Мы живем в напряженное, мгновенно изменяющееся время. Еще вчера подобострастно произносимый титул «вождя» звучал дольше века, и сам он, «отец нации», поднимался на трибуну, сгибаясь под тяжестью золотых украшений, и вещал нечто тягучее и бессмысленное. А в стране наступило безвременье, она катилась в пропасть…
Апрель 1985 года вывел нас из летаргического сна, возродил здоровые силы народа. Ясные мысли о прошлом, столь же ясные о будущем рождают и утверждают надежду. Мы становимся другими, мужаем на глазах и уже не узнаем себя, вчерашних. Разогнулась спина, очистился мозг, руки ищут и просят дела, и оно уже совершается — сегодня, сейчас.
Есть старый афоризм: у каждого времени свои песни. Я не буду рассказывать о благотворных изменениях, которые происходят в нашей литературе, — они очевидны.
Поэтому несколько слов о том, как меняется (надеюсь!) тот жанр, который представляет читателю (в который уже, бесчисленный раз — ведь у нас много предшественников) наш сборник. Сколь ни странно, но советский детектив всегда отражал то время, в которое возникал. Отражал чутко, открыто, плакатно. Он, как никто другой, проводил современные ему «идеалы» и политические амбиции, безысходную тупость и бессмысленность бытия и делал это с искренним, возвышенным до невероятного эмпирея охранительным пафосом, утверждая «товарища начальника» всех уровней и степеней.
У Добролюбова есть фраза:
«Мерою достоинства писателя или отдельного произведения мы принимаем то, насколько служат они выражением естественных стремлений известного времени и народа».
Будем справедливы: «традиция» советского детектива заключалась до сего времени в том, чтобы обслуживать «естественные» амбиции известных лиц и организаций. Особенно последних. Не секрет, что и сегодня надзирающие за детективом чиновники этих ведомств пытаются диктовать — как и в былые годы диктовали, — кто и кого в придуманном писателем произведении должен любить и как поступать. Такова суровая действительность, и мы, получившие наконец возможность говорить правду, обязаны сказать ее нашим читателям.
Вспомним знаменитого майора Пронина, чье сверхискусство, сверхопытность, сверхпреданность и сверхубежденность, а также многие и многие другие, столь же сверхнеобходимые советскому человеку качества позволяли ему всегда и безусловно выигрывать бесконечные сверхсхватки с разведками и контрразведками всех стран и народов!
Время продиктовало писателю «светлый образ» чекиста-милиционера-следователя и т. д. и т. п., и писатель, словно не видя, не зная, не понимая того, что происходит в многострадальной Родине, утверждал своего голубого героя.
Это не упрек, вернее, не только упрек. Что мог сделать создатель сих пресловутых «Записок»? Рассказать о том, как Пронин спасает от гибели ни в чем не повинных делегатов XVII съезда партии? Или совсем не писать, выражая этим свой гражданской протест? А кто выражал и много ли таких было? Не знаю.
Не суды нужны сегодня, а опора на то достойное, великое, что всегда сохраняла и приумножала советская литература, несмотря ни на что! Но, к сожалению, в жанре детектива опереться нам не на что. Вот «Записки следователя» Льва Шейнина, не самый худший вариант отражения действительности, но как она отражается? Словно в кривом зеркале…
Здесь и бывший чекист Ленька Пантелеев превращается из соображений охранительных в «телеграфиста» — нельзя «очернять» славный отряд, верой и правдой служащий тирану и его уполномоченным: Ягоде, Ежову, Берии, Абакумову и прочим.
Все радостно, трижды проверено и семижды перепроверено — народ должен знать тех, кто утверждает: «вождь-принцип».
Я думаю, достаточно. Действительно, оглядываясь на обильную детективную ниву прошлых лет, мы практически не найдем на ней ничего заслуживающего внимания и уважения: она, эта нива, ровна, накатанна, лжива и восторженна. Немногие исключения, увы, подтверждают всеобщее печальное правило…
И еще. До сего дня произносят в наших судах известную формулу: «Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики…» или какой-нибудь другой республики, — смысл от этого не меняется. Республика — «общее дело» (таков перевод с латинского) — определяет правосудность судебного решения, приговора. «Общее дело», а не закон, и разница здесь существенная. Ошибаются все: люди, группировки, сообщества, партии и даже народы — безвластные и обладающие властью. Не ошибается один лишь закон, если, конечно, он закон, опыт поколений, нравственность, а не подогнанный под волю и желания одного человека и даже социальной группы безликий сборник безликих положений, охраняющий от народа охранительные органы системы и забывающий (незаметно и ненавязчиво) о суверене власти — народе.
Вспомним Пушкина: «Владыки мира, власть и трон дает закон, а не природа, стоите выше вы народа, но вечный выше вас закон!» Закон, и этим сказано все!
Мы решили возродить старинную формулу, некогда исчезнувшую, со всеми вытекающими отсюда последствиями из нашей жизни, из нашего обихода: именем Закона!
Подчинимся Закону все — от Генерального секретаря ЦК КПСС до скромного врача районной больницы, от первого секретаря Союза писателей до начинающего члена литобъединения, от министра внутренних дел до рядового милиционера. И благо нам будет!
В этот первый сборник осторожно и взвешенно (что делать, это словечко из торгового обихода все еще властвует в идеологии) собрали мы произведения, показавшиеся нам интересными: по форме, по содержанию, по типичности образов и яркости предметной детали, а также по тому несомненному качеству, которое зовется подтекстом. Оговорюсь: ни на какие «открытия» мы не претендуем. Мы просто хотим (по нарастающей!) говорить правду.
Но прежде нежели мы перейдем к краткой аннотации произведений, включенных в этот первый сборник, несколько слов о его задачах, точнее — сверхзадаче.
Я уже изложил всеобщее и нравственное правило, коим руководствуется каждый детектив: утвердить героя положительного вопреки герою отрицательному, утвердить достойное вопреки бесчестному, хорошее вопреки плохому.
Но…
Недавнее прошлое утверждало свои идеалы исходя из «утвержденных» свыше «норм», «принципов», «достоинств» и «недостатков», и все это оборачивалось воспеванием, возвеличиванием и прочее, и прочее, и прочее — совсем не достоинств и идеалов, а прямо противоположного.
Работник милиции преследует расхитителя, а мы знаем, что сплошь и рядом преследуется честный человек.
Следователь распутывает тончайшую сеть, сплетенную преступной группой, а мы знаем, что под топор подводятся хорошие люди, — все это стало печальной традицией правоохранения недавнего еще прошлого, она только теперь, на наших глазах, начинает давать первые, едва заметные трещины.
И возникает вопрос: что же призван утверждать и что осуждать этот новый сборник детективных произведений и каким образом он намерен достигать своей цели?
Несомненно, традиционным методом реализма, то есть проповедуя доброго, прекрасного героя из (в том числе) и правоохранительных органов и добавляя реалий из окружающей действительности, стремясь к тому, чтобы эти реалии были узнаваемы во всех своих ипостасях. Это — во-первых. Во-вторых, отрицая коррупцию, разложение, гниль, кои не просто коснулись нашего общества, но в значительной степени разъели его, породив социальную апатию, уныние, пессимизм. И это касается тех, кто ведет расследование, в столь же большой степени, как и тех, против кого это расследование ведется.
И это означает, что мы намерены проповедовать и утверждать любовь враждебным словом отрицания, как заповедано нам великими из века XIX…
А теперь несколько слов о составе сборника.
Его открывает повесть Ярослава Карповича, безыскусно и честно рассказывающая о трагической судьбе поколения «роковых» и «пороховых сороковых» — о судьбе юноши, военного разведчика, испытавшего и верность, и измену, и трагедию отчаяния, но ушедшего из трудной своей жизни нравственно и по-человечески цельно. Ведь момент последней «истины» человеку дается далеко не всегда…
Следующая повесть написана Давидом Гаем. Мне кажется, что это хорошая попытка проникновенная в глубины человеческого «естества», причем весьма необычные глубины…
Чекист, личный телохранитель Сталина, живущий и действующий в страшной атмосфере инквизиции, доноса, подлости и провокации, не теряет чистую и светлую душу коммуниста, русского, человека, в конце концов.
Очень неожиданен Николай Псурцев, писатель, острый, с точным глазом, бескомпромиссным суждением. Он покажет нам уголовный розыск совсем недавнего прошлого и даже настоящего таким, каким видит его капитан Колотов, оперуполномоченный, варящийся в соку нарушений закона и бессмысленного зла.
Эдуард Хруцкий, не раз державший всех нас в напряжении, представляет читателю новую повесть — о трагической ситуации, сложившейся в системе МВД СССР в результате бездумного и авторитарного руководства прежних лет.
Анатолий Ромов вскрывает целый преступный пласт, неведомый, уверен, подавляющему большинству читателей: речь идет о борьбе уголовного розыска с мафией «лобовиков», картежников, ставящих «на кон» сотни тысяч рублей сразу…
Представлена в сборнике и в хорошем смысле традиционная повесть Сергея Высоцкого о людях и делах ленинградской милиции. Автор в свойственной себе и, уверен, любимой многими и многими читателями манере неторопливо-взрывного повествования «изнутри» доносит до нас сложные перипетии расследования, которое ведет полковник милиции Корнилов, герой многих произведений писателя.
Изабелла Соловьева знакомит с чисто «женским» вариантом детективного мышления, весьма добротным, изящным, в лучших традициях Агаты Кристи: непредсказуемость «поворота» событий, отчаянная безысходность ситуаций, из которых хитроумная героиня найдет все же выход.
Еще одно, на этот раз совершенно незнакомое имя: Инна Булгакова. Мне представляется, что автор этот великолепно владеет всеми атрибутами классического детектива, и вряд ли кому-либо удастся разгадать тайну повести «Гости съезжались на дачу…», не перевернув последнюю страницу.
Составитель сборника предлагает вниманию читателей повесть «Человек с фотографии» — рассказ о сотруднике Объединенного государственного политического управления (так назывались органы госбезопасности в тридцатые годы), который, оказавшись в трагической ситуации всеобщей подозрительности и палаческих тенденций, обретает в борьбе с самим собой душу живую. Обретает с тем, чтобы и в концлагере и уже до конца своей жизни отстаивать человеческое достоинство, светлые идеалы добра.
Завершает сборник непривычная нашему советскому читателю часть историческая (надеемся сделать ее традиционной). О методах и способах вылавливания уголовников рассказывает начальник московской сыскной полиции Аркадий Францевич Кошко. Его, оказавшегося в результате Октябрьской революции за рубежами России, гнетут весьма любопытные воспоминания, и мы рады, что эти удивительные записки извлечены из анналов Спецхрана (прекрасна гласность, не правда ли?) и теперь предлагаются на суд читателей.
Вот, собственно, и все. Мы надеемся, что этот первый и достаточно необычный для такого «солидного» издательства, каковым несомненно является «Советский писатель», опыт понравится читающей публике, и тогда последует непременное продолжение. Традиции же, заложенные, как нам кажется, в этом первом сборнике, мы несомненно будем беречь, развивать и укрупнять.
Гелий Рябов
В разных архивах разыскивал я материалы на одного эмигранта, еще со времен Великой войны состоявшего то в штатах восточного министерства Розенберга, то во власовской армии. И совершенно случайно в мои руки попали автобиографические записки лейтенанта Игоря Бойцова. В них упоминался наш эмигрант.
Когда я заканчивал читать, вспомнились строчки Твардовского:
«Я знаю, нет моей вины в том, что другие не пришли с войны, в том, что они, кто старше, кто моложе, остались там, но не о том же речь, что я их смог, но не сумел сберечь. Речь не о том, но все же, все же, все же…»
Вот эти записки.
Я родился в 1923 году в г. Омске. Жил еще в Свердловске и Новосибирске, а перед войной — в Калинине. Это потому, что отец был военным, танкистом, а мы с матерью за ним разъезжали по гарнизонам. Очень любил я отца, но в 1940 году он погиб в Финляндии. Мать горевала ужасно. Я тоже, но жизнь брала свое, нужно было заканчивать десятый класс.
Мы с матерью решили остаться в Калинине: отсюда уходил отец на финскую, да и полюбил он этот город…
Только успел я закончить десятилетку — началась война, но у меня все было решено: как и отец, я хотел стать танкистом и готовился поступить в военное училище. В тот же день я был в военкомате, меня там знали, хорошо ко мне относились, обещали вскоре направить в училище.
25 июня позвонил замвоенкома, попросил зайти. Я помчался в военкомат. Майор ждал меня, в кабинете находился еще один военный — майор Бочаров из штаба Западного фронта. Так он представился.
— Бойцов Игорь, — сказал Бочаров, — мы просмотрели личные дела призывников и решили остановиться на тебе. Направим тебя в школу, подучим, а потом забросим в тыл немцев. Подумай!
Я сказал:
— Хотел стать танкистом, готовился… Собирался в училище.
— Знаю, — сказал Бочаров, — но пойми: военный разведчик — это и танкист, и артиллерист, и летчик. Ценность военного разведчика иной раз превышает значение боевой деятельности полка или дивизии. Да что там!
Он махнул рукой. Для него все было непреложно. А для меня? Я согласился.
Два часа я гулял по городу. Предстоял разговор с мамой. Она очень переживала гибель отца, страдала, и, сколь ни странно, для меня ее переживания были психологической загадкой, которую я разрешил по-своему — не знаю, правильно ли…
В прежней жизни мама была очень хороша собой. Когда мне было 15—16 лет, а ей лет 35—36, отцу же около сорока, семейство у нас было не очень дружное. Я чувствовал, что отец ревнует мать, но, пристально и заинтересованно наблюдая за обоими, ничего конкретного сначала не видел. Однажды поздно вечером отец вернулся из части. Мать была у знакомых. Он попросил вместе с ним сходить за ней. Знакомых дома не оказалось, они сами были в гостях. Мы вернулись (отец всю дорогу нервничал, молчал), а мать уже была дома. Она готовила ужин, была весела, что-то громко распевала. Все объяснилось просто: она была у других знакомых.
Мы начали ужинать, отец был оживлен, смешно рассказывал о новом командире бригады, который раньше командовал кавалерийским полком, а танки не любил и даже боялся их: во время бригадных учений весь командный состав был в танках, а командир бригады верхом на коне.
Дня через два я вынул из почтового ящика газету, а из нее на пол упало письмо. Полагая, что пишут московские родичи, я разорвал конверт. В нем была маленькая записка:
«Безумно счастлив. Благодарю! Благодарю! С.»
Мне стало обидно за отца и за мать, содержание записочки показалось омерзительным.
Когда мать пришла домой, я передал ей записку и сказал, что случайно разорвал конверт.
Мать смутилась и покраснела.
— Ты прочел письмо?
— Да.
— Так вот… Это дурак писал. И все!
Началась финская война. Отец уехал и до своей гибели писал матери по-юношески восторженные письма. Я понял, что любящий счастлив едва ли не больше любимого. После смерти отца прислали его документы и наши письма. Мне было любопытно, что писала ему мать и, главное, как. Однажды в ее отсутствие я развернул пачку и прочитал несколько. Я был поражен, вдруг поняв, что отец и мать очень любили друг друга и были идеальной парой.
…27 июня я уходил в военкомат с вещами и упросил мать не провожать меня. Мы присели на дорогу. Я смотрел не отрываясь: ее лицо, постаревшее и похудевшее, было залито слезами. Я схватил сидор и бросился к дверям. За моей спиной рыдала мать.
Больше я ее не увидел. Мне пришлось еще до 16 октября — дня сдачи Калинина немцам — числа 13—14-го проезжать через город, но я знал, что мать уехала на восток. Поэтому я не прошел по своей улице и не зашел в свой дом.
…Вспомнилось ощущение причастности, озабоченности, мужества с налетом мальчишеской лихости — это сопутствовало всем нам, самым молодым, в первые месяцы войны. Может быть, у других, озабоченных разлукой, оставленной семьей, было иначе. Но у нас, мальчишек, было именно так. Здесь, думали мы, главная роль принадлежит нам по праву, она наша — эта роль.
Жили в угаре, не слишком вдумываясь в катастрофические сводки Совинформбюро. И все же я почувствовал тяжесть обрушившейся на нас войны, когда по радио слушал выступление Сталина 3 июля 1941 года. Через несколько дней нам, курсантам, уже показывали кинохронику с этим выступлением, и мои ощущения усилились. Впервые, наверное, Сталин так обратился к народу: «Братья и сестры! Друзья мои!»
…Разведывательно-диверсионная школа Западного фронта находилась в бывшей помещичьей усадьбе, в наше время здесь располагался небольшой дом отдыха.
Занятия шли в течение всего дня и вечера с перерывами на обед и отдых. Занимались небольшими группами под другими фамилиями. Их вместе с новыми именами и отчествами давали нам в отделе кадров при зачислении.
Преподаватели не пользовались педагогическими приемами, они просто знали специальность и отдавали нам свои знания.
Во многих угадывались люди незаурядные, с необычной судьбой, но профессия не предполагала душевных излияний, воспоминаний, общительности.
Незаметно подошло время завершающей стадии подготовки. Мы начали заниматься отработкой конкретного задания в тылу врага. Задания для меня и моих товарищей.
Все то время, что мы учились и практиковались, нас всячески изучали. В смысле соцпроисхождения, репрессированных или осевших за границей, оказавшихся на временно оккупированной территории родственников. Вызвали однажды в кадры и меня. Лейтенант холодно и равнодушно уточнил что-то о моем отце. Мне хотелось бросить ему в лицо что-то гневное, обидное, но я уже научился владеть собой.
В результате изучения особенностей характера кадры вместе с руководством школы определяли, какое задание можно дать курсанту.
Все это решалось по-разному: я должен был выполнять его втроем, с девушкой-одногодкой и парнем лет на пять старше.
Моих будущих товарищей мне не показывали.
И вот 30 ноября объявили, что занятий не будет и нужно идти на склад за новым обмундированием и суточным сухим пайком.
Там мне выдали новое военное обмундирование, теплое белье, сапоги, шапку и, главное — петлицы на шинель и на гимнастерку с четырьмя треугольниками: по окончании школы большинству присваивали звание старшины.
Откровенничать с соседями и товарищами запрещалось — конспирация. Тем более говорить о будущем, о задании. В нашей комнате четыре курсанта уже один раз сменились, все занимались в разных группах.
Потом был прощальный обед.
Стол был накрыт на шесть персон, а в маленькой комнате рядом меня ждали два моих товарища: я увидел могучего чернявого парня лет 23—25. Он назвался: «Борис Шаповалов». Я тоже представился своим легендированным именем: Константин Брянцев (случайно мне было дано имя отца). Девушка — Тамара Румянцева — была невысокой, щуплой, коротко подстриженной и очень подвижной. Ее светлые, мягкие волосы часто падали ей на глаза, а они были у нее плутоватыми и искрились смехом. И я понял причину: Тамара узнала меня, ведь в Калинине мы жили на соседних улицах и учились в одной школе.
У Бориса были сильные руки, легкая сутуловатость, присущая сильным людям, а глаза карие, спокойные, добродушные. Но вот губы… Очень тонкие и крепко сжатые. По званиям оказалось, что Борис — мл. лейтенант, Тамара — ст. сержант, я — старшина. Стало ясно, что командиром группы будет Борис.
Обед прошел быстро, по-военному. Начальник школы произнес тост, отметив хорошие качества каждого. Он был пожилой, усталый, говорили, что он старый чекист, знавший еще Дзержинского и Менжинского. Двое других были нашими преподавателями. Они кратко пожелали нам успешного выполнения задания, счастливого возвращения и встречи на Большой земле. С ответным словом выступил Борис. А закончил он обычной тогда фразой: «Смерть немецким оккупантам!» За столом Тамара поулыбалась, поиграла глазами, а потом спросила у начальника:
— А как быть, если я знаю действительное имя одного из состава группы?
— Кого?
— А вот… Константина Брянцева.
— Откуда и что вы знаете?
— Фамилию и имя. Мы в одной школе учились и жили на соседних улицах.
Что могло сделать начальство перед отправкой? Порекомендовали Тамаре забыть; я же ни фамилии, ни имени ее не знал: девчонки из младших классов нас не интересовали.
Потом расцеловались с начальством, сели в «виллис» и отправились в штаб фронта. Главное в отработке задания: легенды, маршруты и т. д. — должно было произойти там.
Нас должны были забросить в два приема юго-западнее Г. Сначала Шаповалова с рацией, следующей ночью — Тамару и меня. На мне было питание к рации, оружие, боеприпасы и продукты. Мы должны были двигаться скрытно, ночами, не вступая в контакты с местным населением. В местечке Ш. для нас была приготовлена квартира, там должна была поселиться Тамара с рацией. Мы же с Борисом должны были собирать информацию о немецких частях и соединениях, аэродромах, складах и штабах.
Нам объяснили, что самые ценные разведсведения мы сможем получить в районе мостов, желдорузлов, шоссейных дорог.
Сроки пребывания в тылу определялись в 5—6 месяцев. Были отработаны и намертво забиты в память пароли, адреса, легенды, документы, варианты, способы, методы…
…Мы провожали Бориса, он был молчалив и тонкие губы сжимал крепче обычного. Я к нему присматривался, так как сам едва-едва держал себя в руках от волнения и, может быть, страха. Но он выглядел хорошо. Мы расцеловались, потом рассмеялись: мне с Тамарой целоваться не полагалось — мы не улетали. Когда самолет скрылся в облаках, мы вернулись к себе, и Тамара зашла в мою комнату.
— Не хочется к девчонкам идти. Можно я у тебя посижу?
Она принесла кипятку, заварила чай, положила на стол треть оставшейся буханки. Потом скинула сапоги и забралась на шаповаловскую койку, подвернув ноги под себя.
— У тебя отец в армии?
— С 23 июня. А мать в Калинине.
— Ты почему сюда пошла?
— Как тебе сказать… Я поступила на курсы медсестер. Там меня и нашли. Предложили — я согласилась.
— Боишься завтрашнего дня?
— Боюсь! Мне кажется, что, если бы одной прыгать, как сегодня Борису, — я бы не смогла. Вдвоем легче!
Я взглянул на часы, 23.15 по московскому:
— А Борис уже прыгнул…
— Да… — тихо сказала Тамара, и мы надолго замолчали. Вдруг Тамара встрепенулась. — Костя! Нет, Игорь! Давай я тебя сегодня Игорем буду называть, а ты меня Ниной. Помнишь, что меня Ниной звали?
— Помню… — соврал я.
— Как ты думаешь, для чего я сказала, что знаю тебя?
— Созорничала, наверное.
— Нет, я хотела, чтобы тебя в армию отправили, из группы убрали.
— Зачем?
— Я не хотела с тобой. Мало ли что случится с нами, а ты видеть будешь. Не хотела я. А потом, твоей матери и гибели отца по горло хватит…
Она подвинулась ближе к столу.
— У тебя есть жена? Или девушка?
— Нет.
— А я осенью сорокового часто видела тебя с ребятами из класса. Девчонки с вами были. Я даже Люську твою знаю.
— С Люськой я еще до зимы рассорился. И ничего у меня с ней не было.
Тамара замолчала, потом улыбнулась:
— Мне хорошо с тобой. Всю жизнь бы так. Знаешь, сегодня удивительная ночь — кто знает, будет ли такая же… Пусть она будет нашей. — Она перегнулась, взяла меня за руку, притянула к себе: — Я тебя с осени сорокового люблю. Ну поцелуй же меня!
Я задохнулся. Все куда-то ушло: и война, и мама, и то, что меньше чем через сутки мы окажемся в тылу у немцев…
…А потом вдруг стало очень холодно. Мы сняли одеяла, завернулись, курили «Беломор» (здесь нам выдавали офицерский паек).
— Как-то там наши мамы? — сказала Тамара. Была середина декабря, и по радио передали, что наши войска освободили Калинин. — А твоя мама вернется в город?
— Думаю, что да. Я ее до сих пор разыскать не могу.
Тамара докурила папиросу, вышла в коридор и вернулась с охапкой сухих дров. Медленно и обстоятельно заложила их в печку, затопила, разгорающееся пламя высветило ее складную маленькую фигурку, обтянутую гимнастеркой и военной юбкой. Я с нежностью думал, что теперь это близкое и родное мне существо. И вдруг вспомнил, что завтра — в тыл врага.
Дрова в печке полыхали и гудели. Тамара разогнулась, поправила гимнастерку:
— Я хочу тебя попросить. Обещай, что исполнишь.
— Обещаю.
— Знаешь, поздно теперь об этом говорить, но я не могу быть разведчицей. Я должна была написать рапорт, но у меня смелости не хватило.
— Ну что ты?
— Я боюсь, боюсь, боюсь… Я не выдержу, если бить будут, если пытать… — она заплакала.
— Выдержишь, моя хорошая! Ты смелая и умная. И кто нас бить будет? Мы им не попадемся. Все будет хорошо.
— Пообещай, пообещай мне, — просила Тамара, — если попадем к немцам в руки — застрели меня!
Вот так, сперва счастливо и радостно, потом горько и страшно прошла ночь.
…Проснулись мы в десятом часу. Тамара была веселой и озорной, день пролетел, как час, к вечеру мы оделись, еще раз проверили снаряжение, полистали документы и справки, припомнили адреса и пароли — и в десять вечера были на аэродроме.
Уже в воздухе Тамара придвинулась ко мне и прокричала:
— Спасибо тебе, Костя, за все! Прошу, не забудь…
Я кивнул, мы погрузились в молчание — чего греха таить: страшно было…
Пилот открыл люк, подошел к Тамаре и прокричал:
— Сестренка, буду ждать возвращения. Найдешь меня: старший лейтенант Михаил Кожухов, запомни!
Тамара улыбнулась и пошла первой. Я прыгнул следом, и мне показалось, что я услышал крик: «Игорь!»
Меня охватил мрак, страх и холод. Потом удар и плавный спуск.
Гул самолета слышался очень далеко. Земля приближалась, я летел на что-то белое, огромное, и вот… поволокло по земле боком, парашют надувался и вырывался из рук, словно сильное живое существо. Усмирил я его, только застряв в невысоком густом кустарнике вместе с парашютом.
Ночь была безлунная, темная, но яркий белый снег давал возможность видеть на большом расстоянии.
Я зарыл парашют в кустах, вылез из чащобы, оказалось, что за кустами дорога, санный путь — довольно плотный, накатанный. Дальше был виден лес. И вдруг я услышал голос Тамары. Я отозвался и побежал, она как-то сразу возникла из снега, и я прижал ее к себе. Ну, слава богу, все в порядке… А она гладила мое лицо, сняв рукавицу с руки. Я засмеялся счастливо, вдруг показалось, что все будет хорошо, легко и не страшно.
Закопав и замаскировав короб с имуществом, мы наметили ориентиры и отправились в путь.
По нашим подсчетам, идти нужно было около часа. Дорога была свежая, хорошая, мороз небольшой, 10—12°. Настроение боевое: первый этап закончился успешно!
Было два часа, когда мы подошли к крайнему дому в деревне — рядом обрыв и река. Все сходится — он!
Я поставил пистолет на боевой взвод, спрятался за угол. Кругом была мертвая тишина. Тамара постучала в окошко, никто не ответил, она постучала еще. Послышалось какое-то движение.
— Кто там? Кого нелегкая… — послышался скрипучий старческий голос.
Тамара отозвалась:
— Я из Василевичей, Тамара Румянцева. От деда Мазая привет вам. — Это и был пароль: упоминание Василевичей и деда Мазая.
Защелкали запоры, и дверь отворилась. В сенях стоял щуплый, седой человек в рубашке и кальсонах, босиком. За ним улыбался Борис Шаповалов:
— А бабушка Агафья как? Жива? — Это был отзыв, и сказал его вместо старика Борис.
Старик так держал лампу, что хорошо освещалось лицо Бориса: широкое, улыбка тоже широкая и как будто спокойная.
— Проходьте, — старик посторонился. — А лучше б вам… — начал он, но Борис отворил дверь в избу и подтолкнул нас в горницу.
Я спросил:
— Что он сказать хотел?
— Да разве поймешь! Все время бубнит. Может быть, боится.
Он взял у старика лампу и поставил ее на стол.
— Ну, рассказывай! — набросились мы на Бориса.
— Да вроде бы нечего, — начал Борис. — Приземлился хорошо, рацию закопал. Пришел сюда только к утру — заблудился. — И начал рассказывать, но вдруг оборвал рассказ, вскочил с лавки, быстро вышел в кухню. Я заметил у него ссадину на правой скуле:
— Что это у тебя?
— Об куст, — донеслось из кухни. Он что-то быстро выговаривал старику, разобрать было трудно. Потом Борис выскочил в сени, но тут же вернулся.
— Ты что мечешься, Боря? — тихо, но почему-то невероятно внятно спросила Тамара. Глаза у нее были огромные, черные. Вместо обычной смешинки и лукавинки в них был какой-то трагический вопрос.
Вдруг старик заорал:
— Бягитя, люди добрые! Немцы!
Борис выхватил из кармана пистолет и выстрелил в старика. За окнами раздался топот, дверь растворилась настежь, ворвались три немецких офицера. Один из них по-русски крикнул:
— Живьем, только живьем!
Все трое устремились ко мне. Еще три солдата, ворвавшиеся в горницу, бросились к Тамаре.
— Костя! Держись! — Она выстрелила, уложив наповал солдата, но двое других ее мгновенно обезоружили. Задыхаясь от боли, она кричала: — Борис — предатель! Предатель, падла!
Опрокинув стол, я отскочил к кровати и выстрелил в Бориса, стоявшего у дверей. Он рухнул, вторым выстрелом я убил солдата, который выламывал Тамаре руку.
И здесь я почувствовал дикую боль, в глазах засверкало: один из офицеров с размаха ударил меня прикладом автомата в лицо. Я потерял сознание…
Когда очнулся, увидел рядом с собой трупы двух немецких солдат. Голова разламывалась от боли, кровь текла по лицу, во рту — кровавая каша. Странное состояние, будто бы я долго ничего не слышал, — все было выключено, но вот — включили! И я услышал голос Тамары:
— Я вам объясняю. Этих людей я не знаю. Я пришла из Василевичей, мне этот адрес дедушка дал, он знал хозяина.
Немецкий офицер возражал очень вежливо, на чистом русском языке:
— Не надо… Мы видели, как вы пришли в этот дом вместе с Брянцевым Константином, — он показал в мою сторону, — и назвали хозяину пароль. Старик Мазай, помните? Следите за моей мыслью, да? Когда же мы зашли в этот дом, вы вынули из кармана… Заметьте — из своего кармана — пистолет и убили солдата великой Германии! Так как же могло случиться, что в кармане лояльной миролюбивой девушки оказался пистолет и она из него стреляет в немецких солдат?
— Я напугалась! А пистолет я нашла на дороге! — горячилась Тамара.
— Хорошо! Допускаю! Вы испугались возможного насилия. У вас был пистолет, немецкий пистолет, который вы нашли. «Вальтер», номер 2. А в школе вы были «ворошиловский стрелок»?
— Да!
— Но почему же вы кричали: «Костя, берегись!» — или потом: «Борис предатель!» Я последний раз прошу вас подумать! Мы очень ценим вашу красоту и женственность, но у нас нет времени на сантименты. Простите! — Офицер сел на стул, достал портсигар и закурил.
Я увидел на ремне ближнего ко мне мертвого солдата тесак. На нашу «мертвую» группу никто не обращал внимания. Я подтянулся к немцу, выдернул тесак из ножен и бросился к немцам, к Тамаре. Она вскочила, я успел вонзить офицеру в спину тесак, упал и надолго потерял сознание.
Очнулся я на восьмой день. Я лежал в отдельной маленькой палате. Был яркий солнечный день. В окне голубело небо, и я почувствовал себя счастливым. И вдруг увидел на окне решетку. Ах вот оно что! И у меня все заболело: голова, лицо, грудь, руки. Я попробовал двинуть ногой, потом другой. То же руками — я увидел, что ладони обеих рук забинтованы. Потом я попытался глубоко дышать. Нет, не могу! Болит сердце! Я почувствовал, что лицо у меня забинтовано, а нижняя челюсть находится в какой-то коробке. Открыть рот я не мог. Оказалось: выбито пять зубов, сломана челюсть и два ребра, порезаны руки, пули же ничего жизненно важного не задели.
Пока я лежал и подсчитывал ущерб, вошла сестра.
— Жив, братишка? — спросила она. — Да не пытайся говорить! Тебе еще нельзя!
Потом пришел врач, русский. Вместе с Любой (так звали сестру) они долго перевязывали меня. Было больно, и я стонал. Хотелось есть.
Кашу я поел, а скорее заглотал, и выпил горячее какао. Потом мою челюсть вновь стали вставлять в лангет и перевязывать. Пока еще она шевелилась, я очень невнятно произнес: «Расскажи!» Люба кивнула:
— Ну, браток, Костя вроде тебя звать, натворил ты делов: шесть трупов в морг привезли. Немцы с тобой возятся, лечат… Ты тут важная персона: у тебя свой врач, сестра, охрана круглосуточная. Каждый день вечером приходит оберст, иногда заходит сюда — смотрит, и всегда Филипп Филиппович докладывает ему о твоем состоянии. Ты не удивляйся, я знаю немецкий…
Самое главное Люба сказала вечером:
— Ты не выдай меня, я слышала разговор двух гауптманов. Кто-то из вас прибыл сюда первым, а немцы его в тот же час поймали. Он все рассказал и согласился им помочь. Теперь тебе все ясно.
Но больше всего Люба уговаривала меня спать, набираться сил.
Состояние было странное, боли в лице, голове, в теле затухали, я засыпал. Через час просыпался, размышлял или слушал Любу, неудачно повернусь — больно. Потом боль успокоится — опять засну. И вдруг вижу: сидит в палате молодой, приятный на вид немецкий офицер. Улыбаясь, смотрит на меня. А рядом с ним — Люба.
И вот он заговорил — по-русски, сколь ни странно…
— Прекрасно! Мы уже смотрим, думаем, понимаем. Теперь, Константин Иванович, пора и на поправку. С вашим здоровьем — разве это трудно? — Он замолчал, а потом продолжал — уверенно и напористо: — Вы пока только слушайте, а потом на досуге подумайте над моими словами. Первое. Мне бы хотелось, чтобы вы совершенно не опасались за свою судьбу. Впредь вы будете иметь дело с цивилизованными, культурными людьми. Кроме того, как солдат и разведчик вы мужественно и героически выполнили свой долг и заслуживаете всяческого уважения. В том числе, естественно, и от нас. Поэтому по возможности отрешитесь от всего. Выздоравливайте, смотрите на свое будущее оптимистически. О нем мы поговорим позднее.
Немец замолчал и улыбчиво смотрел на меня. Он, офицер, отлично говорил по-русски. Я с завистью подумал, что, наверное, никогда не смогу так хорошо и правильно говорить: вечно путался в ударениях (мо́лодежи, мо́лодежь) и окончаниях. Вообще офицер был привлекателен, и это поразило меня: фашист, зверь, оккупант… Странным мне все это показалось…
А Люба на протяжении всего монолога офицера стояла чуть не по стойке «смирно» и улыбалась, но, несмотря на улыбку, она была необыкновенно серьезна и внимательно слушала немца.
Молчание длилось долго, но оно не было тягостным. Оно было каким-то необходимым, по делу: Люба «при исполнении», я — вынужденно, немец по-доброму наблюдал, размышлял, взвешивал. Потом он встал и сказал:
— Я прощаюсь с вами до завтра. Если у вас будет какая-либо просьба — передайте через Любу. Если вас будет кто-то беспокоить, адресуйтесь ко мне; Константин Иванович, прошу извинить, что не представился вам в начале беседы. Меня зовут Шарнгорст, Макс Шарнгорст, полковник. Засим — раскланиваюсь! — Он еще раз обворожительно улыбнулся и вышел.
Люба посмотрела на дверь, только что закрывшуюся за офицером, и принялась разглядывать меня, как будто видела впервые:
— Вот какие дела, Костя…
Она повернулась к столу и стала разводить в мензурке какую-то гадость. Потом дала ее мне выпить и вышла из комнаты.
От усталости и напряжения у меня болела и кружилась голова, но через минуту я сладко спал и проснулся только утром. И сразу понял: мне лучше, я на пути к выздоровлению.
Вспомнился вчерашний полковник Макс Шарнгорст. Почему он во мне заинтересован? Всей своей сущностью, всем своим воспитанием и тренировкой я был подготовлен к тому, чтобы не верить ни единому его слову, но Шарнгорст был симпатичен мне. Наваждение какое-то! Чтобы отвлечься, я попытался припомнить его внешность: невысокий, худощавый, аккуратный, в подогнанной форме, — все же главным в нем была какая-то улыбчивость и интеллигентность.
Я подумал, что в моем положении естественно поинтересоваться судьбой Шаповалова и Тамары. Посмотрим, что он ответит.
Потом я задумался о Борисе Шаповалове. Вот тебе и герой, у которого и грудь колоколом и кулаки пудовые.
Почему он так поступил? Из страха. Я исключал, что он готовился к переходу на сторону врага, ведь у него и шрам на щеке — били!
Неожиданно пришел Шарнгорст и уселся на стуле так, чтобы хорошо видеть мое лицо.
— Я догадываюсь, что Люба кое-что вам рассказала. По отношению к вам, военнопленному, я обязан был этому воспрепятствовать. Вы согласны со мной, Константин Иванович?
Я кивнул. Говорить было трудно, да и не хотелось.
— Отвечаю на ваши вопросы, — продолжал Шарнгорст. — Шаповалов приземлился недалеко от города, на попутной машине добрался до него, сделал заявление в гестапо, в допросе я участвовал лично. Меня интересуют молодые русские, меня интересуют разведчики, я очень хотел разобраться в их психологии, понять ее. Поведением Шаповалова управлял страх. Я подумал: как же этого не заметили готовившие его к работе в нашем тылу? Потом я пришел к выводу, что перейти на нашу сторону он решил за некоторое время до десантирования. Это помогло ему маскировать свой страх и держаться среди вас более или менее уверенно. Ведь он неплохо держался последнее время?
Я кивнул головой.
— Продолжаю, я знаю немного эту породу людей. Страх побудил Шаповалова стать предателем. Но, убежден, предательство совершают не только от страха. Вирус предательства находится в крови. Я представляю себе картину: десантирование у вас прошло успешно, Шаповалов никого не предал, вы все вместе дружно воюете с врагом. Но вдруг создается обстановка, чреватая для Шаповалова опасностью, или же она сулит ему какие-то особенные перспективы, — щелк, вирус срабатывает! Шаповалов уже функционирует в качестве предателя!
Вы пристрелили его как собаку. Я убежден, что вы почувствовали его предателем за миг до того, как Тамара крикнула: «Шаповалов предатель, падла!» Не так ли? Я уверен, что и у себя вы не испытывали к нему особой симпатии. Это потому, Константин Иванович, что морально-этические потенциалы у него и у вас имеют разные знаки, как в электричестве плюс и минус…
Он вас также недолюбливал.
Кстати, характеризуя вас и Тамару Румянцеву, он назвал ее фанатичкой, оголтелой, а вас интеллигентным пай-мальчиком, уверял, что вы расскажете все на первом же допросе.
О Тамаре Румянцевой. Она сейчас в комендатуре. Ее допросы — пустая формальность, так как все принадлежащие вам вещи нами найдены, а явки, пароли, задания — все это рассказал Шаповалов. Я слежу за судьбой Тамары, и у меня есть договоренность, что никаких негуманных приемов допроса в отношении ее применяться не будет. Ее судьба в будущем? Ближайшем, конечно? В течение месяца будет закончено следствие, и она будет направлена на работы. Здесь или в Германии, как решат. Вообще-то мы расстреливаем таких, но здесь случай особый… И последнее: радиоигру с использованием Тамары мы не ведем! Помешала досадная случайность. Отдыхайте, лечитесь, набирайтесь сил!
Шарнгорст улыбаясь распрощался и ушел. Не мог я не верить этому полковнику. «Но зачем он так, зачем…» — думал я. Передо мной всплывало лицо Шаповалова, его тонкие губы, он их то сжимал, то распускал в улыбке. А всегда внимательный, глубокий взгляд шаповаловских карих глаз? Этот взгляд казался мне доброжелательным, а теперь я думал, что он был настороженным, поэтому и губы не успевали растягиваться в добродушной улыбке.
И все-таки трудно было поверить, что еще в школе Шаповалов замыслил перейти на сторону врага.
В отношении Тамары, даже если бы этого и не сказал Шарнгорст, я был уверен: на такого человека можно положиться. Когда, в бесконечные больничные дни и ночи, я вспоминал о ней, меня мучила всегда одна и та же картина: кто-то из врагов грубо и цинично домогается ее физической близости. Делалось невероятно больно — и я старался переключить мысли на другое.
Думал я и о старике, убитом Шаповаловым. Кто он был, этот старик? Как вышла на него наша разведка? Может быть, участник гражданской войны, быть может, разведчик тех времен? Как разведчик, — а ведь я, может быть без достаточных оснований для этого, считал себя таковым, — я упрекал себя в том, что не понял предостерегающего поведения старика и влез вместе с Тамарой в мышеловку. С другой стороны, за спиной старика стоял Шаповалов. Он произнес отзыв к паролю — ну как мы могли ему не верить, командиру нашему?
Так и текли мои госпитальные дни и ночи. Мысли, размышления, Люба и ее разговоры, Шарнгорст и его разговоры — или ежедневно, или через день — и, главное, мысли о будущем: что делать?
Много сил отнимало лечение: перевязки, неприятные процедуры. Из-за перелома челюсти, разрыва лицевых мышц, отсутствия пяти зубов я, по сути дела, снова учился говорить. А потом, когда я уже ходил и поправлялся, Шарнгорст несколько раз возил меня в город к зубному врачу, и мне вставили великолепные стальные зубы.
Стоит упомянуть и еще об одном обстоятельстве: я влюбился в Любу и мучился тем, что у немцев страдает Тамара, хотя Любу я любил и ласкал — только в мечтах: отношения у нас были просто дружеские.
Через месяц Шарнгорст сказал, что Тамару перевели в какую-то рабочую команду на дорожное строительство. А еще через месяц, что она убежала. «Видимо, к партизанам», — спокойно добавил Шарнгорст.
Когда же я почти совсем поправился, мог ходить, сидеть, даже немного, хотя и косноязычно, разговаривать, Шарнгорст однажды во время завтрака сказал, что вечером хотел бы со мной поговорить. Я давно ждал такого разговора, бесконечно боялся его и вместе с тем совершенно не представлял себе его содержания.
Боялся потому, что создалась двусмысленность: Шарнгорст хорошо ко мне относился, следил за лечением. Может быть, думал я, даже помог Тамаре бежать к партизанам; поскольку я молчаливо принимал эти знаки внимания к себе, они меня также к чему-то обязывали; с другой стороны — если Шарнгорст ожидает каких-то ответных действий с моей стороны, то ведь они будут на пользу врагу и во вред моей стране. Вот в этом и заключался мой страх. И еще в том, что, когда я откажусь от какого-то предложения Шарнгорста (а я ждал его сегодня), сразу же изменятся те необыкновенно хорошие условия жизни, в которых я находился.
Люба, сноровистая, быстрая, все умеющая, забегала время от времени в мою комнату, с пониманием поглядывала на меня, но лишь однажды почему-то сказала:
— Весна скоро! Чуешь, как день прибавился? Да и ты уже здоровый!
Я стал размышлять, что могут означать ее слова, и понял, что настает время, когда следует думать о побеге.
Часов в семь, после ужина, пришел Шарнгорст. Он справился о здоровье, уселся на стуле в свободной позе и, ободряюще улыбнувшись, начал:
— Я хотел бы, Константин Иванович, задать вам несколько вопросов. Вы вольны отвечать на них или нет, но я просил бы ответить, так как военной тайны ваши ответы содержать не будут, а мне они важны. Я буду спрашивать вас мало, так как говорить вам тяжело. Потом буду говорить я.
Я кивнул.
— Итак, Константин Иванович, где вы родились, в какой семье, где учились, чем увлекались?
Я ответил, что родился в 1923 году в г. Омске в семье кадрового военного, танкиста, что отец погиб в 40-м в Финляндии, а я очень хотел пойти по стопам отца, стать военным.
Шарнгорст спросил, где сейчас моя мать и есть ли у меня еще родственники: я подумал, что и на этот вопрос я ответить могу.
— Мать в эвакуации, на востоке. Но где конкретно — не знаю. Есть еще родственники, дяди и тети, жили в Москве, но где сейчас — тоже не знаю.
Шарнгорст спросил:
— Константин Иванович. Это было ваше первое задание? Может быть, вы хотите об этом поговорить? Нет? Отлично! Мне вполне достаточно того, что сказал Шаповалов. — Немного помолчав, он продолжал: — Вот и все вопросы на сегодня. Теперь послушайте меня.
Я немец, и этим горжусь. Я мечтаю о великой, независимой, могущественной Германии. В моей мировоззренческой концепции нет места для коммунистической идеологии, я считаю ее агрессивной, поэтому я не принимаю коммунистической России.
Поэтому я в качестве офицера абвера воюю с Россией и буду воевать до тех пор, пока строй, я имею в виду государственный строй России, не изменится на демократический.
Я прервал Шарнгорста и спросил:
— А как, господин Шарнгорст, обстоит дело с демократией в Германии? Кроме того, демократический строй — это такой строй, который функционирует в интересах народа, большинства. В моей стране такое положение вещей. Разве вам это не было известно?
— Ценю ваш юмор, Константин Иванович. Но ведь и в Германии весь народ, подавляющее его большинство идет за фюрером. Этим мы ничего не докажем друг другу и мало что объясним… Скажу просто: победа над Россией, свержение коммунистического режима в России неминуемо приведет к тому, что и в Германии восстановятся демократические порядки. У меня есть догадка: нацизм в Германии возник как ответная акция на возникновение российского коммунизма… Выводы делайте сами…
Честно говоря, я растерялся. Я был убежден в том, что наш, советский, строй — самый прогрессивный, самый справедливый, самый лучший. И я попытался — очень сбивчиво (ведь не привычен я был к полемике такого рода) — доказать, что победа будет за нами, что у нас лучше всех, и о чем он вообще говорит? Шарнгорст рассмеялся. Не обидно, правда, а как-то весело, заразительно, так что и я заулыбался. И тут же подумал: а чего он, собственно, хочет? И, словно отвечая, он сказал:
— Константин Иванович, давайте на сегодня закончим, я высказал вам свою точку зрения. Полагаю, что дня за два-три — а я буду в отлучке — вы ее разберете. И наша следующая беседа будет гораздо плодотворней. И последнее: никакой диктатуры рабочего класса у вас нет, а есть диктатура Сталина и верхушки, приближенной к нему, а страна ваша покрыта лагерями, и в них медленно уничтожаются противники Сталина. Кстати, вспомните, нет ли среди ваших близких, ваших родственников или знакомых так называемых «врагов народа»? Я не настаиваю, можете не отвечать! И вот потому, что трудно сыскать в России семью, не пострадавшую от диктатуры Сталина, многие русские, украинцы, кавказцы идут к нам, — заметьте, не только военнопленные, — чтобы вместе воевать против Сталина. Так что не так уж нереально выглядит то, что я вам только что рассказал. Подумайте! И до встречи… — Шарнгорст распрощался и ушел.
На душе у меня было муторно, он всколыхнул старые недоуменные вопросы о «врагах народа», о непонятных перемещениях, арестах военных, об этом иногда говорил с матерью отец в 1938 году. Это были вопросы, на которые я ответить не мог. Вместе с тем я был убежден, что страна моя самая свободная, самая справедливая, самая, самая… ну, в общем, любимая!
Размышляя обо всем этом, я укрепился в мысли о побеге и решил не откладывать это. Шел февраль, приближался День Красной Армии, но чувствовал я себя все еще неважно и понимал, что раньше чем через месяц бежать не смогу. Но я почему-то был уверен, что Шарнгорст не выгонит меня из госпиталя.
Я решил ввести Шарнгорста в заблуждение. Мое действительное отношение к его рассуждениям должно остаться для него неведомым.
Потом я стал думать о Любе. Сможет ли она помочь мне? Бежать со мною? Я прокручивал варианты, и все эти мои размышления и мечты окрашивались в розовый цвет в связи с моим отношением к Любе. То смотрела она на меня так же задумчиво и вопросительно, как в тот первый день, когда я пришел в сознание. То случайно касалась меня, приводя в трепет.
Меня теперь не мучила совесть из-за Тамары: она была у своих, ей было хорошо. Да и свидимся ли мы когда-нибудь…
Прошло три дня. Прибыл Шарнгорст и через Любу известил, что вечером будет в госпитале. Я спросил у Любы, как он сообщил ей об этом. Почему-то мне показалось странным, что сообщила об этом Люба, а не Филипп Филиппович. Но Люба, ни минуты не задумавшись, ответила:
— Да вот записка. Она Филиппу Филипповичу, а он после обхода почувствовал себя больным и ушел.
Все ясно! Зря подозревал! Кстати, нужно объяснить, почему я не мог в планах о побеге рассчитывать на Филиппа Филипповича. Он был неплохой, добрый человек и хорошо ко мне относился, но он боялся немцев. Я замечал, что, когда входил охранник, он менялся в лице. И вот настал вечер и пришел Шарнгорст. Я ожидал, что будет какой-то конкретный разговор, но Шарнгорст спросил, как я себя чувствую, и вздохнул:
— Мне удалось одну ночь провести дома, в Берлине. Я устал и решил устроить себе полноценный отдых. Знаете, чем я занимался до двух часов ночи?
Я вопросительно посмотрел на него.
— Слушал пластинки с шаляпинскими записями. У него удивительный голос, что можно сравнить с голосом Шаляпина. Вы согласны?
…Весь вечер мы говорили о русских певцах. Чертовщина какая-то! Я всю ночь не спал: думал. Охрана связана с Шарнгорстом или нет? Почему я окружен таким вниманием и меня так хорошо лечат? Что Шарнгорсту нужно? Есть ли возможность бежать? Где спрятаться в случае удачи?
Я пришел к выводам, что охрана безусловно подчинена Шарнгорсту. Он во мне заинтересован, этим объясняется хороший уход за мной. В чем же его интерес? Завербовать и использовать в интересах абвера?
Для того чтобы бежать, обязательно нужна помощь.
Постоянные размышления о побеге так возбудили меня, что я чуть не дрожал, представляя возможные перипетии. Характерно, что ночью, в особенности под утро, мне казалось, что побег кончится неудачно, и я уже ощущал побои. Днем, наоборот, мне представлялось, что все окончится благополучно. И даже если я снова попадаю в плен днем, побои не столь страшны.
Через день после разговора о певцах Шарнгорст раскрыл причину своей заинтересованности во мне.
— Константин Иванович, у нас существует проект создания русского национального правительства, мы предполагаем сформировать его из наиболее уважаемых и талантливых граждан СССР, в состав его войдут и украинцы, и белорусы, и кавказцы — все, кто теперь находится на нашей стороне. Предусматривается также создание 300 000—500 000 освободительной армии, направленной на свержение коммунистического ига. Естественно, что русское национальное правительство будет теснейшим образом связано союзническими договорными отношениями с Германией.
Шарнгорст надолго замолчал. Он задумчиво курил, рассматривая ногти на руках, я же осмысливал его проект. Я никогда не думал о таких вещах и не слыхал ничего подобного. Однако на оккупированной территории, безусловно, есть всякие люди, недовольные советской властью, обиженные ею, напуганные немцами и т. д. Из таких и миллионную армию навербовать можно. Что касается «русского национального правительства»? Ну, обычное марионеточное! Такие случаи в истории бывали!
Во мне заговорил разведчик.
Раз Шарнгорст раскрывает свои планы, значит, какую-то роль в них он предназначил и мне. А если так, то не умнее ли будет отказаться от побега, согласиться с предложением Шарнгорста, если оно последует, а затем собирать для нашей разведки информацию и искать связь, настойчиво искать связь с нашими. Где-то затеплилась мысль, что без побега проще, лучше: и не провалюсь, и бить не будут. (И тут же мыслишка: боишься, парень, и оттого оправдания ищешь.)
— Простите, господин Шарнгорст, я не верю в эту вашу армию. Правительство, конечно, создать можно — 30—50 подонков, эмигрантов подтянуть… Но армию?
— Как знать, Константин Иванович, — Шарнгорст слегка улыбнулся, — как знать… Родственники сталинских жертв, да и сами эти жертвы, чудом уцелевшие, пойдут и уже идут в нашу армию, чтобы с оружием в руках воевать против Сталина. В Орловской области осенью прошлого года сформирована добровольческая бригада Каминского. На Украине — дивизия «Галиция». Это факты!
Я хотел возразить, но Шарнгорст прервал:
— Факты говорят о том, что со сталинской Россией мы будем бороться плечом к плечу с русскими. Подумайте об этом!
— Не хочу и не буду! — Я «завелся» от этих шарнгорстовских «фактов» и совсем забыл о том, что я разведчик и должен быть сдержанным, но дать себя уговорить и «завербовать». И тут же я подумал, что так даже лучше, естественнее. Поддаваться следует постепенно, понемногу. Чуть менее горячо я продолжал: — Я не верю, что русские будут воевать против русских.
— Вы не поняли. Это Германия воюет с СССР, а наиболее активная часть населения СССР поддерживает нас. Не за горами тот час, когда в советских воинских частях начнутся бунты. Главное, чтобы заговорило в полный голос и на весь мир русское национальное правительство! Над этим мы сейчас и работаем!
Шарнгорст даже возбудился, это удивило меня.
— Ну а чем я могу помочь? Воевать на вашей стороне я не стану, а в правительство еще молод, — попытался я пошутить.
Шутки он не принял.
— Я хочу сделать вам деловое предложение. Постараюсь быть кратким. Вы закончили фронтовую разведывательно-диверсионную школу. Предполагаю, что уровень вашей подготовки невысок. Но я разобрался в ваших личных качествах и считаю вас незаурядным человеком, умным и мужественным. Не смущайтесь, вы не женщина, это трезвая оценка ваших данных. Мне нужен именно такой человек, как вы. Так вот: после выздоровления, месяца через полтора-два я направлю вас в одну из разведывательных школ абвера. Там вы пройдете 6—8-месячную индивидуальную подготовку по разработанному мною плану. Не знаю, будет ли к этому времени существовать русское национальное правительство, но даже если и не будет, то будет русский комитет или другой подобный орган, объединяющий усилия русских, найдется работа и для вас. Я не настаиваю на немедленном ответе. Скажем, через неделю? Альтернативой может быть только одно: после выздоровления вас направят в лагерь военнопленных. — Шарнгорст любезно распрощался со мной и ушел.
Я был подавлен. Школа абвера… Ни с кем из наших связаться мне не удастся. Но, может быть, позже. Ведь есть же у меня в памяти адреса для связи и даже один «почтовый ящик». Стоп! А что, если согласиться и еще до отъезда в школу договориться с Любой о том, что она даст сигнал обо мне в «почтовый ящик»? Н-да… а что я, собственно, знаю о Любе? Владеет немецким, служит немцам… Что же делать, как поступить?..
После беседы с Шарнгорстом у меня возникло чувство вины, стыда, как будто я стал единомышленником и соучастником немцев. И я понял: побег — это я. Мой риск, мое умение и мужество. В этом случае я никого не предаю. Согласись же я на предложение Шарнгорста — и я испачкался, замаран…
Я подумал об отце и попытался представить, как бы он вел себя в моем положении. И я понял, что отец никогда бы не пошел на сотрудничество, пусть даже внешнее. Но ведь он был танкистом, а я разведчик, и мне представляется возможность «внедриться» в их формирования, разобраться в идеях определенной части немецкого офицерства, собрать данные о разведшколе абвера. Вроде бы так, и все же, и все же… Я не имею права выбирать себе путь. Я солдат в плену, у меня может быть только одна цель — побег! Любая инициатива недопустима, ведь я могу помешать какой-то нашей операции и даже обречь на гибель своего товарища, действующего по плану командования, но вопреки мне. И я окончательно решился на побег.
День, когда я решил совершить побег, был День Красной Армии, наш семейный праздник, 23 февраля 1942 года, — я увидел в этом некое «знамение» и предсказание успеха. Сколько помнил я себя, у нас в семье День Красной Армии был самым великим праздником, наряду с днями рождения, моим, папиным и мамы, Новым годом, 1 Мая и 7 Ноября, которые по значению были чуть-чуть меньше. Отец в этот день приходил со службы рано. Мать с вечера варила студень, ставила тесто на пироги. Я приходил из школы, помогал матери раздвигать стол, приставлять к нему ножную швейную машину, чтобы был он чуть больше, приносил от соседей венские стулья и табуретки. Хрен к студню, всегда крепкий, злой, но вызывавший восхищение гостей, тоже был на моей совести, и натирал я его за несколько дней до праздника.
И еще, конечно, вершина маминого кулинарного искусства — гусь с яблоками! Румяный, почти коричневый, ароматный и дьявольски аппетитный гусь! А к нему еще мама запекала в масле румяную, шипящую и невероятно вкусную картошку.
Приходит отец, три-четыре его близких друга — тоже командиры-танкисты, с ними жены, народ очень своеобразный, это была совершенно особая порода женщин-патриоток, гордящихся тем, что на их долю выпала нелегкая участь, умеющих весело и мужественно переносить тяготы военного быта.
Не с нуля начинались разные движения, например хетагуровок, не затихали работы разных женсоветов, — все это шло от большой веры в лучшее будущее и в то, что всем им выпала нелегкая, но самая почетная роль — роль защитников Родины!
Такой же была и моя мать.
За столом всегда было шумно и весело: пили водку, много ели, потом пели хором русские народные песни, «Каховку», «Там вдали, за рекой», «Железняка»… Часам к 11 мать подавала чай, сладкие пироги и ватрушки, образовывалось два клуба: мужской и женский. Начинались серьезные беседы. Я, конечно, примыкал к мужскому клубу и впитывал все, что было для меня таким дорогим. И я до сих пор с восторгом вспоминаю тогдашние петлицы на коверкотовых гимнастерках со «шпалами» и «кубарями», кожаные пахучие ремни и портупеи с тренчиками и бронзовыми колечками, кобуры и все остальное, такое родное, близкое, знакомое. Говорили об Испании, о подвигах наших танкистов, служивших там инструкторами, о Халхин-Голе, об озере Хасан. У отца за Халхин-Гол был орден Красного Знамени. Однажды на какой-то наш праздник пришел находившийся тогда в Калинине Герой Советского Союза Поль Арман, легендарный в среде танкистов человек, сражавшийся в Испании. Мать хлопотала вокруг стола, а Поль обнял меня за плечи и, улыбнувшись, стал расспрашивать о том, как я учусь, кем хочу стать. Я отвечал, он улыбался, а я думал: «Ведь совсем обычный человек этот Поль! Ну что же он там, в Испании, сделал, если дали ему Героя! Как стать таким же?»
Поль, будто угадав мои мысли, неожиданно сказал:
— Все очень просто, Игорь. Нужно всегда делать свое дело хорошо. А потом немножко лучше! В этом весь секрет!
В тот раз не было женского клуба. Поль рассказывал об Испании, а я и слушал его и представлял эти благословенные места с такими звучными названиями: Севилья, Гренада, Гвадалахара, Каса дель Кампо, Картахена.
Мне запомнился один рассказ Поля. Он говорил о храбрости испанцев, но отметил, что они часто бывали недисциплинированными. Поль проводил какую-то большую танковую операцию. Настоящие кадровые танкисты в то время бредили масштабными танковыми боями. Так вот, один из подчиненных ему командиров, испанец, отступил от поставленной задачи, не вовремя вступил в бой, проявил героизм, но погубил операцию.
…Я вспомнил об этом в госпитале города Г., и это было последним доводом в пользу побега.
На следующее утро я написал на клочке бумаги:
«Любаша, мне нужно поговорить с тобой. Можно ли здесь?»
Она прочла, улыбнулась и сказала:
— Конечно. Но только так, чтобы ни за дверью, ни за окном тебя не слышали. Не кричи!
— Ты уверена, что здесь ничего нет?
— Да. Я за тебя подписку дала, и меня каждый день один из помощников Шарнгорста спрашивает: как ты себя чувствуешь, что делаешь, что говоришь?
— Ну и ты?
— Рассказываю… — Люба помолчала. — Говори, что задумал. И не бойся!
Я как в омут бросился:
— Люба, бежать надо. Шарнгорст хочет направить меня в разведшколу абвера. Потом не отвертишься и не отмоешься. Что скажешь?
— Бежать можно. А как — подумаем! Потерпи, говори со мной поменьше, а с Шарнгорстом не ссорься, хитри!
…Наши ежедневные беседы с Шарнгорстом продолжались.
Как-то он завел «исторический» разговор — о взаимном тяготении двух народов, немцев и русских. Он говорил о том, что еще со времен Ивана Грозного немцы начали «тихую колонизацию» России. При Петре этот процесс усилился, оставаясь затем примерно на одном уровне до революции. Шарнгорст подчеркнул, что в начале века Россия встала на капиталистический путь развития и бурно развивалась.
Он был убежден, что все это было достигнуто благодаря примеру и влиянию немцев, этих великолепных учителей, благодаря тому, что они, цивилизованная нация, так много сделали для воспитания «русских хамов». Нет, он так не назвал русских! Он был воспитан и тактичен. Но, пожалуй, впервые я почувствовал, что именно так он и думает. Меня охватила ярость, я не удержался и, прервав Шарнгорста, сказал:
— Мне трудно спорить с вами. Я ведь, по сути, вчерашний школьник. Однако думаю, что у России достаточно славная история, иногда даже вопреки немецкому влиянию.
— Да что вы, конечно! — рассыпался Шарнгорст.
Через неделю Шарнгорст сидел вечером в моей палате и, слегка опершись рукой о стол, легонечко постукивал пальцами:
— Мы договорились с вами, Константин Иванович… Итак?
— Начистоту, господин Шарнгорст, — ответил я. — Я не уверен, что вы победите, я не разделяю ваших мыслей об «освободительной» борьбе против Сталина, о новом русском национальном правительстве. Для чего же я вам нужен в таком случае?
Шарнгорст вновь начал нудно рассказывать о грядущей победе германского оружия, об освободительной армии России, о российском национальном правительстве. Бред собачий! Потом, перестав стучать пальцами по столу, он сказал:
— Константин Иванович, вы военнопленный. Это — ваше несчастье! И вот появляюсь я и делаю вам предложения, а они, во-первых, сохраняют вам жизнь, во-вторых, избавляют от унизительного положения военнопленного, в-третьих, дают возможность оглядеться и понять многое, чего вы в настоящее время еще просто не понимаете. А вы? — И он замолчал, вновь застучав пальцами по столу.
Пора было соглашаться, а то можно переиграть!
И я сказал, что его доводы убедили меня.
Шарнгорст с трудом сдерживал распиравшую его радость. Он отечески улыбнулся и сказал, что был уверен в моей разумности и что «большевистская шелуха», несомненно, слетит с меня. После же того как я подпишу необходимые документы, будет ликвидирована охрана и я буду поставлен на довольствие абвера. Через полчаса пришел молодой офицер и принес бумагу, какие-то обязательства и подписки. Я написал автобиографию в соответствии с легендой, рапорт на имя полковника Шарнгорста, начальника центра абвера при армейской группировке с просьбой зачислить меня в соответствующую школу абвера по его усмотрению. В обязательствах и подписках я клялся служить верой и правдой великой Германии, свято хранить военные тайны, а также имущество и снаряжение, которое будет мне передаваться для использования.
После всех этих формальностей Шарнгорст достал бутылку французского коньяку и позвал Любу. Ее он попросил сходить на кухню: там ей должны были что-то передать.
Люба, взглянула на меня, подмигнула и выбежала из комнаты.
Вернулась она минут через двадцать с подносом: тут были шпроты и сардины, какая-то необыкновенно вкусная, чуть соленая рыба, таявшая во рту, и многое другое, аппетитное и давно позабытое…
Шарнгорст пригласил Любу, она была у нас единственной дамой, и начался пир.
Шарнгорст вел себя как школьник. Нес какую-то ахинею, стал рассуждать о том, что слова «пруссак» и «русак» имеют один корень и совсем не исключается, что происходим мы от этого корня. Просто одна, наиболее активная часть ушла на запад, успешно там развивалась и превратилась в Пруссию. Другая, более отсталая, осела в степях и лесах, попала под иго монголов и татар, в связи с чем была отброшена на несколько столетий назад. Но германцы помогли, и вот теперь Россия на пороге великих событий. И в этих событиях он, Шарнгорст, да и я тоже должны сыграть свою историческую и конечно же прогрессивную роль. И только мне было не весело. Все-таки завербовали, а как дальше получится, удастся ли побег, неизвестно! А как отмываться от грязи, в которую окунул Шарнгорст?
Вдруг Шарнгорст сказал:
— Я понимаю ваше состояние, Константин Иванович. Вам надо привыкнуть к своему новому положению, все обдумать, с чем-то смириться! Не буду мешать, через день-два увидимся!
Наутро мне принесли немецкое обмундирование, теплое шерстяное белье, крепкие новые ботинки. Охранников от окна и от двери убрали, а Филипп Филиппович разрешил гулять в госпитальном саду.
Я гулял по саду и мрачнел, когда попадались немцы, встречался глазами с Любой, которая с удивлением, будто на чудаковатого незнакомца, смотрела на меня, а я краснел, вспоминая о подписках и обязательствах, которые дал Шарнгорсту.
Ну почему я такой несчастный? Почему мои сверстники и товарищи нормально воюют, погибают или лечат раны? Меня же угораздило! И что из того, что в плен попал, находясь без сознания. Ведь как писали и учили нас: живым не сдаваться, биться до последнего патрона, потом штыком, потом саперной лопатой. Я вспомнил бой, мой бой, и подумал, что тогда совсем не трудно было застрелиться. Но почему-то я не сделал этого. Да потому, что такой выстрел был бы трусостью. Сдаться в плен в безвыходном положении, чтобы отдышаться и начать борьбу вновь, — нет в этом позора! К такому выводу пришел я, сгорая от стыда в новом своем качестве — агента абвера.
Нет, невозможно было терпеть такое! Я дал себе слово, что отомщу. Но с побегом, глядя на вещи здраво, спешить не следовало: чувствовал я себя все еще плохо, только начал набираться сил. И я подумал, что придется, видимо, потерпеть еще месяц и только потом бежать. В апреле это уже можно было сделать реально.
В этот день у нас был серьезный разговор с Любой. Она разыскала родственницу в деревне, та долгие годы дружила с ответственным работником обкома. Ей Люба рассказала обо мне. Через несколько дней родственница сказала, что готова переправить меня к партизанам.
Мы договорились, что побег состоится в Любин выходной день, чтобы она могла ждать меня дома. У Любы я должен был переодеться и вместе с ней перебраться к родственнице, в пригород. Мне казалось, что если я туда доберусь, — уже ничего не страшно!
Однако в какое время и как выйти из госпиталя? Охрана работала безукоризненно. Была одна проходная, через которую без предъявления документов проходили офицеры. Солдаты хозвзвода были известны охране, а раненые солдаты выходили только по увольнительным. Пройти через проходную мне без сопровождающего было невозможно. По периметру госпиталя шла высокая железная ограда, три стороны ее просматривались со сторожевых вышек. Контроль осуществлялся еще и подвижными постами, которые держали под наблюдением четвертую сторону. К этой четвертой примыкали хозяйственная постройка и хоздвор, и меня все время тянуло именно к этой стороне. Казалось, что она сулит успех.
Часами разгуливая по саду и ломая голову над тем, как убежать незамеченным, я увидел, как в хозяйственной стороне ограды открылись ворота и в них заехал автофургон с хлебом. Он остановился у продсклада, находящегося неподалеку от ворот, и солдаты охраны начали таскать лотки с хлебом. Вахтер курил с шофером, на ворота никто не смотрел, причем если, выйдя за ворота, сделать три шага влево, попадешь в «мертвую зону», которая не просматривается.
Дней через десять Люба подтвердила все мои наблюдения. Я уже чувствовал себя «при деле», стал более оживленным, что не могло не сказаться на моем здоровье, я стал быстро поправляться. Это не укрылось от внимательного взгляда Шарнгорста. Он поглядывал на меня как-то недоверчиво, а однажды спросил, чем вызвана моя оживленность. Я сказал, что положение мое было до определенного дня, до 23 февраля, непонятным. Сейчас оно ясно, а для меня уже одно это — благо!
Шарнгорст помолчал, как бы вдумываясь, а потом кивнул: верно!
После «вербовки» Шарнгорст изменился: был озабочен, сдержан, похудел. Видеться мы стали реже, дней на 10 он уезжал в Берлин.
После его возвращения у нас состоялась беседа о русских басах. Шарнгорст рассказывал о Максиме Михайлове, о редкой мощи его голоса, выдающейся музыкальности.
После этой беседы я понял, что Шарнгорст ко мне не переменился: сколь ни умен человек, шаблон сильнее самого большого ума. Я продолжал лежать в отдельной палате, и еду мне приносила Люба или подменявшая ее медсестра Зоя. Я понимал, что Шарнгорст хотел избежать моих контактов с немцами, а вернее, максимально ограничить их.
Зоя охотно подменяла Любу, и как-то непонятно для меня между нами возникла странная доверительность. Инициатива принадлежала Зое.
Держалась она высокомерно, ходила прямо, откинув голову и поджав губы. Издали напоминала красавицу со старорежимной фотографии, ближе становились заметны бесцветные, белесые ресницы, сухая, шелушащаяся кожа на лбу и подбородке, какая-то дряблость у глаз, морщины на лбу. Когда она наклонялась надо мной, под кожей лица явственно виднелась сеточка сосудов, а в нос ударял какой-то резкий запах, втирания, что ли: перезревшая девушка под тридцать.
Наверное, поэтому я заговорил с ней дружески, а она как-то сразу откликнулась и стала — на второй, наверное, день — делиться со мной своими неприятностями. Оказалось, что у нее мать-инвалид. До войны мать шила дома, подрабатывала, а сейчас изредка лишь перешивает, обеднел народ. Со всем была проблема: питание, дрова, иногда даже вода.
Но главной темой в разговорах Зои были рассказы о приставаниях к ней немецких офицеров, и врачей и раненых, и как она отшила того и этого и что при этом сказала.
Создалось странное положение: мир был поделен надвое войной, а потом он был разделен на две части еще раз — одну составляли мужчины, пристающие к Зое, а другую она сама и где-то сбоку, в качестве сочувствующего и непристающего, — я.
Все так и шло: два, редко три раза в неделю Любу подменяла Зоя. В дни своих дежурств она бывала в моей палате значительно чаще Любы, что-то делала, больше говорила. На первый взгляд могло показаться, что Зоя заботливей Любы. Но я чувствовал, что это не так: самое простое — Любе я доверился во всем, моя жизнь была в ее руках, Зое я бы никогда в жизни не смог рассказать о предстоящем побеге. Что-то неискреннее было в ее поведении, хотя рассказывала она о себе даже с лишними подробностями. Однажды зашла ко мне улыбающаяся и возбужденная: с ней познакомился раненый фельдфебель, Курт Велинг, который хорошо говорил по-русски. Так вот, Курт Велинг узнал откуда-то обо мне и очень просил Зою познакомить его со мной.
— Как ты на это смотришь?
— Скажи Велингу, если Шарнгорст не пугает его — пусть приходит.
Пришел! Часа не прошло после этого разговора — пришел! Молодой, лет 25, интеллигентного вида немец. Студент филологии, как он отрекомендовался, Курт Велинг объяснил, что изучал в университете русский язык и очень хочет попрактиковаться в нем.
Курт осколками мины был ранен в обе ноги где-то под Наро-Фоминском.
Он напоминал бравого солдата Швейка, как мы его себе представляли по книжным иллюстрациям. Была в нем странность: он что-то говорил четко и убедительно, а потом вдруг начинал хмыкать, улыбаться, подмаргивать, как бы перечеркивая этим всю предшествовавшую серьезность.
Во время первой же беседы Велинг сказал мне, что слышал о моем «храбром поведении» (так он выразился) «при аресте». Он пояснил, что в университете занимался также психологией и поэтому его чрезвычайно интересует такого сорта «храбрость». Он сказал: «Не в бою, на глазах у всех и у начальства, а один на один со смертью, когда никто не подтвердит, как мужественно ты вел себя, и даже все может быть потом представлено наоборот».
Я промолчал, и Велинг больше к этой теме не возвращался.
Для меня с самого начала все стало ясно: Велинг появился, чтобы «изучать» меня и следить за моим поведением. Раз только мелькнула у меня мысль, что Велинг не из шарнгорстовского «хозяйства», а из какого-то другого немецкого органа, мало ли их было! Но я тут же отбросил эту мысль. Не мог Шарнгорст, отдавший мне столько сил и времени, позволить еще кому-то заниматься мной! Нет, это Шарнгорст действует в строгом соответствии с инструкцией и «изучает» меня еще и с помощью агента абвера. Шаблон, инструкция были сильнее умного Шарнгорста! А я, несмотря на молодость и неопытность, сразу же догадался, как должен себя вести: ни в коем случае не отталкивать от себя Курта Велинга, показать, что доверяю ему и, кроме того, его общество мне интересно и даже приятно.
Мне стала ясна и роль Зои. Она, безусловно, тоже работала на Шарнгорста. Кстати, выяснилось, что Зоя находится с Куртом Велингом в близких отношениях. Я догадался об этом, заметив, как смотрит Зоя на Велинга. Не только любовь видна была в этом взгляде, но вместе с тем и какое-то преклонение, и желание угадать его волю, и в то же время какая-то снисходительность, как к ребенку или человеку, знающему о жизни значительно меньше. Когда я понял все это, прояснились и хмыканья, и подмигивания Велинга, а также его откровенно повелительный и даже какой-то капризный тон в разговоре с Зоей. Раньше у меня по отношению к Зое было какое-то жалостливое чувство, — как к стареющей, обездоленной девушке. Когда же я понял, я возмутился, выругался в душе и обозвал Зою «дешевкой» и «немецкой подстилкой». Через несколько дней тесного общения Зоя не скрывала от меня своей близости с Куртом.
Так мы и жили, подсматривая друг за другом…
Однажды я встретил Любу в саду. Мы немного погуляли, я рассказал подробности моих отношений с Куртом Велингом и Зоей.
— Что ты обо всем этом думаешь? — спросил я.
— А что же тут думать, — ответила Люба, — все ясно! Ты-то понимаешь, как тебе важно «подружиться» с Велингом.
— Понимаю. Мы беседуем с ним, гуляем. Он упражняется в русском языке, но скажи мне, Люба, как тебе удалось остаться человеком? Не поверю, что к тебе не лезли эти рожи!
— Куда не лезли? В душу или в постель? — грубо спросила Люба.
Я молчал. Она тоже помолчала, а потом сказала:
— Все, Костя, от человека зависит. Много я за эти месяцы немецкого зверства и хамства насмотрелась. Ты ведь здесь ничего не видишь, Шарнгорст тебя опекает. А вот походи по городу! Так вот невеста я. И жениха люблю! Потому и поставила себя так, что все эти кобели немецкие отлетают. Но, конечно, как откажешь Шарнгорсту в беседе, когда разговор идет о том, как ты чувствуешь себя, о чем говоришь, думаешь. Ладно! — вдруг оживилась Люба. — Давай поговорим о деле. Через десять дней нужно бежать…
Люба объяснила, что через две недели сменят взвод охраны: нынешние несут службу халатно — им светит передовая. Новенькие же будут проявлять рвение, им надо выслужиться. Вот до этой смены, до 20 апреля, нужно совершить побег.
Остановились на 18-м, субботе: день хороший, так как многие из охраны готовились к воскресенью, собирались в увольнение и мысли их были заняты другим. Оставалось 12 дней…
Я сейчас вспоминаю эти бессонные дни. Меня будто лихорадка мучила, и даже «мой врач» Филипп Филиппович стал удивляться, что я стал себя вроде бы хуже чувствовать. Ухудшение и беспокойство по этому поводу Филиппа Филипповича стали известны Шарнгорсту, и он не на шутку заволновался. К счастью, он был твердо уверен, что это у меня рецидив, последствие ранений. Это еще больше соответствовало его прогнозам в отношении меня. Я вспомнил, что он немало был удивлен, когда я стал крепнуть и набираться здоровья. Это для него было странно, а сейчас — нормально!
Помогла мне Люба и на этот раз. Заставила успокоиться, поверить в успех, сумела еще раз встретиться со мной на дорожке сада и еще раз показать через высокую ограду видневшуюся неподалеку стену своего дома. Потом заставила меня вызубрить, что, выйдя из ворот налево и дойдя до конца ограды, я должен перейти на другую сторону улицы и идти по правой стороне до второго поворота направо — примерно 200 шагов. Я должен был зайти в дом № 5, третий по счету двухэтажный дом. Поднявшись на второй этаж, открыть правую дверь, она будет незаперта. Если в доме кто-нибудь повстречается и спросит — ответить: «За Любой, из госпиталя!»
Люба сказала, что приготовила для меня платье, частью из одежды брата, частью из вещей своего покойного отца.
Добравшись до Любы, я должен был молниеносно переодеться и вместе с нею выйти из города, якобы в деревню для совершения обменных операций. Естественно, что у меня не было никаких документов, но Люба, изучив повадки и маршруты немецких патрулей, гарантировала, что выведет меня из города. Она, помимо этого, достала мне аусвайс брата своей приятельницы, угнанного на работы в Германию. Она сказала, что отдаленно я похож на того парня, немцы не разберут.
И вдруг меня пронзила мысль: а как же Люба? Ведь вернуться в госпиталь после побега она не сможет.
— Спасибо, Костя, что подумал об этом. Я и не думаю оставаться. С тобой к партизанам уйду.
Радости моей не было предела. Мне было всего восемнадцать лет, в Любу я был влюблен сильно и безнадежно.
Мои «друзья» в последние дни скучать мне не давали. С утра навещал Велинг, и мы отправлялись гулять в сад. Изредка нас сопровождала Зоя, нежно поддерживая Курта под локоток или слегка обнимая его за талию: Курт уже несколько дней как бросил костыль и опирался только на палку.
До обеда мы играли с Куртом в шахматы. После обеда опять гуляли и снова играли и беседовали. И так изо дня в день. Исчезал Курт только тогда, когда появлялся Шарнгорст.
Он садился и начинал говорить, а я слушал, изредка спорил, не слишком, правда, настойчиво, и думал: чем объяснить такую его доверительность ко мне? Ведь ясно было, что, если бы в абвере или СД узнали о разглагольствованиях и замыслах Шарнгорста, ему бы не поздоровилось. Потом я пришел к выводу, что он был уверен в моей абсолютной изоляции, в том, что я не сумею донести на него. Кроме того, ведь Шарнгорст был рыцарем и идеалистом, он, наверное, не считал меня способным на донос.
Однажды я спросил у Шарнгорста, почему не удалось через Тамару Румянцеву завести радиоигру. Шарнгорст надолго задумался, а потом сказал:
— Константин Иванович, может быть, вы обратили внимание на то, что я ни разу не обманул вас, всегда говорил только правду. Скажу ее вам и теперь: дело в том, что, когда ваш товарищ Тамара Румянцева попала в гестапо, тогдашний начальник, грубый солдафон, вознамерился отличиться. Румянцеву он решил на допросе устрашить. Ну а теперь представьте девушку, скорей даже девочку, на глазах у которой ночью разложили множество трупов, а через два часа этот монстр так ее самолично избил, что с ней случилось нервное расстройство. Ее держали в камере и лечили. А когда вылечили, примерно через месяц, время было упущено и разговаривать с нею было бесполезно. Я не мог пройти мимо такого вопиющего факта и добился, чтобы начальника гестапо понизили в звании и отправили на фронт. Румянцеву сначала отправили на дорожное строительство, а оттуда она бежала к партизанам. Теперь это точно установлено.
И еще один разговор был у меня с Шарнгорстом. Обо мне. Он спросил, где находится моя мать. Я, в свою очередь, настороженно спросил Шарнгорста, зачем ему это. Он ответил, что мог бы отправить ей письмо от меня.
— Спасибо, господин полковник, но я действительно не знаю, куда эвакуировалась моя мать, — сказал я.
Я подумал, что, к счастью, не знаю адреса матери. Мне совсем не хотелось пользоваться для передачи письма матери шарнгорстовской «оказией». А Шарнгорст между тем продолжал:
— Мы располагаем данными с той стороны о том, что у военной контрразведки СМЕРШ есть сведения о вашем пленении и перевербовке. Размножены ваши фотографии для опознания. Я и подумал, что лучше написать матери лично вам и завуалированно объяснить ей свое положение.
Я промолчал и подумал, как исстрадалась бы мама, узнав, что я в плену.
Приближалось 18 апреля. Все душевные силы мои и Любины были сконцентрированы на одном: дождаться этого дня и обеспечить успех. Не знаю, как Люба — она вообще была необыкновенным человеком, — а я то ли от страха, то ли заложено это было во мне, стал необыкновенно суеверным. Стыдно сказать: по вечерам, перед тем как заснуть, и утром, сразу после того как просыпался, я молился. Не так, как молятся верующие, я ведь был атеистом, да еще и некрещеным, а как-то по-своему, обращаясь к Судьбе и умоляя ее об удаче, об успехе, о победе. Это стало ритуалом. Когда я возвращался с прогулки и вступал на плиты дворика перед главным входом, я старался так шагать по ним, чтобы на первую ступеньку подъезда ступить обязательно правой ногой: по моей «таблице» это означало «к счастью». Если же выпадало ступить на левую ногу, я делал по плитам лишний шаг в сторону, чтобы на ступеньку попасть той же правой ногой.
А еще с утра я смотрел в окно своей палаты на летающих ворон. Окно по горизонтали делилось на несколько зон: форточка, планки рамы. Если ворона пролетала по самой верхней зоне — это бывало редко, — значит, к счастью! И в этот день все действительно удавалось. Если ниже — так себе, а совсем низко — плохо. Я отлично понимал, что это чушь собачья, но ничего не мог с собой поделать. Естественно, что все эти свои чудачества я тщательно скрывал.
Еще мы с Любой выработали план моего последнего дня в госпитале. В 10 часов 17 апреля на дежурство заступала Зоя. Люба должна была попросить Зою подежурить за нее не до 10 утра следующего дня, а до обеда. Якобы в воскресенье Люба должна была быть в деревне и не успевала вернуться. Предполагалось, что название деревни Зоя легко запомнит и погоня, если таковая будет, пойдет по ложному следу.
Я же с вечера 17 апреля после бесед или с Велингом или с Шарнгорстом должен буду несколько раз пожаловаться Зое на бессонницу. Потом, в час или два, я возьму у Зои снотворного и попрошу не будить меня до 11. В 7.45 я должен буду тихо выпрыгнуть в окно и направиться к Любе.
План был вполне реален. Люба часто работала до обеда вместо Зои, помня об этом, Зоя не отказывала ей в подмене.
Что касается бессонницы и просьбы не будить до одиннадцати — это бывало нередко. Учитывая мои отношения с Шарнгорстом, я был привилегированным больным, и с этим считались!
И вот — 17 апреля. Накануне еще раз поговорили с Любой. Я ей удивлялся: она была старше меня всего на два года, но как будто не товарищ это был мой, а мать, так она была мудра и спокойна. Лишь обычно бойкие глаза ее были задумчивы. Я лег часов в 11, она зашла ко мне попрощаться. Чувствуя мое напряжение, она села рядом, а потом вдруг наклонилась и положила голову мне на грудь. Я обнял ее и гладил спину и плечи, она все крепче и крепче прижималась, потом вдруг резко освободилась и встала:
— Не надо! — Но все же еще раз наклонилась и поцеловала меня в губы: — Спи, Костя, спи, родной. Счастья тебе! До завтра!
На ходу поправив волосы и не оглянувшись, она вышла из палаты. А я остался один и то дрожал от волнения, думая о побеге, то вспоминал ее поцелуй. Пожалуй, первый заслуженный мною поцелуй женщины, ибо те поцелуи, которые я получил от Тамары, были только авансом. Итак, шел день накануне 17-го. Все складывалось так хорошо, что даже и не верилось. Когда после завтрака я в своей палате ждал Велинга, вдруг прибежала взволнованная Зоя и сообщила, что Велингу плохо — нет, не с ранами, а что-то с почками, вроде камень идет. Ему было очень больно, но сделали укол, и он успокоился. Ни о каком гулянии сегодня, ни о каких шахматах 2—3 дня не может быть и речи! Зоя была огорчена. От нее сильнее обычного пахло примочками, и еще больше шелушилась кожа над бровями. Я посочувствовал Велингу и конечно же был счастлив…
А потом, в силу суеверий, которые меня в последнее время одолевали, я подумал, что это плохая примета: все подряд хорошо не бывает, сегодня уж очень хорошо, значит, завтра будет плохо! Я расстроился, воображение начало рисовать разные ужасы, которые могут приключиться завтра.
Потом я успокоился. Подумал: удачи и неудачи идут полосами, была полоса больших неудач — плен, ранения, боль, теперь начнется полоса удач, и сегодняшнее везение залог этому!
Я еще не успел как следует обрадоваться, как зашел Шарнгорст. «Попрощаться», как он выразился. Оказывается, он уезжал на день-два. Я пожелал ему счастливого пути и ничего не сказал о болезни Велинга: вдруг он об этом не знает и станет беспокоиться о том, чтобы его кем-либо подменить. «Значит, действительно полоса удач», — радостно подумал я.
И дальше все шло как надо. Вечером Велингу стало лучше, Зоя была оживленной и веселой. Ближе к ночи я раза два выходил к ней, жалуясь на бессонницу. Потом все шло так, как мы с Любой и предполагали: Зоя дала мне две таблетки снотворного и предложила поспать подольше, часов до двенадцати. А завтрак для меня она оставит. Я поблагодарил и ушел спать, но долго не мог заснуть: все проигрывал в воображении разные варианты завтрашнего, нет, уже сегодняшнего дня…
Спал я в эту ночь часа два, не больше, и проснулся около семи часов. Осторожно одевшись, я раскрыл окно и выпрыгнул в сад: в соседнем окне темнели на белой стене часы: было 7.30. Я стал осторожно подходить к воротам, раздался гудок автофургона, я отметил, что совсем ни о чем не думаю и вроде даже ничего вокруг не замечаю. Но это было не так. Потом я вспомнил, что смотрел на окно своей палаты, видел бегущего вдоль здания Филиппа Филипповича (что-то случилось? Но бежит, слава богу, к другому подъезду, не ко мне!) и приметил, что хлеб из фургона носят все, в том числе и охранник с ключами и шофер. Из кустов я тихо выскользнул в ворота, повернул налево и, не торопясь, зашагал к углу. Внутри все дрожало: а вдруг окликнут? Нет, тишина! Теперь двести шагов вперед. Людей не видно. Тишина! Вдруг из-под забора выглянула маленькая собачонка и залилась тонким, дребезжащим, оглушительным лаем. Как же я ненавидел ее в это время! Но вот и второй поворот. Я свернул направо, перешел на другую сторону. Вот он, дом 5! Деревянный, двухэтажный, на нем еще довоенная, как в Калинине, полуовальная табличка: в центре цифра, снизу по полуокружности название улицы, что-то непонятное, от волнения я не мог разобрать. Отворил дверь, вбежал на второй этаж, влетел в дверь направо. В коридоре, в полутора шагах от меня, стояла Люба. Я даже не узнал ее сразу, подумал, кто-то чужой: я ведь привык видеть ее в белом халате и в белой косынке, а тут все темное и низко, на лоб повязанный темный платок.
— Быстрее! Раздевайся в комнате. Время не ждет!
Переодевание заняло несколько минут. Поверх брюк и рубашки я натянул телогрейку, вместо пилотки, да еще французской, такую приятную, но почти забытую кепку. В комнату зашла Люба:
— Возьми вещмешок. Там барахло, будто для обмена.
— Пошли, Люба! Пошли скорее!
— Сейчас. Пить, есть не хочешь? Как ты ушел?
Я стал рассказывать про болезнь Велинга, про то, как суетилась Зоя, а Люба в это время отрезала небольшой кусок хлеба и налила в кружку сладкого чая.
— Сейчас без десяти восемь, время у нас есть, я думаю, до одиннадцати. Думаю, что тебя начнут искать именно в это время. Но мы до одиннадцати уйдем далеко. Двинулись! Ах нет, давай присядем на дорогу! — Чувствовалось, что она сильно волнуется. — Теперь пошли!
В коридоре она несколько секунд прислушивалась, потом мы спустились с лестницы и оказались на улице, узкий переулок вывел нас на соседнюю, и мы двинулись в обратную сторону.
— Зачем?
— А вдруг нас видели… На каждый роток не накинешь платок… Из города мы выйдем минут через десять. Там будет легче. — Вдруг Люба рассмеялась. Это было необычно, но в этом смехе проявилась вся Люба — смелая, женственная: — Я, Костя, представила себе, как часа через три Зоя придет тебя будить! Вот уж достанется и ей, и Велингу.
Я заулыбался:
— В одной руке тарелка с рисовой кашей, в другой — кружка кофе. И ее этот примочковый запах!
— Я не замечала, — Люба настороженно повернула голову.
Вдалеке возник треск мотоцикла, и в мозгу с отчаянной скоростью закружилась мысль: «Случайность! Не погоня!» И в тот же миг я увидел мчащийся нам навстречу мотоцикл с тремя немцами. Мотоциклетный шум послышался и сзади. Оглянулся: в переулок въезжал еще один мотоцикл и тоже с тремя солдатами.
Я схватил Любу за руку и бросился к ближайшей калитке. Домишки вокруг были неказистые, деревянные, одноэтажные. Я изо всех сил тряхнул калитку и сорвал две петли. Мы вбежали на участок и бросились к дому. На крыльце стоял маленький бородатый старичок и, глядя на нас, улыбался, всем лицом, глазами, пальцами показывая: бегите на соседний участок! Мы бросились к плетню. Около него горбился то ли курятник, то ли маленький свинарник. К стенке примостились вилы. Я схватил их и раздвинул сухостойные ветки, Люба проскользнула в отверстие и бросилась к дому, к выходу, чтобы выскочить на другую улицу. В это время раздались гортанные крики, началась стрельба, и солдаты ворвались на участок. Поняв, что мне не убежать, я решил задержать немцев и дать возможность уйти Любе. Я даже крикнул ей что-то и спрятался за угол сарайчика, около которого стоял. Солдаты стреляли в воздух и кричали, чтобы я выходил и сдавался. Наверное, они полагали, что я вооружен чем-то кроме вил.
В это время к калитке подъехал еще один мотоцикл. Из него выскочили две овчарки и как бешеные бросились на меня. Одну я встретил вилами и пропорол ей горло, вторая прыгнула сзади и, схватив зубами вещевой мешок, опрокинула навзничь. Кто-то из немцев подошел ко мне и вырвал вилы.
«Ауфштеен!» — приказали мне, и я встал на ноги. Один из немцев обыскал меня, другой сорвал с плеч мешок и просматривал лежащее там барахло. В это время с улицы, в сторону которой убежала Люба, раздался дикий женский крик. Ее крик! Я рванулся в сторону, и тут же кто-то кулаком ударил меня по скуле. Меня пронзила дикая боль. Ведь нижняя челюсть у меня с таким трудом срасталась!
Обезумев от ярости и боли, я схватил за пояс одного из немцев и перекинул его через себя, на соседний участок. Второго я сбил подножкой, попытался выхватить у него автомат и, кажется, даже выхватил, но в это время пес вцепился мне в бедро. Я взвыл от боли и рухнул. Теперь меня связали по рукам и ногам и отнесли в дом к маленькому бородатому старику. Я заметил, что он по-прежнему стоит на крыльце и по-прежнему вроде улыбается, только как-то странно.
Старик рывком распахнул дверь, и меня (почему-то ногами вперед) втащили в дом, пронесли через крытую террасу в горницу и там, около стола, усадили на стул.
Никто из немцев по-русски со мной не заговаривал, они что-то кричали, перебивая друг друга, командовали. Тот, которого я перебросил через себя, прошел несколько раз мимо, видимо, примеряясь, как удобнее ударить. Челюсть же у меня после удара здорово болела, и всякий раз, как он проходил мимо, я зажмуривался в ожидании страшной боли. Я пытался побороть эту слабость, но не смог: страх был сильнее меня! И все-таки у меня промелькнуло две мысли. Первая: вот сейчас он меня ударит, и я зажмурюсь и постараюсь увернуться. Это не трусость, это рефлекс. Ведь, по правде, я этого фрица не боюсь и, не будь у меня связаны руки и ноги, бросился бы на него и уж одолел бы как-нибудь… Вторая мысль, как я сейчас думаю, была комической. Фриц — это я увидел с удовольствием и некоторым удивлением — был совсем не слабосильный парень килограммов на 65—68! Но только я похвалил себя за силу, как страшная боль пронзила все мое существо — мерзавец фриц улучил момент и долбанул меня в скулу. Я взвыл и попытался вскочить на ноги. Все трое бросились на меня, повисли на мне и мигом усадили на табуретку. В это время открылась дверь, и два солдата втащили Любу. Я рванулся навстречу, но тычок в лицо вернул меня на табуретку. Люба стояла прямо передо мной. Два немца держали ее за руки. Платок с головы сбился, кургузое полупальто было порвано. Она смотрела на меня пристально и сурово, куда-то пропала ее улыбчивость, я чувствовал, что она хочет передать мне что-то взглядом… И я понял: нужно жить и бороться! Жить, чтобы отомстить! Немцы с удивлением смотрели на Любу и стали даже сбиваться в кучу, ближе к ней. Они говорили что-то разом, я не мог понять о чем, но, холодея от ужаса, догадался, что говорят и спорят они о Любе. Мне кажется, и она это поняла, почему и перестала улыбаться.
Боковым зрением я заметил маленького бородатого старика. Он стоял у печки справа, сзади меня, какой-то чудной, похожий на бородатого гнома. Я вдруг понял, почему мне все время казалось, что он чудаковатый, улыбающийся: левую его щеку от самого рта и к виску пересекал глубокий шрам, отчасти заросший седой бородой. «Наверное, след сабельного удара», — подумал я. Дед стоял неподвижно, как изваяние, уставившись на Любу и окружавших ее немцев.
Возбуждение немцев достигло апогея. Те двое, что держали Любу за руки, начали заталкивать ее в маленькую комнату без дверей, по-видимому спальню, с перекладины свисали серые занавесочки, забранные посередине тесемочками. Люба молча упиралась, одна из занавесок упала, тогда еще один фриц забежал в спаленку и, схватив Любу за талию, стал тащить на себя.
Теперь немцы захохотали, а мне стали понятны их намерения. Видимо, Люба поняла раньше, поэтому и упиралась с такой силой. Кто-то из фрицев схватил ее за грудь, другой сорвал с нее юбку. Из-под рубашки мелькнули белые-белые Любины бедра, и она отчаянно закричала: «Спасите!»
Все немцы, кроме одного, стоявшего за моей спиной, столпились около Любы и, как мне показалось, с нарочитым каким-то цинизмом бросали реплики, похохатывали, кричали. Один из державших Любу за руку попытался зажать ей рот, но взвизгнул: она его укусила за палец.
В это время заорал я. Я не то чтобы кричал, а очень громко, в дикой ярости орал и матерился. Мой охранник перетащил меня на лавку, расположенную вдоль стены с окнами, и привязал к ней. Я продолжал ругаться. Люба визжала, и заткнуть ей рот немцы никак не могли.
Они содрали с кровати в маленькой комнате одеяло, расстелили его на полу, повалили Любу, и наконец кто-то сумел заткнуть ей кляп. Все как-то сразу изменилось: Люба не кричала, немцы суматошно переговаривались вполголоса; на меня это странно подействовало, и я замолчал тоже.
Неожиданно я ощутил, что руки у меня свободны. Чуть передвинувшись, насколько позволяли веревки на ногах, я повернул голову и под столом увидел деда с ножом в руках: он перепиливал толстые веревки, опутывавшие мои ноги.
Когда упала последняя веревка, дед снизу глянул мне в глаза и приложил палец к губам: молчать! Потом положил нож рядом со мной на скамейку. Сам же незаметно вылез из-под стола и скользнул вдоль печки к двери. Когда дверь захлопнулась, один из немцев поднял голову и внимательно посмотрел на меня. Я был на месте — фриц убедился: все в порядке. Рассчитав, что старик с бородой из своего дома уже убежал, я взял нож — хороший, тяжелый! — и спрятал руку за спину.
Между тем по краю одеяла, на котором лежала Люба, ползали еще три немца: тот, который засунул ей в рот кляп, срывал с нее кофту, двое других выкручивали Любе ноги. А Люба выворачивалась, изгибалась, откидывала немцев, еще двое молча и заинтересованно следили за борьбой. Я подумал: сорваться, выскочить на террасу, потом из дома и — как удастся! Фрицы оставят Любу и бросятся за мной. Но разорванное собакой бедро болит, да и ноги затекли, и проводник с собаками где-то неподалеку. Нет, не пойдет! Тогда нужно помогать Любе, другого не дано!
В это время на одеяле мелькнули бедра Любы, и я опрокинул стол на немцев. Они повернулись, Люба тоже, я перехватил ее взгляд. Ах, как она в тот миг на меня смотрела… Стол пролетел мимо немцев, но заставил их расступиться. Я прыгнул к Любе, схватил того, который сдирал с нее кофточку, за горло, оттянул его голову вверх и всадил в него нож…
Один из немцев схватил меня сзади «нельсоном», а второй, стоявший с другой стороны, дал очередь по Любе. Она вскинулась и замерла. Бедная, родная Люба!
Оправившись, немцы навалились на меня и начали избивать. Сперва я вертелся и защищался, потом перестал чувствовать боль, а потом отключился полностью…
Пришел я в себя через два-три часа (так мне показалось), в камере было сыро, холодно, темно, кроме меня на цементном полу сидело трое местных жителей. Заметив, что я шевелюсь, они подошли и с интересом начали разглядывать меня.
Я спросил, где я, и мне ответили, что раньше это был Дом пионеров и школьников, а теперь гестапо, а мы все — в подвале.
— А тебя, отец, за что разукрасили? Откуда ты?
«А чего скрывать, Любы уже нет», — подумал я, но какое-то непонятное мне чувство взяло верх, и я сказал неправду:
— Да вот шел с сестрой из отсюда-туда да и попал в западню… Сестру хотели изнасиловать солдаты, а я защищал. Убили ее!
— Вот беда-то! — сказал по-русски, но с сильным белорусским акцентом высокий старик, а может быть, и не старик — только казался старым. «Назвали же меня в мои-то восемнадцать отцом», — подумал я. — А чего вы у нас тут делали? А белорусы ли вы? — продолжал расспрашивать высокий.
— Белорусы мы, но жили до войны в Калинине. А в начале войны попали к родственникам сюда да и застряли.
— А кто родственники? — это все высокий донимал.
— Дед Мазай. Калинкович. Знали такого? — я решил вернуться к давно отработанной для меня легенде. Назвал деревню.
— Знал. Неделя, как оттуда, — сказал высокий, внимательно, даже пристально посмотрел на меня и отошел в сторону, к подвальному зарешеченному окну. Воцарилось молчание, и я, забывая, что все тело мое саднит, что каждая косточка, особенно челюсть, болит от побоев, стал думать о силе человеческого взора. «Действительно, — думал я, — если внимательно смотреть человеку в глаза, можно читать его мысли».
Я отлично понял, что высокий и в самом деле недавно был в Василевичах. Он или догадался, что я разведчик, или подозревает во мне провокатора. Ладно, это потом. Я вспомнил глаза Любы, ее последний взгляд, в нем была любовь и нежность. И будто сказала она мне этим взглядом, что полюбила меня, что из-за этого вместе со мной пошла к партизанам и что горько и стыдно было ей… Ах, Люба-Люба… Ты видела все, что я делал. Ты молилась, как могла, за меня. Ты благодарила меня за помощь и за то, что я избавил тебя от позора. Ты умоляла меня беречься, быть осторожным! Как много было в твоем взгляде, в этом последнем взгляде, предназначенном мне одному…
Прошло около часа, я лежал на нарах, все отошли от меня. Я подумал, что, очевидно, высокий является вожаком, но позвать его, поговорить с ним не было сил.
Вдруг он сам подошел ко мне:
— А поуродовали тебя знатно. С ногой-то у тебя что?
— Собака… — ответил я и вдруг почувствовал, что с мышцами челюсти тоже что-то случилось.
Мне опять стало трудно говорить.
— Давай-ка мы тебя сейчас перевяжем, — сказал высокий.
Работа закипела. Меня раздели, разорвали мою отличную госпитальную рубаху, все раны — а их на теле, помимо изуродованного бедра, было немало — обтерли, перевязали, снова одели меня. Высокому помогал молоденький веснушчатый парнишка. Когда все закончилось, высокий закурил и сказал:
— Я было подумал… кое-что… Ты уж прости! Но не стали бы они так тебя избивать! — Я отлично понял, о чем он говорит, и кивнул. Говорить не хотелось, было больно, и Люба умерла…
Потом началось страшное, но не для того, чтобы рассказывать об этом, я все вспоминаю. Мне важно рассказать другое. Поэтому о целом периоде, длиной в год, я расскажу как можно короче.
В камере я пробыл несколько дней, меня избивали — кулаками, резиновой дубинкой, веревкой, хлыстом, опять кулаками и снова дубинкой. Били до потери сознания, обливали водой, потом начинали сначала. Могли отнести в камеру и забыть обо мне на шесть часов. Могли вспомнить и через час-два. Вопрос был один: к кому из партизан, по какому маршруту и через кого я шел. К счастью, я ничего не знал. И я молчал.
В те часы, что я находился в камере, мне очень помогли сокамерники, высокий. Благодаря ему я остался жив. Он обмывал меня, поил и кое-как кормил.
Чаще всего я пребывал в полубессознательном состоянии.
Однажды увидел Шарнгорста. Я не помню, сказал ли он мне что-нибудь и о чем говорил с гестаповцем, но через некоторое время меня перенесли в камеру. И больше не допрашивали. День-два я непрерывно спал. Потом стало легче; я часами разговаривал с высоким, его звали Михаилом. Вернее сказать, говорил он, я больше мычал и кивал: очень болела челюсть, сводило мышцы лица.
Михаил работал на железной дороге и, выполняя задание партизан, несколько раз подкладывал мины замедленного действия в немецкие эшелоны. Его арестовали, избили, но ничего добиться не могли. Сейчас он ждал отправки в лагерь. Было ему лет 25. Трое других — молодые ребята — уклонились от отправки в Германию. Их тоже избили, и сейчас они ждали, когда будет сформирована команда для отправки на работы.
Я еще раз убедился в том, что в местном гестапо работают дилетанты, которые и драться-то как следует не умеют. Ведь, схватив Михаила, они были на верном пути, попали в точку. А заставить его признаться не сумели. И я тоже не сказал ни слова.
Последнее, о чем мне нужно вспомнить, — это о встрече со «старыми друзьями». Однажды во время допроса, когда я по обыкновению валялся в углу комнаты и на меня только что вылили полведра холодной воды, я увидел на диване Курта Велинга и Зою. Начальница гестапо, типичная мисс Уотсон из «Гекельберри Финна», в эсэсовском мундире, развалясь в кресле, на ломаном русском языке беседовала с Зоей.
Оказалось, что именно Зоя подняла тревогу минут через пять после того, как я вышел из ворот госпиталя, что, несмотря на болезнь и почечные колики, сообщение в гестапо сделал Велинг. Увы, Зоя перехитрила нас с Любой…
Мне очень хотелось сказать ей какую-нибудь гадость, но не удалось: разговор окончился, и они ушли.
Вскоре меня отправили в лагерь для военнопленных, километрах в 50 от города. Народу там было много, разного и очень разнесчастного. Люди здесь умирали как мухи, такая «жизнь» в течение нескольких месяцев превращала любого в животное.
Я попал в лагерь 1 мая 1942 года. Надо же! Я все время думал о том, как отомстить за себя, за Любу, за отца! Хотел бежать, чтобы начать воевать сызнова. Не знаю, доверили бы мне теперь разведработу, но если бы, если бы… Как умно я бы все теперь сделал! Но прошло два месяца или немного больше, и я превратился в животное, у меня осталось только одно желание: выжить! Зверство, гадость и мрак, не хочу об этом говорить не потому, что мне стыдно. Нет, мне не стыдно!
Просто я боюсь, что кто-то может не поверить и скажет: «Не может быть!»
Потом я часто думал о том, почему человек превращается в зверя…
Примерно в середине мая 1943 года меня и еще одного военнопленного, о нем я расскажу позже, сняли в середине дня с работы и отвели в комендатуру лагеря. Там мы что-то писали и отвечали на какие-то вопросы, потом нас отвели в барак, где жили лагерные «придурки»: дневальные, повара, санитары, где нам дали койки с матрацами, нас хорошо накормили и отвели в баню. Вечером еще раз хорошо накормили и оставили в покое. Мы прожили так около недели, это было страшное время. Есть хотелось еще больше, мы ничего не делали, время проходило в ожидании еды и в разговорах о еде. Однажды я не удержался и из тумбочки повара украл кусок хлеба. Позже мою пайку украл и съел мой товарищ, и я заплакал от обиды и полез в драку. Но прошла неделя, потом другая, все стало налаживаться, и в один прекрасный день нас посадили в маленький автобус и в сопровождении фельдфебеля повезли в город, на вокзал, а потом в классном вагоне (жестком, сидячем, для курящих) — на запад. Куда — мы не знали. Мой напарник немного говорил по-немецки. Звали его Николай Дерюгин, он был москвич, чуть старше меня, 1922 года, и поэтому призывался в армию на год раньше. Попал он на Дальний Восток и служил там в кавалерийской части — «рубил лозу», как он мне об этом рассказывал. Но ранней весной 1942 года их часть с коней сняли и как пехоту отправили на фронт. Несколько дней в мае 1942 года их часть дралась с немцами в степи, где-то между Артемовском и Кантемировкой. По званию он был старший сержант, после гибели командира командовал взводом. Здесь он был тяжело ранен, каким-то чудом его подобрали наши санитары. Долго лечился в медсанбате, который летом 1942 года захватили немцы. Потом он попал в тот же немецкий госпиталь, где и я лечился, и вот — лагерь военнопленных.
Когда Дерюгин заканчивал, у меня мелькнула догадка:
— Фамилия Шарнгорст тебе ничего не говорит?
Николай посмотрел на меня, и я понял: Шарнгорст с ним тоже работал…
— Можешь не отвечать, — продолжал я. — Русское национальное правительство. Русские вооруженные силы освобождения, свободная Россия без Сталина, Германия без Гитлера… Плечом к плечу… А потом что у вас получилось?
Николай с удивлением смотрел на меня:
— Я отказался. Он огорчился, просил подумать. Потом куда-то уехал, меня отправили в лагерь, где я и «доходил».
Между тем все шло своим чередом. Фельдфебель, пожилой, невероятно аккуратный и скупой, в дороге был занят только собой: ел, переваривал пищу, думал, спал, чистил ногти. До нас ему не было никакого дела — лишь бы не убежали. Он в положенное время выдавал еду и провожал в туалет. Говорить при нем можно было что угодно, русского языка он не знал. Кроме того, он был откровенно глуп.
— Ну и что же значит наше превращение из нищих в принцев? — спросил Николай. Он частенько употреблял литературные сравнения. — Нет ли смысла бежать? Опыт у тебя есть?
— Бежать поздно — мы на территории Германии. Да и вообще очухаться после лагеря надо! Вопрос в другом: куда нас везут и зачем?
Я замолчал. Николай, с его монгольским скуластым лицом, маленькими внимательными глазами, каким-то утиным, что ли, носом, напрягся. Я выждал и сказал:
— Я убежден в том, что нас везут для встречи с Шарнгорстом, что начнутся старые разговоры. Только вот почему нас везут в Германию?
Много мы говорили дорогой, посматривая в окошко и наблюдая спокойную и сытую немецкую жизнь, аккуратнейшие дороги, маленькие городки, кирхи, красные черепичные крыши домов.
Надо сказать, что Николай Дерюгин любил главенствовать и всегда старался, чтобы последнее слово было за ним. Но он был умен, выше меня по развитию и в полном смысле моим единомышленником, мы оба могли служить только Родине.
Поэтому мы ни о чем не договаривались. Знали: на любые предложения Шарнгорста соглашаемся, а потом — борьба.
В Берлин мы прибыли ранним утром, улицы города были чистые и политы водой. Мимо, по-утреннему угрюмые, проходили берлинцы, бросая на нас неприязненные взгляды: мы были типичными военнопленными. Кстати, поголовно настороженное отношение к нам было и во время двухдневного пребывания в вагоне, заполненном отпускниками. Все они были добровольными помощниками нашего фельдфебеля и не спускали с нас глаз. Фельдфебель мог заснуть, уйти в туалет — мы все равно оставались под надзором. Часто в глазах наших попутчиков горел огонек ненависти.
В Берлине фельдфебель вместе с нами зашел в комендатуру, показал какой-то документ, после чего вышел на вокзальную площадь и стал смотреть на номера машин. Наконец он подошел к большой черной легковой машине, переговорил с шофером, и мы поехали. Мне всегда Берлин представлялся огромным, чистым, холодным, мрачным. С детства я помнил названия: Унтер-ден-Линден, рейхстаг, Бранденбургские ворота, Тиргартен, Моабит — все они совмещались с грозной и могучей вагнеровской музыкой, с фанатичным и мстительным «Полетом Валькирий»; а Эрнст Тельман представлялся солнечным пятном на черном мрачном фоне. Он, Тельман, с крупной, обритой наголо головой, открытой улыбкой, могучими плечами и шеей, совсем не был похож на тех немцев, которые все эти месяцы мучили меня.
Но вот мы тронулись, а берлинские улицы побежали за окнами лимузина. Утро было майское. Город — чудесный, улыбающийся, веселый, всюду уютно и чисто, на солнце все блестело и сверкало. Но вот мелькнула гора кирпича и штукатурки, рядом группа полицейских в шишковатых кайзеровских касках охраняла порядок. Я догадался — разбомбили! — и толкнул сидевшего рядом Николая. Я впервые увидел такую картину, меня просто восторг охватил: значит, и сюда дотягиваемся! Но тут меня толкнул Николай, я проследил за его взглядом и увидел разрушенный бомбой большой пятиэтажный дом, все было разрушено, кое-где сохранились куски стен с оконными проемами и даже обоями: совсем недавно здесь жили, и, может быть, счастливо. Мне тут же стало стыдно: нашел кого жалеть!
Берлин… Я и не заметил, как он кончился. А может быть, он и не кончался, но вот дорожный указатель показывает: «Вустрау». Наше движение остановил шлагбаум и арка, на которой было написано «Свободный лагерь Вустрау», — так перевел надпись Николай. Мы тихо поехали по улице маленького городка, состоящего из двухэтажных длинных домов барачного типа. Около одного из таких домов, окруженного газонами и клумбами, дорожками, посыпанными толченым красным кирпичом, и скамейками машина остановилась, фельдфебель велел подождать, а сам вошел в дом, выглядевший как учреждение: не было занавесок на окнах, зато на подоконниках торчали сложенные стопки папок. Но тут же мы с Николаем увидели слева от входа большую стеклянную трафаретку зеленого цвета, на ней по-русски было написано: «Министерство восточных территорий. Свободный лагерь Вустрау. Комендатура».
— Смотри-ка, свободная русская территория под названием Вустрау, — мрачно пошутил Дерюгин. — Здесь мы с тобой, Костя, много чего интересного увидим. Только держись!
Прошло минут десять. Из комендатуры появился наш фельдфебель в сопровождении улыбчивого, вертлявого парня лет 25 в скромном штатском костюме. Фельдфебель козырнул, прощаясь — все-таки вместе до Берлина добирались, — и, повернувшись, ушел. Парень суетливо подошел и по-русски спросил:
— Кто Брянцев Константин, кто Дерюгин Николай? — Мы откликнулись. — За мной! Будем жить вместе. Меня зовут Яковом, я из села Стригуны, Белгородской области. Работал учителем и налоговым агентом. Вы откуда?
— Из Москвы, — сказал Дерюгин.
— Из Калинина, — отозвался я.
— Ну вот, все мы, почитай, земляки, раз из России. Я, правда, украинец, но это уже мелочь. А вы, ребята, где были? Почему такие общипанные, ветром дунет — упадете?
— Да в санатории одном лечились. Чуть было совсем не вылечились, — мрачно пошутил Дерюгин.
— Время такое… — раздумчиво сказал Яков. — Всех лихорадит, всех трясет. Особливо тех, кто не определился, к какому берегу пристать.
Мы промолчали. Вести с этим налоговым агентом философские разговоры не хотелось.
Молча мы подошли к такому же, как комендатура, шлакоблочному бараку. Такие же газоны, дорожки и клумбочки, но у барака вид жилой: занавесочки. Предводительствуемые суетящимся Яковом, поднялись на второй этаж, он открыл ключом третью дверь справа. Мы оказались в уютной квадратной комнате с тремя застеленными постелями, тремя тумбочками, тремя стульями, столом, одежным шкафом.
— Здесь вы будете жить вместе со мной. Вот моя койка, — показал он на одну из кроватей у окна, — а эти хоть разыгрывайте, хоть выбирайте, как хотите.
Я уступил Николаю койку у окна. Моя располагалась вдоль стены. У противоположной стены стоял платяной шкаф с зеркалом. Условия как в хорошей гостинице!
Николай поставил около своей кровати стул, сел на него и, обращаясь к Якову, сказал:
— Яков, все мы трое говорим на одном языке. Но поверь мне: мы ничего не понимаем. Мы не знаем, зачем нас сюда привезли, что нас ждет?
— А я хочу… — начал Яков, но Николай, волнуясь, перебил:
— Ты кто? Ты ведь русский? Ну конечно, ты же украинец, но все равно, ведь и советский тоже! Мы ведь с тобой — русские?
— Я и хочу рассказать вам все о себе и о лагере Вустрау, где вы сейчас находитесь. — Яков присел на кровать, вынул пачку невиданных нами до сих пор сигарет — знали мы только папиросы, — закурил, указал глазами на пачку, мол, берите курите, и продолжал: — Насчет того, что мы советские, ты, браток Николай, оговорился. Русские, украинцы — да! Но советские? Сталин-то от нас отказался! Женевскую конвенцию о военнопленных СССР не подписал, поэтому советских военнопленных вроде бы и не существует, во всяком случае, для Советов их нет! Не знали этого? Ну, многого вы не знали. Здесь узнаете, — все это Яков произнес скороговоркой, сбиваясь, зло. Мы молчали, и Яков продолжал: — О себе. В 1939-м я женился. Жена хорошая, хозяйственная, умная была, в колхозе имени Ленина работала. Но в том же году поздней осенью меня в армию призвали. Служил в механизированных войсках в Черновцах. О том, что Вера — жена — в 1940 году мне родила дочку Валю, узнал из писем. Все было вроде нормально, хорошо! Но вдруг война! Вроде все знали, что война будет, но для всех это стало неожиданностью. Еще большей неожиданностью — что против германской армии мы бессильны. Не знаю, видели ли вы то, что видел я. Но такая у немцев великолепнейшая техника, такой порядок, и главное, организация во всем! Порядок и организация! Нет, у германцев нам учиться надо! Петр Великий у германцев учился, и мы тоже должны! Я сделал свой выбор. Будучи патриотом Украины и России, я считаю, что только в союзе с великой Германией мы сможем избавиться от присущей нам азиатчины, от приверженности к диктатуре и встать на путь свободного экономического и культурного развития.
Короче! Я окончил двухмесячные курсы восточного министерства здесь, под Берлином, в лагере Цитенгорст, и вернулся бургомистром к себе на родину в Стригуны. Там ведь жена и дочь. Но Веру кто-то настроил против меня, начались неприятности, и меня из-за этого сделали писарем сельской общины. А в марте 1943 года взяли сюда, в Вустрау. Вроде как бы на переподготовку. А здесь такие лекции читают! Где там Белгородский или даже Харьковский пединститут! Я думаю, на уровне МГУ здесь читают лекции по философии и другим общественным наукам. Есть тут один доцент МГУ. Жаль, что месяц назад его в Дабендорф перевели! Какие же он лекции читал! Сразу все становится понятным, и прямо ощущаешь, что после каждой лекции умнее становишься. Он выделял меня… Однажды, прервав лекцию, говорит: «Скажите, слушатель Шейко, как в нескольких словах вы объясните развал и поражение Красной Армии в 1941—1942 годах?» А я возьми да и ответь: «Народ не захотел защищать антинародный режим!» — «Правильно!» — воскликнул доцент.
У вас есть среднее образование? Ну, молодцы! Значит, пойдет дело! Учеба здесь интересная, но трудная. А я, скорее всего, на днях тоже, как и доцент Зайцев, в Дабендорф перейду. Там только что организована школа пропагандистов РОА. Что такое РОА? Ну, братцы, вы даете! Русская освободительная армия, возглавляемая генерал-лейтенантом Власовым Андреем Андреевичем!
Вот оно что! — мы с Дерюгиным переглянулись.
— А кто здесь начальник? — спросил Николай. Я понял, почему он об этом спросил. Я тоже считал, что сейчас Шейко назовет имя Шарнгорста.
— Оберштурмфюрер Френцель Карганиани. По совместительству он является также начальником учебных лагерей Цитенгорста и Вутзее. Зовут его Вольдемар, или Владимир Александрович. Из прибалтийских, наверное. Очень добрый и культурный человек!
«Нет, не то! Но все равно где-то здесь Шарнгорст, на нашем пути…» — подумал я.
— А что значит «свободный лагерь Вустрау», что значит восточное министерство? — я подвинул стул поближе к Якову Шейко. Бывший сельский учитель и налоговый агент, а ныне философ и политический деятель Яков Шейко весь как-то напыжился. Я почувствовал: он кого-то играет. Может быть, того же доцента Зайцева из МГУ.
— Друзья мои, министерство восточных территорий великого германского рейха, или, проще, восточное министерство, возглавляется другом Адольфа Гитлера — Розенбергом и вместе с российскими органами самоуправления руководит экономической, политической и культурной жизнью оккупированных областей СССР.
Шейко говорил теперь спокойно и веско. Я по привычке попытался поймать его взгляд и угадать, о чем он думает. Не удалось! Взгляд у Шейко был не то чтобы бегающим, нет, скорее, прячущимся. Глаза светлые, бессердечные и пустые. И весь он какой-то нечеткий, расплывчатый. И если бы мне предложили описать его, я не знал бы, с чего начать. Но, как это ни парадоксально, главным в нем были неопределенность и суетливость. Вот и сейчас, после того как он начал было играть роль лектора, он вдруг соскочил с какой-то внутренней резьбы и почти скороговоркой продолжал:
— Сюда, ребята, в «свободный лагерь Вустрау», дерьмо не попадет! Здесь у нас идейные борцы, надежные и проверенные. Различные учебные лагеря восточного министерства готовят исходя из образования и подготовки нашего брата для оккупированных областей пропагандистов, полицейских, врачей, специалистов промышленности. Вустрау — это как бы сборный пункт, где проводится последняя шлифовка и где распределяют на работу.
Братцы! — Шейко чуть не взвизгнул. — Всем здесь дается штатская одежда. Вот как мне. Ну разве плохо? Деньги — как солдату вермахта, а главное — германский паспорт с отметкой «вне подданства». А самое главное — право свободного выхода в свободные дни! До Берлина на автобусе рукой подать. А там… Вас, конечно, сразу не пустят, — посерьезнел вдруг Шейко. Сейчас он изображал даже не добродушного и эрудированного лектора-доцента, а скорее оберштурмфюрера Френцеля Карганиани. — Да, пока вас в увольнение не пустят, потому что вы нуждаетесь в проверке. Все же рядом святая святых рейха — Берлин! — Шейко многозначительно помолчал и вдруг съехал на какой-то лирический регистр: — Ребята вы чудные, светлые, открытые! Перед вами великое будущее, а я, Яков Шейко, всегда буду вам другом, и если сам Владимир Александрович спросит у меня, как я могу вас охарактеризовать, я ни минуты не задумываясь скажу: это настоящие русские парни, которым будет принадлежать честь работать во славу великой Германии.
— Спасибо тебе! — с чувством сказал Николай Дерюгин. — Как приятно на чужбине встретить родную душу! В свою очередь, если оберштурмфюрер Френцель Карганиани спросит нас о Якове Шейко, мы дадим самую лестную характеристику и скажем, что это большой патриот, труженик и просветитель, заслуживающий самых высоких отличий.
Когда Николай, дурачась, упомянул Френцеля Карганиани, пустые глаза Шейко вдруг сузились, взор скользнул по мне, но тут же спрятался в пустоту.
— Эх, ребятки, ребятки! Хорошо-то как… — Задумчиво помолчав, он продолжал: — В Вустрау существует четыре блока: русский, украинский, белорусский и кавказский. В каждом блоке слушатели разбиты по группам в зависимости от специальности.
Занятия проводят преподаватели учебных лагерей. Раз в неделю общелагерная лекция. Кстати, какой сегодня день? 20 мая, вторник? — Шейко расцвел. Он развел руки в стороны и чуть ли не пропел: — Сегодня в клубе Вустрау с лекцией «Национал-социалистская Германия» выступает как раз доцент из Московского университета Александр Николаевич Зайцев. Это тот… я вам говорил. Вы увидите, какой это блестящий талант. И ко мне так хорошо относится. Знаете что? Я представлю ему вас. Здесь это можно… у нас ведь демократия!
Вот что узнали мы в беседе с нашим новым квартирохозяином Яковом Шейко. Нам нужно было обменяться мыслями, я не знал, удастся ли отделаться от Шейко, наобум я сказал:
— Яков, а ведь мы из лагеря… С дороги нам бы не мешало побывать в бане.
— Конечно, все это уже обговорено и предусмотрено. Тут порядок немецкий. Восхищаться можно! Час назад ваши аттестаты попали в строевую часть. Уже сейчас можно идти на вещевой склад и получать одежду и белье. В два часа мы пойдем в столовую, ваши фамилии там известны. Если бы все это происходило в Красной Армии — день бы голодными побегали…
Когда мы с Николаем остались в душевой, мы обменялись первыми впечатлениями.
Мы были уверены, что выручил нас из лагеря и поместил в этот рай для предателей полковник Шарнгорст.
«Недаром он про российское национальное правительство говорил, — вспомнил я. Тогда Вустрау — в самый цвет. Сперва, как Шейко, станем бургомистрами, а потом и в какое-нибудь дурацкое правительство можно».
Мы договорились сделать вид, что согласны на сотрудничество с немцами. Решили не ломаться, притвориться, будто «доходиловка» убедила нас в правильности «доктрины Шарнгорста», а когда нам разрешат свободный выход из лагеря, начать борьбу. Мы видели пока три возможности: выйти на связь с нашей разведкой и работать под ее руководством, установить в Берлине связь с восточными рабочими и действовать в подрывном плане изнутри, наконец, вести подрывную работу самостоятельно.
Когда я сейчас это вспоминаю, мне кажется, что все перспективные планы мы решили тогда, в душевой, в первый день пребывания в Вустрау. В действительности все это оформлялось и наслаивалось позднее. Главным было огромное желание бороться. За свое достоинство, за жизнь, за победу над врагом.
