ехали — плыли.
Усталость, впрочем, вскоре сморила Шорохова. Сквозь сон, отрывочно, он отметил, что экипажи переправляются вброд через широкую реку, что лошадей их перепрягают. Несколько позже до его слуха донесся звук пулеметной стрельбы. Проснулся он от предрассветного холода. Мануков еще спал. Его лицо безмятежно белело на спинке сиденья.
Повыше натянув на себя подшитую серым сукном кожаную полость, Шорохов огляделся. Восточный край неба уже розовел. Ехали с прежней быстротой. Черными тенями проносились придорожные кусты, одинокие деревья. Сопровождающих было десятка четыре. Синие штаны с лампасами, гимнастерки защитного цвета, на фуражках с красным околышем — белый лоскут. Казаки, фронтовая часть. Так был одет и кучер их экипажа. Что все-таки за связи у его компаньонов? Или просто очень хорошо заплатили? Это не раз приходило ему на ум. Но значит, какого же солидного барыша ждали они, коли заранее так не скупились? Варенцов говорил тогда, в ресторане: «…по тысяче процентов на третий день». Однако чтобы крупный расход окупился, надо еще и товара пропустить через свои руки достаточно. Успеешь ли? Сможешь ли при такой гонке, как эта?
Часов в восемь утра, когда солнце начало пригревать, въехали во двор помещичьей усадьбы. У входа в дом, у колонн, стояло с полдюжины офицеров. Экипажи подкатили прямо к ним.
Нечипоренко первым сошел на землю. Широкоплечий и немолодой уже офицер выступил навстречу ему:
— Рад приветствовать на тамбовской земле, — вскинув голову, он поднес к козырьку фуражки руку в белой перчатке. — Командир Семьдесят восьмого конного полка войсковой старшина Антаномов Никифор Матвеевич. К вашим услугам, господа!
Они поднялись на крыльцо. Никифор Матвеевич начал поочередно знакомить их с офицерами. Те с подчеркнутым почтением здоровались. Наконец эта процедура закончилась. Никифор Матвеевич спросил:
— Как понравилась дорога, господа? Фронта нет! Уверен: убедились со всей несомненностью. Промчались с ветерком… Пора, — произнес он без всякой связи с предыдущим и протянул руку.
Саженях в двадцати от них запела труба горниста.
Из-за низких строений, обступающих площадь перед господским домом, высыпали казаки. Голые по пояс чубатые парни с гоготом и веселой суетней, плеща воду себе на спины и шеи, начали умываться у больших водопойных колод. Площадь бурлила, как ярмарка в самый разгар.
Прошло с четверть часа. Одетые, в ремнях, с шашками и карабинами, казаки начали выводить на эту же площадь оседланных лошадей и выстраиваться рядами.
Шорохов невольно залюбовался этой картиной. Остальные компаньоны были в полном восторге.
Офицеры польщено улыбались.
— То ли еще увидите, господа! — восклицал Никифор Матвеевич. — То ли еще…
«Представлялись нам, будто большому начальству, — подумал Шорохов, — не трубили до приезда подъем… Да был ли подъем? Одни умывались, другие возле стреноженных коней во всей обмундировке стояли, — и только. Заблаговременно изготовились, чтобы по сигналу высыпать на площадь. Вполне может быть. Для утреннего подъема уже поздновато… И все это ради чего? Чтобы услышать от кого-либо из нашей четверки: „Спасибо. Благодарим“? И только?»
Он покосился на компаньонов. Те продолжали восторгаться.
— И знаете, господа, — сказал Никифор Матвеевич. — В селе наш полк встретили как ангелов-избавителей. Уверяю вас! В этой усадьбе, — он указал на широкую застекленную дверь, — была коммуна. Сами ушли. Никого и не выпорол.
— Так уж и никого? — хохотнул Варенцов.
— Зря, — добавил Нечипоренко.
Никифор Матвеевич с шутливой укоризной погрозил ему пальцем.
— Однако кого-то вы задержали, — утвердительным тоном сказал Мануков. — Солдат, комиссаров.
— Что вы, господа! Солдат мы отправили по домам в первый же час, — Никифор Матвеевич провел рукой по усам. — Пусть катятся, рассказывают всему свету про казачью доброту.
Мануков оживился:
— А оружие? Или его у них не было? Большевики воюют палками да камнями?
— Конечно, было, — подтвердил Никифор Матвеевич. — И конечно, мы его отобрали.
— Вот видите! Значит, не только палки да камни.
— Но винтовки тут же были розданы мужикам, — не слушая Манукова, продолжал Никифор Матвеевич. — Знаете, сколько их понаехало? И как узнали?.. Народу все отдано. Народу! — со значением повторил он.
— И вы в самом деле распустили красноармейцев по домам? — спросил Мануков.
— Всех до единого.
— Какой смысл? Не лучше ли было влить их в ваш полк? Не знали, как вести… э-э… агитацию?
— Бог мой! — Никита Матвеевич раскатисто захохотал. — Да будь ты хоть сто раз идейный, посидишь без воды и хлеба пять суток… Надеюсь, вы меня понимаете… Но — приказ по дивизии.
— А винтовки раздать крестьянам?
— Если бы только винтовки! — Никифор Матвеевич секунду-другую молчал, потом закончил сквозь зубы: — Что ни попадя раздаем, сучья мать. Райская жизнь стервецам. Все магазины разбили.
Нечипоренко испуганно глянул на него:
— Все магазины?
Никифор Матвеевич приятельски подхватил его за локоток:
— Не беспокойтесь, уважаемый. Частных магазинов тут не было. Так. Лавчонка какого-то кооператива. Вообще в Совдепии частные магазины редко где сохранились. С подлинной торговлей большевики покончили. Чего ждать от них? Варвары!
— Но как без торговли-то?
— Очень просто. Всем по осьмушке. И считают это высшей справедливостью. Впрочем, здесь-то… жалкие крохи. Вот когда захватили Тамбов!.. Муки там на складах, соли, сахара, чая — горы. Даже смотреть на все это стало противно.
Мануков встревожено уставился на Никифора Матвеевича:
— Тамбов? Вы его заняли? Никифор Матвеевич подбоченился:
— А как вы полагаете, господа? Что мы тут — шутки шутить? Эх, господа! Знаете, как мы через фронт шли? Поверите? Полевые кухни и те было приказано не брать с собой. Мой интендант всполошился: «Чем казаков кормить?» — «Воздухом, — отвечаю, — который будет на скаку в глотку врываться». А воздух-то жирненький… Зато теперь красные думают, что мы за сутки двадцать верст пройдем, а мы — семьдесят! Сто! Ищи! Догони!.. Одно непонятно: откуда у Советов столько добра? Им-то его из-за морей не везут.
Он умолк, смешавшись, как человек, который сгоряча сболтнул лишнее.
— Та-ак, — в наступившей тишине протянул Мануков. — И сколько вы в Тамбове раздали, скажем, зерна?
Никифор Матвеевич кашлянул в кулак, пригладил усы:
— Мелочного учета не ведем. Приказано отдавать все — отдаем. Но пока стояли в Тамбове, мой интендант стал брать на нужды полка по сотне с мужицкого воза. Давали с охотой: добра-то каждый раздобывал — только бы увезти! За сутки набрался мешок денег.
Никифор Матвеевич отвернулся к казачьему строю.
«Шашкой от плеча до пояса рубанешь — не охнешь. И спать потом будешь прекрасно, — подумал Шорохов, глядя ему в спину. — А вот разговоры вести… На это ты не очень-то мастер».
— Еще вопрос, — послышался голос Манукова.
С неохотой, не скрывая того, что разговаривать с Мануковым ему надоело, Никифор Матвеевич обернулся.
— Но ведь фронт за вами закрылся. И вас нисколько это не беспокоит?
Мануков простодушно улыбался. Шорохов знал: так он маскируется, задавая самые важные для себя вопросы. Однако Никифора Матвеевича выражение мануковского лица сбило с толка. Он беззаботно махнул рукой:
— Какое там! Вы же проехали.
— В оперативном смысле закрылся, — с нажимом повторил Мануков. — Сужу по звукам стрельбы на флангах. Ночью я слышал.
«Вот как? — про себя удивился Шорохов. — А я тогда думал, ты спишь».
— Ну и что? — ответил Никифор Матвеевич. — Мы-то ведь дальше идем, — он изумленно огляделся вокруг и добавил. — Сколько на фронтах бились! Каких добрых казаков положили! А выходит, только прорвись в красный тыл — и пойдет…
«Так просто? — подумал Шорохов. — Прорваться — и все?»
— Прошу прощенья, — обратился он к Никифору Матвеевичу.
— Бога ради! — отозвался тот.
— Кто мы такие, вам, конечно, известно.
— Да-да. Вызывали в штаб корпуса: «Едут купцы. Окажите содействие».
— Прекрасно. И вот что будет, если кто-либо из нас попытается приобрести у вашего войска трофеи? Хотя бы немного.
— Ни в коем случае. Строгий приказ. Только раздавать.
— Но чем это вызвано?
Никифор Матвеевич снисходительно усмехнулся:
— Вы имели честь служить в армии? — Нет.
— Потому и осмеливаетесь подобным образом спрашивать. Приказ отдан — не рассуждать!
— Но вы сказали, что через фронт шли даже без полевых кухонь.
— Ну… Ну… Не совсем так.
Шорохов понял: Никифор Матвеевич кривит душой, и ему, человеку прямолинейному, это неприятно.
— Но шли-то без провианта. Теперь приходится забирать на полковое довольствие какую-то часть захваченного, и за это вы денег никому не платите.
— Помилуйте! Кому платить? Оно у большевиков ничье.
— Но разве не может случиться, что вы заберете на нужды полка долю большую, чем требуется?
— Все проще, — вмешался Мануков. — Вы неправильно ставите вопрос. Вдруг придет приказ выступать. Срочно. Для быстроты передвижения снова с самым облегченным обозом. Опять без кухонь, как изволите говорить.
— Полевых кухонь и сейчас у нас нет, — решительно ответил Никифор Матвеевич. — И не жалеем. При наших-то переходах… Висели бы они у нас, как кила. А все остальное… Мне о таких случаях не докладывали. Право, не знаю. Это забота интендантского офицера.
— Но вопрос можно поставить и шире, — настойчиво продолжал Мануков. — В захваченных вами складах наверняка есть имущество, которое простому народу не нужно, находится за пределами его потребностей. Допустим, детали машин, слитки железа. Судьба их…
Никифор Матвеевич не дал ему договорить:
— Совершенно вас понимаю. Сжечь? Взорвать при отходе? Да-да… Указаний на этот счет нет.
— Позвольте, — вступил в разговор Варенцов. — Уже отходить?
— Нет, господа, нет. Это я к слову… Но обо всех остальных подробностях побеседуйте с Евгением Всеволодовичем, — Никифор Матвеевич указал на лысого офицера, стоявшего тут же. — Он интендант, пользуется полным моим доверием.
Варенцов и Нечипоренко с двух сторон подступили к этому офицеру, однако Никифор Матвеевич распахнул застекленную дверь:
— Господа, завтракать! Святой час. Все дела после.
«Но ведь все это в глубоком красном тылу!» — с отчаянием подумал Шорохов.
После завтрака им показали отведенные для отдыха комнаты.
В той из них, которая предназначалась Шорохову, стояли дубовая кровать, круглый стол, кресла. Но чего ради казаки столь рьяно их компанию опекают? Ведь не личная это заботливость Никифора Матвеевича. Он прямо сказал: «Вызывали в штаб корпуса: „Едут купцы. Окажите содействие“». Полагают, что купечество Дона поможет корпусу закрепиться в захваченной местности? Вошли-то в красный тыл без обоза — значит, намеревались пролететь вихрем, а теперь собираются остаться здесь навсегда? А как еще понять? И народ белоказачью власть принял?
Еще раз оглядев комнату, Шорохов покинул барский дом. Захотелось пойти на прогулку. Кто запретит?
Село начиналось за примыкавшим к дому парком и бедным не выглядело. Дома были крыты соломой, но дворы не жались друг к другу, почти в каждом был колодец, высокие плетневые заборы стояли не покосившись. Из-за них вырывался хриплый лай.
И — нигде ни души.
Шорохов увидел толпу. Она приближалась к селу со стороны леса и чем более отдалялась от него, тем сильнее вытягивалась в узенький ручеек.
Он пошел ей навстречу.
Это были люди с котомками и узлами, бедно одетые. Дойдя до усадьбы и только тут заметив возле господского дома всадников, они остановились, что могло означать лишь одно: бежали от белоказаков и к ним же пришли.
Едва Шорохов успел это подумать, как из-за изб вылетел конный отряд. Командовал им один из знакомых по утренней встрече офицеров. Присутствие Шорохова, видимо, смутило его. Он приказал казакам спешиться, никого не пропускать ни в деревню, ни от нее и послал в господский дом с донесением верхового.
Шорохов тем временем начал расспрашивать беженцев. Они были из какой-то Игнатьевки. Далеко ли это отсюда? Почему уходили?
Ответа он так и не получил. Слышалось:
— Знамо уж… дороги… эвона…
Но какая-то лихая сила сорвала же этих людей с места!
Возвратился посыльный, что-то сказал офицеру. Казаки начали сортировать толпу. Они отделяли мужчин от женщин и попутно отбирали у тех и других любую приглянувшуюся вещь: сапоги, пиджак, платок, — причем обращались ко всем беззлобно, в спокойной уверенности, что никто не откажет. Вроде бы даже не грабили. Брали как свое. И все подчинялись с полной покорностью.
«Что установлено? — в бессилии перед происходящим и чтобы как-то утешить себя, зло думал Шорохов. — Связного я тогда не подвел. Идут без обоза. Это — раз. Занят Тамбов. Значит, держат направление на север. Это — два. И — три: по приказу Мамонтова раздают захваченные винтовки, сахар, муку. Грабят, конечно. Не удержаться».
Под причитания женщин мужчин погнали к господскому дому.
Мануков вырос за спиной Шорохова:
— И как вам тут нравится?
От неожиданности Шорохов вздрогнул.
— Рассказать — не поверят, — продолжал Мануков. — Но теперь уже скоро. Конец комиссарству. Все! Отплясали, отпели. И какая решительность! Какая смелость при полной ясности целей! У военных деятелей это не часто. Поверьте. Я говорю о самом Мамонтове.
Шорохов через силу улыбнулся:
— Послушайте, Николай Николаевич, в селе, где мы сейчас находимся, была всего одна лавка. Сокровища, о которых нам рассказывали, это не здесь. Тут же, повторяю, была всего одна лавка — и той больше нет. И сегодня народ доволен. Переваривает то, что на него внезапно свалилось. Но завтра он потребует: «Дайте еще!» Пусть не хлеба — это деревня, есть свой, — пусть керосина, соли. И где тогда взять, если сегодня все роздано, растащено, попрятано по амбарам, по погребам, и, как всегда при этом бывает, у одних — много, у других — ничего? А ведь казаки с собой никакого добра не везут. Своего им раздавать нечего. Это нам было сказано… Власть всегда должна думать о завтрашнем дне. Распределять, чтобы через неделю, через месяц хватало всему народу. Не доходило до края. Вы не считаете?
Шорохов понял, почему так заговорил: он отвечал вовсе не Манукову, а самому себе! Раздачами тамбовских запасов, которые Советская власть хранила на завтрашний и послезавтрашний день, Мамонтов исчерпывающе ответил на вопрос, намерен ли он оставаться в захваченной местности. Не намерен. Иного объяснения нет.
И рядовые казаки так же считают. Отсюда и то, с какой легкостью они занимаются грабежом. Уверены: больше ни с кем из этих людей не повстречаются, жить среди них не будут. Пришли и ушли!
Он понял все это и потому с благодарностью взглянул на Манукова.
— О-о! Интересная мысль, — ответил тот с вызовом. — Но ведь то, что власть обязана всех поить и кормить, чистый большевизм. Сам! Свободное соревнование личностей, пересечение судеб, и отсюда — расцвет предприимчивости, умение обеспечить себя, — это и есть правильный образ жизни. Ее-то здесь мы теперь и имеем. Просто совестно растолковывать эти азы. Вы не согласны? И кого вы намерены обвинять? Не того ли бравого полководца, который нас здесь принимает? Я еще раз беседовал с ним и свидетельствую: стратег!
— Обвинять? Бог с вами! И при чем здесь казаки? Они исполняют приказ, — Шорохов почувствовал, что заговорил слишком откровенно. — Но как тут быть нам с вами? Ведь не ради этого зрелища, — он кивнул на толпу плачущих женщин, — нас сюда принесло? И не знаю, как вам, а мне нужен город, базар. Только тогда я вижу уровень цен, понимаю, что нужно делать, чем и как торговать.
Мануков рассмеялся:
— Ох уж это провинциальное высокомерие! Не понимаешь — значит, вообще отметай. А надо вглядеться, вдуматься. Очень это полезно! Если, конечно, делать верные выводы, — он дружески взял Шорохова под руку. — Ну, а что делать вам? Идти к интенданту полка, к Евгению Всеволодовичу. Лично у меня с ним полное взаимопонимание. Полное, скажу по секрету, настолько, что дальше можно было б не ехать. Я говорю о вопросах чисто материального свойства. Но — спешите. Наши с вами компаньоны тоже не ловят ворон. Идите же, идите…
Ужинали вшестером.
— Наш высокий гость, — Никифор Матвеевич представил компаньонам мужчину лет пятидесяти, среднего роста, сухощавого, в полковничьем мундире.
— Фронтовой товарищ… Случайно. Проездом из полка в полк.
Улыбка тронула бледные губы полковника:
— Уж и высокий… При моем-то росте? Побоялись бы бога. Никифор Матвеевич не согласился с этим:
— Так ведь что правда, то правда, — он наклонился в сторону Манукова, ладонью, прижатой к щеке, отгородился от полковника и добавил вполголоса:
— Правая рука Константина Константиновича.
Полковник небрежным жестом остановил его:
— Правая, левая… Можно невесть что подумать… Но тут я и в самом деле случайно. Передохнуть час, другой.
Он говорил без улыбки, глаза его смотрели сурово.
После ужина все перешли в парадный зал. Погрузились в обтянутые голубым шелком кресла. Нечипоренко и Варенцов за ужином выпили, почти сразу стали дремать. Беседа шла между Мануковым и полковником
— …Формы власти… это… это нас нисколько не интересует, — не допускающим возражений тоном говорил полковник. — Таким вопросом мы… Да, мы… мы не занимаемся. Нет нужды. Всюду, куда мы приходим, этот вопрос решается сам собой и притом навсегда. Рабочие и крестьяне, та народная масса, на которую опирался русский большевизм при его зарождении, сейчас всеми мыслями и чувствами стоят на нашей стороне. Они устали от комиссаров, собраний, политики. Спросите любого селянина: к чему он стремится? В ответ услышите: «Разбогатеть», — и он вам точно объяснит, что сие в его представлении значит: заполучить в собственность солидных размеров земельные угодья, вырастить сыновей, поставить каждому из них пятистенку. Идеалы, понятные мужику. Они остались еще от прошлых времен. А Россия — страна мужичья. И потому в красном тылу полно желающих на это прошлое повернуть. Естественно, им надо помочь, образовав, так сказать, центры кристаллизации, что мы нашим походом и делаем. Могу сообщить: приказом командира корпуса уже создан штаб Тульской дивизии. Шаг дальновидный. Едва мы вступим в Тульскую губернию, тысячи ее жителей пожелают влиться в ряды нашего корпуса. Мы их примем, вооружим. И конечно, сами эти жители тотчас воссоздадут в своей губернии ту власть, что была на Руси до смуты последних лет. А мы? Мы пойдем дальше… Нет. Нас формы власти не заботят. Это дело народа. Мы преследуем чисто военные цели.
— И в чем они?
— Пока — Козлов, затем — Тула. В районах этих городов, как я уже сказал, из числа местных жителей произойдет формирование новых пехотных частей.
— Разве корпус сейчас не имеет пехоты?
— Три тысячи. Пеший отряд под командой генерал-майора Мельникова. Для задачи, которую ему предстоит решать, недостаточно.
— Какая же это задача?
— Совместно с артиллерией корпуса наступление на Москву. Мануков откинулся в кресле, спросил удивленно:
— Вот как? Одной пехотой?
— Да, — ответил полковник. — Конница — более подвижный род войск. Ей предстоит ударом на юг дезорганизовать тылы Восьмой и Тринадцатой армий большевиков и соединиться с Донской армией, которая к этому времени тоже перейдет в наступление.
— И вы уверены, что силами только артиллерии и пехоты сможете захватить Москву?
— Силами пехоты, которую мы сформируем из всех тех в красном тылу, кто желает свержения большевистской власти. Это будут не только Тульская дивизия, но и Рязанская, Калужская, Серпуховская, Подольская…
Мануков прервал полковника:
— Один момент. Что вы сделали с мужиками, которых ваши казаки захватили у околицы? — обратился он к Никифору Матвеевичу, сидевшему в кресле за спиной полковника.
— Ах, господа! — укоризненно ответил тот. — Всего только мобилизовали. Поверстали в ездовые при обозе полка. Кто-то ведь должен! Обоз растет, лошадей и телеги поставляют крестьяне, но подводчиков не хватает. Недельки две-три послужат. Стрелять не придется, рыть окопы тоже. Выдюжат. Какая-то Манька десяток деньков побудет без мужика. И всего-то.
Он в полном одиночестве рассмеялся.
— Но что означает: «Лошадей и телеги поставляют крестьяне»? — продолжал Мануков. — Вы отбираете их?
— На время. Недели на две, на три.
— И как они это принимают?
— Боже мой — как! Да они на колени при виде нас становятся, последнюю рубашку готовы отдать. Мы свободу им принесли.
— А если кто-либо все же не пожелает?
— Второй раз, простите, он свое нежелание выказать не осмелится. Идет война, господа. Губерния, куда мы с таким усилием пришли, военная добыча.
Никифор Матвеевич недовольно насупился.
— Но помилуйте, — Мануков начал улыбаться. — Какое усилие? Фронт прорван без труда, трофеи огромны…
Лицо полковника стало надменным:
— Кто вам сказал?
— Что именно?
— Будто корпусу было легко прорвать фронт?
— А разве не так? — Мануков снова повернулся к Никифору Матвеевичу. — «Фронта нет… промчались с ветерком».
— Это легенда, — полковник хмуро глядел в пол. — Хотя наша подготовка проходила в глубокой тайне, красное командование было о ней осведомлено. Впоследствии мы захватили приказ, где прямо говорилось: «Корпус Мамонтова готовится к прорыву. Следует предпринять такие-то и такие-то действия». И если прорыв все же удался, то лишь потому, что ему предшествовало несколько отвлекающих ударов: под Балашовом, Борисоглебском. Бои шли там трудные, с участием бронепоездов. На прорыв, если так позволительно выразиться, работал весь фронт Донской армии. Не-ет, прорыв легким не был. Говорить так — кощунство. И свершился он, чтобы быстрей дотянуться до глубокого тыла красных, воспламенить его.
— И тыл действительно воспламенился?
— Бесспорно. Достаточно того, как мы входили в Тамбов: несколько пулеметных очередей в воздух — и город наш. Сразу толпы народа, ликование, почтенные граждане подносят хлеб-соль.
— И-и решительно никакого противодействия?
— Вам я скажу, — полковник оценивающе смотрел на Манукова. — Тамбов был захвачен внезапно. Настолько, что жертв не было ни с чьей стороны. Не буду скрывать, в составе красного гарнизона нашлись люди, нам преданные. Это многое предопределило. Раздача захваченных в городе запасов продовольствия укрепила доверие к нам народа. Но свою главную задачу: искоренение большевизма — мы ни на минуту не забываем. В Тамбове расстреляно около тысячи комиссаров.
— И что же, как полагаете, нужно, чтобы ваши успехи и дальше множились? — после долгого молчания спросил Мануков.
— Помощь, — ответил полковник. — Юг России сейчас не имеет промышленности, способной питать армию. Этого нельзя забывать. Сколь бы ни был велик энтузиазм воина, без сильного тыла победить невозможно.
— Как просто! — Мануков с беззвучным смехом откинулся на спинку кресла. — Всего лишь промышленность западных стран — тылы русских освободительных армий. Но только за последние месяцы адмирал Колчак получил миллионы патронов, сотни тысяч винтовок, тысячи пулеметов, сотни орудий, десятки паровозов, сотни тысяч пар сапог. Это — пример. Иллюстрация. Я никого не хочу обидеть. Избави бог!.. Нужно больше? Однако войска адмирала отступают, красные захватывают трофеи. И в каком виде! То и дело — фабричная упаковка. Что же выходит? Союзники взяли на себя снабжение армии большевиков? Можно возразить: «В руках адмирала золотой запас России. Он за все платит». Но судьба такого товара, как оружие, Западу в любом случае не безразлична.
— Слава тебе, господи, — подал голос Никифор Матвеевич. — Наконец-то поняли. Сюда, на Юг России, должна идти помощь.
— Сюда она тоже идет, — не взглянув на него, отрезал Мануков. Полковник иронически вскинул брови:
— Тоже!
— Ах, вы считаете, что недостаточно? И что в этом причина всех затруднений? Но тогда сколько? Цифры! Сроки! И, наконец, строгие взаимные обязательства. Без них нельзя. Разве пример, который я только что приводил, этого не доказывает?
— Столько, чтобы перешедшие в наступление армии Юга России не утратили темпа, — полковник неожиданно встал. — Без мелочных счетов — у кого есть сейчас золото, у кого нет, и вместо каких-либо рассуждений о строгих взаимных обязательствах с полным доверием к нашему делу, к его лидерам. Прошу извинить. Мне пора. Был рад увидеться.
Он скрылся за дверью. Никифор Матвеевич последовал было за полковником, но Мануков остановил его:
— Ваш полк завтра идет на Козлов? — Так точно.
— И я вполне могу надеяться, что наши экипажи будут присоединены к штабной колонне?
Никифор Матвеевич оглянулся на дверь, за которой скрылся полковник, как бы рванулся в том направлении, затем ответил: — Конечно! Пожалуйста, господа! О чем речь!..
Едва Шорохов потом перешагнул порог своей комнаты, им овладело беспокойство. Комната была огромна. Ее окна смотрели на площадь перед господским домом и выставляли всякого, кто в ней находится, напоказ. К тому же дверь не имела ни крючка, ни задвижки. Не было и ключа. На всякой случай он вдвинул в ручку двери ножку одного из стульев, положил под подушку наган.
Почему так откровенны с ними военные, так угодливы даже, и в первую очередь почему был так щедр на любые сведения о корпусе Мамонтова этот полковник? Численность пехотного отряда, общие намерения командования, его политика в захваченных белоказаками местностях? Пожалуйста!
Но он-то, Шорохов, знает, какую ценность такие сведения собой представляют, как непросто их раздобывать. Тут же только спроси…
А слова полковника: «На прорыв работал весь фронт Донской армии… Формы власти нас нисколько не интересуют… У нас чисто военные цели…» Чтобы так заявлять, надо быть в немалой должности. Командир полка говорить так не будет. Уровень не его. Кто же он? «Случайно. Проездом из полка в полк». Но ушел-то он не прежде, чем подвел итог: «Без мелочных счетов… с полным доверием к нашему делу…» Звучало как ультиматум.
Ну а это: «…сформирована Тульская дивизия… Едва мы вступим в Тульскую губернию…» Москва! Туда, вовсе не на Ртищев и Пензу нацеливается корпус. Полковник прямо заявил. И назвал город, который будет захвачен в ближайшие дни: Козлов! Опять-таки в направлении на Москву, от Тамбова всего в шестидесяти верстах.
И снова то же противоречие, что и в рассуждениях Манукова: «.. вопрос о власти решается навсегда», — но вместе с тем: «Раздача захваченных в Тамбове запасов укрепила доверие к нам народа». Пусть на три дня укрепила. А потом? Раздавать уже будет нечего. Или вообще все они не умеют думать на больший срок? Живут минутой.
Однако что ему с этими сведениями делать? Связной сказал: «Тебя найдут». Когда? Почти все узнанное через несколько дней устареет.
Шорохов лег, до подбородка натянул простыню. С едва слышным звоном прогнулся под ним пружинный матрац. Как уснуть?
До прихода казаков в усадьбе была коммуна. Из темных изб переселилась беднота. Дивились паркету, каминам. Детишки бегали по коридорам, играли в прятки, заливались смехом. Бабы смущенно краснели, впервые в жизни разглядывая себя в больших зеркалах. У мужиков были иные заботы: засеять бывшее господское поле.
Что за порядок на свете! Все теперь ополчились на этих мужиков. Рядовые казаки, интендант полка, Никифор Матвеевич, гость-полковник, Мамонтов, Сидорин, Деникин, все те деятели, которые посылают в Россию оружие. «.. миллионы патронов, сотни тысяч винтовок… Нужно больше?»- сказал Мануков.
Так он, Шорохов, говорит со своими контрагентами об овечьих и коровьих шкурах, о солонине, мясе.
Не оружием ли торгует этот ростовский купец с международным размахом? Миллионы патронов, сотни тысяч пар сапог. Такие партии товара — золотой дождь. И вполне тогда объяснимо почтительное отношение к нему да и к ним, его спутникам, военных и то, чего ради он затеял поездку вслед за корпусом. Лично во всем разобраться. В крупной торговле — важнейшее правило. Слишком много зависит от любого решения.
Однако — спать, спать…
Нет. Прежде — запись. Связной может явиться в любую минуту. Надо всегда помнить об этом.
Лети, карандаш! Как только можешь, мельчи. Покрывай ровными строчками сложенную гармошкой полоску тонкой бумаги.
«.. в разгов. с Мал. полковник сказ.: корпус, прорвав фронт у Новохоперска, уже захватил Тамбов, идет на Козлов, далее на Тулу. В этих городах будет попытка произвести формиров. пехотн. частей. Пех. и арт. направятся на Москву, кав. в тыл 8-й и 13-й а. для произв. де-зорг. Одноврем. Дон. а. перейдет в наступл. на фронте 8-й а. В захвачен. Мам. местн. ожидается воссоздание власти по царек, образцу…»
Лети, лети, карандаш!
…Вот теперь, наконец, можно спать.
Шорохову показалось, что он тут же открыл глаза. Кто-то дергал за ручку двери его комнаты.
Он оглянулся на окна. Они уже выделялись серыми прямоугольниками. Рассветало.
— Кто там?
— Я. Николай Николаевич.
— Минуту терпения, — он надел рубашку, брюки, переложил в карман вынутый из-под попутки наган.
— Скорее! Забаррикадировались, будто вас будут брать штурмом. — Да-да, сейчас.
Он открыл дверь.
Мануков был в плаще. Руки — в карманах, шляпа надвинута на глаза.
— Осторожны, однако…
Войдя и остановившись у порога, он оглядывался с таким видом, будто проверял, нет ли в комнате кого-то еще постороннего.
Шорохов не ответил. Да, осторожен. Ну и что? В конце концов, у него с собой немалые деньги. Как ему еще себя держать?
— Одевайтесь.
Шорохов не шевельнулся. Стоял в рубахе навыпуск, босой, хмуро смотрел на компаньона. Потом спросил:
— Что случилось?
— Казачий полк покинул село.
— И куда он ушел?
— Неизвестно. — Когда?
— Два часа назад. А вчера вечером — ни единого слова.
— Может, тогда они сами не знали. Пришел приказ.
— Болтовня, — оборвал его Мануков. — Поднять конный полк всего за какой-то час, и так, чтобы никто ничего не услышал, нельзя… Да и вообще о чем речь? Мы были не за тридевять земель. Могли известить.
Шорохов чиркнул спичкой, чтобы посмотреть на часы. Мануков взмахнул руками:
— Потушите сейчас же. Смотрите!
Он подошел к окну, жестом подозвал Шорохова. Окошки пристроек, стоящих на краю площади перед господским домом, были темны, однако где-то вдали мерцали слабые огоньки.
— Видите? — спросил Мануков. — Свет!
— Что из того? Надо выгнать в поле скотину, перед тем ее подоить.
— А люди, которые перебегают от дома к дому? Вглядитесь! Некоторое время Шорохов смотрел в том направлении, куда указывал Мануков. Тусклые огоньки. Ничего больше.
— Красные, — громким шепотом произнес Мануков. — Через десять минут будут здесь.
Шорохов быстро обернулся. Правду ли он говорит? Но даже если заведомую неправду, как вести себя?
В один прыжок он оказался у кровати; сминая задники, сунул ноги в полуботинки, надел пиджак, схватил саквояж, без разбора сгреб в него со стола все, что там лежало: часы, кошелек, запонки, галстук, носовые платки, серебряный портсигар, в котором между двойными стенками скрывалась бумажная полоска с разведсообщением, — возвратился к Манукову, сказал:
— Надо догонять полк.
— Верхом на метле?
— Почему? Есть экипажи, кучера. Где Фотий Фомич? Нечипоренко? — Откуда я знаю!
Обеими руками Мануков схватил Шорохова за борта пиджака, приблизил к себе.
— Поймите же! Завершается вторая неделя рейда. У красных в этом районе две группы войск. Шорина и Селивачева. Слышали о таких краскомах? Слышали, слышали! Не притворяйтесь! Несколько армий. Думаете, они смирились с тем, что Мамонтов гуляет по их тылам?.. Полк ушел. Усадьба окружена. Что делать? Твердить, что мы нейтральные торговцы? Прибыли разворачивать дело? А простите, какое? Скупать по дешевке трофеи… И станем к стенке. Ах да, вы заявите, что происходите из рабочих — свой брат, своя кость…
— Какая кость? — Шорохов рванулся из его рук. — Что вы городите?..
Как они, рабочие, настроенные революционно, безошибочно находили друг друга в прежние, даже самые трудные, реакционные годы? Это вспомнилось Шорохову. Промелькнуло в мозгу.
В цехе появился новичок. Ему еще непривычны тесные закоулки между станками, гнетет мелкое дрожание воздуха, исполосованного переплетеньем трансмиссий, кажутся неприветливыми взгляды соседей. Сиротой стоит он на своем месте, прилаживается.
И тут к нему подходит мастер.
Все вокруг, казалось бы, заняты только работой. Шум, скрежет. Гремят удары кувалд. Но если новый рабочий первым скажет мастеру: «Здравствуйте», — по цеху разнесется: «Не наш. Кланяется администрации».
А мастер стоит в двух шагах от рабочего и ждет этого «здравствуйте». Тоже выясняет: «Наш или не наш?» В своем смысле, конечно.
Какая простая проверка! Рабочий стоит у станка, мастер подходит. Ему и должно первому обратиться с приветствием.
Но подошел-то человек, от одного слова которого зависит твоя судьба на заводе, твой заработок. Уважь, первым кивни. И всего-то!..
А в итоге: точный для всех окружающих ответ на вопрос, как к новичку относиться. С кем он будет, если дело дойдет до противоборства: с остальными рабочими или с заводским начальством?
Вот и теперь можно было двинуться на Манукова грудью: «Кто я вам? Как смеете во мне сомневаться?» Или повести себя так, будто к нему эти слова не относятся. И то и другое лишь укрепит мануковские подозрения.
А тот уже издевался:
— Вы-то спасетесь. Тогда за нас, бедных, замолвьте свое большевистское слово. Объясните там господам комиссарам… Нет! Гражданам!
Шорохов устало прервал его:
— Бежать надо. Сейчас раскапывать прошлое? Мало ли кем каждый из нас когда-то был?
Мануков пристально вглядывался в него. Шорохов продолжал:
— Мне обстановка в усадьбе не понравилась сразу.
— Чем? Быстрей, быстрей!
Он говорил уже тоном допроса.
— Бог мой! Все происходит как в оперетке. Мануков молчал.
— С офицерами знакомили, для нас подняли полк, пригласили на завтрак… Что мы за птицы?.. Говорите: «Красные перебегают от избы к избе». Та же оперетка. И может, это кого-то устраивает, но я сюда ехал не для того, чтобы меня дурачили по деревням. «Надо вглядываться… Очень это полезно». Зачем мне такая польза? Я уже вам говорил: мне давай город, базар. И если есть угроза прихода большевиков, то, может, для вас это еще раз «вглядеться», но я дожидаться не стану. И тратить время на трепотню: «Ах, что вы скажете?..» — тоже. Вы правы: я из простых людей. Нет экипажа — уйду пешком. Мне привычно. Вы в самом деле уверены, что этот Никифор Матвеевич не выпорол ни одного из мужиков, которые здесь жили? А если он всех их повесил? Так уж верите каждому слову? В Тамбове-то тысячу человек расстреляли! И дожидаться тут родни этих мужиков? Того, что они всех нас поднимут на вилах?
В коридоре послышались шаги. Шорохов швырнул на пол саквояж, ударом ноги загнал его под кровать, отступил к стенке возле двери. Если это красные, при аресте нужно сопротивляться, стрелять.
Мануков должен это увидеть. Слишком уж он все еще непонятен, настораживающе, вовсе не по-купечески, непрост.
Шорохов вынул из кармана наган.
Дверь распахнулась. Вошел Нечипоренко. Одет он был по-дорожному, Шорохова не заметил и очень спокойно обратился к Манукову:
— Собрались?.. Можно ехать.
— Куда? На чем? — надвинулся на него Шорохов. — Какого черта? Что все это значит?
Нечипоренко попятился к двери.
— Та вже ж всэ готово, — он заслонился поднятыми руками и, как всегда в минуту крайней растерянности, заговорил по-украински:- Запряглы. Кучера кажуть: йидымо на Козлив.
— Тебя сюда звали? — фальцетом заорал Мануков, тоже надвигаясь на Нечипоренко. — И когда ты, дубина, перестанешь соваться во всякую дырку?
Он тут же ушел.
Шорохов достал из-под кровати саквояж. Вместе с Нечипоренко покинул комнату. В коридоре спросил:
— Как это получилось с полком?
Мануков ждал за дверью и опередил Нечипоренко с ответом:
— Леонтий Артамонович! Простите несдержанность. Нервы. Но и в самом деле ежесекундно все может перемениться. Не будьте строги ко мне. Потом поймете.
Они вышли на крыльцо. Перед ним стояли оба экипажа. Лошади были впряжены, кучера-казаки сидели на месте.
Резко качнув экипаж, Шорохов поднялся в него, рывком откинул полость, опустился на сиденье, подумал, адресуя компаньонам: «Будь вы все прокляты!»
Вообще-то он уже понял, в чем дело: те самые военные, которые вчера были с ними так беспредельно любезны, теперь решительно не желали, чтобы их четверка вступила в Козлов вместе с казачьим полком. Потому-то он и ушел тайком от компаньонов. Мануков догадался об этом и ворвался в комнату к нему, Шорохову, срывая досаду, а может, и в самом деле испугавшись, что красные могут его здесь захватить.
«Будь вы все прокляты, — еще раз повторил он про себя. — Шарахаетесь от собственной тени».
Мануков тоже поднялся в экипаж, сел рядом с Шороховым. Кучер взялся за вожжи. Кони рванули. Вновь началась дорога.
Помощник заведующего отделом управления Козловского уездного исполкома Василий Сидорович Горшков был щуплый мужчина двадцати четырех лет. О том, что белоказаки ворвались на территорию Тамбовской губернии и могут напасть на Козлов, он услышал 16 августа от заведующего отделом Федотова.
— Значит, по-твоему, положение наше плевое? — спросил Горшков. Оба они уже знали, что штаб фронта в ближайшие дни покинет
город и вместе с ним уйдут воинские части, его прикрывавшие.
— Да, из некрасивых, — с обычной своей сдержанностью ответил Федотов.
Немедля был создан ревком. Милиция, сто тридцать латышских стрелков и примерно такой же численности отряд коммунаров — вот и все, на что уездная власть реально могла опереться. Правда, пришло наконец сообщение Агентурной разведки: мамонтовцев не семьдесят пять, а лишь от пяти до двенадцати тысяч. Но и любая из этих двух цифр для козловцев была тяжела непомерно.
На всякий случай 18 августа собрали и отправили поездом в Москву, как в самое безопасное место в стране, коммунарских детей. Занимался этим Горшков; проводив состав, почувствовал немалое облегчение, но только возвратился с вокзала в уисполком, как узнал, что мамонтовцы захватили Тамбов. Вскоре это известие широко распространилось по городу. К вечеру оба козловских вокзала заполнили толпы. Поезда на Москву шли, однако, не чаще обычного. Толчея, горы мешков, корзин, узлов на перронах у станционных путей все увеличивались. В числе других руководителей уезда и города наводить там порядок пришлось и Горшкову.
На следующий день выяснилось, что в некоторых учреждениях совработники, хотя никуда не уехали, на работу не вышли. Саботаж? Трусость? Какие-то другие причины? По приказу ревкома выяснять это должен был отдел управления и, значит, лично Горшков, поскольку Федотова уже поставили командиром боевого участка.
Обстановка накалялась. В ночь на 20 августа со стороны Тамбова к городу начали подкрадываться небольшие, по пять-шесть душ, группки мужиков. Военком Козлова, верхом объезжая окрестности, наткнулся на одну из них, с удивлением спросил:
— Куда вы?
— В город! — раздался в ответ смелый выкрик. — Зачем?
— Барахло грабить, когда казаки придут.
— Как! — возмутился военком. — Козлов не сдался и сдаваться не думает.
— Небось сдастся, — послышалось в ответ. — Нужно пока поближе подойти, а то прозеваем.
Подняв нагайку, военком послал в сторону этого голоса лошадь.
Мужики разбежались.
Рассказывая потом Горшкову про этот случай, военком хватал рукой деревянную кобуру своего маузера.
Было понятно, почему тогда самого разного рода известия стекались в отдел управления — отдел административных органов, как стали именовать такие отделы впоследствии. Всех ответственных работников ревком расставил по боевым участкам, Горшкова же не тронули. Он дневал и ночевал у себя в кабинете. К нему-то на огонек и тянулись.
И каких только забот не выпадало на его долю! Как раз в этот день из Москвы пришло сукно на обмундировку милиции. Горшков сразу подумал: «Хорошо, да не вовремя. Если в самом деле налетят мамонтовцы — растащат. Раздать его поскорей кому следует».
В ночь на 21 августа сам он и занимался этой работой: отмерял сукно, резал.
А утром весь город услышал орудийные выстрелы.
В продолжение следующего дня бои шли на дальних подступах, но к вечеру стало ясно: позиций не удержать. Ревком немедленно отдал Горшкову приказ: за исключением личных дел членов партии и сочувствующих, весь остальной архив уисполкома и горкома партии сжечь. Это он до самого рассвета и делал. Утром же, угрожая наганом, выпряг лошадь пожарного обоза, отвез на ближайший вокзал связки канцелярских папок с документами, которые надо было сберечь, погрузил в товарный вагон.
Ему даже удалось переехать в нем с одного козловского вокзала на другой!
Там стояло еще восемь составов. Все они ждали отправки. Охраняла их редкая цепь красноармейцев и бронепоезд.
Командир бронепоезда о важности уисполкомовского груза был уже предупрежден и фазу принял вагон с ним под свою опеку. Горшков, однако, стал ждать, пока составы уйдут. И не зря. В середине дня со стороны подступающего к станции леса мамонтовцы начали обстрел из орудий, пулеметов и винтовок. Патроны у казаков были английские, их пули при попадании взрывались. Для защитников станции это в какой-то мере оборачивалось удачей: даже обычная деревянная стенка вагона вполне служила прикрытием. Пуля выхватывала из нее кусок, но и сама распылялась. Правда, если такая пуля ранила, то почти всегда тяжело.
Красноармейцы и бронепоезд отвечали огнем, две атаки одну за другой отбили. Горшков тоже лежал в цепи, тоже стрелял. Во время второй атаки его ранило в ногу. По счастью, не разрывной пулей, а осколком снаряда и не задев кость. Но дольше задерживаться возле товарных составов ему было нельзя. Наступал срок переключаться на выполнение одного особенного задания: остаться в Козлове после прихода казаков и уйти из него, лишь забрав разведывательную сводку у секретного агента, который под видом купца прибудет в город в свите самого Мамонтова.
Поручение было настолько серьезным, что как раз в ту ночь, когда Горшков жег архив, его самолично разыскал помощник заведующего Агентурной разведкой 8-й армии Кальнин. Они давно знали друг друга, никаких официальностей не потребовалось, как, впрочем, и каких-либо пространных объяснений.
Сидели у жарко горящей печи, швыряли в нее пачки бумаг, и Кальнин говорил:
-..Купцов этих четверо. У того, который нужен тебе, опознавательный знак: лиловый галстук. Прошпилен крупной золотой булавкой. Ну а дальше — пароль… Город тебе хорошо знаком, глаз твой наметан, своих и чужих видишь за версту. В чем трудность? В Козлове тебя многие знают. Но и менее надежному товарищу судьбу такого агента доверить нельзя. Значит, заранее перейди на нелегальное. Смени одежду, сбрей усы…
И вот теперь, устроив прямо в товарном вагоне костер из оставшихся документов и покинув станцию, он, опираясь на палку, проковылял несколько верст от Козлова до деревни, где жила какая-то дальняя его родня. Там забился на сеновал. Настроение было подавленное. Невыносимо болела нога.
Как и Горшков, Мамонтов 22 августа, на второй день после выхода корпуса из Тамбова, тоже был ранен. Случилось это в пятнадцати верстах от Козлова. В чинном строю ехали по редкому березовому лесу. Вечернее солнце золотило листву и легкие облака в синеве неба, близились сумерки, но пока еще свет дня не померк. И тут откуда-то сбоку затрещали выстрелы. Мамонтов натянул поводья, останавливая лошадь, но она продолжала идти и притом стала валиться назад. Чтобы удержаться в седле, Мамонтов припал к ее шее и почувствовал сильнейший тупой удар по заду.
Все дальнейшее было унизительно. И то, что убитая лошадь придавила его к земле. И страшная боль, пока ему не пришли на помощь. И то, что потом с него не могли снять штаны. Разрезали ножницами. Это же пришлось проделать с кальсонами.
Лечь на носилки он отказался. Стоял, упершись в бок санитарной повозки, захваченной в Тамбове. Присев на корточки за его спиной, врачи стали вытаскивать пулю. Возились долго, все это время приговаривали:
— Вот! Вот она! Вот! Прекрасно, ваше превосходительство. Была на излете. Одну секундочку!.. Очень удачно вошла… Поздравляем, ваше превосходительство!..
Поздравляем! Ух, как бы он их сейчас…
Подвели экипаж. В шинели, но без штанов, забинтованный, стоя и никому не разрешив себя поддерживать, вцепившись в поручни, Мамонтов проехал еще версты три до хутора. И все время молчал, ибо знал, что любое сказанное им сейчас слово прокатится по всем полкам десятикратно перековерканным, и способ уйти от насмешек только один: чтобы окружающие полагали, что ранен он очень легко.
На хуторе сразу вызвал Родионова. Принимал его лежа на животе. Спросил:
— Видели пулю, которой я ранен?
— Так точно, — ответил тот.
— И что о ней можно сказать? Только правду мне, правду.
— Пуля от канадского карабина.
— У красных есть такие?
— Возможно.
— А у наших? — У многих.
— Идите. И прикажите пригласить доктора. У меня жар. Мамонтов уткнулся лицом в подушку.
— Вы полагаете, что стрелял кто-нибудь из своих? — испуганно спросил Родионов.
Мамонтов приподнял голову:
— Дальше уже твоя забота, болван.
К утру самочувствие Мамонтова стало несколько лучше. Но сидеть он не мог. Только стоять или лежать. Говорил негромко и зло.
-.. Сводную дивизию — в обход Козлова, на Кочетовку. Туда же штаб корпуса. В первую очередь — интендантский отдел. Хватит им. В Тамбове нахапали. И Сизову без моего разрешения в Козлове не показываться. Одного разговора я ему никогда не забуду. Что ни интендант, то мошенник… Не рассуждать! В Козлов войдут два полка Двенадцатой. Это и лучше, что бой за город ведут не они… Болтовня!
В Козлове никаких партий не будет… Ваша пехота — пакость. Мне безразлично, где она потом разместится. Идите…
Даже донесение, что Козлов занят, поступившее в штаб корпуса около трех часов дня, не улучшило его настроения:
— Еще бы месяц возились. За такие победы — вешать… Более обстоятельно он беседовал лишь с Калиновским:
— И вы с этим господином Мануковым говорили? — Да.
— Что же он на ваш взгляд?
— Вполне солиден.
— И полез в прифронтовую полосу?
— Ему приказано. Возвратится — доложит. Сам он ничего не решает. Впрочем, при масштабах того дела, которое ему здесь выпало собой представлять, одному человеку это и невозможно.
— Где он сейчас?
— На рассвете выехал из расположения Семьдесят восьмого полка. Во время этого разговора присутствовал Родионов. Обиженный за вчерашнее, молча стоял за спиной Калиновского. Вздрогнул, когда Мамонтов к нему обратился:
— В Козлове Мануков должен объявиться не ранее чем через сутки после того, как туда въеду я. То есть лишь завтра во второй половине дня. Обеспечьте.
А Мануков спешил. Куда подевалось его снисходительное добродушие! С самого выезда из усадьбы он требовал от кучера:
— Гони! Подохнут? Туда и дорога! Гони!
Он обещал ему пятьсот рублей, если удастся сегодня же въехать в Козлов. Ругань, крики, хлопанье кнута раздавались беспрестанно.
Все эти усилия ничего не дали. Негде было сделать подмену. К вечеру лошади останавливались для отдыха перед каждым подъемом. До Козлова не дотянули верст двадцать. В одном из сел устроились на ночлег. Гостеприимство оказал местный священник, высокий полный старик. Разговаривал он с трудом, в движениях был медлителен, беспрестанно улыбался. Дом его стоял в саду. При розовом свете начинающегося тихого вечера и сам этот дом, и раскидистые деревья, и высокая трава под ними, и церквушка на горе поодаль выглядели необыкновенно красивыми. От баньки в нижнем краю сада тянуло дымком… «Рай да и только», — подумал Шорохов.
По той уверенности, с какой в этом доме размещались их кучера, как по-свойски переговаривались они с попадьей, парнями-работниками в холщовых рубахах до колен, Шорохов понял, что и сюда занесло их четверку не случайно. Срабатывала все та же цепочка. От одного подготовленного для них места к другому, из рук — в руки.
Когда пришло время ложиться спать, выяснилось, что кроватей не хватает. Шорохову и Манукову, как самым молодым в их компании, постелили на полу, на перинах. В духоте августовской ночи ничего не могло быть приятней, но Шорохов оценил и то, насколько продуманно выбрано место для мануковского ложа. Его устроили именно там, где при внезапной стрельбе со двора будет всего безопасней. Сомнений не оставалось. Почти все, с кем этот ростовский торговец сталкивается в поездке, к словам его прислушиваются с величайшим вниманием. Он же из всей их четверки особо оберегаем. Но притом стараются, чтобы Мануков эту заботу о себе нисколько не замечал.
Утром их с пылом уговаривали денек погостить. Во всю старались попадья и священник. Решили вопрос кучера: лошади расковались, у одного экипажа надо менять рессору. Выехать можно только завтра в обед.
Однако потом прискакал верховой. Подковы сразу оказались на месте, рессора исправна. Через час отправились в путь.
И едва отдалились от села, навстречу начали попадаться нагруженные возы. Мешки, кули, тюки одежды, коробки, корзины лежали на них.
Владельцы этого добра хмельно скалились в улыбке, у каждого за спиной торчала винтовка. На попытки завязать беседу, не останавливаясь, отвечали кратко. Мол, катитесь, господа хорошие, подальше.
У моста через неширокую речку, в темном лесу, владелец одного такого воза поил лошадь. На телеге у него кроме мешков были еще две связки сапог и железная кровать с панцирной сеткой.
Их экипаж тоже съехал к воде. Мануков поскорее выбрался на землю, подошел к возу. До Шорохова донеслось:
— Здорово, батя! Бог в помощь! Сразу да столько всего… Из Козлова небось? Да не таись, не таись, мы люди свои.
— А чего мне таиться? — послышался хитроватый тенорок. — Дают, так бери. Власть дает. Хоть и никакая, а власть.
Мануков продолжал:
— Почему же никакая?
— А какой ее назвать, если она будто с неба свалилась?
— Хорошо, если с неба. Значит — от бога.
— Бог-то бог… Там, в Козлове, — мужик заговорил вполголоса, — добра навалом. Пешком только туда не ходи. Ничего не дадут. Еще и по шее врежут. А с возом — грузи да вези.
Мануков нараспев подхватил:
— И когда ж его, родимого, заняли? Козлов-то?.. Вчера? Али позавчера еще?.. Кровать-то откуда? Тоже в Козлове смикитил? Купил али выменял? Одну-то чего же? Али не досталось? Поздненько подъехал? Спал долго. Другие небось так еще накануне…
— Чего прискребаешься, барин? — с вызовом спросил мужик.
— Зачем так грубо, мой милый? — Мануков тоже повысил голос. — Вижу: человек толковый. Уму-разуму хочу поучиться.
— Ступай, ступай себе с богом.
— Я тебе по-доброму, как хорошему человеку…
— Ступай! Мы ваших делов не касаемся… Н-но, пошла!.. Воз, скрипя, сдвинулся с места.
Мануков возвратился к экипажу. Он тихо смеялся и потирал руки.
— Итак, Козлов занят, — он уселся на свое место и накрыл колени кожаной полостью. — Но главное даже не в этом… Как все продумано! Заметьте себе: в мелочах гениальное проявляется гораздо полнее, чем в крупном.
Он обернулся в сторону удаляющегося воза и продолжал:
— Вот вам пример безошибочного подхода. Строжайшее социальное сито! Коли есть сейчас у тебя, хозяин, телега и лошадь — значит, на сегодняшний день мужик ты зажиточный. Вот и вся твоя визитная карточка. Предъявил — грузи и вези. Имущество попадет именно тому, кому нужно. Не нищим, классово сознательным пролетариям и не бунтующей голи, которая побежит с этим добром в кабак, а тем, кого и надо в первую очередь поддерживать, на кого потом можно будет опереться, как надо конца тебе преданный социальный слой. Уверенность — сто процентов. И какая крепкая хватка! Как смело отвечал! Такой за свое постоит. Потому-то ему и дали винтовку. Не какой-нибудь лавочник, готовый торговать нашим и вашим.
Шорохов прервал его:
— Лавочник? Николай Николаевич! Но вы-то сами? Прищурясь, Мануков взглянул на него:
— А что вам, Леонтий Артамонович, обо мне известно?
— Пока ничего. Да мне и зачем?
— Почему же?
Мануков простодушнейше улыбался. Но Шорохова такое выражение его лица уже не обманывало. Вопрос им задавался всерьез.
— Очень просто. Как бы яснее сказать… Если коротко и без шуток: мы с вами в разных куриях.
— Это что же? Вы говорите про выборы в Государственную думу? Когда вы еще были… э-э… Кем вы тогда были? Пекарем? Слесарем?
— Токарем по металлу. И, скажу вам, на выгоднейшей работе: нарезал соединительные муфты для бурильных труб. Зарабатывал по семь, по восемь рублей в день. Смеетесь? Для рабочего человека это были огромные деньги. Хозяйке за угол и стол я платил всего двадцать рублей в месяц. Посылал отцу, кое-что откладывал. К началу германской войны у меня на сберегательной книжке лежало шестьсот рублей. В тех-то деньгах!.. Потом, правда, перешел в снарядный цех на другом заводе. Заработки стали поменьше.
— Понятно. В снарядный — чтобы не попасть в солдаты?
— Так сложилось.
Сложилось из-за неудачной забастовки, одним из организаторов которой Шорохов был. Это сейчас ему вспомнилось. Он повторил: — Так сложилось. Да…
— Не надо, не оправдывайтесь, — удовлетворенно сказал Мануков. — Но теперь ясно, что, конечно, все российские революции не могли прийтись вам по вкусу. Однако о каких куриях вы говорите?
— Вы — житель Ростова.
— Положим. Что из этого следует?
— По сравнению с Ростовом городишко мой — закуток.
— Тут вы не ошибаетесь.
— Размах вашей торговли — мне такой и не снился.
— И не приснится. Но какая связь?
— Простая. Потому-то и вышло, что прежде вы не вступали со мной в какие-либо дела. С моим компаньоном тоже. Я для вас как бы вовсе не существовал. Но — так и вы для меня.
— Не спорю. Однако все это в прошлом.
— Но что изменилось? Недели через две поездка закончится, разбредемся по своим углам.
Мануков рассмеялся:
— Понимаю. Вы на меня еще сердитесь.
— За что?
— За вчерашнее утро.
— Ах, это! — воскликнул Шорохов. — Было — прошло.
На самом-то деле он поразился тому, насколько точно Мануков угадал, что события того утра никак не выходят у него из головы.
— Зря, — мануковская ладонь легла ему на колено. — Своим надо прощать. Тем более что поводов для волнения у меня предостаточно. Было и есть. Слишком большая игра. Жаль, если вы этого не понимаете.
Шорохов вопросительно смотрел на него.
— Слишком большая… Вы бывали в Козлове.
Мануков не спрашивал. Утверждал, как нечто бесспорное. Но тут-то Шорохову скрывать было нечего!
— Когда же? В мирное время я что ни день торчал у станка. Вышел в купцы? Центральная Россия была уже отрезана фронтом.
— Да-да, — согласился Мануков. — Я забыл. Взамен могу просветить: важный узел железных дорог, холодильники, скотобойни. Домишки, правда, невзрачные, но купечество в них проживает богатое.
Шорохов вздохнул:
— Где там теперь оно! Большевики-то из Козлова ни разу не уходили.
— И почему, как по-вашему? Ведь с Юга России они ушли.
В этот момент передние колеса экипажа влетели в выбоину. Их обоих подбросило.
— О, ч-черт! — выругался Мануков. — В Козлове сейчас штаб Южного фронта красных. Представляете себе, если корпус Мамонтова его захватил? А что? Чего еще тогда и желать?
«Не может быть!» — едва не вырвалось у Шорохова.
— Крепко же, — Мануков потирал подбородок. — И будь проклято, тяпнул сам себя за язык, дьявол его побери!
«Но почему для твоих торговых дел так это важно, — думал, глядя перед собой, Шорохов, — захватили мамонтовцы или не захватили штаб?»
В Козлов они въехали в четвертом часу дня.
Колеса экипажа прогремели по настилу моста через реку Лесной Воронеж. Слева и справа потянулись деревянные и кирпичные домишки. Из дворов через тесовые заборы переваливали на улицу свою красно-зеленую кипень кусты бузины. Нигде не было ни души. Шорохов успел подумать: «Да не вранье ли, что в Козлове казаки?»
— Чувствуете? — спросил Мануков. — Горелая крупа.
Воздух был дымным, Шорохов это уже заметил, как и то, что в окошках домов, мимо которых проезжал экипаж, были выставлены иконы.
— Гони! — Мануков кулаком толкнул кучера в спину и обернулся к Шорохову:- Слышите благовест?
Еще бы! Сквозь стук копыт и колесный грохот прорывалось гудение колоколов. Мануков протянул руку вперед:
— К соборам!
Но экипаж Варенцова и Нечипоренко обогнал их и свернул в размытый дождями узкий проулок.
— Назад! — Мануков грозил кулаком. — Что там делать? Однако и кучер их экипажа правил туда же.
В проулке Шорохов увидел толпу. Это были первые люди, которые ему встретились в городе. Они обступали один из домишек с выбитыми стеклами и сорванной с петель входной дверью. Какое-то тряпье летело из окон. Погром!
Он оглянулся на Манукова.
Держась за поручни, тот стоял в торжественной позе.
— Народ, который собственными руками творит историю, — голос его был до визга высок. — Сюда бы сейчас господ, которые не верят, что Россия очнется от большевистского угара!..
В бешеной скачке остались позади одна, вторая, третья улица — тоже пустынные, но теперь Шорохов знал: затаившиеся.
Еще один поворот — экипажи остановились. Лошади были в мыле. Пена свисала с их морд, бока дымились. Шорохов огляделся: улочка тихая, заросшая травой.
Подбежал Нечипоренко:
— Приехали.
Не спеша подошел Варенцов, указал на ближайшие ворота:
— Родня. Еще по первой жене.
Дом был шестиоконный, кирпичный, с железной крышей. На окнах — глухие ставни, отброшена лишь одна створка. К стеклу там тоже притиснут иконный лик. Значит, жили здесь люди не только с достатком, но и благонамеренные, в белоказацком духе. Впрочем, куда еще они и могли приехать?
Шорохов и Мануков тоже вышли из экипажа.
— Стоит ли? — спросил Мануков. — Не лучше ли сразу в гостиницу? Тут есть такая — «Гранд-отель»! Как в Париже.
Варенцов указал на кучера, все еще сидевшего на передке:
— Так ведь им никакой команды не дали, а соваться без этого… Знакомая дорога короче.
— Тогда, друзья мои, — заявил Мануков, — до свидания. С обедом и ужином не ждите. Сейчас это не главное.
Деловым шагом он направился в сторону тягучего колокольного звона.
Ворота открыли не сразу. Варенцов и Нечипоренко долго стучали. Потом начались переговоры сквозь забор. Наконец въехали в просторный, заросший нетоптаной травою двор.
Самого хозяина дома не было. Варвара Петровна, его жена, высокая толстая женщина лет пятидесяти, в подпоясанном махровым полотенцем ватном халате, простоволосая, круглолицая, Варенцова приветствовала радушно:
— Родной! Дорогой!.. Уж не чаяла, не ждала…
— Сам-то где? — спросил он, когда Варвара Петровна в конце концов поприутихла. — Знаешь ведь, знаешь!
— Ушли! Ушли! — по-прежнему в полную силу голоса ответила Варвара Петровна. — На старое у нас повернуло, слава тебе, господи.
Митрофан Степанович часок назад забегали, сказали: они теперь у городского головы в помощниках, у господина Калмыкова. Такой уважаемый человек… Они и сейчас там, в управе.
Нечипоренко во весь размах руки перекрестился:
— Управа! Не чертовы Советы, прости меня, боже, за прегрешенье.
Шорохов взглянул на Варвару Петровну:
— Где это?
— И раньше где было, голубчики вы мои, в дому своем на Московской… Красивый такой домина, сердце радуется. Спросите дорогу, любой покажет.
— Зачем спрашивать, — сказал Варенцов. — Я и так найду.
Они вошли в дом. Комнатки были крошечные, заставленные фикусами в горшках и кадках. Пол покрывали дорожки из рядна. Вдоль стен стояли лысые плюшевые диваны.
— Пойдемте в управу, — предложил Шорохов.
Лицо Варвары Петровны покрылось красными пятнами:
— С дороги-то? Родные! Перекусить? Чайку? Притомились, протряслись.
Варенцов поддержал его:
— Главное — отыскать Митрофана. Как-никак, а крючок.
— Чем он торгует? — спросил Шорохов, когда через четверть часа они вышли на улицу.
— Маклерство, заклады-перезаклады, — Варенцов пренебрежительно махнул рукой. — Пустой человек. Я, бывало, посмеивался: «С тобой, Митрофан, тонуть хорошо. Весело будет. С песнями». Он на это: «Чего откладывать? Давай хоть сегодня».
• •
На центральной улице Козлова — Московской — дома были в два, в три этажа, каменные, с затейливыми крылечками. Почти возле каждого стояла небольшая толпа. Мужчины в сюртуках, зеленых и синих чиновничьих и военных мундирах, пышно разодетые дамы, чистенькие мальчики и девочки в матросках, девушки в легких изящных платьицах.
«Недобитая сволочь», — косился на них Шорохов.
Из калитки саженях в пятидесяти впереди них выбежал человек в черном пиджаке. Тотчас будто электрическим током пронизало всю разодетую публику. Пальцы рук, острия разноцветных зонтов пришли в движение, уставились на этого человека. Еще мгновение — мальчишки, а потом и мужчины, дамы с криками: «Большевик! Комиссар!»- кинулись вслед за ним, на бегу подбирая комья засохшей грязи.
Уже бежали и навстречу этому человеку. Он остановился у одной из калиток, толкнул ее. Калитка не поддалась. Его обступили. Беспомощно улыбаясь, он что-то говорил. Хотя от Шорохова это было саженях в ста, он отчетливо видел бледные губы этого человека, русую бородку, широко раскрытые глаза. Видел, как камень ударил его по лицу.
И вот уже на том месте, где только что стоял человек, грудилась в ярости колышущаяся толпа…
У входа в здание городской управы Варенцов жестом отстранил со своего пути стоявших здесь молодых людей в офицерских кителях без погон, с белыми повязками на рукаве. В его движениях, выражении лица было нечто такое, что внушило почтение и этим стражам нового порядка, и тем, которые потом встречались на лестничных маршах.
Так же уверенно он прорезал благоухающую духами и помадами публику, заполнявшую коридоры. Шорохов и Нечипоренко не отставали.
Приемную председателя управы тоже заполняли господа и дамы. Почти все они обступали стол у входа в председательский кабинет. За этим столом сидел мужчина лет шестидесяти, плешивый, бородатый, с резкими чертами лица. Высокий худощавый блондин в пенсне горячо ему говорил;
— Я передаю интендантству корпуса пятнадцать тысяч рублей. Мало? Четыре мешка сахара! Тоже мало? Все, что я получил за работу у большевиков! До последней полушки! Но взамен в газетах должно быть распубликовано: «Я, гражданин Скоромников, заявляю, что был принужден стать советчиком и в этом раскаиваюсь». Ничего больше я не прошу! Но это мое право. Мое требование, наконец! Вы должны понять!
Плешивый бородач — как Шорохов сразу понял, это и был Митрофан Степанович — поднял глаза на блондина, чтобы ответить, но тут заметил их компанию. Он вскочил, растолкал обступивших стол, бросился к Варенцову. Они расцеловались. Блондин воспользовался моментом и юркнул в председательский кабинет.
— Постарел, посивел, — с интонацией Варвары Петровны говорил Митрофан Степанович. — Боже мой!..
Он обнял и Нечипоренко, и Шорохова, повторяя:
— С Дона! Господи! С Дона!
Они уселись на диване. Варенцов проговорил снисходительно:
— Не просто с Дона. От всего купечества Юга России. Гостями Донской армии едем. Не веришь? В штабе казачьем спроси.
Не сказав ни слова, Митрофан Степанович скрылся за дверью председательского кабинета и тотчас возвратился, ведя под руку круглолицего мужчину лет сорока пяти в кургузом коричневом пиджаке и серых коротких брючках.
— Господа, — ликовал Митрофан Степанович. — На ваше счастье! Знакомьтесь!
Вновь пришедший слегка поклонился:
— Чиликин — редактор-издатель ежедневной козловской газеты нового направления «Черноземная мысль».
Некоторые из господ и дам зааплодировали. Нечипоренко оглянулся на Митрофана Степановича:
— Эта хвороба зачем?