…Когда мы вышли из бани, Шейко уже ждал нас. Он был какой-то взъерошенный, хотя такой же безликий, неопределенный.
— Друзья! Настал торжественный час…
Но тут же он запнулся и, перебивая сам себя, сообщил, что сегодня нас примет сам начальник «Свободного лагеря Вустрау» оберштурмфюрер господин Френцель Карганиани. Это большая честь, которой немногие удостаиваются. Кроме того, господин начальник очень занят, и раз он назначил такую встречу, значит, это важно, нужно идти и т. д. Потом он, осмотрев нас вблизи, отбежал в сторону и осмотрел каждого в отдельности. На нас были очень средненькие костюмы, светлые рубашки с галстуками, плащи и плохонькие шляпы. Ни я, ни Дерюгин никогда шляп не носили, и поэтому нам определенно казалось, что сидят они на нас как на корове седло.
— Ну, друзья мои! Хороши! Хоть сейчас гармонь в руки и на гулянье! — Он хлопал в ладони, по бедрам и говорил, говорил.
После обеда, который был не так уж и хорош, но по сравнению с лагерным выглядел вполне ресторанным, мы пришли к себе, и тут же нас потребовали к начальнику лагеря.
В комендантском бараке он занимал половину верхнего этажа: из небольшого предбанника мы попали в большую приемную, в дальнем углу которой сидел дежурный эсэсовский офицер. Сидел он за своеобразным покатым столом, напоминающим бюро.
Было торжественно тихо… Эта тишина подчеркивалась отдаленным стуком пишущей машинки. В приемной стояла скромная, но дорогая мебель: стулья, кушетка, два журнальных столика, несколько кресел. На стене висел фотопортрет Гитлера, рядом флаг со свастикой. На часах, блестевших со стены стрелками, было без семи минут четыре. Шейко подошел к офицеру и что-то прошептал ему. Тот взглянул на нас и указал на стулья.
По совести сказать, сердце отчаянно колотилось. Наверное, то же испытывал Николай. Я прошел через свирепые побои, через смертельную лагерную «доходиловку». А здесь все выглядело настолько благообразно, что вызывало отчаянный страх.
Ровно в 16.00 дежурный вышел из-за своего бюро и скрылся в высоких, обшитых кожей дверях. И сразу же вернулся. Придерживая дверь, он жестом пригласил нас в кабинет. Мы гуськом вошли — сперва Дерюгин, за ним я. Шейко остался в приемной. Кабинет показался огромным. Вдали, за большим столом, покрытым зеленым сукном, сидел плотный человек без шеи, с огромной головой, похожей на морду бульдога. У него были седоватые, то ли зачесанные назад, то ли ежиком подстриженные волосы, а узенькие щелки, в которых посверкивали зоркие глаза, широкий рот с тонкими губами и очень глубокие носогубные складки создавали впечатление сильного, волевого и беспощадного человека.
Френцель Карганиани был в штатском, но казалось, что на нем аксельбанты, эполеты, шнурки и все, что там еще полагается.
На столе царил нарочитый, подчеркнутый порядок: прямо — огромный чернильный прибор из бронзы и мрамора. Справа — зеленая настольная лампа и веером расположенные коробки с сигарами и сигаретами; здесь же, образуя причудливые узорные фигуры, лежали и стояли всевозможные зажигалки, слева — несколько тонких разноцветных кожаных папок, видимо, там было все наиважнейшее, дабы не засорить внимание столь крупного деятеля мелочами. Рядом со столом, справа, располагалось несколько телефонных аппаратов, Френцель до них свободно дотягивался рукой. Над ним сзади висел огромный портрет Гитлера, исполненный маслом вполне профессионально. Гитлер на портрете был изображен в момент высочайшего экстаза: он произносил речь, и кругом будто бы колыхалась восторженная толпа.
В кресле около стола сидел некто совершенно безликий, как потом оказалось, комендант лагеря Рау Август Карлович. Впоследствии, без формы, я никогда не узнавал Рау. По виду ему было около сорока, и, как оказалось, он прилично говорил по-русски.
Френцель оглядел нас, взгляд у него был пронизывающим, страшным, циничным, я сразу понял, что он говорил этим взглядом: «Петушись, строй из себя смелого, сильного, независимого, я-то знаю, как скоро от этой силы, смелости и независимости ничего не останется».
Выдержав долгую паузу, он что-то сказал Рау. Тот перевел:
— Оберштурмфюрер Френцель Карганиани доводит до вашего сведения, что система учебных и распределительных лагерей Вустрау создана для подготовки, а также переподготовки кадров наших восточных помощников, то есть тех дальновидных и деловитых русских, украинцев, белорусов и кавказцев, которые добровольно согласились служить великой Германии на оккупированных территориях. Служить великой Германии будете и вы! — Рау повысил голос и выжидающе посмотрел на нас. Мы молчали.
Френцель и Рау о чем-то тихо потолковали, после чего Рау продолжил разговор.
— В нашу систему учебных лагерей попадают лишь те, кто в плену или на оккупированной территории верой и правдой служили фюреру и Германии, честно и добросовестно сотрудничали с властями и командованием, преданно выполняли их волю. В отношении вас сделано исключение. Вам выдан, так сказать, аванс… — Рау замолчал и как-то напряженно посмотрел на нас. Мне показалось, что в глубине его глаз прячется растерянность.
Думаю, что нам необходимо было что-то сказать. Но что?
Рау хмыкнул, помолчал, а потом довольно долго говорил с Френцелем. После этого он обратился к нам:
— В лагере Вустрау вы находитесь в порядке исключения, условно. Вполне возможно, что в самое ближайшее время вы будете переведены в другой учебный лагерь. В связи с исключительностью вашего положения германский паспорт вам выдадут только после того, как вы зарекомендуете себя и когда у господина Френцеля и командования появится абсолютная в вас уверенность.
Опять воцарилось молчание. Вдруг тишину нарушил глуховатый голос. Это было так неожиданно, что я вздрогнул. Френцель говорил без напряжения, но голос его почти гремел.
— У нас здесь одно наказание — расстрел. Обман — расстрел. Я, Френцель, сам расстрел, — что-то в этом роде очень грозно пробасил он, видимо, для большего эффекта поднявшись из-за стола: он был невысокого роста, но массивен и внушителен.
Это оказалось концом аудиенции. Также гуськом мы вышли и, предводительствуемые Шейко, вернулись в роскошные свои хоромы. До начала лекции Зайцева оставалось свыше двух часов. Мы зашли в блок, где находилась столовая, Шейко раздобыл чай с булочками, и мы немного поели. Потом Шейко показал нам лагерь. Все было благоустроенно, удобно.
Естественно, что дорогой мы пытались как следует расспросить Шейко. Нам мало что удалось, уж очень он был поверхностен и глуповат. Он почти не контролировал того, что говорил. Восхвалял великую Германию и призывал сотрудничать с нею, так сказать, из «идейных соображений».
— А что, ребятки… Судите меня как хотите, а главное на сегодняшний день — это выжить. Что угодно мне говорите, а главное — выжить. Такую цель в нашем положении должен ставить каждый человек. Я и поставил.
— Постой, Яков, — прервал его Николай. — Я понять хочу. Вот ты говорил, что есть у тебя жена и дочь. Так?
— Есть. Вернее, были жена и дочь… Но…
— Дай сказать, — перебил Дерюгин, — у тебя жена и дочь. И если бы тебе их нужно было защитить от немцев или еще от кого-нибудь, может быть, ценой жизни, — тоже стал бы рассуждать: лишь бы выжить?
Николай говорил сбивчиво, сумбурно, но я понимал мысль: есть ли у Шейко вообще что-либо святое…
— Это неправильный пример, — заюлил Шейко, — если с умом себя вести, то не придется защищать жену и дочь. Вот и получается: главнее всего свою жизнь спасти. А если ты ее спасешь, то еще много хорошего сделаешь, в том числе для жены и дочери.
Разговаривать с ним на эту тему было бессмысленно. Но что-то Николай в душе Шейко все же разбудил.
— Я когда вернулся в Стригуны, жена вроде обрадовалась мне. А потом многие стали от меня нос воротить. Жена все говорила: «Подумай, что в свое оправдание скажешь?» Она считала, что мне перед Советами оправдываться придется! Нет, хлопчики, перед Советами я никогда оправдываться не буду! На край света уйду, спрячусь — а к Советам никогда не вернусь.
— Слушай, Яков, — не унимался Николай, — ты говоришь, что жизнь главное, а сам идешь к Власову. Ведь там воевать придется и, значит, убить могут…
— Нет, ребятки, умного человека убить трудно, а я умом не обижен, и цель у меня — выжить, а потом жить, жить, жить! — сладострастно мямлил Шейко. — К Власову я не сам иду — посылают. Я, конечно, не имею права вам об этом говорить, но уж очень вы мне понравились, я верю вам. Посылают меня в офицерский лагерь РОА «Дабендорф» на работу. Агенты-пропагандисты, окончившие обучение в лагере, направляются в лагеря и части — им и воевать придется, а я буду в лагере не в переменном-курсантском, а в постоянном составе находиться.
— Преподавателем? — поинтересовался я.
— Нет. Хотя мог бы, конечно, и преподавать. У меня способности. Я буду работать писарем под руководством Александра Николаевича Зайцева.
— Это который доцент МГУ? Он тоже писарь? — спросил Николай.
— Нет, нет! Он старший преподаватель. Он философ и руководит работой преподавателей. Но он ведет еще и секретную работу, о ней никто не должен знать. Вот в этой работе я и буду ему помогать. Но вы учтите, — вдруг спохватился Шейко, — я вам ничего не говорил и вы ничего не знаете! Ведь мы же друзья!
Так в полезных беседах прошло время до семи часов.
…Зал в клубном блоке был изрядный, мест, наверное, на триста. Собирался народ довольно дружно. Еще минут десять оставалось до начала, а зал был почти полон.
Я жадно всматривался в лица окружавших меня людей. Они согласились сотрудничать с немцами, зарекомендовали себя положительно. Это означает, что все они предатели, враги. Я смотрел в их лица и угадывал тупость, ограниченность. В некоторых было что-то зверское, бесчеловечное. Были хитрющие, лисьи морды. Но очень много было самых обыкновенных, человеческих, даже симпатичных и приятных лиц. Как же это? Как они сюда попали? Может быть, так же, как мы с Николаем? Нет, такого быть не может! Ведь Френцель говорил, что мы здесь исключение. Впрочем, мало ли какие ситуации может создать жизнь…
Шейко провел нас в первый ряд. Прямо перед нами возвышалась трибуна, на которой вот-вот должен был появиться Зайцев.
Большинство публики было в цивильном, серыми пятнами вкрапливались офицерские мундиры. А вот и необычная, хотя и похожая на немецкую форма. Раньше мы такой не видели.
— Да, — подтвердил Шейко, — это форма русской освободительной армии.
Я обратил внимание на то, что Шейко довольно часто раскланивался то с одним, то с другим, помахивал рукой, еще какие-то знаки делал. Но к нам почему-то никто не подошел.
Но вот на сцене появились двое. Один высокий, пожилой, в форме РОА, от погон на грудь свисали аксельбанты, вид у него был настоящего военного, умное лицо, высокий лоб с залысинами. Я подумал, что это Власов, и дернул Шейко за пиджак.
— Нет. Это не Власов. Это генерал Трухин, Федор Иванович. Начальник лагеря «Дабендорф». До него был генерал Иван Алексеевич Благовещенский. Кстати, Трухин и в Красной Армии был генералом. Он преподавал в какой-то военной академии.
Между тем Трухин прошел к трибуне и красивым, специфически командным, но вместе с тем лекторским голосом сказал:
— Представляю вам, господа, старшего преподавателя нашей школы пропагандистов Александра Николаевича Зайцева. Многим из вас он известен, так как еще месяц назад проходил службу здесь, в Вустрау. Но тем интереснее вам будет его слушать.
Тема его лекции: «Национал-социалистская Германия». Я полагаю, что Александр Николаевич особый упор сделает на исторические, философские и этические концепции национал-социализма. Для нас, проживших не один десяток лет под игом коммунистической идеологии, это будет особенно интересно. Итак, попросим Александра Николаевича! — И генерал широким жестом как бы подвел публику к стоявшему на трибуне Зайцеву.
Зайцев стоял и улыбался. По залу прошелестели жидкие аплодисменты. Легко и свободно, звучным высоким голосом Зайцев начал лекцию. Первая ее часть была нудной, Зайцев пересказывал немецкие источники, читал с листа, цитировал то «Майн Кампф» Гитлера, то «Миф XX века» Розенберга. Говорил он бойко (я подумал, что красоваться на публике ему приятно), он даже зарделся и то взмахивал рукой, то рубил ею сверху вниз.
— Как лозу… — прошептал «старый кавалерист» Дерюгин.
— А он кто по званию? — также шепотом спросил я у Шейко.
— Поручик, — сухо ответил Яков. Он не хотел отрываться от лекции. Кроме того, он попросту демонстрировал свое усердие.
Зайцев был невысокого роста, худощав, черняв. У него были густые, зачесанные назад волосы, мелкие черты лица, но в общем он был вполне миловидным. Еще один раз объявив нацизм «маяком и светочем», еще раз поклявшись в вечной верности фюреру и еще раз поблагодарив его, великого, за заботу о гражданах России, которые «готовы совместно и под руководством должностных лиц великой Германии идти по пути…», Зайцев перешел ко второй части своей лекции. Он начал риторическим вопросом:
— Что же понуждает нас, представителей русской освободительной армии, громко заявить: «Мы с вами, германские национал-социалисты, мы с тобой, великая Германия, мы с тобой, великий тысячелетний рейх, мы с тобой, фюрер»? — И, эффектно рубанув правой рукой сверху вниз, продолжал: — Мы говорим от имени всего народа, так как знаем, что весь наш народ ненавидит сталинский режим.
И пошел, и пошел — складно, зло и убедительно рассказывать, что родился в глубинной рязанской деревне, ходил за плугом, боронил, косил, учился, работал на заводе, был в комсомоле и строил колхозы, считая, что мужикам там будет лучше.
Когда же стало хуже и на трон взгромоздился тиран, из комсомола деликатно выбыл под предлогом ухода в армию.
«Вот здесь ты что-то соврал, — подумал я, — не так это просто — выбыть под предлогом…» А Зайцев продолжал:
— Я прослужил два года на дальневосточных рубежах; затем окончил Московский университет, поступил в аспирантуру Академии наук, попутно принял участие в освобождении Польши от панов и капиталистов, это меня спасло от финской войны.
Когда я вернулся в аспирантуру Академии наук, в моей научной работе обозначились успехи, и при определенных обстоятельствах я бы стал, наверное, заметным ученым. Но… война! В действующей армии я был под Смоленском, под Москвой, под Ленинградом. По-настоящему дрался с немцами в Эстонии, но здесь меня как будто озарило, и я понял всю бессмысленность моего участия в этой войне, в Красной Армии, которая разваливается, пытаясь отстоять сталинский режим, погубивший миллионы лучших представителей моей родины. Нет, я должен был выбрать иной путь — и я сдался в плен и не жалею об этом!
Наиболее эффектную сентенцию Зайцев припас к концу. Я уже говорил, что его речь текла плавно, голос был поставленный. Но вот он напрягся, появилось что-то металлическое, это било по нервам и заставляло насторожиться. Зайцев бросал в зал звенящие фразы, рубя одновременно воздух правой рукой:
— Развал Красной Армии и ее поражения в войне с великой Германией объясняются просто: народ не хочет защищать антинародный режим (ведь на наших глазах бойцы разбредались по лесам). И в плену простые люди были единодушны: будет русское правительство, будет русская армия, получим оружие и пойдем «За Родину, против Сталина!».
Вот к этому и призывает Комитет освобождения народов России, сокращенно КОНР: соборно, сообща, под эгидой великой Германии возьмем в руки оружие и единодушно воскликнем: за Родину, против Сталина!
В зале раздались довольно дружные аплодисменты. Зайцев подошел к Трухину, и тот чопорно пожал ему руку. Потом Трухин спросил, есть ли вопросы. Несколько вопросов из зала о положении на фронтах, ответы на них позволили нам с Николаем понять, что под Сталинградом немцы потерпели грандиозное поражение. Трухин и Зайцев много говорили о реванше за Сталинград, о новом секретном оружии, о продолжающемся развале Красной Армии. Все было ясно: ничего похожего на 1941 год уже не будет!
Когда народ стал расходиться, Шейко увлек нас в боковой выход, мы оказались в пустынном коридоре, навстречу шли Трухин и Зайцев. Шейко вытянулся «во фрунт» и попросил у Трухина разрешения обратиться к Зайцеву. Трухин разрешил и тут же, распрощавшись с Зайцевым, ушел.
Зайцев дружелюбно (он явно всюду и в любой обстановке искал популярности) отвел нас в сторону и внимательно стал слушать Шейко. Тот, перебивая сам себя, сказал, что лекция произвела огромное впечатление, он, Шейко, внимательно следил за реакцией зала. Потом стал расхваливать нас, какие мы честные, правдивые, открытые и очень образованные хлопцы.
Зайцев стоял и улыбался, Шейко остановить было трудно. Мы с Дерюгиным курили и слушали треп Шейко. Вдруг Зайцев перебил Шейко. Обращаясь к нам, он стал расспрашивать, откуда мы прибыли, есть ли у нас специальности, откуда мы родом.
Узнав, что Николай Дерюгин из Москвы, Зайцев стал расспрашивать, я присматривался и думал, что у него приятная, открытая улыбка, и в то же время появилось ощущение, будто он сам себя слушает и оценивает. Это было неприятно.
Между тем, узнав, где в Москве вырос Дерюгин, Зайцев стал разливаться соловьем:
— Я ведь из деревни, из рязанской глубинки. Потом в Особой дальневосточной армии служил. А потом попал в Москву и стал считать себя москвичом. Бывал в консерватории, в Театре Революции, видел там Бабанову, ходил в кинотеатр «Унион», что у Никитских ворот. Году в 35—36-м Большой зал консерватории был закрыт и в нем располагался кинотеатр «Колос». Я смотрел там первую нашу звуковую картину — «Путевка в жизнь» она называлась. А в «Унионе» я смотрел «Чапаева». Да, какой же трамвай но улице Герцена ходил? 16-й, что ли? И на нем ездил. На стадион «Динамо» ездил. Тоже не раз. Спускался к Никитским воротам по Тверскому бульвару…
Я смотрел на Николая и видел, что он тает, приятно ему было встретить земляка, поговорить о родной улице. А Зайцев-то — гад ползучий! Ведь русский же человек! «Как же так можно? — думал я. — Ведь мы же одно воспитание получили. Ну, постарше он… Но ведь тоже и «Путевку в жизнь», и «Чапаева» смотрел, да и все остальное — все общее у нас было. А вот смотри — он у немцев как свой…»
Еще постояли, повспоминали, потом он стал прощаться и очень многозначительно сказал:
— Я ведь теперь в Дабендорфе служу. Но мне почему-то кажется, что и вы вскоре там будете. Встретимся! Я полагаю, что именно там, в РОА, сейчас место каждого настоящего мужчины, думающего о демократической России.
Шейко послал нас вперед, к выходу, а сам остался поговорить с Зайцевым. Это дало нам возможность обменяться мнениями.
— Ну как тебе Зайцев? — спросил Николай.
— Сука! — применил я бытовавшее в нашем лагере словцо.
— Я не согласен, — возразил Николай. — Просто сломался человек. Испугался, стал предателем. А теперь базу под это подводит: «антинародный режим»! Что ему теперь говорить остается? Был бы у нас, говорил бы «народный режим». Не так ли? А сейчас выдумывает: «За родину, на Сталина!»
— Нет. Мы с тобой разных повидали, но что-то не говорили об «антинародном режиме», не выдумывали «За Родину, на Сталина!» Ты и сам в плен израненный, изувеченный попал, а потом тебя Шарнгорст обрабатывал. Почему же ты не согласился с ним сотрудничать и не стал предателем?
Николай не ответил. А я, невольно вспомнив Шарнгорста, просто увидеть его захотел…
— Коля, не знаю, чем объяснить, но Шарнгорсту я верю больше, чем Зайцеву. Оба враги, но какая между ними разница! Может так случиться, что Шарнгорст, немец, спасет нас, но Зайцев, русский, никогда.
Я почувствовал, что Николая я не убедил. Какая-то симпатия к Зайцеву у него была. Может быть, из-за улицы Герцена и Никитских ворот, столь дорогих ему.
…Нас нагнал Шейко и стал уговаривать посмотреть немецкий музыкальный фильм: не идти же так рано спать!
Странный человек Шейко. В своей безостановочной болтовне он хвалил Зайцева — какой это государственный ум, как ценит его сам Андрей Андреевич Власов, как любовно относится к нему оберштурмфюрер Френцель…
— Вы ведь почувствовали сегодня, находясь у Владимира Александровича, какая это глыба, какой это самобытный, творческий, оригинальный и мощный ум. Я расскажу вам по секрету, — перескочил на другое Шейко, — одно время я подменял заболевшего порученца Френцеля. И вот иногда мне случалось заходить к нему в кабинет. Я честно скажу, что с великими людьми мне раньше сталкиваться не приходилось, поэтому я поначалу удивлялся. Вхожу, а он сидит за своим письменным столом, в кресле откинулся и в потолок смотрит. Или гуляет взад-вперед по кабинету, а на письменном столе ни одной бумажки. Я по неопытности думал: как же можно так работать, что никаких документов на столе нет? Долго я сомневался, а потом рассказал Зайцеву. И знаете, что он мне ответил? «Яков Николаевич! В те минуты, когда, казалось бы, Френцель ничего не делает: смотрит в потолок или гуляет, — у него в мозгу идет напряженнейшая работа, он мыслит, он творит!» Так-то, братцы! Талант сразу виден! — в восторге закончил Шейко. Некоторое время он шел молча. Потом вспомнил, что не закончил рассказ о Зайцеве: — Так вот: Власов требует Зайцева в дабендорфский лагерь, к себе, а Френцель не отпускает. Как вы думаете, кто разрешил их спор? — После эффектной паузы Шейко воскликнул: — Гиммлер! Да, да, не удивляйтесь, сам Гиммлер! Гиммлер разрешил его переход к Власову в дабендорфский лагерь.
Вдруг Николай сказал:
— Знаете, я все время думал, а сейчас почти наверное сказать могу: я Зайцева в Москве встречал, не помню точно где, но встречал. Может, в кино рядом сидели или в очереди стояли, в трамвае ехали… Но я узнал его.
Почему-то это заявление Николая на Шейко произвело потрясающее впечатление. Он даже остановился, вынул носовой платок, вытер им вспотевший лоб и спросил:
— Это правда?
— Да.
— Ну, тогда все ясно! — как-то очень твердо, но вместе с тем огорченно сказал Шейко. Что ему стало ясно, мы от Шейко не добились. До дома он молчал, напряженно о чем-то думая.
Когда мы пришли домой, Шейко долго умывался, стелил постель и с нами не разговаривал. Мы с Николаем сидели у открытого окна, Коля рассказывал о матери, брате, сестре. Мать не жила с отцом, у него была другая жена, и поэтому Николай очень жалел свою мать, очень слушался ее и старался не огорчать. Но, несмотря ни на что, он ничего не мог с собой поделать — любил отца, скучал, когда его долго не было, и очень им гордился. По словам Николая, его отец был хорошим журналистом. Да и сам Николай, оказывается, уже в течение нескольких лет мечтал стать писателем. Эта мечта зародилась у него в десятом классе, и он составил себе график — в течение 3—4 лет ознакомиться с лучшими произведениями мировой литературы, научиться излагать свои мысли, познать различные стороны жизни, научиться определять сущность людей, угадывать их характер. Но война все спутала…
Николай сидел, опираясь спиной о подоконник и вытянув перед собою ноги. У него были узковатые, припухшие глаза и этакий уютный небольшой нос «сапожком». Короткие жестковатые темные волосы чуть прикрывали невысокий лоб. Николай то улыбался, то хмурился, а брови то опускались, то поднимались.
«Хлыновский тупик и улицу Герцена вспоминает», — подумал я. Так и оказалось.
— А какой друг у меня был, — мечтательно начал Николай, — он тоже жил на улице Герцена. Все время мы проводили вместе. Сколько книг перечитали, сколько переговорили. Кажется, не было и нет для меня ближе человека, чем он. И вот иногда я думаю: если когда-нибудь нам доведется встретиться — близости прежней уже не будет. Каждый из нас за эти годы прожил несколько жизней, и этот огромный груз будет разделять нас. Наверное, для того, чтобы сохранилась дружба, нужно, чтобы были совместные переживания. Как ты думаешь?
Шейко, который не мог подолгу молчать, услышав знакомые названия: «улица Герцена», «Хлыновский тупик», встрепенулся:
— Хлопчики мои дорогие, вы меня не обманываете?
— В чем, Яков? — спросил я. Шейко помялся, а потом сказал:
— После вашего разговора с Зайцевым (помните, он еще сказал, что каждый мужчина должен быть в Дабендорфе и он надеется вас там увидеть?) мне вдруг показалось, что у господина Френцеля все в отношении вас решено и в Дабендорф вы пойдете в помощь Зайцеву вместо меня. Я не ошибся?
Вот, оказывается, в чем причина! Приревновал!
Мы довольно долго уговаривали Шейко успокоиться, не думать о глупостях, в конце концов он успокоился. Устроившись в постели, он стал рассказывать о своих мужских доблестях, которыми покорил одну немочку, питавшую, по его словам, большую слабость к русским: он был у нее третьим по счету любовником.
— Муж фрау Эммы Мюллер, — рассказывал Шейко, — служит в полувоенной хозяйственной организации на Востоке. Фрау Эмме около сорока лет, но, по ее словам, не иметь около себя каждую ночь мужчину она просто не может. Поэтому кроме меня ее посещают еще несколько ребят из Вустрау и Дабендорфа.
Все это было довольно мерзко. Похотливую беседу мы не поддержали и вскоре заснули.
Разбудил нас часов в восемь стук в дверь. В комнату вошел молодой немецкий солдат, который назвал мое имя. Шейко и Дерюгин объяснили мне, что нужно побыстрее одеться и идти с солдатом: меня ожидает какой-то полковник. Замерло сердце: Шарнгорст! Я быстро оделся и, сопровождаемый удивленным и растерянным взглядом Шейко, понимающим и подбадривающим — Дерюгина, двинулся вслед за солдатом. У комендатуры стояла красивая, покрытая камуфляжной краской легковая автомашина, солдат сел за руль и жестом пригласил сесть рядом, на заднем сиденье застыл еще один молчаливый солдат. Мы подъехали к шлагбауму, сидевший сзади показал эсэсовцу какую-то бумагу, и мы помчались в сторону Берлина.
Не прошло и десяти минут, как мы уже входили в подъезд жилого пятиэтажного дома. На втором этаже, на пороге открытой входной двери, стоял Макс Шарнгорст и приветливо улыбался, внимательно меня осматривая.
Он был в армейской форме, как всегда отлично на нем сидевшей, такой же худощавый и стройный, как и год назад.
— Здравствуйте, Константин Иванович! Сегодня двадцать первое мая, значит, мы не виделись год и примерно месяц.
Он жестом отпустил солдат и ввел меня в квартиру, очевидно, конспиративную, хотя все на первый взгляд говорило о том, что это обыкновенная жилая четырех-пятикомнатная квартира.
— Вы не завтракали, поэтому я сейчас напою вас кофе и накормлю. Сам я тоже с удовольствием с вами позавтракаю. Позвольте я только распоряжусь… — Шарнгорст вышел из кабинета.
В комнате, темноватой и мрачной, стояла тяжелая резная мебель. Широкое окно выходило в аккуратный палисадник с газоном и подрезанными кустами. На дворе царил яркий весенний, почти уже летний день.
— Ну вот! Я очень рад, что мы снова встретились, — вернулся Шарнгорст. — У вас, наверное, ко мне много вопросов? Наши прежние, я бы сказал приятельские отношения видимо охладели. Но ведь не я тому виной. Даже наоборот! Я сейчас все объясню. Когда я вернулся из Берлина, то нашел вас в гестапо, а Любу убитой. Мне стоило немалых трудов спасти вашу жизнь, и вы оказались в лагере военнопленных. Ничего другого я для вас сделать не мог. Побег из госпиталя был тщательно задокументирован и Велингом, и гестапо, но я от вас не отступился. Вы спросите, почему? Отвечу: я все же убежден, что мы будем работать вместе. Ваш побег, мужественное поведение еще раз убедили меня, что вы именно тот человек, который мне нужен.
Миловидная девушка вкатила столик с горками бутербродов, кофейником, молочницей, сахарницей.
— Прошу! — пригласил Шарнгорст.
— Господин полковник, не смотрите, как я буду есть. Мне самому это неприятно, но сейчас я перманентно голоден, остановиться мне просто трудно, а отказаться вообще невозможно…
Через пять минут Шарнгорст очень тихо сказал:
— Не могу себе простить, что не смог выручить вас из этого ада.
Мне удалось ценой чудовищного усилия оторваться от бутербродов с сыром и колбасой, от каких-то необыкновенно вкусных булочек, от кофе с молоком. На трех тарелках оставалось по бутерброду: Шарнгорст в ужасе смотрел на меня.
Я засмеялся:
— Вот, господин полковник, как раззадорили меня эти вкуснейшие булочки и бутерброды. Вчера я было подумал, что нам с Дерюгиным, это мой солагерник, удалось победить свою жадность. Оказывается, нет!
Шарнгорст из вежливости улыбнулся.
— Вы, Константин Иванович, пробудете у меня до обеда. Здесь у нас великолепный сад. Прогуляемся час-полтора?
И мы отправились…
Сад был хорош: дорожки, ниши, скамейки, цветники, газоны, но вместе с тем все естественно.
— Мы могли говорить и в помещении: я уверен в его надежности, — начал Шарнгорст, — но для того чтобы вы чувствовали себя лучше, вывел вас в сад. Я хотел сказать, что за тот год, который прошел с момента вашего побега из госпиталя, произошло много событий, я многое передумал и о многом хотел сообщить именно вам. Но сначала скажите откровенно, почему вы бежали, почему бежали вместе с Любой, как все это произошло?
Что ж, со мной говорил полковник военной разведки, но я верил ему, я был убежден, что вреда мне не будет. Доверившись этому чувству, я подробно рассказал ему обо всем.
— Скажите, когда вы согласились с моим предложением, вы уже знали, что будете готовить побег?
— Да. Но к этому решению я пришел не сразу. Одно время я считал, что мне нужно поработать с вами.
— Оставаясь советским разведчиком?
— Да.
Шарнгорст задумался. Внезапно он повернулся ко мне и спросил:
— Константин Иванович, почему с вами была Люба? Разве ей необходимо было бежать?
— Нет, но она вместе со мной хотела уйти к партизанам.
— Светлый она была человек… Посмотришь — вроде бы всегда счастлива и удачлива. А в глазах — печаль… А вам, Константин Иванович, везет на подруг. Тамара Румянцева — тоже отличная девушка… Но как погибла Люба? Почему в нее стреляли? То, что мне сообщили в гестапо, не внушало доверия. Неужели случайность?
— Случайность… А вы знали, что солдаты насиловали ее на моих глазах?
— Нет. Мне сказали, что убита она была случайно.
— Нет. Не случайно.
— Константин Иванович, давайте начистоту. Я долго размышлял, прежде чем начать этот разговор… Я верю вам. Так вот знайте! Многие из нас находятся под влиянием коричневой пропаганды, многие одурачены национал-социализмом и Гитлером, но, поверьте мне, не все! Далеко не все!
После этого мы долго молчали. Минут через 15—20 Шарнгорст сказал:
— По-видимому, вы мало знаете о событиях на фронтах. Естественно, что в лагере вам о них не сообщали. Вот краткий обзор…
И Шарнгорст сжато рассказал о всех основных событиях войны начиная с декабря 1941 года. Много говорил о Сталинграде, и можно было бы подумать, что рассказывает это не немец, а русский. Он считал, что война еще продлится долго, будет невообразимо трудна и безжалостна, но победят в ней русские.
Я вопросительно посмотрел ему в глаза. Он встретил мой взгляд твердо.
— Что-то переменилось, господин полковник? — спросил я.
— Многое. Сейчас я уже не предложу вам роль на службе центрального российского правительства или в РОА.
— А для чего же тогда нас привезли из лагеря? Мы почему-то сразу догадались, что это ваша инициатива.
— Правильно догадались. А теперь постарайтесь как следует меня понять и поверить мне. Я понял ненужность и никчемность борьбы, — она не нужна основным и наиболее здоровым силам русского народа.
Помолчав немного, Шарнгорст продолжал:
— Для себя я решил, что никаких собственных целей в этой войне у меня нет. Я отказался бы участвовать в ней, если бы это было возможно, если бы не связывали меня присяга и разные другие обязательства. Когда я все это понял, я поставил себе цель — спасти вас с Николаем Дерюгиным, двух симпатичных мне людей, которых я так безуспешно обрабатывал, но которые, сами того не желая, обработали меня. Ведь, убедившись в ваших достоинствах и поняв, что оба вы плоть от плоти представители молодой современной России, я задал себе вопрос: почему вы не поддерживаете меня? Просто потому, что не нужны мои игры России. Вы с Дерюгиным считаетесь моими агентами. Это обеспечит вашу безопасность. Я постараюсь сделать так, чтобы особых строгостей в отношении вас не чинили. Начальник лагеря Френцель вас больше вызывать не будет. И наберитесь терпения…
Мы вернулись в дом, девушка с наколкой накормила нас обедом, вел я себя на этот раз достойнее. Когда мы остались одни, я попросил Шарнгорста рассказать о себе. Он сказал, что происходит из старинной прусской дворянской и потомственной офицерской семьи. Сейчас ему тридцать восемь лет, живет вдвоем с двадцатилетней сестрой, близких родственников не осталось. С женой развелся еще до войны, служит в военной разведке. Был в 35—37-х годах в Испании, в 38—40-х — в Москве…
Потом меня отвезли в Вустрау. Шейко, увидя меня, впился в меня глазами, я невинно потупился, а потом сказал, что меня опрашивали и я составлял анкеты. Шейко предложил пообедать, но я отказался. Та же шарнгорстовская солдатская команда, поболтавшись по лагерю полчаса, увезла к Шарнгорсту Николая. Он вернулся часа через два и тоже, улыбаясь, сообщил Шейко, что составлял анкеты.
Шейко растерялся, убежал, и мы поняли: ему нужно сообщить о наших поездках, посоветоваться.
Николай рассказал о Шарнгорсте. Тот высказался примерно так: «Хотя я и не верю в победу Германии, но разведка — это не только и не всегда война… Иногда это нечто прямо противоположное».
— Что это означает? Как ты думаешь? — спросил Николай.
— Не знаю, — ответил я. — Шарнгорст переживает какой-то кризис. Я, Коля, почувствовал, что с ним что-то происходит. Он блестяще образованный и думающий человек…
— Сейчас у нас нет выбора, мы должны согласиться с его предложением. Это связано с полугодовой учебой. Он сказал, что видеться он нам разрешит. А там посмотрим и придумаем, что делать. Главное, наши воюют уже не так, как в 41-м. Побеждают! А мы в сердце этой зловещей империи. И обязаны помочь Красной Армии! — сказал Николай.
Вернулся Шейко, настроение у него было боевое, и он крикливо предложил нам кончать курить и ложиться спать.
Интересный человек был Шейко: переменчивый, как медуза.
Утром его куда-то затребовали, нас с Николаем тоже растащили по разным углам, и в результате через неделю Николай был направлен в Дабендорфскую школу пропагандистов РОА. Шарнгорст полагал, что к моменту окончания ее ему удастся вызволить оттуда Николая. В Дабендорф же по своей прямой осведомительской линии попал и Яков Шейко — в хозроту.
Меня же вначале направили в так называемый Русский комитет, возглавлявшийся генералом Власовым. К счастью, я пробыл там недолго, дней пять. Летом меня переправили в разведывательную школу абвера. Я пошел туда с охотой, потому что этой отправке предшествовал разговор с полковником Шарнгорстом.
— Константин Иванович, — сказал тогда Шарнгорст. — Как мы и договорились, завтра вас направят в разведшколу абвера. Это недалеко, и мы изредка будем видеться. Обучение там довольно примитивное, и вам будет легко. Значительное внимание уделяется изучению личных качеств, надежности, прошлого слушателей. Но к вам это относиться не будет, так как вы «мой человек». Не обижайтесь на это выражение. Тем не менее, Константин Иванович, будьте осторожны. Уверен, что вы опять будете строить планы побега или еще чего-то в таком роде. Не так ли?
Я промычал что-то нечленораздельное, Шарнгорст продолжал:
— Чтобы вы вели себя спокойно, я скажу вам, что учеба ваша будет продолжаться шесть месяцев, после чего с разведывательным заданием вы будете заброшены в глубокий тыл вашей армии. Задание буду готовить я и подготовлю его хорошо. Короче, я дам вам возможность вернуться домой. Я полагаю, что этому вы рады?
В душе что-то буйно ликовало: «Я вернусь домой, домой, домой!» — но я остановил свою радость и спросил Шарнгорста:
— Но ведь не можете же вы так просто отпустить меня. Чем-то вы меня привяжете?
— Для того и изучают кандидатов в разведчики. Я гарантирую, что вы отправитесь домой «чистым». Вы сразу же явитесь в СМЕРШ или НКВД, сделаете заявление и расскажете обо мне и школе, в которой будете учиться. Естественно, еще о задании, которое вы от нас получите.
Подумайте, Константин Иванович, и дайте честное слово, что до конца обучения будете вести себя разумно.
Я и думать не стал — согласился! Я не всегда верил Шарнгорсту, но сейчас я поверил ему безоглядно!
Так попал я в разведшколу и держал себя так, как рекомендовал Шарнгорст. Он да и все другие преподаватели были мною довольны.
Я не буду рассказывать ничего о школе, преподавателях, слушателях. Обо всем этом я в свое время уже написал, и не очень все это интересно.
Но не могу не рассказать об одной чрезвычайно интересной встрече с Шарнгорстом, которая состоялась, как и раньше, в Берлине 25 августа 1943 года.
Дело в том, что Шарнгорст как мой шеф имел право вот так, на денек, забирать меня к себе. Наверное, играла роль и его должность в центральном аппарате абвера.
Разговор начался с того, что Шарнгорст поздравил меня с величайшей победой.
— Думаю, не довелось вам еще слышать об этом. Дело в том, что германская армия в боях под Орлом, Курском, Белгородом понесла тягчайшее поражение. 5 июля началась германская операция. Советская Армия успешно оборонялась и 12 июля после колоссального танкового сражения у Прохоровки перешла в наступление, полностью разгромив войска Манштейна и Клюге. Вот это успех! Поздравляю вас!
Я был очень рад, но, пожалуй, впервые я видел, что и Шарнгорст радуется нашей победе. Я с удивлением на него посмотрел.
— Что ж, Константин Иванович… Теперь я радуюсь вместе с вами. — И он поведал главную повесть своей жизни.
Редко так бывает, но вот было же: Шарнгорст — умница с университетским и военным образованием, разведчик, побывавший во всех европейских странах, полковник — исповедовался передо мною, человеком чуть ли не вдвое младшим, едва получившим среднее образование, всего лишь старшиной.
Он вновь повторил основные даты и положения своей биографии. Затем сказал, что идеи национал-социализма никогда его не увлекали, просто на каком-то начальном этапе нацистское государство показалось ему перспективным и долговечным. Ну, с какими-то издержками на дурацкую пропаганду, фанфаронство, даже антисемитизм. Но ведь люди его круга всегда старались держать себя выше таких мелочей, не пачкать себя ими.
Многое из повседневной практики национал-социализма просто не доходило до него, помимо этого, он годами не жил в Германии.
Ему было известно, что многие старые военные противники войны с Советским Союзом. Человек, которого он уважал и с которым он работал в Москве, посол граф Вернер фон дер Шуленбург, а также его начальник — военный атташе генерал Кестринг также активно высказывались против войны с Россией.
Тем не менее теперь ему довольно трудно объяснить свое состояние, он, Шарнгорст, считал, что война с Советами необходима и что ее вполне возможно довести до победного конца.
Когда война уже началась, у него, как и у многих других военных, находившихся на оккупированной германскими войсками советской территории, наблюдавших деятельность партизан и глухое сопротивление народа, возникла мысль о создании в России коллаборационистского правительства под руководством находящегося в эмиграции Керенского или другого буржуазного деятеля-эмигранта, а также Русской армии освобождения (так он именовал ее в своих мечтах).
Подобные проекты возникли в нескольких местах, они рассматривались в ставке, лично он не считал себя специалистом в политических вопросах, поэтому спокойно ждал, пока эти предложения будут утверждены и претворены в жизнь.
Шарнгорст рассуждал так: Россия — страна необычная, огромная, мощная, победить ее обычными военными средствами невозможно. Но если бы удалось расколоть ее изнутри политически, если бы при наличии тягчайшей для нее войны с вермахтом вновь начать на ее просторах гражданскую войну, — победа Германии будет обеспечена!
«Почему гражданская война 1919—1922 годов не дала положительного результата? — рассуждал Шарнгорст. — Да только потому, что усилия интервенции были мизерны, Антанта и не думала помогать белым реально, сильная Россия была Антанте не нужна».
И Шарнгорст решил создать ядро будущей разведки коллаборационистского правительства и Русской армии освобождения.
Но его попытки оказались тщетными. Подавляющее большинство кандидатов, которых он «профильтровал», оказались непригодными для тех ролей, которые им предназначались.
В январе 1942 года Шарнгорст узнал меня и пришел к выводу о том, что я один из тех людей, которые ему нужны.
Почему-то Шарнгорст отобрал также и Николая Дерюгина, не имевшего разведывательной подготовки.
А потом грандиозный сталинградский разгром (катастрофу под Москвой он считал случайностью), а также мое и Николая Дерюгина поведение и многие другие факторы (Шарнгорст был умным и цельным человеком) убедили его в эфемерности усилий вермахта, больше того — убедили в неминуемости поражения Германии и возмездия, которое ожидает немецкий народ.
Самое страшное впечатление на Шарнгорста произвели факты тотального уничтожения населения оккупированных областей России. Он понял, что связал свою судьбу с бандой политических авантюристов, и решил бороться. Не зная вначале — как…
Шарнгорст рассказал, что самое большое влияние на него оказал его дальний родственник Хеннинг, также происходивший из старинного прусского дворянского и офицерского рода. Хеннинг являлся начальником оперативного отдела штаба группы армии «Центр», которой командовал фельдмаршал Клюге.
Хеннинг странный человек, ненавидит форму и муштру и при первой же возможности надевает штатское платье. Однажды он сказал Шарнгорсту, что дерзость превеликого дилетанта, развязавшего войну против СССР, обернется катастрофой.
Хеннинга угнетало и прямое планирование преступлений на основе так называемого приказа «О комиссарах». Этим приказом предлагалось убивать комиссаров и политработников Красной Армии. Критикуя приказ о расстреле всех подозрительных гражданских лиц без приговоров даже военно-полевых судов, Хеннинг сказал однажды Шарнгорсту: «Если нам не удастся побудить фельдмаршала Браухича предпринять все возможное для того, чтобы отменить эти приказы, Германия окончательно потеряет свою честь, и это будет омрачать жизнь немцев сотни лет. Вину за это возложат и на вас, и на меня, на вашу сестру и на мою жену, на ваших детей и на моих».
Шарнгорст стал рассказывать чудовищные вещи, судя по всему, он говорил правду.
Он рассказал, что Хеннинг, полагая Адольфа Гитлера виновником национального позора Германии, решил убить его при помощи взрывного устройства, пожертвовав при этом и своей жизнью. Это было еще в 1942 году. Когда Шарнгорст, офицер до мозга костей, напомнил Хеннингу о присяге, тот вспылил и крикнул, что Гитлер ничего не может требовать от тех, кто давал ему присягу, так как сам тысячекратно нарушил ее.
Шарнгорст после долгих размышлений согласился с этой мыслью, а Хеннинг, как бы еще более утверждая его в необходимости борьбы с Гитлером, сказал:
— По-твоему, не удивительно, что мы сидим и обсуждаем, как убить главу государства? Но только это спасет немецкий народ.
Вот с этого все и началось. Хеннинг, смелый, честный человек, поставил Шарнгорста на путь борьбы с Гитлером и нацизмом и влил в него уверенность в том, что это единственный путь… Хеннинг познакомил Шарнгорста с группой интеллигентов, обсуждавших возможности изменения государственного строя Германии.
Шарнгорст мне сказал, что абсолютно убежден: в верхних слоях германского общества зреет заговор против Гитлера и уже несколько раз могло состояться покушение.
Основные силы заговора, как объяснил Шарнгорст, группируются вокруг крупного в прошлом либерального политика Герделера, представляющего германскую промышленность. Расчеты этих лиц связаны с любой формой устранения Гитлера — тесным союзом с англо-американцами и организацией военного и политического заслона против возможной экспансии на Запад Советского Союза.
Однако в 1943 году возникло новое, значительно более левое течение, возглавляемое полковником службы генерального штаба графом Клаусом Шенком фон Штауффенбергом.
Эти люди пытаются установить контакт со всеми прогрессивными силами, в том числе КПГ, национальным комитетом «Свободная Германия» (НКСГ), возглавляемым генералом Зейдлицем и находящимся в СССР. После физического устранения Гитлера Штауффенберг и его сторонники должны начать переговоры о капитуляции с Советским Союзом и с англо-американцами.
Для предварительных переговоров с Советским Союзом намечен граф Вернер фон дер Шуленбург, который с 1934 по 1941 год был германским послом в Москве. Он также сторонник Штауффенберга. Разрабатывается вариант, согласно которому переход Шуленбурга на советскую сторону поможет осуществить Хеннинг.
Скажу честно: все было необычно, грозно, страшно. Меня бесконечно обрадовало, что Шарнгорст наконец определился, что мы с ним союзники и страстно желаем одного: поражения фашистской Германии.
Самое замечательное заключалось в том, что моя предполагавшаяся в декабре заброска на территорию СССР только по видимости должна была носить разведывательный характер в интересах абвера. В действительности она должна была стать попыткой установления прямого контакта с НКГС, Зейдлицем.
Вот какой потрясающий разговор произошел у меня с Шарнгорстом 25 августа 1943 года.
Шарнгорст достал из шкафчика бутылку французского коньяка:
— Может быть, за нашу общую победу? Не возражаете?
Выпили. Шарнгорст сказал:
— Сегодня у нас хороший тихий, исповедальный день. Как на рождество или на пасху… Давайте я буду ставить вам пластинки с ариями и романсами в исполнении Пирогова?
Что за великолепный день… В большом мрачноватом кабинете звучали в исполнении Пирогова арии Галицкого, Мельника, Сусанина. И все так далеко от всеобщего вселенского ужаса!..
— Господин полковник, я благодарен вам за то, что вы мне сегодня подарили. Но я очень скучаю без Николая Дерюгина. Что с ним? Где он? Можно ли с ним повидаться?
Шарнгорст успокоил: Николай в Дабендорфе, в школе пропагандистов РОА, у него все в порядке.
— Кстати, — сказал Шарнгорст, — у него там очень хороший друг, лейтенант. Вы его, очевидно, не знаете. Совершенно случайно произошло невероятное: Дерюгин и лейтенант учились до войны в одной школе, а жили в Москве на соседних улицах.
Я тоже поудивлялся, а Шарнгорст сказал, что просит не настаивать на встрече с Николаем. По его словам, он очень заинтересован в благополучном исходе моей первой выброски в Союз и ничем не хочет рисковать.
Я огорченно молчал. Тогда Шарнгорст решился:
— Не хотел говорить вам, Константин Иванович, нецелесообразно это. Но мне огорчать вас, сегодня в особенности, тоже не хочется.
Дело в том, что Дерюгину и лейтенанту — уж каким чудом, не знаю — удалось установить контакт с антифашистским Сопротивлением, по сути, с коммунистическим подпольем. Они оба сейчас очень активно там функционируют.
Вам будет интересно узнать: выяснил я это совершенно неожиданно, выполняя поручение Штауффенберга по установлению связи с подпольем КПГ. Так что вот видите, каков ваш Дерюгин… — закончил Шарнгорст.
Я был рад за Николая и даже немного завидовал ему…
Трудно забыть тот счастливый день… Я узнал о победе моей страны, я нашел единомышленника и союзника, я вновь мог стать в ряды своей армии на самом переднем рубеже, я мог быть полезным Родине, и я получил известие о друге и о его борьбе.
Стоило много месяцев мучиться ради одного такого дня!
…Потом пошли месяцы довольно изнурительной учебы, где каждый час был расписан и для чего-то предназначен. Могу признаться, что особенно досаждали мне часы, посвященные радио: прием — передача. Передача шла куда как хорошо. И прием вначале тоже, но как дошел я до возможности принять и записать 15 пятизначных групп в минуту, так остановился, и надолго, наверное, на месяц. И лишь после этого сумел я преодолеть 16, 18, а затем дойти до приема 20 пятизначных групп в минуту. Это было много, достаточно много.
К ноябрю я закончил подготовку, и Шарнгорст стал работать со мной индивидуально, отрабатывал «задание» и «легенду».
Чтобы затушевать свою заинтересованность в моей подготовке, Шарнгорст допустил к ней еще двух офицеров, своих подчиненных.
Наша задача была довольно сложна, так как оба задания я должен был учить наизусть. В ноябре мы очень часто, почти через день, виделись на конспиративной квартире: за мной присылали автомобиль, и мы работали.
В один прекрасный день я понял, что Макс готовится и к тому, чтобы передать со мной серьезную информацию.
Исходя из того что она была первичной, а также потому, что я еще должен был доказать своим, что я не изменник и не провокатор, часть информации была построена так, чтобы ее можно было проверить. Основная часть этой информации была уникальной.
Трудно даже описать, как я был счастлив: я опять начинаю служить Родине, я при деле, даже впереди многих…
Однако, как это часто бывает в жизни, оказалось, что мы на пороге несчастья.
15 ноября 1943 года, в среду, Шарнгорст заехал за мной, поговорил с двумя моими инструкторами, дал какие-то дополнительные указания по «липовым» документам, изготовлявшимся специально для моего случая.
Потом сел в машину, где я уже ожидал его, выпрямился и, положив руки на руль, замер. Я ожидал, что сейчас заворчит стартер и «опель» плавно и тихо тронется с места, но полковник неожиданно положил голову на руль. Что это с ним? Утомление?
— Что случилось? Почему стоим? — забеспокоился я.
— Едем! — ответил он и в одно мгновение выкатил машину со стоянки.
Дорогой он не проронил ни слова, хотя нам было о чем поговорить. Я молчал, считая, что ему видней, говорить или молчать, но не выдержал и спросил:
— Что случилось?
— Будем мужчинами… Погиб Николай Дерюгин… Его друг, лейтенант, тоже.
— Но как? Почему? Когда?
— В воскресенье, 12-го. Оба попали в поле зрения гестапо, оба были зафиксированы службой наружного наблюдения, а когда производился анализ, оказалось, что и тот и другой были в районах действия подпольного передатчика и зоны распространения антинацистских листовок.
Три дня их искали по всему городу. На четвертый, в воскресенье, они попались.
— Их схватили, пытали?
— Нет, Дерюгин выбросился с шестого этажа… Лейтенанта догнали военные патрули и пристрелили.
Я поймал себя на том, что я пуст, нет во мне ни одной мыслишки, ни одного сколько-нибудь цельного ощущения огромной утраты. «Ведь Николай был друг мой, товарищ, ведь здесь у меня ближе нет никого… И так погибнуть!» — подстегивал я себя и вдруг поймал на том, что кроме пустоты в душе там появилось подленькое животное ощущение жизни, напоминание о том, что я живу и меня еще ждут впереди все земные радости…
Вдруг Шарнгорст заговорил:
— Завтра я тебя отправлю в Даугавпилс, откуда будет осуществляться твоя заброска. Если к тебе кто-либо в отношении Дерюгина обратится, держи себя так: раньше его не знал, в лагере тоже, познакомились только дорогой в Вустрау.
Я сам, если все будет в порядке, приеду в Даугавпилс за семь дней до начала акции. Веди себя спокойно — жди! Одно обещаю: информация для твоих будет первоклассной!
…Наутро я и сопровождающий выехали в Даугавпилс…
Вскоре я был переброшен в Великие Луки, уже освобожденные нашими войсками. Оттуда я в качестве командированного «лейтенанта» Красной Армии должен был добраться до Ржева, а затем и до Москвы.
Однако прямо в Великих Луках я нашел представителей фронтовой разведки и рассказал о себе.
В тот же день я был доставлен в Москву самолетом. Когда я летел, с печалью вспоминал о погибшем Николае и о Шарнгорсте и думал, что именно в этот день два года назад летел вместе с Тамарой в противоположном направлении. Сколько за это время воды утекло… Печальной воды…
В Москве меня встретили хорошо, я вновь рассказал о себе, о Максе Шарнгорсте, Любе, Велинге, Зое.
Затем о лагере военнопленных, чудесном вызволении оттуда и встрече с Шарнгорстом.
Затем о предложении Шарнгорста, моем согласии, обучении в школе абвера, о самой школе и известных мне преподавателях.
О том, что подготовил для передачи Шарнгорст: это включало в себя устную информацию и письменную, заделанную в правый каблук моего ботинка.
О Дерюгине и его друге, об их связи с коммунистическим подпольем Германии, совместной работе в интересах победы и героической гибели.
Наконец, и о Зайцеве, на случай, если он окажется на нашей стороне.
Все это я пересказывал в течение трех дней.
Эти три дня, так же как и последующие четыре, я жил в тюрьме, правда, вполне сносно.
Через неделю меня вызвал сотрудник, занимавшийся моими допросами, пожал руку и сказал:
— Не сердись за тюрьму, иначе нельзя… Но мы теперь знаем о тебе все, и у меня есть для тебя два сюрприза. Первый — за дверью! — Сотрудник, легкий, подвижный, вскочил из-за стола, распахнул дверь: — Заходи же, Тамара!
В комнату вбежала и бросилась ко мне забытая, невероятно далекая, недостижимая Тамара Румянцева. Обняла, поцеловала, а потом пошли разговоры и воспоминания. Она совсем не изменилась.
Сейчас она жила в Калинине и работала в госпитале старшей медсестрой.
Я все порывался спросить, Тамара, умница, поняла и печально сказала:
— Костя, я, когда вернулась в Калинин, сразу стала искать твою маму. Куда она эвакуировалась, я узнать не смогла.
Потом, потупившись и зардевшись, сказала, что вышла замуж. Муж ее, капитан, сейчас на фронте, воюет, пишет, ждет встречи…
Я не мог отделаться от ощущения, что все происходит со мной во сне…
Второй сюрприз заключался в том, что я был награжден орденом Красной Звезды посмертно, а Тамара — медалью «За отвагу». Свою медаль она уже получила, мне получить орден, поскольку я оказался жив, еще предстояло.
Вот как все складывалось. Из тюрьмы меня поместили в общежитие на Шаболовке, вечером я пошел с Тамарой в Большой театр и был счастлив послушать в «Иване Сусанине» Пирогова. Вспомнился сразу Шарнгорст. Как он там…
Наступил новый, 1944 год, я встретил его в общежитии, среди своих ребят: были среди них чекисты фронта и тыла, были побывавшие в разведывательно-диверсионных группах. Всякие были люди, один парень, из числа диверсантов-подрывников, заговорил о немцах вроде того, что, мол, вся нация после победы должна быть уничтожена.
Я чуть было не вступил в спор: а как же коммунисты, Сопротивление, да мало ли в Германии людей, просто запуганных Гитлером. Но вовремя вспомнил приказ: о себе ничего не рассказывать!
Мне осталось, сославшись на головную боль, выйти из-за стола. Многих можно было понять в их ненависти к немцам: пострадали, погибли родные и близкие. Но можно ли жить по шаблону, всех ставить на одну доску и привешивать ярлыки: этот наш, этот враг! Сколько у нас еще этой узости и косности!
Числа десятого января мне сообщили, что меня примет высокое начальство, и просили освежить в памяти ту часть сообщения Макса, которая относилась к Сопротивлению, Штауффенбергу, заговору против Гитлера.
Утром я был у начальства, принимали меня трое в генеральских погонах, один, как мне показалось, был замнаркома.
А разговор был самый общий и начался с того, что мне объявили о награждении орденом Красного Знамени. Это была великая честь, так как мой отец тоже имел эту награду.
Потом стали говорить о желательности моего возвращения в Германию, якобы после выполнения задания абвера. Спросили, чувствую ли я в себе силы вернуться туда.
Я сказал:
— Да, готов вернуться, тем более что Шарнгорст ждет меня.
— Хорошо, будем готовиться…
А вот потом пошел разговор о Хеннинге, который оказался генералом Хеннингом фон Тресковом, о графе Клаусе Шенке фон Штауффенберге, о Герделере, фон дер Шуленбурге и других, упоминавшихся Максом.
То, что просил передать советскому командованию Шарнгорст, было, конечно, выдающейся разведывательной информацией и докладывалось, очевидно, на самый верх.
А потом началась «игра» с немцами. Из московских пригородов, из района малаховского озера, из талдомского глухого леса в обусловленные дни и часы я стал передавать информацию. Ее для меня готовили товарищи из контрразведки.
Естественно, что к этому времени я покинул общежитие и поселился на квартире у одинокой женщины. В военной Москве долгое время оставаться незамеченным было мудрено, абверовское начальство предполагало это и предлагало два варианта:
1. Возвратиться в Германию по отработанному каналу.
2. Добыть новые документы и легализоваться по ним.
Обсуждая эти варианты, мы пришли к выводу, что если возвращаться в Германию, то по немецким документам, добавив к ним лишь мелочи: продаттестат, отметки в командировке и т. д. Начальники считали, что, если я задержусь и начну легализоваться по якобы добытым новым документам, возникнут дополнительные трудности и мне будет сложно отчитаться перед абвером.
Итак, предстояло распрощаться с новыми товарищами и отбыть. В Калинин Тамаре я написал открытку и попросил продолжить розыск матери.
В открытке, покривив душой, я сделал приписку, что очень сожалею о том, что она сделала свой выбор, не дождавшись меня.
Специально для Шарнгорста я накануне отъезда совершил невероятный поступок. Пришел в Брюсовский переулок, 7, разыскал в 1-м подъезде на 7-м этаже квартиру Александра Степановича Пирогова и нажал кнопку звонка.
Открыл высокий, плотный красивый мужчина, выглядевший лет на 45, и вопросительно уставился на меня:
— Не пойму, Колька? Нет…
Я ответил, что нет, не Колька, что я сам по себе, и тогда, вопросительно на меня поглядывая, Пирогов пригласил зайти. Я скинул шинель и шапку, и мы вместе вошли в гостиную. Александр Степанович, все так же вопросительно на меня поглядывая, усадил на стул, сел сам и, откинув крупное свое тело на спинку стула, приготовился слушать.
— Александр Степанович, мой повод прийти к вам покажется вам странным, но поверьте: все так, как я говорю! Сам я из Калинина и слышал вас до войны только по радио. Увидел впервые в декабре в «Иване Сусанине». Но на войне в самых необычных условиях, о них я, к сожалению, ничего не могу вам сейчас рассказать, я много слышал о вас от одного хорошего, выдающегося человека, влюбленного в ваш талант. Он видел вас на сцене десятки раз. Этот человек рассказывал мне обо всех операх, в которых вы пели, о многих концертах. Все пластинки, которые вы записывали, у него есть, и он проигрывал мне их. Подарите ему вашу фотографию.
— Да я и не против, — пробасил Пирогов. — И вам я верю: вон два каких ордена у вас на груди. Необычно только как-то. Ну да ладно!
И он полез в какие-то альбомы, шкатулки, конверты.
— Вот смотри, дружок! — попросту обратился ко мне Александр Степанович. — Вот Мефистофель, вот Мельник, Сусанин, Галицкий, а это вот так недавно меня сняли. Говори, какую?
— Александр Степанович, эту, последнюю. Уж очень вы здесь похожи. Хорошо?
— Ну ладно! — И Пирогов отложил фотографию на буфет. — А теперь мы как русские люди на проводины по стаканчику выпьем.
И он достал из буфета большой хрустальный графин с водкой, нарезал на две тарелки немного сала, колбасы, хлеба, налил в два стакана водку, приподнялся, тряхнул головой.
— За тебя, за твоего друга! Чтобы живы остались! — И, запрокинув голову, он вылил в рот содержимое стакана.
Я тоже выпил.
Он взял с буфета фотографию, взял ручку:
— Ну говори, кому надписать?
— Максу!
— Максу? — Пирогов удивленно отложил перо в сторону, потом снова решительно взял: — Ну, тебе видней! — И четкими крупными буквами надписал:
«Максу — с дружескими чувствами и наилучшими пожеланиями. Александр Пирогов».
Пирогов потушил свет, и мы оба подошли к окну.
— Скоро война закончится?
— Скоро, Александр Степанович! Скоро!
Мы распрощались. Пирогов расцеловал меня.
Итак, мне осталось прожить в Москве всего-навсего несколько дней, после чего я должен был вернуться в район Великих Лук, а оттуда пробираться на немецкую сторону.
Часов по двенадцать в день я проводил в работе, меня готовили тщательно и скрупулезно.
…В те последние дни я с интересом присматривался к московским будням.
Противотанковые «ежи» с улиц уже убрали, камуфляжи с Большого театра, Манежной площади тоже.
Действовали светомаскировка, комендантский час, карточки. Налетов на Москву не было, салюты радовали москвичей.
В те дни я также бывал довольно часто в двух родственных мне по отцу семьях. Люди там были пожилые, солидные, ко мне относились хорошо, а я не мог рассказать им о себе. Они видели, что я хлебнул горя, два моих ордена на груди. Но я ничего не мог «соврать» про фронт, про подбитые танки, захваченных «языков» — не знал я ничего этого. Отмалчивался и наконец понял, что родственникам я внушаю своего рода подозрения.
Была с начала войны у москвичей такая черта, «бдительность», когда простые женщины по едва заметным несовпадениям с нашим образом жизни, повадками и привычками вылавливали немецких агентов и диверсантов.
Старший мой дядя был коммунистом с 1903 года. Он работал замдиректора какого-то оборонного предприятия по кадрам. Я решил рискнуть и, естественно, спросив разрешения, рассказал ему в общих словах все, что со мной произошло. Эффект был потрясающий. Дядя долго смотрел на меня, потом вдруг заплакал. И так мне было неловко смотреть, как седой, усатый, солидный мужчина плачет, что и у меня на глаза навернулись слезы.
— Ну Игорь, ну Игорь! Вот бы отец твой посмотрел! Ну ты не хуже, ты как отец твой, ты лучше, Игорь! — бормотал дядя.
После этого я забот не знал. Авторитет дяди был очень высок, и он, ни слова не рассказывая, сумел заставить всех поверить, что я солдат, что мне досталось, еще достанется и поэтому я свой, такой же, как их дети и племянники, воевавшие на фронте, убитые и пропавшие без вести.
Я сделал в те дни одно наблюдение: похоронки были ужасным знамением времени, несли с собой горе, слезы, печаль, но все же им до конца не верили! Из уст в уста ходили рассказы о том, что в части посчитали такого-то убитым, а он в действительности попал к партизанам, или еще вариант: в плен, а потом к партизанам и уже оттуда, через год после похоронки, объявился! А еще оставался просто немецкий плен, где, конечно, и мучили и издевались, но все же тоже оставалась какая-то надежда дождаться после войны. А победа-то была не за горами!
Мартовским утром я забрался в набитый битком вагон поезда на Великие Луки, примостился на отвоеванном уголке и задумался. Думать, конечно, было о чем, но отвлекали разговоры, песни.
Народ был всякий: естественно, военные, кто в госпиталь, кто из госпиталя, кто в отпуск, кто в часть, кто в командировку, и очень много женщин с узлами, мешками, ребятишками, — «дела земные», подумал я о женщинах.
По проходу вагона с трудом пробирался безногий инвалид на колясочке. На обрубках бедер лежала солдатская шапка, сам он был в защитной телогрейке и ушитых ватных брюках, а отталкивался деревянными толстыми пластинами, с обшитыми кожей ручками. Пробираясь по вагону, сорванным и пропитым голосом он пел:
Синенький скромный платочек
Падал с опущенных плеч…
Это черт знает какое производило на всех впечатление. Женщины, только что злобно воевавшие за место для себя, своих детей и мешков, плакали, деньги в шапку летели, как дождь.
Незаметно я заснул, а проснулся уже в Великих Луках.
Велико же было мое удивление, когда на перроне ко мне подошел майор, проверил документы, а потом показал телеграмму: мне предлагалось немедленно вернуться в Москву.
Когда вернулся, оказалось, что мое задание отменено, возвращение в Берлин откладывается: возникли некоторые вопросы, относящиеся к моему пребыванию в разведшколе абвера, к информации Шарнгорста.
С этого дня я неделями скрупулезно, день за днем описывал свое пребывание в Берлине, каждую встречу и каждый разговор с Максом Шарнгорстом, все, что я знал о Николае Дерюгине и лейтенанте Олеге Грязнове.
Когда я случайно встретился с одним из сотрудников и хотел спросить, в чем дело, тот отвел глаза: ему было стыдно.
Я подумал, что или кто-то проявил сверхбдительность, или оклеветали меня и Шарнгорста.
Вдруг в первых числах июня 1944 года ко мне на квартиру, где я писал очередное «пояснение», ворвался сотрудник:
— Все. Разрешено приступить… Завтра начинаем вновь работать. Ведь теперь труднее. Надо же нам как-то оправдать твою трехмесячную бездеятельность. Ну да ничего!
— Но скажи, что это было? Почему так все получилось?
— Да очень просто. Доложили одному чрезвычайно уважаемому человеку как операцию, которая уже осуществляется. А он сказал: «Я в своей практике с такими операциями не сталкивался. Я бы советовал проверить то-то и то-то». Вот и получилась оттяжка на три месяца, пока наше начальство на самый верх не доложило. Там с такими операциями сталкивались — разрешили.
…Короче говоря, 21 июля я вновь готов был отправляться в Берлин, но в этот же день поступили известия о неудавшемся покушении на Гитлера графа Клауса Шенка фон Штауффенберга, о побоище, устроенном гестапо после этого.
Через два дня поступили сведения о том, что полковник Макс Шарнгорст, не дожидаясь ареста, застрелился у себя на квартире. Так погиб еще один мой друг… Что подумал он обо мне в смертную свою минуту?..
Теперь по приказанию командования я еще раз подробнейшим образом изложил все события, происшедшие со мной.
«…Со своей стороны полагаю, что в сложившейся ситуации моя дальнейшая служба в органах разведки не является целесообразной.
Поэтому прошу направить меня в распоряжение армейского командования по Вашему усмотрению. Хочу, как мой отец, стать танкистом и активно участвовать в войне с фашистской Германией.
1 августа 1944 года.
На этом кончаются записки Константина Брянцева (Игоря Бойцова).
Погиб он в самом конце войны в танковом бою на территории фашистской Германии: был тяжело ранен осколком снаряда и умер по пути в медсанбат.
Похоронен в братской могиле.
Его мать, как он и предполагал, эвакуировалась из Калинина на восток, эшелон двигался медленно, надолго останавливаясь на перегонах, станциях, запасных путях. Вдруг выяснилось, что Антонина Петровна Бойцова больна инфекционной желтухой. Ее ссадили в Свердловске и поместили в инфекционную больницу. Там она умерла.
Фотографию Александра Пирогова я не нашел: наверное, навсегда потерялась на нетореных тропах войны.
Вот такая печальная история…
А ведь кто знает, каким образом развернулись бы события, если бы Игорь Бойцов в марте 1944 года вернулся в Германию к Шарнгорсту…
Кто знает…
Человека этого Сергей Степанович приметил не сразу, а только на четвертый день своего пребывания в пансионате.
Вероятно, он приехал позже, а может, просто не попадался на глаза. Столкнулись они у овощного стола, на котором перед обедом выставлялись в глубоких тарелках вареная свекла, фасоль, мелко нашинкованная капуста и морковь, а иногда редиска и огурцы. Человек этот шел сбоку, и, увидев его, Сергей Степанович вздрогнул и испытал легкое беспокойство.
Что-то побуждало, властно требовало неотрывно смотреть на него, но что — не мог уяснить. Лицо незнакомца со странным скорбно-надменным выражением не было красивым, вовсе нет, однако и стертым, блеклым, бесприметным его никак нельзя было назвать. Особенностью, своего рода достопримечательностью его служил нос — прямой, тонкий и хищный, и он-то в сочетании с поджатыми губами, острым, усеченным, как конус, подбородком и неподвижными, словно застывшими глазами создавал впечатление горькой отрешенности и вместе с тем некоей подспудной гордости и отчасти даже высокомерия. Даже в плотной, вязкой, однородной массе, улиткой ползущей в часы пик по переходу столичного метро, Сергей Степанович выделил бы это лицо, остановил на нем взор, тем более здесь, в столовой пансионата, где не затурканные и не замордованные ежечасной городской спешкой люди волей-неволей приглядываются друг к другу.
Как ни странно, случайная обеденная встреча не прошла бесследно; направляясь на пляж или возвращаясь в свой номер, Сергей Степанович непроизвольно выглядывал долгоносика, как он теперь называл его про себя. Того нигде не было видно. Лишь в столовой им нет-нет и приходилось сталкиваться взглядами: заинтересованно-ищущим у Сергея Степановича и отстраненно-безразличным у долгоносика. Сидел незнакомец справа через три стола, почти не разговаривал с соседями — двумя женщинами и мальчиком, сыном одной из них, — весь в себе, нахохленный и немного смурной, как мог уловить Сергей Степанович, помимо воли ведущий за ним скрытое наблюдение.
Он не мог отрешиться от ощущения, что где-то когда-то видел этого человека. Но где, когда? Оттренированная, изощренная, обычно услужливая память, на которую он не мог пожаловаться, на сей раз хранила молчание.
Однажды после ужина, дождавшись, когда долгоносик покончит с едой и выйдет из зала, Сергей Степанович невзначай прошел мимо его стола и глянул на лежавшие у хлебницы талоны на питание, получаемые при оформлении путевки. В каждый талон вписывалась фамилия отдыхающего. Долгоносик значился как «Шахов Георгий Петрович». Шахов… Фамилия не говорила абсолютно ничего. И, однако, Сергей Степанович продолжал пребывать в незавидном состоянии человека, натужно, мучительно и безуспешно силящегося вспомнить нечто весьма важное. Натура упорная и даже упрямая, он не мог, вернее, не хотел выбросить из головы эту блажь, как поступили бы многие, покуда не докопаются до первопричины. А она ускользала, рвалась паутинкой, не давая и малейшего намека остановиться на чем-то более или менее определенном. Сергей Степанович начинал злиться на себя, а это был верный признак того, что вскоре упорство его будет вознаграждено.
Произошло это ночью, во сне, глубоком и непрерывистом, зримо ярком и неправдоподобно точном в деталях, будто память наконец-то сжалилась и извлекла из нужной ячейки своего беспредельного склада образов единственно необходимый, связанный с дневными раздумьями Сергея Степановича.
…Мимо него не спеша втекают на Красную площадь празднично одетые люди, поодиночке, парами, группами, а он, стоя спиной к Историческому музею, вонзается в них колючим ищущим взглядом, задерживаясь на каждом лице доли секунды, и, не обнаружив того, кого ищет, продолжает лихорадочный поиск, взвинчиваемый предчувствием близкой удачи. И вдруг толчок, остановка дыхания, озарение — вот он, характерный острый профиль, который не спутать ни с каким другим. Он продирается сквозь людской поток к мужчине в плаще-пыльнике кофейного цвета и шляпе пирожком, как бы невзначай обнимает его, внезапно прижимает его руки к туловищу, лишая возможности оказать сопротивление, и начинает выталкивать из толпы…
Что-то защемило изнутри, Сергей Степанович обмер и очнулся. Загнанно билось сердце, лоб и щеки покрыла испарина. Секунду-другую приходил в себя, сбрасывал ватное оцепенение, соображая, на каком он свете и сон ли, явь ли привидевшееся душной южной ночью под неумолчное пение цикад и вздохи близкого моря. И сон, и явь вперемежку, так внятно и ощутимо, точно на самом деле происходившее много лет назад зачем-то вернулось к нему сейчас тревожным, мучительным отзвуком.
Но почему, по чьей странной прихоти выплыл из небытия остроносый мужчина, арестованный им, Лучковским, тогда, первого мая пятьдесят второго, на подходе к Красной площади? Не потому ли, что незнакомец по фамилии Шахов похож на него, словно сын на отца? Сергей Степанович вздрогнул от нечаянно сделанного вывода. А ведь и впрямь они чудовищно, неправдоподобно похожи. Эти стреловидные, хищные носы… Спутать Сергей Степанович с его п р о ф е с с и о н а л ь н о й памятью вряд ли мог. Вполне вероятно, что долгоносик на самом деле сын того, в кофейном пыльнике. Даже очень возможно. Надо же — повстречались спустя полжизни, и где, на курорте.
До утра Сергей Степанович не сомкнул глаз. Зажег ночник у изголовья, попробовал читать — тщетно, мысли лезли совсем иные. Взбудораженный внезапным открытием, всколыхнувшим то, что он хотел бы навеки похоронить, как радиоактивные отходы, но что постоянно сидело в нем, как в засаде, Сергей Степанович вступил в поток, и течение властно заволокло, утянуло его в кипящую воронку, тяжелым грузом кинуло на дно, где роились разного рода воспоминания.
Дача располагалась на небольшом плато, поросшем буком, грабом, орехом и соснами. Одноэтажная, на высоком фундаменте, деревянная, изнутри отделанная мореным дубом, за забором с сигнализацией, она отнюдь не производила впечатления помпезной, выглядела уединенной, скрытой от посторонних глаз, затаившейся и молчаливой. Если верно утверждение, что в неодушевленных вещах и предметах проступают характер и привычки их владельца, иначе говоря, вещи и предметы эти существуют в своем доподлинном виде благодаря воле и желанию владеющего ими человека, эта дача на Рице могла быть только такой, какой предстала перед Сергеем.
К ней вела единственная дорога, огибавшая озеро. Еще сюда можно было добраться катером. Выше и левее, недалеко от места впадения в озеро горной речки Лашапсе, находились резиденция Хозяина, в которой он принимал гостей, дом Молотова, кинозал и служебное помещение для охраны.
Во дворе дачи была кухня, стояли скамейки, возле которых росли чахлые, подверженные постоянной хвори березки. По настоянию Хозяина их сажали ежегодно, но большинство плохо приживалось на чужой каменистой почве.
Изменившаяся судьба Сергея оказалась настолько ошеломляюще крутой, что в глубине души он все еще не мог поверить: неужели ему, 23-летнему младшему лейтенанту Лучковскому, поручено охранять того, чье имя с благоговением и любовью произносят миллионы людей на всем земном шаре? В память врезалась фраза генерала Носика, начавшего разговор с прибывшим в его распоряжение Лучковским: «Родина нам доверила охранять самое ценное, что у нее есть…» Повторяя эти слова, Сергей проникался гордостью за себя и за дело, которому теперь служит.
А началось все с приезда маминого брата Петра. Маленький кругленький живчик — крепыш, похожий на Карасика из популярного довоенного фильма, Петр нечасто бывал у них, живших в дощатом двухэтажном домишке на Троицкой улице неподалеку от Самотеки. «Работа у него такая», — неохотно говорила мать, а какая, не рассказывала. Сам же Сергей не решался выспрашивать дядю.
Петр был младше сестры, в трудные военные и немногим легче послевоенные годы помогал ей, одной воспитывавшей сына: муж погиб в автокатастрофе, когда Сергею исполнилось два года. Сергей догадывался о помощи, хотя прямых разговоров на эту тему мать избегала. Считала неудобным, что ли?
Только когда сын перешел в десятый класс, она слегка приоткрылась и несвойственным ей, оправдывающимся тоном сказала: «Знаешь, кто наш Петр? Чекист. Но ты не болтай об этом».
Живых чекистов Сергей дотоле не видел, только слышал, еще до войны, от ребят постарше: чекисты ездят по ночам и арестовывают врагов народа. Кого причисляли к врагам народа, он не знал, а ребята не объяснили. В кирпичном доме по соседству жил какой-то тип, круглый год носивший вытертое кожаное пальто и черную фетровую шляпу. За ним по утрам приезжала «эмка». Это происходило уже после сорок пятого. Кто-то обронил при виде машины: «эмгэбэшная». А живший в Сережиной коммуналке немой сапожник, у которого, по слухам, в тридцать седьмом забрали двух братьев-колхозников, при виде типа в кожане и шляпе приходил в неистовство и громко мычал, причем Сергею чудилось в мычании: «эмгэбэ». Мычание это заменяло сапожнику ругательство. Его так и прозвали: Миша эмгэбэ. И вот, оказывается, дядя Петр из того же ведомства, правда, в кожане не ходит и на «эмке» не ездит.
Тогда, еще в школе, Сергей отнесся к материному заявлению спокойно. С дядей у него давно установились ровные отношения без нарочитого изъявления особой теплоты и приязни. Родственники и родственники. Точно так же он произносил про себя: «Ну, чекист и чекист. Что ж такого…»
Отслужив в Забайкалье и вступив там кандидатом в члены партии, Сергей вернулся в Москву на тот же завод, где до армии слесарил. Честно сказать, ковыряться с железками ему не нравилось. Еще в восьмом классе увлекся чтением исторической литературы, доставал книги в трех библиотеках, в которые записался, видел себя архивариусом, осторожно листающим ветхие фолианты, несущие память о минувших столетиях. В танковой части к чтению поостыл, да и где было брать книги — до ближайшего города верст семьдесят. Снова устроился на завод, оставив мысли об историческом факультете, ибо матери со скромной зарплатой медсестры студента не прокормить.
И тут произошел разговор с дядей.
— Чем намерен заниматься? — начал он без обиняков.
Сергей пожал плечами.
— Вера говорит: книжки раньше любил читать про царей. Ерунда все это. Запомни, в России только два деятеля прошлого внушают уважение — Иван Грозный и Петр. Первый жесткий курс установил, опричнину узаконил, крамолу изничтожал, показав, что с народом нашим темным и отсталым только так и надобно, — дядя сделал энергичный жест ладонью, будто что-то подрубал под корень. — А Петр, тот авторитет наш в Европе поднял, учить начал олухов российских уму-разуму.
— При Петре простым людям худо жилось, — слабо возразил Сергей. — Соляные бунты…
— Ерунда. Всякая власть основана на подчинении и подавлении, иначе это не власть, а кисель. Ни одна нация не выживала, если во главе ее не стояла сильная личность. Но давай-ка уйдем от исторической темы. Книжками, дорогой племяш, сыт не будешь. Пора задуматься, оглядеться по сторонам. — И дядя сделал предложение, от которого голова пошла кругом.
Он рисовал радужные перспективы, говорил о приличной, не снившейся заводскому слесарю зарплате, о продовольственных пайках и пайковых деньгах. Сергей слушал вполуха, сосредоточившись на главном, что вытекало из выпаливаемых дядей слов, — он будет служить в Кремле. Это казалось совершенно нереальным, плохо представляемым, страшно далеким от его, Сергея, нынешнего существования, и, однако, вполне возможным, иначе бы дядя не хвастался знакомством с каким-то высоким чином в Министерстве госбезопасности, не говорил о приеме племянника на работу как о факте согласованном и утрясенном.
— Будешь видеть самого Сталина, — произнес дядя с придыханием и как-то особенно посмотрел на Сергея.
Самого Сталина… Сергей непроизвольно прижмурился и увидел неповторимо многоцветный, пахнущий прохладой умытых улиц майский день тридцать девятого, ровно десять лет назад: худой и голенастый, как петух, он вместе с матерью в колонне Ленинского района вступает на запруженную демонстрантами Красную площадь и попадает в водоворот безудержного восторга и ликования. Двумя часами раньше, ожидая возле Александровского сада у Манежа, когда придет черед вступить на площадь, он вслушивался в рокот проходивших невдалеке танков, ловил отраженное эхо тысячеустого воинского «ура», следил за пролетом десятков и сотен самолетов, нагнетаясь особым праздничным настроением, царившим повсюду. Только что завершился перелет в Северную Америку Коккинаки и Гордиенко, в колонне только и говорили о сталинских соколах, газеты публиковали их портреты, описывали подробности перелета, и сейчас, уставясь в небо, Сергей вместе со всеми кричал, подпрыгивал и махал пролетающим строем бомбардировщикам и истребителям.
Военный парад закончился, колонны с флагами, портретами вождей, транспарантами и лозунгами потихоньку начали продвигаться к Историческому музею.
Матери Сергея — работнице заводской медсанчасти доверили нести плакат, изображавший бойца, водружающего знамя на вершине холма, за которым голубело озеро. Сергей тут же узнал и озеро Хасан, и высоту Безымянную.
Наконец их колонна вступила на саму площадь. Головы всех, точно по команде, повернулись вправо, к Мавзолею. До него было далеко, Сергей плохо различал стоящих на трибуне. Детей поднимали, сажали на плечи, на Сергея не обращали внимания, он теребил мать, та беспомощно глядела по сторонам: кто бы помог? «Мама, ну мама же!» — канючил Сергей. И тут какой-то мужчина в кожаной летчицкой куртке подхватил его и одним махом закинул себе на плечи. Сергей обвил его шею и свесил ноги. Сидеть было удобно, и он поплыл вместе со всеми по колышущемуся людскому морю.
«Слава товарищу Сталину!» — исторгала в едином порыве площадь. «Да здравствует великий вождь и учитель товарищ Сталин!» — вырывалось из ее груди. А тот, кому адресовалась безграничная любовь проходивших по площади, стоял в центре трибуны и изредка поднимал руку, как бы говоря: «Я слышу, я вижу, я разделяю ваши чувства ко мне».
Сергей видел только фуражку и поднятую руку, и рука эта почему-то казалась ему простертой над всей площадью, замкнувшей ее, дотягивающейся до всех и каждого.
Сергей единственный из класса попал на демонстрацию и видел в тот майский день вождя. Он специально, раз за разом, без устали рассказывал ребятам, как это происходило, чувствуя их жгучую зависть. А потом на уроке истории им читали речь товарища Ворошилова, произнесенную на Красной площади двумя днями раньше, во время праздника. Сергей запомнил и с гордостью повторял слова наркома про советский народ, борющийся за мир, ценящий его великие блага, но умеющий и воевать, и не только умеющий, но и любящий воевать.
И вот теперь сможет видеть вождя куда чаще. И не только видеть, но и охранять его. Снилось ли вчера ему такое…
— Я про себя расскажу, — продолжал дядя Петр, решивший по такому поводу приоткрыть карты. — В тридцать пятом оформляли меня в органы. Коммунист, на хорошем счету, тогда на автозаводе работал. Вызвали в большой дом на площади Дзержинского. Чин какой-то со мной беседовал и обронил: «Самое страшное в нашем деле — жалость. Возможно, придется вам в лагерях служить, далеко от Москвы. Увидите изможденных, опустившихся, дошедших до ручки зэков, вам их станет жалко — они ведь люди. А вам их нельзя жалеть, они вели антисоветскую пропаганду, они враги партии, враги товарища Сталина. Жалость придется из сердца выкорчевать, иначе не стать вам настоящими чекистами»… Заповедь эту на всякий случай запомни — может, пригодится.
— А ты лагеря видел? — спросил Сергей.
— Всяко видел, — кивнул дядя Петр.
На ответ дядя дал неделю. В следующее воскресенье он накоротке заехал на Троицкую, обедать не стал, сославшись на неотложные дела, и испытующе посмотрел на племянника.
Обдумывая предложение дяди, взвешивая его, Сергей находил в нем немало заманчивого, такого, чего ни у кого из его друзей и знакомых не было и быть не могло, однако что-то мешало ему безоговорочно сказать «да», а что, он и сам не мог понять. То были не страх и не извечные сомнения, колебания стоящего на пороге ответственного решения: справлюсь — не справлюсь, смогу — не смогу. Слабым отголоском, напоминанием о чем-то теряемом, может, безвозвратно торкалось изнутри: а как же с тем, о чем мечтал, к чему стремился? Или забыть, стереть в памяти, признав дядину правоту: потребность в чтении книжек — ерунда и блажь, сыт ими не будешь. Смириться с этим Сергей никак не мог.
В конце концов копить знания для будущего можно и на службе, уговаривал себя и сам чувствовал: несовместные это вещи, одним придется неизбежно пожертвовать ради другого.
И еще беспокоила мать. Прямо она покуда ничего не говорила но по ее глазам Сергей читал: в душе она против. Брату перечить она не стала (видно, сочла неудобным), с сыном разъяснительных бесед не вела, однако нарочитое молчание ее выбивало из колеи. Сергей попробовал открыто спросить, что она думает о предложении дяди. Мать пожевала губами, помялась и наконец, преодолев в себе некоторую неуверенность, сказала: «Мне кажется, идти т у д а не следует. — И тут же кинула спасательный круг: — Петр заботится о тебе, из лучших побуждений стремится помочь, решай сам…»
Он хотел высказать свои соображения, сомнения, но под его пристальным взглядом стушевался и коротко кивнул: согласен.
После сдачи анкеты, в которой Сергей подробнейшим образом изложил факты своей короткой, ничем не примечательной биографии, его долго никуда не вызывали. «Проверяют», — обмолвился как-то дядя. И в самом деле проверяли — дотошнейшим образом, до седьмого колена, включая опрос близкой и дальней родни, о чем узнал Сергей много позднее. Троюродного брата отца, механика МТС, жившего в Белоруссии, например, спросили: «Похоже на вашего родственника, что он попался контролерам за безбилетный проезд в трамвае?» — чем повергли того в немое изумление. Рассказал он об этом Сергею только в шестьдесят первом.
Наконец примерно через полгода дядя объявил: «Все в порядке». Вскоре Сергея вызвали в Главное управление кадров МГБ…
Месяца два он ходил по территории Кремля обалделый, тщательно скрывая свое состояние. Как ни странно, связано это было не только с его службой, хотя свой отпечаток на нем она оставила с первых же дней. Открывшийся перед ним ранее неведомый мир захлестнул и подмял его, маленького человечка, очутившегося один на один с невиданной красотой, и это стало главным ощущением первых дней и недель, проведенных им в Кремле.
Особенно часто Сергей забегал на Соборную площадь, одетую в кружево лесов с переплетами подмостей — шла реставрация. Заглядывая внутрь Успенского собора, глотая запахи пыли и краски, он замирал, завороженный. Сквозь узкие сплюснутые окна внутрь проникал слабый рассеянный свет. Изредка то тут, то там зажигались новые люстры: свечное освещение менялось на электрическое. Сергей без устали разглядывал промытую копошащимися на подмостях людьми в синих комбинезонах стеновую живопись, занимавшую несколько ярусов. Своды олицетворяли небо с ангелами, патриархами, пророками, апостолами (Сергей вполне разбирался, кто есть кто), а на четырех круглых центральных столбах отчетливо различались фигуры воинов и мучеников. Их спокойные, задумчивые лица пронизывали Сергея насквозь, угнетали его, делали еще меньше, еще незаметнее в сравнении с ними, а губы святых, казалось, вышептывали ему: ты песчинка мироздания, поглощенная жалкой мирской суетой. И все равно Сергей урывал свободную минуту и погружался взглядом в эти лики, скорбные и умиротворенные.
Он неоднократно нес дежурство внутри здания правительства, главным фасадом обращенного к Арсеналу. За высокими дубовыми дверьми входа открывался вестибюль, стоял столик с телефоном, возле которого располагались дежурный офицер и он, Сергей, его помощник. Полукружия гранитной лестницы вели мимо старинных мраморных статуй в нишах стен. Наверх можно было подняться с помощью лифтов с крупными алыми звездами на стекле кабин. В светлых коридорах, устланных ковровыми дорожками, всегда было тихо и безлюдно, тишина эта угнетала Сергея, но не так, как лицезрение живописи храма.
Проходя коридорами, Сергей краем глаза читал таблички, привинченные к дверям, повторяя имена людей, работающих в этих кабинетах на благо народа и страны. В такие мгновения ему верилось, что и он краешком причастен к важным государственным делам, и он уже не казался себе жалкой песчинкой.
В коридоре третьего этажа он иногда останавливался у двустворчатой двери. Табличка указывала, что раньше здесь был кабинет Ленина. Дверь была наглухо закрыта, складывалось впечатление, будто ее очень долго не открывали, разве что проветрить помещение. Но Сергею мерещились шаги изнутри.
Понравился ему зал Свердлова, где, как он знал, проводились пленумы ЦК. По кольцу гладкой белой стены, огибающей зал, шли крупные колонны. Перед рядами кресел в белых чехлах, справа от входа, имелось возвышение в несколько ступеней — для президиума. Там же стояла трибуна из светлого дерева, похоже, карельской березы, и длинный стол, а в нише за трибуной — бюст Ленина. Присмотревшись к убранству зала, Сергей выделил карниз между капителями колоннады с богатым лепным орнаментом. Выше карниза располагались сводчатые окна, дающие много света.
Зал сверкал намеренной сквозной белизной, словно олицетворявшей и подчеркивавшей чистоту помыслов собиравшихся здесь. И вообще все увиденное Лучковским в Кремле: храмы Соборной площади, Большой Кремлевский дворец с роскошным убранством Георгиевского и Владимирского залов и Грановитой палатой, столп колокольни Ивана Великого из трех уменьшающихся кверху восьмигранников, золотящиеся главы куполов, вечнозеленые хвойные аллеи, белые плиты мостовой, газоны и скверы с дорожками, посыпанными светлым желтым отборным песком, и многое другое создавали впечатление высоты и величия, доставшихся Советскому государству в наследство и затем многократно умноженных самой мудрой и гуманной властью на земле.
Обязанности Сергея были несложными: он нес дежурства, проверял документы, но уставал поначалу зверски — в Кремле не знали отдыха ни днем ни ночью. Он постоянно ощущал напряжение, рожденное боязнью что-то выполнить плохо, хуже того, прошляпить, а делать обязан был только как надлежало, требовалось здесь, — иначе не мыслил своего пребывания на этом ответственном, далеко не каждому доверяемом посту.
Дома теперь бывал Сергей не часто, зато с радостью приносил матери паек и деньги. Он приучился спать вечерами и бодрствовать ночами, крепкий организм его вроде бы справлялся с физиологической перестройкой, только мать с тревогой вглядывалась в его осунувшееся лицо и тихо качала головой. Соседям она ничего не говорила, объясняла отсутствие сына ни к чему не обязывающей фразой: «Работа у него такая».
Служба Сергея шла строго размеренно. Исполнительность, точность и аккуратность его, кажется, замечались начальством. За полгода, правда, случились две неожиданности, если не сказать неприятности.
Направляясь однажды от ворот Спасской башни к Дому правительства — всего-то несколько десятков шагов, — Сергей задумался и не заметил троих людей, двигавшихся навстречу. Если бы вовремя заметил, быстренько отошел бы в сторонку, замер по стойке «смирно» и отдал честь проходящим, как предписывала инструкция. Прозевавший их появление, порядком подрастерявшийся Сергей дернулся и не нашел ничего лучше, как остаться там, где стоял, приложив ладонь к козырьку. Расстояние неумолимо сокращалось, один из троих, идущий сбоку, неминуемо должен был задеть Сергея или задержать шаг и уклониться в другую сторону. Еще не поздно было самому сделать спасительный шаг, но Сергей замер соляным столпом и не мигая уставился на подходивших к нему.
И тут один из них машинально бросил взгляд вбок, на единственный в Кремле сиротливый фонтан, из которого с наступлением осени выкачали воду, и свернул туда. Спутники последовали за ним. Не успев перевести дух, Сергей услышал произнесенное с кавказским акцентом:
— Безобразие! Почему не убраны листья из фонтана?
Человек обернулся и прострелил Сергея рассерженным взглядом. Их разделяло метров десять, но Сергей отчетливо видел рысьи глаза, вбирающие его без остатка. Ему стало зябко. А человек продолжал смотреть на Сергея. Одет он был во френч защитного цвета и галифе, заправленные в сапоги. Кончалось бабье лето, поэтому он и сопровождавшие его были без верхней одежды.
— Подойдите ближе! — послышалось приказание.
Сергей с трудом оторвал подошвы от асфальта.
— Что это такое? — человек сделал жест рукой.
Сергей увидел дно фонтана, сплошь устланное красивыми узорчатыми листьями, занесенными в чашу шалым ветром.
— Безобразие! — ударило в ушные перепонки. — Передайте вашему начальству: фонтан должен быть чистым.
Человек резко повернулся и увлек за собой спутника в маленьких очочках в тонкой оправе, усиливавших холодное мерцание надменных недоверчивых глаз. Третий же поотстал, выждал паузу, неожиданно подошел к Сергею, похлопал по плечу: «Ну, ничего, ничего» — и поспешил за удалявшейся парой.
Только к концу дежурства Сергей пришел в себя и смог разобраться в своих ощущениях. Он снова отчетливо видел перед собой человека во френче, однако теперь смог осмыслить в мельчайших подробностях все, что случилось несколькими часами раньше. Цепкая память словно автоматически засняла на пленку происходившее у фонтана, но только теперь появилась возможность проявить и отпечатать снимки. Сергей не ожидал, что Сталин такого маленького роста — на фотографиях и картинах он выглядел монументальным. Лицо его в мелких оспинах показалось старым и безмерно усталым. На недавнем политзанятии в комендатуре говорилось: мир на пороге огромного события — в декабре вождю исполняется семьдесят лет. Что-то мешало Сергею сердцем воспринять это сообщение, говорившее о неумолимости бега времени, властвующего даже над величайшим гением человечества. Сталин оставался для него молодым, мудрым, всезнающим и всевидящим (даже неубранные листья в фонтане заметил), и потому Сергей попытался побыстрее избавиться от ощущения маленького роста и неприятных щербинок на лице.
Неожиданно для самого себя, то ли не в состоянии отключиться, то ли, напротив, возвращая себя к происшедшему, он непроизвольно вполголоса слово в слово повторил сказанное вождем у фонтана и ужаснулся точности воспроизведения интонации и акцента. Он свободно в л а д е л голосом Сталина, — во всяком случае, так ему показалось. Затаив в себе нечаянно открытое, будто не веря ему, он через несколько дней улучил момент и, оставшись один, повторил ту же фразу. Эффект вышел не меньший. Выходит, у меня артистические способности, как у Райкина, сделал вывод Сергей, не зная, радоваться или печалиться этому обстоятельству.
Во всяком случае, он дал себе зарок не тренировать и не оттачивать открытый в себе дар. А еще лучше вообще о нем забыть.
А вот забыть другое он никак не мог. В течение считанных секунд разговора один из спутников Сталина смотрел на Сергея отчужденно, словно в чем-то п о д о з р е в а л. Имя его наводило страх на многих старожилов кремлевской комендатуры. Сергей не успел проникнуться этим страхом, тем не менее смог почувствовать изначальное его воздействие.
Что же касалось еще одного свидетеля напавшего на Сергея столбняка — наиболее кавказского по виду из всех троих, — то о нем промеж себя в комендатуре говорили так: Анастас Иванович никогда зазря не обидит. И вот — подтвердилось. Сергей по сию минуту чувствовал легкое прикосновение к его плечу: «Ну, ничего, ничего…»
С обладателем тонких очочков Сергею довелось еще раз столкнуться в разгар зимы. В феврале потеплело, завьюжило, следом ударили морозы, брусчатка и асфальт покрылись ледяной коростой. Служившие в Кремле солдаты набивали кровавые мозоли, счищая железными лопатами спрессованный снег, разбивая ломиками наподобие рыбацкой пешни корку на тротуарах. И все же не убереглись от напасти — выходивший к машине человек в очочках поскользнулся и с в е р з и л с я.
Падал он у подъезда правительственного здания, где в тот момент дежурил Сергей с напарником, и потому обратил весь свой гнев на них. Сергей не заметил, как произошло падение, только услышал тяжелый удар и хэканье, похожее на то, с каким мясники разрубают тушу. Человек лежал навзничь, высокая каракулевая шапка отлетела метра на полтора, рядом валялись соскочившие калоша и очочки, чудом не разбившиеся. Сергей, его напарник и стоявший у машины охранник бросились поднимать упавшего, тот, кряхтя и охая, с трудом принял горизонтальное положение, дрожащими пальцами нацепил замутневшие стекла и только тут обрел дар речи.
— …вашу мать! — тонко и пронзительно исторг он. — Лень песком посыпать. Языками будете у меня лизать.
Скандал получился изрядный, всю неделю комендатура занималась очисткой территории от снега и льда, метр за метром, квадрат за квадратом. И впрямь чуть ли не языками вылизывали.
Через год служба Лучковского в комендатуре Кремля окончилась. Его опять вызвали в Главное управление кадров МГБ. Дядя ли расстарался, включив высокие связи, иные ли обстоятельства, — Сергей не знал. После соответствующего оформления он оказался в Главном управлении охраны.
Оперативная работа его требовала превосходного зрения, слуха, понятливости и быстроты выполнения различных поручений. Все видеть, все слышать, за всем следить и в случае необходимости действовать сообразно обстановке с применением оружия — такой определенной науке учился Сергей.
Он находился неподалеку от членов правительства во время их перемещения по Москве, сидел в первых рядах во время торжественных собраний и концертов, на которых присутствовали те, кого он призван был охранять, выполнял и еще одну миссию, имевшую специфическое название «санация аудитории».
Миссия выглядела нехлопотной, но достаточно деликатной. Кремлевские приемы, поражавшие великолепием закусок и напитков, для некоторых оказывались чересчур обременительными. Иные перебарщивали по части выпитого уже к середине приема, а к концу и подавно. Не дай бог, если именитый артист, писатель или директор оборонного завода начнет слишком громко разговаривать, или хмельно запоет, или растянется на паркете… Ответственность за их поведение полностью несла охрана.
Сергею вменялось в обязанность находиться невдалеке от ломившихся яствами столов и в оба глаза смотреть за тем, как вели себя гости. Многих из них он теперь знал в лицо. А еще зорче следил за своим непосредственным начальником. Стоило тому приблизиться и обронить словно невзначай определенную фамилию, как Сергей немедля подходил к изрядно нагрузившемуся гостю, незаметно брал за локоть или полуобнимал за талию и уводил из-за стола, нежно шепча в ухо: «Иван Иванович, вам хватит, вам пора домой…» Если гость с первого раза не понимал и начинал недовольно бурчать, Сергей вынужден был приложить некоторые усилия. Внизу у подъезда ждала машина, шофер получал адрес и доставлял по нему пассажира, иной раз лыка не вязавшего.
Он все больше втягивался в круг повседневных обязанностей и забот, находя в них определенный смысл и значение. Не лукавя с собой, Сергей с некоторым удивлением замечал: служба не только не тяготит его, но, пожалуй, доставляет удовольствие. А ведь поначалу его одолевали сомнения… Он чувствовал себя теперь намного взрослее сверстников, ибо ему доверялось то, о чем они, желторотики, и понятия не имели, и Сергей смотрел на них с чувством законного превосходства. Присущее его возрасту стремление к необыденной, нетусклой жизни не обошло стороной и его, и он внутри себя считал, что в известной мере приобрел такую жизнь.
Лишь изредка ловил себя на том, что, проезжая или проходя мимо Манежа, он помимо воли всматривается в отдаленное от тротуара решеткой замкнутое пространство старинного дома напротив, куда сбегаются и откуда стайками высыпают такие же, как он, молодые люди с папками и портфелями. Желтое университетское здание на Моховой с выступающими по бокам крыльями и восьмиколонным портиком в центре теперь было отделено от него не только решеткой, но и Кремлевской стеной, и вид его отзывался внутри Сергея щемящим чувством потери. Словно бы, еще не встретившись, Сергей мысленно попрощался с ним навсегда. Или так только казалось…
Служебное усердие Лучковского было замечено. Его неоднократно хвалили на оперативных совещаниях. А может, опять дядя руку приложил, но так или иначе Сергея вдруг перевели туда, куда попадали лишь самые избранные, лучшие из лучших, надежнейшие из надежнейших, — в охрану вождя. Узнав о готовящемся переводе, Сергей испытал головокружение, как от немыслимой, заоблачной высоты.
Вскоре после нового назначения, пятого мая пятьдесят первого, Сергею приказали спешно съездить домой и забрать вещи с расчетом на длительное пребывание вне Москвы, после чего велено было прибыть на правительственную вагонную базу. Располагалась, база на Каланчевке. Вечером того же дня три состава отбыли из столицы в южном направлении.
Всю дорогу он проделал в первом поезде, в котором ехал вождь. Сергей постоянно находился на площадке между соседними вагонами, сменяясь через каждые шесть часов. В кармане у него был пистолет, а за поясом нож, открывающийся нажатием потайной кнопки. Дежурили они по двое, напарники у Сергея оказывались разные, отчего-то хмурые и неразговорчивые. Наверное, потому, что им он покуда был неизвестен — в их ведомстве служила уйма народа, большинство знало друг друга только в лицо. Так рассуждал Сергей, механически фиксируя из окна пролетающие поля, перелески, станции и полустанки.
Поездам дали зеленую улицу — следовали они без малейшей задержки. Впереди но тысячекратно проверенным и обследованным рельсам тем не менее шла дрезина. Сергей видел ее во время коротких остановок. Проходя по насыпи вдоль состава из одиннадцати вагонов, он нет-нет и вглядывался в стекла, хотя проявление излишнего любопытства отнюдь не относилось к качествам, поощряемым начальством, и Сергей это хорошо знал. В полураскрытых окнах третьего, пятого и девятого вагонов он отчетливо видел силуэты вождя. Но этого не могло быть — вождь один, следовательно, Сергею померещилось.
Дотошный по натуре, он никак не мог смириться с обманом зрения и на следующей десятиминутной остановке снова пробежал вдоль поезда, вглядываясь в вагоны. И снова увидел то же самое. Наваждение какое-то.
Лишь к концу пути сообразил: оптический обман здесь ни при чем. В поезде по соображениям безопасности ехали три Сталина — один настоящий и два загримированных под него.
В Сочи поезда прибыли рано утром седьмого мая. Сеялся маленький дождик, было тепло, от асфальта шли испарения. Сергей увидел выходившего из пятого вагона вождя, одетого в с т а л ь н о г о цвета макинтош. Он проследовал в конец пустого перрона, сел в черный «ЗИС» и отбыл с вокзала.
Прежде чем начался объезд дач, включая уединенную дачу на Рице, где Сергею привелось испытать, быть может, самый большой свой страх, были пять недель в Мацесте.
Р а б о т а л Сергей в Мацесте ежедневно полтора часа, с половины одиннадцатого до полудня. Каждое утро он приходил в санаторий, расположенный на горе и как бы нависавший над площадью, отпирал своим ключом пахнущую лекарствами комнату на втором этаже, растворял окно, клал на подоконник автомат ППШ и в бинокль начинал вести наблюдение.
О наблюдательном пункте этом знали только он и директор санатория — тучный, одышливый грузин, помогавший выбрать место, откуда открывался бы наилучший обзор. Более всего подошла для этого комната медсестры, откуда директор мигом ее выселил. Акакий Шалвович, так звали директора, проявлял о Сергее поистине отеческую заботу, старался предупредить любое его желание, чем повергал в смущение. Чтобы перебить запах лекарств, приносил только что срезанные розы и устанавливал в вазе возле окна. Он угощал Сергея домашним сыром, орехами и сладостями, а однажды принес кувшин с вином. Сергей отказался пить. «Понимаю, понимаю», — сконфуженно улыбался Акакий Шалвович.
Чем уж так приглянулся он директору… Потом осенило: директор распространяет на него часть своей беспредельной любви к Сталину… и так как лично выразить ее вождю не имеет возможности, избрал его, охранника вождя, в качестве объекта поклонения. Что ж, очень может статься.
Из окна открывался вид на площадь и дорогу слева, по которой сейчас никто не ездил и не ходил. Полевой бинокль давал крупное увеличение. Сергей видел в окуляры знакомые лица охранников, фланирующих по площади и ничем не отличающихся от отдыхающих. Если бы перед приездом Хозяина и особенно в момент появления его машины Сергей заметил бы нечто подозрительное, он имел право открыть огонь из автомата.
В начале одиннадцатого площадь начинала пустеть. Зато увеличивалась активность охранников, сновавших то тут, то там, расчищая место от праздношатающихся. Сергей отчетливо видел это в бинокль. Затем подъезжала машина личной охраны, кто-то из начальства осматривал посты. Через пять минут на пустую площадь въезжал бронированный «ЗИС-110». С переднего сиденья выскакивал личный телохранитель и открывал дверцу Сталину, всегда сидевшему сзади.
Телохранителем вождя, или, на языке охраны, первым прикрепленным, был полковник-грузин — среднего роста, плотный, упругий, точно до отказа накачанный мяч, с орлиным, или, как говорил про себя Сергей, горбатым, перешибленным носом. Он ни мгновения не стоял спокойно, постоянно пританцовывал, г а р ц е в а л, являя странный контраст с медлительным, плавным в движениях Сталиным.
Отец полковника заведовал рестораном «Арагви», где обедала и ужинала московская элита. Сергею ни разу не доводилось посетить это знаменитое заведение, он только слышал, что кухня там отменная. Впрочем, отец человека, которому доверено находиться рядом с вождем, просто не мог допустить, чтобы в грузинском ресторане кормили так себе, считал Сергей.
Гарцуя, как горячий, застоявшийся конь, полковник провожал своего внушительно пересекающего площадь спутника в сапогах, галифе и френче, а в дождь в неизменном, стального цвета макинтоше и фуражке. В одном из санаториев Сталин принимал лечение. Здесь у него была своя персональная ванна из мрамора. Так повторялось изо дня в день на протяжении пяти недель.
За все это время Сергей не заметил из своего потайного укрытия ничего подозрительного. Только однажды глаз вырвал из зарослей туи, обрамлявших дорогу слева от площади, женщину в черном и девочку лет шести. Наклоняясь, женщина срезала серпом траву и набивала ее в мешок, девочка плелась сзади. Сергей посмотрел на часы — пятнадцать минут одиннадцатого. Как женщина смогла проникнуть на перекрытую дорогу? Чей-то недосмотр или… Руки сами потянулись к автомату, и тут же Сергей вздрогнул и отпрянул от окна. Это же местная жительница, косит траву для козы или коровы. Подозревать ее? Попытался успокоиться и не смог. Что у нее в мешке, трава?
Женщина продолжала орудовать серпом и неумолимо приближалась к площади. Вот-вот приедет проверяющий посты, столкнется с ней, и тогда не миновать грозы. Дежурящим на площади всыплют по первое число. Как бы их предупредить? — лихорадочно соображал Сергей и не находил другой возможности, как дать автоматную очередь.
На его счастье, женщину заметили. Двое бегом устремились к дороге и через две-три минуты выросли перед женщиной. Один вырвал у нее из рук мешок и махом вывалил содержимое. Потом они повели женщину и девочку в кустарник и скрылись в нем.
На исходе пятой мацестинской недели начальник охраны генерал Носик объявил о переезде на Рицу. Добирались туда в двух крытых грузовиках и на «виллисах». Дорога запомнилась Сергею змеистыми поворотами, особенно на последних километрах, невиданной красотой горных речек, лесистых отрогов и кое-где обнаженных скал. Ему, ранее не бывавшему на Кавказе, все казалось диковинным, а само озеро — и того больше.
Сергею поручили пост у ворот и на стоянке служебных катеров; заходить на дачу без особой надобности не разрешалось. А ему нестерпимо хотелось узнать, что там, и он отчаянно завидовал тем, кто по распоряжению Носика нес дежурство внутри.
Сталин изредка появлялся на территории. В жару он снимал полувоенное, надевал полуботинки и белую навыпуск рубашку с отложным воротником. Вблизи Сергей доселе так ни разу и не видел его, исключая мимолетную встречу в Кремле. А он страстно желал такой встречи, мечтал получить от Сталина приказ исполнить что-либо, это «что-либо» могло касаться чего угодно, и чем сложнее было, тем рьянее и усерднее бросился бы Сергей выполнять волю вождя.
И случай представился.
Рано утром, не было еще семи, поеживаясь и позевывая, к воротам вышел Носик. Широкоскулое крестьянское лицо генерала обычно выражало в равной мере простодушие и хитрость поочередно, в зависимости от ситуации, выставляя то одно, то другое, а иногда и все вместе, и трудно было проложить межу. По документам Носика звали Николаем Сидоровичем, величали его Николаем Сергеевичем — так ему больше нравилось. С Хозяином он, говорили, познакомился еще в Царицыне и с тех пор существовал при нем отраженной тенью. Хозяин не раз изругивал Носика на чем свет стоит, изгонял его, но потом вновь возвращал, будучи не в состоянии привыкнуть к другому начальнику личной охраны, вернее сказать, доверить свою жизнь кому-то другому. А Носик знал Хозяина как никто.
Генерал зевнул, широко развел руки и сладко, с хрустом потянулся.
— Ну что, хлопцы, зажурились? Спать небось охота? Сам на часах стоял, знаю… А, черт, папиросы забыл.
Сразу же услужливо протянулась пачка «Казбека».
— Нет, хлопцы, мы с товарищем Сталиным один сорт курим — «Герцеговина флор». Сгоняй-ка ко мне, принеси папиросы, на тумбочке у кровати лежат, — остановил он свой выбор на Сергее и для убедительности ткнул ему в грудь палец.
Гордый доверием, Сергей полутрусцой направился к даче, миновал скамейки с росшими рядышком тоненькими березками и, обойдя дом, приблизился к входу во флигель, где жил Носик. И тут его окликнули.
Метрах в двух от него стоял Хозяин. Сощурившись, он изучающе смотрел на Сергея, словно оценивая смысл его появления здесь в неурочный час. Маленький, с рябинками на усталом бледном, без следа загара лице, паутинкой морщинок у глаз и серыми, словно присыпанными пеплом, усами, он смотрел на Сергея снизу вверх, и Сергей вдруг устыдился своего большого ладного мускулистого тела. Он тогда не знал, что Хозяин всегда прищуривался, когда смотрел на кого-либо, словно брал на мушку, но сейчас ему стало не по себе, и чем дольше он ощущал этот взгляд, тем сильнее что-то внутри сковывало его.
Хозяин раздельно произнес несколько слов и замолчал. Сергей коротко кивнул в знак того, что принял к исполнению приказание, отдал честь и бегом бросился назад.
В нескольких метрах от ворот он замедлил бег, перешел на шаг и только тут ощутил, что не воспринял ни единого слова, произнесенного Хозяином, а уж тем более их смысла. Слова эти прошли сквозь него, не оставив ни малейшей отметины. Сергея обуял ужас. С трудом переставляя вмиг одеревеневшие ноги, он приплелся к Носику и тупо уставился на него.
— Принес? — спросил тот. — Давай, чего стоишь?
Сергей молчал, пытаясь выдавить из себя какие-то звуки.
— Мычишь как телок. Где папиросы?
— То… Това… Товарищ генерал, — с трудом разлепил губы Сергей. — Меня… Мне приказал товарищ Сталин, а что, не могу… не могу вспомнить…
— Как не можешь? — удивился Носик.
Сергей опустил голову.
— Малахольный ты, что ли? — произнес Носик и дернул плечами. — О чем хоть он говорил с тобой?
Сергея била противная мелкая дрожь.
— Ну, хлопец, с тобой не соскучишься. Ты чем, болван, слушал, ухом или брюхом, когда к тебе вождь обратился?! — генерал начинал терять терпение и перешел на фальцет. Внезапно смолк, поджал губы, наморщил лоб и задумчиво стал глядеть куда-то поверх Сергея. — Так, ладно, пойдешь на кухню, попросишь стакан холодного кефира и дашь товарищу Сталину на подносе. Уразумел? Выполняй! — выкрикнул генерал.
Остальное прошло перед Сергеем как в тумане. И то, как повар наливал кефир, и то, как Сергей нес его, боясь расплескать, и то, как подал поднос Хозяину. Вот только взгляд Хозяина всю жизнь потом не мог забыть, взгляд, менявший оттенки: недоуменный, ошеломленный, разгневанный и вконец растерянный. О чем думал семидесятилетний всесильный человек, не допускавший и мысли, что его распоряжение можно не выполнить или выполнить не так, вовсе тем ранним утром не хотевший кефира и вынужденный отпить из стакана?
Спустя годы, придирчиво и беспощадно оценивая и переосмысливая тогдашнюю свою жизнь, Лучковский пришел к выводу: вполне возможно, что в тот миг к Сталину прихлынули горькие, безотрадные мысли о наступившей старости, глубоком склерозе, отшибающем некогда безотказную память, и тому подобных неизбежных вещах, которые, как еще недавно казалось, должны его миновать и вот нежданно-негаданно проявились неумолимыми законами природы, не жалующими и не щадящими ни простых смертных, ни вождей. Потому-то и глядел он растерянно и жалко, не ведая, какой всепоглощающий страх сковал и оледенил державшего поднос.
Придя на завтрак в половине десятого, Лучковский, к немалому удивлению, обнаружил за своим столом долгоносика. В столовой произошли изменения, некоторые, видимо, уехали, других пересадили на освободившиеся места.
Долгоносик сосредоточенно дожевывал азу, уткнувшись в тарелку, и, едва подняв глаза, кивнул на приветствие Сергея Степановича. Они завтракали вдвоем. Сергей Степанович колупнул вареное яйцо, разрезал булочку, намазал половинку маслом, все это проделав механически, думая совсем не о еде. В присутствии долгоносика он чувствовал определенное неуютство. Возможно, что-то передалось соседу, тот изучающе посмотрел на него, после чего молчать стало невозможно.
— Как погода, не слышали прогноз? — произнес Лучковский первое пришедшее на ум.
Долгоносик слегка покачал головой.
— Впрочем, московские прогнозы редко оправдываются, — продолжал Сергей Степанович. — Лучше верить местным приметам. Я заметил: закат багровый — быть назавтра солнцу.
— Есть поверье: чайки бродят по песку — моряку сулят тоску, чайки лезут в воду — моряку сулят погоду, — поддержал разговор долгоносик. У него оказался низкий, с хрипотцой голос: похоже, заядлый курильщик.
— Здешние чайки вкусили плоды долгого пребывания вблизи людей, — развил Сергей Степанович затронутую тему. — Жадные, алчные какие-то, ищут на берегу объедки, роль барометров им явно обременительна.
— Испортилась птица, — показалось, с легкой подковыркой произнес долгоносик.
Приглядевшись к нему, Сергей Степанович нашел не вполне точным свое первое наблюдение: лицо долгоносика не всегда выглядело скорбно-надменным, сейчас оно было скорее безразличным.
— Давайте познакомимся, — Лучковский назвал себя.
В ответ услышал:
— Шахов, Георгий Петрович. — И, пожелав приятного аппетита, долгоносик поднялся и вышел из-за стола.
Встретились они на пляже. Идя босиком вдоль уреза воды и с удовольствием погружая ступни в шелковистую слабеющую волну, которая, кипя и пузырясь, набегала на прибрежную гальку, Лучковский заметил Шахова. Он лежал на разостланном махровом полотенце, заложив руки за голову. Сергей Степанович двинулся было к нему и тут же укоротил шаг. Он не хотел казаться навязчивым, набиваться в знакомые и одновременно испытывал в этом жгучую потребность. В нерешительности прошел метров десять и остановился. Шахов находился от него совсем близко. Пройти мимо: заметит, не заметит? Или устроиться неподалеку и как бы невзначай, ненароком… Он медлил, не зная, к какому прийти решению. Чего это я церемонии затеял, начал корить себя, пляж общий, каждый занимает место, где хочет, и, пытаясь побороть скованность, двинулся к Шахову.
— Позволите рядом с вами? — спросил он и учтиво склонил голову.
— Ради бога. — Шахов убрал с гальки книгу, сигареты, зажигалку и освободил место. Вид его показывал, что он вроде не против, но и не особенно за.
Сергей Степанович принес лежак и накрыл его халатом, который надевал после купания.
— Хотите закурить? — Георгий Петрович протянул пачку «Явы».
— Уж лет двадцать как бросил. А вы смолите вовсю?
— Да, знаете, грешен. Врачи говорят: не надо резко бросать. В организме образовалось некое равновесие, баланс, стоит ли нарушать.
Сергею Степановичу бросилась в глаза полураскрытая книга в знакомом желтом переплете. В ней в виде закладки лежало что-то плоское, похожее на спички или зажигалку. Очевидно, Шахов прервал чтение перед самым его появлением. Сергей Степанович мог узнать обложку из сотни других — это была его настольная книга. Прочитал он ее впервые на третьем курсе института: не именно это издание, а довоенное, из объявленного собрания сочинений. Вышел тогда первый том, он же оказался последним. С тех пор перечитывал ежегодно, открывая для себя всякий раз новое. Книга в желтом переплете, в известной степени дублировавшая довоенную, вышла недавно, он тщетно гонялся за ней по Москве и наконец выменял у одного знакомого на случайно попавшую к нему «Альтернативу» Юлиана Семенова. То, что именно эту книгу читал Шахов, сразу заинтересовало Лучковского.
— Макиавелли? — не столько спросил, сколько подтвердил Сергей Степанович и, устроившись на лежаке, повернулся к соседу.
— Откопал в здешней библиотеке, — пояснил Шахов. — Когда-то читал, теперь словно сызнова. Глубина рассуждений необыкновенная, будто о нашем времени написано.
— Особенно в «Государе», — с живостью отозвался Лучковский, — помните: «Нет дела, коего устройство было бы труднее, ведение опаснее, а успех сомнительнее, нежели замена старых порядков новыми. Кто бы ни выступал с подобным начинанием, его ожидает враждебность…»
— Однако память у вас, — удивился Шахов.
— «Государя» могу цитировать бесконечно, — не удержавшись, с некоторой гордостью сообщил Лучковский. — Никто, по-моему, лучше не написал о власти.
— О неограниченной, деспотической власти, — добавил Шахов и вытащил из пачки сигарету.
— Макиавелли считает: власть всякого государя деспотична. С известными допусками, разумеется. Надо иметь в виду, что нрав людей непостоянен, и если обратить их в свою веру легко, то удержать в ней трудно. Поэтому надо быть готовым к тому, чтобы, когда вера в народе иссякнет, заставить его поверить силой.
— Это вы или автор? — и Шахов указал на книгу.
— Автор, — слегка улыбнулся Сергей Степанович.
— Видите, я уже в плену сомнений, не перепутать бы. А ведь написано в тысяча четыреста…
— В тысяча пятьсот тринадцатом, — уточнил Лучковский.
— И звучит абсолютно современно, — продолжил мысль Георгий Петрович. — Говорят, любимое произведение Иосифа Виссарионовича. Много бы я дал, чтобы его пометы на полях увидеть.
Он приблизил к глазам книгу, полистал, нашел нужную страницу, откатил сигарету в уголок рта и прочел:
— «Государь, если он желает удержать в повиновении подданных, не должен считаться с обвинениями в жестокости. Учинив несколько расправ, он проявит больше милосердия, чем те, кто по избытку его потворствуют беспорядку». Уж эти слова товарищ Сталин наверняка красным карандашиком своим обвел, — произнес Шахов. — Милосердный был вождь, если судить по числу расправ.
Прозвучало недвусмысленно и определенно, и в унисон словам, а главное, интонации Шахова Сергей Степанович вновь подумал: очень уж похож долгоносик на того человека в пыльнике и примятой шляпе, которого много лет назад он извлек из толпы у Красной площади.
— Или вот место, — увлекшись, продолжал Шахов. — «…По этому поводу может возникнуть спор, что лучше: чтобы государя любили или чтобы его боялись. Говорят, что лучше всего, когда боятся и любят одновременно; однако любовь плохо уживается со страхом, поэтому если уж приходится выбирать, то надежнее выбрать страх». В корень зрил.
А Сергея Степановича обеспокоило внезапное предположение: случайно ли помянул Сталина сосед или с умыслом, имеющим прямое отношение к нему, Лучковскому? Книга в желтом переплете, конечно, могла способствовать, и все же не таит ли в себе затеявшийся разговор некоей нарочитости, прозрачного намека… Намека? На кого? Ведь долгоносик не знает меня, мы никогда ранее не встречались. Пуганая ворона куста боится, выразил недовольство собой Сергей Степанович.
Шахов отложил книгу, сел, обвел взглядом пляж, оживленный в полуденный час, и предложил:
— Не хотите искупаться?
Он шел к воде, осторожно ступая мосластыми ногами, с опаской касаясь голыми ступнями колющейся гальки, и казалось, будто идет по битому стеклу. Забрался в воду по пояс, поплескал на грудь и плечи, поозирался, словно набираясь решимости, и, резко оттолкнувшись, поплыл саженками. Сергей Степанович двинулся следом.
Догнал он его у буя. Шахов отдыхал на воде, широко раскинув руки и уставив лицо в безоблачное небо.
— Есть ли большее блаженство, чем вот так лежать и длить минуты, зная, что в Москве наверняка мокрядь, — произнес он при появлении Сергея Степановича, шумно отфыркивающегося и немного уставшего. — Вы кто по профессии? — совершил неожиданный переход. — Историк? Никогда бы не подумал.
— Кем же вы меня представляли?
— Скорее военным, знакомым с дисциплиной, точностью и четкостью приказов.
Сергей Степанович хмыкнул и ничего не сказал. «Неужто во мне еще сидит тот, прежний Лучковский?» — подумал он. Острый, однако, глаз у Шахова.
Они поплыли обратно, подгоняемые приливной волной.
Шахов скептически наблюдал, как Лучковский пытается устоять на левой ноге, держа другую на весу, очищая ее от налипшей гальки и пытаясь вдеть в тапочки-вьетнамки. Протянул руку, Сергей Степанович оперся о нее.
— Между прочим, ходить босиком по камням неприятно, но полезно, — изрек он. — Гарантия от шпор, отложения солей.
— У меня их и так нет, — отпарировал Лучковский.
— Пока нет, — Шахов сделал упор на первом слове. — В нашем возрасте надо быть ко всему готовым.
Сергею Степановичу померещилось обидное: «в нашем». Не так уж он старо выглядит, чтобы безоговорочно принять скрытый подкол.
— Вот вы утверждаете, что знаете Макиавелли, — продолжал с прежними интонациями Шахов. — Какая, по-вашему, самая глубокая его мысль, между прочим, имеющая прямое отношение к истории? Молчите? Тогда слушайте: чтобы знать, что должно случиться, достаточно проследить, что уже произошло.
Сергей Степанович хотел было уличить Шахова в неточном цитировании, убить его продолжением фразы, которую помнил, однако раздумал и, подавил в себе легкую обиду на тон.
По воскресеньям от пансионата отходил автобус, доставлявший желающих на рынок и обратно. Сергей Степанович и Шахов договорились ехать вместе. Минут через пятнадцать автобус остановился на небольшой стоянке рядом с рынком. Едва они сошли, как тут же подверглись атаке небритых личностей, наперебой предлагавших мандарины. Георгий Петрович объяснил, в чем дело. Торговать мандаринами, тем более ранними, на рынке запрещалось, урожай следовало сдавать государству по твердой цене, но госцена — восемьдесят копеек за килограмм — бледнела в соотнесении с базарной — два рубля, поэтому-то автобус и брали на абордаж. На глазах у зорко глядевших куда-то вдаль блюстителей порядка открывались багажники «Жигулей» и «Волг», взвешивались безменами полиэтиленовые пакеты с подпольным товаром и перекладывались в сумки отдыхающих.
Лучковского и Шахова мандарины не интересовали, и они сразу проследовали на рынок.
Шахов, по его словам, почти ежегодно отдыхающий в пансионате, знал рынок как свои пять пальцев. С некоторыми продавцами он раскланивался и у двоих из них купил аджику и ткемали, не обращая внимания на зазывы соседних теток, наперебой предлагавших баночки из-под майонеза и пол-литровые бутылки, наполненные ядовито-красным и светло-желтым содержимым, без чего не существует кавказская кухня.
— Химичат здесь, как и везде, — пояснил Шахов, слизывая с ладони каплю ткемалевого соуса, даваемого на пробу продавцами. Без такой пробы он не брал даже у знакомых.
Покупая помидоры, гурийскую капусту, виноград и груши, он торговался умело и напористо, подавая пример Сергею Степановичу, вовсе не обладавшему подобными навыками. Чувствуя, что мужчина с носом-клювом не промах, базарные завсегдатаи охотно вступали с ним в дискуссию по поводу цен, стремясь показать, что по этой части десять очков вперед дадут любому московскому говоруну. На Шахове они, как правило, осекались; употребляемые ими междометия, жестикуляция и выкрики, словом, вся эта южная ажитация, срабатывавшая между своими, абсолютно не действовала на невозмутимого Шахова. Железной логикой он разбивал доводы сопротивляющихся частников: показывая на две-три подгнившие, сморщенные виноградины, доказывал невысокое качество всего лежащего на весах, гурийская капуста, по его мнению, получилась не т о й остроты, а груши были помяты с боков, в силу чего никак не могли стоить четыре рубля за килограмм.
В тех случаях, когда частник попадался вовсе уж неуступчивый, Шахов с видом до глубины души обиженного покупателя, исчерпавшего все мыслимые аргументы и попросту уставшего доказывать упрямцу его торговую несостоятельность, театрально разводил руками и отходил от прилавка. Редко кто не кричал ему после этого вслед: «Гэнацвалэ, нэ ухады, иды суда, отдам па тваей цэнэ».
В итоге он и покупавший вместе с ним Лучковский сэкономили каждый не менее червонца.
— Вы просто гигант. Так уметь извлекать пользу из знания людской психологии… — не удержался Сергей Степанович.
— Я не из-за денег, хотя лишних, как вы понимаете, не имею. Просто люблю базар. Я журналист, мотаюсь по командировкам и знакомство с каждым новым местом начинаю с базара. Здесь тебе и нравы, и обычаи, и традиции, и, если хотите, душа города. На базаре я себя чувствую абсолютно свободным и независимым в выборе, — неожиданно разоткровенничался Шахов, очевидно пребывая в хорошем настроении. — Извечный диктат производителя над потребителем здесь не проходит. Бейся за свои права, доказывай, аргументируй — и добьешься приемлемой цены. В обычном магазине я вынужден брать то, что явно столько не стоит, выше своей реальной цены. Там диктуют мне, а на базаре, наоборот, могу диктовать я, в какой-то степени, конечно. Рыночные отношения, между прочим, не самые плохие…
У выхода Сергей Степанович заметил шахтера с Кузбасса, в первые два дня сидевшего с ним за одним обеденным столом, а потом перебравшегося к своим парням, коих в пансионате было немало. Косая сажень в плечах, с наколотой ниже локтя голубкой, он прилип к прилавку, где под стеклом были разложены какие-то фотографии. Лучковский непроизвольно бросил взгляд и вздрогнул. На снимках был Сталин. Сергей Степанович увидел через плечо Николая (так звали шахтера): снимков было пять, изображали они Сталина вместе с Лениным на скамейке в Горках, отдельно с Яковом и Василием, в обнимку с Орджоникидзе, и, наконец, портрет вождя на фоне музея в Гори. Не будучи специалистом по фото, Сергей Степанович тем не менее усомнился в подлинности большинства снимков: больно смахивали на монтаж.
— Слушай, а это кто? — Николай указал на молодые лица рядом с вождем.
— Это Яков, а это Василий. Сыновья, — пояснил торговавший снимками молодой, не по годам оплывший, маленького роста парень, похожий на обреутка.
— Постой, постой, кацо, это какой же Яков? Не тот ли, что в плен немцам сдался? Те его хотели на фельдмаршала выменять, а Сталин отказался. Не посмотрел на то, что сын. Я в картине про это видел, в этой, как ее, в «Освобождении». Нет, Яков мне не нужен, ты мне его не подсовывай. Ты, кацо, дай мне эту, эту и эту, по пять каждого вида, — Николай поочередно ткнул пальцем в образцы.
— Что вас там заинтересовало? — шедший сзади Шахов протиснулся к Лучковскому. — Ого, тут целая коллекция…
Поставив сумку с фруктами между ног, он низко склонился и поочередно разглядывал каждую фотографию. Потом поднял голову и странно-затуманенно посмотрел на обреутка.
— Сколько у тебя штук?
— Пять, — не понял парень.
— Я спрашиваю, сколько всего у тебя снимков?
— Сто, наверное.
— И почем берешь?
— По рублю.
— Жаль, денег при себе нет, — вздохнул Шахов. Сергею Степановичу показалось: вздохнул вовсе не наигранно.
— Возьмите сколько хотите, — предложил обреуток.
— Нет, я покупатель оптовый, беру все сразу, — и отодвинулся от прилавка.
— Классные фотографии, а?! — Николай брал Сергея Степановича в союзники, донельзя довольный сделанным приобретением. — Приеду домой, подарю корешам.
У автобусов Лучковский не удержался и тихо, будто секрет выпытывал, спросил Шахова:
— Вы… серьезно хотели купить или шутили?
— Такими вещами, дорогой мой, не шутят, — выпялился на него Георгий Петрович. — Была бы с собой сотня, ей-богу, сгреб бы всю эту… продукцию, — произнес со злым нажимом, — и в канализацию. Чтоб миновала таких, как этот простодушный бугай с наколкой. Я краем уха слышал, как он о Якове… Между прочим, трагической судьбы человек, отец родной его терпеть не мог, не простил, что женился против его воли на еврейке. И погиб как герой, в концлагере, посмертно был награжден орденом Отечественной войны. Пора бы об этом во весь голос, а то народ о Якове только то знает, что не захотел обменять его батька с усами. И ведь многие одобряют: какой человек — через сына переступил, а не пошел немцам на уступку.
Он влез в автобус и вытер пот со лба. Тяжело дыша, как после долгого бега, бросил, невесело усмехнувшись:
— Впрочем, скупать не выход, напечатают новые — фирма веников не вяжет, найдутся и покупатели. Покуда всю правду о сталинизме не расскажем. Лично я нисколько не боюсь, что правда эта во вред пойдет. Иллюзии развеет, это точно, а веру только укрепит. Нельзя любить свое Отечество с закрытыми глазами, с поникшим челом, с зажатым ртом. Я бы ввел в школе обязательное чтение Чаадаева. Вот уж воистину великий муж России, учиться у него надобно…
В то лето и в ту осень они без конца переезжали с дачи на дачу. Рица, Гагра, Мюссера под Гудаутой, снова Рица, Новый Афон… Словно что-то не давало покоя Хозяину, подверженному внезапной ностальгии, гнало с места на место.
Охранники жили не на самих дачах, а вблизи их, кроме непосредственно приставленных к Хозяину. Соседом Сергея по комнате стал его земляк, невысокий карамазый капитан, выглядевший старше своих двадцати шести. В цвета грачиного крыла вьющуюся шевелюру Кима Красноперова — так его звали — преждевременно вплелись серебряные колечки. Он здорово смахивал на цыгана: порывистостью движений, смугловатостью, озорным блеском шалых миндалевидных глаз и какой-то запретной бедовостью, исходившей от всего его облика. Его так и кликали между собой Цыганом — даже генерал Носик иногда заменял кличкой фамилию.
Ким, как видно, легко сходился с людьми. Редкие в обслуге Хозяина женщины — горничные, прачки, помощницы по кухне — осторожно заглядывались на него. В отличие от Сергея словоохотливый, он в первую же неделю поведал свою историю.
Будучи старше Сергея на три года, он успел повоевать. В армию попал благодаря своей настойчивости, но в большей степени волей случая. Окончив восемь классов, решил поступать в артиллерийскую школу. Но кто примет его, если по поведению тройка? Отважился было переговорить с начальником, однако перед дверью кабинета каждый раз вырастала вреднющая секретарша. Тогда Ким залез в кабинет через окно, тем самым неожиданно понравившись начальнику, не посмотревшему на злосчастную тройку. Тут началась война, школу собирались эвакуировать в Сибирь. Ким ехать в тыл не захотел. Рядом с домом тянулся забор авиазавода. Верный себе, Ким перемахнул его, нашел отдел кадров и устроился учеником слесаря в сборочный цех. Тогда же с другом и написал письмо Ворошилову с просьбой направить их на фронт.
Ответа долго не было. Ким уже смирился с тем, что товарищ Ворошилов не внял их просьбе, и начал готовиться к побегу в армию. И тут его с другом вызвали в гостиницу «Москва». В одном из номеров парней принял какой-то начальник с красными глазами, очевидно, от хронического недосыпа.
— Писали Клименту Ефремовичу? — устало спросил он. — Сколько вам лет? Шестнадцать? Марш отсюда, и чтоб я вас больше не видел. Вояки… Без вас обойдемся.
Хлюпающих носами от обиды, их увидел проходивший по коридору военный. Узнав, в чем дело, оценивающе посмотрел и вдруг сказал:
— Завтра наша часть отбывает из Москвы. Двигаться будем по Ленинградскому шоссе. Могу взять вас…
Таким вот образом Ким и его друг оказались под Волховом.
Вначале приставили их к мотористам, ведавшим подачей света к помещению штаба фронта. В землянке с накатом стоял переделанный движок от трактора «ХТЗ», работавший, как динамо-машина. Ребята заливали в него горючее, масло, чинили провода. Несколько раз штаб передислоцировался, переезжали и ребята, теперь уже самостоятельно отвечавшие за свет.
Неизвестно, сколько бы продолжалась такая скучная жизнь, успевшая обрыднуть Киму, жаждавшему подвигов. Выручил случай. Как-то Ким повстречал человека в лейтенантской форме, спросившего дорогу к узловой станции, Ким многих в штабе знал в лицо, этого же лейтенанта видел впервые. Покумекав, он вывел его на охрану штаба. «Лейтенант» оказался диверсантом.
После этого Кима, к великой его радости, взяли в контрразведку. Несколько месяцев обучали владению оружием, в том числе холодным, приемам самбо, показывали образцы всевозможных документов и печатей, которыми может воспользоваться враг. Затем дали первое задание. Одетый в ватник с чужого плеча и кирзовые расхлябанные сапоги, он играл роль цыганенка, шатался возле узловой станции, смешил бойцов эшелонов байками и похабными анекдотами, плясал под гармонь. И смотрел по сторонам, учась различать «своих» и «чужих».
В первые три дня он «сдал» восемьдесят человек. Майор-смершевец похвалил его и одновременно остудил пыл: «Не так рьяно, Ким». Все восемьдесят при проверке оказались своими.
Потом началась оперативная работа, задержание настоящих диверсантов и шпионов, переброска в различные районы, постоянный риск, словом, то, без чего Ким уже не мог существовать.
В Главное управление охраны Красноперов попал неожиданно для себя. Перед самым концом войны раненый лежал в госпитале в Москве, познакомился с молоденькой медсестрой, закрутился у них роман, окончившийся свадьбой. Медсестра оказалась дочерью крупного чина в МГБ. От службы в аппарате министерства Ким отказался, а вот в охрану пошел с удовольствием.
И с еще большим рвением Ким принялся служить тому, чье слово могло кинуть его навстречу любой опасности, тому, ради которого он, как и тысячи других, мог отдать жизнь.
Свободными от дежурства вечерами Сергей и Ким шли купаться. Лежа на остывающей гальке и рассеянно глядя вслед окунающемуся в море оранжевому диску, они болтали о разных разностях, вспоминали Москву. Большей частью говорил Ким, любивший, когда его подолгу благодарно слушали (Сергей уловил эту особенность соседа). Он не имел ничего против и не перебивал: Киму было что рассказать. Впрочем, при всей своей словоохотливости он не говорил ничего такого, что выходило бы за рамки отпущенного и отмеренного людям их профессии. Ни к чему не обязывающий треп Ким никогда не путал с чем-либо более серьезным — это Сергей сразу же уяснил себе.
Сергей обратил внимание: Красноперов н и к о г д а не говорил «Сталин», «Хозяин» или «Отец», как большинство охранников, — непременно «товарищ Сталин» и никак иначе. Более других открытый, конечно, насколько позволяла служба, Ким в данном случае отнюдь не бравировал своей любовью к вождю — безграничная любовь эта заполняла все его существо, составляла основу его существования, и то, что в устах кого-то выглядело бы нарочитым и в силу этого фальшивым, в устах Кима выглядело естественным и органичным.
Возможно, именно поэтому он не одобрил увлечение Сергея, заключавшееся в редком умении копировать голос и акцент Хозяина. Собственно, назвать это увлечением было бы несомненной ошибкой: всего-то один или два раза в присутствии Кима Сергей повторил слова вождя, сказанные им в присутствии охраны, повторил абсолютно точно, с той долей вкрадчивой мягкости и скрытой пружинистой силы, которые были свойственны Хозяину. Открыв в себе редкостный дар еще в Кремле, Сергей таил его, не растрачивая по мелочам. Лишь иногда, когда выпадало соответствующее настроение, он пробовал копировать, причем это не носило и намека на баловство, шутку или своего рода игру, отнюдь. Он бы никогда не позволил себе, да и не посмел бы п о д о б н ы м о б р а з о м относиться к фразам Хозяина, пусть самым обыкновенным, не носившим отпечатка гениальной прозорливости и величайшей мудрости, допустим, о погоде. Знал он и о небезопасности такого занятия, давал себе зарок и сам же нарушал его в присутствии Кима — ни единой душе он больше не демонстрировал свое умение.
Тот, однако, недовольно морщился, хотя и признавал: сходство удивительное, просто-таки замечательное.
Сергей попробовал с ним объясниться.
— Ты, Ким, конечно, видел в кино Ленина? Щукин его изображает. Так вот он картавит, как Владимир Ильич. И Геловани играет Сталина в «Клятве» очень похожим. У тебя же это не вызывает возражений, верно?
Миндалевидные глаза Кима словно бы темнели изнутри.
— То в кино, Сережа, а в жизни иначе. Ты скопируешь товарища Сталина, за тобой другой, что же получится? Товарищ Сталин единственный на всю страну, на всю планету, а люди начнут его голосом разговаривать.
Больше Сергей к этой теме не возвращался.
По иронии судьбы именно в те дни он дважды видел Хозяина в метре от себя, слышал его голос. Первый раз — в столовой, где питалась охрана, все семьдесят или восемьдесят человек. Кормили обильно, так, как Сергей сроду не ел в Москве. Единственно, выходила закавыка со вторым. Обслуживавшие столы официантки, стократно проверенные, как и прочая прислуга, подносили меню и спрашивали: «Что будете заказывать?» Написанные от руки названия вроде бефстроганов, азу, бифштекс, деволяй поначалу ни о чем не говорили Сергею. Стыдясь своего незнания, он постоянно заказывал знакомое — котлеты. Сам же следил за тем, что выбирает Ким. В течение полутора недель Сергей разобрался во вторых блюдах и с удовольствием просил то одно, то другое, чередуя их.
С первым таких проблем не возникало. Повар Вася по кличке Рыжий, бывший моряк-балтиец, с которым в войну, говорили, что только не приключалось: и горел, и тонул, и ранен был в грудь навылет, словом, боевой малый, — готовил исключительно борщ. Готовил, правда, мастерски, но вскоре народу поднадоела вареная свекла, и он стал выражать легкое недовольство. И тут внезапно столовую посетил Сталин.
При его появлении все как по команде встали и замерли. Хозяин медленно прошелся между столами и остановился рядом с Красноперовым и Лучковским. Сергей заметил, как моментально подобрался, напружинился Ким, поедавший вождя глазами и даже, казалось, не моргавший.
— Опять борщ… — сказал Сталин и нахмурился. — Позвать повара.
Через несколько секунд перед Хозяином предстал Рыжий в белом колпаке и фартуке, из-под которого виднелась тельняшка. Он держал руки по швам, на мигом побелевших щеках и лбу отчетливо проступили веснушки.
— Ты почему кормишь людей одним борщом? — тихо произнес Хозяин, и стало заметно, как Вася вздрогнул. — Люди должны питаться хорошо и разнообразно. Разберись с этим поваром, — сделал поворот головы в направлении Носика. — Если ленится, отправь в Москву. Если не умеет, дай ему повара из местных, пусть покажет, как харчо готовят. Наказывать не надо, учить надо, — и, ни на кого не глядя, двинулся к выходу.
Сгустившиеся было над головой Рыжего тучи развеялись — другого он варить действительно не умел, то есть сварить, конечно, мог, но не так, по его понятиям, вкусно, как флотский борщ с дымком. К нему приставили повара-мингрела, по слухам, работавшего ранее у министра госбезопасности Абхазии Гагуа, и теперь борщ чередовался с харчо.
Вторично Сергей близко увидел Хозяина в совсем не подходящем для этого месте — у подвального склада в момент разгрузки яблок. Каждую неделю специально для охраны привозили фрукты, оставляли ящики на складе, Сергей вместе с другими писал на крышках домашние адреса, и посылки уходили в Москву. В этот раз привезли крымские яблоки, Сергей помогал разгружать их с открытого борта грузовика в подвал.
Сталин появился незаметно, встал у кабины машины, ничем не выдавая своего присутствия, и молча наблюдал за разгрузкой. Сергей заметил его, только когда он заглянул в подвальный люк, куда ящики осторожно спускали по наклонной доске, придерживая с боков.
— Разве так разгружают? — недовольно пробормотал он. — Положи сюда ящик и отойди, — ткнув пальцем в край доски, приказал Сергею. — Ящик должен сам идти по наклонной, как по рельсам. Помогать ему, придерживать его не надо, — и Сталин с силой толкнул ящик подошвой полуботинка. Ящик полетел вниз, соскочил с доски и шмякнулся о бетонный пол. Яблоки рассыпались, их услужливо бросились подбирать находившиеся внизу.
Сталин пожал плечами и отошел с непроницаемым лицом.
Удивительно, но все происходившее в ту пору на глазах Сергея и с его участием помнилось так живо, со столькими подробностями, будто дело было вчера.
Распрощавшись с органами, Лучковский лелеял надежду: с годами сотрется многое из того, что видел и слышал, забудутся имена — для чего держать в памяти бесполезный груз. Вышло, однако, по-иному: прошлое продолжало тянуться за ним, как инверсионный след за самолетом.
Как-то на дне рождения у институтского приятеля затеялся разговор, вернее, полупьяный треп о Сталине. Кто уж начал, Лучковский не уловил. К такого рода разговорам он относился с некоторым предубеждением, и вовсе не потому, что затрагивалась личность человека, бывшего в определенные годы предметом его искреннего поклонения и любви. Многое давно переменилось в самом Сергее Степановиче и вокруг него, открылось неопровержимо доказанным то, о чем Лучковский и не подозревал в молодую свою, замешенную на горячей вере пору. Длившаяся в нем не один год мучительная борьба заставила изгнать из сердца остатки иллюзий. Нет, иное рождало в Лучковском скрытое предубеждение. Нутро его отторгало досужие выдумки, сплетни, пересуды, отличить от реальности которые ему не составляло труда. Если рассуждать о Сталине, а рассуждать необходимо, то на таком уровне, какого заслуживает он, впитавший в себя знамения и пороки времени, вначале породив их.
А за столом выдувал байки из пухлого рта, как мыльные пузыри, душа компании — веселый брюнет с расчесанными на пробор гладкими лоснящимися волосами.
— У Сталина существовало множество дач, одна из них — на Валдае. Бывал он на ней раза два от силы. На даче в вольере жили белки, следил за ними сторож лет семидесяти. Приехал однажды Сталин, один из охранников подзывает деда и дает ему указание: «Белок вычистить, вольер убрать, орехи наколоть и положить вот в это блюдечко. Завтра рано утром товарищ Сталин будет кормить зверушек с руки».
Полдня дед наводил марафет в вольере. Да, видно, от волнения забыл дверцу запереть. Встает на рассвете и, к ужасу своему, лицезреет такую картину: вольер нараспашку, ни одной белки в нем нет. Тут во двор выходит Сталин, берет горсть орехов и направляется к вольеру.
— Товарищ Сталин, извините, разрешите доложить! — орет в беспамятстве одуревший от испуга сторож.
— Что такое, почему крик? — недовольно морщится Сталин.
— Разрешите доложить: белки убежали!
Сталин остается с вытянутой рукой, в которой зажаты орехи, непонимающе смотрит на деда, потом поворачивается и бросает через плечо: «Вэрнуть!»
Ну, тут началось… Ободрали все ближайшие зооуголки, к следующему утру два десятка белок резвилось в вольере. Деду, конечно, вломили. Больше он не забывал дверцу запирать.
Лучковский машинально ковырнул вилкой остатки салата в тарелке. В том, что рассказанная история — типичная туфта, он не сомневался. Правительственная дача на Валдае действительно существовала, но Сталин никогда не жил в ней.
Дача располагалась на полуострове, вела к ней единственная асфальтированная дорога, за воротами дом охраны, хозяйственные постройки, и больше ничего. Впервые приехав сюда, Сталин обошел территорию, вернулся к машине хмурый и укатил, бросив напоследок зловеще-шелестящее: «Ловушька». Где уж там было взяться белкам… Поразвлекал гостей толстогубый брюнет, порезвился — и на том спасибо. И тут Сергей Степанович чуть не выронил вилку, услышав знакомое: «Носик».
Произнес врач из Боткинской, в чьей палате, как понял Сергей Степанович, в конце шестидесятых умирал от рака Носик. Судьба круто обошлась с генералом — покидал он белый свет в страшных муках. Боли сводили его с ума, он просил, умолял палатного врача постоянно вводить ему морфий.
— Случайно я узнал, кто такой Носик, — негромко рассказывал врач, нервно теребя бумажную салфетку. — И знаете, что-то во мне перевернулось. Отца моего забрали в тридцать восьмом, я тогда только в школу ходить начал, больше его не увидел; брат отца — авиаконструктор тоже сидел, вместе с Туполевым, правда, перед войной вышел. А тут буквально на глазах разлагается, воет от боли, плачет генерал из тех, кто… И ты должен, обязан облегчить ему страдания. Должен, обязан, а нутро восстает, мстительное чувство одолевает, и нет с ним сладу. Уговариваю себя: он же, Носик этот, лично никого не сажал, не судил, не убивал, и тут же сам себе в противовес — он о х р а н я л душегуба, оберегал его как зеницу ока, когда гибли миллионы, и уже одним этим виновен перед ними, передо мной, потерявшим отца…
— И что же, давали вы ему морфий? — с усилием вытолкнул из себя Лучковский.
Врач скомкал салфетку и бросил на скатерть.
— В палатах не хватало санитарок, Носик делал под себя, приходилось помогать нянечке перестилать. Я брал его на руки, он обнимал меня за шею, как ребенок. Весил он килограммов сорок, не больше, живой скелет. Да, давал, давал морфий, сам вкалывал! — сорвался на крик. — Ненавидел его и колол!
Но все это случилось много позже, а покуда младший лейтенант Лучковский беспрекословно выполнял волю генерала Носика, целиком и полностью зависевшую от желаний одного-единственного лица, именуемого в газетах великим вождем и учителем советского народа, родным и любимым Сталиным.
Желания эти безошибочно угадывались Носиком по едва заметным признакам, порой читались им по выражению глаз, линиям губ, улавливались в потемках чужой души. За то и держал его Хозяин при себе столько лет, что не требовалось ему, как и другому человеку из ближайшего окружения — помощнику Поскребышеву, тихому, незаметному и исполнительному, — разжевывать, повторять, объяснять. Сам соображал.
На даче в Мюссере вдруг поступил приказ: не попадаться на глаза Хозяину, рассредоточиться, скрыться в кустах, за деревьями, ни на мгновение не выпуская его из виду, сидит ли он в кресле на открытой террасе, прогуливается ли по саду, едет ли в машине. Но чтоб он никого из охраны не видел. Приказ исходил от самого Носика. Дежуривший на даче Ким растолковал Сергею: оказывается, Хозяин ни с того ни с сего обронил в присутствии генерала: «Почему и х так много? От кого меня защищают, от моего народа?» Носик смекнул и моментально приказал охране «скрыться».
Игра в пряталки продолжалась недели две. Даже возле ворот, откуда выезжал бронированный «ЗИС-110», Хозяин никого не видел: Сергей, например, садился на корточки и скрывался за наполовину остекленной будкой с телефоном.
Кончилось так же внезапно, как и началось. По словам Кима, Хозяин вызвал Носика и отчитал: «Почему и х не видно? А если со мной что-то случится?»
Хозяину надоедала оседлая жизнь, и он начинал объезжать окрестности, как положено, со свитой. Иногда делал привал в лесу, по его просьбе разводили костер, он жарил мясо на шампурах и угощал охрану, снисходительно принимая похвалы.
Как-то, остановившись по дороге в Сухуми возле уличного прилавка с фруктами, вылез из машины и начал раздавать виноград и персики словно из-под земли выросшим детям. Народ вокруг сумятился, кричал: «Слава товарищу Сталину!» Садясь в машину, бросил через плечо Носику: «Заплати».
Будучи свидетелем всего этого и многого другого, Лучковский, сам того не замечая, подспудно начинал анализировать, разбирать и оценивать увиденное и услышанное — притом вовсе не безотчетно, безоглядно. Нет-нет и ловил себя на том, что ищет и не всегда находит объяснение поступкам и словам Хозяина, меряет их на свой аршин, будто речь идет об обыкновенном человеке, а не о вожде народов. «Кто дал мне право на это? — пытался унять себя. — Я же жалкая козявка по сравнению с ним, смею ли даже п ы т а т ь с я д у м а т ь, как тот или иной поступок Хозяина сообразуется с конкретной ситуацией? Охраняю его — и все, баста, достаточно для моей незаметной роли».
Но не думать Сергей не мог — таким, видно, уродился на свет — и чем больше размышлял, тем упрямее вползало в него нечто такое, что ставило в тупик. Бог спустился с небес, предстал в простом обличий — старый, утомленный, невзрачный, и Сергей, откровенно осуждая себя, не мог отделаться от навязчиво-тревожащего: он уже слепо не обожествляет его, то есть по-прежнему преклоняется перед ним, как все, однако скорее по привычке, а внутри, если не лукавить, нет фанатичной любви, как у того же Кима. Отчего все начало переворачиваться в нем, Сергей не ведал и потому пребывал не в ладах с собой.
А вскоре к иным своим наблюдениям и ощущениям Лучковский добавил еще одно, став свидетелем гнева Хозяина.
Произошло невиданное по меркам охраны. Виновником стал Элиава, начальник гаража особого назначения — ГОНа, отвечавший за весь транспорт Хозяина. Любитель пображничать, он не сдерживался в своем пристрастии к вину — за его спиной стояла фигура Берии, покровительствовавшего начальнику ГОНа. Изрядно набравшись в ресторане на Рице, Элиава захотел сам сесть за руль и отстранил шофера. Тот понял, чем это для него пахнет, и, не будь дураком, потребовал расписку. Элиава, которому море было по колено, нацарапал на бумажке несколько слов. Расписка эта потом спасла шоферу жизнь. А начальник гаража лихо покатил вниз с двумя пассажирами.
На повороте машину занесло, и она полетела с откоса. Элиава чудом успел выпрыгнуть, двое пассажиров, и в их числе начальник московского ОРУДа Некрасов, погибли. Поднятую по тревоге охрану бросили на место происшествия. Сергей вместе с другими извлекал трупы из-под обломков автомобиля.
Носик был вне себя от ярости. Докладывать Хозяину об этом случае надлежало ему, а уж он-то прекрасно знал, чем может это обернуться. Начальник сталинского гаража, приближенное лицо, пьяным сел за руль, угробил двоих, кошмар…
Объяснение состоялось утром возле ворот дачи. К несчастью для Носика, Сталин опередил его покаянное признание и сам спросил: что произошло вчера вечером? Откуда-то узнал. Сергей отчетливо видел насупленные брови Хозяина с узкими прорезями зло прищуренных глаз. Он молча выслушал генерала, зло пробормотал что-то по-грузински и ушел. А Носик, как побитый пес, поплелся восвояси.
Протрезвев, Элиава понял, что натворил, отчаянно испугался и три дня скрывался в горах. Каким-то образом узнав, что к Сталину приехал Берия, он спустился с гор и принес повинную голову. Благодаря покровителю карающий меч не отсек ее и начальника ГОНа, теперь уже бывшего, выдворили в Москву. По слухам, он стал заведовать мебельной фабрикой в Бутырской тюрьме.
Носик старался не показываться на глаза Сталину. После отправки Элиавы в Москву тот сам позвал генерала и мирно с ним побеседовал. Конфликт, таким образом, оказался исчерпанным.
Дорога тянулась вдоль извилистого ложа Бзыби, то сужавшейся, то расширявшейся, с водой бутылочного отлива, легко и деловито стучавшей по камням и выбивавшей пенистые бурунчики. Впереди слабо синели горы, в близлежащие поросшие буком, грабом, орехом склоны вкрапились краски рыжеющей осени. Слева изредка виднелись серо-желтые скальные обнажения.
Строения и обихоженная земля нечасто попадались взору. Чем выше в горы поднимался многоместный «Икарус», тем реже можно было видеть приземистые, вцепившиеся в каменистую почву дома и заскирдованные кукурузные стебли на огородах. Один раз наткнулись на стадо ценимых в этих местах коз, которых перегонял по шоссе еще не старый, весь седой пастух с ружьем и посохом. Козы неохотно уступили дорогу, блея и тряся бородами, — они чувствовали себя хозяевами положения. Лучковский помнил еще с той поры, когда шесть месяцев прожил здесь: за абхазским столом главный деликатес — козлятина.
Шахов с интересом поглядывал по сторонам, крутил шеей, нагибал голову, смотрел в стекло снизу вверх, стараясь увидеть много больше того, что давал оконный обзор. Это он предложил Сергею Степановичу записаться в экскурсию на Рицу, признавшись, что раньше не бывал на озере. И вот автобус мерно тащил их вверх, изящно, несмотря на свои габариты, вписываясь в покуда плавные, некрутые изгибы дороги.
Сергей Степанович ехал здесь в третий раз, если зачесть крутые виражи, закладываемые на «виллисах» в пятьдесят первом, к даче и от дачи Хозяина. Спустя одиннадцать лет, отдыхая с женой в гагринском пансионате, он решил показать ей эту дорогу и озеро. Дряхленький экскурсионный автобус натужно скрипел на подъемах, глазевшая в окна публика мечтала об одном — скорее бы кончились бесконечные повороты и взору их предстало бы легендарное, овеянное великим и страшным именем озеро. И была внезапная встреча, отголосок той прежней жизни Лучковского, которую он без особой нужды старался не вспоминать, а уж если вспоминал, то не испытывал отрады.
Собственно, встреча произошла раньше, на пляже возле пансионата. Прижмурившись и каждой клеточкой расслабленного тела вбирая благословенное сентябрьское солнце, Сергей Степанович вдруг ощутил, что солнце куда-то исчезло и на лицо набежала тень. Он открыл глаза и увидел стоящего над ним человека, внимательно рассматривающего его, скорее, даже изучающего его, склонив голову набок. Он был в огромных безразмерных черных трусах, обтягивавших раздутый, как у беременной на девятом месяце, живот. Неуловимо-знакомое мелькнуло в его облике. Пока Лучковский соображал, тот одышливо заговорил с грузинским акцентом:
— Извините, вы Сергей? Я узнал вас. Очень рад видеть…
И точно тумблер сработал в мозгу: ну конечно же, директор мацестинского санатория, ублажавший молодого охранника всем, чем мог. Сдал, постарел…
Акакий Шалвович пошарил глазами вокруг, свободного места было сколько угодно, но сесть или лечь рядом с Лучковским представлялось ему нелегким делом — мешал живот. Сергей Степанович мигом поднялся и протянул руку. Акакий Шалвович долго с чувством тряс ее. Соне он представил его как знакомого по прежней работе на Кавказе.
Обменявшись несколькими приличествующими моменту словами, они пошли прогуляться по пляжу. Акакий Шалвович сообщил, что сейчас на пенсии, в Гагре у него дом с фруктовым садом, живет неплохо, дети, слава богу, устроены, вот только печалят события извне: неймется Никите, сколько можно валить на Сталина? И старых большевиков уничтожил, и полководцев, и массовые репрессии организовал… И за все он один в ответе, будто не было рядом Берии и других. Да не знал многого Иосиф Виссарионович, опутали его. И надо еще разобраться, так ли уж невиновны эти самые партийцы и полководцы.
Сергей Степанович чувствовал: говорится специально для него, видно, наболело у Акакия Шалвовича, кому, как не бывшему охраннику Хозяина, излить душу. Развивать наболевшую тему ему не хотелось, ибо тогда вынужден был бы наступить спутнику на любимую мозоль, поэтому он большей частью молчал или невнятно поддакивал. О себе рассказывал скупо: числится в институте научным сотрудником, занимается историей. Акакий Шалвович смотрел на него п р е ж н и м, полным уважения и поклонения взглядом, как тогда, в мацестинском санатории, и словно говорил: молодец, я ни на минуту не сомневался, что ты многого добьешься, ведь не зря тебе доверяли серьезное государственное дело.
— Сергей, я приглашаю вас в гости, — сказал напоследок Акакий Шалвович.
Лучковский начал отнекиваться: без жены он никуда не ходит, а Соня не большая любительница компаний, тем более на отдыхе, где после московской суеты хочется уединения.
— Обижусь, если не придете, — настаивал Акакий Шалвович.
Сошлись на том, что Сергей Степанович попробует уговорить жену. Оставив свой домашний телефон, Акакий Шалвович попрощался и вновь с чувством пожал руку Лучковскому.
Соня подвергла мужа допросу: кто этот человек, несколько успокоилась, узнав, что некогда всего-навсего директор санатория, то есть не бывший сослуживец мужа, о чем она подумала в первое мгновение после знакомства. Ко всему тому, что окружало Сергея Степановича в течение почти четырех лет с л у ж б ы, она относилась отчужденно и боязливо, как к заразной болезни, от которой с трудом удалось вылечиться, хотя открыто и не подчеркивала этого, дабы не бередить старое. Идти в гости категорически отказалась, выдвинув неожиданный и в то же время веский аргумент:
— Твой Акакий соберет уйму народа и начнет приставать: «Расскажи о Сталине». Сейчас для таких, как он, самый момент предаться воспоминаниям и одновременно поносить Хрущева.
Сергей Степанович подивился проницательности и житейской мудрости жены: а ведь наверняка так оно и было бы.
И надо же случиться: столкнулись с Акакием Шалвовичем не позднее чем через три дня. Приехавшим на Рицу экскурсантам отвели два свободных часа, и Сергей Степанович повел жену перекусить в ресторан, мало изменившийся с той поры, когда охрана Хозяина заезжала сюда отведать непревзойденное лобио, сациви и шашлык на ребрышках. Они заказали обед, отправившийся на кухню официант неожиданно быстро вернулся и водрузил на стол три бутылки цинандали.
— Мы не заказывали вино, — удивился Сергей Степанович и услышал от официанта:
— Вам прислали с того стола.
Обернувшись, Лучковский увидел расплывшегося в улыбке Акакия Шалвовича. Екнуло: принесла же его нелегкая или, наоборот, занесло нас сюда не вовремя. Делать было нечего: он улыбнулся в ответ и помахал рукой. Не отсылать же бутылки обратно — большей обиды для кавказца не существует, к тому же такого отношения бывший директор не заслужил.
Акакий Шалвович немедля подошел к ним, раскланялся и тут же потянул за свой стол, не желая слушать возражений.
— Друзья мои, для меня такая неожиданная радость видеть вас здесь, что вы просто не имеете права лишить меня ее.
Он и впрямь сиял. Ничего не оставалось, как пересесть за его стол, за которым находилось трое пожилых мужчин.
Акакий Шалвович предложил выпить за здоровье дорогих москвичей, приехавших отдохнуть на Кавказ. Расторопный официант, которому один из сидевших что-то шепнул, мигом притащил целый поднос еды, включая копченое абхазское мясо, перепелов и форель, не значившиеся, насколько мог свидетельствовать Сергей Степанович, в меню. Соня принужденно улыбалась, он тоже чувствовал себя не в своей тарелке. Тосты следовали один за другим: за красивую женщину Соню — украшение их стола, за Сергея — друга батоно Акакия, за наших детей — пусть жизнь у них будет неомраченной, за мир во всем мире.
Акакий Шалвович встал и, держа бокал в правой руке, левую положил на сердце.
— Друзья мои, — произнес он громче обычного и тяжело, как астматик, задышал. — Я провозглашаю тост за великого человека. Восемь лет его нет среди нас. Но память о нем живет в сердцах (он слегка хлопнул себя по груди) миллионов людей. И что бы сейчас ни говорили о нем, он навсегда останется для нас мудрым учителем, творцом Победы, вдохновителем всего того, что сделало нашу советскую действительность еще краше. Я предлагаю стоя выпить за товарища Сталина!
Чего угодно мог ожидать Лучковский, только не этого. Как права была Соня… Она сидела без движения, побледневшая, сжавшаяся в комок, но ее застывшая поза не говорила о растерянности, подавленности и уж вовсе не выражала готовность сию секунду вскочить и солидарно поднять бокал, напротив, выглядела вызовом. Инстинктивно качнувшись к ней, Сергей Степанович обнял ее за плечи.
— Не смей с ними пить, — чуть слышно, не разжимая губ, вымолвила она, передав свою волю ему, лихорадочно соображавшему, как выйти из неловкого положения, никого не обидев и не задев.
— Что случилось? — обеспокоенно спросил Акакий Шалвович.
— Плохо себя почувствовала, — нашелся с ответом Лучковский, и Соня кивнула, как бы подтверждая.
— Это не страшно, это бывает у женщин, — успокоил Акакий Шалвович и поднес бокал к губам.
Стоявшие выпили до дна и уставились на Сергея Степановича с молчаливым вопросом: а ты почему не пьешь?
И тут возле них оказался моложавый, гладко выбритый, с заметным рубцом на подбородке, похоже, следом ранения, и поседевшими висками мужчина с налитой доверху рюмкой коньяка. Акакий Шалвович посчитал, что он хочет присоединиться к их тосту, и располагающе повернулся к нему всем своим рыхлым расплывшимся телом. Но внезапно подошедший не стал пить и чокаться. Голубые, прямо-таки васильковые неожиданные глаза его налились бешеной мутью. Гортанно выкрикнув что-то по-грузински, отчего лица у соседей Лучковского начали вытягиваться, он перешел на русский, которым владел безупречно.
— Как можете вы пить за убийцу, душегуба, уничтожившего цвет грузинской нации? Где семьи Сванидзе, Енукидзе, Джапаридзе, где Паоло Яшвили, Тициан Табидзе, где тысячи других? Смотрите, зал почти полон, а никто вас не поддержал. Думаете, все грузины — сталинисты? Мы помним своих безвинно погибших отцов, помним жен и детей, высланных из Грузии и мыкавшихся по свету. Мы все помним! И войну выиграл не он — народ. Я воевал, видел, знаю. И я не хочу пить за Сталина! — Он с замахом бросил рюмку о пол так, что на рубашку попали капли.
— Ты… бандит, сволочь… как смеешь оскорблять… — Один из компании Акакия Шалвовича зацепил стул ногой и, едва не споткнувшись, бросился на демонстративно разбившего рюмку.
С соседних столов повскакали и кинулись к ним — разнимать. «Бандит, сволочь!» — неслось из кучи малы. Акакий Шалвович стоял, разведя руки, совершенно ошарашенный, и только приговаривал: «Какой позор, какой стыд…»
Воспользовавшись суматохой, Сергей Степанович и Соня незамеченными покинули ресторан.
Сколько же минуло с той поры? Да, четверть века. Вспоминая теперь поездку на Рицу и ресторанный скандал, Сергей Степанович краем глаза проследил за уставившимся в окно Шаховым и вдруг подумал ни с того ни с сего: как бы тот повел себя в похожей ситуации? И сам же ответил с неопровержимой вескостью — наверняка так же, как голубоглазый грузин со шрамом на подбородке.
«Икарус» затормозил и подрулил к пятачку, став возле таких же многоместных автобусов. Промежуточная стоянка на полпути к Рице. Вокруг прогуливались экскурсанты, шла торговля фруктами и сувенирами.
— Голубое озеро, — пояснил Лучковский и вышел из автобуса.
Первая достопримечательность дороги — озеро и впрямь казалось голубого цвета. В нем плавали утки с белыми шеями и черным оперением. Малюсенькое, заключенное в плен скалами, оно приманивало туристов, желавших непременно сфотографироваться на его фоне. На площадке возле самой воды предприимчивый фотограф завлекал гостей натурой — чучелом стоящего на задних лапах рыжего облезлого медведя и живой лошадкой. Лошадка привлекала куда больше, нежели траченный молью, с глупыми пуговичными глазами косолапый. Каждую минуту в седло запрыгивал или тяжело вскарабкивался, в зависимости от комплекции, очередной позирующий, на него набрасывалась видавшая виды бурка, надевалась папаха, и новоиспеченный джигит увозил домой, за многие тысячи километров, короткое, как глоток живительного горного воздуха, мечтательное воспоминание о лихом скакуне, доставившем его на скалистый берег голубого озера, подкрепленное затем цветной фотографией, которая через месяц-другой приходила на его адрес. А лихой скакун, то бишь разжиревшая кобылка, наверное, давно возненавидевшая и свою долю, и беспрестанно меняющихся седоков, и фотографа, взявшего ее напрокат и подвигнувшего на столь пустяковое, никчемушное занятие, готовая променять его на любую лошадиную крестьянскую работу, понуро свешивала гриву, и в ее огромных зрачках читались печаль и усталость.
За Голубым озером дорога запетляла, накручивая виток за витком, втягиваясь в короткие тоннели и снова вылетая на открытое пространство. В горных расселинах полыхали кустарники, словно кто-то мазнул по камням кармином. Бзыбь сменили Гега и Юпшара, такие же бойкие, говорливые и стремительные. Последние пять километров пути стало слегка закладывать уши.
Рица предстала огромной сверкающей, окропленной солнцем чашей. Экскурсовод потянула высадившихся из автобусов за собой, а Лучковский и Шахов молчаливо переглянулись, поняли друг друга и направились вдоль берега, намереваясь осматривать озеро в тиши и уединении. Они прошли несколько сот метров, вглядываясь в менявшую цвет в зависимости от освещенности солнцем воду. В ней отражались лесистые горы вплоть до макушек высоко растущих деревьев. Резкий, острый воздух щекотал ноздри, распирал грудь.
— Какое невозмутимое спокойствие, — меланхолически произнес Шахов. — Сменяются эпохи, приходят и уходят властители, а озеро все то же, и вокруг ничего не меняется.
— Только, я смотрю, убрали прогулочные катера, — заметил Сергей Степанович, спустив Шахова с философских высот. — Наверное, чтоб воду не загрязняли.
— Бьюсь об заклад: один из первых вопросов наших любознательных письменников к экскурсоводу — расскажите о даче вождя, что с ней сталось?
— А вы на сей счет не проявляете любопытства? — поинтересовался Лучковский как бы между прочим.
— Нет, отчего же. Все связанное с этой фигурой по-своему поучительно. Да только что может знать отрабатывающая свой хлеб девица, не видевшая это собственными глазами, питающаяся стократно повторенными байками и легендами.
Сергей Степанович многозначительно хмыкнул и согласился: из уст тех, кто находился рядом с Хозяином, конечно, было бы интереснее услышать, но где же они теперь, очевидцы и свидетели? Разметало их по свету, большинство вымерло, некоторые забились в норы и носа не кажут, другие давно сменили, так сказать, профиль и в рот воды набрали, а иные, их совсем мало единицы, и рады бы исповедаться, но совесть заедает — кому, спрашивается, служили… Лучковский горестно и очень л и ч н о усмехнулся и поглядел на Шахова.
Он вдруг ощутил странное томление и беспокойство. Словно кто-то изнутри подавал молоточком слышные только ему сигналы. Настроился на них и вдруг понял причину: она крылась в его и Шахова сиюминутном пребывании именно здесь, в данной географической точке, в названии озера и всего окрест, незримо привязанного к тому, что окружало Лучковского много лет назад, в пору молодости. И в этот момент что-то прорвалось в нем, выхлестнулось наружу отчаянным и неукротимым желанием — снова увидеть то, от чего он давно бесповоротно ушел и что напрочь избыл в себе. Он не боялся этой встречи, она ничего не могла стронуть и поколебать в нем, и страстно ее желал, не отдавая себе отчета в исходном моменте своих желаний.
Долго уговаривать Георгия Петровича не пришлось. Они пошли берегом озера и меньше чем через час приблизились к окрашенным в голубое деревянным строениям. Экскурсанты и туристы обычно сюда не попадали, не зная их расположения, поэтому Лучковский и Шахов бродили здесь в одиночестве.
Войдя на некогда хорошо знакомую ему территорию, Сергей Степанович внутренне ахнул. Повсюду царило запустение. Двухэтажная выморочная дача выглядела так, как снятые в кино обветшавшие, давно покинутые барские усадьбы: с кой-где провалившимся, полусгнившим полом, заколоченными окнами, обрушившейся балюстрадой веранды. Только железная кровля сохранилась и даже не проржавела. Жалкое зрелище некогда внушительного «дома Молотова» колыхнулось в Лучковском полуугасшими воспоминаниями, и ему стало не по себе.
Он пояснил Шахову, кто прежде жил в этом доме, показал на чудом сохранившийся балкон второго этажа, заметив, что в комнате с балконом часто гостила дочь Сталина и ее так и называли: «комната Светланы». Шурша палой листвой, они обошли дачу кругом и еще более поразились ее виду.
Сбоку, в нескольких десятках метров, стоял еще один дом с наполовину проваленной крышей. Он был попроще, незатейливее и напоминал служебное помещение. Так воспринял его Георгий Петрович, сказав об этом вслух, и не ошибся. В ту пору, когда в нем обосновалась охрана Хозяина, был он крашен в зеленое и выглядел совсем иначе. Ведомый не вполне понятными ему ощущениями, Сергей Степанович проследовал вдоль фасада, остановился у предпоследнего в ряду окна, зиявшего пустой рамой, и застыл как вкопанный. Тут он некогда отдыхал после дежурств на даче Хозяина, тут текла его прежняя жизнь, не обремененная сомнениями и угрызениями, подчиненная строгому распорядку, регламентированная до мелочей, простая и ясная.
Простоял он, наверное, долго и дал повод спутнику недоуменно спросить, что особенного нашел он в этом окне и вообще в покосившемся изъеденном старостью доме. Сергей Степанович словно очнулся и повел Шахова дальше, глотая пьяный разреженный высотой воздух и пытаясь унять сердцебиение.
Они остановились у бывшей резиденции Хозяина, существовавшей для приема гостей. Давным-давно Лучковский от кого-то услышал: не то в шестьдесят шестом, не то годом позже она сгорела. Вся, дотла. Теперь ему предстояло воочию увидеть то, что осталось от некогда монументального, расположенного буквой «П» сооружения, обшитого изнутри мореным дубом, который Хозяин предпочитал другим видам отделки, с обилием цветов и двумя бьющими фонтанами. Ничего этого не было и в помине — от резиденции осталось лишь высокое, почти в человеческий рост каменное основание с нишами. В бездействующие фонтаны набились желтые листья. Сергей Степанович вспомнил самую первую встречу с вождем в Кремле, нагоняй, полученный за листья в фонтане, и непроизвольно улыбнулся.
Шахов теребил его вопросами, на которые получал лаконичные, порой невнятные ответы, — Лучковский сдерживал себя, не желая раскрывать источник сведений обо всем, что открывалось их взору. Сердцебиение его потихоньку унималось.
— Мертвая эпоха, — тяжело выдохнул Шахов и закурил. — Некий великий зловещий символ во всей этой разрухе, не находите? Канули в Лету боги, в прах и тлен превратилось все, что их окружало. Мертвая эпоха, — повторил он. — К счастью, ее уже не оживить. Будь моя воля, специально водил бы сюда туристов: глядите, вот дома, умершие вместе со своими владельцами, словно само время не пожелало брать с собой.
Несколько шагов, и стал слышен веселый звон стучавшей по камням воды. К озеру они вышли аккурат в месте впадения в него Лашапсе — горной речки, текущей с Авадхары. Белые бурунчики вспыхивали то тут, то там, обозначая последние усилия неистовой Лашапсе, отдающей всю себя в распоряжение величественной Рицы. Окрест пестрела зелено-желто-коричневая растительность. Справа, метрах в трехстах, виднелся причал с одиноким катером.
— Хотите увидеть дачу Хозяина? — с внезапной решимостью предложил Лучковский.
— Разве она еще существует? — сделал круглые глаза его спутник.
— Понятия не имею, что там сейчас, — на сей раз Сергей Степанович сказал всю правду. Он действительно ничего не знал о судьбе дачи. — Попробуем подойти, попытка — не пытка.
— Как говаривал Лаврентий Павлович, — сощурившись в недоброй усмешке, продолжил Шахов.
Путь к небольшому плато, где многие годы пряталась от посторонних взоров дача Сталина, Сергей Степанович моментально восстановил в памяти. Правда, пешком от озера он, помнится, тогда не ходил — только на «виллисе». Он уверенно зашагал по направлению к укрывшемуся пустынному шоссе, Шахов — рядом. Минут через двадцать шоссе в очередной раз вильнуло, и Лучковский замер на повороте. Впереди во всю ширину асфальтовой дороги маячили зеленые железные ворота.
Подойдя поближе, они увидели сбоку от ворот дверь, смотровое окошко и кнопку звонка. Тут же висела табличка:
«Проход воспрещен. Запретная зона».
Все здесь для Лучковского было то же и — другое. У т е х ворот, например, имелась будка охраны, да и приблизиться к ним в пятьдесят первом для посторонних представлялось затеей невозможной — перехватили бы еще на подступах к озеру. А сейчас гуляй, свободно подходи.
Слева тянулся глубокий обрыв, в прогалах густо росших на склонах деревьев белел кусок крыши какого-то сооружения. Больше ничего видно не было. Сергей Степанович определил: дача, та самая, стояла на прежнем месте.
— Вот она, — указал Шахову вниз на белевшую крышу. — Сталинская.
Шахов долго вглядывался сквозь деревья.
— А теперь что здесь?
— Сдается мне, госдача. Чья-то.
Очевидно, их заметили. За воротами произошло шевеление, заскрипела дверь, и показался заспанный прапорщик.
— Вам чего? — спросил он, поправляя сползший ремень и хмуро уставился на непрошеных гостей.
— Нам? — переспросил Сергей Степанович. — Собственно, ничего. Гуляем…
— Запрещено, — пробубнил прапорщик и вступил обратно за дверь. — Идите на озеро, там и гуляйте сколько влезет.
Ничего не оставалось делать, как последовать совету и двинуться в обратном направлении. У впадения в озеро речки они остановились — уж больно красивый вид открывался отсюда.
— А вы хорошо ориентируетесь на местности, знаете, где что раньше находилось, — Георгий Петрович в упор смотрел на Лучковского. Нос его, как стрела над тетивой, нависал над сжатыми в ниточку губами, придавая лицу некоторую подозрительность. Или так мнилось Сергею Степановичу?.. Он стушевался было под остробритвенным взглядом и тут же успокоился: когда-то же придется открыться, не сегодня, так завтра, поэтому ничего страшного не случилось, и как можно небрежнее, словно мимоходом бросил:
— Приятель служил в охране, рассказывал. Да я и сам раньше бывал в здешних местах.
Трудно было понять, удовлетворился Шахов объяснением или только сделал вид — поди его разбери.
— Что же еще рассказывал ваш приятель?
— Да всякое разное.
— И все-таки? — не отступал Шахов.
Пришлось вспомнить историю с кефиром — первое, что пришло на ум. Георгий Петрович внешне никак не отреагировал, внимал словам не шелохнувшись, глаза его вовсе не мигали. Дослушав, стал независимо и отстраненно ходить взад-вперед по устланной еще не успевшей пожухнуть листвой дорожке, заложив руки за спину и являя собой человека, всецело поглощенного обдумыванием чего-то важного. Приблизившись к Лучковскому и туманно глядя поверх его головы, начал тихо и доверительно, точно делился сокровенным:
— «Мы живем, под собою не чуя страны, наши речи за десять шагов не слышны, а где хватит на полразговорца, там припомнят кремлевского горца. Его толстые пальцы, как черви, жирны, и слова, как пудовые гири, верны, тараканьи смеются усищи, и сияют его голенища…»
Незнакомые Сергею Степановичу стихи Шахов читал непривычно, не декламировал, не педалировал голосом для пущего эффекта, а рассказывал, повествовал, сообщал чуть ли не обыденное, житейское о каком-то горце с тараканьими усищами и сверкающими голенищами, и чем больше выкладывал таких бытовых подробностей, тем сильнее охватывало Сергея Степановича волнение. Он сопротивлялся, не принимал образа усищ: вовсе не тараканьими были они у того, кому посвящались стихи, а нутро требовало новых и новых подробностей, штрихов, деталей, которые превращали тень, витавшую над пустынной дорогой, купами деревьев, домами-развалюхами, горной речкой, в хорошо различимого человека, рождавшегося из шепота-заклинания Шахова: «А вокруг него сброд тонкошеих вождей, он играет услугами полулюдей, кто свистит, кто мяучит, кто хнычет, он один лишь бабачит и тычет…»
Примстилось: вот он рядом, милостиво разрешает, как владыка бесстрашному шуту, говорить про себя правду, слушает, по обыкновению прищурив рысьи, тронутые старческой глаукомой глаза. А Шахов продолжал заклинать: «Как подковы, кует за указом указ, кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз, что ни казнь у него — то малина и широкая грудь осетина…»*["1]
— Странные стихи, — тихо сказал Лучковский.
А Шахов, держа скрещенные ладони на пояснице, опять маятниково ходил туда-сюда, словно и не было никаких стихов и все померещилось, привиделось, почудилось.
Они проследовали обратно к автобусной стоянке, озеро теперь было справа. Его пересекал одинокий белый катер, стоявший час назад на причале неподалеку от нынешней госдачи. Видимо, кому-то все-таки разрешались такие прогулки. Шахов продолжал говорить, не глядя в сторону Сергея Степановича, обращаясь как бы к самому себе:
— В чем парадокс Сталина, вернее, один из парадоксов, ибо душа его вмещала великое множество несоответствий и противоречий? В разладе между безупречным лозунгом и творимыми делами. Я бы сказал: в сознательном разладе. Вы его работы между Шестнадцатым и Семнадцатым съездами хорошо помните? Годы основополагающие, определившие всю последующую политику. А еще историк… — мягко укорил он. — Впрочем, не считайте меня большим знатоком, просто по иронии судьбы сохранилось в доме собрание сочинений, почему-то в свое время не выбросили, иногда почитываю. Полезно, знаете. Так вот, недавно пролистывал тринадцатый том, куда как раз вошли статьи и речи с тридцатого по тридцать четвертый годы. Поразительное открытие сделал, — улыбнулся Шахов. — Некоторые мысли гениального вождя звучат вполне современно, злобе нынешнего дня соответствуют. Точно с трибуны какого-нибудь теперешнего партхозактива произнесены. Скажем, рассуждает Сталин об ускоренном развитии индустрии и выдвигает шесть непременных условий. Тут и механизация труда, и борьба с текучестью рабсилы, и улучшение быта рабочих, ну, это понятно, это каждый школьник может назвать, и вдруг глазам не верю: ликвидация обезлички, уравниловки в зарплате, поднятие внутрипромышленного накопления и даже внедрение и укрепление хозрасчета. Поди поспорь с этим! А на практике — все наоборот, шиворот-навыворот, словно в насмешку: и невероятно тяжелый быт строителей той же Магнитки или Комсомольска-на-Амуре, и одинаково грошовая зарплата, и никакого хозрасчета в помине, а расчет лишь на беспредельный энтузиазм — «давай, давай, лезь из кожи вон». Думаете, только в промышленности было такое? В науке то же самое: лозунг превосходный, а за ним все совершенно иное, прямо противоположное его смыслу. Лицевая сторона и изнанка. В тех же «Вопросах языкознания» Иосиф Виссарионович марксист ну дальше некуда: наука, по его утверждению, не может развиваться и преуспевать без борьбы мнений, без свободы критики. Каково?! А с его благословения тем временем спокойно задушили генетику, и не ее одну, ошельмовали сотни ученых, не дав им и рта раскрыть в свою защиту. Зато на бумаге борьба мнений, свобода критики…
На Пицунду они попали, когда солнечный день шел на убыль. Обратную дорогу продремали, Шахов даже слегка всхрапнул.
Перед ужином он зазвал Лучковского к себе в номер, достал початую бутылку трехзвездочного коньяка, налил по четверти стакана и выпил свою долю залпом, закусив помидориной. Сергей Степанович пригубил и отставил.
— Э, да вы не по этой части, — удивился Шахов. — Принуждать не буду, вольному воля. А мне хочется выпить, на душе муторно, — налил себе еще. — Будто в не столь уж давнее злосчастное прошлое окунулся. С Хозяином, как вы его изволите называть, у меня свои счеты.
— У вас… репрессировали отца? — с остановившимся дыханием спросил Лучковский. Ладони его моментально вспотели.
Шахов сделал затяжной глоток, доел помидор и изменившимся голосом произнес:
— То особая история, когда-нибудь расскажу.
Появление Берии и отправка в Москву наказанного Элиавы возбудили толки и пересуды. Обычно сдержанные, приученные не совать нос куда не следует, товарищи Сергея и он сам нет-нет и заводили разговоры, ничего категорически не утверждая, но с ходу и не отвергая разного рода предположения.
Приезд членов Политбюро на дачи к Сталину вовсе не выглядел чем-то необычным. Оторванный от московских дел и забот, покинувший Кавказ за лето и осень лишь однажды — на празднование в Тушине Дня Воздушного Флота (к авиации еще с поры Чкалова питал он исключительную привязанность), — Сталин периодически принимал у себя гостей из столицы. Сергей наблюдал, как появлялись в летних резиденциях Молотов, Каганович, Ворошилов, видел сына Хозяина — Василия, которому отец мирволил, но, по слухам, постоянно вправлял мозги за пьяные, далеко не безобидные проделки. После разговоров с отцом Василий обычно день-другой слонялся по даче хмурый и трезвый. Разное видел Сергей, но приезд Берии — впервые. И если близкое присутствие Хозяина по-прежнему рождало в нем волнение сродни тому, какое испытывает влюбленный, глядя на предмет своего обожания, то один вид человека в круглых очочках переполнял его страхом, унять который не хватало сил (пошло это, видно, с того самого злополучного падения Берии на скользком асфальте у Дома правительства).
Еще заканчивая десятилетку, Лучковский краем уха услыхал про Берию такое, чему поначалу не поверил. Якобы неровно дышит он к слабому полу, пользуясь неограниченными возможностями, залавливает красивых женщин, те подолгу живут у него в особняке на улице Качалова и на даче. Особенно тяготеет к несовершеннолетним. А если кто от него беременеет, тем выдает вознаграждение. Иногда прогуливается пешком от улицы Качалова до Арбата, этот его маршрут известен жителям близлежащих домов, красивые девушки и женщины — те прячутся.
Под большим секретом рассказывал это одноклассник Сенька, известный балабон, сын еврея-парикмахера. Сергей считал — враки, считал до той поры, пока сам не убедился — похоже на правду. Произошло это, когда он уже работал в охране.
У Берии имелось несколько автомобилей, в том числе черный «паккард». Номер его Сергей мог назвать, разбуди его ночью. Однажды в укромном переулке близ улицы Горького видел: «паккард» притормозил, вышел телохранитель Берии — усатый вальяжный полковник (он был в штатском) и что-то шепнул проходившей мимо высокой блондинке, жестом показав — прошу в машину. Женщина в испуге отпрянула, потом покорно села. Сергей мог поклясться: на заднем сиденье находился сам Берия — в шляпе и с поднятым воротником пальто.
Бесповоротно убедился в том, что Сенька не врал, когда пропала знакомая девчонка Светка из соседнего дома. Было ей семнадцать лет, только-только поступила в медицинский институт, заглядывалась на нее вся Троицкая. Поражала ее походка: она не шла, а, казалось, плыла, не касаясь земли, легкая, воздушная. Отсутствовала Светка три месяца. Куда только не обращались родители… Появилась она, как и пропала, — внезапно. Ее словно подменили: какая там походка, ступала еле-еле, будто каждый шаг давался с трудом: испуг отпечатался во всем ее облике, начиная с прежде таких живых, а теперь огромных неподвижных глаз и кончая мелко подрагивающими пальцами рук. Светка молчала как в рот воды набрала, где была, что делала, про то ни звука. Каким-то образом просочилось: была т а м, у Берии. Интересно, что из института ее за непосещение лекций не отчислили, а наоборот, приставили к ней преподавателей, чтобы быстрее догнала…
Ким считал: Лаврентий Павлович появился на даче Хозяина неспроста и вовсе не потому, что следовало безотлагательно разобраться в делишках своего фаворита Элиавы. С этим и без него могли справиться.
— Опять же всю охрану с собой привез, — рассуждал Ким. — Не припомню такого.
Телохранители Берии бросались в глаза числом, а главное, обличием. Одетые в черное, с усами и бородами, жили они обособленно, ходили гуртом и вели себя подчеркнуто независимо.
Исходила от них внятно уловимая опасность — Сергей кожей чувствовал ее при их появлении.
Чувство тревоги усилилось на Лашапсе — Холодной речке, как называли ее местные жители. Лашапсе служила Сергею желанным местом уединения, где в свободный час он мог побыть один, подумать, поразмышлять. Потребность в таком уединении возрастала все больше. Находясь п р и и с п о л н е н и и, он словно бы терял нечто сокровенное, вернее, прятал, скрывал его глубоко внутрь, чтобы никому не было видно. У плещущей чистой как слеза воды нужда в таком сокрытии отпадала сама собой.
Уже на подходе к речке Сергей услышал гортанные выкрики. Раздвинув кусты, так и замер. Пританцовывая, подпрыгивая, похлопывая себя по голенищам сапог, по берегу сновали люди в черных одеждах. В неуемном порыве они бросались в воду, доходившую им до пояса, не входили, а именно бросались, вздымая тучи брызг, и, борясь с течением, опускали узкоячеистые садки. Все это сопровождалось дикими хриплыми возгласами, смехом, пением. Почему-то так они пытались ловить форель. Сергей рассказал про рыбалку Красноперову, тот хмыкнул:
— Дети гор. Темперамент в ж… играет. Однако это не самое страшное.
И тут же поведал историю про своего приятеля Жору Монастырева — одного из личных телохранителей Хозяина. Однажды он отправился порыбачить и неожиданно наткнулся в прибрежных кустах на сидевшего с удочкой Берию. Тот показал ему кулак: тише, рыбу распугаешь. Жора устроился неподалеку и вытащил подряд три небольшие рыбины. А у Лаврентия Павловича, как назло, не клевало. Он подлетел к Жоре с перекошенным от злобы лицом: «Еще одну вытащишь — застрелю!»
Монастырев знал: у Берии всегда при себе пистолет и он запросто может исполнить угрозу. Сразу же уйти было боязно — вдруг Берия воспримет как вызов… И стал Жора забрасывать удочку с пустым, без червя, крючком, моля бога, чтобы какая-нибудь рыбеха сдуру не заглотнула его.
Прошла неделя, другая, Берия не уезжал. И все так же гордо и независимо шатались без дела охранники, напоминавшие горных орлов, хищно высматривающих добычу.
Ким поменялся дежурством с одним из приятелей — день на ночь: тому позарез нужно было уехать в Сухуми по личным делам и он попросил выручить его. Поспав три часа перед закатом, Ким бодро вскочил, умылся, поскоблил щеки опасным лезвием, выгладил форму.
— Начищаешь перышки, точно в гости собираешься, — шутливо поддел его Сергей.
— А может, так оно и есть, — сверкнул белозубой улыбкой Ким и принялся расчесывать у зеркала черную, с легкой проседью, стриженную под полубокс шевелюру. — Красив как бог, — сказал он про себя и удовлетворенно цокнул языком. — Надо, Сережа, быть ко всему готовым: то ли тебя куда позовут, то ли сам гостей примешь, званых и незваных.
Что-то в поведении Кима не нравилось сегодня Сергею, проглядывала в его жестах и голосе нарочитость, излишняя веселая беспечность, с помощью которой иногда пытаются скрыть потаенное беспокойство, волнение.
Отдежуривший днем Сергей залег на койку и начал вспоминать Москву. Мать он не видел с начала мая. Он начинал скучать по дому, по городу; бесконечное солнце, пение цикад, терпкие южные запахи стали привычными, потеряли изначальную новизну и привлекательность и в силу этого стали надоедать. В Москве сейчас, наверное, дождь, пузырятся и шипят, как нарзан, лужи, пахнет бензином, зажглись уличные фонари, люди в плащах бегут в кино, театры, а здесь его распорядок расписан на много дней вперед и все одно и то же: принял дежурство, открыл ворота, закрыл ворота, отбыл в сопровождение, сдал дежурство, трижды в неделю учебная стрельба, самбо и каждый час, каждую минуту постоянная готовность отразить теракт.
Надо быть всегда начеку. Он, Лучковский, знает, что иностранные разведки постоянно забрасывают к нам шпионов, диверсантов. Да и своих вредителей хватает. Он, разумеется, читал и про безродных космополитов, проявляющих низкопоклонство перед загнивающим Западом, лжеученых, выдумавших какие-то хромосомы, людей, в том числе писателей, принижающих все национальное, бравирующих иностранными словечками, хотя есть прекрасные русские слова. Вот и недавно Сергей прочел в «Правде»:
«Партийная общественность разоблачила антипатриотическую группу критиков-космополитов, культивировавших рабское преклонение перед буржуазной культурой Запада, систематически принижавших роль и достижения советской литературы. Борьба против группы критиков-космополитов вновь и вновь напомнила литераторам о необходимости повышения бдительности в вопросах идеологии».
Да, всякие есть людишки, но над ними над всеми, как седой мудрый Казбек, возвышается Сталин, и нет силы, способной помешать грандиозным планам и свершениям ведомой твердой рукой страны.
Так размышлял Сергей, пребывая в том отрешенном состоянии, когда ничто не отвлекало его от дум.
А ночью он был поднят по тревоге.
Мигом домчавшись на «виллисе» до ворот дачи, Сергей смекнул: случилось нечто из ряда вон. Он явственно слышал несколько глухих выстрелов. Носика, сдается, оттеснили, предоставили вторую роль, распоряжались двое из окружения Берии, говорившие по-русски с сильным акцентом.
Перемигиваясь фонариками, беспрестанно окликая кого-то, охрана крутилась вокруг дачи. Царили тут бестолковщина и суета. Взяв бразды правления, те двое разбили охранников на пятерки, назначили старших, и только тут объявили о происшедшем: на товарища Сталина совершена попытка покушения.
У Сергея перехватило дыхание. Покушение? Те двое успокаивали: товарищ Сталин жив, здоров и невредим. Внутренняя охрана смогла спугнуть преступников, посягнувших на самое святое, что есть у советского народа. Сколько их? Неизвестно, видели троих. Сначала прочесать территорию дачи, если не найдете — всю округу. Пароль — «Ищи ветра в поле» — называть без малейшего промедления, иначе в темноте друг друга поубиваете. Вперед!..
Сергей углубился в заросли, светя перед собой фонариком. Лучи выхватывали траву, ветки, кусты, сучья деревьев, за каждым стволом мерещился прятавшийся. Правой рукой, державшей пистолет, Сергей разводил ветви, больно стегавшие по лбу и глазам, левой водил фонариком. Его била дрожь нетерпения: вот-вот он настигнет тех или хотя бы того, кто посмел посягнуть, и тогда расправится с ним, как учили на тренировках по самбо, или ударит ножом, или выстрелит в убегающую спину и непременно попадет.
Но никого не было видно, ни на тропках и дорожках, ни в кустах, ни за деревьями.
Пятерки кинулись в лес, примыкавший к даче. Вминая сапогами валежник и мох, с хрустом, как дикий зверь, продираясь сквозь чащобу, Сергей углублялся в глухое, мрачное пространство. Прежде ночью он по лесу не шастал, лишь однажды в детстве у бабки — отцовой матери в деревне на Оке — ходил по ягоды и заблудился. Тогда лишь к утру, по колено в росе, стуча зубами, выбрался к деревне, натерпевшись страху. Тот детский страх жил в нем долго, отзываясь в снах то заволосатевшей мордой лешего, то какими-то скелетами в виде сухих лесин, то кошмарным уханьем филина… Давно все минуло, кануло, но в эти минуты Сергею нет-нет и становилось не по себе. Особенно когда в отдалении отчетливо прозвучала дробь, похожая на автоматную очередь.
Не заметив торчащий сук, он сильно оцарапал висок, в сапоги набилась труха, больно коловшая через портянки, переобувание требовало остановки, а останавливаться он не хотел.
Справа послышался шелест. Мигом погасив фонарик, Сергей замер и напряг слух. Шелест усиливался, кто-то определенно двигался ему наперерез. Сергей отступил за дерево и стал выжидать. Переложив пистолет в левую руку, достал из-за пояса нож из чехла, обнажил сталь.
Треск и тяжелое сопение раздавались уже метрах в пяти от него. Сергей явственно различал человеческую фигуру, идущую без опаски, не ожидая засады. Тем лучше, сказал он себе, изготовился перед прыжком и выкрикнул почему-то осиплым, севшим голосом:
— Пароль!
— А… что… — человек конвульсивно дернулся и отпрянул.
В этот миг Сергей прыгнул на него и хрустко ударил рукояткой пистолета. Удар пришелся в голову, человек охнул, обмяк и повалился. Коленом Сергей вдавил шею упавшего в мох и принялся заламывать руки. Тот очухался, застонал, попробовал крутнуть головой, выплевывая набившийся в рот мох, и явственно промычал:
— Ищи ветра…
Сергей ослабил нажим, перевернул мычавшего на спину, посветил фонариком: перед ним лежал Витек Маврин, его одногодок, тоже из наружной охраны.
— Ты чего на пароль не отозвался? — зло, еще не остыв, бросил Сергей.
Маврин попытался приподняться, Сергей почувствовал липкую влагу на пальцах.
— Я спрашиваю: почему молчал, не отзывался? — без прежнего напора, уже извиняющимся, растерянным тоном переспросил Сергей.
— Да сам не пойму, — прошептал Витек. — Ну ты и долбанул, о-о-о…
Через час они вышли на дорогу, ведущую к даче. Витек еле плелся, Сергей хотел было нести его на себе, тот отказался.
Договорились никому ничего не рассказывать: мол, оступился Витек, падая, напоролся на сук и покорябался, а Сергей просто помог ему.
— Отбой, ребята, — разъяснили им обстановку у ворот дачи. — Удрали, гады, в горы, сваны их преследуют по пятам. Нашего ранили.
— Ранили, кого?
— Вроде этого, Цыгана, Красноперова…
Утром на общем инструктаже слово держал сам Берия. Обычно гладко выбритая, точно отполированная, туго натянутая, как барабан, розовая лоснящаяся кожа лица его выглядела серой, тусклой, жеваной. Мешки под глазами, усиливаемые стеклами очков, говорили о тяжелой бессонной ночи. Коротко остановившись на том, что уже было известно Сергею, он добавил:
— О чем говорит случившееся? О том, что враг затаился, выжидает, пытается использовать в своих коварных целях наше благодушие и беспечность. Кое-кто считает, что после разгрома фашизма можно почивать на лаврах и что наличие внутренних врагов — досужая выдумка. Американский империализм, имеющий на вооружении атомную бомбу, — вот наш главный противник, а на все остальное можно не обращать внимание, так считает кое-кто. Преступное заблуждение! Враги были и есть, они лишь изменили тактику, замаскировались, ждут удобного часа, чтобы воткнуть кинжал в самое сердце страны. Под сердцем я подразумеваю товарища Сталина, — тут Берия сделал многозначительную паузу и пристально посмотрел на присутствующих. — Я показал сегодня утром Иосифу Виссарионовичу кровавый след. Он тянется почти от дорожки, которая ведет в комнату вождя. Мы, к счастью, пресекли замыслы преступников. Но страшно подумать, что могло бы произойти, если бы им удалось подобраться к окну, за которым спал товарищ Сталин. Как могли они проникнуть в расположение правительственной дачи? Где была наружная охрана? Чем занималась? Мы еще разберемся в этом!
После инструктажа Сергей наконец выяснил: Ким действительно ранен и находится в лазарете. К нему не пускают. Прошел слух, что срочно вызвали хирурга из Кремлевской больницы, который будет делать ему операцию по извлечению пули, засевшей в плече, и что Кима навестил сам Хозяин.
Хирург и впрямь появился на следующий день — Сергей видел, как его встречали и вели в лазарет.
Только через неделю Красноперова разрешили навещать. Сергей попал к нему в числе первых. Ким полулежал-полусидел, опираясь спиной на подоткнутую подушку. Левая рука его была примотана бинтами к туловищу, правой он отщипывал с тарелки виноградины и бросал в рот. Увидев Сергея, улыбнулся, подмигнул ему и неуловимо превратился в того самого шалого, озорного капитана, который для всех был своим парнем. Но лишь на мгновение. Опять, как и тогда, при виде приятеля, охорашивающегося перед выходом на очередное дежурство, Сергея кольнула нарочитая, бесшабашная веселость Красноперова. А глаза у него были сейчас притухшие, озабоченно-встревоженные, словно Ким решил изнурявшую его непосильную задачу.
— Бери стул, садись, лопай виноград, мне одному не одолеть. Рад видеть тебя живым и невредимым. А мне не повезло.
Ким произнес последнюю часть фразы без сожаления, словно мимоходом. Сергей воспринял это как лишнее подтверждение душевной стойкости Красноперова: просто и открыто, без фиглей-миглей — не повезло, и все.
Понравилось, что и его, Лучковского, причисляет к боевым рисковым ребятам, таким, как он сам; знает наверняка, что Сергей участвовал в погоне, следовательно, тоже мог схлопотать девять граммов свинца, но не схлопотал, и потому и впрямь приятно Киму видеть приятеля живым и невредимым.
— Видишь, как оно в жизни нашей… Поменялся дежурством и попал в переплет, — выразил сочувствие Сергей. — Болит? — кивком указал он на забинтованное плечо.
— Немного. Даст бог, заживет. Хирург молодчик, меньше чем за час со мной управился, пулю извлек. Знаешь, она немецкого образца, видать, трофейным оружием воспользовались.
— Ты видел стрелявшего?
— Видел… Скажешь тоже. Если б видел, он бы от меня живым не ушел. То-то и оно, что я их спугнул. Услышал шорохи и вроде как голоса, сделал несколько шагов по дорожке, те подумали — засекли их — и бежать. Кто, что — не видно, только по кустам треск. Я за ними: стой, стрелять буду! Они и пальнули. Я боли не почувствовал, вслед им обойму выпустил.
Помолчали. Ким заставил Сергея доесть виноград, взял папироску, покатал ее в уголках рта, вынул спичку, ловко чиркнул о серу коробка и прикурил. Все это проделал одной рукой, быстро и умело, будто долго тренировался.
— Знаешь, кто меня навестил? Не поверишь. Товарищ Сталин. Сидел вот так, как ты, расспрашивал о самочувствии, шутил, а у самого глаза невеселые. Подарил бутылку своего любимого розового ликера, рассказал, как он делается. Готовит ему этот ликер врач-грузин. Специально рано утром в определенные дни собирает лепестки роз, и только тогда, когда на них падет роса. Потом в бутылки их, заливает спиртовым раствором, добавляет какие-то вещества, товарищ Сталин называл, я забыл, настаивает и выдерживает несколько месяцев. Получается напиток, полезный для здоровья. Давай чекалдыкнем.
Ким достал из тумбочки бутылку из темного стекла без наклейки, зубами вырвал торчавшую пробку и плеснул содержимое в стаканы. По палате распространился дивный аромат.
— Чуешь, благоухание какое? А вкус…
Он отпил из стакана и блаженно зажмурился. Сергей последовал его примеру. Вкус у непереслащенного ликера и впрямь был непривычный, ни на что не похожий, с тончайшими оттенками, отдаленно напоминавший варенье из лепестков роз, которое однажды принес из дома опекавший Сергея директор санатория в Мацесте, но лишь отдаленно.
— В лечебных целях, — сверкнул зубами Ким и налил еще.
Сергей посидел с полчаса и попрощался.
Снова навестил его через четыре дня, в воскресенье, после дежурства. Ким почему-то хандрил, выглядел вялым и сонным, хотя рана, по его словам, заживала быстро. Похоже, Кима что-то угнетало, но поди узнай у него.
Сергей попытался взбодрить приятеля и повел его в лес подышать настоянным на хвое воздухом. Ким плелся сзади, глядя на носки сапог, невпопад отвечал на вопросы. Единственно встрепенулся, когда Сергей заговорил о покушении на Хозяина: кто же все-таки осмелился на такое? Шпион, диверсант или свой, внутренний враг? Ким при этих словах завертел головой в разные стороны, точно хотел убедиться — за ними никто не следит, — и затем странно, как бы даже обидно хмыкнул.
Чего я такого сказал? — недоумевал Лучковский, а Ким вдруг оживился, очнулся от спячки, словно только и ждал упоминания о недавней тревожной ночи, стоившей ему пули в плечо.
— Вот и я мерекаю, кто бы это мог быть, свои или чужие? — зашептал Красноперов заговорщически. — Когда их в кустах преследовал, запнулся, чуть не упал и впереди явственно русскую речь услышал, правда, с акцентом: «Не стреляй, убить можешь, пускай он на открытый участок выбежит…» Удиравшие, они между собой переговаривались обо мне. Вот я и думаю: с какой такой стати им жалеть меня? Я на них, гадов, обойму с радостью истратил, жаль, не попал. Если честно, Серега, я, еще уходя на дежурство, неладное чуял, что, не пойму сам, а вот неспокойно на душе, муторно было.
— Да, чудно́ это, — согласился Сергей. Горячечный шепот приятеля ударил его тугой волной и посеял встревоженность.
— И потом, акцент меня смутил, грузинский. Я его ни с каким другим не спутаю. Как прикажешь все это понимать? — Ким взял здоровой рукой Сергея за локоть и остановил. На лбу Красноперова выступила испарина, он блуждал глазами по лицу Сергея, будучи явно не в себе.
— А ты сам что думаешь?
— Я-то? Я никак не думаю, вернее, стараюсь не думать, иначе впору с ума сойти. Нелепость, чушь, но если призадуматься… Не могло же мне померещиться там, в кустах… Впрочем, не нашего ума дело. Хватит об этом. И по-дружески прошу: ни одной живой душе ни гугу. Ты понял? — и он сильно сдавил пальцами-клещами его локоть.
Проводив Кима в лазарет, Сергей вернулся в свою комнату, где стояла пустая застеленная кровать приятеля, и начал неприкаянно ходить из угла в угол. Только что услышанное вползло в него тяжелым дурманом, замутившим ясность мыслей. Он пытался выстроить в логическую цепочку то, чем поделился Ким, что он при этом подразумевал, мысли путались и рвались, как нитки в руках неумелой швеи, он заставлял себя успокоиться, холодным умом расчетливо во всем разобраться и никак не мог. Наконец взял себя в руки, прослушал в памяти, как пластинку, произнесенное приятелем и потихоньку стал раскладывать по полочкам. И чем меньше оставалось свободных полочек, тем нагляднее и убедительнее составлялась картина покушения, которого, вполне вероятно, на самом деле и не было, которое искусно разыграли, отведя каждому действию и поступку определенную роль, место, очередность: и приезду Берии, и поменявшемуся дежурством Красноперову, и его ранению, и кровавому следу на дорожке, усыпанной рыжими сосновыми иглами, и многому другому, незримо присутствовавшему в ту ночь, о чем Сергей мог только догадываться. Но зачем, почему, с какой целью? — пытал себя вопросами Сергей.
Постепенно вызревало открытие, в которое до конца боялся поверить: кому-то в ы г о д н о иметь влияние на Сталина, стращать несуществующими кознями, играя на его мнительности и подозрительности. И даже охрана вовлечена в постыдную затею. А почему, собственно, постыдную? У того же Носика свой резон: показать, что охрана не дремлет, даром хлеб не ест, надежно охраняет вождя. Для этого надобна с и т у а ц и я, коль ее нет, ее разыгрывают, как спектакль…
С той поры что-то сломалось в Сергее. Он не уставал дивиться на внезапно открытую в себе самом способность к лицедейству. Откуда что взялось. Выполняя приказания, улыбаясь сослуживцам, обсуждая с ними всякую всячину, он теперь постоянно ощущал внутри наличие второго человека, исподволь, скрыто ведущего неусыпное наблюдение за тем, первым, в определенный момент нажимающего на нужные кнопки, подающие соответствующие команды: состроить гримасу преувеличенного внимания, промолчать, что-то произнести, громко засмеяться, нахмуриться. Ни разу больше ни с кем из окружавших его не чувствовал он себя душой вольготно. Даже с Кимом.
В сентябре Хозяин переехал в Новый Афон. Шел пятый месяц его безотлучного пребывания на Кавказе — короткий июльский выезд в Москву не в счет. Сергею теперь доверялось присутствие на самой даче, не близко, не в апартаментах, но и не возле опостылевших ворот. Вроде как повышение по службе.
В один из по-летнему знойных, душных дней он стал свидетелем бильярдного сражения Хозяина с худым, жилистым авиаконструктором в полотняных туфлях, сатиновых шароварах и тенниске. Авиаконструктор был вызван к Сталину вместе с группой других ученых и спецов по военной технике. Бильярд стоял на прохладной открытой веранде, загороженной от солнца кипарисами. Рядом с верандой цвели розы. Сергей помогал садовнику обрезать сухие безжизненные ветки на кустах (Носик не возбранял охране в свободные от дежурств часы помогать обслуживающему персоналу, лишь бы не скапливалось много людей) и помимо воли прислушивался к происходившему у бильярдного стола. В прогалы между деревьями он видел лица ходивших у стола: сосредоточенное, полностью поглощенное процессом игры — Хозяина и слегка растерянное — конструктора. По их выражению можно было судить о том, что дела конструктора швах и он безнадежно проигрывает. Однако на зеленом сукне, судя по всему, было как раз наоборот. Словно бы извиняясь и как бы даже переживая, конструктор загонял порывистыми, хлесткими ударами кия шар за шаром и после каждого удачного удара обескураженно смотрел в лузу, поглотившую очередной шар. И как это у меня получилось, ей-богу, случайно…
Хозяин мрачнел, целился с каждым разом все дольше и дольше, но из пяти ударов забивал в лучшем случае один шар, тогда как его партнер из пяти укладывал три шара.
Первая партия закончилась, похоже, разгромом Хозяина. А ведь, по слухам, он неплохо играл. Вторую партию начали незамедлительно. Хозяин склонялся над сукном (помогал маленький рост), конструктор сгибался чуть ли не в три погибели, далеко отводя острый локоть руки, держащей кий. Хозяин с каждой минутой оживлялся, бросал веселые реплики, настроение у него улучшалось пропорционально забитым шарам, а партнер его, наоборот, смотрел все более растерянно и виновато.
Конструктор сделал, насколько мог видеть Сергей, несколько явных промахов, «подставил» два шара. Хозяин незамедлительно, коротким тычком кия вогнал их в лузу и удовлетворенно покашлял. В свою очередь неудачно сыграв, он прокомментировал:
— Какую подставку вам сделал… Ведя в счете, можно позволить себе расслабиться.
Вовсе не огорченный этим обстоятельством, он подошел к лузе, куда конструктор должен, просто обязан был загнать подаренный шар, и приготовился в виде любезности вынуть его. И тут конструктор чудовищно промазал, более того, вообще не попал по шару и вынужден был выставить к борту один из ранее забитых. И тут до Сергея донеслось:
— Товарищ Архангельский, вы что, в поддавки со мной вздумали играть? Сталин слабак, ему нужно дать фору, да?
Конструктор поспешил уверить, что такого он и в мыслях не держал, что ошибки бывают у каждого, даже сильного игрока, к коим он себя не относит.
— Не прибедняйтесь, — Хозяин пристукнул толстым концом кия о пол. — Все знают, что вы великолепный игрок. Скажите честно, боитесь выиграть у Сталина? Рассердится, вознегодует, думаете так, признавайтесь?
Конструктор затряс коротко стриженной головой, не принимая упрек Хозяина.
— Бойтесь не выигрывать, а нарочно проигрывать, — добавил Хозяин уже менее сердито. — Сталин не любит, когда его обманывают, — заговорил о себе в третьем лице, словно о другом человеке. — Тех, кто обманывал Сталина, не ждало ничего хорошего. Играйте честно, товарищ Архангельский.
Доведя до победы эту и вдрызг проиграв следующие три партии, Хозяин раздосадованно бросил кий на сукно, зло изрек:
— С вами невозможно играть, — и покинул веранду.
Жара не спадала. Единственной отрадой оставалось купание. Хозяин не купался и не загорал, спасаясь от солнца в гущине деревьев и в прохладных помещениях дачи. Море он предпочитал наблюдать вечером, спускаясь по широким мраморным ступенькам, напоминающим Сергею знаменитую лестницу, столь впечатляюще заснятую в «Броненосце «Потемкине».
В спуске вождя к воде прослеживалось нечто ритуальное, исполненное глубокого, не всем доступного таинственного смысла — так иногда чудилось Сергею. Сталин шел по лестнице в одиночестве, неторопливо, даже медленнее обычного своего шага, иногда останавливался, прикладывал ладонь козырьком к глазам и устремлял долгий протяжный взор к безбрежному горизонту, где плавился раскаленный диск, готовый вот-вот опрокинуться в море. Ступенек было много, более ста, он ступал осторожно, расставленная в положенных местах охрана зорко поглядывала по сторонам, а внизу неистовствовала толпа отдыхающих, прознавших про ежедневное появление вождя в означенное время и выражавших по мере его приближения свое преклонение возгласами: «Да здравствует товарищ Сталин!»
Кое-кто предлагал очистить площадку внизу лестницы. Чтобы никто не кричал, не выражал восторг и не мешал вождю любоваться закатом. Да и хлопот охране меньше. Носик не позволял. Лучше других зная сокровенную суть человека, которому служил верой и правдой, он не без оснований полагал: присутствие восторженной, умиленной толпы необходимо Сталину не меньше самого заходящего солнца. Это как бы две равноправные составные части ритуала. Третьей был он сам.
Сталин подходил к последнему лестничному маршу и вялым взмахом руки воспалял толпу. Потом долго всматривался в даль из-под козырька ладони и словно нехотя опять завораживал толпу, смотревшую на него снизу вверх.
Почему-то в такие минуты он казался Сергею одиноким и несчастным стариком, которому все обрыдло и который лишь в уходящем с горизонта светиле находит смысл и оправдание собственного присутствия на этой земле, признающей его живым богом уже столько лет. Но замечалось в Сталине и другое, уловимое лишь чутким взором: и нарочито медленный спуск, и ленивые жесты, адресованные толпе, и долгое лицезрение оранжевого диска, наполовину уже погруженного в воду, были освещены особой торжественной театральностью, актерством, тонко рассчитанным и выверенным.
Одно заходящее солнце как бы приветствовало другое, уравниваясь с ним в величии.
В конце сентября Лучковского внезапно затребовал к себе Носик. Рядом с генералом сидел пожилой хорошо одетый благообразный грузин в галстуке-бабочке.
— Поступаешь в распоряжение этого товарища, — сказал Носик и, кашлянув, многозначительно посмотрел на Сергея.
«Виллис» привез грузина и Сергея в Сухумский театр. Дорогой они преимущественно молчали. Единственно, Сергей выяснил: спутник его — директор этого самого театра.
В кабинете он налил Сергею теплого боржоми, полез в стол и достал листочек бумаги.
— Прочти, пожалуйста, вслух.
Не очень понимая, что происходит, Сергей прочел громко и раздельно:
«Приятно и радостно знать, за что бились наши люди и как они добились всемирно-исторической победы. Приятно и радостно знать, что кровь, обильно пролитая нашими людьми, не пропала даром, что она дала свои результаты».
— Чьи это слова? — спросил директор.
— Кажется, товарища Сталина, — несмело предположил Сергей.
— Правильно. Так вот тебе поручается произнести их абсолютно похоже на Иосифа Виссарионовича. Носик меня уверял, что ты большой мастак по этой части.
Сергей опешил, вот как, значит, откликнулся двухмесячной давности спешный вызов его к генералу… Носик, помнится, плотно прикрыл окна комнаты, в которой они находились вдвоем, без свидетелей, воровато огляделся, хитро подмигнул и попросил:
— Скопируй мне Хозяина.
У Сергея отнялась речь. Откуда генералу известно об этом его умении? Ким? Он, больше некому.
— Не боись, между нами останется, — подбодрил его Носик. — Давай, не тяни кота за яйца.
Оправдываться было глупо — генерал знал и, как видно, не осуждал. Набравшись смелости, Сергей произнес несколько фраз. Носик хлопнул себя по ляжкам и заржал, как конь на водопое:
— От здорово, от артист. Только больше, смотри, никому…
Директор по-своему расценил молчание ошеломленного Сергея и начал успокаивать:
— Не пугайся, не боги горшки обжигают. Повторяй за мной голосом Сталина: «Приятно и радостно знать, за что бились…» Что ты молчишь, говори, ну…
Наконец ему удалось расшевелить Сергея. Для этого приоткрыл завесу таинственности. Оказывается, в театре готовится спектакль по пьесе местного драматурга, пьеса посвящена воину-грузину, вернувшемуся с фронта домой, в финале его встречает многочисленная родня, из репродуктора льется музыка и звучит голос вождя. Ему, Лучковскому, и поручается записать на магнитофон голосом Сталина несколько фраз.
С первого, со второго и третьего захода, однако, ничего не получилось. Сергей разволновался, акцент его походил скорее на речь торговца хачапури, а не вождя, чем не преминул уколоть его раздосадованный директор.
— Успокойся, иди и покури, — после очередной неудачи выгнал он Сергея на улицу. И снова они безуспешно пробовали.
— Ты нарочно так делаешь, ты саботируешь важное мероприятие! — раскипятился под конец директор и схватился за сердце.
И тут у Сергея получилось.
— Дорогой, ты меня спас! — приободрился директор, впавший было в полное уныние. — Давай запишем на пленку, — и он включил массивный, как сундук, катушечный магнитофон.
На премьере в театре собрался весь цвет Абхазии. Стоя, аплодисментами и здравицами приветствовал зал появление Сталина. Он сел в первом ряду, охранники расположились кто где, держа в поле зрения весь зал. Сергей находился в седьмом ряду. Пьесы он не знал, да и шла она на грузинском, лишь изредка он смотрел на часы — директор сказал, что спектакль идет два часа. Действие неумолимо приближалось к финалу, который только и мог освободить Сергея от тяжкого бремени — или взвалить на него новое.
При первых звуках сталинской речи зал как орех раскололся от оваций и перекрыл голос вождя. Пришлось делать паузу и снова прокручивать пленку, на сей раз в абсолютной тишине. Тишина продолжала висеть и после того, как голос умолк и музыка истаяла. И в этом почти зловещем молчании с первого ряда раздались три вежливых довольных хлопка, вначале несмело, а потом с истовой страстью подхваченных присутствующими.
Сталин поднялся и продолжал хлопать лицом к ним, что вызвало новую бурю. Зал заходился в восторге…
Едва аплодисменты стихли и люди потихоньку стали заполнять проход, Сергей увидел Носика, делающего ему отчаянные жесты. Кто-то из своих передал: генерал требует тебя. С д у ш о й в п я т к а х Сергей пробрался к Носику. Тот вытолкнул его вперед, навстречу Сталину.
— Иосиф Виссарионович, вы интересовались, кто так хорошо повторил ваш голос. Это человек из вашей охраны, младший лейтенант Лучковский, — возвестил он, гордый преподнесенным сюрпризом.
Сталин смерил взглядом Сергея с головы до ног, губы его дрогнули в намеке на улыбку. Сощурив рысьи глаза, он вдруг спросил, точно молотком вогнал гвоздь по самую шляпку:
— А Ленина ты тоже копируешь?
Сергей сглотнул застывшую слюну и машинально посмотрел на Носика. Тот стоял, приоткрыв рот, как аршин проглотил.
— Никак нет, товарищ Сталин, не копирую, — отчаянно выпалил Сергей и сжался, точно перед ударом под дых.
— Молодец, — без промедления отреагировал Сталин. — Всех вождей копировать нельзя, это пахнет профанацией.
Спустя две недели после посещения Сухумского театра Сталина хватил удар. По дошедшим до Лучковского слухам, у вождя отнялась рука и частично нарушилась речь. Его срочно перевезли в Крым, где климат, по мнению кремлевских врачей, более подходящ для излечения. Вождя поместили в санаторий Верхней Массандры, раньше именовавшийся охотничьим замком и служивший приютом Александру Третьему. Малоподвижному Сталину прежнее количество охраны уже не требовалось, и Носик отправил лишних, в том числе Сергея, в Москву.
Лучковского вернули на прежнее место оперативника. Несколько месяцев пролетели без происшествий, не предвещая того, что произошло в первомайский праздник пятьдесят второго.
…Около половины седьмого утра первого мая дежурный по Главному управлению охраны принял экстренное сообщение одного из райотделов госбезопасности. На ноги немедленно были подняты все оперативники управления. А произошло вот что. Ранним утром в отделение милиции неподалеку от стадиона «Динамо» прибежала встрепанная, ополоумевшая гражданка и, заикаясь от волнения, сообщила следующее: ее муж, ответственный работник одного из оборонных министерств, достал из стола именной пистолет, подаренный ему когда-то Ворошиловым, и отправился на демонстрацию с намерением убить Берию. У него имеется специальный пропуск на Красную площадь, поэтому к трибуне Мавзолея он может подобраться весьма близко. «Откуда вам известно о намерении убить товарища Берию?» — спросили женщину в милиции. «Он ненавидит его, о чем неоднократно говорил мне, считает повинным во многих смертях, убежден, что он опутал Сталина», — ответствовала женщина, находясь, очевидно, в аффекте и потому не боясь открыто произнести рискованные слова. Сегодня утром из стола исчез пистолет, она подумала — неспроста и побежала сигнализировать. Больше из невменяемой гражданки вытянуть ничего не удалось.
Милиция тут же сообщила в райотдел госбезопасности, и колесо завертелось. В квартире ответственного работника немедля провели обыск, нашли его фотографии анфас и в профиль, тут же размножили и раздали оперативникам.
Добрая сотня их тут же внедрилась в толпы демонстрантов, собиравшихся в колонны в отдалении от площади. Сверхжесткий контроль был установлен на подходах к самой площади, куда начинали стекаться приглашенные на военный парад.
Сергея поставили дежурить возле тыльной стороны Исторического музея, наискосок от Гранд-отеля. Вообще-то его место было возле Мавзолея, в непосредственной близости от членов правительства, — но так накануне распорядилось начальство. Сегодня же его и нескольких других наиболее опытных оперативников выдвинули исходя из важности момента как бы на острие поиска.
В ушах у него звучала фраза генерала — замначальника Главного управления охраны, которой тот напутствовал оперативников: «Кто поймает, тому орден». Разве дело в награде… Это его, Сергея, сегодняшняя р а б о т а, и, как всякую работу, ее надо выполнять на совесть.
Приглашенные шли не спеша, по одному или парами, — до начала военного парада оставалось более получаса. Сергей вглядывался в них, видя перед собой одно-единственное лицо с характерной приметой — острым, хищным носом. Таким незнакомец был запечатлен на фотографии, лежащей сейчас в боковом кармане пиджака Лучковского и на которую Сергей, незаметно вынимая, нет-нет и поглядывал. Среди гостей его пока не было — Сергей мог дать голову на отсечение.
Люди прибывали, теперь они двигались мимо него вверх по брусчатке чуть ли не сплошным потоком. Шляпы и фуражки создавали дополнительные трудности, мешали с ходу определить: похож или не похож гость на того, кого надобно найти в толпе. Сергей действовал по своей методике: явно непохожих он мысленно отбрасывал, не принимал в расчет; имевших хоть некоторое сходство вел немигающим недоверчивым взглядом до того момента, пока внутренне не убеждался — тянет пустышку. К иным подходил и просил предъявить пропуска, хотя знал: документы у них должны были проверить еще на дальнем подходе к площади.
До того момента, когда из ворот Спасской башни выедет командующий парадом маршал Говоров, оставалось меньше десяти минут. Возникший как из-под земли взмыленный, непохожий на себя Красноперов мимоходом бросил: «Ну, что у тебя?» — выругался, нервно дернул щекой (раньше Сергей не замечал у него тика) и побежал дальше.
И тут Сергей у в и д е л его. Впрочем, «увидел» не вполне соответствовало внезапному толчку и приливу крови к голове, заставившему Лучковского замереть и перекрыть дыхание. Это было предчувствие, внезапное и необманчивое, как озарение. Он еще не подцепил его взглядом-крючком, но уже осознал — это произойдет сейчас, в следующее мгновение. Внутренне готовый к этому, Сергей прорезал убыстривших шаг, опаздывающих и почти бегущих гостей невидимым направленным лучом и сфокусировал его на высоком носатом мужчине в кофейного отлива пыльнике и примятой, напоминающей пирожок шляпе. Он двинулся к нему поперек потока, прорываясь сквозь вязкую разгоряченную людскую массу. Его негодующе толкали, отдавливали ноги, он мешал всем спешившим, течение отбрасывало его, но он упрямо выгребал на стремнину и неумолимо сближался с кофейным пыльником, мелькавшим у него перед глазами.
Оказавшись в полуметре и подстроившись под широкий шаг-полубег носатого, Сергей оттиснул плечом мешавшего ему соседнего человека, кажется, известного артиста, и, не обращая внимания на сопение и нелестную фразу в свой адрес, словно невзначай обнял носатого, прижал его руки к туловищу и как бы повис на нем. Носатый забултыхался, попытался освободиться.
— Что, что такое, отпустите меня! — выкрикнул он.
— Спокойно, не дергаться, госбезопасность, — сквозь сжатые зубы приказал Сергей, продолжая висеть на носатом и правой рукой пытаясь ощупать карман пыльника.
— Да пустите же, какое вы имеете право?! — верещал носатый, не расслышав произнесенного Лучковским слова.
Сергей сделал резкое движение вбок и, споткнувшись, тем не менее удержался на ногах, не выпустив носатого. Наконец ему удалось выпихнуть того на край. Толпа обтекала их, как течение речной камень-валун, и устремлялась дальше к площади. А Сергей, не давая носатому очухаться и высвободить руки, шептал ему в ухо:
— Где пистолет?
— Какой пистолет, вы с ума сошли! — ерепенился тот.
На помощь примчались двое оперативников, втроем они скрутили его и оттащили в сторону, на газон. Сергей мигом обыскал и не нашел оружия. Вытащив из кармана пыльника пропуск, убедился: интуиция не подвела — тот самый, кого они искали все это суматошное утро.
— Где оружие? — не в силах совладать с собой, сдавил он горло носатого.
Тот захрипел, забился.
— Вы хотели совершить покушение на Берию! — не отпускал горло Сергей, потерявший над собой контроль. Что-то звериное вселилось в него.
— Нашли! — крикнули сбоку. Их окружили, Сергей разжал онемевшие пальцы и выпустил горло человека в пыльнике. Тот сразу обмяк и повалился бы, если бы его не удержали.
— Ну Серега, молодчик! — радостно тискал его примчавшийся Ким.
А в Лучковском все бурлило и клокотало. Он безотчетно ненавидел испортившего праздничное утро носатого, не в силах унять неостывшую страсть гончего пса, дорвавшегося до добычи и взятого затем охотником на поводок. Его била дрожь, он не мог найти себе места и отвечал на поздравления сводившей скулы гримасой.
Пойманного увезли на Лубянку. В середине дня Ким сообщил: «Долго запирался, не сознавался в злом умысле, да и прямая улика отсутствовала — пистолет. Оружие обнаружили в потайном отделении книжного шкафа, который при первом обыске впопыхах прозевали. Жена вдруг заблажила: дескать, померещилось ей, в милицию бросилась себя не помня, мужа якобы спасти хотела. Дура набитая, сама же и закопала его. Поднажали наши, она и дала прежние показания, те, что утром, про разговорчики мужнины относительно Лаврентия Павловича. А потом и муженек раскололся. Тебе, Серега, повышение в звании светит и кое-что еще. В общем, молодчик».
Ближе к вечеру, после демонстрации, Сергей, как договорились, навестил Соню. Она жила у Покровских ворот в шестиэтажном доме, внизу которого помещалась аптека. Путь от Красной площади занимал от силы двадцать минут: по улице Куйбышева, мимо памятника героям Плевны, далее по Маросейке в направлении Армянского переулка. Сергей шел больше часа. Он сторонился высыпавших на улицы гуляющих в цветастых платьях и белых рубашках, шустрой детворы с флажками и воздушными шарами, невидяще пялился в витрины магазинов, купил любимое свое мороженое крем-брюле и съел, не ощутив вкуса. Внутри него что-то и впрямь выкипело, оставив на дне полынный осадок. Весь пережитый сегодня бестолково-нервный день разъялся на составные, мельтешил какими-то обрывками, лоскутками, поселяя в душе сумрак и пустоту.
Тревожило и мучило сообщение Кима, которое Сергей без конца повторял. Выходит, носатый не имел намерения покушаться на жизнь Берии, коль оставил оружие дома. Раз так, обвинение против него строится исключительно на показаниях малахольной бабы. Однако этого окажется вполне достаточно, чтобы… Сергей не хотел домысливать дальнейшее.
На моем месте мог оказаться любой из наших, пытался вывести себя из сумеречного состояния. Ведь мы выполняли приказ. Ну, мне повезло (невесело усмехнулся), сцапал носатого я, однако шансы добраться до правительственной трибуны равнялись у него нулю, он был обречен с того момента, как жена примчалась в милицию. И довольно изводить себя, получается, будто я чуть ли не невиновного… А разговорчики по поводу Берии — это же наверняка не враки, за них по закону надо нести ответственность.
Однако желанное успокоение не наступало, и в таком поганом настроении Сергей приближался к дому Сони. Только здесь он буквально вынудил себя переключиться, вспомнить что-то хорошее, греющее душу и сразу увидел не столь давнее: трамвайную остановку на Самотеке, толкотню у дверей вагона, вылетевшую оттуда тяжелую хозяйственную сумку и легко, козочкой спрыгнувшую следом девушку с копной каштановых волос, вмиг отгородившую Сергея от всего остального мира. Девушка с трудом подняла сумку и скособочившись стала переходить трамвайные пути. Она смешно переваливалась на ходу, тяжесть была ей не под силу, Сергей бросился за ней (откуда прыть взялась у не слишком ловкого в обращении со слабым полом парня — армия и другая служба мало способствовали избавлению от этого) и подхватил сумку. От неожиданности девушка отпрянула и выпустила ручку, сумка осталась у Сергея. Он не успел с извинением произнести, что вовсе не грабитель, а просто помогает, и слава богу, ибо девушка, едва достававшая ему до плеча, хотя и не была маленькой, опередила его и смерила новым, дотоле неизвестным Сергею взглядом.
— Как это мило с вашей стороны, молодой человек.
Голос у нее оказался низким, больше подходящим женщинам крупным и высоким. Сергей моментально почувствовал себя легко и нестесненно, будто давным-давно знал девушку.
Соня, так ее звали, шла навещать больную одинокую тетку. Сергей был свободен и вызвался проводить Соню домой.
— Но я могу задержаться у тетки.
Он опять поймал непривычный для него открыто-изучающий взгляд.
— Не беспокойтесь, я свободен, могу подождать.
— Ну, тогда ждите, — милостиво разрешила она.
Сергей гулял под окнами, распираемый неведомым ему ранее нетерпением. Мешкотно падал липкий снежок, было не холодно, зима никак не могла по-настоящему раскачаться. С момента возвращения Сергея в Москву и по январскую пору простояла неслыханная теплынь — ни сугробов, ни льдинки на живой воде Москвы-реки. В ноябре Сергей видел прилетевших снегирей, чего раньше не бывало. Наконец в середине января ясно засиял хрустально-голубой день, сменивший долгое облачно-пасмурное ненастье, ударил первый морозец.
Соня появилась спустя час, удивилась и в то же время обрадовалась: «Вы еще ждете?» — и они отправились пешком по Цветному бульвару мимо цирка, где шли гастроли Владимира Дурова, до Трубной площади, поднялись по Сретенке, а оттуда уже рукой подать до Чистых прудов, Чистоков, как свойски назвала их Соня, — буквально на днях замерзших, с уймой катающихся в ярких шарфах и шапочках с помпонами, весело режущих звонкий лед «гагами», «снегурками» и «норвежками», привинченными к ботинкам и прикрученными к валенкам веревками. Напротив катка зазывно мигал огнями «Колизей».
Соня была в синем пальто с белым пушистым капором, который она откинула на плечи. Снежинки тихо и незаметно таяли в густой каштановой копне.
— Вы не простудитесь? — спросил Сергей.
— Я закаленная, — улыбнулась Соня. — А где вы так загорели? — поинтересовалась она.
«Неужели загар еще заметен?» — подумал Сергей. Впрочем, и двух месяцев еще не прошло, как уехал из Нового Афона. Сказал, что на Кавказе.
— В экспедиции? — почему-то решила Соня.
— Ага, в экспедиции, — не стал разуверять ее Сергей.
— А я ни разу на Кавказе не была, — мечтательно произнесла Соня, — только в Крыму, в Ялте.
С того вечера они начали встречаться. Соня заканчивала медицинский, работала в субординатуре (Сергей постеснялся спрашивать, что это такое, потом спросил у знающих людей), два-три вечера в неделю у нее оказывались свободными, Сергей подгадывал с дежурствами, иногда меняясь с напарниками, звонил Соне К7-40-52, и они бегали в «Колизей» и «Аврору» смотреть новые фильмы «Сельский врач» с Тамарой Макаровой, «Познакомьтесь с императорским дворцом микадо», «Сын степей», а совсем недавно — «Пржевальский». При взгляде на экран Сергею становилось не по себе от поразительного сходства великого путешественника с тем, кого он охранял и благодаря кому минувшее лето провел на Кавказе. Даже отдыхать не могу по-человечески, ругал себя, вечно работа в голове. Как-то раз Соня затащила его в стереокино на площади Свердлова, который обычно посещала семейная публика с детьми, визжавшими от восторга и ужаса при виде паровоза, стремительно мчавшегося с экрана прямо на них, и прочих летящих и падающих в зал предметов. Сергей чувствовал себя неловко — взрослый дядя, а туда же, Соня же вздрагивала, замирала, ойкала, хохотала, резвилась, ничем не отличаясь от детворы.
Благодаря Соне он впервые сидел в Большом театре как зритель.
Она обмолвилась, что обожает балет и никак не может попасть на «Лебединое озеро». Сергей попросил Красноперова, тот мигом все устроил, и Сергей получил два бесплатных билета из директорской брони в третий ряд партера. Соня была наверху блаженства. «Как тебе это удалось?» — смотрела на него с восхищением. «Я многое могу», — потупил он глаза. «От скромности не умрешь», — она игриво ущипнула его.
На балете с Улановой он присутствовал дотоле трижды или четырежды, вместе с теми, кого охранял. Высокие гости занимали правительственную ложу, он дежурил снаружи у двери, разумеется, ничего не видя и не слыша, или внизу, под лоджией, ведя наблюдение за зрительным залом. Но и в этом случае сцена его мало интересовала, а музыка лилась мимо ушей — иные заботы поглощали все внимание.
Последний раз он был в Большом театре совсем недавно, 21 января, на торжественно-траурном заседании (так оно называлось) по случаю очередной годовщины смерти Владимира Ильича. В президиуме после долгого перерыва, вызванного болезнью, явил себя общественности Хозяин. Усиленное лечение и крымский климат пошли Сталину на пользу. В театре он выглядел достаточно бодрым — так показалось Сергею.
И вот, по существу, впервые Сергей мог спокойно и безраздельно впитывать музыку и поглощать разворачивающееся на сцене действо, никого не охраняя и ни за кем не следя. Дивное состояние полной раскрепощенности и внутренней свободы укрепилось в нем, и он всей душой желал длить его.
Он сказал Соне правду: он многое мог, используя свою р а б о т у, и, понятно, не только доставать билеты. Не мог он единственного — открыться ей. И не только потому, что таким, как он, строжайше запрещалось раскрывать место службы. Он доверял Соне, становившейся все более близкой, да и могла ли она использовать его откровенность во вред ему. Глупость, всерьез даже думать об этом нельзя. А вот не пересиливал себя — и все, точно застопорило. Боялся — не так поймет и отношения их разладятся? Очень может быть. Во всяком случае, в первую неделю знакомства, услышав неизбежное: «А вы учитесь или работаете?» — ответил солидно и веско, отсекая дальнейшую попытку расспросов: «Я, Сонечка, числюсь в засекреченной организации». — «У моей институтской подруги брат тоже засекреченный, физик-атомщик», — обронила она как бы между прочим, выказывая осведомленность в таких делах. У Сергея она не стала больше ничего выпытывать, вполне удовлетворившись его сообщением, и только глядела на него с повышенным любопытством: ее кавалер, оказывается, не такой, как все.
Убедиться в этом она смогла в самое ближайшее время, пригласив Сергея домой. Мама, Клара Семеновна, тоже врач, работала во вторую смену, они оказались наедине, что вполне их устраивало. Соня с мамой (отец с ними давно не жил) занимали две комнаты в коммуналке, одну совсем крохотную, где непонятным образом умещались Сонина тахта, трюмо и письменный стол. В этой келье, как ее называла Соня, они болтали и целовались, сидя на тахте в обнимку, а чай пили в маминой — громадной тридцатиметровой полукруглой зале. В разгар вечера постучали в дверь. Соня открыла, на пороге возникла соседка — распаренная дебелая дама, сушившая волосы под полотенцем, завернутым в форме тюрбана:
— Выхожу я из ванны, звонит телефон, мужской голос спрашивает какого-то Сергея Лучковского. Я ему: вы, товарищ, ошиблись номером, у нас такой не проживает, а он мне резко, прямо-таки грубо: «В данную минуту Лучковский находится в вашей квартире, немедленно позовите его…» Я подумала: может, это ваш гость?
Соня недоуменно посмотрела на Сергея.
— Да, это меня, спасибо, — поблагодарил он соседку и вышел в темный коридор. Телефон висел в простенке у входа на кухню. Звонил дежурный по управлению и передал Сергею, чтобы завтра к семи утра был как штык: срочное задание.
Так у них было заведено: если сотрудник охраны свободное время проводит вне дома, он обязан сообщить телефон или адрес своего местонахождения. На всякий пожарный, мало ли что может случиться. К знакомым ли идет, в кино, театр или на стадион — все равно. Даже на отдыхе он целиком не принадлежит себе. Сергей оставил дежурному в записке: «К7-40-52». И вот — разыскали.
— Ты и впрямь важная персона, — заметила Соня.
— Приятель звонил, он мне должен был кое-что сообщить, я и оставил ему твой телефон. Извини, забыл предупредить.
— Ну, пусть будет приятель, — согласилась. — А я думала, твоя организация тобой интересуется.
Сказано было так, будто ей и впрямь хотелось, чтобы Сергея разыскивали по вечерам как засекреченного физика-атомщика. А может, Сергей и есть атомщик, только молчит?
Звонок из управления по Сониному телефону заставил Сергея призадуматься. На первый и, возможно, на второй раз сойдет, потом начнут проверять: у кого это коротает часы отдыха младший лейтенант Лучковский? Как пить дать начнут. Ну и пускай себе проверяют, бесшабашно подумал было и покачал головой. Нет, доводить до этого нельзя.
Существовала загвоздка, закавыка, которую он не хотел принимать во внимание, сознательно отбрасывал, но она тем не менее жила, существовала в нем, постоянно напоминала о себе. С Соней он покуда не обсуждал щепетильную тему, внутри же подспудно все больше зрела уверенность: разговора не избежать. Касаться разговор должен был Сониной национальности, по поводу которой у Сергея не возникали сомнения. Ему-то абсолютно все равно, кто Соня, степень его привязанности к ней, растущей с каждым днем, такова, что начисто отметает предрассудки, коими напичканы многие. Но ведь для таких, как Соня и ее мать, существует строгое, укоренившееся, точно кличка, определение: безродные космополиты. Может, такие и есть, однако при чем здесь Соня? Она вовсе не из их числа, готов поручиться. А вот его начальники из Главного управления охраны наверняка думают по-другому. И вряд ли поздоровится ему, сотруднику ГУО, коль те всерьез заинтересуются цифрами К7-40-52.
Выход один — встречаться с Соней вне ее дома, чтобы не оставлять дежурному по управлению номер телефона. А там — будь что будет. И тем не менее Сергей не смог отказаться, когда Соня через полмесяца пригласила его на пирушку.
В полукруглом зале за овальным столом восседали Сонины институтские подружки и друзья (первых было большинство) и вели чересчур серьезный, как показалось Сергею, разговор о госэкзаменах, субординатуре, о том, кого куда распределили и у кого какие знакомые в медицинском мире. Сергей помалкивал, будучи в этих делах малосведущим (впрочем, и во многих других тоже — глядя на многих своих сверстников, кончавших институты, осознавал это остро-болезненно). Несколько раз, правда, ему доводилось сопровождать московских светил Виноградова, Вовси и Василенко, но те сидели в машине молча — не с охранником же им лясы точить.
Сонины сокурсницы кокетливо косились на него — видно, Соня им приоткрылась, парни подчеркнуто не замечали. Своя компания, я для них белая ворона, на кой черт Соня меня пригласила, втихомолку начинал злиться Сергей, пригубливая портвейн «Три семерки» и пробуя домашние пироги с капустой и рисом. Напекла их Сонина мама Клара Семеновна, низенькая и щуплая, похоже, прибитая жизнью, с такой же, как у Сони, копной каштановых, в рыжину волос. Сергей дотоле видел ее два раза мельком, она вечно куда-то спешила. Особого впечатления она на него не произвела, он на нее тоже — взгляд ее проходил по нему вскользь, как по касательной, не останавливаясь и не выказывая заинтересованности. Вот и сейчас Клара Семеновна подкладывала в тарелку Сергея пироги, не глядя ему в лицо. Всерьез она меня не воспринимает, разве я конкурент этим очкарикам, думал он, тяготясь чужой для него обстановкой.
Соня чувствовала это, переживала, пыталась его разговорить, оживить — получалось натужно, искусственно. Одна из подруг, помогавшая на кухне, шепнула ей: симпатичный парень, но какой-то, извини, забитый. Соня горячо заспорила: ты не знаешь его, просто он многого не может сказать в силу… — она не уточнила, в силу чего, — в силу некоторых обстоятельств. «У тебя с ним серьезно?» — «Не знаю… Может быть…»
После танцев кто-то предложил нагрянуть в коктейль-холл на улице Горького. Сергей отказался, сославшись на занятость. Ему, по правде, очень не хотелось оставлять Соню, но выбора не имелось. Посещать злачные места без особой на то надобности таким, как Сергей, строго-настрого запрещалось. Ослушавшись, он вполне мог нарваться на соглядатая с последующими неприятностями. Сергей откланялся и двинул к себе на Троицкую пешком, думая о Соне.
С некоторых пор он воспринимал ее не по отдельности, как зачастую бывает: отдельно прическу, глаза, руки, фигуру, движения, отдельно голос, манеры, отдельно слова, мысли, — а целиком, в совокупности всего имеющегося и таящегося в ней, вбирая всю и постигая ее суть. Иногда она казалась большим ребенком, наивным и чистым, искренне верящим в то, что окружают ее сплошь хорошие люди, а плохие где-то там, в стороне. Иногда же в ней проглядывало понимание шаткости такой веры, неукротимая твердость духа, готовность принять на свои хрупкие плечи возможные тяготы и невзгоды и не дрогнуть, не упасть, не распластаться в беспомощности и бессилии. И, однако, Сергей понимал, сколь тяжело будет ей разочароваться, когда окончательно поймет: на свете хороших людей, наверное, меньше, нежели плохих.
Представив себя рядом с ней надолго, навсегда, он содрогнулся от мысли, что одно ее разочарование вполне может быть связано с ним. Да, с ним, скрывающим род своих занятий. Вдруг спросил себя неуклончиво-прямо: а какое твое истинное лицо, младший лейтенант Сергей Лучковский? Какой ты человек, хороший или плохой? И не смог ответить однозначно. Вроде никому зла не желал и не делал, никого не мучил, боже упаси, не убивал — только охранял, но если бы возникла хоть малейшая опасность для тех, за чью безопасность он отвечал головой, он не задумываясь и не колеблясь пустил бы в ход нож, пистолет или автомат. Пусть даже такая опасность п о м е р е щ и л а с ь, он обязан был сделать то же самое. Хорошо это или плохо? Он не мог себе объяснить, это существовало вне подобных оценок, и тем не менее его начинала капля за каплей подтачивать неуверенность, которая раньше отсутствовала.
Он почему-то часто вспоминал одетую в черное грузинку с набитым травой мешком, бредущую окольной дорогой в направлении мацестинской площади, не подозревавшую, какая опасность подстерегала ее там. Если бы она незамеченной вошла на площадь перед самым приездом Хозяина, стрелял бы Сергей в нее? Хороший плохой человек…
Об этом он думал сейчас, подходя к серо-зеленому, точно в патине, дому, на четвертом этаже которого жила Соня.
Она встретила его в нарядном темно-вишневом платье из тафты, по моде расклешенном книзу. Обняв ее, Сергей коснулся ладонями шуршащей ткани, похожей на накрахмаленный шелк. На каблучках-гвоздиках Соня сразу стала высокой, под стать ему. Каштановая копна исчезла, благодаря стараниям дамского мастера кончики волос завивались шаловливыми колечками. Перманент шел Соне, делал ее женственнее, и все же Сергей жалел погибшие под безжалостными ножницами тяжелые россыпи волос. Он ей, конечно, об этом не сказал.
В маминой комнате-зале Соня накрыла праздничный стол — Клара Семеновна ушла в гости к знакомым. Сергей ел много, но машинально, без разбора, после селедки нанизывал на вилку ломтик жирного зельца и тут же брал с тарелки заливную рыбу. И так же машинально пил водку, рюмку за рюмкой, не хмелея, не теряя ясности рассудка и лишь ощущая тревогу и смятение.
Соня уловила его состояние, спросила, какая муха его укусила, почему у него мрачный, вовсе не праздничный вид. Сергей криво усмехнулся, нарочито звонко чокнулся с ней, пьющей шампанское из хрустального, с ножкой бокала, — пустяки, не обращай внимания.
Соня предложила вечером, когда совсем стемнеет, поехать на Ленинские горы полюбоваться иллюминацией нового, только что отстроенного университета. Он угрюмо кивнул. Ему было все едино. Незаметно, в самой потаенной глубине тихо вскипала, пенилась, бурлила и силилась выплеснуться наружу некая агрессивность. Похоже, он все-таки начинал пьянеть. Агрессивность эта была особого свойства, обращенная против него самого.
Распираемый, как перенакачанный мяч, наслоившимися за день переживаниями, Сергей внезапно почувствовал невозможность более носить их в себе, неодолимое желание выпустить наружу, как гной из раны, и, уже не думая, как отзовутся его слова, обратил на Соню отчаявшийся взгляд:
— Ты меня за какого-то там физика-атомщика держишь. Никакой я не физик. Я охранник, понимаешь? Телохранитель. Я сегодня человека поймал и чуть не задушил, — и он сбивчиво, скачущей скороговоркой изложил Соне утренние события.
По мере его рассказа она мертвела, кровь оттекала от щек, казалось, вот-вот грохнется в обморок. Пальцы ее вцепились в скатерть и побелели до костяшек. Сергей не замечал всего этого, изнемогая, судорожно, б о я с ь о с т а н о в и т ь с я, выпаливал все, что точило и угнетало его.
Потом они долго молчали. Соня начала убирать посуду, ходила взад-вперед по комнате, бестелесная, бесшумная, как тень, застывшее на ее лице горькое изумление не исчезало: а не ослышалась ли она, в самом ли деле произошло то, во что никак не хочется поверить, и Сергей вовсе не Сергей, а кто-то иной, неведомый, чужой?
А поникший, выпотрошенный Лучковский бездумно смотрел в наливавшееся густой синевой окно. В голове гудело, наступившее на миг облегчение сменилось тупой усталостью. Ему захотелось вырваться из этих стен, не видеть Соню, в чьи взыскующие глаза он страшился заглянуть; наедине, мнилось, он сможет лучше разобраться в случившемся. Время самоказни истекло, внезапно Сергей начал испытывать совсем иную потребность — в утешении. Дождаться этого от Сони он, похоже, не мог, да и дико было бы услышать сейчас нечто подобное из ее уст. Она вышла из комнаты и долго не возвращалась. Сергей с трудом поднялся и тишком-молчком, стараясь остаться незамеченным, пробрался к входной двери.
Он не звонил Соне две недели. Неправда, звонил, но, едва узнавал в трубке ее голос, нажимал на рычаг. Иногда подходили соседи, и он тоже давал отбой. Наедине с собой ему, против ожидания, было неважно, можно сказать, худо. Да и долго побыть одному, попробовать додумать до конца, до упора не удавалось. На службе постоянно среди людей, дома мать — ей не расскажешь всего. Оставались часы сна, но Сергей так изматывался, что, заваливаясь в постель, мигом отключался. Снилось ему одно и то же — Соня.
За эти недели произошло следующее. Сергея повысили в звании. Он был представлен к ордену Красной Звезды. «За что?» — не таясь, напрямик спросил он Кима. Тот хмыкнул: «То есть как за что? Кто поймал готовившего покушение?» — «Но ведь он оказался безоружным!» — настырничал Сергей, не желавший считаться с тем, как может истолковать его слова Красноперов. «Неважно, был пистолет или не было пистолета, — Ким все еще пытался вразумить слегка очумевшего, видать от радости, приятеля. — Насчет ордена прямое указание Лаврентия Павловича. Тебе награда плывет, а ты вопросы глупые задаешь». — «А носатый, ну, этот, арестованный, он где сейчас? Сколько ему светит?» — «Тебе не все равно?» — обрезал начавший злиться Ким.