Чиликин, не смутясь, обратился к нему:
— Что вы, любезнейший! Я же не только газетчик, еще и издатель. И в таком смысле предприниматель, как и вы, господа. И признаюсь, господа, газеты, как таковой, пока нет. Всего только три часа назад генерал Мамонтов выдал на нее разрешение. Разумеется, вместе с правом распорядиться городской типографией… Ваш приезд будет гвоздем первого номера. М-м-м, примерно так: «Деловые люди освобожденного края! Вы больше не одиноки. Южные города России готовы протянуть руку помощи», — он достал из кармана блокнот. — Итак, вы прямо из столицы Дона? Как гастролирует там господин Вертинский? Как здоровье знаменитой путешественницы госпожи Граббе? Она все так же не отказывается от замысла пешком обойти все страны Европы? Что ставят в театре господина Бабенко? По-прежнему «Жрицу огня», «Искусство поцелуя», «Тайны гарема»? Вечные спектакли! Сколько в них… М-м-м!.. Видите, господа, мы в курсе событий вашей жизни, — втянув голову в плечи, он отступил на шаг. — Но все же вот и сенсация! Всего позавчера в этих стенах комиссары обсуждали свои кровавые планы, а сегодня я, редактор газеты «Черноземная мысль», интервьюирую посланцев деловых кругов Юга России… О чем вы намерены говорить с господином Калмыковым? — он кивнул на дверь председательского кабинета. — И знаете, господа, в древности считали, что мир держится на трех китах. Чепуха! Мир всегда стоял на торговле. Но смотрите: три кита — и вас трое!
— Нас четверо, — поправил его Шорохов.
— Прекрасно! — воскликнул Чиликин. — И кто же четвертый?
— Николай Мануков, ростовский негоциант, — с важностью вмешался Нечипоренко.
— Николенька? Господа! — обращаясь фазу ко всем присутствующим, возвестил Митрофан Степанович. — В былые времена Николенька Мануков играл у меня на коленях!
Снова раздались аплодисменты.
Варенцов что-то зашептал Митрофану Степановичу на ухо. Тот утвердительно кивал, улыбаясь.
Чиликин, наклонившись и тоже вполголоса, обратился к Шорохову:
— Трудно. Поверьте.
— Верю, — на всякий случай согласился тот.
— Но вы же не знаете, о чем идет речь. Я обещал генералу, что первый номер газеты будет выпущен завтра.
— И это возможно?
— Невозможного вообще ничего нет.
— В чем же трудность?
— В том лишь, что нельзя выпустить номер да еще первый, если в нем будет всего только предписание офицерам бывшей русской армии явиться для прохождения службы, тем более что сбор сегодня уже идет, и потому это вовсе не новость, ну и заявление командира корпуса. Где передовая, фельетон, комментарий, иностранные новости? Только тогда — газета.
— Простите, — тоже вполголоса ответил Шорохов. — Вы сказали: «Заявление командира корпуса». Это генерал Мамонтов?
— Да. Только что им подписано, — Чиликин приложил руку к боковому карману. — Великий документ. Бомба. Хотите познакомиться? Вы и ваши друзья… Конечно, при условии, что ваши суждения я включу в комментарий редакции. С поименной ссылкой, господа. Это важно для убедительности.
Митрофан Степанович вновь скрылся в кабинете Калмыкова, Шорохов же, Нечипоренко, Варенцов и Чиликин отошли к окну. Там редактор-издатель «Черноземной мысли» извлек из жилетного кармана золоченое пенсне, нацепил его на нос и развернул мелко исписанный лист.
— «К населению города Козлова и его окрестностей, — начал читать он торжественно. — Наши доблестные войска заняли район города Козлова. Объявляю всему населению, что вооруженные силы Юга России, частью которых мы являемся, борются за великую, единую и неделимую Россию…»- он прервал чтение. — За единую и неделимую, господа. Вспоминаете?.. Но разрешите продолжить… «Наши цели. Первое. Борьба с большевиками до полного их уничтожения. Второе. Созыв народного собрания на основании всеобщего избирательного права».
— Как? — спросил Нечипоренко. — И там это написано?-
«.. народного собрания на основании всеобщего избирательного права», — повторил Чиликин.
Желваки заходили на скулах Нечипоренко.
— «Третье, — продолжал Чиликин. — Удовлетворение земельной нужды крестьян. Четвертое. Охрана труда рабочего от эксплуатации капиталом и государством».
Но теперь уже не выдержал Варенцов.
— А ну, а ну? — он приложил руку к уху. — Снова.
— «Охрана труда рабочего от эксплуатации капиталом и государством». Варенцов отошел к двери председательского кабинета, заглянул в него, возвратился, насмешливо посмотрел на Чиликина:
— Калмыков! А я, грешным делом, подумал, кто-нибудь из комиссаров. Мол, дурачите старика, — он протянул руку к бумаге, которую держал Чиликин. — Большевики это писали. Пойдем, Христофор!
Он повернулся к выходу. Чиликин преградил ему путь:
— Любезнейший! Поверьте, и я, и генерал вполне разделяем ваши чувства. Но как же иначе выбить почву из-под ног большевистских агитаторов? Меня приход корпуса застал в Тамбове. Там генерал не делал никакого обращения к народу. По секрету скажу: там и не возникло никакой власти. А здесь — пожалуйста! Уже было проведено собрание наиболее достойных граждан, учреждена городская управа, в ней самые уважаемые господа: Калмыков, Углянский, Тарасов, Изумрудов, Савинский… Создан отряд самоохраны. Власть уже в надежных руках. Ни один большевик не уйдет от суровой кары.
— И-и что в Тамбове?
Нечипоренко испуганно смотрел на Чиликина.
Тот поморщился:
— Господа, не об этом же речь… Народ развращен. Большевики только и делали, что к нему обращались. Потому и решено выступить с программным заявлением. Тактический ход, господа! Но потому-то, я убежден, и нельзя опубликовать заявление генерала без какого-либо известия, впрямую говорящего о решительности белого движения. Иначе все приличные люди, вот как и вы сейчас, совершенно справедливо окажутся в недоумении. Хотя бы опубликовать сообщение, что союзники заняли Петроград. Что Москва восстала против большевиков… Пусть даже в такой форме: «От только что прибывших с Юга России господина Н. и господина М. стало известно…»-он снова нацепил пенсне. — Позвольте прочесть до конца. Вам многое станет яснее… «Пятое. Широкая децентрализация власти. Создание демократических земских учреждений. Шестое. Создание прочного государственного правопорядка. Упрочение законности. Мы воюем лишь с коммунистами-большевиками. Мирное население должно спокойно заниматься своим делом. Мною учреждены временное городское управление и милиция, к которым население и должно обращаться по всем вопросам. Для прекращения грабежей и насилий меры приняты. За все причиненные войсками убытки население будет удовлетворено казначейством по установлении нормальной жизни района. Командующий войсками генерал-лейтенант Мамонтов»… Совсем свеженькое, господа, еще хранящее тепло прикосновения высокой руки, — держа лист бумаги за уголок, Чиликин поднял его, словно колокол, и продолжал сушением: — «Осени себя крестным знамением, русский народ, ибо теперь уже не грубые самозванные комиссары, не безграмотные комбеды будут управлять тобой, а…» Ну и так далее, — вяло закончил он и опять воскликнул:- Но все же — новость! Оглушительную! Огромную!.. Вы представляете: типографский набор, хорошая бумага, четкая краска…
Шорохов не смог удержаться от усмешки:
— Но название…
Чиликин живо обернулся к нему:
— Позволили себе иронизировать? Напрасно. Идея командира корпуса. В открытую заявить, что белое движение могуче своей черноземностью. Глубокими корнями в народе, если брать это слово как символ. В нем, если позволите, суть программы, с которой явились освободители. С которой они победят.
В приемную вошел казачий офицер. Рванул дверь калмыковского кабинета, исчез за ней. Шорохов не успел разглядеть лица этого человека. Заметил только: высок, широкоплеч.
Дверь кабинета осталась приоткрытой. Оттуда вырвался накаленный до ярости голос:
— Вот же! Вот! Здесь написано!.. И тюрьмой будет заниматься, и к стенке ставить!.. Руки боитесь испачкать? А мы вам — собаки? Только и будем по каждому зову кидаться? Власть — так власть. Не забывайте: казачья армия может в любую минуту дальше пойти. С чем тогда тут останетесь?
Митрофан Степанович на цыпочках вышел из кабинета, притворил за собою дверь.
Чиликин, не прощаясь, удалился, а Митрофан Степанович и Варенцов минут пять о чем-то говорили в стороне, потом подозвали Нечипоренко. Может быть, они ждали, что Шорохов подойдет к ним, попросит не забывать его, свести с полезными людьми. В конце концов, компаньоны же! Этого он не сделал. В результате само собой получилось, что, выйдя из управы, они разделились. Нечипоренко, Варенцов и Митрофан Степанович повернули налево, Шорохов некоторое время стоял в раздумье, потом пошел в противоположную сторону — к городскому саду. Заходить в этот сад он не стал. Лишь поглядел в него сквозь ограду. Гуляющей публики было немало, вся разодетая, оживленная. Играл духовой военный оркестр. На танцевальной площадке господа офицеры и какие-то совсем юные девицы вальсировали.
Он пошел дальше. Теперь справа от него были соборы, слева шеренга двухэтажных домов с магазинами. В прогалах между ними виднелась заставленная возами и заполненная народом базарная площадь. И там, на площади, и здесь, у магазинов на Московской, меняли и продавали свертки материи, шинели, сапоги, мешки, кульки… Было много казаков, в большинстве своем пьяных. То один из них, то другой выгребал из карманов штанов пригоршню кусков сахара, швырял в уличную пыль. Подбирая сахар, оборванные мальчишки клубком крутились у ног казаков. Те хохотали:
— Славно большевики для вас сахару напасли!
Двери большинства магазинов были сорваны, мелом, мукой усыпаны входные ступени.
Шорохов остановился. Таким он себе все это и представлял. Стихия! «Твое ли?»- никто здесь не спрашивает. Знают: награбленное, и поскорей передают из рук в руки всякую вещь, чтобы потом иметь право ответить: «Я купил! Я сменял!» Но ведь и он, Шорохов, когда вернется из поездки, будет говорить Богачеву: «Приобрел у господ интендантов… у господ местных купцов…»
Шорохова тронули за локоть. Он обернулся. Мужчина лет двадцати трех, невысокого роста, чернявый, в рыжем пиджаке, пристально смотрел на него.
— Господин — приезжий?
«Связной? — мелькнула мысль. — Наконец-то!» Но пароля он еще не услышал и потому спросил:
— Как вы угадали?
— У нас это нетрудно. Каждый новый человек на виду. К тому же я видел вас в городской управе.
— Вы — меня?
«Давай пароль!» — нетерпеливо подумал Шорохов.
— Да, — ответил чернявый. — Вас. И сразу понял, что вы из другого города. Не правда ли, странно: опять управа… То, се…
Говоря это, он настороженно оглядывался. «Связной?» — еще раз спросил про себя Шорохов, но уже с сомнением.
— Вы — продать или купить? — сказал чернявый. Нет. Это не был связной.
Снисходительно, совсем по-мануковски, Шорохов улыбнулся:
— А что вы можете предложить? — Все.
— Так не бывает.
— Бывает. Еще как! Сахар, крупу, муку, американские ботинки, галоши, мундиры, белье, сукно — английское, французское. И порядочной партией. Не привлекает?
Шорохов молчал. Конечно это не связной. Какое там!
— Недвижимость, — продолжал чернявый. — А что? Пожалуйста!.. Ну да она-то сейчас и верно никому не нужна. Другое дело вот это.
Он вроде бы даже не пошевелился, но в руке у него теперь оказалась пачка сиреневых и желтоватых, покрытых узорами и мелкой печатью, продолговатых листков. Он развернул их веером:
— Облигации «Займа свободы», первый выпуск и третий… Акции Общества русской горно-заводской промышленности… Русско-Азиатского банка… «Тульское анонимное общество на паях» — акции на предъявителя. По номиналу — пятьсот рублей штука. Отдам за двести. Романовскими, конечно, донскими — шестьсот. Знаете, сколько каждая из этих бумажек будет стоить уже через неделю?
— Вы имеете в виду, что казаки в ближайшие дни захватят Тулу?
— Почему бы нет? Три дня назад на акции нашего Общества скотобоен и холодильников никто не желал и смотреть. Сегодня попробуйте их купить! О-го-го!..
— Но какой вам расчет сейчас продавать?
— Ну, знаете… Такие, как я, продают все и всегда. Продают, чтобы снова купить… Понимаете? Я откровенен с вами, это плохо?
— И сколько же их у вас? — Шорохов потянулся к одному из радужных листов.
Слово «тульское» заинтересовало его. Если на черной бирже настойчиво предлагают эти акции, значит, казаки вообще не пойдут на Тулу. Не так ли?
Чернявый убрал руку.
— Э-э, нет, не здесь. Мы — фирма солидная. Если продавать, то по всей форме, а не так — на ходу, из-под полы. И только — товар против денег. Кредит, рассрочка — это все для других.
Шорохов прижал руку к боковому карману:
— О чем речь!
Опять настороженно оглянувшись, чернявый кивком указал на узкий, шириной в аршин, проход между домами, возле которого они стояли:
— Если серьезно заинтересовались, пойдемте… Не бойтесь, не страшно. Вы ничем не рискуете.
Кроме привычки то и дело озираться, во всем остальном он держался вполне обыкновенно, однако Шорохов напрягся. Лезть в щель между домами не хотелось.
— Идите первым, — проговорил он. — Пожалуйста.
Проход оказался очень короток. Десяток саженей. Далее начинался широкий, залитый солнечным светом двор. Там ходили люди, стояли небольшими толпами. Это была все та же базарная площадь! И всего-то!
К тому, что в узком проходе на него могут напасть, Шорохов был готов. Но, выйдя на ярко освещенную площадь, он беззаботно расслабился. В тот же момент ему на шею накинули петлю.
Он сразу повалился на спину, в ту сторону, куда и собирались рвануть тонкий волосяной шнур, чтобы перехватить ему горло. Это он сделал намеренно и как можно резче, с тем чтобы тот, кто находится позади него, если он стоял не слишком далеко, не успел отскочить.
Так и случилось. Теменем Шорохов ударил его в губы, зубы, нос. Руки Шорохова были свободны. Падая, он наудачу вскинул их. Дотянуться бы! Ему повезло. Он обхватил шею этого человека и всю свою силу вложил в ладони, в пальцы рук, почувствовал ими, как трещат, сминаясь, хрящи горла. Тело, на которое он и сам повалился, разом обмякло.
Прибежал чернявый. Видимо, он не понимал того, что произошло. Почему оба они на земле. Почему тот, второй, под Шороховым. На всякий случай ногой он ударил Шорохова по ребрам и уж затем наклонился над ним, приложил руку к его груди. Проверял, бьется ли сердце?
Шорохов захватил руку чернявого, рванул на себя, выкручивая.
Тот успел другой рукой выхватить наган и выстрелить, но пуля прошла мимо, а сам он перелетел через Шорохова и кубарем покатился в сторону заполненной народом площади, потом вскочил на ноги, побежал.
Шорохов поднялся с земли. Плечом оперся о стену ближайшего дома. Била дрожь. Так все прекрасно вокруг: солнце, много людей. И никто не попытался прийти на помощь. Занимались только своими делами. Уже установился такой порядок.
Он отыскал глазами того, который напал сзади. Неподвижен, как прежде. У ног его наган чернявого. Из-за этого, видимо, чернявый и убежал. Трусоват. Недаром же все время озирался.
Шорохов притронулся к подбородку, потом поднес руку к глазам. Она была в крови. Содрана кожа. Повезло. Шнур пришелся не на шею, а на подбородок. Потому-то бандитская пара и не смогла ничего с ним поделать. И еще в одном повезло: что их оказалось не трое.
С мучительным усилием он дотянулся рукой до бокового кармана пиджака: портсигар был на месте. Хорошо! И какая же слабость! Сделать шаг и то нету силы. Но и здесь оставаться нельзя.
После этого он бесконечно долго шел. Шел и шел, а вокруг простиралась все та же базарная площадь. И всюду на ней мужики, бабы, казаки что-то передавали друг другу, божились, переходили на крик, смеялись…
Еще одно больное место обозначалось на его теле — грудь. Там, куда пришелся удар ногой. Подлец! Как убедительно говорил!
«.. Неправда ли, странно: опять управа… Я откровенно с вами, это плохо?.. Мы — фирма солидная…»
И он верил.
— Парикмахерская.
Шорохов вслух прочитал эту вывеску и остановился.
Окошки утыкались в землю. Ступени вели в подвал. Опять бы не вляпаться, как только что.
Очень трудно давался каждый шаг по ступеням. В правом боку у него словно был вбит гвоздь и не позволял сделать вдоха. В то же время желание наполнить грудь воздухом все сильнее томило его.
В комнате, куда он вошел, стояло кресло. На полочке перед тусклым зеркалом белело блюдечко с кисточкой для бритья. Правильно: парикмахерская. Хозяина нет. Но дверь-то была открыта!
Осторожно Шорохов опустился в кресло. От боли едва не вскрикнул.
— Что же ты? — вслух обратился он сам к себе, будто это могло помочь. Из-за перегородки, тяжело передвигая ноги, вышел старик в грязном халате, небритый, сгорбленный. Через плечо у него висело полотенце.
Боль в боку не утихала. Бандиты! А он-то раскис: «Связной»… И предлагал этот тип все, что угодно. Вплоть до процентных бумаг. Самое глупое их сейчас покупать. Привлекло слово «тульское»… Смешно. Скупая товары, он в конечном счете сберегает их для Советской страны. Придут свои, все накопленное отдаст. Но тратить деньги на акции предприятий, которые наверняка уже национализированы? Нашли простака!..
Но почему же? Для него как раз скупка ценных бумаг ход очень удачный. Вполне убедительный для окружающих. В какой-то мере наивный. Выражает безусловную веру в победу белых. Но кто может знать? А если общий их с Богачевым капитал настолько велик, что допускает даже такую степень торгового риска? Зато ему, как агенту, иметь сейчас дело с таким товаром гораздо проще, чем при всей их бешеной гонке скупать муку, соль, сахар, перевозить, перетаскивать, устраивать на хранение, и притом — на глазах у таких спецов купеческого дела, как Варенцов, Манук ов, и, значит, с предельной истовостью, иначе они его в два счета раскусят. А ведь пора уже приступать к такой деятельности, чтобы тоже не вызвать подозрения у компаньонов да и у тех военных и гражданских, с которыми жизнь тут его сводит. Вот он и приступит.
Мало того! Недели через две он возвратится на Дон. В том же Ростове, на фондовой бирже, под вопли о скором захвате Москвы все это можно будет потом продать гораздо дороже, чем покупалось здесь, в круговерти мамонтовского налета.
Новая для него область торговли. Непривычная. Бесплодная по всей своей сути. Чистое спекулянтство. А то, что никто из компаньонов про такое его намерение прежде не ведал? На откровенность в делах он вообще ни к кому не навязывается. Главнейший купеческий принцип: втихомолку, сколь можешь, греби под себя.
Заплачено было по-царски, но и парикмахер старался. Подбородок заклеил пластырем, грудь туго стянул бинтом. Заверил, что со временем все обойдется. Что и у господ фельдшеров никакого другого лечения в таких случаях нет. Бок, правда, болел. Болело плечо. Идти Шорохов мог лишь нисколько не напрягаясь. Торопиться же следовало. Близился вечер, а он не знал, введен ли комендантский час? Если задержат, пойдут объяснения. Он настолько слаб, что будет ему это мукой из мук.
И все-таки, выйдя на широкую площадь, на краю которой возле двухэтажного дома с балконом выстроилась шеренга людей в офицерских мундирах разных цветов, Шорохов остановился. Господ этих было десятка четыре. Шагах в пятидесяти от них стояло примерно столько же барышень, дам и мужчин.
Он догадался: это и есть то место, о котором говорил Чиликин, куда стекались офицеры бывшей русской армии, решившие вступить в корпус Мамонтова, а мужчины и дамы — их родственники. То, что он тоже здесь оказался, было редким везением, да и, слившись с толпой, он мог сколько угодно тут находиться, не привлекая ничьего внимания.
Из дома с балконом вышел казачий офицер, судя по погонам — полковник, проследовал вдоль шеренги, через каждый шаг останавливаясь и что-то спрашивая. Шорохов не слышал ни его вопросов, ни ответов на них. Зато родственники бывших господ офицеров стояли с ним совсем рядом. Их лица, слова, которыми они обменивались, жесты выражали, в общем, одно и то же: обиду из-за того, насколько непразднично все происходящее сейчас на площади. Больше всего были они обескуражены тем, что нет здесь Мамонтова. Мог бы лично приветствовать этих героев!
Их переживания не трогали Шорохова. Да, непразднично. Да, разочарование. Но и — в чем же герои? Предатели и приспособленцы вроде того истеричного гражданина в приемной у Калмыкова. Так вам и надо! И ведь многим из тех, что стояли в шеренге, Советская власть доверяла, ставила командирами, насколько могла лучше одевала, кормила.
Тут он увидел Манукова. В компании двух рослых военных в мундирах кофейного цвета он стоял у входа в дом с балконом. Один из незнакомцев поигрывал короткой тросточкой. Мануков что-то ему говорил.
Какое-то время Шорохов колебался. Подойти? Но в таком состоянии? С разукрашенной физиономией! Не подойти? Но если Мануков тоже уже заметил его, не решит ли он, что Шорохов следит за ним? Подозрительности в ростовском компаньоне хоть отбавляй. Да и не без пользы для разведывательного дела может быть эта их встреча.
Он пошел напрямик через площадь. Дамы и господа за его спиной заволновались:
— Есть! Есть еще благородные люди!..
«Да, конечно, — думал Шорохов от боли, которой сопровождался каждый шаг, все крепче сжимая зубы. — Есть. И сильные, и благородные».
Он прошел вплотную вдоль строя бывших офицеров, чтобы лучше вглядеться в каждого из них, хотя понимал, что в разведывательную сводку все увиденное никак не включить. Ему не запомнить сразу такое большое количество лиц.
— А-а, вот и мы, — нисколько не удивившись, приветствовал его Мануков и указал на своих спутников: — Знакомьтесь.
Он что-то прибавил на незнакомом Шорохову языке. Боль в боку и плече была настолько острой, что ему не удалось в ответ сделать даже легкого кивка.
— Иностранные офицеры, — пояснил Мануков. — Мои друзья. Я сказал, что вы преуспевающий русский купец из новых, возросших на дрожжах всей этой смуты. Они рады познакомиться с вами.
Шорохов сумел, наконец, отозваться:
— Особенно сейчас… Споткнулся.
— Споткнулись? — Мануков подмигнул. — Ничего. Мужчину синяк под глазом лишь украшает.
«Смейся, — подумал Шорохов. — Я-то выскочил, а вот ты бы?..» С трудом он пожал протянутые руки — боль резко отдавалась около сердца. Один из незнакомцев дружески похлопал его по спине. Он вынес и это.
— Вы нравитесь моим друзьям, — продолжал Мануков. — Они говорят, что мир принадлежит предприимчивым людям. Считают, что у вас хорошая выправка. По их мнению, вы прирожденный кавалерист.
Он даже не мог рассмеяться в ответ! Но сказал:
— Выправка теперь куда больше нужна в кабинетах. Чтобы любило начальство.
Незнакомцы заулыбались, выслушав перевод этих слов.
— Они говорят, — пояснил Мануков, — что русские шутят даже в самых удивительных случаях.
— Да-да, — Шорохов слегка наклонил голову в сторону офицерской шеренги и едва не выругался от нового приступа боли. — Мы шутим, шутят над нами…
Кто эти двое? Служат в корпусе Мамонтова? Любопытно. А если нет, то как они появились в Козлове?
Незнакомец с тросточкой что-то проговорил. Мануков обратился к Шорохову:
— Хотите с нами? Господа желают взглянуть на здание, где размещался штаб фронта красных. Интересно, не правда ли?
Они возвратились на Московскую.
Здесь все еще было много народа, занятого торопливой куплей-продажей.
По булыжнику зацокали копыта. В сопровождении шестерки верховых казаков катил экипаж. Обогнав их компанию, он остановился. Верховые спешились, выстроились поперек тротуара. Опираясь на палку, из экипажа вышел широкоплечий военный в синей шинели, прихрамывая, побрел к подъезду.
Мануков глазами указал на него:
— Мамонтов. А это «Гранд-отель», куда было я разогнался. Как чувствовал, что там остановится генерал. Ну а напротив — здание, которое нас интересует.
Чтобы не вызывать боль в груди, Шорохов осторожно, всем корпусом, повернулся к противоположной стороне улицы. Дом был кирпичный, а три этажа. У входа стоял часовой. Черными провалами глядели узкие окна.
— Выехали буквально за несколько дней. Рассказывают, вывезли даже ломаные столы.
Мануков затем снова заговорил на языке, незнакомом Шорохову, и тот, делая вид, что с интересом смотрит на часового у входа в бывший штаб, вслушивался в эту речь. В детстве ему несколько лет довелось быть певчим. Чтобы участвовать в богослужениях среди итальянских и греческих колонистов, он научился тогда на слух, нисколько не понимая смысла, будто мотив песни, быстро затверживать молитвы и канты на чужом языке.
Но какие же были трудные звуки! Лишь одну фразу он смог уловить. И то потому только, что она повторилась трижды.
Начал Мануков.
— Эйпл-сейк, итс со свиит ин чилдхууд, — нараспев произнес он. И его собеседники, улыбаясь, утвердительно и как-то умиротворенно друг за другом повторили эти слова.
Он потому еще запомнил их, что разговор тут же завершился. Один из незнакомцев посмотрел на часы. Все трое они кивками простились с Шороховым и направились ко входу в гостиницу.
«Мне тоже можно войти, — подумал Шорохов. — Не пропустят, изображу из себя дурачка: мол, сунулся вместе с приятелями. Хотел пройти в ресторан. Нельзя? Ну простите. К тому же Мануков, может, замолвит слово».
Но в те первые мгновения, когда это еще могло выглядеть натуральным, его внимание отвлек тощий парень в шинели, на костылях, наголо стриженный. Он оказался рядом с ним и протянул ладонь. На ней лежал серебряный образок на цепочке.
— Не купит ли ваше степенство? — парень скользнул взглядом по его лицу, по груди. — Рязанский я, недород там у нас.
Во взоре его была пристальность, с которой смотрел на Шорохова в первую минуту встречи там, у базара, тот, чернявый. Он отшатнулся:
— Иди. Ничего мне не нужно.
Еще раз оценивающим взглядом окинув его, парень запрыгал по тротуару.
— Любезный друг, — услышал Шорохов.
Он обернулся: Чиликин и Митрофан Степанович. Стоят в трех шагах. И эти тут же!
— Могу поделиться приятной новостью, — редактор-издатель «Черноземной мысли» счастливо улыбался. — Моя газета завтра выходит. Пока напечатанная на ремингтонах, но через два дня появится номер типографский, со всеми, как говорится, онёрами… Кто были господа, с которыми вы только что беседовали? — спросил он. — Я имею в виду тех, с кем вы общались еще до того голодранца, от которого так шарахнулись… Боже! Я только теперь разглядел. Кто вас? Где? Понимаю — сейчас вы готовы бежать от любого.
Шорохов нашел в себе силы отозваться в том же тоне:
— Полагаете, мне все тут знакомы? Чиликин иронически поклонился:
— Зачем же все? Я — газета! Господин во френче со стеком — сэр Бойль; господин во френче без стека — сэр Декстр. И тот и другой — англичане, артиллерийские офицеры, прикомандированные к корпусу Мамонтова британской миссией в Новочеркасске. Мой вопрос о них — для проверки. Пристрелка, как говорят в таких случаях. Третий — вот кто предмет моего внимания.
«Англичане. Прикомандированы к корпусу. Все точно», — отметил про себя Шорохов.
— Так кто же он, третий? — повторил Чиликин.
— Как это кто? — Шорохов обратился к Митрофану Степановичу. — Ваш Николенька. Николай Николаевич Мануков.
— Какой же Николенька, — возмущенно сказал Митрофан Степанович. — Ошибаетесь. Или шутите над стариком. Конечно, годы прошли, но…
— Ах вот как! — почти одновременно с ним воскликнул Чиликин. — А прибыл-то он в вашей компании?
Что все это могло означать? Мануков не тот, за кого себя выдает? Шорохову ничего не хотелось ни спрашивать, ни отвечать. Скорее бы вернуться в дом, лечь.
Его собеседники тоже молчали.
— А потом генералы отбудут, отбудут, — мрачно произнес Чиликин. — Блеск потускнеет… Знаете, что всего удивительней? Штаб корпуса в Козлов так и не входил. Почему? Хотелось бы задать этот вопрос господину, о котором мы сейчас говорили. И учтите: ему-то известно все.
Он торопливо простился и пошел вниз по улице. Провожая его глазами, Шорохов думал: «Итак, Мануков — самозванец. То, как он познакомился с варенцовской дочкой, ложится тут кстати. Но ведь мало того! Для истинного купца вся его гордость: „Мой товар… Моя лавка… Моя, еще от дедов, фамилия…“ А тут?.. К тому же знакомство с британскими офицерами, беседа в усадьбе с полковником, допрос, который он мне там устроил… Какой там купец! Он, как и я, секретный агент. Только из белых. В этом и дело».
— Пошли-ка, сударь, домой, — оборвал его думы Митрофан Степанович. — А то маешься-маешься…
Перед ужином через посредство Митрофана Степановича Шорохов купил у некоего Павла Ивановича Шилова пачку акций. По номиналу это было на девяносто тысяч рублей — довольно толстая кипа, в том числе и два десятка тульских. Отдал он за все это шесть тысяч, правда, николаевскими, то есть самыми дорогими из русских денег, ходивших в белом тылу. Зато на именных акциях Шипов сделал передаточные надписи, акции на предъявителя сопроводил распиской, хотя этого и не требовали обычные правила.
— Вам исключительно повезло, — уверял Митрофан Степанович, в домашнем кабинете которого все это происходило. — Золотое дно. Со временем богатейшим человеком станете. Сегодняшний день, прямо скажу, навсегда вас счастливым сделал.
— Обстоятельства. Разве б я стал? — вторил ему Шипов. — Даром отдаю. Любой подтвердит.
Но по виду его было ясно, что он нисколько не огорчен. Шорохов же, рассовав по карманам пиджака пачки разноцветных листов, и действительно почувствовал себя гораздо уверенней.
Ввалились Варенцов и Нечипоренко. По-хозяйски шумно прохаживались по комнатам, повторяли:
— Оч-чень, очень благополучно… Оч-чень…
— На денек бы пораньше…
— Но и так уже оч-чень, оч-чень…
Подали ужин. И только стали есть — заламывая руки, в гостиную вбежала Варвара Петровна.
— Господи правый! — кричала она. — Казаки! Нехристи! Митрофан Степанович поднялся из-за стола:
— Что городишь? Казаки — да нехристи?
Но в гостиную уже ворвалось с десяток калмыков в высоких меховых шапках, с кривыми шашками. Митрофан Степанович натужно закричал:
— Я член городской управы! Если немедленно не покинете моего дома, завтра же принесу жалобу главному коменданту города есаулу Кутырину!
— Эй! — взмахнул нагайкой один из ворвавшихся. — Давай комиссара, бачка! Комиссара где прячешь?
— Какого комиссара? — еще громче закричал Митрофан Степанович. — О чем говоришь, халда!
Шорохов продолжал сидеть за столом Если пришли за ним, то момент выбран самый неподходящий. Он и без нагана-то руку может поднять лишь с трудом.
— Деньги давай! — заорали налетчики сразу в несколько голосов. Требование выдать комиссара уже было забыто. Рылись в шкафах,
буфетах, срывали занавеси с окон, валили на них все, что подворачивалось под руку, стягивали в узлы. Варвара Петровна жутко вопила где-то в глубине дома.
В дверях вырос Мануков. Позади него стояли два офицера. Налетчики, ни слова не говоря, побросали на пол узлы, вышли из комнаты. Офицеры последовали за ними. Мануков же, ни на кого не обращая внимания, сел к столу, закрыл глаза. Шорохову было непонятно, почему он ведет себя так. От усталости? От необходимости срочно принять какое-то нелегкое для него решение? От нежелания видеть весь этот разгром в доме, наконец?
Мануков встал.
— Простите, господа, — сказал он. — Должен огорчить. Завтра утром нам предстоит ехать дальше.
— Завтра? — визгливо переспросил Нечипоренко, тоже сидевший у стола. — Хоть уж с обеда. Еще и половины дела не сделано.
— Не просто утром. Едва рассветет.
В этот момент Митрофан Степанович, багровый, с всклокоченной бородой, натыкаясь на стулья, покинул комнату. Варенцов ушел вслед за ним.
— В вашем, Христофор Андреевич, распоряжении еще вечер и ночь. Да и день, надеюсь, не был потерян, — Мануков говорил, глядя на дверь, за которой Варенцов и Митрофан Степанович скрылись, затем обернулся к Шорохову: — Как себя чувствуете?
— Уже ничего. Но если ехать весь день… У меня, по-моему, перелом ребра.
— Сочувствую. От вас, впрочем, потребуется только сидеть в экипаже. Это лучшее, что я могу вам пока предложить. Не так ли?..
Когда они остались вдвоем в отведенной им комнате, Мануков продолжил разговор.
— Ну а ваши успехи? — он требовательно смотрел на Шорохова. — Разумеется, кроме тех, что отпечатались у вас на физиономии. Тоже с головы до ног засыпались сахаром? Тайные склады, шифры… Или по-прежнему лишь ходите, смотрите? Поучать я никого не собираюсь, но все же?
Шорохов не отозвался. Слова Манукова подтверждали, что он и в самом деле никакой не купец. Возмущаться чужой пассивностью? Да это же благо! Меньше еще одним конкурентом… Купец ни думать, ни говорить так не будет. Как, впрочем, и не станет оправдываться, почему какой-либо товар не купил и вообще почему, хотя другие уже вовсю разворачиваются с торговлей, он «лишь ходит, смотрит». И стоит ли поэтому сейчас ему отвечать?
Но главной причиной, почему Шорохов промолчал — слова в конце концов нашлись бы, — было другое. Как раз в эту минуту он начал снимать пиджак и тут обнаружил, что у него на шее нет галстука! Он сразу вспомнил: перед тем как перебинтовывать ему грудь, парикмахер снял его и положил на столик. И Шорохов был тогда в таком состоянии, что потом про это забыл. Что же делать теперь? Вернуться, поднять старика с постели? Пугать? Давать деньги? А если он ночует где-нибудь в другом месте? Перебудоражить весь город? И конечно, привлечь к такой подробности в своей одежде внимание Манукова? Тот сразу поймет, в чем дело. Он ведь тоже агент.
«Другой галстук у меня есть, — попытался успокоить себя Шорохов. — Есть и заколка. Латунная. Но издали кто отличит? Однако сколько я был без знака? Часа три. Повезло».
— Да что с вами, друг мой, — ворвался в его сознание все так же требовательный голос Манукова. — Вы меня вовсе не слушаете. Зря. Хотите новость? Хотите! Хотите! Я вижу!.. Завтра состоится военный совет корпуса. И знаете где? В Кочетовке. А это где? Отсюда в двенадцати верстах. Опять же — в каком направлении? Ах, тоже не знаете? На Рязань. Рязань! В сторону Москвы. Вас это устраивает?
— Меня больше бы устроила Тула, — ответил Шорохов, распрямляя повешенный на спинку стула пиджак, а на самом деле едва заметно заминая его лацканы. — И притом еще, чтобы этот город заняли в большем порядке, чем Козлов. Его все-таки потрепали.
— Вот тебе раз! Но какая сила туда вас влечет? Может, у вас там душа-девица?.. Я жду! Что там у вас в самом деле?
Как и тогда на рассвете, в усадьбе, он вновь заговорил тоном допроса. Секунду Шорохов колебался. Отвечать? Сказать, что в кармане пиджака у него тульские акции? Какой смысл!
Просительно улыбнувшись, он прилег на отведенный ему диван.
— Спать, — произнес Мануков и погасил керосиновую лампу. — Собачья жизнь. Настоящая постель впервые за трое суток. Недолго и заболеть.
Шорохов проснулся, едва начало светать. Кровать Манукова уже пустовала. По тому, как висел пиджак, сомнений не оставалось: его обыскивали. Складки на нем были и теперь, но не те, которые Шорохов оставил вчера. Это значил: все тогда делал он правильно.
В шесть часов выехали.
Дорога пылила. Ветра не чувствовалось, экипаж поэтому окутывал запах конского пота. От тряски и усталости тоска по глубокому вдоху опять начала томить Шорохова. Болело сердце, ничто не казалось милым, и в то же время следовало внимательно вслушиваться в то, о чем говорил Мануков. А он в это утро был не только подчеркнуто внимателен к Шорохову — и за завтраком, и здесь, в экипаже, — но и необыкновенно многоречив. Словно бы истосковался по возможности хоть кому-то излить душу.
-.. Козлов, надо признаться, в чем-то надежд Мамонтова не оправдал. Да-да, это так! Во-первых, бой за него очень уж затянулся, и, пока город не обошли с севера, ничего не удавалось сделать. Во-вторых, штаб Южного фронта красных, уезжая, взял с собой даже цветы в горшках. Значит, не бежали из-за угрозы захвата, а нормально передислоцировались, причем последние вагоны ушли всего за трое суток до прихода корпуса. Отдав Мамонтову приказ ударить сперва по Тамбову, генералы Деникин и Сидорин элементарно прошляпили. Понять их можно: ворваться в губернский город! Как это было заманчиво! А жаль. Мамонтов, теперь очевидно, способен на большее… Центральный узел связи, правда, накрыли, но, по сравнению с возможностью захватить штаб всего фронта, мелочь. И еще одна странность: на железнодорожной станции взрывали вагоны с патронами и снарядами, сталкивали друг с другом паровозы, рушили мосты. Пусть бы в пылу боя, так нет же! После того, как город был полностью занят. Курочить собственную территорию?.. Что-то очень уж чисто казацкое. Но есть и удача. Громадная. Вы не забыли встречу с полковником в усадьбе возле Тамбова? — Конечно.
— Знаете, кто это был? — Помилуйте! Откуда?
— Я вам скажу. Начальник штаба корпуса Калиновский. Помните, что он говорил о новой власти, сразу же возникающей в освобождаемых корпусом местностях? И вот пожалуйста: в этом городе уже сами собой восстановились земская и городская управы, сформировались добровольческие части Армии русской дружины, образовалась полиция. Мало того! Издается газета. Я вчера видел материалы для первого номера. В них искреннейшая готовность всех слоев населения этой власти служить. Или, вернее, старой — той, какая была здесь до большевиков, что как раз и является самым отрадным.
«Значит, Чиликин до тебя все же добрался, — подумал Шорохов. — Очки тебе втер».
Мануков продолжал с прежним подъемом:
— И вот теперь мы спешим. Куда? Зачем? Отвечу: присутствовать при историческом событии. Тамбов, Козлов были города с местными гарнизонами. Слабо вооруженными, низкой боеспособности. Теперь, впервые за все дни рейда, на пути корпуса окажутся регулярные части армии красных — московские, испытанные в сражениях, и произойдет это возле маленького безвестного городка с романтическим названием Раненбург… О Красной Армии много сейчас говорят. И в России, и на Западе. И какие слова! «Фанатичная, самоотверженная»… Но она еще и голодная, разутая, тифозная, с неграмотным командным составом. Вчера в штабе корпуса мне показали захваченные у противника документы: оперативные приказы, написанные каракулями, сводки о материальном состоянии красных полков — да такие, что при чтении их у всякого нормального человека волосы поднимаются дыбом. Если бы это мне предъявили не здесь, прямо на месте, я бы сказал: «Фальсификация». Ради одного этого открытия уже стоило ехать хоть на край света… И думаете, оно было единственным? Вы знаете, что такое английский тяжелый танк? Это линкор, плывущий по суше. Проволочные заграждения, окопы, ружейно-пулеметный огонь ему нипочем. Есть у большевиков танки? Отдельные экземпляры, захваченные в боях, и, уж конечно, нет экипажей, запасных частей. А если взять авиацию? Самолет — идеальный разведчик, молниеносное средство связи. И опять — много ли их у большевиков? Единицы. И разве не то же самое можно сказать о пулеметах, орудиях, бронепоездах? Но другое гораздо важнее. Все, что у красных есть, они сейчас тонкой ниточкой вытянули вдоль линии фронта, и это исчерпывающе доказал своим прорывом Мамонтов. Его рейд — безошибочный пробный камень. Он наглядно свидетельствует цивилизованному миру, насколько непрочна Совдепия. Что, смело перешагнув линию фронта, можно идти без задержки. Что вся ее территория созрела, чтобы принять белую власть. Не будем перечеркивать усилий Добровольческой армии! Она — тоже герой. Но она действует традиционно. Всего лишь теснит фронтовую ниточку красных войск. А здесь, у Мамонтова, рывок, здесь полет. Прямая дорога к сердцу каждого русского. Я счастлив, что вчера смог собственными глазами это увидеть. Как мне сказали, в Козлове осуществился классический вариант установления белой власти. Он и воистину классика. Уверенно, быстро, с точным знанием цели и средств. С полным пониманием ожиданий народа. Всего через несколько дней то же свершится в Рязани. За нею — Москва. Но начало-то этому триумфу будет положено под Раненбургом, куда мы с вами сейчас спешим и где мамонтовский корпус пронижет лучшие части Красной Армии с той же легкостью, с какой раскаленный нож пронзает ком сливочного масла, ком снега, если хотите… Раненбург! Счастливейшая судьба! Что об этом крошечном городишке было прежде известно? То лишь, что некогда царь Петр Первый подарил его Александру Меншикову. Но и только. Теперь Раненбург входит в историю. О нем заговорят в Лондоне, Вашингтоне, Париже. Полагаете, в других странах уже сейчас не следят за победами Мамонтова? Вы плохо думаете о западном мире. Сражение под Раненбургом окажется вехой — и, поверьте, одной из важнейших за многие годы. Суд истории неподкупен. Это истина. Его не обжалуешь. Как раз сегодня военный совет в Кочетовке выносит свой гибельный для всего большевизма окончательный приговор…
Двадцать пятого августа в Кочетовке и в самом деле состоялся военный совет мамонтовского корпуса. В своих заметках, опубликованных в «Донских областных ведомостях», генерал-майор Попов так повествует об этом:
«…Открывая заседание, генерал Мамонтов познакомил присутствующих с общим стратегическим положением фронта и задал вопрос: продолжать ли поход на Москву или идти на соединение с Донской армией?»
(Насколько можно судить, речь идет о фронте тех частей Донской и Кавказской белых армий, которые в это время уже отходили под натиском войск группы Шорина, 14 августа начавших наступать в общем направлении на станицу Усть-Хоперскую и Царицын.
Но продолжим свидетельство Попова.)
«Из обмена мнениями решили оказать непосредственную помощь Донской армии. К этому присоединился и начальник штаба корпуса полковник Калиновский.
Генерал Мамонтов, закончив дебаты, объявил, что он вполне согласен со всеми выступлениями…»
Эти утверждения Попова — неправда. Решение, о котором он говорит, было принято вовсе не в Кочетовке, а гораздо позже, уже в последние дни рейда.
Можно также подумать, что на военном совете все было чинно и гладко. На самом деле за те пять часов, которые он продолжался, стены старого школьного здания в Кочетовке не раз сотрясались от весьма бурных речей.
Да, говорили в этот день много и горячо.
Мамонтов:
—.. И сколько же раз я слышал то ненавистное слово. Не было хлеба, плохой ночлег, противник оказал сопротивление — во всем виновата «авантюра». Но скоро обстоятельства изменились. Казаки подбодрились. Среди них послышались песни. Вместо слова «авантюра» появилось слово «Москва». Особенно после Тамбова окреп дух казаков. Не зная усталости, стремятся они вперед, верят в победу, и сегодня первый долг полководца — слишком уж осторожным решением не отобрать у них эту победу. Начальник штаба доложит основную идею, которую следует обсудить на совете.
Калиновский:
— …Из картины, которая мной обрисована, проистекает, что до настоящего момента все операции, проводившиеся частями корпуса, представляли собой движение крупной массы войск с незащищенным тылом. В такой обстановке быстрая перемена театра военных действий является решающим обстоятельством для успеха. Этим объясняются наши победы, но также и столь скорое оставление нами Тамбова… Один занятый город, даже достаточно крупный, еще не есть территория для позиционной войны, и потому-то если прежде части корпуса шли в одном, общем для всех направлении, то теперь предусматривается разделение их на две колонны: правую и левую. Выйдя из района Козлова, эти колонны начнут веерообразно расходиться в стороны, с каждым днем охватывая все большую территорию.
Попов:
—.. И тогда ближайшая цель правой колонны — Раненбург. Отсюда это всего в семидесяти верстах, но конные разведки, проделав путь втрое больший, уже доходили до Рязани и Тулы. Сомнений нет: нас и там встретят освободителями, как было в Тамбове, Козлове. Однако те же разведки докладывают: местность там бедная. В магазинах, на складах почти нечего брать, коней в деревнях мало. Те, что есть, плохи. Москва, бог даст, за все вознаградит, но до нее триста шестьдесят верст, и версты эти, как видно, будут не только нелегкими по длительности переходов, но и весьма, весьма скудными.
Родионов:
—.. Тревожное обстоятельство. Как вам известно, перед своим уходом красные разбрасывают прокламации под названием «Обращение кавалеристов-казаков, обманутых Мамонтовым». И вот именно в пехотных частях отмечено наибольшее число случаев, когда казаки прокламации подбирают, читают, прячут по карманам. В конных частях такое явление наблюдается гораздо реже…
Кучеров, генерал-майор, командир Сводной донской конной дивизии:
—.. Тульщина да Рязанщина — край мастеровых, отходников, испокон веков недородный. Да и от Дона это все дальше и дальше. Другое дело Воронежская губерния. По моему суждению, ее-то и следует освобождать в первую очередь.
Постовский, генерал-майор, командир 12-й Донской конной дивизии:
— … Но очевидно — тут я не делаю никакого открытия, — если в полковом обозе у казака есть и собственное добро, то чего ради будет он в красные призывы заглядывать? Забота о сохранности обоза, о его приумножении, о его благополучном прибытии на Дон — это еще и забота о сохранности духа каждого казака.
Толкушкин, генерал-майор, командир 13-й Донской конной дивизии:
— …Такое решение правильно в первую очередь потому, что вся местность, охваченная колоннами, сразу задышит по-казацки. Давно пора. И давно пора признать: обозы уже начинают обременять полки. Снижаются быстрота перемещения и маневренность. Кроме того, хочешь или не хочешь, а десяток казаков от каждой сотни все время крутится возле возов. Я созывал командиров полков: «Что такое?» Отвечают: «Возчики — народ ненадежный. Намобилизованы с бору по сосенке». Верно! Но потому и осмелюсь поставить вопрос: не следует ли безотлагательно отправить обозы на Дон?
Сизов:
— … И таков же строгий приказ главнокомандующего вооруженными силами Юга России: вся территория большевиков — военная добыча. Но это не значит, что в захваченных местностях допустим произвол. Напротив. Наши полки приносят туда истинную законность. А коли так, тогда бесспорно и то, что интендантский отдел штаба корпуса и интенданты дивизий и полков под его руководством представляют собой единственный аппарат, который имеет право учитывать и сберегать реквизированное имущество. Но что же мы видим? В Козлове интендантский отдел был полностью от такой деятельности отстранен. Его обязанности возложили на себя порученцы обоза, состоящего лично при командире корпуса. А результат? Бессмысленно уничтожены огромные материальные ценности, в различных учреждениях бесконтрольно, неизвестно в чью пользу, изымалось содержимое сейфов, в том числе секвестрированные большевиками личные достояния.
Мамонтов:
— Вы забываетесь! Этот обоз — корпусная трофейная казна. Я лишаю вас возможности продолжать. Прошу подчиниться.
Мельников, генерал-майор, командир пешего отряда: — … Ведь именно пехотинец выносит на своих плечах наибольшие тяготы. На пути к полю боя, на самом этом поле, от огня противника, из-за капризов погоды. В довершение всего в села и города пехотинец неизменно приходит позже, когда там уже побывали кавалеристы. Но даже если пехотинец и подберет какую-либо брошенную вещицу, он сам на себе, изнемогая от собственной своей амуниции, должен ее нести, а не может, как любой конный казак, швырнуть перед седлом. Условия же, в которые по части снабжения корпус поставлен с самого первого часа прорыва, таковы, что приучают казака к мысли: о себе ты только сам позаботишься. Всем остальным…
Мамонтов:
— Благодарю вас. Будьте любезны дальше не продолжать. Островоздвиженский:
-.. И это издревле в традициях казачьего воинства: возвратясь из похода, одаривать православную Христову церковь. Истинно! И пора уже. Пора спросить себя каждому, от рядового казака до прославленного генерала, командира корпуса нашего: «А что возложу я к алтарю храма во славной казачьей столице? Иконы какие? Какие дары на оклады к ликам святых христианских? Чем отблагодарю православную церковь нашу за ее молитвы о здравии и победах наших, о вечном блаженстве воинов во царствии божием?.. Однако не клевещу ли я по убогому своему неведению? Не есть ли уже и сейчас многое из того, что хранится, сберегается в казачьем обозе, дар господу нашему? И не воистину ли свято тогда это добро?..»
Мамонтов:
— Искренне рад, что присутствующие правильно оценили задачу, которая стоит перед корпусом. Она действительно в том, чтобы всемерно расширять освобождаемую от большевиков территорию. Становиться государством! Я даже так позволю себе выразиться. И значит, далее частям корпуса следует идти как на север, то есть туда, куда это необходимо во имя скорейшего решения главной военной задачи — освобождения Москвы, но и на запад — к городам Ливны, Елец, ради означенного смелого расширения территории. И дело тут не только в том, что у нас достаточно сил для одновременного решения обеих этих задач, но и в том, что лишь тогда нами будет достигаться необходимое сочетание позиционных боев и маневрирования… Прозвучало также: хорошо бы сейчас отправить обозы на Дон, как это было сделано в начале рейда. Моя точка зрения прежняя: чтобы выполнить свою историческую задачу освобождения России от большевизма, корпус должен снабжаться, ничего не реквизируя у обывателя. Иное дело — государственные запасы. И то, что какая-то часть их перешла в личную собственность воинов, объективное обстоятельство. Не считаться с ним невозможно. Минусы: меньшая маневренность полков, снижение скорости передвижения, — однако, как справедливо было замечено, это и дополнительно цементирует корпус. Но коли так, то необходимо, чтобы обоз до последней минуты рейда следовал вместе с войском… И в заключение. Во-первых. Интендантская служба обижена, что не была допущена в Козлов. Это исправлено. Моим приказанием канцелярия подполковника Сизова в качестве главной комендатуры остается в Козлове для наведения там должного порядка. Того самого, о котором подполковник столь сожалел… Во-вторых. В связи с особойважностью наступления на Раненбург командиром сводной колонны, которая двинется в том направлении, назначается генерал Попов с оставлением за ним обязанностей начальника оперативного отдела штаба корпуса. Военный совет закрывается. Всех благодарю.
Каждое из этих высказываний не было искренним.
После Тамбова и Козлова личные обозы Кучерова, Постовского и Толкушкина состояли уже из сотен повозок. И переть со всем своим добром на Москву? Так им рисковать? Да пропади пропадом любые дальнейшие военные планы! К Дону! Домой!.. Ничего больше. И конечно, сейчас уже от обозов своих — ни на шаг.
Попов — тот просто обманывал сам себя. В районах северней Раненбурга склады и магазины были пусты теперь потому, что еще 23 августа тамошние ревкомы получили телеграфное обращение Центрального Комитета Российской Коммунистической партии с призывом не только всемерно усилить вооруженное сопротивление мамонтовцам, но и «угонять с пути следования неприятеля кавалерийских лошадей, скотобазы, увозить хлеб, всякую вообще ношу». Попов знал об этом, но всячески стремился не допустить в свое сознание мысль, что отныне для корпуса начнутся совсем другие времена. Тамбовский успех кружил ему голову.
Сизов сводил личные счеты с Мамонтовым.
Островоздвиженский объявлял награбленное святым, если только хоть какая-то часть его предназначалась в дар церкви.
Верхом лживости были, конечно, выступления Калиновского и Мамонтова. Их рассуждения о выгодах сочетания позиционной и маневренной войны служили всего лишь оправданием для невыполнения ими приказа: прорвав фронт, нанести удар по тылам Лискинской группы красных, а вовсе не увеличивать занятую корпусом территорию за счет любой местности, которую окажется удобно захватить.
После совета Мамонтов пожелал прежде всего приватно поговорить с Поповым. Однако сказал он ему только две фразы: — Вы — надежда России. Запомните это.
Зато его беседа с Родионовым была значительно более долгой. Тоже наедине.
Началась она так:
— Я очень вам верю, Игнатий Михайлович. В том, что вы говорили сегодня на совете, — не только глубокое понимание основных трудностей, с которыми сталкивается корпус, но и, что гораздо важнее, понимание путей их преодоления.
— Однако и вы, Константин Константинович, блистательно провели анализ выступлений. И правильно осекли нашего интендантского сребролюбца. Этакий голубь! А у самого личный обоз больше, чем у всех остальных офицеров штаба, вместе взятых. И еще посмел вмешивать сюда обоз, который при вас состоит! И ведь сам все прекрасно знает!
— Вы правы. Тот обоз — наш общий приз. Собственность всего донского казачества. Убежден: после завершения рейда там найдется моя доля, да и ваша, Игнатий Михайлович. И ваша доля может быть очень значительной. Это справедливо еще потому, что дельному офицеру некогда предаваться собственным материальным заботам.
— Совершенная истина, Константин Константинович. Наступила долгая пауза. Смотрели друг другу в глаза, молчали. Потом Мамонтов продолжил:
— Прежде я недооценивал вас, Игнатий Михайлович. Вы мне казались, ну, как бы выразить…
— Не слишком гибким, да?
— Пожалуй. Нои еще человеком, с которым невозможен контакт… э-э… за пределами службы. Вот что я хотел сказать.
— Прежде, признаться, и я так думал о вас, — через силу рассмеялся Родионов.
Снова последовала пауза. Наконец Мамонтов кивнул в сторону окна:
— Где сейчас тот господин?
Он не назвал фамилии, но Родионов понял, что речь идет о Манукове. Ответил, взглянув на часы:
— Уже в одной из деревень. Отсюда верст двадцать.
— В каком он настрое?
— В самом восторженном. «Козлов — это блестящее решение проблемы будущего России» — его слова. И лично о вас высокого мнения.
Мамонтов расправил усы.
— Но не передал ли он из Козлова каких-либо донесений?
— Вполне вероятно. Сегодня в Новочеркасск выезжает курьерская группа. С нею проследует один из британских офицеров.
— А-а… Он представлялся мне в связи с отъездом. Его отзывает миссия.
— Совершенно точно. Капитан Бойль. Интересующий вас господин вчера встречался с ним дважды. И уж, во всяком случае, свое суждение ему высказал. То самое, которое я приводил.
— Понимаю, — сказал Мамонтов.
— Чтобы он почему-либо не дополнил его негативностью, поскольку из города наши части уходят, а при этом всегда возможны известные резкости по отношению к местному населению…
— Понимаю… Да-да, понимаю.
— Я посчитал удобным уже на рассвете сегодня устроить отъезд всей их компании из Козлова.
— Разумно.
— Отдохнут пару дней в тихой лесной деревушке. А затем — Раненбург. Лично участвовать в наступлении на него господин этот полагает для себя необходимостью. Развитие событий там предрешено, я посчитал целесообразным дать ему такую возможность. Собственно, потому он и согласился на столь скорый отъезд из Козлова.
— Но — контроль, — выдохнул Мамонтов. — Каждого шага. Лучше — даже каждого движения мысли. Ни на минуту не выпускать из поля зрения.
— Будет сделано.
— Особенно попытки связаться с кем-либо в Екатеринодаре.
— Таганроге, ваше превосходительство. Иностранные миссии уже квартируют там. Пришло известие: ставка тоже туда переходит.
— Пусть в Таганроге. Важно не упустить: у него могут быть собственные каналы сношения.
— Вполне, Константин Константинович.
— Держать под колпаком. Так, кажется, называют это в охранке.
— Что вы, какая же мы охранка?
— Я пошутил… Контроль. И все мне тотчас докладывать.
— Будет сделано. Можете не сомневаться…
В лесной деревушке, куда в этот день привезли компаньонов, местных жителей не было. То ли их выселили, то ли они заранее сами ушли и угнали скотину. Размещалась здесь 2-я сотня 63-го полка Сводной донской дивизии. Теснились в избах невероятно. Тем не менее их четверке отвели отдельный дом. В одной его половине поселились они, в другой — десяток прикомандированных к ним казаков во главе с Павлом Ивановичем Дежкиным, юношей лет девятнадцати, сероглазым, с тонкой талией, перехваченной широким ремнем. Держался юноша этот застенчиво, в разговоре нередко краснел. Компаньоны фазу начали величать его просто Павлушей. По званию был он всего лишь хорунжий; погоны, ремни с кобурой, сапоги, гимнастерка, брюки — все это на нем было с иголочки.
— Наш генерал — орел, — говорил он о Мамонтове. — И казаки — орлы. Правда?
Первоначально их комната была совершенно пуста. Казаки натаскали сена, застлали его кошмами. Притащили они и обычный крестьянский стол с ножками крест-накрест, но скатертью покрыли белейшей, с вензелями по углам. Пословицу «не украсть — дню пропасть» Шорохов слышал в этот день неоднократно. Всегда она сопровождалась общим хохотом.
Так же просто устроилось с едой. Ее стали носить «с офицерского котла», как гордо сообщил Павлуша. Словом, было сделано решительно все возможное, чтобы жилось их четверке удобно.
Притом свободные от наряда казаки всей сотни нередко собирались во дворе подле избы и то пели хором, то затевали шуточную борьбу — чернобровые чубатые парни, любители подвигаться и посмеяться.
Впрочем, кроме Павлуши, никто не только из рядовых казаков, но и офицеров ни в какие отношения с ними не вступал. Будто не замечали. Жизнь шла монотонно. Варенцов раскладывал пасьянсы. Нечипоренко валялся в углу на кошме. Мануков, засунув руки в карманы брюк, почти безотрывно стоял у окна. Оживлялся он, только если на дороге кто-либо показывался.
В отличие от них Шорохов в доме почти не находился. Причина была проста: лишь так он мог повстречать связного.
Ему быстро удалось составить себе полное представление о здешней воинской части: сто двадцать семь конных, батарея из двух четырех-с-половиной-дюймовых английских орудий. Командует сотней есаул Корниенко, сутулый угрюмый человек.
Конечно, и эти сведения имели ценность. Как и маршрут, по которому их везли, численность и вооружение полка под началом Антаномова, номера частей, вступивших в Козлов. Главным все же было другое: фамилии деятелей, возглавивших Козловскую контрреволюцию, обращение Мамонтова к жителям, распоряжения военных и местных белых властей и, наконец, весь разговор начальника штаба корпуса и Манукова в усадьбе о ближних и дальних целях казачьего рейда, рассуждения самого Манукова на пути к этой деревне.
Когда Шорохов той ночью, в отцовском сапожном сарае, обсуждал со связным возможности, которые могла открыть поездка в компании Манукова, почти пределом мечты было хоть что-то узнать о потребностях казачьего войска в провианте, сбруе, обозном имуществе. Теперь же в его руках оказались сведения наиважнейшие, самые срочные. Изложенные на полосках тонкой бумаги, они теперь бесполезно томились между двойными стенками шороховского портсигара. И сколько еще будут томиться?
К их избе примыкал сад. Росли в нем одичавшие яблони, вишни. Время от времени Шорохов приходил туда, присаживался на завалинку. Можно было сидеть, ни о чем не думая. Казалось, и боль в боку при этом стихает.
Однако уже вскоре возвращалось беспокойство: что если в деревне появился связной? Местных жителей тут нет, привлечь к себе подозрение очень легко… Либо, не увидев его, пойдет дальше.
Он покидал сад. Снова и снова, как бы прогуливаясь, кружил по деревушке.
На следующий день утром, во время завтрака, Варенцов обратился к Манукову:
— Николай Николаевич! Чего мы тут ждем?
— Наступления на Раненбург.
— И долго ждать?
— Я не генерал Мамонтов и не начальник его штаба.
— Все же лучше было стоять ближе к этому городу, — вступил в разговор Шорохов. — Какие-то встречи… Пусть осторожно.
— И поскользнулись бы еще раз, — бросил Мануков, не взглянув на него. — И может, не так удачно.
Тут вмешался и Нечипоренко, который уже отзавтракал и успел вытянуться на кошме:
— Чего рванулись сюда как скаженные? И в Тамбов не заехали. Вы, Николай Николаевич, видать по всему, делаете свои дела через штабистов. Тогда понятно, что вам все едино, где быть.
— Какие же вы, право, — Мануков резко поднялся из-за стола. — Твердили на все лады: «Хорошо быть гостями действующей армии». Гостями! Это в первую очередь — доверяться хозяевам.
— Ну знаете, — Варенцов тоже встал со своего места. — Христофор не так уж не прав. Вам пожелалось из Козлова уехать — значит, и нас оттуда сорвали. Вот и все к нам доверие. Знать бы уж: в компании с кем? Да, с кем? — повторил Варенцов упрямо, и Шорохов понял, что ради этого вопроса он и начал разговор. — Вы Митрофана Степановича, козловского нашего благодетеля, еще не забыли? Так вот, смею сказать, он доверенным лицом старого Манукова был тридцать лет. В их семье и сейчас его своим человеком считают. А от меня у него и подавно секретов нет.
— И что же? — спросил Мануков.
— То лишь, что сказал. Я не девица на выданье. Пустыми речами не обольщаюсь.
— О чем вы? Зачем? Особенно сейчас? Здесь? Мы же благоразумные, солидные люди!
Ничего больше не сказав, Мануков ушел из избы. Тяжело хлопнула за его спиной дверь.
Нечипоренко расхохотался:
— Прижало! Не лю-убит!.. И ты, Фотий, этого ферта в дому у себя принимал? Дуську за него выдать ладил? Ладил-ладил, не отрекайся. В мыслях-то было!
Шорохов поглядел в окно. Мануков стоял посреди двора, хмуро уставившись себе под ноги. По ступенькам крыльца той половины дома, которую занимали казаки, бодро сбежал Павлуша; подойдя к Манукову, остановился с явным намерением обратиться, но тот лишь отвернулся от хорунжего. Зардевшись, Павлуша возвратился в дом.
«Зачем ему, этому ростовскому коммерсанту, коли он белый секретный агент, надо было еще там, на Дону, выдавать себя за другого? — подумал Шорохов. — Морочить Фотия, дочку его. Какой мог быть в этом расчет? Но какой-то же был?»
Обедать Варенцов пожелал отдельно. Павлуша засуетился. Второй стол организовали на казацкой половине. Нечипоренко метался туда-сюда. В конце концов присоединился к Варенцову.
Шорохову вся эта ссора была безразлична, ничего в его взаимоотношениях с компаньонами не меняла. Он сидел напротив Манукова за столом, делал вид, что не замечает его мрачного вида, молчаливости, потом вышел за ограду, стоял у ворот.
На дороге, пролегающей мимо деревни, появился конный отряд. Комья грязи разлетались из-под копыт. Над землей будто стлался серый туман.
Приблизился Павлуша. Остановился рядом. Шорохов покосился на него: уже залился краской, что-то беззвучно шепчет.
«Мамонтов — орел. Казаки — орлы? — подумал Шорохов. — Но, может, он-то и есть связной? А почему бы нет?»
Застенчивость, деликатность, отзывчивость и то, с какой охотой выполнял Павлуша свои обязанности сопровождающего их четверку, очень располагали к нему. Человека с такима чертами характера Шорохов вполне мог представить себе в общем ряду связных, которые в прошлом к нему приходили. Куда невероятней было представить другое — что Павлуша полосует кого-то нагайкой, набивает мешок чужим тряпьем.
Он ободряюще улыбнулся:
— Вы что-то хотите сказать?
Рдея уже как маков цвет, Павлуша кивнул на казачий отряд:
— Наш полк. Первая и третья сотни. От Козлова идут, арьергард. — Арьергард?
Павлуша с готовностью пояснил:
— Наши еще вчера оттуда начали уходить. А теперь так и вообще в Козлове осталось всего двести сабель. При мне командир полка с подполковником Сизовым договаривался.
— Погодите, Павлуша. В Козлове-то кто теперь?
— Местная власть. Городская управа, стражники, самооборона. Казаки только для прикрытия канцелярии коменданта. Обороны города они касаться не будут.
Это была прекрасная новость. Значит, красные скоро вернутся в Козлов. Не Калмыков же и Митрофан Степанович возьмут в руки винтовки! И какое письмо в газету, теперь уж в советскую, будет писать гражданин Скоромников?
— И Тамбов наша дивизия занимала, — продолжал Павлуша. — Три дня простояли. Вот уж где было! На станции Пушкари сто тысяч снарядов взорвали. Во всем Тамбове стекла повыбило. Вокзал искорежило — не передать. Но скверный город. За командира корпуса обидно. Так он ждал, что власть образуется. Из самих же тамбовских… Зато в Козлове он сразу приказал, чтобы управа была. Сколько можно на казаках ехать?
Какие все это были восхитительные известия!
— Но, Павлуша! Вы могли из Тамбова уйти, а учреждения, о которых вы говорите, возникли потом.
— Не-ет. Большевики его тут же заняли. Знаю. Мы самыми последними уходили.
«Мы тогда, в усадьбе, не могли понять, почему нас не везут дальше. А куда было везти? Из Тамбова мамонтовцы уже ушли, Козлов еще не захватили», — какое-то время Шорохов совершенно не слушал Павлушу, думал: «Так и есть. Про то, что казаков в Тамбове больше нет, от нас скрывают, в Козлов впустили лишь после того, как навели там белогвардейский глянец. Теперь держат в лесу, чтобы мы, не дай бог, тоже чего-то не подглядели. Почему? Что за всем этим?» Его размышления прервали слова Павлуши:
— Вы поверите? Очень я вашу страну люблю. Другой такой вообще нет. Старинные города, замки.
— О чем вы, Павлуша? Какую страну?
— Которую вы здесь собой представляете.
— Какую, Павлуша?
— Англию. Я о ней много читал, и все мне необыкновенно нравится… Вы прямо из Лондона приехали? Что я сказал! Из Англии можно только приплыть. Или как правильней? Великобритания?.. Знаете, чему я особенно рад?
— Чему, Павлуша?
Шорохов с опаской смотрел на своего собеседника, еще совершенно не в состоянии верить его словам.