В выходной Сергея навестил дома дядя. Сияющий и донельзя довольный племянником, он поведал ошарашенной матери об удаче Сергея (так и сказал — «удача»). При этом оговорился: тот случай, когда можно раскрыть служебный секрет, и не кори, Вера, Серегу, что не поделился с тобой, — мне дозволяется, ему покуда — нет. Дядя достал из портфеля бутылку «КВ» и разлил коньяк по рюмкам.
— За тебя, за то, что не посрамил семейной чести. Орден в мирное время не шутка, перспективы у тебя отличные.
— Неужто и впрямь замышлял убийство? — переспросила мать и уставилась на Петра. Она почему-то не выказывала радости, напротив, нахохлилась, поджала нижнюю губу.
— Еще бы! Теперь впаяют ему на всю катушку.
— Десять лет? — вырвалось у нее.
— Ха, десять… За такие дела к стенке ставят, как говорится, без суда и следствия.
На протяжении всего разговора Сергей преимущественно молчал, заслужив у дяди комплимент: «Скромность украшает молодца». Когда он ушел, мать молча убрала рюмки и села штопать носки. Ее молчание удручало Сергея. Теперь он не питал иллюзий, не сомневался в реакции матери относительно услышанного — однозначно отрицательной, его саднило и жгло, он готов был услышать любые злые справедливые слова и перенес бы их легче, нежели ее молчание. Но мать всем своим поведением показывала — сегодня, сейчас, в эти минуты она не хочет ничего обсуждать. Сергею стало совсем невмоготу.
Через две недели он направился на Покровку. До ночи бродил заулками и дворами возле Сониного дома и так и не решился зайти. Он вглядывался в прохожих, пытаясь обнаружить знакомые черты, и не находил. Теплилась надежда — Соня поймет его, и, однако, надежда эта растворялась без остатка, едва, набравшись смелости, подходил к знакомому подъезду.
Сонин дом стал вторым местом его постоянного дежурства. К счастью, недолгого. Теплым светлым вечером, сидя на скамейке у Чистых прудов, Сергей различил на противоположной стороне у «Колизея» женскую фигуру и безошибочно определил Соню. Она шла в направлении Покровских ворот, срезала угол, пересекла трамвайные пути и оказалась у проулка, ведущего с тыльной стороны к ее дому. Здесь Соню и перехватил Сергей.
Она не удивилась, не вздрогнула, не остановилась, приняв появление Сергея как должное, само собой разумеющееся. Чуть замедлив шаг, бросила на ходу: «Пойдем ко мне» — и снова заспешила, как бы в е д я его за собой. В лифте они молчали, не глядя друг на друга, словно незнакомые. Сергей порывался что-то произнести, слова вязли в горле.
Соня открыла дверь, пропустила Сергея, бесшумно прикрыла ее и, обогнав его в темном коридоре, повела в комнату матери. При их появлении читавшая на диване Клара Семеновна выронила книгу. Она затравленно глядела на Сергея, и его всего передернуло. «Знает, Соня рассказала», — понял он и поздоровался коротким кивком. Клара Семеновна не сводила с него расширенных зрачков, и он отчетливо прочитал в них страх.
— Мама, мне надо с Сережей поговорить. Приготовь нам чай, — Соня приказывала тоном, не терпящим возражений, словно бы подчеркивала свою независимость от взглядов и позиции матери в вопросе своих личных привязанностей. Какой была эта позиция, Сергей мог догадываться — не зря Клара Семеновна смотрела на него как на зачумленного.
Они пили чай в келье, Соня пробовала улыбаться, словно и не слышала исповеди сидящего напротив человека, не раскрывал он ей свою подноготную и ничто по-прежнему не омрачало их отношений. Сергей терялся, не знал, как себя вести: то ли хмуриться и молчать, то ли поддаться Сониной уловке вывести его из сумеречного состояния. И тут Соню будто прорвало.
— Пойми: если бы обнаружилось, что ты… ну, допустим, преступник, я и тогда не порвала бы с тобой. Потому что… в общем, неважно, почему. Но я не представляю тебя охранником. Я вот не вижу себя прокурором или судьей. Мне людей жалко, и виноватых, и безвинных, я не смогла бы их осуждать.
— Разве у нас осуждают безвинных? — только и нашелся возразить Сергей, пораженный Сониной откровенностью.
— У нас всяких осуждают, — в Сонином голосе почувствовался металл.
Ближе к полуночи Сергей засобирался домой. Соня обняла его, прижалась, вмиг стала слабой и беззащитной и прошептала:
— Оставайся у меня. Не уходи. — Поняв его безмолвный вопрос, добавила: — С мамой я сама объяснюсь. Слышишь: не уходи…
Через день Сергея вызвал Красноперов. Вызвал по пустячному делу: нужно было внести изменения в график дежурств на одной из правительственных дач. Лучковский удивился: неужто Ким без меня не справится? За пять минут во всем разобрались, Сергей встал, намереваясь уйти, но Ким властно указал ему на стул. Он изменился, его бывший приятель и нынешний начальник. Куда девались резкость движений, блеск озорных бедовых глаз. И даже цыганская смугловатость, казалось, стала меньше заметна. Ким Феодосьевич слегка огрузнел, ходил теперь неторопливо, приказания отдавал солидно и веско, всем видом подчеркивая перемену своего положения. Только черная грачиная шевелюра по-прежнему завивалась колечками, лишь изморози прибавилось. Впрочем, никто из его подчиненных, в том числе и Лучковский, не могли пожаловаться на высокомерие или пренебрежительное отношение Красноперова. Со всеми он держался просто, однако не запанибрата, как раньше, соблюдая дистанцию.
Ким повел с Сергеем странную беседу.
— Как живешь, какие планы на будущее? — ни с того ни с сего начал он, улыбаясь кончиками припухлых губ и щурясь, словно ему больно было смотреть на свет.
Сергей пожал плечами. Как живу? Как все.
— Кстати, почему не носишь орден? — словно бы между прочим поинтересовался Ким. — Заслуженная, почетная награда, а ты ее не надеваешь. Небось в комоде у тещи хранишь?
Интонация, с какой Ким пробовал журить его, насторожила. Красную Звезду вручили Сергею в мае. День-другой он носил ее, потом снял и спрятал. Чего доброго, ребята подумают — форс навожу, щеголяю. Имелась и другая причина. Орден воскрешал в Сергее то первомайское утро, вспоминать которое ему теперь не хотелось. Орден действительно хранился в комоде — Ким угадал, только у матери.
— Нет у меня никакой тещи. А орден не ношу, чтобы не выделяться.
— Похвальная скромность, — Ким еще сильнее сощурился. В прорезях глаз сквозило нечто такое, чему Сергей не мог найти определение, но что явно ему не нравилось. — А по поводу тещи… Сегодня нет, завтра есть. Парень ты видный, можно сказать, красивый, смотри, окрутит, охомутает какая-нибудь краля… с Покровки.
Сергей бросил на него встревоженный взгляд и сжал зубы. Вот, оказывается, к чему клонит Ким. Что ж, этого надо было ожидать. Следят за всеми и за ним, Лучковским, тоже.
Красноперов длил паузу, наслаждаясь произведенным эффектом. Вынув папиросу из коробки с изображением заснеженной кавказской вершины, долго разминал табак, не прикуривал, катал папиросу из угла в угол рта. Посчитав паузу достаточной, чиркнул спичкой, закурил, пыхнул дымом в сторону Сергея и продолжил, на сей раз без обиняков и околичностей:
— Если твои намерения и впрямь серьезны, позволь дать совет. Говорю с тобой откровенно, не как начальник, а как друг. Сдается, ты выбрал не вполне удачную кандидатуру. Конечно, сердцу не прикажешь, и тем не менее ты обязан, да, обязан сочетать личные интересы и симпатии со служебным долгом. Нам в управлении далеко не безразлично, с кем встречается наш сотрудник. Это не только его личное дело. Анкета каждого из нас должна была незапятнанной, чистой как стеклышко. А Софья Круглая кладет пятно на твою репутацию.
— Каким же образом? — внутри Сергея начинало клокотать.
— Самым прямым, дружище. На кой черт тебе связываться с еврейкой? Неужто русских баб мало?
— Разреши мне самому решать, на ком жениться. И не суй нос не в свои дела, — теряя самообладание, полез на рожон Сергей. Охранительный рефлекс, спокойствие, наконец, элементарная осторожность покинули его. Сработала внутренняя пружина и вытолкнула все то, чем он мучился последние дни.
— Ах, уже и жениться, — ехидно выцедил Ким и нервно отбросил папиросу. Теперь он буравил Сергея взглядом. — Не понимаешь, что происходит, или дурачком прикидываешься? Они — враги, потенциальные изменники, пятая колонна. Всех, — скрипнул зубами, — собрать бы и выселить в их автономную область, чтоб не отравляли атмосферу. И в такой момент лейтенант госбезопасности жениться на еврейке задумал. Выкинь блажь из башки, я тебе настоятельно советую, не то…
— Что «не то»?! — выкрикнул Сергей.
— Не то полетишь из охраны вверх тормашками. Можешь быть свободен. Еще раз появишься на Покровке — пеняй на себя.
Кое-как додежурив, Сергей вернулся домой и завалился спать. Очнулся в середине ночи, сон начисто отлетел. Вставал перед глазами Ким, с ним Сергей вел непрерываемый разговор и чем больше тратил успокаивающих, разъясняющих, гневных слов, тем яснее сознавал тщету и бессмысленность этого. Решение уже вызрело, налилось силой и пало, как зерно переспелого колоса. Ни отменить, ни перечеркнуть его уже нельзя, как нельзя отменить и перечеркнуть самое себя. Окончательно уверившись в этом, Сергей с облегчением зарыл воспаленное лицо в подушку, утвердив себя в желании безотлагательно, безбоязненно, с легким сердцем совершить то, к чему стремилась и звала его душа.
Вскоре он переехал к Соне. Этому предшествовало объяснение с матерью, которой он представил будущую жену. Матери Соня понравилась, хотя прямо она на сей счет не высказывалась. Однако по некоторым признакам Сергей доподлинно установил: мать довольна его выбором. Несколько раз, специально к приходу Сони, она лепила сибирские пельмени (родом из-под Красноярска, она делала пельмени крайне редко, по особо торжественным случаям), пила с Соней вишневую наливку, годами стоявшую в буфете нетронутой, подарила ей бархатное покрывало на кровать.
Обрадовалась, узнав об уходе сына из органов.
— Соня настояла? — спросила бесхитростно-открыто. — Сам решил? Ну и правильно. Я твою службу, по правде сказать, недолюбливаю. Какая-то, — мать подыскивала верное слово, — ненастоящая. Вроде при деле — и получка приличная, и паек, однако не больно радуешься деньгам. Как пес сторожевой, его хоть и мясом кормят, да жизнь у него не из завидных, вечно злой и вечно кого-то кусать должен.
Сергей не стал спорить, хотя материно сравнение больно задело его.
— А скажи, сынок, кто Соня по национальности? — поинтересовалась мать.
Он ждал этого вопроса. Предвидела его и Соня, невзначай вроде как шуткой обронившая: «Твою маму не смутит, что ее единственный наследник связывает судьбу с какой-то безродной космополиткой?» Почудилось ехидное и одновременно горько-безотрадное.
— Соня еврейка, — ответил он матери и нахмурился, отчасти опасаясь, что сообщаемое им не воспримется матерью с радостью и потому обязательно должно сопровождаться приличествующими моменту решительно насупленными бровями, начисто отвергающими сожаление или несогласие.
— Я так и подумала. Фамилия у нее чудная — Круглая, сразу не поймешь.
— Тебя это обстоятельство смущает? — допытывался Сергей.
— Отчего смущает? Вовсе не смущает, — слегка даже обиделась мать, которую, надо же, родной сын заподозрил в неведомом ей прегрешении. — Тебе с ней жить, тебе и решать.
— А я уже решил, — закоротил Сергей разговор.
На Сонину зарплату молодого терапевта — шестьсот рублей рассчитывать не приходилось, и Сергей после недолгих поисков работы устроился в один из московских архивов.
К осени он твердо решил подготовиться и сдавать экзамены на вечернее отделение истфака университета.
До отъезда Лучковского из пансионата оставалась неделя, а октябрьское тепло держалось по-прежнему стойко. Делая на балконе зарядку, он вожделенно глядел на близкие горы, не затянутые туманной дымкой, что предвещало солнечную погоду.
С Шаховым они теперь взяли за правило обязательно ходить на море перед сном. Утреннее и дневное купание ни в какое сравнение не шло с ночным. На берегу между солярием и причалом их было только двое. Они раздевались донага, входили в умиротворенную, засыпающую воду и, отплыв от берега, погружались в фосфоресцирующее пространство. Собственно, светились они сами, а море оставалось деготно-черным. Их облепляли молочно-белые пузырьки, точно вырвавшиеся из гигантской бутылки с минералкой, но в отличие от тех не шипели, а беззвучно превращались в мелкие летучие искорки. Луны не было, помаргивали звезды, плыть приходилось в кромешной беспредельной тьме, и рождался немой холодящий восторг.
В последние дни они все больше находили друг в друге то необходимое, что питает раствор, цементирующий зарождающуюся мужскую дружбу. Сергей Степанович порой даже забывал, кто есть Шахов и какая немаловажная причина толкнула сойтись с ним, а вспоминая, вновь чувствовал неодолимую, жгучую потребность наконец-то открыться ему, чтобы тем самым снять последнюю, мешавшую полному сближению преграду. Будь что будет, но это мой долг, говорил он себе, выжидая удобный момент. Ему мнилось, что он найдет у Георгия Петровича понимание и, само собой разумеется, полное прощение, хотя самое важное уже давным-давно свершилось: он, Лучковский, сам круто повернул руль своей судьбы. И не вымаливает он у Шахова отпущение греха — нет в том надобности, а как бы облегчает душу.
Он пригласил Шахова к себе и показал ему написанную вчерне статью об истории развития идей крестьянской кооперации. Проблемой этой занимался последние лет пятнадцать, кое-что смог опубликовать, шло со скрипом, натугой, наталкивалось на сопротивление разных лиц и ведомств, и прежде всего группы ученых, имевших на сей счет свой укоренившийся, закоснелый взгляд. Статья предназначалась для сборника, выпускавшегося издательством «Наука». В ней Сергей Степанович отстаивал дорогие ему понятия, извращенные в эпоху Сталина, державшиеся под спудом и в последующие годы и только недавно проторившие себе дорогу — времена изменились, и многое теперь удавалось сказать в полный голос.
Георгий Петрович статью одобрил, сделав несколько замечаний по стилю, которые Лучковский принял. Одну цитату Шахов переписал и громко, с выражением прочитал, отдавая тем самым должное точности суждения профессора Чаянова, осужденного еще в начале тридцатых по сфабрикованному делу «Трудовой крестьянской партии» и только недавно реабилитированного.
«Все будущее нашей Родины, вся прочность нашей демократической государственности будет зависеть от энергичного и быстрого подъема нашего земледелия, от того, насколько удастся нам вырастить два колоса там, где теперь растет один».
Еще раз перечитав статью, наткнулся на фамилию Венжера, начал расспрашивать о нем, делал пометы в блокноте. Адресат последних прижизненных писем Сталина, осмелившийся вступить в полемику с вождем, явно заинтересовал Шахова. В особенности то, что он жив и в свои девяносто сохранил ясный ум и прекрасную память.
— Приеду в Москву и попробую написать о нем. Разумеется, со ссылкой на человека, который навел на его след. Не возражаешь? — с некоторых пор они перешли на «ты».
— Тогда дарю эпизод из биографии Венжера. В статье об этом ни слова. — Сергей Степанович сел на складной деревянный стульчик напротив Шахова, любовавшегося на балконе закатом. — Как-то обедаю у Владимира Григорьевича вместе с несколькими его учениками, вернее, ученицами, докторами наук, боготворящими Венжера. Вспоминает старик известное совещание в ЦК у Хрущева по поводу передачи техники колхозам, как раз о том, о чем Венжер — сторонник такой назревшей меры спорил со Сталиным. На совещании он выступил с главным сорокаминутным сообщением. Хрущев не перебивал его, не отпускал, по своему обыкновению, реплик и потом крепко хвалил. В общем, попал старик в дугу. В перерыве все его поздравляют, и, наверное, каждый с завистью думает про себя: «Ну, теперь Венжер в гору пойдет». А после перерыва сцепился Владимир Григорьевич с Хрущевым, уличил его в неправильной трактовке его, Венжера, писем Сталину и здорово Никиту разозлил. Публика тут же переориентировалась и начала долбать Венжера.
— Любопытно. И что же дальше?
— Дальше опять попал старик в опалу. Ему не привыкать. Однако не в этом суть. Поведал он нам эту историю за обедом, одна из учениц возьми и скажи: «Владимир Григорьевич, зачем вы с Хрущевым в спор ввязались? Промолчали бы и, глядишь, наверняка получили солидное назначение. Ему в тот момент нужны были союзники на высоких постах». Чую: подначивает она старика, шутливо так, нежно, но подначивает. Тот, видно, не усек, принял всерьез и обиделся: «То есть как, Тамарочка, промолчать? Он же ересь говорил, будто бы я в письмах Сталину призывал ликвидировать МТС. Я предлагал начать продажу тракторов и прочей техники колхозам, а судьбы МТС не касался, решать ее — не дело науки». — «Да бог с ним, с Хрущевым. Он многого не понимал, — продолжает та в прежнем духе. — Вам-то зачем было кидаться на него, уличать в ошибках? О себе бы подумали. Заняли бы положение в экономической науке, смогли бы активно влиять на дела наши аграрные. Гибкость следовало проявить», — а сама улыбается глазами. Как попер на нее старик! Разве этому я вас учил? Гибкость уместна в обыденной жизни, в науке же главенствуют принципы, изменять им — значит изменять себе, и далее в том же духе.
Шахов в задумчивости потер переносицу и что-то опять стал записывать быстрым почерком.
— Обстоятельства бывают одинаковыми, поступки — разными, — оторвался он от блокнота и как-то особенно посмотрел на Лучковского. — И до, и после войны находились несгибаемые люди, тот же ваш Венжер. Ведали, понимали, чем может обернуться несогласие, и все равно оставались самими собой. А ты тогда чем занимался? — сделал неожиданный переход.
Лучковский не понял.
— В начале пятидесятых, когда Венжер Сталину писал, — пояснил Шахов.
— Служил, — коротко ответил Сергей Степанович.
— В армии, видимо, тоже чувствовалось, — по-своему понял «службу» Шахов. — Кругом только и делали, что боролись с ротозейством, вредительством, повышали политическую бдительность. Я мальчишкой был, а хорошо помню. И ведь находили идеологическое оправдание: оказывается, победив в войне и наладив мирную жизнь, советские люди заразились беспечностью и благодушием. Не мог Сталин позволить народу-победителю свободно дышать, опять стал пугать разными жупелами, происками врагов, внешних и внутренних. И тут же дело врачей состряпалось. Убийцы в белых халатах, террористическая группа, завербованная иностранными разведками…
Шахов продолжал говорить, а Сергея Степановича словно обожгло. Неведомая сила решительно и властно поволокла его назад, в ту пору, когда он женился на Соне и ушел из органов, когда дядя порвал с ним всякие отношения и при матери обозвал его говнюком, когда прошелестел по Москве слух о кремлевских профессорах-убийцах, изобличенных врачом-патриоткой Лидией Тимашук. Слух оставался таковым до опубликования в газетах специального сообщения. Теперь он стал реальностью. У всех на устах были фамилии врачей. Лучковский моментально запомнил их — некоторых видел и даже сопровождал, о некоторых слышал, работая в охране: Вовси, Коган, Фельдман, Этингер, Гринштейн, Шерешевский… Назывались и другие — Василенко, Виноградов, Егоров, но прилюдно — в очередях, в автобусах и метро, цехах и лабораториях, всюду и везде — чаще всего повторялись со зловещим окрасом именно те, первые.
В глазах Сергея Степановича стоял заголовок того сообщения: «Подлые шпионы и убийцы под маской профессоров-врачей». Соня возвращалась с работы зареванная. Ей не давали прохода, тыкали газетой: «Все вы такие». Кларе Семеновне и того хуже — пригрозили увольнением. С тех пор как Лучковский распрощался со службой, отношения с тещей стали заметно лучше. Она уже не шарахалась, не забивалась в угол при его появлении. И все-таки ледок до конца не растаял, осталась в Кларе Семеновне некоторая подозрительность и недоверчивость.
Кремлевские врачи, писалось в газетах, натворили много черных дел. Жертвами этой банды человекообразных зверей пали товарищи Жданов и Щербаков. Преступники старались подорвать здоровье руководящих советских военных кадров…
— Сереженька, мне страшно, — шептала ночью Соня, прижимаясь к нему и пытаясь унять дрожь, — я не могу поверить. Это же знаменитые врачи, они не могли совершить такое.
Он пытался успокоить ее, не находя в себе сил с твердой убежденностью сказать «написана правда» или «это провокация». Он запутывался в поисках аргументов за и против, спросить было не у кого, да и никто и не разрешил бы его сомнения. Он страдал из-за Сони, ходившей на работу в поликлинику как на пытку, ему было жалко Клару Семеновну, которую вскоре уволили. Соседи по квартире перестали с ними здороваться, а дебелая дама, та самая, прежде учтиво подзывавшая Сергея к телефону, когда ему звонили со службы, однажды замахнулась на Соню сковородкой.
— …Письма слали Тимашук пачками после того, как известно стало о награждении ее орденом Ленина, и какие письма, — вновь начал доходить до Сергея Степановича надтреснутый голос Шахова. — «Все — стар и млад, если бы было возможно иметь ваш портрет, поставили бы его на самое дорогое место в рамке, в семейном альбоме. А это значит — вы настоящая дочь своего народа, своей Родины». Цитирую точно, совсем недавно просматривал подшивку тогдашних газет. Помнишь стихи школьников? «Правда» их обнародовала, заучил еще с тех пор: «Позор вам, общества обломки, за ваши черные дела, а славной русской патриотке на веки вечные — хвала!» На веки вечные… Это в феврале пятьдесят третьего, в апреле же, после смерти батьки усатого, обратный ход дали, выпустили врачей, сняли с них все обвинения, силой и издевательствами добытые. И орден у Лидии Феодосьевны отобрали.
Какое совпадение отчеств, ударило в голову Лучковскому, у Тимашук и Красноперова. Точно у сестры и брата. Почему вдруг вспомнил о Киме, сам понять не мог, но ведь вспомнил, и может, дело вовсе не в простом совпадении, в чем-то более серьезном. Внезапные мысли о Киме легли на какую-то близкую полочку как нужная для дела папочка с вырезками — в любой момент можно снять и раскрыть, а покуда Сергей Степанович слушал Шахова со все возрастающим интересом.
— В промежутке между этими месяцами меня из школы исключили. Утром шестого марта объявляют по радио о смерти горячо любимого вождя, траурная линейка, учителя рыдают, многие ребята носами хлюпают, кончилась линейка, вхожу в свой девятый «Б» и слышу: «Это вы, жиды, убили Сталина!» Один-единственный еврей был у нас — Аксельрод, тихий, безответный, я с ним дружил, на него и накинулся наш заводила Макарин. Не знаю, что со мной сделалось. Схватил чернильницу-непроливайку и в Макарина запустил. Пробил ему голову, кровь брызнула и чернила из непроливайки. Меня и турнули. Через месяц восстановили — я же круглый отличник был.
Георгий Петрович глубоко вздохнул, криво улыбнулся чему-то своему и потянулся за сигаретами.
— Между прочим, с той поры люто возненавидел я этого Макарина. Мы в соседних дворах жили, часто дрались, кровянку пускали, он мне, я — ему. Переехал в другой район, потерял Макарина из виду. Лет уж порядочно прошло, и вдруг встречаю его на Арбате возле смоленского гастронома. Идет навстречу — солидный, вальяжный, пузо торчит, с «дипломатом». Я его сразу узнал и вперился в него. Наконец и он меня заметил. Сближаемся, как на дуэли, глаз друг с друга не сводим. Он первый не выдержал, перешел на другую сторону, к МИДу. Детская ненависть — она либо сразу забывается, либо вечно помнится.
Утром накануне дня отъезда Лучковский, как всегда в семь часов, вышел на балкон делать зарядку и не увидел гор, сплошь затянутых белесой мутью. Погода начала меняться. Сразу похолодало, море с глухим стоном накатывало на галечный берег вал за валом, на листе жести у входа на пляж, куда мелом заносилась метеосводка, было помечено: «Волнение моря 4 б.».
Шахов предложил Сергею Степановичу отметить окончание отдыха. Перед обедом он сходил в деревню в трех километрах от пансионата, расспросил местных жителей и получил нужный адрес. Пожилой армянин вначале боязливо отнекивался, но все же поддался на уговоры и продал бутылку виноградной чачи. Чача делалась без всяких фокусов, не на продажу — для себя.
Стол Лучковский накрыл на своем балконе, выложив остатки привезенной из Москвы сухой колбасы, а также купленные в минувшее воскресенье на базаре сыр, помидоры, сладкий перец и ткемали. Георгий Петрович добавил виноград и инжир. Надев свитера, они уселись рядом, так, чтобы видеть море, с которым прощались кто знает на какой срок.
Сергей Степанович предложил тост за Кавказ, они выпили и долго наперебой, подводя итоги, делились впечатлениями отдыха: как повезло им с погодой, как уютно было жить в номерах, полезно и приятно купаться и гулять вдоль уреза воды под соленым ветром, говорили обо всем, споспешествовавшем (старинное, очень нравившееся ему словечко употребил Лучковский) прекрасному отпуску. Потом Сергей Степанович намекнул на значение случайных встреч, перерастающих в человеческую приязнь, а дальше, весьма вероятно, в дружбу. Шахов понимающе улыбался, кивал (получалось, точно дятел тукал клювом) — разумеется, он не против продолжения знакомства.
Ближе к вечеру они вышли на прогулку по берегу. Шторм стихал, пенистые валы уже не так яростно атаковывали пляж, загребая с собой зло шуршащие мелкие камешки. Они шли близко от накатывавших волн, кроссовки вязли в гальке и сером песке, ветер прочищал легкие, развеивал остатки хмеля.
Шахов пригибал голову, словно что-то высматривал под ногами, длинная синяя куртка вольно облегала его долговязую фигуру. Они миновали причал, бетонные сваи которого вода долбила особенно рьяно. Еще не начинало темнеть, тускнеющая пелена цвета берегового песка заволакивала пространство, навевала сиротливое неуютство. Гуляющих почти не было.
— Скажи, ты злопамятный, копишь обиду на людей или быстро отходишь? — неожиданно спросил Шахов.
— Черт его знает, — недоуменно дернул плечами Сергей Степанович. — Вообще-то я человек мирный, врагов вроде не имею.
— А у меня врагов хватает, и я зло помню. Конечно, и добро тоже. Характер у меня такой: себя и других пытаюсь судить по максимуму. Оттого, наверное, слыву неуживчивым.
— Я, признаться, не заметил, — улыбнулся Лучковский.
— Ну, мы недавно познакомились, друг о друге мало чего знаем. Притом на отдыхе все по-иному.
«Если бы ты сейчас услышал то, что давно хочу высказать, как бы повел себя?» — внезапно подумал Сергей Степанович и обопнулся. В конце концов возьму да и открою карты, озарился было решимостью, но отваги хватило ненадолго, опять кто-то невидимый помешал, застопорил. И все-таки некое обстоятельство не давало ему сегодня молчать, требовало выхода.
— Однажды, не помню где, вычитал рассуждение о пороговой величине (изнутри Сергея Степановича подталкивало: говори, говори, быстрее, быстрее). Взять, к примеру, кислород: охлаждай его, сжимай давлением — сопротивляется газ, не сдается. Но дойдет температура до минус ста с лишним, и превратится он в жидкость. Перейдет пороговую величину. Так и человек: мечется всю жизнь между добром и злом, однако, пока не переступил нравственный порог, остается человеком. Стоит же совершить ему подлость, как незримо переходит он порог, и все, нет его, ушел из человечества, быть может, безвозвратно. Бьется потом, мучается, страдает — и тщетно, сам себя из разряда людей вычеркнул, вне закона совести поставил.
— Великолепная мысль, — без задержки отозвался Шахов.
— Однако во всем ли и до конца ли справедливая?! — воскликнул Лучковский. — Представь: один-единственный раз оступился человек, пусть даже пакость совершил, потом одумался, исправился, вину свою многократно искупил, что же ему, всю оставшуюся жизнь казниться, маяться, человеком себя перестать считать? Не слишком ли велика кара?
— Это смотря по каким меркам оценивать.
Шахов увлек Сергея Степановича за собой. Они зашагали быстрее, подгоняемые внезапно, как бывает только на юге, сгустившейся темнотой и чем-то неразрешенным, непроясненным внутри себя. Берег сделал плавный изгиб, открылся вид на взгорок, где светил, полоская участок моря, прожектор пограничников. Они повернули обратно. Шахов натужно сопел, отдувался, ему явно было не по себе, но столь же стремительно продолжал движение.
— Ты вот пороговую величину упомянул. Я тебе тоже из физики, только про другое, — бросал он на ходу. — Есть несколько законов сохранения — массы, энергии, импульса, чего-то там еще. Но есть другой, человеческий закон — с о х р а н е н и я в и н ы. Вина за содеянное зло никуда не девается, сколько бы ни хотел повинный человек избыть ее. Он может заставить себя вытравить ее из души, выветрить из памяти, однако вина не исчезнет насовсем, не растворится в пространстве, а незаметно, тихо, потаенно будет жить; рано или поздно должен настать час, когда вина человека нежданно-негаданно возникнет перед ним неотступным, неотвратимым видением, и свершится суд его над самим собой, если только он не закоренелый подлец. Если бы не было так вековечно заведено промеж нас, легче легкого преодолевали бы мы всяческие пороги, не угрызая себя потом, не коря, а главное, не боясь расплаты. Запомни, — Шахов судорожно глотнул воздух, — никому не суждено остаться безнаказанным, сколь бы на это ни рассчитывал!
Зачем он говорит все это, м н е говорит? — захолонуло сердце у Лучковского. Хотел быть неузнанным, сам в последний момент открыться — и на́ тебе, каким-то невероятным образом расшифрован, распознан, иначе бы с какой стати его спутнику гвоздить такими верными страшными словами. Нет, не может быть, это все мои предположения и вымышленные страхи, на самом же деле ни о чем Шахов не догадывается. Просто выпаливает наболевшее, и откровенность его вызвана случаем, настроением, подходящей минутой и ничем иным, тут же начал успокаивать себя Сергей Степанович.
— Если б это было так… — грустно улыбаясь, покачал он головой, выказывая сомнение в том, что запальчиво выстреливал Шахов. — Один англичанин сказал: «История не вознаграждает тех, кто страдает, и не наказывает тех, кто творит зло…» Пусть нутро наше и восстает против этого, однако мы вынуждены смириться. Такова жизнь, Георгий Петрович.
— Я верую в справедливость, — уже изнеможенно, утратив пыл, как бы про себя произнес Шахов, — и никто и ничто не разубедит меня.
Лучковский не стал более возражать. Так молча они и завершили прогулку. Но сказанное Шаховым не шло из головы Сергея Степановича. Нелегким раздумьям он посвятил весь вечер.
…Происходило нечто диковинное: он воспарял к куполообразному потолку, переворачивался, как пловец, отталкивающийся ногами от стенки бассейна (только отталкиваться было не от чего), и плыл вдоль сферических стен, слегка загребая воздух. Он не чувствовал тяжести тела, налитости мускулов, упругости живота, все было ватным, обмякшим и словно бы существовало отдельно от него. Он напоминал себе космонавта в невесомости, правда, летал он в больничной пижаме, но вскоре и она перестала смущать, — значит, так нужно.
Внизу под ним копошились люди в синих халатах и марлевых повязках, они что-то делали, ему было плохо видно, он подплыл поближе, заглянул сверху и обнаружил себя, лежащего на узком столе и полуукрытого простыней. Грудь была располосована, и он увидел свое обнаженное сердце, трепетавшее под воздействием какого-то аппарата, подключенного с помощью тонких проводков. «Неужели я умираю?» — подумал он, но страха не было, а было любопытство, и он распластался над головами людей, совершавших с его телом странные манипуляции.
Потом все померкло, заволоклось, стало могильно-черным, он судорожно забился, забултыхался, точно тонущий, и тут ему открылся свет, слабо сочившийся из стены. Он заспешил к нему и обнаружил проход, в конце которого зияло отверстие, расширявшееся по мере приближения к нему. Но подплыть к отверстию не удавалось — невидимые тугие волны всякий раз отбрасывали.
Отверстие превратилось в огромную, с человеческий рост дыру, в ней клубилась освещенная солнцем тончайшая золотистая пыль. В дыре появился приземистый усатый, страшно знакомый человек во френче, галифе и сапогах. Сложив руки на груди, усатый сосал трубку, недобро щурился и смотрел на него, пытающегося приблизиться к источаемому снаружи свету. Значит, уже осень, подумал Лучковский. Хозяин всегда начинал курить трубку с осени, весной и летом предпочитая папиросы.
Рядом с усатым выросли две мужские фигуры, в одной он узнал дядю, в другой Красноперова. Дядя махал ему, нетерпеливо подпрыгивал и что-то кричал. Отраженное, как от стенок колодца, эхо мешало понять слова. Вслушиваясь, он различал: «Ты, Серега, мудро поступил, вовремя ушел из органов. Не то посадили бы, как меня, на десять лет». — «За что меня сажать, я никому ничего худого не сделал!» — чуть ли не взмолился он, тщетно пробиваясь к дыре. «Врешь, Серега, сделал, все мы натворили бед», — возбужденно кричал дядя, лысый, маленький, круглолицый, и вновь подпрыгивал мячиком. Ким грозил кулаком: «Я тебя, Лучковский, давно раскусил, не нашего ты поля ягода. Следовало бы тебя прищучить».
И вдруг все трое испарились, улетучились, словно их и не было, он почувствовал, как свинцово наливаются, грузнеют, разбухают части дотоле невесомого тела, тяжелеет голова, сдавливается грудь, и он начал куда-то проваливаться.
Сергей Степанович очнулся от острой боли в сердце. Внезапный страх только теперь пронзил его насквозь, затмив неправдоподобные и, однако, реальные ночные видения. Такого с ним не случалось давно. И как назло, не захватил из Москвы по совету жены валидол. Он лежал не шелохнувшись, стараясь задерживать дыхание — боль особенно мучила на вдохе.
Так продолжалось достаточно долго. Наконец он осмелился набрать воздух полной грудью и почувствовал облегчение.
Часы показывали начало шестого. Незашторенное окно комнаты густо чернело. Светать здесь в конце октября начинало с семи, солнце выглядывало еще через полчаса. Сон напрочь отлетел, и Сергей Степанович начал вспоминать то, что, вероятно, и вызвало сердечную боль, дивясь, сколь причудливо и загадочно отражаются в клеточках мозга дневные впечатления. Он попытался восстановить ночную фантасмагорию, стройной картины поначалу не выходило — бессвязные лоскутки, обрывки. Постепенно все-таки смог многое зримо воспроизвести, найти смутную логику, связавшую разрозненные куски. Чтобы логика стала ясной и убедительной, следовало крепко напрячься и во всем разобраться, на это у Лучковского покуда не хватало сил.
Наяву все выглядело и происходило иначе. Дяде-полковнику никто не давал срок, его вообще не арестовывали, а по-тихому уволили из органов и спровадили на пенсию сравнительно молодым. Заимев дачный участок, стал дядя разводить «цветуечки», как называл их. Колупался в земле от зари до зари, добывал семена редких сортов, завел теплицы и начал торговать на рынке тюльпанами, гладиолусами, розами и прочими произраставшими на его восьми сотках цветами. Говорил он теперь только о них и ни о чем больше, жалея, что не занялся красивым и доходным промыслом много раньше.
И, однако, дядина фраза царапала наждаком. Глупость, отмахнуться и забыть, в конце концов сон, какой с него спрос. Ан нет, Сергей Степанович продолжал крутить, вертеть фразу так и этак. «Вовремя ушел из органов…» Да разве он думал тогда о сроках, тянул, выгадывал время или, напротив, гнал его вскачь? Судьба его могла решиться единственным образом, только так и не иначе, и потому двигали им не хитрость, умысел или сверхпрозорливость — совсем иное.
Что касается Кима, то он исчез с его горизонта в пятьдесят третьем. Думалось, насовсем. Получилось иначе. Тогда, в пятьдесят третьем, случайно встретились на прощании со Сталиным. Соня умоляла не ходить, он пренебрег ее просьбой. Надев выходной костюм и привинтив орден, он решил вечером после работы пробиться в Колонный зал. Наступавшие в нем перемены, незаметно идущие разрушительные и очистительные процессы отслоились от него. Нутро требовало — п р о с т и т ь с я, противоборствовать ему он не захотел.
Увидеть Сталина, однако, не удалось. Доехав на метро до «Красных ворот», он вышел наружу и услышал усиленное мегафонами объявление: «Расходитесь, товарищи, вы не сможете попасть в Колонный зал». Услышанное не подействовало на него. Сквозь людское месиво он двинулся по улице Кирова, дальше переулками и к полуночи очутился между Сретенкой и Трубной площадью, где образовался страшный затор. Грузовики перегородили пол-улицы. Было холодно, горели костры, в огонь шло все, что попадалось под руку. Люди грелись у костров, многие плакали.
Сергей обратил внимание на старуху в черном платке, повязанном внахмурочку, до бровей. Она исступленно шептала бессвязное, падала на колени и молилась, ела снег, вскакивала и начинала вращаться юлой, потом наступало просветление, она успокаивалась и только тихо постанывала, произнося уже внятное. «Закатилось солнце, как жить будем», — различил в ее заклинаниях. Она была полоумной, эта старуха, и все вокруг походило на массовое сумасшествие, на внезапно поразивший всех тяжелый психический недуг. Но тогда Лучковскому так не казалось, это он уже потом сделал вывод, а тогда вместе со всеми горестно грелся у огня, и перед ним вставал ж и в о й вождь: гуляющий на дачах, едущий в машине, играющий в бильярд, сидящий в первом ряду Сухумского театра…
Возле Трубной он и увидел Кима в форме, минующего оцепление. Их разделяло метра три. Лицо Кима, освещенное пламенем костра, показалось черным, точно в копоти. Сергей окликнул его, тот вздрогнул, заозирался, наткнулся взглядом на Лучковского, брови его поползли вверх, после чего в глазах зажегся злой блеск.
— Греешься? Ну-ну… — И поспешил по своим делам.
Дальше началось несусветное. Наперла толпа, прорвала оцепление, в жуткой давке Лучковского стали теснить к грузовикам. Слышались вопли, сдавленные стоны, треск рвущейся одежды, кто-то упал, его топтали сапогами, ботинками, валенками, Сергей с ужасом вминал подошвы во что-то мягкое, податливое; рядом с ним малый в шапке с «ушами», завязанными на затылке, и блестевшей золотой «фиксой» с остервенением пытался содрать каракулевую шубу с насмерть перепуганной, верещавшей дамы. Сергей ничем не мог помочь, руки его были зажаты. Снять шубу в скоплении потерявших рассудок, обезумевших людей оказалось непросто. Один рукав треснул и оторвался. Малый выматерился, вне себя от ярости.
Невероятным образом Сергею удалось залезть под грузовики, где копошились такие же чудом выбравшиеся из толпы. Поняв, что сейчас под напором машины начнут переворачиваться, он пополз вдоль стены дома. На его счастье, проходной двор не был закрыт решетчатыми воротами, и он бросился туда. Попав в заточение каменных домов, в каждом окне которых, несмотря на ночь, горел свет, Сергей забился в первое попавшееся парадное и перевел дух. Он не чуял оттоптанных ног, ребра ныли, точно их сдавливали адскими пыточными тисками. Он потерял шапку, все пуговицы от пальто. Из пиджака с мясом был вырван орден. И тут Сергей заплакал, не в силах более сдерживать накопившиеся напряжение и усталость.
Ким сгинул, казалось, бесследно. Увы, нечто неотвязное продолжало преследовать Лучковского в образе карамазого красавца, будто посланное свыше властное напоминание о том скоротечном времени, которое Сергей Степанович по чьей-то воле н е и м е л п р а в а забывать. Кто учинил над ним злой умысел, чья воля цепко держала его в тенетах? Он этого не знал, не ведал. Но содрогнулся, увидев в коридоре своего института холеного седовласого мужчину, слегка располневшего и все еще сохраняющего осанку. Тот учтиво протянул Лучковскому руку и, слегка растянув губы в улыбке, изрек:
— Да, брат, постарели мы с тобой.
Похоже, он все забыл или не хотел вспоминать.
Затем он сообщил, что назначен в институте начальником отдела кадров. Случилось это в середине семидесятых.
Бежали дни, Красноперов доброжелательно здоровался с Лучковским, спрашивал о разных разностях. По делу и без дела заходил к нему, выделяя из ряда прочих сослуживцев. И вот однажды… Вызванный к директору на совещание Лучковский ожидал в приемной, куда вошел Ким Феодосьевич — в полковничьей форме, с орденами, медалями и знаком «Почетный чекист». Бывший его приятель пребывал в радужном настроении, расточал улыбки, сыпал шутками, словом, вел себя несвойственным всегда серьезному, замкнутому кадровику образом.
— Загляни ко мне после совещания, — бросил он на ходу Лучковскому.
«По какому случаю Ким вырядился в форму?» — недоумевал Сергей Степанович. Сомнения его разрешились в кабинете кадровика. Ким Феодосьевич замкнул дверь на ключ, вынул из сейфа бутылку коньяка и плеснул в рюмки.
— У меня сегодня праздник, — произнес он торжественно.
— День рождения, что ли? — спросил Лучковский.
— Да, день рождения, ты угадал. Только не у меня. Догадайся, у кого? Ну, думай, думай. Какое сегодня число? Двадцать первое декабря тысяча девятьсот семьдесят девятого года. Ни о чем тебе сия дата не напоминает? Э, какой же ты непамятливый. Ровно сто лет назад родился Иосиф Виссарионович Джугашвили, которого весь мир знает как великого Сталина. Давай по этому поводу выпьем.
— Я пить не буду, — только и вымолвил Сергей Степанович.
— Почему же? — подозрительно глянул Красноперов.
— Кардиограмма плохая, — соврал.
— Ладно, я один выпью, — он медленно выцедил содержимое рюмки и закусил яблоком.
Минуло с той поры много лет, но не мог забыть Лучковский светившегося искренней, безыскусной радостью Кима Феодосьевича.
А сравнительно недавно Красноперов в сердцах швырнул на стол свежий номер «Московских новостей» и выругался.
— …Сколько же развелось поганых писак! Превратили Сталина в изверга рода человеческого. Кино еще выпустили, Москва с ума посходила. Я это «Покаяние» в гробу видел, сам не пошел и близким запретил. Но разве дети родителей слушают! Сын в одно ухо впускает, в другое выпускает, а внук, первоклассник, тот прямо: «Правда, что Сталин много людей понапрасну убил? Нам в школе говорили…» И газетенка эта помои выливает, — он раздосадованно скомкал и швырнул ее в урну.
— Внук, говоришь? Устами младенца… — не удержался Лучковский.
— Сам-то как считаешь: правильно на Сталина набросились, многие беды наши ему в вину ставят?
— Я полагаю — правильно.
— Ну, ты иначе рассуждать не можешь, — обиженно протянул Красноперов. — Я же в отличие от некоторых прошлому не изменяю. Что было, то было, нельзя от этого открещиваться. Ведь если все переиначить, впору повеситься. Выходит, даром жизнь прожил, верил не тому, думал не то, поступал не так.
Тем и окончился их разговор, припомнившийся Сергею Степановичу благодаря тревожному сну в день его отъезда домой.
Утром за завтраком Лучковский и Шахов обменялись московскими телефонами. Договорились встретиться по приезде.
День прошел в сборах, укладывании чемоданов, упаковывании сумок с фейхоа, хурмой и мандаринами, увозимыми в Москву, короче, в предотъездной суете, приближавшей каждого к привычному укладу городской жизни, от которого они порядком успели отвыкнуть.
На вокзал их и других отдыхавших доставил к часу ночи специально поданный «рафик» — прощальная любезность администрации. Соседями по купе оказались муж с женой, жившие по профсоюзным путевкам на Пицунде. Все сразу же улеглись спать, Сергей Степанович и Шахов — на верхних полках.
Встали они утром поздно, умылись, побрились, попили чаю с печеньем и снова устроились на полках: Шахов раскрыл томик Мандельштама, Лучковский стал перечитывать свою статью для научного сборника. Завтракавшие внизу супруги вели неспешную беседу. Работали они в строительном тресте, судя по всему, в одной бригаде, видно, соскучились по ней, ибо то и дело касались каких-то знакомых им одним имен, путаных взаимоотношений, перехода на коллективный подряд и препон этому, искусственно чинимых неким Гордеичем. Голоса мешали Сергею Степановичу сосредоточиться, он положил стопку исписанных листов на боковую сетку и смежил веки, вгоняемый в дремоту мерным перестуком колес.
На душе было муторно. Причиной тому являлся погруженный в чтение на соседней полке человек с острым хищным носом. Не один час провел Лучковский в раздумьях, как, каким образом намекнуть на свое д а в н е е знакомство с ним, сколько возможностей для этого упустил: и на прогулках у моря, и на Рице, и во время таких неожиданных, откровенных, обнаженных бесед — и вот поезд мчит их домой, а он так и не смог открыться. И ведь наверняка будут дружить в Москве, но что это за дружба, если у одного на душе камень и никак не может сбросить его, почувствовать запоздалое облегчение.
Обедали и ужинали они в ресторане. Сергею Степановичу вдруг захотелось выпить — увы, спиртного не подавали. Стемнело, в полузашторенном окне купе мелькали редкие огоньки, супруги по-прежнему монотонно судачили о своих делах, пытались втянуть в разговор соседей, те отделывались ничего не значащими фразами и безучастно глядели в темное оконное стекло.
Георгий Петрович вышел в тамбур покурить, Лучковский увязался за ним и неожиданно попросил сигарету.
— Что это с тобой? — удивленно воззрился на него Шахов.
— Не знаю… Настроение смурное.
— То-то я заметил: будто не в себе. Не выспался, наверное.
— Да нет, выспался, — он прикурил, затянулся и закашлялся.
— Ну вот, охота была, — укорил Георгий Петрович и приказал: — Брось сигарету.
Сергей Степанович продолжал жадно втягивать дым и больше не кашлял. Что-то прихлынуло, сдавило грудь, застучало внутри тревожным метрономом.
— Слушай, Георгий, я хочу восстановить один эпизод, — с усилием, задышливо выжал из себя, и точно лопнула стеснявшая речь преграда: — Пятьдесят второй год, первое мая, у твоего отца пропуск на Красную площадь, он уходит, а мать следом бежит в милицию: якобы он замышляет убийство Берии… Помнишь? Нет? — Сергей Степанович растерянно тряс головой. — Напряги память, такое ведь не забывается! — Он выпаливал одну за другой подробности того утра, с каждым мигом испытывая невероятное облегчение, будто открылся потайной клапан для выброса давно скопившегося пара.
Шахов слушал выкатив глаза, с немым изумлением и растерянностью. Сигарета догорела до фильтра, обжигала пальцы, он держал окурок, не замечая жжения. Пришел в себя, бросил под ноги окурок, отшатнулся от Лучковского и произнес отчужденно, холодно, цедя слова:
— Ты ошибся. Моего отца арестовали в тридцать восьмом, мне тогда год стукнул. Погиб он в лагере под Воркутой, посмертно реабилитирован. На сей счет имеется документ. Воспитывал меня отчим — художник. Никого никогда не собирался он убивать. И по сей день жив.
Теперь настал черед остолбенеть Сергею Степановичу.
— Не может быть! Нет, правда? Выходит, тот человек — не твой отец? Но какое сходство, с ума можно сойти!
— Не мой, — взгляд Шахова стал п р е ж н и м, скорбно-надменным.
— Это же прекрасно, что я ошибся! — лилось изнутри Сергея Степановича. Ему осталось лишь объяснить, раскрыть другу, сколь мучился он этими тягостными воспоминаниями, как по своей воле покинул органы, избыл мрачную полосу жизни, и он заговорил сбивчиво и горячо, желая и надеясь быть понятым до конца.
…Он очень устал и потому мигом заснул. Очнулся от скрежета двери купе, приоткрыл глаза и увидел, что уже по-утреннему развиднелось. Зевнув, сел на полке, свесив ноги.
— Курск проехали, — объявила причесывавшаяся внизу женщина. — А ваш приятель ночью сошел.
— Как сошел? — не поверил Лучковский.
— Да, ночью. В Харькове стояли. Я проснулась, он шебаршится, чемодан и сумку берет и в дверь. Вы вроде в Москву вместе ехали, чего это он?
Лучковский посмотрел на соседнюю пустую полку, на крючок с вешалками — Шахова и след простыл. Он мигом соскочил с полки, гонимый предчувствием, и на столе обнаружил листок бумаги. Развернул и увидел свои телефоны — рабочий и домашний. Ниже шла приписка:
«Возвращаю за ненадобностью».
— Он еще и издевается, — сказал Лаптев и указательным пальцем выщелкнул в окно окурок. — Вот гад кривоногий… Мокрый окурок расползся на лобовом стекле «Волги»-такси, проезжающей мимо. Побагровевший таксист принялся сигналить, грозить кулаком и что-то выкрикивать яростное и страшное.
— Да иди ты! — махнул рукой Лаптев и чуть притормозил, чтобы «Волга» проехала.
— Я тебя выгоню, — тихо сообщил Колотов.
— А че такое, че такое? — встрепенулся Лаптев, опять нажимая на акселератор. — Гад, он и есть гад и издевается еще. По всему городу за ним мотались, и только за-ради того, чтоб он нас обратно в управление привел. Так могли бы сидеть у окошка да и ждать. Ну? Правильно? Ну?
— За рот твой слюнявый выгоню, — уточнил Колотов. — Постовым поставлю к урне на вокзале. Будешь гражданам указывать, куда окурки кидать. Заодно и сам поучишься.
С заднего сиденья хихикнули.
— На площадь-то не выезжай, — Колотов пальцем принялся разминать слегка затекшие ноги. — Тормозни на углу. Поглядим, зачем Гуляй сюда пожаловал.
— Он либо наглец, — подался с заднего сиденья Скворцов, — либо одурел, балбес, от самогона и прет неизвестно куда, дороги, понимаешь ли, не разбирая.
— Я думаю, он сдаваться идет, — серьезно заметил Зотов. — Пил, гулял, воровал. А вот утром сегодня проснулся, и так нехорошо ему стало, так муторно, ну просто невмоготу. Пошто же жизнь свою молодую поганю, подумал, пошто не живу как все, чисто, светло, на одну зарплату? Расплакался, надел штаны «вареные», итальянские, «Феруччи», и пошел сдаваться.
— Не, — отозвался Лаптев. — Он дразнится. Засек, что его ведут, понял, что все, кранты, не деться никуда, и фасонит теперь, изгаляется. Ща потопчется возле управления и в прокуратуру нас потащит, а потом в филармонию Шульберта слушать, и будет там какой-нибудь пиликалка два часа нам уши чистить. Мы уснем, а он скок и был таков…
— Ну как не стыдно, — Зотов помотал головой в знак своего искреннего душевного огорчения. — Только плохое в людях видим. Ну осталось же в нем что-то святое?
— Нет, датый он, точно датый, — не отступал Скворцов. — Ишь как озирается! Очухался и никак не сообразит, куда попал.
— Все, тихо, — Колотов наклонился вперед. — А вот и Питон. Молодец Нинель. Скинемся, флакончик «Фиджи» ей купим.
Кривоногий Гуляй был большим модником. Кроме «вареных» джинсов на нем была еще и черная лайковая куртка и жокейская кепочка с длинным козырьком и с какой-то нерусской надписью на тулье. И он, видимо, очень радовался, что он такой модный, хоть и кривоногий. И впрямь, как приметил Скворцов, он все озирался по сторонам, но, верно, не из-за того, что не понял, куда попал, а из-за того, чтобы поглядеть, какой эффект его «варенки» производят на девочек, девушек и дам. Но девочкам, девушкам и дамам было, судя по всему, как до лампочки до модного Гуляя, и он был этим явно расстроен и что-то говорил обидное им вслед, особенно громко в спину самым худеньким и хрупким. Бог их знает, женщины разные бывают, иная, что покрепче, глядишь, развернется и саданет Гуляя по загривку, и покатится по асфальту его нерусская кепочка, и затопчут ее равнодушные и невоспитанные пешеходы своими добротными отечественными башмаками, а иная и крикнет громово́ и порекомендует ему, где и в каком месте свои словесные изыски выказывать, а какая, глядишь, и милиционера кликнет. Всякие девочки, девушки, дамы бывают… А милиция, она близко, в десяти шагах. На красной вывеске возле дверей так и написано: «Управление внутренних дел». Но нет, не особо боится Гуляй милицию. Вон вышел дородный капитан, с козырьком на лоснящемся лбу, а Гуляй к нему скок и эдак развязненько, как в кинофильмах про двадцатые годы: «Разрешите прикурить, товарищ красивый милиционер».
— Сволочь, — заявил по этому поводу Лаптев.
— Мается он, мается, не знает, к кому подойти, — констатировал Зотов.
— Беляк пришел, — догадался Скворцов. — Ща крокодильчиками кидаться начнет…
Но вот Гуляй насторожился, оборвал вертеж свой по сторонам, уставился, чуть пригнувшись, в одну точку на краю площади. Этот его взгляд и проследил Колотов. Питона он еще не видел ни разу, но узнал его тотчас. Когда кого-то очень ждешь, когда очень жаждешь с ним встречи, когда по ночам снится он тебе без лица, с черным провалом вместо него, тогда вмиг разглядишь долгожданного, даже в таком безмятежном столпотворении, что случилось сегодня на площади по поводу, видимо, прозрачно-воздушного, солнечно-синеватого сентябрьского дня. Питон был высок, крепок, черноволос, по-монгольски скуласт. Шагал он уверенно, сунув руки в карманы бананистых брюк, откинув назад полы свободного, почти бесформенного пиджака.
— Он вооружен, — сказал Колотов. — Видите?..
— Левый внутренний карман чуть провисает, — подтвердил Зотов.
— Шеф, позволь, сниму гада с одного выстрела, — Скворцов угрожающе потянулся к кобуре под мышкой.
— Я все понял, — Колотов засмеялся. — Во дураки-то мы. Подружка-то Гуляя не соврала. Все четко.
— Что? — У Зотова вдруг вспотели ладони, и он незаметно вытер их о куртку.
— Питон встречу назначил на площади у помойки, — Колотов обернулся и посмотрел на своих спутников.
— Ну, — поторопил его Скворцов.
— У помойки, — повторил Колотов.
Никто не реагировал.
— Вот тупые-то, — Колотов дернул головой. — У помойки, у мусорской конторы, значит. У нашей с вами, значит, конторы.
— У-у-у-у, тварь, — злобно протянул Скворцов. — Не вынесу этого, шеф! Дай стрельнуть, дай!
— Здесь задерживать нельзя, — Колотов потер подбородок. — Народу тьма.
Гуляй и Питон наконец встретились. Пожали руки друг другу, как порядочные. Огляделись, как им показалось, незаметно и бодренько направились прочь от «помойки».
Лаптев завел двигатель, и «жигуленок» выкатил на площадь.
Посреди площади расположился овощной базар. Пестрые ларьки с меднолицыми, горластыми деревенскими кооператорами за прилавками. А вокруг веселые, гомонящие покупатели, затаившие от восторга дыхание, взирающие на обилие овощей и фруктов. Дождались все-таки. Спасибо областным властям, соблаговолили наконец, потрафили покупателю, позволили витаминов вкусить по сходной цене, недешевой, но не рыночно-гангстерской! Слава богу. Колотов заприметил каких-то ребят с фотоаппаратами среди толпы, с магнитофонами «Репортер» наперевес. Сегодня вечером по радио трезвон будет, а то и по местному телевидению, ну а завтра подборочка в областной газете, это уж точно.
Пока объезжали базар по краю площади, на несколько мгновений потеряли из виду модную парочку, а когда наконец обогнули последний павильон, оказались от них метрах в десяти. Те преспокойненько поджидали автобус на остановке.
— Плохо, — сказал Колотов. — В такси было бы проще их брать. Что у них, бабок нет, что ли?!
— Экономят, — Зотов опять обтер ладони о куртку. — Денежка счет любит. Копеечка к копеечке…
На остановке возле парочки томился тот самый дородный милиционер, у которого Гуляй прикурить попросил. Он нервно притоптывал ногой. Невтерпеж ему было. Спешил, видать, куда-то.
— Лобенко сменился, — хмыкнул Скворцов. — Домой мчится. Его там диван ждет и щи тещины, жирные, густые. Она у него в столовке работает. Он на тещу два раза бэхээсников напускал. Стращал. Она его теперь и вовсе на убой кормит. Успокоился…
А Лобенко словно учуял, что о нем говорят, вперся взглядом в машину, а потом заулыбался, залоснился, руки распахнул, словно Гуляя с Питоном обнять захотел. Те шарахнулись в сторону, побледнев мигом, а Лобенко уже бежал к машине, топая по-слоновьи.
— Идиот! — процедил Колотов. — Чему учили?! Давай, Митя, жми, пока он нас не спалил.
Машина рванулась, будто ей кто доброго пинка дал, ввинтилась в поток на улице Коммунаров и через несколько метров вильнула в проулок.
— Эй, Колотов! — донеслось сзади зычное. — Погодь!
И растаяло умирающим эхом: «Погодь… погодь… погодь…»
— Все, — сдавил сильно виски Колотов. — Опять придет ночью, только теперь с лицом.
— Кто? — не понял Зотов.
— Кто? — не поняли остальные.
— Да это я так, — Колотов махнул рукой и повернулся к Скворцову. — Давай, Миша, ищи такси.
— А я? — обреченно спросил шофер.
— Отгонишь машину в управление, срисовали ее, Митя.
Повезло. Не прошло и минуты, как к Колотову подкатила салатовая «Волга» с горделиво восседающим в ней Скворцовым. Колотов опасливо заглянул в кабину — не тот ли водила там правит, которому Лаптев неприятность на стекле сотворил. Чем черт не шутит. Нет. Шофер был другой, добродушный, пожилой, с хитрованским глазом. Подбежал наконец Зотов. Выдохнул:
— Сели. На двенадцатый. По коням!
Шофер весело развернулся, врубил третью скорость, гикнул что-то удальское и ухарски ворвался на улицу Коммунаров.
— Куда теперича? — Он по-молодецки крутил баранку тремя пальцами. — В «Комету», «Якорь» или «Былинку лесную» на пятнадцатый километр?
Колотов оглянулся на «оперов». И впрямь «фарцмадуи» какие-то, а не сотрудники — курточки, джинсики, цепочки на шеях, патлы уши покрывают, только по кабакам и шастать. А его самого шофер небось за основного принял — костюмчик деловой, добротный, рубашечка «снабдеп» — с булавкой в воротнике (шею трет, где жена ее купила?). Самому тридцать пять, а на вид все сорок дашь. Короче, те двое — «шестерки» на подхвате, а он — «деловик». Не угадал хитрованский папаша. Колотов вынул удостоверение и сунул его под нос шоферу.
— За тем автобусом и держись. Только не плотно. Сечешь?
Расстроился шофер, обмяк сразу, загрустил. Деревню свою вспомнил, матушку, знатную во всей округе певунью, дом на косогоре, курочек суетливых. Неужто это было? Чуть не расплакался…
Гуляй с Питоном вышли из автобуса у вокзала. Глянули на часы, на расписание, что над главным входом двухэтажного длинного вокзального здания висело, и не спеша двинулись к перрону. Зотов и Скворцов направились вслед. А Колотов аккуратно вывел на путевке грустного шофера несколько слов, записал номер удостоверения и расписался.
— Куплю дом в Заречье, — сказал шофер. — Дельный такой пятистенок, корову заведу, наймусь механизатором в колхоз. И гори оно все синим пламенем.
Колотов вздохнул мечтательно:
— Лес. Луга заливные. Навозцем тянет. Раздолье. Хорошо. Пригласишь?
— А приезжай!
Колотов вышел, мягко закрыв за собой дверцу. Шофер развернулся и покатил к стоянке. Увидел страждущую толпу на тротуаре и стал прикидывать, как бы облапошить распорядителя с повязкой на рукаве и набрать денежных «лохов» для поездки в аэропорт. О пятистенке он уже забыл.
Колотов догнал сотрудников, распорядился, чтобы Зотов нашел любого вокзального милиционера и попросил того связаться с работниками из отдела охраны — нужна помощь, по инструкции троих маловато для задержания вооруженного преступника, — а сам со Скворцовым поспешил за «модниками».
Гуляй с Питоном тем временем резво взбежали на перрон и скорым шагом двинулись вдоль зеленого состава, который уже едва заметно подрагивал и глухо гудел, исподволь копя силы, чтобы вскорости отклеиться от перрона, от временного своего пристанища, и с шумной радостью умчаться, куда фары светят.
«На юга ломятся, соколики, — отметил Колотов, глянув на табло перед перроном. — Без вещей? Бегут, или их кто ждет там у вагона?»
— Через три минуты, шеф, — Скворцов поправил кобуру под мышкой.
— Вижу.
Уезжающие и провожающие уже суетливо обнимались, жали руки, обещали горячо, что, мол, «непременно, непременно… Как только… Ты же знаешь, я не по этому делу… Для меня только одна женщина… Ты единственный…» и так далее. Колотов несколько раз оглянулся, но Зотова так и не заприметил. У шестого вагона «модники» остановились, поозирались привычно, и только тогда Питон полез в карман и вынул билет. Проходя мимо, Колотов скользнул по его рукам взглядом. Один билет. Значит, Гуляй остается. Но в вагон они влезли оба.
— Ну что? — Колотов остановился резко и хрустко помял пальцы на левой руке.
— Пошли, — неуверенно подсказал Скворцов.
— Давай подождем малость.
— Минута, — Скворцов расстегнул молнию на куртке и тотчас застегнул ее обратно.
— Лучше расстегни, — посоветовал Колотов.
— Ага, — согласился Скворцов, но не расстегнул. Забыл.
— Где их черти носят?! — Колотов ослабил галстук, потом и вовсе развязал его, снял и, скомкав, сунул в карман.
Скворцов оттянул рукав куртки, посмотрел на часы.
— Все, — сказал Колотов. — Давай.
Маленькая проводница с унылым лицом встрепенулась с недоброй готовностью.
— Куда?
— За кудыкину гору, — процедил Колотов и взялся за поручень.
— Билет! — выкрикнула проводница и схватила Колотова за руку.
— Мы провожающие, — зло бросил Скворцов.
— Нельзя! — лицо проводницы оживилось, загорелось радостным ожесточением.
— Милиция, — едва сдерживаясь, тихо проговорил Колотов и вынул удостоверение. На мгновение проводница убрала руку. Колотов скользнул в вагон.
— Ой, напужал! Ой, напужал! — пришла в себя проводница. — Милиция. Подумаешь, а без билету все равно нельзя!
— Дура! — Скворцов оттолкнул ее в сторону и взлетел по железным ступенькам.
— Оскорблять, да? Оскорблять?! — взвизгнула маленькая злобница. Ей было хорошо, только ради этих минут стоит жить. А так скука смертная.
Колотов уже миновал тамбур, купе проводницы, с ходу врезался в необъятную даму с тихим лицом, локтем ощутил ватную мягкость груди, на миг взглянул в тоскующие глаза — провожающая — и наконец прорвался в коридор. Первое купе — там уже едят, пахнет пирогами, быстро освоились; второе купе — кто-то суетливо убрал бутылку под стол; третье — радостно вскинулись дети, самый маленький вскрикнул: «Папочка…»
— Я вот сейчас начальнику поезда! Я вот сейчас в Совмин напишу!.. Самому напишу! Подумаешь, милиция! — яростно горланила за спиной проводница.
Из купе в середине вагона неожиданно выскочил Гуляй. Глаза растопырены, кепочка на боку. Остолбенел на миг от испуга. Мгновения достаточно. Колотов коротко ткнул его мыском правой ноги в пах. Гуляй охнул и переломился надвое, качнулся к стене и стал медленно оседать. Колотов рванул пистолет из кобуры, прыгнул к двери купе, выставил вперед руку с оружием, крикнул что есть силы:
— Лицом к окну! Руки за голову! Не шевелиться!
Две женщины средних лет с застывшими глазами, субтильный юноша с тонким галстучком, телом и руками их укрывающий. Смелый малый. И Питон, конвульсивно бьющийся у окна. Не открыть, голубчик. Иные теперь окошки делают, чем раньше. Удар по копчику, для острастки по затылку, правую руку на излом, Колотов шарит у Питона за пазухой — вот она, игрушечка, любовно телесным теплом нагретая.
Колотов услышал шум сзади, глухой удар, вскрик…
— Что?! — гаркнул он, обернувшись. В коридоре у окна, держась за нос, стоял Скворцов. Колотов все понял. — Держи этого, — рявкнул он. — Держи крепче. И волоки на выход. — Он рванул Питона на себя — тот завопил от боли в руке — и потащил в коридор. Скворцов помотал головой, вроде оклемался, и перехватил у Колотова руку Питона.
Проводница, точно как Скворцов секунду назад, стояла у окна, прижав ладонь к губам. В глазах плескались растерянность, страх, мольба о прощении… Она в последнем усилии вжалась в стенку, срослась с ней, когда Колотов, хрипло выдыхая, будто простуженный, пронесся мимо.
…Она отлипла от стены, нахмурилась, съежила лоб: что-то кольнуло под сердцем. Она потерла это место, закрыла глаза и тотчас увидела Олечку, большеглазую, кругленькую, светящуюся. Такой она была год назад… Господи, она не видела дочь уже целый год. Зачем рожала, одна, без мужа? Дура! А потом испугалась, что замуж никто не возьмет с ребенком, и отвезла девочку к матери… Целый год! Стрелять надо таких, как она! Все. Как только состав придет обратно, отпуск за свой счет и к дочке — заберу с собой, крошечку…
Из купе вышел пузатый дядька со стаканом в руке.
— Сдурели, что ли?! — прикрикнула она. — Какой чай, когда поезд еще не отошел! Ну я вам устрою!
Она пошла в свое купе и стала придумывать разные разности, которые она устроит пассажирам во время долгого пути.
На перроне у самых ступеней, припав на колено и вдавив руки в живот, корчился Зотов. Колотов яростно ругнулся, спрыгнул на колдобистый асфальт, поднял Зотову лицо:
— Что?!
Зотов крутил головой, скривился, выжал из себя:
— Ножом… Больно… Обойдется…
Оторвал от живота руку, махнул в сторону головного вагона.
— Туда…
— Кто-нибудь! — заорал Колотов. — Помогите ему! — и сорвался, как спринтер со старта, краем глаза уловив на перроне приближающиеся фигуры двух милиционеров. Гуляя он увидел сразу. Это было несложно — в сутолоке провожающих образовался коридор. Люди жались к краям перрона. Они словно боялись ступить на то место, где только что пробежал Гуляй. И через несколько секунд Колотов понял почему — в руке Гуляя был нож.
— Сука! — вырвалось у Колотова. И затем зычный голос его пронесся над путями: — Возьму! Слышишь, возьму!
Через сотню метров перрон кончился. Гуляй ловко спрыгнул на землю и помчался по рельсам, высоко вскидывая локти. Еще сотня метров, и Колотов понял, что отстает. Паршиво. А тот так и прет к пакгаузам, знает: там спасение. Там среди десятков мелких строений, заборов, тут и там набросанных рельсов, шпал ему скрыться как нечего делать.
— Не дури! — закричал Колотов. — Сзади поезд! Раздавит!
Гуляй споткнулся, замедлил бег, нервно завертел головой по сторонам. А Колотов мчался, не снижая темпа. На ходу он снял пиджак, скомкал его и, когда до Гуляя осталось метра три, бросил пиджак Гуляю под ноги. Тот с размаху повалился ничком. Колотов прыгнул на него и придавил коленом позвоночник. Сзади и с боков по путям бежали люди.
Некоторое время он курил возле входа в отделение милиции при вокзале. Затягивался жадно, как школьник, которого мать гоняет за курение. Гуляя и Питона уже рассадили по разным кабинетам. Надо было их допрашивать, пока не остыли. Зотова увезла «скорая». Рана, слава богу, была неопасной. Зотов заплакал, когда его клали в машину. Колотов остановил санитаров, нагнулся к Зотову и поцеловал его. И тот вдруг улыбнулся сквозь слезы. Еще затяжка, сигарета затрещала сухо и полетела в урну.
Коридор в отделении был узкий, темный, с голыми, недавно крашенными стенами, с чистым, мытым скрипучим полом. Однако все равно стойко пахло табаком, по́том — что делать, вокзал. «Тяжко ребятам каждый день дышать таким духом. Чертова работа».
В квадратном кабинете четыре стола впритык друг к другу. Тесно. Колотов знал организации, в которых бездельники роскошествуют чуть ли не по одному в гораздо большем просторе.
Питон сидел на табурете у стены и безучастно смотрел в окно. Там, постукивая, проходил состав. Вот бы сигануть сейчас, и ищи ветра в поле… Напротив стоя курил оперативник из отделения, худой, костистый, с неожиданно румяным лицом. Колотов кивнул, подошел к столу. Там горкой были свалены золотые украшения, посверкивали камни в тяжелых оправах.
— Будь другом, — попросил Колотов. — Составь опись.
— Еще денег четыре куска, — оперативник подвинул пачку сторублевок.
— Хорошо, — Колотов взял билет, повернулся к Питону. — В Симферополь, значит, намылился, дружок? Ну-ну…
Питон не реагировал. Он все еще ехал в проходящем составе. Колотов повернулся к оперативнику:
— Оставь нас.
Оперативник принялся сгребать в ящик стола драгоценности и деньги.
Когда закрылась дверь, Колотов сказал:
— Хочешь на волю?
Питон напрягся.
— Я спрашиваю, — Колотов повысил голос. — Ну?!
— А кто ж не хочет? — осторожно усмехнулся Питон.
— Правильно, — согласился Колотов. — Соображаешь. — И добавил неожиданно: — Я тебя отпускаю. Только чтоб потом меня не привлекли за преступную халатность, это все надо грамотно разыграть. Так?
Питон шумно сглотнул слюну и кивнул.
— Значит, — продолжал Колотов, ты сейчас дверь на замок, мне в челюсть, табуретом в окошко и был таков, а я золотишко себе в карман, будто это ты его с собой, понимаешь, и за тобой. Бабки нужны, понимаешь?
И Питон поверил. Покрутил мелко головой, шею потер, привстал, исподлобья глядя на Колотова.
— Ну-ну, — подбодрил его оперативник.
Питон вдруг обвалился, выдохнув, на табурет, ощерился, с ненавистью глядя на Колотова, просипел:
— А ты меня в затылочек при попытке к бегству! Пух, пух! На-кась выкуси, сволочь!
Колотов рассмеялся, потом перевел дыхание, обтер уголки губ, заметил просто:
— И это верно. Понятливый. — Лицо его вдруг отяжелело, веки налились, нависли грузно над глазами. — Я бы удушил тебя, если б можно было… Хотя, — и лицо его немного прояснилось, — ты и так не жилец.
— Это почему? — насторожился Питон.
— Да потому что через день-другой я найду Стилета и кой-кому стукну, что это ты его заложил, и мочканут тебя в зоне как пить дать.
— У-у-у-у-у! — Питон только и сумел, что завыть на такие некрасивые слова.
— Отдай Стилета. И договоримся по-хорошему. Пока следователь не приехал. А он приедет, у нас все как полагается, чистосердечное признание, то-се…
— Ну ты гад! — задыхаясь от негодования, проговорил Питон. — Ну ты гад!
— Ну и ты не лучше, — отозвался Колотов. — Давай про Стилета. А обо мне не надо. Я фигура невеликая.
— Хрен тебе, а не Стилет! — выкрикнул Питон, захлебываясь слюной. — Тебе его искать и искать!..
— Найду, — Колотов коротко и сильно потянулся, почему-то захотелось спать. — Найду и стукну…
Питон низко опустил голову, замычал, как корова перед дойкой, провел ладонями по коленям, будто втирая в них какое-то чудотворное снадобье, и неожиданно выхватил из-под себя табурет, легко, словно это и не табурет был, а корзинка какая-то плетеная, поднял его над головой и хотел обрушить на Колотова, но тот опередил Питона, по-боксерски ушел влево, одновременно правой рукой ударив «модника» в живот. Питон охнул, привалился к стенке, табурет с грохотом вывалился у него из руки. А Колотов тем временем схватил его за ворот рубахи, прижал к стене и зашипел, горячо и влажно дыша Питону в лицо:
— По самый твой гроб я о тебе заботиться буду! Крестничек ты теперь мой! Ни сна у тебя не будет, ни покоя, ни радости, ни удовольствия! Запомни! Запомни!
— Колотов! Прекрати! — раздался сзади жесткий голос. — Отцепись от задержанного!
Колотов с трудом разжал побелевшие пальцы, оторвался от Питона, обернулся. В дверях стоял начальник уголовного розыска города Доставнин, маленький, с острым лисьим лицом, с непропорционально широкими ладонями длинных, тонких рук.
— Что тут у вас? — Он стремительно прошел, сел на стул. Лицо у него было недовольное, верхняя губа чуть приподнята. — Рукоприкладство?
Колотов посмотрел на открытую дверь. В коридоре маячил румяный оперативник из отделения.
— Никак нет, — четко отрапортовал Колотов. — Попытка нападения со стороны задержанного. Я принял меры самообороны.
— Хорошо, — сказал начальник и тоже покосился на дверь. — Результаты?
— Двое по делу о квартирных разбоях у Мотовой и Скарыкина задержаны. Но мне нужен Стилет.
— Мне тоже, — сказал начальник. Он жестом поманил румяного оперативника. — Отведите его в изолятор.
Питона увели.
— Я помешал? — спросил начальник.
— Да нет, — Колотов махнул рукой и устало опустился на стул. — Он еще какое-то время фасонить будет. Дурак.
— Ну ты хорошо его к стенке, — Доставнин засмеялся. — Лицо у тебя было зверское.
— Так он вправду на меня с табуретом.
— Ну понятно, понятно, — недоверчиво согласился начальник. — Мне позвонил Скворцов, сказал, что ранен Зотов.
— Неопасно, — сказал Колотов. — Не рассчитали малость.
Затренькал телефон, пискляво и настойчиво. Раз, второй, третий.
— Возьми, что ли, — начальник кивнул на аппарат.
— Телефон, — тихо протянул Колотов и повторил: — Телефон…
Доставнин вопросительно посмотрел на него.
— Пошли, — Колотов встал. — Ща поглядим.
Телефон продолжал звонить.
Они торопливо прошагали в конец коридора и очутились в точно таком же кабинете. Гуляй сидел за столом у окна и, обхватив двумя руками дымящийся стакан, шумно хлебал чай. Куртка его была застегнута наглухо, кепочка надвинута по самые уши, но он дрожал, будто с заполярного морозца сюда ввалился. Скворцов примостился напротив. Он мрачно глядел на Гуляя и нетерпеливо барабанил пальцами по столу. Ох, как хотелось, наверное, Скворцову отомстить этому кривоногому пакостнику за свой так по-глупому разбитый нос. Но невероятным усилием воли Скворцов сдерживался. Он был дисциплинированным сотрудником и пока еще чтил социалистическую законность.
— Значит, так, — с усмешкой с порога начал Колотов. — Дружок твой поумней оказался и настоятельно просил тебя не откладывая позвонить Стилету, как и договаривались. Пусть он думает, что все в порядке и Питон уехал.
— А зачем? — глупо уставился на него Гуляй, стакан он не отпускал.
— Так надо, — сказал Колотов. — Для твоей же пользы. Или ты думаешь, дешево отделаешься за вооруженное нападение на сотрудника милиции?!
— Так все равно Питона встречать там будут, — взгляд его стал еще глупее.
Колотов расслабился. Он все угадал.
— Давай, давай, работай, — с довольной ухмылкой поторопил он Гуляя.
Гуляй снял кепочку, в раздумье взъерошил волосы возле лба и стал похож на двоечника, решающего у доски трудную задачку — сколько же будет два плюс три. Потом пожал плечами и нехотя потянулся сухими, плоскими пальцами к телефону. Колотов встал за его спиной и вперился взглядом в аппарат. «Три… Семь… Один… Четыре… Девять…» — повторял он про себя. Не успел диск завершить свое кручение, а Колотов, нависнув над Гуляем и прижав его животом к столу, уже надавил на рычажки.
— Понятно, — удовлетворенно проговорил он. — Как в аптеке. Будет тебе, Гуляй, большая награда от всего нашего дружного коллектива. — Он повернулся к Скворцову. — Триста семьдесят один сорок девять. Быстро установи адрес, и погнали, ребята!
— Как?.. Это ж… — Гуляй удивленно смотрел то на Колотова, то на Доставнина.
Доставнин хищно улыбался. Глаза у Гуляя сделались по-рыбьи круглыми и дурными. Если бы он не всадил чуть ли не по самую рукоятку несколько минут назад нож в пах Зотову, у кого-нибудь из присутствующих в душе, может быть, и шевельнулось что-то похожее на жалость, глядя на него. А так…
— Трудно жить с пустой башкой-то, — засмеялся Колотов. — А, Гуляй?
Гуляй сморщился, будто вместо водки керосина хватанул, шмякнул кепку об пол, зачастил тихо, безнадежно:
— Порежут меня, суки поганые, порежут…. Ой, сестреночка моя Машенька, что я наделал, пес беззубый…
— Совесть — великая вещь, — подняв палец, громко провозгласил Колотов. Он выглядел величественным и немного суровым. — Я верю, на волю он выйдет честным…
— Петровская, четырнадцать, — оторвался от телефона Скворцов.
— По коням! — Колотов будто шашкой рубанул рукой воздух.
Он был возбужден от предощущения предстоящего, по всей видимости, непростого задержания, и поэтому ему хотелось много говорить, много и громко смеяться, и он уже заготовил несколько, по его мнению, изящных словес, чтобы выдать их под лихое щелканье проверяемого пистолета, но вспомнил Зотова, положил пистолет обратно в кобуру и говорить ничего не стал.
— Вы двигайте на моей машине за Стилетом, — сказал Доставнин, открывая дверь кабинета. — Только пограмотней там, без сегодняшней ерундистики. Ясно? А я в управление, свяжусь с Симферополем, попрошу, чтобы местные поглядели, кто придет встречать Питона. Все. До встречи.
Он шагнул за порог и чуть не столкнулся с полным щекастым мужчиной в мундире работника прокуратуры. Тот, не глядя ни на кого, поздоровался. Доставнин был явно задет таким небрежным обращением и с деланно-ленивой усмешкой тихо заметил:
— Какая честь, сам следователь Трапезин.
— Я бы не приехал, — сказал Трапезин и мрачно засопел простуженным носом, — но уж очень просили ваши быстрые сыщики. Приезжай, говорили, мы тут твоих волчар подловили, по горячим следам допросишь. Но не дождались, сами постарались. Костоломы.
— Ты о чем? — не понял Колотов.
— О нарушении соцзаконности, — веско проговорил Трапезин, — о старозаветных методах работы. Без кулака обойтись не можешь? А потом и нас, и вас в одну кучу валят. Все плохие. Все морды бьют. Учтите, восемьдесят пятый на дворе.
— Ну-ну, — вступил в разговор Доставнин. — Ты поосторожней, милый. Я про тебя сейчас такого нагорожу…
— Кого сейчас сажали в изолятор?
— Питона… — медленно произнес Колотов. — Савельева Александра Васильевича… Мы его…
— Вот-вот, мы его, — перебил Трапезин. — Два пинка в живот, а потом головой о стену.
— Это он тебе наговорил? — спросил Доставнин с улыбкой. — А ты веришь? Нехорошо. При мне беседа была. Тихая беседа была, вежливая. И чаем его, бедолагу, напоили, вон как этого. — Он кивнул на съеженного на стуле Гуляя. — И папироску дали. Все по-человечески. Мы ж грамотные, мы ж законы изучали, дипломы за это изучение получали. Так? Нет? — Доставнин повернулся к своим сотрудникам. Те строго покивали головами. — Ну а что касательно заявления, — с серьезной ласковостью продолжал Доставнин, — то у нас здесь в дежурке двое общественников без дела томятся. Так они в один момент подтвердят, что следователь городской прокуратуры Трапезин, встретив в коридоре отделения задержанного Савельева, завел его в камеру, треснул последнего по голове от озлобления на его несговорчивость. Простите, я не сложно излагаю? — Доставнин чуть подался вперед, преданно заглядывая Трапезину в глаза.
«Во шпарит, — подумал Колотов. — Школа…»
Трапезин несколько раз, будто в нервном тике, дернул верхней губой, обвел тяжелым взглядом радушно улыбающихся оперативников, повернулся резко, насколько позволяла комплекция, и вышел из кабинета. Доставнин вздохнул и сказал негромко:
— Вот теперь по коням.
В квартире на Петровской проживала пожилая фасовщица из центрального гастронома. Она подтвердила, что Василий Никанорович квартировал у нее неделю, но с час назад как собрал вещички и съехал, сказал, позвонит, она верит, что позвонит. Им было так хорошо. Вечерами — чай, тихие беседы, телевизор. Тепло и уютно. Дом. Впервые за десять лет дом. Надоело суетиться, просчитывать, озираться, подозревать. Хочется просто жить. Фасовщица плакала и курила длинные иностранные сигареты. Колотов оставил на квартире засаду и поехал в управление.
На площади возле входа в управление стояли большая тупорылая машина с голубым фургоном и забрызганный осенней грязью автобус. От машины к дверям управления тянулись толстые черные провода. Задние дверцы фургона то и дело раскрывались, оттуда выходили и через какое-то время входили обратно неряшливо одетые люди с деловитыми лицами, из фургона они тащили в управление маленькие прожекторы на длинных ножках и мотки провода, обратно возвращались вялые, с сигаретами в зубах. Внутри фургона что-то гудело и сизо светилось, и пахло оттуда дешевым табаком и горелой изоляцией. Колотов постоял с минуту, наблюдая за происходящим, потом пожал плечами и, перешагнув провода, вошел в управление.
— Эй, Колотушка! — крикнул из дежурки белобровый капитан Мильняк. — В кино хочешь сыматься? Могу сосватать. Я теперь большой кинематографист.
— А… Кино, значит, — пробормотал Колотов. — Этого только не хватало. Работать надо.
На лестнице горячо спорили две симпатичные девушки, они говорили непонятные кинематографические слова, но друг друга явно понимали. Колотов мрачно попросил разрешения пройти. Девушки умолкли, расступились и через мгновение захихикали ему в спину. «Унылый красавец», — различил он тихий голосок.
— Балаган! — не сдержался Колотов и быстро зашагал по коридору. Теперь ему вслед хохотали уже откровенно.
Доставнин был в кабинете не один. На кресле развалился вальяжный малый в джинсах и тертой кожаной куртке. Он внимательно слушал Доставнина и ногтем большого пальца поглаживал черные аккуратные усы. Доставнин извинился перед гостем, повернул лицо к Колотову, спросил нетерпеливо:
— Ну?
Колотов кивнул на малого. Доставнин махнул рукой, мол, не мешает.
— Глухо, — сообщил Колотов. — Свалил, поганец. То ли позвонил ему кто кроме Гуляя, то ли сам на вокзале был. Надо криминалиста направить, пусть пальцы снимет. Затем фоторобот Стилета сделать. Немедленно.
— Хорошо, — быстро кивнул Доставнин. — Я распоряжусь. И вот еще что… — Он оборвал себя, улыбнулся гостю, показал рукой на Колотова. — Простите, я не познакомил вас. Это наш лучший сыщик. Колотов Сергей Викторович. Он только что с трудной операции, задерживал опасных преступников. Там ранили нашего товарища. Но, слава богу, не опасно. А это, — гость встал, с воодушевлением протянул руку, обаятельно заулыбался, — кинорежиссер Капаров Андрей Владимирович.
— Очень рад, — поставленным баритоном заговорил режиссер. — Уважаю вашу профессию. Уважаю и благоговею, — черные влажные глаза режиссера весело ощупывали тяжелую фигуру оперативника. Колотов качнул головой, улыбнулся скупо, ему хотелось скорее пойти в свой кабинет, запереться там и вволю накуриться, а потом начать работать. — Вы видите жизнь наоборот, как сказал поэт, — продолжал режиссер. — Это страшно. Но далеко не каждому дано видеть изнанку и не черстветь, не костенеть, а достойно делать свое дело. Именно поэтому вы благородны и прекрасны… — Последние слова он произнес для обоих собеседников.
— Ну это вы уж, пожалуй, чересчур, — смущенно заулыбался Доставнин и неожиданно лихо закинул ногу на ногу, совсем как режиссер минуту назад. Колотов с глупым видом уставился на начальника. Доставнин кашлянул и ногу убрал.
— Андрей Владимирович снимает кино про будни уголовного розыска, — сказал Доставнин. — Чтобы все было как в жизни, он хочет воспользоваться на некоторое время нашим зданием.
— Кино — важнейшее из искусств, — сказал Колотов.
— Ладно, — Доставнин махнул пальцами, — иди работай. К концу дня напиши подробный рапорт о задержании, и особенно подробно о причинах ранения Зотова.
Колотов, довольный, развернулся и направился к двери.
— Погодите, — остановил его режиссер. Он подошел к оперативнику, несколько мгновений смотрел ему в глаза, потом произнес смачно: — Сволочь! — И резко от бедра ударил Колотова в живот.
Но тренированный Колотов оказался быстрее, он почти машинально выставил блок, отвел в сторону коснувшуюся уже его пиджака руку, жестко ухватил ее за кисть и крутанул снизу вверх. Капаров вскрикнул тускло и обреченно и согнулся, будто решил истово кланяться Доставнину за хорошее его отношение. А Колотов уже по инерции взял руку режиссера на излом, ухватил его голову за волосы и со словами: «Что ж ты делаешь, гад!» — придавил растерзанного кинематографиста к мягкой спинке кресла, стоящего в углу кабинета… «Плохо, — подумал Капаров. — Что же мне так плохо-то?» Он вспомнил ее губы и ноги, ее сладкий, такой волнующий голос, вспомнил, как вчера держал ее за руку, уже чужую, холодную, и бил сам себя по щекам, каясь, а она мотала головой и вырывалась, вырывалась…
Колотов почувствовал, как Капаров обмяк, ватной и податливой стала рука, голова отяжелела, и Колотову показалось, что он держит полузадушенного куренка, которого надо обезглавить к воскресному обеду, а этого он сделать никогда бы не смог. Он убрал руки, и Капаров рухнул в кресло.
— С ума сошел, медведь?! — брызгая слюной, заорал над ухом Доставнин. На багровом лбу его родничками бились синие жилки.
— Не надо ссориться, все нормально, — Капаров грузно поднимался. С силой массируя руку, он тряхнул красиво стриженной головой и улыбнулся. — Все просто отлично. У вас замечательная реакция и почти актерская пластика. Я это сразу заметил и решил проверить на деле. Я беру вас сниматься, — он хотел бодро, по-дружески ткнуть Колотова в плечо, но пошевелил бровями и передумал. — Проверка, — повторил он.
— Ну и методы, — заметил Доставнин.
— Вы большой профессионал, — сказал Колотов.
— У нас есть одна роль, — продолжал режиссер. — Прямо для вас. Я уже наметил актера, но вы будете достоверней. Я хочу правды, — он вскинул голову, — настоящей правды!
— Да, да, — Доставнин потрогал лоб, — сейчас это очень важно.
— Мне работать надо. — Колотову уже все надоело, и он понемногу пятился к двери.
— Я вас умоляю, — режиссер приложил руки к груди и, сделав плаксивые глаза, посмотрел на Доставнина. Начальник не устоял: кинематограф — великая сила. Он приказал Колотову:
— Поступаешь в распоряжение товарища режиссера. На какое-то время замкни свою группу на меня. Все.
— Да я не могу, — Колотов растерялся. — Мне нельзя. У меня мениск, я корью болел…
Просторный кабинет на первом этаже, где располагались розыскники ГАИ, на несколько дней отдали киношникам. Они там не стали почти ничего менять — все должно быть как в жизни, — только вместо маленького портрета Дзержинского повесили большой, а на противоположную стену портрет Ленина — тоже большой. Гаишники кабинет оставили стерильно чистым, как и полагается дисциплинированным работникам, а Капаров, наоборот, оглядев помещение, распорядился набросать на столы бумаги, папки, скрепки, вымытые пепельницы наполнить окурками, а шторы и вовсе велел снять — для большей сухости кадра.
— Достоверно? — спросил он Колотова, показывая ему кабинет.
— Вам видней, — дипломатично ответил Колотов.
— Я хотел, чтобы вам было видней, — настаивал режиссер.
— А мне все видно, — отозвался Колотов. — Здесь светло.
— Н-да, — неопределенно заметил Капаров. — Ну, хорошо, — он подозвал ассистента, вертлявого парня в мешковатой куртке, взял у него розовую папку. — Вот сценарий, вот ваш герой, ваш текст, — он раскрыл папку. — Ваша роль эпизодическая, с основным действием почти не связана. Просто в одной из сцен герой картины входит в кабинет и застает там своего коллегу, то есть вас, за допросом жулика, угнавшего автомобиль. Жулик не хочет сознаваться и называть сообщников, а вы его раскалываете. Понятно? Читайте. Я скоро приду.
Возбужденный, шумный, он вернулся через полчаса.
— Ну как? — спросил он, блеснув творческим зарядом в черных глазах.
— Это неправда, — Колотов отодвинул от себя сценарий.
— Что значит неправда? — опешил режиссер.
— Мы так не говорим, — сказал Колотов.
— А как вы говорите? — Творческий заряд в глазах Капарова растаял, появился нетворческий.
— По-другому.
— Точнее.
— Ну, по-другому, и все, — Колотов безнадежно заглядывал в открытую дверь. Там по коридору ходили счастливые коллеги.
— У нас консультанты из центрального аппарата. Они что, дилетанты? — В глазах режиссера появилось точно такое же выражение, как некоторое время назад, когда он задумывал ударить Колотова в живот.
— Нет, конечно, — устало ответил Колотов. — Но все равно это неправда.
— Что конкретно?
— Ну вот смотрите, — Колотов наклонился над папкой и зачитал: — «Вы будете говорить или нет? — Петров пристально и сурово посмотрел задержанному в глаза. — Лучше признавайтесь сразу. Это в ваших интересах. Суд примет во внимание ваше чистосердечное признание и смягчит наказание. В противном случае ваша участь незавидная. Наш суд строг с теми, кто не хочет осознать своей вины…»
— Ну и что здесь неверного? — Капаров с сочувствием учителя к нерадивому школьнику посмотрел на Колотова.
— Да нет… вроде все верно… — Колотов потрогал лоб, он почему-то был в испарине. — Но… неверно…
— Господи, — режиссер вздохнул, — а как бы сказали вы?
Колотов пожал плечами и посмотрел в окно. В «Волгу» быстро усаживались ребята из БХСС. Везет же людям — работают.
— Ну подумайте, вспомните, — режиссер присел на краешек стола перед Колотовым. — Как вы допрашиваете? Какие слова произносите? Каким тоном? Как это было в последний раз?
Колотов вспомнил, как он говорил с Питоном, а потом с Гуляем, вспомнил и усмехнулся — хорошо говорил, действенно.
— Вспомнили? — обрадовался Капаров, заметив тень усмешки на лице Колотова.
Колотов кивнул.
— Сейчас попробую, — сказал он и сосредоточился.
— Ну, — поторопил режиссер. — Ну представьте, что я преступник.
Колотов встал, посмотрел на Капарова недобро, открыл рот, обнажив влажные крепкие зубы, и замер так, потом выдохнул и сказал:
— Бриться надо каждый день, у вас щетина быстро растет.
— Да? — Режиссер испуганно вскинул руку к подбородку. — Действительно. Замотался, не успел…
Колотов сел и насупился.
— Ну? — опять занукал режиссер. — Что же вы?
Колотов молчал и смотрел в окно. Режиссер потрогал еще раз щеки и встал.
— Хорошо, — он сунул руки в карманы, повел плечами, будто озяб. — Это пока терпит. Съемку я назначил на послезавтра. Подумайте, как это можно сделать правдиво, запишите, и послезавтра встретимся. Идет?
…Он все-таки исполнил свою мечту, поднялся в кабинет, заперся и накурился вволю. Повеселев, с удовольствием поработал с документами — скопилось много переписки. Потом съездил проверить засаду на Петровской. Оперативники играли с фасовщицей в «дурака» и тоже курили длинные иностранные сигареты. Никто не приходил и не звонил — впрочем, это и ожидалось. И только после этого поехал домой.
Маша и пятилетний Алешка смотрели программу «Время». Алешка очень любил эту программу, и вместо вечерней сказки он насыщался на ночь последними новостями.
— Королева странно ходит, — сказал он, не отрываясь от телевизора. — Наверное, что-то у нее с ногами.
— Подагра, — сказал Колотов, снимая пиджак.
— Вернее, остеохондроз, — поправил Алешка.
— Тебе видней, — согласился Колотов.
— Котлеты будешь? — Маша поднялась и направилась на кухню.
— Все равно, — ответил Колотов и посмотрел ей вслед. Халат прилип к ее ногам. «Она тоже странно ходит, — только сейчас заметил Колотов. — Но до этого самого хондроза еще далеко — слишком молодая. А почему так ходит?»
— Устала? — спросил он, садясь за стол. Красная кухонная мебель утомляла глаза. Зачем он согласился ее покупать?
— Есть немного, — не глядя на Колотова, Маша расставляла тарелки. Косметику она смыла, и лицо казалось теперь очень бледным, особенно на фоне красной мебели. Все-таки зря они купили этот гарнитур. Маша села напротив. Стянутые назад волосы приподнимали тонкие выщипанные брови и придавали лицу слегка удивленное выражение.
— Все боремся, — она подула в чашку с чаем и сделала осторожный глоток. — Шеф рассчитал наконец сегодня молекулярную цепочку волокна, а Похачев через полчаса уже докладывал директору института, что его гипотеза подтвердилась, хотя никакой гипотезы не было и в помине. Сочинил на ходу, но ему верят. И шеф опять на вторых ролях.
— Бывает, — сказал Колотов, жуя котлету.
— А что у тебя? — Маша скатала из хлебного мякиша шарик.
— Работаем, — ответил Колотов, добирая картошку.
— Много дел? — спросила Маша и придавила шарик, сделав из него маленькую лепешку.
— Хватает, — Колотов чувствовал, что не наелся, но котлет больше не хотел, они отдавали жиром. — Спасибо. Очень вкусно.
— Наши продули, — сообщил Алешка, когда Колотов вошел в комнату.
— Бывает, — Колотов встал у окна, сладко потянулся. «Скорей бы лечь. — Темнело. Беспорядочно зажигались точечки окон в соседних домах, заходящим солнцем слоисто высвечивались тучи. — Ночью будет дождь. Наверное. А может быть, не будет».
— Я пошел спать, — сказал Алешка.
— Молодец, — похвалил Колотов и подумал: «Хороший мальчик, дисциплинированный. Только в кого такой белобрысый?»
С высоты своего третьего этажа он увидел во дворе белые «Жигули», а возле машины красивую соседку Ирину. Что-то приятное шевельнулось в груди. «Едет красивая Ирина по своим красивым делам. Неплохо было бы сейчас сесть к ней в теплый автомобиль, вдохнуть тонкий дурман французских духов, рассказать ей по дороге что-нибудь глупое и веселое, а потом завернуть в уютный, полутемный ресторан…»
— Алешку отведи завтра в сад, — Маша помыла посуду и вернулась в комнату. — Я уйду очень рано.
— С удовольствием, — отозвался Колотов и со вздохом подумал, что опять не выспится, опять по пути надо будет отвечать на неожиданные Алешкины вопросы, на которые и ответов-то нет, радушно улыбаться толстой угрюмой воспитательнице.
— Какой фильм сегодня? — Колотов отошел от окна и уселся в кресло.
— «Идущий следом».
— Что-то интересное, я слышал, давай посмотрим.
— Лучше концерт по первой, — Маша закинула ногу на ногу, матово блеснула гладкая, тяжелая коленка.
«Поправилась, что ли?» — подумал Колотов и уставился в телевизор.
Что-то томное и страдательное запел на экране курносый, чернявый певец. Он, как на ходулях, передвигался по сцене, делал волнообразные движения свободной от микрофона рукой и, наверное, думал, что он очень обаятельный.
— Девки по нему с ума сходят, когда видят, — констатировала Маша, удобней устраиваясь в кресле.
— Я тоже, — сказал Колотов.
— Что тоже? — не поняла Маша.
— С ума схожу, когда вижу, — ответил Колотов.
— Очень остроумно, — Маша вынула из кармана халата сигарету.
— Не кури, пожалуйста, — попросил Колотов.
Маша кинула пачку на журнальный столик, она скользнула по полированной поверхности и упала на пол. Поднимать ее никто не стал.
— Алешке пальто надо на зиму, — сказала Маша.
— Купим, — Колотов облокотился на столик и подпер голову кулаком.
— Попроси своих бэхээсников, может быть, дубленочку достанут, — добавила Маша.
— Сделаем, — Колотов нажал пальцем на правый глаз, и изображение на экране раздвоилось. Теперь певец пел дуэтом сам с собой. Но вот наконец певцы завершили страдания и, горделиво приосанившись, ушли за кулисы. Колотов отпустил защипавший глаз. На сцену вышли жизнерадостные ведущие. Две симпатичные дикторши и один диктор с лицом исполкомовского работника областного масштаба. Улыбка ему не шла, и трудно было поверить, что он на самом деле такой веселый. Одна из дикторш очень нравилась Колотову. Она появилась недавно и заметно отличалась от других. У нее были нежные, пухлые губы и длинные завлекательные глаза, Колотов видел такие лица в зарубежных, не совсем приличных журналах. Дикторши что-то прощебетали, а потом камеры показали зал. В зале стояли столики, на столиках настольные лампочки, бокалы на длинных ножках и бутылки боржоми. А за столами сидели мужчины и женщины в приличных костюмах и платьях. Зал выглядел уютным и праздничным. И Колотов представил, что вот он тоже сидит в дорогом костюме за одним из столов поближе к сцене, чуть усмешливо улыбается, перебрасывается незначащими словечками с соседями, потягивает боржоми, а может, чего и покрепче для поддержания тонуса и многозначительно переглядывается с красивой дикторшей. Встретив его взгляд, она невольно улыбается и опускает глаза. А потом, объявив номер, подходит к его столику, садится. «Привет», — говорит она. «Привет», — отвечает он и наливает чего-нибудь ей в бокал. Розовое платье у нее тонкое, облегающее, и ему приятно смотреть, как оно натягивается на бедре женщины, когда она аккуратно закидывает ногу на ногу. «Сегодня у авангардиста Матюшкина соберутся интересные люди, — говорит она. — Пойдем». «Конечно», — отвечает он. «Тогда в одиннадцать у выхода со студии», — говорит она, кивает ему, чуть прикрыв глаза, поднимается и идет на сцену. С соседних столов внимательно разглядывают Колотова. Но он не обращает ни на кого внимания. Пустое… А потом у Матюшкина — разговоры, споры, смех, влажная духота, ощущение приподнятости. Он не стесняется, не робеет, он вполне нормально может держаться в любом обществе. Правда, острит немного тяжеловесно. Но это нравится… А потом поиски такси под шутки провожающих, ее тихая, теплая квартирка… И вообще, а если бы она была его женой? Он работает, она понимает. Она работает, он понимает. Вот наконец они вместе. Как хорошо им! И вокруг друзья, много друзей и добрых, и злых, и равнодушных. Но больше добрых, занятых своей творческой, нелегкой работой. Он занят своей работой, они своей, им есть о чем поговорить…
— Пойду мясо потушу на завтра, — проговорила Маша и тяжело поднялась.
Колотов вздрогнул и с удивлением посмотрел на жену.
— Да, да, — сказал он. — Конечно.
А на сцену уже вышла певица в балахонистом коротком платье и стала петь о том, как ей было хорошо, когда она была школьницей, и что она вообще так до сих пор и осталась школьницей, и что до самой смерти именно в этом состоянии она и будет пребывать. «Похоже на то», — отметил Колотов, разглядывая недоразвитое лицо певицы.
На кухне что-то грохнуло, зазвенело металлически. Покатилась грузно по линолеуму то ли сковорода, то ли кастрюля.
— Что случилось? — громко спросил Колотов. Ответа не было. — Маша, — позвал он. Тишина. — Раз, два, три, четыре, пять, — сказал Колотов, — я иду искать.
Он оторвался от кресла, пошлепал в великоватых, еще отцовских тапочках на кухню. На полу валялась опрокинутая кастрюля, бурыми комочками темнели рассыпавшиеся на линолеуме котлеты. Маша сидела у окна, отрешенно глядела на кастрюлю.
— Ну что такое? — Колотов нагнулся, поднял кастрюлю, поставил ее на стол, потом, не зная, что делать с котлетами, сел на корточки и стал их задумчиво разглядывать.
— Понимаешь, котлеты упали, — наконец едва слышно пробормотала Маша. — Я их в холодильник, а они вырвались, и упали, и разбежались кто куда, как живые. Понимаешь, я хотела их в холодильник, а они разбежались, — лицо у Маши сморщилось по-детски, и она заплакала, тихо, безнадежно, стараясь подавить плач пальцами, сжимающими горло.
— И что страшного? — мягко произнес Колотов, поднявшись. — И бог с «ими, с котлетами. Мы сейчас с тобой мясо тушеное сделаем. Я помогу, хочешь? — он шагнул к Маше, протянул руку к ее голове, пошевелил пальцами в воздухе, колеблясь, и наконец погладил по волосам. Маша отпустила горло и уткнулась лицом в его ладони. Голова ее мелко подрагивала под колотовскими пальцами. Он непроизвольно убрал руку и подумал: «Женский цикл начался. Точно. Хотя раньше такой реакции не было». Теперь Маша плакала громко, казалось, она поперхнулась и сейчас откашливается.
Колотов не знал, что делать. Он огляделся, взял с полки стакан, налил воды из-под крана, постоял так со стаканом какое-то время, раздумывая, как дать Маше попить (лицо закрыто руками): отрывать руки или не надо. Решив не отрывать, поставил стакан на стол, пощелкал пальцами в поисках выхода и опять присел на корточки, только теперь уже не перед котлетами, а перед женой.
— Машенька, милая моя, хорошая, — он стал гладить ее колени. — Не надо, прошу тебя. Все хорошо, все отлично. У нас дом, ребенок, замечательный ребенок, замечательный дом, и мы с тобой оба замечательные. И плевать на эти дурацкие котлеты, с кем не бывает. Ну подумаешь, упали. Разве это горе?
Он полуобнял ее за плечи, поцеловал пальцы, скрывающие лицо, потом поцеловал волосы, прильнул губами к горячему порозовевшему уху, зашептал:
— Ты моя хорошая, хорошая…
Маша раздвинула пальцы, с надеждой взглянула на него из-под потемневших взбухших век, спросила невнятно, потому что все еще сжимала ладонями щеки:
— Ты меня любишь?
— Я?.. — Колотов всеми силами старался смотреть ей прямо в глаза. — Конечно. Конечно, люблю. Очень люблю. А как же иначе?..
— Это правда? — Маша, зажмурившись, потянулась к нему лицом.
— Правда-правда, — поспешно сказал Колотов. Он быстро чмокнул ее в губы, раздвинул локти жены и прижал лицо к ее груди.
Халат горько и душно пах подгоревшим жиром, захотелось вскочить и бежать прочь из кухни, но Колотов прижимался все сильней и сильней и шептал яростно:
— Правда, правда, правда!..
Утром Колотов справился о дактилоскопическом запросе на Стилета (ответ запаздывал) и потом поехал со Скворцовым допрашивать Гуляя. За время, проведенное в камере, Гуляй посерел, потух — как-никак в первый раз «залетел», — потерял интерес к окружающему, на вопросы отвечал вяло, невнятно, но подробно, по всей видимости, на какое-то время потерял самоконтроль, обезволился. Так бывает. Оперативники это знают. Знали, естественно, и Колотов со Скворцовым, поэтому и пришли пораньше в изолятор. Гуляй рассказал, где и когда он познакомился с Питоном, рассказал о его связях, местах «лежки», назвал адреса, которые знал, поведал о замечательных «делах» Питона, на которых был вместе с ним на подхвате, «на шухере». Сообщил кое-что интересное о Стилете. Лет сорока пяти, появился в городе недавно, но деловые кличку его знают, слыхали о кое-каких его шалостях. Толи разбой, то ли бандитизм, неизвестно, но «крутой» дядька, в авторитете. Дает «наколки» и имеет чистые каналы сбыта. А это очень важно. На дела сам не ходит. Веселый, разгульный, в меру грузноватый, нравится женщинам. Колотов выяснял каждый шаг Стилета, по нескольку раз заставлял Гуляя рассказывать одно и то же, и вот наконец… Гуляй вспомнил, что два раза ждал Стилета в такси, сначала в Мочаловском переулке, затем на улице Октябрьской, когда тот встречался с каким-то «мазилкой», как говорил Стилет, и во второй раз случайно Гуляй его увидел — красивый, лет сорока, но уже седой…
«Мочаловский и Октябрьская совсем рядом. «Мазилка», вероятно, художник, — размышлял Колотов. — Уже кое-что. Он или там живет, или работает, или мастерская у него там». Возвратившись к себе, Колотов тут же озадачил местное отделение. Срок два часа. Позвонили раньше, через час сорок три участковый Кулябов доложил, что на его территории имеется мастерская художника Маратова. Он седой, красивый, одевается броско, ездит на «Волге». Есть заявления соседей, что в мастерской устраиваются пьянки, играет музыка, приходят девицы и лица кавказской национальности. Участковый Кулябов докладывал об этом начальнику отделения отдельным рапортом. И, кстати, дополнил участковый, Маратов сегодня с утра был в мастерской. Работал.
— Теперь так, — сказал Колотов Скворцову. — Бегом в картотеку. Составь списочек краденых в последнее время икон. Все не перечисляй, штук тридцать хватит. На машинке отстукай, на отдельных листочках, с подробным описанием.
Через час на отдельском «жигуленке» они уже катили в сторону Мочаловского переулка и Октябрьской улицы. Лаптев небрежно крутил баранку, не вынимая сигареты изо рта, дымил в окно и щурил узкий азиатский глаз. Колотов повернулся к Скворцову, спросил:
— У Зотова были?
— Были, — ответил Скворцов и, хмыкнув, посмотрел на затылок Лаптева.
— Как он там?
— Рана не опасная, но крови потерял много. Ослаб Валька. Бледный. Мы пришли, чуть не заплакал…
— А в его палате еще двенадцать человек, — подал голос шофер. — И все друг на друге лежат, и все балабонят, дышат, стонут, одним словом, создают неприемлемую обстановку.
— Почему не в госпиталь положили? — разозлился Колотов.
— Мест нет, — сообщил Скворцов. — Но ты не переживай, начальник. Теперь все путем.
— То есть?
— Ну, пошли мы поначалу к завотделением. Он как раз дежурил вчера вечером. Говорим, мол, товарищ наш нуждается в особом уходе, в отдельной палате, ну и так далее. А он говорит, мол, все нуждаются, мол, не он один, мол, все одинаковые люди. Ну, мы спорить не стали и пошли по палатам. И в отдельной палате нашли одного хмыря, кавказца, с холециститом, понимаешь ли, лежит. Роскошествует и в городе нашем не прописан.
— Так надо было к главврачу! — закипел Колотов. — Надо было кулаком по столу!..
— Поздно, шеф, девять вечера, зачем шуметь. Мы просто к этому кавказцу зашли, поговорили. Ну и он сам запросился в общую палату. Заскучал, говорит, хочу с народом пообщаться, да так разнервничался, что чуть не в слезы. Завотделением его успокаивать стал, слова разные добрые произносит, отговаривать начал. Мол, зачем вам общая палата, неспокойно, мол, у меня на сердце, когда вы, дорогой товарищ, в общей палате. А тот разбушевался, хочу, говорит, принести пользу советской милиции, уж очень, говорит, я ее уважаю.
— Поговорили, значит? — Колотов покачал головой.
— Ага, поговорили, — Лаптев повернул к нему невинное круглое лицо.
Всю оставшуюся дорогу Колотов сумрачно молчал.
…Мастерская находилась в старом тихом четырехэтажном доме, на чердаке. Они быстро поднялись по крутым высоким маршам, остановились перед обшарпанной дверью. Колотов позвонил и отступил по привычке в сторону, прислонившись к холодным, железным перилам.
— А если Стилет там? — прошептал Скворцов и сунул руку за пазуху.
— Кто? — голос за дверью прозвучал внезапно, ни шагов не было слышно, ни движения какого, и оперативники замерли от неожиданности. Колотов взглянул на сотрудников, обтер пальцами уголки губ, кивнул им и заговорил громко:
— До каких пор вообще ты безобразничать будешь, понимаешь ли?! Спокойно жить, понимаешь ли, нельзя! То музыка грохочет, то воду льешь, все потолки залил, поганец, понимаешь ли! Житья нет, покою нет, управы нет! Я вот сейчас в милицию, я вот в ЖЭК!
— Тише, тише, не шуми, — забасили за дверью, — ща все уладим. — Защелкали замки. — Ты что-то перепутал, сосед. У меня ничего не льется.
Дверь открылась, и в проеме возник темный силуэт. Колотов метнулся к нему, встал вплотную, чтоб лишить седого красавца маневренности, выдохнул ему в лицо чеканным шепотом: «Милиция», — и только потом поднес к его глазам раскрытое удостоверение. Маратов сказал: «Ой», — и отступил на шаг. Колотов шагнул вслед, а за его спиной в квартиру втиснулись оперативники и шофер и, стараясь ступать неслышно, поспешили в комнату. Колотов упер палец в живот художника и порекомендовал, обаятельно улыбаясь: «Не дыши!» Сначала, когда Колотов сказал про милицию, у Маратова застыло лицо, когда Колотов показал удостоверение, у художника застыли глаза, а теперь застыло дыхание, а вместе с ним и все его большое тело, и стал художник похож на скульптурный автопортрет, очень талантливый и правдивый.
— Чисто, — доложил из комнаты Скворцов.
— Вернее, пусто, — поправил Лаптев. — Что касается чистоты, то сие проблематично.
— Слова-то какие знаешь, — позавидовал Скворцов.
— На счет три можете выдохнуть, — сказал Колотов, — и почувствуете себя обновленным.
Колотов сделал несколько беспорядочных пассов руками, затем замер, направил на Маратова полусогнутые пальцы и, насупив брови, произнес загробным голосом:
— Раз, два, три!
На счет «три» благородное, слегка потрепанное лицо живописца налилось злобой, глаза подернулись мутной пеленой, как перед буйным припадком, и он выцедил, прерывисто дыша:
— Сумасшедший дом!.. Произвол!.. И на вас есть управа!
— Новый человек! — восхитился Колотов.
— Вы ответите! Это просто так не пройдет, — продолжал яриться седой художник. — Меня знают в городе!..
— Вы достойный человек, никто не оспаривает, — заметил Колотов. — Но наши действия вынужденны, — Колотов широко и добро улыбнулся. — Сейчас я все объясню.
Он захлопнул входную дверь, с удивлением обратив внимание, что изнутри она богато обита высшего качества белым, приятно пахнущим дерматином. Да и прихожая в мастерской, как в квартире у сановного человека, отделана темным лакированным деревом. На стенах причудливые светильники, пестрые эстампы, два мягких кресла, стеклянный прозрачный столик, плоский заграничный телевизор с чуть ли не метровым экраном. «Замечательная жизнь у отечественных живописцев. А все жалуются…»
Колотов прошел в небольшую квадратную комнату. Маратов, нервно одернув длинный, заляпанный краской свитер, деревянно шагнул за ним. «И здесь неплохо. Цветные, узорчатые обои, стереоустановка, опять же картины и эстампы. Только вот прав был Лаптев, не совсем чисто». Две полукруглые кушетки со спинками опоясывали маленький столик с остатками вчерашнего, видимо, бурного ужина — грязные тарелки, пустые бутылки, окурки повсюду, на полу и даже на кушетках.
«…Сегодня у авангардиста Матюшкина соберутся интересные люди, — вспомнил Колотов. — Споры, разговоры, смех, вкусные напитки, влажная духота и завлекательная дикторша по левую руку, рядом, вплотную, можно ласково коснуться невзначай…»
Колотов провел по лицу ладонью, повернулся к Маратову:
— Интересная у вас жизнь, Андрей Семенович, выставки, вернисажи, премьеры, банкеты, много знакомств, много замечательных людей вокруг…
— Неплохая жизнь, — угрюмый художник стоял у окна, крепко скрестив руки на груди. — Да не вам судить.
— Но много и случайных знакомств, — Колотов не реагировал на такие невежливые слова. — Кто-то подошел в ресторане, кого-то привели в мастерскую друзья. Так?
Художник молчал, неприязненно глядя на Колотова.
— И разные бывают эти знакомые, и плохие и не очень, честные и нечестные, — с простодушной улыбкой продолжал Колотов. — Всем в душу-то не влезешь.
— Что вы хотите? — нетерпеливо спросил Маратов.
— Помогите нам. Вспомните одного занятного человечка. Лет сорока пяти — пятидесяти, высокий, дородный, радушный, хорошо одевается, ходит вальяжно, глаза серые, нос прямой, чуть прижатый внизу, зовут Василий Никанорович, иногда кличут… Стилет.
Маратов сунул ладони под мышки и покрутил головой.
— Не знаете? — уточнил Колотов.
Художник опять покрутил головой, разжал руки и стал тщательно слюнявым пальцем стирать пятно охры, въевшейся в свитер, видать, не один год назад.
— У меня есть человек, — сказал Колотов, разглядывая карандашные городские пейзажики на стенах, — который подтвердит, что видел вас вдвоем. Два раза!
— Да мало ли их, с кем я встречаюсь! — опять взъярился Маратов. Седые волосы встопорщились на висках. — Пети, Саши, Мани…
— Я про это и говорю, — Колотов сделал светлое лицо и заговорил с художником как с дитем. — Вспомните, вспомните… — Он указал на дверь, расположенную напротив входной. — Что там?
— Рабочее, так сказать, помещение, — словно декламируя стихи на торжественном вечере в День милиции, проговорил Скворцов. — Убежище, так сказать, творца. Короче говоря, мастерская. Скульптуры, картины, мольберты и кисти…
Колотов посмотрел на дверь, на Скворцова, потом опять на дверь. Скворцов хмыкнул, жестом позвал с собой Лаптева.
— Пойдем понаслаждаемся, — сказал он.
— Доброе помещение, — заметил Колотов, повернувшись к художнику. — Вторая квартира. Не многовато, а? На одного?
— Не понял?! — вскинул голову Маратов. — Я по закону. От исполкома. Мне положено. За свои деньги!
— Притон, — коротко квалифицировал Колотов и кивнул на заплеванный стол.
— Дружеская встреча по поводу…
— Антиобщественный образ жизни. Система.
— Да уверяю вас, это не так.
— Заявления соседей…
— Завистники…
— Связь с уголовно-преступным элементом, совращение малолетних, наркотики…
— Да нет же, нет!..
Глухо грохотнуло в мастерской, мелко задрожал пол под ногами. Маратов посмотрел затравленно на безмятежного Колотова и кинулся в мастерскую. Не добежал. В дверях перед ним вырос Скворцов. Он сокрушенно качал головой. Лицо у него было расстроенное и виноватое, в глазах искренняя мольба о прощении.
— Случайно, — тихо проговорил он. — Не нарочно. Я такой крупный, плечистый, а у вас так там всего много. Тесно. Задел ба-альшой бюст, — он, вздохнув, показал руками, какой был большой бюст, — какого-то толстого, ушастого дядьки…
— О боже! — прозудел Маратов и защемил себе висок. — Это же директор универ… — Он махнул рукой.
— А там еще остался Лаптев, — пожаловался Скворцов и указал пальцем себе за спину. — А он тоже немаленький.
Маратов тряхнул головой, как лошадь после долгой и быстрой дороги, повернулся к Колотову.
— Знаю я этого Василия Никаноровича, — негромко сознался он и, помедлив, раздраженно повысил голос: — Знаю! Знаю!
— Вот так бы сразу, — заулыбался Колотов.
— Иезуиты! — не сдержался художник.
— Оскорбление при исполнении? — справился Скворцов у Колотова.
— Кто-то привел его ко мне, не помню кто. — Художник мыском ботинка загнал под стол валявшуюся на полу пробку. — Мы сидели выпивали. Народу было много. Шум, гомон. Музыка. Я был пьян. Познакомились. Он мне понравился. Широкий дядька. Я ему тоже вроде. На следующий день он пришел. Работы мои посмотрел. Купил кое-что. Дорого дал. Я отказывался, а он — нет, мол, бери, ты, мол, настоящий художник, ну и так далее. Потом раза два встречались. Он мне заказы делал. Пейзажики разные… Я писал.
— Все? — спросил Колотов.
— Все. — Маратов приложил руки к груди.
— Как вы связывались?
— Он звонил.
— Как его найти, не знаете?
— Нет, нет, нет.
Из мастерской вышел Лаптев. Он был весел. Маленькие глазки его возбужденно блестели, как перед долгожданной встречей с любимой. Он хитро подмигнул, показал себе за спину, закатил глаза и покачал головой из стороны в сторону.
— Там такое… — наконец подал он голос.
— Ну, — поторопил его Колотов.
— Три стопочки икон за мольбертами, среди хлама. Красивые. У бабки моей, русской крестьянки, — зачастил шофер, — были менее сверкающие и симпатичные. Они были скромные и это… непритязательные. А она ведь была трудовая женщина, не бедная…
— Как вы смеете? — Лицо Маратова обострилось, появился неровный румянец на скулах. — Вы не имеете права обыскивать. Покажите ордер!..
— Это случайность, — успокаивающе проговорил Колотов. — Товарищ Лаптев любовался картинами и вдруг увидел необычные предметы и в порядке дружеского общения сообщил нам. Так? — повернулся он к Лаптеву.
— Конечно, — Лаптев развел руками и с осуждением посмотрел на художника: мол, как ты можешь меня, такого симпатягу, подозревать в чем-то непотребном.
Художник с силой сжал руками полы длинного свитера, потянул его вниз, повел подбородком, зло ощерился.
— Я буду жаловаться! — сквозь зубы веско проговорил он.
— Ладно, хватит! — отрезал Колотов. — Закончили наши игры. Давай все как есть, живописец. Начал говорить, говори до конца. — Колотов извлек из кармана листок. — Вот опись похищенных икон. Если хоть одна из них найдется среди твоих…
…Маратов перестал тянуть свитер, посмотрел в окно. Пасмурно. Но видно, что еще тепло. Осень, конец сентября. Нижние окна соседних домов отливают желтым — это деревья смотрятся в них, смотрятся и грустят о прошедшем веселом лете. Он вспомнил другую осень, подготовку к первой выставке, суматошную суету, радостное возбуждение, предощущение чего-то значительного, великого, светлое пятно Наташиного лица, укрытого мраком ночи, холодный фужер с шампанским, прижатый ко лбу, и как он шептал в маленькое, нежное ее ушко: «Это мой шанс, я чувствую, мы уедем к черту из этого городишки, мы будем жить в Москве, она падет ниц передо мной, как не пала перед Наполеоном…»
— Картины не приносят большого дохода, — негромко проговорил он. — Здесь нет истинных ценителей. А за реставрацию икон он платил очень прилично. Самое главное, что я не спрашивал, откуда они. Я и вправду не знал, откуда они. Вы верите? — он заглянул в глаза Колотову. — Верите?
Колотов молчал, безучастно разглядывая Маратова.
— Он звонил сегодня утром, — продолжал погрустневший художник. — Сказал, какие-то неприятности у него, сказал, что позвонит завтра после двух и заедет за товаром, в смысле за готовыми досками…
— Наши сотрудники останутся у вас, — сказал Колотов. — Придется не выходить никуда, покуда он не придет. Потерпите. Ну а потом подумаем, что с вами делать.
Весь оставшийся день, весь вечер и даже часть ночи — ни как не мог заснуть почти до трех — он старался не забыть, как он разговаривал с художником, пытался поточнее вспомнить выражения, которые употреблял в допросах Питона и Гуляя, восстанавливал эмоциональное состояние, в котором пребывал в те моменты — нельзя же осрамить великий милицейский клан перед этими фасонистыми киномолодцами, — и утром уже четко знал, что и как будет говорить на допросе с киношным жуликом.
В управление он вошел веселым, бодрым, подтянутым, несмотря на то что спал-то мало — хотя в его возрасте это пока не столь важно.
Возле кабинета, предоставленного съемочной группе, остановился, пригладил волосы, одернул пиджак, слегка рукава подтянул, перед дракой словно, и только тогда потянулся к двери. Но не открыл ее, не вошел, пальцами только рассеянно помял скользкую металлическую ручку, пальцы горячие, влажные, а потом и вовсе руку отнял, оглядел ладонь с подозрением, обтер ее о пиджак, старательно, от плеча до пояса, будто и не учили его в советской школе светским манерам и хорошему тону. Почему не вошел? Сдвинул брови, размышляя, механически вынул сигарету, закурил. «Ну и войду, — подумал, — а дальше?..»
…А дальше так.
Капаров тоже был сегодня бодрый и подтянутый.
Он обрадовался, увидев Колотова, заспешил навстречу, белозубо улыбаясь.
— Ждем, ждем, — заговорил он, учтиво беря Колотова под локоть. — Осматривайтесь, осваивайтесь, обживайтесь. — Он рукой обвел кабинет.
По углам, как солдаты на утренней поверке, вытянувшись изо всех сил, на тонких ножках стояли еще сонные слепые прожекторы с «ушками» по бокам, на полу беспорядочно громоздились деревянные и железные ящики, удавами извивались толстые провода, тенями по кабинету сновали люди с деловыми лицами. Какой-то молодой парень в наушниках прилаживал к штативу длинный, похожий на батон сырокопченой колбасы микрофон. А посреди кабинета на треноге замерло средоточие всего этого странного действа, предмет, ради которого расставлялись маленькие прожекторы, ящики, протягивались провода, прилаживался колбасовидный микрофон-камера. Короткий, с раструбом, как у старинных ружей, ствол ее был направлен на стул, где должен был сидеть и произносить правдивые слова Колотов.
— Хотя, впрочем, чего вам обживаться, — добавил режиссер. — Вы в этом кабинете небось каждый день бываете.
Колотов машинально кивнул, не сводя глаз с черного зрачка камеры.
Капаров поймал его взгляд, хмыкнул.
— Она еще не работает, — сказал он.
— Я вижу, — Колотов постарался произнести эти слова сухо и безразлично.
— Для начала прорепетируем. Хорошо? — Капаров все время улыбался и делал доброе лицо, будто разговаривал с малышом. — Репетиция — залог хороших съемок. Согласны?
Колотов поудобней расположился за столом.
— Расслабьтесь, — посоветовал режиссер. — Забудьте о камере, о дигах, о людях, обо мне… Постарайтесь забыть. Люди вашей профессии должны это уметь, уметь отключаться.
— Я отключился, — неуверенно произнес Колотов.
— Вот и прекрасно, — заключил Капаров. — Начнем. Представьте, что задержанный я. Вот я сажусь напротив, — режиссер сел. — Я расстроен, мрачен, весь замкнут на себя, — режиссер поджал губы, с нехорошим прищуром покосился на Колотова. — Импровизируйте, — осиплым в студеных застенках голосом проговорил он.
Колотов обтер уголки губ, вольно откинулся на спинку стула, постучал пальцами по столу, поднял глаза на режиссера, открыл рот, набрал воздуха, застыл так на мгновение и выдохнул, помотав головой.
— Ну что? — тихим, терпеливым голосом спросил режиссер.
— Сейчас, — Колотов переменил позу. Он оперся на стол руками и подался вперед, набрал воздуху… — Вы будете говорить или нет? — вдруг произнес он слабо и едва слышно текст сценария и по инерции продолжил: — Лучше признавайтесь сразу…
Режиссер сочувственно посмотрел на него и негромко засвистел незатейливый мотивчик из телефильмов про знатоков.
— Так, — сказал он, когда закончил насвистывать. — Что случилось?
Колотов молча пожал плечами и закрыл глаза. Он увидел Питона, его смуглое, брезгливое лицо, его большой, тонкий рот, кривящийся в усмешке…
— Сейчас, — сказал он. — Минуту.
— Может быть, создать обстановочку? — поинтересовался Капаров. — Вы тогда соберетесь. Знаете, как бывает в экстремальных ситуациях? — Он крикнул за спину: — Саша, Володя, Семен, давайте свет, звук, готовьте камеру.
Ударили белым диги. Под веками защипало. Колотов зажмурился.
— Сейчас привыкнете, — из темноты успокоил Капаров.
На какое-то время все словно забыли о Колотове. Режиссер громко и раздраженно отдавал указания, шумно засуетились люди из съемочной группы, оператор ругался с помощником из-за какой-то кривой бобины. Колотов тем временем курил и настойчиво сосредоточивался.
— Все! — крикнул наконец режиссер. — Работаем. — Он снова сел на стул, сделал бандитское лицо, сказал Колотову с хрипотцой, нажитой в жестоких карточных спорах: — Сегодня снимаем только вас. Я подыграю за актера. Давайте. Приготовились, — крикнул он, выпятив челюсть. — Хлопушка! Мотор! Начали!
Застрекотала камера, затихли в темноте киношники. Колотов опять обтер уголки губ. Губы были горячие, будто их только что подпаливали на костре. Колотов сначала откинулся на спинку, некоторое время пристально смотрел на Капарова. «Хорошо», — подбадривая, прохрипел режиссер. Потом Колотов стал угрожающе наклоняться вперед, пальцы его побелели, вдавливаясь в стол. Он открыл рот, вздохнул…
— Вы будете говорить или нет?! — рявкнул он громово. — Лучше признавайтесь сразу!..
— Стоп! — скучно приказал режиссер. — Довольно. Пленка у нас в стране дорогая…
Оператор снял кепочку, провел рукой по волосам. Потухли диги, медно мигнув напоследок.
Капаров помассировал шею, медленно поднялся, подошел к неподвижно сидящему Колотову, положил ему руку на плечо.
— Не расстраивайтесь. Ерунда, — сказал он. — Мы найдем актера.
Ассистенты и рабочие, переговариваясь и прикуривая друг у друга, потянулись к двери.
…«Нет», — сказал себе Колотов и отступил на шаг. Взгляд упал на руку. Пальцы крепко сжимали тлеющую сигарету… Он поднес руку к губам, но курить расхотелось, и он бросил сигарету в сторону урны. Не попал. Сигарета сиротливо лежала на вымытом полу и обиженно дымилась. Колотов сделал шаг, нагнулся, чтобы поднять ее и отправить к обугленным сестренкам. За дверью закопошились, Капаров отчетливо кому-то сказал: «Ты что, дурак?» — зашевелилась ручка. «Нет», — сказал себе Колотов, он выпрямился, развернулся резко и побежал по коридору, прыжками преодолел лестницу. На втором этаже замедлил шаг. Вымученно улыбаясь и сдержанно кивая сотрудникам, дошел до своего кабинета. Вставил ключ в скважину, пока вертел его, все повторял про себя: «Нет, нет, нет…» Вошел. Закрылся. Оперся горячей спиной о сейф. Простоял так с полминуты. Холод успокоил. Колотов улыбнулся.
«Сегодня я возьму Стилета, — подумал Колотов, — и все будет хорошо».
Трунов словно выплыл из крутящейся снежной серости подворотни. Прямо на Егорова. Как в сказке.
Егоров даже растерялся. Месяц они бегали по городу и на тебе — на Лиговке спокойно выходит из дома сам Степа Трунов.
Трунов увидел Егорова и начал сбавлять шаг, но обшитые кожей белоснежные фетровые бурки сами ехали по наледи, и он не подошел, а скользнул к оперу.
— Стой, Трунов, — устало сказал Егоров и потянул пистолет из кармана.
Трунов поднял руки. Черт его знает, этого опера. Худой, кожа аж к костям приросла, мало какое у него нервное расстройство от голода. Пальнет и конец.
— Опусти руки и давай к трамваю.
— На Дворецкую повезешь, начальник?
— Нет, в Летний сад на прогулку.
Они подошли к трамваю, и Трунов заметил, как натужно и хрипло дышит опер, с каким усилием идет он против ветра.
А Егорову действительно было плохо. Видимо, доконали его голод и недосып. Да работа милицейская. В уголовном розыске в мирное время-то жизнь не сахар, а в блокаду…
Слава богу, что трамвай пришел сразу, хоть от ветра укрыться можно.
Они вошли в пустой вагон. Кондуктора не было и вообще никого не было.
Окна трамвая были забиты щелистой фанерой. Спинки скамеек, ручки, стены покрыла серебристая изморозь. Вагон нещадно трясло, ветер задувал с площадки и Егорову было необыкновенно холодно. Он сжался на лавке, подняв воротник кургузого пальто и глубоко натянув кепку.
Задержанный сидел напротив. Не по-блокадному румяный, в богатом пыжике, в темно-коричневом кожане, с каракулевым воротником, он с любопытством, беззлобно рассматривал Егорова.
Опер сдавал на глазах. Его лицо становилось все белее и белее. Егоров хотел что-то сказать, попытался приподняться и потерял сознание.
— Эй, — тихо позвал его Трунов и потряс за плечо. — Эй.
Опер не отвечал.
Тогда он осторожно вынул у него из кармана пистолет, переложил в свой.
Трамвай заскрежетал на повороте. Остановился. Канал Грибоедова.
Трунов спрыгнул с подножки, свернул в первый же двор, и растаял в ленинградской зиме…
Ах, какая осень висела над кладбищем. Солнце в церковных куполах переливалось. В безветрии тихо планировали на землю желтые листья.
Медь оркестра, приглушенная расстоянием, сливалась с голосами, доносившимися из дверей церкви.
На площадке перед церковью стоял автобус. Рядом — люди в темных костюмах и платьях.
Трое держат в руках алые подушечки, на которых ордена, медали, какие-то знаки.
Наград не очень много, но они все-таки есть. Провожающие подходят и рассматривают оценивающе, словно точно зная, что стоит за каждым орденом, каждой медалью, каждым почетным знаком.
Борис Павлович Громов посмотрел на часы и протиснулся сквозь толпу к Желтухину.
Тот стоял отдельно от всех, внимательно рассматривая резьбу на дверях церкви.
— Степан Федорович, а где же Михаил Кириллович? Надо начинать.
— Ничего, — Желтухин усмехнулся, — покойник подождет. Ему торопиться некуда.
Желтухин отвернулся и подставил лицо солнцу. Был он в темном костюме, над карманом пиджака нашивка за ранение. И все.
Никаких колодок. Никаких знаков. Только ранения, два тяжелых и одно легкое.
Осеннее солнце окрасило седину, сгладило морщины и вдруг лицо Желтухина стало молодым, снисходительным и ироничным.
К воротам кладбища подъехала «Чайка», шофер засомневался на секунду, притормаживая, а потом направил машину прямо к толпе у автобуса.
И она расступилась, почтительно, эта толпа. Кто-то раньше всех успел открыть дверь.
Михаил Кириллович в светлом костюме, высокий, чуть грузноватый, вылез из машины. Кивнул всем. Направился к автобусу.
Печальная процессия прошла по центральной аллее, свернула на боковую.
— А почему оркестра нет? — спросил один из провожающих.
— Михаил Кириллович не любит…
Вот уже на могиле холмик возник, обложенный венками. Увели вдову, народ начал расходиться.
А Михаил Кириллович, Желтухин и Громов все стояли.
— Вот, Борис, — сказал Михаил Кириллович, — день этот надолго надо запомнить. Какой день-то сегодня?
— Вторник, — усмехнулся Желтухин.
— Число какое, остряк?
— Четвертое сентября.
— Значит похоронили мы Пашу Сергачева четвертого сентября одна тысяча девятьсот восемьдесят второго года. — Михаил Кириллович произнес это со значением. Веско. Начальственно.
— Кажется, кем он был-то, Пашка? В приемной у меня сидел, а без него, как без руки.
Желтухин опять усмехнулся иронически и зло.
Громов слушал почтительно, корпусом подавшись к говорящему.
— Ну, что же, ему спать вечным сном, а нам дела вершить. Пошли.
— Миша, — сказал Желтухин, — на поминки зовут.
— Назвал, наверное, кого не попадя? Народ-то нынче нахальный, этики не понимает.
— Нет, — покачал головой Желтухин, — там только свои.
— Ну, если что? А где стол-то накрыли?
— Да в Архангельском. Музыкантов позвали.
— Это днем-то?
— Все как ты любишь.
— Пожалуй, Громов, поедешь с нами, — распорядился Михаил Кириллович. — Пойди к себе в машину, позвони, чтобы дорогу нам расчистили.
По пути к машине Михаил Кириллович несколько раз останавливался, разглядывал памятники.
— А кладбище ничего, — сказал он, — конечно, не такое престижное, но ничего.
— Миша, — Желтухин взял его за руку, — мне кажется ты меня за дурака держишь.
— Ты о чем?
— Об этом деле с машинами.
— А тебе денег мало? Как паук насосался, ну и сиди. У тебя ни расходов, ни трат.
— Миша, не считай чужие деньги. Лучше будет, если ты мне мои отдашь.
Последнюю фразу Желтухин произнес жестко.
— Ты, Степа, меня никак пугаешь?
— А что мне тебя пугать, Миша. Ты же знаешь, у меня про твою жизнь все бумаги собраны. Хоть роман пиши из серии «Жизнь замечательных людей».
Михаил Кириллович посмотрел на Желтухина. Не добро. Нехорошо посмотрел.
— Получишь, скорпион старый. Получишь…
Врач медленно ввел иголку в вену, надавил на головку шприца.
Игорь Корнеев увидел, как лицо женщины, синюшно-болезненное, начало постепенно розоветь, молодеть просто на глазах. Исчезли синие тени, губы словно налились кровью, в глазах появился живой блеск.
— Вы можете говорить, Лариса Петровна? — Корнеев подошел, сел рядом.
— Да.
— Как было дело?
— В час ночи мне позвонил человек, сказал, что он говорит из «Шереметьева», что он привез посылку от Николая.
— От вашего мужа?
— Да.
— Где ваш муж?
— В Лиссабоне, в командировке.
— Вы сами попросили его завезти вам посылку?
— Нет, он сказал, что переезжает во Внуково и утром улетает домой.
— Куда?
— Я не спросила.
Женщина откинулась на спинку дивана и закрыла глаза.
— Воды, — обронил Корнеев.
— Не надо, спасибо.
— Вы можете говорить?
— Конечно. Их было двое. В масках и синих халатах. У них были пистолеты. Они потребовали деньги и чеки.
— Вы отдали?
— Да. Семьсот рублей и полторы тысячи чеков.
— Что они еще забрали?
— Магнитофон и мою дубленку.
— Они угрожали вам?
— Да. Кричали, страшно матерились.
— Голоса, их вы запомнили?
— Один был грузин.
— Почему вы так думаете?
— Во-первых, акцент, а во-вторых, когда я потеряла сознание и потом пришла в себя, то один другого называл Нугзаром.
— А дальше?
— Грузин сказал: «А бабенка ничего, только вроде концы отдала она». Второй подошел ко мне, пощупал пульс, засмеялся: «Нет, сомлела немного и все». Грузин увидел у меня на шее цепочку, наклонился, маска упала.
— Вы запомнили его лицо?
— Да.
Корнеев встал, быстро вышел в другую комнату, где работали эксперты. Прищурился на секунду от вспышки фотоаппаратов, огляделся.
— Логунов, — позвал он оперативника, — поезжай в управление, привези альбом.
Через полчаса Игорь вошел в комнату, положил перед хозяйкой альбом. Лариса Петровна начала медленно его листать.
— Вот. Это он, — женщина ткнула пальцем в фотографию.
— Вы не ошиблись?
— Нет.
Корнеев вынул фото из альбома, прочитал вслух. Нугзар Борисович Тохадзе.
А дальше все было как всегда. Закрутилось колесо розыска и уже через два часа Корнееву было известно, что адрес Тохадзе неизвестен, что связи в Москве тоже неизвестны. Оставалась всего лишь одна слабая ниточка. Витя-Слон. Месяц назад он был арестован. Показал, что дважды видел Тохадзе в ресторане «Архангельское». И все. Больше никаких сведений о Нугзаре Борисовиче не имелось.
Сегодняшний налет был третьим за последние полтора месяца. И все они повторялись. Раздавался ночной звонок в тех квартирах, где муж находился в заграничной командировке. Значит, наводка… А пока… Пока остается только ресторан.
Архангельское — своеобразное место. Собирались в нем все удачливые, «деловые», защищенные от превратностей судьбы родственными связями людишки. Не простой это был ресторан. Здесь сын крупнейшего руководителя гулял с жуликами — начальниками цехов, элегантные мошенники пили с известными кинорежиссерами. Приезжали сюда и власть имущие попить в компаниях молоденьких красоток. Не простой это был ресторан. Не простой. Защищенный от любых посягательств круговой порукой и телефонным правом. Но у Игоря Корнеева был туда ход. Пел в ресторане Толя Балин, друг Женьки Звонкова, ближайшего товарища Игоря…
На повороте к Архангельскому стоял инспектор ГАИ с запрещающе поднятым жезлом.
Водитель притормозил и, открыв дверь, Корнеев спросил:
— В чем дело, инспектор?
Старший лейтенант молча показал жезлом на внутреннюю дверь ресторана.
Там стояла сияющая на солнце «Чайка», несколько «Волг» и среди них одна с антенной и вполне знакомым Корнееву номером.
— Делегацию принимают? — поинтересовался он.
— Начальство, — неопределенно ответил инспектор, но жезл опустил: свои ребята, с милицейской полосой.
Машина подъехала к ресторану. Корнеев вышел. На дверях висела табличка «Спецобслуживание».
Швейцар, больше похожий на адмирала, замахал руками за двойным стеклом дверей.
Он беззвучно шевелил губами и жестикулировал, словно актер немого кино.
Корнеев усмехнулся и пошел к черному ходу. Но у ворот во дворе сидел еще один, до безобразия благополучный вахтер, в сизой офицерской шинели.
— Куда?
Он растопырил руки, закрывая проход. Корнеев достал удостоверение.
— Милиция.
Руки начали опускаться, образовав некую щель, куда и протиснулся Корнеев. Он поднялся по лестнице мимо буфета, у стойки которого стояли двое в тренировочных костюмах, и вышел в зал.
Зал был пуст. Только в углу за столом сидело человек десять в темных костюмах.
Но тем не менее, музыканты — на месте. На ходу дожевывая, они шли к эстраде.
— А где Толик? — спросил Корнеев коренастого бородатого паренька.
— А вон.
К эстраде подходил худощавый, высокий парень, в светлых джинсах, темной рубашке.
— Толик, — позвал бородатый, — к тебе пришли.
— Вы ко мне?
— Вы Балин Анатолий?
— Да.
— Я из МУРа.
Корнеев достал удостоверение.
— Слушаю вас.
— Вы не могли бы проехать со мной?
— В Москву?
— Да.
— С удовольствием, а обратно как? У меня работа с семи. Это сегодня нас на сверхурочную вызвали.
— Постараюсь организовать.
— Я только администратора предупрежу.
Толик скрылся в узкой двери, а через минуту появился с человеком в темном костюме.
Он что-то говорил, показывая на него. Внимательно выслушав, администратор пересек зал, подошел к столу, почтительно склонился.
Игорь увидел, как человек, сидевший к нему спиной, встал и направился к эстраде.
— Вы кажется Корнеев, — подошел он к Игорю.
— Да.
— Вы меня знаете?
— Так точно. Вы заместитель начальника ГУВД Громов.
— Прекрасно. Это облегчит нашу беседу. Зачем вам певец?
— Вы имеете в виду Балина?
— Именно.
— Мне надо с ним поговорить.
— Это срочно?
— Да.
— Поговорите завтра.
— Но, товарищ полковник…
— Никаких но, Корнеев. Я сказал — завтра. Вы что, не понимаете, для кого он будет сейчас петь?
— Нет. Он мне необходим срочно, как свидетель.
— Идите, Корнеев, и чем быстрее вы уйдете отсюда, тем вам легче будет дальше служить.
Громов говорил преувеличенно громко, стараясь, чтобы его услышали за столом. Ну и конечно администратор, с нескрываемым удовольствием наблюдавший эту сцену.
За столом услышали, обернулись на голос. И только в этот момент Громов начальственно усталой походкой возвратился на свое место.
Корнеев постоял, потом резко повернулся, краем глаза поймав торжествующий взгляд администратора, прочитал в нем мысли — «Куда, дурак, лезешь, не видишь, что ли, какие люди здесь отдыхают», и пошел к двери.
На площади его ждал Толик.
— Вы ко мне завтра утром приезжайте, домой. Адрес знаете?
Игорь кивнул.
Над Сокольниками утро. Еще совсем рано. Пустые аллеи парка прошивают солнечные лучи. Ветерок тащит палую листву. Никого. Только на стадионе «Шахтер» весь двор забит машинами. Все больше «Жигули» и «Волги», с личными номерами.
Высокомерно пристроился у самых дверей спортзала серебристый «мерседес».
Поперек двора — блестит черным лаком «Волга» со штырем-антенной над крышей. Казенная машина, с ответственными номерами.
Борис Петрович Громов, помахивая спортивной сумкой, вышел из спортзала. Рядом с ним, показывая всем свое знакомство накоротке с этим человеком, — Слава Голубев.
Шофер выскочил из машины, услужливо принял из рук шефа сумку и ракетку.
— Ты, Боря, в контору? — спросил Слава.
Это было произнесено без признаков фамильярности, словно титул.
Громов снисходительно улыбнулся, посмотрел на Славу.
— Это ты человек свободный, а мы…
— Генерала-то когда дадут?
— Обещают к Ноябрьским.
— Пора, давно пора.
— Ну, будь.
Громов сел в машину, она развернулась и вылетела на улицу. Милиционер, стоявший на углу, бросил руку к козырьку.
Слава, улыбаясь, смотрел вслед удалявшемуся автомобилю до тех пор, пока машина не скрылась за поворотом.
В тот же миг улыбка стерлась со Славиного лица. Злое оно стало. Злое и раздражительное.
А Громов ехал по Москве, краем глаза ловя взлетавшие к козырьку руки инспекторов ГАИ. Его машину узнавали. От поста к посту передавали сообщение. Перекрывалось движение. Несся по городу черный автомобиль с антенной радиотелефона. В такие минуты Громов как никогда чувствовал свою значимость и важность.
В переулке Замоскворечья ломали дом. Стрела экскаватора, словно рука с кистенем, с размаху ударила клин-бабой в грудь маленькому особняку.
Но выдержал домик. Только, как слезы из глаз, брызнули остатки оконных стекол.
И снова отвел «кистень» экскаватор. Клин-баба, угрожающе раскачиваясь на тросе, примеривалась. Снова гулкий удар. Клуб пыли поднялся над улицей.
Треснула стена, посыпалась замысловатая лепнина, медленно начала оседать крыша.
Игорь Корнеев остановился напротив, курил, смотрел как безжалостно рушат дом. Половина его уже обвалилась, видны были комнаты, обрывки обоев, оставленные умирать вместе с домом вещи.
Корнеев докурил, бросил сигарету и вошел в подъезд трехэтажного здания.
Он быстро поднялся по лестнице. У дверей с цифрой восемь на табличке остановился.
Список фамилий жильцов, прикрепленный возле звонка, был длинным и напоминал орденскую колодку.
Игорь безуспешно пытался найти нужное имя. Отчаявшись, нажал кнопку один раз. Дверь приоткрылась на ширину цепочки, и в щель выглянуло недовольное старушечье лицо.
— Тебе кого?
— Толика.
— Ему два коротких и один длинный. Слепой что ли?
— Очки забыл.
— А ты ему кто?
— Товарищ по работе.
— Работа… Вся его работа водку жрать да девок водить…
— Мамаша, дома Толик, скажите мне толком.
— А где ему быть…
Цепочка звякнула, дверь отворилась.
— Где ему быть, — продолжала старуха, — спит работничек. Нормальные люди уже целый час трудятся, а этот…
Игорь вошел в длинный темный коридор. В его полумраке угадывались сундуки, висящие на стене корыта, вешалки с барахлом, какие-то ящики. После яркости утра, полумрак коридора слепил и Корнеев ступал нерешительно и осторожно.
— Ты прямо, прямо иди, — бубнила за спиной старуха.
Игорь плечом ударился о корыто и оно глухо загудело.
— Вот его дверь, — сказала старуха, — напротив моей. Так что я все вижу.
Букву «и» в последнем слове она произнесла многозначительно длинно.
У дверей комнаты Толика, на крючке, висело автомобильное колесо.
Пожилая женщина, повернувшись к Игорю спиной, покопалась в замке, отперла его.
В коридор ворвался свет и слова радиодиктора: «…Чем важен для нас сентябрь нынешнего 1982-го? Небывалым подъемом творческих сил всех советских…»
Дверь захлопнулась и полумрак словно стер многозначительный радиоголос.
Игорь нажал на дверь и она подалась. Он вошел в странную полукруглую комнату. Хаотично заставленную громоздкой старой мебелью. Ногой он зацепился за автомобильное крыло, лежащее прямо на полу, и оно загудело словно оброненное корыто.
— А… Кто!.. — Вскочил на постели Толик. Он был худой, взъерошенный, со спутанными волосами. — — Ты чего, мужик? — хриплым со сна голосом спросил он. — Ты чего?
Игорь, удачно миновав электроорган и колонки усилителя, подтянул стул и сел около кровати.
— А, это ты, начальник из МУРа… Как он тебя вчера…
Корнееву даже жарко стало от напоминания, он вытер рукой лоб.
— Ко мне в «Архангельское» знаешь какие люди ездят… Так что смотри… — засмеялся Толик.
— А ты никак меня пугаешь? — удивился Игорь.
— Чего мне тебя пугать.
Толик встал, натянул светлые джинсы.
— Чего мне тебя пугать, — повторил он и улыбнулся. Улыбка у него была хорошая. Лукавая и добрая. Толик взял со стула рубашку, надел ее, пригладил волосы. И опять спросил:
— Ну что?
— Дело у меня к тебе…
— А раз дело, вызвал бы повесткой.
Корнеев достал сигареты, вопросительно поглядел на хозяина.
— Кури, — разрешил тот и поставил перед Игорем пепельницу, а сам отошел к холодильнику. Вернулся с бутылкой молока и двумя стаканами.
— Будешь?
— Спасибо.
Корнеев взял стакан, мелкими глотками стали пить холодное молоко.
— Можайское?
Толик молча кивнул, допил молоко, поставил стакан на стол.
— Ну, что у тебя ко мне за дело?
— Понимаешь, Толя, у нас есть общий друг, Женя Звонков…
— Точно, — Толик хлопнул себя по лбу. — Точно, а я голову ломаю, где я тебя видел. В гараже. Подожди-ка, ты там какое-то старье восстанавливаешь.
Игорь усмехнулся.
— Вспомнил.
— Ты бы сразу с этого и начал, а то книжка, МУР… Кофе хочешь?
— Хочу. Но это потом. Сейчас у меня к тебе очень важное дело. Садись.
Толик сел. Игорь достал из кармана фотографию.
— Знаешь этого человека?
Толик взглянул мельком.
— А тебе зачем?
— Ты его знаешь?
— А то. Самый мой сладкий клиент.
— То есть?
— Ну, ресторан у нас до двадцати трех. Так?
— Так.
— А мы потом для своих начинаем работать. Ну, а они платят.
— Сколько?
— А я не считаю, — усмехнулся Толик.
— Этот хорошо платит?
— Хорошо.
— А ты ему поешь?
— Пою.
— «Дочь камергера», «Созрели вишни в саду у дяди Вани», «Поручик Голицын»… Так?
— Так.
— А знаешь, откуда у него деньги?
— Ты меня на голое постановление не бери. Откуда у него деньги, это твоя забота. И не смотри на меня так. Не надо. Нынче как: умеешь жить — заказываешь музыку.
— А те, кто не умеет?
— А те, — Толик засмеялся. — Так они дома сидят и телевизор смотрят. У нас по Конституции полная свобода волеизъявления. И не смотри на меня так, я все равно тебя не боюсь.
— А мне не надо, Толик, чтобы ты меня боялся. Помоги мне.
— А я не дружинник…
— Это точно, но мне Женя Звонков сказал, что ты парень хороший…
— Хороший парень не профессия.
— Значит не столковались.
Игорь встал, толкнул сигарету в пепельницу. Толик с интересом разглядел его. Корнеев пошел к двери, обходя наваленные на полу запчасти к автомобилю, какие-то сумки, стопки книг.
Открывая дверь, он хотел в сердцах хлопнуть ею, да одумался вовремя.
Коридор был так же темен и пуст. Игорю пришлось повозиться с замком.
А дом уже доломали. Даже пыль осела. И победно раскачивалась клин-баба на тросе и крановщик пил кефир, приложив к губам бутылку, словно трубу.
Игорь закурил и пошел по переулку…
В кабинете Громова сидел начальник МУРа Кафтанов…
Громов переоделся в форму и как все люди, одевшие ее недавно, чувствовал свою необыкновенную значительность.
Значительность прибавлял огромный кабинет, в который Громов тоже вселился не так давно, и телефоны разного цвета, и селектор. В этом кабинете он не только работал, но и играл роль кого-то вельможно-важного, виденного давно-давно, в те далекие годы, когда он только пришел в горком комсомола маленького городка Пензенской области.
Громов смотрел на Кафтанова начальственно-печально, как на ребенка-несмышленыша, и говорил ровным, тихим голосом.
— Андрей Петрович, дорогой, ну это же не дело. Звонит жена Сергея Степановича Черемисина. Вы, надеюсь, знаете, кто это?
— Да, имел сомнительное удовольствие говорить с ним по телефону.
— Да, Андрей Петрович, Черемисин крут, несдержан. Но и его понять можно. Такой человек и вдруг у него машину угоняют. Я думаю, мы должны были первым делом, вне всякой очереди…
— А у нас не магазин, мы потерпевших с черного хода не принимаем…
— Полно вам, Андрей Петрович, не придирайтесь к словам. Я имел в виду, что есть люди, спокойствие которых мы обязаны оберегать в первую очередь.
— Борис Павлович, — Кафтанов забарабанил пальцами по столу, — перед…
— Знаю, — засмеялся Громов. — Знаю, перед законом все равны, но товарищ Черемисин все-таки равнее других.
Кафтанов помолчал, глядя на портрет Брежнева над столом Громова, потом сказал:
— А мы, собственно, нашли машину. Вернее, ее кузов и шасси.
— Как нашли?
— Очень просто. Ее украли, разобрали на запчасти, и мы располагаем данными, что сделал это Черемисин-младший.
— Сын Сергея Степановича? — Громов вскочил. — Чушь!
Кафтанов усмехнулся.
— Да, чушь! Я знаком с этой семьей и прекрасно знаю Виктора Черемисина.
— Да, кстати, известно ли вам, что Виктор Сергеевич Черемисин нигде не работает, постоянно торчит в ресторанах, играет в карты на крупные суммы?
— Откуда у вас эти сведения?
— МУР есть МУР, как сказал герой фильма «Дело пестрых» Софрон Ложкин.
— Послушайте, Андрей Петрович, мне не нужны ваши догадки и гипотезы. Мне нужен преступник, чтобы он сидел в этой комнате, а я с чистой душой мог позвонить товарищу Черемисину…
— Борис Павлович, я повторяю вам, что все сходится на Викторе Черемисине.
— Вы тяжелый, не современный человек, Кафтанов.
— Какой есть.
— Кстати, — Громов раскрыл папку, достал документ, — вот ваше представление о назначении майора Корнеева Игоря Дмитриевича начальником отдела. Вы его подписывали?
— Да.
— Но мы же предполагаем выдвинуть на эту должность подполковника Кривенцова.
— Борис Павлович, — Кафтанов старался говорить спокойно и сдержанно. — Борис Павлович, — повторил он, — майор Корнеев опытный оперативник, порядочный, честный, мужественный офицер. Он раскрыл множество тяжких преступлений. Он проявил себя…
— Подождите-ка, — Громов хлопнул ладонью по столу. — О Корнееве потом. Вы считаете, что Кривенцов не обладает такими способностями?
— Я не берусь судить о подполковнике Кривенцове. Могу вам сказать одно, он не профессионал.
— Ну и что? Он же идет на руководящую работу! Понимаете? Ру-ко-во-дя-щую. Его дело правильно направить процесс в духе указаний.
— Начальник первого отдела не направлять процесс должен, а умело организовать оперативную службу. Кривенцов же в милиции всего четвертый год, да и то все это время просидел в приемной.
— У него большой опыт партийно-комсомольской работы. Он подтянет ваших сыщиков. Потом ему расти надо. Не зря же его из Моссовета сюда перевели. Посидит на подполковничьей должности, получит третью звезду. Переведем куда-нибудь повыше, пусть руководит.
— Я оставлю за собой право обжаловать ваши действия, — по-служебному сухо отрапортовал Кафтанов.
Громов изумленно поднял брови:
— Вам что, звонок из министерства не указ?
— Нет.
— Хорошо. Я не хочу ссориться с вами… Пока.
Это «пока» звучало предостерегающе. Предупреждение было в этом коротком слове…
— Теперь о Корнееве, — Громов вздохнул, всем видом показывая, как неприятен ему этот необходимый для пользы дела разговор. Он достал из стола папку, раскрыл: — Не очень хорошо характеризуется Корнеев… С женой разошелся… Пять лет назад было служебное расследование по применению оружия…
— Борис Павлович, по-моему, времена прошли, когда за развод увольняли со службы?
— Времена-то прошли. А мораль? Мораль, дорогой мой главный сыщик, осталась та же. Вот по ее меркам мы и судим о поступках таких, как Корнеев. А что это за стрельба в Измайловском парке?
— Корнеев один задерживал двоих вооруженных преступников.
— А зачем стрелял? Зачем создавал опасность для граждан! Нет, Андрей Петрович, как хочешь, а такие, как Корнеев, мне не по душе. Ну, а теперь о том, чего ты не знаешь. Я его вчера выставил из ресторана Архангельское. Вел он себя разнузданно, видимо, был пьяный. А ты начальником его делаешь. Нынешняя должность зама не для него. Понял?
Толик виртуозно втиснул машину в узкую арку. Дальше начиналось хитросплетение проходных дворов, арок, узких щелей.
Наконец благополучно объехав детей, катавшихся на велосипедах, старушек, сидевших на лавке, спящих на асфальте ленивых котов и хрипло лающих собак особой породы «городская дворняжка», он вывел свой синий «вольво» на пустырь, естественно, образовавшийся в результате стихийной застройки и ставший кооперативным гаражом.
Металлические и кирпичные домики-гаражи образовали городок с улицами, переулками, тупиками. В один из таких тупиков и въехал Толик. Створки дверей гаража были раскрыты, в глубине на яме стоял серенький «Запорожец», около него ходил Желтухин, поминутно наклоняясь и заглядывая в яму.
Толик посигналил. Звук клаксона был особенно гулок в этом гаражном городке.
Из ямы вылез Женя Звонков, приветливо помахал рукой.
Толик подошел к нему.
— Привет.
— Ты подожди, я сейчас закончу, — ответил Звонков и вновь нырнул в яму.
Желтухин, ласково улыбаясь, подошел к Толику, протянул руку.
— Здравствуйте, Анатолий Максимович.
— Здравствуйте. Откуда вы меня знаете?
— Поклонник вашего таланта.
— Значит, папаша, с девочками ко мне ездите.
— Голубчик, какие в моем возрасте девочки. Заезжаю послушать песни своей молодости.
— Видно, лихая была у вас молодость.
— Всякая.
Желтухин подошел к «вольво», похлопал ее по синему крылу.
— Хороша.
— Не жалуюсь.
— А не боишься?
Желтухин хитровато прищурился. Лицо его собралось складочками, морщинками и стал от похож на доброго гнома из мультфильма.
— Кого? — усмехнулся Толик.
— Хотя, правда, сейчас не спрашивают, откуда деньги. Теперь другое время: умеешь — живи.
— А вы, папаша, никак тоже из трудовой, но деловой интеллигенции? Не похоже что-то…
— На отдыхе, я, Анатолий, на отдыхе. Старику много ли надо? Вот иногда себе позволяю вспомнить молодость.
Толик посмотрел на крепенькую фигуру Желтухина, на его загорелое, будто бронзовое лицо, на седые, аккуратно подстриженные волосы и сказал:
— Да вы моложе нас всех выглядите.
— Степан Федорович, — подошел Звонков, — все, готова ваша машина.
— Спасибо тебе, Женечка, — Желтухин достал деньги. — Спасибо.
Звонков взял полсотенную бумажку, с недоумением посмотрел на Желтухина.
— Много, Степан Федорович.
— Мало, Женечка, мало. Ты мне как сын, так что бери, бери…
Желтухин подошел к машине.
— Круто распоряжается, — посмотрел ему вслед Толик.
— Широкий мужик.
Мимо них проехал и скрылся в переулках города серенький «Запорожец», только стук двигателя несколько минут бился о металлические стенки гаражей.
— У тебя что-нибудь с машиной?
— Да нет, — Толик сел на опрокинутый ящик.
— Так что с тобой?
— Приходил от тебя мент.
— Игорь?
— А кто его знает. Игорь он или Витя. Сказал, от тебя.
— Ты помог ему? — строго спросил Звонков.
— Нет. Пусть других стукачей ищет.
— Дурак ты, Толик.
Женя бросил ветошь, которой вытирал руки, и пошел к гаражу.
— Подожди, Женя!
— Ну, чего? — Звонков обернулся.
— Ты считаешь, что я должен ему помочь?
— А ты как думаешь? Я не хочу возвращаться к нашему давнему спору, но ты здорово изменился, когда ушел из театра в ресторан.
— Знаешь, Женя, чья бы корова мычала… Ты тут тоже не за фантики работаешь.
— Да. Но есть некоторая разница. Я — рядовой инженер, а ты — композитор.
— Композитору тоже хочется есть в ресторане и ездить на хорошей машине.
— Ладно, прекратим этот бессмысленный спор. Ты напрасно не помог Игорю.
— Выходит, помощь ему — это вроде бы индульгенция мне. А я певец из кабака, вернее, из притона! Понял! И поди ты со своим Игорем!..
Толик зло хлопнул дверцей машины. Включил двигатель. Выжал газ. Заскрипели покрышки, машина на задней передаче вылетела из проулка, словно пробка из бутылки.
Кафтанов спускался по лестнице, молодо перепрыгивая через две ступеньки, на ходу кивая почтительно здоровающимся с ним сотрудникам.
В вестибюле у лифта он увидел Корнеева.
— Игорь Дмитриевич, — позвал Кафтанов.
Корнеев подошел, по-военному вытянулся.
— Вольно, — усмехнулся Кафтанов. — Слушайте, что это за особые отношения у вас с полковником Громовым?
— У меня с ним нет никаких отношений.
Кафтанов внимательно посмотрел на Корнеева.
— Эта история в ресторане «Архангельское»?..
— Я приехал туда поговорить с руководителем оркестра, мне стало известно, что в ресторане бывает Тохадзе.
— В какое время вы приехали?
— В пятнадцать сорок.
— Ресторан был открыт?
— Нет. Закрыт на спецобслуживание. Там гуляли какие-то тузы.
— Откуда такие сведения?
— Тип и номера машин… Я попросил руководителя оркестра Анатолия Балина проехать со мной, но полковник Громов не разрешил ему этого сделать.
— Как?
— А очень просто, — зло сказал Корнеев. — Он меня выгнал вон из ресторана при официантках и музыкантах.
— Вы ничего не путаете, Игорь?
— Я-то нет, а вот полковник Громов перепутал меня с лакеем.
Корнеев говорил громко, и на них начали оглядываться сотрудники, стоящие у лифта.
— Хорошо, Корнеев, я разберусь.
Кафтанов повернулся и пошел к выходу.
И все время, пола он шел по вестибюлю, потом по двору, пока проходил вахту и даже на улице он думал об этих странных разговорах.
Игорь Корнеев тоже думал о том же самом. Когда-то давно, еще в школе, классный руководитель Вера Федоровна прямо на уроке, при всех прочла его любовную записку Лене Голубевой. Игорь выбежал в коридор, провожаемый жестким гоготом класса. Тогда он понял, что стыд осязаем. Ему казалось, что он липкий. Точно такое же чувство он испытал в ресторане, когда выгнал его Громов под сочувственно-ироническую усмешку «метра».
Возвращаясь домой, Игорь никак не мог понять, что же изменилось в их работе? За пятнадцать лет службы он перевидал всякое, но такое…
Месяц назад вытолкнули на пенсию его начальника отдела полковника Комарова. Ему только-только исполнилось пятьдесят. Комаров был на зависть крепкий мужик и, главное, очень умелый сыщик.
Год назад убили известную киноактрису, звезду тридцатых годов. У нее похитили редкие драгоценности. Преступление совершили мастерски, без всяких следов. Родственников у актрисы не было, единственная дочь жила в Америке. Все, кто знали убитую, говорили, что она была очень осторожной, незнакомым вообще дверь не открывала.
Почти год Комаров бился с этим «глухим» делом. И все-таки потянул ниточку. Как только закрутилась машина сыска, дело у Комарова отобрали и передали в МВД, а его с почетом отправили на пенсию.
После торжественного прощания Комаров сказал Игорю, горько усмехнувшись:
— Если хочешь доработать до пенсии, занимайся только лимитчиками. Не дай бог тебе выше забраться.
Странно они жили, очень странно. В милицию на руководящие должности пришли новые люди. Дела они не знали, но четко знали, что такое выгода.
Одним из таких был Громов. И Корнеев понимал: пока власть у Громова, ему в управлении не работать. За невеселыми мыслями своими он так и не заметил, как дошел до Кировской.
К ночи появился ветерок, потащил палую листву к памятнику Грибоедова. Она в неестественно желтом свете фонарей казалась грифельно-черной.
Игорь Корнеев ждал трамвая на площади у метро «Кировская».
И Пятницкая была почти пуста. Слава Голубев свернул в переулок и увидел у церкви темные «Жигули».
Вспыхнули и погасли фары. Его ждали.
Слава влез в задний салон.
— Привет.
— Здравствуй, дорогой, — Нугзар Тохадзе улыбнулся весело. — Мы с Геной заждались тебя. Поехали.
— Куда? — удивился Слава.
— В переулок, дорогой, или во двор, зачем на одном месте стоять.
Машина аккуратно развернулась и мимо станции метро проехала на Ордынку.
— Вот здесь и поговорим.
Тохадзе расстегнул сумку, вынул бутылку коньяка, стаканы.
Салон трамвая был пуст, только впереди сидел пожилой человек в светлой куртке.
Он обернулся несколько раз, внимательно посмотрел на Корнеева.
Игорь сидел, прислонившись виском к стеклу, наблюдая как плывут световые квадраты окон по темному тротуару, и валяющийся на нем мусор — скомканные пачки сигарет, осколки бутылок, картонки из-под молока — обретали в этом зыбком и скользящем свете некий новый, таинственный смысл.
Человек в куртке поднялся, сел рядом с Корнеевым. Посмотрел на него и спросил:
— Знаете, какая самая маленькая собака в мире?
— Нет, — удивленно ответил Игорь.
— Йоркширский терьер Сильвия. Ее рост девять сантиметров, а вес двести восемьдесят три грамма.
Корнеев повернулся и ошалело поглядел на незнакомца.
— А какая самая большая кошка в мире, знаете?
— Нет, — Игорь засмеялся.
— Ее зовут Химми, она живет в Австралии, длиной метр, весит двадцать килограммов.
Трамвай начал тормозить.
Человек встал, пошел к выходу.
С шипением разъехались двери.
— Зачем вы мне об этом говорили? — крикнул Игорь.
— Я хотел, чтобы вы улыбнулись, — донеслось из уличной темноты.
Тохадзе распахнул дверь и выбросил пустую бутылку, она, зазвенев, укатилась в темноту.
— На, Славик, дорогой, — он протянул ему сумку. — Здесь три бутылки такого же. Коньяк дорогой, хороший, ты в бане его поставь на стол, пусть эти козлы видят, что ты тоже человек.
— Слушай, Нугзар, оставьте вы меня в покое.
— Ты слышишь, Гена, дорогой, человек сам не знает что говорит, клянусь честным словом. Сколько ты от нас получил? Молчишь? Ты оделся, обулся, копейка в кармане завелась. Слушай, разве на свои статейки ты мог бы так жить?
— Я книгу готовлю…
— Какую, слушай, книгу? Ты что, «Малую землю» напишешь? Нет. Фамилия твоя Брежнев? Нет. Ты Голубев. Слава Голубев.
— Что ты с ним говоришь, Нугзар? — резко повернулся Гена Мусатов.
Он посмотрел на Славу и дернул щекой.
— Ишь ты, писатель. В баню с солидняком ходит. С милицейским начальством за ручку. Ты наводчик! Понял! Семнадцатая статья УК. Мы за грабеж пойдем, а ты за соучастие получишь. Так что сиди и не дергайся. В сумке не только коньяк, там штука, долг за прошлое. Нашел что-нибудь?
Слава достал бумажку, протянул.
— Там адрес, телефон, имя. Лесин Вадим из Внешторга, на три месяца в Лондон уехал. Дома одна жена. Мы выпивали, он Громову из милиции говорил, что у него дома и чеки и деньги. Я был у него. Там техники много, украшения у жены есть.
— Вот это дело. А теперь иди. Мы позвоним.
Слава вышел из машины. Посмотрел, пока скроются огоньки, подошел к фонарю, расстегнул молнию сумки. Все верно. Три бутылки дорогого коньяка, пачка денег. Слава достал бутылку, сорвал пробку и начал пить прямо из горлышка.
Сделав два больших глотка, постоял, опустив бутылку в вытянутой руке. Потом с силой ударил ею по дереву.
Зазвенело стекло, потек по руке коньяк.
— Гад! — крикнул Слава в темноту. — Сволочь!
Он в бессильной ярости бросил бутылочный скол в стену здания.
Корнеев шел по темной улице Островского к старому своему дому. Вошел в подъезд. Вызвал лифт. Поднялся на третий этаж. Открыл тяжелою старую дверь. Тихо прошел по коридору. Толкнул дверь в комнату. Раздевался в темноте. Уличный фонарь освещал часть комнаты, блестел на глянце календаря, высвечивая лицо актрисы Фатеевой.
Игорь разделся, лег, глядя как пляшет свет на потолке.
Гена Мусатов вышел из машины. Открыл дверь телефона-автомата, набрал номер.
Телефон не отвечал мучительно долго. Потом подняли трубку.
— Простите, ради бога, за поздний звонок. Это Алла Сергеевна? Кузьмин Евгений Сергеевич из «Станкоимпорта»… Да… Я друг Николая Петровича… Да, из Лондона. Только прилетел… Да… Да… Он вам привет шлет… Конечно… У меня посылка и письмо… Думаю, техника… Коробка больно тяжелая… Конечно, конечно… Коля дал мне адрес… Еду… Не беспокойтесь… Можете не причесываться… Я позвоню и передам вам прямо в дверь…
Мужчина поднялся на постели, взял с тумбочки сигареты, зажег спичку.
— Кто это?
— От Коли посылка.
— Круглосуточная поставка фирменных вещей?
— Не злись, Сережа, — Алла поцеловала его в щеку, — у нас еще полчасика есть.
В прихожей зазвенел звонок. Алла накинула халат и пошла к двери. Свет в коридоре она не зажигала.
Повозилась с запорами, раскрыла дверь.
В квартиру ворвались двое.
Телефон звякнул, словно подавился, и Корнеев сразу же снял трубку.
— Корнеев, — хрипло со сна сказал он. — Так… Так… Давай машину.
В комнате, где еще все вещи сохранили следы насилия, сидела рыдающая Алла и растерянный Сергей.
— Так, — сказал Корнеев, оценивая обстановку, — так. Вы кто?
— Я? — Сергей засуетился, начал доставать из пиджака документы, — я собственно…
Игорь взял паспорт, прочел, посмотрел сочувственно:
— Ну, кто вы, собственно, догадаться не трудно, поэтому я не буду спрашивать, почему вы находитесь здесь. Как было дело? Только кратко и точно.
— Я лежал в постели. И вдруг услышал какой-то шорох в коридоре. Встал. В комнату ворвался человек с пистолетом.
— Как он выглядел?
— Высокий, на лице маска, одет в темный халат…
— Какой халат? — удивился Корнеев.
— В них мастера на производстве ходят.
— Что еще вы заметили?
— У одного бандита был пистолет ТТ, у второго ПМ.
— Точно?
— В этом я разбираюсь… Потом, — Сергей закурил, подумал, — один говорил с грузинским акцентом.
— Они называли друг друга по именам?
— Нет. Они связали нас, потом накалили утюг докрасна и сказали Алле, или она выдаст деньги и ценности, или они ее прогладят…
— Дурак! Сволочь! Дурак! Это ты все! Ты! — давясь слезами, закричала Алла. — Ты! Ты!
— Что случилось, в чем вы его обвиняете?
— Гражданин Степанов сказал ей, чтобы она сама отдала ценности, не дожидаясь пока грабители ее пытать начнут, — вмешался в разговор оперуполномоченный из райотдела.
— Это он… Он, — на неестественно высокой ноте продолжала кричать женщина. — Паразит!
— Много они взяли? — спросил Корнеев.
— Двадцать тысяч рублей, пять тысяч чеками, драгоценности, две видеосистемы, — пояснил оперативник.
— По такой сумме заголосишь.
Корнеев вышел в коридор, вызвал приехавшего с ним старшего оперуполномоченного Булыгина.
— Витя, — Игорь достал сигарету, — Это Тохадзе?!
— Думаю, что да.
— Но кто навел? Может быть…
— Ты думаешь, Сережа этот? Нет. Наводчик был другой.
— Начинай отрабатывать связи. Уехавшего мужа, да и потерпевшей этой.
Подполковник Кривенцов приводил в порядок кабинет. Его предшественник не очень возвышал себя как начальник, поэтому к атрибутам рабочего места он относился легкомысленно и не зрело.
Кривенцов же наводил порядок что надо. Сначала он повесил два портрета руководящих работников на стене прямо над телефонами, приколотил окантованную фотографию, на которой он был запечатлен рядом с молодым генералом — одним из деятелей МВД.
На столе появилась папка с тиснением «К докладу», перекидной госзнаковский календарь, всевозможные стаканчики с фломастерами, подставки для ручек, микрокалькулятор.
Оглядев все это придирчивым глазом, нанес последний штрих — положил на самое видное место три книжечки: «Малая земля», «Возрождение» и «Целина».
Только теперь он был готов принять сотрудников.
А они толпились в коридоре, курили, пересмеивались.
— Корнеев, — сказал высокий, плечистый Коля Ермаков, — ты же замнач, пойди спроси, сколько нам здесь толочься?
— Сейчас Кафтанов придет, — ответил Корнеев.
— Кафтанов не придет, — вмешался в разговор Алик Сухов.
Он был самый молодой, но тем не менее постоянно был в курсе всех слухов и предположений.
— Не придет Кафтанов, — продолжал он, — Андрей Петрович был против назначения Кривенцова, поэтому и нашел предлог, сказал, что уезжает на территорию.
— Ох, Алик, — Корнеев бросил сигарету, — не доведет тебя твоя осведомленность до добра.
— Вы что, не верите мне, Игорь Дмитриевич?
— Да верю, Алик, верю.
И тут Алик заметил, как вдруг неожиданно изменилось лицо Корнеева. Он стоял и смотрел вглубь коридора, по которому шел полковник Громов: элегантно-улыбчивый, демократичный, свойский. Он вежливо со всеми раскланялся и скрылся в кабинете Кривенцова. Вскоре туда пригласили всех.
Офицеры, по старой привычке, заняли каждый свое место. Только Корнеев как всегда не сел за приставной столик, а остался стоять, прислонившись к стене.
— Товарищи, — Громов оглядел собравшихся строгим, но вместе с тем каким-то покровительственно-отеческим взглядом, — я хочу представить вам Станислава Павловича Кривенцова, нового начальника вашего отдела. Подполковник Кривенцов в органах не так давно, но за его плечами большой опыт комсомольской и партийной работы, а также службы в советском аппарате.
Громов помолчал, ожидая вопросов. Их не последовало. Тогда он продолжил:
— Я вижу по вашим лицам, что некоторые не согласны с таким решением вопроса? Да, подполковник Кривенцов в уголовном розыске не работал. Но у него есть главное — умение руководить, претворять в жизнь те решения, которые будут приняты. А такие люди ценятся везде. У меня все.
С этими словами Громов покинул кабинет.
В комнате воцарилась тишина.
Первым ее нарушил Кривенцов.
— Я тут на досуге полистал дела, которыми вы занимаетесь. Не порадовали они меня, так сказать. Много нераскрытых. Сроки нарушены. Это не показатели. С такими цифрами, так сказать, наверх не пойдешь. С этой безответственностью пора кончать. Всем даю срок десять дней. Мобилизуйтесь, найдите внутренние резервы. И хватит этой порочной практики. Руководство страны прямо говорит, что нет у нас ни наркомании, ни проституции, а рост преступности, так оказать, стремительно падает. А у нас в отделе что? Придут товарищи, так сказать, посмотрят. Не столица развитого социализма, а Чикаго. Пора с этим кончать.
В коридоре к Игорю подошел старый опер Борис Логунов.
— Ну что скажешь? — спросил он.
— Наплачемся мы с ним, — ответил Корнеев.
— Да разве это главное, Игорь?
— Ты прав, этот руководящий дуб будет всячески мешать работать.
— Я хочу рапорт, Игорь, подать о переводе.
— Куда ты собрался?
— В штаб, бумажки писать.
— Ты не сможешь, не выдержишь.
— Выдержку, Игорь. Ты понимаешь, что мы перестали быть сыщиками. Мы диспетчеры, которые переносят бумажки. Помнишь дело Рогова? Сначала звон литавр, а как копнули глубже, как вышли на неприкасаемых, так сразу команда — руби концы.
Корнеев молчал.
— Ну что ты молчишь? — почти крикнул Логунов.
Корнеев вошел в кабинет и вынул из шкафа кофеварку.
— Кофе хочешь, Боря?
— Ничего я не хочу, Игорь. Ничего.
Шумно и весело в ресторане. Как всегда, столики заняты. Сегодня сюда съехались все. Парад туалетов от европейских престижных домов, драгоценностей, взятых неведомо откуда. Парад наглости и дармовых денег.
Толик вышел на эстраду, оглядел зал. Усмехнулся. Он знал, чего от него ждали. Оркестр заиграл и он запел.
О прошлом пел Толик, но песня была новая, недавно написанная. И была в ней горечь последних дней Крыма, и был в ней нэпманский разгул и даже злость была.
Зал затих. Доставала эта песня тех, кто сидел за столиками, заставленными жратвой и выпивкой. Неопределенностью своей доставала, зыбкостью. Прозвучал последний аккорд. Толик поклонился и объявил в микрофон перерыв.
— Толик! Толик! — кто-то позвал его из зала.
Толик всмотрелся и увидел Тохадзе.
Нугзар сидел с какой-то девушкой и махал ему рукой. Толик спрыгнул с эстрады, пошел между столиков, улыбаясь знакомым, пожимая протянутые руки. Здесь его знали все и он знал почти всех, ибо они приезжали в ресторан послушать его песни.
— Привет, — сказал Толик, усаживаясь за стол.
— Здравствуй, дорогой, — Тохадзе налил шампанское в фужер, подвинул Толику, — выпей, за мою Алену. Ты когда-нибудь видел такую…
Тохадзе обнял за плечи молчаливую и действительно очень красивую девушку.
— Ваше здоровье, — Толик поднял бокал.
Алена молчала, царственно кивнула и выпила свой бокал до дна.
Толик чуть пригубил.
— Почему не пьешь, дорогой? Почему! Меня не уважаешь? Алену? — в сердцах заговорил Нугзар, долгим взглядом посмотрел на молчащего Толика, засмеялся. — Я знаю, ты не такой. Ты наш человек. Спой нам: мне и Алене. Спой такую песню, чтобы я заплакал.
— У нас перерыв, Нугзар, — Толик взял сигарету, закурил.
— Слушай, какой перерыв?.. — Тохадзе вытащил из кармана пачку денег, отделил от нее сотенную бумажку, бросил на стол.
— Пой.
— Нет, Нугзар. Люди устали.
— А ты?
— Я тоже.
— Слушай, — голос у Тохадзе стал угрожающе резким, — слушай, дорогой, что за дела. Я плачу вам. Может быть добавить? Да вы… за такие деньги что угодно сделаете…
Толик вспыхнул, погасил сигарету прямо в тарелке Тохадзе, встал и пошел к выходу.
Алена молча улыбалась ему вслед.
Тохадзе дернул щекой и выругался по-грузински.
Толик вышел из зала, спустился по служебной лестнице вниз, открыл дверь с надписью «Администратор». В кабинете закурил, сел у стола, снял телефонную трубку…
— Алена, — Тохадзе обнял ее за плечи, — мы сейчас поедем к тебе.
Высвеченная матовыми фонарями аллея была пуста, из дверей ресторана доносилась музыка, невдалеке, за рощей, шумело шоссе.
— Алена, со мной ты будешь счастлива, у тебя будет все. Пошли скорее, — нетерпеливо тянул ее за руку Нугзар.
У темной кипы кустов аллея резко поворачивала.
Тохадзе даже не заметил, откуда взялись эти двое. Они заломили ему руки и он закричал, вырываясь.
— Милиция! — крикнула обретшая дар речи Алена.
— Здесь милиция, — сказал подошедший Корнеев.
Он расстегнул молнию на кожаной куртке Тохадзе и вынул из внутреннего кармана пистолет «ПМ».
— Руки.
Щелкнули наручники.
— Вам, девушка, тоже придется проехать с нами.
Алена невозмутимо кивнула.
Черный коридор коммунальной квартиры был пугающе длинный. Игорь включил свет. Никогда не запирающаяся его дверь. Дверь с целым набором замочков Клавдии Степановны. И третья дверь с сургучной блямбой печати.
Игорь прошел на кухню, вынул из ящика пачку кофе, взял кофейник, поставил на газ.
В коридоре послышалось шарканье тапочек и вскоре появилась Клавдия Степановна. Маленькая, седенькая, добрая.
— Ты хочешь есть, Игорек?
— Спасибо, Клавдия Степановна, не хочу. — Игорь присел на табуретку, достал сигарету: — Ничего, если я закурю?
— Кури, кури. Может, погреть тебе котлет?
— Спасибо.
— Где же ты ешь? Целый день гоняешь по городу голодный?
— Милая Клавдия Степановна, в нашем городе так много мест, где можно поесть.
— Разве это пища, так только язву наживают.
— А жить вообще вредно, милая Клавдия Степановна, — от этого умирают.
Соседка посмотрела на Игоря, печально улыбнулась.
— Ты все-таки поешь. Я час целый в очереди простояла, а мяса купила.
— Это подвиг.
— Все смеешься. А ты попробуй протолкнись, у каждого магазина по пять автобусов из Тулы да Рязани.
— Там люди тоже есть хотят.
Клавдия Степановна махнула рукой, оставляя за собой последнее слово, вышла из кухни.
А Игорь налил в чашку густой, почти черный кофе, закурил.
Он сидел, бездумно глядя на старые сломанные часы с выпрыгнувшей и не успевшей спрятаться кукушкой, и мелкими глотками пил кофе…
Шашлык жарили прямо у реки. Рядом с мостками, к которым был пришвартован катер.
Шашлык жарили Гена Мусатов и шофер.
Михаил Кириллович и двое гостей сидели в пестрых легких креслах.
Дым от мангала низко стелился по земле и уходил вверх, в сторону дачи, стоящей у обрыва.
— Хочу здесь беседку поставить, да боюсь, начнутся разговоры, мол, нескромно, — Михаил Кириллович встал, потянулся. — А почему собственно, нескромно? Батька мой, Кирилл Петрович Мусатов, сапоги надел впервые на военной службе. Нас у матери пятеро было, так мы не то что сахара, хлеба вдоволь не видели. На поле работали с утра до вечера не хуже взрослых. Думаю, что теперь и пришло наше время. Мой батька с винтовкой бегал, чтобы его сын жил как подобает.
— Прав ты, Михаил Кириллович, прав, — сказал один из гостей.
Он тоже встал. Но в отличие от крупного, барственно-породистого Мусатова, был небольшого роста, кругленький, лысый.
— Вот тебе, мне, Леониду Федоровичу, — он кивнул в сторону третьего гостя, — страна поручила руководить крупнейшими отраслями хозяйства. Просто так, кому попадя, не поручат? Конечно, нам за это и блага всякие. Сознательные люди, настоящие партийцы, это понимают. А населению мы ничего объяснять не обязаны. Прав ты, прав, Леонид Федорович, — Мусатов опять опустился в кресло. — Я что, сразу здесь очутился? Нет. Крестьянскую долю познал. Деревенским комсомолом руководил. Потом учился. Потом Днепропетровский обком. В войну снабжением Ленинграда руководил. Ужасы блокады для меня не книжка. Потом в Молдавии, в Совмине. Теперь — в Москве…
Шофер и Гена поднесли стол, установили его так, чтобы из любого кресла было удобно дотянуться до закусок.
Расставили бутылки, блюдо с шашлыком. Леонид Федорович взял бокал, наполненный вином, отозвал Мусатова в сторону.
— Ну, говори, — усмехнулся Михаил Кириллович.
— Три «Волги» нужно.
— Как нужно-то?
Леонид Федорович провел ребром ладони по горлу.
— Ну, если так… — Мусатов внимательно посмотрел на него.
— Деньги я привез.
— Хорошо. Мое слово — печать.
Они вернулись к столу, за которым Пал Палыч одиноко расправлялся с шашлыком.
— А Геннадий-то у тебя, Михаил Кириллович, орел.
— А что делать? Сын с супругой в Штатах, дочка с мужем в Швеции. Сестра, умирая, просила не оставлять Геннадия. Живет со мной. Парень хороший. Я его завлабом во ВНИИ автомобильном устроил. Работает.
— Женить его надо, — раздумчиво сказал Пал Палыч.
— Вези дочку, окрутим, — захохотал Мусатов-старший, — пора и нам свои роды да династии создавать, не все же другим.
Пал Палыч и Леонид Федорович чокнулись с Михаилом Кирилловичем.
— Значит, вас зовут Елена Семеновна Лужина? А Алена — это, как я понимаю, имя для интимных друзей.
— Каких друзей? — переспросила Алена-Лена.
Голос у нее был хриплый, словно простуженный.
— Для интимных, — повторил Корнеев.
— Алена, удобнее так.
— Вы где работаете?
— А я поступаю на курсы стюардесс.
— Как я понял из рассказа вашего участкового, поступаете вы уже пять лет на эти курсы?
— Ну и что. Мое дело, чем я занимаюсь. Не ворую.
— Ну, оставим эту сложную тему в покое. Откуда вы знаете Тохадзе?
— Мы с ним в «Интерконтинентале» познакомились.
— При каких обстоятельствах?
— Я в баре сидела, а он подошел. Вот и все обстоятельства.
— А вам известно, чем он занимается?
— Солидный, деловой парень. Он сказал, что в торговле работает.
— Вы часто виделись?
— Вчера второй раз.
— Ну что ж, идите.
— Куда?
— Вы свободны.
Алена поднялась, взяла со стола пропуск. Вошел Боря Логунов.
— Ну что?
— Она видела его второй раз. А что Тохадзе?
— Берет все на себя, сообщников не называет.
— Ну что ж, пошли к нему.
Было еще совсем рано, когда «Волга» въехала в Козицкий переулок. Редкие прохожие сразу же обратили внимание на нее. Уж больно разукрашена была машина: фары, колпаки, зеленые козырьки над стеклами. Да и стекла необыкновенные. Чуть солнце появилось и они затемняются.
Сразу было видно, что хозяин любит свою машину. Любит и гордится ею.
У дома номер два «Волга» остановилась. Из нее вышел человек среднего роста, модно одетый. Оглядел окна, вошел в подъезд.
Желтухин на кухне пил кефир с плюшкой. Кухня была чистая, уютная, как у хорошей хозяйки. Весело блестели на солнце баночки для специй, кастрюли, медные бока самовара, импортный портативный телевизор. Желтухин пил кефир медленно. Торопиться ему было некуда. Внезапно раздался звук словно включили сирену и вспыхнула лампочка, в стоящей на столе маленькой панели.
Это был условный сигнал. Пришел свой. Человек, знающий, где расположена секретная кнопка звонка. Желтухин аккуратно вытер рот салфеткой и пошел открывать дверь.
А дверь в квартире Желтухина была, как в крепости. Толстая, обитая железными полосами, с целой системой сложных замков.
Желтухин посмотрел в глазок и начал отпирать запоры. Наконец дверь распахнулась. В квартиру шагнул Гурам Тохадзе.
Хозяин и гость обнялись.
— Ну, здравствуй, здравствуй, Гурамчик, — ласково то ли пропел, то ли проговорил Желтухин. — Давно не был. Забыл старика.
— Здравствуйте, дорогой Степан Федорович, здравствуйте.
Они вошли в комнату.
Тохадзе огляделся. Занавески из ситца. Репродукции на стенах. Деловая отечественная мебель. Только в углу сверкающий куб дорогостоящего японского телевизора и видеоприставки.
— Скромно живешь дорогой. Очень скромно. Разве такой человек, как ты, так жить должен — Тохадзе хлопнул ладонью по столу. — Не ценят тебя в Москве, не ценят. Ты к нам приезжай, в Батуми. Первым человеком будешь. Почет, уважение. Мы тебе сыновьями станем.
— Спасибо Гурамчик, спасибо, дорогой. Мне, старику, чего надо-то. Малость самую кефирчику, кашки, да хлебушка белого, — лицо Желтухина собралось морщинами, — мне главное, чтобы у друзей все миром, да путем было.
Добрый, ласковый стоял перед Тохадзе Желтухин. Да только глаза жили отдельно от морщин, ласкового голоса. От всего желтухинского обличия заботливого старичка. Холодными были глаза. Цепкими, безжалостными.
— Знаю, дорогой, — Тохадзе опустился на стул, — горе меня к тебе привело, горе.
— Говори.
— Брата, Нугзара, арестовали.
— Об этом можешь мне, Гурам, не говорить. Знаю я кое-что о твоем брате. Знаю. Если за это посадили, то с трудным делом ты ко мне пришел.
— Я, дорогой Степан Федорович, к тебе как к отцу пришел. Помоги. Ты нас, Тохадзе, знаешь. Мы тебе как сыновья были. Нугзар по любому твоему слову все делал…
Желтухин поднял руку. Тохадзе замолчал.
— Ты мне ни о чем не говори. Брат твой не бесплатно все это делал. Понял? А потом, разве я его людей грабить посылал? А?.. Молчишь… Ты просил, я его в дело взял. Кусок хлеба с маслом, да куш дал. А он, как нас отблагодарил? В налетчики пошел. Теперь свободу себе покупая, всех нас заложит.
— Что ты! Что ты! — Гурам Тохадзе замахал руками.
— Конечно, я его выручу, только стоить это будет дорого. Понял?
— Как не понять, дорогой, понял, конечно.
— Дело ты мне предлагаешь трудное, значит, и стоит оно дорого.
— Сколько?
Желтухин положил на стол растопыренную пятерню.
— Это можно.
— Это пока. И запомни, освободить его я не сумею. Пока… Сейчас думать надо о том, чтобы ему статью помягче дали. А там уж посмотрим. Понял, Гурам?
Кривенцов сидел за столом и читал документы по делу Тохадзе.
Корнеев стоял у окна, разглядывая знакомые до последней трещины крыши домов.
— Ну что ж, хорошо. Есть о чем доложить наверх. Есть. Заканчивайте быстрее.
— Станислав Павлович, мне хотелось бы поработать с Тохадзе побольше, у меня есть предположения, что он замешан в двух убийствах.
— Они за ним числятся?
— Нет. Одно в Московской области, а одно в Туле.
— Игорь Дмитриевич. Ну зачем тебе эти «висяки», пусть у областников голова болит, да туляки почешутся. Какое нам до этого дело. Заканчивай с Тохадзе.
— Но мне нужно еще дней десять.
— Пять. Понял? Пять.
Корнеев кивнул и пошел к двери.
— Слушай, Корнеев, — Кривенцов встал из-за стола, подошел к Игорю, — тут дело одно деликатное есть. Надо руководству помочь.
— Что за дело?
— Вот, — Кривенцов щелкнул замком сейфа, достал папку, — дело по угону автомашины у товарища Черемисина. Слыхал о таком?
— Только по телевизору.
— Вот-вот, так сказать, большой человек. А у него машину угнали.
— Так угонами другой отдел занимается.
— До чего же ты, Корнеев, непонятливый человек. Это же Черемисин. Понял? Черемисин.
— Да хоть сам…
— Ты что, ты что, — прервал его Кривенцов, — так сказать, такое имя, в суде. Ты лучше своего Тохадзе попроси, пусть на себя этот угон возьмет.
— Что?!
— Пусть на себя возьмет угон машины Черемисина.
— Да вы в своем уме предлагать мне такое?
— Так, — сказал Кривенцов, — понятно. Потащишь в партбюро — откажусь, докажу что ты хочешь меня оклеветать. Понял?
— Ну и сволочь ты Кривенцов. Ох, какая же сволочь.
— А это я запомню.
Корнеев вышел, в сердцах саданув дверью.
В кабинете Михаила Кирилловича телефонов было много. Они стояли на столе и на специальной тумбе. Только этот, старого образца беленький телефон, одиноко притулился на полочке. Сейчас он звенел тонко и переливчато.
Мусатов снял трубку.
— Да… Здорово… Знаешь, я, когда звонок этого аппарата слышу, сразу на сердце легче, друзья звонят… Да… А что за спешка такая… У всех дела… Ну ладно, ладно, приеду. А где там… Давай… Жди.
Мусатов положил трубку, забарабанил пальцами по столу. Нажал кнопку звонка.
В кабинете появился помощник.
— Коля, я тут уеду на пару часиков. Понял.
— Понял, Михаил Кириллович.
Помощник распахнул стенной шкаф, достал плащ, подал его своему шефу так, как швейцары подают пальто в ресторанах.
Мусатов благосклонно кивнул и вышел из кабинета.
Корнеев и дежурный по изолятору пожилой старший лейтенант шли по тюремному коридору.
— Он голодовку грозится объявить. Поэтому я тебя, Игорь, и вызвал. Или тебя теперь товарищ майор называть?
— Да что ты, дядя Сережа! Ты же меня еще младшим лейтенантом помнишь, — засмеялся Игорь.
— Я-то помню. Только некоторые об этом забывают.
— Не ворчи, дядя Сережа. Где он?
— В шестой.
Подошел старшина-надзиратель, открыл камеру.
Тохадзе в разорванной рубашке сидел на нарах. Был он всклокочен, небрит. На столике стояли миски с едой.
— Встать, — скомандовал дежурный.
Тохадзе молча поднял голову.
— Почему вы отказываетесь от пищи? — спросил Корнеев.
— Пища! — хрипло закричал Тохадзе и вскочил. — Ты, мусор!.. Где ты пищу видишь? У нас свиней кормят лучше. Понял!
— Может, мне в «Арагви» съездить? — прищурился Корнеев.
— В Батуми позвони, брату, пусть еду привезут!
— По мне, Тохадзе, ты и тюремной пайки не стоишь. Тебе на свете вообще жить нельзя.
— Это не тебе, мент, решать! Суду!
— Запомни, не будешь есть, начнем кормить насильно. У нас нервы крепкие. Пошли.
Дверь камеры захлопнулась.
Тохадзе вскочил, закричал что-то гортанное по-грузински. Схватил со стола миску и бросил в дверь.
Корнеев и дежурный остановились.
— Миску бросил, — сказал дежурный.
До чего же тихо и красиво осенью в Сокольниках. Днем в парке пусто. Только несколько молоденьких мам с колясками, да одинокий художник устроился у пруда. Неяркое солнце добавляет золото в краски осени. Заканчивается сентябрь безветрием и яркостью.
Желтухин прошел мимо художника, заглянул через плечо.
Художник недовольный обернулся.
— Извините, так вот, любопытствую.
Желтухин обогнул озеро, сел на лавочку. Посмотрел, прищурившись, как блестят солнечные блики на воде, достал пачку «Казбека». Долго обнюхивал папиросу, потом закурил.
Он сидел, бездумно покуривая, а глаза внимательно следили за аллеей. Ждали.
Мусатов появился стремительно. Шагал энергично, раскидывая туфлями листву.
Он подошел к скамейке, сел.
— Ну? — спросил отрывисто и зло.
— Миша, — Желтухин вздохнул, — ты посмотри, красота-то какая. Меня осень успокаивает, душой я отдыхаю в такие дни…
— Ты меня за этим позвал? — зло спросил Мусатов.
— А хотя бы и за этим, Миша. Ты забудь, забудь о посте своем. Стань нормальным-то, добрее стань. Проще. Может, последний раз мы с тобой такую-то осень видим. Мы же, Миша, с тобой как братья. Это у тебя родственников полный дам, а у меня ты один. Дружба наша с тех горьких блокадных дней началась.
— Ишь, как у пионеров на сборе заговорил. «Горькие блокадные дни». Не очень они для тебя горькими были.
— Ты, Миша, путаешь что-то. Это для тебя они слаще молока сгущенного. Тебе и медальку за питерские дни, и два ордена. А мне?
Голос Желтухина стал жестким, злым.
— Мне что, Миша? Срок. А потом паспорт чужой. А дело одно делали. Людей голодных обирали.
У Мусатова лицо дернулось. Он хотел что-то сказать, но не смог. Так и глотнул воздух открытым ртом.
— Да, Миша, мародеры мы. Капитал свой на голодных сделали. Только ты все сберег, а я потерял. Но на следствии, ох как меня крутили, о тебе молчал. Поэтому ты государственный человек, а я никто.
— Никто! — Мусатов усмехнулся. — Деньгами, наверное, стены оклеены.
— А зачем они мне, деньги-то? На кашку да творожок мне пенсии хватает. Может, эти-то деньги компенсация мне за жизнь загубленную.
— Только не плачь, Степа, каждый сам себе жизнь выбирает.
— Вот это ты точно сказал, Миша, точно, поэтому и дело у меня к тебе.
— Может, хватит дел?
— Нет, Миша, не хватит. Я тебе о Ленинграде и сроке не зря напомнил. Ты ведь все понял, умница моя? Понял, конечно? — Желтухин посмотрел на Мусатова и улыбнулся. — Вижу, что понял. Противен ты мне, Миша. Я-то вор, а ты еще хуже.
— Но… Ты!.. Полегче.
— Не нравится? А валюту скупать да доченьке с сыном передавать нравится?
— И это знаешь?
— Все о тебе, Миша, знаю. Все. И хватит, о деле теперь. Позвони Громову. Его орлы Нугзара Борисовича Тохадзе арестовали.
— За что?
— Скажем так, за дело. За грабежи.
— Ты с ума сошел! Чем же я тебе помочь могу?
— Можешь. Громов тебе в рот смотрит. Попроси, мол, сын друга, туда-сюда. Он ему грабеж на квартирную кражу переквалифицирует. Вот и все. Мы его потом в лагерь, в Грузию, а там его выкупят. Пусть только Громов его дело у Корнеева заберет и все, а там уж…
— Сколько? — спросил Мусатов.
Желтухин показал два пальца.
— Маловато.
— Это аванс. Двадцать тысяч. Дальше еще столько.
— Подумаем. Ты фамилию следователя знаешь?
— Не следователь пока, а опер. Фамилия его Корнеев.
Желтухин вошел в почтовое отделение, взял бланк телеграммы, написал текст:
«Батуми, улица Чернявского, 7, Тохадзе Гураму Борисовичу. Мы можем договориться по делу брата. Это ваш единственный шанс. Пока еще не поздно. Корнеев».
Девушка в окошке внимательно прочла телеграмму.
— Какой-то странный текст, — сказала она задумчиво.
— А чего странного, чего, — засуетился Желтухин, — адвокат посылает телеграмму о наследстве покойного.
— Все равно странно. Вы Корнеев?
— Нет. Я по его поручению.
— А документы у вас есть?
— Конечно, — Желтухин протянул в окошко паспорт.
Девушка мельком взглянула на него, вернула обратно.
— Два сорок.
Желтухин приподнял шляпу и пошел к двери. Девушка посмотрела ему вслед, подумала и написала на настольном календаре:
«Желтухин С. Козицкий, 4».
Мусатов принимал Громова на даче. Они сидели на мостках, к которым был пришвартован катер, выпивали и закусывали.
На столике водка, крупно нарезанное сало, черный хлеб, и большие синеватые узбекские луковицы. Мусатов положил на кусок ржаного хлеба сало отрезал кружок лука, разместил сверху, налил.
— Ну, Борис, поехали.
Они выпили и закусили, захрустели луком.
— Я, Борис, человек простой, — Мусатов смахнул слезу, — в деревне вырос. Сало и лук — лакомство нашего детства.
— Я, Михаил Кириллович, тоже люблю простую пищу.
— Да что вы, молодые, понимаете в этом?.. Привыкли по ресторанам, да санаториям…
Откуда-то налетел ветерок, он погнал по реке барашки волн, закачал катер.
Мусатов зябко поежился.
— Наливай, Боря.
Громов стремительно наполнил стопки.
— Ну, за твое генеральство.
Громов даже поперхнулся.
— Звонил я Олегу Кузьмичу, говорил с ним, — усмехнулся Мусатов, — была заминка, но все решили. К праздникам заказывай форму.
— Это правда? — Громов вскочил.
— Сиди, сиди. Правда. Я и с министром твоим вчера на совещании парой слов перекинулся. Он о тебе хорошего мнения. Обещал подумать о более масштабной работе.
— Михаил Кириллович, — Громов прижал обе руки к груди, — нет и не будет у вас человека вернее меня. Все сделаю для вас.
— Это ты загнул. Верность… все сделаю… Просто время такое, что хорошие люди должны друг друга держаться. Помогать. Ты чем силен? Компанией своей. Так-то, Боря.
— Вы же меня знаете. Не подведу.
— Да, знаю. Все знаю, а вот попросить стесняюсь.
— Михаил Кириллович! — Громов вскочил. — Только скажите. Любая ваша просьба — для меня приказ.
— Друг у меня есть… Старинный, с войны… Живет в Батуми… У него вроде бы сына что ли арестовали.
— Как фамилия сына?
— Тохадзе.
Громов присвистнул.
— Что, трудно? — прищурился Мусатов.
— Да, нелегко.
— Я тебя, Боря, освобождать его не прошу. Ты ему смягчи статью. Чтобы он получил поменьше.
— Это можно, — обрадовался Громов, — только человек, который им занимается, больно гнилой.
— Что ты имеешь в виду?
— Не понимает он обстановки. Этики не знает.
— Хороший работник?
— Да как сказать…
— Ты его от этого дела отстрани. Как его фамилия-то?
— Корнеев.
— А живет где?
— А зачем?
— Нужно, Боря, нужно.
— Я его адрес завтра вам скажу.
Разукрашенная машина Тохадзе стояла у тротуара на Патриарших прудах.
Гурам и Гена кого-то ждали. Они много курили, развалясь на сиденьях, провожая глазами проходящих женщин.
— Долго еще ждать? — Гена выкинул окурок на тротуар.
— Совсем немного, Гена. Совсем немного.
— Что о Нугзаре слышно?
— А ничего. Его дело майор Корнеев ведет. Зверь, клянусь честным словом.
— А ты ему дай.
— Слушай! Как дам? Я его телефона даже не знаю. У меня там друг работает, говорит, зверь Корнеев, понимаешь, зверь.
— Ты ему много дай. Он и возьмет.
— А-а! — Тохадзе махнул рукой. — Сколько еще людей поганых на земле, Гена. Друг другу в беде не хотят помочь.
Из-за угла выехал «Запорожец», притормозил. Из него вышли Звонков и Желтухин.
Они перекинулись парой фраз, пожали друг другу руки и разошлись.
— Ты смотри, это же Женька Звонков, — удивился Гена, — мы с ним вместе работаем. Не знал, что он тоже из крутежных.
— Нет! Я его знаю. Тачку он мне чинил. Степан Федорович меня к нему посылал. Это механик его.
Тохадзе вышел из машины, подошел к Желтухину, поздоровался, тот передал ему бумажку и уехал.
— Большой человек. Ах, какой человек, — сказал, садясь в машину, Тохадзе. — Не голова. Совмин. Все придумать может. Все сделать может. Большой человек!
— Да знаю я этого старичка, — засмеялся Гена, — он иногда к дядьке моему заходит. Тихий пенсионер.
— Ты еще молод, дорогой, — Тохадзе улыбнулся снисходительно, — совсем молод. Вот уже много лет без этого тихого пенсионера ни одно крупное дело не обходится. Он богатейший человек.
— Так почему же он на этом дерьме ездит?
— Потому что умный.
— Очень богатый? — переспросил Гена и задумался.
Какой же сегодня день длинный был! Странно даже. Иногда время пролетает стремительно. Встал утром, кофе выпил, сигарету выкурил, пошел на службу. Вроде совсем недавно, кажется, час назад шел по своей улице Островского. Яркой, утренней. А вот топаешь домой по желтой фонарной дорожке. Спит Замоскворечье, а ты все идешь по той же улице Островского. Игорь остановился, закурил сигарету.
Осень хозяйничала в Замоскворечье. В свете фонарей листья казались черными. Ветер, заблудившийся в переплетении переулков, напитавшийся запахом осени в городских палисадниках и остатках замоскворецких рощ, оставлял на губах горьковатый вкус гниющей коры.
А хорошо просто так стоять и курить, прокручивая в памяти прожитый день. А он какой-то странный был. Вдруг начал домогаться и звать поужинать бывший начальник отдела Комаров. Предложение это просто сразило Игоря, а Борис Логунов, сидевший у него в кабинете, минут десять хохотал.
Всем московским сыщикам была известна феноменальная жадность Комарова. Он на работе даже костюмы носил, пошитые из форменного материала. И тут на тебе. Зовет ужинать в «Узбекистан». Главное, звонил настойчиво, несколько раз.
С семнадцати до двадцати допрашивал Тохадзе, так Комаров раза четыре звонил.
А потом Борис довез Игоря до ресторана на своем «Запорожце», на прощание они выкурили по сигарете.
И уехал Логунов в маленькой машине, и начался этот, какой-то рваный пугающий вечер.
…Все было странно и непривычно: богатый стол, роскошный костюм Комарова, а главное — его слова, так не вяжущиеся с тем, о чем он говорил еще месяц назад.
Комаров наливал дорогой коньяк в фужеры и пил его жадно, как воду.
— Ты, Корнеев, счастья своего не знаешь. Ты за Громова держись. Борис Павлович знаешь какой человек… То-то, ты не знаешь. Когда меня уволили, он позвонил, к себе домой позвал. В «Интурист» устроил. Понял. Да я раньше, когда в милиции этой бегал, даже не знал, что такая жизнь есть.
Комаров пил, хвалил Громова, совал Игорю дорогие фирменные сигареты.
И этот ресторан и пьяный Комаров, и, главное, разговор этот непонятный, вызвали в Игоре чувство настороженности и неосознанной опасности. Почему, как могло возникнуть это чувство?
Хороший стол, веселые люди вокруг, человек, которого Корнеев знал пятнадцать лет. Но вдруг Игорю все стало подозрительно: и марочный коньяк и богатая закуска, и пьяный Комаров.
Игорь не пил, а Комаров не обращал внимания на это, ему словно надо было выговориться кому-то, словно оправдаться в чем-то перед Игорем.
Потом к их столу подсел какой-то роскошно одетый грузин, который все время лез обниматься и говорил о дружбе.
Комаров же исчез, словно растворился, в дымном ресторанном воздухе. Игорю надоел грузин, его разговоры о дружбе и благодарности, и он покинул зал…
Действительно странный день. Тревожное чувство не оставляло Игоря все время, пока он поднимался на лифте.
Свет на площадке, как всегда, не горел и Корнеев решил сам сменить лампочку, прямо сейчас же.
Он открыл дверь квартиры и увидел Клавдию Степановну, стоящую на пороге комнаты.
— Ну, славу богу, явился, — она вышла в коридор, — а то тебя человек дожидался.
— Какой человек?
— Да грузинец, говорил, твой друг.
— А что же он мне на работу не позвонил?
— Звонил он тебе, часов в восемь, а тебя не было. Есть будешь?
— Пока нет, — ответил машинально Корнеев, и внезапно исчезло чувство тревоги, переполнявшее его. Сразу, начисто. Он точно помнил, что с восемнадцати до двадцати одного никуда не выходил из кабинета. Даже если бы захотел выйти, то не смог бы, потому что сидел перед ним на стуле арестованный Тохадзе.
— Он, — продолжала соседка, — больно убивался, что тебя дома нет. Посылку тебе привез.
— Какую посылку?
— Да в сумке она у него была, в черной.
— А где посылка?
— Ну, он попросился, я ему твою комнату открыла, он вошел и вышел обратно. Спасибо, мол, мамаша, и ушел.
— Клавдия Степановна, он с сумкой ушел?
— С пустой.
— Точно.
— Ну а как же?
Игорь толкнул дверь и вошел в свою комнату. Значит, здесь был человек и что-то спрятал. Что же? И вновь чувство тревоги забилось, запульсировало в нем.
Корнеев подошел к телефону и набрал номер.
— Дежурный по городу подполковник Зайцев.
— Владимир Павлович, Корнеев беспокоит.
— Привет, Игорь, что у тебя?
— Сегодня между 19 и 20 мою квартиру посетил неизвестный человек и оставил в комнате какой-то сверток.
— Да ты что, Игорек? — Корнеев почувствовал, как голос Зайцева зазвенел. — Да ты что?
— Владимир Павлович, я не шучу, примите сообщение и пришлите людей.
— Давай, — голос дежурного стал привычно сух.
— Сегодня, по словам моей соседки Клавдии Степановны Проскуряковой, между 19 и 20 в моей квартире находился неизвестный человек, предположительно грузин, который оставил в моей комнате сверток. В связи с тем, что мною ведется оперативная разработка грабителя Нугзара Тохадзе, считаю, что визит неизвестного связан с этим делом.
— Высылаю группу. Жди, — заключил дежурный и повесил трубку.
— В чем он был одет, Клавдия Степановна, — спросил Игорь.
— В костюме. Костюм голубой такой, с отливом стальным.
Она продолжала говорить что-то еще, но Игорь не слушал ее. Он сел на стул, закурил и еще раз подивился странному чувству опасности, возникшему в нем впервые.
Грузин в ресторане был одет в точно такой же костюм. Потом приехала группа, появились понятые.
Из шкафа достали три бутылки марочного коньяка «Тбилиси», в диване между стенкой и подушкой лежала пачка денег, пятьсот рублей и кинжал старинной работы с гравировкой:
«Ты стал нашим братом, Игорь. Семья Тохадзе!»
«Волга» Тохадзе въехала на улицу Островского. Рядом с Гурамом сидел Кривенцов, сзади еще двое.
Кривенцов первый увидел «рафик» городской опергруппы.
— Стой! — крикнул он. — Стой!
Тохадзе с удивлением посмотрел на него.
— Ты чего, Славик, дорогой.
— Все. Езжай отсюда.
— Куда?
— Куда хочешь, идиот. Опоздали мы.
Когда все уехали, Игорь сел писать рапорт на имя Кафтанова. Он писал об этом странном вечере, о звонке Комарова, о грузине, появившемся за столом, о человеке, подложившем взятку.
Ему хотелось рассказать и о том, как его обидел Громов и о стычке с Кривенцовым, и о том, что вообще последнее время творится в милиции.
Но вместо этого он писал сухие служебные фразы.
Закончив писать, он взглянул на часы. Час тридцать. Последний день сентября пошел.
Корнеев усмехнулся и поставил дату.
Кафтанов вошел в кабинет Громова и увидел Кривенцова, сидящего в самом конце длинного стола для заседаний.
Кривенцов не встал. И поэтому Кафтанов, игнорируя его, поздоровался только с Громовым.
— Андрей Петрович, — сказал Громов, — я мужик прямой, поэтому вокруг да около ходить не буду. Твоего Корнеева во взятке обвиняют.
— Кто?
— Гурам Тохадзе. Якобы Корнеев заставил Тохадзе пригласить его в ресторан и выманил у него 500 рублей и ценные подарки. В заявлении говорится, что Тохадзе может показать, куда Корнеев спрятал деньги и ценности.
— Это ложь. Я знакомился с рапортом Корнеева. Я знаю его много лет как офицера и коммуниста…
— Эка, куда хватил. Ну зачем же патетика, Андрей Петрович. Зачем? С какой стати Тохадзе оговаривать Корнеева? Да и мало ли в наших рядах случайных людей? А потом есть неопровержимые улики.
— Корнеев человек не случайный. Он предан делу. Дважды ранен, имеет награды… — настойчиво говорил Кафтанов.
— Мы с Кривенцовым тоже имеем, но не кричим об этом.
— А о ваших наградах вообще молчать надо.
— Что вы сказали?
— А то, что слышали.
— Опять, товарищ Кафтанов, вы начинаете говорить в недопустимом тоне. Я принял решение: до выяснения обстоятельств отстранить Корнеева от дела Тохадзе. Этим займется подполковник Кривенцов. Он докончит все, передаст следователю.
— И получит новую награду за задержание особо опасного преступника… — прервал его Кафтанов.
— Не так уж и опасен Тохадзе, Андрей Петрович.
— Корнеев вообще отстранен от работы?
— Нет, только по делу Тохадзе. Я назначил служебное расследование. Оно все и решит.
— Я обжалую ваши действия.
Кафтанов встал и, не прощаясь, направился к двери.
В город пришло утро.
…Играл в теннис со Славой полковник Громов. Мяч стремительно менял положение. Громов играл уверенно и резко. В каждом его движении чувствовалась сила, ловкость, полная жизненная гармония.
…Нугзар Тохадзе, небритый, голый по пояс, шагал по камере. Пять шагов туда, пять обратно. Дверь с «волчком» и «кормушкой», нары, окно, забранное решеткой.
Пять шагов туда, пять обратно.
…Гурам Тохадзе в это же время вкусно завтракал в номере гостиницы. Жил он в «люксе». Из окна далеко видно московское утро. Гурам пил шампанское и ел творожники со сметаной
…Игорь Корнеев шел на работу. Он не торопился. Ему не хотелось идти в управление. Игорь постоял у метро «Новокузнецкая», покурил. Прочитал какую-то газету в витрине и направился к трамваю.
Вот подошел красный, еще влажно блестящий вагон.
А Игорь курил. Так он стоял, пропуская один трамвай за другим.
…Женя Звонков собирался на службу. Он принадлежал к той категории холостяков, у которых в квартире идеальный порядок. Все вещи занимают раз и навсегда отведенное им место. Женя осмотрел комнату, задернул на окнах шторы, запер дверь…
Корнеев сидел в приемной, глядел на красящую губы секретаршу.
Увидев его взгляд, она смутилась, положила на стол помаду и зеркальце, посмотрела на Корнеева.
— Игорь, ты был женат? — спросила она серьезно.
— Да, милая Анна Сергеевна. А почему вас это интересует?
— Во-первых, ты так наблюдал за мной, словно видел это впервые, во-вторых, тебя надо женить…
Вспыхнула лампочка, загудел зуммер селектора. Секретарша мгновенно нажала кнопку.
— Да, Андрей Петрович.
— Корнеев здесь?
— Ждет.
— Приглашайте.
Кафтанов сидел не за столом, а на стуле у окна. Это удивило Игоря и он с недоумением посмотрел на начальника.
— Садись, — Кафтанов махнул рукой в сторону дивана. — Садись и рассказывай все по порядку.
— О чем, товарищ полковник.
— А о своих делах с Тохадзе, товарищ майор. Меня вчера Громов лицом по стенке возил из-за твоего гостя.
— Я написал рапорт. Есть рапорты помощника дежурного и милиционеров. Что я могу еще добавить.
— Скажи, Игорь, как они узнали твой адрес?
— Не знаю.
— Ты уверен, что в ресторане с тобой сидел брат Тохадзе?
— Нет.
— Меня вызывал Громов и приказал отстранить тебя от разработки Нугзара Тохадзе.
— Он передал ее Кривенцову?
— Да. Откуда ты знаешь?
— Догадаться нетрудно. Такие как Кривенцов прикрываясь магическим словом «сроки», смогут оправдать убийцу, чтобы не испортить раскрываемости. Мы разве завод, как можно нам планировать процент раскрытия преступлений?
— Что ты несешь, Игорь…
— А то, товарищ полковник, о чем мы говорим постоянно.
— Ты…
— Я понимаю, — Игорь перебил Кафтанова, — я все понимаю, вам не положено вести такие разговоры с подчиненными, но знайте, Андрей Петрович, придет время, изменится многое. А я верю, что изменится, иначе работать не стоит. И спросят с нас: как же вы, офицеры и коммунисты, могли допустить, чтобы кучка деляг творила беззаконие.
Кафтанов помолчал, потом сказал тихо:
— Иди, Корнеев, иди.
Слава, помахивая сумкой с надписью «Адидас», из которой высовывалась теннисная ракетка в чехле, вышел из ворот стадиона.
Постоял минуту, раздумывая куда идти, и пошел в сторону сокольнического парка.
Синие «Жигули» медленно двинулись за ним.
Теннисист поворачивал за угол, когда «Жигули» резко затормозили рядом. Слава испуганно отскочил в сторону.
— Привет, — высунулся из окна Гена. — Далеко?
— Ты совсем с ума сошел, кто же так делает?
— Есть разговор, садись в машину.
Они сидели в парке, в кафе «Ландыш», в большом зале.
Народу было мало. Всего несколько столиков занято. По пустым прыгали воробьи, выискивая крошки.
Гена пил пиво, внимательно поглядывая на неспокойного Славу.
А тот действительно был неспокоен. То глоток пива отхлебнет, то пальцами начнет стучать по столу, то мякиш хлеба отломит и шарики из него катает…
— Ну что ты дергаешься, — по-доброму улыбнулся Гена, — позвал тебя просто посидеть, пивка попить, поговорить о жизни. А ты ну прямо как на допросе.
— Устал я, Гена. Устал бояться.
— А чего ты боишься? Ты убивал? Нет. Грабил? Нет. Так чего тебе бояться? Ты же у нас писатель. Книгу пишешь. Статьи твои в газетах читаем о том, как хорошо работает милиция. Чего тебе бояться-то?
— Понимаешь, — Слава достал пачку сигарет, закурил, — Я не могу так больше. Жить не могу. Я писать хочу. Книги хочу писать, киносценарии. Как другие. Понимаешь?
— Я-то понимаю. Пиши. Ты думаешь, я пишущих ребят не знаю? Представь себе, знаю. Так вот, они каждое утро за столом горбатятся, а не мячики гоняют.
— Я работаю по ночам.
— В «Архангельском»?
— Ты меня каждый день там видишь?
— Часто. Достаточно часто, чтобы понять как ты живешь.
— А как я живу?
— Рассказать? — Гена седлал большой глоток и поставил кружку на стол. — А живешь ты, Слава Голубев, так. Из газеты ушел десять лет назад. Поработал год. Но ходить в редакцию по утрам не для тебя. Так? Молчишь. Ладно. Ты решил книгу писать. Ходил в Дом журналистов и рассказывал всем, какую напишешь книгу. Жить надо, а работать не хочется. Тогда стал ты две комнаты в своей, от родителей оставшейся квартире, сдавать, Гостиницу из них сделал. Кому выпить — пожалуйста. С бабой пошалить — ради бога. Переночевать несколько дней — милости просим. А потом к тебе грузины залетные стали вещи краденые свозить. Было так, товарищ писатель? Молчишь. Дальше поедем. Потом ты торговать стал. Понемногу, мелко. Впрочем, ты и сейчас фарцуешь по мелочам, и в основном краденым. Ты какие сигареты куришь? А?.. «Мальборо». Так-то, Славик, привык дорогие сигареты курить, хорошо одеваться…
Слава взмахнул рукой, пытаясь перебить Гену.
— Погоди, — продолжал тот, — не перебивай. Я же не осуждаю тебя. Нет. Привык, значит, так тебе хотелось. Только вот что я тебе скажу. Сладко жрать одно, а деньги на жратву доставать — совершенно другое.
— Зачем ты мне все это говоришь? Какое ты имеешь право осуждать меня!
— Не визжи. Тихо. — Гена хлопнул ладонью по столу.
— Какое ты имеешь право осуждать меня, — перешел Слава на сдавленный шепот. — Ты-то сам кто? Чего добился?
— Кто я? — Гена усмехнулся. — Я современный человек. А потом, я не трус. Я не боюсь взять деньги. На подачки не живу.
— Что ты от меня хочешь?
— Вот это мужской разговор. Ты знаешь, что Нугзара взяли?.. Да не бледней ты, идиот, не сдаст он никого. Не бледней. У меня есть дело. Но одному мне его не поднять. Пойдешь со мной…
— Нет, Гена, — Голубев вскочил, — нет. Пожалей меня. — Он тяжело опустился на стул и заплакал.
Лаборатория больше походила на цех автомобильного завода. Правда, маленький цех маленького завода, которого никогда не было, да и не будет никогда. Звонков штангенциркулем обмерял цилиндр. Совсем новенький еще, не потерявший приятного матового блеска.
— Его надо чуть подточить, — сказал он высокому человеку в очках.
— Женя, нет токаря.
— Лев Миронович, вы доктор наук и суровая проза жизни вам недоступна. Я же простой н. с. инженер Звонков, получающий сто пятьдесят рублей. Зачислите меня токарем по совместительству?
— Не могу, Женя. Вы же это прекрасно знаете.
— Знаю, мой ученый сосед. Знаю.
Звонков подошел к токарному станку, вставил цилиндр, закрепил. Потом надел защитные очки и включил станок.
Умело, точно подвел Звонков резец к цилиндру и пошла стружка.
— Осторожнее, Женя.
Лев Миронович близоруко наклонился к станку. Но Звонков уже закончил. Вынул цилиндр, протянул его Льву Мироновичу.
— Замеряйте.
— Я не верю вашему штангелю. Я верю электронике.
— Ваше право.
Звонков пошел к своему столу, втиснутому между панелью с приборами и какой-то мудреной установкой. Зазвонил телефон.
— Да, — Женя поднял трубку. — А где вы? Сейчас спущусь.
Звонков снял халат, повесил его на гвоздик, достал из шкафа кожаную куртку.
— Лев Миронович!
— Ау!
— Я на минутку.
— Хорошо!
Лев Миронович кричал откуда-то из глубины сводчатого гулкого цеха.
Женя вышел. В приоткрытую дверь просунулась чья-то рука, покопалась в халате Звонкова, что-то вынула оттуда и исчезла.
За окнами стало смеркаться. Часы на стене пробили шесть раз.
— Лев Миронович!
Женя снял халат.
— Лев Миронович!
— Да, Женя.
— Вы остаетесь?
— Задержусь еще немного. А вы уходите?
— Да.
Женя полез в карман халата и растерянно выдернул руку.
— Лев Миронович!
— Да, Женя.
— Вы у меня ничего из халата не брали?
— Нет. А что пропало?
— Да ключи, от квартиры и гаража.
Женя хлопнул себя по бокам. Раздался звон. Он опустил руку в карман, достал ключи, с недоумением посмотрел на них.
— По-моему, это ключи, — Лев Миронович снял очки.
— Да, — растерянно сказал Звонков.
— Они что, не ваши?
— В том-то и дело, что мои. В том-то и дело.
— А что вас так потрясло, Женя?
— Я кладу их только в правый карман, в левом у меня лежат микрозаточки.
— Значит, к вам приходит старость, милый Звонков, она и победит вашу аккуратность и жизненный рационализм.
Женя не ответил, он с недоумением разглядывал ключи…
— Ну, — сказал Громов, — садись, Кривенцов. Чем порадуешь?
— Так вот, так сказать, — Кривенцов положил на стол папку.
Громов раскрыл ее, начал читать.
— А вот это, Кривенцов, ты молодец. Что молодец, то молодец.
Громов поднял трубку одного из телефонов, набрал четыре цифры.
— Приемная товарища Черемисина. Громов из ГУВД беспокоит. Можно Сергея Степановича? Жду… Жду.
— Неужели самому, — восторженно прошептал Кривенцов.
Громов утвердительно кивнул головой.
— Сергей Степанович… Громов из ГУВД побеспокоил… Хочу доложить. Преступник, угнавший вашу машину, найден. Так точно. Некто Тохадзе… Да… Конечно… Там семья обеспеченная, они ущерб немедленно возместят. Старались, Сергей Степанович… Тохадзе обезвредила группа под руководством подполковника Кривенцова… Есть… Есть… Передам…
Громов положит трубку, вытер тыльной стороной ладони пот со лба.
— Спасибо, Борис Петрович.
Кривенцов вскочил, вытянулся.
— Да садись ты, садись. Теперь видишь, на каких верхах твоя фамилия ходит? Благодарят тебя.
— Борис Петрович, — Кривенцов прижал руки к груди, — вы только скажите…
— Знаю, знаю. Садись. Давай о Корнееве поговорим. Не нравится он мне. Надо от него избавляться. Подумай, как его «на землю» перевести.
— А чего проще, я на него бумаги читал от Тохадзе. Пока суть да дело, переведем его в какое-нибудь отделение. Только, Борис Петрович, с Кафтановым трудно будет.
— Разберемся.
Громов засмеялся и похлопал ладонью по телефонному аппарату с гербом на диске.
Игорь Корнеев шел по улицам гаражного города. День был воскресный, поэтому многие боксы распахнуты настежь, народ возится с машинами.
Игорь здоровался со знакомыми. Вот и гараж Звонкова. Женя, как всегда, лежит под машиной.
— Привет, — Игорь присел рядом.
— Привет, — Звонков выбрался из-под автомобиля, протер руки ветошью.
— Ты чего звонил? — спросил Игорь и сел на перевернутый ящик. — Что за странные вещи с тобой происходят?
— Я не хотел тебе по телефону говорить, боялся, не поверишь.
Игорь усмехнулся, посмотрел на Звонкова.
— Ну что ты смеешься. Это действительно серьезно.
— Дай закурить.
Звонков протянул ему пачку с сигаретами.
Они закурили.
— Я даже не знаю, как начать. У меня странная зрительная память.
— Это я знаю, помню еще по школе.
— Ну, а с возрастом некоторые привычки появились.
— Да знаю я и твою аккуратность и даже щепетильность. Ты о деле говори.
— Понимаешь, Игорь, я второй раз возвращаюсь домой и вещи не в том порядке, в котором они были.
— Не понимаю. Конкретнее?
— Конкретнее… — переспросил Звонков. — Например, пепельницу мою с русалкой помнишь?
— Конечно.
— Я ее всегда русалочьим хвостом к окну ставлю. Всю жизнь. Прихожу вчера, а она хвостом к шкафу повернута. Когда уходил, забыл выкинуть окурки. Их три в пепельнице было, а прихожу — пять. Теперь, зажигалка у меня всегда стоит на пятне.
— На каком пятне?
— На том самом, которое вы, еще будучи старшим лейтенантом, прожгли на полировке.
— Любопытно. Поехали к тебе, — прервал Женю Игорь и нетерпеливо встал.
В квартире Звонкова был как всегда полный порядок. Паркет в прихожей ослепительно блестел. На стенах — маленькие веселые картинки с видами Москвы. Медные украшения дверцы стенного шкафа ослепительно сияли в полумраке.
Игорь снял ботинки.
— Стоп, — сказал Женя. — Что ты видишь?
— Ничего, — сознался Игорь.
— Видишь тапочки?
У стенного шкафа стояли четыре пары тапочек.
— Да.
— Как они стоят?
— Нормально.
— Когда я вчера подошел к двери, то поймал себя на мысли, что меня что-то раздражает. Я оглянулся и увидел эти тапочки, они были свалены в угол. Я поставил их вдоль стены, ровно. А теперь они опять свалены.
Игорь внимательно посмотрел на Женю и сказал, сдерживая улыбку:
— Показывай, что еще.
Они вошли в комнату. Женя молча указал на пепельницу, потом на зажигалку, потом достал из пепельницы окурок.
— Читай.
Игорь поднес окурок к глазам.
— «Кент».
— Я отродясь не курил таких сигарет.
— Ты проверил, у тебя ничего не пропало?
— Ничего.
— Странно. Знаешь, если это опять повторится, немедленно заяви в отделение милиции.
— Зачем?
— Заяви. Так лучше будет. И вообще сходил бы ты к врачу, Женька, а?
— Ну зачем ты так, Игорь… — Звонков устало опустился в кресло.
Кафтанов стоял у окна в своем кабинете и читал какую-то бумагу.
Запел зуммер селектора.
Кафтанов подошел, нажал кнопку.
— Да.
— Андрей Петрович, — сказала секретарша, — к вам полковник Зотов, из инспекции по личному составу.
— Приглашай.
Полковник Зотов высокий, чуть сутулый, в форме внутренней службы не вошел, а словно просочился в дверную щель.
— Здравия желаю, Андрей Петрович.
— Здравствуйте, Семен Ильич.
— Присаживайтесь.
Зотов сел, вздохнул, положил на стол папку.
— Что это?
— Материалы на Корнеева.
— Что?!
— Поступило заявление, что Корнеев вымогал взятку…
— Я это знаю, от некоего Тохадзе, — перебил Зотова Кафтанов. — Считаю оговором.
— То-то и оно, но Тохадзе передал нам телеграмму Корнеева и фотографии, где они вместе сидят в ресторане.
— Это еще что такое?
— Да вот, — Зотов неспешно раскрыл папку, вздохнул и положил перед Кафтановым телеграмму.
Кафтанов взял бланк, быстро пробежал глазами, потом поглядел на фотографию.
— Ничего не понимаю.
— А тут и понимать нечего, — вздохнул Зотов, — здесь, Андрей Петрович, два варианта. Первый — оговор, второй — попытка вымогательства.
— Но зачем оговаривать Корнеева? Кому он мешает?
— Андрей Петрович, я Корнеева тоже знаю. При моей службе о человеке только плохое собирать надо. Так у меня на Корнеева кроме неподтвердившихся анонимок, ничего нет.
— Семен Ильич, вы могли бы эти бумаги оставить у меня?
— Если с моим руководством договоритесь.
— Договорюсь.
— Тогда я вам эти бумаги занесу.
Слава Голубев свернул в переулок и опять увидел темно-синие «Жигули», стоящие у церкви.
Гена заметил его и открыл дверь.
В салоне они закурили.
— Поедем, — сказал Гена. — Опять к нему. Что брать, я скажу тебе у дома. А пока переоденься. На заднем сиденье кожаная куртка и кепка.
— Гена!
— Молчи, дурак, сделаем дело — всю жизнь нужды знать не будем.
Кафтанов шел по коридору управления, рассеянно здороваясь с сотрудниками. У одной из дверей он остановился, задумался, постоял немного и отворил ее.
Кафтанов оглядел маленький кабинет и спросил:
— Где Летушев?
— На территории.
— Хорошо. Садись, Борис. Есть разговор.
Логунов сел. Кафтанов расположился за столом напротив.
— С сегодняшнего дня ты бросаешь все дела и займешься проверкой вот этих документов.
— Что это, товарищ полковник?
— Попытка скомпрометировать Корнеева. Ты, Логунов, понимаешь, кому и зачем это выгодно. Не скрою, начав это дело, ты можешь нажить себе могущественных врагов. Но на чаше весов доброе имя твоего товарища. Следовательно, доброе имя всех нас.
— Я постараюсь, Андрей Петрович.
Логунов взял папку.
Коляска в лифт не влезала. Это была роскошная детская коляска. Нечто среднее между ракетой и автомобилем марки «крейслер». И как Николай ни старался, он не мог ее всунуть в лифт.
Поэтому и пришлось аккуратно спускать вниз по лестнице.
— Осторожнее! — раздавался голос невидимой тещи.
Коляска, солидно поскрипывая рессорами, спускалась вниз по ступенькам.
На четвертом этаже хлопнула дверь квартиры Звонкова.
Николай сверху увидел знакомую клетчатую кепку и кожаную желтую куртку.
— Женя! — крикнул он. — Женя!
Но Звонков, словно не слыша его, опрометью бросился вниз по лестнице.
Машина Тохадзе остановилась в Козицком переулке.
— Подожди здесь, — сказал он Гене и вынул из портфеля плотный сверток.
— Бабки? — спросил Гена.
— Угу.
— Старичку.
— Угу.
— Много здесь.
— Ничего, дорогой, дело этого стоит, — с этими словами Тохадзе вышел из машины.
Звонков прощался со Львом Мироновичем у входа в институт.
На улице уже горели фонари, и поэтому осенний вечер казался чуть лиловатым.
Женя задернул молнию куртки, закурил сигарету и медленно, не торопясь пошел по улице.
Московский вечер обтекал его, даря на секунду лица, глаза, улыбки.
Он шел задумавшись и не заметил, как толпа вынесла ему навстречу спешащую девушку, и она ударилась о его плечо.
— Ой, — вскрикнула прохожая и упала.
Женя наклонился, схватил ее за руку, начал поднимать.
— Очень мило, — сказала незнакомка, — очень.
И стала собирать какие-то женские мелочи, разлетевшиеся по асфальту из ее сумки.
Звонков поднял какие-то маленькие коробочки, суетливо протянул девушке.
Она взяла их и засмеялась.
Только теперь Женя посмотрел на нее и увидел, что она очень хороша.
— Ну что же вы, может, руку подадите, встать поможете.
Женя протянул руку, девушка поднялась и поморщилась.
— Ушиблись? — спросил Женя.
— Немного.
— Я сейчас машину поймаю.
— Не надо, вы только проводите меня. У вас есть время?
— Конечно, конечно, — Звонков взял девушку под руку.
— Лучше я.
Она по-хозяйски просунула руку, оперлась на его локоть.
— Кстати, меня зовут Лена.
— А меня Женя.
— Вот и прекрасно. Пойдемте, Женя, потихоньку к дому.
Это была странная прогулка. Женя и не заметил, как они оказались на Чистых прудах. Стало уже совсем темно; желтели фонари над головой и свет лежал на аллеях словно опавшая листва.
О чем они говорили? Да разве мог он запомнить!.. Его кружили вечер и осень, Ленино лицо. Оно приближалось и становилось мучительно прекрасным, а потом удалялось куда-то в осеннюю темноту.
Они ушли с прудов, свернули на улицу Чаплыгина.
Она была пустынной в вечернее время. Они шли медленно, оттягивая час расставания.
Из-за угла ударил свет фар, осветил их, машина остановилась.
Лена закрыла ладонью глаза.
— Может, вас подвезти? — с этими словами из машины вылез Толик.
— Ты как здесь очутился? — удивленно спросил Женя.
— Секрет.
— Так подвезти?
— Спасибо, не надо, — Женя улыбнулся.
— Ну, как хочешь, тебе жить, — Толик внимательно посмотрел на Лену, захлопнул дверцу и уехал.
— Это ваш друг? — спросила Лена.
— Да.
— У него хорошая машина.
— Неплохая, только поршни постукивают.
— А вы автомеханик?
— Что-то вроде.
— Из автосервиса? — с уважением спросила Лена.
— Нет, я инженер, работаю в лаборатории по изучению автомобильных двигателей.
— А-а…
Женя не уловил интонации. Но в голосе Лены послышалось явное разочарование.
Они шли по тихой улице. Их плечи касались друг друга. Только улица совсем не длинная да удивительно короток осенний вечер.
— Когда я тебя увижу? — спросил Женя.
Они стояли у освещенного подъезда.
— Завтра.
— Где?
— У кинотеатра «Новороссийск», за ним есть площадка.
— Это у выхода?
— Да.
— Во сколько?
— А во сколько ты можешь?
— В любое время.
— Тогда давай в три.
Лена взяла Женю за отвороты куртки, притянула к себе и поцеловала.
Женя стоял и смотрел, как она входит в подъезд, как набирает код, как поднимается к лифту.
Вот она повернулась, помахала рукой.
Хлопнула дверь лифта.
Звонков закурил и пошел в сторону бульваров.
Он шел быстро и легко, как ходят счастливые люди.
Лишь завернул за угол Женя Звонков, как тут же из парадного вышла Лена. Она огляделась и почти побежала по улице.
У автомата остановилась. Бросила монету, набрала номер.
Проговорила несколько слов. Повесила трубку.
А тут и зеленый огонек появился в переулке.
Лена подняла руку…
Звонков вошел в квартиру. Зажег свет в прихожей. Кто-то опять побывал здесь. Он видел это в разрушении привычного строя вещей. Вон коврик сдвинут, спички упали с тумбочки на пол, гантель откатилась на середину коридора…
Они же у стены всегда стояли.
Звонков подошел, поднял гантель, поставил ее на место. Одну. Второй не было.
Он бросился в комнату. Заглянул под диван, пошарил под шкафом, отодвинул журнальный стол.
Нету.
Звонков вошел в дежурную часть отделения и положил перед молодым лейтенантом гантель.
— Вот.
— Вы это что, гражданин?
Лейтенант вскочил. К Звонкову придвинулись два крепких сержанта.
— Вы что, гражданин? — строго спросил дежурный. Он был совсем молодой. И офицерская форма была свежей и необмытой.
— У меня гантель украли, — устало сказал Звонков и опустился на садовую скамейку, неведомо как попавшую в дежурную часть.
— Чего, чего?
— Гантель украли, вот что, — зло ответил Женя.
— Давайте по порядку, — лейтенант сел, поправил портупею и повязку. — Фамилия, имя, отчество, место жительства.
Звонков ответил и лейтенант аккуратно записал все на бланке.
— Давно вы обратили внимание, что посторонние посещают вашу квартиру?
— Дней семь назад.
— Ранее ничего не пропадало?
— Да вроде нет.
— Хорошо, товарищ Звонков. Я завтра утром передам все это вашему участковому инспектору, а он сообщит вам о результатах.
— Спасибо.
— Не стоит. Эта наша служба.
Звонков вышел.
Один из сержантов поднялся со скамейки, подошел к дежурному.
— Видишь, тронулся малый, Это от бормотухи. У нас рядом с общежитием мужик тоже от перепоя черного человека увидел, схватил топор да начал по двору за ним гоняться. И этот псих.
— Это, Рахимов, установит врач. А наше дело оказывать гражданам всевозможную поддержку.
— Да гнать таких бухариков надо, а не бумаги писать.
— Гнать, Рахимов, из милиции надо таких, как ты, и запомни: бухарики в медвытрезвителях, а в дежурную часть приходят граждане.
Борис Логунов шел по длинному коридору гостиницы «Россия». Двери, двери, двери. Цифры, цифры, цифры.
Поворот. И сразу нужные цифры 8-0127. Борис постучал.
— Да, — раздалось за дверью.
Логунов вошел в прихожую. Номер был люкс.
— Входи, дорогая, входи.
Борис толкнул еще одну дверь.
Гостиная, обставленная с чуть потертым гостиничным шиком. Несмотря на раннее время стол накрыт словно для банкета.
Переливались на солнце бутылки. Дефицитные закуски громоздились на тарелках.
И сам Тохадзе был не утренним. Для вечера он оделся. Для приема. Тугой воротник голубой рубашки обхватил шею, галстук переливался полосками, а синий костюм отдавал шелковым блеском.
Ослепительно сияли черные ботинки и золотогубая улыбка Гурама Тохадзе. Улыбка была предназначена явно не для Логунова, как и цветы, которые Гурам держал в руках.
— Здравствуйте Тохадзе, — безлико сказал Логунов, — как я понимаю, вы меня не ждали.
Гурам, прищурившись, поглядел на Логунова. Коротко так. Стремительно.
И Логунов по его лицу понял, что догадался он, кто пришел к нему.
Битый был парень Гурам Тохадзе. Тертый.
— Здравствуйте, начальник, хорошему человеку всегда рад.
— А почему начальник?
— А у вас в столице все начальники. Это мы просители, дорогой. К столу прошу.
— Это потом. Я из МУРа, — Логунов достал удостоверение.
И опять мазанул по нему взглядом Гурам.
— Зачем обижаешь, дорогой. Тохадзе человеку на слово верит. Садись.
Логунов сел. Огляделся.
— Гражданин Тохадзе, у меня к вам один вопрос: как вы попали в квартиру майора Корнеева?
— Плохой человек твой майор. Плохой. Прислал мне телеграмму о брате. Я в самолет и в Москву. Позвонил ему.
— Откуда телефон узнали?
— На Петровке дали, в справочной.
— Вы говорили с Корнеевым?
— Позвонил ему. Обрадовался. Думаю, какой хороший человек.
— То есть?
— Он предложил: «Пойдем, дорогой, со мной в ресторан, там и поговорим. Посидим, как братья». Так и сказал, клянусь честным словом.
— Что вы сделали?
— Обрадовался, дорогой. Пригласил его в «Узбекистан». Там поговорили. Я знал, что он человек гнилой, вымогатель. Друга позвал с фотоаппаратом…
— А как вы в его квартире оказались в семь часов?
— Не был я там.
— Не надо, Тохадзе. Вас соседка опознает.
— Зачем соседка, ты слушай, что я скажу. Корнеев твой хоть и молодой, но гнилой совсем. Не наш. Деньги, понимаешь, вымогать начал. Послушай, откуда у честного человека деньги. Я в «Сельхозтехнике» работаю. На Доске почета фотокарточку имею. Откуда у меня деньги?
— А наверное оттуда же, откуда машина «Волга» и номер, который стоит сорок рублей в день.
Тохадзе опять прищурился, усмехнулся.
— Слушай, ты зачем пришел? А? Мои деньги считать или взяточника разоблачать? А? Скажи. Раз он милиционер, значит может над родственными чувствами издеваться? Ты скажи! Не боишься, что я на тебя управу найду.
— Не боюсь, — усмехнулся Логунов, достал из кейса бумаги. — Давайте закрепим ваши показания.
— Зачем это?
— Порядок такой…
Звонков завязывал галстук, наклонившись к зеркалу, вмонтированному в дверцу шкафа.
Он осторожно, двумя пальцами, зажал узел и аккуратно затянул галстук.
— Хорошо, — сказал подошедший Лев Миронович, — необыкновенно хорошо. Куда, если не секрет?
— В исполком, — уверенно соврал Женя, — насчет гаража.
— Милый Женя, запомните, некоторый жизненный опыт подсказывает мне, что просители одеваются попроще. Скромнее, чтобы вызвать жалость у чиновника. Поэтому я делаю вывод: вы идете на свидание.
— Лев Миронович, вы ясновидец.
— Опыт, милый Женя, опыт. А это самое горькое в жизни.
— Почему?
— Да потому, что он приходит с годами.
— Не всегда.
— Вы оптимист, Женя. Итак, у вас свидание.
— Именно. Только не говорите завлабу.
— Какому, Женя? Последний раз Геннадия Петровича Мусатова я наблюдал мельком на прошлой неделе.
— А вдруг принесет нелегкая. Я в книге-то записался.
Лев Миронович поднял руку.
— Благословляю.
— Аминь! — Уже на бегу весело крикнул Звонков.
— Клавдия Степановна, — сказал Логунов, — вы, пожалуйста, вспомните, когда этот человек Игорю звонил.
Они сидели на кухне и пили чай из большого пестрого чайника. И вся кухня была как этот чайник. Чистенькая, пестрая, веселая.
— Я, Борис Николаевич, не припомню точно. Но по телевизору «Спокойной ночи, малыши!» показывали. Я музыку услышала.
— А по какой программе?
Клавдия Степановна поставила чашку, подумала.
— Я всегда по второй смотрю…
— Значит было ровно двадцать часов.
— Точно. Я еще думала, уйдет он до программы «Время» или нет.
— А что потом было?
— Ну, грузинец этот трубку положил. И говорит: «Нет его, мамаша. Позвольте, я ему посылку оставлю». Я открыла дверь Игоря. Он туда зашел, свет зажег. А через минуты две вышел. Сказал спасибо и ушел.
— Что у него было в руках?
— Так у него с собой сумка была.
— Что потом?
— Вышел он, сумка уже пустая. Поблагодарил и ушел.
— Клавдия Степановна, вы узнаете этого человека? — Логунов положил на стол фотографию Гурама Тохадзе.
— Он это! Он…
На часах уже было три двадцать, а Звонков все ходил возле кинотеатра «Новороссийск». Вон девушка, высокая, блондинка, из такси вышла. Нет. Это не Лена.
За окнами, плотно забранными решетками, отцветали магнолии. Субтропики за окнами. Осенние, прекрасные субтропики.
А в маленькой комнате двое ребят. Модные такие ребята. Поглядишь и скажешь, на артистов эстрады похожи. Только торчат из-под пиджаков пистолетные кобуры, да видны тяжелые сейфы за их спинами.
Зазвонил телефон. Длинно-длинно. Так обычно межгород вызывает.
— Лакоба, — поднял один из ребят трубку. — Здравствуй, Боря, здравствуй, дорогой.
Он закрыл ладонью трубку и сказал соседу:
— Логунов из МУРа…, да… Слышу, Боря. Когда отдыхать приедешь? Ждем тебя с Ревазом… Конечно, знаю… Да кто в Батуми этого Тохадзе не знает… Телеграмма… Понял… Сделаем, Боря… Жди…
А Женя Звонков стоит у кинотеатра с ненужным букетом. Проходят мимо люди. Две девушки пробежали, поглядели с улыбкой. Лены все не было.
Пожилая женщина вышла из квартиры, заперла дверь.
Уже было совсем спустилась к лифту, как что-то вспомнив, опять поднялась и остановилась у дверей Желтухина.
— Степан Федорович, — крикнула она. — Степан Федорович!
Не услышав ответа, нажала на кнопку звонка. Подержала немного, потом толкнула дверь. И она открылась.
— Степан Федорович…
Желтухин лежал в коридоре лицом вниз, вокруг головы растекалось темное пятно.
А Звонков ждет. Он стоит здесь уже третий час, надеясь на чудо.
У дома Желтухина остановилась милицейская машина. Вылезли оперативники, выпрыгнула из кабины большая серая овчарка.
Женя Звонков медленно идет переулками к улице Чаплыгина. Начинает смеркаться. Он доходит до знакомого дома, достает сигарету, закуривает. Решил Лену ждать здесь.
Зазвонил телефон, и Логунов снял трубку.
— Так… Так… Спасибо, Дато… Что делает?.. Живет в номере люкс в «России»… Вот как попал, не знаю. В Москве командировочные на вокзалах спят, а «деловые» в «люксах». Такова жизнь. Спасибо, Дато… Ты очень помог.
Борис Логунов вошел в почтовое отделение. Огляделся. Никого. За барьером читает книгу хорошенькая девушка.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, — девушка подняла голову.
— Вы не помните, кто отправлял эту телеграмму?
— А вы кто?
Логунов достал удостоверение, раскрыл.
— МУР, — улыбнулась телеграфистка, — прямо как в повести.
Логунов взглянул на лежащую на столе книгу. «Петровка, 38».
Девушка прочла телеграмму.
— Я ее помню. Я ее не хотела отправлять. Мне показалось, что она шифрованная.
— А кто ее отправлял, помните?
— Конечно. Старичок. У него на пиджаке нашивки за ранение. Он говорил, что отправляет ее по поручению адвоката. Я даже паспорт его проверила.
— Фамилию помните?
— Сейчас, — девушка полистала календарь, вот: Желтухин, Козицкий, дом 4.
Уже стало совсем темно, когда Звонков понял, что ждать бесполезно. Он медленно пошел в сторону бульваров. Медленно, медленно. Словно непосильный груз на себе нес.
— Товарищ полковник, — Логунов положил на стол рапорт, — я все сделал.
— Читать потом буду. Расскажи.
— Ну, конечно, Тохадзе на своем стоял. Разрешите закурить.
— Кури. Я в этом не сомневался.
— Я говорил с соседкой Игоря. Далее я в Батуми позвонил, Лакобе. Он установил, что телеграмма пришла в Батуми четырнадцатого сентября, а Тохадзе уехал шестого. В почтовом отделении мне удалось установить, что телеграмму посылал некий Желтухин, проживающий в Козицком переулке, дом 4.
— Как фамилия?
— Желтухин, Андрей Петрович. Хочу вечерком навестить его.
— Не стоит. Его убили сегодня между пятнадцатью и шестнадцатью часами.
— Как?
— Очень просто. Стукнули гантелью по голове. Ваши выводы?
— Товарищ полковник, — отчеканил Логунов, — путем оперативно-розыскных действий я установил, первое: майор Корнеев не вымогал деньги у гражданина Тохадзе. Второе: Тохадзе и Желтухин вошли в сговор с целью опорочить майора Корнеева. Считаю, что майор Корнеев ни в чем не виноват.
— Рано, Логунов. Бери эти бумаги и тряси Тохадзе. Выясни, кто стоит за этим делом. Это главное.
— Ясно.
— Иди, Борис, ты хорошо поработал. Спасибо.
— Товарищ полковник, а кто убил Желтухина?
— Да вышли на него уже. Его сегодня возьмут ребята из восемьдесят восьмого. Только одного не могу понять, как они хотели найти взятку. Как? Это ты, Борис, тоже должен узнать.
Женя Звонков вошел в подъезд, поднялся к лифту, постоял, постукивая пальцами по панели управления. Потом нажал кнопку.
Кабина медленно поплыла между этажами и остановилась. Звонков вышел, покопался в кармане, нашел ключ, но только успел вставить его в замочную скважину, как из темноты выскочили двое, скрутили его, захлопнули на руках наручники.
— Милиция, Звонков, вы арестованы.