— Что на наш фронт ожидается английская кавалерия. Среди офицеров это все говорят. Я, знаете, даже прямо сейчас хочу проситься в батарею, где британские орудия. Не потому лишь, что по всей Донской армии в таких батареях снарядов полно: их постоянно подвозят по морю, — служба там мне вообще будет приятна. Вы понимаете? Не знаю, возьмут ли? В этих батареях офицеры и унтер-офицеры-британцы. Казаки только при лошадях. Но я вот что думаю. А если к войсковому атаману обратиться? Как вы считаете? Он маменьку мою хорошо знает. И меня тоже. Я совсем еще маленьким сколько раз у них в гостях в доме был.
«Из нашей четверки только Мануков может быть из Англии, — уже с лихорадочной поспешностью думал Шорохов. — И тогда все в его поведении объясняется. Вплоть до этой утренней ссоры. Не так выходит она и никчемна».
— Павлуша, но откуда вам известно, что мы… — у Шорохова не хватило решимости продолжать.
— Есаул Корниенко и командир полка между собой говорили, когда команду для вас выделяли, — ответил Павлуша и, вновь закрасневшись, добавил:- Вы, господа, скоро назад собираетесь? Возьмите меня с собой. Я по-английски не знаю, только по-французски. Но я научусь, уверяю вас!
Что-то надо было ответить ему. И срочно. Очень впопад. Подумаешь — судьба Козлова и Тамбова! Рано ли, поздно ли, она бы стала известна. Но если Мануков, или, вернее, тот, кто себя так называет, агент, прибывший из Англии и, как уже не раз было замечено, засекреченный и от белоказаков, — значит, он эмиссар этого государства, засланный в мамонтовский тыл, чтобы все увидеть своими глазами и доложить тем, от имени кого он столь уверенно спрашивал тогда в усадьбе: «И что же, как полагаете, нужно, чтобы ваши успехи и дальше множились?.. Цифры! Сроки! И наконец, строгие взаимные обязательства». Вот с кем, оказывается, Шорохов трясся в одном экипаже, валялся на перинах поповского дома и кто сейчас там, в избе, ожидал обещанного наступления, во время которого казачье войско «пронижет лучшие части Красной Армии с той же легкостью, с какой раскаленный нож пронзает ком сливочного масла». Потому-то он и ехал в компании донских купцов и тоже под личиной купца. На Западе больше не верят генеральским реляциям. Сколько раз уже в них объявлялось: Советская республика вот-вот будет сокрушена, только дайте еще винтовок, еще пулеметов, еще инструкторов. Присылали. Ухало, как в пропасть. И решили проверить. В сотый раз, наверно. Но теперь уже тайно и от самих белых господ. Что же выходило? Мануков — это сейчас тот человек, который Мамонтову, Кучерову, Постовскому, а может быть и самому Деникину, будто строгий учитель, ставит отметки за искусство вести сражения, за способность толково распоряжаться оружием, присланным с Запада, и, конечно, за уменье привлекать на свою сторону население захваченных ими местностей. И сам Мануков, и те, кто его направил в Россию, вполне отдавали себе отчет: иначе Страну Советов не победить. Но генералы-то эти уже знали о миссии Манукова и принимали в отношении его должные меры. Как и он, Шорохов, будет теперь принимать свои.
Был нужен совет. Всего лучше, чтобы снова пришел тот, последний, связной. Сводки по необходимости кратки. Связному же он смог бы пересказать чуть не каждое мануковское слово.
Он взглянул на Павлушу. Ждет. Ах да! Просится в Англию. Глуп настолько, что его, российского заводского пролетария, принял за иностранца.
— Я, Павлуша, ваши чувства вполне разделяю. Они вам делают честь. Вы… Как бы это сказать, — Шорохов говорил медленно, с осторожностью подбирая слова. — Вы человек благородный. Устремления ваши прекрасны. Но… Но поездка наша в самом начале.
— Хорошо, — еле слышно отозвался Павлуша. — Буду ждать. Хоть целый год. Я готов. Только, пожалуйста, не забудьте.
— Что вы, — воскликнул Шорохов. — Какой же год! Недели три, ну, может, четыре.
— Так быстро?
— Вы правы, — согласился Шорохов. — Время проходит быстро. Но уже в ближайшие дни нам, возможно, потребуется офицер для связи. Тогда я предложу откомандировать вас в наше распоряжение. Однако и у меня к вам просьба. Ваш есаул допустил большую ошибку. Вы понимаете, о чем идет речь?
— Сам он мне ничего не говорил, — побелевшими губами прошептал Павлуша. — Они между собой. С командиром полка. Как самый большой секрет… Только, бога ради, не подумайте, что я подслушивал! Такую низость я никогда себе не позволю. Они не знали, что меня учили французскому языку. Думали, будто я такой же, как и всякий простой казак.
— Дело однако идет о серьезном проступке. Если вы еще хотя бы с кем-то об этом заговорите и мне о таком разговоре станет известно…
— Что вы, — Павлуша прижал руки к груди и сплел пальцы. — Скорее умру. Я только вам. И только потому, что вы тут самый порядочный человек. Честное слово… Здесь такие грубые люди. А ведь я почти закончил гимназический курс… Сначала я хотел обратиться к господину Манукову, он просто отказался со мной говорить. И сейчас я не понимаю того, что происходит. Господин Варенцов не желает сидеть с господином Мануковым за одним столом. Это так странно…
Шорохову надо было как можно скорее остаться в одиночестве и все хорошенько обдумать.
— Мы, Павлуша, — сказал он, — обо всем с вами договорились. Единственное, что теперь надо: взаимно не терять друг друга из виду. Ну и ждать.
— Я понимаю, — почти беззвучно ответил Павлуша и отошел.
Шорохов поскорее завернул за угол дома, опустился на знакомую завалинку. Меньше всего сейчас хотелось встречи с кем-нибудь из компаньонов. Прежде надо было освоиться с мыслью о новом качестве Манукова. Теперь становилась понятна осторожность, с которой тот приглядывался к нему до отъезда. К Варенцову и Нечипаренко тоже, наверно, подходил с недоверием, как бы случайно, оставляя за собой право выбора. Вроде бы только через знакомство с варенцовскои дочкой. И если вправду его фамилия Мануков, то с Николенькой Мануковым они его просто спутали. И винить тут следовало самого Варенцова: уж очень хотелось ему, чтобы спасителем дочери оказался наследник всего мануковского дела Впрочем, и этот-то Мануков был не беден. Куда там!
«Связной приходил одиннадцать дней назад, — подумал он. — Целых одиннадцать! Вечная мука ожидания!..»
Из шороховской записи:
«.. В батареях англ. оруд. снаряды всегда. Подвоз морем. От него же: из разговора команд. 63 полка с главн. комендантом Козлова Сизовым — в Козлове в наст. вр. 200 казаков для охраны канц. коменд. Оборона города возлож. на отр. вооруж. буржуазии. Тамбов был оставлен через 3 дня. На ст. Пушкари взорвано сто тыс. снарядов. Среди офиц. слух о скором приб. на донск. фронт англ. кав. Он же: случайно подслушал разгов. есаула Корниенко с ком. 63 п., что нашу четверку считают секретными агентами Англии. Варен., Нечипор. исключаются. Мануков — несомненно. Сужу по его поведению. Прямых данных нет. Его цель — оценка использ. помощи Запада, успешности внутр. полит. Мамонт…»
— … А мне невыгодно, — сказал Калмыков, председатель Козловской городской управы, помещик, владелец мельниц, мучных и зерновых складов, некогда большевиками отобранных и теперь ему возвращенных, мужчина вальяжный, всей внешностью похожий на английского аристократа и даже женатый на англичанке. — Мне только что управляющий битый час толковал, — он протянул Сизову конторскую книгу в лакированном, под мрамор, переплете. — Цены на дрова, на дрожжи, на соль, на воду — да, и на воду, представьте себе — такие, что… Мука — это вообще товар по цене золота.
— Но в день вступления корпуса на козловском базаре мешок муки шел по сто рублей. Многие ее достаточно запасли.
— А теперь пуд дешевле чем за полторы тысячи не купить. Пуд! При такой цене фунт пшеничного хлеба будет обходиться в сорок рублей. Это еще без какой-либо прибыли. Но и она должна быть. Пусть не такая значительная, но все же…
Сизов, в кабинете которого происходил этот разговор, возмущенно поднялся из-за письменного стола:
— Что такое вы говорите? До нашего прихода большевики тут продавали хлеб по рубль тридцать копеек.
— Пшеничный. Ржаной так и по рублю четыре копейки за фунт, — с усмешкой ответил Калмыков. — Было установлено декретом.
— Вот видите.
— Но и громадные убытки на каждом фунте несли.
— И чем-то они их покрывали?
— Тем, что мужик по твердой цене им зерно продавал. Продразверстка! Слышали такое слово? Контрибуцию накладывали на того, кто побогаче. Что ни о какой прибыли на хлебной торговле не помышляли. Вообще в этом вопросе ни с какими затратами не считались. Да и продавали они такой хлеб лишь тем, кому паек выдавался. По талонам.
— Послушайте! Вы же не только фабрикант, вы городской голова. Мы тоже не намерены требовать, чтобы хлеб по низкой цене продавался всем. Но служащему вашей же управы — нужно, чиновнику почты, врачу больницы — нужно. Да и если такого хлеба в продаже нисколько не будет, что станет с базарными ценами?
— Э-э, куда вас занесло.
— Вы можете созвать в городской управе промышленников?
— Могу. Но бесполезно. И они скажут: «Не будем. Невыгодно». И я подтвержу: «Невыгодно». Сейчас любой товар каждый день дорожает. И как! А займись производством? Того нет, другого. Цены на любой сырой товар бешеные. Всякий торговец за три дня на простой перепродаже в несколько раз больше возьмет. Чего же морочиться? Да и какое дело вообще можно сейчас на целый год рассчитывать? В этом — то вы себе отчет отдаете?
Сизов перевел дух и лишь тогда спросил:
— Но вы-то, вы знаете, на чем господин Керенский власти лишился?
— Это не простой вопрос.
— Нет, простой. На том, что в Петрограде в его распоряжении хлеба осталось всего на полдня. Хлеб-то был! Да вот так же по амбарам да складам у господ спекулянтов.
— О господи! Что такое вы мне говорите?
— Да-да, из-за того самого и государь наш лишился трона. Февральские беспорядки с хлебных бунтов начались, не забывайте!
Калмыков удивленно взглянул на Сизова:
— Вы чего хотите? Чтобы предприниматель, как и при большевиках, разорялся? Комиссары знаете как говорили? «Немедленно открывай производство, а то фабрику совсем отберем». Опасно, господин Сизов, очень опасно, что и вы таким образом рассуждаете. Для нашего с вами единения это опасно. А промышленников соберем, почему не собрать?
Сизов швырнул конторскую книгу под ноги Калмыкову:
— Копеечники! По семь с половиной тысяч процентов на каждом мешке муки успели нажиться! Мало вам? Мало? На хлебе хотите то же самое брать?.. Нигде нет от вас спасу…
Это говорил человек, широко известный собственными спекуляциями на черных рынках городов Юга России. В ответ Калмыков лишь сдержанно улыбнулся.
Завтракали, пили чай, в третьем часу сели обедать. Все это почти в полном молчании, неторопливо. Поначалу так проходил в лесной деревушке следующий день. Шорохов даже подумал: «Не мое ли напряжение всех сковывает?» Но выдавить из себя не мог и двух слов.
Они еще сидели за столом, когда прискакал верховой, скрылся на казацкой половине дома. Через минуту Павлуша вбежал к ним в комнату:
— Господа! Боковой отряд правой колонны корпуса вступает в Раненбург! Бой за железнодорожную станцию завершается! Нам предлагается прибыть туда.
По Козлову в этот день усиленно патрулировали стражники — все, как один, из местных, в гражданской одежде, но только с белой повязкой на рукаве. По двое дежурили на углах улиц. Злыми глазами всматривались в прохожих, командовали:
— А ну стой! Стой! Я тебя знаю. Комиссар. Пошли в комендатуру!..
В городе они были теперь единственной властью.
Едва возникнув, громыханье мостов уже оставалось позади. Так быстро мчались экипажи, а сопровождавшие их верховые все прибавляли и прибавляли хода, настойчиво увлекали за собой. Пыль слепила, секла по лицу. Кусты, деревья мелькали мимо, словно вытянутые в линию. Ухватившись за поручни, вжавшись в сиденье, Шорохов едва удерживался, чтобы при особенно резких рывках не вскрикивать от боли в боку.
Наконец по обеим сторонам дороги потянулись квадраты огородов и одноэтажные беленькие домики.
— Раненбург! — торжествующе прокричал Мануков и попытался встать во весь рост, подобно тому как он это сделал при въезде в Козлов.
Экипаж качнулся. Манукова отбросило на сиденье, он навалился на Шорохова, повторяя:
— Победа! Победа!
Пронеслись возле каменной церкви, миновали мост. Теперь впереди был некрутой подъем и сразу за ним — широкая развилка улиц. Винтовочные залпы, раздававшиеся в той стороне, куда мчалась их кавалькада, и какой-то все нарастающий треск ворвались в грохот экипажных колес, стук копыт. Стреляли слаженно, с короткими промежутками, как это делает обычно лишь хорошо обученная пехота, а треск исходил с неба. Там летел аэроплан.
Сопровождавшие экипажи верховые тотчас рассеялись по улице, развернулись, поскакали назад.
Грянул взрыв. Шорохов так и не понял, что это было: бомба с аэроплана, пушечный снаряд? Кони шарахнулись в сторону, кучера-казака с его сиденья будто смело, экипаж начал крениться.
Еще через мгновение перевернулся. Они оба вывалились из него.
Мануков тут же вскочил на ноги. В одной руке его был фибровый чемодан, в другой пистолет.
— Стой! — кричал он. — Стой!
Но экипаж был уже саженях в пятидесяти. Лишенный передних колес, по-лягушачьи подпрыгивая, он уносился навстречу показавшейся в дальнем конце улицы цепочке людей и скачущим оттуда же лошадям без всадников.
Шорохов тоже поднялся с земли. Ушибся, нет ли? Болит ли бок? Сейчас было не до того.
Не сговариваясь, они свернули в ближайший переулок и побежали.
Переулок оканчивался у реки. Вдоль ее берега, огородами они наконец достигли моста, перешли на другой берег. Домов там уже не было. Через поле тянулась дорога.
Коротко о бое под Раненбургом можно рассказать так. Еще 26 августа мамонтовцы подкрались к этому городу несколькими разъездами. На конях, а где спешившись, покружили по окрестностям, высматривая. Неожиданно для себя обнаружили линии окопов, у мостов охрану, и вела она себя так настороженно, что было ясно: на внезапность рассчитывать нечего. Казаков, по пути к Раненбургу разграбивших Филатовский винокуренный завод и потому хмельных, это все же весьма озадачило.
Постепенно подтянулись другие части общей численностью всего четыреста сабель и с ними одна артиллерийская батарея. На следующий день, после полудня, начался штурм. Расчет был на то, что у защитников города ни кавалерии, ни орудий нет.
Конница всегда идет в атаку с улюлюканьем, визгом, свистами, слепит блеском выхваченных из ножен клинков. Жутко стоять на ее пути. Стремителен бег лошади, дрожит земля. Так и кажется: ничто уже не спасет, не отвратит удара.
В семь часов вечера белоказаки ворвались на улицы Раненбурга.
Маневр кавалериста зависит от быстроты лошадиных ног. Сбитый с позиции пехотинец пред ним беспомощен. Чтобы контратаковать, ему надо прежде оторваться от противника. А как это сделать, если у нападающего преимущество в скорости?
Среди частей, оборонявших город, был бронепоезд «Непобедимый». По условиям местности он не мог активно включиться в сражение. Но когда, не выдержав лобового удара конной лавины и орудийных залпов, красноармейцы начали отходить, бронепоезд подобрал их и перебросил на железнодорожную станцию. Расстояние было всего две версты. Эти версты, эти сбереженные переездом минуты, решили дело. Когда конники подскакали к вокзалу, пехота уже изготовилась к бою и открыла залповый огонь.
Отступление превратилось в удачный маневр.
В это время пришло подкрепление: красногвардейцы и коммунары из Ряжска, два бронепоезда, кавалерийская бригада, пять батальонов пехоты, отряды под командой товарищей Ораевского, Василенко, Фабрициуса. В небо взлетела авиаэскадрилья. Слишком большой кровью уже было оплачено первоначальное непонимание того, что Мамонтов всякий раз бросает в атаку весь корпус и всякий раз умело маскирует свой удар наступлением якобы лишь нескольких сотен. Что, если он и в этом случае поступил так? Потому-то и собрали тут такие силы.
Около девяти часов вечера того же дня белоказаки были из города выбиты. Попытки повторить штурм они не предприняли, потекли влево, на запад, вдоль железной дороги Раненбург — Лебедянь, в бессмысленной злобе взрывая мосты, громя полустанки, захватывая поезда. В том же общем направлении на запад, на Лебедянь, верстами пятьюдесятью южнее, двигались тем временем и все прочие мамонтовские полки.
Второй экипаж, с компаньонами, Шорохов и Мануков обнаружили верстах в пяти от окраины Раненбурга. Уже стемнело, но все же еще издали они разглядели: кучера нет.
Мануков поставил в экипаж чемодан, неторопливо достал из кармана носовой платок, прижал к губам, откашлялся. Он вел себя так, будто не было никакой этой недавней гонки, стрельбы.
— Сбежал? — кивнул он на кучерское сиденье.
— Як з гарматы полюваты сталы, — сдавленным голосом ответил Нечипоренко.
Мануков обернулся к Шорохову:
— У вас что-нибудь из вещей пропало?
— Мелочи. Мыло, смена белья. — Документы, деньги?
— Это при мне.
— А вот я прихотлив, — он погладил рукой чемодан. — Обидно, если бы красные захватили.
«Значит, и ты считаешь, что бой проигран казаками, — подумал Шорохов. — Вот тебе и Раненбург!»
Мануков поднялся на ступеньку экипажа:
— Поехали.
— Куды? — надрывно спросил Нечипоренко.
— Прямо. Наша единственная задача сейчас: подальше убраться от этого места.
— Но куды? — повторил Нечипоренко.
— Не все ли равно? Или знаете иное решение? Ах нет? Тогда садитесь за кучера. Да не чинитесь. Будем сменяться по очереди. Сейчас не до жиру.
Отдохнувшие лошади бежали бодро. Шорохову стало казаться, что, кроме их экипажа, больше ничего и никого в мире нет, и едут они отчаянно долго, неизвестно откуда, неизвестно куда, и единственный смысл этого путешествия в том, чтобы ехать и ехать. Наверно, такое же ощущение владело и остальными компаньонами. Молчали, хотя никто из них и не спал.
— Стойте, — сказал Мануков. — Мы уже почти в каком-то поселке. Не видите, что ли? Огороды. Там вон сарай.
Нечипоренко остановил лошадей.
Мануков сошел на землю, подхватил чемодан.
— Ждите здесь, — проговорил он. — И никакой отсебятины. Жить, надеюсь, хотите.
Он пропал в темноте. Это произошло так стремительно, что никто из них троих не только ничего не успел разглядеть вокруг, увидеть огороды, сарай, о которых сказал Мануков, но и хоть что-нибудь у него спросить.
«И никакой отсебятины», — повторил про себя Шорохов.
Значило ли это, что он возвратится? Пожалуй, да. Тайные ревизоры из господ, даже когда едут по разоренному краю, не мыслят своей жизни без перин, скатертей, коньяка. Купеческая компания служила тут хорошим прикрытием. А походили бы, как тот связной, в веревочных лаптях, с пустой котомкой!
Вполне могло быть, впрочем, что Мануков посчитал свою задачу уже выполненной. В захваченных мамонтовцами городах белая власть способна к самоорганизации — один его вывод; в красном тылу есть ей сочувствующие — вывод второй; найдено политическое решение: грабь государственные магазины, склады, раздавай кулачью — вывод третий; в общем, несмотря на неудачу под Раненбургом, генерала Мамонтова поддерживать стоит — вывод четвертый. Ну и, значит, пришла пора отправляться с докладом к западным господам… Прощайте Нечипоренко, Варенцов и, конечно, он, Шорохов. И что переменишь?
Шорохов задремал. Проснулся он от громкого возгласа:
— Станция Троекурово! — Мануков стоял у экипажа, опираясь плечом о его крутой бок. — От Раненбурга отмахали двадцать пять верст. Знаете поговорку: страх — лучший погонщик.
Судя по голосу, он был в прекрасном настроении.
— Совдеповские? — спросил Варенцов.
— Без сомнения. Но вот какая подробность. У вокзала пассажирский поезд. Знаете, куда он утром пойдет? В Лебедянь. Отсюда это на юго-запад. Верст семьдесят.
— А там какие? — придушенно вырвалось у Нечипоренко. Он все еще сидел на кучерском месте.
— Естественно, красные, коли туда собирается идти поезд от красных. Разве неясно?
— Ой!
Нечипоренко наклонился и начал шарить у себя под ногами, нащупывая баул.
— Ну что вы, друг мой, — покровительственно отозвался Мануков. — Зачем гневить господа!.. Очень боитесь большевиков? На такой случай прошу запомнить: мы — козловские обыватели, бежали от мамонтовцев. Отговоримся, поверьте! Только не суйтесь, предоставьте объясняться мне. Пройдет превосходно. К такому повороту событий я вполне подготовлен. Но знаете, что всего замечательней? — он поднялся на ступеньку экипажа. — Следовательно, корпус из-под Раненбурга никуда не отступил. Все, чему мы вчера вечером были свидетелями, разведка боем, не больше. — Он наклонился к Шорохову. — Вам ясна моя мысль? — Не очень.
— Но если бы корпус отступил, то куда он мог повернуть? Прямо на юг? Исключается: не возвращаться же на Дон! Идти на юго-восток или восток? Однако это — опять на Козлов и Тамбов. С точки зрения военной и политической, смысла в таком решении нет. На запад или юго-запад? Но тогда неизбежно уже была бы перерезана железная дорога на Лебедянь, чего, как видим, не произошло. Иначе красные туда не отправляли бы поезд. Значит, корпус намерен идти в прежнем направлении и скоро — может, даже в ближайшие часы — всей своей мощью снова обрушится на Раненбург. Наш разговор, когда выезжали из Козлова, надеюсь, вы помните?
— Простите, я себя тогда скверно чувствовал. Я и сейчас… Мануков прервал его:
— Не верите. Вы за наступление с подтягиванием тыловых баз снабжения, с толпами интендантов и, разумеется, поставщиками из купечества. Вас я уже разгадал: вы во всем и всегда за чугунную поступь. А весь этот рейд — песня!
Он повернулся к остальным компаньонам:
— Вы, господа, сетовали, что прибыли в Козлов слишком поздно. Ну что же! Впереди Лебедянь, куда корпус еще не вступил. Но вступит! Есть возможность быть на месте в самый первый момент.
Нечипоренко уже отыскал баул, поставил себе на колени, задумался. Вжавшись в угол экипажного сиденья, застыл Варенцов.
— Итак, в Лебедянь, — продолжал Мануков. — Да сейчас и нет выбора. Возвращаться в Раненбург? Окажемся между жерновами.
«В Лебедянь! Быть там свидетелем смены власти, — за него договорил про себя Шорохов. — Для тебя это по-прежнему главная проблема войны. Умен же ты, брат. Не отнимешь — умен».
— А екипаж? — по-украински спросил Нечипоренко. — Таки здорови гроши!
— Пожалуйста! — ответил Мануков. — Берите с собой в пассажирский вагон.
— А мы в нем до Лебедяни. Кони добрые. За ночь поотдохнут, выпряжем, попасем.
— По красному тылу? — Мануков перешел на злой шепот. — Извольте хорошенько запомнить: наши колымаги видели в прифронтовой полосе с казачьим эскортом. А кучера? Думаете, они будут молчать, когда попадут в руки чекистов? Слышали про таких?
— Кто там нас видел? — С аэроплана!
Шорохов мог бы подлить масла в огонь: если вот-вот начнется предсказанное Мануковым широкое наступление корпуса на Раненбург, так ли уж твердо можно считать, что кучера попадут в руки красных? Но и в этот раз остановило его обычное осторожное «стоит ли?».
— Придем — и сразу к поезду, — заключил Мануков. — Судя по столпотворению на станции, никаких билетов не надо. Только зайти в вагон. В этом друг другу поможем, но без единого слова, будто совсем не знакомы. И не смущаться. Публика там самая разная. Выделяться не будем. Поистрепались изрядно. Как теперь очевидно — на счастье.
Поезд состоял из паровоза и трех пассажирских вагонов. В темноте казались они черными, будто были обмазаны сажей. Так же мрачно выглядело двухэтажное, с зубчатым карнизом здание вокзала.
Шорохов шел последним и услышал:
— Куда прешь?
— Как это куда? — закричал Мануков. — А-а па-аз-вольте про-ой-ти в вагон! Я покидал его всего на минуту.
В ответ раздалась ругань.
Они были уже возле поезда. Вдоль вагонов на мешках, узлах, а то и прямо на земле сидели и лежали люди. Была тут их не одна сотня. Компаньоны остановились. Нечипоренко задышал Шорохову в ухо, сказал:
— Силой надо. Вчетвером-то!
Подошел Мануков.
— Распоясавшееся хамье, — его голос дрожал. — Ни совести, ни стыда. Шорохову была приятна беспомощность компаньонов. Случись это на Дону, на Кубани, они бы знали, что делать. Разыскать стражника, кого-либо из железнодорожных чинов. Расчистят дорогу, усадят. Владыки жизни! Здесь иначе. И насколько же быстро они усвоили, что не могут проявить тут своей обычной напористости.
— Заплатить надо, Леонтий, — обратился к Шорохову Варенцов.
— Кому? — удивился тот.
— Машинисту, кондуктору… Сделай для ради господа бога. Злорадная мысль мелькнула у Шорохова: пойти к коменданту станции, сказать:
— Срочно свяжитесь с Агентразведкой армии.
Назвать, конечно, некоторые фамилии. Сразу найдется место в вагоне, будет и встреча со связным…
— Давайте еще раз пройдем вдоль вагонов, — предложил он. Дверь, от которой только что прогнали Манукова, была закрыта.
Трое здоровенных мужчин в шинелях навесили на буфера мешки. Такой же груз примостили на ступени. Стояли, привалившись к ним. Выражение лиц было зверское. У каждого рука за пазухой. Что там — граната? Наган?
Пошли дальше. Тамбур вагона, примыкавшего к паровозу, был завален шпалами. Поверх них сидели люди. Из-за темноты самих этих людей рассмотреть не удавалось, видны были только огоньки цигарок. Ремонтная путевая бригада.
— Здорово, товарищи! — обратился Шорохов в темноту. — Наших здесь нет?
— Наши уехали, остались только ваши, — насмешливо раздалось в ответ.
— Так я ваш и есть, — он взялся за поручень.
— Да ну? — послышался тот же насмешливый голос.
— А что? Всю жизнь у металла.
— И как же ты с ним? Ты его или он тебя?
— Токарничаю. Вот и сейчас со своими ребятами в Лебедянское депо направлен.
— Сам-то откуда?
— Спроси лучше, где меня не было.
— И где же?
— Мариуполь, Бердянск, Таганрог… По всему Югу России мотался.
— В Мариуполе на каком заводе работал?
— На «Никополе».
— И Гиля знаешь?
— Зануду эту? Разговаривает, а к тебе затылком становится. Переспросишь — с завода вон!
— Видно, что знаешь. Сюда-то как занесло?
— Кормиться надо. Сейчас в лебедянское депо… — Ты говорил.
— Товарищи! Помогите в вагон попасть. Ходим, ходим… Народ расталкивать?. Где там! Скарба у каждого — горы.
— А у самих и барахла никакого?
— Яко наг, яко благ. Табачишко есть неплохой.
— Ладно, мужики, лезьте, — донеслось из тамбура. — Жрать нечего, хоть покурим…
Когда Горшков еще только приближался к тому человеку у «Гранд-отеля», он уже знал, что перед ним агент. Метод исключения подсказал. Троих из этой компании Горшков прежде успел повстречать у Торговых рядов, наметанным глазом быстро выделил из общего числа маститых козловцев, ни на одном опознавательного знака не обнаружил. Следовательно, знак должен быть на четвертом. Вот, наконец, и четвертый. Горшков устремился к нему, облегчая себе начало как бы случайного разговора, протянул ладонь с серебряным шейным образком и отшатнулся: знака на агенте тоже не было. Притом подбородок и правая щека залеплены пластырем, ворот рубашки расстегнут, из-под нее виднеется бинт.
Для Горшкова все увиденное могло означать только одно: в данное время агент предполагает за собой слежку и снял опознавательный знак, чтобы предупредить связного. Тем спасал его.
И Горшков, естественно, не произнес пароля, однако незаметно последовал за этим человеком до самого дома, куда наконец тот вошел. Присев на другой стороне улицы на лавочку возле чьих-то ворот, Горшков дождался прихода в тот же дом двух пожилых купцов, а затем налета мародеров и появления последнего из их четверки. Все было правильно. Приезжие ночевали здесь.
Он даже вознамерился просидеть на этой лавочке до утра. В городе ему идти было ни к кому нельзя. Тем более не мог он возвратиться на свою собственную квартиру. В такую же тихую улицу конные патрули наверняка не заедут. Ну а какие-то возможности для контакта с агентом это могло открыть.
Вероятно, все так и вышло бы, но в одном из офицеров, сопровождавших купца, возвратившегося последним, он узнал бывшего сотрудника штаба Южного фронта, с которым прежде неоднократно общался по службе, человека ничтожного, а теперь, очевидно, изменника. Проходя мимо лавочки, где Горшков примостился, этот бывший сотрудник приостановился, вглядываясь.
Потому-то, едва он скрылся в доме, Горшков поскорее поковылял к базару, чтобы под видом ходока из какой-либо неурожайной губернии переночевать между возами. По Козлову таких хлебоискателей бродило немало.
Да, так он и сделал. Ну и ранним утром увидел, что экипажи с его купцами в сопровождении десятка верховых промчались мимо базара. У каждого из верховых перед седлом лежал мешок с добром, за некоторыми из них шли лошади под вьюками. Говорить это могло лишь об одном: купцы покидают Козлов насовсем, и, значит, поручение Кальнина выполнить Горшков не сумел.
К этому времени его раненая нога распухла, стала сильно болеть. Оставалось опять добраться до какой-либо родни за пределами города. Отлежаться. Потом идти дальше. Он прикинул: самое лучшее — попасть в село Таробеево, к тетке, но ради этого надо отпрыгать на костылях пятнадцать верст! По силам ли ему сейчас такое?
Больше всего хотелось возвратиться домой, в свою холостяцкую комнату на Мясницкой улице, свалиться на койку, положить рядом с подушкой наган. Будь потом, что будет. Дешево он свою жизнь не отдаст. Но — Кальнин. Как он узнает, что за разведсводкой нужно посылать нового связного? И не в Козлов, нет! Кто сообщит, наконец, что агент предполагает за собой такую активную слежку, что снял опознавательный знак? Сигнал тревоги! Он тоже не дойдет по назначению. А в конце концов, ради чего он, Горшков, остался в Козлове, тут теперь пропадает?..
Около восьми часов утра, предварительно в отхожем месте утопив наган — важную улику, если в пути случайно задержат казаки, — он покинул базар.
День лишь начинался, но как раз на тех улицах, по которым Горшкову предстояло идти, конные полки выстраивались, чтобы выступить в северном направлении, на Кочетовку, и потому толпился народ. Прямо тут — так сказать, уже без отрыва от строя — казаки продавали сукно, муку, сахар, чай, пластины кожи. За ценой не гнались, очень спешили.
Горшкову, впрочем, было не до того, чтобы вдумываться, что все это значит. Конные сотни пришли в движение, заполнили улицу, и ему никак не удавалось перебраться на другую ее сторону. И вот, пока он выгадывал удобный момент, стоявший рядом с ним старик в армяке ехидно заулыбался:
— Что? Удираешь?
Горшков сразу узнал: Гулыпин, из богатеев села Покровского. Был случай — жаловалась на него местная беднота. Приходилось приезжать разбираться.
— Да, — сделав вид, будто ничуть не растерян, ответил он Гулыпину. — Нахожу лучшим удрать.
Тот снова ехидно заулыбался. Горшков же поскорее рванул в промежуток между двумя конными сотнями, пересек мостовую, затем сразу свернул в боковую улочку и пошел, пошел, запрыгал на своих костылях, хотя каждое движение отдавалось в раненой ноге толчком боли.
Встретились потом еще два конных разъезда. Казаки одного ехали с гоготом, помахивали нагайками. Внимания парню на костылях не уделили. Зато другой разъезд остановился. Не сходя с лошадей, верховые окружили Горшкова. Старшой разъезда спросил:
— Кто такой?
— Из Рязанской губернии, за хлебом, — ответил Горшков.
— У вас там голод, что ли? — Да. Хлеба нет.
— Но вот скоро придем к вам, хлеб будет, — сказал старшой. Горшков не стал возражать, хотя подумал: «Нет уж. Там, куда вы приходите, и последнее прахом идет».
В селе всего в трех верстах от Таробеева, у церкви, путь ему преградила полдюжина мужиков, одетых по-праздничному: начищенные сапоги, сатиновые яркие рубахи, добротные черные пиджаки и жилеты, картузы с лакированными козырьками. Смотрели эти мужики так неприязненно, что Горшков еще издали определил: прицепятся.
Смело подковылял к ним, попросил пить. Сперва не ответили. Глядели с презрительным недоверием. Потом бородатый мужик, в синем картузе и с большой серебряной бляхой на груди, спросил:
— Из города, что ли?
— Из города.
— Коммунистов-то всех там перебили?
Горшков с тоской огляделся: сельская улица, церковь, тишина. И мужик такой пожилой, сразу видать — домовитый, а смотри, что его сейчас интересует! Вздохнул:
— Их, дедушка, не перебьешь.
— Почему так? Ты сам-то не коммунист? — Я из Рязани.
— Все вы из Рязани да из Казани…
Никак не отозвавшись на эти слова, Горшков туг же поковылял дальше. Шагах в тридцати обернулся: мужики стояли прежней гурьбой. В его сторону даже и не смотрели. Пронесло.
А вскоре он уже стучался в дверь знакомого дома. Дали умыться, накормили, разместили за ситцевой занавеской, на рану положили примочку из трав.
Еще часа через два той же дорогой от Козлова, которой он только что шел, селом двинулись пехота, конница, артиллерийские батареи. Горшков лежал у оконца, всматривался. Путь через Таробеево вел к Лебедяни. Значит, в этот день мамонтовские части выступили по меньшей мере в двух направлениях: на север — на Кочетовку, что сам он видел утром в Козлове, и на запад — на Лебедянь.
Конники и пехота рыскали по селу. Требовали хлеба, молока, кур. Если кто отвечал: «Нету», — двор обыскивали. Когда что-либо съестное все же находили, забирали дочиста и зерно, и скотину.
Два казака вломились в избу, где лежал Горшков. Потребовали яичницу. Пока ели, один из них углядел, что за занавеской кто-то есть.
Спросили об этом у тетки. Та ответила, прибегнув к обычной в ту пору хитрости:
— Племянник. Тифом болеет.
Казаки поскорее ушли.
Ночью в селе было светло. Горел винокуренный завод на окраине.
Он горел и весь следующий день. И опять шли войска, вереницы груженых телег. Горшков делал запись. Простой подсчет говорил: это главные силы корпуса. Следуют на Лебедянь. Однако и на Кочетовку немало ушло. Кто же теперь в Козлове?
Ответ он получил через сутки. В селе состоялся сход. Председательствовал местный учитель. Образовали новую власть. Называлась она сельской управой. Вошли в нее мужики побогаче, первым делом учредили самоохрану, чтобы ловить всех подозрительных и доставлять в Козлов.
Горшков заскрипел зубами, когда это узнал: управа из богатеев! Чего же тут нового?
Вечером за занавеску заглянул теткин муж:
— Приходил один из тех, что теперь правят. Спрашивал про тебя. Я сказал: «Племянник. Очень больной». Думаю, не лучше ли тебе уйти?
Горшков поднялся, попробовал без костылей пройти по избе. Рухнул на пол. Как подняли, не помнил. Очнувшись, не спал почти всю ночь, думал: «Сколько еще продержится эта их власть? Неделю? Две? И всего-то. Но мне-то как ее передюжить?»
Утром узнал: у околицы теперь стоят караулы. На костылях вообще не уйдешь: надо красться. Осторожно встал с койки, держась за стенку, допрыгал на одной ноге до угла избы, взял рогач. Попробовал с ним пройти. Получилось, но плохо. На раненую ногу наступать еще не мог.
Под вечер опять явился тот вчерашний мужик, о котором накануне говорил муж тетки, но теперь уж он настырно шагнул за занавеску, вглядывался в Горшкова. Ушел, ничего не сказав.
В тот день случилась, правда, еще одна встреча. Уже в темноте постучали в окошко. Горшков, опираясь на рогач, добрел до двери. У порога стоял незнакомец примерно такого же возраста, что и он сам. Сказал:
— Тамбов наши взяли обратно. Слышишь? Горшков боялся предательства и потому промолчал.
— Идут на Козлов, — добавил незнакомец и отступил в темноту. «Спасибо тебе, друг», — много раз потом думал об этом человеке
Горшков, хотя так и не узнал вообще, кто был он, откуда шел, почему посчитал своим долгом, несмотря на риск, зайти сообщить о приближении красных.
Вагон был набит плотно. Сидели на верхних и нижних полках, лежали на полу, на корзинах, мешках. Но не так уж большой чемодан Манукова да опустевшие за время поездки баулы Нечипоренко и Варенцова составляли весь багаж компаньонов. Крометого, их было четверо. После нескольких часов терпеливого отвоевывания пространства — по пяди, по вершку, — настойчиво подталкивая друг друга, к утру они не только оказались в самом вагоне, но Баренцеву даже удалось присесть на угол одной из нижних полок. Женщина лет тридцати, в белом пуховом платке, накинутом поверх ватной кофты, невысокая, круглолицая, с острым носиком и пытливо бегающими глазками сказала:
— Эй! Дедка! Иди сюда!
И сдвинулась, высвободила рядом с собой местечко. Варенцов сел и сразу заснул.
Шорохову тоже повезло. Неподалеку от входа он прислонился к стенке — и так, что удавалось смотреть в окно. Перепадало на его долю и свежего воздуха. Впрочем, какие бы то ни было удобства не имели для него сейчас значения. Чувство полной удовлетворенности владело им. Впервые за много месяцев на его плечи более не давил груз опасности, и лишь теперь он по-настоящему постиг, насколько вообще-то тяжел этот груз. Малейшая оплошность — его ли собственная, кого-либо из связных — и все могло оборваться. Ночью и днем томило ожидание возможной беды; всякого незнакомого человека, который к нему приближался, он встречал немым вопросом: «Что сейчас последует? Предостережение? Окрик ли: „Стой! Руки вверх!“?» Теперь такое ожидание отхлынуло.
Наконец из-за края земли поднялось солнце. Паровоз загудел. Рывок пронесся по вагонам. Скрипя и раскачиваясь, они сдвинулись. Проплыло вокзальное здание из красного кирпича, водонапорная башня с закругленной, как булава, верхушкой.
Пассажиры понемногу начали просыпаться. Доставали хлеб, огурцы, ели, дымили махоркой, — все это почти в полном молчании.
Через каждые пять-шесть верст поезд останавливался. Его тогда осаждали все новые толпы желающих ехать. Были, правда, счастливцы, которые уже покидали вагон. Благодаря этому Мануков и Нечипоренко в конце концов протиснулись к Шорохову.
— Едут и едут, — сразу же зашептал Нечипоренко. — Сидели бы. — А мы?
— Нас лихо сюда занесло, — он жадно оглядывался, высматривая, нельзя ли присесть. — Эти-то куда едут? И по рожам видать — жабраки.
«Жабрак» — по-украински бедняк, слово пренебрежительное. Произнес его Нечипоренко с усмешкой.
— А ты-то? — парень в шинели и с перебинтованной шеей, сидевший напротив Варенцова, настороженно поднял голову. — Ты, дядя, сам-то кто будешь?
Мануков зло покосился на Нечипоренко. Парень не унимался: — Корежишься, кривишься… Влезли, мешки рассовали, трясутся… Женщина, которая приютила Варенцова и только что доброжелательно всем улыбавшаяся, в ярости закричала:
— Тебе-то какое дело? Сидишь и сиди, пока не выбросили! Больше всех надо? Лучше его понимаешь? Ну и молчи!
Нечипоренко ткнул в себя самого пальцем:
— Ничего не понимаю? Ты, баба, мне гово…
Неожиданно резким движением Мануков рванул его за плечо. Нечипоренко осекся на полуслове.
Шорохов отвернулся к окну. Каждый тут сейчас был в таком напряжении, что вот-вот мог сорваться на крик.
Но какой восхитительный вид открывался из окна! Поезд проходил по мосту над узенькой речкой густо заросшей камышом, у берегов окаймленной уже начинающим желтеть кустарником. От нее в обе стороны распростерлись луга. Трава на них стояла пышная, ласковая, усеянная глазками цветов. Еще дальше, и справа, и слева, темнели крутые уступы леса.
Где-то перед паровозом и почти тотчас позади вагонов раздались взрывы, и тотчас же Шорохов увидел, что от леса к железнодорожному полотну с визгом и переливающимся свистом скачут конные.
— Казаки! — крикнул кто-то на весь вагон.
Оттолкнув Шорохова, Нечипоренко выглянул в окно, потом обернулся к парню с перебинтованной шеей, победно проговорил:
— Ось она — божья кара!
Вагоны судорожно задергались, залязгали буфера, паровоз тоненько загудел. В эти звуки ворвался треск пулемета. Послышалось шипение пара. Еще через минуту вагон со скрипом остановился. Почти сразу раздался стук по наружной стенке и крик:
— Эй! Выходи!
Щелкнуло несколько винтовочных выстрелов, раздался отчаянный вопль, затем винтовочные выстрелы затрещали опять. Наконец стихли. Снова раздался стук по вагонной стенке и громкий голос:
— Выходи! Хуже будет! Бомбой взорвем!
Пассажиры все разом задвигались. С верхних полок полетели корзины, узлы.
— Эй! — опять донеслось сквозь вагонную стенку. — Манатки в вагоне оставь. Куда тащить?
Раздался еще один взрыв. Песок и камни хлестнули по крыше вагона. Давя друг друга, пассажиры ринулись к выходу. Эта волна вынесла и Шорохова.
Полсотни казаков с карабинами выстроилось вдоль состава. Позади них еще примерно столько же гарцевало на лошадях. Слева и справа стояли тачанки с пулеметами.
Шорохов отыскал глазами компаньонов. Вот они, рядом. Варенцов опустил плечи, в испуге приоткрыл рот. Нечипоренко злорадно смеется. В позе Манукова уверенность. Чемодан он вызывающе держит перед собой.
К толпе пассажиров подошел черноусый урядник.
— Кто здесь жиды? — крикнул он, подняв плеть. — Выходи!.. Жиды и комиссары!
Произнеся это, он врезался в толпу, выдернул из нее невысокого мужчину в пиджаке, седобородого. Выхватил еще парня лет восемнадцати, рыжеволосого, в клетчатой рубахе.
Без команды от цепочки казаков отделилась четверка. Держа карабины наперевес, погнала этих двоих от вагонов. Саженях в ста остановились. Раздались выстрелы.
Урядник снова поднял руку с плетью:
— Мужчины — отдельно, бабы — отдельно. На две стороны р-разой-дись!..
Но толпа вышла из повиновения. Она словно очнулась и заколыхалась, порываясь броситься то в одну, то в другую сторону. Лишь компаньоны стояли неподвижной сплотившейся группой.
— Не время, господа, не время, — повторял Мануков. — Ничего с нами не будет, увидите, но, бога ради, не время…
Шорохов понял: он уговаривает в первую очередь самого себя. Урядник приблизился к ним.
— А вам какого рожна? — добродушно спросил он. — Начальники? Мануков сделал шаг навстречу, звучно произнес:
— Господин казак, прошу отойти со мной в сторону… э-э… на пару слов.
— Чего-о? — заорал урядник и замахнулся на него плетью. Побелев от натуги, Мануков закричал:
— Приказываю тебе, скотина, доложить о нас своему командиру! Ударом ноги урядник выбил из рук Манукова чемодан.
Взлетев, тот углом врезался в плотный песок железнодорожной насыпи и раскрылся. Темно-синие, крест-накрест перетянутые розовыми бумажными ленточками пачки вывалились из него.
— Гроши! — завопил урядник.
В тот же миг казаки навалились на их четверку.
Шорохову заломили за спину руки, забрали из кармана брюк наган.
Урядник смотрел с хищным видом. По его ухмылке, подрагиванию руки с плетью было понятно: решает, с кого из них начать свой скорый суд.
— Господин урядник, — закричал Шорохов. — Мы с Дона, купечество. По приглашению самого генерала Мамонтова! Его превосходительства! Гости мы! Гости ваши!
Он выкрикивал это в надежде привлечь внимание кого-либо из офицеров отряда. Не урядник же был тут самым главным среди казаков!
А тот секунду-другую с недоверием смотрел в его сторону, потом отступил к мануковскому чемодану, поднял одну из вывалившихся пачек. Розовые ленточки слетели, как шелуха. Действительно деньги! Шорохову в первый момент показалось: донские тысячерублевки. Но — нет! Эти определенно были меньше размером и с более темным рисунком.
Скалясь в беззвучном смехе, урядник захлопнул чемодан.
— Скоты! — Мануков пытался вырваться из рук казаков. — Так со мной обращаться! К стенке поставят! Скоты!
Урядник услышал эти слова.
— Что-о? — спросил он, приблизившись.
Один из казаков протянул ему отобранный у Манукова пистолет. Урядник замахнулся им:
— Я для тебя сейчас сам господь бог и все двенадцать апостолов, — он обернулся ко всей остальной толпе:- Бабы — к лесу! Мужики — рельсы разбирать, шпалы жечь! Живо-о!..
Саженях в трехстах от них прогремел взрыв.
Подминая компаньонов под себя, казаки повалились наземь. И уже лежа Шорохов увидел идущий со стороны Троекурова, вдогонку им, поезд. Над его первым вагоном всплыло бурое облачко. Саженях в пятидесяти от них снова вздыбилась земля. Это был бронепоезд, и он вел обстрел.
Конные метались по полю. Толпа пассажиров бросилась к вагонам.
— К лесу! — надрывался урядник. — Тут как собак перестреляют! Новый фонтан земли взлетел к небу.
Бронепоезд остановился. Из него высыпали люди в черных бушлатах; растягиваясь в цепь, побежали в их сторону.
— Ура! — донеслось оттуда. — Ура-а!
Начали строчить пулеметы на обеих тачанках.
— Идиоты! — приподнявшись с земли, Мануков грозил кулаком. — Раненбург и Троекурово заняты корпусом! Это свои!
Разорвался новый снаряд. Одна из пулеметных тачанок взлетела на воздух. Другая сорвалась с места и помчалась к лесу. Вслед за ней в окружении казаков, сопровождаемые криками и руганью, бежали и компаньоны.
Наконец углубились в лес. Винтовочная стрельба не утихала. Пули срывали с деревьев кору, отсекали ветки.
Тут они увидели обоз, заполнявший лесную опушку.
Их подогнали к одной из телег, связали за спиной руки, еще раз обыскали, отобрав уже решительно все, что было у компаньонов в их явных и потайных карманах брюк, пиджаков, поддевок, плащей, в том числе, конечно, пачку бумаг, купленную у Шилова Шороховым, его деньги, портсигар, свалили это в мешок.
«Хорошо, что в общую кучу, — подумал Шорохов. — Если сводку найдут, буду потом отпираться: чужое! Спасет не спасет, а буду».
По приказу урядника двое верховых остались конвоирами.
Обоз тронулся. Компаньоны побрели за телегой.
— Подлецы, — как заклятье повторял Мануков. — Подлецы. Шкуру прикажу спустить…
А возы двигались медленно. За час проходили не больше двух верст. Сильно жгло солнце. Донимали мухи. Из-за дорожного затора впереди иногда останавливались.
Во время одной из таких остановок подъехал казачий офицер. Подъесаул. Брезгливо ткнул в компаньонов нагайкой: — Эти?
— Так точно, ваше благородие, — ответил один из конвоиров. Мануков приподнял голову, взглянул на офицера:
— Происходит ошибка. Немедленно доложите в контрразведывательный отдел штаба корпуса. Вы меня слышите?
Подъесаул вплотную подъехал к их телеге. Грудь его лошади навалилась на борт. Борт затрещал. Рукояткой нагайки подъесаул поддел Манукова за подбородок:
— Как ты сказал?
— Приказываю немедленно доложить обо мне полковнику Родионову. Не сделаешь, ответишь собственной головой. Или задом, если у тебя это одно и то же.
Подъесаул ошарашено откинулся в седле:
— И как же мне, господин большевик, доложить?
— Мануков!
— Одну эту фамилию? — Да.
— И достаточно? И лично полковнику? И никому другому? Подъесаул почти вдавил черенок нагайки ему в горло.
— И не пытайся, — прохрипел Мануков. — Будешь жалеть. Я тебя потом из-под земли достану.
Лицо его посинело от натуги.
— Да если хочешь знать, полковник Родионов рядом с тобой и стоять не станет, — подъесаул обрушил на Манукова злейшую брань. — Он т-тебя!.. Я т-тебя! — подъесаул яростно хлестал нагайкой по лежащим на телеге мешкам. — Как собаку! На суку! Всех! Тебя первого!
Он резко выпрямился в седле. Лошадь под ним поднялась на дыбы. Пена с ее морды полетела Шорохову в лицо. Наконец лошадь унесла подъесаула.
Обоз снова тронулся.
Правда, после этого отношение конвоиров изменилось. То, как Мануков говорил с офицером, произвело на них впечатление. Компаньонов развязали, приказали сесть на телегу, за которой они прежде шли, вечером дали на всех краюху хлеба, ведерко воды. Такая же еда была и у возничего, сгорбленного молчаливого мужика в солдатской шинели, очень недовольного тем, что к нему на телегу подсадили их четверку.
Из нескольких слов, которые он обронил, Шорохов понял, что лошади и телега его собственные. Мобилизованные в одной из деревень под Тамбовом. С тех пор казачье войско влечет его за собой.
— И ты, батя, поддался, — полувопросительно проговорил Шорохов.
Мужик смерил его долгим недобрым взглядом и сплюнул.
— …Ноя еще раз прошу разрешения обстоятельно объяснить.
— Еще раз?
Мамонтов стоял, заложив руки за спину. Прибывший с докладом о неудаче под Раненбургом Попов хотя и перешагнул порог, но остался у входа. Знал: в такие минуты не приближаться к командиру корпуса — самое правильное. Скорее утихнет начальственный гнев. Оправданий-то действительно нет. Или, напротив, слишком их много. Не знаешь даже, какое в первую очередь приводить.
— Еще раз? И опять, что только из-за раннего наступления темноты краскомы имели преимущество? Немыслимо! Суд! Лишение должности, звания! Вы себе в этом отдаете отчет?
Попов с видом полной покорности наклонил голову. Происходило все это на исходе 28 августа в светлице кулацкого дома в селе Вязово.
— Вам известно, где мы сейчас? — продолжал Мамонтов. — Где? Где! В десяти верстах восточнее Лебедяни. А вчера вы где были? В шестидесяти верстах севернее этого города, вели бой, бездарно его проиграли, отдали эти версты врагу. Корпус теперь открыт для флангового удара, московского направления больше не существует. Не-ет. Только суд. Самый строгий… И то, что вы не отдаете себе отчета в последствиях, нисколько вас не извиняет. В составе вашей колонны следовали представители деловых кругов Дона, — без всякой паузы проговорил он. — Где эти господа?
— Мне докладывали, — торопливо рассыпался словами Попов, — вчера около девятнадцати часов вышеназванные представители прибыли в Раненбург. Прикомандированный к ним отряд возвратился к своему полку, но…
— Опять «но»! Хватит! Где приказ по Козлову?
— Приказ готовится.
— Не готовится. Уже подготовлен. Мной забракован. В оперативном отношении отряды самообороны полностью подчиняются штабу корпуса. Городская управа там начинает строить собственное государство, и у вас в отделе находятся сотрудники, готовые идти у нее на поводу. Они что? Куплены этой управой? Кому они служат?
Попов заговорил еще торопливей:
— По этому поводу смею доложить, все портит само название: управа! Они там, в Козлове, полагают, что коли у них управа, то сами они полностью должны всем управлять, как было еще до царей, при князьях. Нет-нет! Вы, Константин Константинович, не считайте, что это мелочь. Слова — они в наше время над людьми и народами владычествуют.
Мамонтов отвернулся к окну, что, как издавна знал Попов, было хорошим признаком. Значит, командир корпуса очень заинтересовался его словами. Обдумывает их. Попов с подъемом продолжал:
— Возьмите тех же большевиков. Они, как придут куда, сразу — Совет, комитет… Новое. По самим словам своим, по тому, как называются все их учреждения, должности, — комиссар!.. Коммунар!.. Убежден, ими отнюдь не зря так делается. Расчет! Обыватель сразу чувствует: надо повиноваться! Мы же сами всех тянем на стародавщину еще тех времен, когда на Руси удельные княжества были: управа, дружина, стражники, — а потом удивляемся: самостийщина! Так она же из этих слов прямо следует. А нельзя не идти в ногу с эпохой. Вечная истина.
— От командования колонной я вас отстраняю, — сказал Мамонтов. — Впредь — обязанности только по штабу. Идите.
«Слава тебе, господи, — думал Попов на подрагивающих ногах сходя с крыльца. — И как же удачно подвернулся этот козловский приказ. Просто подарок. А купцы? Да бог с ними! Мало ли на свете купцов?..»
Мамонтов после ухода Попова вызвал адъютанта. Приказал: — Записывайте.
Расхаживая по светлице, подождал, пока тот откроет журнал, приготовится.
— В дополнение к мерам по организации власти в Ельце. Первое. Городскую управу, которая будет моим приказанием создана в этом городе, именовать Советом районных организаций.
— Советом? — позволил себе переспросить адъютант.
То, что в Лебедяни корпус будет только проходом, а главная цель — Елец и штаб корпуса намерен там обосноваться надолго, он знал. Но именовать городскую управу Советом?
— Да. Так. Советом районных организаций. Советом. Вот именно. Второе. Обязанности полицейской службы в этом городе станут исполнять лица, именуемые квартальными попечителями, а сторожа из числа обывателей, выставляемые у каждого дома, — дежурными. Третье. При коменданте города образовать просветительный отдел для агитации посредством искусства. И последнее. Записывать это не надо. Немедленно сообщите Игнатию Михайловичу: известные ему предприниматели Юга России под Раненбургом, возможно, захвачены красными.
Горшков ушел из Таробеева в три часа ночи 29 августа. Причиной был не страх перед активистами кулацкой власти. В конце концов, она его еще так и не тронула. Тревожила мысль: а вдруг купцы возвратились в Козлов? Дело в том, что в составе штабной колонны — Горшков опознал ее по сотне добротных фур и повозок, по обилию в ней господ офицеров верхом и в колясках, — так вот, в штабной колонне купеческих экипажей не оказалось, причем прошла эта колонна еще 26 августа, и после того дорога вообще опустела. Могло быть, конечно, что купцы уехали с тем войском, которое из Козлова проследовало на север, на Кочетовскую. Ну а если почему-либо вернулись назад? Какой-то дополнительный шанс все же выполнить задание Кальнина тогда появлялся, и не воспользоваться им он просто не имел права, тем более что, опираясь на палку, кое-как идти теперь мог.
Восточный край неба только-только начал светлеть. У моста спали, обняв дубинки, мужики-караульщики. Горшков неслышно проскользнул мимо них.
Село, в котором крестьянин с бляхой спрашивал, не перебиты ли в Козлове коммунисты, обогнул полями.
Нога болела терпимо. Около полудня со стороны Ивановской слободы, успокоенный тем, что в пути не было никаких происшествий, он вошел в город. У начала улицы стояли стражники с белыми повязками на рукаве и в гражданской одежде, с интересом следили за тем, как пяток других таких же стражников пытался вытащить из дорожной ямы пожарную повозку с насосом. Запряженная в нее лошаденка помощи им не оказывала, понуро стояла, пошире расставив ноги.
Чтобы не маячить перед стражниками, Горшков быстренько свернул в прогал между домами.
Все же его задержали. Случилось это, когда он уже вышел на Московскую. Стражников было двое. Стояли они на разных сторонах улицы, так что вообще миновать их он никак не мог. Один из них — Горшков хорошо его знал: Василий Чичкин, станционный рабочий, — крикнул напарнику:
— Ты что же, не видишь, комиссар идет? Тот отозвался, не поворачивая головы:
— Ну и что? Идет и пускай идет.
— Как — ну и что? Сейчас же забери и веди к коменданту, а то и про тебя скажу!
Напарник подошел к Горшкову, взял его под руку:
— Ну, видать, ничего не поделаешь. Придется мне тебя отвести. «Эх, брат, — подумал Горшков сам про себя. — Нету в тебе ни малейших силенок».
— И хорошенько веди, — крикнул вдогонку им Чичкин. — Я за тобой следом буду идти.
Когда свернули за угол, Горшков попросил:
— Друг, ты меня отведешь, коли тебе так приказано, но прежде разреши зайти на квартиру, съесть кусок хлеба. Ты же видишь, я раненый. Еле иду.
Зашли. Горшков умылся, размочил в воде корку, сжевал с куском сала, окинул взором свою комнатушку: койка, полка с десятком книжек, две тарелки в углу на столике, миска — ничего-то больше за свою жизнь и не нажил. А как тут было ему хорошо!
Стражник с безразличным видом сидел в углу на табуретке.
Неужели так-таки и поведет к коменданту? Боится Чичкина? А может, все же удастся из этого положения выкрутиться?
Дверь отворилась. Вошли Чичкин и еще трое с белыми повязками. Один из них, по виду какой-то конторщик, в фуражке с лакированным козырьком, предложил тут же на месте Горшкова расстрелять. То и дело замахивался на него:
— У-у, сейчас тебя!..
Решили все-таки сдать коменданту. Обыскали. Отобрать было нечего. Привели на Сенную площадь в дом Калмыкова.
Ну, а там… В комендантах состоял тот самый офицер, что прежде работал в штабе Южного фронта и которого Горшков встретил у дома, где ночевал агент. Пощады от него быть не могло. Он и в самом деле, лишь глянув на Горшкова, одобрительно кивнул стражникам. После этого два часа пришлось ждать в коридоре. Было заметно: господа в штабе нервничают, покрикивают друг на друга.
Наконец Горшкова ввели в комнату, где за столом сидел худощавый офицер лет тридцати пяти.
— Как же вы все в своих приказах по уезду называли казаков генерала Мамонтова бандитами? — спросил он. — Разве это банда?
Горшков промолчал.
Офицер открыл конторскую книгу, не спрашивая ничего, записал: «Горшков, коммунист, заведующий отделом управления уездного исполкома».
Горшков работал помощником заведующего. Но какое это уже имело значение?
Еще часа через два его вместе с десятком других арестованных отвели в тюрьму.
Там во дворе опять обыскали, развели по камерам. Он попал в кирпичную коробку верхнего этажа, холодную, с выбитыми стеклами, без коек, стола, скамьи. Голые стены и пол.
К этой поре ноги совсем уже плохо держали Горшкова. Войдя, он сразу сел на пол, привалился к стене и только потом неторопливо оглядел тех, кому теперь составил компанию. Было тут еще четырнадцать человек, очень разных по возрасту, одежде. Двоих из них он сразу выделил: черноглазого парня, низкорослого, смуглого, лет двадцати, очень подвижного, и мужчину постарше, тоже невысокого, бородатого. В отличие от всех других арестованных, как и Горшков, бессильно лежавших на полу, оба они беспокойно расхаживали по камере, лишь изредка замирая, чтобы прислушаться к доносящимся из коридора и с улицы звукам.
Тот, что был постарше, первым и обратился к Горшкову:
— Днем — что! Посиди-ка тут ночью.
И разъяснил. Как стемнеет, по фамилиям вызывают из камер и в тюремном дворе расстреливают. Был ли суд? В чем вина? Тюремщиков ничто не интересует. Попал сюда — жди очереди.
— И жрать потому не дают, — заключил он. — Отвечают: «Только добро на вас переводить».
— Давно ты тут? — спросил Горшков.
— Утром вчера привели. Долго тут никто не живет, — помолчав, он добавил: — Обидно так пропадать. Меня друзья-приятели знаешь как зовут? «Революционер с тысяча девятьсот пятого года».
— Обидно. Ты прав, — согласился Горшков.
Было в этом человеке что-то чудаковатое. «Не революционер ты, видать, брат, а любитель ты пошуметь, — подумал Горшков. — Но и тебя сюда замели».
К телеге, в которой везли компаньонов, подскакало два десятка военных. Сплошь офицерство. Лошади — в мыле, мундиры и сапоги седы от пыли. Налицо все доказательства, что мчались во весь опор. Во главе кавалькады был Никифор Матвеевич Антаномов.
Едва поздоровавшись, он заявил, что прикажет тут же, на месте, расстрелять мерзавцев, которые позволили себе таких уважаемых господ держать под арестом. С урядника сорвали погоны. На подъесаула Никифор Матвеевич затопал ногами, приказал отправиться под арест. Такая же участь была определена конвоирам.
— Военно-полевой суд. Никакой пощады, — льстиво заглядывая в глаза то одному, то другому из компаньонов, повторял Никифор Матвеевич. — Не-емедленно! Лучшую тачанку — гостям! Лучших ездовых! Мы, господа, вас просто потеряли из виду. Теперь будете как у Христа за пазухой. Всю дорогу на руках будем носить.
Собственноручно он вручил им мешок, в котором лежало все отобранное при обысках. Компаньоны сами вынимали из него свои вещи.
Шорохов следил: станет ли Мануков проверять содержимое чемодана? Нет. Только покачал его на руке, как бы взвешивая. Впрочем, и он свой портсигар просто засунул в карман, понимая: все обошлось. Никто в их вещах не копался. Не успели.
Подали тачанку, до того ходившую под пулеметом. Тут же ее разгрузили, бесцеремонно вышвыривая патронные коробки, свертки хромовых кож, какое-то цветное тряпье. Казаки, которые прежде ею владели, молча подбирали все это с земли. Поглядывали так зло, что казалось: вот-вот возьмутся за шашки!
Но тачанка была зато и впрямь хороша: прочна, широка, устойчива, запряжена четверкой каурых, с золотым отливом лошадей. На сиденья бросили обтянутые черным атласом пуховые подушки, разостлали подбитую серым мягким сукном полость.
Тут же подали курятину, белый хлеб, по стакану водки.
Уважительно поддерживая под руки, их усадили в тачанку. В окружении офицерского эскорта помчались, обгоняя обоз. Тянулся он многие версты. Каждой десятой-пятнадцатой подводой правил казак, остальными — мужики, неподвижные, как нахохлившиеся от стужи вороны. Помимо мешков, ящиков, тюков, лежало на возах немало разнообразного хозяйственного скарба: швейные машинки, связки кастрюль, корзины с посудой…
«И это, — думал Шорохов, откинувшись на подушках, — обоз армии, которая намеревается принести народу счастливую жизнь».
Вместе с сумерками в тюрьму пришла тревожная тишина. Чернявый и «революционер с 1905 года» — Горшков про себя называл его просто «1905-й год» и то перестали метаться по камере. Малейший шорох, даже легчайший вздох соседа заставлял вздрагивать, будоражил.
В соседней камере загремел засов.
— Иванов Василий! Тишина. Потом снова:
— Иванов! Вставай, вставай!
Послышалась возня. Кто-то, видимо, упирался, его волокли по коридору…
— Горюнин Петр!
Это опять там, у соседей.
Горюнина Горшков знал: счетовод портновской артели. Тихий, покорный. Его-то за что?
Снова возня, заикающееся бормотанье.
Через четверть часа со двора донеслись хлопки выстрелов, чей-то вскрик.
Черноглазый подполз к Горшкову, зашептал:
— У меня деньги в «Гранд-отеле» бо-ольшие в номере за обоями спрятаны… Не веришь? Надо было сразу стражникам дать. Отцепились бы. Пожадничал. Сейчас с собой ни рубля. А если сунуть одну вещицу? Ценность! Сколько она, как ты считаешь, — сотен пять? Или тысяча?
Он поднес к глазам Горшкова ладонь. На ней лежала галстучная заколка в виде большой булавки с граненой головкой. При тусклом свете керосиновой лампы высоко под потолком, за решеткой, она все же блеснула. Золото!
— Где взял? — спросил Горшков, внутренне собираясь, как перед прыжком.
— Какая разница?
— А ну дай, — Горшков с такой силой сжал ладонь черноглазого, что захрустели кости.
— Отдай! — взвизгнул тот.
— У купца? Да? — Горшков не выпускал его руки.
— Откуда знаешь? Отдай!
— Лиловый галстук был на нем? — Отдай!
Горшков отшвырнул руку черноглазого. Заколка осталась у него.
— Ничего не отдам. А ну отсюда!..
— Меня он знаешь как? — плаксиво закричал черноглазый. — Он напарника моего уложил. Отдай!
Прежнюю бы силу Горшкову! Но и той, что еще была, хватило, чтобы навалиться на черноглазого:
— Говори, гадина. Где это было? Как? Судить тебя будем, сволочь такую.
Черноглазый вырвался, подбежал к двери, заколотил в нее руками, ногами.
В двери открылось окошко.
— Спасите, — закричал в него черноглазый. — Убивают!
— А и всех вас нынче за ночь постреляют, — раздалось в ответ. Окошко закрылось.
Черноглазый отскочил от двери, оглянулся. Из арестованных никто на него не смотрел. Затаились по своим углам. Он метнулся к Горшкову, закричал:
— Понял? И ты все равно этой ночью подохнешь. Как и я, как и тот подох, твой с лиловым галстуком! На тебе! На!.. Я его потом подстерег и пришил. Накось теперь, выкуси! Обоим нам с тобой тут хана. Уравняли!.. «Судить будем!» Я уже свое отсудил! Жди! Сейчас твою фамилию шумнут. Выкусил?
— Слушай, — Горшков поднялся с пола и пошел, твердо ступая на раненую ногу, больше уже не щадя ее, в почти нестерпимой боли от этого черпая какую-то новую для себя, непривычно жестокую силу. — Да я тебя сейчас придушу как бешеную собаку. Ты еще будешь здесь последние минуты моей жизни собой поганить…
Черноглазый отступил к двери, но не мог уже ни кричать, ни сопротивляться, с ужасом глядя на приближающегося к нему Горшкова.
Шорохов недоумевал: не нарочно ли их конная группа вот уже второй день никак не может уйти от обоза? Дорога забита телегами? Выбрать другую. Обогнать боковыми проселками. Разве их мало?
Наконец и вообще остановились. Возле тачанки сразу вырос Никифор Матвеевич.
— Там впереди мостик, — беззастенчиво вглядываясь в то, как они разместились в тачанке, объявил он. — И такой добрый, крепенький. Так нет же! Какая-то бестия подрубила подпоры… Впрочем, чего бога гневить? Осень для конных походов самое золотое время. Еще месяц — другой — начнутся дожди, снег, морозы. Тогда запоешь. Но мы-то будем уже далеко.
— И где же? — язвительно скривился Варенцов.
— В Москве, — с радостной готовностью произнес Никифор Матвеевич. — Все, господа, идет по четкому плану. Ни малейшего срыва, отклонения. И бога ради, забудьте нелепый случай с арестом. Кто мог ожидать, что вы окажетесь в совдеповском поезде?.. Доверительно могу сообщить: сейчас идем на Елец.
— Елец! — воскликнули разом Варенцов и Нечипоренко.
— Бывали? Я тоже. Давненько, правда, — Никифор Матвеевич подкрутил правый ус. — Восемнадцать соборов! Дьяконы заревут: «Многие лета!» — свечи гаснут. Вороны с карнизов замертво падают. Верите?
— А Лебедянь? — прервал его Мануков.
— Что — Лебедянь? Вчера взята. Знаете казацкую тактику? Перемахни на всем скаку через нитку окопов, зайди с тыла — никакая защита не устоит.
«А Раненбург? — сурово подумал Шорохов. — Бронепоезд все же от Троекурова шел. И посмотрим, что будет вам под Ельцом!» Никифор Матвеевич посерьезнел:
— Цель нашего рейда прежняя — Москва! Но, конечно, не через этот, — большим пальцем своей здоровенной ручищи он ткнул себе за спину, — не через Раненбург. Обманное движение! Вот к чему там сводилось. Тактическая хитрость. Но стратегически — повсюду полный успех, хотя, если честно признаться, воевать стало труднее. Не от противодействия красных. Война есть война. Но вот вступаешь в поселок, а там — ни коней, ни скотины, в лавках и на складах пусто. У обывателя что же взять? Да и кричит он как резаный… Не буду скрывать от вас, господа, многие казачишки теперь подзагрустили. «Мы-то думали, говорят, всегда будет, как под Тамбовом». Мой интендант считает, что большевики перед нашим приходом специально все увозят.
— Чего же мы тогда там найдем? — спросил Нечипоренко и оглянулся на Варенцова, на Манукова.
Никифор Матвеевич тихо рассмеялся:
— На вашу-то долю… Другое дело — весь корпус. Мануков презрительно поморщился:
— Корпусу надо быстрее идти вперед. И ни в коем случае не обарахляться, как эти, — он указал на вереницу неподвижных телег, вытянувшуюся до самого горизонта. — Боевой офицер! Вы-то отдаете себе отчет, чем это может грозить? — Отдаем.
— Тогда почему допускаете?
— А что прикажете делать? Истинная причина совершенно не в том, о чем говорит мой интендант. Просто-напросто благодатные края уже позади. Это, господа, вам не Дон да Кубань. А войско довольствовать надо. Потому и тащим с собой. И всего-то.
— Но погодите, — сказал Мануков, — по отношению к Москве Елец еще южнее, чем Лебедянь.
— И что? — хохотнул Никифор Матвеевич. — Нельзя потом повернуть на север?
— Так вы же с севера в Елец вступите, если идете к нему от Лебедяни, — Мануков говорил злым шепотом. — Перестаньте морочить мне голову. И запомните: я должен въехать в этот город с первой колонной. Собственными глазами увидеть восторги местного населения, которые вы мне уже не первый раз живописуете. Что, если их вообще нет? Не из-за отсутствия ли оных вы теперь сворачиваете на юг да на юг?
— Да-да, — деловито согласился Никифор Матвеевич. — Будет сделано. Пожалуйста! С первой колонной, так с первой. Войдете. О чем разговор!..
— … За ночь из нашей камеры забрали восьмерых. Семь осталось.
Горшков говорил негромко, с частыми паузами. Кальнин слушал его, понимающе кивал. В комнатушке, которую, как и прежде, занимал Отдел управления Уисполкома, в этот поздний час были только они двое. Сидели возле стола у тускло светившей коптилки.
— Да, всего семь. Утром смотрю: посерели, осунулись. Дрожь колотит. От холода, от усталости. «1905-й год» попросил у охранника воды. В ответ услышал: «Сегодня вашего брата все одно прикончат. Потерпишь». И, такая скотина, швырнул в камеру газету с названьем для идиотов: «Черноземная мысль». И ведь наша, козловская. Было в ней напечатано, что казаки взяли Рязань, в Москве Советская власть свергнута восставшими рабочими.
— Вранье, — устало проговорил Кальнин. — Спят и видят.
— Ну а днем уже, часов в двенадцать, донесся звук орудийного выстрела. Переглянулись. Один — что один? Потом слышим — стреляют еще и еще. «1905-й год» подошел к двери, благо окошко в ней было открыто, спросил, где стреляют. Странное дело! Охранник обычно отвечал руганью на любой вопрос, а тут — по-человечески: «Проверяют взятые у красных пушки. Какие годны, какие нет». Может, и так. Разве узнаешь? А в сердце все же закралась надежда: наши? Еще часа через три — пулеметный стрекот. И с разных сторон. «1905-й год» опять к охраннику. Тот ответил: «Обучают дружины», — но уже не очень уверенно, и, главное, когда «1905 — й год» затем залез на подоконник, охранник будто ничего не заметил. С подоконника было видно далеко, и вот «1905-й год» говорит, что к тюрьме скачут всадники с выхваченными из ножен шашками. В атаку, что ли, идут? Тут с вышки на тюрьме начал бить пулемет. Конные все же подскакали. Я из-за ноги своей на подоконник забраться не мог, но услышал: «Товарищи! Сейчас освободим!» Это кто-то из подскакавших кричал. Радость была — не передать, и вместе с тем не мог я не сомневаться: если не наши, а белоказаки? Ты же знаешь, что они перед своим уходом в тюрьмах творят.
— Знаю, — сказал Кальнин.
— Ну а потом… Из окна от соседней камеры слышу: «Один из тюремщиков вышел на площадь, что-то кричит, его зарубили, ворвались во двор». Наши! Тут мои силы кончились. Сижу на полу, и такое чувство, будто и рук никогда не смогу поднять. Поглядел на тех, что рядом со мною лежали, — они в такой же беспомощности. А стрельба уже в коридорах! Утихла наконец. Силы, конечно, нашлись. И у меня, да и у всех остальных. Как только оттуда, из коридора, дверь камеры нашей сломали, мы вышли. В тюремной конторе обнаружил себе приговор: «Расстрелять в восемь вечера». Взглянул на часы. Было ровно четыре. Подумал: «Поживу по их приговору еще четыре часа, да по — своему сколько влезет». Пришел домой. Нигде ни крошки еды. Заглянул к соседу. Он говорит: «Да ведь тебя расстреляли!» Я смеюсь, не могу себя удержать: «Дайте расстрелянному поесть». Спал потом. Сегодня с утра работа. Но уже не тут, не в уисполкоме.
— И куда тебя?
— Пока на вторую пекарню. Хлеб!.. А там все поломано. Вообще сколько убытков, бессмысленных жертв. Одно лишь хорошо во всем этом: истинное лицо многих теперь очевидно.
— Но и плата…
— Еще бы! Да и мне-то на пекарне как? Дров ни полена, воды нет, лошади ни одной, муки нет, дрожжей нет, соли нет. Говорят: «Отбирай у тех, кто растаскивал». Пойди отбери. А приказ: «Любой ценой. Хоть на себе самом дрова и воду вози. Служащих, рабочих со своих мест на это снимай — любых! Но чтобы хлеб был. И пусть даже тысячу рублей каждый фунт его пекарне обходится. Хлеб — это вопрос политический…» Да, вот еще, — Горшков достал из бокового кармана пиджака бумажный пакетик.
Кальнин уже знал, что в нем, — золотая галстучная булавка. Не разворачивая, спрятал в полевую сумку, покачал головой:
— Все же зря ты этого типа. Допросили бы. Может, вышли бы на какой-то след.
Горшков через силу рассмеялся:
— Знать бы мне тогда, что всего только двое суток пройдет, буду я сидеть напротив тебя, все это рассказывать.
— Понимаю.
— Не вышло, брат, по-другому. Ночь. Вот-вот твою фамилию назовут. А тут сиди рядом, дыши одним воздухом. И мысль такая: «За что же мне с ним одинаковая расплата?»
Кальнин уже не слушал Горшкова. Мамонтов наступал теперь на Елец, и вероятность того, что он город захватит, а затем и будет стоять в нем со всей своей свитой, была очень велика. Туда и направился новый связной. Но агент, на встречу с которым он шел, в Козлове погиб. Связной об этом не знает и будет в Ельце, значит, особо настойчив, разыскивая. Станет потому вдвойне рисковать. И как-то предупредить его, возвратить, невозможно.
Около пяти часов вечера 31 августа тачанка с компаньонами выехала наконец на вершину бугра, с которого открывался вид на Елец. Город стоял на высоком крутом берегу, над простором широкой реки. Лучи уже склонившегося к закату солнца щедро золотили купола и стены его соборов. Было этих соборов так много, высились они такими громадами, что Шорохов не сразу заметил у их подножий дома и кроны уже начавших желтеть деревьев.
Сопровождавшие компаньонов верховые прибавили хода. Тачанка тоже рванулась вперед. Шорохову показалось, что теперь они не едут, а словно бы падают в речную пологую долину, за которой начинался крутой подъем в гору, к подножию особенно большого бело-голубого собора.
Слева и справа от дороги скакали конные. Издалека доносились пушечные выстрелы. В гуще крыш и деревьев кое-где вспухали клубы черно-серого дыма.
Винтовочной стрельбы Шорохов не слышал. Видимо, она шла слишком далеко от них. Зато по мере приближения к собору все более нарастали звуки колокольного перезвона.
Мостовая, мощенная плитами белого камня, вынесла тачанку вверх. На мгновение открылся вид на реку. За ее водной гладью, над зеленью занятого деревьями берегового склона, Шорохов увидел цепочки железнодорожных вагонов. Они горели. Сквозь дым прорывались там языки пламени.
Но собор заслонил от Шорохова эту картину. Они выехали на площадь. Откинувшись назад, едва не валясь со своего сиденья, кучер-казак изо всех сил натягивал вожжи. Лошади резко умерили бег. Ворота собора были распахнуты, толпа празднично одетых священников, высоко подняв над головами иконы, выливалась из его красновато-коричневой темноты. Влажно розовели открывающиеся рты, колыхались густые бороды. Эти люди истово пели, но звон колоколов заглушал их голоса.
Тут же на площади выстроился духовой оркестр. Размахивал руками капельмейстер. Было видно, что трубачи и барабанщики стараются как только могут. Их игру тоже заглушал колокольный звон.
Края площади заполняла публика. Как и в Козлове — барышни в белоснежных блузочках, дамы в широкополых шляпах, мужчины в сюртуках и мундирах, мальчики и девочки в матросских костюмчиках, беленьких платьицах. Насколько же сильно Шорохов сейчас всех этих людей ненавидел!
Мануков склонился к нему:
— Вы знаете название этой площади? Красная! Как и в Москве. Превосходно, не правда ли? Но если здесь так встречают, почему в Москве будет иначе?
Тачанка притормозила. Там, впереди, произошло замешательство. Какая-то девица подбежала к едущему на лошади офицеру, протянула букетик цветов. Тот мгновенно осадил лошадь, наклонился, подхватил девицу, усадил перед собой в седло, поскакал дальше. Из-за всего этого ритм прохождения колонны несколько сбился.
«Но я почти не слышал стрельбы!» — с ужасом подумал Шорохов.
Напротив входа в собор стояли военные. Перед ними на белой лошади восседал генерал в синей шинели. Мамонтов!
Их тачанка прошла в пяти шагах от него. Шорохов успел заметить: взгляд Мамонтова направлен на Манукова. Даже в такой момент! Ростовский торговец и впрямь занимал очень видное место в кругу интересов командира казачьего корпуса. Впрочем, так и должно быть, если на самом деле это эмиссар одной из главнейших союзных держав!
Площадь осталась позади, въехали в улицу и остановились так круто, что кони присели.
— Господа! — с тротуара их приветствовал Никифор Матвеевич. — Вот мы и прибыли, господа! — он протянул руку в направлении ажурных литых ворот, за которыми, в глубине заросшего травой двора, стояло массивное трехэтажное здание. — Прошу! Часок-другой подождем, пока подыщется для вас подходящий особнячок. В этом городе все теперь наше. Наше! — хохоча, он хлопал себя по голенищу сложенной вдвое плетью.
Варенцов с живостью пододвинулся на край сиденья, свесился в сторону Никифора Матвеевича:
— Чего ждать? Нельзя ли прямо сейчас…
— Именно, — Нечипоренко потянулся вслед за Варенцовым. — Тут у меня родни полно и компания. Четверку бы казачков для охраны. Будьте ласковы!
— Сколько угодно, — бодро ответил Никифор Матвеевич. — Я с вами моего интенданта отнаряжу. Пожалуйста!
Нечипоренко и Варенцов восхищенно подхватили:
— Боже мой! Боже!
Никифор Матвеевич испытующе взглянул на Манукова.
— Завтра, — кивнул тот. — Сегодня предпочту походить по городу, — он обернулся к Шорохову. — Хотите вдвоем? Соглашайтесь. Может быть интересно.
Где-то за домами и не так уж далеко от них ухнул пушечный выстрел.
Никифор Матвеевич наклонил голову:
— Последние очаги. Но вопрос решенный.
Нечипоренко и Варенцов остались в тачанке, Мануков и Шорохов вошли в здание. Там уверенные быстрые офицеры, громко переговариваясь, сновали по коридорам, хлопали дверьми. На лестничном марше, ведущем на второй этаж, пришлось прижаться к стене: навстречу два казака за ноги волокли человека в гимнастерке и галифе. Никифор Матвеевич стал пояснять:
— Мы, господа, в апартаментах бывшего окружного суда. Три этажа вверх и столько же вниз. Когда-то говорили: «Самое высокое здание Ельца. Из него Сибирь видно». Сейчас оно занято под штаб корпуса, ну и… и тут, естественно, его контрразведывательный отдел. Тайн у меня от вас нет, господа. Мы не либералы.
Мануков усмехнулся:
— Чтобы доказать это, вы меня сюда и доставили.
— Что вы, — наигранно залебезил Никифор Матвеевич, — как можно такое подумать.
К ним подошел мужчина лет тридцати в наглухо застегнутом сером плаще, в черной шляпе с полями, низкорослый, худощавый. Что-то вполголоса сказав Никифору Матвеевичу, он представился:
— Поручик Иванов. Разрешите проводить, господа.
Путь был свободен, они вчетвером двинулись дальше и вскоре вошли в небольшую, очень солидно обставленную комнату. Стену, противоположную входу, занимал обтянутый черной кожей диван из темного дуба. У широкого письменного стола стояли массивные кресла. Зеленые плотные гардины занавешивали окна.
— Отдыхайте, господа, — Никифор Матвеевич указал на диван. — Малый кабинет председателя окружного суда. Бывшего… Святая святых. Сюда стороннему человеку попасть было — у-у! Громадные деньги давали. Простой писарь, господа, если только он у этих дверей стоял, за два-три года в богатейшие люди выходил.
Мануков прервал его:
— И-и когда я смогу повидать Константина Константиновича?
— Конечно, — поспешно, будто он все время только и ждал этого вопроса, ответил Никифор Матвеевич. — Но не сегодня. И думаю, не завтра. Во всяком случае, не с утра. Согласитесь, сейчас очень многое зависит от его приказаний. Оперативная работа! Сюда он должен прибыть, но когда?
— И сидеть в этой клетке? — Мануков взял Шорохова под руку. — Так вы не побоитесь выйти в город?
Никифор Матвеевич собой заслонил выход:
— Господа! Какой смысл? Случайная пуля, осколок… Еще не закончено, господа!
Как будто в доказательство его слов, орудийный раскат ворвался в глухую тишину кабинета.
Мануков жестом отстранил Никифора Матвеевича.
— Я с вами, — говорил тот, следуя за ними. — Мне приказано. Поймите же, господа!..
Как можно было судить по доносящимся взрывам, бой шел не только за рекой, в Засосновье, как называлась та часть города, но и совсем близко от того места, где они находились. На звуки этого, ближнего, боя Мануков и направился. По дороге, забегая перед ним, поручик Иванов без умолку говорил:
— Это, знаете, в конце Орловской улицы, у мужского Троицкого монастыря. Стены там — из пушки не прошибешь. Не нами строено… Были монахи, молили господа. Кому мешали? Так нет же! Выселили, коммуну устроили. Название дали — Пролетарская. Знаете все эти бредни? Соберутся мужики, добро свое в кучу свалят, чтобы, значит, вместе хозяйствовать. А сами — голь перекатная. И думаете, в чем сейчас дело? Они бы сдались, да там у них детский дом. Комиссарские сироты. Вот и уперлись. Казаку, известно, на коне бы ворваться. А тут выколупывай. Под пулю-то кому захочется?
Он говорил и ловил взгляд то Манукова, то Никифора Матвеевича. Очень, ну просто очень и очень желал им обоим понравиться. Весь дрожал от усилий.
Безлюдные улицы, которыми они шли, заливало яркое, но уже вечернее солнце. В его лучах красным золотом поблескивали окна, огненно алела тронутая осенью листва кленов внутри двориков.
В одном из переулков остановились. Отсюда были видны белые монастырские стены, за ними — крыши домов, колокольни. С одной из них время от времени недолгими очередями бил пулемет. Неподалеку полтора десятка казаков вручную пытались перекатить через канаву орудие. Работа шла трудно. Подбадривающие крики и матерщина не помогали. Подошедших никто из казаков не удостоил и взглядом.
Никифор Матвеевич с решительным видом обратился к Манукову:
— Полагаю, здесь смотреть уже нечего. Что тут у красных? Пулемет, десяток винтовок. И чего там! Монастырь можно брать и не брать. Голодом поморим. Главный бой сейчас за рекой, у железнодорожной станции. И богатство там главное: тыловая база Тринадцатой армии красных. Артиллерийские склады.
— Туда тоже пойдем, — спокойно подытожил Мануков. Никифор Матвеевич и Иванов переглянулись.
— А рванет? — спросил Иванов. — Снаряды же!
— Пойдем, — брезгливо повторил Мануков. — Я наконец хочу собственными глазами увидеть, как вы воюете, — он кивком указал на казаков, копошащихся у орудия. — Здесь уже убедился: бездарно.
— Главная атака не отсюда, — проговорил Иванов.
— Базарная суетня, — продолжал Мануков, не меняя тона. — Одного того, что вас у собора хорошо принимали, да того, как лихо ваши люди поезда грабят, мне мало.
— Можно, — с обычной своей деланной покорностью ответил Никифор Матвеевич. — Только отсюда это не близко. Через мост, за Сосну. Но — пожалуйста! Сколько угодно! Да зачем?
— Послушайте, — Мануков возмущенно взглянул на него. — Вы отдаете себе отчет в том, что происходит? Большевики дурака тут валяли, в этом Ельце. Играли в свободолюбие. Им бы всего неделю назад взять заложниками десяток наиболее активных деятелей прежнего режима и еще столько же, не церемонясь, расстрелять. И не было бы никакого колокольного звона, девиц с букетиками. Гордитесь: с оркестром вошли! С оркестром встречали! За этими стенами сотня мужиков и баб. Оружия у них, сами говорите, с гулькин нос. В чем же дело?
Он повернулся на каблуках и, не оглядываясь, чтобы удостовериться, следует ли кто за ним, быстро пошел от монастыря.
Солнце совсем уже садилось. Махины соборов и редкие облака в вышине еще были освещены его лучами, но между домами, под крышами крылечек, под пологом кустов у заборов начинала разливаться темнота.
Шли в полном молчании серединой мостовой. Теперь кое-где возле калиток и парадных входов появились группки людей, одни из которых, завидев их, рассеивались, другие, напротив, устремлялись им наперерез. Что-то намеревались сказать, спросить? Мануков и его спутники не обращали внимания.
Крутым поворотом улица вывела их к мосту. За рекою по-прежнему вставали столбы дыма, полыхало пламя, но стрельбы больше не было слышно.
Навстречу показались верховые. Поперек одной из лошадей, вниз лицом, кто-то лежал.
Никифор Матвеевич и Иванов метнулись к этим конным. Те остановились. Когда Шорохов и Иванов тоже подошли к ним, Никифор Матвеевич объяснил:
— Там уже кончилось, — он указал на человека, лежавшего поперек седла. — Главный их комиссар. Если изволите интересоваться фамилией — Вермишев. В беспамятстве. Везут на допрос. Желаете видеть, как это бывает? На станции делать все равно больше нечего. Одних перебили, другие успели бежать.
Снова вмешался Иванов:
— Он у большевиков трибуном был. Известная личность. Художник. Стихи писал, пьесы. Теперь запоет!
Мануков сощурясь смотрел на него:
— Вы-то, простите, откуда знаете? Вы что же? У красных служили? Не так ли?
— Служат — это когда стараются, чтобы власть укреплялась, — усмехнулся тот. — Я по-другому старался.
Мануков повернулся к Никифору Матвеевичу:
— Как мы узнаем, где нас разместили на ночь?
— Очень просто. Надо возвратиться в штаб корпуса. Но вы же намерены…
— Уже не намерен, — оборвал войскового старшину Мануков. — И поскорей валяйте в свой штаб, выясняйте. Я устал.
Никифору Матвеевичу подвели лошадь, он ускакал вместе со всеми верховыми, Шорохов же и Мануков в компании Иванова пустились в обратный путь. Теперь жителей на улицах было гораздо больше. Кое-где они обступали конных и пеших казаков, и тогда мешки, свертки, охапки чего-то переходили из рук в руки. «Так скоро все это наладилось, — Шорохов тоже очень устал и думал теперь как-то совершенно без злости, просто отмечал еще один факт. — Только вошли — и уже успели нахапать. Корпус грабителей».
Когда Шорохов наконец остался один в небольшой, с низким потолком чистенькой комнате особняка, который их компании предоставили, обессиленный, он долго сидел на кровати.
Он видел, как умер Вермишев. Это было во дворе возле здания бывшего окружного суда. Они с Мануковым как раз туда подошли.
Слышал глухие удары, крики:
— Будешь молчать? Молчишь? Молчишь? Слышал, как Вермишев прохрипел:
— Да здравствует Красная Армия!..
И доброжелательные искорки в глазах, и щедрая улыбка на лице Мамонтова, и вообще все его уверенное поведение во время прохождения войск у собора было актерской игрой. На самом-то деле в эти минуты ничего и никого ему не хотелось ни видеть, ни слышать, мрачное отчаяние владело им, и причиной этого послужило сообщение, которое часа за три до вступления в Елец частей корпуса привез курьер от Сизова: накануне, 30 августа, Козлов пал. Сам Сизов спасся, но канцелярия его захвачена, как и та часть обоза, что при ней состояла, причем жители города почти все поголовно красных приветствовали. С отступившими казаками ушло всего лишь с полсотни дружинников.
Удар был тяжелейший. Власть, утвержденная по самому, как считал Мамонтов, надежному, классическому образцу, после ухода корпуса продержалась всего только три с половиной дня. Из козловцев не сформировалось и роты. Больше не существовало никакой хоть сколько-нибудь обширной территории, которая «дышала бы по-казацки». Опять все владения корпуса состояли из одного-единственного города, и, поскольку тыл корпуса снова оказывался не защищен, в Ельце нельзя задерживаться, надо как можно скорее идти дальше, только так и спасая себя от отрядов, которые брошены красным командованием, чтобы уничтожить его полки.
«Мой следующий шаг? Но какой? — растерянно спрашивал и спрашивал он себя, внешне так горделиво восседая на лошади у Вознесенского собора, так благосклонно поглядывая на поющих попов, на ликующую елецкую знать, в приветствии поднося руку к козырьку фуражки. — Да. Что же все-таки делать?»
Как и под деревней Елань-Колено, бросить обоз, благодаря этому обрести особую быстроту маневра и повторить рывок на север? Но позвольте! Тот обоз был общий — и, значит, ничей. Да и отправляли его на Дон. Теперешний почти нацело состоит из личного имущества командиров и рядовых корпуса. И его-то бросить в красном тылу?..
Чего не был способен тогда понять Мамонтов? И не только он, но и все офицеры его штаба, командиры дивизий, полков? Той истины, что корпус уже превратился лишь в боевое охранение тысяч повозок и железнодорожных вагонов с награбленным. Ведь потому-то и для участия в такой решающей для корпуса операции, как наступление на Раненбург, был выделен всего один конный полк. Остальные упрямо пошли на Лебедянь — Елец, то есть все более заворачивая к югу, в сторону Дона. И самое поразительное: штабы полков, дивизий, всего корпуса такое решение обосновали, объявили оперативно необходимым и достаточным для успеха, и даже потом поражение не слишком их огорчило: обоз-то не пострадал!
Так что же все-таки делать? Мечта: корпус движется по красному тылу и тысячные толпы, ликуя, стекаются под его знамена — еще не угасла, еще манит…
Около шести часов вечера Мамонтов покинул площадь. Два часа провел в здании, где размещался штаб, обмениваясь суждениями с Калиновским.
Потом состоялся ужин в компании торгово-промышленных деятелей города и еще два разговора опять же в штабе корпуса: с командиром пешего отряда Мельниковым и с Родионовым.
Ужин проходил в помещении бывшей фондовой биржи. В ее самом большом и парадном зале «покоем» расставили столы, накрыли белыми скатертями, сервировали. Закуску и напитки подали великолепные.
Звенели бокалы. Впрочем, перед Мамонтовым с самого начала был поставлен всего лишь стакан крепкого чая без сахара.
Началось приветственными речами:
— …на клинках шашек, на острых своих штыках вы принесли нам избавленье от ужасов комиссарского произвола…
— …Кто, ну кто сказал, что Россия оскудела героями? Они среди нас. Вот они! Вот! Это вас мы сегодня чествуем, господа, наши отважные освободители, это вашими подвигами восхищаемся, это вас сегодня так беззаветно славим…
Когда очередь дошла до Мамонтова, он изложил программу. В ней было почти такое же, как обнародованное в Козлове, обращение к населению, но еще и-«Совет районных организаций», главный орган гражданской власти в городе и уезде вместо управы, и «квартальные попечители» вместо полицейских, и «дежурные» вместо дворников и сторожей, и агитация посредством искусства — словом, весь тот набор обманных словесных вывертов, который навеял ему разговор с Поповым в селе Вязово. Закончил же Мамонтов так:
— И вот я был там, у собора, и, убежден, все вы, господа, тоже были там и приветствовали наше доблестное воинство, принесшее вам свободу… И вот я был там и ликовал сердцем, и в то же время я напряженно думал тогда над тем, как много работы предстоит совершить всем нам по восстановлению разрушенного. Нужно прежде всего восстановить деятельность общественных учреждений, учебных заведений, торговых предприятий, а для всего этого необходимо восстановить разрушенные и сожженные здания, наладить транспорт, запастись на предстоящую зиму топливом.
Да-да, он так и сказал тогда. В двух фразах его трижды в той или иной форме прозвучало слово «восстановить».
Далее Мамонтов продолжал:
— Но у кого же теперь, господа, в руках главный рычаг? По-прежнему у нас, у казаков? Не-ет. Мы, посланцы вольного Дона, сделали для вас все. Большевистские национализации отменяются. Устанавливается свобода торговли. Ни малейших препятствий в предпринимательской деятельности. Это наш дар вам, господа. Щедрый дар. Он оплачен кровью казацкой. Процветайте! Но и вы со своей стороны должны сделать так, чтобы уже завтра — не позже, чем завтра! — рабочий мог прочитать на воротах вашего завода, мастерской, фабрики, торгового предприятия объявление, приглашающее его на работу с честной оплатой. И чтобы обыватель уже завтра вошел в лавку, где сумел бы за приличную цену купить себе продукт первой необходимости. Я понимаю, вы сейчас в стесненных обстоятельствах. В чем-то это будет ваша жертва. Но это еще и ваш долг, святая обязанность граждан свободной, истинно свободной России… Вот мои мысли там, у стен собора, и моя в них надежда.
Молчание потом длилось долго. Сидевшие за столом господа в сюртуках и визитках, не произнося ни слова, ели и пили. Снова пили.
Мамонтов, все более хмурясь, ждал.
Потом один из торгово-промышленных деятелей Ельца, Владимир Глебович Малов, «министр иностранных дел», как за особую изворотливость ума его величали среди местного купечества, интеллигентного вида мужчина лет пятидесяти пяти, поднялся с ответным словом. В нем были вступительная, доказательная и заключающая части.
Во вступительной он воспевал подвиги мамонтовского корпуса и лично его командира: могучие, бескорыстные, самоотверженные.
В доказательной — сравнивал ужасы положения заводчика и фабриканта при большевиках с прекрасным положением заводчика и фабриканта в цивилизованных странах.
Заключающая часть прозвучала так:
— В лихую годину велики испытания воина. Да. Велики. Но велики тогда и горести, которые выпадают на долю любого предпринимателя, владельца имения. Возможно ли, чтобы уже завтра открылись фабрики, мастерские — и те, которые при большевиках оставались за владельцами, и те, что были у них отобраны либо просто не действовали? Трудно. Почти непосильно, но все же в пределах осуществимого. Да, господа, и это в пределах человеческих сил, но, конечно, лишь при условии, что у владельца предприятия найдется — и это, увы, неумолимая действительность — достаточный оборотный капитал, — Малов изящно, слегка и в чем-то насмешливо поклонился в сторону Мамонтова. — Простите, ваше превосходительство, что смею говорить столь откровенно. На искренность чем еще и ответить? Не скрою, кое-что у некоторых из нас, — широким жестом он обвел всех присутствующих, — осталось. Сберегли. Но, во-первых, далеко не столько, сколько в настоящих условиях необходимо для разворота любого дела, способного хотя бы лишь окупить себя. И во-вторых, возможно ли рисковать этим последним достоянием в обстоятельствах, когда в душе каждого промышленника еще велико сомнение: а достигнута ли уже достаточная стабильность — военная, политическая, экономическая? И как рассеять его? Скажу прямо. В настоящих условиях достичь этого можно только одним путем: не просто призывами к какой-либо деловой активности, но широкой финансовой поддержкой новой властью усилий частного капитала, а говоря совсем уж открыто и честно — их изначальным, совместно разделенным материальным риском… Мамонтов встал и, не обронив ни слова, вышел. На сегодня у него было намечено еще много совершенно неотложных дел. И внимать речам, в которых все будет сводиться к вопросу о собственной копеечной выгоде елецких торгашей-фабрикантов? К тому, что добытое в боях достояние корпуса — трофейную казну — надо немедля швырнуть в их ненасытные глотки? Так ведь? Так!..
Мельникову он с ходу сказал:
— Завтра конные дивизии, я и штаб корпуса идут на Задонск. Нужно, чтобы ваш отряд со вступлением в город не запоздал.
— Уже прибыли квартирьеры, — ответил тот. — Прочие завтра до полудня подойдут. Но, Константин Константинович, почему Задонск?
— Что вас смущает? Сам этот город или вообще юго-восточное направление? Мы поступаем в соответствии с общим приказом штаба Донской армии: удар с тыла по фронту красных частей.
Мельников тут же подумал: «Больше трех недель ни разу не заикались об этом приказе и теперь вспомнили», — но спорить с начальством было не в его правилах.
— Ну а в дальнейшем?
Он имел в виду свой пеший отряд. Мамонтов ответил:
— Оставаться в Ельце. Задача: помочь утверждению новой власти. Они разговаривали, стоя у письменного стола. Но тут, не спросив
разрешения, Мельников опустился в ближайшее кресло и тогда лишь испуганно спросил:
— Навсегда?
— Ну что вы, право! — Мамонтов сел в кресло напротив. — На два — три дня. Максимум до третьего сентября. Причем вы уже сегодня назначаетесь военным комендантом. И должны быть им не номинально. Действовать! Так, чтобы после вашего ухода Елец навеки остался бастионом белой государственности. Это мой вам приказ.
Расставшись с Мамонтовым, Мельников думал: «Теперь погуляют мои ребята. Господь молитвы услышал. Всеблагий, всеведущий… Только бы конные дивизии из Ельца поскорее убрались. Бог дал — погуляют».
Разговор с Родионовым Мамонтов начал быстрым вопросом:
— Что Мануков?
— В городе.
— Это я знаю. Чем он занят?
— Ходит, смотрит. Впечатление: как-то всем не очень доволен. Причина, думаю, в том, что он на какое-то время выпал из-под контроля. Глупая история. Его при этом едва не отправили в мир иной.
— Ну? И кто же?
— Урядник Сорок девятого полка Артамон Качка. Участвовал в захвате поезда под Лебедянью. Видит: какие-то странные личности. По глупости решил: комиссары! Коли так, то не выбрать ли сосну пораскидистей…
— Дальше. Дальше!
— Что-то ему в первый момент помешало. Потом их везли в телеге. Поскольку Мануков называл мою фамилию, меня известили. Я послал Антаномова. Он извинился. Сгоряча приказал урядника отдать под суд, но это… Судить-то, собственно, не за что. Нормальные действия. Ну, может, лишь некоторая нервозность. Но там и другие командиры были, повыше. Я приказал отпустить.
— Позвольте! Почему же? Снова арестуйте, сразу — военно-полевой суд. Самая суровая мера. Вы поняли? Самая!
— За что, Константин Константинович? На лбу же у них написано не было. И ничего плохого он с ними делать не стал. Мелкие неудобства, вскоре все разъяснилось… Это правда, что завтра корпус идет на Задонск?
— Да. Но пехота здесь еще постоит.
— А в дальнейшем?
— Вернемся к Манукову. Вы поняли, почему я говорю об этом уряднике?
— Прошу извинения, пока еще нет.
— В судьбе господина Манукова, — с расстановкой сказал Мамонтов, — нам сейчас донельзя необходим слепой случай. Я выражаюсь достаточно ясно? Мы знаем о его донесении, которое ушло из Козлова. Оно было благоприятно.
— Бесспорно.
— И других донесений от него больше не нужно. Вообще не нужно. Никаких. Никогда. Вы меня поняли? Никаких и никогда.
— По-онял, — протянул Родионов.
— И превосходно. Рад, что я в вас не ошибся. В чем сложность? Неизбежно расследование. Не только на уровне штаба Донской армии. Это мелочь. И ставка — пустое, хотя большевики потом начнут подливать масла в огонь. Расследование на уровне международном, вот к чему надо быть готовым. Значит, непременно должны будут отыскаться истинно виновные, масса свидетелей — так, чтобы мы не только могли бы, скажем, сами устроить суд по всей форме, но и предоставить это сделать кому угодно. Той же британской миссии в Новочеркасске. И тут будет очень удобно ткнуть им случай с урядником. Что мы даже за простую, как вы сказали, нервозность, проявленную в отношении этого господина, и то наказали. И как! С предельной суровостью. Что потому и тень подозрения не может пасть на нас. Хорош был бы, например, случайный снаряд от красных. Очередь из пулемета. Но только если действительно их снаряд. Их пулемет. Ни в коем случае не результат неосторожности сопровождающих. Напоролись на засаду — не годится. Случайная пуля — тоже. Расследователей это не убедит. Нужна такая подлинность, чтобы мы с вами потом до самой смерти могли всему свету спокойно смотреть в глаза. Риск тут огромен. Карьера, доброе имя, сама наша с вами жизнь.
Родионов не отрывал глаз от лица Мамонтова.
— Но предположим, относительно этого господина ничего предприниматься не будет. Однако при том, как сейчас складываются обстоятельства, очень многое тогда, даже этот наш временный поворот на Задонск, — повод для самой негативной оценки с его стороны. И она, я убежден, произведет на ставку, на штаб Донской армии крайне сильное воздействие. Опала! Лично на меня, на весь корпус, на его штаб. Ну бог с нею, с моей судьбой. Опала помешает нам довести до конца главную идею похода: взорвать красный тыл — вот что ужасно. Но имеется еще одно соображение. С вами я откровенен. В корпусной трофейной казне уже только деньгами более пятидесяти миллионов рублей. Драгоценностей, сообщу вам, на еще большую сумму. И сотая часть этого — состояние. В случае хотя бы малейшей тени на репутации корпуса все оно будет для участников похода потеряно. Любителей рассыпать по своим карманам добытое другими добро и в Новочеркасске, и в Таганроге найдется немало. Только дай им хотя бы ничтожнейший повод. Вы поняли?
— Да-а, — ответил Родионов. — И с вами вполне солидарен.
— Прекрасно. Словом, чтобы непременно был конкретный, тут же на месте обнаруженный нами виновник. Действуйте. И хорошо бы не позже, чем завтра. Еще до нашего ухода в Задонск.
Шорохов проснулся рано. В доме царила тишина. Его комната была угловая. Те ее два окна, которые смотрели на улицу, закрывали ставни, но два других выходили во двор. Сквозь них врывались лучи солнца.
«Спят? — подумал он о компаньонах. — Едва ли».
Одна мысль теперь не давала ему покоя: Мануков больше нисколько не таится от него. Даже не пытается перед ним изображать из себя купца. Разве не потому ли и пригласил вчера вечером с собой? Этим, в сущности, помешал ему отправиться вместе с Нечипоренко и Варенцовым. Считает, что и для Шорохова торговые интересы не самое главное? Не так уж, в общем, это безобидно. Может обернуться любой неожиданностью.
Шорохов поскорее оделся и вышел на улицу.
Только в это утро он по-настоящему понял, насколько красив Елец. Город стоял над рекой на высоком берегу, и потому его строения вовсе не заслоняли друг друга, были щедро подставлены лучам солнца. Это Шорохов заметил еще вчера. Но теперь он увидел еще и то, что каменные, как и соборы, старинные дома Ельца в изобилии украшены карнизами, крылечками, балконами, на каждом шагу радуют своей неповторимостью.
Одной из улиц, проложенной вдоль реки, узкой, извилистой, Шорохов неожиданно для себя вышел к Красной площади, где Мамонтов вчера принимал парад. В соборе уже шла служба, и молящихся собралось столько, что в здание они не вмещались, заполняли ступени высоких боковых крылец, соборный двор и добрую половину площади. Судя по одежде, почти все это был народ небогатый: крестьяне, фабричные. И что же? Каждый из них теперь горел желанием возблагодарить господа за приход мамонтовцев?
«За что же возблагодарить? — думал Шорохов, снова и снова оглядывая толпу. — Налетели, разграбили. Кто-то, конечно, при этом нажился. Но и ему надолго ли хватит? А уж всем остальным-то за что возносить молитвы?»
Красную площадь полукругом окаймляли лабазы. Были они на запорах, у дверей и окон стояли сторожа, но на пятачке перед лабазами шла торговля. Казаки предлагали сукна, ситцы, фарфоровую посуду, мыло, сахар. Можно было даже делать заказы:
— Медку бочонок, мучки белой пять мешочков…
— Сделаем! Только платить не советскими.
— Что вы, как можно, господин казак!
— Ладно, будя. Говори куды, через часок привезем…
Бывало, впрочем, и так, что хмельной продавец, получив деньги, товар покупателю не отдавал. Поднимался гвалт, пострадавший бросался искать квартальных попечителей, но таковых всякий раз не обнаруживалось. От казаков эти попечители вообще шарахались как от огня.
Здесь-то Шорохов и набрел на парня лет семнадцати, в суконном картузике, в косоворотке навыпуск, продававшего акции Русско-Азиатского банка. У него их было больше двухсот штук, притом с листами купонов, не срезанных за два последних года, и все до одной на предъявителя.
Держался этот парень пугливо. Шорохов понял, что он совершенно не понимает, что именно у него в руках. Особенно, видимо, смущала его некруглая -187 рублей 50 копеек — стоимость, обозначенная на каждой акции.
— Сторублевки, — нерешительно сказал он, протянув Шорохову сразу всю пачку. — Хочешь, дядя? Давай в обмен.
— И сколько ты просишь?
— А сколько дашь.
Шорохов оглянулся: рядом с ними никого, на козловский случай не похоже, — отсчитал восемь тысяч донскими деньгами, дал:
— На!
Схватив деньги, парень бросился бежать.
«Впервые украл», — подумал Шорохов.
Потом он без всякой цели бродил по городу. Разгромленных жилых домов и магазинов встречалось тут гораздо меньше, чем в Козлове. Правда, в нескольких местах чернели свежие пепелища, кое-где у заборов и в подворотнях видел он трупы людей. Не всматриваясь, проходил мимо. Что можно было сделать сейчас?
И конечно, как и в Козлове, центральная часть города представляла собой сплошное торжище: казаки меняли товары на деньги, и все до единого — очень торопливо. Вывод из этого мог быть лишь один: скоро уходят дальше. А кто им на смену? Местная самооборона?..
В нижнем конце мощенной белым камнем, очень нарядной, нацело занятой магазинами и парадными домами Торговой улицы, почти у поворота на мост через реку, молодой бородатый казак прямо с лошади торговал голубым, очень ярким сукном. Толстая штука его лежала перед седлом. Казак, добродушно посмеиваясь, на глаз отмерял, сколько просят, шашкой отхватывал, не очень заботясь о точности меры. Брал за аршин с кого двести, с кого триста, с кого сто рублей, деньги принимал любые, в том числе и советские. Сукно стоило много дороже. Отбоя от покупателей не было. Шорохов понял: казаку некогда, но, судя по всей манере держаться, человек это не злой и разговорчивый.
Подошел, пощупал угол плотной ласковой ткани, с сожалением сказал:
— Дешево продаешь-то, станишник!
— Дык ведь дальше идем, — простодушно ответил казак. — С собой разве возьмешь?
— И куда теперь вас, сердешных? Казак кивнул в сторону моста:
— На Задонск, — и добавил:- Покупай, покупай, дядя. Мы уйдем — пехота войдет. Те сами себе будут рвать.
Шорохов свернул к мосту; не доходя полсотни шагов, присел на скамью у калитки. Видно с этого места было прекрасно. За реку сплошным потоком шла конница. Торопились. Туда же, через мост, ползли броневик, штабные фургоны. На Задонск. В юго-восточном направлении от Ельца. Дальше и дальше от Москвы.
Все вместе компаньоны собрались к обеду. Варенцов и Нечипоренко были счастливы. Шорохов никогда еще не видел их такими. Повторяли:
— Уж так… так обеспечились… Добре, добре… Вот где богатство-то… Спасибо, Николай Николаевич, аи и спасибо…
Мануков поначалу участия в разговоре не принимал, задумчиво поглядывал на компаньонов.
— Купеческая столица, — не утихал Нечипоренко. — Священников триста тридцать три души. Купцов-то первой гильдии да второй… Теперь поднимутся, слава богу!
— А что, господа, — спросил Мануков. — Не пора ли домой? Как полагаете?
Варенцов вытер салфеткой губы:
— Домой. Нечипоренко подхватил:
— И поедем. Поторговано. Встанем из-за стола — и поехали, — он довольно засмеялся.
Теперь они все трое смотрели на Шорохова. Тот кинул: — Хоть сейчас. Вместе выехали, хорошо бы вместе вернуться. Мануков поднялся из-за стола.
— Так и будем считать, — он словно бы закрывал заседание. — Полагаю, организовать это для двух-трех человек несложно. Двух-трех, — повторил он. — Лично мне придется несколько задержаться.
Варенцов и Нечипоренко тоже поднялись, вышли из комнаты. Едва дверь за ними закрьшась, Мануков подошел к Шорохову, сел напротив, негромко рассмеялся:
— Итак-с, домой?.. Не знаю, чем вы занимались с утра…
— Ну как чем? — с вызовом проговорил Шорохов. — Громил Русско — Азиатский банк.
Он положил на стол купленную на Красной площади пачку. Мануков взял ее; отогнув с угла, пропустил между пальцев:
— Завидую? Нет. Это время я тоже не потерял. К тому же побывал в штабах всех дивизий, вступивших в Елец, беседовал… э-э… с рядом персонажей. Военных и штатских. Офицерик, который нас вчера сопровождал, не единственный. Некоторые из них занимали при большевиках выдающиеся посты… Константин Константинович, правда, оказался недоступен, но, поскольку мои планы кое в чем изменились, это сейчас не столь важно. Однако смотрите: с момента вступления казаков в город не прошло и суток, а уже образовалась вполне работоспособная власть. Помните, что было в Козлове? Там власть создавалась стихийно, и потому, конечно, возникла по образу и подобию прошлой поры: городская и земская управы, полиция. Без учета того, что во взбаламученной России такая власть уже по одному своему наименованию несет зародыш отрицательного к себе отношения какой-то части жителей. Здесь по-другому. Приказанием Мамонтова — это его личная инициатива, от меня не стали скрывать, — образован Совет районных организаций. Совет! Вдумайтесь! В него, естественно, вошли не те нищие горлопаны, которые заседали в Совете при большевиках, а достойные люди. Умнейший ход! За городской управой Россия образца девятьсот девятнадцатого года не пойдет. Ничего не поделаешь — перевернутая страница истории! А за Советами районных организаций пойдет. И здесь, и в Москве. И полиции, обратите внимание, нет. Квартальные попечители — опять же по-новому!
Он ошибался. В Козлове городскую управу создали тоже приказом Мамонтова. Как и там, так и здесь она состояла из мстительных бывших, была властью злобного меньшинства. Но вступать в какие-либо объяснения Шорохов не собирался. Зачем? Лишь потом, когда Мануков замолчал, он произнес как бы про себя:
— Больше в Ельце я ничего покупать не буду.
— Почему? — насмешливо спросил тот. — Начали вы успешно. Несмотря на все большевистские национализации, Русско-Азиатский банк в западных странах стоит прочно. Вам известно, кто в нем директорствует? Ах нет! Герберт Гувер! Такое имя вы никогда не встречали? Сочувствую. Очень влиятельный в цивилизованном мире человек. С большим будущим. Сейчас он уже министр торговли Северо-Американских Соединенных Штатов, глава Американской администрации помощи — могущественной организации, ее влияние распространяется на добрую половину Европы. И между прочим, шестьдесят процентов акций Парамоновских угольных рудников — ваши края, не так ли? — принадлежат Герберту Гуверу. Да, мой друг, да… Такая деталь: здесь, в Ельце, было не только отделение этого банка, но и фондовая биржа. Мне передали: вчера прямо на канцелярских столах той конторы, которая при красных в ее стенах обитала, прошел общий ужин торгово-промышленных предпринимателей. Очень успешно. Присутствовал Мамонтов, сказал проникновенную речь… Еще раз поздравляю. Бумаги, тут купленные, в Ростове, в тамошней суматохе, у вас, образно выражаясь, оторвут с руками, на что, возможно, вам и стоит пойти, учитывая то, как и где они к вам попали. Мои советы в таких делах — большая редкость, их ценят. Шорохов подождал, пока он выговорится, спросил:
— Вы знаете, что в город вступают пехотные части?
— Знаю. Естественный порядок. Конница всегда опережает.
— Да, но конные уже уходят. А сколько минуло? Одна ночь.
— Откуда у вас такие сведения?
Шорохов не ответил. Мануков настойчиво продолжал:
— Вам точно известно или только предполагаете? Может, вы даже знаете, в каком направлении они уходят?
Он заволновался. Но сам же он как-то говорил Шорохову: «Не торопитесь задавать вопросы. Для умного собеседника три ваших вопроса подряд — не ответа, вопроса! — и о вас уже все известно».
— На Задонск, — это Шорохову не было смысла скрывать. — И чего теперь ждать? Пехоты и у красных полно. Без конных полков, думаете, город удержится? Я не военный, но какой-то опыт у меня теперь есть. И позвольте спросить: стоило ли вообще здесь что-либо покупать, если корпус так и не пойдет на Москву? Процентные бумаги — дело другое. Я говорю о товаре, который заложили в свои здешние склады Фотий Фомич, Христофор Андреевич.
— Откуда такие сведения? — снова спросил Мануков.
— Какие?
— Что без конницы занятые корпусом города не могут держаться? В Тамбов и Козлов большевики так и не вступили. Думаете, это удалось бы от меня скрыть? Корпусом захвачена не просто огромная территория, захвачено самое сердце Совдепии, ибо здесь сейчас ее хлеб. Или вы считаете иначе?
Шорохов ничего не ответил. Просвещать Манукова относительно судьбы Тамбова он тоже не собирался.
— Хотя, конечно, — продолжал тот немного спустя, — есть кое-что настораживающее.
Вынув из бокового кармана пиджака лист газеты, он развернул его и подал Шорохову. Тот прочитал: «Г. Козлов. 14 августа (Дата по старому стилю. — А.Ш.) Бюллетень газеты „Черноземная мысль“… № 2…» Ниже было напечатано во всю ширину листа: «11 августа командир корпуса разрешил В. П. Чиликину издавать в Козлове газету „Черноземная мысль“. Подписал главный комендант есаул Кутырин».
— Чиликин? — обрадованно удивился Шорохов. — В Козлове я с ним познакомился. Он тогда говорил о своей газете. Признаться, я не очень поверил.
— Да-да. И заметьте, как размахнулся, — Мануков отобрал у него лист и вслух прочитал — «На основании этого разрешения выходит газета „Черноземная мысль“ с отделами: Действия и распоряжения правительства. Редакционные статьи по вопросам государственной и общественной жизни. Телеграммы агентов и собственных корреспондентов. Хроника местная и общая. Статьи научные, политические и на общие темы. Корреспонденции краевые и иногородние. Фельетон. Обзор печати…» Ну и так далее… Затем идет обращение Мамонтова к населению Козлова. Любопытнейшее! Я, к сожалению, о нем раньше не знал. Потом хроника, приказы властей, но… Перебор! — Мануков швырнул газету на стол.
Тут же, впрочем, он схватил ее, опять протянул Шорохову. Тот начал громко читать первое, что попалось ему на глаза:
— «Осени себя крестным знамением, русский народ, ибо теперь уже не грубые самозваные комиссары, не безграмотные комбеды будут управлять тобой…»
— Что вы читаете! Дальше!
— «Ты сможешь свободно исповедовать святую веру в бога…» — Еще дальше!
— «Но муки почти уже миновали нас: бывшая русская столица — Петроград — занята союзными войсками, а наши освободители, донские казаки, идут к сердцу земли русской — к Москве…» Как? — испуг Шорохова был вполне искренен. — Петроград занят, казаки идут к Москве?
— Какой Петроград? Какая Москва? Вы что? Не были тогда в Козлове? Шутка! На особый манер. Сугубо для внутреннего употребления, не такая уж и опасная, если войска действительно стремятся к этим объявленным целям. Когда есть хотя бы тень надежды: не сбылось вчера — сбудется завтра. Но если вы правы и корпус идет уже на юго-восток… Что Москва все дальше… Что рейд сворачивается в улитку, — Мануков вновь вырвал из рук Шорохова газету, перевернул ее, ткнул пальцем в один из заголовков.
— «Продвижение казаков, — прочитал Шорохов. — Казачьими частями занята Рязань. Получено сообщение о том, что в Москве под влиянием успехов казаков местные войска и рабочие свергли Советскую власть», — он возвратил газету Манукову. — Шутка, говорите?
Ему уже было только смешно. Мануков сложил газету, спрятал в карман, устало проговорил:
— Можно ведь еще и так взглянуть на это. Где мы сейчас с вами? В Рязани? В Москве? В Петрограде? Увы, всего лишь в Ельце. И твердим, что большевиков вообще уже нет. А снаряды — давай! Мундиры — давай!.. Черный юмор. И как можно настолько безмозгло врать? Себе же во вред.
— Но если это для подъема духа…
— В данном случае — никакого «но» и никакого «духа». Глупое вранье дивидендов не приносит. Кретинизм! Тому же Чиликину больше ничего не остается для следующего выпуска этой самой своей «Мысли»: война выиграна, большевизм сокрушен, — помолчав, Мануков спросил:- Все же откуда вам известно, что конные части идут отсюда в Задонск?
— Ну как откуда? — ответил Шорохов. — Утром гулял по городу, слышал разговоры казаков. Видел, что за реку по Задонской дороге уходили полки, броневик. Видел штабную колонну. Этих господ узнаешь на любом расстоянии.
— Что, если я предложу вам опять прогуляться?
— Хотите проверить?
— И это. Не скрою: ваши слова — сюрприз, и, в общем, не из приятных. Меня уверяли, что решение еще не принято.
Через полчаса они покинули дом.
Сразу направились к мосту в начале Задонской дороги. Издали увидели, что за реку, покидая город, тянется вереница возов. Подошли ближе, присели на скамейку у одной из калиток. Был это обоз конного полка. Сопровождавшие возы верховые помахивали нагайками, покрикивали на подводчиков. Тоже спешили.
Мануков поднялся со скамейки, хмуро сказал:
— Хватит. Пойдемте.
Возвратились в центр города. На площадях, улицах кипела все та же торопливая распродажа. И по Торговой и по Соборной был рассыпан сахар. Над мостовой вились пчелы. Шарахались прочь от них лошади. Доставалось и людям. Одна из пчел укусила Манукова в щеку под левым глазом.
В толчее на Мужском базаре внимание Шорохова привлекла высокая девушка лет двадцати. На ней была черная длинная юбка, белая кружевная блузка, такая же косынка, в руках она держала желтый ридикюль, сплетенный из узеньких ленточек. Эта девушка внезапно пошла им наперерез и притом скользнула взглядом по груди Шорохова. Он приостановился. Связная? Но девушка уже затерялась в толпе. Броситься вдогонку не позволяло присутствие Манукова.
«Схожу с ума, — в утешение себе подумал Шорохов. — Красивая дивчина. Взглянула на меня. И что?»
Еще бы немного побыть на этом базаре, но опять же мешал Мануков и как-либо быстро отделаться от него возможности не представлялось.
Пошли дальше, неожиданно оказались у монастырской стены, где были вчера.
Прижимая к щеке мокрый платок, Мануков шипел:
— А ночью коммунары ушли. И комиссарских детушек увели. Упустили, с-сукины сыны. А спросил — «никак нет, всех-с изловили». Сколько можно врать! Но и сколько можно слушать вранье!..
Шорохов все еще не мог забыть девушку с ридикюлем. И в самом деле связная? Отзывался рассеянно:
— Врать они мастера… Это вы верно…
Затем Мануков увлек его в какие-то узенькие тихие улочки, не замощенные, заросшие бурьяном. Из-за заборов побрехивали собаки. Сюда, пожалуй, вообще еще ни разу не заглядывали ни красные, ни белые. В этом теперь и хотел Мануков убедиться? Он же ничего не делает зря!
Наконец вышли на Красную площадь. В соборе все еще продолжалась служба.
— Я вас покину, — сказал Мануков. — Но, простите, где вы намерены находиться ближайшие час-полтора?
— Да здесь же, наверно, — ответил Шорохов. — Послушаю певчих. Потом пойду на квартиру. Мне и в самом деле ничего больше не нужно. Не проглатывать же больше, чем переваришь?
Мануков удовлетворенно отозвался:
— Я тоже так думаю. Значит, покамест вы будете в соборе, а потом дома. Не исключено, что я смогу сделать вам одно предложение. Уверен, заманчивое, но получить ваше согласие тогда понадобится как можно быстрее.
Оставшись один, Шорохов некоторое время колебался. Протиснуться внутрь собора? Но зачем? Сама служба его нисколько не интересовала. Полюбоваться убранством? До того ли сейчас! Другое дело — посидеть где-либо в тихом углу, спокойно подумать.
Войдя за ограду соборного двора, он направился вдоль нее. Мужики, бабы, дети стояли, сидели на земле, на ступеньках крылец, примыкавших к собору. В дальнем углу двора его внимание привлекла низенькая часовня, крыша которой походила на старинный остроконечный шлем. К порогу ее, словно в погреб, вела наклонная лестница, поверху огражденная перилами. Шорохов остановился, оперся о них.
Итак, поездка завершается. Как, впрочем, и рейд, судя по его повороту уже на юго-восток. Что сумел, сделал. Так и не было встречи со связным? Тут от него ничего не зависело. Вернется домой — все наладится. Тогда же наведет в Ростове справки о Манукове. По трезвому рассуждению, пока еще доказательств, что это английский эмиссар, нет. Слова хорунжего Павлуши весят мало. Он их всех четверых считал прибывшими из Англии! То, что о Манукове в запальчивости говорил Варенцов? Объясняется просто: спутал его с тем Николаем Мануковым, за которого так хотелось ему выдать дочку, потом разозлился. Английская фраза, которую Шорохов запомнил? А что она значила? Деньги в чемодане? Даже если они иностранные, это ничего не доказывает. Занимается перепродажей валюты — и только. Остается еще уважительное отношение к Манукову военных. Однако если он даже просто посредничает в поставках армейского снаряжения, как же им к нему относиться? Друзья среди британских офицеров? Не довод. Говорит на их языке? Тоже не довод. Обучен. С детства к его услугам были все гимназии и профессора.
— Пожалуйста… Простите, что обращаюсь. Я приезжая. Вы не скажете, где в этом городе ближайший аптекарский магазин?
Он вздрогнул. Краем глаза увидел: рядом стоит та девушка, которая промелькнула в базарной толпе. Опираясь, как и он, на перила, ограждавшие вход в часовню, с едва заметной усмешкой смотрит на него. Статная, с тяжелыми локонами каштановых волос.
Шорохов сразу представил себе, как эта встреча выглядит со стороны. Молодой человек и девушка случайно оказались рядом. Она его о чем-то спросила. О чем? Сколько сейчас времени? Кто именно служит сегодня в этой часовне? Давно ли начался молебен?.. Он и в самом деле идет. Снизу доносится голос священника:
— О вечном блаженстве воинов убиенных, на поле брани геройскую смерть восприявших, господу богу помолимся…
Не повернув к ней головы, по-прежнему глядя вниз, туда, откуда изливался этот мерно раздающийся голос, он отозвался:
— Здесь? В этом городе?.. Слишком он мал. Это в Одессе… Там такие магазины на каждом углу.
— У меня, знаете, беда: сломались очки, — продолжала она с едва приметным лукавством. — С самого Екатеринослава нигде не могу починить.
Непроизвольно он прижал ладонь к груди:
— Наконец-то!
«Поздороваться за руку? — подумал он. — Ведь можно! Товарищ, встречи с которым пришлось столько времени ждать! Однако опять — Мануков! Если он сейчас это видит? Как объяснить потом? Только заговорил с дивчиной и сразу взял за руку? Не слишком ли быстро?.. Случайно встретил знакомую? Уж так ли случайно?.. Может, он нарочно оставил меня одного, чтобы со стороны последить? Разве иначе было в гостиной у Нечипоренко?»
Еще более наклонив голову, Шорохов тихо сказал:
— Молодчина, что отыскала. Связная ничего не ответила.
— Долго будешь в Ельце? — спросил он. — Может, встретимся еще раз?
— Нет. Иду дальше.
Неторопливым движением он достал из бокового кармана пиджака портсигар, переложил его в карман брюк, попутно нажав в нем секретную кнопку, чтобы уже там, в кармане, откинулась фальшивая стенка и можно было взять сложенную гармошкой бумажную ленту сводки. Затем он прижал этот крошечный плоский пакет к поверхности перил, не глядя, сдвинул руку к связной. Почувствовал легкое прикосновение. Убрал руку. Делая вид, что поправляет воротник блузки, связная спрятала пакетик на груди.
Теперь расходиться. И как же не хотелось этого! Опять пребывать в одиночестве. За улыбкой прятать презрение, за равнодушием ненависть. И потом — такая дивчина! Век бы смотреть на нее.
Шорохов скучающе поглядел на собор: возле него все те же женщины, дети, мужики. Народ случайный. Снизу, из часовни, доносится:
-.. И тогда было сказано святым отцом: «Бысть же сие путное шествие печально и унывливо бяше бо пустынно зело всюду, небе бо видети тамо ничтоже, ни града, ни села, еще бо и быша древле грады красны».
Очень, очень спокойно он обернулся. Связной рядом уже не было. Спустилась в часовню? Да и была ли вообще? Но сводки у него больше нет, его рука еще помнит недавнее прикосновение руки связной.
Доброго пути, товарищ!
Некоторое время Шорохов стоял, облокотившись на перила. Хотелось, чтобы скорей пришел Мануков. Если он и действительно следил за ними, по его поведению станет ясно, заметил он что-либо или нет.
Впрочем, чего ради здесь еще оставаться?
То, что Шорохов освободился от сводки, наполнило его необыкновенной энергией. Дело сделано. При нем никаких улик. Прекрасно!
В доме, едва перешагнув порог, Шорохов наткнулся на Нечипоренко. Вернее, тот налетел на него, словно подкарауливал, схватил за руку, увлек в свою комнату, плотно закрыл дверь и тогда лишь проговорил:
— Фотия зарезали.
— Как? — вырвалось у Шорохова. — Кто?
— Я-то откуда знаю! — шепотом прокричал Нечипоренко.
Он выволок из-под кровати корзину, заменявшую ему оставленный в поезде баул, начал запихивать в нее разбросанные по столу, стульям, кровати рубашки, платки, связки каких-то бумажек.
— Все! Все! — повторял он. — С меня хватит.
«Странно, — подумал Шорохов, — что он занялся сборами только сейчас, после моего прихода. Специально чтобы это бросилось мне в глаза?»- и спросил:
— Где он?
— В лазарет повезли.
— И как это было?
— Крик во дворе услышал, выбежал — Фотий в крови лежит. Хочет подняться, а голова набок. Я и сам закричал… Все! Теперь — все!
— А где был тогда Мануков?
Нечипоренко на цыпочках подбежал к нему, поднес палец к губам:
— Тут он был, в доме.
«Но мы же вместе ходили, — усомнился Шорохов. — Или все это произошло, пока я стоял у часовни?»
Нечипоренко начал перетягивать корзину бечевкой.
— Свинье не до поросят, когда ее палят, — говорил он при этом. — К бисову батьке! Останешься, и тебя зарежут. Либо застрелят. Ты молодой, не понимаешь. Особенно бойся ростовского. Фотий мне про него говорил.
С минуту потом он из-за занавески приглядывался к чему-то на улице, схватил корзину и вышел из комнаты. «Лихо ты, лихо мое», — подумал Шорохов.
Манукова он увидел из окна своей комнаты, когда тот еще только подходил к дому. По стуку входной двери, по звуку шагов отметил, что он миновал переднюю, прошел по коридору.
Минуты через три послышалось:
— Можно?
— Да-да, бога ради.
Мануков вошел. В одежде, закинув руки за голову, Шорохов лежал на кровати поверх покрывала.
— Вы давно дома? — спросил Мануков.
— С час.
— А где Христофор Андреевич? — Не знаю.
— Странно. В комнате его нет. И вещи куда-то девались.
— Не знаю, — повторил Шорохов. — Как вернулся, ни он, ни Фотий Фомич на глаза мне не попадались.
— Фотия Фомича и не может быть, — сухо отозвался Мануков. — Он в лазарете.
— Где? — Шорохов сел на кровати. — Что вы говорите?
— С ним плохо, — Мануков внимательно смотрел на Шорохова. — Какой-то субъект полоснул по горлу ножом. Пьяный либо сумасшедший. Пока не понять. Может быть, сразу то и другое.
— Но где?
— На улице. Возле нашего дома! — И когда?
— Мы с вами в это время разгуливали.
— Он жив?
— Пока — да. Я был в лазарете. Врачи обещали сделать что смогут, хотя не скрывают: положение безнадежное, — Мануков возмущенно оглянулся. — Но куда все же подевался этот идиот? Схватился и побежал на Дон? Наивная простота! По пути сто раз подшибут, как рябчика.
Шорохов продолжал сидеть на кровати. Эх, Фотий Фомич! Осиротели дети твои и все капиталы. Очень уж гнался за гроши богатство приобрести. Боялся, что в России наконец установится законная власть. Она-то все равно будет совсем не такой, какую ты ожидал. И как тебя под этот нож подвело?
— Вы слышите, что я говорю? — Мануков стоял перед ним. — Очнитесь. Идет война. Должны бы привыкнуть… Вот мое предложение: мы с вами едем в Москву. Отсюда это четыреста верст. Такое расстояние не должно вас пугать. Уже проехали больше. В Москву. Вы поняли? В Москву.
От растерянности Шорохов спросил первое, что пришло на ум:
— Как же Фотий Фомич?
— Какая связь? Лежит без памяти. Чем мы ему поможем? Хорошо, если дотянет до утра.
— Погодите, — до Шорохова и действительно только теперь дошел смысл мануковского предложения. — Это же к красным.
— Боже мой! Три дня назад вы уже были на их территории. И что с вами произошло? Нас, правда, там едва не прикончили, но большевики тут при чем? Уж кто-кто…
— Милое дело! Нас туда занесли обстоятельства. Теперь сунемся сами. Зачем? Мне-то!
— Насколько знаю, вас интересуют процентные бумаги. Сколько вы их купили у Митрофана Степановича? А сколько здесь?
— Кто это — Митрофан Степанович?
— Маклер, в доме которого мы ночевали в Козлове.
— Ночевали. Но у него я никаких бумаг не покупал.
— Не скрытничайте. Вам это никогда не удается, — Мануков торжествующе улыбался. — Покупали. Так вот, в Москве за те же деньги, которые вы заплатили ему…
— Не ему, а Шилову, — прервал его Шорохов. — Митрофан Степанович был посредником. Потому я вас и не понял.
— Какая разница! В Москве за такие деньги вы приобретете подобных бумажек в десять раз больше. Там они вообще ничего не стоят. Ими оклеивают сортиры… В Ростове, знаете, как вы их обернете? Ну а у меня в Москве тоже есть дело. Причем едем мы туда всего на день или два. В компании с вами мне это сделать удобнее. Спокойней, в конце концов. Надежней.
— Но в Москву же!
Он все не мог освоиться с мыслью о таком повороте событий. Если ловушка, то какая? В чем?
— Боитесь? Но вы же не тот перезрелый дурак из породы «в голове не посеяно, а под носом растет», — Шорохов понял, что Мануков опять говорит о Нечипоренко. — Индюк. Куда его унесло?
— Испугался. Если все произошло у него на глазах, то вполне можно понять… Того, что на Фотия Фомича напал, арестовали?
— Какая разница! Ну, арестовали. Вам стало легче? — Мануков несколько раз прошелся по комнате, опять остановился перед Шороховым. — Так едем?..
В ту же ночь выехали.
По Ельцу промчались в экипаже с поднятым верхом. На коленях Мануков держал свой чемодан, Шорохов — сверток с куском сала, десятком вареных яиц, краюхой хлеба из ржаной грубой муки, полдюжиной помидоров, — все самое простое, никаких деликатесов, чтобы при внезапном обыске этим не обратить на себя внимание.