Комната была залита пронзительно белым неоновым светом. Осветительные трубки под потолком потрескивали словно дрова. Звонкова допрашивали трое. Капитан в милицейской форме и два молодых парня в светлых рубашках, с приспущенными галстуками.
— Послушайте, Звонков, будьте разумным человеком. Гантель ваша?
Женя кивнул. Он сидел у стены, протирая платком пальцы рук, запачканные краской для дактилоскопии.
— Ну вот, видите, — капитан говорил миролюбиво и тихо. Таким голосом обычно говорят с больными людьми.
— Как могла гантель попасть в комнату к убитому Желтухину?
— Я же сказал, не знаю! — крикнул Женя.
— Не знаешь, — закричал один из молодых оперов. — Не знаешь! А человека старого бить по голове гантелью — это ты знаешь?
— Замолчи, Колесников, — спокойно сказал капитан.
— Дайте мне позвонить, — чуть не плача попросил Женя.
— Дам, — так же ласково ответил капитан, — дам, только сначала подпиши, что ты убил Желтухина. Молчи. Я понимаю, ты убивать не хотел. Вошел в квартиру, взломал тайник. Кстати, где ценности? — Капитан посмотрел на Звонкова. — Хорошо, — продолжал он, — об этом потом. Ты вошел, взломал тайник, тут и старичок появился. Ты испугался и ударил его. Мы понимаем, ты убивать не хотел. Запомни, если ты признаешься, то суд поймет, что ты убил случайно, в состоянии аффекта. От страха…
— Нет!.. — Звонков вскочил.
Один из молодых оперов толкнул его в грудь.
Женя с грохотом упал на стул.
В дверь заглянул дежурный.
— Не колется?
— Расколется, — усмехнулся молодой, — куда ему деваться.
— Звонков, — капитан закурил, протянул сигареты Жене, — Звонков, поймите, мы вам не враги. Наоборот, мы вчетвером должны найти выход из этих страшных обстоятельств. Мы опытнее вас. Наш долг не только наказывать, но и помогать людям.
Свет лампы слепил Звонкова. Он сидел, вжавшись в стену, словно пытаясь проломить ее и очутиться на ночной улице вдали от этого кошмара. Голос капитана звучал мягко и вкрадчиво, но глаза цепко следили за Жениным лицом. Холодные глаза человека, привыкшего лгать.
— Значит, молчать будешь! — не выдержав, вскочил зашедшийся криком капитан. — Ну смотри, сволочь, смотри!
Капитан сорвал со стола материю.
— Твоя гантель.
Звонков кивнул.
— Ты не кивай здесь! Говори, твоя или нет!
— Моя.
— Значит, ты гантель в пластиковую сумку положил. Правильно. Неудобно с гантелью по улице ходить. Ты, Звонков, когда старичка-то тюкнул гантелью по голове, растерялся, это правильно. Ты не убийца, ты жадный просто. Очень жадный человек. Ты испугался, конечно, и забыл не только гантель, но и сумку. А в ней газета была «Московская правда» с твоим адресом. Это, Звонков, второе. А вон сумка с вещами, в которой, кстати, две сберкнижки Желтухина. Это, Звонков, у тебя при обыске нашли. Значит, это и есть третье. То, что ты убил, мы знаем. Но с тобой еще кто-то был. Так ведь? Кто был с тобой?
— Разрешите мне позвонить.
— Когда сознаешься, и позвонить разрешим и кофе дадим. Кто с тобой был?
Капитан наклонился к Звонкову. И Жене показалось, что глаза его стали огромными, как абажуры настольных ламп, они надвигались на него. И некуда ему было спрятаться от них. Глаза капитана давили на него, вжимали в стену.
— Так кто с тобой был?
— Дайте мне позвонить? — Звонков вскочил и словно сбросил с себя гипноз страха этого вечера и глаз капитана.
— Сидеть!
Молодой опер опять толкнул Звонкова.
А за окном уже начало светать, и погасили лампочки. В кабинете был утренний полумрак, светлеющий с каждой минутой.
Капитан снял китель и галстук, сидел в одной рубашке с черными пятнами пота на спине.
Все курили.
— Значит, не дадите позвонить? — спросил Звонков.
— Нет, — капитан затянулся глубоко и закрыл глаза.
— Тогда пишите адрес сообщника.
Опера словно проснулись. Движения их стали расчетливо-быстрыми.
— Ну раз начал, Звонков, колись.
Женя взял сигарету, закурил.
— Пишите. Улица Островского, дом 6, кв. 29. Зовут его Игорь. Больше ничего не знаю.
Корнеева разбудил звонок в дверь. Длинный и требовательный.
Еще не проснувшись, он автоматически натянул тренировочные брюки и пошел открывать.
А звонок бесчинствовал в квартире.
Корнеев распахнул дверь.
— Сдурели.
В прихожую ворвались двое в штатском и двое в форме.
— Уголовный розыск! — крикнул один. — Стоять!
— А я и так стою, — усмехнулся Корнеев.
— Ты Игорь? — молоденький опер повел стволом пистолета, матово блеснувшим в темноте коридора.
— Убери ствол, — Корнеев нащупал выключатель, зажег свет.
Теперь он видел всех четверых. Возбужденных, с жадным охотничьим азартом в глазах.
— Товарищ майор, — внезапно сказал один из оперативников. — Игорь Дмитриевич…
— А это ты, Афанасьев? Кто это тебя научил по утрам в квартиры вламываться?
— Так на вас показали.
— Кто?
— Звонков.
— Какой Звонков?
— Да Евгений Николаевич. Тот, что Желтухина из Козицкого, дом четыре, заделал.
— Подожди, Афанасьев, толком расскажи…
Корнеев вошел в комнату, где под охраной сидел Звонков.
— В интересное дело ты меня втравливаешь, Женя. Не больше не меньше, как соучастие в убийстве.
— У меня не было выхода, Игорь, иначе они бы меня сломали. Я боялся сознаться в том, чего не делал.
— Женя, времени мало. Давай по порядку. Гантель?
— Два дня назад я вернулся домой, ее не было.
— Ты заявил в милицию?
— Да.
— Так чего же ты молчишь?
— А я говорил им, но они хотели слушать только то, что хотели.
— Где ты был вчера, между 15 и 18?
— У кинотеатра «Новороссийск» ждал девушку.
— Три часа?
— Да. Она сказала, что может опоздать, и просила меня подождать ее. Сказала, что придет обязательно.
— Она так тебе понравилась?
— Да.
— Кто-нибудь тебя видел у кинотеатра?
— Я не видел никого.
— Ты давал кому-нибудь ключи?
— Ты же знаешь.
— Знаю, но бывает всякое.
— Исключено.
— Ты пошел на свидание с работы?
— Да.
— Где мне найти эту девушку?
— Не знаю.
— То есть?
— Знаю только, что ее зовут Лена, она очень красивая и живет на улице Чаплыгина.
— Ну, это тоже кое-что. Дом какой?
— Четыре, второй подъезд.
— Женя, вспомни, кто тебя видел у «Новороссийска».
Звонков грустно покачал головой.
— Так, — сказал Борис Логунов и встал из-за стола, — значит вы, Тохадзе, продолжаете утверждать, что лично получили эту телеграмму?
— Зачем обижаешь? — Гурам Тохадзе даже головой затряс возбужденно. Мол, до чего недоверчивые люди бывают.
— Тогда, пожалуйста, распишись здесь.
Борис подвинул Тохадзе лист протокола.
— Здесь? — Тохадзе медленно начал читать.
— Неразборчиво?
— Нормально, — Гурам расписался.
— Прекрасно. Теперь, Тохадзе, ответьте на такой вопрос. Как вы одновременно могли жить в Москве, вот справка из гостиницы «Минск», и получать телеграмму в Батуми?
— Я на два дня улетел домой.
Тохадзе ответил быстро, словно ожидал этого вопроса.
— Вот справка Аэрофлота, — Логунов вынул из папки бумагу, — в ней говорится, что за последний месяц ни ваша фамилия, ни ваши паспортные данные не были зарегистрированы в аэропортах Москвы.
— Мне друг продал билет. Я по его фамилии летел.
— По какой?
— Слушай, Давид его зовут, а фамилию не помню.
Логунов сел, взял ручку, записал.
— Значит вы, Тохадзе, утверждаете, что ваш знакомый по имени Давид уступил вам свой билет?
— Утверждаю.
— Распишитесь.
— Здесь?
— Да. Продолжим. Вы приехали в Батуми и получили телеграмму.
— Конечно, получил! — Тохадзе вскочил. — Какое ему дело, когда я куда ехал. Я свободный человек! Понимаешь?
— Пока.
— Что пока?
— Свободный пока.
— Ты что, угрожаешь мне?
— Вы садитесь, Тохадзе. Спокойно садитесь и прочитайте показания проводника поезда «Батуми — Москва» Чачава. В них она показывает, что получила эту телеграмму от вашей сестры и передала ее вам в Москве.
— Слушай! Кому веришь? Проводнику? Они все продажные.
— Хорошо. Я устрою вам очную ставку.
— Зачем? Слушай, чего тебе надо?
— Вот что, Тохадзе, разговор по делу. Мне надо, чтобы вы обвинялись по двум статьям — 130-й и 181-й.
Тохадзе задумался на минуту.
— Что-то я не помню таких статей.
— Вполне естественно. Вы ранее дважды привлекались по 146-й статье. За разбой. Не так ли?
— У вас учет.
— Пока не жалуемся. Разъясняю смысл статей: 130-я — клевета; 181-я — дача заведомо ложных показаний. Будем говорить серьезно?
Лифтерша, разговаривая, прижимала к груди роман Пикуля «Слово и дело», словно боялась, что Корнеев его отнимет.
— Людмила Тарасовна, вы говорите, что в вашем подъезде никакой красивой, высокой блондинки по имени Лена нет.
— Точно знаю.
— А может она гостила или снимала комнату?
— Вы знаете, молодой человек, когда сидишь на одном месте десять лет, запоминаешь всех, кто проходит мимо тебя.
— Вы весь день дежурите?
— Нет, с девяти утра до семи вечера.
— Понятно…
Подъезд дома, где живет Звонков.
Первая дверь.
Игорь позвонил.
— Добрый день, я из милиции. Могу задать вам несколько вопросов?
— Конечно.
— Вы никогда не видели посторонних, входящих или выходящих из шестой квартиры?
— Это от Женьки Звонкова?
— Да.
— Да, вроде, нет.
И опять дверь.
— Добрый день, я из милиции…
Второй этаж. Третий. Четвертый.
Игорь только поднес руку к звонку, как дверь отворилась и на площадку выехала детская коляска, похожая на ракету.
Корнеев отступил. Высокий парень, управляющий этим сооружением, аккуратно прикрыл за собой дверь.
— Здравствуйте, — сказал Игорь, — я из милиции.
— А я, — засмеялся парень, — из второго таксопарка.
— Вот и познакомились. — Игорь достал удостоверение.
— Да не надо, я вам верю.
— Вас как зовут?
— Николай Серпухов.
— Николай, вы знаете Звонкова?
— Мы с Женькой друзья.
— Тем лучше. Вы не замечали никого постороннего, входившего или покидавшего квартиру Звонкова?
— Да, как сказать. Я эту неделю в ночь, вот с бойцом своим и гуляю.
— Всегда в одно время?
— Да, плюс минус полчаса. Так вот позавчера вывожу коляску. Она в лифт не входит, поэтому спускаю по ступенькам. Гляжу, из Женькиной квартиры человек выходит. Я его сверху вижу. Куртка вроде как у Женьки, только вот кепка джинсовая. Думаю, с чего Женька начал кепку носить. Я его окликнул, а он бегом по лестнице.
— Значит, человек не остановился, когда вы его окликнули?
— Да он убежал просто. Я спустился на улицу, а у подъезда Любовь Васильевна сидит из десятой квартиры. Я ей: мол, тетя Люба, куда Женька Звонков побежал? А она мне: никакого Звонкова в глаза не видела. А в кожаной куртке? А она и говорит: выбежал какой-то, сел в машину и уехал.
— Любовь Васильевна, вспомните, позавчера из подъезда выбежал человек в кожаной куртке и джинсовой кепке.
— Это которого Коля Серпухов за Женю Звонкова принял?
— Да.
— А чего вспоминать. Выбежал он и сразу на ту сторону улицы. У церкви его машина синяя ждала.
— А какой марки машина?
— Я, к сожалению, не разбираюсь в них. Легковая, видно.
Капитан Коновалов, все еще не успевший переодеться в штатское, шагал по своему маленькому кабинету. Нервничал Коновалов, злился.
— Что ты воду мутишь, Корнеев? Наше дело взять убийцу. Мы его взяли. Дальше пускай прокуратура разбирается.
Игорь посмотрел на Коновалова, помолчал.
— Что ты молчишь? Сегодня бы уже отправили этого Звонкова в ИВС и ладушки.
— А если тебя, Леня, в ИВС?
— А меня за что?
— А его?
— Ну ты даешь, начальник, как за что? На гантели его отпечатки пальцев, в пластиковой сумке газета с его адресом, в квартире вещи убитого Желтухина, факт их знакомства подтвержден. Чего тебе еще!
— Мне ничего, Леня. Только некая Лена на улице Чаплыгина не живет. Вот заявление Звонкова о краже гантели, вот показания соседей о том, что из квартиры Звонкова выходил посторонний.
— Ну и что?
— То есть?
— Я же говорю тебе, пусть от этого у прокуратуры голова болит. Мы-то здесь причем?
— Леня, Леня, ничего ты не понял и не поймешь. У тебя сыск, нечто вроде завода. Тебе план необходим.
— Только не строй из себя святого, Игорь. Не надо.
— А я не святой, Леня. Я сыщик. И мое дело искать. А ты, кстати, руководишь уголовным розыском отделения, и ты должен тоже искать.
— Так что же, целоваться мне теперь с твоим Звонковым или самому в ИВС сесть?
В дверь постучали.
— Войдите, — крикнул Коновалов.
В кабинет вошел Лев Миронович.
— Вы меня вызывали. Моя фамилия Шнейдерман.
— Конечно, — Корнеев встал, — садитесь.
Лев Миронович сел, огляделся.
— Вас, кажется, Лев Миронович зовут?
— Да.
— Вы работаете вместе со Звонковым?
— Двенадцать лет.
— Что вы о нем можете сказать?
— Он прекрасный человек и великолепный работник.
— Лев Миронович, позавчера во сколько Звонков ушел с работы?
— В четырнадцать. Свидание у него было в три.
— А почему свидание? Он вам сказал об этом?
— Некий опыт подсказал мне. Если человек так тщательно одевается…
— А чем был одет Звонков?
— Серый костюм, рубашка голубая, галстук полосатый.
— Вы это точно помните, — вмешался в разговор Коновалов.
— Конечно.
— Лев Миронович, за последние дни вы не замечали ничего необычного в поведении Звонкова?
— Знаете, он рассказывал мне о каких-то странностях, творящихся в его квартире. И мы пытались связать это с пропажей ключей.
— Каких ключей?
— От квартиры Звонкова. Его кто-то вызвал по телефону вниз. Женя простоял полчаса, вернулся, так никого не встретив. А уходя домой, он начал искать ключи, и они оказались в другом кармане халата.
— Чушь это, — оборвал Льва Мироновича Коновалов, — глупость. Случайно он переложил.
— Да нет, товарищ капитан. Звонков известен мелочной скрупулезностью. Он ключи вместе с деталями в карман не положит.
— Значит, вы считаете, что ключи у Звонкова похищали?
— Я ничего не считаю, я рассказываю, как это было.
— Спасибо, — Корнеев встал, пожал руку Льву Мироновичу, — вы очень помогли нам.
Лев Миронович вышел.
— Ну, что теперь скажешь? — Корнеев посмотрел на Коновалова.
— Показания-то подмытые, не точные. Вроде да, а вроде нет.
— Но соседи Желтухина показали, что видели человека в коричневой кожаной куртке. А Звонков был в сером костюме.
— Он переодеться мог. Слушай, Игорь, я понимаю, Звонков твой знакомый, ты и стараешься.
— Я что, стараюсь его по блату в начальники устроить?
— Все равно есть некий душок.
— Вот что, Леня, я вижу, ты уже формулировку для Кривенцова подготовил.
— Да что ты, Игорь. Ну что делать со Звонковым? Отпускать?
— Зови его.
Милиционер ввел Звонкова. Женя почернел за эту ночь и половину дня. Лицо обросло щетиной, в глазах появился сухой блеск, словно у больного.
— Женя, — сказал Корнеев. — Я все проверил. Твои слова подтверждаются, но отпустить мы тебя не можем.
— Почему?
— Слишком тяжелое обвинение предъявлено тебе. Твои доводы пока еще не перевешивают обвинение. Мы вынуждены задержать тебя на семьдесят два часа.
— Мне все равно, Игорь. Все равно. Я устал.
— Уведите его.
Звонков встал, как автомат и пошел к дверям. И Корнеева поразила его совершенно равнодушная спина. Он шел, как сломанный человек.
— А я думал, что ты не решишься, — усмехнулся Коновалов, — я у прокурора постановление запас.
— Ты молодец, Коновалов, ты еще всеми нами покомандуешь.
— Игорь! Игорь!
Донесся из коридора голос Звонкова.
Корнеев бросился к дверям.
В конце коридора два милиционера держали рвущегося Звонкова.
— Что, Женя?
— Я вспомнил, Игорь. Нас Толя Балин на улице Чаплыгина видел.
Кривенцов сидел в своем кабинете среди книжечек, фломастеров, календарей. Вымытый, стерильный, в рубашке с тугим крахмальным воротником.
Он посмотрел на вошедшего Корнеева, потер ладони и улыбнулся.
Нехорошая улыбка получилась у начальника отдела. Так улыбаются победители.
— Ты чего это, Корнеев, мешаешь людям, так сказать, убийцу ловить? Приятелей выгораживаешь?
— Попрошу обращаться ко мне на «вы», как положено по инструкции.
Кривенцов откинулся в кресле, внимательно посмотрел на Корнеева.
— По инструкции, значит. Хорошо. Решением руководства я отстраняю вас от разработки по делу Желтухина. Идите. Вашими порочащими звание работника органов связями займется инспекция по личному составу.
В коридоре Корнеева догнал сотрудник НТО.
— Товарищ майор, мы проверили дактилоскопию убитого Желтухина.
— Что-нибудь есть?
— Не что-нибудь, а очень много.
— Не понял.
— А вы посмотрите, — сотрудник раскрыл папку. — Желтухин один из крупнейших уголовников. По архиву считалось, что он умер в Чите. Его настоящая фамилия Трунов.
— Вот это подарок, — засмеялся Корнеев, — с меня коньяк, ребята.
На столе перед Кафтановым лежало дело Желтухина-Трунова и рапорт Корнеева.
Он закончил читать бумагу, посмотрел на Игоря.
— Интересно. Считаешь Звонкова невиновным?
— Считаю.
— Что я тебе могу сказать, — Кафтанов потер ладонью щеку, — снять тебя с этого дела распорядился Громов. Сегодня он уехал с нашей делегацией в Монголию. Будет через четыре дня. Они твои.
— Спасибо.
Зазвенел телефон.
— Кафтанов. Да… У меня… Даю.
Начальник протянул трубку Корнееву.
— Так… Понял… Спасибо, Борис…
Толя Балин сидел в комнате Логунова.
Увидел входящего Корнеева, он вскочил.
— Что с Женькой?
— Плохо, Толя. С кем ты его видел на улице Чаплыгина?
— С одной девицей. Она у нас в ресторане часто бывает.
— Как ее зовут?
— Вроде Лена.
— Найти ее можно?
— Попробуем, — Толик потянулся к телефону.
Кафтанов нажал кнопку селектора.
— Слушаю вас, Андрей Петрович.
— Соедините меня в начальником ЛУРа, срочно…
А Звонкова снова допрашивали. Та же троица. И так же угрожающе наклонялся Коновалов.
— Я не буду говорить. Ничего не буду говорить вам! — выкрикнул Женя.
На лестнице уже горел свет. За окном смеркалось.
Тихо гудел лифт, пробираясь между этажами. Вот кабина остановилась. Лена увидела на площадке троих мужчин.
— Вы Лена? — спросил Корнеев.
— Предположим.
— А если точнее?
— А вы кто?
— А мы из МУРа, — Борис Логунов достал удостоверение, — поедемте с нами…
…— Ну, а я-то здесь причем? Меня попросили. Познакомься, покрути ему мозги и свидание назначь.
— А вы не спросили — зачем?
— Спросила. А Слава сказал, разыграть его надо.
— Какой Слава?
— Ну, Голубев, журналист.
— Вы его адрес знаете?
— Конечно.
Странная квартира была у Славы Голубева. Большая, трехкомнатная, но какая-то нежилая. Похожая на гостиницу.
Сегодня у него был катран. То есть, говоря по-русски, карточный притон.
Для крупной игры собрались трое известных «катал» (картежников).
Игра шла в гостиной, а Слава подавал закуску и выпивку. Он сидел на кухне перед столом, заставленным бутылками и заваленным промасленными свертками и слушал доносящиеся выкрики игроков.
— Банкую… На все… Не у фраеров… Карта не лошадь, к утру повезет…
Он сидел расслабленно и обреченно, слушая чужие, наглые голоса, звучавшие в его квартире.
Коротко звякнул звонок.
Слава встал, пошел к двери.
— Кто?
— Телеграмма.
Как только он отпер замок, в квартиру вошли Корнеев и Логунов.
— Вы Голубев?
— Да. А вы кто?
— Мы из МУРа.
Слава побледнел, ноги стали чужими и он прислонился к стене.
— Вы чего испугались, Голубев?
— Я…
Из гостиной вышел один из игроков. Увидел Логунова и остолбенел.
— Начальник…
— А, это ты, Васьков, ты что же здесь делаешь?
Логунов подошел к гостиной, распахнул двери.
— Добрый вечер, а у вас здесь катран оказывается.
— Век свободы не видать, начальник, — перекрестился Васьков, — просто так играли, не на интерес.
— Ты мне, Васьков, может быть расскажешь, что вы на фантики играете? Придется вам поехать с нами.
Слава Голубев так испугался, что Корнееву показалось, что перед ним оболочка, из которой выпустили пар.
— Голубев, — Игорь закурил, — о катране потом, сейчас о Звонкове.
— Нет! — Голубев вскочил и бросился к дверям. — Это не я…
Логунов перехватил Славу, посадил на стул.
— Да успокойтесь вы, Голубев, — Игорь налил в стакан воды, протянул ему.
Слава поднес стакан ко рту, попытался проглотить, но спазм сжал горло, и вода полилась на костюм.
— Я… Я… Не убивал я, — Голубев заплакал.
Логунов и Корнеев ждали, когда он успокоится. Сидели и курили.
Слава затих.
— Вы можете говорить, Голубев? — спросил Корнеев.
— Да.
— Кто убил?
— Генка Мусатов.
Корнеев посмотрел на Логунова, тот кивнул и вышел.
— Голубев, давайте по порядку. Вы были на квартире у Звонкова?
— Да.
— Сколько раз?
— Два… Нет, три.
— Что вы там делали?
— Один раз были там вместе с Геной. Так просто, смотрели. Второй раз я сумку и газету брал… Потом гантель… А потом вещи относил.
— Как Мусатов убил Желтухина?
— Он мне велел в дверь позвонить, сказать, что я из гаражного кооператива. Желтухин дверь открыл, мы вошли. Гена его скрутил, велел показывать тайник. Желтухин его послал. Тогда Гена сам искать стал. А Желтухин развязался и пистолет из-под подушки достал. Я закричал. А Гена его по голове гантелью…
— Мусатов нашел тайник!
— Да.
— Что в нем было?
— Денег очень много. Коробка зеленая из-под чая индийского, не знаю, что в ней было, и папка с бумагами.
— Мусатов все это забрал?
— Да.
— Сколько он дал вам денег?
— Десять тысяч.
На экране телевизора Чарльз Бронсон стрелял в кого-то из пистолета, пролетали машины, кружился над небоскребами вертолет.
Геннадий Мусатов смотрел видео.
Он лежал на диване в светлой майке и брюках «адидас».
Огромная квартира была пуста. Свет фонаря с улицы отражался в полированной мебели и покрытом лаком полу.
Геннадий Мусатов отдыхал.
В прихожей звякнуло.
Он встал. Большой, сильный, тренированный, и пошел к дверям.
— Кто?
— Это я, Геннадий Сергеевич, вахтер.
— А, тетя Аля.
Гена открыл дверь, и в темноту квартиры ворвались люди.
В живот ему уперся ствол пистолета.
— К стене.
Кто-то с силой завернул ему руки, щелкнули наручники. Вспыхнул свет.
— Уголовный розыск, Мусатов, — Корнеев достал из кармана бумагу. — Вот постановление прокурора о вашем аресте и производстве обыска.
— Тетя Аля, — сказал Геннадий, — позвоните дяде.
— Хорошо, Геннадий Сергеевич, хорошо.
Дядя Геннадия — Мусатов-старший вошел в квартиру, когда обыск был закончен. На столе лежал пистолет «ТТ» с серебряной именной пластинкой на рукоятке, зеленая банка. Крышка была открыта, в ней были плотно уложены украшения. Рядом куча денег и папка с фотографиями и бумагами.
— Что здесь происходит?
Мусатов стоял в комнате величественно-спокойный.
— В чем дело, Гена?
Геннадий пожал плечами.
— Так кто мне объяснит, в чем же дело?
— Видимо, я. — Игорь встал.
— Кто вы?
— Я заместитель начальника отдела МУРа, майор милиции Корнеев.
— Корнеев? — Мусатов пристально посмотрел на Игоря.
— Ваш племянник Геннадий Сергеевич Мусатов арестован по подозрению в убийстве гражданина Желтухина Степана Федоровича. При обыске нами обнаружены оружие, деньги, ценности и бумаги, хранившиеся в квартире покойного.
— Это так, Геннадий? — спросил Мусатов, словно никакого Корнеева вообще не было.
Гена пожал плечами.
— Вы старший?
— Да.
— Пойдемте.
Они вышли в другую комнату.
— Вы знаете, кто я? — спросил Мусатов.
— Да.
— Племянник мой должен быть освобожден.
Мусатов говорил небрежно, властным тоном.
— Это невозможно.
— Не понял?
— Он совершил тяжкое преступление.
— Он мой племянник.
— Закон одинаков для всех.
— В наше время, майор, надо иметь сильных друзей. Иначе не сделаешь карьеру.
— Меня вполне устраивает мое положение.
— Все эти ценности и деньги из квартиры убитого?
— Да.
— А бумаги.
— Тоже.
— Я могу ознакомиться с ними?
— Нет.
— Вам не кажется, Корнеев, что вы рискуете?
— Нет, не кажется. Я выполняю свой долг.
Геннадия вывели в коридор, он шел, не зная, куда деть руки, скованные наручниками.
В дверях он повернулся. Посмотрел на дядю.
— Как же так, дядя Миша?
Михаил Кириллович молчал. Им овладела апатия, и он смотрел, как уводили племянника, как уходили понятые и милиционеры.
— Наследили-то, наследили, — сокрушенно сказала вахтерша. — Я приберу, Михаил Кириллович.
Мусатов не ответил, ушел в глубь квартиры.
А Толя ждал Звонкова. Он сидел в машине у отделения милиции, разглядывая прохожих. Вскоре появился Женя. Прищурившись, посмотрел на осеннюю улицу, залитую неярким солнечным светом, и засмеялся.
— Радуешься, — из дверей отделения вышел Коновалов. — Имеешь право. Такое счастье раз в жизни бывает.
Женя молча посмотрел на него и пошел к машине.
Кафтанов ехал к Комарову. Он никогда не был у него дома, да и вообще никаких отношений, кроме служебных, у него с бывшим начальником отдела не было.
Кафтанов хорошо помнил, как летом пришел к нему Комаров и сказал, еле сдерживая себя:
— Как же это, Андрей Петрович?
А что мог ему сказать Кафтанов? Рассказать о том, как он пытался на разных уровнях отменить приказ об увольнении Комарова. Да разве это нужно было бывшему начальнику отдела. Он хотел точно знать, почему, а главное, за что его, человека с безупречным прошлым, за пять лет до срока, увольняют на пенсию. Кафтанов в тот день так и не смог ответить Комарову на этот вопрос. Почему, он понял позже, когда начальником отдела, не посчитавшись с его мнением, утвердили Кривенцова. Тогда у него обострилось чувство вины перед Комаровым. Но, если проанализировать, то общение это было значительно более сложным. Кафтанова угнетала не только вина за многое, но и ощущение собственного бессилия и то, что называют инстинктом самосохранения.
Он часто шел на компромисс, уговаривал себя, что это необходимо для дела. Такие уступки собственной совести стали обычным и опустошали его. Но теперь время настало. Сжимали, сжимали пружину, а вот она и выпрямилась.
Кафтанов поднялся на третий этаж и остановился у двери с номером 32. Дверь была парадно обшита темно-вишневым кожзаменителем и утыкана золотистыми бляшками. Кафтанов позвонил, и она распахнулась сразу. На пороге стоял Комаров в линялом, заношенном тренировочном костюме.
Он сделал шаг на площадку и захлопнул за собой дверь.
— Говорят, есть примета, полное ведро к счастью. Так что же, Комаров?
Комаров молчал, глядя на Кафтанова растерянно, затравленно.
— Борис Логунов был в кабинете Корнеева и слышал ваш разговор.
— Это не доказательство, — Комаров поставил ведро, вытер ладони о брюки.
— Мы Тохадзе раскололи, Комаров. И он тебя сдаст. Ты лучше сам напиши, кто тебя просил навести на Корнеева.
— Ты что, ты что…
— Ты был честным мужиком и хорошим сыщиком, Комаров. Подумай, кем ты стал…
— А ты, Кафтанов, лучше? — перебил его Комаров.
— Не обо мне разговор, я за беспринципность и трусость свою отвечу перед кем надо, только и ты ответишь. Я тебе срок даю до завтрашнего утра. Не придешь, под конвоем приведу, ты меня знаешь.
Кафтанов повернулся и легко побежал по ступенькам вниз…
По коридору МУРа шел пожилой человек в аккуратном сером костюме, над карманом которого прилепились четыре ряда колодок, а с правой стороны рубиново блестел знак заслуженного работника МВД. У дверей с номером 325 он остановился и поправил пиджак.
— Вы Егоров? — спросила его секретарша.
— Да.
— Минуточку, — она нажала на кнопку селектора.
Кафтанов встал из-за стола и пошел навстречу Егорову.
— Здравствуйте, Николай Борисович.
— Здравствуйте, Андрей Петрович.
— Присаживайтесь.
Егоров сел к столу, достал сигарету, закурил.
— Неужели еще курите? — улыбнулся Кафтанов.
— Надо убедить себя, что курение это просто удовольствие, тогда забываешь о пагубных последствиях, которыми пугают врачи. Но дело не в этом, Андрей Петрович. Как только мне позвонили товарищи из нашего управления, я сразу же на поезд и к вам.
— Ну ладно, — Кафтанов улыбнулся, достал пистолет с именной пластинкой, — «Оперуполномоченному Егорову Н. Б. за борьбу с бандитизмом. От Ленгорисполкома». Ваш?
— Мой. Я потом дважды эту сволочь задерживал, расспрашивал о пистолете, а он, потерял, мол. Его убили?
— Да.
— Счеты или с целью грабежа?
— Грабеж. Расскажите мне о его делах в блокадном Ленинграде.
— Об этом можно рассказывать месяцами. Там был некто Мусатов…
— Какой Мусатов?
— Тот самый, до которого по нынешним временам не дотянуться. Он был одним из руководителей, отвечающих за снабжение города продовольствием. Вот они и придумали историю с мертвыми душами. Устраивали своих людей управдомами в разбитые районы, они и составляли фальшивые списки жильцов.
— А паспорта?
— Забирали у покойных, но не сдавали.
— Да. И это можно доказать?
— А вы возьметесь?
— Попробую. Вы поможете?
— Конечно. Только в наше время…
— Волков бояться… — засмеялся Кафтанов…
Игорь Корнеев и Кафтанов в форме стояли в кабинете Громова. Кривенцов, как всегда, устроился у стола. Громов нервно шагал по кабинету.
— Итак, Корнеев, вы не выполнили мое распоряжение…
— Я отменил его, — спокойно сказал Кафтанов.
Громов продолжал, словно не слыша.
— Кроме того, история с Тохадзе…
— Тохадзе привлекаются по статьям 181 и 130, — перебил Громова Кафтанов.
— Я попросил бы вас меня не перебивать, — в голосе Громова звенел металл. — Хочу напомнить, что пока еще вы подчинены мне, а не я вам.
Лицо Кафтанова пошло пятнами, но он сдержался.
— Да, история с Тохадзе. Дыма без огня не бывает. И в завершение всего недостойное поведение на квартире товарища Мусатова.
— Я арестовывал убийцу, — твердо сказал Корнеев.
— Молчать! Можно делать все, но без хамства, не нарушая закон. Итак, приказ подписан. Вы, Корнеев, за поведение, порочащее работника Московского уголовного розыска, из управления увольняетесь и назначаетесь на должность дежурного в 108-е отделение милиции. Но помните, это ваш последний шанс.
Корнеев посмотрел на улыбающегося Кривенцова, на красного от гнева Громова, на застывшее лицо Кафтанова и сказал:
— Жизнь покажет.
— Что? — Громов шагнул к нему. — Все, можете идти.
Корнеев повернулся и вышел.
— Я обжалую этот приказ, — сказал Кафтанов.
— Вы лучше ответьте мне: что это за частный сыск вы затеяли? Да вы знаете, под кого копаете?
— Под Мусатова.
— Запомните, если Корнеева дежурным пристроили, то вас…
— Думайте лучше о себе.
Кафтанов повернулся и вышел.
— Кстати, — в спину ему сказал Громов, — вы уже трижды жаловались на меня. Помните, бог троицу любит. — Громов засмеялся…
Ноябрь. На настольном календаре в дежурной комнате отделения милиции листок с датой: 10 ноября 1982 года.
По радио звучит траурная музыка.
Корнеев в форме, перетянутой портупеей, с повязкой дежурного сидел за столом и читал книгу.
Траурная музыка наполняла комнату, и от нее на душе становилось скверно.
Корнеев встал, приглушил репродуктор.
В дежурку вошел Кафтанов в полном сиянии полковничьей формы.
— Здравствуй, Игорь.
— Здравия желаю, Андрей Петрович.
— Как служба, друг?
— Нормально. А у вас?
— Тоже…
— Андрей Петрович, правда… — Игорь кивнул на репродуктор.
— Да. Скоро передадут. Так что ты, Корнеев, дежуришь сегодня на рубеже двух эпох.
— Не понял.
— Потом поймешь.
Кафтанов подошел к окну.
— Начальство приехало.
Игорь посмотрел на улицу и увидел Громова в генеральской форме, стоящего у машины, рядом с ним неизменный Кривенцов.
— Ничего, Игорь. Ну, служи. А я поехал. Эти похороны нам еще станут боком.
Игорь сел за стол, открыл книгу. Но так и не успел прочитать ни строчки.
Вошли два мрачных сержанта. Между ними, крепко держась, чтобы не упасть, шел маленький человек в расстегнутом пальто.
Он посмотрел на Игоря, икнул и спросил:
— Дежурный?
— Да.
— Я их привел.
— Кого?
— Милиционеров.
— Привели? Почему?
— Да пьяные они, к людям пристают. Вот я и привел.
— Ну, что ж. Садитесь, давайте разбираться.
Игорь взял бланк протокола, устроился удобнее.
Один из сержантов подошел к репродуктору, повернул ручку.
Музыка была светла и печальна. Комнату наполнил реквием Моцарта.
Фамилией «Ивановы» предки Бориса, ассирийцы*["2], были обязаны казаку, выдававшему в конце прошлого века паспорт приехавшему на Кавказ прадеду. Прадед повторил свою фамилию трижды, но казаку сочетание «Бит-Иоанес» показалось слишком мудреным. Спросив: «Это по-нашему Иван, что ли?» — и не дождавшись ответа, казак записал: «Иванов». Прадед конечно же русского тогда не понимал. Так и появились в Тбилиси, в районе Авлабара, по-сегодняшнему в районе имени 26 бакинских комиссаров, ассирийцы Ивановы.
Борис был пятым ребенком в семье рабочего нефтебазы. Его возмужание, как и полагается, прошло все этапы, которые неизбежно сопровождают превращение подростка в мужчину, здесь, в Тбилиси, в Авлабаре. В четырнадцать он уже должен был сам зарабатывать себе на хлеб. Сначала пошел грузчиком на механический завод, потом там же стал давильщиком. Потом научился курить — чтобы суметь бросить. Пить — чтобы потом уже не брать в рот ни капли. И конечно, с тринадцати именно здесь, в Авлабаре, он смог подробно изучить все карточные игры, от «секи» и «деберца» до преферанса и покера. В четырнадцать знакомый цыган научил его запоминать рубашки карт, и ему показалось, что в карточной игре он достиг совершенства. Иногда он даже обыгрывал самого Ираклия Кутателадзе, своего лучшего друга. Но в пятнадцать, так же как и Ираклий, пройдя неизбежный этап карточного запоя, он внезапно совершенно охладел к картам. В восемнадцать Борис Иванов поступил на шоферские курсы, в двадцать один, после армии, стал милиционером-стажером.
В милицию он пошел не из-за каких-то высоких побуждений. Может быть, высокие побуждения появились потом, сначала же он просто искал работу, которая бы ему понравилась. Он умел водить машину, умел стрелять, был кандидатом в мастера спорта по боксу. Рано или поздно кто-то наверняка должен был посоветовать ему пойти в милицию. Первый такой совет он услышал от своего тренера. Так он пришел в городское УВД.
Начал он с того, что в составе специальной группы из трех человек ходил по Тбилиси и ловил карманников. Именно в это время Борис снова по-настоящему сблизился со своим бывшим одноклассником Ираклием Кутателадзе.
Борис работал водителем самосвала и готовился уйти в армию, когда Ираклий выбрал не такой уж престижный пищевой факультет Тбилисского политехнического института, поступить в который ему ничего не стоило. Все экзамены Кутателадзе сдал на пятерки. Но тем самым он отказался от блестящей карьеры «грузинского Ландау», которую ему прочили окружающие. Ни у кого не было сомнений, что Ираклий Кутателадзе будет поступать на математический в МГУ или МИФИ. Уже вернувшись из армии и поступив в милицию, Борис Иванов слышал от многих: «Испугался Ираклий, не поехал в Москву. А зря. С его головой он прошел бы в любой вуз». Но Борис знал — Ираклий конечно же не испугался. Он хорошо знал своего друга.
Потом, когда Ираклий Кутателадзе окончил институт с отличием и получил направление в Москву, в аспирантуру Тимирязевской академии, их пути как будто бы разошлись. Борис Иванов продолжал работать в Тбилиси и в конце концов стал заместителем начальника РОВД. Но вот все это пронеслось как сон. Пронеслось, и самого Бориса Иванова, уже майора милиции, выпускника Академии МВД, тоже перевели в Москву. До этого он приезжал в столицу только сдавать экзамены за заочный курс академии. Борис Иванов стал старшим оперуполномоченным ГУУР МВД СССР.
Странно, но с Ираклием Кутателадзе, который давно уже жил в Москве с женой Мананой и сыном Дато, Борис Иванов встречался после переезда в Москву довольно редко. Впрочем, в самой их дружбе ничего конечно же не изменилось. Просто обстоятельства не давали им встречаться чаще чем раз в месяц. Сначала Иванову надо было устроиться вместе с семьей — женой Лилей и трехлетним Геной. Нелегкой была и новая работа, на которой приходилось засиживаться до ночи и часто работать без выходных. Потом вдруг грянул гром: Лиля, не выдержав жизни в Москве, уехала внезапно вместе с сыном в Тбилиси. Сейчас, когда после переезда Иванова в Москву прошло пять лет, Ираклий Кутателадзе успел стать директором мясокомбината.
Из справки-характеристики на прокурора Главного следственного управления Прокуратуры СССР, следователя по особо важным делам, советника юстиции Прохорова Л. Г.:
«Прохоров Леонид Георгиевич, русский, уроженец гор. Вильянди Эстонской ССР. Образование — юридическое высшее. 42 года. Окончил факультет Томского университета. Работал сначала следователем, потом прокурором-криминалистом Кемеровской областной прокуратуры. После окончания курсов повышения квалификации работников прокуратуры и прохождения стажировки в следственной части Прокуратуры РСФСР в г. Москве переведен на должность прокурора-криминалиста в следственную часть ГСУ Прокуратуры СССР, г. Москва».
Теперь Иванову и Прохорову, раньше никогда не видевшим друг друга, предстояло работать вместе.
Иванов следил, как Прохоров просматривает одну из папок следственного дела. Вот уже неделю они ежедневно встречаются здесь, в кабинете Прохорова, прокурора Главного следственного управления Прокуратуры СССР, следователя по особо важным делам. Собственно, пошел уже девятый день, с тех пор как убийство Садовникова свело их вместе. Обычно их встречи происходят вечером, к концу рабочего дня. Разглядывая собственное отражение в оконном стекле, Иванов усмехнулся: плохо. Когда у следователя и оперативника все идет хорошо, они так часто не встречаются. Если все идет хорошо, достаточно телефонного звонка. К собственному отражению Иванов привык и, привыкнув, считал его обычным, невыдающимся. В Москве, где он работал пятый год, он каждый раз разглядывал себя с досадой. Слиться, потеряться среди других в столице с такой внешностью трудно. Черные волосы, черные густые брови, нос «крючочком», резко очерченные губы, ямочка на подбородке. Ко всему этому общий оливковый подсвет лица и темно-карие, выпукло обозначенные глаза. Типичный «гость с юга». Единственное, что здесь, в Москве, после Тбилиси, стало обычным, ничем не выделяющимся, — фамилия.
Перед тем как приехать к Прохорову, Иванов два часа потратил на изучение сводок по преступлениям, совершенным в Москве за последние несколько суток. Этим — с тех пор как в их поле зрения попал убийца Садовникова, условно именуемый Кавказцем, — он вместе со своей группой занимался теперь ежедневно. Втроем они не только просматривали сводки, но и звонили на места, в районные и транспортные управления и отделения. Вместе они, то есть он, Линяев и Хорин, буквально прочесывали все случаи или попытки разбойного нападения с применением огнестрельного оружия. Их интересовали лица высокого роста с «южной» или «кавказской» внешностью, около тридцати лет, предпринимавшие такие попытки в последние дни в Москве. Кандидатуры возникали ежедневно, но при ближайшем рассмотрении каждый раз выяснялось, что след ложный.
На секунду голова Прохорова, читающего дело, показалась Иванову медленно плывущим над столом желто-розовым шаром. На этом шаре кто-то сделал чуть заметные пометки, обозначив небольшие серые глаза под темно-русыми бровями, щеточку таких же темно-русых усов и маленький нос, чрезмерно маленький по сравнению с общими габаритами. Если прикинуть — в Прохорове никак не меньше десяти пудов. Будто почувствовав, что Иванов на него смотрит, Прохоров поднял глаза:
— Борис Эрнестович, подождите. Дочитаю заключение, и поговорим насчет этого Нижарадзе. Хорошо?
— Конечно. Дочитывайте, Леонид Георгиевич, делать ведь все равно нечего.
— Угу. Я минутку. — Прохоров снова уткнулся в папку.
Иванов принялся рассматривать снежинки, летящие за окном. Подумал: Нижарадзе. В море любых кавказских фамилий он всегда чувствовал себя привычно. Вроде бы он знал одного д е л о в о г о Нижарадзе, по кличке Кудюм. Насколько он помнит, этот Кудюм занимался мошенничеством. Если этот Нижарадзе из «Алтая» и есть Кудюм, что вполне допустимо, ибо кавказцы останавливаются в «Алтае» довольно часто, вряд ли след приведет к чему-нибудь. Фармазонщик Кудюм никогда не пойдет на убийство. Если же он абхазец из Гудауты, то и воровать никогда не будет. Так и остановится навсегда на своем «фармазоне». У абхазцев воровство считается последним делом. Да и не верит он в такие «находки».
Возникла же фамилия Нижарадзе так: вчера, на шестой день организованной Прохоровым проверки московских гостиниц, было обнаружено, что в день убийства Садовникова из гостиницы «Алтай» выписался некто Гурам Джансугович Нижарадзе, житель Гудауты Абхазской АССР. По показаниям персонала, у этого Нижарадзе был белый пуховый спортивный костюм. В этом костюме его видели несколько человек. Белый пуховый костюм, фамилия… Нет, всего этого мало. Но какой-никакой, все же след. Иванов с легкой досадой подумал о том, почему именно его назначили старшим опергруппы. Потому что он из Тбилиси. Когда к месту происшествия подъехала оперативная машина, Садовников, несмотря на смертельное ранение в сердце, еще жил. Когда его перекладывали с земли на носилки, инспектор успел произнести несколько отрывочных слов. Сложенные вместе, слова составили короткую фразу: «Черные усы… что-то… от кавказца». Это были последние слова. Довезти до больницы Садовникова не успели, он так и умер на носилках, вдвинутых в машину. Свидетельницы, случайно видевшие в тот ранний час человека, стоявшего рядом с Садовниковым, также показали, что это был «высокий мужчина лет тридцати восточной наружности в белом спортивном костюме». Это-то «восточной наружности» и подтолкнуло ГУУР поручить розыск именно ему, Борису Иванову. Нижарадзе… Хорошо, допустим, этот Нижарадзе и есть Кудюм — ну и что? Его видели только работники гостиницы «Алтай». Вряд ли они его запомнили. Но если и запомнили — фамилия Нижарадзе еще не означает, что у человека восточная наружность. Светловолосый человек с голубыми глазами тоже может носить фамилию Нижарадзе. Белый костюм…
Ну да, это как раз и есть крохотный след. Которого раньше не было. Может, этот след приведет к чему-то. А может, нет.
Согласно заключению судмедэкспертизы, Садовников был убит двумя ударами, нанесенными сзади остро отточенным предметом — типа стилета или «заточки». Оба удара пришлись точно под левую лопатку. Один поразил сердце, другой — легкое. Без всякого сомнения, человек с менее крепким здоровьем от таких ударов умер бы сразу. Садовников же какое-то время еще жил. Больше того, судя по вытоптанной почве, поломанным кустам и найденному на месте убийства синему пластмассовому замку от застежки «молния», наверняка сорванному с белой пуховой куртки, Садовников пытался оказать хоть какое-то сопротивление. Героически. Строго говоря, Садовников и умер как герой. Сейчас трудно предположить, что хотел сделать Садовников после двух ударов под лопатку. Может быть, сначала он пытался достать пистолет? Или, понимая, что выхватить оружие уже не сможет, просто пытался задержать убийцу — хоть на несколько секунд? Неясно. Ясно лишь, что Кавказец, как показали следы, какое-то время после нанесения двух ударов под лопатку стоял под обрывом. Рядом с умирающим Садовниковым.
Прохоров кончил читать и отложил папку.
— Борис Эрнестович, я вижу, вы в этого Нижарадзе не очень-то верите?
С виду Прохоров — сама простота. Но Иванов давно понял: Прохоров лишь с виду кажется простым. В действительности он достаточно сложен. И ничего не говорит зря.
— Почему, Леонид Георгиевич, верю. Вообще какая работа проведена там, в гостинице?
— Я настоял, чтобы туда выехала опергруппа. Номер осмотрен прокурором-криминалистом, проведен подробный опрос персонала.
— Ну и опрос что-нибудь дал?
— Если вы о материальных следах… Их выявить пока не удалось. Правда, неопрошенные свидетели еще остались. Дежурство в гостинице сменное. Да и вообще… — Прохоров помедлил. — Вообще землю рыть пока рано. До ответа из ГИЦа*["3].
Смысл этих слов Иванов отлично понял. Одно дело, если они установят, что проживающий в «Алтае» Нижарадзе ни разу не был судим. Значит, отпечатков пальцев в ГИЦе нет. И совсем другое — если попавший в их поле зрения ранее был осужден.
— Понимаю.
— Насчет же этого Нижарадзе… — Прохоров явно хотел еще раз все взвесить. — Я все-таки верю, что там есть что-то путное.
Иванову было ясно — Прохорова заинтересовал пункт остановки. То, что Нижарадзе остановился именно в гостинице «Алтай». Три известные в Москве останкинские гостиницы — «Заря», «Восход» и «Алтай» считаются устаревшими, малокомфортабельными. Но именно в этих окраинных гостиницах любят останавливаться деловые с юга. Те, кому есть смысл не обращать на себя внимание.
— Вы имеете в виду… то, что он остановился в «Алтае»?
— Именно. Что касается запроса в ГИЦ, я его сделал по телефону. Может, сегодня даже ответят. Подождите. Или вас дома ждут?
— Да у меня… найдутся дела. Я еще подъеду, к концу работы.
На улице стемнело, в переулке горели фонари. Впереди светились окна комиссионного магазина, рядом несколько молодых людей стояли у входа в кафетерий. Где-то наверху, под Москвой, наверняка шел снег. Шел, но казалось, сейчас сюда, в переулок, долетают только редкие снежинки. Иванов остановился у своей светло-голубой «Нивы». Достал ключ, открыл дверцу. Прохорову он наврал — никаких дел у него сейчас не было. И ехать некуда. Разве что к Ираклию. А что? Пожалуй, сегодня действительно можно будет съездить на Тимирязевку. Он давно там не был. Все-таки хоть какая-то, но иллюзия домашнего уюта. Ему всегда там рады. И не нужно заранее звонить, можно без звонка. Если бы его ждали дома. Если бы… Лиля с Геной в Тбилиси уже полгода. Он до сих пор помнит эту ее фразу — с которой он сорвался. «Борис, знаешь, кажется, переезд в Москву не для меня. И этот город не для меня». — «О чем же ты думала, прожив здесь почти пять лет?» — «Ну — так…» Он помнит, как после этого закричал на нее. И как она побледнела. Но ведь он обязан был так поступить. Он, мужчина. Видите ли, здесь, в Москве, она жить не захотела. Да, он кричал на нее: «Ты будешь здесь жить! Будешь! Слышишь — будешь! А не хочешь — убирайся! Я не держу!»
Он сел в машину. После того как он накричал на нее, Лиля жить здесь не захотела, хотя между ними, лично между ними как будто ничего не произошло. Даже после того как Лиля уехала, он знал: она не хочет и не будет с ним разводиться. Она уехала, потому что он просто ее выгнал. Может быть, теперь уже она не вернется. Не вернется? Нет, конечно же она в конце концов вернется. Куда ей деться, не может же она продолжать жить в Тбилиси — одна с ребенком. Без него.
Стараясь забыть обо всем этом, он хлопнул дверцей. Включил зажигание. Ну а вдруг не вернется? Вдруг? Посидел немного в холодной машине. Тронул ручку, выехал из переулка, на улицу Горького. У Красной площади свернул налево, к Комсомольскому. Снежинки крутились по ветровому стеклу, освещаемые мелькающими сквозь метель встречными фарами и убегающими назад фонарями.
У Вернадского он свернул направо. Машину Иванов остановил недалеко от злополучного перекрестка. Впереди был виден «стакан» ГАИ, в котором сейчас сидел кто-то из инспекторов. За будкой зеленели купола крохотной церквушки Ивана-Воителя, за ней тянулась длинная ограда смотровой площадки. Кавказец, судя по всему, сначала стоял где-то там, у церкви. Выжидая, пока Садовников заступит на пост. Может быть, за церковью. Если бы понять, зачем именно сейчас, именно в эти дни, Кавказцу понадобилось срочно добывать пистолет. Налет? Ограбление? Или можно допустить: оружие понадобилось ему для защиты от кого-то. Нет, для защиты вряд ли. При таком способе добывания оружия это не тот человек. Не тот, которому кто-то осмелился бы угрожать. Что-нибудь посложнее. Допустим, вооруженный шантаж? Вымогательство крупных сумм деловых, так называемый р а з г о н? Может быть. Или, скажем, нападение на сберкассу? Неизвестно. Что гадать. Мало ли что еще. Конечно, все зависит от того, новичок этот Кавказец или рецидивист. Был ли он ранее судим, отбывал ли наказание. О том, что убийца был опытным, говорит только дерзость нападения — и все.
Фотографии жителей Москвы, ранее судимых и похожих по описанию на Кавказца, были показаны свидетелям, но никто из них опознан не был. Значит, совсем не исключено, что это был новичок. То есть человек ранее не судимый.
Вздохнув, Иванов сосредоточил внимание на асфальтовой мостовой. Снег, падающий на подмерзший сухой асфальт, сейчас будто сам собой собирался в бледные вращающиеся спирали. Покрутившись, спирали скатывались вниз, на начинающую замерзать Москву-реку. Нет, все-таки ему хочется знать хотя бы что-то об этом Нижарадзе. Человеке в белом пуховом спортивном костюме, останавливавшемся в гостинице «Алтай» и выехавшем из гостиницы сразу после происшествия. Кудюм, Кудюм… Хорошо, допустим, в «Алтае» жил Кудюм, и что? Конечно, о том, что этот Нижарадзе родом из Гудауты, они уже знали. Насколько он помнит, Кудюм тоже имел какое-то отношение к Гудауте. Но Кудюм — и убийство? С таким, как Кудюм, Садовников наверняка бы справился. Внимание Прохорова к этому Нижарадзе из гостиницы «Алтай» привлек белый пуховый костюм. Но сам-то Иванов отлично знает: таких белых пуховых костюмов, импортных, в Грузии десятки, если не сотни. На убийце был костюм фирмы «Карху» — это они определили по оторванному замочку от застежки «молния». Ну и что — «Карху»? Тбилиси завален финскими костюмами. То же, что «Нижарадзе» выехал из гостиницы «Алтай» именно в день убийства, могло оказаться простым совпадением.
Найти этого Нижарадзе они все равно должны. И искать они будут, хотя бы для того чтобы понять, что след ложный. Пока же у них с Прохоровым ничего нет. Ровным счетом ничего.
Он сидел, вглядываясь в расплывающийся над Ленинскими горами вечерний полумрак. Народу на смотровой площадке довольно много, человек около двадцати. Он уже не раз приезжал сюда. Приезжал и стоял вот так, пытаясь представить, что же произошло здесь неделю назад. Хорошо, он попробует еще раз вникнуть в последнее утро инспектора ГАИ Виктора Садовникова.
Неделю назад, выслушав в полвосьмого утра вместе со всеми сводку — перечень дорожных происшествий за последние сутки, номера угнанных машин и описания особо опасных преступлений, — тридцатилетний инспектор ГАИ Виктор Садовников сел в стоящий у дверей отделения «уазик». Через пятнадцать минут он уже выходил у своего поста — здесь, у стеклянной будки на Ленинских горах. Место, по московским понятиям, малооживленное, особенно в утреннее февральское дежурство. Впадение Мичуринского проспекта в улицу Косыгина. Перекресток считается нетрудным. Можно предположить: тогда, неделю назад, в воскресное утро, этот перекресток вообще выглядел пустынным. Дальше… Дальше, скорее всего, Садовников, убедившись, что знаки на перекрестке в порядке, поднялся по лесенке в стеклянную будку. Отомкнув ключом дверь, уселся на табурет, снял замок с панели управления. Садовников был мастером спорта по самбо, человеком, любящим жизнь, имеющим молодую жену и двоих детей. Впрочем, можно допустить, Садовников в то утро не испытывал восторга в связи с предстоящим дежурством. По показаниям товарищей, инспектор был человеком действия. Здесь же, в стеклянной будке, не всегда удается по-настоящему и повернуться. Что же дальше? Дальше ясно: Садовников щелкнул тумблером автоматической регулировки светофора. Кажется, именно с этого момента все пошло так, как рассчитал Кавказец. Пожалуй, о том, что провод, соединяющий светофор с пультом, был заранее перерублен, Садовников, конечно, не догадывался. Он увидел всего-навсего, что светофор «на черном». То есть не подает признаков жизни. И все. Картина в жизни инспектора ГАИ обычная. Конечно же с Садовниковым такое случалось и раньше. Звонок Садовникова о неисправности был зафиксирован около шести утра. Примерно в это же время свидетели видели на перекрестке стоящего и ходившего милиционера. Садовников вынужден был спуститься на мостовую, чтобы регулировать движение вручную. Именно этого и добивался убийца, заранее повредив провод. Судя по всему, Садовников ходил именно здесь, недалеко от края вот этого обрыва, ведущего вниз, к Москве-реке. Как раз здесь, где-то около шести ноль-ноль — пяти минут седьмого, две свидетельницы, пожилые женщины, случайно оказавшиеся неподалеку, видели, как Садовников разговаривает с ходящим вместе с ним высоким человеком в белом спортивном костюме. Лица этого человека в момент беседы свидетельницы не видели — до него и Садовникова было метров около сорока — пятидесяти, да и освещение было неважным. Но одна из свидетельниц, Свирская, утверждала, что видела разговаривавшего с Садовниковым человека чуть раньше — когда он стоял у парапета, разглядывая замерзшую Москву-реку. По словам Свирской, это был человек «южного», «восточного» или «кавказского» типа с темными усами, в белой пуховой спортивной куртке и таких же белых спортивных брюках. На вид ему было лет тридцать с небольшим. Именно этот человек, по уверению Свирской, прогуливался чуть позже с Садовниковым возле перекрестка. С места наблюдения двух свидетельниц, Свирской и Нефедовой, беседа Садовникова и Кавказца выглядела самой что ни есть мирной. Изредка Садовников и его собеседник скрывались от свидетельниц — заходя за кусты. Затем они возвращались. Наконец, скрывшись в очередной раз, беседующие исчезли совсем. Естественно, обе женщины не придали этому никакого значения — они ведь не имели понятия, что в эти минуты в нескольких метрах от них убивают человека. Через несколько минут Нефедова решила пройтись вдоль обрыва. И посмотрев вниз, увидела человека в милицейской форме, лежащего на снегу с кровавой пеной на губах.
Дальше произошло то, что и должно было произойти: Нефедова истошно закричала: «Помогите! Скорей, на помощь! Человека убили! Помогите!» Нефедова продолжала это выкрикивать, даже когда к ней подбежали еще три женщины. Некоторое время, застыв от ужаса, они разглядывали умиравшего Садовникова. Находясь в шоке, никто из них не догадывался, что телефон, по которому можно вызвать и милицию, и «скорую», рядом, в будке. Может быть, в тот момент Садовникова еще можно было спасти. Но две свидетельницы, Фелицына и Костюкова, оставшись у места происшествия, стали призывать криками на помощь. Пустая трата времени — хотя в конце концов эти крики привлекли к краю обрыва нескольких прохожих. Свирская и Нефедова побежали искать телефон-автомат. Это отняло еще несколько минут — ближайшая будка находилась далеко, метрах в двухстах на Мичуринском проспекте. Пока женщины ее нашли, пока дозвонились в милицию, пока приехала оперативная группа и «скорая помощь», кавказца конечно же давно простыл и след. Садовников терял последние остатки крови. Все попытки спасти его потом, когда приехала опергруппа и «скорая помощь», были практически бесполезны.
Старший опергруппы, отправив Садовникова на «скорой» и отметив, что у раненого отсутствует личное оружие, тут же провел опрос свидетелей. Выяснил приметы преступника, передал их дежурному по городу. Все говорило о том, что убийство совершено из-за пистолета.
Из-за пистолета — ну и что? Иванов вздохнул. На этом розыск не построишь. А на чем построишь? На приметах? Если не считать белого пухового костюма, приметы слишком общие. Высокий человек лет тридцати восточной наружности. С черными усами. Правда, одна из свидетельниц заметила, что у преступника было будто бы «округлое» лицо. Округлое лицо — ну и что? Таких людей в Москве более чем достаточно. Ясно как день — ни одна из свидетельниц, увидев окровавленного Садовникова, не догадалась в тот момент посмотреть вниз на набережную. Впрочем, это бы и не помогло. В тот момент Кавказец наверняка был уже далеко от места происшествия. В утешение опергруппе осталась только сомнительная примета в виде белого пухового костюма. Если учесть расчет, с которым действовал нападавший, белая пуховая куртка и брюки были, скорее всего, умело подобранной отвлекающей деталью, с помощью которой Кавказец рассчитывал сбить с толку свидетелей и преследователей.
Иванов включил зажигание, развернул машину. Белый пуховый костюм — липа, в этом он был уверен с самого начала. Костюм «Карху» был вовремя снят и спрятан в сумке.
Выждав, пока на перекрестке зажжется зеленый, Иванов поехал назад, в следственную часть прокуратуры.
В кабинете Прохорова все было так же, если не считать снятого пиджака и стоящего на столе стакана чая с заварочным бумажным пакетом. Прохоров несколько раз дернул за нитку, от пакета в кипятке поплыло бурое облачко.
— Можем себя поздравить, — сказал он.
— А что?
— Из гостиницы «Алтай» в день убийства выехал Нижарадзе Гурам Джансугович, трижды судимый.
— Кличку не выяснили?
— Теперь уже моя очередь спросить: а что?
— Ничего. — Иванов помедлил. — Не Кудюм?
Прохоров некоторое время с интересом смотрел на Иванова. Наконец, будто что-то решил, медленно отхлебнул чай.
— Кудюм, точно. Я предполагал, что вы его знаете. Он проходил в Тбилиси по многим делам. В частности, по последнему с мошенничеством. После отбытия наказания освободился три месяца назад. Выписался вроде бы домой, но пока по месту жительства в Гудауте его нет. Местонахождение неизвестно.
— Как его определили? По паспортным данным?
— По паспортным.
— А что-нибудь еще? Ну там, приметы, следы, прочее?
Прохоров, конечно, догадался, что он имеет в виду: не нашли ли в номере «Алтая» следов пальцев Кудюма.
— Если вы о следах пальцев, следов пальцев, принадлежащих Нижарадзе, в номере не нашли.
В данном случае это было важно: надо все время помнить, что дактилокарта с отпечатками пальцев Кудюма хранится в ГИЦе.
— Леонид Георгиевич, поздравляю вас. Но вы же сами понимаете, Кудюм… — Иванов замолчал. — Кудюм, засветившийся в белом пуховом костюме в «Алтае», — это конечно же нечто. Но Кудюм не мог убить Садовникова.
— Все понимаю, Борис Эрнестович. Кудюм мошенник, а не убийца. Но мошенник может в любую минуту стать убийцей, он от этого не застрахован, так ведь? Ну и… Ну и — надо поработать. Хорошо поработать. Вы согласны?
— Значит, я занимаюсь Кудюмом.
— Пожалуйста. Данных, что Кудюм совершил какое-то правонарушение, у нас нет. Так что, сами понимаете, в розыск его объявлять нельзя. Я позвонил к вам в МВД, его будут искать по ориентировкам. Но в общем-то я рассчитываю на вас. И на ваших ребят.
— О чем разговор. Я сейчас же еду в «Алтай».
Сняв трубку и набрав номер отдела, Иванов подумал о Хорине и Линяеве. Наверняка им давно уже надоело томиться в отделе. Целую неделю дальше телефонных звонков и читки сводок дело не идет. Но деться некуда: по характеру преступления, по некоторым приметам да и просто по ощущению он рассчитывает, что Кавказец с оружием как-то проявится. Именно поэтому он бросил все силы на проверку сводок и звонки на места.
В трубке щелкнуло, отозвался знакомый, с хрипотцой голос:
— Хорин слушает.
— Николай, это я. Как вы там?
— Все в порядке, Борис Эрнестович.
— Линяев?
— Сидит рядом.
— Новое есть что-нибудь?
— Н-ну… — Хорин помедлил. — Кое-что есть, но вы же знаете, пока не будет проверено…
— Свежее? В смысле, я пока не знаю?
— Да, без вас тут кое-что поступило.
— По Москве?
— По Москве. Дама одна жалуется, мужа ограбили.
— Ага… Ну ладно, мы скоро встретимся, расскажете. Вот что: меня интересует Нижарадзе Гурам Джансугович из Гудауты, кличка Кудюм. Позвоните в Абхазию, узнайте, что, как. Как управитесь, захватывайте все с собой и подъезжайте к гостинице «Алтай». В гостиницу не заходите, ждите в машине. Все, до встречи.
Попрощавшись с Прохоровым, Иванов уже через полчаса остановил машину в Останкине, недалеко от гостиницы «Алтай», а минут через двадцать сзади притормозила серая «Волга» с Хориным и Линяевым.
Прежде чем пересесть к ним, Иванов оглядел темневшую в стороне пятиэтажную гостиницу со слабоосвещенными окнами. Там все тихо. Дверцу «Волги» открыл сидевший за рулем жилистый чернявый Хорин; сев рядом, Иванов увидел кивнувшего с заднего сиденья Линяева. Если Линяев, плотный невысокий блондин, в обычные минуты выглядел рыхлым, развалистым, то в худощавом Хорине, казалось, таится некая дрожь, как в туго натянутой струне. Все это, конечно, видимость. В каждом движении Линяева угадываются необходимые оперативнику качества, то есть и сила, и нужная резкость. Хорину же, при всей его кажущейся нервозности, никогда не изменяет спокойствие. В связи с особым характером преступления в его группу включены асы. Но пока основная функция этих асов, увы, сводится к выполнению различных мелких поручений. В подобных случаях главная задача участников опергруппы — находиться в состоянии повышенной боевой готовности. Пригодится ли оно когда-нибудь, он не знает и сам.
— Достали. — Линяев вытащил из внутреннего кармана куртки конверт. — Вот, три. Все, что удалось.
Иванов просмотрел фото. Все три пересняты и увеличены, узнать Кудюмова на них не так просто. Ничего, других нет, сойдут и эти.
— В управлении о Нижарадзе пока ничего не знают, — извиняющимся тоном сказал Хорин. — Я звонил абхазцам, те тоже в неведении. Розыск оформить нельзя, сами понимаете.
— Понятно. Что там с этой… дамой, или кто там у вас?
— Да вот сообщили из отделения, в центре. Пришла к ним сегодня женщина, жена заведующего «Автосервисом». Фамилия — Гари…
— Гарибова, — подсказал Линяев.
— Да, Гарибова. Говорит, вчера у ее мужа какой-то неизвестный, угрожая оружием, отобрал двадцать тысяч рублей. Как сообщили из отделения, неизвестный, описанный этой дамой, похож на Кавказца. Высокий, южного типа, лет тридцати. С усами.
— Где она его видела?
— Они пришли к ним домой. Муж и неизвестный. По ее показаниям, муж был бледный, не в себе. Сказал, что это его племянник. Ну и попросил ее снять со своей книжки двадцать тысяч рублей. Якобы для больного родственника. Она, конечно, ничему не поверила. По ее словам, неизвестный правую руку все время держал в кармане.
— Сняла она деньги?
— Да. Сняла и принесла домой, хотя это не проверено. Муж передал деньги неизвестному, и тот ушел. После этого муж ей сказал, чтобы она никому ничего не говорила. Мы попросили ребят из отделения до вас мужа не трогать. Потом она вроде на коленях умоляла их не выдавать ее. Даже заявление не написала. Муж, мол, убьет. Все это они передали со слов. Мы вызвали ее повесткой, завтра в два будет у вас. Правильно?
— Правильно. Значит, пока так: ждите здесь, до упора. Но, в общем, я ненадолго.
Подойдя к гостинице, он толкнул входную дверь. Вошел в полуосвещенный вестибюль. Пожилой швейцар только покосился, ничего не сказав.
Иванов поднялся на второй этаж. В полутьме выделялся лишь столик дежурной. Женщина лет сорока; волосы завязаны узлом: с видимым неудовольствием отложила раскрытую книгу:
— Слушаю.
— Вы Грачева Вера Мелентьевна? — Вытянул краешек удостоверения.
Почувствовав, что разговор будет долгим, женщина аккуратно заложила страницу.
— Она самая.
— К вам, наверное, уже обращались — по поводу жильца из двести девятого?
— Обращались, а как же. Что это вы за него так, из двести девятого? Что он сделал-то?
— Вы вообще его помните? Внешне?
— Н-ну… Вроде такой… — Дежурная потерла переносицу. — Как бы южный. Я его не разглядывала, всех разглядывать с ума сойдешь. Но так вроде он был с усами. Ну и — крупный мужчина.
— Понятно. — Иванов достал из кармана три фотографии Кудюма. — Посмотрите, не он? Не торопитесь, внимательно посмотрите.
Дежурная передвинула фотографии. Поменяла их местами у лампы.
— Вроде бы напоминает этого-то. Только… — Подняла глаза. — Только этот — явный ведь уголовник? А?
— Вера Мелентьевна, вы меня не спрашивайте. Скажите: похожи эти фотографии на жильца из двести девятого номера? Который съехал примерно неделю назад? Нижарадзе Гурама Джансуговича?
Дежурная снова принялась рассматривать фотографии.
— Отдаленно вроде можно сказать.
— А не отдаленно?
— Вроде бы тот, из двести девятого, такой был… солидный.
Любопытно, если Нижарадзе из двести девятого был не настоящий. Но, кажется, больше ничего определенного она ему не скажет. Что ж, теперь можно заняться горничной.
В крошечной комнате отдыха, усевшись на стул, горничная долго рассматривала фотографии. Вернула, скептически сморщилась:
— Знаете, все-таки не он. Тот был весь какой-то округлый такой, надутый… А этот — щуплый. Нет, не он.
Дежурная могла ошибиться — фотографии все-таки некачественные. Но вряд ли вместе с дежурной ошиблась еще и горничная. Похоже, здесь жил не Кудюм. А тот, кто использовал его документы. Если так, все меняется.
— Когда вы убирали, он каждый раз был в номере?
— Я его всего два раза видела. А так — убирала без него.
— Ну а когда убирали при нем, что он делал?
— Ничего не делал. Сидел, и все. Вроде он то ли считал что-то, то ли писал.
— Считал или писал? Почему вы так подумали?
— Он за столом сидел, пока я ходила. Я в его сторону вообще-то не смотрела. Но так — вроде у него плечи шевелились. Все время. Будто он писал. Или переставлял что-то на столе.
— Переставлял? Вы не ошибаетесь? Именно переставлял?
— Ну да. Это я так сейчас думаю. Тогда-то мне все равно было, но сейчас… — Горничная помедлила. — Самой даже любопытно. Вообще-то кто он такой, этот двести девятый? Уголовник, что ли?
— Если это тот, кого мы ищем, — уголовник. Теперь, Лена, вы говорите, вы ведро из этого номера выносили? Мусорное? Постарайтесь вспомнить: что было в этом ведре?
— Что там может быть? Газеты смятые. Окурки, бумага грязная. Мусор. Вообще ничего такого не было. Если уж так… Обертки, помню, от вафель были. Да, обертки.
— Обертки от вафель?
— Да. Он их много, помню, накидал.
— Ну а какие они, эти обертки? От вафель?
— Вы что, оберток от вафель не видели? Бумажки такие, белые. Хрустящие. Мы их знаете сколько выгребаем.
— Понятно. Леночка, вы о чем-нибудь с ним говорили?
— Чего мне с ним говорить? Спросила только: «Я у вас уберу?» Он: «Да, пожалуйста». И все.
— Вы не обратили внимания — он говорил с акцентом?
— Ой, не помню. Вообще-то… Нет, не помню. Может, с акцентом.
То, что и администратор, и швейцар не смогли опознать Нижарадзе по фотографии, особой ценности не представляло — в любом случае они вряд ли детально запомнили его лицо. И все же, отпустив Хорина и Линяева и разворачивая машину к Тимирязевской улице, к дому Ираклия Кутателадзе, Иванов был почти уверен: в двести девятом номере останавливался не Кудюм.
Кутателадзе жили в старом добротном доме, принадлежавшем Тимирязевской академии, на третьем этаже. Лифта здесь не было. Дверь Иванову открыл сам Ираклий, в шлепанцах и в спортивном костюме. Сейчас, в свои сорок два, Ираклий был подтянут и худощав, как всегда. Конечно, с первого класса оба они менялись внешне не один раз — но только не друг для друга. Лицо Ираклия — зелено-карие глаза, в меру крупный, настоящий картлийский нос, подбородок с ямочкой — всегда казалось Иванову одним и тем же. Изначально. Увидев Иванова, Ираклий улыбнулся:
— О, какие люди… Боря, ты ли это?
— Извини, я без звонка.
— Ты о чем! Перестань. Входи, не стой.
Они поцеловались. Ираклий подтолкнул друга на кухню, успев шепнуть:
— Тебе повезло, Манана приготовила кое-что… В комнату не зову, сам понимаешь — Дато, уроки…
— Ираклий, я ничего не хочу.
— Ладно, ладно, разберемся.
Проходя на кухню, Иванов успел увидеть восьмилетнего Дато, махнувшего ему из-за своего стола. Невысокая большеголовая Манана, уже стоявшая у плиты, молча обняла Иванова за плечи. Улыбнулась все понимающей улыбкой, повернулась к кастрюлям. Да, что бы ни случилось, здесь, в доме Кутателадзе, он всегда будет своим. Главное, он может ничего не объяснять, его здесь всегда поймут — ничего не спрашивая.
Ужин, который подала Манана, был таким, каким могут его сделать для друга только тбилисцы, — с холодными и горячими закусками, с зеленью и свежими овощами, с домашним печеньем.
Потом, когда ушла Манана, они с Ираклием пили чай. Все вопросы, которые они могли задать друг другу, были уже заданы. Поэтому, коротко обменявшись последними новостями, они сейчас перебрасывались односложными замечаниями, смакуя и понимая каждое. Конечно, сейчас они были дальше друг от друга, чем, скажем, в школе. Зато сейчас в дружбе каждого присутствовало то, что можно было бы назвать частью их детства и юности. Это значило многое, в том числе и то, что сейчас их дружба не требовала долгих разговоров. Сладостным могло стать даже короткое слово, даже просто молчание. Сладостным — потому что в этом коротком слове и в этом молчании жило ощущение всего, что тебе близко. Ощущение дружбы, ощущение юности, ощущение Тбилиси, а значит, ощущение дома.
И все-таки, возвращаясь от Кутателадзе к себе домой, вглядываясь в мигающие ночные московские светофоры, Иванов понял: мысли его сейчас заняты только Кавказцем. Он должен, просто обязан найти убийцу Садовникова. И он это сделает. Хотя, если рассуждать реально, никаких надежд на это у него пока нет. Есть лишь небольшие достижения. Например, разговор с дежурной по этажу и горничной в гостинице «Алтай». Если вспомнить все, что связано с этим разговором, похоже, в двести девятом номере под фамилией Нижарадзе скрывался кто-то другой. Но что это ему может сейчас дать, он пока не знает.
Прохоров, которому на следующее утро он изложил все эти соображения, долго вытирал пот со лба и шеи.
— Преждевременных выводов мы с вами, конечно, делать не будем. Но может быть, это действительно не Кудюм?
— Тогда кто же?
— Ну, допустим, Кавказец?
— На «Алтай» напали вы, — дипломатично сказал Иванов. — Я только поговорил с персоналом.
— Ладно вам, Борис Эрнестович. Славу мы еще разделим.
— Я не о славе.
— А о чем?
— Мы можем найти Кудюма и ничего не узнать.
— Понимаю. Вы имеете в виду — этот паспорт Кудюм мог просто потерять?
— Вот именно. Или паспорт украли, такое бывает. Кто — Кудюм и понятия не имеет.
— Резонно. Но все-таки, Борис Эрнестович, я очень хотел бы спросить у Кудюма, когда мы его найдем: как было дело? И посмотреть, что он ответит. Согласитесь, это будет интересно.
Договорившись, что он будет звонить Прохорову, если узнает что-то новое, Иванов спустился вниз и сел в машину. Включил зажигание, развернулся, выехал на улицу Горького.
Он вдруг впервые попытался представить себе, кто же такой Кавказец на самом деле. Вообще что может быть за человек. Странно, ничего особенно интересного придумать в этот момент он не смог. Все, что он вспоминал, расплывалось и как неясное облако ползло сейчас в его воображении, по существу, ни о чем не говоря. «Высокий», «темный», «южного типа», «надутый». Рисовалось что-то близкое, расплывчатое. Ничего конкретного. Уже подъезжая к знакомому зданию на Октябрьской площади, он мысленно вернулся к Кудюму. Все-таки он хотел бы понять: откуда у Кавказца чужой паспорт? Что, Кудюм отдал ему паспорт сам? Непохоже. Вряд ли фармазонщик по своей воле свяжется с убийцей. Значит, передача паспорта Кавказцу с ведома Кудюма маловероятна. Но маловероятно и то, что опытный мошенник-профессионал потеряет паспорт. Или что его у него украдут. Потом, сам Кавказец тоже не простачок. Конечно, то, что он, поселившись в «Алтае», использовал паспорт уголовника, могло быть простым совпадением. Но в этом мог быть и какой-то скрытый смысл. Мог.
Именно с этой мыслью Иванов остановил машину у Министерства внутренних дел и поднялся наверх, в свой кабинет.
В его кабинете, если сравнивать, допустим, с тбилисскими условиями, все было на высшем уровне. Стены покрывали деревянные панели, зимой и летом работал кондиционер. С восьмого этажа открывался вид на Октябрьскую площадь. Но главное — здесь не было того, что постоянно присутствовало в Тбилиси. В тесноватой приемной замнача РОВД, которую он занимал последние два года, постоянно стояла суета, сутолока. Не было никаких гарантий, что в кабинете вдруг не окажется самый неожиданный посетитель.
Он часто вспоминал неповторимый аромат тбилисских деревьев. Ему казалось: даже солнце в Тбилиси и то пахнет по-особому. Кажется, такого запаха он не встречал ни в одном другом городе. Все пять лет он пытался забыть это, убеждал себя, что, в конце концов, назначение в Москву, новая работа, переезд вместе с семьей — все было нужно для дела. Конечно, постепенно он узнал Москву и привык к ней. Но от Тбилиси так и не освободился.
Все это мелькнуло в секунду, как мелькало уже не раз от взгляда в окно, на расстилающуюся внизу Октябрьскую площадь, до движения собственной руки с карандашом к перекидному календарю. «14.00. Гарибова». Кто такая эта Гарибова? Вспомнил: в два должна зайти женщина, по показаниям которой человек, похожий на Кавказца, отобрал позавчера у ее мужа двадцать тысяч рублей. Мельком глянул на часы. Двадцать пять второго. Значит, Гарибова должна скоро быть. Позвонил, вошли Линяев и Хорин.
— Борис Эрнестович, абхазцы сообщили: Нижарадзе Гурам Джансугович в декабре обращался в Гудаутское РОВД по поводу утери паспорта, — доложил Хорин.
— А… Все-таки обращался.
— Да. По оформлении документов там же, в Гудауте, ему выдали новый паспорт. В настоящее время Нижарадзе в Гудауте нет. Вообще, по сведениям РОВД, по месту прописки он появляется крайне редко.
— Где он потерял паспорт?
— По его заявлению, паспорт Нижарадзе потерял в поезде Москва — Сухуми, возвращаясь из Гагры. Гостил у родственников.
— Подтверждения есть?
— Проездной билет, согласно устному объяснению Нижарадзе, он выкинул. Абхазцы обещали связаться с родственниками. А также найти эту поездную бригаду. Чтобы выяснить о билете.
— Вы спрашивали у абхазцев, куда вообще мог запропаститься Нижарадзе? Ведь наверняка он что-то говорил?
— Есть сведения, что Нижарадзе мог уехать ближе к Пскову или Новгороду, — сказал Хорин. — Я связывался уже и с теми, и с этими.
— Еще что-нибудь из новостей? Начальство не тревожило?
— Пока нет.
— Насчет Гарибовой — вы помните? Вот, помечено в календаре. Жду к двум. Не мешало бы знать их выходные данные. Точные имена, фамилии, возраст, прочее?
— Сейчас. — Хорин достал записную книжку. — Гарибова Светлана Николаевна, домохозяйка. Тридцать восемь лет. Муж — Гарибов Георгий Константинович, директор станции автообслуживания в районе Тушина. Пятьдесят два. Проживают оба в центре, на улице Рылеева. Дом девять, квартира сто пятьдесят один. Детей нет.
— Не проверяли — этот Гарибов сейчас на работе? Он мог взять бюллетень, уехать, мало ли?
— Я звонил, на проходной сказали: директор на месте.
— Хорошо. Будьте у себя. Появится Гарибова, сразу направляйтесь ко мне.
Оставшись один, Иванов позвонил Прохорову и сообщил новость о Кудюме.
Гарибова вошла в кабинет ровно в пять минут третьего.
Это была пепельная блондинка, из тех, про которых говорят: она еще красива. Сероглазая, с маленьким прямым носом и пухлыми губами. Войдя, Гарибова осторожно положила на стол пропуск, села, сцепив руки. На чем, на чем, но на привычке разных женщин по-разному украшать себя Иванов взгляд набил еще в Тбилиси. Эти сухие мягкие руки и открытые прической красивые уши наверняка привыкли к золоту и бриллиантам. Сейчас украшений нет; здесь, в этом кабинете, золото и бриллианты были бы не к месту. Одета хорошо и со вкусом: вязаное, без сомнения, дорогое платье, агатовое ожерелье, платиновые часики. Она будто искала глаза Иванова, хотела что-то увидеть в них, но при этом ее взгляд оставался невидящим, бессмысленно-стеклянным.
— Борис Эрнестович, я просто умоляю вас: вы должны обещать мне не рассказывать это мужу. Конечно, раз я пришла, я все равно вам расскажу. Но если муж узнает, что я была в милиции… Все, он не простит. Вы можете это понять?
Конечно, многое она наигрывает. И все-таки сейчас в глазах у нее самое настоящее отчаяние.
— Светлана Николаевна, если меня не заставят крайние обстоятельства, самые крайние, а я надеюсь, они не заставят, — муж о вашем приходе сюда не узнает.
Некоторое время она внимательно изучала его взглядом.
— Спасибо. И… не милиции мой муж боится. Ясно же, он боится этого человека. Понимаете, в общем, мой муж очень приличный человек. До «Автосервиса» он работал на заводе главным инженером. А когда позавчера… Когда он пришел с этим… Я сразу поняла: никакой это не племянник. Все выглядело глупостью с самого начала. Племянник… Хорош племянник. Вы, наверное, уже знаете все?
— Рассказали, в общем. Кстати, когда точно это случилось?
— Позавчера. Днем. Двенадцати еще не было. Сначала позвонил муж. Говорил он вроде спокойно. Но я сразу поняла: у него что-то с голосом. «Света, пожалуйста, будь сейчас дома. Я зайду, и не один. С родственником». Я попыталась выяснить, с каким родственником. И вообще что это за визит, в середине рабочего дня. Но на все вопросы он только повторил: «Я тебе сказал, будь дома. Это очень важно. Мы скоро будем». Ну, я кое-как прибрала. Потом слышу, минут через тридцать открывается дверь. Входят Георгий и этот… племянник. Верзила, на голову выше мужа. Борис Эрнестович, если бы вы видели это лицо. Если бы вы его видели!..
— Что в нем было особенного?
— Просто что-то страшное. Так вроде с виду молодой парень, лет тридцать, не больше. Но лицо… Знаете, ноздри какие-то вывернутые, щеки надутые, глазки маленькие. Усищи такие черные, волосы тоже черные, челочкой так на лоб. И все время правая рука в кармане. Не знаю даже, что у него там было. Но руку из кармана он не вынимал. Бр-р… Как вспомню, просто страшно делается.
— Как он был одет?
— В таком костюме, пуховом, спортивном.
— Белом?
— Темно-синем. Куртка, брюки. Такой, знаете, модный. Марочка слева на груди, «Адидас». Ну, в общем, сейчас такие носят.
Если это в самом деле Кавказец, любопытно. Темно-синий костюм по аналогии с белым. Только тот костюм белый и «Карху», этот же — темно-синий и «Адидас».
— Когда они вошли, муж его как-то представил?
— Сказал: познакомься, Света, это мой племянник. Они прошли в комнату. Георгий сел, «племянник» остался стоять. Я сразу поняла: тут что-то не то. Меня просто начало колотить. Знаете, колотит, и все. Георгий сам не свой, бледный весь. Я смотрю на него, а он говорит: «Света, у нас случилось несчастье. Тяжело больна моя родственница, тетя. Нужны деньги на операцию. Сейчас ты возьмешь книжку, паспорт и снимешь со счета двадцать тысяч. И принесешь сюда». У меня в глазах потемнело. Мы ведь такой суммы вообще никогда не снимали. И все это, знаете, таким металлическим голосом. Таким, что ясно — никакой больной родственницы нет. Я открыла было рот, хотела что-то сказать, но тут муж на меня просто зарычал: «Молчи, слышишь, молчи! И делай, что сказали! Бери книжку, паспорт и снимай деньги! Пойми, это вопрос жизни и смерти!» Как он сказал — «жизни и смерти», — я все поняла. А он тут еще добавил: «И торопись, слышишь, торопись! Если ты до часа не принесешь деньги, будет плохо!» «Племянник» сразу же посмотрел на часы. Я запомнила: было ровно десять минут первого. Ну, после этих слов меня всю как обварило. Я поняла: никакой это не племянник. Поняла: убийца. Вот он сидит, держит руку в кармане. И ясно так стало: если я не принесу сейчас этих денег, до часа, он Георгия просто убьет. Тут, честное слово, в голове заметалось: до часа еще долго. Может быть, выйти и позвонить в милицию? Начала искать паспорт, книжку, пока все нашла, пока оделась — смотрю, уже двадцать минут первого. Думаю, успею, не успею? Говорю: «Смотрите, уже двадцать минут первого. У нас только до сберкассы идти минут десять». «Племянник» усмехнулся: «Захотите, успеете. И вот еще: когда выйдете, за вами неподалеку пойдет один молодой человек. Так что не удивляйтесь. Для надежности, все-таки сумма большая». Все, думаю, никакой милиции. Вышла, иду к сберкассе, боюсь оглянуться. Сердце колотится, встречных почти не вижу. В сберкассе очереди не было, два человека. Контролер и кассирша у меня знакомые. Сначала говорят: надо было предупредить. Такой суммы может не найтись. Я им говорю: мол, решили дачу покупать. В общем, наскребли. Пока получала деньги, все косилась, нет ли где этого молодого человека. Ну и, пока шла назад, все как в тумане.
— Никого не видели?
— Вы что!.. Я не только «молодого человека», я вообще ничего не видела. В лифт только когда вошла, смотрю — на часах без десяти. Из лифта вышла, дверь открываю, руки трясутся. Что, если он возьмет сейчас деньги и нас убьет? Чтобы свидетелей не было. Потом, думаю, мы ведь даем деньги, зачем ему нас убивать? Да и обратного пути нет, там Георгий. Все мысли в какую-то кучу. В общем, вхожу — они там. Георгий в той же позе сидит. «Племянник» рядом. Только я вошла, он сразу — на часы. Муж говорит: «Все в порядке?» Я говорить даже не могу, протягиваю сумку. Муж отдал «племяннику»: «Считайте». Тот: «Пересчитайте сами». Муж пересчитал — ровно двадцать тысяч.
— В каких купюрах были деньги?
— Около двух тысяч было сотнями. Еще около трех тысяч — полсотнями. Остальные десятки и пятерки. В брикетах.
— Номера купюр не переписали?
— Вы что!.. Не в том была состоянии. Потом — за мной же следил этот «молодой человек».
«Молодой человек» мог за ней и не следить. Но мог и следить. Понять сейчас, как все было на самом деле, трудно.
— Значит, ваш муж пересчитал деньги. Дальше?
— Сложил в сумку и отдал этому… «племяннику». Я помню, он к двери подошел. В одной руке держит сумку. Смотрит на нас и слушает. Долго стоял, минут, наверное, десять. А другая рука все в кармане. На лестнице тихо было, лифт только один раз проехал. Он подождал, пока лифт остановится. Наверху где-то. Потом улыбнулся, улыбочка у него мерзкая. «Спасибо». Дверь открыл и вышел. Все.
— Что вы стали делать дальше?
— А что мне оставалось делать дальше? Сначала кинулась к мужу. Трясу его, кричу: «Георгий, что случилось?» Кричу в голос, а он сидит с закрытыми глазами. Я кричу, а он сидит. Потом говорит тихо: «Света, хочешь, чтобы у нас с тобой все было в порядке?» Сначала я что-то говорила ему, а он только одно: «Хочешь?» Наконец я говорю: «Жорочка, ну что ты, милый, конечно, хочу…» — «Так вот, очень тебя прошу, об этом случае никому не говори. Никому. Ни родственникам, ни подругам, ни знакомым. Но главное — не вздумай обращаться в милицию. Слышишь? Если ты это сделаешь — все. Считай, между нами все кончено. В ту же секунду». Хорошо, говорю, Жорочка, хорошо, но ты мне хотя бы объясни, кто это был? Он: «Неважно, кто это был. Был, и все, тебя это не должно касаться. О деньгах не волнуйся, заработаем. Все, я поехал на работу». Он уехал, а я сижу и не понимаю, что со мной. Просто не понимаю. В одну секунду кому-то отдать двадцать тысяч!.. Борис Эрнестович, поймите меня правильно. Я не мещанка, не стяжательница. Но вы понимаете? У нас были какие-то расчеты, планы. И вот в какую-то секунду все рухнуло. Ну что я буду объяснять. — Она долго молчала. — Нельзя это оставлять безнаказанным. Нельзя, вы понимаете?
— Светлана Николаевна, вам придется написать подробное заявление. Вот бумага, ручка. Садитесь и спокойно пишите. Обязательно укажите подробности. По возможности точное время. Местонахождение и номер сберкассы. Номер вашего счета. И не бойтесь — укажите все данные вашего мужа. Место работы, должность. Место и год рождения. Короче, все данные. Не бойтесь. Обещаю, договор, что ваш муж ничего не узнает, остается в силе.
После ухода Гарибовой Иванов некоторое время сидел, пытаясь понять свои ощущения. Похоже, это Кавказец. Само собой, надо еще проверить, насколько искренней была Гарибова. Многое будет зависеть и от разговора с самим директором «Автосервиса». Но даже если Гарибова что-то и скрыла, того, что он от нее узнал, хватит, чтобы они начали заниматься «племянником».
Послав Линяева проверить точность показаний Гарибовой, Иванов тут же выехал с Хориным в Тушино, в «Автосервис».
Белесое и веснушчатое лицо оперуполномоченного районного ОБХСС Байкова, сидящего за баранкой, выражало сейчас то, что и должно было выражать. Ему позвонили «сверху» и попросили оказать содействие двум работникам министерства. И вот сейчас он это содействие честно оказывает.
После вопроса о Гарибове Байков на секунду повернулся.
— Н-ну… что вам рассказать о Гарибове… Директор «Автосервиса» есть директор «Автосервиса». На посту около года. Вообще-то, товарищ подполковник, материалов на Гарибова в нашем отделе нет.
На след «племянника» они напали довольно быстро. Первым о проникновении на территорию «Автосервиса» высокого человека с черными усами в костюме спортивного типа вспомнил вахтер.
— Было. Позавчера утром, часов в одиннадцать. Точно, как вы говорите, — такой высокий, плотный, лет тридцати. И костюм синий, фирмы, правда, не помню, но импортный. Я его тормознул, ну а он: «Друг, я к директору. По срочному делу. Дело горит, понимаешь?» — Немолодой вахтер изучающе посмотрел на Байкова. Он пытался понять, что скрывается за всеми этими расспросами. Кашлянул: — С виду он так вроде деловой, ну и — такие с напором, с ними лучше не связываться. Потом, он ведь в самом деле шел к директору? Минут так через двадцать они уехали вместе с Георгием Константиновичем. На директорской машине.
— Во сколько примерно это было? — спросил Иванов.
— Около половины двенадцатого.
Все совпадает. Значит, «племянник» был здесь точно. Для уточнения деталей, поговорив еще немного с вахтером, они разделились. Хорин двинулся к ремонтникам, чтобы походить среди мастеров и «на публику» спросить двоих-троих о южанине в костюме «Адидас». Иванов с Байковым, поднявшись на второй этаж, заглянули в приемную Гарибова. Здесь слышался легкий гул, все стулья в небольшой комнате были заняты. Несколько человек стояли у окна. Байков кивнул строгого вида немолодой секретарше:
— Добрый день, Алина Борисовна. Можно вас? На одну минуту.
Секретарша вышла в коридор. Иванов улыбнулся:
— Алина Борисовна, дорогая, я хотел бы всего только пару вопросов. Может быть, отойдем?
— Н-ну… пожалуйста. — Отойдя вместе с Ивановым к окну, секретарша покосилась на оставшегося у двери Байкова. — Слушаю.
— Позавчера вы были на работе?
— Позавчера? Конечно.
— Вы помните посетителей, которые были у директора в первой половине дня?
— В общем, да, конечно, помню. Вас кто-то интересует?
— Позавчера к директору мог заходить такой… молодой человек высокого роста. Южной наружности, похож на кавказца. В синем спортивном костюме. Примерно в начале двенадцатого. Может быть, чуть раньше. Не помните такого?
— Почему же, очень хорошо помню. Он пришел в начале одиннадцатого. Они довольно долго сидели.
— Одни?
— Одни. Георгий Константинович сразу же позвонил. И попросил никого не впускать. Сказал, что у него важный разговор.
Кажется, факт нападения и вымогательства крупной суммы с помощью оружия подтверждается. По крайней мере, пока.
— У директора с этим… молодым человеком была договоренность?
— Не знаю.
— Но ведь вы же его пропустили? Молодого человека?
— Я его не пропускала. Он прошел сам. За всеми же не уследишь. Он подождал, пока из кабинета выйдут, и вошел. Я и сказать ничего не успела. Почти тут же позвонил Георгий Константинович. Сказал, чтобы я никого не впускала. Он будет занят по важному делу.
— Значит, директор поговорил с молодым человеком. Что потом?
— Они вместе вышли. Георгий Константинович сказал, что поедет по делам, будет после обеда.
Главное, что было нужно Иванову, он выяснил. «Молодой человек», похожий по описанию как на «племянника», так и на Кавказца, проник позавчера на предприятие довольно сомнительным образом. Далее — около часа он провел в кабинете директора. О чем он беседовал наедине с Гарибовым, никто не знает. Конечно, можно уже сейчас идти к Гарибову. Все же Иванов решил придерживаться прежнего плана. Пусть директор, узнав об их поисках, сам позвонит Байкову. Да и он должен дать Гарибову шанс. В расчете на его совесть. Секретарша покосилась на стоявшего в стороне капитана:
— Собственно, а что с этим молодым человеком?
— Ничего особенного. Просто… есть у нас кое-какие подозрения.
Они двинулись к приемной; остановившись у двери, секретарша посмотрела на Байкова:
— Так я не понимаю — вы еще придете? И вообще мне что — говорить о вас Георгию Константиновичу?
— Придем, обязательно придем, — сказал Байков. — А насчет предупреждать… Смотрите сами, Алина Борисовна. Секрета здесь особого нет, но… Мы ведь тоже не знаем, как у нас будет со временем.
Иванов просидел в отделе до позднего вечера, но ожидаемого им звонка так и не дождался. Спустившись, уже в машине подумал: может, поехать к Гарибову домой? Нет. Слишком крайняя мера.
Домой ему все же поехать пришлось, но не к Гарибову, а к Прохорову. Набиваться в друзья и гости Иванов не любил, но в данном случае он обязан был сообщить следователю о «племяннике».
Прохоров жил в районе Измайлова, недалеко от метро «Первомайская». Иванов помнил только номер дома следователя и телефон. Дом он разыскал не без труда — им оказалась еще не вписавшаяся в нумерацию новая семнадцатиэтажка. Остановил «Ниву» во дворе, вышел. Нашел телефон-автомат, набрал номер. Трубку снял сам Прохоров:
— Да?
— Леонид Георгиевич, Иванов…
— О, Борис Эрнестович… Рад звонку. Что-нибудь случилось?
— Я тут недалеко от вас. Во дворе вашего дома. Надо кое-что рассказать. Может, спуститесь? И поговорим в машине?
— Так, Борис Эрнестович, поднимайтесь лучше ко мне. Жена уйдет в другую комнату, сын давно спит. Я поставлю чайку, выпьем, поговорим… Давайте?
— Все же, Леонид Георгиевич, лучше спуститесь вы. Я не предупредил, да и поздно… Пожалуйста.
Трубка помолчала; наконец раздался вздох:
— Ну… хорошо. Вы где встали?
— Я в голубой «Ниве». Стою у среднего подъезда.
— Хорошо, спускаюсь…
Выйдя из подъезда, Прохоров сел рядом с Ивановым.
— Слушайте, товарищ оперативник, может, нам пора перейти на «ты»? Не против?
Иванов улыбнулся. Пожал протянутую руку:
— Ну… не против. Давайте.
— Давай… И рассказывай: что случилось?
Иванов подробно изложил историю, случившуюся с Гарибовыми. Выслушав, Прохоров посидел молча. Потер щеку:
— Д-да… Знаешь, с этим «племянником» стоит поработать.
— Может, я зря отложил разговор с Гарибовым? Что, если позвонить ему сейчас? И подъехать?
— Нет. Ты все сделал правильно. Одна ночь ничего не решит. Потерпим. У тебя все?
— Н-ну… в общем, все.
Взявшийся было за ручку двери Прохоров откинулся на сиденье.
— Что-нибудь смущает, Боря?
— Смущает. Причем все то же: прогулка Садовникова и Кавказца.
Прохоров вздохнул и ничего не ответил. Этот эпизод, спокойная прогулка Садовникова и Кавказца — перед тем как Кавказец нанес Садовникову два смертельных удара, — был уже, казалось, исследован и обговорен со всех сторон. Садовников был не просто опытным инспектором ГАИ. Он прошел еще и специальную подготовку, ибо работал на важной трассе. Человеку, который мог напасть на него х о т я б ы в т е о р и и, Садовников просто никогда бы не позволил выбрать удобный момент для нападения. И, естественно, никогда бы не стал с ним прогуливаться, спокойно беседуя. Но Садовников поступил именно так. Это явствовало из показаний двух свидетельниц, никак не связанных друг с другом и наверняка не заинтересованных в даче ложных показаний.
Значит, Садовников прогуливался с человеком, от которого он н е ж д а л нападения. Таким человеком мог быть, во-первых, его родственник или знакомый. Во-вторых — сослуживец. Но тщательная проверка показала: никто из родственников, знакомых или сослуживцев Садовникова, хотя бы отдаленно напоминающих Кавказца, не мог оказаться в то февральское утро на Ленинских горах. Кроме того, версия о сослуживцах, то есть работниках органов внутренних дел, рассматривалась лишь теоретически. Без всякого сомнения, Садовников был убит из-за служебного оружия, пистолета системы Макарова, похищенного убийцей. Но работнику МВД, и так имеющему служебное оружие, идти на это убийство было совершенно незачем… Что же касается знакомых — этот вариант отбрасывался не столько проверкой, сколько последними словами Садовникова, которые отчетливо слышали переносившие его в «скорую помощь» участники патрульно-милицейской группы. Умирая, Садовников сказал: «Черные усы!.. Что-то от кавказца…» То есть попытался описать внешний вид убийцы. Но пытаться описывать внешний вид знакомого человека в такой ситуации — в высшей степени нелогично. А вот незнакомого — совсем другое дело… Вздохнув, Иванов сказал:
— Дорого бы я дал, чтобы понять, о чем они могли там говорить.
— Ты имеешь в виду… прогулку у обрыва?
— Ну да. Ведь инспектор ГАИ, такой, как Садовников, должен был чем-то заинтересоваться. Чтобы вот так… ходить и слушать. Постороннего.
— Значит, он чем-то заинтересовался. Если ходил и слушал.
— Понять бы, чем…
— Боюсь, этого никто уже не объяснит.
— Жаль.
— Жаль. Но мне кажется, сейчас лучше не теоретизировать. Тем более — вырисовывается что-то реальное. С твоим «племянником».
— Пожалуй… Ладно, Леня. Завтра, как только что-то выяснится, позвоню. Счастливо.
— Счастливо. И запомни: в следующий раз уже не отвертишься. А поднимешься ко мне. Понял?
— Понял.
Утром Иванов позвонил Байкову:
— Ну что? Никаких новостей?
— Пока нет, товарищ подполковник. Все тихо. Гарибов с утра вышел на работу. Звонить и не думает.
— Придется вам поехать к нему. И поговорить. Ждать больше мы не можем. Скажите: по нашим данным, два дня назад у вас был человек, которым мы интересуемся. Мол, что вы можете о нем сказать?
— Ну а если начнет отнекиваться?
— Продолжайте разговаривать. И предупредите меня, я подъеду.
Вскоре позвонил уже Байков:
— Товарищ подполковник, Гарибов не выдержал. Позвонил сам.
— Сознался?
— Сказал, что есть важный разговор. Выехал ко мне, скоро будет.
Когда Иванов вошел в кабинет Байкова в РУВД, Гарибов уже сидел там. Внешне он был человек скорее плотный, чем худой. На директоре был хорошо сшитый темно-серый костюм, темная рубашка, аккуратно повязанный галстук. Несмотря на наметившуюся лысину и резкие морщины, на вид Гарибову никак нельзя было дать даже пятидесяти. Темные глаза из-под густых бровей смотрели на Иванова уверенно и спокойно. Байков вздохнул:
— Вот, Борис Эрнестович. Не получается что-то у нас с Георгием Константиновичем.
— Поясните, — подыграл Иванов. — Что не получается?
— Да вот, не получается серьезного разговора.
— А что такое? — Присев на стул, Иванов посмотрел на Гарибова. — Объясните, Георгий Константинович. Что, собственно, происходит?
Некоторое время Гарибов рассматривал положенные на стол руки. Покачал головой:
— Да вот и я что-то не понимаю. Почему же не получается разговор, Виталий Сергеевич?
— Не знаю почему, — Байков вздохнул.
— Наоборот, по-моему, получается. Как раз у нас получается серьезный, обстоятельный разговор.
— Не получается, — сказал Байков. — Не получается серьезного, обстоятельного разговора.
Гарибов пожал плечами.
— А в чем дело? — спросил Иванов.
— В том, что я вот тут спросил Георгия Константиновича… Что он может сказать по поводу интересующего нас молодого человека? Ну, вы помните?
— Помню. — Иванов с интересом посмотрел на Гарибова. — Молодого человека в синем спортивном костюме? Который был на «Автосервисе», два дня назад?
— Точно. Так вот, Георгий Константинович упорно утверждает: это его родственник.
— Родственник?
— Да. Племянник. Представляете? Все бы ничего. Одно настораживает: Георгий Константинович утверждает, что он ничего об этом своем племяннике не знает.
— Ничего не знает?
— Совершенно верно. Даже фамилии. Представляете?
— Это в самом деле так, Георгий Константинович? — спросил Иванов.
Гарибов, разглядывающий свои руки, чуть шевельнулся:
— Не понимаю только одного: почему это так удивляет? Бывают особые обстоятельства.
— Какие же?
— Он сын сестры моей матери. Но, так сказать, незарегистрированной сестры.
— Как понять — незарегистрированной? — спросил Байков. — Это что, брак?
— Не брак. Но их родство нигде не зафиксировано. У мамы с сестрой был один отец. Но разные матери. Они не общались. Фамилию мамина сестра, получается, моя тетя, носит по матери. Какую, я понятия не имею. И вообще я про них никогда ничего не знал. По-моему, не такие уж это удивительные обстоятельства.
Некоторое время все трое молчали.
— Интересно, — сказал Иванов. — Вы про них никогда ничего не знали. Как же вы узнали племянника?
— Я знал его еще маленьким. Тетка приезжала с ним — не помню уж зачем. Сейчас, когда он пришел, я его узнал.
— Понятно. И как его зовут?
— Олег.
— А по отчеству?
— Отчества я не знаю.
— Странно, — сказал Байков.
— Действительно, непонятно, — заметил Иванов. — Как это можно не знать отчества?
— Я даже фамилии их не знаю. Мама, наверное, знала, я — нет.
— Простите, ваша мама жива?
— Умерла. Десять лет назад.
— Ясно, Георгий Константинович. Значит, он, то есть ваш племянник Олег, к вам пришел. И что?
— Пришел, поздоровался. Я его узнал. Ну и он говорит: мама, в смысле моя тетя, очень больна.
— Где живет эта ваша тетя, он не сказал?
— Где-то на Украине. Не помню точно. Поймите, я был взволнован.
— Неужели совсем не запомнили? Хотя бы примерно? Что это, город, село?
— Кажется, он назвал город.
— Какой? На какую букву хотя бы?
— По-моему, Днепропетровск. Или Днепродзержинск. Что-то в этом роде.
— Значит, будем считать — Днепропетровск или Днепродзержинск. Что было дальше?
— Олег сказал, мама больна. Нужна срочная операция. Операцию будет делать известный хирург. Ну и нужны деньги.
— Много денег?
Гарибов помедлил. Будто обдумывал ответ.
— Много. Двадцать тысяч рублей.
— Ого! Зачем же столько денег?
— Олег объяснил, это очень сложная операция. Нужны дорогие лекарства. Оплата сиделкам. Но главное — все зависит от хирурга. Ну и… его надо отблагодарить.
— Как понять «отблагодарить»? Дать взятку?
Гарибов усмехнулся:
— Борис Эрнестович, давайте не будем.
— Но все же интересно?..
— Вопрос идет о жизни и смерти. Может быть, это взятка, не знаю. Называйте как хотите. Короче, Олег сказал, что ему срочно нужно двадцать тысяч. В долг. Обещал отдать.
— И вы дали?
— Конечно. Ни секунды не задумываясь.
— Почти незнакомому человеку?
— Ну и что? Во-первых, он все-таки родственник. У меня не так много родственников. Потом, в такой ситуации, думаю, не только я отдал бы деньги.
На секунду у Иванова мелькнуло сомнение: может быть, все это правда? Все действительно было так, как рассказывает Гарибов? Кажется, он недооценил Гарибова. Конечно, все, что касается «незарегистрированного родства», выдумано. Все же остальное тщательно продумано. Настолько тщательно, что, если Гарибов твердо решит стоять на своем, выбить почву у него из-под ног будет очень трудно. Иванов перевел взгляд с телефонного аппарата на Гарибова:
— Как же вы отдали деньги? Они что, лежали у вас в столе?
— Зачем в столе. Мы с Олегом поехали ко мне домой. У нас есть некоторые сбережения. У меня и у моей жены. Ну и я попросил жену снять со своей книжки двадцать тысяч. Деньги мы не разделяем. Она сняла, я передал деньги Олегу. Он уехал.
— Куда точно он уехал, вы не поинтересовались?
— Нет. Он сказал, торопится, у него билет на вечерний поезд.
— На какой? Может быть, он назвал вокзал?
— Нет. Сказал, домой. Этого мне было достаточно.
Ясно: Гарибова ограбили. «Изъяли» двадцать тысяч. Но сообщать об этом ограблении он не хочет. Боится. Почему — объяснений может быть много. Главное объяснение конечно же — какая-то связь с Кавказцем. Какая? Скорее всего, Гарибов все-таки жертва. Жертва, не желающая выдавать преступника. Значит, как-то связанная с ним. Иванов сделал незаметный знак Байкову: оставьте нас одних. Капитан, сославшись на дела, вышел. Сейчас надо сделать все, чтобы Гарибов сказал правду. Именно сейчас. Потом может быть поздно. С каждым новым объяснением Гарибов будет заучивать свою версию. Иванов — искать несоответствия и возражать. Обычная игра. Но пока будет идти игра, уйдет время. А с ним — Кавказец.
— Георгий Константинович, повторяю: мы считаем, что я принял ваши объяснения. Но вы же разумный человек. Оба мы знаем: у вас отняли двадцать тысяч. Неважно как — обманом, силой, угрозой оружия. Но отняли.
— Не отняли. Эти деньги я отдал сам.
— Допустим. Теперь подумайте: что будет, если я всерьез приму вашу версию? О «племяннике»? Вы представляете, что будет?
— Это не версия. Это правда.
— Упрямый вы человек. Ладно. Допустим, мы считаем: ваше объяснение чистая правда. В таком случае вы знаете, что ваш племянник особо опасный преступник? Объявленный во всесоюзный розыск?
— Первый раз слышу. — Рука Гарибова потянулась к зажигалке. Иванов сделал вид, что не заметил этого.
— Хорошо. Верю. Вы могли об этом не слышать. Так вот, по нашим данным, ваш «племянник» объявлен в розыск по всей территории СССР. Как опасный преступник, совершивший тяжкое преступление. Может быть, не одно. За каждое из таких преступлений ему грозит исключительная мера наказания.
Он нарочно затянул паузу. Гарибов не пошевельнулся.
— Вашим объяснением, выдающим этого преступника за вашего родственника, вы ставите себя с ним на одну доску. Зачем? — Георгий Константинович, вы умный человек. Поймите — версия с «племянником» никому не нужна. Лучше сказать правду.
Не меняя выражения лица, Гарибов потянулся к карману. Достал пачку «Пэлл Мэлл». Посмотрел на Иванова:
— Я закурю. Разрешите?
— Конечно. — Уловив жест, Иванов покачал головой: — Спасибо, я не курю.
Гарибов щелкнул зажигалкой. Помедлив, прикурил, глубоко затянулся. Выражение его лица показалось Иванову задумчиво-отсутствующим. Кажется, сейчас Гарибов срочно пытается еще раз все взвесить. Может быть, понять, как нужно и можно вести себя с Ивановым. Можно допустить, этот человек умеет разбираться в людях. Знать бы только, насколько он честен. Дело даже не в деньгах. В Тбилиси Иванов знал людей, у которых гораздо больше денег, чем у Гарибова. И абсолютно честных. Пока для него Гарибов загадка. Во всяком случае, понять, связан ли как-то директор «Автосервиса» с нарушением закона, сейчас сложно. Но ясно: этот человек попал в трудное положение. Гарибов положил сигарету на край пепельницы:
— Хорошо, Борис Эрнестович. Я буду говорить правду. — Помедлив, Гарибов снова взял сигарету. Несколько раз затянулся, разглядывая дым. — Но поймите меня тоже. Вы были когда-нибудь в положении, когда вам приставляют нож к горлу? Вернее — дуло пистолета?
— У него был пистолет?
— Был. — Они встретились взглядами. Как будто врать ему Гарибов не собирается. По крайней мере, пока. — Как только он вошел, он достал пистолет. Ну и все остальное шло уже под этим соусом.
— Что «остальное»?
— Разговор. Обычный разговор. Если, конечно, его можно считать обычным. Говорилось все тихим голосом. Мол, так и так, нужны двадцать тысяч. Срок до часа дня. Если к этому времени денег не будет, я буду убит. Кроме того, у моего дома дежурит еще один. Они знают, что жена сейчас дома. Если до пяти минут второго денег не будет, второй человек войдет в квартиру и убьет также мою жену. И заберет все, что считает нужным. Если же я отдам деньги до часа дня — они уйдут. И я с ними никогда больше не встречусь. Так сказать, гарантия. Такие условия.
Докурив сигарету, Гарибов осторожно притушил ее о край пепельницы.
— Я не знаю насчет героизма. Как все это бывает. Говорят, люди идут на пули, ложатся на гранаты. Ну и так далее. Но я, наверное, не герой. Впрочем, может быть, в каких-то обстоятельствах и я пошел бы на пули. Но знаете, когда ты сидишь вот так… Под пистолетом в собственном кабинете… И когда тебе говорят про жену, поневоле начинаешь взвешивать. И решать, что лучше. Двадцать тысяч или собственная жизнь. И жизнь жены.
— Георгий Константинович, вы знаете этого человека?
В глазах Гарибова сейчас отражается все что угодно. Злость. Ненависть. Недоумение. Но только не колебание.
— Не знаю. И вообще надо уходить с этой должности. Считается, все директора «автосервисов» миллионеры. Видимо, поэтому он и пришел ко мне.
— Давайте уточним вопрос. Согласен, может быть, именно этого человека, с пистолетом, вы не знаете. Но наверняка вы можете предположить, кто мог его к вам подослать?
— Борис Эрнестович, предположить я мог бы, если бы был в чем-то замешан! В чем-то, понимаете, хоть в чем-то! Но я ни в чем не замешан! Ни в чем! Я обычный человек!
— Может быть, все-таки кто-то вызывает у вас подозрение?
— Борис Эрнестович, неужели вы думаете, я не прикидывал? Вертел так и этак. Мало ли, может, кто-то из знакомых? Или из тех, кто у вас обслуживается? Бывшие сослуживцы, допустим? Враги, наконец? Да мало ли кто?
— И что же?
— Когда посылают двух убийц, порешить, так сказать, тебя и жену, всегда поймешь, кто бы это мог быть. Рано или поздно. Здесь же — не понимаю. Не идет ничего в голову, и все. Убивайте, не идет.
Полное впечатление — Гарибов действительно не знает ни Кавказца, ни того, кто его навел.
— Хорошо. Будем считать, вы действительно ничего не знаете. Но в таком случае вы должны были сразу позвонить в милицию. И сообщить, что на вас было совершено разбойное нападение.
— Здесь я виноват. Просто испугался. Но я ведь в конце концов позвонил?
— Поздновато! Да и здесь тоже сочиняли какие-то басни. О «незарегистрированной» тете. Не к лицу это вам. Да, кстати, почему грабитель стал «племянником»? Кому пришла эта идея?
— Он сам предложил. Повторяю, как только он вошел, он сразу достал пистолет. Сел и стал объяснять. Что и как. Во-первых, я должен был тут же позвонить секретарше. Мол, важное дело, буду очень занят, пусть никого не впускают. Во-вторых, я ведь тоже не сразу согласился. Сказал, у меня просто нет таких денег. Потом, когда понял, что дело серьезное… А я это понял: стали сообща выяснять, как я могу передать ему двадцать тысяч. Он спросил: «У вашей жены деньги на книжке есть?» Раз есть, значит, я должен сказать, что он мой племянник. Ну и… всю остальную сказку.
— Вы не заметили, какой системы у него был пистолет?
— Насколько я понял, наш пистолет. Армейский. Системы Макарова.
У Садовникова тоже был пистолет системы Макарова.
— Опишите его внешность.
— Высокий. Да, высокий и крепкого сложения. Черные волосы, черные усы. Лицо… такое, как бы сказать, неприятное. Нос небольшой, курносый. Глаза светлые. Говорил он с легким акцентом. Думаю, скорее всего, кавказец. А вот кто точно… Грузин, армянин, азербайджанец… Не знаю.
Подписав протокол допроса, Гарибов ушел. Иванов набрал его домашний номер. Трубку сняла хозяйка:
— Здравствуйте, Светлана Николаевна. Это Иванов, из милиции.
— Д-да…
— Светлана Николаевна, нам надо встретиться. Есть серьезный разговор. Как у вас со временем завтра? Скажем, в первой половине дня? В час дня? Пропуск будет выписан. Адрес вы знаете. Жду. Всего доброго, Светлана Николаевна.
Сообщив о заявлении Гарибовой дежурному на Петровку, 38, и договорившись о направлении опергруппы на квартиру Гарибовых, набрал номер отдела. Сказал снявшему трубку Линяеву:
— Сергей, свяжитесь с Петровкой и выезжайте на квартиру Гарибовых.
— Понял, Борис Эрнестович.
Разглядывая в окно мокрую мостовую, подумал: по сути, он по-прежнему ничего не знает о Кавказце.
До вечера пришлось заниматься текущими делами. Вся опергруппа была в сборе. Хорин упорно звонил по всем мыслимым и немыслимым окраинам, выясняя, не видели ли там Кудюма. Линяев сообщил: следы пальцев, взятые в квартире Гарибовых, отправлены в лабораторию. Иванов уже собирался уходить, когда раздался звонок. Он снял трубку:
— Иванов слушает.
Он явственно слышал чье-то придыхание. Наконец мужской голос спросил:
— Простите, Борис Эрнестович?
Голос довольно мягкий. Но вопрос прозвучал твердо.
— Борис Эрнестович. Простите, кто говорит?
— Это… Ну, будем считать, я звоню вам по поводу Гарибова.
— По поводу Гарибова?
— Да. Вернее, обстоятельств, связанных с Гарибовым. Вы ведь в курсе?
— Сначала скажите, кто вы. Я ведь должен знать, с кем говорю.
— Вы это узнаете. Но сначала я хотел бы договориться с вами о встрече.
Человеку, который с ним говорит, наверняка за сорок. Судя по голосу, он занимает в жизни не последнее место.
— Вы хотите со мной встретиться?
— Хочу. Но только на нейтральной почве.
— Как понять — на нейтральной почве?
— Где-нибудь в городе. Это возможно?
Может быть, это кто-то, связанный с Кавказцем? Вряд ли. Кавказец не из тех, кто сам полезет в петлю. Скорее, этот человек связан с Гарибовым. Ведь и муж и жена знают его телефон.
— В принципе возможно. И… когда вы хотите встретиться?
— Чем скорее, тем лучше. Сейчас вы можете? Скажем, минут через сорок. Вас устроит?
Иванов помедлил несколько секунд. О том, что встреча может быть опасной, он не думал. Таких встреч он никогда не боялся. Но надо все-таки решить, как он пойдет. Один или с кем-то.
— Вполне, — сказал он. — Где мы встретимся?
— В кафе. — Голос назвал кафе в центре, в котором собиралась главным образом молодежь. — Но обещайте, что придете один.
Ничего обещать незнакомому голосу в телефонной трубке Иванов не собирался. Вообще он не любил давать обещаний. Но в любом случае в кафе он пошел бы один. Поэтому сказал:
— Хорошо. Я приду один.
— Спасибо. Значит, я буду ждать вас в кафе. На первом этаже, столик в дальнем углу. Там может быть очередь, на всякий случай я предупрежу швейцара. Скажите ему… Скажите, что вы к Алексею Павловичу. Я буду сидеть за столиком один. На мне будет серый костюм. Очки. А как я узнаю вас?
— Я подойду и представлюсь.
— Значит, через сорок минут я вас жду. До встречи.
— До встречи. — Положив трубку, Иванов посмотрел на часы. Без пятнадцати шесть. По тембру — голос культурного человека. Как минимум с высшим образованием. Интересно… Значит, к столику в углу кафе он должен подойти в двадцать пять седьмого. Время еще есть. Естественно, в кафе он придет один. Разговаривать с «Алексеем Павловичем» тоже будет один. Но подстраховка нужна. Кто, раздумывать не нужно. Линяев и Хорин. Сидеть в кабинете им надоело, вот и хорошо. Все-таки живой выезд. Побудут где-нибудь поблизости. Лучше всего им, конечно, просто посидеть в машине, недалеко от входа в кафе. Он нажал кнопку и вызвал Хорина и Линяева. Через минуту они сидели у него в кабинете. В управление оба пришли работать после него, тем не менее он знал каждого давно и хорошо. Но вот так, рука об руку, в одной опергруппе, работать им приходилось впервые. Понятно, оба считались сильными оперативниками. Обычно каждый из них сам возглавлял группу, ставить их «на подхват» было расточительством. И все-таки ему хотелось бы понять — не по репутации, а в деле, — чего стоят оба.
— Только что мне позвонил какой-то человек. Сказал, хочет поговорить по поводу Гарибова. Назвался Алексеем Павловичем.
Линяев промолчал. Хорин хмыкнул, скорее, из вежливости:
— Интересно.
— Встреча назначена через сорок минут, в кафе. Это Алексей Павлович попросил, чтобы я пришел один. Я и без его просьбы пошел бы один. Но поскольку все это касается не только Гарибова, но и Садовникова, сами понимаете.
— Понимаем, — сказал Линяев.
— Придется вам посидеть в машине. Подъезжайте чуть позже меня. Удобные места там есть. Встаньте и ждите меня. Если я выйду и дам указания — сделайте. Если я просто сяду в свою машину, езжайте за мной. Я остановлюсь, и поговорим.
Подъехав к кафе, Иванов остановил машину почти у входа. Скрываться ему пока не от кого и незачем. У дверей кафе и на ступеньках небольшая очередь. За стеклянной дверью пожилой швейцар. Фуражка с золотым гарусом, все как положено. Табличка «Мест нет». Вгляделся, очередь человек десять. Девочки и мальчики, самому старшему не больше двадцати. За окнами кафе темно, вспыхивает светомузыка. Стараясь не привлекать внимания очереди, вышел из машины. Подошел к стеклянной двери, постучал. Встретившись взглядом со швейцаром, показал глазами: надо. По виду его сейчас можно принять за лицо свободной профессии. Возраст неопределенный, седых волос нет. Одежда — тонкая кожаная куртка, свитер, узкие брюки. Ботинки, рассчитанные на уличную слякоть. Все как надо. Швейцар приоткрыл дверь:
— Вам что, молодой человек? Мест нет, все занято.
Чуть надавив, Иванов быстро проскользнул в образовавшуюся щель. Очередь подалась было за ним. Из-за этого швейцар отвлекся, накидывая скобу. Не давая опомниться, Иванов шепнул:
— Мне очень надо. Вас должны были предупредить. Алексей Павлович. Знаете такого?
Не дожидаясь ответа, прошел в зал. Здесь по-прежнему вспыхивает светомузыка, но уже смешиваясь с глухими ударами динамиков и общим шумом зала. Огляделся. Кафе в основном заполнено мальчиками и девочками, такими же, что стоят снаружи. Столик в дальнем углу: лицом к залу сидит человек в сером костюме и очках. Кажется, по общей конфигурации — человек невысок. Худощав. Волос на голове почти нет, их остатки на неровном черепе аккуратно подстрижены. Маленькие светлые усики. На вид лет сорок. Отхлебнул кофе, не отрывая чашки от губ, посмотрел в его сторону. Достал сигарету из лежащей рядом пачки. Подойдя, Иванов остановился у столика. Сигареты достаточно редкие, «Фифс Авеню». И зажигалка не из дешевых, электронный «ронсон».
— Простите, вы Алексей Павлович?
— Совершенно верно. А вы Борис Эрнестович?
— Борис Эрнестович.
— Садитесь. Не знал, что вам заказать, поэтому взял только кофе.
— Кофе как раз то, что нужно. — Иванов сел. Человек, сидящий напротив, смотрит чуть улыбаясь. В прищуренных серых глазах настороженная приветливость. Похоже, взгляд отработанный. Несмотря на возраст, моложав. Тонкая голубая рубашка, подобранный в тон галстук, на левом безымянном пальце кольцо-печатка.
— Слушаю, Алексей Павлович. Вы хотели со мной поговорить?
— Хотел. — Алексей Павлович протянул пачку. — Пожалуйста, курите. Вы курите?
— Не курю.
— Прекрасно. А я — если позволите. — Алексей Павлович не спеша прикурил. Глубоко затянулся, осторожно выпустил дым в сторону. Сделав несколько затяжек, положил сигарету на край пепельницы. — Понимаете, все это… Звонок вам по телефону, встречу здесь, разговор с вами… Все это я затеял по собственной инициативе. Сам. Но толкнула меня на это забота… о безопасности нескольких людей. Им угрожает серьезная опасность. Очень серьезная.
— Кому «им»? Что это за люди?
— Мои друзья. Люди в высшей степени порядочные. Со всех точек зрения. В том числе и с точки зрения закона.
— Прекрасно. Ну а остальное?
— Что «остальное»?
— Скажем, их имена? Где они живут, работают?
— Могу назвать одного человека. Гарибов Георгий Константинович. Вы ведь его знаете?
— В какой-то степени. Вы хорошо с ним знакомы?