Подходящей к такому случаю была и одежда: осенние пальто; уже не новые, хотя и чистые, но изрядно потрепанные костюмы. На Шорохове темно-серый, на Манукове коричневый; стиранные поблекшие рубашки.
Перед выходом из дома Шорохов взглянул на себя в зеркало: ремесленник, самое большое — приказчик хозяина средней руки. Лиловый галстук да еще с латунной, хотя и натертой до золотого блеска, заколкой ничего в этом впечатлении от его внешности не изменял, разве что придавал всему облику оттенок некоторой фатоватости. Видимо, в Москве такой наряд позволит ему не выделяться из толпы.
Словом, все было сделано продуманно, причем ни с одним из тех, кто занимался их экипировкой, Шорохов ни разу не встретился.
Мануков пригласил его в свою комнату. Там эта одежда лежала.
И вот уже были в пути. Ни фонари, ни окна домов не светились. Над центром города полыхало зарево. С той же стороны доносилась стрельба.
Мануков поеживался, зевал, посматривал на Шорохова. Ждал вопросов? Но тот молчал. Куда едут, когда намерены возвратиться, ему было известно. А подробностей предстоящей дороги наверняка не знал и Мануков. Опять чьи-то руки будут для них все устраивать.
Главное, впрочем, заключалось в том, что Шорохов пока еще не вполне сжился с самой этой мыслью: едет в Москву! И молчать ему сейчас было легче, чем что-либо говорить.
Несколько раз встретились конные патрули. Экипажа они как будто не замечали. Значит, получили приказ.
Их уже начали передавать по цепочке.
Наконец остановились. По одну сторону от экипажа расстилалось поле, по другую — рельсы, занятые железнодорожными вагонами.
Незнакомый Шорохову офицер в черном мундире встретил их, повел вдоль товарного состава. Костры отбрасывали на стенки вагонов тени часовых. Что было в этих вагонах? Снаряды? Мука? Сахар? Едва ли. Снаряды мамонтовцы взрывали, муку и сахар растаскивали, чтобы побыстрее продать.
Возле одного из вагонов сгрудились рабочие. Лязгал металл. Значит, этот состав собирались куда-то гнать. Однако что же в нем?
Станционные пути кончились. С четверть часа еще потом шагали по шпалам. Впереди при свете луны темнела какая-то громадина.
Это был паровоз. От него поднимались струйки пара. Два человека в брезентовых куртках, в сапогах, подсвечивая себе керосиновым фонарем, что-то делали возле одного из огромных колес.
Провожатый указал на металлические ступеньки паровозной будки, тотчас повернулся и пошел назад.
«Хочет скорее идти досыпать? — подумал Шорохов. — Другое! Стремится как можно меньше привлекать к нам внимание посторонних. Это вам не Никифор Матвеевич с его безудержной болтовней».
В будке пахло машинным маслом, металлом, и в первый момент Шорохову показалось, что в ней совершенно темно. Но вскоре он присмотрелся и начал различать рукоятки, краны, рычаги, круглые и продолговатые циферблаты, усеивающие переднюю стенку будки. От этой стенки приятно веяло теплом.
У окон слева и справа были сиденья. Мануков брезгливо тронул пальцем одно из них. Шорохов услышал его недовольный шепот:
— М-мда. Удовольствие… М-мда…
Едва ли, впрочем, это относилось только к сиденью. Вся окружающая обстановка чем-то выводила его из душевного равновесия.
В будку поднялись те двое, которые что-то делали у колеса. Один из них — помощник машиниста — взял лопату и ушел на паровозный тендер, другой — машинист — повесил на крюк притушенный фонарь, медленно и обстоятельно, палец за пальцем, вытер руки комком пакли, швырнул ее в угол, в железный ящик, и, не обратив ни на Шорохова, ни на Манукова ни малейшего внимания, тяжело опустился на сиденье у правого окошка. Его руки привычно пробежали по рукояткам, краникам, рычагам. Клубы пара с оглушительным шипеньем окутали паровоз. Пар заполнил и будку, холодя кожу мельчайшими капельками, осел у Шорохова на лбу, на щеках. По легкой дрожи металлического пола чувствовалось: они уже едут. Шорохов восхищенно проговорил про себя: «Мастера..»
Громыхнув, раскрылась топка. Стоя в проходе, ведущем на тендер, помощник машиниста размеренными движениями лопаты швырял уголь в недра паровозного котла.
Запах горячего металла, машинного масла, натертые до блеска ладонями рукоятки рычагов, — как все это было знакомо Шорохову по прошлой его заводской жизни и как привычно, и как ему дорого! Поглядывая то на машиниста, то на помощника, он думал с доброй усмешкой: «Для рабочего человека быть хозяином такой машины, знать в ней каждую гайку — себя тут зауважаешь. То, что они сейчас перед нами заносятся, понятно. На их месте и я бы держал себя так же».
Он приблизился к левому переднему окну. Освещенные луной рельсы казались светлыми нитями, уходящими вдаль, в черноту. Паровоз катился и катился по ним, но расстояние до края черноты нисколько не сокращалось, будто эта грохочущая, пышущая теплом и паром машина стояла на месте.
Боковое окошко будки было не застеклено. Шорохов высунулся из него по пояс. Ветер, напоенный осенней ночной сыростью, пахнущий дымом, ударил ему в лицо. Радость переполняла Шорохова: едет в Москву!
Ему вспомнилось: по переулку, где стоит их дом, идут в запряжках быки. Пара, другая… пятидесятая… Считает не Шорохов. Где уж! Еще не научен. Мал. Ему лет всего семь или восемь. Народ сбежался. Смотрят — не оторваться.
Это сентябрьское утро с того и началось, что, пара за парой, быки стали входить в переулок. Уже полдень, они все идут и идут. Каждая пара тянет нагруженный воз. Ярма покрыты узорчатой резьбой, занозы на ярмах — штыри, которые их замыкают, — витые, длинные, с кольцами. Позвякивают в такт величавым бычьим шагам. Чумак на возу, закутавшись в кафтан из грубой шерстяной материи, с длинными рукавами, с шалевым воротником, лежит как застывший. Подремывает. Время от времени лениво бросает:
— Цоб-цобе…
Это значит: быкам идти прямо. И как удивительно! Скажи: «Цобе-цобе-цобе!» — завернут влево; «Цоб-цоб-цоб!»- вправо.
В середине каравана шествует особенно могучая пара быков. Широкогруды, с лоснящейся шерстью; на остриях рогов золотые колпачки. Это воз, на котором едет хозяин.
— Откуда путь-то? — спрашивает отец.
Никто из чумаков постарше не отзывается. Но один, совсем еще молодой, не выдерживает:
— Аж с самого Крыма. — Что за товар?
— Вяленая рыба да соль.
— Куда идете-то? — На Москву-у…
Топка с лязгом захлопнулась. Помощник машиниста бросил лопату в угол будки, бесцеремонно оттеснил Шорохова от окна, небрежным жестом достал из бокового кармана серебряно блеснувший портсигар, раскрыл его на ладони. Вынул папиросу. Вытряхивая крошки табака, постучал мундштуком по портсигарной крышке. Поднес папиросу к губам. Чиркнул спичкой. Затянулся. Выпустил тонкую струйку дыма. В каждом движении этого человека изнеженность и такая же брезгливость, с какой Мануков недавно прикасался к сиденью машиниста.
Поразительно! После тяжелой работы лицо его еще блестело от пота, руки были черны, грубая одежда замаслена, и — серебряный портсигар, постукивание мундштуком, острая струйка дыма, все так изящно, как у самых изысканных господ офицеров, манерам которых Шорохов, случалось, завидовал.
Он невольно задержал взгляд на его лице и получил в ответ откровенно презрительную усмешку. Затем помощник машиниста повернулся спиной к Шорохову и теперь уже сам высунулся из окна. Этим как бы начисто исключил его из своей жизни.
Шорохов покорно отступил назад. Его глаза полностью приспособились к полумраку внутри будки. Сосредоточенно всматриваясь в расстилавшийся впереди путь, машинист одной рукой сжимал рукоять рычага, другой — какой-то кран и делал это с таким напряжением, словно собственными руками удерживал паровоз на светлых нитях, убегающих в темноту. «Прекрасные парни, — подумал Шорохов, покосившись на Манукова. — И правильно. Что перед какими-то купцами стелиться!»
Проносились, оглушая внезапным эхом, стоящие близко от насыпи деревья, дома. Все дальше отодвигался словно бы не только в пространстве, но и во времени, уходил в прошлое, оставался позади Елец.
И по-прежнему Шороховым владели воспоминания. Будними днями с рассвета до темноты отец не выходит из своего сарая. Подошву прибивают деревянными гвоздиками. Стук сапожного молотка раздается почти беспрестанно. Так упрямая птица долбит засохшее дерево. Заказчики сразу на несколько пар сапог редки. Но и любой мелкоте отец повторяет:
— Мэни трэба гроши у субботу.
Вечером этого дня он входит в хату прямой и строгий. В кулаке — деньги. Медленно снимает кожаный фартук, рубаху.
Посреди хаты корыто с теплой водой. Отец садится в него. В руках кусок стирального мыла и жесткая, нащипанная из рогожных мешков, в которых чумаки возят соль, мочалка.
В чистой рубахе, головой под мерцающей кровавым светом лампадой, уставив бороду в потолок, он потом лежит на кровати. Утром обращается к жене:
— Ото, баба, ты дай мэни пив карбованця.
Сперва пойдет в церковь. На пятак купит свечек: за три копейки и за две. Часов в десять служба закончится. Но впереди будет еще целый день, и, за сорок пять копеек приобретя бутылку водки, он не менее двух раз побывает гостем у кумовьев, у родни.
Будут песни:
Зибралыся ecu бурлаки
До ридно-и хаты.
Тут нам любо, тут нам мыло
Журбы заспива-а-аты…
Будут долгие разговоры:
-.. Ты калгановый корень возьми.
— Правда, кум, правда.
— Его теперь хоть год на водке настаивай, нет того цвета, как прежде.
— Правда, кум, правда.
— Знаешь почему? Где ты видел сейчас добрую водку? Господам она вся идет. А говорят: «Корень!» Корень слабее не стал.
— Правда, кум, правда…
— Дурень был мой отец, что меня грамоте не учил. Я был бы тогда первый человек в обществе.
— Пр-равда, кум…
Не раз потом по дороге домой отец остановится, проговорит самому себе:
— Правда, кум, правда… Коли бы я знал грамоте, я был бы первый человек в обществе…
На юге рано и быстро темнеет. Как обрушившись с неба, сиреневые сумерки окутают дом, заборы, кусты желтой акации. На улицах ни единого фонаря. Редко-редко где сквозь закрытые ставни, в узкую щелку, будет прорываться полоска света.
Отец в конце концов доберется до хаты. Его умоют теплой водой, уложат в постель. Праздник кончился.
С первой минуты, как только Шорохов начал осознавать себя, у него не было и малейших сомнений: счастливей жить и нельзя.
Дорога нырнула в глубокую выемку. Лунный свет сюда не попадал. Ее заполняла бархатная чернота. Колесный грохот отскакивал от крутых откосов, звучно бил в уши. Порой чудилось, что эти откосы валятся на паровоз. Пытаются на бегу стиснуть его.
Внезапно машинист начал бешено вращать одну из рукояток. Второй рукой он тем временем жал на рычаг. Его помощник тоже что-то переключал, поворачивал. При этом они не обменивались ни словом, ни взглядом. Вновь облако пара окутало паровоз, заполнило будку. Снизу, из-под колес, раздались треск, скрежет. Шорохова швырнуло вперед. Он едва успел вытянуть руки, чтобы грудью не ткнуться в переднюю стенку паровозной будки.
Наступила полная тишина. Паровоз не двигался.
Одной рукой ухватившись за поручень, а другой сжимая винтовку, которая прежде стояла в углу будки, в железном ящике, и которую Шорохов только теперь заметил, помощник машиниста спрыгнул на землю. Вскоре он оказался впереди паровоза, и было слышно, что он идет, вспарывая там ногами воду, затопившую шпалы и рельсы.
— Мерзавцы! — сквозь зубы произнес машинист.
— Это вы, любезный, о ком? — снисходительно спросил Мануков.
— О хамах, которые завалили водоспуск.
— Но зачем?
— Чтобы другие хамы сложили тут голову.
Возвратился помощник, поставил в угол будки винтовку, отошел на свое место.
Машинист перевел рычаг.
На гребне сбоку над выемкой сверкнул огонь. Будто клепальный молот многократно ударил по железу будки. Стреляли из пулемета. Паровоз неожиданно резко рванулся вперед. Чтобы устоять на ногах, Шорохов отступил назад, в самый тендер, споткнулся о какой-то выступ и повалился на угольный откос. Паровоз же, от усилий раскачиваясь, все убыстрял ход и этим не давал ему подняться.
Дверца топки раскрылась. Помощник машиниста лопатой начал выхватывать уголь из-под самых шороховских подошв. Делал это он с такой яростью, силой, что, наверно, окажись на пути лопаты нога, ее перерезало бы как былинку.
Топка захлопнулась.
Шорохов возвратился в будку. Впереди по-прежнему уходили в черную даль рельсы, и паровоз бежал по ним, но машинист и помощник теперь стоя всматривались в показания то одного, то другого циферблата, крутили краники, рукоятки.
Потом машинист открыл дверь в передней стенке будки, вышел на узенькую площадку, обегающую котел. Держась за перила, он перевесился вниз, и тут Шорохов заметил тугую струю пара, вырывающуюся откуда-то от паровозных колес, и ему стало слышно пронзительное шипенье.
Машинист возвратился, что-то коротко сказал помощнику. Тот вынул из ящика под своим сиденьем зубило и кувалду с короткой ручкой, ушел из будки. В грохот, сопровождающий бег паровоза, время от времени стал врываться звук резких ударов.
Наконец помощник вернулся. Опять машинист и он всматривались в циферблаты. Их лица были искажены, как от боли. Шорохов сочувствовал этим людям всей душой, хотя понимал, что по паровозу стреляли красные.
Машинист сбросил на пол куртку, взял кувалду и зубило, ушел туда, где только что был помощник. Шорохову уже стала ясна их задача: зачеканить перебитую пулей трубу или отверстие. И сделать это на ходу, чтобы подальше уйти от места обстрела.
Он оглянулся на Манукова. Тот стоял, тяжело нахмурившись. Таким Шорохов его уже видел. В усадьбе, тогда, на рассвете. Теперь он тоже кого-то здесь подозревал? В чем? В намерении сорвать его поездку в Москву? И, по его мнению, значит, кто же это стрелял?
Машинист возвратился. Шорохов ужаснулся тому, как он теперь выглядел: одна сторона его лица была черна от копоти, рукав гимнастерки располосован до плеча и словно изжеван, кожа от кисти до локтя содрана, окровавлена.
Он швырнул на пол зубило и кувалду, повалился на сиденье, положил правую руку на рычаг, плотно сжал веки. Вторая его рука бессильно повисла. Помощник начал ее забинтовывать. Машинист слегка повернулся, и Шорохов увидел на его груди, над клапаном кармана гимнастерки, кроваво-красный крестик: офицерский орден святого Владимира. Ему все стало ясно. Они, эта пара — помощник и машинист, — офицерская бригада. О таких он уже слышал.
Паровозников, преданных белому делу, становилось все меньше. Наскоро обучив, вместо них ставили добровольцев: подпоручиков, поручиков, капитанов. Это были отчаянные люди. В них бушевала лютая ненависть к любому рабочему человеку, но и не меньшая — к собственной офицерской касте. Шорохов напрасно им сочувствовал.
Впереди обозначилось зарево. Сначала едва заметное. Лишь розовел край горизонта. Для рассвета был еще слишком ранний час, да и ехали они на северо-запад. Это горели дома или, может быть, лес.
Машинист по-прежнему сидел в оцепенении. Помощник, высунувшись из окна, вглядывался в обочину насыпи.
— Здесь! — прокричал он.
Пробежав еще полверсты, паровоз остановился. Машинист кивком указал на выход. Его губы подергивались.
Шорохов в последний раз взглянул на этих людей. Сколько лет их холили, втолковывали им, что всякий не принадлежащий к их кругу — быдло, они же — избранные. Оказалось: обойтись без этого быдла белая армия как раз и не может. Пришлось занять чужое место. И отводить душу, казня всех и вся презрением.
Они спрыгнули на шпалы. Паровоз тут же тронулся в обратный путь. Шорохов спросил:
— Что дальше?
— Пока ничего, — сказал Мануков. — И не суетитесь. К нам подойдут.
Действительно, по насыпи бегом взбирался казачий офицер в черной черкеске, с натянутым на голову башлыком. Луна светила ярко. Судя по форме, в которую был одет офицер, стояла здесь одна из частей Кубанского казачьего войска.
Мануков указал на него Шорохову:
— Вы беспокоились! Фирма!
Офицер подбежал, приложил ладонь к башлыку, но смотрел он при этом не на них, а в ту сторону, куда ушел паровоз.
— Бои-ится, — офицер помахал рукой. — Дело простое, господа. В трех верстах отсюда разъезд. Разъезд — тьфу! Да перед ним-то мостишко. Мы его подорвали, а красным позарез нужно этот мостишко восстановить. Лезут и лезут. Но с одними-то трехлинейками! У нас, слава богу, и пушчонка, и пулеметы… Бои-ится, — повторил он, как и прежде глядя в направлении удаляющегося паровоза. — Нет бы остаться. Отходить будем, раненые верхом не поедут.
«И эти на Москву не идут», — удовлетворенно подумал Шорохов.
— Что нас ожидает? — спросил Мануков.
— Ну вы-то, господа… Мои охотники специально разведали. Сплошного фронта здесь нет. Знаете, как было в пятнадцатом году в Галиции? Окопы, проволока в десять рядов. Заяц не пробежит. А уж тут… Рассветет — по разъезду ударим, а вы пойдете левее, верстах в четырех. Там ложбинка, тропинка по ней. Верст через шесть выведет на большак. Выходите на него смело. Конного еще задержат, а вас, да в такой одежке… Пока можете передохнуть в домишке обходчика. Сбежал, подлец, а домишко остался. Поджечь хотел напоследок, так ведь стены кирпичные, — он негромко рассмеялся и опять произнес: — Бои- ится… От чужих и от своих убегает.
После этого они валялись в будке обходчика. Было в ней тесно. Воздух густо пропитался запахом пота, дегтя, прелой кожи, дрожал от храпа. С трудом пристроились на полу у порога. Заснуть Шорохов так и не смог. Мешали звуки, запахи. В будку то и дело кто-то входил либо покидал ее. К тому же в голове его продолжали всплывать воспоминания, и все такие далекие, казалось, совсем забытые.
Ему исполнилось девять лет. Отец решил послать его в школу.
Может, надеялся, что хоть сын узнает грамоту и станет первым человеком в обществе.
Школа при церкви. Начальствует над нею священник отец Михаил. В их краю города служит много лет, каждого прихожанина знает в лицо. Августовским днем мать ведет его к отцу Михаилу на дом за благословением. На плечах матери серый пуховый платок — самая большая ценность их семьи. Он в беленькой рубашке, штанишках, новеньких чеботах.
Ни разу еще его не одевали так празднично.
Час, когда приходят они, послеобеденный. Отец Михаил на веранде. Отдыхает в кресле. Завидев их, приветливо улыбается. В ответ на общий поклон кивает грива с той головой. Мать подталкивает Шорохова вперед:
— Благослови на учение, батюшка. Как нынче без грамоты? Сыночек у меня послушный. «Отче наш» знает, «Спаси, господи, люди твоя…» И сердце у него доброе.
Губы отца Михаила кривятся.
— Ты что же, Елизавета, — удивленно спрашивает он. — За благословением пришла, а о пастыре своем не подумала.
— Как не подумала, батюшка? Я подумала, — протестует мать.
— О себе! Кофту надела, платочек. Красуешься. Сына вырядила. Богатырь!.. Шла за благословением — и мне, пастырю своему, от щедроты сердца своего ничего не уделила. Ничего-то не принесла.
Мать испуганно оглядывается. Оглядывается и Шорохов. Замечает расписные тарелки на столе, серебряные ложки, расшитую скатерть. Дверь внутрь дома открыта. Там, в глубине комнат, в прохладе, картины в золотых рамах, голубые гардины…
— Чего же я, батюшка, принесу?
— Курочки у тебя есть? Есть, есть! По дворам ходил, видел… Яичек десятка два, петушка… Сейчас не пост. За твое здоровье скушаю. Матушка попадья спасибо скажет…
Он пальцем манит Шорохова к себе. Тот, памятуя советы матери, складывает ладони: правую снизу, левую поверх нее, — подходит к креслу, к большой жилистой руке, лежащей на подлокотнике.
Отец Михаил укоризненно качает головой:
— Вот ты, — он обращается к матери, — ничего не принесла. А его уже с того начинать учить надо, как руки для восприятия духа святого сложить. Ладошки-то перепутал… А ты пожалела, скупишься.
— Принесу, батюшка, принесу, — повторяет мать, — прости меня, несуразную, благослови только на ученье ходить.
— Ну-ну, — отец Михаил миролюбиво машет рукой, — пусть отцу дьякону скажет, благословляю, — и добавляет:- Ты на меня не досадуй. Для пользы твоей говорю. Чтобы ты пастыря своего всегда чтила. Через оного на тебя благодать от господа нашего нисходит… Чтобы гордыня тебя не обуяла. Ради спасения твоей же души.
— Уж так-то мы благодарны, батюшка, — отвечает мать, кланяясь. И в самом деле стыд какой! Явилась за благословением, а ничего
отцу Михаилу не принесла.
Очень послушными, покорными по отношению ко всем власть предержащим были его мать и отец. И как старались они, чтобы таким же вырос и сын…
Офицер в черкеске пришел за ними. Направились к лесу. Светало. Ложбину, по которой предстояло пересекать линию фронта, еще заполнял туман, но тропинка с низкой, жесткой и мокрой от росы травой была уже хорошо различима. Офицер попрощался с ними, повторил, что, едва послышится пулеметная стрельба, можно углубляться в лес.
— Мы-то ударим, — произнес он напоследок. — Сколько лет только и делаем. То одних, то других…
Уселись на брошенную кем-то, проросшую травой, груду жердей. Молчали. В стороне разъезда наконец прогремел взрыв, затакал пулемет.
Мануков поднялся. Шорохов тоже.
Взрывы не прекращались. Шорохову вроде слышались даже крики «ура!». При этом ему представлялось, как офицер в черкеске, замахнувшись шашкой, улыбается и повторяет: «Бои-ится…» Человек он, конечно, был не жестокий. Но попал в мясорубку. Хочешь не хочешь — крутись.
Они углубились в лес. Сразу наступила тишина, лишь изредка, как и всегда перед зарей, нарушаемая голосами птиц. Мануков шел не оглядываясь, быстрым уверенным шагом, шел и шел, пока сквозь деревья не засверкало солнце и над опушкой не закурился золотой парок. Тогда он остановился, подождал, пока подойдет Шорохов, сказал:
— Насколько могу судить, мы уже почти у большой дороги. Мое предложение: давайте присядем, перекусим… Может, немного поспим. Не возражаете?
Тон его был простецкий. Шорохов улыбнулся.
— Что вас развеселило? — спросил Мануков в той же новой для него интонации. — Сморозил какую-то глупость?
Шорохов промолчал.
Немного погодя отыскался невысокий бугорок с поваленным на его склоне деревом. На стороне, обращенной к солнцу, роса сошла, земля прогрелась. К тому же ствол дерева заслонял от ветра, да и с тропинки благодаря ему их не было видно.
Сели на землю подле этого дерева. Шорохов развернул пакет, нарезал сало, хлеб. Пока ели, Мануков говорил:
— Дорогой Леонтий Артамонович, если нас с вами остановит красноармейский патруль, а это вполне возможно, не волнуйтесь. Документы у нас безупречные. От вас будет требоваться только спокойствие, и даже лучше сказать, равнодушие. Вы — мой помощник, я — ваш начальник, все объяснения беру на себя. Если вас интересует, то оба мы — особоуполномоченные Народного банка Российской Социалистической Федеративной Советской Республики. Сокращенно — РСФСР. Как мы здесь оказались? Добираемся пешим путем из Ельца. При нас банковские документы и деньги, которые мы не имеем права кому-либо постороннему предъявлять. Мандат у нас соответствующий. Так что все предусмотрено. Вообще же, насколько понимаю, главное в нашем мандате — слово «особоуполномоченные». У большевиков это волшебное слово. И привыкайте к слову «товарищ». К слову «РСФСР» тоже. «Товарищ Мануков»- это даже звучит.
Шорохов, соглашаясь, кивнул.
— Мы идем с вами в Ефремов. Отсюда, думаю, еще верст десять, не больше. Но войти туда нам следует лишь под вечер, когда за день товарищи попритомятся проявлять бдительность. Старая истина!.. Важно это и по некоторым другим, чисто практическим соображениям. Вникать вам в них необходимости нет. Притом на случай, если в Ефремове окажется установлен комендантский час, прийти надо и не очень поздно. Конечно, в любом случае выпутаемся, но зачем лишняя нервотрепка? Итак, приятный послеобеденный сон, как говорят на курортах.
Он отложил недоеденный кусок хлеба с салом, подсунул под голову чемодан, вытянулся на траве.
Шорохов лежал на спине, смотрел в небо. Было оно синее-синее. Плыли по нему редкие облака.
Он едет в Москву!
На ефремовский вокзал они пришли, когда далеко перевалило за полдень. Вечер начинался теплый без ветра. В лучах еще яркого солнца, не шелохнувшись, стояли у домиков пристанционной улицы липы, березы, пыльные кусты сирени и бузины.
Насколько же далеко от Шорохова были теперь вся та стрельба, свисты и визг кавалерийских атак, взрывы, трупы в подворотнях! Рейд Мамонтова, его неистовство, поиски объяснения происходящего переполняли его и сейчас. Но если всего только сутки назад вокруг него бушевал всплеск злейшей вражды, бесстыдная торговля награбленным, то здесь он оказался окруженным полной и, как показалось ему, безмятежной тишиной.
Вокзал был каменный, одноэтажный, с большими окнами. Прилегающую к нему площадь плотно заполняли телеги. На некоторых из них лежали, сидели солдаты. Обоз воинской части. Это Шорохов понял с первого взгляда, как и то, что принадлежит он части, лишь недавно прибывшей из тылового района: ни один из солдат не повернул головы в сторону компаньонов. Значит, еще никто из них не испытывал голода на свежих людей.
— О-ля-ля! — нервно воскликнул Мануков.
В самом вокзале было сине от махорочного дыма. Очень большой, высокий, с кафельным полом зал заполняла какая-то слитная серо-зеленая масса. Красноармейцы!
На Дону разговоры среди купечества знали две крайности. Первая: Красная Армия — сборище одетых в лохмотья босяков. Вторая: бойцы этой армии прекрасно обмундированы, у каждого на руке несколько пар золотых часов. Но те и другие знатоки сходились в одном: дисциплина среди них поддерживается денежными штрафами, порками и приговорами военно-полевого суда с единственной формулой: «Расстрелять и потом произвести следствие», а движущая сила — разбой. Любого, кто не относится к их отряду, полку, красноармейцы сразу оберут, а то и поставят к стенке.
И вот здесь сидели, лежали на лавках и на полу, лузгали семечки парни в таких же гимнастерках, френчах и шинелях, какие носили казаки. На брюках нет лампасов, на плечах погон, на фуражках красные звездочки с изображением плуга и молота — и больше никакой разницы, если судить лишь по внешнему виду.
И снова никто не обратил на них внимания.
Шорохов объяснил себе это все тем же: часть прибыла из тылового района, люди в гражданской одежде бойцам ее еще не в диковинку.
Они прошли сквозь вокзальное здание.
С другой стороны к нему тоже примыкала площадь, но совсем узкая. Двухсаженным откосом она обрывалась к железнодорожным путям. Десяток красноармейцев окружили тут наголо стриженного невысокого военного в выцветшей, но с ярко-красными нашивками на рукавах гимнастерке. Увидев компаньонов, он направился к ним. Но и Мануков тоже шагнул ему навстречу, протянул руку:
— Здравствуйте, товарищ! Не могли бы вы быть так любезны? Где найти коменданта станции?
— Слушаю, — сказал тот. — Я комендант. Мануков протянул ему бумажный листок.
Комендант развернул его, стал читать. Шорохов тем временем всматривался в этого человека: лет двадцати, очень бледен, как бывает после недавней болезни, выражение лица упрямое, пожалуй, даже заносчивое.
Вернув Манукову его бумагу, комендант сухо спросил:
— Чем могу быть полезен?
— Нас надо отправить в Москву. Дело важное, срочное. Мануков приподнял руку с чемоданом.
— Сделаю, что смогу, — ответил комендант.
В тоне, каким он говорил, дружелюбия не было. Чем-то они с Мануковым его к себе не расположили.
Втроем возвратились на вокзал. Здесь присоединился еще один военный, в черной кожанке, примерно такого же возраста, как комендант. Мануковскую бумагу он разглядывал долго, читал ее, шевеля губами, иногда переводил глаза на Манукова. Шорохов заметил, что на лице того напряглись мускулы. Насколько он понимал, в руке его компаньона, опущенной в карман пальто, зажат пистолет.
«Конец и нашей поездке, и всей моей работе в белом тылу», — подумал он и отступил на полшага, чтобы схватить эту руку, когда Мануков вырвет ее из кармана.
— И когда вы оттуда? — спросил военный в кожанке. Мануков натянуто улыбнулся:
— Откуда, товарищ? — Из Ельца.
— Ну как — когда, — Мануков дернул плечами. — До прихода мамонтовцев, само собой. Этим нельзя было рисковать, — он снова приподнял чемодан. — Товарищи из ревкома предложили уйти заранее, доставить в Москву. Как же иначе?.. Отошли к Александровке, потом к Пишулино… Ожидали, что повернется, отобьют назад. А когда стали приходить беженцы, рассказывать об убийствах, грабежах, пожарах… Там такое творится, товарищи! Не щадят ни детей, ни женщин. Кто-нибудь из толпы укажет пальцем, крикнет: «Комиссар!» — и конец. «И он так говорит!» — возмущенно подумал Шорохов.
— Понятное дело, — военный в кожанке возвратил Манукову бумагу. — Надо отправить. Но как?
Мануков облегченно рассмеялся:
— Придется. Надеюсь, вы обратили внимание: мы имеем право проезда даже на отдельно следующем паровозе.
— В мандате у вас написано, — согласился военный в кожанке. Какую роль здесь он играл? Но держался этот человек так, будто
был самым главным.
— А если отправить санитарным? — вступил в разговор комендант. Мануков настороженно прищурился:
— Вместе с ранеными?
— Зачем? В вагоне административно-хозяйственной части. И, скажу вам, доедете очень быстро.
— Когда же?
— Если рельсы нигде не подорвут, завтра к вечеру. Мануков оживился:
— В таком глубоком тылу? Мамонтовские банды заходят и сюда? Товарищи, если так, то я вынужден просить охрану. Вы должны понимать…
— Решено, — сказал военный в кожанке. — Пойдемте. Без меня вас в вагон не пропустят…
— Дуболомы, — ворчал Мануков, когда они потом остались в купе одни. — Мараты и Робеспьеры двадцатого века.
Купе было четырехместное. Пахло в нем сыростью и карболкой. Из осторожности заглянув под скамейки: нет ли кого, — Мануков спросил:
— И что вы намерены сейчас делать?
— Спать, — ответил Шорохов. — А что еще остается?
— Но ведь мы и так почти весь день спали. Да и рано. Впрочем, вы правы.
Шорохов забрался на верхнюю полку, повернулся к стенке. Лежал, радуясь, что Мануков наконец-то не видит его лица. Едет в Москву!
Когда он проснулся, поезд шел полным ходом. В купе было светло. Мануков сидел у столика, смотрел в окно.
Шорохов спрыгнул вниз.
Мануков насмешливо склонил голову:
— Доброе утро. И могу обрадовать: в соседнем купе начальник поезда и его ординарец. Начальника, правда, я еще ни разу не лицезрел, не вылезает из вагонов с ранеными, но ординарец — вполне приличный молодой человек. Вот вам доказательство, — он указал на столик.
Шорохов, впрочем, уже и сам увидел там горку яблок, жестяной чайник, две жестяные кружки. Поверх них лежала большая пшеничная лепешка.
— Он вам дал и лепешку?
— Что вы! Это я купил. Двенадцать рублей! Бабка поднесла на станции. И никто не гнал. Торговок там вообще было много. Покупай — не хочу! Поразительно.
— Чему вы удивляетесь? У нас разве не так?
— Это и странно. Вдумайтесь: вольная продажа хлеба! Рыночная стихия! Здесь! И мирятся.
— Откуда вы взяли? Старуха всего лишь продает на станции.
— То и славно — старуха. Безобидная, беспомощная, вызывающая сочувствие. Чекиста на нее не натравишь. А таких миллионы.
— Опять ваши выводы?
— Запомнили? Это хорошо. Память — дар божий. Думаете, я только торговец?
— Больше не думаю.
— Но я и не то, что вы думаете. Я — политик. Да-да. Активный политик, и потому меня интересуют не следствия, а причины. Срывать по листочку — унылое дело. Рубить — так под корень.
— Простите, торговли вы не чураетесь?
— Вас удивляет? Но почему? Богатство — фундамент возможностей. Связи, влияние. К тому же я нормален, вполне владею собой. Кто еще и должен собирать в свои руки все сущее? Притом, заметьте, я человек европейский, западный. По образованию, по взглядам. В России это в настоящее время само по себе капитал. Нет. Вам не понять. Ни того, насколько важно для политика лично иметь солидное состояние… Как это укрепляет его положение в той же политике, заставляет к себе прислушиваться, обеспечивает ему влиятельных единомышленников… Да, вам не понять. Ни этого, ни того, что значит по-настоящему широкий взгляд на все происходящие сейчас события.
Он задумался, глядя в окно. Там проносились рябины, отягощенные гроздьями алых как кровь ягод.
— А в Москве будем действительно под вечер, — продолжил Мануков. — Чтобы проехать триста пятьдесят верст, уйдет часов двадцать. Цифра красноречивая. Во всяком случае, она говорит, что никакого катастрофического развала хозяйства у красных нет.
— Еще один вывод?
— Да. Вы знаете, что такое обобщенные показатели? Конечно, нет. А средняя скорость, с какой идут по стране поезда, это, скажу вам, для любого государства то же самое, что у больного температура. И еще одна подробность: прибудем на Курский вокзал. Это я, впрочем, предвидел. Как и то, что военный пролетарий в кожанке, с которым мы беседовали в Ефремове, едет в нашем поезде. Вам сие не представляется странным? Или мне показалось? Хорошо бы. Ну-ну…
Шорохов не ответил.
«Ему не понять»! И чего? Что быть человеком образованным куда лучше, чем закончить трехклассное городское училище и четырнадцати лет прийти на завод. Три года быть на подхвате у мастерового: «Поднеси болванку… Убери стружку… Напеки к обеду в горне картошку..» Но ведь и при этом он все-таки к семнадцати годам сумел выбиться в токари. «Выточить шар? Пожалуйста!.. Конусную резьбу? Можем и это…» Жизнь заставляла. Схватывал на лету. Других гимназий пройти не довелось.
И еще он сказал: «Богатство — фундамент возможностей». Кто спорит? Ведь сам он, Шорохов, так сложилось, с самого начала своего участия в стачках занимался денежными делами. Друзья посмеивались: «Вечный казначей!» А попробуй! Всегда при тебе прямые улики противозаконной деятельности: не только рубли да копейки, собранные среди заводских, но и списки, расписки, счета. И невозможно без них. И это когда таких, как он, арестовывали, ссылали без всякого суда, насмерть забивали в полицейских участках.
«Деньги счет любят». Купеческая поговорка Сколько раз он ее повторял в те годы! Теперь видит: товарищи из Агентурной разведки точно знали, что делали, когда осенью прошлого года предложили работать в белом тылу под личиной купца. Учли весь тот его жизненный опыт.
Но и в самом деле сколько раз в ту пору с ним бывало: ночная смена, надсадно скрежещет металл. Колеблется пламя свечей. На каждом станке, слесарном верстаке их по две. Расставлены где как, только бы поближе к резцу, к губкам тисков. От этого на стенах цеха, на его потолке пляшут причудливые тени.
Шороховский станок крутится вхолостую. Остановить нельзя. Мастер хоть и дремлет в конторке, но ухо его сразу уловит изменившийся в цехе шум. Сам же Шорохов собирает пожертвования семьям сосланных в Сибирь организаторов последней заводской стачки.
Подходит, трогает за плечо, протягивает лист. На нем столбец из фамилий. Хочешь — впиши свою, поставь сумму: рубль, полтинник, можно и меньше. Но и больше — пожалуйста! В день получки подойдешь, дашь, будто лично брал у Шорохова взаймы. Это правило конспирации: деньги, собранные у рабочих, и список фамилий никогда не должны быть вместе в твоих руках!
Относятся к его обращению разно. Одни молча берутся за карандаш, другие упорно не замечают того, что он подошел, стоит рядом. Есть и такие, что шипят:
— Забастовщики… Мало вас посажали…
Шорохов никому ничего не говорит. Он не агитирует. Его задача: проверить готовность каждого на деле включиться в борьбу. Завод опять накануне стачки. На кого можно рассчитывать? Конечно, важны и те гривенники, рубли, которые дадут на общее дело его заводские товарищи. Успеха в политической борьбе невозможно добиться без хоть каких-то денег в руках ее организаторов. Сколько раз он тогда задумывался над этим! Как и над тем, почему так разно относятся к его обращению люди, что весь свой век рядом стоят у станка, заняты одинаковой сдельной работой, в равной степени терпят грубость начальства, произвол полицейских чинов, сословные разграничения общества? И где та грань, за которой начинается не просто прозрение, но и ничем не укротимое стремление больше не мириться со старым порядком, в этой борьбе, если потребуется, не пожалеть самой своей жизни? И какие же впечатления юности, зрелых лет приводят к решению идти такой дорогой? Или все начинается с раннего детства, с тех сказок, которые зимними вечерами плетут старики, где богатый всегда пытается обмануть бедняка и бывает за это наказан? Или во всем виноваты песни, что врежутся в память?
Грае бы котрый на сопилъци,
Чого так сидиты?..
Шо диется на Украине,
Та й чии ж мы диты?..
Это запрещенная песня. Ее пели иногда собравшиеся в сапожном сарае отца мужики — такая же беднота, как он сам, — пели всегда вполголоса. Еще мальчишкой Шорохов и в десятый, и в двадцатый раз вслушивался в нее. Влекли к себе слова, напев. Но и какие вопросы всплывали при этом в его детской еще головенке! Задавать их он не решался ни матери, ни отцу.
Катерина — вража баба,
Шо ж ты наробыла?
Край зелэный, стэп широкий
Ты закрепостыла…
Однако кто же хоть когда-либо на своем веку, и тем более в детстве, не слышал и сказок, и песен, бередящих душу?
И ведь он так ясно помнит, с чего началась его настоящая бунтарская жизнь!
В конце смены подходит мастер. Шипит:
— Иди-иди… Господин управляющий требует.
— А зачем?
— Зачем! Зачем!.. Там узнаешь. Покажут кузькину мать…
В чем стоял у станка: в галошах на босу ногу, в замасленной рубахе, — Шорохов входит в кабинет управляющего. Впервые в жизни переступает его порог. За столом с зеленым сукном костлявый старик, затянутый в синий мундир. Желтое лицо сморщено, как засохшее яблоко.
— Ты что же, м-мерзавец, — гнусит он сквозь зубы. — Твои разговоры, что священники в алтаре курят?
Шорохов молча кивает. Сам видел, когда в детские годы пел в церковном хоре. Но — такая мелочь! Из-за нее управляющий к себе его вызвал?
— И что Христос не сын божий, а просто революционер, возмутитель народа?
— Это от стариков. Сказка…
Управляющий поднимается в кресле, упирается в стол руками.
— А чья сказка, что у нас на заводе окончание смены на полчаса позже гудят?
— Так вы слушайте, — просит Шорохов.
— Что мне слушать, мерзавец?
День стоит жаркий. Окно кабинета раскрыто. В него врывается пение далекого гудка. Шорохов поясняет:
— Чурилинский рудник. Наш когда еще будет! А начало смены вместе гудели.
— Ты и тут разговаривать? В-вон! С волчьим билетом пойдешь! Ни на один завод по всей России не примут!.. И чтобы завтра же в городе и духа твоего не стало! Приставу скажу — знаешь куда тебя закатают?.. Вон!..
Было ему тогда девятнадцать.
Неожиданность! Поезд остановился у платформы, выход с которой преградила цепочка военных. Мануков метался от одного тамбура к другому, приговаривая:
— Удружили, тюхи-матюхи. Тифа только и не хватает. Не понимаете? Значит, вместе с нами привезли заразных. Сунься вместе с ними. Будешь потом пропадать. Или в карантине застрянешь.
Страх одолевал его. В этом и было дело.
— На платформу — ни шагу, — наконец решил он, плотнее обматывая шарфом шею и на все пуговицы застегивая пальто.
— Как скажете, — согласился Шорохов. — Вам виднее.
— Легкий путь выбираете, друг мой…
Шорохов не ответил. Для него сейчас самое правильное было — больше молчать. В лесу Мануков это ему и советовал. Пусть пожинает.
— На улице не озирайтесь, — тоном приказа продолжал Мануков. — Веселее! Можете рассказывать анекдот. Смейтесь!
Спрыгнули на рельсы. Шли мимо искореженных товарных вагонов, через какие-то дворы, узкие промежутки между домами. Внезапно им открылась площадь, от края до края заполненная народом.
Гремели духовые оркестры. Над кепками мужчин, над косынками женщин развевались знамена. Одни из этих людей стояли, другие, собранные в колонны, шли ко входу в вокзальное здание.
— Так у них каждый день? — вырвалось у Шорохова. Мануков мотнул головой:
— Читайте! Чему-то же вас учили!
В разных местах площади на шестах были растянуты красные полотнища со словами: «Все усилия на подвозку хлеба!», «Товарищи железнодорожники! Всю энергию отдайте на подвоз хлеба рабочему классу красной столицы!», «Революционный привет рабочим заготовительных отрядов!», «Все усилия на борьбу с голодом!».
«На борьбу с голодом, — повторил Шорохов про себя. — В Москве голод?» В недоумении спросил:
— И что?
— Вам мало? Но хватит ловить ворон. Есть срочное дело.
В Москве было прохладно. Мануков поеживался еще в вагоне, однако тут он снял пальто, повесил на руку, стянул с головы кепку, взял ее так, чтобы стала хорошо видна пуговка на макушке.
Пробравшись сквозь толпу, они подошли к ступеням вокзального входа. Шорохов сразу понял: Мануков подает опознавательный знак. Но и сам должен что-то увидеть или услышать в качестве отзыва!
Кто этот отзыв дал, каким он был, Шорохов не успел заметить.
— Идемте, — сказал Мануков. — Куда?
— Туда, простите, где мы должны ночевать. Не под мостами же!
Шорохов не двигался с места, все еще пытаясь понять, с кем именно Мануков обменялся знаками. То, что здесь их встречали, удивительным не было. Значит, специальный курьер заранее выехал из Ельца, все в Москве подготовил, проверил и поспешил на вокзал с известием, что в том месте, куда они дальше направятся, где будут жить, полный порядок. Потому, видимо, им и пришлось просидеть весь день в лесу под Ефремовом, чтобы не опередить этого курьера.
— Пойдемте! — услышал он нетерпеливый возглас Манукова.
Быстро пересекли площадь, нырнули в одну из улиц. Но там, заполнив не только мостовую, но и тротуары, навстречу шла колонна с оркестром: те же мужчины в кепках, пиджаках, поддевках, женщины в косынках — все очень молодые, лет девятнадцати-двадцати, — с красными флагами, полотнищами лозунгов, смеющиеся, оживленные.
Компаньоны остановились, пережидая, пока колонна пройдет. Презрительно хмыкнув, Мануков отвернулся к стене дома.
— Да-а, — приглушенно протянул он.
Шорохов тоже взглянул на стену. От самого низа и до высоты человеческого роста она была во много слоев залеплена плакатами. Тот, на который уставился Мануков, гласил:
«Рабочие! Работницы!
Деникинцы и колчаковцы расстреляли и сожгли четыре тысячи рабочих в Екатеринославе и Перми.
Теперь они ведут дьявольские подкопы в нашем тылу.
Они хотят сыграть на голоде, который они же вызвали.
Они хотят обмануть рабочих.
Берегитесь этих шпионов! Все начеку!»
— Да-а, — как и Мануков, проговорил Шорохов, подумав: «А нервишки-то у тебя не ахти».
Свернули в узенький, прихотливо изламывающийся переулок, миновали двор, в глубине которого была церковь. Пройдя еще немного, вышли на широкий бульвар.
— Кремль? — на ходу спросил Шорохов, увидев, что вдоль бульвара тянется высокая кирпичная стена.
Мануков не отозвался.
Местами стена была обрушена, кое-где к ней приникали сараи.
«Кремль?» — уже с непонятной тревогой удивился Шорохов.
Через несколько сотен шагов бульвар сменился обычной улицей, затем дома расступились. По площади, на которую они теперь вышли, густо валил людской поток, катились пролетки, середину ее занимал пересохший фонтан, очень массивный, украшенный чашей, которую поддерживали отлитые из бронзы фигурки детей.
— Лубянка.
Произнеся это слово, Мануков остановился.
Шорохов вопросительно взглянул на него.
— Вам ничего не говорит это слово? — продолжал Мануков.
— Мне? В Москве я не бывал сроду.
— Как будто для этого надо бывать! Вы не ребенок!
— Вот тебе на!
— И вы меня не дурачите?
— В чем?
— Как и в том, что за Кремль приняли стену Китай-города.
— А это что такое?
— Боже! — воскликнул Мануков. — За какие же грехи я должен иметь с вами дело!..
Они повернули влево. Широкая улица круто сбегала вниз. Пешеходы и здесь заполняли тротуары, мостовую. Тарахтели колеса телег. Там, где спуск прекращался, к улице с одной стороны опять примыкала площадь, а с другой — пыльный сквер с чахлыми кустиками и редкими деревцами. Достигнув этого сквера, Мануков дружески взял Шорохова за локоть:
— Давайте немного здесь постоим. И хватит смотреть только под ноги. По вашему взгляду тут никто ничего читать не собирается. Знаете, где вы сейчас? Возле Большого театра. Слышали про такое чудо? Как? И это для вас пустой звук?
Он указал на очень высокое здание с колоннами. Большой театр? Шорохов о нем и в самом деле прежде ни разу не слышал.
— Так и прожили. Вы просто серы, мой друг, — Мануков говорил осуждающе и удовлетворенно. — И все-таки у меня к вам вопрос, и я хочу задать его именно на этом месте. Итак, вы проследовали по Москве почти от окраины до самого центра. Да-да. Еще совсем немного — и вы подойдете к Кремлю. И вот что вы можете сказать обо всем увиденном? Общее впечатление. Привокзальная площадь не в счет. Саранча! Вы заметили их главный лозунг? «Привет рабочим заготовительных отрядов!» Грабители отправляются на добычу.
— Я прочел, но…
— Потом поймете. Речь сейчас о другом. И что же вас, коренного россиянина, больше всего здесь поразило? Вот так, с налету?
Чего он на самом деле хотел от него? Скорее всего узнать, насколько для него неприемлемо все большевистское? И — врать? Стоя посреди Москвы?
Он ответил:
— Город как город. У нас там расписывают: мертвецы на улицах, с ножами друг на друга лезут… А тут — приехали, идем. Чего ждал? Не того, что буду стоять перед вами, отвечать, насколько мне тут понравилось. Не знаю, понятно ли говорю.
— Вот-вот, — одобрительно подхватил Мануков. — Можно добавить еще, что всегда опасней недооценить врага, чем переоценить. Да, мой друг, гораздо опасней…
Они миновали еще квартал, ступили в подъезд пятиэтажного дома. Преодолели два лестничных марша. Мануков остановился у одной из дверей, вставил в замочную скважину ключ, сказал:
— Вот и моя квартира.
Вошли в переднюю, довольно просторную, с голыми стенами. Мануков на засов закрыл за собой входную дверь.
— Она и в самом деле ваша? — спросил Шорохов, больше уже ничему не удивляясь.
Мануков рассмеялся:
— Боже мой! Любому солидному коммерсанту время от времени надо бывать в Москве, Петрограде, Париже, Лондоне. И далеко не всегда удобна гостиница: швейцар, портье, горничная. Лишние глаза, уши. Сколько их там! В чужую душу не влезешь.
Из передней вело несколько дверей.
В комнате, куда затем они вошли, на полу лежал коричнево-красный ковер, стояли шкаф светло-желтого дерева, два мягких кресла, широкий диван с низкой спинкой, тоже покрытый ковром, столик с фарфоровыми и бронзовыми статуэтками, коробочками, спичечницами, хрустальными флаконами. На стуле лежала стопка простыней, голубовато-серое пушистое одеяло.
— Присаживайтесь, — Мануков указал на одно из кресел. — Через минуту я буду к вашим услугам.
Он вышел из комнаты.
Шорохов озадаченно озирался. Ну и ну. И всего лишь, чтобы провести тут несколько дней. Господа! Иначе не могут. Жизни своей ни на минуту не мыслят без удобств, красивых вещиц.
Мануков возвратился.
— Все нормально, — он уселся в кресле напротив. — Да, мой друг, да, все нормально. И вот какая деталь: сейчас я вас покину; вернусь, вероятно, когда вы будете спать. Не обижайтесь. Возможности взять вас с собой у меня нет. Да и едва ли это было бы вам интересно. Но я буду помнить о вас, наведу нужные справки. Надеюсь, вы меня понимаете?
— Чего же тут не понимать?
Решение Манукова уйти Шорохову очень не понравилось, но как он мог возражать?
— Кое-что, впрочем, я могу сообщить вам уже сейчас. Шорохов хмуро смотрел на компаньона.
— Фондовой биржи, как таковой, в Москве больше нет. Это совершенно точно. Маклеры, конечно, где-нибудь собираются: давление рынка неодолимо, сколько большевики ни пытаются свести на нет частное предпринимательство, из этого ничего не выходит. Но, я вижу, вы чем-то расстроены?
— Еще бы! Вы уйдете, а у меня никаких документов, вида на жительство. Не знаю, как это тут называется.
— Собираетесь куда-то пойти?
— Нет. Но обыск, проверка. Что отвечать? Мануков вынул из кармана ключ:
— Вы правы. Но завтра документы у вас будут. Сегодня же, если не станете никуда выходить, ничего, надеюсь, и не случится. Бог милостив. Только, пожалуйста, когда вознамеритесь ложиться спать и запретесь, не оставляйте ключ в двери. И не закрывайтесь на засов. Это может мне помешать возвратиться без излишнего шума. В качестве кровати, — он указал на диван, — вот это. Слышали пословицу: на войне — как на войне. Ничего лучшего, к сожалению, предложить не могу. Тут есть еще одна комната. Ее, с вашего позволения, займу я.
— Ну а пить-есть?
— Ах, вам надо и это! Из передней левая дверь от вашей — вход в столовую, или, говоря точнее, в буфетную. Там все найдете. Не очень изобильно, это не Париж… За буфетной — кухонька. Захочется чаю — не обессудьте, придется зажечь керосинку. Иметь прислугу в нашем положении не всегда удобно.
— Понимаю.
— Вот и чудесно. Выше голову, друг мой!
Он тут же ушел, а Шорохов, закрыв за ним на ключ дверь, возвратился в комнату, сел на диван, положил на колени руки.
Кремль был отсюда близко. Центр города! Наверно, где-нибудь неподалеку здесь и ВЧК — «чрезвычайка», как ее именовали в донских газетах. Ну конечно! Там не раз встречалось и слово «Лубянка» — название московской площади, на которой стоит здание ВЧК. В этих газетах писали: всякого, кто осмелится появиться на ней, хватают, уводят в подвалы, пытают… И всего только выйти к Большому театру, подняться по улице. Если бежать, не уйдет и четверти часа. Только случайно ли, что они с Мануковым уже побывали на этой площади? Он даже спросил: «Вам ничего не говорит это слово?»
В ту минуту не говорило. Он забыл, что оно вообще существует. Но теперь-то вспомнил. Там его товарищи. С их помощью арестовать Манукова, выяснить, кто он такой, что за деньги у него в чемодане, в чем цель его приезда в Москву.
Однако все-таки почему Мануков сам привел его на эту площадь? Перед уходом сказал: «Возвращусь поздно». Не стал запирать. Напротив! Оставил ключ. Это вроде бы значило: «До ночи вы предоставлены самому себе. Следить я за вами не буду». А что, если будет? Не сам он, так кто-то другой по его поручению. Хотя бы тот, кому он подавал знак на вокзале. Проверка, в чем-то наивная, как и расспросы про Лубянку, про Китай-город, про Большой театр. Очень уж уверенно считает компаньона своего простаком.
Впрочем, если Манукова сразу арестуют, не все ли равно, как он потом станет думать о нем? Пусть тогда сколько угодно укоряет себя в излишней доверчивости. Важнее другое: что если московские товарищи сейчас находят лучшим пока не тревожить заезжего гостя? Основания для такого решения есть. Его поведение им, Шороховым, контролируется. Из сводки, которую он в Ельце передал связной, Агентурной разведке это известно. Дошла ли связная до своих? Вот в чем загадка. А если нет?.. Так известно ли?
Он решил осмотреть квартиру. Такая смелость ему ничем не грозила: провинциал, полюбопытствовал — вот объяснение. Да и обязательства не заходить в другие комнаты с него Мануков не брал. Напротив, сказал, что все они к его услугам.
Начал он со столовой. Эта комната была так мала, что едва вмещала стол, два стула, буфет. Шорохов раскрыл его створки и в первый момент не поверил глазам. Не стопы тарелок дорогого тонкого фарфора, расписанных золотом, так поразили его. И не массивность серебряных ножей и вилок. На полках буфета на блюдцах и блюдах, в вазочках и ажурных корзинках лежали сыр, ветчина, икра, осетрина, калачи, варенье, масло, мед, шоколадные плитки.
Выпивка? Этого тоже было сколько угодно. Портвейн, мадера, коньяк.
Он потрогал пальцем калач: совсем свежий! Значит, и в самом деле, предваряя появление Манукова, кто-то проделал путь от Ельца до Москвы с известием, что высокий эмиссар едет, вот-вот прибудет на подготовленную ему квартиру, и надо, чтобы там он нашел все привычное для себя. И постарались. И у вокзального входа каким-то знаком сообщили ему об этом. Действовал он, конечно, не в одиночку.
Шорохов подошел к комнате, которую Мануков предназначил себе, нажал на ручку, дверь поддалась.
С минуту, пожалуй, стоял он у этой двери, решая, стоит или не стоит переступать порог. Войдет и сдвинет какой-либо скрытый знак? Ну и что? Да, входил, объяснит он потом Манукову, было любопытно взглянуть, как живут столичные господа. И что тому останется на это ответить? Но коли так, чего ради тогда Манукову скрытый знак устанавливать? Он-то ведь все заранее додумывает. Значит, в комнате ничего секретного, по мнению Манукова, нет. И тогда зачем Шорохову туда входить?
Секретного по суждению Манукова, а не его самого. Вот в чем все дело.
Он толкнул дверь.
И здесь были ковер, шкаф, кресла, кушетка, столик с безделушками. На нем, правда, лежала еще и пачка газет. Сначала Шорохов не обратил на них внимания. Лежат и лежат. Уже хотел было даже выйти из комнаты. Потом в глаза бросился заголовок: «ПРАВДА». «Правда»?
Он взял верхнюю из газет, развернул.
«ПРАВДА.
Российская Коммунистическая партия (большевиков).
Пролетарии всех стран, соединяйтесь!..
Воскресенье 24 августа 1919 г. Ежедневная газета…
Сегодня в номере:
Красными войсками занят город Кустанай.
Красными войсками взяты города Камышин, Тамбов, Валуйки, ст. Поворино.
Восстание казаков и мобилизованных в тылу у Деникина.
Усиление агитации спартаковцев.
Союзники обратились к Германии с предложением занять войсками Верхнюю Силезию ввиду продолжающегося там революционного движения».
Ниже, во весь размах газетного листа, было крупно напечатано:
«Либкнехт сказал: „Крепкий кулак — хорошее дело, но нужно, чтобы и в голове было ясно“.
У Красной Армии крепкий кулак.
Дадим ей книгу, чтобы было еще яснее в головах красноармейцев».
Взгляд Шорохова скользнул ниже. Там синим карандашом было подчеркнуто несколько строчек и сбоку синим же карандашом приписано: «1-е упоминание о рейде в центральных газетах!»
Он прочитал подчеркнутые строки:
«Оборона Советской России. Оперативная сводка от 23 августа. Юго-Западный фронт… В Тамбовском районе наши войска заняли Тамбов, захваченный было прорвавшейся группой противника, и продолжают наступление для окончательной ликвидации прорыва. Идут бои с главными силами этого отряда в районе Козлова».
Мануков мог вернуться в любую минуту. Шорохов помнил об этом. Следовало хотя бы бегло просмотреть все лежавшие на столике газеты. Он уже, вообще-то, начал догадываться, почему они находятся здесь, в комнате, предназначенной Манукову, по какому признаку подобраны.
На странице номера «Правды», который затем он взял, было подчеркнуто:
«Оборона Советской России. Оперативная сводка от 24 августа… Южный фронт. В Тамбовском районе продолжается успешное преследование противника. В Борисоглебском районе нами с боями занят Борисоглебск».
Сбоку, на полях, тоже синим карандашом было написано: «2-е упоминание!»
Оставался еще один номер газеты. Взяв его, Шорохов первым делом взглянул на дату: 3 сентября! Сегодняшний!
В статье, напечатанной в этом номере, карандашом были выделены слова:
«Внимание Советской России за последнее время обращено к Тамбовскому району, где лихой коннице генерала Мамонтова удалось образовать прорыв. Цель этого ближайшего помощника Деникина ясна: раз война есть азартная игра, пойти в ней на последнюю ставку, вызвать смятение, окончательно расстроить, дезорганизовать тыл. И нужно отдать справедливость, казачьи банды достигли отчасти этой задачи. Появление казаков в глубине России вызывает панику и растерянность среди населения, и, увы, подчас не только среди простого населения… Но с другой стороны… теперь даже тамбовский, воронежский или тульский мужик уму-разуму научился и смог осмыслить, что с весьма недобрыми намерениями богатый казак лезет в эти окраинные губернии…»
Возле этой статьи, на полях, была карандашная надпись: «3-е упоминание!»
Подготовлено для Манукова. Взгляд на рейд со стороны красных. Оценивайте, господин эмиссар! И имейте в виду: под влиянием казацкого наскока вовсе не рушится большевистское государство. Потому-то в этой газете было подчеркнуто еще и такое известие: «В Орске нами взяты крупные трофеи… заняты Царев и Вязовка… В Петропавловском районе нами взято свыше полутора миллионов пудов хлеба».
Он все не мог оторваться от газеты.
«Борьба с голодом… обратить серьезное внимание на недостаточно энергичное проведение в жизнь декрета о бесплатном детском питании… Компродом командированы всюду инструктора…
За весь август в Москву прибыло 375 ваг. с хлебом, 276 ваг. рыбы всякой, 272 ваг. сахару, 216 ваг. соли, картофеля и овощей 126 вагонов…
.. с момента отпуска населению хлеба по 44 купону… повысить цену на… хлеб ржаной 1 сорта-2 р. фунт (вместо 1р. 56 к.), 2 сорта-1р. 96 к. (вместо 1р. 48 к.), хлеб пшеничный 1 сорта-2 р. 20к. (вместо 1р. 72 к.)…»
Он понимал, на какой хлеб устанавливали эти цены: на тот, что уже находится в руках Советского государства. Калачи на подносе в буфетной — из той самой вольной продажи, которая в поезде вызвала столь бурный восторг Манукова.
Утром на столе в буфетной Шорохов обнаружил изготовленное на пишущей машинке удостоверение:
«Предъявитель сего товарищ Шорохов есть действительно заведующий отделом труда и социального обеспечения исполкома Александровского уезда Владимирской губернии.
Всем лицам и учреждениям военного и гражданского ведомств предлагается оказывать товарищу Шорохову полное содействие в успешном выполнении возложенных на него обязанностей. Товарищу Шорохову предоставляется право проезда во всех делегатских, штабных вагонах, а также в отдельно следующих паровозах.
Товарищу Шорохову разрешается ношение всякого рода огнестрельного оружия.
Председатель исполкома…
Секретарь…»
Подписи, печать, номер — все это было. Стояла и дата. Судя по ней, бумагу выдали неделю назад. Или, всего вероятней, изготовили еще в Ельце.
Там же лежал листок, исписанный от руки: «Леонтий Артамонович! Маклеры собираются на Ильинке, на ступенях здания бывшей Фондовой биржи. Бывает это примерно с половины девятого утра до половины первого. Расстояние от квартиры, где мы сейчас, около версты. Как туда попасть? От сквера у Большого театра (это место, думаю, Вы запомнили, дорогу к нему найдете), следуйте далее той улицей, по которой мы вчера шли, до трехэтажного здания из красного кирпича. Будет оно по левой стороне, стоит особняком, стены и крыша узорчатые, за ним Красная площадь. Смело выходите на нее. По одну сторону увидите Кремль, по другую — Верхние торговые ряды. Ваш путь — вдоль них. Вскоре после памятника Минину и Пожарскому слева окажется улица. Это и есть Ильинка. Идите по ней до высокого серого здания с колоннадой. Оно-то Вам и нужно. Всего лучше, если доберетесь, ни у кого не спрашивая дороги, по одному моему описанию. Приучайтесь. Я вернусь к трем часам. Пойдем обедать. Записку, пожалуйста, уничтожьте».
Подписи не было, мануковского почерка Шорохов не знал, однако никто другой не мог к нему так обращаться.
Других следов пребывания своего компаньона он не обнаружил. В буфете все осталось в прежнем виде. Заходил Мануков, видимо, на считанные минуты.
В начале девятого Шорохов вышел из квартиры. Легко сбежал по лестнице, постоял у подъезда. Воздух был свеж. Дома, мостовую заливало солнце. Его лучи празднично золотили идущих мимо людей, их одежду. Праздничным было и настроение Шорохова.
Идти по Москве!
Здание Большого театра он нашел легко. Шагал упруго. Улыбка не сходила с губ.
В том же радостном настроении он повернул направо, прошел еще саженей двести, и растерянно остановился. Пред ним была улица, широкая, словно площадь, а на ней — лавки, торговые ряды, корзины, бочки, груды ящиков, мешков. Все, что угодно: живые и битые куры, окорока, орехи, булки, головы сахара-рафинада… И-шумная, суетящаяся толпа. Базар!
Но вчера у вокзала он собственными глазами видел красное полотнище со словами: «Все усилия на борьбу с голодом!», читал об этом в «Правде»!
Торговцы старались во всю:
— А вот папиросы! «Посольские», «Царские», «Королевские»… Три рубля штука! Двадцать пять отдаю за семьдесят…
— Мед липовый, гречишный. Кто изволит? На все вкусы, пожалуйста…
— Сельди астраханские, жирные, крепкого посола…
Здесь? Почти у Кремля?
Но он тоже торговец! Что почем продают?
Фунт сливочного масла стоил восемьдесят рублей. Четверть молока — пятьдесят. За десяток яиц просили сто двадцать, за фунт белого хлеба тридцать пять рублей. Однако чему равен заработок? Когда-то он выгонял на токарном станке сотню в месяц, жил — лучше не надо. Сейчас на Дону металлисту платили шестьсот, и он бедствовал. Забастовки, прибавки ничего не могли изменить: немедля на базарах и в лавках поднимались цены. Приказы городских управ, запрещающие их поднимать, действия не оказывали, разбиваясь о правило: кто станет продавать ниже вольной цены?
Вольная цена! Чистый грабеж!
Дома по сторонам улицы-площади были заняты магазинами: «Кондитерская. Российские и восточные сласти. Иванов и Колпанова», «Васильев и сыновья. Молочные товары», «Колбасы»… Судя по основательности вывесок обосновались они тут еще в дореволюционную пору. Пережили царей и керенщину.
Продавцы держались уверенно. Сытые физиономии, сапоги с глянцем, атласные косоворотки. И что против них предпринять? Приказом установить низкие цены?
Но сам он столько времени пробыл в шкуре торговца! Понимает: таким путем ничего не добьешься. Ожесточившиеся владельцы сгубят почти всю массу товара. И останутся в барыше, крохи втридорога продавая из-под полы. Другие товары-то где возьмешь? Ультиматум!
Как повсюду в Москве, стены домов во много слоев были залеплены плакатами:
«Женщина! У тебя нет мужа, если он сбежал из Красной Армии!», «Все усилия на борьбу с голодом! Все усилия на подвоз хлеба! Пусть ни один спекулянт не смеет показываться на улице!»
«Все, что у нас там, на квартире, — продолжал думать Шорохов, — отсюда. И для того, кто покупал, никакие цены ничего не значат. Мануков от голода не ослабеет!»
Многоголосый говор не умолкал:
— Фасоль… Фундук… Чернослив…
— Масло вологодское, свежайшее…
— Провесной окорок, пожалуйста…
Красную площадь Шорохов сразу узнал и понял, почему так считает. С противоположной стороны ее стоял Покровский собор. Храм Василия Блаженного, как чаще он звался в народе. Его витые главы, шатры, галерея вокруг всего здания сызмала были знакомы Шорохову по картинкам, по рассказам тех, кому прежде доводилось в Москве побывать. Но и огромный дом, примыкавший к площади слева, ему сделался знаком из мануковской записки: Верхние торговые ряды. Справа — это он таким представлял себе раньше — неприступно высилась зубчатая крепостная стена. За нею виднелись крыши дворцов. Над самым высоким из них, над его куполом, развивалось красное знамя. Кремль.
Площадь была вымощена булыжником, пыльна. По ней во всех направлениях шли люди. Посредине, у фонарных столбов, рядами стояли телеги, тачанки, — все самое обыденное, деловое. Таким он уже увидел улицы Москвы, а теперь и ее главную площадь. И этим она тоже, показалась ему знакомой.
Продолжая идти, Шорохов обернулся, чтобы еще раз взглянуть на оставшийся за спиною базар. Шагах в тридцати позади него какой-то человек среднего роста, в кепчонке, закрывающей лоб, словно споткнувшись, качнулся, отступил за угол здания, которое Шорохов миновал, выходя на площадь. Случайно совпали два этих движения? Бывает. Но именно так выглядит слежка. Филёр.
Да, слежка. Когда он вышел из дома, этот человек сидел на тумбе у ворот и с безразличным видом покуривал. Его кепка потом промелькнула за рядами лотков на базаре. Было! Занятый своими мыслями, Шорохов не придал тогда значения ни первому, ни второму случаю. Очень радовался, что идет по Москве.