— Это мой друг. Давний и очень близкий.
— Какое отношение он имеет к нашему разговору? Алексей Павлович вздохнул:
— Борис Эрнестович, вы ведь все знаете про Гарибова. Давайте говорить начистоту.
— Давайте. Так что же я про него знаю?
— Вы знаете, что на него напали. Знаете, что его заставили отдать двадцать тысяч рублей. Вам все это известно.
— Допустим. Интересно только, откуда это знаете вы?
— Мне рассказала Светлана Гарибова. Насмерть перепуганная. Ну и, чтобы у вас не было сомнений, вот моя визитная карточка.
Иванов взял протянутый белый квадратик. «Шестопалов Алексей Павлович. Засл. деят. науки РСФСР. Директор НИИдорстрой». Дождавшись, пока Иванов изучит визитку, Шестопалов сказал:
— Теперь вы понимаете, что происходит? По Москве ходит убийца. Вооруженный. Сегодня он ограбил Гарибова, до Гарибова побывал у кого-то еще. Завтра придет еще к кому-то.
— Вы не подозреваете, с кем этот убийца может быть связан?
— Дорого бы я дал, чтобы понять это.
— Вы сказали, завтра он придет к кому-то еще. Почему вы в этом так уверены?
— А вы в этом не уверены? Есть у меня такое предположение. Исхожу из характера.
— То есть вы опасаетесь, что он придет к вам?
— Ну вот… — Шестопалов поиграл пачкой. — Дождался. Вы уже смотрите на меня как на преступника. Так, Борис Эрнестович?
— Разве я сказал что-то обидное?
— Обидное… — Шестопалов пожал плечами и подозвал официанта.
Пока он делал заказ, Иванов вспомнил: «До Гарибова побывал у кого-то еще». Может быть, действительно Кавказец приходил к кому-то еще? И Шестопалов об этом знает? Вообще-то фраза была произнесена как оговорка, но к ней стоит вернуться. Официантка поставила кофе. Отхлебнув, Иванов спросил миролюбиво:
— А… другие ваши друзья? Кто они?
— В силу ряда причин, которые я уже объяснил, я не могу назвать их имена. И очень просил бы вас не настаивать.
— Может быть, у ваших друзей есть какой-то общий признак?
Шестопалов приподнял чашку, будто разглядывая на свет.
Поставил на блюдце.
— Увы. У них есть общий признак, отличающий в том числе и меня. Не знаю почему, но этот признак обычно вызывает недоверие. Особенно у вас. У милиции. Это состоятельные люди. У них есть дача, машина, деньги на книжке. Вот и весь их признак. Просто о некоторых вещах я пока не имею права говорить.
— Вы посоветуйтесь с вашими друзьями, и мы вернемся к этому разговору, — сказал Иванов. — Я правильно понял?
— Пожалуй.
— В таком случае когда?
— Скажем, завтра. На этом же месте, в этот же час. Вас устроит?
— Устроит. Но хотелось бы вернуться еще к одному вопросу. Правда ли, что до Гарибова грабитель побывал у кого-то еще?
— Борис Эрнестович, если вы помните, я этого не утверждал. Я просто предположил, что до Гарибова он мог быть у кого-то еще. И все. Да, я подозреваю, что он был еще у одного из моих друзей.
Расставшись с Шестопаловым, Иванов коротко передал содержание разговора с ним Линяеву и Хорину. Оба некоторое время обдумывали услышанное.
— Надо выяснить его окружение, — сказал Хорин.
— Верно. Поэтому тебе, Николай, — Шестопалов. — Иванов протянул Хорину визитную карточку.
Утром Иванов поехал в прокуратуру. Выслушав рассказ о Шестопалове, Прохоров промурлыкал что-то вроде «бум-бум-бум…».
— Шестопалова и его знакомых что-то объединяет. Но сам-то ты пытался прикинуть, что может сблизить этих мифических людей?
— Пытался, — сказал Иванов. — Понимаешь, на уголовников они не похожи. Ни Гарибов, ни Шестопалов.
— Но что-то же их объединяет?
— Объединяет. В час дня у меня встреча с Гарибовой. Может, у нее что-то выцарапаю.
Условившись, что будет звонить, Иванов поехал в управление. По дороге он снова попытался понять суть неуловимой общности Гарибова и Шестопалова. Вариантов было много, и все-таки ни на одном он не мог пока остановиться. Единственное, что он знал точно, — этих двух людей объединяет что-то знакомое. То, с чем он уже сталкивался. Это знакомое было в манерах, в одежде, в похожих марках сигарет, в печатках на пальцах. Даже в образе мыслей.
В управлении он коротко доложил шефу о вчерашних событиях. Так же как и вчера, генерал выслушал его с повышенным интересом. Это было понятно: если не считать, что Кавказец и «племянник» одно и то же лицо (а что это один человек, можно было уже не сомневаться), розыск выходил из некоего безвоздушного пространства, в которое поневоле попал в первые дни после убийства Садовникова. Обращение Шестопалова в милицию вкупе с выходом на Гарибовых переводило работу в реальную плоскость. Теперь вместо гадания на кофейной гуще Иванов мог вплотную заняться людьми, как-то связанными с убийцей: Гарибовым, Гарибовой, Шестопаловым и Кудюмом. Возможно, к этим кандидатурам вскоре прибавится еще несколько человек. Значит, прежде всего он должен заняться выяснением всего, что касается окружения этих людей. Изложив шефу основные соображения и получив добро, Иванов заглянул в комнату Линяева и Хорина. Нового здесь он ничего не узнал: Линяев звонил по телефону, безуспешно пытаясь установить местонахождение Кудюма. Что касается Хорина, то Иванов знал еще с вечера: Хорин занимается Шестопаловым. Часы показывали без двадцати час. Вернувшись в свой кабинет, Иванов начал приводить в порядок бумаги, но довести работу до конца не успел: раздался стук в дверь и вошла Гарибова.
Светлана Николаевна выглядела как и в первый свой визит: дорогое, но скромное платье, минимум украшений. Войдя, дежурно улыбнулась:
— Здравствуйте, Борис Эрнестович. — Присела на предложенный стул. — Вы просили — я пришла.
— Спасибо. — Он решил сразу начать с главного. — Светлана Николаевна, я вызвал вас затем, чтобы вы рассказали об окружении вашего мужа. Друзьях, знакомых. Причем давайте договоримся с самого начала — говорить по возможности откровенно.
— Н-ну… Если, как вы просите, говорить откровенно… У него их очень много. Знакомых… Я бы даже сказала, бесчисленное количество. Не знаю даже, с кого начать.
— Наверное, с тех, с кем вы дружите семьями.
— Это в основном мои друзья.
— Понимаю. Я спрашиваю о друзьях вашего мужа.
— Они одновременно и друзья Георгия… Эти друзья. Но… как бы вам объяснить?.. У него есть еще друзья.
— Что-то мы с вами совсем запутались. Как понять — еще друзья?
Гарибова явно колеблется. Это может значить только одно: он, Иванов, на правильном пути. Выждав, он сказал мягко:
— Светлана Николаевна… мы уговорились говорить откровенно.
— Ну хорошо. Хорошо, Борис Эрнестович. Я расскажу о всех его друзьях. Но только… Я опять хочу попросить вас, чтобы ни муж, ни его друзья об этом не знали.
— Это подразумевается. Светлана Николаевна, я жду. Нельзя же останавливаться на середине.
Гарибова долго молчала. Наконец выдохнула еле слышно:
— Какие дела могут заставить мужчину не обращать внимания на женщину?
— Разные.
— Борис Эрнестович, неужели не ясно?.. Это карты.
Подписав Гарибовой пропуск, Иванов проводил ее до двери. Вернувшись, сел за стол. Значит, это карты… Еще раз перечитал фамилии и должности названных Гарибовой друзей мужа. Самым близким другом, почти членом семьи, она считала Шестопалова. Большинство же остальных были для нее лишь карточными партнерами мужа, не более. Чаще всего в доме Гарибовых появлялись некто Илья Егорович, директор гастронома, Юра, называвший себя стоматологом, и Игорь Борисович, работавший, опять же по непроверенным данным, администратором филармонии.
Да, сейчас Иванов наконец понял: Гарибов, Шестопалов и их партнеры — так называемые «лобовики». Все эти люди играют в карты по-крупному, «лоб в лоб». Отсюда и само название «лобовик». И сейчас все, что он узнал после встречи с Шестопаловым и Гарибовой, говорит о том, что он столкнулся именно с ними. Лобовики среди любителей карт занимают особое положение — в отличие от остальных картежников, в том числе и от карточных шулеров, так называемых «катал». Негласный кодекс запрещает лобовикам в игре между собой прибегать к какому бы то ни было шулерству. Игра ведется только на очень крупные суммы с обязательной немедленной отдачей. Если вдруг не оказывается наличных денег — долг необходимо вернуть как можно скорее, в считанные часы. Что же касается отношений с законом… Карточные игры в СССР в принципе не запрещены. Карты можно купить в любом табачном киоске. Если человек проиграл в карты десять тысяч, не нарушая при этом общественного порядка, — это нельзя классифицировать как нарушение закона. Но Иванов прекрасно знал о связях лобовиков с преступными элементами. Лобовиками бывают только «солидные люди», как правило, занимающие высокое положение. Безусловно, не исключено, что среди лобовиков, если постараться, можно найти и честного человека, такого, который, садясь за карточный стол, принципиально полагается только на свое реноме и реноме партнера. Но это скорее исключение, чем правило. Честность не та основа, на которую могут полагаться крупные игроки, — ведь счет в их игре идет на тысячи, а то и на десятки тысяч рублей. Именно поэтому на страже интересов крупных картежников стоят «шестерки-вышибалы». Вербуются вышибалы, как правило, из бывших уголовников. Виновному в неотдаче долга сначала делается предупреждение, а потом он может поплатиться увечьем или даже жизнью. Для острастки других.
Довольно долго Иванов сидел молча, разглядывая исписанный календарь. Сейчас он пытался понять, все ли так, как он рассчитал. Нет ли каких-то неучтенных фактов, ложных ходов… Нет, кажется, момент, которого он так долго ждал, все-таки наступил. Он вычислил Кавказца. Человек, убивший на Ленинских горах инспектора ГАИ Садовникова, — «шестерка-вышибала». После разговора с Гарибовой сомнений в этом нет никаких. Собственно, дело теперь только в технике — его и его товарищей. Снял трубку, набрал номер своей опергруппы. Вызвал Линяева.
После того как Линяев вошел, коротко передал ему все, что услышал от Гарибовой. После сообщения о картах майор легко постучал кулаком в ладонь:
— Похоже, тепло, Борис Эрнестович? Кавказец — вышибала?
— Не знаю. Во всяком случае, времени у нас с тобой сейчас мало. Во-первых, сразу от меня иди к генералу. Сообщи новость, ну и… Шеф человек мощный, пусть поднимает все силы. И ориентирует на Кавказца всех, кто так или иначе связан с каталами, лобовиками и так далее. Понял?
— Понял. Что, можно идти?
— Подожди. Учти, нам с тобой все это организовывать некогда. Утрясешь вопрос с шефом, отправляйся в ближайший табачный киоск.
— В табачный киоск?
— Да. Мне нужно шесть колод карт. Даже лучше семь. Нераспечатанных. Но это не все. Нужно срочно найти парня, похожего на Кавказца. С использованием до конца дня. В министерстве, я думаю, пара-другая таких найдется?
— Может, Подошьян Валера из нашего отдела? В нем почти метр девяносто. Ну там и все остальное.
— Подойдет. Предупреди, пусть не уходит. И давай за колодами. Дорогих не покупай, нужны самые дешевые.
— Тогда я с колодами — прямо к вам?
— Давай. — Нажав на рычаг, набрал номер дежурной по второму этажу гостиницы «Алтай». — Дежурная? Простите, Лена Малахова сейчас дежурит? Позовите, пожалуйста… — Подержав трубку у уха, услышал знакомый голос:
— Да, я слушаю?
— Лена, это один ваш знакомый. Из милиции. Мы с вами беседовали в дежурке. Помните? Насчет жильца из двести девятого номера. Иванов моя фамилия.
— А-а… Помню. Здравствуйте.
— Здравствуйте, Леночка. Только два вопроса. Помните, вы рассказывали, как вы убирали в номере, а жилец в это время что-то переставлял на столе?
— Переставлял? А, ну да. Помню. И что?
— Вы тогда сказали, у него в мусорном ведре были белые хрустящие бумажки. Обертки от вафель. Помните?
— Н-ну… Как будто. Да, были вроде обертки.
— Леночка, вспомните — кроме этих белых хрустящих бумажек вы не видели этикетки от вафель? На вафлях же сверху этикетки. На них название, цена.
— Ой, я не помню. Может, и были. Там разве разберешь? Этикетки, не этикетки. Я же не вглядывалась.
— Еще вопрос: когда вы в тот раз вошли, в чем ваш постоялец был одет? Когда на столе что-то переставлял?
— Сейчас… Подождите… В спортивном костюме. Знаете, такой импортный? Синий, с тремя полосками. Он пижама, что ли, называется.
— Все ясно, Леночка. Ждите, мы к вам скоро подъедем. На месте я все объясню.
Следующий, кому он позвонил, был Прохоров.
— Леня, это Борис Иванов. Ты очень занят?
— Дела есть всегда. А что? Что-нибудь случилось?
— Ничего особенного. Ты мне нужен часа на два. По нашему делу. Если я сейчас заеду, как? Минут через двадцать?
— В принципе можно, только объясни хоть примерно, что случилось?
— Объясню потом. Смотри в окно. Увидишь мою машину — выходи.
Свернув направо, он проехал под железнодорожным мостом. За автобусными остановками повернул руль. Перед самым входом в «Алтай» затормозил, почувствовав, как качнулись сзади Линяев и Подошьян. Сидящий рядом Прохоров покосился.
— С такими молодцами только кого-то брать. А? Надеюсь, все-таки брать мы никого не будем?
— Не будем, не беспокойся. Я хочу, чтобы все было чисто.
— Эксперимент? Судя по всему.
— Сейчас увидишь. Пошли.
Вчетвером они прошли в гостиницу. В холле было пусто. Швейцар, узнав Иванова, сделал знак бровями — мол, не волнуйтесь, все помню. Вместо молодящейся блондинки за стойкой сидела худая девушка в очках. Иванов протянул удостоверение. Девушка изучала его долго. Вздохнула:
— Опять по поводу второго этажа? Да? Двести девятый?
— Двести девятый, угадали. Номер сейчас занят?
— По-моему, там живут. Только, кажется, они ушли.
— А свободные номера у вас есть? Желательно на этом этаже. Двухместные.
— Сейчас… — Карандаш дежурной пополз по квадратам схемы. — Вот, двести пятнадцатый. А… зачем?
— Надо провести эксперимент. Так называемое моделирование. Для этого нам нужен свободный номер, а также представитель администрации. Вы бы, например, нас устроили как представитель администрации. Как? Договорились?
Вслед за администратором Иванов вместе с Прохоровым, Линяевым и Подошьяном поднялся на второй этаж и остановился у двести пятнадцатого номера. Посмотрел на стоящего рядом Подошьяна. Для эксперимента капитан подходил идеально: высокий, широкоплечий, с пышными черными усами. Впрочем, подумал Иванов, во время эксперимента горничная увидит Подошьяна только со спины. Так что усы в данном случае будут неиграющей деталью.
— Коротко установку. Пока мы одни, — сказал Иванов.
— Сейчас, — Подошьян потер лоб. — Значит, так — в номере я снимаю плащ, остаюсь в тренировочном костюме. Вскрываю шесть колод карт. Седьмую, контрольную, не трогаю. Затем снимаю с шести колод бумажные обертки. Мну их. Кроме того, мну несколько газетных обрывков. Затем бросаю в мусорную корзину смятые газетные обрывки. Сверху — смятые бумажные обертки от карт. Потом все колоды, кроме двух, прячу в стол. Сажусь за стол лицом к окну, спиной к двери. Начинаю тасовать карты. Обе колоды. Делаю это медленно, размеренно. Причем чтобы со стороны двери карт не было видно. После стука в дверь говорю: «Войдите». Входит горничная, спрашивает: «Можно я уберу?» Не оборачиваясь и продолжая медленно тасовать карты, говорю: «Пожалуйста». По-моему, все?
— Все. Ты, Сергей?
— Я беру шесть пачек вафель и корзину, сдираю обертки… — Линяев поискал глазами. — Ну хотя бы вон там. За выступом коридора. Подходит?
— Вполне.
— Мну газетные обрывки, кидаю в корзину. Сверху бросаю смятые обертки от вафель. Правильно?
— Правильно. Кажется, они идут.
Дежурная по этажу, с которой подошла администратор, оказалась совсем молодой девушкой. Высокая, с ямочками на пухлых щеках, она выдохнула еле слышно:
— Здравствуйте. Меня зовут Тамара.
— Здравствуйте, Тамарочка. — Иванов улыбнулся. — Видите, сколько молодцов я вам привел? Это Леонид Георгиевич, это Сергей, это Валерий. Меня зовут Борис Эрнестович. Кстати, Тамара, вы что-то продаете на этаже? Вафли, например?
— Есть вафли. Вафли есть, лимонад. Чай, сахар. Ну там, спички, сигареты «Прима».
— Позовите-ка горничную.
Дежурная по этажу ушла и через минуту вернулась с Леной Малаховой. Увидев Иванова, горничная приставила швабру к стене.
— Я вас давно жду. Я номер убираю, ничего?
— Наоборот, очень даже хорошо. Помните, вы убирали при постояльце. Вы вошли, взяли мусорное ведро, чтобы его вынести, и среди прочего мусора заметили смятые хрустящие белые бумажки. Еще раз спрашиваю: вы видели рядом с этими смятыми бумажками этикетки? Тоже смятые, тоже бумажки, но на которых написано, как называются вафли, цена и так далее?
— Я уж думала. Не помню. Кто их знает, эти этикетки. Может, они внутри были. В бумажках. Или там на дно провалились. Дело какое, подумаешь. Еще долго будете спрашивать?
— Все, больше не буду. Сейчас вы должны повторить все то, что сделали в тот раз. Постучать в номер, услышав отзыв, войти. Спросить, можно ли убрать. Делайте это спокойно, как всегда. После того как вам разрешат произвести уборку, вы возьмете мусорное ведро и вынесете к нам. Это важно как восстановление событий. По-современному — моделирование. Понятно?
— Понятно.
— Человек, которого вы увидите в номере, со спины похож на Нижарадзе. Сидеть он будет, как сидел в тот раз Нижарадзе, к вам спиной. Этот человек будет делать определенные движения. Ваша задача — сказать нам после эксперимента, похожи ли эти движения на те, которые делал Нижарадзе. А также похоже ли то, что вы увидите в мусорном ведре, на то, что вы увидели в этом ведре в тот раз. Вот и вся задача. Все, можете стучать. Ну? Стучите!
Помедлив, Лена постучала в дверь. Оттуда донеслось: «Да, войдите!» Девушка открыла дверь и вошла, из-за закрытой двери было хорошо слышно, как она спросила, можно ли убрать в номере. Чуть погодя дверь открылась. Лена показала мусорное ведро — в нем на газетных обрывках лежали смятые обертки от карт.
— Я правильно все сделала?
— Правильно. — За Леной Иванов видел спину Подошьяна — тот продолжал медленно тасовать карты. — Как движения? Похожи на те, которые делал Нижарадзе?
— Похожи. Я теперь поняла, что он делает. Карты тасует. Правильно?
— Правильно, только почему же вы тогда об этом не догадались?
— Так ведь я второй раз уже смотрю. И внимательно. Тогда мне как-то все равно было. Ну а сейчас — я же не слепая.
Иванов обернулся:
— Сергей Александрович! Пожалуйста!
Все молча следили, как Линяев ставит на пол корзину. В этой корзине поверх таких же, как в первой, газетных обрывков лежали смятые обертки от вафель вместе с этикетками.
— Посмотрите внимательно, — сказал Иванов. — Лена, какие бумажки были в корзине в тот раз? Белые? Или с этикетками?
Лена несколько раз перевела взгляд с одной корзины на другую. Поставила свою корзину на пол.
— Нет. Все-таки бумажки тогда были вот такие. Как в моей.
Из эксперимента следовало: неизвестный, проживавший в гостинице «Алтай» под фамилией Нижарадзе, скупал в большом количестве карточные колоды. И пока вынужденно находился в номере, тасовал карты, запоминая их «рубашки».
Соответственно с этим и следовало ориентировать и розыск.
У Хорина, появившегося лишь сейчас, к концу рабочего дня, вид был усталый. После короткой беседы выяснилось: ничего такого, что выглядело бы для Иванова неожиданностью, Хорин не узнал. Как и ожидалось, никаких грехов по части ОБХСС за Шестопаловым не числилось. Дача, кооперативная квартира в центре города и машина были приобретены на средства, полученные от внедрения ценного изобретения. Шестопалов был одним из авторов научного коллектива, разработавшего новое покрытие для шоссейных дорог. Единственное, что показалось Иванову интересным, — Хорину удалось выяснить, что часть своего отпуска, причем совсем недавно, с 25 января по 11 февраля директор НИИдорстрой провел в Сочи. Останавливался Шестопалов в гостинице «Жемчуг», занимая номер «полулюкс» на пятом этаже. Любопытны были также два списка, которые Хорин не поленился полностью переписать в агентстве Аэрофлота. Один перечислял пассажиров авиарейса № 1045 «Москва — Сочи» от 25 января, второй авиарейс № 1046 «Сочи — Москва» от 11 февраля. Согласно этим документам, 25 января одним рейсом с Шестопаловым вылетел Гарибов Георгий Константинович. Он же вместе с Шестопаловым вернулся в Москву 11 февраля — опять же одним рейсом. Больше знакомых фамилий в двух списках Иванов не нашел. Тем не менее он принялся тщательно изучать оба реестра. В конце концов, просмотрев списки несколько раз, подчеркнул строчку: «Палин Илья Егорович». Причем фамилия Палин значилась как в первом, так и во втором списке. Главным, конечно, было имя-отчество, а не фамилия — именно это имя-отчество, Илья Егорович, упомянула в своих показаниях Гарибова. Хорин тут же позвонил в отдел кадров Управления торговли. Там попросили перезвонить и через двадцать минут сообщили: Палин Илья Егорович работает директором магазина «Гастроном» № 26. Значит, Гарибова имела в виду именно этого Илью Егоровича. Похоже, вся тройка летала в Сочи своей компанией. Зачем, ясно: поиграть. Иванов попросил Линяева связаться с Сочи и выяснить, в какой гостинице останавливались Гарибов и Палин. Впрочем, он был убежден, что они, как и Шестопалов, сняли номера в «Жемчуге».
Оставив Линяева и Хорина в отделе, Иванов спустился вниз. До встречи с Шестопаловым оставалось минут двадцать. Усевшись в машину, помедлил и не спеша развернулся к центру. Остановившись у кафе, подумал: пока ничего особенного в факте выезда тройки в Сочи нет. На размышления наводит только то, что все трое вернулись в Москву 11 февраля, то есть за три дня до убийства Садовникова. Конечно, это может быть совпадением. Но может и не быть. Кроме того, в его расчеты пока не очень укладывалась фамилия Палин. С Палиным, по словам Гарибовой, ее муж познакомился недавно.
Шестопалов сидел за тем же столиком и выглядел так же, как вчера: крахмальная рубашка, подобранный в тон галстук, отлично сшитый костюм. Кофе был уже подан. Увидев Иванова, Шестопалов поднял руку. Подождал, пока Иванов усядется, улыбнулся:
— Я заказал кофе, вы не против?
— С удовольствием. Как, Алексей Павлович, вы посоветовались со своими друзьями?
— Посоветовался.
— И что же?
— Ну… — Шестопалов взял чашку. Пригубив кофе, оба посмотрели друг на друга. Со стороны этот взгляд наверняка выглядел мимолетным, ничего не значащим. Но оба сейчас — и Иванов, и Шестопалов — отлично поняли, что означает секундная пауза. Директор НИИ пытался понять, много ли успел узнать о нем Иванов. Иванов — определить, насколько откровенным решил быть с ним Шестопалов.
— Видите ли… — Достав сигарету, Шестопалов посмотрел на Иванова. — Видите ли, прошлый раз я вас обманул.
— Обманули?
— Да. Я закурю, вы не против?
— Пожалуйста.
Щелкнув зажигалкой, Шестопалов прикурил.
— Прошлый раз я сказал, что опасаюсь за своих друзей. Может быть, этот убийца действительно придет к кому-то из моих знакомых. Не знаю. Но на самом деле я опасаюсь только за одного человека.
— За кого же?
— За себя. Увы, Борис Эрнестович, только за себя. Я живу сейчас в состоянии панического страха. Понимаете? Панического. Последние дни я вообще не сижу у себя в кабинете. Приезжаю в НИИ, отдаю распоряжения и тут же уезжаю.
— Чем же это вызвано?
— Тем, что сейчас моя очередь. Моя, вы понимаете? — Помедлив, Шестопалов аккуратно положил сигарету на край пепельницы. Поднял глаза: — Борис Эрнестович, вы случайно никогда не играли в покер?
По взгляду Шестопалова ясно: это признание. Кажется, Шестопалов действительно решился на полную откровенность.
— Почему же. Играл.
— Впрочем, вопрос задан неточно. Играть в покер мало, надо понимать, что это за игра.
— Надеюсь, я и это понимаю.
— Ну, если понимаете… — Шестопалов снова взял сигарету. Затянулся. — Если понимаете, то поймете, как много значит в покере чутье. Интуиция. Смею надеяться, я играю в покер неплохо. Так вот, то, что сейчас моя очередь, я понял чутьем. Конечно, это можно было и высчитать. Но я понял чутьем.
— Объясните.
— Охотно. Видите ли, я любитель игры в карты. Вас это не шокирует? Как работника милиции?
— Если вы не нарушаете при этом закон — почему же. Не шокирует.
— Закона я не нарушаю. Наоборот, всегда стою за предельную честность. Что же касается карт… Думаю, вы слышали — есть так называемые спортивные карты. И знаете, что в нашей стране ежегодно проводится любительское первенство — скажем, по игре в вист? Собственно, для меня карты — разрядка. После довольно-таки тяжелой работы. Единственная в своем роде разрядка, отдых… — Шестопалов все-таки еще колеблется. — Вы, конечно, слышали о гостинице «Жемчуг» в Сочи? Там собираются любители карточной игры.
Еще бы он не знал гостиницы «Жемчуг». Одна из лучших сочинских гостиниц с закрытым пляжем. В бархатный сезон, когда там собирается элита лобовиков, попасть в «Жемчуг» практически невозможно. Места на это время года расписываются заранее. Впрочем, лобовики собираются в «Жемчуге» не только в бархатный сезон. Найти их там можно практически круглый год. Значит, теперь разговор действительно пошел начистоту.
— Знаю.
Шестопалов притушил сигарету.
— Для нас с вами не секрет, что в «Жемчуге» собираются не только любители. Не секрет, Борис Эрнестович?
— Вы правы, не секрет.
— В таком случае вам многое будет ясным. В «Жемчуге» есть и жучки, и шулера, так называемые «каталы». К сожалению. Есть просто уголовники — на мой взгляд. Так называемые «вышибалы». Ведь мы договорились быть откровенными? Так ведь?
— Договорились. Я внимательно слушаю, Алексей Павлович.
Шестопалов отхлебнул кофе. Поставил чашку.
— Ну вот. Недавно, в конце января, я выехал в «Жемчуг» с двумя своими друзьями. На две недельки, развеяться. Естественно, и поиграть. У нас это традиция, мы каждый год выезжаем в Сочи в это время. За честность, по крайней мере, за карточную честность каждого из этих людей я ручаюсь. Одного из них вы знаете, это Георгий Константинович Гарибов. Второго я знаю меньше, но тоже готов за него поручиться. Учитывая даже, что должность, которую он занимает, довольно… Как бы это сказать — особая, что ли.
— Что же это за должность?
— Директор гастронома. Крупного московского гастронома. Фамилия его Палин. Палин Илья Егорович. Не знаю, как по части ОБХСС, но по чисто человеческим качествам… — Шестопалов сделал паузу. — По чисто человеческим качествам Илья Егорович вне всяких подозрений. За это я ручаюсь.
Выверенная фраза. Похоже, отсрочку на сутки Шестопалов попросил именно из-за этого. Еще раз проверить, все ли чисто у Палина «по части ОБХСС».
— И что же случилось за время этого путешествия?
— За время путешествия ничего. Случилось после. Мы вернулись в Москву одиннадцатого февраля. Через четыре дня, пятнадцатого, к Палину на работу пришел этот выродок. И заставил, угрожая пистолетом, отдать двадцать тысяч рублей. Еще через пять, двадцать первого, этот же бандюга пришел к Гарибову. С тем же пистолетом. И также потребовал двадцать тысяч. Георгий вынужден был подчиниться. Ужас в том, что Палин, когда его ограбили, ничего нам не сказал. Он думал, это никак не связано… с «Жемчугом». Когда же ограбили Георгия, все стало ясно. Теперь моя очередь. Я — последний.
Шестопалов снова закурил. Откинувшись на стуле, стал безразлично разглядывать вьющиеся в полутьме кольца дыма. Все как по расписанию, подумал Иванов. Четырнадцатого был убит Садовников. Пятнадцатого Кавказец пришел к Палину. Угрожая пистолетом системы ПМ. Двадцать первого «раздел» Гарибова. Если бы Палин сразу обратился в милицию… Даже не обязательно сразу… Хотя бы на третий день. Пусть даже на четвертый. И рассказал бы при этом про поездку в Сочи… Если бы Палин все это сделал, они могли бы задержать «Кавказца» уже двадцать первого. Прямо в «Автосервисе». Впрочем, рассчитывать на это смешно. Палин не рассказал о происшедшем даже близким друзьям. Иванов вздохнул:
— Жаль, что сам Палин сразу не обратился в милицию. И вы не рассказали обо всем в прошлый раз.
— Палин придет к вам завтра. Сам. Он боялся за семью, поэтому и не сообщил сразу. Его можно понять. Как и меня.
Ясно — суточная отсрочка была взята Шестопаловым и для этого. Чтобы вместе с Палиным решить, как обезопасить директора гастронома еще и от уголовной ответственности за укрывательство преступления. Словно угадав мысли Иванова, Шестопалов улыбнулся:
— Я надеюсь, вы это учтете, Борис Эрнестович?
Вдруг, глядя на лицо директора НИИ, внешне спокойное, Иванов ощутил неприязнь. Можно поверить: Шестопалов действительно хорошо играет в покер. И еще в одно можно поверить: каждый из этой тройки отлично устроил свою жизнь. Именно это отличное устройство жизни, написанное сейчас на лице Шестопалова, выводит его, Иванова, из себя. Сам он никогда бы вот так свою жизнь не устроил. Никогда. Они совершенно разные люди с Шестопаловым. Да, другого чувства, кроме неприязни, у него сейчас просто не может быть. Хотя — даже чисто теоретически — он не знает, можно ли привлечь кого-то из этой тройки к уголовной ответственности. За что? За злоупотребление служебным положением? За принуждение к соавторству? Допустим, к соавторству, которое принесло Шестопалову несколько десятков, а может, сотен тысяч рублей? Мало ли… Нет. Даже если допустить, что Шестопалов, Гарибов или Палин и совершили какие-то противоправные действия, следов после этих действий они не оставили. Уж точно. Никаких. Тут же подумал: дурацкие рассуждения. Вообще, если уж на то пошло, раздражаться на кого-то только из-за того, что тот хорошо устроил свою жизнь, глупо. Он, юрист с академическим образованием, просто не имеет на это права. Что же касается материалов по противоправным делам, если УБХСС сочтет нужным, оно будет такие материалы искать. По всей тройке. Но если такие материалы не будут найдены, значит, он должен считать, что их и не было. Видимо, все это как-то отразилось на его лице, и Шестопалов переспросил с беспокойством:
— Борис Эрнестович, надеюсь, это учтется? Мы ведь хотим помочь милиции. И потом, слабость Палина — ее ведь можно понять?
— Безусловно, это учтется. Вообще я должен поблагодарить вас — за то, что вы обратились ко мне как к представителю милиции.
Кажется, Шестопалов не заметил его переживания. Нервно улыбнулся:
— Ну что вы… Понимаете, тут даже не пахнет выполненным долгом. Простите… Просто я впал в панику. И все. Поверите — я сейчас со страхом думаю о моменте, когда вы уйдете. Я останусь один. И… И на каждом перекрестке мне будет мерещиться этот бандит. Что мне делать? Объясните…
— Не волнуйтесь. С вашей безопасностью мы что-нибудь придумаем.
— Спасибо… Но — вы понимаете меня?
— Понимаю.
Они замолчали. Казалось, сейчас в зале в такт тихой хрустальной музыке мерцают, переливаются разноцветные фонарики. Кафе притихло, голоса умолкли. В воздухе в этот момент существовало что-то совершенно отдельное, чуждое их разговору. Да, Иванов вдруг понял, как далеки они сейчас с Шестопаловым от всего этого «молодняка». От тех самых мальчиков и девочек, которые, сидя за своими столами, знать ничего не знают о Кавказце. И не хотят знать. И правильно делают. Помедлив, он спросил:
— Алексей Павлович, может быть, это кто-то из тех самых сочинских вышибал? Которые обитают около «Жемчуга»?
— Думаете, он взыскивал с Палина и Гарибова карточные долги?
— Почему бы и нет?
— Неотданные карточные долги… — Казалось, директор НИИ сейчас вслушивается в тихо звучащую музыку. — Нет, исключено. Решительно исключено. Прежде всего долги у нас принято отдавать сразу. Потом, я знаю своих друзей. Палин и Гарибов прекрасно играют и редко проигрывают. Но уж если они кому-то проиграют, в должниках ходить никогда не будут. Гарантия.
— А у вас нет карточных долгов?
— Обижаете. У меня их просто быть не может. Физически.
Некоторое время оба молчали. Если грабил Палина и Гарибова действительно не вышибала — плохо. То, что начало было проясняться, снова уходит в пустоту. Шестопалов помешал ложечкой остатки кофе:
— Оба, и Палин и Гарибов, сказали мне, что их ограбили. Грабил их один и тот же человек, неизвестный им. Ни с какого бока не известный. Понимаете? Вынырнувший откуда-то из темноты.
— Ваши друзья могли вас обмануть.
— Если бы они хотели меня обмануть, неужели бы я это не понял? Достаточно любому из них шевельнуть бровями, и я уже знаю, что он имеет в виду. Нет, они говорили правду. Никаких долгов у них не было. Просто это… какой-то беспредельщик.
Значение слова «беспредельщик» Иванов понял отлично. Человек, не признающий никаких законов. Действительно, вынырнувший из темноты. В общем, это согласовывалось с его первоначальной точкой зрения. Шестопалов пригубил кофе.
— Ясно только одно: зацепил этот беспредельщик нас в «Жемчуге». Я это знаю точно. Я ведь не выгляжу неопытным юношей вроде окружающих нас? Не правда ли? — Шестопалов поднял глаза.
— Действительно, не выглядите.
— Человек в моем возрасте всегда понимает, где мог произойти… будем говорить так — прокол. — Директор НИИ замолчал, явно подбирая выражения. — В «Жемчуг» мы поехали расслабившись. Много говорили. Мне казалось, никто из посторонних услышать этого не мог. Но, видимо, все-таки кто-то нас услышал.
— О чем же вы говорили?
— О многом. В том числе и о своих денежных делах. В частности, о том, что у каждого из нас есть сейчас «свободные» деньги. Единственное, что нас извиняет, — все мы были в крупном выигрыше. Но вообще глупость — говорить о каких-то «свободных» деньгах. Дурацкий, ребяческий разговор… Впрочем, что теперь сожалеть — задним числом. Да и вообще в этот раз в «Жемчуге» нас окружала какая-то легкомысленная атмосфера. Но ничего конкретного, понимаете, конкретного, я вспомнить не могу. Человека с внешностью этого бандюги ни рядом с нами, ни вообще в «Жемчуге» не было. Но я знаю, что все тянется оттуда. Знаю. Этот бандит пронюхал что-то про нас. Ну и взялся за дело. Двое «обработаны», остался третий. Я. И вопрос будет закрыт.
Если уж быть дотошным, то до конца. Подумав об этом, Иванов спросил:
— Может быть, именно вас он трогать уже не решится?
— Это почему?
— Понимая, что Палин и Гарибов могли вас предупредить.
Шестопалов положил зажигалку.
— Получается, как у страуса: прячь голову в песок. Здесь не тот случай.
— Почему?
— Во-первых, это смертник. Решившийся идти до конца. Терять ему нечего. А потом, он абсолютно убежден, что ни Палин, ни Гарибов меня не предупредят. Да и в самом деле, когда он пришел к Гарибову, тот ведь ничего не знал. И я бы ничего не узнал, если бы не чутье. Когда Георгий двадцать первого приехал ко мне, на нем лица не было. Но о том, что его только что ограбили, он не сказал. Только предупредил: «Леша, будь осторожней». Хорошо, вечером я догадался позвонить Светлане. Ну а потом, когда встретился и с Палиным, все стало ясно.
Они снова замолчали. Похоже, Шестопалов прав, Кавказец убежден, что все ограбленные им будут молчать. Уж во всяком случае не заявят в милицию. Расчет на полную безнаказанность. Но если допустить, что Кавказец действительно не вышибала, откуда же он тогда взялся? Из Сочи? И как-то связан с гостиницей «Жемчуг»? Непонятно.
— Алексей Петрович, еще раз спасибо за откровенный разговор. Что касается вашей безопасности — не беспокойтесь. Сегодня же напишите заявление, и мы примем меры. Пока же во всех подозрительных случаях сразу же звоните мне. Вот еще несколько телефонов — если не застанете меня. Естественно, в эти дни вам нужно быть предельно осторожным. Тут уж ничего не поделаешь.
Директор «Гастронома» № 26 Илья Егорович Палин действительно утром пришел к Иванову на работу. Он позвонил снизу из бюро пропусков и через некоторое время уже сидел в кабинете. Грузноватый, с носом картошкой и маленькими глазками, Палин выглядел не так подтянуто, как Гарибов и Шестопалов. Одет он тоже был проще. Рассказ Палина ничего не добавил к тому, что Иванов уже знал. По словам потерпевшего, утром 15 февраля в его кабинет, расположенный на первом этаже магазина, вошел высокий молодой человек, одетый в оранжевую куртку «аляска». Описание молодого человека, данное Палиным, в целом соответствовало уже известным описаниям Кавказца и «племянника». Угрожая пистолетом системы Макарова, молодой человек потребовал немедленно отдать ему двадцать тысяч рублей. По словам Палина, во внешнем облике молодого человека было что-то, особенно его испугавшее. Как выразился директор гастронома, он буквально потерял голову от страха и мало что понимал. В состоянии шока Палин предложил грабителю восемь тысяч рублей государственных денег, находившихся в тот момент в его сейфе. Грабитель, взяв восемь тысяч, заявил, что оставшиеся двенадцать потребует все равно. Не в этот раз, так позже.
Но угрожать в таком случае он будет не только Палину, но и его семье — жене и двенадцатилетней дочери. Если же Палин снимет сейчас эти двенадцать тысяч со своего счета в сберкассе и передаст ему, он гарантирует, что никогда больше к нему не придет. Подумав, Палин с этим требованием согласился. Вместе с молодым человеком на машине Палина они подъехали к сберкассе. Сняв с аккредитива двенадцать тысяч рублей, Палин в соседнем подъезде передал их вымогателю, все еще находясь в состоянии шока. Сложив деньги в сумку, грабитель исчез. Опасаясь за жизнь жены и дочери, Палин решил о случившемся никому не говорить. Сняв со своего счета еще восемь тысяч, он вернулся в магазин и положил деньги в сейф. По утверждению Палина, человека, приходившего к нему с пистолетом, он раньше никогда не видел. Все сообщенное Шестопаловым о поездке в Сочи и пребывании в гостинице «Жемчуг» было Палиным полностью подтверждено. Никаких людей, хотя бы отдаленно напоминавших грабителя, и вообще ничего подозрительного Палин не заметил.
После ухода Палина Иванов попробовал подвести некоторые итоги. Кажется, все-таки Шестопалов прав. Во всяком случае, предположение Шестопалова, что кто-то слышал ведущиеся в тайне от всех разговоры тройки в «Жемчуге», выглядит очень близким к истине. В обоих случаях Кавказец действовал так, как мог действовать только хорошо осведомленный преступник. Знающий все о своих жертвах — от их личной жизни до кредитоспособности. На какое-то мгновение у Иванова даже мелькнуло подозрение — может быть, оба нападения инсценировал и организовал сам Шестопалов? Все-таки, подумав, он это подозрение отбросил. Шестопалову, жизнь которого сейчас отлично налажена, не имело никакого смысла вступать на скользкий путь явной уголовщины. Даже если допустить, что директору НИИ вдруг срочно понадобились большие деньги, вряд ли он пошел бы на столь отчаянный риск. Тем более не стал бы связываться с убийством работника милиции. Нет, Кавказец наверняка действует самостоятельно. Похоже, Шестопалов прав, это действительно уголовник-рецидивист, решившийся на все и получивший непонятно каким образом подробную информацию о Палине, Гарибове и Шестопалове. И действующий сейчас в соответствии с этой информацией. Впрочем, может быть, это новичок. Иванов совсем не исключал, что Кавказец мог раньше к уголовной ответственности не привлекаться. Если так, похоже, именно полученная в «Жемчуге» информация о трех «состоятельных людях» могла заставить Кавказца разработать план, который он сейчас приводит в исполнение. Тройка выехала из Сочи в Москву 11 февраля. Кавказец, имевший к этому времени подробные сведения о каждом, выехал следом. Он хорошо понимал: чтобы заставить отдать двадцать тысяч рублей таких людей, как Палин или Гарибов, доводы нужны очень серьезные. Лучшим доводом могло быть только оружие. Оружие он добыл 14 февраля, убив на Ленинских горах Садовникова. По датам все совпадает.
Взвесив все еще раз, Иванов понял: именно сейчас необходимо его присутствие в Сочи. В гостинице «Жемчуг». Необходимо хотя бы для того, чтобы просто осмотреться. Понять, кто и где мог получить столь подробную информацию о Палине и Гарибове. Приехать он может, скажем, под видом того же лобовика. Мысленно он проиграл этот вариант несколько раз. Из Тбилиси в Москву он переехал пять лет назад. В Тбилиси его хорошо знали, но знали главным образом жители Авлабара. Крупных лобовиков, да еще выбирающих местом игры Сочи, насколько он помнит, в Авлабаре никогда не водилось. Что же касается лобовиков московских, здесь его просто никто не знает. Исключая, естественно, Шестопалова, Гарибова и Палина.
Со всем этим он пошел к генералу. Выслушав, шеф некоторое время делал вид, что рассматривает на свет кончик ручки. Возражения, которые могли бы найтись у генерала, Иванов примерно представлял. Поэтому, после того как ручка наконец легла на стол, продолжал терпеливо ждать. Генерал вздохнул:
— Вы сами когда-нибудь играли в карты?
— Обижаете, Иван Калистратович. Я из Тбилиси. И не просто из Тбилиси, а из района Авлабара. Играл с детства во все игры.
— Понятно, что из Тбилиси. Но, насколько я понимаю, в «Жемчуге» собираются акулы. Даже не акулы — киты. Допустим, сыграть на их уровне вы сможете. Но что будет, если вы проиграете? Вы ведь знаете, какие суммы там проигрывают?
— Понимаю, что вы хотите сказать. Ответ на это один: я не должен проигрывать. Думаю, со своей квалификацией я все же потяну. А поехать туда я должен. Согласитесь — информация идет оттуда.
— Оттуда, — согласился шеф.
— Причем я поеду не один. А с двумя партнерами. Играющими гораздо лучше меня.
— Даже с двумя?
— С двумя, Иван Калистратович. Так будет лучше.
— Интересно. Кто же эти партнеры?
— Один — Шестопалов.
— Шестопалов… — генерал помолчал. — Что ж, это вариант. А второй?
— Второго называть пока не буду. Должен с ним поговорить.
— Тоже… посторонний?
— Да, в МВД он не работает. Но думаю, этот человек меня не подведет.
— Надеюсь, в конце концов о нем доложите?
— Конечно, Иван Калистратович.
К концу рабочего дня Иванов заехал к Прохорову. Следователю он рассказал все, что удалось узнать за вчерашний вечер и сегодняшний день, — от встречи с Шестопаловым до разговора с генералом. Идею выехать в Сочи с двумя хорошо играющими партнерами Прохоров одобрил. Однако о человеке, которого Иванов хотел бы взять с собой третьим, он решил Прохорову пока не говорить. Кандидатура же Шестопалова у Прохорова возражений не вызвала.
Закончив дела с Прохоровым и выйдя из подъезда следственной части, Иванов сел в «Ниву». Подумал вдруг: нет, он все-таки не пришел еще к определенному решению. И не знает, имеет ли право предложить поехать с ним в «Жемчуг» под видом лобовика Ираклию Кутателадзе. Хотя вроде бы со всех сторон Ираклий — идеальный партнер именно для такой поездки.
Тронул машину, развернулся к Садовому кольцу. Вдруг поймал себя на том, что непрерывно повторяет эти два слова — «идеальный партнер», — проезжая светофоры. Хотя лучше всего здесь подойдет другое слово: приманка. Ираклий, выехавший под видом лобовика в «Жемчуг» и затем вернувшийся в Москву, станет идеальной приманкой для Кавказца. Директор мясокомбината. С грузинской фамилией. Любящий муж и отец. Хорошо, только не нужно перегибать палку. Любящий муж и отец — ну и что? Проплыло: они с шефом разработают двойную систему подстраховки. Манану с Дато можно будет временно переправить на другую квартиру. Безопасность будет абсолютной. А Кавказец клюнет. Клюнет, и они его возьмут. Снимут без единого выстрела. С Мананой же и Дато ничего не случится. Он, Иванов, позаботится об этом. Ведь случай-то особый. Совершенно особый. Усмехнулся. Нет. Все-таки он, Иванов, не имеет на это права. Не имеет.
И снова перед светофорами поплыло то, что было раньше. В детстве, в школе, их функции всегда разделялись — с начальных классов. Ираклий никогда не был слабаком, тем не менее всегда считался в школе лишь олицетворением ума, гением математического интеллекта. Но не более. Никто из товарищей не воспринимал его как серьезную «силовую единицу». Борис же, наоборот, хоть никогда не учился плохо, завоевал в глазах школы лишь славу лихого драчуна. Так уж повелось — к Иванову обращались, когда нужно было принять участие в ответственной драке; к Кутателадзе — когда кому-то попадалась немыслимо трудная математическая задача. Ираклия, как нормального подростка, все это, естественно, обижало. Поэтому в шестом классе, когда Борис уже год занимался боксом и имел первый юношеский разряд, Ираклий буквально умолил его взять с собой в секцию. Понимая, что Ираклию это совершенно не нужно, Борис тем не менее не мог отказать другу и взял его с собой на занятие. Тренер, из уважения к лучшему ученику, согласился попробовать новичка. У тренера — это соответствовало и общим рекомендациям — было заведено испытывать новичка обязательным трехминутным пробным боем с одним из участников секции. Если новичок выдерживал, его оставляли, если нет — считалось, ему лучше заняться другим видом спорта. И вот, увидев этот пробный бой, увидев, как избивают его лучшего друга, он, Борис, с трудом дождался окончания злосчастных трех минут. Ираклий с честью выдержал испытание. Но Борис понял: пусть говорят что угодно о пользе бокса, он никогда не простит себе, что привел сюда Ираклия. Гордость школы, умницу, человека особого, он ведь знает, совершенно особого. Тонкого, деликатного, с обостренными чувствами. Поэтому, подойдя после боя к другу, тихо сказал ему: «Ираклий, если ты мне друг, ты сюда больше не придешь. Или мы перестанем дружить».
Сейчас, перед вечерними московскими светофорами, это вспомнилось особенно остро. Да, мудрая судьба знала, что делала. И все же, проехав немного и свернув на Ленинградский проспект, Иванов понял: его снова начинают грызть сомнения. Да, Ираклий особый человек. Но ведь и случай совершенно особый. Именно тот, единственный в жизни, когда можно пойти на это. Если он, Борис Иванов, действительно хочет успеха. Ираклию он доверяет, как самому себе. Ираклий понимает его не просто с полуслова — с полувзгляда. У Ираклия феноменальные шахматно-математические способности. Но главное — уникальная зрительная память. И связанное с ней абсолютное понимание всех карточных игр. Шахматы, конечно, Ираклий давно оставил, сейчас он наверняка не сыграет даже в силу мастера. Но карты — другое дело. Карты вспомнить гораздо легче. Что же касается карточных «рубашек» и их запоминания — насколько Иванов помнил, в юности Кутателадзе ухитрялся запоминать всю колоду после третьей, иногда даже после второй сдачи. Если у Ираклия осталась хотя бы половина этих способностей — он окажется намного сильней даже таких игроков, как Гарибов и Шестопалов.
Именно с этими мыслями он остановил машину у дома Кутателадзе. Поднялся на третий этаж, позвонил. Но когда увидел Ираклия, а затем Манану и Дато, понял: сказать о своем предложении он просто не сможет. Дальше все было как обычно. Он поцеловался с Ираклием, махнул рукой Дато, выдержал объятия Мананы. После ужина на кухне Манана, как обычно, ушла. Они довольно долго молча пили чай. Наконец Ираклий отставил чашку. Сказал тихо:
— Боря, хватит. Говори, с чем пришел, я же не слепой.
Собственно, этого следовало ожидать. Скрыть что-то от Ираклия, впрочем, как и Ираклию от него, Иванову никогда не удавалось. Помедлив, он рассказал все — от убийства Садовникова до собственного решения поехать под видом лобовика в «Жемчуг». Ираклий долго бесцельно помешивал чай ложечкой. Наконец посмотрел на Иванова:
— Боря, ты ведь не все сказал. Ты забыл объяснить, зачем со всем этим пришел ко мне. При чем тут я? Я правильно понял, Боря?
— Правильно. — При ответе Иванову пришлось отвести глаза. — Понимаешь, Ираклий, мне пришла в голову дурацкая, идиотская мысль. Мне показалось, будет неплохо, если со мной в «Жемчуг» поедешь ты. Под видом лобовика. Но теперь я понимаю — мысль была глупой. Поэтому все отменяется.
— Собственно, почему отменяется?
— По очень простой причине. После поездки в «Жемчуг» ты станешь приманкой. Но не только ты. Приманкой станут еще Манана и Дато.
Ираклий подошел к окну. Сказал не оборачиваясь:
— Ну, во-первых, мы всегда являемся приманкой. Таков философский закон жизни. Потом — Манану и Дато можно на время куда-то отправить. Пока вы не арестуете… этого. Вы как-то его называете?
— Называем. Кавказец.
— Кавказец. Любопытное название. У него осталась семья? У Садовникова?
— Осталась. Жена и двое детей.
— Жена и двое детей… — Вернувшись, Ираклий сел за стол. Посмотрел на Иванова. — Боря, а ведь знаешь — я с тобой поеду.
— Нет, Ираклий. Ты со мной не поедешь.
— Не поеду? — Ираклий смотрел в упор. Но Иванов выдержал этот взгляд.
— Не поедешь. Но помоги мне в другом.
— В чем?
— Видишь ли… Может, человек, который мог бы поехать со мной в «Жемчуг», найдется среди твоих друзей?
— Среди моих друзей?
— Да. Шансов мало… Но, может, такой человек найдется?
— А какой именно тебе нужен человек?
— Какой… — Иванов помолчал. — Ну, скажем так — обладающий примерно такими качествами, как ты. Примерно.
— Но какими качествами обладаю я? Объясни.
Иванов посмотрел на Ираклия. Усмехнулся:
— Первое и самое главное — тебе можно доверять. Понимаешь?
— Понимаю. Второе?
— Второе — он должен, как и ты, занимать солидный пост. Ну и… хорошо играть в карты.
— Что… и все?
— И все.
Ираклий снова подошел к окну. Хмыкнул:
— Не так это просто. Найти такого друга.
— Естественно, не просто. Но если вдруг у тебя что-то возникнет — дай знать. Хорошо?
— Если что-то возникнет — тут же позвоню.
Как и ожидал Иванов, идея с «другом» кончилась неудачей. Через три дня Ираклий признался: подобрать подходящую кандидатуру он так и не смог.
Взлет прошел успешно. Минут через двадцать после резкого набора высоты Иванов почувствовал: оглушительный гул двигателей стал тише. Вскоре самолет выровнялся. Покосился на сидящего в соседнем кресле Шестопалова. Тот читает газету; вот, поймав его взгляд, улыбнулся, поднял брови: «Что?» После того как Иванов сделал знак — ничего, — директор НИИ снова углубился в изучение спортивных новостей. Если в полете ничего не случится, через два часа они приземлятся в Адлере. И вскоре займут забронированные Шестопаловым два номера «полулюкс» на пятом этаже гостиницы «Жемчуг». С окнами на море.
После памятного разговора с Ираклием прошло пять дней. Для Иванова это были дни напряженной работы. Выбор он сделал в тот же вечер — выйдя из квартиры Ираклия и сев в машину. Впрочем, идея, пришедшая ему в голову сразу после того, как он развернул «Ниву» к центру, контурами уже возникала раньше. Тогда же, по пути от Ираклия, она оформилась окончательно. Для того чтобы Кавказец клюнул, нужна приманка. Для поимки крупной дичи всегда лучше, чтобы приманок было больше. Пока из приманок у них есть только одна — Шестопалов. Причем приманка не очень надежная: если Иванов прав и Кавказец из осторожности решит оставить последнего из тройки в покое. Но в таком случае почему он, Иванов, остальные приманки должен искать на стороне? Почему бы ему самому не стать приманкой в полном смысле этого слова и не выманить Кавказца на себя?
В тот вечер, подъехав к дому, Иванов в этой мысли утвердился окончательно. Решено: в «Жемчуг» они выедут вдвоем с Шестопаловым. Третий не нужен. Наоборот, третий может помешать осуществлению замысла. Здесь же, в Москве, надо будет провести некоторую подготовку. Иванов примерно представлял себе «образ», который мог бы заинтересовать Кавказца — применительно к его, Иванова, внешности. Скажем, Иванов мог стать человеком, занимающим небольшую, но денежную должность. Естественно, любящим крупную игру. И конечно, хорошим семьянином. Детей сюда можно не приплетать. Но почему бы с завтрашнего дня в квартире Иванова не появиться приятному женскому голосу, отвечающему на телефонные звонки?
Шестопалов, конечно, в эти подробности посвящен не был. Он знал лишь, что полетит вместе с Ивановым в Сочи и будет выдавать его там за своего приятеля. В Москве помощь Шестопалова выразилась в знакомстве с серьезными лобовиками и в организации нескольких пробных игр. И вот сейчас Иванов, ставший заведующим Краснопресненским межрайонным пунктом сбора стеклотары Багратом Элизбаровичем Чубиевым, летит в Сочи, чтобы вместе с приятелем провести короткий весенний отпуск в уютной гостинице.
В адлерском аэропорту они приземлились благополучно, без обычных в это время года метеопомех и переносов места посадки.
Примерно через полчаса они уже стояли перед стойкой администратора в гостинице «Жемчуг». Еще минут через двадцать Иванов, бросив на диван куртку и плащ, оценил огромные габариты кресла в своем номере. Некоторое время он сидел, рассматривая синеющее за окном море.
Впрочем, долго любоваться морем ему не пришлось. Раздался стук в дверь, вошел Шестопалов. Усевшись напротив, закурил, попросив разрешения взглядом.
— Понимаю, вам хочется отдохнуть, посмотреть на море. — Сделав несколько затяжек, вздохнул. — Мне тоже. Но если мы хотим, чтобы все шло по плану, отдыхать некогда. Во-первых, я уже договорился, вечером у нас игра.
— С кем?
— Кроме нас будут еще двое. Оба мои хорошие знакомые, ленинградец и киевлянин. Учтите, это люди очень серьезные. Шутить не любят. Расслабляться с ними нельзя. Во-вторых, если хотите держать марку, нам надо идти. Прямо сейчас. Сначала в бассейн и сауну, потом обедать. Все уже подготовлено и заказано. — Заметив колебания Иванова, добавил: — Кстати, в сауне могут быть еще… интересные знакомства.
Иванов вместе с Шестопаловым спустился в сауну. Пока Шестопалов договаривался с невысоким пожилым банщиком, он быстро разделся и прошел в парную. Усевшись на деревянной полке и чувствуя, как тело распаривается в стоградусном мареве и пот начинает заливать глаза, заметил рядом еще три фигуры. Вошедший Шестопалов познакомил его с сидящими рядом любителями пара. Двое оказались научными работниками, третий — тренером по теннису. Разговор сначала шел вяло, но после нескольких выходов в бассейн и рассказанных Шестопаловым анекдотов обстановка разрядилась. По крайней мере, перед уходом, когда все пятеро, завернувшись в простыни, пили в предбаннике настоянный на травах чай, Иванову показалось, что он в компанию принят. Так или иначе, теперь все называли его Багратом. Сам он также получил привилегию называть каждого из новых знакомых по имени.
Вернувшись в номер, Иванов дождался Шестопалова. Теперь он убедился: тот ничего зря не делает. Вдвоем они спустились в ресторан. Усевшись за столик на четверых, Шестопалов сделал вид, что изучает меню, хотя ясно было: заказ у него давно готов.
— Понимаете, Баграт Элизбарович… Тут такое дело… Только поймите меня правильно. Я примерный семьянин и вообще… Человек далеко не легкомысленный. Но если вы хотите, чтобы мы выглядели теми, за кого себя выдаем, надо, чтобы за нашим столиком находилось приятное женское общество. Причем совсем не обязательно потом… Ну, вы меня понимаете. Переходить какие-то границы. Но девушки за столиком нужны. Уж поверьте.
— Понимаю. Расслабляет партнеров?
— В какой-то степени и это. Но главное — это некий знак. Указывающий, что мы серьезные люди. Именно серьезные. Думаю, вы это должны знать. Я угадал?
— Что, девушки у вас уже приготовлены?
— Ну… — Шестопалов усмехнулся. — Я буду через пять минут.
Он ушел и вскоре вернулся с двумя довольно миловидными девушками, которых представил как Риту и Алису. Каждой из них можно было дать от двадцати до двадцати трех лет. После первых фраз выяснилось, что обе живут в Сочи и заканчивают музыкальное училище. Более разговорчивой и смешливой оказалась Рита, блондинка с курносым веснушчатым носом и большими серыми глазами. В отличие от нее коротко стриженная темноволосая Алиса вступала в беседу лишь изредка. Хотя Алиса была близорука и носила очки с большими диоптриями, она явно была лидером в этой паре. Судя по поведению и по отдельным репликам, действительно нельзя было предположить, что девушки привыкли «легко переходить границы». Иванов даже мог поверить, что обе часто ходят сюда лишь потому, что здесь неплохо кормят. Что же касается распространения о нем сведений, могущих привлечь Кавказца, — знакомство было неоценимым. Если Кавказец действительно крутится где-то около «Жемчуга», он может попытаться что-то выяснить о новом «друге» Шестопалова. Когда Рита простодушно намекнула, что она с подругой не прочь продолжать знакомство и, может быть, даже сходить один раз с новыми знакомыми на танцы, Иванов, поймав вопросительный взгляд Шестопалова, сказал, отхлебнув кофе:
— А что, очень даже возможный вариант. Но только…
— Да, — подхватил Шестопалов. — Только не сегодня. У нас важный разговор с Москвой.
С девушками Иванов и Шестопалов распрощались сразу после обеда. В оставшееся время, до ужина, Шестопалов посоветовал «расслабиться». И побродить по гостинице — просто так, без всякой определенной цели. Ибо, по его словам, в дальнейшем времени на это уже не будет — если, конечно, они действительно решили играть всерьез.
Иванов охотно согласился. Ему было важно понять: нет ли в «Жемчуге» кого-то, кто мог знать его по Тбилиси. Если бы он встретил знакомого, его поездка в Сочи потеряла бы всякий смысл…
Сначала они зашли в бильярдную. Иванов сыграл несколько партий «на интерес» — познакомившись таким образом с новыми людьми. Естественно, его эти люди принимали за Баграта Элизбаровича Чубиева, богатого москвича. Затем, спустившись в вестибюль, Иванов с Шестопаловым постояли у игральных автоматов. Ни в бильярдной, ни здесь, в вестибюле, Иванов не увидел никого, кто напоминал бы его знакомых по Тбилиси.
Перед самым ужином они зашли в бар. Здесь, взяв кофе и усевшись в углу, Шестопалов сказал:
— Баграт Элизбарович… Играть намечено сразу после ужина. Вы готовы?
— Я всегда готов.
— О партнерах я ведь вам ничего не сказал?
— Сказали только — это ленинградец и киевлянин.
— Правильно. За ужином вы их увидите. Если мы сядем за прежний столик, они будут сидеть недалеко от нас. Ленинградец — Аркадий Кириллович Слизневский. Среди лобовиков известен под кличкой Кока. Сценарист документального кино, но больше известен как коллекционер. Шестьдесят два года. Но выглядит моложе.
— Что он коллекционирует?
— Живопись. Я не особый специалист, но знаю: у Коки есть подлинники Шагала и Бакста. Учтите, играет он как бог. Память на «рубашки»*["4] бесподобная.
— Понятно. Ну а киевлянин?
— Киевлянин, некто Базик. Владимир Базаревич. Вообще-то Базик из Львова, но давно уже живет в Киеве. По сравнению с Кокой Базик салага — ему чуть за тридцать. Но зевать с ним тоже нельзя, по характеру… немного неустойчив. Но это не мешает ему почти не проигрывать. Считает, как машина.
— Во что мы с ними будем играть? В покер?
— По предварительному разговору я понял: Кока и Базик предлагают преферанс. «Чернуху».
— «Скачки»*["5] и «Бомбы»*["6]?
— Совершенно верно. «Скачки» и «бомбы». А также «темные»*["7].
— Ясно. Какой у них вист*["8]?
— Обычно Кока назначает от трешки до пятерки. Готовы?
— Естественно. Только такая игра меня и устраивает. Ну а… как у Коки и Базика насчет сламы*["9]?
Пригубив кофе, Шестопалов поставил чашку. Покачал головой:
— Исключено. Здесь с этим строго. Все понимают: лучше потерять несколько штук*["10], чем реноме. Причем — навсегда. Это касается и нас с вами. Учтите это. Всякая помощь в игре друг другу исключена. Каждый полагается на себя. Вы… поняли?
Иванов усмехнулся:
— Понял. Алексей Павлович, у меня ощущение, будто вы волнуетесь. За меня? Угадал?
— Ну… есть немного. Повторяю — партнеры очень серьезные.
— Мы ведь тоже люди серьезные. Идем ужинать? Уже семь?
— Идем.
В ресторане им удалось сесть за тот же столик. Дождавшись, пока официант принесет заказ, Шестопалов сказал:
— Баграт Элизбарович, внимание… Кока и Базик.
— Где?
— Второй столик справа.
Скосив глаза, Иванов увидел тех, кого имел в виду Шестопалов. Невозмутимо жующего что-то пожилого мужчину в темно-серой тройке. И парня лет тридцати в белой водолазке. Парень сидел неподвижно, прижав к губам опустошенный бокал из-под пива. Вот что-то сказал. Шестопалов вздохнул:
— Они нас заметили… — Повернувшись, изобразил улыбку. Сделал жест рукой, закончив его поднятым вверх большим пальцем.
Кока кивнул, что, видимо, должно было означать: все верно, после ужина поднимайтесь ко мне в номер…
Иванов и Шестопалов так и сделали. Поужинав, поднялись на второй этаж, в номер «люкс». Там их уже ждали закончившие ужин раньше Кока и Базик.
Войдя, Шестопалов сказал открывшему дверь Коке:
— Аркадий, позволь представить моего друга. Баграт Элизбарович Чубиев. Человек, за которого я могу ручаться. Так сказать, во всем.
Слизневский изобразил широкую улыбку. Сказал, пожав Иванову руку:
— Очень приятно. Больше того — польщен. Моя фамилия Слизневский.
В номере Иванов представился Базику, который, тряхнув ему руку, назвался Володей. После того как все уселись вокруг низкого и длинного стола, Слизневский хмуро улыбнулся:
— Могу предложить выпить. Коньяк, минеральная вода, кофе. Есть желающие?
Все промолчали. Слизневский потрогал волосы на виске.
— Понятно. Ну, кто захочет, скажет. Что, как говорится, время — деньги? Приступим? — Открыл ящик стола, в котором лежали нераспечатанные карточные колоды, бумага и карандаши. Посмотрел на Иванова: — Баграт Элизбарович, во что будем играть? Вы гость.
— Мне все равно. Во что прикажете — в то и будем.
— В таком случае я предлагаю преферанс. Как вы?
— Прекрасно. В преферанс так в преферанс.
— Какую пулю предпочитаете? «Сочинку»? «Ленинградку»?
— Абсолютно все равно. В какую общество — в такую и я.
— Ну… мы привыкли играть без ограничений. Допустим, если я предложу со скачками? А также с бомбами и с темными?
— Ради бога. С удовольствием сыграю.
— Тогда предлагаю сыграть четыре «скачки» по пятьдесят*["11]. Взявший скачку пишет на каждого по тысяче вистов. Вист три рубля. Как вам условия? Не против?
Если бы Иванов не был подготовлен Шестопаловым, он бы наверняка назвал предложенные условия зверскими. Ставку же — три рубля вист — просто драконовской. Но он был «Багратом Чубиевым». По изложенной Шестопаловым легенде — известным московским лобовиком. Поэтому произнес, улыбнувшись:
— Аркадий Кириллович, на ваше усмотрение. Я же сказал: мне абсолютно все равно.
— Замечательно. Тогда, Базик, будь другом, расчерти. И подними карту.
Подняв карту — ею оказалась дама бубен, — Базик принялся расчерчивать большой ватманский лист. Иванов поднял свою карту, получив бубнового валета. Шестопалову достался король червей, Коке — туз треф. Так они и сели: Шестопалов, за ним Базик, затем Иванов и последним — Слизневский. Дождавшись, пока Базик расчертит лист, Кока придвинул колоду к Шестопалову:
— Алексей, сдавай. Тебе первому. Колоды меняем после каждой скачки.
Шестопалов с треском перетасовал колоду.
— Как расплачиваемся? — спросил Базик. — «Капустой» до нуля*["12]? Или наличными?
— «Капуста» до нуля, наличные — разницы нет. — Слизневский следил, как Шестопалов сдает. — Мы же все друг друга знаем. Так ведь?
— Ну, так…
Закончив первый круг сдачи, Шестопалов аккуратно засунул прикуп под лист — чтобы не было видно рубашек. Сдал до конца. Игра началась.
Иванов знал: чтобы подтвердить реноме лобовика, он должен сыграть на равных. Но довольно скоро понял: сыграть на равных с такими партнерами будет непросто.
Через несколько часов, уже глубокой ночью, он понял: игры на равных у него не получилось. Первую и вторую «скачку» взял Шестопалов, третью — Кока. Надо было что-то предпринимать — чтобы утвердить свою репутацию игрока. То есть — он просто обязан взять последнюю, четвертую «скачку». Если он ее не возьмет, то проиграет около семи-восьми тысяч. То есть весь свой денежный запас. И главное — пошатнется его реноме. Что весьма нежелательно…
В номере стояла тишина. Над столом слышался шелест карт и негромкие возгласы: «Разок в «темную», «Раскрыл», «Первые», «Вторые», «Мизер», «Девяти нет», «Подержусь», «Ушел», «Без лапы». Играли быстро: карты раскрыты, короткий взгляд, реплика «Согласен» — и карты сдаются заново.
В игре, в которую они сейчас играли, важно было не столько сыграть самому, сколько не дать сыграть партнеру. «Держать партнера» — не позволяя ему взять «скачки». Искусством «держать» все три соседа Иванова владели в совершенстве. И поэтому «зажали» его намертво. Он уже смирился с поражением, как вдруг Кока допустил небольшую оплошность. На своей сдаче Слизневский сунул прикуп под лист небрежно — оставив открытой треть верхней карты. Сдав все карты, Кока поправился, задвинул прикуп до конца. Но Иванов успел заметить: «рубашка» верхней карты очень напоминает «рубашку» туза червей. Свои карты он еще не поднимал, но знал: ему пришло как минимум шесть червей. Конечно, его будут держать. Но сейчас легче — главный противник, Кока, выключен из игры как сдающий. Шестопалов должен понять ситуацию. И помочь — спасовав. Остается Базик. Даже не Базик сам по себе — а карта, которая ему придет. Игра сейчас идет на «тройной бомбе». То есть если Шестопалов и Базик позволят Иванову сыграть в «темную» — то даже при «семерной» он одним ударом возьмет четвертые «скачки». И сразу же отыграется. Значит, Базик должен стоять насмерть, но ни в коем случае не дать ему сыграть. Но стоять насмерть Базик сможет лишь в одном случае — если ему придет хоть какая-то карта. Если же не придут, то, «подняв»*["13] Иванова, он рискует добавить к своему проигрышу еще несколько тысяч…
Иванов сидел на последней руке. Значит, целиком зависел от того, что скажут партнеры. Если оба скажут «пас», он получит возможность сыграть в «темную». И таким образом удвоить выигрыш. Если же хоть один из них скажет «раз» — ему придется поднимать карты. И «торговаться» в «светлую».
Все молчали. Поскольку шел четвертый час ночи, тишина в номере казалась абсолютной. Лишенный возможности влиять на игру Кока сидел, разглядывая стол. Шестопалов и Базик изучали свои карты. Иванов, так и не тронувший то, что ему сдал Слизневский, бесстрастно смотрел на партнеров. Наконец Шестопалов сказал без всякого выражения:
— Я пас.
Кока выразительно посмотрел на Базика. Тот, слегка покусывая губу, явно колебался. Положил карты на стол, подровнял. Цокнул языком:
— Я тоже.
Кока отвернулся. Ясно, у Базика слабая карта. Шестопалов же решил помочь Иванову — и «не держать». Иванов изобразил улыбку:
— В таком случае — взял в «темную».
Поднял свои карты. Так и есть — он получил шесть червей. И в придачу — туза пик. Взял прикуп, в котором оказались туз червей и пиковый король. Чистая «девятерная» игра. С учетом «тройной бомбы» и «темной» — сто двадцать восемь очков. Вздохнул:
— Извините, но играется девять червей.
Кока потер лоб. Усмехнулся:
— Грабеж… Форменный грабеж…
— Аркадий Кириллович, ничего не могу сделать. Карта.
— Баграт Элизбарович, ради бога. Выигрывайте на здоровье.
Поскольку вистовать никто не решился, игра закончилась. Выиграл Шестопалов, проиграл Базик. Иванов и Слизневский остались «при своих».
Засыпая в номере после игры, Иванов подвел итоги дня. Пока все идет как надо. Наиболее значимые постояльцы «Жемчуга» узнали многое о своем новом знакомом, москвиче Баграте Чубиеве. Он богат, любит играть только по-крупному, недавно женился и боготворит молодую жену. Визитную карточку, в которой Иванов был обозначен «старшим товароведом Управления торговли Краснопресненского райисполкома г. Москвы», он незаметно сунул Рите. Рита, он был в этом абсолютно уверен, наверняка уже сегодня успела показать карточку «товароведа из Москвы» многим приятельницам. Может быть, и приятелям.
Уже сквозь сон он еще раз подумал о возможных каналах, по которым Кавказец мог узнать то, что узнал о Палине и Гарибове. Здесь, на месте, Иванов убедился: наиболее вероятным из таких каналов можно считать бассейн с сауной. И может быть, ресторан с разговорчивыми посетительницами.
Утром, проснувшись, Иванов ощутил непривычную тяжесть в голове. Посмотрел на часы — восемь. За окном светает. Откуда же тяжесть… В Москве он привык вставать в половине седьмого. Ну да, вчерашняя игра. Пуля со «скачками», которую они расписали на четверых, закончилась поздно ночью. С полчаса он никак не мог заснуть, возбужденный игрой. Впрочем, в его положении четырех часов, которые он спал, вполне достаточно, чтобы чувствовать себя бодрым.
Откинул одеяло. Вспомнил: здесь есть бассейн. Взял полотенце, спустился вниз. На контроле перед входом в бассейн дежурил все тот же невысокий банщик. Узнав его, кивнул: проходите.
Нырнув, начал отмерять брассом дорожку за дорожкой. Несмотря на ранний час, купающихся в бассейне было довольно много. По его дорожке плавали две дамы в колпаках для волос, соседние дорожки тоже не пустовали. Примерно на двадцатом повороте он наконец почувствовал в голове привычную ясность. Продолжая плыть, стал автоматически перебирать всех, кого встретил вчера. Лобовиков, окружавших их людей, официантов. Остальных работников гостиницы. Посетителей ресторана, просто случайных встречных. Среди этого круговорота постепенно выделилось несколько лиц. Тех, кого он мог бы заподозрить, — высоких молодых людей. Два официанта. Бармен. Массажист — крепкий юноша в белом халате, обсуждавший что-то с банщиком. Был еще один высокий молодой человек, крутившийся вокруг. Итого — пять человек. Все высокие… Ну и что — высокие? Нет… Снова выстроив их для себя, он подумал: никто из этих людей не подходит под уже устоявшееся описание Кавказца. Конечно, можно допустить, что Кавказец достиг высот маскировки. И все же вряд ли кто-то из тех, кого он видел вчера, может быть Кавказцем. Вообще не его дело ломать сейчас над этим голову. Всеми подозрительными лицами в «Жемчуге» и около него давно уже занимаются сочинцы. Он может не беспокоиться и о другом. А именно: о каналах ухода информации, о сауне и посетительницах ресторана. Этим тоже займутся сочинцы. Он же должен просто продолжать гнуть свою линию. Как можно больше людей должны узнать, кто он. Узнать его адреса и телефоны — как домашний, так и рабочий. Узнать, что он только что женился. Узнать, наконец, что ему некуда девать деньги. Деньги… В этом смысле для полной гарантии было бы неплохо, чтобы в «Жемчуге» у него состоялось несколько крупных выигрышей. Вчерашняя игра была, скорее, проверкой. В дальнейшем Шестопалов обещал позаботиться о нужном подборе партнеров. Он же, Иванов, по своей игре понял: крупные выигрыши будут. Так что все впереди.
Выйдя из воды, он принял душ, насухо растерся полотенцем. Натянул костюм, поднялся по витой лесенке на смотровую площадку. Оперся о перила, разглядывая разноцветное море. Поднявшееся сзади солнце приятно согревало затылок. Вглядываясь в колеблющуюся голубо-серо-синюю плоскость, подумал: хорошо бы это было не задание. А, скажем, отпуск. И он был бы здесь не с Шестопаловым, а, допустим, с Лилей и с Геной. Несбыточная мечта. С его профессией попасть в такое место можно только по заданию. И — одному. Только он подумал об этом, как сзади кто-то кашлянул. Повернул голову и увидел Ираклия.
Ираклий был примерно в таком же, как у него, спортивном костюме и наверняка тоже только что искупался — волосы были мокрыми. Встретившись с Ивановым взглядом, Ираклий улыбнулся:
— Боря, извини, но… я вот приехал. Я понимаю, ты очень сердишься. Но клянусь, мой приезд ничему не помешает. Ничему.
Иванову смысл этих слов можно было не объяснять. Ясно, Ираклий приехал сюда по собственной инициативе. Конечно же с целью помочь ему, Иванову, поймать Кавказца. Не понимая, что теперь, когда все изменилось, и главное, изменилась установка, он может только помешать. Впрочем, теперь рассуждать об этом бессмысленно. Да и все это было бы не страшно, если бы не одно обстоятельство: Манана и Дато. Стараясь подавить внезапно вспыхнувшее раздражение, Иванов сказал тихо:
— Ты… давно здесь?
— Третий день. Считая сегодняшний. И… не волнуйся. Нас никто не слышит. И вообще до нас никому нет дела.
Иванов вдруг почувствовал: раздражение пропало. Осталась только благодарность. Пусть Ираклий не согласовал все это с ним. Он, Иванов, знает, зачем Ираклий это сделал. Только потому, что понял: ему, Борису Иванову, это нужно. Других причин не было. Ираклий усмехнулся:
— Понимаешь, Боря… Может, я действительно зря сюда приехал. И в чем-то тебя подведу. Но когда ты ушел от меня, в тот раз… Я ведь все понял. И понял, что легче было повернуться и уехать. Чем продолжать просить меня. Но я-то знаю, ты зря не придешь. Все. Что-то еще нужно объяснять?
— Не нужно. — Иванов некоторое время рассматривал море, чтобы продумать все еще раз. — Ты как меня заметил? Случайно?
— Сейчас случайно. Но о том, что ты здесь, я знал еще вчера. Кроме того, я знаю, что ты — Баграт Элизбарович Чубиев.
— Откуда?
— Я все-таки из Тбилиси. И знаю, что у лобовика должна быть девушка. Не волнуйся, моя совесть перед Мананой чиста. Но девушку я завел в первый же день. Ну и вчера ее подруга показала мне визитную карточку. С твоим домашним телефоном.
— Эту подругу зовут Рита?
— Совершенно верно. Рита.
— А твою девушку — Алиса?
— Юля. Но Алиса — из их компании. Извини, вчера я был вынужден повести их в ресторан. Юлю, Риту и Алису. Девушкам хотелось потанцевать.
— Понятно. Прости за нескромный вопрос — откуда у тебя деньги? — На секунду их взгляды встретились. Иванов отлично знал: Ираклий, особенно в последние годы, став директором мясокомбината, не бедствует. Но при этом его никак нельзя назвать человеком с лишними деньгами. Конечно, двух зарплат, его и Мананы, на жизнь вполне хватает. И на то, чтобы регулярно посылать деньги родителям. В последние три года Ираклий стал откладывать деньги на машину. Но не более того. Все это наверняка отразилось сейчас в глазах Иванова. Так или иначе, Ираклий усмехнулся:
— В каком смысле понимать вопрос?
— Вопрос надо понимать в смысле самом обыденном. Для того чтобы приехать сюда и устроиться, нужна приличная сумма. Состояние твоих денежных дел я примерно знаю. Вот и все.
— Неужели я не нашел бы денег, чтобы приехать и устроиться?
— Допустим. Но для остального? Для игры? Или для того, чтобы повести трех девушек в ресторан?
— Боря, хочешь, я тебе займу? Сколько тебе нужно? Десять тысяч? Двадцать? Тридцать? Впрочем, тридцати, наверное, у меня не наберется. Но тысчонок десять могу подкинуть. Честное слово. Причем без отдачи.
— Выиграл?
— Угадал. Причем в глупейшую игру. В «секу». Я и не знал, что деньги могут доставаться так легко. На каждой сдаче — сто рублей. Расплата наличными. Правда, играть заставляют почти все время. Передышки делаются только на обед и ужин. Зато теперь я могу заплатить за все. В том числе за ужин с тремя девушками.
Услышав, как за ними спускается после завтрака вниз шумная компания, Ираклий замолчал. Как только смех и разговоры стихли, сказал:
— Учти, Боря. Я все понимаю. И знаю, как все это делается. Деньги, которые я здесь выиграю, отдам государству — все до копейки. Если ты волнуешься за Манану и Дато, не волнуйся. За день до моего отъезда они уже жили на другой квартире. У знакомых, которые уехали в командировку.
— Как ты это объяснил Манане и Дато?
— Сказал, что задумал длительный ремонт. Правильно? Насколько я понял, я должен стать приманкой для вашего… Кавказца? Что для этого нужно делать?
Иванов медлил. Вообще-то, если действовать правильно, приезд Ираклия мало что изменит. Надо только скрыть от остальных, что они с Ираклием знакомы.
— Вот что… Для всех здесь — мы с тобой раньше друг друга не знали. Это обязательное условие. Запомнишь?
— Постараюсь.
— Второе — со мной приехал один человек. Некий Шестопалов Алексей Павлович.
— Я его видел. Ваш сотрудник?
— В том-то и дело: нет. Он тоже ничего не должен знать.
— Не должен — не узнает.
— Но желательно, чтобы вы с ним познакомились. Естественно, без моего участия. Тогда мы могли бы встречаться ежедневно. Понял?
— Значит, сегодня же я с ним познакомлюсь. Вообще кто он?
— Директор НИИдорстроя. Настоящий лобовик. Ну и… в какой-то степени помощник. Но тебя это не должно касаться.
— Не должно — значит, не коснется.
Сославшись на сонливость, Иванов оставил Шестопалова в холле и пошел на пляж. Здесь, раздевшись и устроившись на лежаке, сделал вид, что дремлет. Но конечно же он хорошо видел все, что происходит вокруг.
Примерно через час у лестницы, ведущей с террасы на пляж, появились Ираклий и Шестопалов. Отвернувшись, Иванов выждал минут пять и незаметно осмотрелся. Оба лежат поблизости. Посмотрев в их сторону чуть позже, увидел: Шестопалов тасует колоду.
В карты Ираклий и Шестопалов играли до самого обеда. Перед обедом Иванов задремал по-настоящему, но его разбудил легкий кашель. Открыл глаза — рядом на корточках сидит Шестопалов.
— Баграт Элизбарович, видите человека за моей спиной?
На лежаке, в синих плавках?
— Вижу. Кто это?
— Некто Кутателадзе, директор Московского мясокомбината. Не против, если я вам его представлю?
— Совсем не против.
— Думаю, этот Кутателадзе нам не помешает. Человек он довольно милый. К тому же денежный.
— Что ж, давайте, если денежный.
По знаку Шестопалова Ираклий подсел ближе — и «знакомство» состоялось.
Следующие три дня Иванов, Ираклий и Шестопалов провели вместе. В основном их сутки разделялись на игру, начинавшуюся, как правило, к ночи, и на все остальное. То есть на отдых, сон и еду. Так уж сложилось, что немалую часть «остального» занимало посещение ресторана с Юлей, Алисой и Ритой.
Каждый, кто хотел бы узнать всю подноготную о «Баграте Элизбаровиче», наверняка всю эту подноготную уже знал. Кроме того, по «Жемчугу» гуляло несколько визитных карточек «Чубиева».
На четвертый день, с трудом открыв глаза в четверть второго, Иванов подумал: может быть, хватит? Задача, которую он себе поставил, выполнена.
Вскочив, принял душ. Оделся, подошел к двери, взялся за ручку, но почти тут же пришлось нагнуться. Поднял лежавший под дверью бумажный квадратик, развернул:
«Уважаемый Б. Э.! Вас срочно просил позвонить в Москву Леонид Георгиевич».
Леонид Георгиевич… То есть Прохоров. Значит, записка — сигнал сочинцев.
Спустившись в холл, зашел в будку междугородного телефона-автомата. Набрал номер Прохорова; через секунду в трубке щелкнуло:
— Слушает Прохоров.
— Леня, это Борис. Я в Сочи. Что, какие-то новости?
— Еще минут двадцать, и я уехал бы во «Внуково». Вчера позвонили из Гудауты. Кудюм там.
— Вот те на… Ну и как он себя чувствует?
— Вроде в спокойном состоянии. Гудаутцы взяли у него паспорт, якобы для проверки. Так что деться ему некуда. Короче, у меня уже билет на самолет. Я вылетаю. Ну и… хотел бы увидеть тебя.
— Ты летишь до Адлера?
— До Адлера. Рейс десять — пятьдесят два.
— Отлично. Давай так: в адлерском аэропорту тебя встретят. А я сяду в машину чуть позже. Скажем, у Гантиади.
Ираклию и Шестопалову Иванов объявил, что срочно вылетает в Москву. Потом по телефону-автомату позвонил в сочинское УВД и попросил дежурного выслать машину для встречи Прохорова. Предупредил: вместе с Прохоровым эта машина должна подождать его в Гантиади.
Через три часа он уже сидел рядом с Прохоровым в синей «Волге», направляясь в Гудауту.
В Гудауту они приехали около восьми часов вечера. Здраво рассудив, что разговор с Нижарадзе-Кудюмом лучше отложить до утра, остаток дня оба решили посвятить уточнению связанных с Кудюмом обстоятельств. Только выяснив их, можно было выработать тактику завтрашнего допроса.
Ожидавший их начальник Гудаутского отделения внутренних дел, моложавый майор, хоть и был готов к разговору, ничего нового о Кудюме сообщить не смог. По его сведениям, Кудюм, вернувшийся после отбытия наказания к семье в Гудауту, бывал здесь крайне редко. На все вопросы участкового Кудюм всегда отвечал одно: ездил к родственникам. Родственники у него были в Тбилиси, Пицунде и Лазаревском. Но где в действительности бывал во время своих отлучек Кудюм, пока не установлено. Выдвинутая было версия, что на «гастроли» Кудюм выезжает в Псковскую и Новгородскую области, в дальнейшем не подтвердилась. Что касается паспорта, Кудюм уверял всех в гудаутском ОВД, от участкового до начальника отделения, что действительно потерял паспорт в поезде. То же самое он сказал и вчера, когда паспорт у него под видом проверки был изъят. Вообще же, по словам начальника ОВД, этим фактом, изъятием у него паспорта, Нижарадзе-Кудюм остался крайне недоволен. Он уверял, что ему опять якобы нужно ехать к родственникам, сначала в Тбилиси, потом в Пицунду. Поэтому сейчас он наверняка с нетерпением ждет, когда ему вернут паспорт.
Обсудив все это еще раз перед сном, в комнате для приезжих, оба решили: конечно, было бы хорошо, чтобы на первых порах Кудюм о приезде сюда хорошо знакомого ему Иванова не подозревал. В таком случае, если предположить, что Кудюм начнет темнить, Иванов, внезапно подключившись к допросу, мог бы использовать фактор неожиданности. Но все же лучше будет, если Иванов на этот раз просто посидит за столом. Молча. Делая вид, что якобы не помнит Кудюма. Такое поведение должно дать двойное преимущество: во-первых, Кудюм, столкнувшись с непонятным ему поведением Иванова, будет нервничать. Во-вторых, Иванов, разместившись в стороне, сможет наблюдать, как будет реагировать Кудюм на подготовленные заранее вопросы.
Утром Прохоров и Иванов вошли в комнату, отведенную для разговора в гудаутском ОВД. Кудюм появился точно к десяти. Иванов отметил: за время, прошедшее с их последней встречи лет семь назад, Кудюм почти не изменился. Среднего роста, сухопарый, разболтанный, небрежно одетый, Кудюм выглядел на свой возраст — что-то около тридцати — тридцати двух лет. Заглянув, Кудюм сказал:
— Можно?
Прохоров ответил спокойно:
— Пожалуйста, заходите. И дайте повестку, я отмечу.
Кудюм протянул повестку и уселся на единственный свободный стул. Покосился на Иванова. Тот зевнул, прикрыв рот рукой. Ясно, Кудюм его узнал. И сейчас лихорадочно пытается понять, зачем он здесь. Вот, посидев немного, Кудюм снова сделал вид, что осматривает комнату, и снова покосился на Иванова.
Прохоров начал задавать вопросы, хорошо почувствовав, что почва для допроса готова. Работал он, как отметил про себя Иванов, по высшему классу. Говорил спокойно, мягко, почти дружелюбно, но при этом непрерывно расставлял скрытые ловушки. Очень скоро эти ловушки начали срабатывать. Тем не менее, хотя метод действовал безотказно, ответа на главный вопрос — на самом ли деле Кудюм потерял паспорт или кому-то его передал или продал — Прохоров получить так и не смог. Довольно скоро Иванову, внимательно наблюдавшему за Кудюмом, стало ясно: Кудюм врет. Паспорта он не терял, но сказать правду боится. На это твердо указывало то, что, даже окончательно запутавшись, Кудюм все-таки стоял на своем: паспорт он потерял в поезде. Наконец Прохоров выложил главный козырь:
— Гурам Джансугович, вы знаете, что вашим паспортом воспользовался особо опасный преступник?
— Не знаю никакого опасного преступника.
— Совершивший ряд тяжелых преступлений, в том числе убийство. Причем убийство работника милиции.
— Ничего я не знаю.
— Значит, теперь знаете. Хотите сказать что-то по этому поводу?
— Что мне говорить?.. Я все сказал.
— Хочу напомнить: скрывая связь с этим преступником, вы тем самым активно ему помогаете. Надеюсь, меру наказания за подобные действия вы знаете?
— Да ладно вам… — Кудюм замолчал.
Прохоров повертел лист протокола:
— Гурам Джансугович, давайте признаваться. Ведь и вам будет легче, и нам. Скажите, кому вы передали свой паспорт? Скрывая истину, вы помогаете особо опасному преступнику. Наоборот, рассказав правду, докажете свою сознательность. Ответственность перед обществом. Ну? Гурам Джансугович?
— Никому я его не передавал. И не мучьте меня, гражданин начальник. Потерял я паспорт. Потерял, и все тут. В милицию я пришел сразу, заявил сразу. Какие претензии?
— Претензия только одна, Гурам Джансугович: вы не хотите сказать правду. Допускаю, вы боитесь. Может быть, вас пытались запугать. Было такое?
— Ничего не было. Никто меня не запугивал. — Сказав это, Кудюм опустил голову и замолчал.
Прохоров, вздохнув, стал записывать ответ. Несколько раз досадливо тряхнул ручкой. Наконец поднял свой «паркер». Покачал головой:
— Все. Кончились чернила. Придется идти заправлять. Подождите, я постараюсь побыстрей.
Вышел. Что ж, подумал Иванов, уход Прохорова оказался кстати. Самая пора поговорить с Кудюмом всерьез. Глядя в опущенный затылок и чувствуя дыхание Кудюма, сказал по-грузински:
— Нижарадзе, ты ведь меня знаешь? Знаешь или нет?
— Знаю, — неожиданно решительно сказал Кудюм. — Знаю, батоно Борис. Но поймите — в жизни человека иногда бывает сложный переплет. Очень сложный. Я взят за горло, понимаете? За горло!
— Кем же? Назови имя этого человека?
— Не могу я назвать его имя. И не человек это. Судьба.
— Значит, судьба взяла тебя за горло. Ты хочешь сказать: людей при этом не было? Я правильно понял? Судьбы без людей не бывает. Ты, Нижарадзе, это хорошо знаешь. Так же, как я. Поэтому очень прошу: не выводи меня из себя.
Человек, который убил Садовникова, жил в «Алтае» по паспорту Кудюма. Кудюм его знает. Но вместо того чтобы назвать, сидит уставившись в пол. Иванов внезапно ощутил раздражение.
— Вот что, Кудюм. Ты знаешь, с тобой, со всеми твоими родственниками, поездками, вообще со всем я еще не разбирался. Не до этого. Хотя подозреваю, сильно подозреваю: переключился ты после колонии. Ушел со средней полосы. Здесь, на Кавказе, в родных местах, фармазонить лучше. Так ведь?
— Что вы, батоно Борис. Никуда я не ушел. К родственникам ездил…
— Ладно. К этому еще вернемся. Говорю в последний раз. В самый последний. Если ты не скажешь сейчас, кому отдал паспорт, все сделаю, но спокойной жизни здесь, на побережье, тебе не будет. Земля будет гореть под ногами, понял? Где бы ты ни был. В Тбилиси, Пицунде, Лазаревском. В любом другом месте. Обещаю. Понял?
— Понял. Только статью на себя брать надо.
— Какую еще статью?..
— Ладно, батоно Борис, возьму статью. Если правду говорить, отдал я паспорт. Не знаю, может, даже вашему отдал.
— Что значит «нашему»? Работнику милиции?
— Да. — Кудюм долго молчал. — Вообще-то глупо все получилось. Поймал он меня на «хибе»*["14]. Все уже прошло, я даже бабки взял. Вдруг он откуда ни возьмись. «Стой, ни с места… И вы, потерпевший, ни с места…»
— Подожди, подожди… Где все это было?
— В Сочи. На Морвокзале. У меня сразу застучало — влип. Выйти не успел, и на тебе.
— Он что, был в форме?
— Нет, в гражданском.
— Какой из себя? Опиши, как выглядел.
— Такой… высокий. Руки, плечи… Короче, бугай.
— Грузин, армянин?
— Нет, европеец. Белый.
— Что значит «белый»? Волосы белые?
— Ну да. Не белые, конечно. Волосы такие… русые, что ли. Усики тоже светлые. Понимаете, батоно, европеец. Из России.
— Он документы показывал?
— Какие документы! Паспорт у меня взял, и все. «Стойте здесь. И вы, потерпевший, стойте здесь». И исчез. Я, наверное, минут двадцать его ждал. Тот лох*["15] ушел почти сразу, он с теплохода был, турист, с «Ивана Франко». Я постоял, потом думаю: что делать? Не в отделение же идти, глупо ведь. Потом уже понял — чисто он меня. Бирку*["16] взял, и с концами. Верите, батоно Борис, я до сих пор не просек, ваш это был или не ваш.
По лицу Кудюма было ясно — он говорит правду. Собственно, сомневаться в этом не приходилось. Иванов хорошо знал: человека из ИТК заставить признаться в повторном преступлении не так просто. «Размотал» же всю правду Кудюм по одной причине: во-первых, чтобы избавиться наконец от мучившей его ложной ситуации. Во-вторых, исходя из его, Иванова, репутации. Кудюм знал: если он сейчас его обманет, ему несдобровать. Черт… Неужели Кавказец — работник милиции? Нет. Все же, хотя, казалось бы, ему сейчас удалось получить от Кудюма очень важное признание, ситуация не прояснилась. Наоборот, еще больше запутывается. С одной стороны, если допустить, что Европеец и Кавказец одно и то же лицо, подтверждается предположение, что, отправляясь на дело, Кавказец менял внешность. Красил усы, надевал черный парик, вставлял что-то за щеки и в нос. Может быть, использовал контактные линзы, меняющие цвет глаз. Но, с другой стороны, все это могло быть заблуждением. И преступников с самого начала было двое. Европеец, отобрав паспорт у Кудюма, затем передал его Кавказцу. Иванов попытался прикинуть все за и против. Реально ли его рассуждение о двух преступниках? Вполне реально. Но, рассуждая так же вполне реально, можно прийти к другому выводу: Европеец, отобравший паспорт у Кудюма, и был Кавказцем. Вернее, стал им. Возможно, здесь, в этом эпизоде на Морвокзале в Сочи, прячутся корни остальных событий…
Разглядывая понурившегося Кудюма, Иванов подумал: все же понять, сколько преступников на самом деле, очень трудно. Да, это мог быть один человек. Но их вполне может быть и двое… Потому что в этом случае допущение, что Европеец работает или работал в милиции, знал Садовникова и воспользовался этим, становится вполне реальным. Ну да… Европеец мог передать Садовникову от своего имени какую-то просьбу, которую Кавказец и изложил, прогуливаясь с инспектором у края обрыва. Стоило Садовникову на секунду ослабить внимание, как Кавказец, ждавший этого момента, нанес удар под левую лопатку остро заточенным металлическим предметом, приготовленным заранее. Правда, у этой версии есть несколько натяжек… И главная — зачем было убивать Садовникова из-за оружия? Ведь у Европейца, если он работает в милиции, есть возможность использовать собственное оружие — по тому же назначению, по которому его использовал Кавказец. Но если допустить, что каждому из преступников было необходимо иметь собственное оружие — натяжка снимается. И все опять повисает в неизвестности…
Наконец вернулся Прохоров. Усевшись за стол, посмотрел на Кудюма. Перевел взгляд на Иванова.
— Ничего не произошло, пока меня не было?
— Произошло. Гурам Джансугович хочет кое-что рассказать.
— Действительно? — Помедлив, Прохоров подтянул к себе протокол. — Гурам Джансугович, слушаю…
Вздохнув, Кудюм повторил то, что только что рассказал Иванову. Спросил, подписав протокол:
— И что со мной будет теперь?
— Ничего. Будем проверять ваши показания.
Кудюм недоверчиво взглянул сначала на Иванова, потом на Прохорова. Потер щеку:
— Вы хотите сказать — я могу идти?
— Можете.
— Что… и все?
— Все. Единственное — не уезжайте пока из Гудауты. Недели две. Мало ли, вдруг понадобится что-то уточнить. Хорошо?
— Д-да, конечно. Спасибо, гражданин следователь. И вам, батоно Борис. — Кивнув, Кудюм вышел.
Некоторое время Прохоров занимался бумагами. Наконец посмотрел на Иванова:
— Боря… Вообще-то мне хотелось бы знать, что тут произошло.
— Ничего особенного. Просто я поговорил с Кудюмом.
— Я так и понял. О чем же вы говорили?
Иванов посмотрел в окно. Вопрос был обычным. Но тон, каким этот вопрос был задан, ему не понравился. Усмехнулся:
— Леня… Если ты хочешь спросить, надавил ли я на Кудюма, отвечу: да. Надавил.
— Понятно… Как же ты на него надавил? — Прохоров взял портфель.
— Сказал: если не расскажет все, как было, здесь, на юге, жизни ему не будет. Уж извини… У тебя что — был другой рецепт?
Прохоров закрыл одну застежку. Вторую. Качнул головой:
— Дело не в рецепте.
— А в чем?
— Боря, ты отлично знаешь, в чем дело. Мы ведь взрослые люди. Во-первых, впредь прошу к таким приемам не прибегать. Во всяком случае, когда мы будем работать вместе.
— Во-вторых? — Иванов посмотрел на Прохорова в упор. Интересно… Он помог Прохорову р а з г о в о р и т ь Кудюма, но вместо благодарности получает нахлобучку. — Леня, договаривай. Что же во-вторых?
— Договорю. Но сначала успокойся.
— Я спокоен, как лед.
— Нет, ты неспокоен. Но я договорю. Ты применил грубую силу. Значит, у тебя не хватило умения. Но самое страшное не это.
— Что же «самое страшное»?
— Самое страшное — мне не нравится, когда мои друзья начинают ходить по лезвию бритвы. Рискуя улететь… куда-нибудь под Магадан.
— Не волнуйся — не улечу.
Прохоров встал:
— Да я не волнуюсь. Просто хочу предупредить. Пошли?
Иванов пожал плечами.
К ожидавшей их во дворе машине они прошли молча. Так же молча сели на заднее сиденье.
Еще с полчаса они играли в молчанку — пока машина неслась по приморскому шоссе к Сочи. Первым не выдержал Прохоров. Сказал, покосившись:
— Боря… Если обидел — извини. Я не хотел.
Иванов с облегчением вздохнул. Он сам хотел извиниться, но Прохоров его опередил:
— О чем ты, Леня. Ты меня извини. Я был не прав… на все сто. Так что забудем.
— Забудем. Вообще спасибо за Кудюма. Этот Европеец, обитающий в Сочи, — фигура любопытная.
— Очень. Вообще, Леня, у меня есть одно предположение. Хочешь послушать?
— Конечно.
Иванов с минуту наблюдал за летящим слева морем. Повернулся к Прохорову:
— Все говорит о том, что бандитов двое. Одного мы как будто нащупали. Кавказец, он же «племянник», убивший Садовникова и ограбивший Гарибова и Палина. Теперь засветился второй — Европеец. На Европейца указывают как будто и слова «племянника», сказанные Гарибовой. И все же я склоняюсь к выводу: никаких двух бандитов нет. Есть один человек. Кавказец, он же Европеец. И знаешь, почему я сделал такой вывод?
— Почему?
— Из-за последних слов Садовникова. Ты ведь их помнить?
— Естественно. «Черные усы. Что-то от кавказца». Эти слова зафиксированы в протоколе допроса.
— В протоколе допроса зафиксировано еще кое-что. А именно: эти слова произнес умирающий человек. Произнес невнятно. Еле слышно. Так ведь?
— Так. Я ни на секунду об этом не забываю. Ты хочешь сказать, Садовников хотел сказать что-то другое, Боря?
— Именно.
— Но… ты же знаешь: мы с тобой тысячу раз крутили эту фразу. И так, и этак. Каких только вариантов не было. «Передать что-то от кавказца», «Узнать что-то от кавказца». И так далее…
— Все правильно. Но сейчас, после допроса Кудюма, проясняются некоторые детали.
— Например?
— Например, становится ясным, что Европеец, он же Кавказец, служил в органах. Но был уволен. Причем сравнительно недавно. Откуда сей вывод, понимаешь?
— Имеешь в виду — если Европеец служит и сейчас, он никогда не стал бы так шутить? С паспортом?
— Естественно. Стоило Кудюму обратиться в милицию — все. Сгорел бы наш Европеец, С уволенного же… взятки гладки. Все же остальное говорит: Европеец-Кавказец отлично знал что к чему. Как в милиции, так и в ГАИ. Он знал, где перерубить провод. Знал, что, увидев светофор «на черном», Садовников сойдет вниз. Знал, что в ГАИ ремонтные бригады приезжают не раньше, чем через полчаса. Ну и, самое главное, он знал Садовникова. Может, они где-то вместе служили. А скорее всего, встретились случайно. На каких-нибудь курсах переподготовки, после которых весь личный состав — врассыпную. Кто куда, концов не найдешь… Согласен?
— Ну… очень похоже. Дальше?
— Дальше — все проще. Если Садовников и Европеец-Кавказец встречались сравнительно редко, Садовников мог не знать, что его знакомый уволился из органов. Европеец изменил внешность. Наклеил усы, надел парик. Использовав паспорт Нижарадзе, остановился в «Алтае». Утром, часов в пять, подъехал на Ленинские горы. И дождавшись, пока Садовников начнет ходить вдоль обрыва, подошел. Естественно, предварительно сняв черные усы. Поздоровались, поговорили. О чем, неважно. Главное — Садовников не ждал от Европейца-Кавказца ничего плохого. Ну и на секунду отвернулся. Для Кавказца этого было достаточно. Нанеся два удара, он оттащил Садовникова под обрыв. Взял пистолет. И вот здесь… Здесь я рискну высказать одно предположение. Тем более следы показали: Кавказец стоял около умирающего.
— Какое?
— Зная, что Садовников вот-вот умрет, Европеец-Кавказец снова налепил усы. При нем. Ведь он был уверен: он ничем не рискует. Садовников, видевший Кавказца в настоящем обличье, уже не жилец. Для всех же остальных… В том числе возможных свидетелей… От которых, Кавказец прекрасно это знал, не застрахуешься — он просто обязан сохранить прежнюю внешность. С черными усами. Налепив усы и выбравшись на тротуар, Кавказец исчез. Садовников же, когда подоспела помощь, пытался сообщить главное: что убийца изменил внешность. Налепив черные усы. Но поскольку сил уже не было, получилась мешанина, которая и фигурирует в протоколе.
Некоторое время Прохоров молчал, разглядывая дорогу, петляющую в скальном перевале. Потер лоб:
— Знаешь, Боря… Все, что ты рассказал, звучит довольно серьезно. Особенно… с бывшим работником милиции.
— Я тоже так думаю.
— Значит, будем заниматься… бывшими сотрудниками. Да?
— Будем. Но «зацепить» кого-то, тем более в ближайшие дни, будет не так просто. Таких бывших милиционеров в одном Сочи — несколько тысяч. Не знаю, как ты, но я лично больше рассчитываю на свой вариант.
— То есть на Баграта Чубиева?
— Именно. На Баграта Чубиева.
С Прохоровым Иванов для верности попрощался в самолете. Во «Внуково», сойдя с трапа, посмотрел, как следователь пошел к стоянке такси, и двинулся влево, к отделению воздушной милиции. Вскоре увидел в темноте присыпанную хлопьями снега знакомую «Волгу». За рулем сидел Линяев. Усевшись рядом, Иванов бросил:
— Привет. Как Москва?
— В порядке, Борис Эрнестович.
— Надеюсь, шеф не ушел?
— Нет. Ждет вас.
— Давай в управление. И чем скорее, тем лучше.
В управлении Иванов доложил шефу о результатах пребывания в «Жемчуге» и о том, что рассказал Кудюм. Отложив карандаш, генерал посмотрел в упор:
— Борис, тут кое у кого возникли сомнения в твоем плане. Насчет трех засад — у Шестопалова, Кутателадзе и тебя самого. Я, конечно, отстаивал все эти засады, но… Как бы это тебе объяснить. Твои выкладки заманчивы.
Генерал медлил, исследуя что-то на столе. Что ж, подумал Иванов, всего этого он ждал. Шеф продолжил:
— Но возражения тоже справедливы. Пойми, я не утверждаю, как некоторые, что весь твой план бессмыслен изначально. Но все же… Согласись, вся наша заманчивая версия основана только на одном реальном аргументе — предчувствии Шестопалова.
Иванов понимал: в его отсутствие многие в управлении наверняка требовали отмены его плана как бесперспективного. Причем самое главное — он тоже сейчас в этот план почти не верит. Тем не менее он сказал тихо, но твердо:
— Иван Калистратович, наша с вами версия основана еще и на наших общих расчетах.
Сейчас, после поездки в Сочи и Гудауту, Иванов укрепился в уверенности: или сам Кавказец, или кто-то из его сообщников наверняка связан с «Жемчугом». И еще: на Палине и Гарибове Кавказец не остановится.
— Может, решимся на что-то другое? — сказал генерал. — Ведь сочинцы пока не могут ничего нащупать?
— Согласитесь, Иван Калистратович, если бы они что-то нащупали, мой вариант был бы уже никому не нужен. Прошу, утвердите план. На мою ответственность.
— Ладно, действуй. Другого выхода все равно нет.
Выходя из кабинета, Иванов подумал: генерал прав. Шансов, что Кавказец попадется в одну из трех засад, у них практически нет.
Услышав телефонный звонок, Иванов снял трубку:
— Да, слушаю вас.
— Иван Петрович? — спросил женский голос.
Иваном Петровичем звали его предшественника.
— Нет, это не он. Иван Петрович перешел на другую работу. Не знаю куда. Позвоните в отдел кадров.
Положил трубку. Хотя Ивана Петровича спрашивали в день по нескольку раз и наверняка будут еще не раз спрашивать, каждый телефонный звонок рождал в Иванове некую надежду. Каждый раз ему казалось: это Кавказец. Впрочем, Кавказец действительно мог позвонить перед визитом, чтобы проверить, на месте ли Баграт Элизбарович.
Иванов сидел в своем новом кабинете заведующего пунктом сбора стеклотары и смотрел в окно. Это учреждение, называвшееся межрайонным, не занималось непосредственно сбором бутылок, а лишь координировало работу многих точек. Размещался межрайонный пункт в пристройке к продовольственному магазину. Небольшая площадка за окном из-за скученности, создаваемой машинами и штабелями пустой тары, была превращена в настоящий лабиринт. Эта обстановка, по тайному расчету Иванова, должна стать дополнительным соблазном для Кавказца. Скрыться в таком захламленном дворе легко.
Засада была хорошо продумана: всю рабочую смену Иванова в одной из комнат пристройки дежурили два оперуполномоченных. Стоило ему нажать скрытую в ножке стола кнопку, и они, услышав звонок, тут же должны были понять: Кавказец здесь. И начать действовать по разработанному плану.
Иванов посмотрел в окно. Увы, несмотря на все эти приготовления и на полную конспирацию, Кавказец и не думал здесь появляться. В НИИдорстрой и на мясокомбинате его тоже пока не замечали. Его, Иванова, план разработан до последнего движения. Но, рассматривая двор за окном, на котором разворачивалась тыловая жизнь магазина, Иванов с тоской подумал: сколько он видел в жизни таких «хорошо разработанных планов». Прекрасных, отлично продуманных, учитывающих, кажется, все возможные неожиданности. И тем не менее кончавшихся полной неудачей. Приступая к разработке плана, он все-таки надеялся: за это время что-то удастся выяснить сочинцам. Но, хотя поисками следов Кавказца и Европейца в Сочи занимались довольно активно, выяснить там ничего не удавалось. Не так просто было также выяснить, с кем из бывших работников милиции мог входить в контакт в последние годы Садовников.
Оранжевый комбинатский «Москвич» остановился около дома Ираклия Кутателадзе в половине седьмого вечера. Ираклий посмотрел на смуглого худощавого парня, к которому уже успел привыкнуть. Собственно, новый водитель, Андрей, внешне очень похож на обычно отвозившего Ираклия домой комбинатского водителя, Вадима Авилова. Только Вадим любил поболтать, Андрей же был молчуном. Ираклий улыбнулся:
— Пойду?
— Да вы не волнуйтесь. — Андрей помолчал. — Там все в порядке. Проходите в квартиру, и все.
— Тогда до свидания?
— До свидания.
Кутателадзе вышел из машины. Обогнув угол дома и поднявшись на третий этаж, остановился у своей квартиры. Достал ключи. Да, все как обычно. Наверху раздались легкие шаги. Вчера вечером в его квартире до ночи сидел Валерий. Сегодня должен быть Феликс. К ночи он уйдет. Уйдет, потому что, как понял Ираклий, милиция считает: вряд ли Кавказец будет взламывать его квартиру ночью. Равно как и днем, когда в ней никого нет. Сунув ключ в скважину, посмотрел наверх. Точно, Феликс. Невысокий крепкий парень спустился на площадку. Улыбнулся.
— Добрый вечер, Ираклий Ясонович. Как доехали?
— Все в порядке. Идем?
— Идем.
Пропустив Феликса в квартиру, Ираклий зажег свет. Предложил чай, но Феликс отказался. Точно так же отказывался от чая Валерий. Единственное, что оба иногда соглашались делать в его квартире, — смотреть вместе с ним телевизор. И то не всегда. Впрочем, телевизор они тоже смотрели по-особому. Так, будто кроме экрана видели одновременно что-то еще.
Оглядев опустевшую квартиру, Ираклий занялся тем, чем обычно занимался последние вечера. Включил телевизор, мельком глянул на экран. Усадил в кресло Феликса, пошел на кухню. Поставил чайник, наспех попил чай с бутербродом. Позвонил Манане. Разлуку с семьей он переносил с трудом, поэтому с женой и сыном разговаривал по телефону каждый вечер. Причем в последние два дня в этих разговорах опять возникла тема ремонта квартиры. Манана, сначала принявшая объяснение о ремонте спокойно, теперь уже в этот ремонт не очень верила. Вот и сейчас, после обмена обычными новостями, разговор снова пошел о злополучном ремонте. В конце Манана сообщила: днем ей на работу звонила из Тбилиси мама Ираклия, Вера Северьяновна. Как показалось Манане, Вера Северьяновна тоже озабочена происходящим. Успокоив Манану и поговорив с Дато, Ираклий положил трубку и тут же позвонил Иванову. С ним они тоже обязательно разговаривали по телефону каждый вечер, причем темы были самыми разными — от обычных житейских проблем до того, как он, Ираклий, должен себя вести в том или ином случае при встрече с Кавказцем.
Ночью, проводив Феликса и уже засыпая, Ираклий забылся беспокойным сном.
Развернувшись, белая «восьмерка» остановилась у фургона с продуктами. Увидев ее, Иванов машинально посмотрел на часы: без десяти час, скоро обед. Сидящий за рулем человек вышел. Оглянувшись, запер дверь машины, спрятал ключ в карман. Подошел к фургону, спросил что-то у рабочих. Обычный для такого места человек, подумал Иванов. На вид лет сорок, одет по-молодежному: холщовая кепочка, черная кожаная куртка, джинсы. Приезжающие сюда в машинах люди, как правило, делают одно и то же: входят в заднюю дверь с сумкой или портфелем в руке. И вскоре, выйдя из задней же двери, уезжают. Долго такие машины во дворе не задерживаются.
Лишь когда один из рабочих кивнул в сторону пристройки, Иванов вдруг сообразил: этого в кепочке, плотного, с короткой шеей и округлым лицом, он уже видел. Причем недавно. Вот только где же. Где же… Кажется, в «Жемчуге». Да, точно — в «Жемчуге».
Человек двинулся в его сторону. Идет вразвалочку, на окна не смотрит. Вот хлопнула дверь — вошел в пристройку. Сделал два шага. Звуки стихли. Осматривается. Кавказец? Нет, Кавказец, по описаниям очевидцев, выше ростом. Да и открытый для всеобщего обозрения приезд на белой «восьмерке» не в манере Кавказца. Единственное — Иванов сейчас не сомневался, что человек пришел именно к нему. Точно — через секунду в дверь постучали.
— Да! — сказал Иванов. — Войдите!
Дверь приоткрылась, человек спросил:
— Баграт Элизбарович?
— Баграт Элизбарович.
Человек вошел. Постоял перед столом. Снял кепочку, сел. Настороженно повел подбородком:
— Можно вас попросить запереть дверь?
— Зачем?
— Есть разговор. Ну и… не хотелось бы, чтоб мешали.
Оперативная группа видела, как человек вошел. Этого достаточно. Подумав об этом, Иванов подошел к двери, повернул ключ. Вернулся, сел.
— Слушаю вас.
Человек изобразил улыбку:
— Меня зовут Михаил. Фамилия Голдаев. Думаю, вы меня видели. В «Жемчуге».
— Допустим, видел.
— Баграт Элизбарович, мне очень неловко, что я пришел к вам. К незнакомому человеку.
— Ничего страшного.
— Но у меня нет другого выхода. — Голдаев достал записную книжку. Подцепил ногтем клочок бумажки, положил перед Ивановым: — Вот.
На неровном клочке была изображена цифра «80». Насколько Иванов понимал в расчетах лобовиков, «80» означало, что выдавший бумажку остался должен Голдаеву восемьдесят тысяч рублей. Чуть ниже стояло: «29.I». Дата — двадцать девятое января. На языке лобовиков такие бумажки, своего рода векселя, называются капустой. Подписи нет, чтобы не оставлять улик.
— Объяснить, что это? — спросил Голдаев.
— Капуста. Но не моя.
— Верно, не ваша. Это капуста Шестопалова.
Интересно, подумал Иванов. Шестопалов уверял, что у него нет карточных долгов.
— Капуста Шестопалова, но идете вы почему-то ко мне.
Голдаев положил на стол визитную карточку Чубиева.
— Вот. Ваша визитная карточка. Я пришел к вам, потому что знаю только ваш адрес. И… не волнуйтесь. Услугу я оплачу. Только… поймите меня правильно. Шестопалов меня избегает. Адресов и телефонов его знакомых, кроме вашего, я не знаю. Но мне нужно… хотя бы его предупредить. Повторяю, если вы мне поможете, услугу я оплачу.
Иванов изобразил раздумье. Посмотрел на Голдаева:
— Оплатите?
— Да. Три процента. Естественно, если долг будет отдан. Устроит?
Сейчас надо вести себя естественно. Так, как вел бы себя Чубиев.
— Ну… я пока еще не знаю, что вам нужно.
— Шестопалов отдал мне только двадцать штук. Сегодня я ему позвонил, но он отказался даже говорить. Больше я с ним дела иметь не хочу. Поэтому прошу вас ему передать: с сегодняшнего дня я включаю счетчик. Аварийку*["17].
Иванов посмотрел на Голдаева. Взгляд у того непроницаемый, с прищуром.
— Понятно. И какой счет вашей аварийки?
— Двести в день. Срок — месяц. Ну а потом… Потом пусть не жалуется.
— Если он отдаст долг, что я получу? Три процента от шестидесяти тысяч? Или от всей суммы?
— Естественно, от всей суммы. — Оторвав клочок бумажки, Голдаев вывел на нем: «3%». — Вот расписка. Деньги ваши, если отдаст.
Шестопалов всегда подчеркивал: карточные дела у него складываются блестяще. На самом же деле он должен восемьдесят тысяч. Из которых отдал только двадцать. Может быть, Шестопалов связан с Кавказцем? Повертев бумажку, Иванов спрятал ее в карман.
— Ну… хорошо. Попробую что-то сделать. Кстати, когда он вам отдал двадцать штук? Если точно?
— Сейчас… Если точно — двадцать первого февраля. Двадцать первого февраля… Именно в этот день был ограблен Гарибов. Палина же Кавказец «разогнал» чуть раньше — пятнадцатого. Если учесть, что два налета принесли Кавказцу сорок тысяч и он делился с Шестопаловым поровну, — все совпадает. Голдаев набросал на перекидном календаре семь цифр:
— Мой телефон. Если что-то выясните — позвоните. С десяти до шести. Договорились?
— Договорились. Как станет что-то известно — позвоню.
Голдаев встал, натянул кепочку:
— Пойду.
Открыв дверь, Иванов выпустил его. Через секунду раздался телефонный звонок. Снял трубку, услышал голос Игоря Вязова — оперуполномоченного, сидящего в соседней комнате:
— Борис Эрнестович, у вас… порядок?
— Порядок. — Иванов следил, как Голдаев за окном садится в машину. — Номер видите?
— Вижу.
— Позвоните на ближайшие посты ГАИ. Пусть остановят машину… ну, скажем, за нарушение правил дорожного движения. Проверят. И тут же отпустят. Тут же. Так, чтобы он ни о чем не догадывался.
— Понял.
Положил трубку. Проследил, как белая «восьмерка», развернувшись, выехала на улицу. Вряд ли приход Голдаева — проверка. Непохоже. Кому и зачем его проверять? Но если это не проверка, значит, Шестопалов ввел его в заблуждение, скрыв крупный карточный долг. Что же, Шестопалов связан с Кавказцем? А почему бы и нет?.. Вполне возможно. Ведь расклад самый обычный: Шестопалов дает исчерпывающую информацию, Кавказец действует. Впрочем, расчеты, которые он сейчас производит в уме, надо проверить.
Через полчаса снял трубку, набрал номер Гарибовой:
— Нам нужно увидеться по важному делу. Вы сейчас свободны?
— Что… прийти к вам?
— Нет. Я подъеду к вашему дому на машине. Минут через пятнадцать. У меня светло-голубая «Нива». Выходите и сразу садитесь.
Ждал он недолго. Выйдя из подъезда, Гарибова села рядом с ним. Он кивнул:
— Давайте отъедем.
Проехав два квартала, остановил машину.
— Светлана Николаевна… В день, когда вас ограбили, вы спрашивали у кого-то совета — стоит ли вам обращаться в милицию?
Сидит молча. Значит, вопрос ее озадачил. Шевельнулась:
— Что… это имеет значение?
— Имеет. От этого будет зависеть, найдем мы грабителя или нет.
— От того, спрашивала ли я у кого-то совета?
— Да. Спрашивали ли вы у кого-то совета.
Вообще-то, по его расчетам, скрывать ей особенно нечего.
— Хорошо, допустим, я спрашивала. Но я обещала этому человеку не выдавать его.
— И все же настоятельно прошу: назовите его имя.
— Ну… это Шестопалов.
— Шестопалов? Почему именно он?
— Потому что он никогда не даст плохого совета. И потом… Поймите мое состояние. Ведь с мужем об этом я говорить не могла. Леша был единственным, к кому я могла обратиться. В тот момент.
— Вы ему позвонили? Или сразу поехали?
— Сначала позвонила.
— Первая.
— Конечно. Понимаете, в тот момент я была просто вне себя. Готова была на все.
Была готова на все… То есть план «разгонщиков», что жертвы будут молчать, неожиданно дал осечку. Сам Гарибов промолчал, но жена взбунтовалась… И Шестопалов, понимая, что милиция неизбежно выйдет на него, дал ход «аварийно-подстраховочному» варианту, предполагающему его собственное обращение в милицию. За помощью. Что ж, вариант почти беспроигрышный. Помолчав, Иванов сказал:
— Значит, вы были вне себя. И Шестопалов это понял. Так?
— Конечно. Он сразу понял по моему голосу: что-то случилось.
— Вы поехали к нему?
— Да. Я поехала к нему и все рассказала. Леша посоветовал обратиться в милицию. Сказал, прощать такое нельзя.
— Вы общались с Шестопаловым после нашей первой встречи?
— Общалась.
— И что Шестопалов?
— Ничего особенного. Поинтересовался, что произошло в милиции. Расспрашивал, кто вы, как выглядите, как себя вели. Вообще что вы за человек. Я сказала, вы очень симпатичный человек.
— О чем еще вы говорили?
— Алексей попросил ваш телефон. Сказал, хочет помочь милиции найти бандита. Я дала. Ведь тайны в этом нет.
— Нет.
— Ну вот. Дальше вы знаете.
— Шестопалов советовал, что можно говорить в милиции, а что нельзя?
— В первый раз, когда я должна была пойти к вам… в МВД, сказал, чтобы я поостереглась говорить про карты. Объяснил: милиция может не так понять. Ну а во второй… когда я рассказала про вас, посоветовал: надо все объяснить. До конца.
— Ясно. — Включил мотор. Проехав по пустому переулку, остановил машину у подъезда Гарибовой. Если она расскажет об этой встрече Шестопалову, ничего страшного не случится. Но лучше, если он об этом не узнает. Кивнул: — Светлана Николаевна… Очень прошу вас не говорить Шестопалову о нашей встрече. Хорошо?
— Хорошо. — Помолчала. — Я ничего ему не скажу. Обещаю.
— Вот и отлично. Спасибо.
Подождал, пока Гарибова войдет в подъезд, и поехал в министерство.
Выслушав рассказ Иванова, шеф заметил:
— Я правильно понял — вы считаете, Кавказец и Шестопалов действуют сообща?
— Считаю. Во всяком случае, пока все за это.
— Заманчиво. — Здесь наступила пауза, во время которой шеф несколько раз переместил ручку по столу. — Но, признаюсь, сомнительно.
— Почему?
— Во-первых, Шестопалов никогда не будет связываться с убийством милиционера.
— Об убийстве милиционера Шестопалов мог и не знать. Кавказцу нужно было оружие — он его добыл.
— Хорошо, допустим, мог не знать. Но, насколько я понял, доказательств связи Шестопалова и Кавказца у нас нет? Только домыслы?
— Ну… если уж на то пошло — доказательства можно добыть.
— Каким образом?
— Нащупав их связь.
— Связь… Думаете, это так просто?
— Не просто. Но почему бы не предположить, что связь у них самая элементарная?
— Например?
— Скажем, телефонная? Конечно, по домашнему или рабочему телефонам Шестопалов говорить с Кавказцем не будет. Но он вполне может воспользоваться уличным телефоном-автоматом.
Шеф снова покрутил ручку, несколько раз поставил ее стоймя. Отложил.
— Уличным телефоном-автоматом… Ну, допустим. Дальше?
— Дальше, если бы удалось снять этот разговор на видеопленку, все было бы решено. Естественно, такую съемку надо вести при понятых. Ну и потом понять по движению губ, кому он звонил.
Генерал тронул ладонью шею:
— При понятых… В общем-то… При нашем положении это идея. — Посмотрел в окно. — Только он может вообще не выйти на связь.
— Выйдет. Ему нужны деньги. И потом… у меня есть соображения, как эту связь ускорить.
— Любопытно?..
— Засадой в НИИдорстрой занимается Савельев. Он инструктировал Шестопалова, постоянно поддерживает с ним контакт. Вот пусть и скажет сегодня: засада в институте, как не оправдавшая себя, снимается. Шестопалову это сразу развяжет руки. Мне кажется, он давно бы уже дал наводку Кавказцу, если бы не боялся наших засад.
Генерал некоторое время рассматривал собственные сложенные ладони.
— Ладно. Так и будем действовать. Насколько я понял, вы считаете, Шестопалов будет «разгонять» кого-то из своих знакомых? Так?