«Вот и кончилось одиночество, — подумал он. — Перестану брести, как в тумане. Связной осторожен, но так и нужно, если предположить, что Мануков тоже может за мною следить. Однако, почему этот человек шарахнулся, когда я обернулся? Если связной, то картина должна быть другая. Надо всего лишь раза три, как бы случайно, попасться мне на глаза. Начну делать встречные шаги. Отыщем удобное место, обменяемся паролем.
Это не связной. Наблюдение московских чекистов. И понятно: въехали с фальшивым мандатом. Наверно их ведут еще от Ефремова.
Но какой смысл здесь, в столице своего государства, одному сотруднику тянуться за мной по пятам? Куда разумней двум-трем из них „передавать“ меня из рук в руки. На людной улице такое наблюдение не обнаружишь, будь ты семи пядей во лбу».
Оставалось одно: слежку организовал Мануков.
Шорохов счастливейше улыбнулся. Тогда все очень просто. Сейчас его цель — встретиться с маклерами. Вот и пусть этот тип Манукову про такую встречу докладывает!
Он остановился, оглядывая здание Верхних торговых рядов: очень большое, украшено лепными фигурами. Что в нем сейчас? Как и прежде — купеческие магазины? Слава о них в минувшие годы доходила на Дон. Насколько вплотную торговая стихия и тогда подступала к Кремлю!
Зайти туда? Сейчас он — купец. В его мечтах это и должно быть: любой ценой обосноваться с торговлей на главной площади государства.
Но как раз входить в какой-либо дом, хотя бы на минуту скрыться в подворотне, подъезде ему нельзя. Несколько слов, обращенных к случайному прохожему, даже то, что он ненароком десяток шагов пройдет с кем-нибудь рядом, уже повод для подозрения. А столбом торчать посреди Красной площади — пожалуйста!
Так он и сделал. Стоял, всматривался в зубцы стен, в красное знамя над ними, в кремлевские башни. Твердыня. Стоит века. В донских газетах писали: «Кремля вообще уже нет — расстрелян из пушек, разграблен, разрушен». Пусть пишут и говорят все, что угодно. Клеветой нельзя победить. И пока реет над Кремлем красное знамя, можно быть спокойным. Одолеем, господа, одолеем. И тех, что противостоят Советской стране на фронтах, и повторяющих на все лады: «Посольские», «Царские», «Королевские»…
С беззаботным видом засунув руки в карманы брюк, он некоторое время постоял у здания Верхних торговых рядов, вчитываясь в афишу на его стене:
«Сад трех театров. 2 сентября. Зеркальный театр: „Пиковая дама“; 3-го — концерт Шаляпина; 4-го — „Борис Годунов“; 5-го — „2 вора“ с участием Николаевой, Федоровой, Легат и Виктора Смолянцева; 6-го — „Севильский цирюльник“ с участием Ф. И. Шаляпина; 7-го — „Евгений Онегин“».
Он представил себе, как тип в низко надвинутой на лоб кепчонке докладывает Манукову:
«Кремлем любовался. До-олго! Ноги заныли на месте стоять. Потом в плакаты на стенках пялился… Тьфу!»
Мануков морщится:
«Ну и что? Я и сам, как ты, любезный, выражаешься, в плакаты пялюсь. Неприятеля надо знать».
Значит, Мануков. Еще проверка. Сколько их! В доме Нечипоренко. В усадьбе возле Тамбова. В Козлове обыскал пиджак. В экипаже часами беседовал… При всем том, коли пригласил в Москву, чекиста в нем он не подозревает. Так что? Готовит себе в помощники?
Серое трехэтажное здание с колоннадой он заметил издали. К его дубовым дверям вели гранитные ступени. По ним прохаживались люди в сюртуках, мундирах, полупальто с плюшевыми воротниками. Маклеры, о которых говорилось в мануковской записке.
Улица была пустынна. Еще за добрую сотню шагов завидев Шорохова, эти маклеры явно встревожились, разом обернулись в его сторону. Он уверенно поднялся по ступеням, остановился возле группки из пяти-шести человек. Следовало что-то сказать, может, слегка поклониться.
Он ничего этого не успел сделать. Группка растаяла. Было непонятно, куда она исчезла так быстро.
Шорохов сделал вид, что ничего не заметил, с самой благожелательной улыбкой подошел к другой компании.
Вновь на расстоянии десятка шагов вокруг него не стало ни души. Не хватало, в общем-то, пустяка: знакомства хотя бы с одним из этих людей. Пусть шапочного. Торговый мир тесен! Что оставалось? С независимым видом стоять в одиночестве? А дальше?
Чей-то резкий свист рассек тишину. Маклеры скатились со ступеней и рысцой побежали кто вверх, кто вниз по Ильинке. Шорохов провожал их удивленным взглядом. Затем спохватился. Почему он стоит? Какая разница — ясно или неясно ему, чего они перепугались?
Тоже побежал в компании с тощим маклером лет сорока в зеленом вицмундире, свернул в ближайший переулок, стал там за выступом стены. Сердце билось отчаянно.
С того места, где они оба укрылись, была видна часть Ильинки. Трое мужчин и две женщины с винтовками за спиной шли вдоль тротуара.
— На Лубяночку, — скрипуче произнес маклер.
Шорохов не отозвался. Если его сейчас задержат, удостоверение, оставленное Мануковым, поможет. Сомнений у него не было. Но где-то здесь тот, который следит за ним. Что, если он потом доложит об этом как о заранее намеченной Шороховым встрече с сотрудниками московской ЧКа?
Он отступил в узкий простенок между выступом фасада и парадным входом в дом. Что за судьба! Быть в центре Москвы и хорониться от своих товарищей!
— На Лубяночку, — тоскливо повторил маклер, но уже громче и в упор глядя на Шорохова.
У него были шоколадного цвета бородка в виде короткой колбаски, рыжие бакенбарды. Тонкие бледные губы двигались, будто он все время что-то жует. Небольшие глаза смотрели цепко. Казалось, не смотрели, кололись. Вицмундир на нем был старый, с засаленными обшлагами и воротом. Неудачник. Отсюда и вся его колкость.
Патруль скрылся за поворотом. Маклеры начали возвращаться к колоннаде биржевого здания.
Теперь Шорохова сторонились не так откровенно. Правда, к нему, как и прежде, никто не подходил, но теперь он уже стать поближе к этим оживленно переговаривающимся людям, начал слышать, о чем они говорят:
— Бакинские — уральские продаю-покупаю… Продажа — тридцать восемь от номинала… Покупка — по договоренности… Бакинские — уральские…
— Друг мой! На уральские таких цен теперь нет. Вы что же, не знаете последних сообщений?
— О чем вы, сударь? Бог с вами! Тридцать восемь, ни гроша меньше…
— Закладные-с… недвижимое имущество-с… Всех видов-с… Ценные-с бумаги-с…
— Только Омского акционерного общества боен. Процветающее предприятие…
— Лес, муку, дрова по сходным ценам, большими партиями… Как и недавно там, на базаре, Шорохов поначалу не верил смыслу слов. Еще бы:
«Лес, муку, дрова по сходным ценам, большими партиями…»
Часа три бродил он между группами маклеров. Прятался от нового патруля. Как узнал от субъекта с шоколадной бородкой, иногда Ильинку оцепляют, проверяют документы, кое-кого уводят.
Понемногу Шорохов уяснил себе, кто из этих господ чем интересуется, что может предложить, начал вступать в беседы.
-.. вполне понимаю, вхожу в положение, однако поверьте, при всем том…
— …Помилуйте! Золотое дно!
— Позволяете себе так выражаться? Но все знают — Бакинские промыслы разрушены. Нет ни малейшей возможности вывоза. Ни по железной дороге, ни по Волге, ни по морю.
— Любезный друг, но там до самого последнего времени находился английский экспедиционный корпус.
— Вот именно. Находился.
— Скоро вернется… Семьдесят три с половиной… Пусть семьдесят два…
Шорохов понял. Вокруг люди очень опытные. Не окажись за плечами его целого года истинной купеческой деятельности в Новочеркасске, Екатеринодаре, Ростове-на-Дону, не общайся он все это время с Богачевым, Нечипоренко, Баренцевым и прочей торговой братией — хитрой, настырной в своем интересе к наживе, — его во мгновение ока отмели бы как самозванца.
Он покупал. Торгуясь с неторопливой солидностью. Один из боковых карманов его пиджака постепенно набивался сложенными в четвертую, а то и в восьмую долю разноцветными упругими листами.
Определить, кто именно следит за ним, было нельзя. Когда идешь по улице, это сделать сравнительно просто. Достаточно время от времени менять скорость ходьбы. Тот, кто следит, вынужден поступать так же, почему и становится заметным. Тут никакого общего ритма движения не было.
— Я уставший от жизни, больной человек, — ныл у него за спиной маклер в затрепанном вицмундире. — Последнее мое достояние. Только ради преклонного возраста матушки…
В конце концов Шорохов взял у него пачку совершенно не нужных ему купонов Московского страхового товарищества, наверняка упраздненного, отдал, правда, совершенную чепуху: пятьсот рублей думскими деньгами, — утешая себя при этом, что будет неплохо, если Мануков в эту минуту видит его.
Маклеры снова пустились в бега. Шорохов не понял почему. Все громче становились слышны звуки духового оркестра — и только. Судя по тому, что исполняли марш, в направлении от Красной площади приближался красноармейский отряд. Чем это могло грозить маклерам? «Не побегу, — решил он. — У меня-то нервы не сдали».
Его окликнули:
— Леонтий Артамонович!
Мануков стоял на противоположной стороне улицы. В одной руке он держал чемодан, другой махал, подзывая.
Шорохов подождал, пока красноармейский отряд не приблизится к зданию биржи. Впереди шел командир, несли красное знамя. По бокам от него, вынув шашки из ножен, печатал шаг почетный караул. Вид у бойцов был бравый, у каждого — винтовка, шинель в скатку, котелок, фляга.
Наконец отряд скрылся из виду.
Шорохов подошел к Манукову.
— И как вы все это находите? — спросил тот и добавил с улыбкой:- Хорошее мясо!
Шорохов не сразу понял, о чем он говорит. Сбили с толку улыбка и добродушный тон.
«Ах да, — спохватился он. — Это о красноармейцах. Рассвирепел. Слишком хорошо шли».
— Ваши успехи? — продолжал Мануков.
— Неплохо. Но каким ветром?
— Чтобы проверить, чем занимаетесь, — он насмешливо поклонился и зло бросил:- Стану я проверять. Тоже здесь были дела. Идемте обедать.
— На квартиру?
— Зачем? Вы, кажется, забыли, что мы с вами работники Народного банка. В государственную столовую! В заповедник для классово сознательных пролетариев. У меня есть разрешение.
За полный обед в этой столовой брали восемь рублей. Всем подавали одно и то же: тарелку горохового супа, чечевичную кашу, кусок хлеба, стакан желтоватой воды с сахарином.
Зал был отделан темным полированным деревом. По временам, когда солнце выходило из-за облаков и врывалось в высокие окна, хрустальные висюльки на люстрах искрились. Бывший ресторан. Об этом говорили сцена в глубине зала и то, что столики делили его простор на уютные уголки.
Обедающих было немного, но компаньоны минут двадцать ждали, пока освободятся места, которые Мануков непременно хотел занять.
Стояли у стены.
— Смешная история, — Мануков наклонился к Шорохову. — Вчера вечером случай занес меня в ресторан «Трамбле». Частное предприятие! Представляете? Здесь есть и такие. Всего несколько кварталов отсюда. На Петровке. Боже мой, что там подавали! Судак по-польски, майонез из рыбы, птица, ветчина, печенье, пирожные… А вежливость! «Как прикажете-с?.. По-варшавски-с?.. И сливочки-с… Знаем-с… Не первый раз кушать изволите… Слушаю-с…» И цены вполне приличные: сто пятьдесят, двести, триста рублей блюдо. А какой был оркестр! А женщины!..
— Еще хвастаетесь, — укоризненно сказал Шорохов. Мануков обнял его за плечи:
— Не завидуйте. Грех. Хотя, признаться, я никак не могу понять, зачем нужны такие контрасты? Кому помешал бы подобный шарм в этом зале? И нашлись бы люди, которые возьмутся, вложат деньги. Ну, в конце концов! Пусть там, для толпы на улицах, — купоны, осьмушки и четвертушки. Если на то пошло, здесь тогда бы мог столоваться дипломатический корпус. Лицо страны, так сказать, предстало бы в лучшем свете. Вам известна сегодняшняя норма выдачи хлеба? Три восьмых фунта! Это рабочему классу, остальным меньше. Можно прожить? Нет. Причем о каждой выдаче публикуют в газетах: «Победа! Придите получить по талону…» Мерзость! Всех под одну гребенку… А в стране продовольствие есть. То, что я вчера видел в «Трамбле», — доказательство. Ну и была бы самому правительству выгода: с большего оборота — больший налог. Но на выгоду оно вообще плюет. Ни малейшего коммерческого подхода. Нищета, голь, а, представьте себе, всех в обязательном порядке учат грамоте. Закон! Зачем? Сапожник грамотный или неграмотный — одно и то же!.. Хотя главная загадка сейчас в другом. Два месяца здесь во все больших размерах разрешают торговлю на площадях, частные магазины, кафе. Факт бесспорный. Дозволено постановлением Моссовета. Вчера мне его показывали. Но почему оно принято теперь?
— Значит надо, — проговорил Шорохов.
— Надо! — подхватил Мануков. — Не потому ли, что после успехов на Восточном фронте такая поблажка частному капиталу считается безобидной мелочью? Очень тревожно: свидетельство силы! А может другое: началось отступление от советских принципов? — он оживился. — Вы читали вчерашнюю «Правду»? Нет, конечно. Но такую газету, надеюсь, знаете. Самая здесь влиятельная. Напечатан отчет о заседании исполкома Московского Совета. В красной столице девятнадцать тысяч рантье. Вам известно, кто это?
— Известно, — ответил Шорохов.
— Но и девяносто тысяч хозяев магазинов, кафе, мастерских, триста семь тысяч ремесленников, кустарей и только сто тридцать пять тысяч фабрично-заводских пролетариев. Опять загадка: как удается при таком соотношении социальных слоев все это море удерживать в берегах? Или большевики их всех в какой-то мере устраивают? Я вчера узнал: Тамбов и Козлов снова у красных. Откуда силы? Вопрос вопросов.
Статья «В Московском Совете рабочих и красноармейских депутатов» вчера попадалась Шорохову на глаза, но вчитываться в нее он не стал. Торопился.
Он прервал Манукова:
— Погодите, откуда здесь взялись рантье?
— Ну, как откуда? Бывшие богатые люди, капиталы которых помещены в сейфы банков, где они, впрочем, возможно, находились и прежде. Какой-то процент этим людям выплачивают. Скажем, вроде бы как месячное жалованье.
— И много?
— Тут с этим просто. Установлено декретом и точка. Самый маленький заработок — тысяча двести рублей, самый крупный — четыре тысячи восемьсот. Какую сумму выплачивают рантье, я не знаю, но очень большого благородства ждать не приходится.
— В вашем «Трамбле» тысячи двухсот рублей хватит лишь на два захода.
— Да хватит ли? Но и то так стало только после последней прибавки. Еще две недели назад верхний предел составлял три тысячи, нижний — шестьсот. Правительству в гибкости тут не откажешь. Идет в ногу со временем. К той поре, когда всем будет выдаваться по осьмушке овса. И вам, и мне, и этим, — Мануков кивнул в сторону обедающих. — Не знаю, как их, лично меня такое равенство не может устраивать.
— Но когда действительно не хватает…
— Так, по-вашему, лучше выдавать всем по три восьмых фунта?.. Нет, простите. Запомните, друг мой, священный долг всякого общества состоит в том, чтобы какая-то часть его жила лучше, чем все остальные сограждане. Вечная истина. Только тогда возможен расцвет культуры, науки, искусства, промышленности… И чем ограниченней количество избранных, чем больше личные возможности каждого из них, тем ярче расцвет, и никакой другой истины я никогда не признаю. Вы можете мне поверить. Как поверить и в то, что я все буду делать, чтобы этот принцип торжествовал. Готов, если угодно, собственными руками передушить всех товарищей комиссаров и не успокоюсь до тех пор, пока хоть один из них жив.
Поблизости от Шорохова и Манукова никого не было. В зале атмосфера царила деловая. Садились за столики, ели, сразу уходили. То, что они стоят и беседуют, не вызывало у окружающих ни малейшего интереса.
«Ну, пусть московские товарищи, — подумал Шорохов, — ничего против тебя не предпринимают, поскольку им неизвестно о твоей особе. Мне-то чего медлить? Вон обедает четверка военных. Чем-то привлечь их внимание. Нас обоих задержат. Чего же тяну? Нет приказа! Нои приказа ехать в Москву тоже не было».
Места, наконец, освободились. Они сели. Официантка поставила на стол два набора: суп, каша, стакан воды с сахарином, два ломтя черного хлеба.
Шорохов пододвинул к себе тарелку с супом, взял ложку.
— Помедленней, — вполголоса сказал Мануков. — Нужно кое-кого здесь дождаться, — и добавил:- Где бумаги, которые вы сегодня купили? Дайте. Тут это безопасно. Мы с вами финансовые работники. Следить за котировками на черной бирже входит в круг наших обязанностей. Давайте, давайте, вам-то я в любом случае не конкурент.
Шорохов достал из бокового кармана одну из пачек. Мануков, ничуть не таясь, развернул ее, начал перелистывать, отставив на вытянутую руку, как это делают люди, страдающие дальнозоркостью:
— Так-так… Ну, это по цене бумаги. И стоят ли больше? Но понимаю-соблазн…
Он возвратил акции Шорохову, снял с колен чемодан, поставил на пол к ножке стола, прижал ногой.
Почти тотчас Шорохов услышал иностранную речь. Беседовали за соседним столиком двое мужчин. Один из них сидел лицом к Шорохову, и он машинально, будто включал это в сводку, про себя перечислил его приметы: лет пятидесяти, седой, худощавый, сросшиеся брови, синий костюм, из нагрудного карманчика выглядывает сиреневый платочек, такого же цвета рубашка, галстук.
Не оборачиваясь на эти голоса, Мануков продолжал есть, но было заметно, что вместе с тем он прислушивается к словам, раздающимся за его спиной.
Наконец беседа там прервалась. Мануков откинулся на спинку стула
— Мне нравится здесь. Богатство и бедность, размах и скаредность, — с нарочитой выспренностью произнес он и кивком указал Шорохову в угол зала: — Взгляните, что за красавица! Только не очень рьяно: она не одна.
Шорохов обернулся и едва сдержался, чтобы ничем не выдать волнения: елецкая связная! И одета так, как была тогда: белая кружевная блузка, черная юбка. Смотрит потупясь, на губах легкая улыбка. За тем же столиком высокий мужчина в светлом костюме, очень бледный, с шапкой черных волос. Что-то говорит, глядя ей в глаза. Перед ними набор тарелок, как у всех, в руках железные штампованные ложки, но оба они, увлеченные беседой, совершенно забыли о еде.
Мануков продолжал:
— Смотрите, пожалуйста! Даже завидно.
Шорохов не отозвался, с тревогой подумав: «Но почему она здесь? Чтобы показать меня и Манукова своему товарищу? В дальнейшем он придет связным? При этом открыто выставляет себя Манукову, рискуя, что тот потом его провалит?..»
Связная и ее товарищ держались так, будто в зале никого больше нет. Муж и жена? Случай свел тут их и его? Нет! В его жизни ничего не происходит само по себе… Вот в чем дело! Ему со всей осторожностью сообщают: «Сводка дошла. Знаем, видим», — и отдают приказ: «Раз мы не арестовываем Манукова, значит, и в твоих с ним отношениях ничего не должно измениться. Быть рядом, запоминать, включать в сводку — и только».
Шорохов отвел глаза. Долго смотреть на связную и ее товарища не следовало.
Но и на столик рядом нельзя смотреть! Те господа могут насторожиться.
Он опустил глаза. Чемодан стоял на полу теперь прислоненный к ножке стола с внешней, а не с внутренней стороны. Получалось: в те секунды, когда Шорохов любовался связной, чемодан заменили.
Шорохов спохватился: и на это не надо смотреть.
— В Москве немало хорошеньких, — развязно пробормотал он и вновь обернулся в сторону елецкой связной.
— Очень они все тут, мой друг, исхудалые, — Мануков поднялся со стула. — Пойдемте.
Он наклонился за чемоданом, подхватил его с заметно непривычной для себя легкостью.
Замена, значит, в самом деле произошла.
— Давайте еще посидим, посмотрим на людей, себя покажем, — с шутливой издевкой начал Шорохов. — Не знаю, как вам, мне с самого утра пришлось быть на ногах…
— Идемте, — повторил Мануков. — Нам здесь нечего делать. Вообще нечего делать в Москве.
— Но я… я… — Шорохов никак не мог найти подходящее слово. Мануков, не слушая, направился к выходу.
До самого дома они молчали. Мануков держался на шаг впереди, был резок в каждом движении. В квартире быстро пересек переднюю, рывком распахнул дверь в комнату.
Шорохов вошел вслед за ним и остановился у порога, озираясь: туда ли попал? В кресле у окна, закинув ногу на ногу, сидел тот самый маклер, который всучил ему купоны страхового товарищества. Каштановая бородка, бакенбарды, носик, жующие губы, колючие глаза. Но теперь на нем были черные галифе, серый свитер, тужурка из черного хрома. Безделушки на столике грубо потеснила кожаная фуражка. Поверх нее лежали автомобильные очки.
Маклер курил. Завидев компаньонов, аккуратно положил папиросу на край пепельницы, поднялся, с едкой улыбкой пошел навстречу Шорохову.
— Будем знакомы, милашечка, — он рывком наклонил голову набок и немного вперед. — Меня зовут Михаилом Михайловичем, сокращенно — Эм-Эм, я на это не обижаюсь; ну а его, — он кивнул в сторону Манукова, — Эн-Эн. «Не умерло — задавило», — говорят в таких случаях. И знаете, как теперь здороваются порядочные люди? «В морду!» — говорит один. «Собственными руками!» — отвечает другой.
— Михаил Михайлович будет нашим спутником по градам и весям, — вмешался Мануков. — Спутником и благодетелем. С его помощью мы выберемся из Москвы, и хотя он объегорил вас сегодня у биржи, его совесть можно будет считать совершенно чистой.
Присев и зажав между коленями сложенные вместе ладони, Михаил Михайлович воскликнул:
— Что вы! Как можно! Вы, голубчик, надеюсь, понимаете: чтобы совесть была чистой, ею надо пореже пользоваться, — выпрямившись и с неожиданной силой пожав шороховскую руку, он продолжал серьезно: — Рад. О вас мне Николай Николаевич рассказывал. Сколь многим вам он обязан.
Шорохов ответил в тон ему:
— Когда же? А, да! Вчера в ресторане. В промежутках между тем, как вы там угощались. Но, господа! Что считаться? Новый закон бродячей жизни: шишки на всех, пышки порознь.
— Скромняга! — Михаил Михайлович заулыбался. — Но где пьедестал для героя? — он оглянулся. — Я не вижу! И как естественно прозвучало: «Господа!» И — подумать только! — в стенах главной большевистской твердыни… Однако не забывайте, приятнейший: «Чтобы совесть была чистой…» Ну и так далее.
Они все трое засмеялись.
— У вас все готово? — посерьезнев, спросил Михаил Михайлович.
— Да, — подтвердил Мануков.
— Тогда в путь. И немедля. Говорю как не только ваш личный шофер, но и лоцман.
Мануков протянул Шорохову руку:
— Одну минуточку. Разрешите ваше удостоверение. Его следует заменить. И, пожалуйста, вместе с запиской. Она вами, конечно, не уничтожена.
— Но вы просили, строжайший мой, — невольно в игривой манере Михаила Михайловича ответил Шорохов. — Сжег и пепел пытался спустить в ватерклозет, однако в нем нет воды. Бросил в кухонную печь. Могу, так сказать, предъявить следы.
— Боже мой! — Михаил Михайлович закатил глаза. — Как далеки вы, жители безмятежного Дона, от быта современной России! С той поры, когда свергли царя Николая, слова «ватер» и, прошу прощенья, «клозет» в этой стране существуют отдельно.
Мануков поморщился:
— Что за кадетский юмор! С кем вы здесь общались? — он вновь обратился к Шорохову: — Хорошо, коли вы так исполнительны. Будьте таким и впредь.
— Паинькой, паинькой, и аз воздам, — Михаил Михайлович подмигнул Шорохову, этим как бы предлагая заключить союз, направленный против Манукова.
— Что вы там замышляете? — с напускной строгостью спросил Мануков.
Михаил Михайлович с легким поклоном обернулся к нему:
— Решительно ни-че-го. Просто мне подумалось: что, если какой-нибудь не слишком опытный еж вместо ужа проглотит аршин колючей проволоки? Картинка из весьма поучительных.
«Не я ли буду тот еж? — подумал Шорохов. — Спасибо за предупреждение».
Минут через двадцать они ушли, оставив статуэтки, сервизы, ковры, запасы питья и еды так легко, будто намеревались через час-другой возвратиться.
Остался там и пустой, как понимал теперь Шорохов, чемодан Манукова.
Во дворе дома стоял черный легковой автомобиль с открытым верхом. На белой жестяной дощечке под радиатором был номер «781».
Михаил Михайлович взялся за заводную рукоятку. Мануков открыл перед Шороховым дверцу:
— Садитесь, мой друг…
Обратный путь до Ельца занял чуть больше суток. Погода стояла холодная. Лил дождь. Поднятый верх машины защищал плохо. Капли воды секли по лицу.
Их четырежды останавливали. При выезде из Москвы, перед Тулой, в Туле, при выезде из Ефремова. Всякий раз Мануков предъявлял мандат. В ответ слышалось:
— Следуйте дальше, товарищи! «Товарищи»!
Ночевали в Туле, в гараже воинской части. Шорохов и Мануков дремали на стульях в кабинете начальника. Михаил Михайлович возился с автомобилем. Выносливость этого человека была поразительна.
— Тру-ту-ту! — разбудил он их на рассвете. — Поднимайтесь, роднуленьки! Вас ждут, м-м, великие дела!
Верстах в двадцати от Ельца свернули с большой дороги. Колеса скользили. Располосовали на жгуты пальто, обмотали ими шины. Нисколько это не помогло.
Наконец Мануков предложил бросить автомобиль. Михаил Михайлович не стал спорить:
— Милейший, пожалуйста! Я с ним не венчан. Мнения Шорохова они не спросили.
Долго шли лесными тропинками, полями, перепаханными под озимь, продирались сквозь посевы подсолнечника. Шляпки с них уже были убраны. Стебли торчали из земли, как серые пики.
Михаил Михайлович на ходу помахивал прутиком, снисходительно улыбался. Шорохов, конечно, постоянно помнил: это тоже враг не на жизнь, на смерть, — и все же испытывал по отношению к нему симпатию, тем более что Мануков от усталости с каждым часом становился все раздражительней, срывался на крик:
— А-а!.. Я просил вас ко мне обращаться?..
До Ельца оставалось верст пять, как налетел разъезд. Казаки были хмельны, сыпали бранью. Один из них, наклонясь с седла, схватил Михаила Михайловича за воротник его кожаной куртки. Михаил Михайлович вырвался, отбежал сажени на две, погрозил пальцем:
— Но-но, милейший-роднейший!
В ответ казак поднял нагайку. Его сотоварищи с гоготом следили за происходящим.
— Эт-та что! — завопил Мануков. — Так обращаться с господином офицером!
Казак угрожающе обернулся к нему. Но тут вмешался старшой разъезда. Приказав ждать, он уехал. Казак с нагайкой стоял в трех шагах от Манукова, сверлил его ненавидящим взглядом.
Через час свершилось знакомое Шорохову преображение. Подлетела тачанка. Под эскортом тех же хмельных казаков въехали в Елец.
Город горел. В разных концах его вздымались столбы дыма. Ставни домов были закрыты, лавки зияли сорванными с петель дверями, выломанными окнами. На улицах встречались только военные, все как один изнемогавшие под тяжестью коробов и мешков.
В доме, где компаньоны размещались и прежде, их встретил поручик Иванов. Теперь был он в офицерском мундире, но, здороваясь, улыбался с прежней услужливостью.
— Вы ничего не знаете о Фотии Фомиче Варенцове? — сразу спросил Шорохов. — Тоже из нашей компании. Здесь попал в лазарет.
— Помню, — ответил Иванов. — Как же. Однако не имел возможности этим господином поинтересоваться.
— А сейчас?
— И сейчас не имею. Лазаретов в Ельце больше совершенно нет. Выехали.
В одной из комнат был накрыт стол: сметана, молоко, творог.
— Для слабоумных детишек с расстройством желудка, — заключил Михаил Михайлович, оглядев эти яства.
Иванов воздел руки:
— Поверите? Родился здесь и крестился, но — мерзкий город. Ни одного порядочного человека.
— Мы, что же, могли бы его съесть? — строго спросил Михаил Михайлович.
Словно за поддержкой оглянувшись сперва на Шорохова, потом на Манукова, Иванов сказал:
— Понимаю. И приказ был: потчевать от души, но… Представьте себе! Негде!.. Пусть не в ресторане, у кого-нибудь на дому. Однако к кому ни пойди, слышишь: «Нечем. Казачишкам ушло». А они стояли-то лишь трое суток. Все оставлено Совету районных организаций, тем же самым господам, к которым я теперь обращаюсь. Никто ничего не желает понять. И как трудно! Комендантом города назначили штабс-капитана Воронова. Тонкий, образованный человек! При большевиках до самого прихода казаков режиссером театра служил. Так вот, по его распоряжению в обоих городских садах днем сегодня спектакли были назначены. «Хлеба и зрелищ!»- это же еще со времен Древнего Рима… Сколько сил приложили: костюмы, декорации, лучших господ актеров… Поверите? Кто из них сам не пожелал, под ружьем приводили. И пьесы господина Островского взяли известнейшие: «Не все коту масленица», «Свои люди — сочтемся». Думали: сплотится этим народ. Так ведь зря господа актеры гримировались! Из публики ни одной души не явилось. Сидели по своим погребам. А небось как объявили о выдаче сахара, набежали. Только бы хапать.
— Известно ли вам, роднулечка, — задумчиво произнес Михаил Михайлович, когда это излияние закончилось, — чем отличается донской жеребец от иголки?.. На жеребца вы сначала вскакиваете, потом садитесь. В седло, разумеется. Если это иголка, все происходит наоборот. Сначала садитесь, потом вскакиваете. С воплем, роднулечка. Вроде этого вашего крика души. На то ли сел ваш штабс-режиссер? Вы сами-то кем служили при большевиках?
— Я?.. Вполне приличное место. В военном аппарате.
— А пожарчики, разбитые магазинчики, — продолжал Михаил Михайлович с насмешливой въедливостью, — это осталось еще от большевиков или благоприобретенное при вашем штабс-режиссерстве?
Иванов с оскорбленным видом молчал.
— «Не все коту масленица»… Оч-чень, оч-чень подходит. Лозунг текущего момента, как сказали бы товарищи большевики. Впрочем, и «Свои люди — сочтемся» тоже, я вам замечу… Естественно, что никто не пожелал ваши постановочки смотреть. Зачем! Налюбовались и без того! Нои сахар… В некотором роде — за чужой счет подсластить пилюлю. Мило, очень все мило, роскошнейший, — Михаил Михайлович деловито повернулся к Манукову:- Как решим? Сразу сорвать погоны, или пусть еще немного послужит? — он протянул руку к плечу Иванова.
Тот шарахнулся к двери.
— Дядя шутит, — подвел итог Михаил Михайлович.
Они все же сели за стол. Пока ели, Иванов то уходил, то возвращался, но больше ни в какие разговоры не вступал, а, едва кончили есть, объявил, что пора ехать дальше.
— Куда мы? — спросил Шорохов Манукова, когда начали размещаться в экипаже. — Вы все всегда знаете.
— В Грязи.
— Из князей да в Грязи, — добавил Михаил Михайлович. — Правой рукой через левое ухо, милашечки мои замарашечки.
— Но почему так спешно? — Шорохов обратился теперь к Иванову, с подчеркнуто безразличным видом стоявшему у экипажа.
— До этой станции больше ста верст. Идти-то ведь в обход Липецка — там красные, — с готовностью ответил тот.
— Нам нужно прибыть туда к какому-то определенному времени? С опаской косясь на Михаила Михайловича, уже примостившегося
на откидном сиденье, Иванов ответил:
— Конфиденциально могу сообщить: Константин Константинович Мамонтов следуют туда во главе штабной колонны корпуса.
И конечно, Михаил Михайлович тотчас вмешался:
— Слова-то! Слова-то какие, мой расчудеснейший! «Следуют»… «конфиденциально»… И, милейший? Так важно, чтобы мы оказались в этих Грязях вместе с мамонтом и всеми слонами?
Но теперь не выдержал Мануков.
— Вам — не знаю, — раздраженно сказал он. — Но мне командир корпуса нужен. Хотя бы как единственный человек, который сейчас знает правду.
— Родняшечки! — Михаил Михайлович вздернул плечи. — Кто же здесь теперь этой его правды не знает? Я, например, наполнен ею по самое горлышко. Она во мне как смесь сиропов и водок. И соусов, если хотите. Слоями разных цветов. У вас разве не так?
— И найдите для вашего горлышка пробку, — оборвал его Мануков. Выехали в сопровождении полдюжины конных. Оглядываясь, Шорохов долго видел окутанные дымом соборы.
С ночевкой остановились в каком-то селе. Дом казаки выбрали, естественно, который был побольше и почище. Ввалились всей командой во двор, лошадей ставили, где заблагорассудится, самовольно нагребали сена, овса. Хозяин, рослый бородатый мужик, глядел мрачно, молчал. Выдержка покинула его лишь утром, когда одну из лошадей экипажа потребовалось заменить, и казаки, ни у кого ничего не спрашивая, вломились в конюшню, чтобы забрать хозяйского жеребца.
Хозяйка выла, как по покойнику, работники грозили спустить с цепи собак. На лошадь, которую им оставляли, не желали смотреть:
— Уж известно: опоена, копыта разбиты. Токмо на бойню.
Тогда-то в ответ на предложение Иванова сделать все по-хорошему хозяин собственной своей фигурой преградил вход в конюшню. Тут же один из казаков без всякого приказания вскинул винтовку. Прогремел выстрел. Хозяин упал. Хозяйка бросилась к нему. Но казак все еще стоял со вскинутой винтовкой. Хозяйка кричать не решалась, лишь прижимала к своей груди голову мужа.
Шорохов в это время уже сидел в экипаже.
Сколько горя! И почему?
В Ельце произошло, в общем, то, что и в Козлове.
Мамонтовская конница покинула город на второй, пехота — на четвертый день, то есть 3 сентября. За сутки до этого Мельников обрушил на ельчан «Объявление», «Воззвание» и «Приказ» с пометкой: «Срочно», смысл которых сводился к одному: «Всем офицерам и добровольцам, не вступившим в войска, не позднее семи часов вечера сего дня явиться в мое, Мельникова, распоряжение». Нашлось таковых всего лишь человек пятьдесят.
В наследство от мамонтовцев остались Совет районных организаций, квартальные попечители, самоохрана из трех-четырех десятков немолодых отставников да новый комендант города — бывший актер и бывший штабс-капитан.
Арестовывали подозрительных, безуспешно уговаривали владельцев фабрик и мастерских возобновить деятельность предприятий, взывали к прекращению грабежей и пожаров и еще в обоих театрах города назначили спектакли по пьесам Островского.
Днем 6 сентября самоохрана, квартальные попечители, члены Совета районных организаций и казаки, отставшие от своих частей и усердно занимавшиеся мародерством, бежали. В город вступили красные войска. «Теперь прошел кошмар, — писала елецкая газета „Соха и молот“, — всех сирот, всех пострадавших надо одеть, накормить… Но как это сделать, когда все разграблено и унесено…»
Всего лишь за сутки до прихода красных Шорохов и его спутники проездом посетили Елец. Ну а 7 сентября, под вечер, они прибыли на станцию Грязи.
Вплотную подкатить к вокзалу, где расположился штаб корпуса, не удалось: станционное здание стояло между путями. Пришлось перешагивать через рельсы. Шорохов же с утра чувствовал себя неважно, его познабливало. С трудом удавалось держаться так, чтобы ни Мануков, ни Михаил Михайлович ничего необычного в его поведении не замечали. Иначе, как и Варенцова, спровадят в какой-нибудь лазарет. А то и просто бросят где-либо в избе. Сомневаться в этом не приходилось.
У вокзальных дверей стояла охрана:
— Господа! Входа нет!
Иванов, впрочем, исчез в недрах здания. Вскоре им пожимал руки полковник — фронтовой приятель Никифора Матвеевича Антаномова, как Шорохов знал теперь, Калиновский, начальник штаба корпуса.
Прошли в чей-то кабинет. Его стены усеивали таблицы движения поездов. Седым налетом лежал на письменном столе и сиденьях кресел слой пыли.
Сели. На столе была большая коробка ростовских папирос. Калиновский раскрыл ее, пододвинул к ним:
— Устали? Понятно…
Наступило молчание. Шорохов догадался: здесь они очень не вовремя. О чем с ними говорить, Калиновский не знает. Никакого интереса к тому, что может услышать от них, не испытывает.
— Когда я смогу повидать Константина Константиновича? — прервал тишину Мануков. — Такая встреча была мне обещана. Полагаю, дальше её откладывать смысла нет.
Калиновский вскинул белесые брови: — Сейчас узнаю.
Он вышел из кабинета и тут же возвратился с несколькими листками машинописного текста. Не садясь, разложил их на столе.
— Пока суд да дело, — сказал он, — если угодно, вот сводка последних сообщений для прессы… Во-первых, прибыло послание преосвященного Гермогена.
— Кого-кого? — Михаил Михайлович с веселым изумлением взглянул на Калиновского.
— Военного епископа Донской армии. В ближайшие дни оно будет размножено и распространено в войсках.
Калиновский подал один из листков Манукову.
Он бегло прочитал листок, протянул его Михаилу Михайловичу. Тот демонстративно отвернулся.
Но Шорохов отворачиваться не стал: «Телеграмма. С нами крестная сила, всесильный крест Христов милостивых низлагает врага благословенным оружием Христова именитого воинства. С чувством глубочайшего умиления прочитал сообщение о блестящих победах донской конницы над богопротивным супостатом. Уже видны блистающие главы древних храмов Первопрестольной, уже слышен радостно-торжественный звон Великого Ивана, уже несметными толпами собирается народ на площадях и улицах Москвы. С нами крестная сила. Всесильный крест Христов низлагает злочестивых врагов благословенным оружием христолюбивого воинства. Дерзайте же, славный генерал, дерзайте, храбрые донцы, с вами крестная сила, с вами крест Христов и держава победе и утверждения. Второго Донского округа Есауловской станицы казак военный епископ Гермоген».
Шорохов начал перечитывать, чтобы лучше уразуметь, в чем главный смысл этого послания: «…уже видны блистающие главы древних храмов Первопрестольной…» Рейд сворачивается в улитку, а в Новочеркасске по-прежнему считают, что корпус все ближе к Москве? Или во всяком случае подтверждают, что захват красной столицы в самом деле являлся целью мамонтовского похода? Он положил листок на стол.
— Вот что еще, господа, — с деланной бодростью продолжал Калиновский, — думаю, вам это приятно узнать. Сегодня в полдень состоялось торжество. Командиру корпуса был вручен адрес от английских офицеров, прикомандированных к Донской армии. Жаль, что вы не смогли присутствовать. Разрешите ознакомить?
Он взял со стола другой листок.
— Просим, — сказал Мануков. Калиновский надел пенсне:
— Английские офицеры, прикомандированные к Донской армии, пшют вам свои поздравления по поводу блестящих успехов от имени английской миссии и английской армии, представителями которых они имеют высокую честь быть в России. Ваши подвиги войдут в историю и явятся предметом зависти для каждого офицера любого рода оружия любой армии. Майор Вильямсон.
— Вильямсон! — Михаил Михайлович привстал и похлопал себя по коленям. — Смотрите, пожалуйста! И что же, он и сам сейчас здесь, в этих Грязях?
Калиновский пропустил его вопрос мимо ушей.
— Командир корпуса ответил на этот адрес: «Уважаемые союзники, доблестные офицеры лучшей армии в мире. Я получил ваше лестное для меня и моей конницы приветствие, горжусь вниманием, которое вы мне оказываете, и ваши заботы о том, чтобы поддерживать людей, борющихся задело правды, дали себя чувствовать во время нашего похода и боев. Опираясь на могучую силу артиллерии и прекрасные английские пушки, мы проходили там, где, казалось, нет дороги. Казаки, офицеры ия шлем дружеский привет, усердно благодарим за оказываемую нашей армии поддержку и верим в то, что правое дело, за которое мы боремся, не может быть оставлено без поддержки благородной нацией джентльменов-англичан. Да здравствует несокрушимая британская армия, да здравствуют наши благородные союзники. Генерал Мамонтов».
«Мануков и Михаил Михайлович — английские агенты. Теперь это окончательно установлено, — подумал Шорохов. — Но что произошло с полковником? В усадьбе был толково рассуждающий человек…»
— Где все же сейчас майор Вильямсон? — снова спросил Михаил Михайлович. — Взять бы его за носишко да выставить на ветришко-дождишко. Право, есть за что. Он даже не будет противиться. Так где он? Идет с вашим корпусом?
— Его здесь и не было, — ответил Калиновский. — Адрес, как и послание епископа, вчера доставили летчики. И сегодня уже отбыли в Новочеркасск.
— Ах, летчики! — не унимался Михаил Михайлович. — Сам же он протирает штаны в будуарах донских красавиц? Пользуется тем, что в нынешние времена не только в темноте все кошки — сэры?
Калиновский усмехнулся. Злая речь Михаила Михайловича была ему приятна.
— И смею сообщить, с этим аэропланом отправлена в Новочеркасск партия писем. Бог даст, многие из них завтра появятся на страницах «Донских областных ведомостей». Если не возражаете, могу познакомить с копиями.
Шорохов разгадал тактику Калиновского: боится каких-либо вопросов с их стороны и потому столько говорит.
— Валяйте, — махнул рукой Михаил Михайлович.
— «Вот уже почти месяц как мы путешествуем в тылу красных, — вслух стал читать Калиновский. — Гуляем по тылам, разрушаем все, что попадется. Занимаем Тамбов, Козлов, Лебедянь, Елец, Грязи. Чувствуем себя господами положения — идем куда хотим. Добыча: огромные интендантские склады на миллионную армию, сахара, чая по нескольку сот тысяч пудов, мануфактура и прочее. Население везде встречает очень радушно. Немало истребили жидов и прочей нечисти».
Калиновский взял со стола новый листок и продолжал:
— «Пишу из глубокого тыла большевистского, где мы находимся уже месяц. В походе серьезные бои были только при прорыве фронта, а с тех пор уже около месяца шатаемся по тылам, не встречая нигде серьезного сопротивления и всюду восторженно встречаемые населением. В городе Козлове все жители и рабочие заводов высыпали на улицу, и все время, пока проходили войска, раздавалось несмолкаемое „ура!“, колокольный звон, народ бежал за нами по улицам. Красноармейцы всюду сдаются. Их отпускаем по домам, а часть их добровольно присоединяется к нам. Из них образована довольно внушительная своей численностью пехота. В Тамбове, в Козлове и Ельце оказались склады, не поддающиеся никакому учету. Все это нами частично уничтожено, частью роздано населению. Я не мог понять, почему при таких запасах Красная Армия и советское население так плохо снабжаются сахаром. Например, во всех складах его сотни тысяч пудов, так что даже противно стало на него смотреть… В тылу, — продолжал читать Калиновский, — мы так испортили железные дороги, что их надо починять два месяца, а богатые склады, уничтоженные нами, восстановить невозможно».
Мануков встал:
— Вам не кажется, что мы напрасно теряем время? Вы узнавали? Что Константин Константинович?.. Документы, с которыми вы нас знакомите, интересны; понимаю, как непросто было вам их организовать в условиях фронта, но право же…
Калиновский взглянул на часы: — Пойдемте.
Гулкие пустынные помещения привели их к залу для пассажиров. Двери его распахнулись. Шорохов увидел Мамонтова. Как и тогда, у козловской гостиницы, на нем была синяя шинель, брюки с широкими лампасами. Сцепив за спиной руки, он стоял, глядя в окно.
Они приехали и в самом деле очень не вовремя. Утром произошла бурная сцена. Отсветы ее легли на весь этот день.
Мамонтовцы вступили в Грязи накануне, около четырех часов дня. И всего через пятнадцать минут после их прихода там же приземлился самолет. Бравый щеголь штабс-капитан Витте и прапорщик Баранов, вылетев со станции Миллерово и проведя в воздухе около шести часов, из-за сильного встречного ветра и необходимости доливать в баки своего «Сопвича» горючее, сделав на этом пути пять посадок, причем три из них в красном тылу и, значит, очень рискованных, доставили пакет из штаба Донской армии. Подвиг? Бесспорно, особенно если учесть, что весь-то полетный ресурс военного самолета тех лет составлял в среднем всего двадцать часов. Однако, когда вскрыли пакет, Калиновский схватился за голову. Немедленно требовался не только отчет за все время рейда, но ставились прямые вопросы:
Почему в нарушение приказа штаба Донской армии корпус, прорвав фронт, не нанес удара по тылам Лискинской группы войск красных, а углубился на север, и потому лишь в самой незначительной мере помешал войскам краскомов Шорина и Селивачева продолжать наступление, начатое ими 14 августа?
Где в настоящее время расположены части корпуса?
Какие города, территории они занимают?
Каковы общие потери?
Что является целью дальнейших боевых действий?
К утру донесение было готово. Калиновский вместе с Поповым — один он пойти не решился — вручили его Мамонтову.
Прочитав, тот спросил презрительно:
— Простите, но вы со мной или против меня?
— Я не с вами и не против вас, — с достоинством ответил Калиновский. — Я с военной истиной.
— Она разве бывает?
— Для питомцев Академии Генерального штаба — бесспорно.
— Но позвольте! Что же вы пишете? «Прорыв фронта только с боевым обозом был осуществлен по единолично принятому командиром корпуса решению… Командир корпуса приказал избрать тамбовское направление… По предложению командира корпуса было предпринято разделение корпуса на две колонны с движением их по расходящимся направлениям..» К тому же указываете потери! Бешеные! Чуть не половина состава!.. Да вы отдаете себе отчет, что, получив такое донесение, штабу Донской армии ничего другого не остается, как немедленно отставить меня от командования и отдать под суд. Ведь для них все это будут не единственно правильные в конкретной обстановке оперативные решения, а командирский произвол, прямое невыполнение приказов вышестоящего командования… За все время рейда первый случай, когда у нас запрашивают отчетное донесение, и вы изволите такое писать? У меня совершенно иные по всем этим вопросам суждения: решения принимались наиболее верные и с предварительным обсуждением по установленной форме, урон врагу нанесен невосполнимый, военная добыча огромна, потери за весь поход совершенно ничтожны — ну, скажем, десять человек убито и пятьдесят ранено. Вы сомневаетесь? Но включите в общую численность корпуса тысячи мобилизованных ездовых, и вы получите ту же величину, что была в начале похода.
Калиновский беспомощно оглянулся на Попова. Тот стоял с равнодушным видом.
— Но тогда, — Калиновский нашел решение, — тогда я пошлю это донесение как особое мнение. По статуту такая ситуация предусмотрена.
Мамонтов, прищурясь, смотрел на него.
— В противном случае я перестану себя уважать, — закончил Калиновский.
— А я тогда… Я тогда застрелюсь, — просто, даже как-то очень спокойно, проговорил Мамонтов. — Слово боевого офицера. Я понимаю. Вы убеждены, что уже все потеряно, и заранее себя выгораживаете. Но нет же! У нас на пути Воронеж, и сам по себе захват только одного этого города ударом с тыла будет огромной победой. Уверен: решающей для судеб войны. И вашей паршивой чистоплюйской бумажкой вы лишите этой победы меня и, что гораздо важнее, лишите победы наш славный Дон… Ну хорошо. Меня отставят от командования. Но назначат-то на мое место кого-нибудь из вас двоих. Кого же еще и назначить? И вы полагаете, что лучше моего справитесь с захватом
Воронежа? — Мамонтов рывком выхватил из кобуры на поясе изящный бельгийский браунинг, странно маленький для его широкой ладони. — 3-застрелюсь! — простонал он. — В ту ж-же минуту. В-выбирайте: Воронеж в руках Донской армии, слава, трофеи, вечная благодарность потомков или эта ваша паскудная бумажка и… и моя смерть! Мое убийство вашими собственными руками!..
Так начался этот день.
И ведь только-только Мамонтов настоял на своем, только наконец успокоился, как ему доложили о прибытии Манукова!
Он немедленно вызвал Родионова:
— Игнатий Михайлович! Вы обещали, что этот господин больше не будет путаться у меня под ногами. В чем дело?
Родионов перед этим не спал двое суток. В кабинете Мамонтова потому и не стал садиться, чтобы ненароком не заснуть. Даже говорить и то ему было трудно! В ответ он лишь развел руками. Мол, что поделать: так вышло. Но Мамонтов по-прежнему требовательно смотрел на него, и потому пришлось пояснить:
— Исчез. Где болтался четыре дня, неизвестно. Есть данные, что помимо нашей службы вокруг него есть еще какая-то.
Он не стал добавлять, что подставленный им Манукову психически ненормальный бывший каторжник полоснул не по тому горлу.
Мамонтов, впрочем, не поинтересовался какими-либо деталями, сказал только:
— Так разрешите больше не напоминать вам, что суждения этого господина и впредь крайне для нас нежелательны. Сколько повторять? Их не должно быть. Вы меня поняли?
Коротко кивнув, Родионов вышел.
Дверь позади Шорохова и его спутников закрылась. Мамонтов медленно повернулся от окна, произнес без улыбки:
— Рад приветствовать.
Мануков и Михаил Михайлович подошли к нему; бодро смеясь, заговорили на языке, непонятном Шорохову, но в то же время и не по-английски. Это он сразу уловил. На него они не обращали внимания. Но он в этом сейчас и не нуждался. Стоял за спиной Манукова, делал вид, что все происходящее его никак не затрагивает.
— Зачем же так, — по-русски сказал Мамонтов. — Сегодня утром мною отправлено Донскому правительству донесение. Вот его текст: «Наши дела идут блестяще, без потерь для себя. Разгромили все тылы и советы. Советская армия разбегается, оставшись без комиссаров и патронов. Сам Троцкий еле выскочил из рук казаков, потеряв свой поезд и своего постоянного спутника — любимую собаку. Больных среди казаков и офицеров нет, все веселы, бодры и уверены в скором окончании войны. Шлем привет, везем родным и друзьям богатые подарки. Войсковой казне — шестьдесят миллионов рублей, на украшение церквей — дорогие иконы и утварь. Ждем в свои ряды отставших по разным причинам, чтобы проявить всю казачью мощь, вихрем влететь в Москву и выгнать оттуда врагов русского народа. Да здравствует могучий Дон! Да здравствует Донское казачество!» Вот вам и полная картина.
— Но, значит, — проговорил Михаил Михайлович, — из этих… м-м… Грязей вы… э-э… поворачиваете на север.
Лицо Мамонтова побагровело. Медленно, снизу вверх, он оглядел тощую фигуру Михаила Михайловича. Тот продолжал:
— А как еще прикажете понимать это славное «вихрем влететь в Москву»?
Мамонтов покачал головой:
— Насколько же вы нетерпеливы, господа! Я разгромил в Козлове штаб Южного фронта большевиков, в Ельце — его базы снабжения, сорвал наступление армий краскомов Шорина и Селивачева, по-прежнему угрожаю красной столице. Этого мало?
— Мало, — с самой приятной из своих улыбок вступил в разговор Мануков. — Мало, ибо штаб Южного фронта выехал из Козлова еще до вашего прихода туда, армии краскомов, о которых вы говорите, в наступление перешли. Наконец, о какой угрозе советской столице может сейчас идти речь? Московские газеты вашему рейду уделили всего три кратких упоминания. И стоит ли больше? Из Тамбова с вами ушло девяносто человек, из Козлова — семьдесят, из Ельца — сорок. Наитревожнейший показатель! В нем все, в том числе и оценка чисто военной стороны дела. Тем не менее вы продолжаете считать положение корпуса блестящим?.. Две недели назад начальник вашего штаба утверждал, что для прочных успехов донским дивизиям недостает лишь вооружения. Сегодня он этого не говорит. Да кто теперь и поверит таким заявлениям, если только под Тамбовом и Ельцом вами взорваны богатейшие артиллерийские парки. Они были лишними? Не сумели использовать? Ну а то снаряжение, которое будет вам впредь поставляться, сумеете? Где доказательства? Верят не словам. Верят фактам… Ну а общее направление рейда? Весь его ход? Рейд опрокидывается! Это, надеюсь, вам очевидно?
— Направление движения корпуса определяется не противником, — упрямо проговорил Мамонтов. — Не-ет… Это величайшее заблуждение. В чистом поле цепочка окопов никогда не сможет остановить конницу. Краскомы делают ставку на это, и, если желаете знать, тут их главный тактический просчет. Повторяю: направление рейда выбираем только мы, и если сейчас происходит некоторое удаление от Москвы, то лишь для того, чтобы замкнуть кольцо вокруг территории, охваченной рейдом, окончательно утвердить на всем ее пространстве желанную народу власть. Не-ет!
Михаил Михайлович насмешливо поклонился:
— И действительно, как вы утверждаете в сообщении Донскому правительству, корпус не понес потерь? Так уж все до единого веселы, бодры?
— Каких потерь? — во всю мощь голоса загремел Мамонтов. — О чем изволите говорить? За все дни рейда потери, слава богу, составили десять человек убитыми и пятьдесят ранеными. Мною так и указано в сегодняшнем донесении. И позволю себе заметить, оно подписано и начальником моего штаба. Да! Да! Да! И притом миллионы благодарных мужиков благословляют нас. И стотысячная армия распущенных нами по домам красных солдат, уже распространивших по всей России весть, что казаки Мамонтова несут не произвол и насилие, а право и справедливость, тоже нас благословляют. Вам же, господа, все мало и мало. Какая неблагодарность! Перечеркивание подвигов, совершенных за время рейда, и всего того, что еще предстоит. А предстоит многое! Исчерпаны далеко не все средства политического воздействия на русское общество, которыми я намерен воспользоваться… И наконец, того, что я завтра буду в Воронеже, вам тоже мало?
Он оборвал свою речь. В зал вошло полдюжины офицеров в шинелях, при шашках. Один из них что-то негромко сказал Мамонтову. Тот резко повернулся и быстро покинул зал. Офицеры поспешили за ним. Шорохов, Мануков и Михаил Михайлович остались одни.
— Конечно, казаки, как люди святые, живыми уходят на небо, — после некоторого молчания проговорил Михаил Михайлович. — Считать это воинскими потерями воистину грех. Зря, что ли, нам явили послание епископа?
— Но даже ангелы не должны врать союзнику, — в тон ему добавил Мануков. — А в каждом слове тут была беспардонная ложь.
— Если бы только союзнику, милашечки! Но и тем еще, кто имеет право приказывать. Разница! Теперь этому генералу отмываться и отмываться.
Тихие голоса, ровность тона… Шорохов знал: чем большая ярость душит этих господ, тем спокойней и тише они говорят. Насколько же сильно были они сейчас взбешены! Запомнить. Каждая мелочь имеет значение. Даже взрывы мамонтовского голоса: «Каких потерь? О чем изволите говорить?.. Да! Да! Да!» Как и Калиновский, Мамонтов тоже увиливал от разговора по существу. Что-то, бесспорно, следовало и из этого.
Мануков и Михаил Михайлович требовательно смотрели на него. Хотели, чтобы он высказался? Затем и брали к Мамонтову? Ничего не делают без расчета? Ну что же!
— Помните письма, которые читал полковник? «Испортили железные дороги, так что починить их нельзя, уничтожили склады…» Милое дело! А как потом всем этим владеть? И если…
— Простите, милый наш друг и приятный попутчик, — прервал его Михаил Михайлович, — все, что вы сейчас говорите, миргородская чушь. Слышали присказку: «В огороде летела — яйца снесла»?
Снисходительно глядя в глаза Михаилу Михайловичу — этому Шорохов научился у него же, — он спросил:
— Но — торговля?.. «Везем родным и друзьям богатые подарки. Войсковой казне шестьдесят миллионов рублей, на украшение церквей дорогие иконы и утварь…» А что остается там, откуда казаки ушли? Храмы и те разграблены. Свечку негде поставить. Ну и с кем потом торговать? С нищего что возьмешь? Вши да грязь. В этом и будет вся прибыль? Я не такого жду, не-ет.
За стенами зала раскатисто грохнуло.
— М-мда, моя золотиночка, — отозвался Михаил Михайлович. — Вы купец, я забыл. Вам нужен процент. С нуля он и будет нулевой. Тоже сюжетец.
Они покинули зал.
В коридорах хлопали двери; отрывисто переговариваясь, военные переходили из комнаты в комнату с кипами бумаг, чемоданами.
В кабинете, где их принимал Калиновский, было пусто. Куда-то исчез и поручик Иванов.
Михаил Михайлович, схватив за руку, остановил в коридоре одного из офицеров:
— Где можно разыскать квартирьера штаба?
— Кого? — пританцовывая от нетерпения, спросил тот. — Вы что? Ничего не знаете?
— Милейший! Вы оставляете Грязи? Они же только вчера заняты! Мы сию минуту говорили с командиром корпуса. Он ни словом не обмолвился об отходе.
— Оставляем? — офицер со злостью вырвал руку. — Выползаем! Вам известно, какие обозы у каждого полка?
— А взрыв только что?
— Мосты за собою похабим!..
Снова началась дорожная тряска. Зашитый в дерюгу здоровенный тюк был привязан к задку экипажа. Принадлежало это добро уряднику, хитрому дядьке с рябым лицом, охранявшему десяток возов, в общей веренице которых ехали теперь и они. Мануков поначалу возмущался. Шорохов в конце концов убедил его не протестовать: значит, их-то экипаж будут оберегать!
И вот тянулись со скоростью ленивого пешехода.
Около полудня присоединились к другому обозу. Пошли еще медленней.
Ночью в какой-то деревне валялись в избе на полу, на соломе. Шорохов не спал. Прислушивался к доносящимся с улицы завываниям ветра, к тому, как по окнам барабанит дождь. Ныла поясница, болела голова, и все не удавалось найти ей такое место, чтобы боль хоть немного утихла. Ворочался, привставал. Время тянулось медленно. Казалось, рассвет вообще никогда не наступит. Думал. Что все-таки вынес он из событий последних дней? Москва — это было где-то далеко-далеко: толпы людей у вокзала, Красная площадь, флаг над Кремлем… Мучил страх. Вот-вот придет связной. Что ему передать? Успеешь ведь только самое главное. И потому в голове Шорохова безостановочно кружил водоворот из фраз Манукова, Мамонтова, Михаила Михайловича, поручика Иванова. Но что именно стоит усилий, затраченных его товарищами на путь к встрече?
Утром их обоз слился еще с одним. Возы теперь выстроились от горизонта до горизонта. Направление по-прежнему держали на юг. За час порою одолевали не больше версты. Движение замедляли объезды у проломленных мостов и то еще, что вся дорога была разбита тысячами лошадиных ног и колес. Временами Шорохову казалось: это вообще лишь полоса жидкой грязи, в которой безнадежно увязли люди и кони.
Очень ожесточены были возничие. То мрачно молчали, то отводили в ругани душу. В ездовые их верстали угрозой расстрела, причем вместе с собственным тяглом — обстоятельство важное: ни один тамбовский, воронежский бедняк этой осенью не имел в своем хозяйстве ни лошади, ни телеги. Тут были крестьяне зажиточные, привыкшие к особо уважительному к себе отношению, идеям возрождения в их краю белой власти сочувствующие, но теперь донельзя озлобленные тяготами, которые эта власть на них налагала.
Для Шорохова монотонность езды оживляли только похожие на сдержанную перебранку разговоры его спутников.
-.. По воду ходить и ножки не замочить? — это насмешливо произносит Михаил Михайлович. — Пусть не в тот же день, пусть в другой. А вы? Сидеть на горе и поглядывать?
Мануков:
— По-вашему, если человек не кричит, не закатывает истерик на публику, значит, он никак не выражает своего отношения?
Михаил Михайлович:
— Выражает. Но в первую очередь всего лишь стремление загребать чужими руками жар…
— …Цинизм? — это опять говорит Михаил Михайлович. — Но, думаете, вверху можно на чем-то другом сделать карьеру? Николай Николаевич! Милый! В наши дни единственный популярный лозунг: «Битый небитого везет»…
Кто они были по отношению друг к другу? Начальник и подчиненный? Едва ли. Порою очень уж откровенной насмешкой встречал Михаил Михайлович утверждения Манукова.
Это продолжалось и вечером, когда вновь валялись на охапках соломы в какой-то избе.
Михаил Михайлович:
— А что же вы думали? Мы тоже имеем право тратить ресурсы только на удары лишь по болевым точкам. В этом — экономия сил, времени. Остальное — паразитизм. И если Россия ничего не может поставлять на внешний рынок…
Мануков:
— Вы — слепец. Верно, что эта страна продовольствия сейчас производит несколько меньше. Нои вывоза за границу нет. Отсюда в ряде местностей избыток зерна, сала, меда — и, значит, по-прежнему есть условия для выгодного товарообмена.
Михаил Михайлович:
— Бог мой! Роднулечка! Ну что прежде российский простолюдин — и деревенский, и городской — жрал в будние дни? Тюрю, мой милый! А что это? Лук, хлеб да вода. С квасом — только по праздникам. В Христово воскресенье! А теперь все, что по талонам ему ни выдай, проглотит. И никаких постных дней! И логика: «Чем мы хуже господ». И потому весь тот избыток продовольствия, о котором вы столь уверенно говорите, он благополучно испотребляет. Парадокс в том, что всюду только и слышишь: «Голод!» — а самые-то низы народа едят теперь куда лучше, чем прежде. Потому-то на них кремлевские правители с таким успехом и опираются. И заставить российского простолюдина снова полюбить тюрю не просто трудно, может, даже вообще невозможно.
Мануков:
— Вот и договорились. Значит, выход в одном: диктатор, при котором страна умоется кровью. Чтобы опять в ней с радостью жрали эту самую тюрю.
Михаил Михайлович:
— И думаете, он подчинит себе нынешнего российского пролетария? Голубчик! Прекрасная иллюзия детства. «Эйпл сейк, итс со сви- ит ин чилдхууд», как вы любите повторять…
С каким же трудом Шорохов дождался минуты, когда Мануков вышел из избы! Сразу спросил:
— Михаил Михайлович! Я не раз уже слышу такие слова. От вас, от Николая Николаевича.
— Какие, мой друг?
— Эйпл сейк… Эйпл, — он сделал вид, что не может произнести всей фразы, хотя прекрасно ее запомнил.
— Не продолжайте, чудеснейший, — миролюбиво подхватил Михаил Михайлович. — Вам не справиться. Это благородный английский язык.
— Но что они значат?
— Всего только: «Яблочный пирог, ты так вкусен в пору детства». В том смысл, что в детстве все кажется нам прекрасным. Слова рождественской песенки. Так сказать, чистая услада души.
— И-и ничего больше?
— Вам мало? Хотели бы жить с такой верой во вкус этого пирога и дальше? Всю жизнь? Хитрец! Или идиот, позволю себе заметить.
— Я думал, что-то глубокое.
— Ему недостаточно! Вся Америка, распрекрасные Северо-Американские Соединенные Штаты, без ума от этой песенки, как, впрочем, и от яблочного пирога, а ему недостаточно! Сноб вы, милый мой. Это, знаете, у одного солидного господина спросили: «Вашему нутру ближе духовная или светская музыка?» Он ответил: «Моему нутру ближе ростбиф и бутылка бургундского».
— Ну? — насколько мог простодушнее спросил Шорохов. — Значит, Николай Николаевич — американец?
— О-о, как вы глубоко пашете, — Михаил Михайлович насмешливо склонил голову. — Деточка! Есть вопросы, на которые никогда не бывает ответа. Даже, роднейший, если все вместе идут ко дну. Мой вам совет: вы их и не задавайте. Смешно. Наивно. Глупо даже, если хотите.
Шорохов не нашел никакого другого выхода, как и дальше говорить тоном простака, который совершенно не понял того, что ему сейчас было сказано:
— И верно. Какое дело до нас Америке? У них у самих любого товара… Михаил Михайлович присвистнул:
— А вы не шутите с этой страной. В ее конгресс уже внесено пятьдесят два законопроекта о борьбе с большевизмом. Если бы их столько же приняли в свое время в мирной и доброй России, никакой революцией в ней бы сейчас и не пахло, как и три века назад.
— Михаил Михайлович, — Шорохов продолжал свою игру, — простите за навязчивость. Сами-то кто вы? К торговому делу вы вроде бы не причастны.
— Вы правы, — он улыбнулся, но глаза его смотрели на Шорохова с пытливой суровостью. — Я пою свои песни под другим балконом. И еще один мой вам совет. Не торопитесь наклеивать на меня ярлыки. И вообще запомните: «Кто понял жизнь, тот не спешит».
Итак, Михаил Михайлович-агент английский. Весь разговор с Калиновским в Грязях тому доказательство. Мануков же из Северо-Американских Соединенных Штатов. Отсюда и знает про Гувера, с таким почтением о нем говорит: министр торговли, директор Русско-Азиатского банка, владеет шестьюдесятью процентами акций Парамоновских угольных рудников… Может быть, по его прямому поручению он ищет теперь диктатора, при котором страна умоется кровью. Тайком выясняет, накого из белых генералов всего надежнее сделать ставку. Пятьдесят два законопроекта о борьбе с большевизмом! Еще одно полчище, надвигающееся на Советскую республику ради того, чтобы в России все было таким же, как три века назад: тюря на квасе в миске мужика лишь по праздникам, труд за гроши, сало, мед, зерно для вывоза за границу.
Пообещав в разговоре с Мануковым и Михаилом Михайловичем всего через сутки быть в Воронеже, Мамонтов, конечно, их тоже обманывал, но, впрочем, лишь в том смысле, что сам-то он никак не мог там в тот день оказаться. Полки же его туда вступят. В это он верил.
Дело в том, что к этому времени мамонтовский корпус помимо кавалерии, пехоты, артиллерии и броневиков имел в своем составе еще и бронепоезда, в разное время захваченные у красных. В общей сложности таких бронепоездов за все время рейда в распоряжении Мамонтова перебывало семь. 2 сентября два из них вышли из Ельца на юг, в направлении на Касторную. Они сопровождали эшелоны с войсками и награбленным имуществом, а также тянущийся по большаку вдоль железной дороги обоз, примерно пятиверстную часть которого, правда, удалось отбить отряду Фабрициуса, чем, в частности, были спасены фонды Елецкого краеведческого музея.
Штыков и сабель эта железнодорожно-тележная колонна — командовал ею генерал Постовский — насчитывала около двух тысяч, и, поскольку после выхода из Ельца между нею и штабом корпуса оперативной связи не было, Мамонтову оставалось руководствоваться лишь предварительно согласованными планами. В них-то и значилось: «8 сентября от Касторной удар по Воронежу с запада».
В составе тех эшелонов следовал и таинственный вагон № 334. Даже самый номер его считался секретом. Невзначай подойди посторонний — изрешетят пулеметные очереди, а всего-то навсего находилась в нем корпусная трофейная казна: деньги, золото, церковная утварь, иконы, которые Мамонтов в донесении из Грязей пообещал Новочеркасску. Этот вагон, а впрочем, и все остальные вагоны и повозки с награбленным были как бы центром притяжения группы войск, которая шла на Касторную. И подобным же центром являлся для частей корпуса, вышедших из Ельца, но уже по Задонской дороге, другой огромный обоз. 7 сентября он достиг Усмани и покатил на юг, обходя Воронеж с востока. К его-то телегам 8 сентября примкнули и штаб корпуса, и сам Мамонтов, и те полки, тоже численностью около двух тысяч бойцов, которые всего на сутки захватили станцию Грязи.
Была и еще одна группа белоказаков, тоже примерно две тысячи штыков и сабель: кавалеристы под командой генерала Толкушкина и пехотинцы под командой генерала Мельникова. Также сопровождая многоверстный обоз, от Задонска они пошли не на Усмань, а круто свернули на юг и потому, приближаясь к Воронежу с северо-запада, под вечер 8 сентября первыми появились на правом берегу Дона напротив этого города. Дон же здесь, у станции Семилуки, был неширок, протекал от Воронежа всего в десяти километрах. Едва от Касторной к этой станции подошел мамонтовский бронепоезд, цепи пехотинцев-казаков двинулись в наступление на железнодорожный мост. Атакующих насчитывалось несколько сотен. Бежали слева и справа от бронепоезда. Стреляли из винтовок, сипло орали:
— Ура-а!..
Бронепоезд строчил из пулеметов. Где именно позиции обороняющихся? Как они оборудованы? Кто в них? — над такими вопросами атакующие не задумывались. Ставка делалась на быстроту: с налета захватить мост, с ветерком промчаться оставшиеся версты, ворваться в город.
Первым попятился бронепоезд: из-за Дона ударили трехдюймовые орудия красных. Снаряды рвались почти у самых колес. К тому же пули запели над головами пехотинцев. Стало ясно: подступы к мосту пристреляны. Без команды началось отступление.
В продолжение ночи не раз потом повторялось: попытка бронепоезда подойти к мосту, крики и стрельба бегущих вдоль железнодорожного полотна пехотинцев, снаряды, рвущиеся посреди их цепей и, наконец, отход. Как теперь очевидно, все атаки, кроме первой, носили демонстративный характер. Они должны были отвлечь внимание красных командиров от того, что мамонтовцы тем временем на всем двадцатипятиверстном рубеже от села Русская Гвоздевка на севере до села Петино на юге усиленно ищут переправы через Дон.
«Я, сотрудник штаба обороны, прошу передать экстренно в штаб обороны, — вразмах простым карандашом написано на куцем клочке бумаги. — Разъезд № 6 Благодатенский занят казаками в 22 ч. 46 м. На разъезде сейчас 30 казаков и 2 автомобиля. Путь разобран. Телеграфист передает, чтобы не звали его, — умоляет ради бога не звать по аппарату, т. к. над душой его стоит казак и приказывает снять аппарат. Геройский поступок телеграфиста слишком высок: получив приказание снять аппарат, он сумел сообщить о занятии разъезда № 6…»- это один из документов Воронежского укрепленного района, дошедший до нас. У разъезда Благодатенского, как и у десятка других станций и полустанков касторненского направления, предпринимались попытки задержать мамонтовцев.
Из тех же документов: «Телеграмма ревкомам… Разведывательная из штаба Воронежского укрепленного района… Задонском направлении противник держит направление Елец тире Касторная. Замечено большаку Елец тире Долгоруковка длинный обоз около 15 тире 20 верст точка», — речь как раз о том обозе, который шел вдоль железной дороги на Касторную и часть которого была отбита отрядом Фабрициуса.
«.. Имея в виду встречу с кавалерией противника и не располагая собственной кавалерией, части бригады по необходимости должны подготовиться к особо трудному способу обороны: „отбитием удара удержать свое расположение“, — требующему от комсостава и красноармейцев большой находчивости, выдержки и хладнокровия», — это из «Плана обороны северной половины Воронежского укрепленного района», принятом еще 23 августа. Составлен был он командиром 3-й Отдельной стрелковой бригады Александром Игнатьевичем Седякиным.
Оттуда же: «…ни в коем случае не покидать окопов даже для преследования противника, не говоря уж о бегстве из них. Ибо это, во-первых, совершенно бесполезно, а во-вторых, можеткончиться печально… Строго держаться правила, чтобы ружейный и пулеметный огонь по кавалерии открывался не далее как на 1000 шагов, и ружейный обязательно залповый в составе взвода, роты (залпы батальоном не практиковать — вредное предприятие, ибо огонь может перейти в одиночный, частый)».
В этом плане было предусмотрено, как вести себя в бою с мамонтовцами пехоте, артиллерии, кавалерии, инженерным частям, куда перебрасывать резервы в случае вражеского прорыва того или иного рубежа.
Именно его, Седякина, распоряжением были своевременно разрушены мосты через Дон. Только железнодорожный не стали взрывать, решили сберечь для себя.
Его же приказом 607-й, 608-й и 609-й полки бригады, батареи тяжелых и легких орудий, кавалерийский дивизион своевременно заняли намеченные позиции.
Потому-то и не удался первый натиск мамонтовского бронепоезда и пехоты.
Герой — это исключительный по своим доблестям человек. Седякин, что теперь с особенной ясностью видно, был, конечно, героем. В те дни ему только-только исполнилось двадцать шесть лет. Сын солдата, участник русско-германской войны, штабс-капитан, член большевистской партии с мая 1917 года, он уже в январе следующего года стал служить в Красной Армии. Сам формировал ее первые части.
Поразителен дальнейший послужной его список: военком Псковской стрелковой дивизии, командир бронепоезда на Восточном фронте, командир 1-го Курского пехотного полка, командир 2-й отдельной Курской бригады, помощник командующего группой войск Курского, а затем Донецкого направления, военный комиссар штаба Южного фронта, — этот путь был пройден им менее чем за два года. Взлет так взлет! И, наконец, именно он оказался командиром 3-й отдельной стрелковой бригады Воронежского укрепленного района, принявшей на себя основные — с запада и северо-запада — удары мамонтовцев, особая трудность отражения которых объяснялась тем, что тут направление вражеских атак и направление естественного пути бегства казаков на Дон, к родным куреням, совпадали.
Разного рода белогвардейские очевидцы впоследствии изощрялись.
«.. Подойдя к Дону, генерал Постовский, — на страницах „Донских областных ведомостей“ сообщал один из них, укрывшийся под псевдонимом „В. К-ий“, — приказал бронепоезду остаться у моста и оберегать его от взрыва, а казаков отвел в деревню Латная и выслал разъезды для отыскания места переправы.
В этой деревне, находившейся от Воронежа всего в 20 верстах, мы неожиданно нашли телефонную станцию, соединенную с Воронежем прямым проводом.
Когда об этом доложили генералу Постовскому, он немедленно отправился на станцию и приказал вызвать к телефону главного комиссара Воронежского укрепленного района.
— А кто его вызывает? — послышался вопрос.
— Это неважно, — ответил генерал Постовский.
Через несколько минут вновь задребезжал звонок и раздался „властный, с апломбом“ голос:
— У телефона товарищ комиссар Егоров. Кто меня вызывает?
— Генерал Постовский!
— Генерал? — с недоверием повторил „товарищ“ Егоров. — Какой генерал?
— Из корпуса генерала Мамонтова, — ответил генерал Постовский.
— Слушаю! — тон комиссарского голоса значительно понизился.
— Генерал Мамонтов приказал передать вам, что он во главе шестидесяти тысяч донских, кубанских и терских казаков при двенадцати батареях наступает на Воронеж и что во избежание напрасного кровопролития требует от вас немедленной сдачи города!
— Простите, ваше превосходительство, — залепетал комиссар, очевидно пораженный перечислением сил корпуса, — но я один не могу исполнить вашего приказания… Я должен созвать совет обороны.
— Как вам угодно! — ответил генерал Постовский. — Вместе с тем я по приказу генерала Мамонтова требую, чтобы к завтрашнему дню в городе были приготовлены квартиры и продовольствие для корпуса. За подчинение его приказу генерал Мамонтов дарует вам и всем остальным комиссарам жизнь. Вы получите возможность идти куда вздумается. В противном случае Воронеж будет подвергнут беспощадной бомбардировке, а все комиссары и жиды — перебиты! За это ручаюсь я — командир авангарда в двенадцать тысяч казаков.
Перепуганный комиссар клятвенно обещал созвать „Совет обороны“ и доложить ему о приказе.
Что происходило на заседании этого Совета, к сожалению, неизвестно, так как вслед за переговорами с „товарищем“ Егоровым генерал Постовский приказал порвать провод…»
Вот такое «свидетельство». Но ведь в архивах имеется точная запись этого телефонного разговора! Глубокой ночью с 8-го на 9-е сентября он действительно состоялся между комендантом Укрепленного района Еремеевым и Постовским, который почему-то начал с заявления, что сам он не просто генерал, но социал-революционер и притом «светлая славянская душа» и что «донцами взяты Тамбов, Козлов, Лебедянь, Боборыкино, Измалково, Елец, Касторная, Задонск, Землянск, Грязи, Усмань». «…Час падения близок, — объявил он, — и за ним последует созыв Учредительного собрания, и русский народ, освобожденный от вашего террора, призовет всех главных советских деятелей беспристрастному страшному для вас суду. Я по политическим воззрениям социал-революционер и прежде всего человек с чистой любящей все душой… Еще раз, как честный славянин, заявляю: иду на вы, предлагаю… разойтись или сдаться… Третий раз заявляю…»
Да был ли он трезв во время этого разговора?
К тому же ответ Постовский тогда получил. Его в телефонную трубку зачитал начальник штаба Укрепленного района Гайдученко-Гордон:
— «…Генералу Постовскому. Комендант Укрепленного района, уполномоченный Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета Совета рабочих и крестьянских депутатов Константин Степанович Еремеев приказал на ваши гнусные угрозы разграблением и поголовным избиением ответить шестидюймовым снарядом».
После этого трубка замолчала.
Кто-то из генеральских адъютантов покрутил ручку аппарата. Тишина в трубке осталась прежней. Вмешался телефонист. Не помогло.
И тут за Доном ухнула шестидюймовая гаубица.
Но всего-то через минуты после еремеевского ответа! Постовского, как профессионального военного, это ошеломило: столь быстро команда дошла от Воронежа! И было у красных, у железнодорожного моста, тяжелое орудие! И прислуга его стояла наготове!
И, вопреки утверждению «В. К-го», Постовский затем отнюдь не приказал порвать провод, а переговорил по нему еще с неким белоказачьим агентом в Воронеже. Запись этой беседы, поразительной по высокомерию, цинизму и бессильной злобе, сделанная одним из красных телефонистов, слушавших ее по параллельному аппарату, тоже сохранилась в архивах.
Возчики перепрягали лошадей, поили, навешивали им на морды торбы с овсом. Полуденный привал. Его всегда заполняли одни и те же заботы.
Шорохов стоял у экипажа, оглядывался. Желтеющие ракиты, особенная прозрачность небесной сини. Какие все это знакомые признаки завершения лета! Ни на чем другом он не мог сосредоточиться. Что за несчастье: слабеет. А путь еще долог. И ничего нельзя изменить.
Скачущий вдоль вереницы неподвижных возов всадник на гнедой лошади осадил ее возле него:
— Здравствуйте! Как славно! Я не ошибся?
Этого человека Шорохов узнал с первого взгляда: хорунжий Павлуша! Такой же франтоватый, чистенький, как в пору пребывания в лесной деревушке.
Соскочив с лошади и держа ее под уздцы, Павлуша протянул узкую белую ладонь.
— Лихо ж вы, — сказал Шорохов. — А мы в обозе. Надоело — нет слов.
— Но вы знаете? Впереди, всего в версте или двух, штабная колонна дивизии, — Павлуша говорил с таким жаром, будто щедро одаривал этим Шорохова. — Везу донесение. Наш полк в арьергарде: прикрывает обоз. Длина его, скажу, не поверите: покуда доскачешь — проходит полдня. Ну да теперь мне осталось — пустяк. Но как ваша поездка? Все хорошо?
«Будет спрашивать про обещание взять в Англию», — подумал Шорохов и ответил, опережая этот вопрос:
— Лично у меня, как и было. Пока еще никаких изменений. У Николая Николаевича, насколько знаю, тоже.
Желания посвящать Павлушу во все перипетии их жизни он не испытывал, но и врать не хотел. Слишком беззащитным от беспредельной своей доверчивости был этот юноша.
Павлуша продолжал, взглядом указав на бесконечную череду телег:
— Здорово пообчистили большевиков! Только на охране обоза занято полторы тысячи казаков, а в корпусе и всего-то уже шесть тысяч, не больше. И знаете, некоторые казаки никаких командиров не признают. Сговариваются и со своими возами уходят на Дон. Возмутительно! И совершенно невозможно в армиях цивилизованных стран. А если генеральное сражение? Да что там! В полках, идущих от станции Грязи, вообще настроение — ни малейших задержек, никакого наступления на Воронеж. Так прямо и заявляют: «Лишь бы возы домой дотащить». Я от многих офицеров слышал: эти полки полностью небоеспособны. И что самое обидное: их лично Константин Константинович ведет, а все равно ничего нельзя с ними поделать. Ничем не заставишь. Ведь и сами командиры и все сотенные считают: никаких отклонений от прямой дороги на Дон. А уж рядовые казаки — те и подавно.
— Да-да, — согласился Шорохов. — Я вас вполне понимаю. Хорошо, что мы встретились.
— Но почему вы в обозной колонне? Надо доложить генералу.
— Зачем? Будем на версту ближе к голове обоза. Что это даст?
— Понимаю, — Павлуша залился краской. — Вас, господа, разыскивает один офицер. Его фамилия Варенцов.
Шорохов оглянулся. Ни Манукова, ни Михаила Михайловича поблизости не было. Ушли куда-нибудь в тень.
— Семен Фотиевич?
— Да. Мне говорили. Это ваш знакомый?
— Еще бы! И последний раз, Павлуша, я встречался с ним не так давно. Знаете когда? Вам я скажу: во время визита к генералу Шкуро. Да-да! Варенцов ведь не из вашего корпуса.
Павлуша подхватил:
— Подумать только! Он и сейчас от этого генерала. Прибыл на рассвете сегодня. И так вовремя! В штабе дивизии его приняли как самого высокого гостя.
«Корпус Шкуро пойдет на прорыв к мамонтовцам, — про себя перевел на язык разведывательного сообщения эти слова Павлуши Шорохов. — Очень важная новость».
— Но тогда я вам тем более должен сказать, — продолжал Павлуша. — Только не подумайте, бога ради, что это сплетня. Такой гнусности я себе никогда не позволю.
— Что вы, Павлуша!
— Этот офицер обеспокоен судьбой отца. Некоторые сведения у него есть. Очень нерадостные. Я бы вам даже советовал с ним не встречаться. Резкий, несдержанный. Вы меня понимаете?
— Вполне. Но только и мне о его отце ничего не известно.
— Конечно, — уже сидя на лошади, говорил Павлуша. — Конечно…
Он так и не напомнил про обещание взять его в Англию. И пожалуй, потому столько говорил сейчас сам, чтобы и Шорохов не успел это сделать. Тоже не хотел больше лжи.
«Не Семен ли Варенцов тут вмешался? — думал Шорохов, глядя вслед ему. — Может, это даже и к лучшему».
На ночлег остановились в большом селе. Хитроватому уряднику оно не нравилось.
— Воры. Бывал. Ободрали как липку. И когда еще! В мирное время! Без портянок ушел. И без сапог тоже. Такие жохи!
Для постоя он выбрал дом побогаче, экипаж без всякого спроса вкатил в сарай, задняя половина которого почти доверху была завалена сеном. Хозяевам отвечал, посмеиваясь:
— Потерпите. Не в зятья прошусь.
В ожидании ужина они все трое стояли у ворот. Шорохов чувствовал себя так же плохо, как прежде. Не радовали ни теплый вечер, ни предстоящая ночь. Тогда, правда, можно будет просто лежать. Но станет ли от этого легче?
По улице бродили пьяные казаки, мужики-возчики. Неподалеку была кузница. В ней стучали молотки. Звуки ударов болезненно отдавались в голове. «От усталости, — успокаивал Шорохов себя. — Извелся. За ночь просыпаюсь по сотне раз».
Наголо стриженный худой мужчина в рваной шинели, в лаптях, с палкой, держась за плечо мальчишки-поводыря лет восьми, шел мимо их избы, что-то бормотал.
Мануков бросил им вдогонку:
— Слепая Россия.
Михаил Михайлович сразу же иронически спросил:
— Вас это злит или радует?:
— Меня? Боже правый!.. Но каков балласт? И сколько сейчас такого балласта на шее России! И если б одной России!.. Но, в конце концов, слепой — чепуха. Сколько он еще проживет? Лет десять, ну двадцать. Страшнее другое: этот мальчишка. В детстве — попрошайка, в юности — вор, в пору зрелости — каторжник.
— Роднулечка, — издевательски пропел Михаил Михайлович. — Это закон природы. Вы никогда не задумывались над тем, чем дерево отличается от бандита? Так вот. Дерево прежде сажают, а потом оно вырастает. Бандит сперва вырастает. Его сажают потом. И только.
«Но вы же не победите», — подумал Шорохов.
— Крути не крути, — сказал он, — а лет через сорок не нам с вами, а нынешним мальчонкам, уж какие они там ни будут, станет принадлежать все. Годы!
— Ну и что? — Мануков в упор взглянул на него.
— Как они потом пожелают добром нашим распорядиться, так и будет.
— Будут… будет… станет, — Мануков досадливо кривился. — Большевистский язык. Они эти слова все время твердят. Мне дай настоящее. И чтобы оно было поярче. А то, может, я еще и не пожелаю до этого «будет» дожить.
Урядник вышел на крыльцо, позвал ужинать. Хозяев в горнице не было. На столе стояли крынка молока, миска с десятком вареных яиц, лежал каравай хлеба.
— Больше ничего не спроворил, — усмехнулся урядник. — Такой народ. И денег никаких не берут.
Мануков принялся за еду. Шорохов безучастно сидел на лавке. Михаил Михайлович, пристально посмотрев на него, объявил, что тоже будет ужинать позже.
Он вышел из избы, но очень скоро вернулся, таща за руку мальчишку-поводыря.
— Хочешь украсть? — скрипуче спрашивал он. — Ты вор? Вор?
— Пустите, дядечка, — ревел мальчишка.
— Вот вам, пожалуйста, — Мануков назидательно кивнул в сторону Шорохова. — Бьюсь об заклад: сей юный рыцарь плаща и кинжала услышал ваши слова и уже сейчас хочет взять себе все, что ему в дальнейшем будет принадлежать. И как прикажете в данном случае к этому относиться?
Михаил Михайлович сел на скамью, зажал мальчишку коленями, схватил за уши и, будто листочки бумаги, начал скручивать их в своих длинных и тонких пальцах. Мальчишка зашелся в крике.
Мануков первым не выдержал:
— Хватит. В конце концов, у нас тоже нервы.
Михаил Михайлович отшвырнул мальчишку. Тот тяжело шлепнулся на пол. Привстал. Снова упал. Наконец толкнул дверь и выбежал из избы.
— Вы их не знаете, — Михаил Михайлович брезгливо вытирал руки об оконную занавеску. — А я в Москве насмотрелся. В подвалах, в люках под улицами. Набежали со всей страны, будто для них в этой красной столице медом намазано. Знаете, как они официально называются? Беспризорные. Им всего лишь недостает призора! И хотите московский анекдот? Чека устраивает на эту публику облавы. Думаете, чтобы пустить ее на фарш для свиней? Как бы не так, прекраснейший! Одевать, обувать, кормить и учить.
— Да хватит, — вновь прервал его Мануков. — Кто вы: солдат или баба?
Косясь на Шорохова, Михаил Михайлович подсел к столу, налил себе в кружку молока.
— Хотя бы руки помыли, — проговорил Мануков и тоже покосился на Шорохова.
Он встал, вышел на крыльцо. Было ясно: подозревают в заразном заболевании. Холера, тиф сейчас почти всюду. И что делать, если в самом деле так? Дом далеко. Еще неделя. Не меньше.
Уже стемнело, но светила луна. Из-за угла избы ему махал рукой, подзывая, мальчишка-поводырь.
— В сарае, куда вашу повозку вкатили, дядечка ждет, — с натугой прошептал он, едва Шорохов приблизился.
Связной!
Шорохов возвратился к крыльцу, постоял, прислушиваясь. Сквозь раскрытое окно доносились спокойные голоса Михаила Михайловича и Манукова. Едва ли они его сейчас хватятся.
Слепого Шорохов увидел сразу. Он стоял в сарае сбоку от входа.
— Браток, — услышал Шорохов, — где здесь ближайший аптекарский магазин?
К подобной обстановке пароль подходил не очень, но на такой случай он и не был рассчитан.
Отошли в глубь сарая, в темноту, к откосу из сена.
— Первое, что должен тебе передать, — сказал связной, — это благодарность за елецкую сводку. Мне поручено.
— Понимаю, — дрогнувшим голосом ответил Шорохов.
— Второе. Нужна подробная сводка о Манукове.
— Понимаю, — повторил Шорохов. — Но совсем не бываю один. За эти дни ничего не мог записать.
— Давай главное, — нетерпеливо прервал связной. — У нас на встречу минуты.
Шорохов глубоко вздохнул. Ждешь-ждешь, а когда дождешься…
— Если о Манукове, — сказал он, — то все, что я про него сообщал, остается: агент. Но только он наверняка из Северо-Американских Соединенных Штатов. Как понимаю, его задача: выяснить, что наделе из себя представляет Мамонтов. Стоит ли миссиям западных стран его поддерживать, выдвигать. Второй из нашей компании — Михаил Михайлович. Фамилии не знаю. Убежден, что он тоже агент. Но у него особый интерес к английским офицерам, которые служат у казаков, к майору Вильямсону из британской миссии при штабе Донской армии. В Грязях у них была встреча с Мамонтовым. Я при этом присутствовал.
— Что еще?
— Как сообщил сегодня днем хорунжий второй сотни Шестьдесят третьего полка Сводной донской дивизии, порученец при ее штабе Павел Иванович Дежкин, в составе корпуса сейчас всего только шесть тысяч штыков и сабель, причем четвертая часть их занята на охране обоза и в генеральном бою принять участия безусловно не сможет. Общая длина обоза, как он сказал, — полдня скакать верховому. Настроение казаков — поскорее уйти на Дон. Таким стремлением особенно охвачены полки, идущие от станции Грязи под командой самого Мамонтова. От многих офицеров этот хорунжий слышал, что все те полки уже полностью небоеспособны. В наступлении на Воронеж ни их рядовые, ни командиры участия принимать не намерены, и настолько, что никакой силой их не заставить. Он же сказал, что сегодня на рассвете в штаб дивизии прибыл офицер от Шкуро. Приняли дорогим гостем. Многого от его приезда ждут. Означать это может только одно: в ближайшие дни корпус Шкуро пойдет на прорыв к мамонтовцам.
— Погоди, — прервал связной, и Шорохов услышал, что он шепотом повторяет про себя его слова.
«Милый ты мой, — с внезапной теплотой к связному подумал он. — И тебе-то дело это непривычно. А вот надо — пошел».
— Давай дальше, — попросил тот.
Шорохов заколебался: сказать ли, что был в Москве? Что появление там елецкой связной расценил как приказ ничего не предпринимать для мануковского ареста? А чемодан с деньгами?
— Главное, — требовательно напомнил связной.
— Позавчера в Грязи, в штаб корпуса, аэропланом прислали послание епископа Гермогена. Поздравляет с успешным походом на Москву. То же самое как дальнейшую цель рейда в разговоре с нашей компанией подтвердил Мамонтов. Из его слов запомнилось: «В чистом поле цепочка окопов никогда не сможет остановить конницу. Краскомы делают ставку на это, и тут их главный тактический просчет».
— Постой, — опять прервал связной.
Они едва успели зайти за экипаж. Ворота были распахнуты. На земляном полулежал прямоугольник лунного света. Вбежал Мануков, бросился к экипажу, но затем метнулся назад, к воротам, затворил их.
Ворота сразу начали сотрясаться от глухих ударов, сопровождаемых руганью.
Некоторое время в сарае было темно. Потом мрак стали рвать вспышки света. Мануков стрелял сквозь ворота. Снаружи, однако, по-прежнему доносилась ругань.
Шорохов узнал голос Семена Варенцова.
Ворота распахнулись. Укрывая руками голову, Мануков ринулся в открывшийся проем. Тут же, в пределах освещенного луной прямоугольника, Варенцов сбил его с ног. Сцепившись, они покатились по земляному полу сарая.
Варенцов был сильнее. Он отшвырнул Манукова и вскочил на ноги.
— Еще брешешь, что ты Николай Мануков! — кричал он, загородив собой выход; в руке его была шашка. — Я Николая как самого себя знаю! Его ты тоже убил?
Взмахами шашки он оттеснил Манукова в глубь сарая.
— Да! Я тоже Мануков! — донеслось оттуда. — И тоже Николай. И ростовскому Николаю двоюродный брат! И если меня принимают за другого, я тут при чем? Это Нечипоренко на вашего отца уголовника натравил! Чтобы закупленным не делиться!.. Что вы делаете!.. Показания свидетелей есть! Что вы делаете!..
В ответ раздалось:
— Ты Нечипоренко не трожь. Бога благодари, что здесь его сейчас нет. Он бы сам у тебя жилы повытянул!
Связной сжал руку Шорохова:
— Надо вмешаться. Об этом человеке мы почти ничего не знаем, а ты у него в доверии.
Шорохов со спины налетел на Баренцева, сбил с ног. Мануков помог ему отнять шашку. Варенцов узнал Шорохова:
— Леонтий! — он силился вырваться из их рук. — Я за папаню! Мне Христофор говорил…
— Роднуленьки! — в сарай вбежал Михаил Михайлович. — Золотые мои! Что происходит?
Но его помощь уже была не нужна. Варенцов закричал:
— Пожалеете! Шкуро вас всех за меня в порошок сотрет! На осине повесит!
Сорванным с него ремнем Мануков и Михаил Михайлович связали ему руки, затем поставили на ноги. Михаил Михайлович, несколько раз ударив Варенцова по лицу, сказал:
— Одумайтесь. Вы совершенно не представляете себе, с кем имеете дело. Через десять минут вас расстреляют.
Губы и подбородок Варенцова были в крови, кричать он не мог, сипел:
— Леонтий! Я за папаню…
— Помогите отвести его, — обратился к Шорохову Михаил Михайлович. — Штаб дивизии стоит в конце села.
— С меня хватит, — ответил Шорохов. Мануков дружески положил ему на плечо руку:
— Второй раз спасаете мне жизнь. Спасибо. Но я растяпа. Никогда себе не прощу.
Михаил Михайлович отозвался нараспев:
— Прости-ите… Главный закон природы: люби ближнего меньше, чем самого себя.
— Гады! Гады же! — вырвалось у Варенцова. Шорохову было очень жаль его. Но что оставалось? Михаил Михайлович и Мануков вывели Варенцова из сарая. Когда их шаги стихли, Шорохов заглянул за экипаж. Связной обнял его за плечи:
— Эту пару и дальше тебе опекать.
— Придешь опять ты?
— Не знаю… Осмотрись. Если тихо, кашляни два раза.
Шорохов вышел из сарая. Луна светила еще ярче, чем прежде. Ни во дворе, ни на улице не было ни души. Кашлянул два раза. Услышал за спиной удаляющиеся шаги.
Михаил Михайлович и Мануков возвратились часа через полтора. Шорохов лежал на лавке в избе. Не поднимая головы, спросил:
— Ну как там?
— Будут судить, — холодно ответил Мануков.
— Шкуровского офицера? Да что вы, господа!
Мануков вплотную подошел к лавке. Его глаза округлились в презрении, лицо было бледным от гнева.
— Не нужно шутить, Леонтий Артамонович, — произнес Михаил Михайлович, тоже приблизившись к Шорохову. — Николай Николаевич знает, что говорит. Если бы не чрезвычайные обстоятельства, этот герой уже болтался бы на суку. Сейчас его особа и в самом деле неприкосновенна. При нем пакет от Шкуро и еще, как он заверяет, доверительное сообщение лично Мамонтову. А момент для корпуса напряженнейший.
— Бой за Воронеж?
Михаил Михайлович снова настроился на ехидный лад:
— Роднулечка-хорошулечка! Как говорят в этом штабе, не просто бой. Апофеоз! Вам знакомо такое слово, милейший? Оно не из репертуара орудующих аршином и гирей… Корпус покажет, на что способен. Реванш за беды и огорченья.
— За Раненбург, — хмуро вставил Мануков.
Он стоял посреди избы, отрешенно глядя перед собой.
— Завтра какое число? — спросил Шорохов.
— Бог мой! — Михаил Михайлович внимательно всматривался в его лицо. — Побелел, побледнел… папусинька мой, лапапусинька… И все же интересуетесь, какое завтра число? А какое сегодня, мой милый?
— Перестаньте вы, наконец, — снова вмешался Мануков. Михаил Михайлович обиженно умолк.
Но Шорохов вспомнил и без его помощи: 9 сентября. И, судя по их словам, уже началось наступление на Воронеж. Жаль, что так еще долог путь связного. Но, может, кто-нибудь из товарищей раздобыл те же сведения раньше?.. Или связной все-таки сумеет совершить чудо, сегодня придет к своим? Передать хотя бы вот это: полки, наступающие от Грязей, полностью небоеспособны…
— Приветствую, господа! Сколько пережито за минувшие дни! Сколько пережито!..
Шорохов открыл глаза. Избу заливал солнечный свет. Манукова и Михаила Михайловича на лавках не было, в передней половине дома раздавался бодрый голос Никифора Матвеевича Антаномова:
— Судьба опять свела. После таких-то событий! Еще бы! Воюем, как песню поем. Через Дон переправились, вступаем в Воронеж. И, господа, не нам, отставшим на сотни лет от Европы, зажигать революции. Поверьте, большевикам нисколько — ну нисколько! — не жаль ни самого города, ни его обывателей. Еще смеют обвинять нас в жестокости! Но ведь вынуждают на это! Так же, как, угоняя скотину, вывозя казенные склады из местностей, куда идет корпус, сами красные вынуждают казаков отбирать провиант у населения. Большевистская агитация трубит потом о грабежах. А кто толкает на такое дело казаков? Сами большевики… Но — умываться, господа, плотней завтракать. До ужина должно хватить, не обессудьте, — голос Никифора Матвеевича по-прежнему заполнял избу. — Через полчаса выезжаем. Аллюр три креста! Зрелище будет незабываемым. Слышите? — он вошел на ту половину, где Шорохов сидел у стола, распахнул окошко. — Слышите?
Издалека доносился гул орудийных раскатов.
— Узнаю милую по походке, — продолжал Никифор Матвеевич. — И все, все будет чудесно. Поставлю на господствующей высотке, дам в руки бинокль… Вот только большевики станут ли дожидаться? Не удрали бы — вся и забота.
Долго ехали. Помехой был ползущий в том же направлении обоз. Обгонять его удавалось лишь там, где дорога перерезала поля. Шорохова, как и накануне, одолевала головная боль, он, однако, подсчитывал, сколько строевых казаков — на лошадях, при полном снаряжении — охраняет этот поток награбленного, скованы им. За первый час пути вышло больше двухсот человек, держались они пятерками, десятками. Во главе каждой партии находился старшой — значит, выполняли приказ начальства. Безмятежно посмеивались как люди, вполне довольные службой. И такое — когда идет решающий бой?
Наконец отвернули в сторону. Лошади экипажа измотались. Клочья пены срывались с их морд, серые пятна пота проступали на боках, а дорога началась самая трудная: из лога в лог, переваливая холмы. Шорохов никогда еще не видел, чтобы настолько безжалостно гнали лошадей.
Ну вот — остановка. Никифор Матвеевич подбежал к экипажу:
— Прибыли, господа. Дальше пешочком.
За время езды все устали, как от тяжелой работы. Не только Шорохов, но и оба его спутника шли пошатываясь. Никифор Матвеевич подгонял:
— Поскорей, господа, поскорей… Там посидите.
От экипажа сопровождал их еще рыжеусый казачий офицер.
Поднялись по склону безлесного холма. С его вершины была хорошо видна полоска столбовой дороги, рассекающей луга, заросли кустарника, лесочки. Вела она к недальней, верстах в трех от того места, где они стояли, россыпи домов и фабричных труб.
Только теперь Шорохов заметил, что солнце склоняется к западу. День завершался.
Никифор Матвеевич простер руку в сторону дороги:
— Задонское шоссе. Или, если угодно, Московское. Дорога к столице, куда мы идем. Там, — он указал на фабричные трубы, — Воронеж. Позади нас села Ямное, Редное, Подгорное. Ну а позиция красных посредине. Окопы. Во-он там! Видите: местами полоска свежеразрытой землицы. Замаскировать бы комиссарам, да некогда, некогда! Очень уж мы их прижимаем… Отсюда версты полторы. Вы просили, господа, чтобы поближе. Пожалуйста! Если пуля залетит или осколочек, не обессудьте.
Теперь и Шорохов заметил извилистую линию окопа, пересекавшую луг и дорогу.
Михаил Михайлович насмешливо взглянул на Никифора Матвеевича:
— Однако наступаете-то вы на Воронеж, роднулечка, в направлении от Москвы. Это что же? Новая тактика?
— Великодушно прошу извинить, — ответил Никифор Матвеевич. — На Воронеж мы наступаем сразу со всех четырех сторон. С севера генералы Мельников и Толкушкин, с запада и юга — Постовский, с востока полки ведет командир корпуса… Не просто наступаем, господа. Каждая группа — таран. Окружение завершено. Сегодня день штурма.
Справа от них раздался орудийный выстрел. Слева, в стороне города, среди поросшего кустами и редкими деревьями луга, как раз на линии окопа, взметнулся черно-белый столб разрыва. Тотчас казачья лавина вылетела из-за перелеска всего в версте от холма, на склоне которого расположилась их группа, с визгом и свистами помчалась вдоль Задонского шоссе. Орудийные выстрелы участились. То в одном, то в другом месте вдоль линии окопов вздымалась поднятая взрывом земля, от окопов же теперь доносилась винтовочная стрельба, и она становилась все слаженней, но и визг, крики, свисты идущих в атаку казаков усиливались.
И будто невидимые мечи врезались в казачью лавину. Это навстречу ей начали бить пулеметы. Лавина рассыпалась, завернула назад, скрылась за перелеском.
Никифор Матвеевич выругался, кивком указал на рыжеусого офицера:
— Прошу прощенья, я ненадолго отбуду. Кузьма Фадеевич к вашим услугам.
Он побежал вниз, к тому месту, где остались верховые лошади и экипаж.
Михаил Михайлович с тихим смехом смотрел ему вслед, потом обернулся к Кузьме Фадеевичу:
— Не потому ли, роднейший, случился сей промах с атакой, что этот Никифор-без-Матвеевича-в-голове столько времени уделяет нашим персонам? Что тогда получается? На его плечах держится все хрупкое здание казачьей победы?
Из-за перелеска с гиканьем и свистами вновь вылетело несколько сотен конных. Над их головами серебрились лезвия выхваченных из ножен шашек.
Кузьма Фадеевич степенно откашлялся, прокуренным голосом произнес:
— Видите высокие здания? Станция, холодильники. Поодаль фабричные трубы? Завод «Рихард Поле». В Воронеже крупней его нет. Рукой подать.
— Рукой? — раздраженно спросил Мануков. — Где она? Не вижу. Кузьма Фадеевич внимательно поглядел сперва на Манукова, потом на Михаила Михайловича, но ничего не ответил.
Шорохов обратился к нему:
— А там, дальше, пойдет без боя?
— Ну как объяснить? — нехотя отозвался Кузьма Фадеевич. — Для конной атаки хорошо, когда противник в чистом поле. Если простор, — он махнул рукой в сторону россыпи домов. — Сегодня к полудню мы заняли и станцию и завод. Так ведь пришлось отойти: пехота не подоспела, а казаку на лошади где же там, в улицах, развернуться?
Шорохов сел на траву. Беречь костюм? Пальто? Зачем! Мамонтов говорил: «Краскомы делают ставку на это…» Но и продолжают делать! Значит, его сообщение еще никуда не дошло. Худо. Худо.
Да, так и было. От окраины города, от линии красных окопов, вдоль шоссе теперь бежали люди с винтовками наперевес. Припадали к земле, стреляли, поднимались, снова бежали… Лавина опять распалась на разрозненные группки всадников, помчалась назад, а люди, только что бежавшие ей навстречу, залегли и как будто растворились среди кустарников и деревьев. Стрельба утихла. Не так плоха, получалось, была и прежняя тактика. Или — плоха все же? А может, проще: лучшее — враг хорошего? Это лучшее он и сообщил связному?
Из-за облаков вышло солнце. В его лучах вдали празднично красовался разноцветными крышами и кронами высоких деревьев город.
Кузьма Фадеевич сказал:
— Но — хватит. Побаловались.
На широкую поляну у подножия холма выехали цепочки лошадей, запряженных в пушки. Шорохов машинально пересчитал: восемь! Трехдюймовки. Каждую сопровождает десятка два солдат. Остановились. Развернули пушки в сторону города. Увели лошадей. Кузьма Фадеевич похлопывал в ладоши:
— Сейчас-сейчас… Враз узнают, как не сдаваться, когда предлагают. Ироды! Ничего не дорого. Ну так и будет вам!
Гром орудийного залпа перекрыл его слова. Вдоль линии, где залегли наступавшие, сразу в нескольких местах взметнулась от снарядных разрывов земля. Дым потянулся над кустами, лугами, над заметавшимися фигурками людей.
— Вот и праздник! — Кузьма Фадеевич погрозил кулаком. — В картечь их!
Но и Шорохов видел, что там, впереди, в небе вспухают куцые облачка шрапнельных разрывов.
Мануков тоже был возбужден, стоял подавшись грудью вперед. Будь у него крылья, казалось, так бы туда и полетел! Да и Михаил Михайлович повторял без обычной едкости:
— Классика!.. Британская школа артиллерийского огня!
Цепи наступавших, поредев, стали отходить. Вдогонку им поскакали всадники.
Перекрыв все звуки боя, огромной силы снаряд внезапно разорвался на поляне близ казачьих орудий. Стрельба из них сразу прекратилась. Артиллеристы забегали, стали подводить к орудиям лошадей.
Разрывы тяжелых снарядов на поляне не прекращались. Ее заволокло черным дымом. Казачьи пушки одна за другой снялись с места и уехали. Всадники тоже повернули назад, а вслед им от Воронежа, по луговинам, примыкавшим к Задонскому шоссе, вновь побежали люди с винтовками.
— Прекрасно, господа, прекрасно, — проговорил, вырастая за спиной Шорохова, Никифор Матвеевич. — Но лучше нам отсюда уйти. Да-да. Еще через часочек стемнеет. Денек пролетел как минутка. Прошу пожаловать к экипажу.
Мануков требовательно взглянул на него:
— Вы отступаете от Воронежа?
— И мы, и вы, — без малейшего смущения ответил Никифор Матвеевич. — Впрочем, недалеко. В ближайшее село. Любые покои там к вашим услугам.
— Однако…
— Красные опять пошли в атаку. Для конницы в темноте отбивать ее — труднейшее дело. Отходим к Подгорному. Отсюда всего несколько верст. Только до утра, господа!
— Но где же, милейший, ваш хваленый командир корпуса на белом коне? — в обычной своей ехидной манере спросил Михаил Михайлович. — Где полки, которые наступают с востока? Или они что? Прекрасный миф? Мечта?
— Всему свой час, — бодро ответил Никифор Матвеевич. — Еще убедитесь…
Миф? Мечта?
Полки эти были. К вечеру 9 сентября они с востока обошли Воронеж. У села Рождественская Хава почти без потерь для себя разгромили 110-й полк Стрелковой бригады 8-й армии красных, заняли это село.
Что еще предстояло им сделать в соответствии с планами штаба корпуса? От Рождественской Хавы круто повернуть на запад и, преодолев сопротивление остальных частей все той же Стрелковой бригады 8-й армии, прикрывавших Воронеж с востока и разбросанных по сорокаверстному рубежу, проскакать тридцать пять верст, пересечь линию железной дороги, промчаться улочками подгородной слободы Придача. По дамбе верстовой длины миновать затем пойму реки Воронеж, копытами коней процокать по Чернавскому железобетонному мосту. Ширина его три с половиной сажени, длина семьдесят пять. Наконец, взлететь по крутому склону высокого коренного берега, от самого низа усаженного утопающими в зелени деревьев кирпичными и деревянными домами. Это и будет Воронеж.
Ворваться в него. Ударить в тыл красным отрядам, обороняющимся от натиска казаков Постовского, Толкушкина и Мельникова.
В помещичьей экономии близ Рождественской Хавы, в барском доме, Мамонтов созвал военный совет. Во вступительном слове был краток:
— Вам, господа, все известно. Пробил час. Пусть командиры полков доложат о готовности к выступлению на Воронеж.
Перед этим он беседовал с командиром дивизии Кучеровым, знал от него, что общее настроение рядовых казаков — самое категорическое: идти только на юг, к своим станицам. Никакого заворота на запад!
Это же с ходу повторили командиры полков:
— Люди и кони устали. И можно понять: полтора месяца из боя в бой. К Дону! Домой! К родным куреням! Никакой иной призыв ни у одного из казаков отзвука не найдет.
Мамонтова больше всего возмутило: «И можно понять». Он вмешался:
— Командир, который низводит себя до уровня рассуждений своего подчиненного, — тряпка. Его истинный долг: понимать только высшую правду, она сегодня в том, чтобы как можно скорее нанести удар по Воронежу. Наши части наступают на этот город с севера, юга и запада и ведут тяжелейшие бои. Не прийти им на помощь, не обрушиться на Воронеж еще и с востока, в тыл обороняющимся красным, — измена. Кто из присутствующих хочет что-либо сказать?
Желающих говорить не нашлось. Родионов и тот промолчал. Тишина вообще была как в покойницкой. Друг на друга смотреть избегали. И конечно, все до единого прятали глаза от взгляда самого командира.
Мамонтов обернулся к Кучерову:
— Завтра утром, после подъема, построить все части. Пойду по полкам. Лично буду говорить с казаками.
Ушел, ни на кого не глядя.
Еще через час он вызвал в комнату, занятую им под рабочий кабинет, Родионова, сказал:
— Ваша задача — составить список казаков, не желающих выступить на Воронеж.
— Помилуйте, — тотчас отозвался тот, — все не желают. И ясно: у каждого казака в обозе несколько возов с добром. Убьют, пусть даже ранят — все сгинет. Кто же захочет лишний раз подставляться под пулю?
— У вас тоже?
— Что именно? — Повозки.
— Как и у всех. Но это, простите, скользкая тема.
— Я понял, — хмуро ответил Мамонтов. — Идите. К пяти утра подготовьте мне список.
Родионов рассмеялся:
— Зачем к пяти?
Он вынул из кармана кителя пачку листочков со столбцами фамилий. Мамонтов бегло проглядел их, потом поднял на Родионова побледневшее от бешенства лицо:
— Вы — что? Это список именного состава Шестьдесят первого полка!
— Совершенно верно. То же самое — список не желающих идти на Воронеж.
Мамонтов отошел к окну. Родионов с усмешкой смотрел ему в спину.
— А вы не могли бы все-таки, — проговорил Мамонтов, — выделить в этом списке самых активных и, скажем, за эту ночь… Разумеется, с помощью особой части при штабе, трибунальского батальона…
— И что? — насмешливо спросил Родионов. — Сотни человек под арест? Из двух-то тысяч? Одни под арестом, другие их стерегут. А кто на Воронеж?
Мамонтов резко обернулся к нему:
— Разве я сказал — под арест? Казнь. Немедленная. На месте. Без разговоров. Одного, другого, двадцатого…
— Что-о? — Родионов попятился к двери. — Да после первого такого случая нас с вами сметут. Где там! Лишь замахнемся! И трибунальские, и из особой части — что же вы думаете? — их ведь тоже надо будет всех почти перестрелять, — он приблизился к Мамонтову. — Оружие на своих поднимать? Из-за угла? Как тати? Помирать чтобы без покаяния? Не-ет. Это — казаки.
— Я тоже казак.
— Казак вы столичный. И родились в Петербурге. — Ну, знаете…
— Знаю, — оборвал его Родионов. — По должности. И потому предостерегаю: только убеждать. Причина: командиры и рядовые едины в стремлении идти на Дон. Ни просто приказом, ни угрозой ничего не добиться. Назрело это не сегодня. Я предупреждал.
— Но и мы с вами тоже больше всего на свете хотим на Дон!
— Я — да. Вы — не знаю. Может, вам не так удобно сейчас туда возвращаться. Но еще одно предупреждение. Тоже по должности. Пока не уговорите казаков, лично вы от этих полков ни на шаг. И от штаба корпуса тоже. Иначе — сразу уйдут. Табором. Как цыгане. А так они хотя бы потенциальная угроза для красных. Разрешите идти?
— Идите, — ответил Мамонтов.
Для Шорохова и его спутников следующий день начался несуразно.
Когда накануне вечером они стали на квартиру в Подгорном и все в одной комнате легли спать, пришел пьяный Кузьма Фадеевич. Он подсел на табуретке к изголовью шороховского ложа и, распространяя запах крепчайшего самогона, заговорил громким шепотом:
— Откуда они такие? «Какою рукой? — передразнил он Манукова. — Где она? Не вижу?» Я, м-может, хочу знать, где сейчас господь бог. Терплю.
— Отдыхайте, — попросил Шорохов, не открывая глаз. — Уже ночь.
— Н-нет, вы мне с-скажите? Поч-чему они этаким образом г-говорят? Он уткнулся лицом в шороховскую попутку да так и заснул. Утром первым пробудился Михаил Михайлович. Как он потом
объяснил, «очутившись в атмосфере кабака, в котором гуляли другие», он тоже захотел повеселиться. Накинув на плечи вывернутую кожаную тужурку — подкладка ее была кумачовая, — он полотенцем перевязал правый глаз и, в предвкушении ожидаемого удовольствия потирая руки, пинком разбудил Кузьму Фадеевича:
— Господин офицер! Потрудитесь подняться! Здесь ВЧК!
Финал был неожиданным. Кузьма Фадеевич вскочил, схватил табуретку, на которой провел ночь, и с криком: «Казак никогда не сдается!»-хватил ею Михаила Михайловичапо голове. Тот упал. Мануков кинулся к нему, помог подняться, но утихомирить Кузьму Фадеевича оказалось гораздо труднее. Из-за двери слышалась его ругань и выкрики:
— 3-зарублю!.. По колено в землю войду — з-за-рублю!
Мануков после немалой беготни по Подгорному привел фельдшера. Тот приложил к ушибленному месту холодный пузырь. Сказал, что возможно сотрясение мозга, надо как можно больше лежать.
Михаил Михайлович вытянулся на кровати. Смотрел в потолок. Молчал.
И только тогда все они обратили внимание на то, что со стороны Воронежа давно уже доносятся орудийные выстрелы.
Шорохов подошел к окну. Оно глядело во двор. Казаки седлали там лошадей, отрядами человек по десять выезжали из ворот и сворачивали на север, в сторону Задонска, то есть уходили прочь от Воронежа! Где же был сейчас фронт?
Кузьма Фадеевич тоже вскочил на лошадь и ускакал.
Шорохов присел к столу. Вареное мясо, сало… Ничего этого он не хотел. Ложка меда и стакан воды. Ничего больше в рот не пошло.
Оперся локтем. Сидеть бы так целый день. Оглянулся на Манукова. Тот улыбался, прохаживаясь по комнате. Не знает, что предпринять? Шорохов снова оперся щекой на ладонь, закрыл глаза. Да, так бы сидеть и сидеть. Он прислушался. Орудийная стрельба становилась все более слитной и в то же время удалялась от Подгорного. Сомнений нет, казаки шли в наступление.
Видимо, Шорохов задремал. Во всяком случае, открыв глаза, он увидел, что Михаил Михайлович сидит на кровати.
— Милашечка, — в обычной своей насмешливой манере говорил он Манукову, — Чернавский мост через реку Воронеж, хотя он, как справедливо вы утверждаете, находится уже на восточной окраине города, нужен казачьему воинству потому, что иначе больше негде перейти эту реку обозу тех полков, которые подступили к Воронежу с запада и северо-запада. Переплыть ее он, естественно, не может, бродов здесь нет. И значит, мост любой ценой нужно захватить в целости, удерживать прочно. Одновременный натиск с двух сторон — ничего иного тут нельзя предложить. Другое дело, что будут неравноценны усилия. Для наступающих с востока, ну, предположим, от слободы Придача, это, по сути дела, сразу оказаться на подступах к мосту. Для тех же, что ударят с запада, все гораздо сложней. Им еще полторы версты проламываться сквозь город, и главная опасность здесь, дорогулечка, по пути увязнуть в большевистских складах и магазинчиках. Да-да, милый мой. Как нагляднейше показывает все предыдущее, опасность немалая, не убежден даже, преодолимая ли.
Шорохов быстро встал: — Левами.
Чтобы не провалиться в обступившую его черноту, он ухватился за край стола.
— Ножками, ножками, — доносился из этой черноты едкий голос Михаила Михайловича. — Общество альтруистов-филантропов обанкротилось.
Чернота схлынула.
— С вами, — повторил Шорохов.
— Мы совсем о другом, — досадливо отозвался Мануков.
Казаки стояли посотенно. Квадратами, составленными из тесных шеренг. Заполнили площадь перед помещичьим домом все в той же экономии близ Рождественской Хавы.
— Смир-рно! — голос Кучерова едва не сорвался в оглушительном крике. — Во-ольно! Слушать командира!
С высоты каменного крыльца, настолько просторного, что на нем уместилось еще и два десятка офицеров штаба корпуса, Мамонтов исподлобья оглядел шеренги. Недовольны. Все! Это видно по той медлительности, с которой исполнялись команды, по физиономиям. Но приказу построиться подчинились. Уже половина дела. Накануне в полках бушевали: «Не пойдем на Воронеж! Сколько дней потеряли, на Грязи напрасно сворачивая! Домой! Домой!»
Что он бы мог им сказать? Удар на Грязи наносился, чтобы прикрыть корпус с тыла. Текущая военная необходимость. Но важнее другое. Там взорван железнодорожный мост, сломаны стрелочные переводы, сожжены элеваторы, разгромлен поселок. Мало? Грязи — узловая станция на дороге, по которой снабжаются армии. Кто теперь посмеет утверждать на Дону и в таганрогской ставке, что корпус ничего не делал, чтобы ослабить наступательный порыв фронта красных? Делал. Даже в самую трудную для себя пору. А теперь последует второй такой удар — по Воронежу. План операции составлен Калиновским воистину на генштабовском уровне: полки берут город в клеши. Так и пришла пора брать!
Это и сказать? Но вчера уже говорил. Задавили криком: «На Дон!»
Он набрал в грудь воздуха. Итак:
— Братья мои казаки! Боевые мои друзья! Герои воины! Мировая история не знает другого кавалерийского рейда столь грозной силы, как тот, быть участниками которого выпало вам на долю. Великая доля. Безмерный подвиг. Слава вам, слава!
Сделал передышку. Смотрят, будто вовсе не слыша. Вчера выкрикивали из строя: «Мели Емеля — твоя неделя… Обрыдло!» И ни один из командиров не посчитал своим долгом вмешаться.
Мамонтов покосился на офицеров штаба. Стоят с таким видом, будто здесь их ничто не касается. Саботаж. Иного слова тут нет.
— Боевой рубеж, который проходит сейчас у западной окраины Воронежа, пролег и в сердце каждого казака. Там сражаются наши братья по воинской доблести. Там ждет их почет. Захватом этого города мы увенчаем рейд величайшей победой. Отсюда до его окраины всего тридцать пять верст. Налететь, ударить, смять. Конь быстр, глаз меток, шашка востра! Ура, братья мои, ура!
Тишина. Те же отчужденные лица. И в шеренгах, и рядом с ним. Родионов — понятно. Обнаглел. Остальные не лучше. Скопом поставили на нем крест.
— Полки и отряды под командованием прославленных наших генералов Постовского, Мельникова, Толкушкина уже вошли в город. «Свобода и справедливость» начертано у них на знаменах, начертан призыв «Да здравствует Учредительное собрание!», и какой русский не откликнется на этот призыв всей душой, всем сердцем? Жители Воронежа приветствуют своих спасителей от большевистского ига. Они призывают, они молят вас спешно прибыть туда.
Снова пауза. И по-прежнему на площади, на крыльце все неподвижны.
— Воро-онеж — город бо-ольшой, город торго-овый…
Мамонтов шагнул к самому краю крыльца, расправил усы, оглянулся на офицерскую стайку за спиной, хитро улыбнулся, подумал: «Ой, рано меня вы хороните. Рано!»
Это было совсем как преображение актера перед выходом на сцену.
Хриплый низкий голос его задушевно поплыл над площадью:
— Город бога-атый. Тамбов, Козлов, Елец… Вспомните! Сколько добра было там нами взято! А ведь это — бедность по сравнению с Воронежем. Слово командира даю: город возьмете — на сутки потом будет он вашим военным призом. Неужто все вы, от рядового до командира, так уж богаты? И нечего больше желать молодецкой душе? И на воронежских невест взглянуть не хотите? Все они ваши! И никому из вас не хочется в порыве праведного гнева покарать комиссаров за поруганные православные храмы, за добро, отнятое у законных хозяев? За муки, что они готовят любому из вас, вашим семьям, детям и старикам на Дону? И не зазорно ли, не обидно ли станет вам, когда полки, наступающие с других сторон, сами, без вашей поддержки, захватят Воронеж и будут там красоваться в богатстве, во всенародной любви, а вас туда тогда — ни на шаг? И неужели вы предпочтете праздно стоять тут до той поры, пока не прискачут с запада братья-казаки и не скажут: «Мы вам прорубили дорогу. Идите!» Грянем же дружное наше «ура!» и все, как один, — на Воронеж. Ура!..
После этого ждал.
Еще раз набрал в грудь воздуха.
— Я знаю, есть среди вас такие, которые призывают больше не слушать меня, вашего боевого командира, и сегодня идти на Дон. Иные из вас уже вьюки стали торочить. Так вот, объясняю: тут, у Воронежа, мы вступаем в прифронтовую полосу. А по опыту всех казачьих походов известно: чтобы сберечь захваченное в боях, перед прорывом фронта следует тесно окружить обоз своими войсками. Двинуться дальше сегодня, когда добрых две трети сил корпуса заняты на штурме города, пока к тому же еще не подтянуты все колонны обоза, значит заранее обречь себя на разгром, обоз — на захват неприятелем. Тот из вас, кто призывает немедля выступить на Дон, попросту покушается на ваше кровное добро. Хочет, чтобы все оно досталось комиссарам. Но добытое на поле боя — вы слушайте меня, слушайте! — священно. Донести его до родных куреней — первый долг казацкого братства.
— Ура! — гаркнули разом все две тысячи казачьих глоток.
— … а-а, — жиденько подхватили стоявшие на крыльце чины штаба. Мамонтова качнуло от неожиданности. — Ура! Ура!..
Он поднял руку, требуя тишины, чтобы продолжить речь, сказать, что, коли не в интересах самих же казаков идти на Дон, тем более следует лихим налетом захватить Воронеж. Чего без пользы для себя торчать в этой Рождественской Хаве!
Но — беспрестанно гремело:
— Ура! Ура! Ура!..
Чтобы не пропустить к Курскому вокзалу Воронежа мамонтовский бронепоезд «Непобедимый казак», к пяти часам вечера 11 сентября все-таки прорвавшийся через Семилукский мост, защитники города пытались устроить крушение. Вывели на тот же путь четыре вагона с камнями, песком, железным ломом. Разогнали паровозом, напоследок посильнее толкнули… Бронепоезд успел отойти, сманеврировал.
Для красных главная трудность заключалась в том, что к этому времени у них здесь уже не было ни одного снаряда. Ружейный и пулеметный огонь вреда бронепоезду не причиняли.
Первый рабочий коммунистический полк частью был им уничтожен, частью оттеснен, захвачен в плен кавалеристами, под прикрытием бронепоезда и артиллерийских батарей ворвавшимися в город.
Вслед за конниками вступила пехота. Начались бои на улицах. Мамонтовские пушки не умолкали. Постепенно, расползаясь словно масляное пятно по бумаге, увеличивалась занятая врагом территория. Рассекая город, она упрямо, как и предрекал Михаил Михайлович, вытягивалась к той его окраине, которая завершалась въездом на Чернавский мост. И если главной целью белоказачьих частей, наступавших с запада, это и было, то командование всего корпуса надеялось, что после захвата моста тем частям удастся установить боевое взаимодействие с полками, все еще стоявшими в Рождественской Хаве, и чем их тоже втянуть в сражение.
Вскоре после полудня покинув Подгорное, туда же, к Чернавскому мосту, устремились Михаил Михайлович и Мануков. Шли они быстро, на Шорохова не обращали внимания. Он едва поспевал за ними.
Уже в одном из пригородов Воронежа, в Ямской слободе, их догнали конные. Ехали, придерживая лошадей. Во главе колонны плыло белое знамя. Ветер распластал его. В лучах солнца сверкала золотая надпись: «Да здравствует Учредительное собрание!»
На ходу Мануков указал на это знамя Михаилу Михайловичу:
— Новый символ!
Тот отозвался в привычном для себя тоне:
— И чем вас, роднулечка, сие зрелище восхищает?
— Позвольте! — возмутился Мануков. — Когда-то в России такой лозунг был весьма популярен. Сто процентов гарантии, что в Воронеже немало тех, кто встретит его ликованием.
Михаил Михайлович ничего не ответил, но заулыбался так, словно невзначай хватил уксуса.
Улица слободы выглядела пустынно. Лишь кое-где по два-три человека стояло у калиток, на мамонтовцев они поглядывали испуганно, белого знамени будто не замечали.
Немного спустя этот же отряд Шорохов и его спутники догнали в самом Воронеже. Отряд стоял. Путь ему преградила толпа господ в парадных сюртуках, чиновничьих мундирах. Было их около сотни, держали они пред собой темную доску иконы и на расшитом полотенце — каравай и серебряную солонку.
Как раз в тот момент, когда Шорохов и его спутники подошли, господин с широченным багровым затылком протянул каравай командиру отряда, полковнику лет тридцати пяти. Не сходя с лошади, тот взял руку под козырек, затем отломил корочку, обмакнул в соль, положил в рот, поблагодарил господина, передал каравай находившемуся рядом офицеру.
Но господин пожелал еще и произнести речь. До Шорохова долетали обрывки фраз:
— …два года страданий… осенит себя крестным знамением… именем господа…
Речь эта продолжалась и продолжалась. Полковник вскинул нагайку и перетянул ею господина по лысой макушке. Тот повалился под ноги коню. Отряд с места взял резвую рысь. Прочие господа кружком обступили упавшего.
Мануков требовательно глянул на Михаила Михайловича:
— Что произошло? Я не понял.
— Нич-чего особенного, мой превосходнейший. Дополнение к лозунгу, которым вы любовались.
— Хватит ерничать! Как ничего? Я видел! Михаил Михайлович скорбно наклонил голову:
— Он, роднулечка, употребил слово «товарищ». От радости, само собой. Въелось. Хорошо, что в руке этого ратоборца не было чего-нибудь повнушительней.
— Перестаньте, — оборвал его Мануков. — Ничуть не смешно.
Потом они шли по улицам уже захваченной белоказаками части Воронежа. Из-за болезненного состояния Шорохов запоминал да, пожалуй, и видел все как-то отрывочно.
…Бегущие навстречу мужчины и женщины с кулями и ящиками.
.. Казак, который выстрелом из винтовки сбил замок магазина, нагрузил себе там здоровенный мешок и теперь, стоя у взломанной двери и ногой наступив на этот мешок, обращался к толпе горожан на противоположной стороне улицы:
— Заходите, православные! Советская власть, та отнимала от вас, а мы даем. Душа у нас добрая… Идите с нами — все будет ваше. Мы — для всех. Заходите, берите все…
.. Другой казак, который замахивался плетью на согнанных в подворотню то ли взрослых, то ли детей, требовал:
— Кричите, бисовы души, ура!..
… Вновь белое знамя с лозунгом «Да здравствует Учредительное собрание!», плывущее во главе отряда казаков, а на тротуарах нигде ни души…
Улица, которой шли они, круто свернула вправо и вниз.
— Эй! Туда не ходи! — из-за угла кирпичного забора закричали им несколько человек.
Оказалось — они у спуска к Чернавскому мосту. В проулке здесь скопилось с полсотни спешившихся казаков да дюжины три господ вроде тех, что приветствовали мамонтовцев при въезде в город, — солидных, немолодых, в мундирах и сюртуках.
Сразу выяснилось: едва кто-либо пытается выйти на мост, с противоположного берега начинают бить пулеметы. Пути дальше нет.
Стало темнеть. В проулке заполыхали костры. У одного из них прилег Шорохов. Старался не упускать из виду спутников. Они, впрочем, никуда больше не собирались. Как и все остальные тут, ждали встречного натиска белоказаков.
А его не будет. Те полки небоеспособны. Полностью. Он так связному и сказал. И может, пулеметчикам на той стороне это уже передали? Знать бы.
Господа в мундирах и сюртуках льстиво поглаживали лошадиные шеи. Из золотых портсигаров угощали конников папиросами. Те благодарили, но и поглядывали на портсигары с таким живым интересом, что господа, поеживаясь, засовывали их поглубже в карманы.
Наконец в проулок подвезли трехдюймовое орудие. Отцепив лошадей, казаки-артиллеристы вручную стали выкатывать его на мост, чтобы ударить по пулеметам прямой наводкой.
Противоположный берег засверкал выстрелами. Орудие покатилось назад, сминая людей, лошадей, кирпичный забор, костры за ним…
Резво подпрыгивая, господа начали разбегаться. Шорохов смотрел на них без улыбки. На это не было силы. Попытку вкатить пушку на мост казаки предпринимали несколько раз. Все безуспешно.
«Части бригады отвести на левый берег реки Воронеж, в слободу Придача. Оборонять ее до последнего. На отряды совслужащих и рабочих, временно переданные в распоряжение бригады, это не распространяется. Впредь ими будет командовать непосредственно штаб коменданта». Такой приказ командир 3-й Отдельной стрелковой бригады Седякин получил в восемь часов вечера.
Нарочного, который устно передал его, он знал лично. Была с ним записка: «Саша! Это тебе от меня. Костя». Саша — он, Седякин. Костя — Еремеев, комендант Укрепленного района, да и почерк знакомый. Все вместе — конспирация на случай, если нарочного перехватит казачий разъезд. Отсюда и фамильярность, обычно их отношениям чуждая.
Но только подумать! Уходить за реку, когда в городе бой.
Конечно, персонально своей роли в нем Седякин не преувеличивал. Оперативно руководить сражением при отсутствии быстрой связи, да еще в полной темноте, невозможно. Остается лишь самому появляться то на одном, то на другом участке. Подбадривать личным примером. Так ли это много дает? Во время боя сила военачальника в маневре резервами. Однако их-то у штаба бригады больше нет. Даже комендантской команды. Полегла. Да и всех остальных уже осталось немного. Разрозненные роты разных полков. Всего три сотни бойцов. Сейчас они — костяк обороны. И вот увести их за реку. При том, что от города-то, с запада, к этой самой Придаче через Чернавский мост мамонтовцам никогда не прорваться. Скосят пулеметами.
«Не прорваться, — подумал Седякин, — но это в том случае только, если вслед за Курским вокзалом белоказаками не будет захвачен и Юго-Восточный, расположенный уже за рекою Воронеж, и, значит, если их бронепоезд не зайдет с тыла к обороняющим мост».
Возникла такая угроза. Потому-то и отдан приказ.
— Давай разделимся, — сказал он начальнику своего штаба латышу Лягте. — К кому пойдешь ты, к кому я. Будем отводить. И на железнодорожный мост, думаю, рассчитывать уже нельзя.
Седякин имел в виду мост через реку Воронеж.
Оба они не спали третьи сутки подряд. Лягте подумал, поднял на Седякина мутные от усталости глаза:
— Сейчас все перемешано. И представь: приходишь, отводишь своих, — оголяешь этим половину участка.
— Да.
— Открываешь возможность обойти с тыла. — Да.
— Здорово же там сейчас прижимает!
Говоря это, Лягте, как и Седякин, думал о тех частях, которые с востока прикрывают Чернавский мост.
У костра появился Кузьма Фадеевич:
— Господа! Воронежский железнодорожный мост наш. Красным каюк. И тем, и этим, — он махнул рукой. — На бронепоезде переедете реку, оттуда в штаб корпуса. Вы же хотите туда попасть?
Торопливо шли мимо домов и заборов, пересекли заросший колючей травой пустырь, взбежали на железнодорожную насыпь к отчетливо черневшему на фоне звездного неба бронепоезду.
Впереди мелькнул свет. Это был фонарь, выставленный из приоткрытой двери пулеметного вагона.
Кузьма Фадеевич обменялся несколькими словами с кем-то внутри вагона, помог им всем троим подняться по лесенке и, не прощаясь, исчез.
Дверь тяжело лязгнула, закрываясь.
Вагон освещался тускло. Шорохов вгляделся: лоснящиеся черные маты у пулеметных постов; на длинной скамье вдоль стены десяток казаков в шинелях. У каждого между колен зажата винтовка. Еще десяток казаков, но уже в гимнастерках и кителях, стоят, окружив офицера с телефонной трубкой в руке. Пулеметная команда.
Он опустился на скамью, где сидели казаки. Мануков и Михаил Михайлович сделали то же самое.
Под колесами застучали стыки рельсов.
— Понято! — крикнул офицер в телефонную трубку. — Дюжину взять в вагон, остальных на контрольную площадку. Понято! Откажутся ремонтировать-перестрелять. Понято!
Вагон заполнился гулким грохотом. Лежа на матах, пара пулеметчиков по правому борту вела огонь.
Стук колес прекратился. Бронированная дверь открылась. Казаки с винтовками один за другим покинули вагон. Словно прыгали в прорубь. Потом под доносящуюся снаружи ругань в него стали подниматься люди в черных от машинного масла и копоти ватниках: железнодорожные рабочие.
Угрожая наганами, пулеметная команда сбила их в тесную толпу. Бронированная дверь закрылась. Офицер скомандовал:
— Комиссары и коммунисты — руки вверх!
Руки подняли все. Но при этом почти у каждого из этих людей в руке была граната-лимонка.
Прежде чем приказать подниматься в вагон, казаки их, конечно, обыскивали. За гранату в кармане или за пазухой расстреляли б на месте. Но теперь достаточно было уронить одну из них на металлический пол, и все, находящиеся в вагоне, погибнут.
Секундной растерянности оказалось достаточно. Пулеметную команду разоружили, оттеснили в угол. Кто-то из захвативших вагон прокричал в телефонную трубку:
— У нас порядок!
Бронепоезд снова двинулся. Уже в обратном направлении. Он был захвачен красными.
Они все трое оцепенело следили за тем, как разворачиваются события.
Новая остановка. Пулеметную команду повели к выходу.
Судя по доносившимся голосам, тут же, у бронепоезда, ее подхватила охрана. Значит, была это заранее подготовленная операция. Партизанская, неправильная с чисто военной точки зрения, в которой слишком во многом ставка делалась на счастливое стечение обстоятельств. Но удалась она в полной мере.
К ним обратились:
— Товарищи! Вы из какого отряда?
Их тоже посчитали казачьими пленниками! Ничем иным дальнейшего нельзя объяснить. Ничего не ответив, Мануков и Михаил Михайлович пошли к выходу. Им не препятствовали.
Но, значит, и ему, Шорохову, надо за ними идти! Опекать эту пару и дальше.
С трудом он перевалился за брус стального порога, спиной упал в траву. Когда поднялся на ноги, увидел, что его компаньоны уже шагах в двадцати от насыпи. Шатаясь, побежал за ними. Позади него многоголосая пулеметная трель вспарывала тишину. Бронепоезд вступил в бой на стороне красных.
Много часов после этого бродили они по городу. Темноту ночи то слева, то справа от них рвали взрывы, стрельба, крики «ура». Бывало, что мимо скакали конные, толпами пробегали мужчины и женщины с винтовками.
Как Шорохов понял, его спутники разыскивали штаб какой-либо из мамонтовских дивизий. Встречные казаки то ли в самом деле не знали, где это, то ли скрывали.
Наконец наткнулись на караульных с белыми лоскутами на фуражках. Стояли они у высоких ворот, возле которых горел костер. Мануков вступил в переговоры. Казаки сперва глумливо посмеивались, но все же один из них скрылся за воротами, довольно долго отсутствовал, а когда возвратился, то рядом с ним был Кузьма Фадеевич.
— Здесь, господа. Это здесь, — сказал он, нисколько не удивившись. — Заходите.
Двор заполняли возы, тоже освещаемые светом костров. В глубине его стоял двухэтажный дом.
Поднялись по ступенькам крыльца; миновав сени, вошли в длинный и широкий зал. Скупо светила керосиновая лампа под потолком. Пол устилали ряды матрацев. На них лежали и сидели раненые, в бинтах, казаки.
Такой же зал был на втором этаже. Почти весь он был занят низкими портновскими столами. Под ногами шуршали листы разодранных книг.
Появился казак, швырнул на один из столов охапку суконных одеял. Кузьма Фадеевич тем временем зажег свечу. Шорохову, впрочем, было безразлично, темно ли, светло ли вокруг. Хотелось скорее лечь. И чтобы можно было ни о чем не думать.
Он и лег, и закрыл глаза, но не вслушиваться в то, о чем говорилось рядом с ним, ему не удавалось. Да и говорилось-то удивительное!
Мануков:
— Любезный друг! Прежде всего прошу выяснить: нет ли возможности срочно связаться со штабом корпуса? С его командиром или начальником штаба.
Михаил Михайлович:
— Им бы, милейший, сейчас ваши заботы! Мануков:
— Какие же? Это я и намерен узнать. Михаил Михайлович:
— И право, роднейший? Почему вы нас все время бросаете на произвол судьбы?
Кузьма Фадеевич:
— Смею доложить: дела. В город вот-вот войдут регулярные части красных.
Михаил Михайлович:
— Ас кем вы, красивейший, валандаетесь сейчас?
Кузьма Фадеевич:
— Как с кем? Служащие советских контор, заводские. Винтовку, подлец, в руках держать не умеет, а попробуй достань его шашкой, когда на всех улицах баррикад наворочено?
Мануков:
— Значит, вы уже воюете не с армией? Кузьма Фадеевич:
— Армия! Армию мы раньше переломали. А население тут начисто заражено коммунистическим духом. Разнести вдребезги — мало. Ни малейшего отзвука! Генерал Постовский только что был вынужден принять решение об отходе, причем даже нет возможности поставить об этом в известность командира корпуса.
Мануков:
— Кретины! И тоже лезете в завоеватели? Ваньки и Маньки с винтовками вышвыривают вас из города?
Кузьма Фадеевич:
— Их же толпа! Михаил Михайлович:
— Вы бы, дорогулечка, табуретками по черепу. Мануков:
— Фанфароны! Бездарности!..
«Взглянуть бы на него сейчас, — подумал Шорохов. — Не могу. Спать».
Вода была очень холодная, и потому Седякин переплывал Воронеж в гимнастерке и галифе. Старался не замочить сапоги. В одном из них были бумаги штаба, в другом личные вещи: наган, запасные патроны, наручные часы, спички, махорка, портянки.
Подождал, пока выйдут из воды все остальные, с кем он переправлялся в одной группе. Лятте? Лятте? Наконец увидел и его.
Стащил с себя гимнастерку, штаны, выкрутил. Снова надел. Сушиться-потом. Выдержит.
Стал надевать сапоги, и тут по цепочке бойцов пронеслось:
— Седякин? Где Седякин?
По склону берега, сверху, от слободы, к нему бежал кто-то в шинели. Он всмотрелся: «Степанов!»- член Совета обороны Укрепрайона!
Взглянул на часы: двадцать четыре ноль-ноль.
Отошли в сторону.
— Ну? — Седякину не терпелось скорее хоть что-нибудь узнать о причине их отвода из города. — В чем дело? — он указал на противоположный берег реки: там полыхали пожары. — Выводим боеспособных бойцов. Вам, в штабе, конечно, виднее. Но почему?
— Штаба больше нет, Саша, — тихо ответил Степанов.
— Как нет?
— Захвачен, разгромлен.
— А Еремеев?
— Константин Степанович повешен. На площади, напротив комендантского управления. Перед тем били. Товарищи, которые все это видели, говорят: когда вешали, жизни в нем уже не было.
— А когда?
— Два часа назад. Мне он приказал идти к тебе. Сам остался уничтожить шифры.
— А ко мне с чем?
— Телеграмма Егорьева.
Владимир Николаевич Егорьев — это был командующий Южным фронтом.
— К нам она от наштавойск Внутрфронта. Константин Степанович сказал: «Умри, но прежде доставь». Ты его знаешь.
— Знаю, — ответил Седякин.
В том, как Седякин относился к Еремееву, всегда было что-то по-особому уважительное. Сказывалась, конечно, разница в возрасте: двадцать шесть лет и сорок пять. Почти вдвое. Но различались они и всем опытом жизни. Тюрьма, ссылка, подполье, эмиграция… Еремеев через все это прошел. На долю Седякина ничего из подобных испытаний не выпало. Да и членом партии Еремеев был с 1896 года! Седякину в том году еще не исполнилось и четырех лет. Ну а то, что, имея всего три класса образования, Еремеев стал редактором-издателем «Правды», автором рассказов, многих статей? Для него вообще, казалось, нет невыполнимых заданий. В дореволюционную пору столько лет занимался газетным делом, журналистикой, а пришло время — и он уже член Полевого штаба по руководству Октябрьским вооруженным восстанием в Петрограде, член Всероссийской коллегии по формированию Красной Армии, командующий войсками Петроградского военного округа…
Личное бесстрашие? Доказано в перестрелках с бандитами, рукопашными схватками на фронте.
Били, повешен. Не мог уйти, пока не уничтожит шифры.
— Где телеграмма?
Степанов достал ее из нагрудного кармана.
Седякин начал читать:
«Комукрайон… боевая. Вольск 12/9 1919 скоба телеграмма точка кавычки Командособгруппы Шорину…»
Седякин отметил про себя: все правильно, есть и секретное слово — «скоба», установленное штабом войск Внутрфронта на сутки 12 сентября, чтобы опознать, не фальшивка ли. Стал читать дальше:
«Тамбов Елец были снабжены гарнизонами и после малого сопротивления уступили эти города коннице в составе 2 скоба 3 тысячи точка Явление это объясняется опасной нераспорядительностью местных начальников и неумением войск вести борьбу внутри города точка Не только слабая конница ной более многочисленная пехота овладеть городом в такое короткое время не может точка Необходимо иметь в виду что неприятельское командование с его явно выраженными буржуазными наклонностями на разрушение города артиллерией никогда не решится и не имеет для этого достаточно артиллерии точка Посему уличный бой если только к нему запятая заранее подготовились обещает полный успех точка Необходимо во всех укрепленных и обороняемых городах давать им небольшие гарнизоны из отборных войск и партий местных коммунистов точка Должны разбиваться на кварталы с ответственными лицами за их оборону точка Широко надо применять завалы улиц всяким материалом разбирая для сего мостовые нагромождая мебель точка Необходимо фланкирующих домах устанавливать пулемет соответствующих местах применять стрельбу с чердаков и вообще этажей точка Наступлением темноты делать вылазки тыл прорвавшимся вдоль некоторых улиц войскам противника точка Все правила такого боя изложены в полевом уставе плана действий точка Тогда не будут повторяться случаи имеющие место Тамбове Козлове Ельце точка № 9624 запятая Оп Подписал Команд Прюж Егорьев ЧРС Серебряков Верно дежурная журналистка Каменск точка № 340 вну Наштавойск Внутрфронта, Сапожников…»
Седякин едва не застонал:
— Поздно! Уже вышли из города! Но здесь-то мы будем стоять. Вцепимся в каждый дом. Это нам его завещание. Не удержимся, отойдем на Рамонь. Но и там для них все повторится.
— Вот еще что я должен тебе передать, — Степанов хмуро смотрел мимо него. — Главные силы Мамонтова стоят сейчас в Рождественской Хаве. В ней сам он, его штаб, около двух тысяч сабель. С какой целью он там их до сих пор держит, почему не ведет на Воронеж, неизвестно. В этом есть, видимо, какой-то его расчет. Но если он их бросит на город, ты должен выстоять. Любой ценой. Чернавский мост
— вот что нельзя отдать. Нашим там, в городе, это будет удар в спину.
— Для того-то нас и сняли оттуда? — Да.
«Эх, Константин Степанович! — про себя воскликнул Седякин. — Потому и штаб твой разгромили, и сам потому ты погиб, что наши части из города перед этим снял. Эх, Константин Степанович!»
Удивительно переплетались в ту ночь события. В три часа Мамонтова разбудил денщик:
— Константин Константинович! Ваше превосходительство! Вас срочно просит Артемий Петрович.
— Кто? — Попов. — А-а…
Мамонтов накинул на плечи стеганый шелковый халат, вышел из спальни в кабинет. Недовольно спросил:
— Что там у вас?
Попов стоял по стойке «смирно»:
— Радио в наш адрес.
— Радио? И откуда на нас это лихо свалилось?
— Несколько часов назад был захвачен радиотелеграф.
— И там оно нашлось? Давайте.
— Одну минутку, Константин Константинович. Радиотелеграф захватил конный отряд. Командовал им мальчишка, молокосос. Захватил вместе с техниками. Тут же приказал установить связь.
— Давайте, — повторил Мамонтов. — Зачем мне все это знать? Попов подал ему листок. Под строчками цифр на нем были написаны слова расшифровки.
— Оперативная, — прочитал Мамонтов вслух. — Приказываю всеми наличными силами немедленно нанести удар в направлении Старый Оскол точка Деникин… Что-о?
Он почти вплотную подступил к Попову.
— Константин Константинович, — торопливо стал объяснять тот.
— Мальчишка этот — дурак. Хорунжий. Фамилия Дежкин, Шестьдесят третьего полка, родственник какой-то поклонницы Богаевского. В корпусе по его личной протекции. Порученец полкового адъютанта. По собственной инициативе сколотил отряд конных разведчиков: «Другие не желают идти на Воронеж, а мы пойдем». Идиот, я же говорю.
— Но с кем! — Мамонтов держался за сердце. — Если бы хотя со штабом Донской армии! Он, скотина, связался со ставкой! Самовольно! За нашими спинами! Умысел?
— Я узнавал. Пугал техников наганом, орал. Требовал, чтобы связь дали немедленно. Иначе всех перестреляет. Они со страха, от бестолковщины связали с кем ни пришлось. Да, может, он и вообще требовал неизвестно чего. Повторяю: дурак, маменькин сынок.
— И в ставке поверили? У него, что же, был шифр? Вы мне правду. Кто ему его дал?
— Шифра не было. Бухнул открытым текстом: «Я — корпус Мамонтова. Занял Воронеж. Жду указаний». Думал, выходит в герои. Сосунок. Из гимназистов.
— Не верю, — проговорил Мамонтов. — В ставке не олухи. Дать радио в белый свет как в копеечку? Это красные нам ответили. Радиоигра.
— А чем они рисковали? Ответ-то давали шифром. Поймут — значит, свои. Нет — чужие.
Мамонтов тяжело опустился на стул:
— И шифр точно наш?
— «Аполлон»! Шифр сложнейший. Для связи только при чрезвычайных обстоятельствах. Тут-то все точно.
— Где сейчас этот хорунжий?
— Сидит в коридоре. Тридцать пять верст отмахал одним духом. В такой тьме. Ждет вашего ответа. И награды, конечно.
— Я ему покажу награду, — процедил Мамонтов. — На кол его, подлеца. Смолу в глотку. Идите. И чтобы он никуда не сбежал.
Мамонтов тут же послал за Сизовым. Пока за ним ходили, умылся, переоделся в мундир.
Сизов пришел быстро, поскольку спать вообще еще не ложился, с самого вечера играл в карты. Был слегка пьян, в кабинет Мамонтова ступил с улыбкой. В игре ему сегодня везло. И так, что давно следовало остановиться. Он пытался, партнеры возражали. Вызов к командиру корпуса явился подарком судьбы.
Ни слова не говоря, Мамонтов протянул ему радиограмму. Лицо Сизова увяло. Упавшим голосом он сказал:
— Без частей корпуса обозу линию фронта не перейти.
— Я тоже так думаю, — подтвердил Мамонтов. Сизов схватил его за руку:
— Константин Константинович! Мы с вами ссорились. Было. Было! Но сейчас случай особый. Старый Оскол! Это отсюда сто пятьдесят верст на запад. Прочь от Дона! И выбирать нечего. Заклинаю. Тогда мы погибли. Хуже. Красные оставят нас нищими. Бога ради! Понимаю: субординация, приказ, надо подчиниться, но… но…
— Идите, — проговорил Мамонтов. — И попросите зайти адъютанта. Он тут же набросал на листочке несколько слов, приказал их отдать шифровальщику.
И пока ему не возвратили зашифрованный текст, кричал на розовощекого, как девица, мальчишку хорунжего:
— Я просил тебя радио захватывать? Приказ такой давал тебе, подлецу? Тебятудатвой полковой командир посылал? Расстрелять! Никаких оправданий! Но прежде ты поедешь, отвезешь мой ответ, а радио потом сожжешь, взорвешь к чертовой матери. И техника, который твоему идиотскому приказу подчинился, пристрелишь. Красные придут, он им все разболтает! Ублюдок! Сунулся в герои! Для этого ум нужен! Ум! Вешать!..
В частях 3-й Отдельной стрелковой бригады, вплавь переброшенной за реку Воронеж, спать в эту ночь не ложились. Биться будут на улицах слободы. Каждый дом — крепость. Но окопы все равно нужны, пулеметные гнезда тоже. К утру их надо отрыть.
В седьмом часу прискакала пятерка разведчиков, ходившая к Рождественской Хаве. Седякин, услышав топот, выбежал на крыльцо:
— Еще там?
— Два конных полка, батарея из трех трехдюймовок, грузовик с пулеметом.
— А Мамонтов? Его штаб?
— Мужики из экономии говорят, что вчера вечером его видели. Простите, товарищ комбриг, у сортира. И на штаб, они говорят, вчера повара две сотни курей потрошили.
Сведения не были ценными. Намерений противника не обнаруживали. Никак не проясняли они и расположения двух других конных полков, входивших в эту же мамонтовскую группу.
Еще примерно через час из Воронежа возвратился Степанов. Был он по-прежнему хмур, сказал:
— Перелом начался с захвата бронепоезда. Сейчас уже и пеших, и конных из города выбивают. Те уходят на юг и на северо-восток через Графскую, Чертовицкое.
— А что-нибудь новое…
Седякин не стал продолжать. Но Степанов понял:
— Ничего. Они там и других повесили. И тела потом растаскивали по городу. Испугались дела рук своих, что ли? Но вот какое обстоятельство. Оказывается, еще до налета на штаб был наш перехват телефонного разговора Постовского с каким-то его шпионом у нас в тылу. Постовский клялся, что собственноручно на глазах у всех расстреляет Еремеева.
— Того, с кем он говорил, не нашли?
— Пока нет. Но гибель Константина Степановича теперь несомненна. Сейчас самое правильное: тебе принять командование укрепрайоном. До утверждения штабом Южного фронта «временным». К полудню город уже может быть очищен от мамонтовцев, надо налаживать нормальную жизнь. Как тут без единой военной власти?
— Сейчас бы туда перейти со всем штабом, — вздохнул Седякин. — Здесь мы в таком отрыве… Нет-нет, я понимаю…
Эти два, а может, все четыре конных полка — тысяча либо две тысячи всадников, — батарея и грузовик с пулеметом вот-вот должны нанести удар. Сомнений не было. Противостоять им выпадало на долю трех сотен измотанных боями стрелков.
«На Дону плохо запятая и казаки пойдут освобождать свои станицы точка Мамонтов».
Эту радиограмму вручили Деникину в тот же день, 12 сентября, около семи часов утра. Он был уже в своем кабинете, туда ее и принес ему лично начальник его штаба Романовский.
Вот разговор, который тогда у них состоялся.
Романовский:
— Увы, но продолжение следует, Антон Иванович. Я проверил: в этот раз и от них дано шифром.
Деникин:
— Крайняя, недопустимая наглость. Но всему бывает предел. Отстранить от командования. Немедленно. После расследования изгнать с позором. Иначе во что мы все превращаемся? Типичный случай ослушания одного из частных начальников, когда ничто не может компенсировать тяжкого урона, нанесенного дисциплине. Гибель для армии.
Романовский:
— Согласен с вами вполне. Оправданий нет даже в том случае, если корпусом занят Воронеж.
Деникин:
— Где доказательства? Вчерашнее радио? Нов сегодняшнем ни слова о Воронеже. Напротив: «Казаки пойдут освобождать свои станицы». От кого, простите? Что им сейчас угрожает помимо рекламных статеек об этом Мамонтове как о новоявленном военном гении? Мне вчера показывали публикации в донских газетах. Впечатление такое, будто он их всех там купил обещанием большевистских сокровищ. Возмутительно.
Совершенно недопустимо. Подготовьте приказ. Корпус передать Постовскому. Романовский:
— Вместо выхода в тыл Лискинской группе — Тамбов, Козлов, Елец. Деникин:
— А решение в самом начале похода бросить обоз? Романовский:
— Ныне он это не афиширует. Деникин:
— Еще бы! Так ему, чего доброго, удастся войти в историю: командир одного из самых блистательных рейдов.
Романовский:
— А в действительности… Деникин:
— И новый отказ! Ну а то, что он отправил в тыл радио? Помните, тогда же, в начале похода. Заранее готовил себе бесконтрольность… Итак, корпус — Постовскому. Пока временным. Пусть двинет его на Старый Оскол. Пояснить: фланговый удар стратегической важности в поддержку Добровольческой армии. Доверительно сообщите: справится — получит окончательно корпус и генерал-лейтенантство.
Романовский:
— Антон Иванович, на этих днях Нератов не говорил с вами о Мамонтове? Деникин:
— Нератов? Простите, Иван Павлович, при чем тут его иностранная кухня?
Романовский:
— Ему удалось приватно ознакомиться с одним документом. Донесение зарубежного резидента, который с первых дней похода этого генерала пребывает в частях корпуса. Шло сюда, в Таганрог, в одну из союзных миссий. А резидент и сейчас еще там. Бесстрашная личность.
Деникин:
— И какое же государство он собой представляет? Романовский:
— Нератов не называл. Для него, впрочем, все западные страны как бы одно лицо. Цивилизация в целом. Но круги за спиной этого господина весьма влиятельные. Акцент на таком обстоятельстве был сделан… Так вот, в его донесении излагается очень интересный взгляд на задачи и всю историю рейда.
Деникин:
— Уже есть история? Романовский:
— Мамонтов, утверждает этот резидент, делает великое дело, и главная польза рейда, по его мнению, в том, что ускоренно, так сказать, проигрываются все возможные варианты установления демократической власти в России. В Тамбове — стихийный. В том смысле, что власть формируется без руководства сверху лишь под влиянием стихийных потребностей общества. В Козлове — добротное восстановление привычных для российского обывателя правопорядков. В Ельце-то же самое, но под прикрытием более близкой текущему моменту терминологии.
Деникин:
— И какой же из вариантов этот резидент признает наилучшим? Романовский:
— Высказывается в пользу козловского. Называет классическим, категорически утверждает, что он будет принят народом.
Деникин:
— Еще бы! Мы тоже идем этим путем. Классический! Я согласен. Романовский:
— Вне всяких сомнений. Деникин:
— Однако позвольте — Козлов? Там сейчас… Романовский:
— Еще одно доказательство, что при неспособности командира можно загубить даже самое удачное дело.
Деникин:
— Удивительно, что Мамонтов удержался от желания испробовать и такой вариант: попытаться сплотить всех под лозунгом «Да здравствует Учредительное собрание!»
Романовский:
— До этого он не дошел. И не дойдет. Среди казачества такой лозунг не популярен. Для него это было бы изменой самому себе. Хитрость за гранью подлости. Думаю, на такое он не способен. Все же, как-никак, кадровый офицер. Николаевец.
Деникин:
— Но — Нератов! Что его так заинтересовало? Романовский:
— Собственно, лишь одно. Он полагает, что в результате суждений этого резидента шансы Мамонтова в определенных западных кругах сейчас весьма высоки. Так что любые меры взыскания в отношении его едва ли там будут поняты. Приобрел в некотором смысле, как говорится, служебный иммунитет.
Деникин:
— Но в чем все-таки польза? Если Мамонтов по своей непроходимой глупости в глазах населения даже одной только Тамбовской губернии скомпрометировал классический, как полагает тот же резидент, вариант установления законной власти, то и этим он уже принес белому делу в тысячу раз больше вреда, чем кто бы то ни было. Или что? Он сознательно взялся доказать, что принцип, который, замечу, и мне представляется наиболее подходящим, вообще не может быть принят Россией? Романовский:
— Следует ли так переоценивать его способности? Деникин:
— Но вы правы. Трогать этого авантюриста пока не стоит. Романовский:
— Прав не я. Прав Нератов. Я же считаю, что следует срочно вызвать сюда начальника штаба корпуса. Истинная картина. Узнать ее.
Деникин:
— Да-да. Самое правильное. Так мы пока и решим.
В Рождественскую Хаву, в экономию, Павлуша возвратился в двенадцатом часу дня. Адъютант ввел его в мамонтовский кабинет. Павлуша подал листок с радиограммой. Смотрел сурово. Повзрослел, похудел за эти часы. От ветра запеклись губы. Под глазами легла синева. Впрочем, за последние сутки одной скачки выпало ему на долю более ста двадцати верст.
— Как? — Мамонтов возмущенно вырвал листок из руки Павлуши. — Еще одно радио? Опять? Кто вас просил? Идите!
«Что там?»- думал он, вглядываясь в столбцы цифр.
Он не сомневался: в его руке — распоряжение сдать корпус. За столь прямое неподчинение меньшего не полагалось. Но кому принимать командование? Калиновскому? Бумажная душа. Казаки не про него. Попову? Щепка в проруби. Завалил наступление на Раненбург. Уж если сам он ничего не может поделать с полками, то Попова они вообще не поставят и в грош. Кучеров? Заурядная бездарь.
Всего лучше порвать этот листок, не читая. Могло быть, что он его не получил? А как только им займутся шифровальщики, тайну не сохранить. Все было глупостью. Следовало фазу поставить этого хорунжего к стенке, и — никаких ответов ни на какие радио, будь их хоть тысяча.
— Идите, — повторил он, потому что хорунжий в первый раз как будто не расслышал его приказа и продолжал стоять посреди кабинета. — И знайте: ваша ненужная смелость дорого обойдется корпусу. Вы его погубили. С этим клеймом так и живите до конца своих дней. Мне жаль вашу молодость, я вас помилую. Но за гораздо меньшее расстреливают.
Павлуша вышел.
Мамонтов приказал адъютанту, чтобы шифровальщик вместе со всеми своими таблицами явился в его кабинет, и, когда тот отправился выполнять распоряжение, вспомнил, что не задал хорунжему один вопрос.
Он выглянул в коридор. Хорунжего там не было, но у входа стоял и курил Родионов.
— Игнатий Михайлович, — попросил он. — Не в службу, а в дружбу. Догоните хорунжего, который отсюда только что вышел. Назад не приводите, спросите лишь, выполнил ли он мое распоряжение. Он должен был при отходе уничтожить в Воронеже радио.
Родионов взглянул на часы:
— Какая разница? Все равно изменить ничего нельзя. И последние наши части ушли из города.
— Повторяю: уничтожил ли? И что с техником, который работал по его указаниям? Я хочу это знать.
Родионов вышел, но вернулся лишь минут через десять. Мамонтов встретил его нетерпеливым взглядом.
— У крыльца шарахнул в себя из нагана, — Родионов брезгливо морщился. — Пока добился, чтобы убрали, глотку сорвал.
— Да-а, — протянул Мамонтов. — Досадно. И подумал: «Зря я не порвал это радио».
Радиограмма была, впрочем, совсем безобидная:
«В ближайшие дни будет выслан аэроплан за полковником Калиновским для его немедленного отбытия в ставку точка Деникин».
Мамонтов рассмеялся. Так просто! Боже мой! И столько переживаний!
Он обрел какое-то буйно-веселое настроение. Будто с него снята ответственность не только за то, что уже было, но и за все, что ему еще предстоит.
В таком настроении Мамонтов пришел в комнату, где Калиновский укладывал в чемодан свои штабные бумаги, предварительно очень внимательно вглядываясь в каждую из них.
Прочитав радиограмму из ставки, он прищелкнул сухими пальцами и как-то загадочно взглянул на командира корпуса.
Но что теперь были для Мамонтова какие-либо загадочные взгляды! Буйно-веселое, беззаботное настроение по-прежнему владело им.
— Константин Константинович, — сказал Калиновский, — последнее время я часто думаю вот о чем. Почему еще в Тамбове вам было не объявить себя сразу и главой гражданской администрации? Тогда бы все сосредоточилось в ваших руках и, пожалуй, многое сложилось бы иначе.
Мамонтов утвердительно качнул головой:
— Фактически так и было.
— Да, но для российского обывателя формальная сторона всегда чрезвычайно важна. Он буквалист.
— Мне бы такого шага не простили. — Кто?
— В первую очередь штаб Донской армии. Зависть. Но главное-Антон Иванович. Это ведь, в общем-то, самое оберегаемое им право — назначать губернаторов. Назначает — и чувствует себя реальной властью. А тут без спроса какой-то казак с Дона вламывается в губернский город и сразу все бразды правления себе в руки… Я думал об этом.
— И не решились.
— Другое. Посчитал, что есть иной путь. — Козлов?
— Конечно. Но там все испортила неумелость. Не моя! Тех, на кого потом город остался.
— Но почему в Ельце было сделано по-другому?
— Как — по-другому? В Ельце я учредил то же самое, что в Козлове. Иная вывеска. Идеалы мои были прежними… Воронеж? Но тут погубили эти, — Мамонтов мотнул седоватой своей головой в сторону окна, глядящего на площадь перед домом. — Те, что кричали «ура!».
— Было ужасно, — согласился Калиновский. Мамонтов с улыбкой продолжал:
— Не знаю, когда состоится ваш отлет, но хочу спросить: мы расстаемся друзьями?
— Да, — подтвердил Калиновский.
— Вам предстоят разговоры в штабе армии, в ставке.
— Думаете, и там?
— Конечно. Вас вызывают они. И тогда, впрочем, проверится наша дружба.
Не отозвавшись, Калиновский вновь принялся укладывать в чемодан свои бумаги. Мамонтов смотрел на него, думал: «Готовишься к разговору в ставке. И начал еще до моего прихода. Пронюхал откуда-то… Ничего. Я не с пустыми руками приду на Дон. Примут. И в Новочеркасске, и в Ростове. Примут…»
Возвращаясь от Калиновского, у двери своего кабинета он вновь повстречал Родионова. Едва ли это было случайностью. Он пригласил его войти и спросил:
— У вас ко мне дело?
— Мелочь. Полки выступают?
— Да. В двенадцать часов.
— Это я и хотел уточнить.
— Но и у меня к вам вопрос, — продолжал Мамонтов. — Что этот Мануков? Как поживает?
— Пока прекрасно.
— Почему же — пока? — усмехнулся Мамонтов. Родионов удивленно взглянул на него. Мамонтов пояснил:
— Уж теперь-то едва ли у кого-нибудь из тех, кто знает, что это за господин, хватит смелости даже покоситься на него.
— И у вас?
— Конечно. Но и у вас. Не обижайтесь. Все мы политики. Чем хуже идут дела корпуса, тем в большей мере. Главное сейчас вот что, и за этим надо вам со всем тщанием проследить: его ни в коем случае нельзя отдать красным. Ни живым, ни мертвым. Все, чего прежде я опасался, по сравнению с этим мелочь.
— К сожалению, — сказал Родионов, — уже едва ли что-либо удастся исправить.
— В каком отношении?
— В таком, что совсем недавно я говорил об этом господине с человеком, который, увы, не политик. И говорил в прежнем ключе.
— Разве сейчас есть такие? Кто?
— Есть, — уклончиво ответил Родионов. — Но, простите…
— Ой как я советую вам ничего подобного не допустить. И ой как вам иначе будет трудно потом! Как будет трудно! — Мамонтов говорил с подчеркнутой мягкостью в голосе и в то же время жестоко думал: «Это тебе, мерзавец, за „может, вам не так и удобно сейчас возвращаться на Дон“. Я ничего никогда никому не прощаю, подлец».
В Придачу пришли бежавшие из плена бойцы 110-го стрелкового полка. Избитые, в отрепьях. Рассказывали: захватили их в Рождественской Хаве, раздели чуть не донага, двое суток держали в сарае без питья и воды. Сегодня чуть свет тридцать человек из них послали за сеном в экономию. В пути они конвоиров голыми руками передушили и вот пришли. Слышали там, что в двенадцать часов дня все полки выступают.
Об этом доложили Седякину. Он взглянул на часы: одиннадцать. До вероятного удара противника — три-четыре часа.
— Выселять, — приказал он, наскоро собрав командиров рот.
Как боялся он этого своего решения!
Сознательно впустить белоказаков в поселок — так воевать ему прежде не приходилось. Наоборот, считалось само собой разумеющимся еще на подступах до последнего защищать города, села, сберегая их от разрушения. А тут — не жалеть, превращать каждый дом в очаг сопротивления. Жертвовать малым ради большого. Революционная тактика. Но — жители! Их-то в домах-крепостях не оставишь. Да и что ждет этих людей потом? И все же наступил момент войти в каждый дом пока еще мирной слободы и приказать:
— Уходите. Немедленно. Все тут сгорит в борьбе. Белоказаков две тысячи, нас во много раз меньше. Иного выхода нет.
Командиры медленно встали; тяжело топая, покинули комнатушку штабного дома, которому тоже суждено сгинуть в огне надвигающегося боя. Седякин остался сидеть у стола. Что еще можно успеть?
Быстро вошел Степанов, на ходу говоря:
— Александр! Срочное дело.
Седякин поглядел на дверь, за которой скрылись командиры рот, отозвался:
— Никакого более срочного дела сейчас уже нет.
В комнате они были только вдвоем. Степанов заговорил все же, близко наклонившись к нему:
— Можно снимать части, перебрасывать за реку. А позже и самому штабу переходить в город.
Седякин настороженно смотрел на Степанова. Тот продолжал:
— Удара от Рождественской Хавы не будет. Полки, которые стоят там, небоеспособны.
— Небоеспособны, а во главе их сам Мамонтов? Откуда это?
— Агентразведка Тринадцатой…
— Уже есть связь с армией? — быстро и обрадовано спросил Седякин.
— Нет. Но тут у них промежуточный пункт. Сочли возможным сообщить, минуя обычный порядок. По случаю остроты момента. Подчеркнули: сведения очень точные. От агента, который ни разу не ошибался.
Седякин рассмеялся:
— Какая острота? В чем? Уж теперь-то город мы отстояли! Да как! Как! — он старался сдержать себя, но не мог и все повторял:- Как! Как!..
— Вы в состоянии ехать верхом?
Шорохов открыл глаза. Толчком возникла головная боль. Он застонал.
— Верхом! Верхом вы можете ехать?
Спрашивал Мануков. Это Шорохов понял. Как и то, что наступил день и что сам он лежит, завернувшись в солдатские одеяла.
— До вас дошел мой вопрос? Вы сумеете сидеть на лошади? Ехать на ней?
— Куда?
— В Рождественскую Хаву. Отсюда тридцать пять или сорок верст. Там штаб корпуса.
— И что это даст?
— Но вы хотите попасть домой? — Да.
— Другой возможности нет.
Шорохов попытался подняться. Голова закружилась. Вступил в разговор Михаил Михайлович:
— Роднулечка! Что с вами, милейший? Не первый день. Больны? Очень больны? Прискорбно. Но берите себя в руки. Иначе вы нас обезоруживаете. Оставить вас у большевиков? Ваша фирма такого удара не выдержит.
С трудом повернув голову, Шорохов огляделся: Мануков и Михаил Михайлович стоят совсем рядом с ним. Давно, наверно, ждут его пробуждения. Сто раз между собой обсудили, как поступить, если он по-настоящему заболел. Ну и как же?
— И там нам помогут?
— Что за вздор! Конечно. — Кто сказал?
— Про что?
— Что штаб сейчас в этом селе?
— Какая вам разница!
Опять вмешался Михаил Михайлович:
— Зачем скрывать! Попечение о нас поручено весьма ответственным господам. От них эти сведения. Заботятся. Впрочем, и нам ваша судьба не безразлична.
«Если красные меня захватят, то боитесь, что выдам, — подумал Шорохов. — Вот и вся ваша забота. Не спасут никакие мандаты. Вообще ничего не спасет».
— Что вы сказали? — Мануков оглянулся на Михаила Михайловича.
— Увы, но милый наш компаньон выказывает намеренье торговать не только скобяными товарами, — уныло подтвердил тот. — «Не в шумной беседе друзья познаются…» Любовь к сентенциям — моя слабость. Прошу извинить. Но и можно понять: чем еще ему крепить наши взаимные узы?
Шорохова облило холодным потом: того не замечая, он думает вслух? Только сейчас? Или давно уже? С того времени, как заболел? Но на эту пору попадает и приход связного. Нельзя! В голове должно быть одно: «Я — Шорохов. Торговля „Богачев и компания“. Шорохов! Шорохов!»
Мануков и Михаил Михайлович пристально смотрели на него.
Нет. В этот раз он ничего не сказал.
Однако он и в самом деле совладелец этого торгового дома. Что без него Евграф? До нитки все пропьет, пустит по ветру!
— Ничего-ничего, — Михаил Михайлович покровительственно кивал. — Не падайте духом, роднулечка. Не бросим. Прикованы цепью. Цепочечкой, если угодно. И в песне поется: «Только смерть разлучит нас».
Кузьма Фадеевич возник рядом с ними.
— Как это — бросим? Кого? — строго спросил он. — Вы что, господа? Приказано, чтобы ни единый волосок… Всех троих… И чего ради верхом? В одноколку посадим, полотенцем подвяжем. Как у Христа за пазухой будете. Я Константина Константиновича после ранения под Козловом сопровождал. А ранение-то было туда как раз, на чем сидеть надо. Довез за милую душу, ге-ге-ге…
Да, в одноколку его усадили, холщовым полотнищем притянули к спинке сиденья. Кучер-казак рванул вожжи.
По мере того как удалялись от города, звуки снарядных разрывов стихали. Наконец и вовсе не стали слышны. Пылили полями, потом углубились в лес. Вброд преодолели реку. Долго ехали заболоченным лугом. Чавкала под копытами грязь. Снова потянулась лесная дорога, настолько узкая, что ступицы колес обдирали с деревьев кору.
Села обходили стороной. Казак, который сидел рядом с Шороховым и правил лошадью, безостановочно сыпал бранью.
Опять пересекали луговины, перелески, но теперь часто останавливались, высылали вперед разведку. Бывало, что после ее возвращения круто сворачивали. Ночевали в лесной избушке. Ни Мануков, ни Михаил Михайлович Шорохова словно не замечали. И не смотрели в тот угол, где он лежал на каких-то старых овчинах. У Манукова, правда, однажды вырвалось:
— Да позвольте! В любой из цивилизованных стран больной от здоровых должен быть изолирован!
— А мне приказано оберегать одинаково, — отрезал Кузьма Фадеевич и забушевал, как после того случая с табуреткой:- Я вас всех троих тогда к бисовой матери! Кто вы мне? Какое такое лихо вас на мою голову навязало? 3-зарублю! По колено в землю войду — з-за-рублю!..
Следующий день тоже ехали.
Неожиданно из-за леса налетел аэроплан с красными звездами на крыльях. Пули зашлепали по дорожной пыли. Упала и забилась под одним из казаков лошадь, седок тоже был ранен. Остальные пустились вскачь, куда кого понесло.
Самолет атаки не повторил, но долго еще после этого отряд все не мог собраться.
Под вечер въехали во двор помещичьей усадьбы. Господский дом вместо окон и дверей зиял проломами от взрывов ручных гранат. На высоком и просторном крыльце стоял Иванов. Поручик, с которым их некогда судьба свела в Ельце.
«Ходим по одному кругу», — подумал Шорохов.
Мануков слез с лошади. Не глядя, подберут ли поводья, швырнул их. Поднялся на крыльцо, капризно потребовал:
— Па-апрашу проводить к командиру корпуса!
— И поскорее, роднейший, — добавил, вслед за ним подходя к Иванову, Михаил Михайлович. — Если, конечно, вам еще дороги ваши погончики.
Вместо ответа Иванов презрительно усмехнулся. Мануков обернулся к Кузьме Фадеевичу, который тоже взошел на крыльцо:
— К кому еще я могу здесь обратиться?
— Прошу прощения, ни к кому. Уже справлялся. Штаб корпуса выехал позавчера.
— Но тогда почему мы здесь?
— Не могу знать. Было приказано.
Кузьма Фадеевич сбежал с крыльца. Иванов проводил его легким поклоном, затем объявил:
— Рад прибытию, господа. Надеюсь, вы меня помните? Уполномочен полковником Родионовым. Такой аккредитации, полагаю, достаточно.
— Что лепечет этот кузнечик? — бросил через его голову Михаил Михайлович.
— Будет сопровождать, — с досадой отозвался Мануков. — Неужели не ясно?
— Мне-то ясно. Все ли ясно ему?
— Мне? — развязно вмешался в их разговор Иванов. — В лучшем виде.
— Что именно?
Михаил Михайлович нервно похлопывал рукой по оттопыренному карману тужурки.
— В ближайшие дни за вами, господа, прилетят.
— Ах вот как? — Михаил Михайлович игриво качнулся. — И кто? Архангелы? Земные силы уже — мордой об стол?
Иванов повернулся к Манукову:
— В Воронеже у красных было захвачено радио. Связались с Новочеркасском. Если точнее, то со штабом Донской армии. Оттуда прибудут аэропланы. Приказано начиная с послезавтрашнего числа ожидать ежедневно с девяти утра и до трех часов пополудни.
Михаил Михайлович грубо рванул его за плечо:
— На этом крыльце?
Иванов угодливо наклонил голову:
— Если бы! Отсюда в пятидесяти верстах. И выезжать надо прямо сейчас. И не спорьте, господа. Выбора нет…
Самолет, который пикировал на казачий отряд, принадлежал авиагруппе особого назначения, специально созданной для борьбы с Мамонтовым. Пилотировал его красвоенлет Братолюбов, мужчина высокого роста, полнотелый и обстоятельный. Возвратясь на свой аэродром в Ельце, он, как положено, прямо от самолета явился в штаб, написал донесение о воздушной разведке Воронежского района и намеревался уйти, но начальник авиагруппы Акашев начал выспрашивать подробности, и прежде всего об этом налете на казачий отряд. Братолюбов возмутился:
— И что? Летнаб по нему стрелял Лошади на дыбы. Потом — кто куда. Тут забарахлил мотор. Мой механик сейчас обнаружил: оборвались два проводничка у цилиндров. Хоть и с неисправным мотором, по маршруту я прошел как предписано.
Братолюбов замолчал, на Акашева смотрел сердито. Его кожаное обмундирование за время полета так густо напиталось смесью газолина, эфира и касторки, на которой работал мотор, что теперь, в тесной штабной комнатушке, его и самого от этих запахов стало мутить. К тому же начавшийся разговор был ему просто обиден. Ни слова о главной цели полета, а про ничего не значащие мелочи — всю подноготную.
Помолчали.
— Загадка, — сказал потом Акашев. — Вот она в чем. Почему про этот отряд ты и твой летнаб с одного взгляда смогли решить: белоказачий, — а над Воронежем вы был вчера и сегодня…
— Константин Васильевич! — Братолюбов с размаха шлепнул по командирскому столу кожаным шлемом. — Да что ты, право! Я разведок этих сделал десятки. Других военлетов учу. И никогда не осторожничал. Верно. И вчера, и сегодня я над Воронежем был и вымпелы сбрасывал. Но все равно того, что тебе нужно, не могу определенно сказать.
Акашев постучал костяшками пальцев по листку лежавшего перед ним на столе братолюбовского донесения:
— А если с другой стороны подойти? Ну подумай, чего ты там, в Воронеже, не увидел такого, что позволило бы точно решить: в городе наши! Или иначе: ну чего там такое ты хотел бы увидеть, чтобы с первого взгляда определить: красные! Давай вместе поищем.
— Да мало ли что, Константин Васильевич? Вчера в центре дом горел. И сегодня дымится. А народа вокруг — ни души… Поваленные вагоны на станции, мост через Дон, забитый вагонами. И опять — каким вчера было, такое оно и сегодня. Обычно если наши город займут, то народа на улицах — море. Сколько раз видел! Но, главное, сразу у мостов, на железнодорожных путях, да всюду, где хоть что-нибудь восстанавливать надо, — толпы. Всем миром наваливаются.
— В Воронеже ты ничего такого не видел.
— Нет. Я! Ну я не видел! Ошибаюсь? Так сами судите по донесению. А требовать, чтобы я вам и выводы делал? Нет уж. Тут одним словом тысячи человек можно погубить.
— Да, — согласился Акашев. — Но и тянуть нельзя. Тоже люди зря будут гибнуть. Вот в чем все дело.
Здание штаба Воронежского укрепленного района в ночь на 12 сентября мамонтовцы разгромили. Седякин и весь его аппарат размещались теперь в гостинице «Бристоль». Туда-то в восьмом часу вечера 13-го и доставили один из сброшенных Братолюбовым вымпелов. В его кармашке была записка: «Коменданту Укрепленного района гор. Воронежа. Командующий Внутренним фронтом тов. Лашевич приказывает Вашему гарнизону держаться во что бы то ни стало. Помощь в лице наших отрядов близка. 17 часов. 13 сентября. Лашевич».
Седякин несколько раз перечитал записку, сразу, конечно, воскликнул про себя: «Эх, Константин Степанович! Не дожил ты до этой минуты!» — а вслед за тем надолго задумался. Держаться!.. Уже удержались. Помощь нужна, спасибо, но… но…
Больше суток исполнял он обязанности коменданта Укрепленного района и все сильней убеждался, что одними только привычными для него, строевого командира, решениями сейчас ему не обойтись.
Последний удар белоказаков отражали отряды рабочих и служащих. Поэтому в их рядах было немало жертв. Губком, губисполком, губчека, городские учреждения всех рангов недосчитывались теперь очень многих и, порою, лучших работников. Воинские части, которыми Седякин командовал, в данный момент оказывались самой организованной силой в городе, и был немалый соблазн использовать ее для решения вообще всех проблем, какие ни возникали. От изъятия у обывателей растащенного из магазинов и до налаживания работы вокзалов, столовых, бань, пекарен, лечебниц. Но фронт от города всего в каких-то десятках верст. У военных сейчас задача — спешно восстановить боеспособность гарнизона. Все прочее — дело гражданских лиц, однако никак не могли вступить в действие перекореженные мамонтовским налетом необходимые для этого партийные, советские, экономические взаимосвязи.
Город в чем-то походил на внезапно остановленные часы. Всего лишь легкий толчок маятника — и они заработают.
Но какой толчок? Как его сделать? Кто бы это мог подсказать? Еремеев?
«Эх, Константин Степанович…»
Обстоятельства торопили. В ночь на 14 сентября авиагруппа особого назначения перебазировалась из Ельца в село Кшень. Отсюда было удобней достигать Воронежа. Предполетный инструктаж в тот день Акашев проводил у шеренги «ньюпоров», два из которых должны были немедленно уйти на разведку. Когда самолеты взлетели, остался на аэродромном поле. Бродил по нему из края в край, поглядывал на часы. Больше ста двадцати — ста пятидесяти минут подряд эти самолеты в воздухе не держались. Хотел их дождаться. Все время вспоминал слова, которыми напутствовал военлетов:
«Воронеж отсюда всего в ста двадцати верстах, а мы, к стыду нашему, вот уже двое суток не можем выяснить в нем обстановку. Пока еще ни один из фактов, и позавчера и вчера принесенных воздушной разведкой, не позволяет совершенно определенно сказать, кем занят город. Мамонтовцы слишком коварный враг, способный на всякий обман, маскировку. Это ими доказано множество раз. Но выяснить, кто там, необходимо как можно скорей. Ответ требуется не только штабу Внутрфронта. Его ждет главком, ждет Реввоенсовет Республики…»
Военлеты стояли перед ним в лоснящихся от касторки кожаных регланах и шлемах, молчали. Понимали, конечно, и то главное, чего он им не сказал. От ответа на вопрос, кто сейчас в Воронеже, впрямую зависело важнейшее оперативное решение: что именно спешно двинуть туда. Обозы патронов, снарядов, чего так не хватало и прежде защитникам города, что наверняка полностью там израсходовано, — или полки, снятые с других участков фронта с заданием с ходу штурмовать город.
«Мост через Дон цел, — через два часа после этого сообщал он штабу Внутрфронта, — скопления войск в районе Воронежа нет, по улицам города движение нормальное… По-видимому, осада с Воронежа снята… за рекою Воронеж… противника, по-видимому уже нет… осада южной стороны, по-видимому, не велась… Подъем самолетов в 16 часов 45 минут, посадка в 18 часов 30 минут. Высота полета 1300 метров…»
Эти три «по-видимому» в его донесении значили прежнее: установить, кто в городе — красные? белые? — воздушная разведка опять не смогла.
Воронеж отрезан от всей страны! Как с таким положением покончить? Ни над чем, пожалуй, так много и так мучительно не думал в те дни Седякин. Телефонная и телеграфная связь со штабом Южного фронта прервалась 6 сентября. Со штабом 8-й армии — 10-го. То ли на ближних, то ли на дальних подступах к городу — и, вероятно, сразу во многих местах — были порваны провода. А в ночь с 11 — го на 12 сентября оказалась разгромлена единственная во всей губернии радиостанция.
Многоверстная полоса, где в разных направлениях перемещались красные и белые отряды, тоже сплошь и рядом лишенные какой-либо связи со своим центральным командованием, окружала теперь Воронеж. Вечером 12-го в город вступили квартирьеры 13-й армии, а затем и отряд под командой Козицкого, но и их первым вопросом было: нет ли отсюда связи со штабом Южного фронта, с их собственной армией, со штабом Внутрфронта?
Не было!
Утром 14 сентября в кабинете Седякина собралось совещание губернских и городских руководителей. Следовало что-то немедленно делать. Во-первых, нельзя и дальше оставаться в неведении того, какие шаги сейчас предпринимает центральная власть, чего ждать от событий, происходящих на всем Южном фронте. И во-вторых, чтобы полностью восстановить боеспособность частей гарнизона, требовалось как можно скорее вывести их за город, в полевые лагеря. Но трезвая оценка говорила: население Воронежа деморализовано мамонтовским налетом. Этого нельзя не учитывать. В смысле влияния на общую обстановку в городе, вывод из него полков должен быть чем-то непременно возмещен. Чем? Начальник связи штаба докладывал:
— Наша самая дальняя телеграфная линия — это Воронеж — Репьевка. Ее протяженность всего шестьдесят верст. Но смотрите по каким проводам: от Воронежа до Семилукских Выселок — правительственный, от Семилукских Выселок до Костенки — земская телефонная сеть, от Костенки до Борщево — шестовая линия, от Борщево до Репьевки вновь занимаем земскую телефонную сеть. Естественно, что сообщения проходят плохо, искажаются, но и за то мы должны быть сейчас благодарны…
Дежурный телефонист приоткрыл дверь и поманил Седякина. Тот попросил извинить его, вышел в коридор.
— Скорее надо, товарищ командир, — проговорил телефонист и побежал к гостиничному номеру, где был узел связи.
Там Седякину сразу дали трубку полевого телефона. Он приложил ее к уху. Еле слышно донеслось:
— Александр? Мне Александра. Мне Сашу…
— Кто говорит? — спросил Седякин, недоумевая, почему не может вспомнить, у кого именно такой знакомый голос.
— Это я, Костя. Жив и здоров. Ты понял? Еремеев! Он. Да он же!
Какой вихрь мыслей охватил Седякина!
Жив. Мамонтовцы второпях повесили кого-то другого. Раструбили об этом. А они — друзья, товарищи Еремеева — ходили по городу, искали труп. Посчитали, что белоказаки бросили его в реку. И Ольга Васильевна, жена Еремеева, принимала участие в этих ужасных поисках, когда каждому из сотен убитых приходилось вглядываться в лицо… Какое счастье! Константин Степанович! И не называл фамилии, отчества, обращался на «ты», говорил панибратски. Опасался, что их подслушивают, — был, значит, не близко, скорей всего где-то за городом. Живым своим голосом протиснулся по паутине из шестовых, правительственных и земских линий связи. И не имел под рукой какого-либо шифра, свода условных фраз.
Все это пронеслось в седякинской голове за мгновения.
— Узнал, — закричал он в трубку. — Узнал! У нас все считают…
— Потом! — из бесконечной дали едва слышно донеслось до него. — Это мелочи. Как сам ты живешь?
— Но где ты сейчас? — Далеко.
— А мы, — Седякин уже настроился на предложенную Еремеевым иносказательность, — гуляли крепко. Но сам хозяин к нам не пожаловал. От него никто не пришел.
— Ясно, мне ясно, — голос в трубке так ослабел, что, казалось, вот — вот совсем пропадет. — Вы-то как жили?
Седякин колебался секунду: где взять слова? И сколько их он еще успеет сказать, пока не заглохнет связь? Ах, вот что!
— Как в семнадцатом. Помнишь, твои же рассказы?
Это значило: «Отряды рабочих и служащих вели бой по законам революционной борьбы. И победили».
— Все понял. А теперь?
— Прибыли первые постояльцы. — Чьи?
— Того, кто должен был гостить у тебя утром десятого да не сумел. Его подопечный.
Это значило: «В город вступил отряд Козицкого, находящийся в подчинении помкомандарма 13-й армии Станкевича».
— Ясно, мне ясно, — услышал он. — Но ты сейчас там — смелей, веселей. С размахом, как это бывает у нас каждый год по весне.
«Каждый год по весне»? Это что же? Поднимать народ как на майскую демонстрацию? Чтобы через это он мог сбросить с себя оцепенение. Конечно! Как еще такие слова Константина Степановича понимать?
— Не откладывай, — донеслось совсем уже едва слышно. — И до вечера. Надеюсь, что доберусь.
Трубка умолкла.
— По какой линии? Откуда? — спросил Седякин телефониста. Тот молча развел руки.
Утром 15 сентября Акашеву по прямому проводу передали приказ Реввоенсовета Южного фронта, который он с помощью летчика обязан вручить в Воронеже военному коменданту, а если такового нет, то лицу гражданской администрации. Означало это еще и то, что не позже чем через несколько часов должно быть окончательно установлено, кто там сейчас: красные или белоказаки.
Акашев вызвал военлета Кожевникова. В избу, служившую штабом авиагруппы, тот вошел стремительно. Планшетка на ремешке через плечо не успевала, летела за ним по воздуху. Едва Акашев сказал ему про такое задание, присвистнул:
— Давно бы! А то сеяли вымпелы да с высоты в тысячу триста метров поглядывали: что за физиономия у того, кто их подбирает? И как он — крестится либо «Слушай, товарищ» поет?
— Ты не дури там, — прервал его Акашев. — Прежде чем садиться, убедишься, что в городе красные. И все равно садиться будешь на малом газу, чтобы в случае чего сразу взлететь. Боевой приказ с тобой будет. Рисковать им нельзя.
— Так я же его вместе с гранатой получу, — усмехнулся Кожевников. — Конечно.
— Понятно. Мы уже этой дорожкой ходили. Кто еще полетит? — Гвайта, Мельников.
— Они без посадки?
— Да. С заданием проводить тебя и сразу вернуться. Кожевников беззаботно помахал рукой — сделал ручкой, как он говорил.
— Прекрасно. Ах, как белы, как свежи были розы!
— Белы-то белы, — вздохнул Акашев, — вот уж именно.
Больше им говорить было не о чем. То, как бесстрашен Акашев, Кожевников знал. Выходец из крестьян, участник покушения на Столыпина, сосланный в Туруханский край, бежавший оттуда за границу, в Италии и Франции закончивший две летные школы и училище аэронавтики, участник Октябрьского вооруженного восстания в Петрограде, он и сам всегда был готов не посчитаться с опасностью. Надо — так надо. Но, конечно, и Акашев знал, каким надежным бойцом был Кожевников. В Воронеже он сделает все, что положено. И потом будет при всех над собою посмеиваться. Если возвратится, естественно.
На аэродромном поле Кожевников сказал Гвайте: — В Воронеже я сразу сажусь. Если гранату рванул — казаки. Услышишь, увидишь.
— Может, сумеешь взлететь? Кожевников помахал рукой:
— Ты прав. Граната у сердца — удовольствие среднее. Прежде попытаюсь, конечно. Но знать бы заранее, какая вечность будет там у меня на все про все? С чего поэтому начинать: рвать с гранаты кольцо или форсировать газ? Первое, пожалуй, надежнее.
Но какие мучительные два часа пятнадцать минут в тот день прожил Акашев! К прямому проводу, хоть и звали, не шел. Отговаривался неотложнейшей занятостью. Понимал, что это неправильно, несерьезно. Его волнения ничего не изменят. Но и что-либо поделать с собою не мог. Стоял на краю поля, не отрывал глаз от горизонта.
В 14 часов 20 минут Гвайта и Мельников возвратились. Акашев бежал навстречу их самолету, когда он еще катился по аэродромному полю, что-то, как рассказывали ему потом — сам он этого не помнил, — кричал.
Еще через четверть часа он диктовал в Рязань, в штаб Внутрфронта:
— Сегодня утренняя разведка дала следующее. Летали военлеты Мельников, Кожевников, Гвайта. Обследован город Воронеж и его районы. Нигде скопления противника не обнаружено. В самом городе манифестация и замечен большой подъем населения, причем ходят манифестации с красными флагами. На улицах много народа, преимущественно гражданское население. В окрестностях по железной дороге заметны рабочие, исправляющие железнодорожные пути. Военлет Гвайта летал над городом и приветствовал манифестантов. Военлет Кожевников спустился в городе. Ждем его сегодня вечером с новостями. Подъем в двенадцать часов пять минут, спуск в четырнадцать часов двадцать минут. Максимальная высота тысяча метров. Словом, Воронеж наш и, по-видимому, не был взят.
Он опять произнес «по-видимому», но после категорического «Воронеж наш» звучало теперь это совсем по-другому.
Наш! Наш!..
После выезда из Рождественской Хавы казачий отряд под командой Иванова две ночи провел на каких-то глухих хуторах. Обе эти ночи Шорохов бредил. То представлялось ему, что он уже дома и рядом с ним мать. То — что он в Москве. Стоит там посреди улицы. Колонна красноармейцев идет под оркестр. Он у нее на пути — и сдвинуться с места не может. Ноги приросли к мостовой.
Иногда случалось самое страшное. Приходил связной. Его он отталкивал, гнал, не желал видеть, слышать, знать! Во что только мог, закутывал голову…
Порой чувствовал: холодная тряпка легла на лоб. Открывал глаза. Над ним склонился Михаил Михайлович.
Днем было легче. Бессильно откинув голову, лежал на сиденье. Знал: если даже забудется, то вникать в его речи кучер-казак не станет.
Так проходило и последнее утро их гонки. Мимо мелькали деревья, кусты, крытые соломой избы. Солнце светило то в спину, то в лицо. Дорожная тряска отзывалась во всем его теле болезненной дрожью. И не было конца ни этой дрожи, ни этой езде.
Около полудня ворвались на железнодорожную станцию. На путях стоял паровоз, дымил. Сзади и спереди к нему были прицеплены обшитые листами железа платформы. Всем отрядом без команды метнулись к ближайшему от станции лесу. Пронеслись сквозь него. Открылось поле, бурое от жухлой травы. Противоположным краем оно упиралось в избы. Десяток верховых беспорядочно скакал по этому полю. От неожиданности их отряд сбился в тесную группу.
— Господа! — торжествующе возгласил Иванов. — Наша цель, господа!
От леса вдогонку им затрещали винтовочные выстрелы. Запели пули. Сорвавшись с места, отряд поскакал в сторону изб. Травяной ковер был обманчив. Поле усеивали камни и рытвины. Одноколку швыряло с такой силой, что от резких, как удары, толчков Шорохов вообще потерял представление о том, где он и что с ним происходит.
— …Чей бронепоезд? Там, за лесом.
Медленно возвращалось сознание. Он лежал на земле, прислонившись спиной к завалинке. Михаил Михайлович, Иванов, Никифор
Матвеевич Антаномов и Мануков стояли в трех шагах от него. Мануков-то и спрашивал:
— Чей бронепоезд?
— Какой бронепоезд? — Никифор Матвеевич отвечал с легким смехом. — Бронелетучка. На платформу поставят орудие, обложат мешками с песком, обошьют котельным железом. Таких, с вашего позволения, бронепоездов мы можем напечь сколько угодно.
«Не вы, а мы», — вяло подумал Шорохов.
— Но чья она?
— Красных. Я всегда правду вам говорю, господа.
— И на нее мы так по-идиотски наткнулись?
— Ну и что? Мы же арьергард!
— Как вы сказали? Арьергард? И нас сюда ни с того ни с сего занесло? — Мануков удивленно оглядывался.
— Ну и что? — повторил Никифор Матвеевич. — Тут британская батарея, моих полсотни, конный отряд от генерала Шкуро.
— Погодите, милейший, — вмешался Михаил Михайлович. — Кто командует этим отрядом?
— Какой-то есаул или ротмистр. Не имел чести знать. Но фамилию слышал. Варенцов.
— Я требую! — визгливо закричал Мануков. — Немедленно отведите меня в расположение британской батареи!
Никифор Матвеевич бесшабашно махнул рукой:
— Пож-жалуйста!
Иванов вдвинулся между ними:
— Войсковой старшина ошибается. Батареи здесь нет.
— То есть как это нет? — Мануков выхватил из кармана плоский свой пистолет. — А что есть? Изрытое ямами поле? И утверждаешь, что это аэродром? Ты куда нас завез? Ты чье задание выполняешь? Почему не желаешь смотреть мне в глаза?
— Ты! — тоже крикнул Иванов обеими руками хватаясь за кобуру. — Все здесь тебе сейчас будет — и могила, и крест!
Щелкнул выстрел. Не очень и громкий. Иванов мешком осел наземь.
— Идемте! — Мануков схватил Никифора Матвеевича за руку. — Скорее!
В Иванова стрелял Михаил Михайлович. Эм-Эм — как представился он при первой их встрече. Шорохов видел. И знал, что последует дальше.
Он закрыл глаза. Но тьмы не было. Ее заполняли ослепительно сверкающие шары. Плыли, тесня друг друга.
Силу! Хотя бы подняться на ноги!
Почти тут же он почувствовал, что его обыскивают. Подумал: «Вот и конец. Или случится чудо? Этот Эм-Эм посчитает его настолько слабым, что найдет излишним после обыска добивать? Но какие улики можно сейчас при нем обнаружить? Записей он все эти дни делать не мог.
Портсигар. За фальшивым дном сложенная гармошкой полоска чистой бумаги. Приготовил заранее».
Шорохов открыл глаза. Михаил Михайлович стоял над ним и носовым платком вытирал свои белые длинные пальцы. С отвращением швырнул платок.
Столб черного дыма и земли взметнулся в двух десятках шагов от них. Тощая фигура Михаила Михайловича как будто сложилась пополам и куда-то исчезла. Ее словно бы унесло вихрем!
Оглохший от громового раската, Шорохов все происходящее воспринимал теперь совершенно беззвучным.
Цепочка бегущих людей показалась от леса. Навстречу им из-за домов, всего в трех или четырех десятках саженей от Шорохова, вылетело с полсотни конных. Всадника, что скакал впереди с выхваченной из ножен шашкой, он узнал: Варенцов!
От близкого разрыва опять содрогнулась земля.
Еще один отряд кавалеристов вырвался из-за тех же изб. Во главе его был Никифор Матвеевич. Как и Варенцов, он скакал, высоко вскинув шашку.
Пласт горящей соломы рухнул у ног Шорохова. Он с трудом оглянулся. Дом за его спиной пылал. Огонь лизал крышу, рвался из окон. Вот-вот займется и та стена, у подножия которой он лежит.
Для Шорохова все происходящее по-прежнему было беззвучным. Слух еще не возвратился к нему.
Опираясь о стену, он встал. Повернулся к полю. Цепочка людей приближалась. Где же конные? Варенцов? Никифор Матвеевич? Жаль, если убили. Служилый казак. Брал горбом. Было видно по всем манерам. Но и Семена жаль. И как просто! Мамонтовский обман. Теперь уж последний. Держать их троих в гуще боя, пока не погибнут. Из-за Манукова. То улыбались ему, то врали: «Потерь всего десять человек убитыми и пятьдесят ранеными». Но Мануков-то собственными глазами видел, сколько потерь! Тоже пешка в игре высокопоставленных благородий.
Люди, которые бежали по полю, были уже в сотне шагов от него. Он знал: это свои. Шагнул им навстречу.
— Тут еще один, — потом услышал он далекий-далекий голос. — И совершенно не раненый. Товарищ Васильева! У него нет никакого ранения!.. Товарищ Васильева!..
— Това… това… — попытался повторить они никак не мог полностью проговорить это слово, потому что в его мозг ворвался поток звуков, фраз, чередованья света и темноты, и он, уже легкий до невесомости, был подхвачен этим потоком и, кружась, неудержимо уносился им.
— … Мамонтов пошел без хозяйственного обоза? И для такого утверждения есть данные?.. Но ты понимаешь, насколько иначе тогда повернется вся наша борьба с ним?..
— …Будут… будет… станет… Большевистский язык. Они эти слова все время твердят…
— …Первое, что должен тебе передать, это благодарность за елецкую сводку…
-... все те полки полностью небоеспособны. В боях за Воронеж ни их рядовые, ни командиры участия принимать не намерены…
— …Я — Шорохов… Шорохов! Шорохов! Торговля «Богачев и Компания».. Шорохов!..
— … Товарищ Васильева!..
— Това… това… това…
Как он прекрасно теперь будет жить! Друзья так друзья. И все вокруг только счастливые… мать… мальчишка-поводырь… связная, которая разыскала его в Ельце… Как прекрасно…
Девятнадцатого сентября 1919 года остатки мамонтовского корпуса — около двух тысяч конных и пеших казаков, рьяно опекавших шестидесятиверстной длины в четыре ряда возов обоз с награбленным — у села Осадчино соединились с прорвавшимся навстречу им 3-м казачьим конным корпусом под командой Шкуро.
Рейд Мамонтова как самостоятельная военная операция закончился.
Своей судьбе этот полководец покорился не сразу. 30 сентября 1919 года он вместе со Шкуро ворвался в Воронеж и залил его кровью.
В ярости он испепелил бы и собственный тыл. 20 октября, в Новочеркасске, он заявил репортеру «Донских областных ведомостей»: «Большевиков в Совдепии нет. Они имеются только в нашем тылу. Это мое глубокое убеждение, и я готов подтвердить его где и кому угодно».
На следующий день на заседании Большого войскового круга он начал упрекать деникинское командование:
— … Казачьи части являются пасынками. Их посылали вперед, а когда дело доходило до пирогов, то им говорили: «Подождите»…
Он пытался оправдываться:
— Наше появление принесло пользу не столько фронту, сколько показало населению России, что есть люди, к которым можно присоединиться.
Он стал на путь откровенной лжи. За время рейда, объявил он на том же заседании, «потери были ничтожны: двое убитых и четверо раненых». Он кокетничал:
— Я сам делал разведки… Подо мной было убито девять лошадей… Я порой доходил до такого отчаяния, что хотел застрелиться…
И ни разу, ни в сетованиях, ни в похвальбах, он не упомянул Калиновского. 20 сентября, после нескольких неудачных попыток, из района Коротояка этого полковника самолетом вывезли в белый тыл. С того дня Мамонтов начал вести себя по отношению к начальнику своего штаба так, будто они никогда не были вместе в походе.
Автор не задавался целью написать биографию Мамонтова. 47 дней белоказачьего рейда заинтересовали его как попытка военно-политического экспериментирования. Что было, то было.
Ленинград — Шахты — Новочеркасск — Тамбов — Мичуринск — Елец — Чаплыгин — Ефремов — Грязи — Воронеж — Москва