— Именно так. На этих знакомых нам и нужно ориентироваться. Причем в самое ближайшее время.
— Ну а… насчет других засад? Вашей и на мясокомбинате?
— Я должен оставаться на месте. Из-за Голдаева. Ну а Кутателадзе… Не забывайте — Кутателадзе тоже знакомый Шестопалова.
Рабочий день на мясокомбинате начался как обычно. С утра Ираклий Кутателадзе подписал стопку принесенных секретаршей приказов. Провел летучку. Ответил на нужные звонки, сам позвонил по нескольким нужным телефонам. Где-то около одиннадцати секретарша, как всегда, принесла чай. В это время позвонили из цеха первичной обработки продукции. Начальник цеха Кузин сообщил о ЧП средней тяжести — часть только что поступившего от поставщиков сырья не соответствует стандарту. Выругав про себя поставщиков, Ираклий бросил: «Сейчас буду» — и, отдав необходимые указания секретарше, что кому отвечать и кого куда посылать, отправился в цех первичной обработки. Лишь на середине пути вспомнил: он опять забыл предупредить опергруппу о выходе из кабинета. С досадой подумал: Борис рассердится. Действительно, что стоило взять трубку и сказать по телефону: «Выхожу». Впрочем, ничего страшного не произойдет. Да и не возвращаться же.
Возле кабинета начальника цеха Кузина, в небольшой приемной, всегда грудилась очередь. Допуском людей в кабинет руководила молоденькая секретарша Инна. Как давно уже заметил Кутателадзе, Инна и сама являлась приманкой для молодых инженеров и мастеров. Во всяком случае, они то и дело заходили сюда по самым разным поводам. Еще в коридоре Ираклий услышал голос начальника цеха, звучавший на повышенных тонах. Бросив толпившимся в приемной: «Добрый день», — вошел в кабинет. При его появлении невысокий кругленький Кузин возмущенно показал на стоявшего рядом со скучным видом представителя поставщиков:
— Полюбуйтесь, Ираклий Ясонович! Видели? Где совесть? Главное, выбрали момент. С ножом к горлу.
После длительной перепалки и прямых звонков поставщикам инцидент в конце концов был улажен. Представитель поставщиков ушел. Кузин сел за стол, вытирая платком обильный пот. В дверь заглянула Инна:
— Ираклий Ясонович, к вам посетитель. Я пропущу?
— Что еще за посетитель?
— Говорит, искал вас по всему заводу. Он от промкооперации, из Кабардино-Балкарии. Вот он, за мной стоит.
— Ну, пожалуйста. Пусть проходит.
Инна отодвинулась. Высокий человек лет тридцати, войдя, осторожно прикрыл дверь. Сразу же мелькнуло: этого человека он где-то видел. Темные усы. Темные волосы челкой на лоб. Маленькие немигающие глаза. Синий спортивный костюм с эмблемой «Адидас» над левым карманом куртки. Стоп. Это же Кавказец. Он его не видел. Но несколько раз слышал его описание. Ираклий сразу ощутил ход собственного сердца. Правая рука гостя в кармане куртки. Ну да, там пистолет. Непонятно только, как «гость» его нашел. Собственно, что тут находить? Ведь он сказал секретарше, куда выйдет.
— Слушаю. — Кажется, Ираклий не услышал собственного вопроса. Помедлив, повторил громче: — Слушаю вас.
Человек улыбнулся, будто кто-то силой заставил его это сделать:
— Вы Ираклий Ясонович?
— Я Ираклий Ясонович. — Мелькнуло: Кузин продолжает усиленно вытирать пот. Ясно, он и понятия не имеет, кто вошел в кабинет. Но во внешнем виде человека нет ничего особенного. Совершенно ничего особенного.
— Понимаете, я приехал к вам в командировку. Издалека, из Кабардино-Балкарии. Ну и нам с вами надо поговорить. Я от поставщиков, вопросы у меня серьезные.
Не вовремя он вышел из своего кабинета. Да еще забыл об этом предупредить. Если бы это случилось в его кабинете, Кавказец давно бы уже был схвачен. Впрочем, может, это все-таки не Кавказец. Нет, Борис предупреждал: если кто-то будет рядом, Кавказец, скорей всего, заговорит о производстве. Так и случилось.
— Пожалуйста, садитесь. Поговорим.
— Да, но… — Человек настороженно смотрит на Кузина. — Понимаете, разговор у меня особый. Хотелось бы поговорить наедине.
Ираклию вдруг показалось: он весь мокрый. Собственно, чего он испугался? Вспомнились слова Бориса: «В любом случае веди себя так, как ведешь всегда. В любом случае». Надо взять себя в руки. Помедлив, сказал спокойно:
— Тогда пройдем в мой кабинет. Если наедине.
Он все говорит правильно. Надо увести его в свой кабинет. Опергруппа там рядом, за стенкой. Так как человек продолжал смотреть с некоторым сомнением, добавил:
— В моем кабинете мы можем поговорить спокойно. Да это и недалеко.
Вдруг подумал: сейчас он еле удерживается, чтобы не закричать: «Соглашайся! В моем кабинете я дам тебе все, что ты просишь! Соглашайся!» Казалось, прошла целая вечность, прежде чем человек сказал:
— Все же давайте сначала поговорим здесь. А потом где хотите. Можно и у вас.
Мелькнуло: здесь есть телефон. Ну и что — телефон? А то, что стоит снять трубку и сказать условную фразу, и опергруппа будет знать, что происходит. Но кто сказал, что Кавказец даст снять трубку? Он, Ираклий, слишком долго молчит. Надо что-то говорить.
— Ну… хорошо. Только как мы будем с хозяином кабинета?
— Да ладно. — Спрятав платок, Кузин пошел к двери. — Ладно, Ираклий Ясонович, у меня как раз дела в цехе. Говорите сколько угодно.
Вышел. Как только они остались одни, человек вытащил правую руку из кармана. Пистолет. А человек — Кавказец. Теперь в этом нет никакого сомнения. Рука медленно поднялась, остановив пистолет у живота Ираклия. Странно, живот будто обварило. Он никогда не стоял вот так, под пистолетом. Человек усмехнулся:
— Ираклий Ясонович, разговор будет простой. Если сделаете что не так, тут же стреляю. Тут же. Понимаете? Выстрела никто не услышит. Поэтому делать будете только то, что скажу. Поняли? Или повторить, Ираклий Ясонович?
Спокойней. Слышишь, Ираклий, спокойней. Кавказец обладает многими несомненными преимуществами перед тобой. Он вооружен. Физически намного сильнее. Он не знает жалости. За его плечами несколько кровавых расправ. Но ведь какие-то преимущества есть и у тебя. Во-первых, интеллект. Во-вторых, сила духа. Постарайся превзойти его хоть в этом. Да, тебе сейчас несладко. Но это и хорошо. Ты ведь и должен показать, что струсил. Иначе он поймет: его здесь ждут. Вот и покажи, что тобой овладел страх. Ствол пистолета двинулся, коснувшись живота:
— Эй, директор! Заснул? Открой дверь. Чуть-чуть. И скажи девахе, чтоб никого не пускала. У тебя важный разговор. Понял?
— Понял. — Губы сказали это сами. Помедлив, Ираклий взялся за ручку двери. Тут же услышал шепот:
— Только панику поднимать не вздумай. Сам понимаешь, трупов будет вагон. Кроме тебя. Уяснил?
— Уяснил.
— Давай. Учти, я стою рядом. Ну?
Ираклий приоткрыл дверь. Все как обычно. Легкий шум, стоят люди. Инна разговаривает с молодым мастером. Кажется, фамилия этого мастера Соловьев. Да, Соловьев. Инна посмотрела вопросительно:
— Слушаю, Ираклий Ясонович.
— Не пускай никого. Хорошо, Инночка? У меня серьезный разговор.
— Даже Сергея Ильича?
— Даже Сергея Ильича. Но он придет не скоро.
— Все поняла. Никто не войдет.
Прикрыл дверь. Повернулся:
— Что еще?
— Еще… — Кавказец смотрит изучающе. Помедлив, показал глазами на ключ в двери: — Поверни ключ. Быстро.
Ираклий повернул ключ. Спросил, не поднимая головы:
— Дальше?
— Дальше садись за стол. Учти — телефон не трогать. И вообще сидеть тихо. Никаких лишних движений. Понятно?
Подождав, пока Ираклий сядет, Кавказец подошел к единственному в кабинете окну. Встал боком, посмотрел вниз. Отсюда, со второго этажа, ему наверняка хорошо видны все подходы к цеху. Вот повернулся. Так же боком отошел от окна. Сел. Рука с пистолетом лежит на столе. Ствол чуть в сторону. Улыбнулся:
— Ираклий Ясонович, долго мучить вас я не буду. Мне нужны деньги. Двадцать тысяч рублей. Думаю, у вас найдется такая небольшая сумма. Найдется? Причем деньги нужны быстро. До часа дня.
Надо тянуть время. Чем дольше его не будет в кабинете, тем больше надежда на опергруппу. Они начнут его искать. Только Ираклий подумал об этом, как раздался звонок. Кавказец положил руку на трубку:
— Трубку не брать… Значит, поняли? Деньги нужны до часа дня.
Звонок продолжает звенеть. Аппарат здесь один, на Инну выхода нет. Похоже, это опергруппа. Они его ищут.
— Поняли, Ираклий Ясонович?
— Но… где же я найду такую сумму?
— Не знаю. Это ваше дело. К часу, последний срок — к половине второго я должен получить деньги. В противном случае пострадаете не только вы. Пострадает ваша мама.
— Мама? — Это вырвалось само собой. Вообще при чем здесь его мама? Что, они действуют одновременно здесь и в Тбилиси?
— Потому что если до полвторого вы не отдадите деньги, мой товарищ вынужден будет войти в вашу квартиру. И сильно навредить вашей маме. Так же, как я буду вынужден навредить вам. Увы.
— В какую мою квартиру? В Тбилиси?
— Зачем в Тбилиси. В Москве.
Наконец телефон замолчал. У него стучит в висках. Почему вдруг возник разговор о маме?
— Но… мама живет в Тбилиси.
— Не знаю, где она живет. Сейчас она в Москве.
— Глупость. Ее в Москве нет. — Вдруг по глазам Кавказца Ираклий понял: мама действительно в Москве. Кавказец пожал плечами. Снял трубку:
— Не верите — наберите свой номер телефона. Не хотите? Тогда давайте я. Но предупреждаю: говорите с ней только по-русски. Иначе я прерву разговор.
Набрал номер, прислушался к гудкам. Услышав чей-то отзыв, протянул трубку:
— Она у телефона. Значит, только по-русски. И коротко. Ираклий прижал трубку к уху. В мембране — мамин голос.
Как бухает в голове. С ним они могут делать что угодно. Но с мамой… Вообще он не может даже этого представить. Мама — и они.
— Алло! Мама! Это ты?
— Иракли… Иракли, как я волнуюсь…
— Ты откуда? — Он спросил по-русски, хотя мама говорила по-грузински. Кажется, все проваливается. Летит куда-то…
— Из Тбилиси… Утренним самолетом… Я ведь знала, никакого ремонта… Иракли, зачем ты меня мучаешь? Зачем?
— Как ты попала в квартиру?
— Что значит как? У меня же ключ.
— Ключ?
— Ты что, забыл? Вы же сами дали мне ключ.
Да, он вспомнил. Он сам дал матери этот ключ.
— Если бы не этот ключ, я б вообще не прилетела. Иракли, ну разве так можно? Я вся извелась.
— Ты о чем?
— О чем… Он не понимает. Что у вас с Мананой? Вы что, разъехались? Разошлись? Говори правду. Ика! Умоляю. Мать нельзя обмануть, слышишь? Не молчи. Ну, Иракли?
Кавказец поднял пистолет. Показал: все.
— Мама, я тебя очень прошу: успокойся.
— Но, Иракли… Ика…
— Мама, у нас все в порядке. Я тебе потом объясню. Сейчас я не могу говорить.
— Но, Ика… — Гудки. Кавказец нажал на рычаг.
— Убедились?
— Убедился. — Теперь ему все ясно. Поговорив вчера с Маной, мама подумала: у них нелады. И наутро вылетела. Это на нее похоже. У мамы это называется «спасать семью». Кавказец усмехнулся:
— Ираклий Ясонович, теперь вы понимаете? Я не шучу.
— Да. Понимаю.
Что он говорит?.. Он полностью потерял контроль над собой. Если бы не мама… Если бы не мама, он действовал бы по заранее разработанному с Борисом сценарию. Сначала бы прикинулся, что у него вообще нет таких денег. Потом попытался бы всячески снизить сумму. Потом сказал бы, что попробует занять деньги у друга, директора шашлычной. И позвонил бы по телефону опергруппы. О том, что этот номер специально заимствован у одной из шашлычных, не знает никто. Даже справочная служба. Если Кавказец вздумал бы вдруг спросить об этом номере по «09», ему бы подтвердили: да, это шашлычная. Кавказец пригнулся:
— Ираклий Ясонович, очнитесь. Давайте подумаем, как быстрее получить деньги. Они у вас в сберкассе?
— Да. То есть в сберкассе у меня мало…
Опять в голове заметалось: мама… Ведь днем дежурство у его квартиры снимается. Хорошо, допустим, Кавказец будет задержан. Но ведь мама — там. В его квартире. Получается, он, Ираклий Кутателадзе, должен подставить маму, с в о ю м а м у, под пистолет убийцы. Веру Северьяновну Кутателадзе. Но, собственно, как он может этому помешать? Даже если допустить, что он был бы согласен откупиться? Где он смог бы достать двадцать тысяч рублей? Да еще до часа дня? Хорошо, пусть он смог бы их достать, эти двадцать тысяч. Ну и что? Некоторое время Ираклий сидел, повторяя про себя эту цифру. Двадцать тысяч… Нет. Если бы он только сделал это… Если бы передал двадцать тысяч в обмен на жизнь мамы… И при этом отпустил Кавказца и его напарника с миром, он стал бы предателем. Обычным предателем. Причем в этом случае он предал бы не только Бориса. Он предал бы всех, кого Кавказец смог бы потом убить и ограбить. И не только их самих, но и их близких. Самое же страшное, он предал бы себя. И именно мама, которая сейчас, сама того не подозревая, может вот-вот погибнуть, никогда не простила бы ему этого. Никогда. Вдруг он понял. Ясно, отчетливо понял: он будет проводить разработанный Борисом план. Будет. Только в конце вместо телефона опергруппы наберет номер Бориса. Борис должен понять. Должен — по тону голоса. По паузе. Он, Борис, Боря Иванов, его друг, должен понять все. Без всяких слов. Ираклий поднял глаза на Кавказца — тот смотрит настороженно:
— Ираклий Ясонович, вам не жаль свою маму? Или вы думаете, мой товарищ ее пожалеет?
— Нет… Я так не думаю… Но понимаете… Двадцать тысяч… Огромная сумма…
— Побойтесь бога, Ираклий Ясонович. Разве для вас это сумма? Вообще что для вас двадцать тысяч? Так, дунуть. И нет их.
Все правильно. Если Кавказец знает о его выигрышах в «Жемчуге», то в понимании Кавказца ему, Ираклию Кутателадзе, действительно ничего не стоит отдать двадцать тысяч. Кавказец чуть повернул пистолет.
— Давайте не будем, Ираклий Ясонович. Не нужно сердить друг друга. Разойдемся с миром. Вы отдаете деньги, я ухожу. И никогда больше на вашем горизонте не появлюсь. Здесь полная гарантия.
— Все же… двадцать тысяч. Может быть, я действительно мог бы их сейчас набрать. Но чуть меньше. Двадцать тысяч, честное слово, просто не наберу. Скажем, десять. Хорошо?
— Ираклий Ясонович, жадность — знаете, как она губит людей? Хорошо, я сейчас возьму десять тысяч. Но ведь я приду потом. Чтобы забрать остаток.
— Но в самом деле… Десять тысяч — все-таки реально. Ну хорошо, ни вашим, ни нашим. Пятнадцать тысяч. Идет?
Кажется, Кавказец клюнул. Теперь только бы не сбиться. Вести ту же линию. Все, как было разработано с Борисом.
— Может быть, пятнадцать хватит? Такая огромная сумма…
— Ну и жадюга же вы, Ираклий Ясонович. Что вам пять тысяч?
— Хорошо… Только… Как я попрошу такую сумму? Ведь просто так ее никто не даст. Скажут — зачем?
— Это не проблема. Скажите, заболел родственник. Нужны деньги на операцию. Вас же знают, Ираклий Ясонович. У вас авторитет.
— Ну хорошо… Хорошо… Просто не знаю… Я мог бы позвонить одному другу…
— Ну так звоните. — Кавказец развернул аппарат. — Подождите. Что это за друг?
— Один мой друг. У него… У него бывают деньги.
— Деньги — это хорошо. — Кавказец долго молчал. Повторил: — Деньги — это хорошо. Только откуда я знаю — может, вы собираетесь звонить в милицию?
— Почему в милицию? Я позвоню своему другу.
— Куда вы позвоните своему другу?
— На работу. Он сейчас на работе.
— Куда именно на работу? Где он работает?
— Он заведует пунктом стеклотары, межрайонным. Если вы не верите, можете позвонить в справочную. И спросить, как позвонить в Краснопресненский пункт сбора стеклотары.
— Как его зовут, вашего друга? Имя, отчество, фамилия?
— Чубиев. Баграт Элизбарович Чубиев.
Кажется, Кавказец знает Чубиева. Конечно, если знает его, Кутателадзе. В «Жемчуге» они с Борисом все время ходили вместе. Помедлив, Кавказец выдавил:
— Хорошо. Давайте-ка его телефон. Напишите на бумажке.
Оторвав листок календаря, Ираклий набросал телефон. Кавказец набрал «09».
— Пожалуйста, телефон межрайонного пункта сбора стеклотары. Стек-ло-тары. Краснопресненский район. Да.
Выслушав ответ, положил трубку. Тронул лоб.
— Ладно, звоните вашему другу. Только предупреждаю: без фокусов. Говорите коротко. Нужны деньги. И все. Деньги пусть привозит сюда. Для него я ваш родственник. Племянник. И пусть поторопится. Времени мало. — Помолчав, тронул телефонный аппарат: — Звоните.
Ираклий набрал номер. Гудки. Вот щелкнуло. Голос Бориса:
— Алло! Слушаю вас!
Только бы Борис его понял. Только бы понял.
— Багратик? Здравствуй, это я. Ираклий.
— Ираклий? — Голос Бориса чуть замешкался. — Ты… откуда?
— С работы. Понимаешь, Багратик, у меня большое несчастье. Какое, объясню потом. Мне срочно нужны деньги. Очень срочно.
— Сколько тебе нужно?
— Двадцать тысяч.
— Ого. Таких денег я могу не собрать. А… что случилось-то?
Ясно, Борис подстраховывается — на случай, если Кавказец слышит ответы.
— С мамой… несчастье.
Он нарочно чуть выделил «с мамой». Борис вздохнул:
— О… что с мамой? Что-нибудь серьезное? Она больна?
— Да, больна. Серьезно больна.
— Что, это недавно выяснилось? Я никогда не слышал, что она у тебя больна…
— Это выяснилось только сегодня. Баграт, умоляю, привези деньги. За мной не встанет, ты же знаешь.
— Н-ну… хорошо. Попробую.
— Не «попробую». Нужно везти деньги, срочно. И — до часа дня.
— Почему такая спешка? Что, поезд отходит?
— Багратик, дело не в поезде. Срочно вези деньги. Пойми, мама для меня дороже всего.
— Ладно, Ираклий… я это делаю только ради твоей мамы.
— Спасибо, Багратик. — «Я это делаю только ради твоей мамы». Судя по этим словам, Борис понял: с мамой Ираклия действительно что-то случилось. — Я знал, ты не подведешь.
— Подожди благодарить. Куда везти деньги? На комбинат?
— Да. Только я буду ждать не у себя в кабинете. У нас есть цех первичной обработки. Я сейчас там. В кабинете начальника цеха. Приходи прямо туда. С деньгами.
— Хорошо. Сейчас буду.
О том, что Ираклий захвачен Кавказцем, Иванов понял сразу, как только услышал по телефону: «Багратик! Здравствуй, это я, Ираклий…» Не только из-за «Багратика». Голос Ираклия был совсем чужим. Сухим, хриплым. Как только Иванов все это понял, в голове сразу же заметалось: «Где Линяев и Хорин?» Почему Ираклий звонит ему… Ведь они договорились: оказавшись вне кабинета, Ираклий в случае опасности должен звонить в опергруппу, Линяеву или Хорину. Ведь они рядом, на комбинате. Специально для таких случаев им выделен «подставной» телефон. Впрочем, тут же он понял: времени на метания и раздумья не остается. Без всякой паузы он должен решить, как говорить. Исходить ли из того, что Кавказец прижал ухо к мембране и слышит все, что ему говорит сейчас Ираклий? Или нет? Хотя в любом случае он обязан говорить так, будто Кавказец все слышит. Выбора нет. Сам разговор занял не больше двух минут. В общем-то, все в этом разговоре было разложено по полочкам. Вывод: Ираклий забыл предупредить о выходе из кабинета. Кавказец, пройдя на территорию комбината, поинтересовался, где директор. Узнав, что директор в цехе, прошел туда и легко захватил Ираклия. Линяев и Хорин, скорее всего, об этом захвате могут только подозревать. Но не знают, иначе бы они ему позвонили. Единственное, что смущало, — интонация, с которой Ираклий сообщил о матери. Что-то здесь было не то. Поэтому, положив трубку, Иванов тут же набрал номер Мананы:
— Мананочка, это Боря. Не могу долго говорить, извини. Что с Верой Северьяновной? Она, часом, не заболела?
— Почему заболела?.. Она в Москве. Прилетела сегодня утром. Я с ней только что разговаривала… А… что случилось, Боря?
— Ничего. Надеюсь, мама разместилась в квартире Ираклия?
— Конечно. У нее свой ключ. Да объясни, в чем дело? Я уже два раза звонила Ираклию. Конечно, найти его невозможно. Он же никогда не сидит на месте.
— Мананочка, ты не волнуйся. Просто у меня небольшое дело к Вере Северьяновне. Да, ты давно с ней разговаривала?
— С полчаса.
— Она, конечно, сейчас там? На Тимирязевке?
— Конечно. Мы же оба на работе. Она будет нас ждать.
Ударив по рычагу, нажал кнопку вызова опергруппы и тут же набрал домашний номер Ираклия. Сразу узнал голос Веры Северьяновны. По интонации с ней пока ничего не случилось. Она даже ответила по-тбилисски — не «Алло!», а «Батоно?».
— С приездом, Вера Северьяновна. Это Боря Иванов.
— Боречка? Тысячу лет! Ой, Боречка, вай ме! Как я рада! Понимаешь, я в Москве…
— Вера Северьяновна, простите, ради бога, я сейчас не могу особенно долго разговаривать. Я к вам обязательно сегодня приеду, мы увидимся, поговорим. Вы давно в квартире?
— Только утром прилетела. Первым рейсом.
— То есть около одиннадцати вы уже были в квартире?
— Примерно… А что это тебя интересует?
— Да… к Ираклию должны были в это время зайти или позвонить. Никто не заходил?
— Никто.
— И не звонил?
— Нет. Хотя подожди… Звонил. Как раз когда я вошла. Мужской голос. Спросил Ираклия. Я сказала, он на работе.
— Больше он ничего не спрашивал? Может, что-то передавал?
— Ничего не передавал. Спросил только: «Вы его мама?» Я говорю: «Да, мама». Он сказал, он друг Ираклия. Мы очень мило поговорили. Потом звонил Ираклий. Но как-то странно. Трубку положил.
— Вера Северьяновна, можно к вам сейчас заедут два наших друга? Моих и Ираклия? Мы договорились встретиться на квартире Ираклия, им пока некуда деться. А мы с Ираклием подъедем позже.
— Ради бога, пусть приезжают. Вообще где Ираклий? На работу к нему звоню, не могу дозвониться. Что за манера вообще бросать трубку? От кого, от кого, но от Ираклия такого не ждала.
— Вера Северьяновна, еще одна просьба. Никому не открывайте, пока наши друзья не подъедут. Что бы за дверью ни говорили. Мосгаз, водопроводчик, телеграмма и так далее. Никому, даете слово?
— Боря, не нравится мне это… Почему ты об этом говоришь?
— Понимаете, Ираклий связался с ремонтом. Ну и нашлось несколько назойливых типов. Рвачи, жулики, пытаются содрать с него лишние деньги. Хорошо, я вмешался. Устроил ему честных ребят. Зачем лишнее переплачивать? А мои все хорошо сделают. Качественно. Ну а эти все еще ходят. Навязывают услуги. Поэтому не открывайте никому. Мои ребята подъедут скоро. Минут через пятнадцать. Запомните, их зовут Игорь и Володя. Запомнили?
— Конечно. Игорь и Володя.
— Откройте только им. Они скажут: «Это Игорь и Володя, друзья Бориса Иванова». Как только это услышите, впускайте. Хорошо?
— Хорошо. Вы-то с Ираклием скоро подъедете?
— Скоро. Я еще позвоню. Всего доброго.
Положил трубку. Два дежурных оперуполномоченных, Игорь Вязов и Володя Коротков, уже стояли рядом. Посмотрел на них:
— Только что звонил Кутателадзе. Кажется, он захвачен. Есть подозрение — его квартира тоже под прицелом. Срочно езжайте туда. Что делать и как действовать — не мне вас учить. Мать Кутателадзе зовут Вера Северьяновна. Для нее вы — Игорь и Володя, мои друзья. Приехали ремонтировать квартиру. Я выезжаю на мясокомбинат. Как только окажетесь в квартире Кутателадзе, звоните туда. В опергруппу. Адрес на Тимирязевке знаете. Это третий этаж, без лифта.
Не глядя в их сторону, набрал номер опергруппы на мясокомбинате. Отозвался Линяев. Иванов сразу спросил:
— Что с Кутателадзе, знаете?
— Да. Думаем, захват. В цехе первичной обработки.
— «Думаем»… Почему я должен узнавать это раньше вас?
— Я звоню непрерывно. У вас занято. Да и… мы только что поняли.
— Хорошо, разберемся потом. Какие приняты меры?
— Хорин и Козлов уже там. Только что звонили — контролируют выход из кабинета. Я на связи. Вызвана дополнительная опергруппа.
— Зря. Надо было без паники. По всему, он один.
— Но ведь…
— Обсуждать будем потом. Действуйте так: сейчас вы идете к цеху и сменяете Козлова. Пусть идет к проходной и проследит за действиями дополнительной опергруппы. Главное, без паники. Понятно? Вообще пусть дождутся меня. «Кукла»*["18] у вас готова?
— Готова.
— Захватите с собой. Я выезжаю к вам. Постараюсь быть минут через десять — двенадцать. Вообще напомните, что это за место, этот кабинет? Народ там есть?
— Есть. Это на втором этаже, в дальнем конце комбината.
— Люди о чем-нибудь догадываются?
— Пока нет. Кутателадзе предупредил, чтобы к нему никого не пускали. И запер дверь изнутри.
— Ждите меня с Хориным на первом этаже. На глаза не лезьте. Все. Я скоро буду.
Положил трубку, машинально хлопнул себя по боку, проверяя пистолет. Прихватив пустой портфель, быстро вышел во двор, сел в «Ниву». Вывернувшись из краснопресненских переулков, дал полный газ. На ходу, еле успевая проскакивать светофоры, подумал: кажется, номер с Чубиевым прошел. Ясно также, почему Ираклий позвонил именно ему — из-за мамы. Если номер с Чубиевым прошел, он может смело входить в кабинет. Конечно, в крайнем случае он возьмет Кавказца и один. Но лучше подстраховаться. Как — пока неизвестно. Нужно думать. Думать… Жаль, в кабинете Ираклий. Если бы он, Борис Иванов, оказался в этом кабинете один на один с Кавказцем, то взял бы его не задумываясь. Чем бы тот не был вооружен. Хоть гаубицей. С Ираклием же совсем другое дело. Мало ли, начнется пальба… Рисковать нельзя. Что же придумать?.. Что же? Все, проходная комбината. Перед тем как затормозить, незаметно огляделся. Как будто никаких «напарников». Старенький «рафик» с рекламой мороженого на дверце. Похоже, именно на нем прибыла дополнительная опергруппа. Выключив мотор, вышел из машины. Сразу за дверью проходной столкнулся с Козловым. Спросил тихо:
— Где дополнительный наряд?
— Здесь. В комнате вахтеров.
— Ничего нового нет?
— Нет. Линяев и Хорин в цехе. Ждут вас.
— Очень хорошо. Куда выходит окно из этого кабинета?
— Во двор.
— То есть меня он увидит?
— Если вы подойдете, увидит.
— Все, пошел туда. Смотрите за обстановкой.
Выйдя из проходной и шагая по территории комбината, Иванов продолжал перебирать все возможные варианты подстраховки. Конечно, если ничего не придумается, можно просто рассчитать время. Так, чтобы в момент, когда он будет передавать «куклу», в кабинет ворвались Линяев и Хорин. Нет, не годится. Он ведь не знает, как будет настроен Кавказец именно в этот момент. В Линяева и Хорина он верит. И все же, если в этот момент пистолет будет у Кавказца в руке, может быть всякое. В том числе и трупы. Надо придумать какую-то хитрость. Отвлекающий момент. Вот только какой? Пройдя еще немного, Иванов завернул за угол и увидел цех первичной обработки. По внешнему виду — все спокойно. По крайней мере, внизу, у входа в цех, никого нет. На втором этаже несколько окон. Вполне возможно, Кавказец стоит у одного из них. И видит сейчас его, Чубиева. Пусть видит. Он, Баграт Чубиев, идет на выручку. В руке у него портфель со срочно собранными двадцатью тысячами. На операцию маме. Единственное — лишь бы не сорвался Ираклий. Впрочем, вряд ли Ираклий сорвется после разговора с ним. Осталась мелочь — придумать подстраховку. Сейчас он увидит Линяева и Хорина. Задерживаться с ними долго нельзя. Если Кавказец видел его из окна, он будет ждать его сразу. Времени — только чтобы подняться по лестнице. Стоп. Кажется, он придумал. Как только раньше это не пришло ему в голову. Ведь он на мясокомбинате. Ну конечно. Мясо. Ему нужно несколько килограммов испорченного мяса. Не может быть, чтобы здесь, на комбинате, не нашлось нескольких килограммов протухшего мяса. Причем желательно целым куском. Так, чтобы края свисали с рук…
Войдя в дверь, он столкнулся с Линяевым и Хориным. Спросил:
— Все по-старому?
— По-старому, — тихо сказал Линяев. — Вернулся начальник цеха. Мы сказали, директор занят. Он снова ушел.
— «Кукла»?
— Вот… — Хорин показал толстую пачку, завернутую в газету. Иванов быстро опустил ее в портфель, щелкнул застежкой. Сказал:
— Я иду туда, передавать деньги. Полагаю, он меня уже видел. Вы же где хотите, но срочно достаньте сейчас две вещи. Белый халат и большой кусок тухлого мяса. Кило на десять. И тухлого, чтобы воняло. Понятно задание?
— Понятно, — Линяев кивнул.
— Как только достанете, один быстро надевает халат, второй берет в руки это мясо. Вместе подходите к кабинету, прямо под дверь. У кого это мясо, начинает базар. Голоса не жалеть. Мол, чем кормите народ, где директор и так далее. Второй должен оправдываться. Побазарите около минуты — и в кабинет. Все ясно?
— Ясно, — сказал Хорин.
— Действуйте. Я пошел. Где этот кабинет? Направо, налево?
— Налево. Там открыта дверь, увидите.
Быстро поднялся по лестнице, прошел по коридору. Вот приемная. Двое парней разговаривают у окна. За столом — молодая девушка. Секретарь начальника цеха. По крайней мере, по виду. Ей, наверное, и было дано указание никого не пускать. Подойдя, пригнулся:
— Ираклий Ясонович как будто здесь?
— Здесь. Но он просил никого не пускать. У него важный разговор.
— Знаете, он меня ждет. Доложите, пожалуйста. Скажите, к нему Баграт Элизбарович Чубиев. Чу-би-ев. Он примет.
Посмотрела недоверчиво.
— Н-ну, хорошо. Я доложу, мне что.
— Пожалуйста.
Подошла к двери, постучала:
— Ираклий Ясонович! Тут к вам… — Помедлив, снова постучала: — Ираклий Ясонович!
Дверь чуть приоткрылась. Но кто за ней стоит, Иванов не увидел. Девушка сказала уже тише:
— Ираклий Ясонович, к вам какой-то Чубиев. Пустить?
— Да, пожалуйста… — Голос Ираклия. — Пустите, я его жду.
Девушка кивнула: проходите. Войдя в кабинет, Иванов сразу увидел Кавказца. Стоит у окна, правая рука в кармане. И то хорошо. Если б он держал пистолет в открытую, было б много хуже. Ираклий сказал тихо:
— Багратик, познакомься, мой племянник.
Кавказец нехотя кивнул. Иванов поклонился:
— Очень приятно. Чубиев. Что… можно при нем?
— Да… — Ираклий замялся. — Собственно, он и приехал… Чтобы передать эти деньги. Для мамы.
Надо тянуть как можно дольше. Пока не подойдут Линяев и Хорин. Прыгнуть на Кавказца и не дать ему достать пистолет он мог бы уже сейчас. Но с Линяевым и Хориным все будет гораздо чище. Посмотрел на Ираклия:
— Вот что. Только пойми меня правильно. Я тебе абсолютно доверяю. И все же давай, чтобы все было спокойно, напиши расписку. Сумма серьезная. Тем более тут твой родственник. Ты не против?
Кажется, Ираклий все понял.
— Багратик, ты о чем?.. Это подразумевалось. Сейчас напишу. Бумага, ручка — все тут есть. Сейчас напишу.
Иванов заметил: пока Ираклий рылся в ящике, доставая бумагу, правая рука Кавказца напряглась. Но вообще пока все идет довольно гладко. Лишь бы не очень копались Линяев и Хорин. Самое главное, чтобы Кавказец не попросил закрыть дверь кабинета на ключ. Если дверь будет закрыта, Линяев и Хорин просто не смогут войти. Достав наконец чистый лист, Ираклий сел за стол. Взял ручку:
— Багратик, деликатный вопрос. Без процентов?
Молодец Ираклий. Полная натуральность.
— Без. Я думаю, ты остался человеком. Так ведь? И сможешь оценить.
— Спасибо. Значит, пишу на двадцать?
— На двадцать.
Ираклий начал писать. Кавказец, стоя рядом, искоса смотрит в бумажку. Иванов незаметно сделал короткий шаг. Расстояние до Кавказца сократилось. Да, в случае чего он наверняка достанет Кавказца одним прыжком. В этот момент за дверью раздались громкие голоса. Линяев и Хорин. Ираклий и Кавказец повернули головы. «Чем вы кормите людей? Чем?» — слышалось за дверью. «Этой падалью? Где ваш директор?» Сделав еще полшага, Иванов спросил:
— Что это? Что за шум?
— Не знаю. — Ираклий пожал плечами. — Кто-то шумит. Вообще у нас такое редко бывает.
Линяев действительно не жалеет голоса. «Давайте сюда вашего директора, я ему в морду это мясо кину! Пусть жрет сам! В конце концов, мы детское учреждение! Совесть у него есть?» Ираклий отложил ручку.
— Ну, знаете… Это переходит границы… Надо положить конец.
— Не отвлекайтесь, Ираклий Ясонович, — тихо сказал Кавказец. — Я закрою дверь.
Шагнуть он не успел — в дверь ворвались Линяев и Хорин. С рук перепачканного кровью Линяева свисал огромный кусок мяса. Оглянувшись, он двинулся к Кавказцу:
— Где у вас тут директор? Вы чем кормите народ? Понюхайте, чем пахнет? Вы вообще соображаете?
Комната наполнилась запахом тухлятины. Кавказец брезгливо отодвинулся:
— Что вы ко мне? Вот директор.
Этого было достаточно, чтобы Хорин в белом халате успел зайти с другой стороны. Скорее даже не увидев, а почувствовав это, Кавказец дернулся, но достать руку с пистолетом уже не успел. Хорин и Линяев повисли на нем с двух сторон.
Через несколько дней в комнате прокуратуры, дожидаясь, пока Прохоров заполнит протокол, Иванов в который уже раз рассматривал лежащие перед ним на столе вещественные доказательства. Все эти вещественные доказательства были отобраны им лично у Кавказца непосредственно в момент задержания. Сейчас на столе следственной части прокуратуры, неподвижные и отстраненные от того, что совсем недавно было с ним связано, вещдоки выглядели довольно мирно. Пистолет системы Макарова — номерное оружие, принадлежавшее Садовникову. Искусно сделанный из черного конского волоса парик. Такие же искусно сделанные накладные черные усы. Контактные линзы, меняющие цвет глаз. Распорки для ноздрей, изготовленные из канцелярской резинки. Резиновые защечные подушечки. Специально сделанный холщовый пояс с гнездами. Рядом — вынутые из этих гнезд ножи и остро заточенные стальные прутья с насаженными на них рукоятками. Одним из таких прутьев и был убит Садовников. Предположение Иванова подтвердилось: Европеец, отобравший паспорт у Нижарадзе, и Кавказец оказались одним и тем же лицом. Неким Виталием Николаевичем Уховым, жителем Сочи, тридцати шести лет. Бывшим оперуполномоченным районного угрозыска.
Два года назад Ухов был уволен из органов МВД. В его послужном списке не раз отмечались случаи превышения власти, попытки должностного подлога и другие нарушения. Когда же два года назад доставленный Уховым в отделение милиции карманник заявил, что при задержании был зверски избит, терпению сослуживцев Ухова пришел конец. И хотя Ухов и утверждал, что карманник якобы сам разбил себе лицо о стену, это не помогло. Из органов МВД Ухов был уволен.
Уйдя из МВД, Ухов продолжал нарушать закон. Он и раньше «баловался» картами. В Сочи же, куда он переехал, поменяв жилплощадь в Новороссийске, сблизился с лобовиками. Так в конце концов Ухов вошел в преступный сговор с Шестопаловым. И Шестопалов, и Ухов считали, что партнера ему послала сама судьба. «Комбинация», предложенная Ухову Шестопаловым, на вид была беспроигрышной. Шестопалов снабжает Ухова исчерпывающей информацией о своих знакомых. Ухов их грабит. Полученный доход делится поровну.
Пистолет системы Макарова Ухов добыл, используя знакомство с Садовниковым. Когда-то они вместе проходили шестимесячные курсы усовершенствования. Подло нанеся не ожидавшему нападения Садовникову два смертельных удара в спину, Ухов спокойно приклеил отклеенные ранее черные усы. Умирающий Садовников попытался предупредить об этом товарищей. Но не смог…
Об убийстве Садовникова Шестопалов не знал, что отнюдь не умаляло его вины как организатора преступной группы. Связь Шестопалова с Уховым была подтверждена видеопленкой, на которую был снят разговор директора НИИ по уличному телефону-автомату. Разговор этот состоялся вечером, за день до налета Ухова на мясокомбинат. Возвращаясь с работы домой, Шестопалов попросил водителя ненадолго остановить машину. Выйдя, зашел за угол и позвонил по автомату. Бесстрастная видеопленка зафиксировала движения губ, а значит, и слова. В том числе «Ираклий Ясонович» и «мясокомбинат». Назвал Шестопалов Ухову и номер домашнего телефона Кутателадзе. Что, как позже выяснилось, для Ухова было весьма важно…
Иванов включил приемник. Посмотрел на сидящую рядом Веру Северьяновну:
— Вам не помешает?
— О чем ты, Боря. Я люблю музыку.
Вера Северьяновна молчит, глядя вперед. Ираклий не смог проводить мать на этот утренний рейс и попросил это сделать его, Бориса Иванова, своего друга. Тронув ручку настройки, Иванов подумал: все-таки хорошо, что Вера Северьяновна так и не узнала ни о чем. Как он предполагал, упоминание Ухова о напарнике оказалось точно рассчитанной уловкой, что подтвердили подъехавшие на Тимирязевку Вязов и Коротков. Никаких следов пребывания здесь сообщника Ухова они не обнаружили. Так что об опасности, которая могла ей угрожать, Вера Северьяновна даже не подозревает. И уж тем более она не знает об опасности, угрожавшей Ираклию. Наверное, ей сейчас легко и хорошо — ведь она возвращается в Тбилиси, убедившись, что у Ираклия с Мананой все в порядке. Хотя именно Вера Северьяновна своим приездом в Москву предопределила приход Ухова к Кутателадзе. Конечно, сама того не зная.
План Ухова был в немалой степени рассчитан на страх своих жертв за судьбу близких. Перед выходом «на дело» Ухов звонил по домашнему телефону человека, к которому собирался идти. И, убедившись, что кто-то из его близких дома, шел к самой жертве. Так что наряду с пистолетом у него был в запасе и второй козырь: угроза, что его «друг» в случае чего не пощадит родственников.
На мясокомбинат Ухов собирался пойти сразу же после звонка Шестопалова. Но, поскольку на квартире Кутателадзе ему никто не ответил, в расчете на появление кого-то из членов семьи перенес нападение на следующий день. Именно в этот день в Москву приехала Вера Северьяновна…
Сейчас, прислушиваясь к звукам старой мелодии, Иванов вспомнил еще один эпизод, случившийся в день «визита» Ухова в кабинете Шестопалова. Суть эпизода была в том, что Шестопалов, убежденный ранее, что Чубиев с возвращением в Москву свое существование прекратил, именно в этот день вдруг решил позвонить в Краснопресненский пункт сбора стеклотары. И, услышав отзыв Иванова, с ужасом осознал свою оплошность. Ведь Ухов не был предупрежден о Чубиеве. Шестопалов тут же попытался перезвонить Ухову, но было уже поздно…
Мелодия, звучавшая в приемнике, была хорошо знакома Иванову. Чистый, спокойный звук трубы… Взглянув искоса на Веру Северьяновну, Иванов подумал: сейчас не тот момент, когда нужны разговоры. Нужно просто помолчать. И вслушаться в старую и по-прежнему прекрасную мелодию.
Пунктир — линия из отдельных, близко расположенных друг к другу точек (…)
В этом большом зале Корнилов всегда чувствовал себя неуютно. От голубых стен веяло холодом. Алые, словно майские транспаранты, ковровые дорожки вызывали раздражение. И кресла были обиты алым кожзаменителем. Перегоревшие лампочки за пыльными плафонами чем-то напоминали погибших мотыльков. Стоя перед микрофоном в центре бескрайней сцены, полковник почти физически ощущал силу этой нарочитой дисгармонии.
Он приходил сюда два-три раза в год на «встречи с населением». Собирались в основном пенсионеры. Многие лишь с одной-единственной целью — потешить праздное любопытство, проверить очередной нелепый слух, посетовать на распущенность молодежи. Газеты в последнее время подробно писали о происшествиях в городе, но люди по привычке считали, что самое главное, самое важное по-прежнему утаивается.
Корнилов уже знал в лицо особо любознательных завсегдатаев Дома культуры и, когда проходили первые минуты волнения, — а полковник всегда волновался, выступая перед публикой, — замечал, как в пятом ряду пишет очередную записочку полная дама с пышной прической. Ее вопросы всегда заковыристы, как и почерк. Впрочем, записки дама никогда не подписывает. А в первом ряду нетерпеливо ерзает в кресле сухой мужчина в кремовом чесучовом пиджаке, увешанном потемневшими от времени значками. Чувствуется, что он ждет не дождется, когда Корнилов закончит выступление, чтобы задать свой вопрос. Полковник мог поклясться, что спросит мужчина о том, почему до сих пор не наведен порядок в торговле и покупателей по-прежнему обвешивают, продают сырой сахарный песок, а жалобные книги по-прежнему держат под замком. На каждой встрече он задает одни и те же вопросы. И всякий раз Корнилову нечего возразить. А пообещать, что положение изменится, ему не хватает духу. И сказать о том, что его, полковника Корнилова, прямое дело — бороться с особо опасными преступлениями, а не с бессовестными работниками торговли, он тоже не может: здесь, в этом зале, Игорь Васильевич представляет всю милицию, а не только уголовный розыск.
Для себя он уже давно сделал вывод: сколько ни говори о безобразиях в нашем быту, в ближайшие годы ничего не изменится — люди утратили чувство собственного достоинства, чувство личности и поэтому думают только о себе. Но попробуй скажи это вслух!
Рядом с ерзающим борцом против обвешивания сегодня сидит пожилой мужчина — сухой, подтянутый, с импозантной внешностью. Корнилов уже несколько раз видел его в зале и даже решил — по напряженному лицу и пристальному изучающему взгляду, — что у старика тоже есть к нему какой-то острый вопрос. Но он ни о чем не спрашивал и, насколько Игорь Васильевич мог заметить, записок не писал. На прошлых встречах он сидел где-то в третьем или четвертом ряду, но сегодня пересел на первый, поближе к ступенькам, ведущим из зала на сцену. Лицо у него было такое же напряженное, как и раньше, и у полковника мелькнула мысль, что сегодня после лекции мужчина наконец решится и подойдет к нему.
Закончив выступление, Игорь Васильевич ответил на вопросы. Унылый представитель общества «Знание» поблагодарил его под аплодисменты присутствующих, а потом полковника, как обычно, обступили несколько наиболее любознательных участников встречи, считающих, что в «узком составе» он будет более откровенен.
Крупная дама, чуть ли не на голову выше Корнилова, оказалась проворнее других. Загородив полковнику путь к выходу, она спросила:
— Это правда, что в милицию ворвался маньяк и потребовал встречи с вами?
— Именно со мной? — улыбнулся Игорь Васильевич, и в это время кто-то тронул его за плечо. Оборачиваясь, Корнилов подумал об импозантном мужчине с первого ряда. Это и правда был он. Только вблизи мужчина выглядел много старше.
— Нам нужно поговорить. — Голос у старика был строгим, и Корнилов понял, что у него стряслось что-то серьезное.
— Слушаю вас…
— Не здесь. — Старик разжал кулак и показал Корнилову ключ. — Я взял у директора. В его кабинете никто не помешает…
— Простите! — оскорбленно сказала громоздкая дама, пытавшаяся выведать подробности про маньяка. — Не только вам хочется поговорить с товарищем Корниловым.
— Вы поговорите в следующий раз, — все так же строго сказал старик.
Было в его голосе кроме строгости что-то такое, отчего дама сразу сдалась. Какая-то проникновенность, что ли. Корнилов внутренне усмехнулся: «Раз уж эта тетка перед ним спасовала, то мне придется набраться терпения».
Они прошли по длинному, такому же неуютному, как и зрительный зал, коридору. Корнилов отметил, что его спутник прихрамывает. Старик открыл дверь с табличкой «Приемная», щелкнул выключателем. Сказал:
— Я в этом доме двадцать лет директором отработал. Могу ходить с закрытыми глазами. — Тем же ключом он отпер следующую дверь — в директорский кабинет.
Игорь Васильевич подумал с неудовольствием: «Пока он тут двери отпирает, мог бы рассказать о своем деле».
Они сели у длинного стола с многочисленными пятнами от выпивки на потускневшей полировке. Старик провел ладонями по столу — не то погладил старого знакомого, не то раздвинул какие-то только ему видимые бумаги — и сказал:
— Я хочу сделать признание… — И, чтобы у Корнилова не осталось никаких сомнений в том, что дело серьезное, добавил: — Признание в тяжелом преступлении, которое я совершил в сорок втором году. Здесь, в Ленинграде.
Он надолго замолк, словно на эти первые фразы потратил все силы. Бесцветные глаза смотрели на Корнилова не мигая.
— Если преступление тяжелое и срок давности на него не распространяется, — осторожно начал Игорь Васильевич, — то вам следовало бы пойти к прокурору… — Первой его мыслью была мысль о предательстве в годы войны.
— Нет, — покачал головой старик. — Я ни к кому не пойду. А срок давности истек.
— И все-таки…
— И все-таки вы обязаны меня выслушать. А там будет видно — к прокурору или еще куда. — Старик натянуто, одними губами улыбнулся. — У меня ведь своя корысть. Не хочу, чтобы узнали потом, после моей смерти…
— Ну что ж, признавайтесь, — сказал Корнилов. Старик этот, с его властной манерой разговаривать, стал вдруг ему неприятен.
— Я к вам, товарищ полковник, отношусь с большим уважением. — В голосе старика Игорь Васильевич почувствовал обиду. — Не раз слушал ваши лекции. Послушайте и вы меня.
Корнилов промолчал, хотя его так и подмывало сказать что-нибудь резкое. Пускай уж поскорее выкладывает свою историю, а не то можно увязнуть в препирательствах.
— Всякий допрос начинается с установления личности, — начал старик. Похоже, что детективы не проходили мимо его внимания. — Вы меня не спрашиваете, даже бумагу для протокола не приготовили. А я все же представлюсь: Романычев Капитон Григорьевич, — он слегка поклонился. Игорь Васильевич отметил, что поклонился старик очень естественно, с каким-то даже артистизмом. — Родился в селе Сосновое Вологодской области в двадцатом году. Седьмого ноября. В Ленинграде с тридцать четвертого. Вы ничего записывать не будете?
— Капитон Григорьевич, — почти ласково сказал Корнилов, — мы же договорились — я вас выслушаю, а там и решим, кто будет вашим делом заниматься.
Старик усмехнулся, давая понять, что ни о чем они не договаривались, но он готов подчиниться.
— Когда началась война, я работал в типографии Володарского. Метранпажем. — Он взглянул на Корнилова, словно желал удостовериться, что полковник знаком с этим словечком. Игорь Васильевич кивнул. — В армию меня не призвали. По здоровью. Вы, конечно, заметили… А так как я к тому времени был человек партийный и по всем показателям передовой, перевели в специальный цех, где печатали продовольственные карточки. — Он помолчал немного, облизнул сухие губы. — Вы-то знаете, что такое карточки. Я слышал, как вы рассказывали в прошлый раз про блокаду.
Огромные напольные часы, стоявшие в углу директорского кабинета, вдруг захрипели и начали бить. Они пробили двенадцать раз, и еще долго в их механизме тонко пела какая-то струна. А стрелки на циферблате показывали только восемь.
— В конце декабря у меня умерла от голода мать. В справке о смерти написали: «упадок питания»…
Корнилов вдруг почувствовал желание встать и уйти из этого пропитанного пылью кабинета. И никогда больше не видеть старика, не слышать всех тех мерзостей, в которых он собирался исповедоваться. А уж о том, что за исповедь сейчас последует, Игорь Васильевич догадался, едва услышал про карточки. Но вместо того чтобы подняться, он медленно провел тяжелой ладонью по лицу, словно попытался стереть с него гримасу брезгливости.
— У жены и у дочери началась дистрофия — детские и иждивенческие карточки обрекали на смерть. Если нечего было продать или сменять на продукты… А у нас не было ничего ценного. Даже обручальных колец. Соседи обменивали на еду картины, фарфор. За книги получали хлеб.
— А почему ваша жена имела иждивенческую карточку? — спросил Корнилов.
— Сидела дома с дочерью. Ей только что исполнился год. Вы спросите, почему не эвакуировали? Пытались, да неудачно. Вывезли ранней осенью под Новгород, а там появились немцы. Вернулись измученные. У жены дизентерия. Никуда уезжать она не захотела. Вот тут-то все и произошло. Вы когда-нибудь видели голодные детские глаза? — Лицо старика перекосила судорога, и Корнилов подумал без всякого сочувствия: «А он, того и гляди, заплачет».
— Ты приходишь домой, и глаза следят за тобой с тревогой и с надеждой. Изучают твое лицо. Если у тебя в кармане нет ни крохи хлеба, малыш понимает это сразу. И в глазах уже ни тревоги, ни надежды. Только равнодушие и тоска.
Один мой знакомый, — он служил в газете ПВО, — предложил печатать хлебные талоны. Знаете, когда видишь, как умирают дети… — Старик замолчал. Словно собирался с духом. Впервые за время разговора лицо его тронула легкая гримаса тревоги.
«Так-то лучше, — не в силах подавить неприязнь, подумал Корнилов. — А то пришел с повинной, как будто подвиг совершил. Сам себе нравится».
— Талоны от хлебных карточек — не такое простое дело. Прежде всего бумага. Я начал выносить обрезки от продовольственных карточек. Их тоже держали под контролем, но иногда удавалось припрятать несколько полосок. Потом вынес набор букв. Не сразу. По буковке. Такой шрифт, которым печатали карточки, имелся только в нашей типографии. И только в режимном цехе, где я работал. Там я брал и краску. Особую типографскую краску. Мой товарищ — вам следует знать его имя — Поляков Петр Михайлович заказал бронзовую дощечку, на которой зажимались буквы. Но сбыть талоны отдельно от карточек было нелегко. Вы, наверное, помните: продавщица брала карточку, отрезала талон, наклеивала на лист бумаги, а уж потом отвешивала вашу пайку хлеба.
Похоже, Капитон Григорьевич хотел вызвать у своего собеседника сочувствие. Как же! Оба пережили блокаду, ели один и тот же тяжелый сырой хлеб.
— У Петра нашелся приятель — директор продуктового магазина на углу Каляева и Чернышевского. Там и сейчас магазин. Директора звали Анфиноген Климачев. Половину талонов он брал себе, половину отоваривал нам…
— А почему этот Анфиноген не служил в армии?
Капитон Григорьевич пожал плечами.
— Я понимаю, — сказал Корнилов, — вы — калека с детства. Поляков служил в военной типографии. А директор магазина?! Древний старик?
— Нет. Лет тридцати. А почему он не служил, не знаю. Не поинтересовался. Талоны спасли жену и дочь. Если бы хлеб шел только для них, это были бы крохи. Полкило, килограмм в день.
— Вы хотели сказать, что ограничивались только хлебом?
Старик посмотрел на Корнилова с укоризной:
— Я пришел рассказать вам все.
Игорь Васильевич вспомнил, как в начале января сорок второго они с бабушкой — мать положили на десять дней в больницу — решили распилить на дрова старенький диван. И когда отодвинули диван от стены, нашли несколько засохших кусков белого хлеба. Они остались от довоенных бутербродов. Съев колбасу, Игорь тайком от матери запихивал булку за диван. А мышей в квартире не было. Наверное, накануне блокады они все ушли из города. Эти сухари врезались Корнилову в память так же ярко, как и первый салют.
— Я говорил вам, — продолжал старик, — половина талонов шла директору. Остальные делили мы с Поляковым. Я решил вынести еще несколько литер. Понимаете? Несколько букв и цифр. У нас появилось два новых слова: «сахар» и «крупа». Потребовалось много обрезков бумаги. Прятать их стало трудно, и я привлек одну женщину. Не называю фамилию — в сорок третьем ее убило снарядом. У нас был хлеб. Много хлеба. Крупа, сухое молоко. А летом сорок второго появился американский шоколад, тушенка, водка. Но я уже привык. И потом, в сорок втором люди от голода не умирали…
— Умирали, — не удержался Игорь Васильевич, хоть и дал себе слово не прерывать эту исповедь.
— Умирали дистрофики. Последствия тяжелой зимы…
Часы опять пробили двенадцать.
— Да… О последующем говорить сложнее. — Старик вынул аккуратно сложенный чистый платок и вытер свой пятнистый лоб.
— Капитон Григорьевич, может быть, на этом и закончим? — спросил Корнилов. — Срок давности у нас не применим только к нацистским преступникам и их пособникам. Судить теперь вы можете себя только сами.
Романычев вдруг рассмеялся неприятным мелким смешком.
— Я, товарищ полковник, всю жизнь в обнимку с уголовным кодексом прожил. Знаю, что мне грозило в военное время. Тут статья особая.
— Сейчас не военное время! — отрезал Корнилов. Надрывный смех Капитона Григорьевича ему не понравился.
— Вы должны меня выслушать! Должны… — В голосе старика появились теперь просительные нотки. — То, о чем я вам расскажу…
— Не хочу, — устало сказал Корнилов. — Грехи отпускать — не по моему департаменту.
— Товарищ полковник, тут дело особое. Страшное дело… Мы-то отделались легким испугом, а начальника цеха… Расстрел ему дали.
У старика, наверное, просто не хватило духу сказать «расстреляли», но у Корнилова мелькнула догадка, что высшую меру заменили штрафным батальоном. Он спросил об этом. Но старик замотал головой:
— Расстреляли.
— Он был с вами?
— Нет.
— Но тоже воровал талоны? — допытывался Корнилов, все еще не веря в страшную правду.
— Да нет же! Нет! — закричал старик. — Что вы прикидываетесь простаком! Не виноват начальник был ни в чем. Когда Анфиногена Климачева арестовали и начали трясти наш цех, я подбросил в карман его халата несколько поддельных талонов на сахар.
— И за эти талоны…
Старик кивнул.
— Анфиноген нас не продал.
— И что же произошло потом?
— Ничего. Несколько месяцев мы переждали, а потом я снова начал печатать талоны. Поляков их сбывал куда-то в райторг. Стали покупать всякую золотую ерунду. Напечатали мы тогда гору водочных талонов.
— А этот начальник цеха?
— Звали его Алексей Дмитриевич Бабушкин. Остались у него жена и сын. Живут на Каменном острове. Вы, конечно, хотите знать, не реабилитировали ли Бабушкина? Нет, наверное. Я ведь молчал. Поляков тоже. Климачев большим человеком стал — заместителем председателя райисполкома. Но он давно умер.
Корнилов теперь понял, откуда знакома ему эта фамилия. Он вспомнил Климачева — крупного веселого мужчину с густой гривой седых волос, который, едва познакомившись с человеком, тут же и как-то очень естественно переходил на «ты», рассказывал остроумные анекдоты. И при этом никогда не повторялся.
— С Поляковым не встречались?
— Нет.
— Значит, родные Бабушкина так и считают его преступником?
Старик не ответил. Несколько минут они сидели молча. Потом старик достал из авоськи бутылку кефира.
— Извините, у меня желудок больной. Надо часто есть. — И, сорвав крышечку, не торопясь выпил кефир прямо из бутылки. Кадык на его худой шее неприятно двигался, и Корнилов отвел глаза.
«История с Бабушкиным меняет дело, — подумал он. — Показания этого деда нужны, чтобы снять пятно с невинного человека. Через сорок пять лет после смерти! — от этой мысли на душе у Игоря Васильевича стало муторно. — Желудок бережет, сволочь!»
— А вам, Капитон Григорьевич, никогда не приходила в голову мысль заглянуть домой к Бабушкиным? К вдове и сыну.
— Приходила. Я рядом с их домом не один круг сделал. И к сыну в автобус садился — он экскурсии по городу возит. И заговаривал с ним — мы ведь не знакомы. А правду рассказать язык не поворачивался. Не поверите — думал, как расскажу, как посмотрит он мне в глаза, тут же и умру от ужаса.
«Это был бы для тебя лучший выход», — подумал Корнилов и поднялся.
— Сегодня у нас пятница — в понедельник в двенадцать я вас жду на Литейном. — Он оторвал от перекидного календаря, стоявшего на директорском столе, листок и написал на нем номер своей комнаты и телефон. — Будет хорошо, если вы все подробно опишете.
— Нет, нет! — испуганно сказал старик. — У меня не получится. Я пробовал. Рука немеет. — Он тяжело поднялся со стула, засунул пустую бутылку в авоську. Увидев, что Корнилов пошел к двери, заторопился: — Подождите. Я покажу вам, где выход.
— Не заблужусь, — пробурчал Корнилов. И, обернувшись, с порога сказал: — И мой вам совет — сходите к Бабушкиным.
На улице уже зажглись фонари. Молодая, с сердитым лицом продавщица укладывала на тележку свой товар — бутылки «Полюстрово», кувшины с соком. Заметив, как Корнилов скользнул взглядом по бутылкам, сказала:
— Вот, наторговала за весь день на двадцать два рубля. На минералке не разбежишься.
— А соки? — рассеянно поинтересовался Игорь Васильевич.
— Чтоб они все прокисли! — бросила продавщица. — Покупателям говорю — перебродившие. Хоть и сама ничего не заработала, а нашей дуре все назад привезу.
«Наша дура», наверное, директор столовой», — подумал Корнилов, открывая машину. Кто-то уже успел нарисовать на пыльной дверце череп с костями.
— С вас причитается, — сказала девушка. — Я от машины мальчишек гоняла. Они бы тут вам такого понаписали…
Корнилов не ответил. Сел в машину, завел мотор. Он видел, что лицо у продавщицы стало снова сердитым. Наверное, обиделась на его невнимание. «А девчонка симпатичная, — подумал он. — Какая фигурка ладная». Опустив стекло, Игорь Васильевич крикнул:
— А что причитается-то? Стакан твоего перебродившего?
— Поездка с ветерком! Люблю в машине покататься.
— А соки куда?
— Да уж… И выручку сдавать надо, — она побренчала мелочью в кармане. — Не судьба мне с вами покататься.
Корнилов прощально поднял ладонь и нажал на газ.
Он ехал по городу, внимательно следя за дорогой, за пешеходами, готовыми ежесекундно выскочить на проезжую часть, за светофорами, за обгоняющими машинами. Он был осторожен и собран. Но не мог бы ответить на один самый простой вопрос: куда он едет? Просто ехал и ехал, следуя дорожным указателям. И думал о Бабушкине, которого расстреляли в сорок втором году ни за что. И больше всего Корнилова угнетала мысль о том, что в памяти людей, в нашем мире живых этот Бабушкин мог бы так и пройти запятнавшим свое имя мародером, умри Капитон молодым, не успев раскаяться. Молодые не каются, им некогда о душе задуматься. У них просто нет на это свободного времени.
«Ну и Капитон, ну и Капитон! — твердил Корнилов. — Липучий кровосос. А Климачев? Когда ему о душе было вспоминать! Заводы, стройки, сессии… О прошлом, наверное, и мысли в голове не держал. А Поляков? Где-то ведь топчет землю». И снова Корнилов возвращался мыслью к Бабушкину. К состраданию, которое вызывала судьба этого человека, примешивался теперь и чисто профессиональный интерес. Чего-то недоставало Корнилову в рассказе старика для полной картины преступления. Ну, во-первых, история с тем же Бабушкиным. Нашли у него в кармане фальшивые талоны — и весь сказ? Маловато для высшей меры. Даже для военного времени… Во-вторых, Климачев. Судили же его! А он потом такую карьеру сделал. Может быть, послали в штрафбат и он своей кровью расплатился? Промолчал Капитон. «Я тоже хорош, — думал Корнилов. — Чуть не послал его подальше в самом начале разговора».
Ночью, с субботы на воскресенье, Корнилова разбудил звонок дежурного по управлению — на Зверинскои улице воры залезли в квартиру известного в городе медика. Украли много картин и других ценностей. Медик жил на пятом этаже; преступники спустились с крыши, очевидно рассчитывая, что престарелый доктор и его супруга на даче. Но у доктора разболелись зубы и за город он не поехал, а решил полечиться домашним способом — проглотил две таблетки аспирина и запил их стаканом водки. Наверное, радикальное средство придало ему твердости духа, когда, услышав шум и голоса в гостиной, он кинулся защищать свое богатство. Схватка была неравной — доктора стукнули по голове статуэткой из его коллекции. Супруга доктора проснулась только после прихода милиции, которую вызвал едва очухавшийся хозяин.
Преступников — их было трое — задержали через два часа после ограбления. Четко разработанный ими план был нарушен работниками городского хозяйства. Проще говоря, «жигуленок» грабителей попал в траншею, которую выкопали, но забыли осветить сигнальными лампочками, работники канализационной службы. Из этой траншеи грабителей вместе с награбленным антиквариатом извлекла милиция, уже начавшая по сигналу тревоги прочесывать город.
Игорь Васильевич выезжал на место преступления, принимал участие в предварительном допросе. Грабители были молодые — аспирант-медик, научным руководителем которого являлся ограбленный доктор, и два подсобных рабочих из гастронома. Предательство ученика доктор пережил, по крайней мере внешне, довольно спокойно, а вот известию о том, что некоторые картины из его коллекции — искусные подделки, он верить наотрез отказался. А именно такое заключение дал эксперт по западноевропейской живописи, которого Корнилов уже не раз приглашал в подобных случаях.
— Нет, нет! — твердил доктор, когда утром в понедельник они беседовали с Корниловым. — Я не верю. Я покупал эти картины у людей, не хуже вашего эксперта разбирающихся в живописи. Наконец, у меня бывают коллекционеры — и ни у кого не возникало сомнений!
— Может быть, пригласим еще экспертов? — предложил Корнилов. — Из Москвы, из Музея изобразительных искусств?
— Нет. Доживу свой век в неведении. Я считаю, что это подлинники. Мои друзья — тоже…
— Но ведь кто-то совершил преступление, продавая вам копии… И, вполне возможно, обманывает теперь других?
— Я покупал у разных людей. И смею вас заверить, они вне подозрений.
— Может быть, они сами стали жертвой обмана. И если идти по цепочке…
— Не хочу никаких «цепочек»! — упрямо сказал доктор, и Корнилов понял, что уговаривать его бесполезно.
— Хорошо, — согласился он. — Но если оставить все без последствий…
— Можете не беспокоиться. Из моего дома эти картины никуда не уйдут. Разве что таким же способом, как сегодня. — Он громко, по-детски засмеялся и тут же сморщился от боли. — Проклятая шпана. Так треснули по голове…
— Что же у нас получается? — сказал Игорь Васильевич. — Зло останется ненаказанным? — И вспомнил про старика Романычева. Он взглянул на часы — было уже половина двенадцатого. Через полчаса Капитон Григорьевич должен прийти. А он даже не успел запросить из архива дело Бабушкина.
— Отбросьте все сомнения, — по-своему истолковал молчание Корнилова доктор. — Не начнете же вы вытягивать из меня сведения о том, у кого я покупал картины, вместо того чтобы разбираться с теми, кто их похитил?
Этот доктор, так быстро пришедший в себя, вызывал у Корнилова симпатию. Его оптимизму впору было позавидовать. Вот только в глубине души точил червячок сомнения, мешал согласиться с доводами доктора. Но и начинать расследование вопреки желанию владельца картин было смешно.
— Сдаюсь, — сказал он. — Моего юридического образования не хватает, чтобы решить этот казус. Посоветуюсь в прокуратуре.
— Советуйтесь, советуйтесь… — беззлобно проворчал доктор. — Только поскорее возвращайте мне мои картиночки. — Прощаясь, он сказал, грустно улыбнувшись: — Если это и копии, то великолепные. Я уже соскучился по ним, а значит, все в порядке…
В двенадцать Романычев не появился. Не было его и в два, и после того, как Игорь Васильевич наскоро перекусил в буфете. «Передумал дед? Или не может справиться с бумагой?» — гадал Корнилов. Он запросил из архива дело, выяснил через справочное адрес Романычева. Старик жил на Фонтанке. Был у него и телефон, но Корнилов звонить не стал. Решил не подгонять старика. Пусть думает, пусть пишет. Но Романычев не объявился и на следующее утро. Игорь Васильевич забеспокоился. Мало ли что может произойти со старым человеком. Болезнь, несчастный случай… А как же Бабушкин?! Его, Корнилова, ссылки на разговор со стариком к делу не приложишь. Поляков, о котором упомянул Капитон Григорьевич, неизвестно еще, жив ли. А если и жив, то совсем не обязательно, что захочет обо всем рассказать. Как ни осуждай Романычева, охотники добровольно признаться в своем позоре встречаются редко.
Корнилов набрал номер старика. В ответ услышал чуть хрипловатые длинные гудки. Похоже, никто не собирался снимать трубку. Он набрал еще раз. Тот же результат. Через некоторое время позвонил снова. Теперь он уже набирал номер, не заглядывая в бумажку, хотя на цифры у него была плохая память. «Номер молчащего телефона запоминается лучше», — подумал он. А потом до позднего вечера у него не было ни минуты свободной, чтобы позвонить еще раз, — в Стрельне работники местного уголовного розыска обнаружили на одной из дач целый склад ворованных вещей. В основном радиоаппаратуры, часть из которой значилась в розыске.
Вернувшись из Стрельны, Игорь Васильевич опять позвонил старику. По-прежнему трубку никто не снимал. Корнилов связался с Октябрьским райотделом. Попросил дежурного послать патрульную машину к Романычеву.
— А если в квартире никого нет? — спросил дежурный.
— Пускай зайдут к соседям. И отыщут участкового инспектора. Может, он знает о родственниках.
— А как быть с квартирой? — дежурный хотел получить исчерпывающие указания.
Как быть с квартирой? Если бы Корнилов знал, как с нею быть! Может, со стариком случилась беда и он лежит там один, беспомощный, не в силах дотянуться до телефона? Тогда надо брать понятых и открывать дверь. А если старик гостит у родственников? Или попал в больницу? Или уехал отдыхать? Он потом такой тарарам устроит!
— Если в квартире никто не отзовется, подождем, что скажет участковый. А я пока попрошу проверить больницы и морги…
Через сорок минут Корнилову доложили, что в этих малоприятных заведениях старика нет. А участковый, хорошо знавший Романычева, сказал, что старик доживает свой век бобылем и родственников в Ленинграде не имеет. Соседи Капитона Григорьевича последние дни не видели. Но это ровно ничего не значило, так как они вообще его редко видели.
Это был большой старинный дом, унылая каменная громада, недавно выкрашенная в грязно-желтый цвет. Корнилов редко встречал в старых районах города такие безликие, без единого украшения, без намека на индивидуальность дома. Ровные стены, прямоугольные окна. Их высота наводила на мысль, что потолки в комнатах раза в два выше, чем в современных домах.
Около дома стоял милицейский старенький «Москвич». Молодой мужчина, по-видимому шофер, стоял, прислонившись к машине, и ел мороженое. Еще один мужчина дремал на заднем сиденье. Корнилов не стал подходить к ним — с участковым они договорились встретиться у квартиры старика.
Парадная с набережной была почему-то заколочена, и входить следовало со двора, крошечного, но уютного, засаженного густыми кустами. «И как они только растут? — подумал полковник. — Солнцу сюда не добраться даже в полдень!»
Романычев жил на третьем этаже. Дверь соседней квартиры была открыта. Оттуда доносились веселые голоса. Мужские и женские. Корнилов постучал о притолоку, и тотчас из квартиры выглянул молодой лейтенант. Улыбка еще не сошла с его лица. В квартире шел какой-то веселый разговор.
— Товарищ полковник?
Корнилов кивнул.
— Лейтенант Жариков! — доложил офицер. — Мы с участковым вас ждем, товарищ полковник. И понятые здесь, и начальник ЖЭКа.
Понятыми оказались две молодые, очень похожие друг на друга женщины.
Участковый Матвеев был в штатском. Пожилой крепыш с солидным животом. Представившись, он сказал:
— Не пойму, что случилось с дедом?! Человек он аккуратный, домосед.
— Вы его хорошо знали?
— Сказать хорошо — не могу. Но знакомы были. Беседовали частенько. Он дед активный, дежурил иногда со мной. Сад во дворе видели?
Полковник кивнул.
— Он посадил. — Участковый хотел еще что-то сказать, но Корнилов перебил его:
— А кто у нас дверь открывать будет? Эксперта пригласили?
— В машине сидит, — лейтенант достал из кармана рацию, щелкнул тумблером. — Валентин Петрович, поднимайтесь.
В ответ микрофон прохрипел что-то нечленораздельное, но, судя по тому, что лейтенант удовлетворился этим хрипом, Корнилов понял: эксперт сейчас прибудет.
Сколько раз за свою службу в уголовном розыске Корнилов стоял вот так перед чужой дверью в ожидании, когда кто-то из сотрудников откроет ее случайным ключом или отмычкой. Да и самому Игорю Васильевичу приходилось взламывать двери, а иногда и вышибать их плечом. И всегда его охватывало особое чувство, которое он затруднялся определить. Скорее, даже не хотел в нем себе признаваться. Не мудрствуя лукаво, это чувство можно было назвать любопытством. Обычным человеческим любопытством к чужой жизни. Наверное, такое любопытство есть у каждого, только не все способны признаться в нем даже себе. Корнилов остановился на полпути: убедил себя в том, что любопытство носит у него чисто профессиональный характер. Человек в интерьере своего обиталища был ему более понятен. Игорь Васильевич развил в себе феноменальную наблюдательность. Создал даже особую систему взглядов на взаимосвязь человека и его домашней среды обитания. Это не были лежащие на поверхности выводы о том, аккуратен человек или неряшлив, интеллигентен или сер, умен или глуп. Однажды побывав в квартире, Корнилов мог сказать, рано или поздно хозяин ложится спать и когда встает, застенчив он или нахален и как относится к бегу трусцой. Но в системе Корнилова имелся один существенный изъян: она срабатывала только в применении к мужчинам. «Женщины непредсказуемы», — говорил полковник и в отношении их никогда не делал серьезных предположений.
Он вошел в квартиру Романычева первым и понял, что старика здесь нет. Ни живого, ни мертвого. Интуиция полковника еще ни разу не подводила. Минуту он постоял в прихожей, определяя, где выключатель, кончиком шариковой ручки нажал его. Прихожая была просторная, стены обиты дубовыми панелями. На полу лежал коричневый старенький ковер. Полковник осторожно, не прикасаясь к бронзовой ручке, открыл створку высоких массивных дверей. Гостиная. Стенка с книгами, старинный диванчик на изогнутых ножках, горка с посудой, круглый стол. Выглядевшая совсем новой заграничная радиоаппаратура. Полный порядок.
Такой же порядок царил в спальне: устланная широкая кровать, все дверцы большой красноватой стенки закрыты. Ни в кухне, ни в ванной — никаких намеков на присутствие хозяина. Закрытые наглухо окна, несвежий, с легким запахом плесени воздух. Так всегда бывает, если дом недалеко от воды и помещение давно не проветривалось.
— Капитон Григорьевич отсутствует, — сказал Корнилов, заглядывая на всякий случай в чуланчик, где одна на другой стояли пустые коробки из-под египетских апельсинов. Милиционеры, не решаясь войти в прихожую, стояли у дверей. Лица у них были недоуменные.
— А что случилось, товарищ полковник? — спросил участковый. — Сигналы поступили? Или как?
— Или как, — усмехнулся Корнилов. Ему не хотелось ничего объяснять при соседях. А участковый, похоже, обиделся. Взгляд сразу стал недобрым, настороженным. Водился такой грех за полковником — умел он невзначай, без нужды обидеть человека и даже не заметить этого. В управлении было немало людей, которые по этой причине считали Игоря Васильевича человеком занозистым. Но те, кто знал его поближе, или не обращали на его занозистость внимания, или осаживали по-товарищески. И он тут же, удивляясь, как это люди шуток не понимают, извинялся.
Выйдя на площадку, полковник остановился в нерешительности перед дверью.
— Вот ведь какая история… квартиру теперь опечатывать надо, а вдруг старик заявится да увидит печать?! Ведь подумает…
— Да уж, черт-те что может подумать, — сказал начальник ЖЭКа. Все это время он молчал, наблюдая за действиями милиции без всякого интереса. Наверное, ждал, когда можно будет уйти домой.
— Ладно, — решился Игорь Васильевич, — опечатывать не будем. А соседки передадут Капитону Григорьевичу, что приезжал полковник Корнилов. Передадите, девушки?
— Передадим, — сказала одна из них. Другая согласно кивнула.
Когда вышли на набережную, полковник сказал, обращаясь к участковому:
— Вы на меня не дуйтесь. Не мог я при девицах ответить…
— Да что вы, товарищ полковник! — с излишней горячностью начал крепыш. — Я и думать не думал…
— Ладно, ладно, — перебил его Корнилов. — Выступал я в пятницу в вашем Доме культуры. Старик мне потом исповедовался целый час. За одну свою «гре́шку», как болгары говорят. «Грешка» та серьезная. Но срок давности прошел… Договорились мы встретиться, а Капитон Григорьевич пропал.
— Скажи мне кто другой — не поверил бы, — удивился участковый. — Мы с дедом пуд сахару съели, пока чаи в дежурной комнате гоняли.
Утро следующего дня началось у Корнилова с пресс-конференции. Каждую среду, в девять тридцать, в кабинете заместителя начальника Главного управления собирались журналисты и генерал рассказывал о том, как складывалась обстановка в городе и области. Первое время журналисты протестовали — время слишком раннее. Многим приходится задерживаться в газете допоздна. Но генерал был непреклонен. «Когда у нас работы поубавится, можно будет и в двенадцать собираться, — сказал он. А потом, улыбнувшись, добавил: — Кто рано встает, тому бог подает». Эту его шутку запомнили, и теперь ни одна из пресс-конференций не начиналась без того, чтобы кто-нибудь из газетчиков не съязвил: «Ну что ж, послушаем, чем нас сегодня господь бог порадовал?!»
Радоваться было нечему. Наступление на пьянство привело к сокращению хулиганства и убийств, но общее число преступлений увеличивалось.
С просьбы разъяснить эту загадку и начались вопросы к генералу. Вопрос задал молодой журналист Сотник из «Вечернего Ленинграда».
— Да какая тут загадка?! — невесело усмехнулся генерал. — Растет преступность — плохо! Снижается — хорошо! Начальство с нас спрашивает, мы с райотделов. Вот они мелочевку и не регистрировали. А теперь — баста! — он стукнул кулаком по столу. Удар получился сильный. У корреспондента радио подпрыгнул и выключился диктофон. Все засмеялись.
— Просил — не приносите магнитофонов, — сказал генерал. — Я вам тут по простоте душевной все наши секреты выкладываю…
— Гласность, Михаил Иванович, — подал голос кто-то из журналистов.
— Гласность — дело прекрасное, — серьезно ответил генерал. — Но мы и раньше от вас секретов не держали. Иногда даже подталкивали — напишите об этом, поднимите такую проблему, выступите порезче. Только не всегда видели ваши статьи в газетах…
— У нас свое начальство, — с усмешкой бросил Лесовой, поднаторевший в жанре судебного очерка журналист из «Звезды».
— Так вот, к вопросу о статистике… — повысил голос генерал, останавливая веселый гул, поднявшийся в кабинете. — Мы теперь регистрируем все заявления граждан. Подчеркиваю — все. Украли детскую коляску из подъезда, колесо из багажника машины, кошелек с пятью рублями… И возбуждаем уголовное дело. Да, занимаемся этой мелочью, отвлекаем силы, перегружаем оперативный состав. Но год-два напряженной работы потом скажутся. Если сегодня человек украл оставленный у магазина велосипед и остался безнаказанным, он завтра украдет автомобиль.
— Почему полковник Корнилов не дает нам материал о том, как поймали преступника, насиловавшего малолетних девочек? — спросил корреспондент одного из журналов. Этот не в меру напористый, нервозный мужчина уже не один день донимал Корнилова. Игорь Васильевич недолюбливал его, вернее, его пространные криминальные очерки. В этих ярко написанных очерках, на первый взгляд, все вроде было правильно, но Корнилова они раздражали. Долгое время он не мог уяснить, что же ему в них не нравится, и от этого раздражался еще больше. Пока наконец не понял: у автора не было ни капли сочувствия к людям, о которых он писал. Лишь холодный анализ, а вместо пера — скальпель патологоанатома.
— Отвечайте, Игорь Васильевич, — сказал генерал.
Корнилов пытался вспомнить имя журналиста, но так и не вспомнил.
— Товарищу Зиновьеву я готов представить всю информацию о том, как проводился розыск. Кроме фамилии человека, сообщившего адрес преступника…
— Вот вам и полная гласность! — бросил реплику Зиновьев.
А дело заключалось в том, что, проникнув в одну из квартир, преступник не только убил и изнасиловал маленькую девочку, но не удержался — украл шесть томиков «Тысячи и одной ночи». Корнилов предупредил все букинистические магазины, переговорил с книголюбами. Неделю спустя ему позвонил директор магазина «Антиквар»: только что шеститомник сдал молодой человек, предъявив, как и положено, паспорт. Через десять минут оперативная группа была в магазине. Томики изъяли, родители погибшей их опознали. Сотрудники уголовного розыска не спускали глаз с молодого человека, а эксперты научно-технического отдела скрупулезно исследовали книги. И вот удача! На одной из страниц обнаружили легкое розовое пятно со следами папиллярных линий. Парня задержали. Отпечаток пальца принадлежал ему, а группа крови совпала с группой крови девочки.
— По-моему, Корнилов прав, — сказал генерал. — Следствие еще не закончено. У преступника могут быть сообщники. Зачем же подвергать опасности человека, который помог милиции? — Он сделал паузу и добавил: — Обществу помог.
Зиновьев только и ждал этих слов. Он стремительно вскочил со стула и торопливо, не заканчивая фраз, проглатывая слова, заговорил о том, что читатель, а стало быть, общество вправе знать все. Все. И даже то, что главную роль в поимке преступника сыграл рядовой труженик, а не сыщик уголовного розыска. Этот скромный человек не побоялся преступника, не испугается и его сообщников. А милиция, скрывая его имя, расписывается в своем бессилии, в нежелании обеспечить его безопасность.
— На примере таких людей надо воспитывать остальных! — запальчиво закончил свое выступление Зиновьев и так же стремительно сел. Повидавший виды стул отозвался жалобным скрипом.
— Родина должна знать своих героев, — с нарочитой торжественностью сказал Лесовой, и все засмеялись. Генерал, воспользовавшись заминкой, объявил пресс-конференцию закрытой.
Корнилов подумал: «Может быть, рассказать кому-то из газетчиков про старика Романычева? Если он теперь неподсуден закону, то пускай ответит перед людьми».
История Романычева угнетала его последние дни. Ему не хотелось углубляться в это блокадное дело. И сейчас он отчетливо понял почему — слушая старика, Корнилов заново переживал то страшное время. И память сопротивлялась, оберегая своего хозяина от лишних переживаний — день нынешний тоже не был безоблачным.
«Кому же предложить историю Капитона Григорьевича? Зиновьев отпадает — талантлив, но циничен. Сотник мелко плавает. Лесовой? А может, все-таки Зиновьев? Для таких подлецов, как Романычев, злой скальпель Зиновьева сгодится в самый раз».
Днем Корнилову принесли из архива тоненькую синюю папку. Дело № 880 «Об изготовлении поддельных талонов на хлеб, сахар, масло и другие продукты начальником цеха типографии им. Володарского Бабушкиным А. Д.». Игорь Васильевич быстро пролистал пожелтевшие страницы.
…Это был листок из школьной тетрадки в клетку. Только клетка не совсем обычная — крупная и не бледно-фиолетовая, а ярко-синяя. Совсем не выцветшая от времени.
«Хотим обратить внимание прокуратуры на то, что начальник спеццеха типографии Володарского Бабушкин А. Д., имея бесконтрольный доступ к шрифтам, краске и бумаге от продкарточек, изготовляет поддельные талоны и отоваривает их в магазинах по месту жительства. В то время, когда тысячи патриотов города умирают голодной смертью».
И подпись:
«Рабочие типографии».
Корнилов предполагал, что найдет нечто похожее. Подложить начальнику цеха в карман халата десяток талонов — это лишь полдела. Надо было подстроить так, чтобы их нашли раньше, чем обнаружит сам Бабушкин. Нужен был донос.
На суде Бабушкин виновным себя не признал. Но в приговоре говорилось, что контроль и учет материалов в цехе ведется недостаточно жестко. Что пропадали литеры из шрифтовых гарнитур, которыми печатаются карточки, а обрезки специальной бумаги хранятся ненадежно. Виноват начальник цеха. С этим Бабушкин согласился. Отрицал только преднамеренность плохого учета.
Одна из бумажек, подшитых в деле, поразила Корнилова:
«Военному трибуналу г. Ленинграда.
На ваше отношение от 26 февраля 1942 г. за № 01-340 сообщаю, что приговор суда по делу 01-340 от 23 февраля на осужденного гр. Бабушкина А. Д. в части конфискации имущества не приведен в исполнение, так как имущества не оказалось.
В ходатайстве о помиловании и направлении на фронт Президиум Верховного Совета Бабушкину отказал. Наискось, через всю страницу, четким размашистым почерком было написано:
«Приговор утвердить с немедленным исполнением. Зам. Пр. Исаенко».
Закрыв папку, Корнилов подумал: «А папочка-то жидковата! Где документы предварительного расследования? В другом томе? Придется снова запрашивать». Он сделал пометку на календаре. Потом позвонил в Октябрьский райотдел. Попросил разыскать участкового. Тот откликнулся минут через пять, словно только и ждал, когда полковник его разыщет.
— Вы, наверное, про деда хотите узнать, товарищ полковник? — спросил участковый, поздоровавшись.
Корнилов не любил, когда предваряли его вопросы, но замечания участковому не сделал, вспомнив, как обиделся старший лейтенант прошлый раз.
— Угадали.
— Он так и не появлялся, товарищ полковник. Я перепроверил — в городе родных у него нет. В клубе ветеранов один его приятель… — участковый помолчал. Наверное, заглядывал в записную книжку. «Вот как, он еще и ветеран!» — подумал Корнилов. — Приятеля зовут Грознов Степан Ильич, он рассказал мне, что у деда под Вологдой, в селе Сосновое, живет племянник. Капитон Григорьевич собирался погостить там в грибной сезон…
— До грибов еще далеко.
— Мы связались с вологодскими товарищами. Попросили проведать племянника. Узнать, не приехал ли дядя. Не поспешили? — В голосе участкового прозвучала тревога.
— Правильно сделали, — похвалил полковник. — На его бывшей службе не справлялись? В Доме культуры?
— Я звонил секретарю директора. Не заходил туда дед с прошлой пятницы.
В прошлую пятницу Корнилов как раз и встретился там с Романычевым.
— Вы думаете, что секретарша все знает?
— Конечно, товарищ полковник. Агния Петровна знает все. Капитон Григорьевич к ней в первую очередь заглядывает. Она же и при нем секретарствовала.
Бугаев с большой неохотой поехал на встречу с Агнией Петровной Зеленковой. У него накопилось немало срочных дел, и новое задание полковника показалось ему никчемным. Зачем тратить время на старые истории, которые, ко всему прочему, не приведут к конкретным результатам? Срок давности-то вышел! А старик найдется — живой или мертвый. У стариков есть такая особенность — попадать в больницу или морг.
И сама Агния Петровна не понравилась майору. Сухая, загорелая, с крашеными волосами, черным крылом прикрывающими почти половину лица. Зеленкова разговаривала хрипловатым грудным голосом и постоянно употребляла словечки, которых Бугаев не терпел.
«Деточка» — это пожилой даме, принесшей какое-то письмо для директора. «Котик» — мрачному верзиле-электрику, чинившему проводку в приемной. По телефону Агния Петровна так и сыпала: «милочка», «роднуля», «ласточка». Да и все другие слова она употребляла в уменьшительной форме: «колбаска», «молочко», «хлебушек». Даже майору она сказала, отпустив очередного посетителя:
— На чем мы, миленький, остановились?
— Мы остановились, Агния Петровна, на поисках комнаты без телефона, где можно спокойно поговорить минут пятнадцать, — язвительно ответил Бугаев.
Зеленкова с удивлением взглянула на него, молча встала, открыла дверь в кабинет директора:
— Валентин Васильевич, я отлучусь на полчасика, телефон переключаю на вас.
Они расположились в небольшом зале, сплошь уставленном стендами с детскими игрушками. Это была игровая комната. Железная дорога с семафорами и разъездами, мостами и нарядными станциями выглядела так заманчиво, что майору захотелось увидеть ее в действии.
— Агния Петровна, — сказал он, с сожалением отрывая взгляд от готового в путь тепловоза с двумя пассажирскими вагонами, — вы не знаете, где сейчас находится бывший директор Дома культуры Романычев?
Наверное, не стоило начинать разговор с такого вопроса, но майору не хотелось терять время на дипломатические подходы. Тем более что от разговора он не ожидал никаких результатов.
— Что значит «где находится»? — с вызовом ответила Зеленкова. — И почему вы об этом спрашиваете меня?
Бугаев понял, что совершил промах и разговаривать с этой экзальтированной дамочкой теперь будет трудно.
— Капитон Григорьевич обратился к нам… с одной серьезной просьбой. В назначенное ему время в управление не пришел. И дома его нет. Уже несколько дней.
— Боже мой! — тихо сказала Зеленкова, и выражение лица у нее сразу стало тревожным и беспомощным. — Да ведь он пожилой человек, мог попасть в больницу!
— Мы выяснили — в больницах его нет.
— Боже мой! — повторила женщина. — Значит, он лежит дома!
Привычный ко всему, майор поразился перемене, произошедшей с Зеленковой. Куда только подевалась ее надменная приторность?! Сейчас перед Бугаевым сидела добрая встревоженная женщина.
— Агния Петровна, — сказал он, стараясь быть помягче. — Мы тоже подумали об этом. Вызвали понятых, открыли квартиру. Он не мог уехать к родственникам? К друзьям?
— Какие друзья! Какие родственники! Капитон Григорьевич одинок! — За этими наполненными горечью словами вполне угадывалась мысль о том, что единственной родной душою у Романычева была она, Агния Петровна Зеленкова.
«Ну и хорошо, ну и ладненько, — подумал майор. — Раз ты самая близкая, то и расскажешь мне про дедушку поподробнее». И спросил:
— А племянник под Вологдой?
— Племянник под Вологдой… — эхом отозвалась Зеленкова. — Да он за три года ни одной открытки не прислал. Даже не ответил на вопрос Капитона Григорьевича, можно ли погостить у него. Да Капитон Григорьевич… — Агния Петровна осеклась и пристально посмотрела на Бугаева. — О чем мы с вами говорим, товарищ? Надо же что-то делать?! Надо искать!
— Мы и стараемся, ищем.
Зеленкова развела руками. Ее красноречивый жест словно бы говорил: «Хорошо же вы стараетесь! Сидите здесь, выспрашиваете о каких-то пустяках!»
— Вы могли бы облегчить наши поиски.
— Да я готова на все! Отпрошусь сейчас с работы. И на завтра тоже. Скажите только — куда мне пойти? Где искать? — Слова Зеленковой прозвучали так непосредственно, что майор улыбнулся.
— Идти никуда не надо, Агния Петровна. От вас нужна информация. Чем больше знаешь о человеке, тем легче его искать. А мы о Романычеве не знаем ничего.
— Понимаю… В больницах, значит, его искали. К племяннику он уехать не мог. А… — она напряглась и умоляюще посмотрела на Бугаева, не решаясь задать мучавший ее вопрос.
— В моргах мы искали тоже, — помог Семен.
Женщина с облегчением вздохнула.
— Может быть, в Луге? Может быть, Капитон Григорьевич поехал в Лугу и там ему стало плохо? Надо позвонить в лужскую больницу! Он всегда приезжал из Луги больной.
— А зачем он туда ездил?
— У него в Луге дочь. Взрослая дочь…
Бугаев достал блокнот.
— Ее адрес? Зеленкова вздохнула.
— Больная дочь. Дебилка. В психбольнице. Она уже перестала отца узнавать. — Агния Петровна закрыла лицо руками и долго молчала.
Майор пожалел, что они сели в комнате без телефона. Можно было бы сразу позвонить в Лугу.
— Жена Капитона Григорьевича умерла в пятьдесят шестом, — сказала Зеленкова. — Он почти всю жизнь прожил один. А были женщины, мечтавшие выйти за него замуж. — Агния Петровна вздохнула. — Вы только не отнесите это на мой счет. У нас с Капитоном Григорьевичем особые отношения…
— У Романычева есть враги? — перебил майор Зеленкову, решив, что про особые отношения ему знать не обязательно.
— Враги? Были люди, которых он не любил. Но о таких подробностях лучше спросить самого Капитона Григорьевича.
— Агния Петровна!
— Да, да… Я все понимаю! Но какое они могут иметь отношение к Капитону Григорьевичу?
— Их фамилии Климачев и Поляков?
Зеленкова с удивлением посмотрела на майора и кивнула.
— Они встречались?
— Нет. Вернее, я не знаю. Климачев давно умер. А Поляков присылает Капитону Григорьевичу поздравительные открытки к каждому празднику. Он сердится и рвет их на мелкие кусочки.
— Вы не читали эти открытки?
— Читала. Ничего особенного. «Дорогой Капитоша, поздравляю с первомайским праздником! Желаю здоровья…» — Она пожала плечами. — «Всегда помню о тебе». Последний раз, в апреле, мне удалось перехватить открытку, и Капитоша радовался, как ребенок, что поздравления нет.
— Они когда-то дружили?
— Нет. Наверное, вместе работали. Капитон Григорьевич ничего о них не рассказывал. Я только видела, что он всегда сердился, получая открытки. Говорил: «Это плохие люди».
— Вы же сказали, что он получал открытки только от Полякова?
Зеленкова смутилась.
— Значит, о Климачеве вы знали из рассказов Капитона Григорьевича? Что он вам о нем говорил?
Она опустила голову и почти шепотом произнесла:
— Это безнравственно — рассказывать о чужой жизни.
— Ну хорошо, — согласился Бугаев. — Не будем касаться чужих секретов. Но у Капитона Григорьевича, наверное, есть добрые знакомые?
— Да, есть. Не друзья, но знакомые. Последние несколько лет он любил бывать у отца Никифора, священника из Владимирского собора. С Ланиным — это наш бывший бухгалтер, сейчас на пенсии, — он играет в шахматы. С участковым милиционером он встречается часто. Не знаю почему. Земляки? Но ведь этого же мало для духовного общения? Кстати, участковый тоже звонил мне. Справлялся о Капитоне. У Капитона Григорьевича характер непростой. Он трудно сходится с людьми. И жизнь у него была нелегкая, — продолжала Зеленкова. — Шутка ли — потерять жену. И такая дочь… Но вы не подумайте, что он мизантроп. Капитон Григорьевич добрый и славный человек. И очень деликатный.
Закончив разговор, они вернулись в приемную директора. Семен позвонил в управление, попросил срочно связаться с Лугой. Разговаривая с дежурным, он слышал, как Агния Петровна говорила кому-то по другому телефону:
— Нет, нет, милочка, сегодня вечером никак не могу с тобой встретиться. Спасибо, роднуля.
«А почему бы не предложить эту историю Борису Лежневу?» — подумал Корнилов.
Лежнев работал в литературном журнале редактором отдела очерков и публицистики. Много писал сам. Его манера излагать материал импонировала Корнилову. Борис Лежнев никогда не рубил сплеча, не торопился выносить окончательный приговор. Он видел факты и умел показать их так читателям — не плоскими и одноцветными, а объемными, переливающимися всеми цветами радуги. И плохие и хорошие люди в его очерках не были лишены достоинств и недостатков. И как ни парадоксально, хорошие становились еще привлекательнее, а к плохим не прибавлялось симпатии.
Их связывала давняя дружба. В пятидесятые годы Корнилов работал оперуполномоченным уголовного розыска в Петроградском райотделе, а Лежнев — воспитателем в общежитии ремесленного училища на Подковыровой улице.
Жизнь у Лежнева была неспокойная — не проходило дня, чтобы его воспитанники не учинили какую-нибудь «бузу» — не напились, не подрались, не украли. Шпаны в общежитии хватало, и поэтому Корнилов был там частым гостем. Иногда, возвращаясь вечером домой, он заходил к «ремесленникам», как звали тогда учеников ремесленных училищ, и без особого повода. Как сказали бы сейчас, для профилактики нарушений. А Корнилов шутил: «Хожу, чтобы меня не забывали». Его и не забывали — и побаивались и уважали.
Высокий (сто девяносто два сантиметра) сильный мужчина, улыбчивый, умеющий подойти к любому — и к старику, и к молодому забияке, и к профессионалу-домушнику, — он любил свою жесткую службу. И по молодости испытывал любопытство ко всем людям. Эта черта и сблизила его с воспитателем Лежневым, таким же любопытным к людям человеком.
Их жизненные пути то сходились, то расходились надолго. Были годы, когда они встречались очень редко, но никогда не теряли друг друга из виду. Когда Лежнев начал писать в газеты коротенькие заметки, Корнилов уже работал в уголовном розыске городского управления. Он и убедил своего приятеля попробовать силы в уголовной тематике. После первого большого судебного очерка, написанного для «Вечерки», Лежнева пригласили в штат газеты.
Корнилов отыскал в записной книжке редакционный телефон Бориса Андреевича. Порадовался, что сейчас услышит знакомый глуховатый голос. Но на звонок ответила женщина.
— Борис Андреевич здесь уже не работает.
— Вот как? Где же он теперь?
— Ушел на вольные хлеба.
— И давно?
— Месяца два, наверное…
Уход Лежнева со службы удивил Корнилова. «И ничего не сказал! — подумал полковник с досадой. А потом встревожился: — Может быть, заболел? До пенсии ему еще года три, но мало ли!»
Игорь Васильевич позвонил Лежневу домой. Ответила теща.
— Ой! — узнала она голос Корнилова. — Это вы, Игорь Васильевич?! Давно не звонили. Забыли нас.
— Ну что вы, старушка! Не забыл. — Лежнев называл свою тещу старушкой, и кое-кто из друзей постепенно последовал его примеру. Ирина Федоровна не обижалась. Она была женщиной общительной, любила поговорить, особенно с Корниловым, — уголовная хроника ее всегда интересовала. — Столько дел — жену не каждый день вижу! — пожаловался полковник.
— А наш-то освободился! — радостно сказала Ирина Федоровна. — Поцапался с начальством. Два дня ходил по квартире злющий — все маты пускал, а на третий день заявление подал. Теперь с Верой по пляжу в Репине гуляет. Давно бы так.
— Ну и дела! — озадаченно сказал Корнилов.
— Что, не ждали таких новостей? Взяли бы да и съездили к ним. Выслушали зятька, ему и полегчает.
Старуха мыслила всегда конкретно.
«А почему бы и не съездить? — подумал Корнилов. — Если у Бориса на душе смутно — ему в самый раз заняться делом».
— Они где остановились? — спросил он.
— В гостинице. Названия я, правда, не знаю, но телефон у них есть. Будете звонить? — В голосе ее проскользнула настороженность. Наверное, Ирина Федоровна решила, что, позвонив, Корнилов уже не поедет в Репино.
— А зачем звонить?! Поеду без предупреждения. Гостиница там одна, «Репинская». Найду. Я же в уголовном розыске работаю.
— У вас там небось свои агенты есть?
— Нет, агентов не имеем! — засмеялся Игорь Васильевич.
Увидев Корнилова, Лежнев удивился:
— Ты ли это, Игорь Васильевич! Неужели осмелился так рано покинуть любимую службу?
Он всегда подшучивал над Корниловым за его вечерние бдения. Борис Андреевич считал, что, даже работая в уголовном розыске, люди должны выкраивать время для того, чтобы почитать книгу или сходить в театр. «От этого вы и законность нарушаете, что, кроме воров да бандитов, ничего вокруг не видите, — говорил он Корнилову. — С приличными людьми общаетесь слишком редко. Обрастаете коростой».
Солнце уже коснулось залива. Вода была спокойной, и даже чайки угомонились. Не кричали своими тревожными голосами, сидели на воде без движения, словно заколдованные. Лениво стлался над водой дым от костра — мальчишки жгли сухой плавник.
Корнилов и Лежнев неторопливо шли вдоль кромки воды. Лежнев долго молчал. Похоже, никак не мог собраться с духом и рассказать о причине своего ухода из редакции. Игорь Васильевич не вытерпел:
— Чего ты мучаешься! Расскажешь потом. Я тебе одно предложение хочу сделать…
— В милицейской газете послужить?
— Глупеть вы к старости начали, Борис Андреевич, — усмехнулся Корнилов. — Если бы я обладал вашими способностями — не задумываясь ушел со службы. Хочешь знать: я тебе черной завистью завидую.
— Ну уж… — подозрительно посмотрел на полковника Лежнев. И наконец его прорвало. — Все тебе старуха неправильно рассказала. Ни с кем я не ругался. Да противно стало! Не умею я подстраиваться, а перестраиваться… — Он в сердцах пнул ногой коробку от сигарет, да нерасчетливо — песок веером разлетелся по пляжу. Пожилой мужчина, идущий навстречу, укоризненно покачал головой. — Стыдно и неприлично одним и тем же людям каждые пять лет менять свои убеждения. Вчера писал одно, сегодня — другое. А завтра — там будет видно! Помнишь, как я раздраконил хозяйчиков, которые цветы для рынка выращивают да по десятку свиней на подворье держат?
— Помню. Злой был очерк.
— Вот именно. А теперь я должен их на щит поднимать! Да, я тогда ошибался. Но что обо мне люди скажут, если я вот так запросто на сто восемьдесят градусов поверну? Проститутка, скажут, Лежнев.
— А как твой главный редактор, — с ехидцей спросил Корнилов, — тоже уходит? Ведь это он политику в журнале делал.
— А твой начальник? Прости, он у тебя новый. — Лежнев виновато поднял руку. — Неудачный пример. Знаешь, я считаю, что команда должна меняться полностью. Пришел новый лидер, с новыми идеями, с неприятием старых методов, — он должен и новых людей с собой привести. Всех новых. А то что же получается? Сидит наверху какой-нибудь идеолог, два года назад собирал совещание редакторов — одни указания давал, сегодня — прямо противоположные. Один и тот же человек!
— Может быть, теперь эти указания совпадают с его личными убеждениями?
— А раньше он лукавил? Подлаживался? Вроде меня? Дудки, товарищ полковник! Таким виртуозам верить нельзя. Откуда известно, когда они настоящие? Вот это-то мне и противно. Дуют в новую дуду, даже не покаявшись. — И вдруг, успокоившись, словно ни в чем не бывало спросил: — От меня-то ты чего хочешь?
Корнилов рассказал про старика Романычева. Почувствовав, что Борис Андреевич сомневается, он добавил:
— Это дело по тебе. Ты блокадник, знаешь, что такое сто двадцать пять граммов хлеба в сутки. И в очерках своих судебных никогда конформистом не был.
— Нечего меня комплиментами потчевать! — проворчал Лежнев, но полковник видел, что Борису Андреевичу приятны его слова.
— О чем вы так долго секретничали? — спросила жена, когда Лежнев, проводив полковника, вернулся в гостиницу.
— Обсуждали мировые проблемы, — попробовал отшутиться Борис Андреевич. Ему не хотелось говорить о предложении Корнилова до тех пор, пока он не решит, принять его или отвергнуть.
— Мировые проблемы — это твоя слабость. Но Игорь Васильевич человек дела: болтовней себя не изводит. Так что выкладывай!
— Секреты — они на то и секреты… — начал Лежнев, но жена только махнула рукой:
— Ладно! Сам не вытерпишь, расскажешь.
После ужина она пошла смотреть фильм — в кинозале гостиницы показывали «Письма мертвого человека». Лежнев давно перестал ходить на такие фильмы. И всегда искренне удивлялся: для кого их делают? За последние двадцать лет ему ни разу не удавалось встретить человека, который хотел бы атомной войны.
Он сел в шезлонг на балконе и закурил. Солнце закатилось, и спокойная вода залива сразу потемнела… Уходящий вдаль песчаный берег, сосны, здания Сестрорецкого курорта — все вдруг окрасилось в фиолетовый цвет. Казалось, даже воздух приобрел фиолетовый оттенок. Пронзительно кричали чайки. Из-за леса доносилась невнятная музыка. В Кронштадте, темнеющем посреди залива, зажглись первые огоньки. Огоньки трепетали в вечернем нагретом воздухе, обещая на завтра хорошую погоду.
История старика, решившего повиниться через сорок пять лет, заинтересовала Лежнева. «Целая жизнь прошла с момента преступления, — думал Борис Андреевич. — Как он ее прожил? В вечном страхе разоблачения? А чего было ему бояться? Оклеветанный не вернется, не предъявит свой счет. Сообщники будут молчать. Если бы преступление стало для него первым, но не последним, не пришел бы он с повинной. Да и не мог он в таком случае ни разу не споткнуться. Значит, сорок пять лет жил честно и праведно?» — Борис Андреевич рассеянно следил за тем, как ветер гонит полоски ряби по зеркалу залива. Ему уже захотелось поскорее встретиться со стариком, вызвать его на откровенность, заглянуть ему в душу.
На следующее утро, в восемь сорок, — Корнилов старался всегда приезжать на службу к этому времени, — ему доложили, что на Каменном острове обнаружили труп неизвестного мужчины. Старика. И первая мысль у полковника была о Романычеве.
— Когда поступило сообщение? — спросил он дежурного.
— Полчаса назад. Наша группа уже выехала.
Спрятав в сейф сводку происшествий, с чтения которой он начинал рабочий день, Корнилов поехал на Каменный остров.
В парке, у неширокого канала с заросшими бурьяном берегами, стоял огороженный глухим забором двухэтажный дом. По-видимому, его собирались реставрировать. Рамы были вынуты, содрана обшивка с потемневших бревенчатых стен.
Рядом с забором стояли две милицейские машины, «РАФ» городской прокуратуры, «скорая помощь». Когда Корнилов вошел в дом, санитары уже уносили накрытый простыней труп.
— Поставьте на минуту, — попросил он.
Один из санитаров вопросительно посмотрел на пожилого мужчину в прокурорской форме. Корнилов узнал следователя городской прокуратуры Медникова, поздоровался с ним.
— Поставьте, — сказал Медников санитарам.
Санитары поставили носилки на засыпанный стружками и мусором пол.
Народу в этой огромной и, несмотря на царящее разорение, светлой и торжественной комнате было много. Судмедэксперт Меншиков, два сотрудника Управления уголовного розыска Бугаев и Филин. И еще несколько милиционеров, с которыми Корнилов не был знаком. Наверное, из районного отдела. Молодой парень в спортивной форме сидел на подоконнике и держал на поводке эрдельтерьера. Пес нервничал, тихонько поскуливал, то и дело смотрел на хозяина.
Бугаев подошел к носилкам и приподнял простыню. Это был Романычев. Теперь полковник понял, что это за сладковатый запах примешивался к острому смолистому запаху стружек, замешенному на густом запахе сырости. Старик пролежал здесь не один день.
— Можно уносить? — меланхолично спросил санитар, когда Бугаев опустил простыню.
Корнилов кивнул.
— Ни документов, ни денег в карманах, — сказал Бугаев. — Ни бумажки, ни табачной соринки.
— Старик не курил.
Все, кто находился в комнате, с интересом посмотрели на полковника.
— Четыре дня назад Капитон Григорьевич Романычев приходил ко мне с заявлением…
— Ему угрожали? — насторожился следователь.
— Нет. Преступление в годы войны. Уголовное.
Следователь хотел что-то еще спросить, но Корнилов не собирался устраивать пресс-конференцию.
— Какие пропозиции, доктор? — спросил он судмедэксперта деловым тоном.
— Обрезком ржавой трубы по шее. Вот и все пропозиции. Уточнения в письменном виде.
— Трубу мы отыскали у забора, — сказал капитан Филин. — Только отпечатков, я думаю, не будет. Такая ржавая…
— А труп нашел Бобис, — следователь показал на собаку. Услышав свое имя, эрдель гавкнул и заскулил сильнее. Казалось, он понимал, что от человека, назвавшего его имя, зависит, скоро ли его отпустят домой. — Владимир Иванович вышел в семь утра с ним на прогулку, — продолжал Медников. — Они с Бобисом трусцой здесь бегают, собака задержалась у забора по своим делам. Потом начала лаять, и как Володя ни пытался Бобиса оттащить от забора, собака не уходила. Так, Володя?
— Да. Он так заливался, что мне стало интересно — что там, за забором. Нашел я калитку, она не заперта была, и решил посмотреть. Сначала подумал — может, там зверье какое. Только открыл калитку, а пес туда пулей, прыгнул в окно. Когда я в дом залез, Бобис уже доски царапал. — Молодой человек показал рукой в угол комнаты. Только теперь Корнилов заметил, что полусгнившие доски пола там раздвинуты и зияет черный провал.
— Скинули старика в подвал, а доски снова сдвинули.
— А вы каждое утро здесь с собакой бегаете? — спросил Игорь Васильевич молодого человека.
— Каждое.
— И вчера ваш Бобис никакого беспокойства не проявил около дома?
— В субботу и воскресенье мы были на даче. В понедельник рано утром я Бобиса с электрички домой отвел, а сам на работу. А это уже, как говорится, бег по пересеченной местности.
— А служебную собаку… — начал было полковник, но улыбнулся и махнул рукой. — Да уж какая еще тут собака после Бобиса?
— Мы все-таки пробовали пустить, — сказал Филин. — Давали обрезок трубы понюхать. Но эрдель тут уже все пометил.
— А где вы живете, Володя? — поинтересовался полковник у молодого человека.
— На Кировском. Рядом с гостиницей «Дружба».
— Ну что, может быть, поедем? — спросил Медников Корнилова. — По дороге вы мне подробнее про убитого расскажете.
Полковнику хотелось остаться, походить вместе со своими сотрудниками в окрестностях дома, порасспрашивать людей, живущих в домах, расположенных поблизости. С домами тут было негусто — раз-два и обчелся. Да и дома были небольшие — старинные, обветшавшие особняки, чудом не растащенные в годы войны на дрова.
Но следователь принял дело к производству, ему не терпелось как можно скорее разузнать все про старика.
— Филин, — сказал Корнилов, — запомните: старика звали Романычев Капитон Григорьевич. Адрес — Фонтанка, сто пятьдесят один, квартира сорок три. Пенсионер. Последние двадцать лет служил директором Дома культуры. — Он стал вспоминать, что еще знает о старике. — Ребенком приехал из-под Вологды. Во время войны работал в типографии Володарского. Жена умерла. Детей… — он хотел сказать: «детей нет», но вспомнил, как старик рассказывал про чуть не умершую с голоду дочь. — Не знаю. Может быть, есть. Но жил старик один.
— Дочка у него, — сказал Бугаев. — В Луге, в психушке десять лет живет. Без всякой надежды на выздоровление. Я туда звонил…
— Вот вам и «труп неизвестного», — восхитился Филин. — Сейчас мы пройдемся по домам, порасспросим отдыхающих, жителей. Их тут негусто.
— А квартира убитого? — поинтересовался Бугаев.
— Я думаю, мы со следователем сейчас туда съездим. — Корнилов посмотрел на Медникова.
— Может быть, кто-то из ваших работников? — сказал Медников. — У меня сегодня такой цейтнот…
— Хорошо, — согласился полковник. — Бугаев, поедешь со мной. Я на квартире у старика уже бывал, введу тебя в курс дела. Поехали?
— А я?! — с такой жалобной интонацией громко воскликнул хозяин Бобиса, что все невольно засмеялись.
— А вам, Владимир Иванович, большое спасибо! — сказал Медников. — Уголовный розыск должен устроить Бобису обед.
Почуяв, что наступил желанный миг свободы, пес радостно запрыгал. «Славная псина», — подумал Корнилов.
В машине он прежде всего позвонил в Октябрьский райотдел. Попросил разыскать участкового инспектора Матвеева и послать его к дому Романычева. У полковника было такое ощущение, будто он последнее время только и делает, что разыскивает Матвеева.
Потом он рассказал Медникову о своей встрече со стариком.
— Игорь Васильевич, вы думаете, что смерть Романычева как-то связана с его прошлым? — спросил следователь.
— Да, — коротко ответил полковник. Пока они петляли по тенистым проездам Каменного острова, Корнилов прочитал на одном из домов название улицы: «2-я Березовая аллея…» И теперь понял причину смутной тревоги, охватившей его, как только он убедился, что на Каменном острове убит Романычев. На Каменном острове, на Большой аллее в доме № 13, на пересечении со 2-й Березовой аллеей, жила семья Бабушкина.
Участковый Матвеев уже ждал — сидел на подоконнике пыльного лестничного окна. Курил. Увидев полковника и Бугаева, соскочил с подоконника, поздоровался.
— Задача номер один, — сказал Корнилов. — Дверь отжать, вынуть замок, взять на экспертизу. Задача номер два — понятые.
Бугаев справился с дверью за несколько минут. Первого взгляда было достаточно, чтобы понять: квартира подверглась полному разгрому.
Полковник удивленно присвистнул.
— Семен, — спросил он у Бугаева, — ключей в карманах у старика не было?
— Нет, Игорь Васильевич.
— Если в карманах грабитель нашел не только ключи, но и паспорт с адресом… — сказал Матвеев.
— Зачем грабителю устраивать такой тарарам? — пожал плечами Бугаев.
— Вы встречали когда-нибудь такого грабителя? — спросил Корнилов участкового.
— Может быть, пьяный? — высказал тот догадку.
«А он, похоже, глуповат», — с досадой подумал полковник, разглядывая разнесенный вдребезги телефон с оборванными проводами. Потом сказал Бугаеву:
— Спустись, вызови экспертов.
Он оставил участкового в дверях, а сам, осторожно ступая по осколкам пластмассы, стекла, по обрывкам бумаги, прошел в большую комнату. Вся мебель была разломана, валялась на полу расплющенная импортная радиоаппаратура, разорванные картины, книги, разодранная одежда. Оглядывая с порога комнату, Корнилов пытался определить мотив этого погрома. И когда увидел оторванные плинтуса, понял: здесь что-то искали.
Он так и простоял у порога комнаты, прощупывая взглядом метр за метром завалы битого скарба, пока не приехали эксперты.
— Посмотрите замок, — попросил Игорь Васильевич. — Правда, скорее всего открывали «родным» ключом. И нет ли где тайника, может быть, уже и обнаруженного. Документы, записные книжки, фотографии… В общем, как обычно. Если что-то интересное — сразу звоните, — он с досадой подумал о разбитом телефоне. И сказал участковому: — А вы позвоните от соседей в свой райотдел. Пусть сейчас же привезут телефонный аппарат. Любой — старый, новый! — Увидев на лице сомнение, он добавил: — Пусть хоть со стола начальника возьмут. У него, наверное, не меньше трех стоит. И быстро!
Перед тем как выйти на лестницу, Корнилов еще раз окинул взглядом прихожую и заметил торчавшую из-под затоптанной шляпы алфавитную книжку.
— Вот это уже кое-что, — удовлетворенно прошептал он.
Несколько раз полковник звонил на квартиру Романычева. Ему не терпелось узнать, не нашли ли чего эксперт и Бугаев интересного. Трубку все время брал участковый и произносил одну и ту же фразу: «Ничего существенного, товарищ полковник». «Тоже мне дипломат», — сердился Корнилов, прекрасно, впрочем, понимая, что это эксперт осторожничает. Не хочет высказывать преждевременные догадки. Когда ему надоело выслушивать односложные ответы участкового, он попросил позвать Бородина. Сорокалетний капитан Бородин был одним из самых опытных экспертов Ленинграда.
— Бородин слушает, товарищ полковник, — голос у капитана был звонкий, мальчишеский.
— Коля, — ласково сказал Корнилов, — это ты подучил участкового отвечать на вопросы начальства «ничего существенного»?
— Игорь Васильевич…
— Документы, записки нашли? Отвечай коротко.
— Нет. Это странно…
— Деньги, сберкнижки, ценности?
— Бугаев нашел золотой перстень с бриллиантом. В пакете с манной крупой.
— Большие ценности, Коля?! Очень большие?!
— Нет.
— Тайник?
— Что-то похожее. Сейчас как раз исследуем.
— Все. Умница. Больше пока вопросов нет.
— Пальчики…
— Потом, потом…
Корнилов положил трубку и вспомнил про участкового: «Хоть телефонный аппарат быстро разыскал! И то дело». Он не мог простить участковому, что преступник — или преступники? — разгромили квартиру, за которой ему было поручено приглядывать.
Бугаев с экспертом вернулись на Литейный около пяти.
— Результаты, конечно, сегодня? — спросил Бородин, заглянув в кабинет к полковнику. Вид у него был усталый.
— Я попрошу, чтобы вам и Семену принесли кофе с бутербродами, — вместо ответа пообещал Корнилов.
Бугаев опросил всех жильцов дома. Никто ничего подозрительного в последние дни не видел. Женщина, живущая ниже этажом, как раз под квартирой старика, выходные провела за городом. Лишь сестры — соседки старика рассказали, что в воскресенье поздно вечером у Романычева громко играла музыка.
— Какая же музыка играла у старика? — спросил он с интересом.
— Девушки утверждают — тяжелый рок. И Мирей Матье пела.
Корнилов подумал о разбитой радиоаппаратуре в квартире старика. У него никак не складывались в один образ строгий, властный и одинокий старик с бутылкой кефира в авоське и любитель тяжелого рока.
— Ты не поинтересовался — часто старик музыку включает?
— Не часто. Ту, что в субботу играла, заводил несколько раз.
— Странно… — задумчиво сказал полковник.
— Игорь Васильевич, ничего странного тут нет. Ребята из НТО проверили — в разбитом магнитофоне кассета сохранилась. На одной стороне этот тяжелый рок, а на другой Мирей Матье. Преступник просто включил кассету, которую оставил в кассетнике Романычев. Включил погромче…
— А что ж девчонки не заглянули к старику? Я просил: если появится, пускай зайдут предупредят.
— У них гости в этот вечер были. Парни. Танцы-шманцы. Магнитофон — тоже на полную мощность. А утром, вернее днем уже, позвонили к Романычеву в квартиру — никого. Решили, что дед опять куда-то отлучился.
Предварительные итоги технической экспертизы наводили на мысль о том, что злоумышленник искал в квартире Романычева какие-то ценности. Или документы. Искал и, судя по разгромленному тайнику, нашел их.
— Тайник-то простенький. Двойное дно в мебельной стенке, — сказал Бородин. — Незачем было всю мебель ломать. Мы собрали там пыль, микрочастицы — завтра сможем сказать, приблизительно, конечно, что лежало.
Корнилов так посмотрел на эксперта, что тот поправился:
— Сегодня. Конечно, сегодня. И, естественно, очень скоро. А вот что касается пальчиков, то пальчики в этом тайнике — только хозяйские. А на молотке, которым преступник работал, отпечатков нет. Значит, в перчатках…
— У нас в последнее время, как в детективных фильмах, — что ни ограбление, то в перчатках! — прокомментировал Корнилов.
— На замке никаких царапин.
Корнилов кивнул. Этого следовало ожидать.
— Игорь Васильевич, убитый был человеком верующим? — спросил эксперт.
— Что, Библии тебя надоумили или иконы? — Он еще в первое посещение заметил на полке несколько богатых изданий Библии.
— Не-ет, — улыбнулся Бородин. — Священное писание тут ни при чем. И «Четьи-Минеи» теперь тоже не доказательство набожности. — Он раскрыл папку, которую держал на коленях, и, достав из нее несколько листочков, положил на стол перед полковником.
На одном листке крупно, дрожащим почерком, было написано: «Во здравие рабов божиих», на другом: «За упокой рабов божиих». На первом листке всего пять имен, на втором — имена теснились в два столбца.
— Интересно, — сказал Корнилов, мельком пробегая имена здравствующих. Среди них было два мужских имени и три женских.
— Инте-рес-но, — в тон полковнику отозвался Бородин. — И я, товарищ полковник, догадываюсь, что вам особенно интересно.
— Ну-ка, ну-ка? — оценивающе посмотрел Игорь Васильевич на эксперта. — Выкладывай свои домыслы, товарищ из молодых, да ранний…
— Современная стереофоническая аппаратура, тяжелый рок, Мирей Матье, и вдруг эти бумажки — за упокой, во здравие, — в голосе Бородина чувствовалось смущение. Намек полковника на его самоуверенность, хоть и высказанный шутливым тоном, заставил его почувствовать неловкость. — Что-то не сходится. Мы с Бугаевым посмотрели разбитую аппаратуру — она совсем новая. Ею почти не пользовались. И кассета с тяжелым роком — единственная в квартире. Не для себя он магнитофон берег.
— Что еще?
— В квартире «работал», конечно, не профессионал…
— Если он же убил старика, то сделал это вполне профессионально. Ты мне, Коля, скажи — почерковедческую экспертизу успели провести? — Игорь Васильевич показал на листочки «во здравие» и «за упокой».
— Провели. Почерк убитого.
— И ни писем, ни документов?
— Бугаев собрал все бумажки. Разбирается. Но совсем не много. Не дружил с пером покойник. И корреспондентов не имел.
— Это еще неизвестно. Может быть, не любил хранить?.. Как только прояснится с тайником — сразу сообщи. И возьми на экспертизу еще одну бумажку. — Корнилов достал из сейфа дело Бабушкина, осторожно вытащил анонимку.
Эксперт прочитал и осуждающе хмыкнул.
— Пусть проверят, не Романычев ли писал. Я буду ждать.
Оставшись один, Корнилов внимательно перелистал алфавитную книжку старика. Она была совсем новой, похоже, что Капитон Григорьевич завел ее совсем недавно. «А куда же он дел старую? — подумал полковник. — Неужели переписал из нее нужные телефоны и уничтожил? Нет, пожилые люди так не поступают. Чаще всего хранят даже бесполезные вещи».
Он вспомнил о своих затрепанных и исписанных вдоль и поперек записных книжках, хранящихся в письменном столе, и усмехнулся: «Тут уж сказываются профессиональные навыки».
К старикам Корнилов причислить себя не спешил.
Большинство адресов и телефонов, записанных Романычевым, говорили о его бытовых заботах: прачечная, стол заказов, жилконтора, собес, почта… Несколько телефонных номеров были предварены аббревиатурой «Д. К.». Судя по всему, телефоны Дома культуры. «Массовый отдел», «администратор», «бухгалтерия». Ряды холодных бездушных цифр… И только напротив одного номера значилась фамилия — Зеленкова А. П.
«Агния Петровна, секретарь директора», — вспомнил Игорь Васильевич. Были еще десятка два телефонов и адресов. Имелся адрес вологодского племянника. Фамилия Бабушкиных отсутствовала. И не значились в книжке Климачев и Поляков — соучастники преступления. Правда, Климачев умер. Естественно, что в новую алфавитную книжку он не попал. А Поляков? Может быть, старик не записал его фамилию из осторожности? Хотя какая уж теперь может быть осторожность?
Сведений из алфавитной книжки удалось выудить немного. Корнилов переписал в свой блокнот несколько незнакомых фамилий и телефонов. Потом вспомнил про списки «во здравие» и «за упокой». Достал их из стола. «Заупокойный» список полковник отложил в сторону. Не интересовали его сейчас мертвые. А несколько имен на «заздравном» листочке он сверил с именами в записной книжке очень тщательно. Не вызывали никаких сомнений Агния и Михаил — секретарша из Дома культуры и вологодский племянник. А вот Анны, Дмитрия и Леонида Корнилов в записной книжке не нашел. «Может быть, Анна — больная дочь?» — подумал он и позвонил Бугаеву. Сказал недовольно:
— Семен, я тебя давно жду!
Оттого что во время встречи в Доме культуры он не выслушал старика до конца, не привез в управление, не записал на магнитную ленту его исповедь, Корнилов нервничал. Чувствовал себя неуютно. Что бы изменилось, если бы он сразу после лекции дал выговориться старику? Многое. Не надо было бы ломать голову над тем, как восстановить доброе имя Бабушкина, не надо было бы копаться в биографии Романычева.
— Что, Сеня, уж не нашел ли ты его дневники?
— Увы! Дневников и записных книжек нет, зато есть кое-что оригинальное. Имел дедушка страсть — коллекционировать некрологи.
— Некрологи?
— Сейчас увидите. — Майор положил тетрадь на стол. В ней очень аккуратно были наклеены маленькие прямоугольники с черной каймой — вырезанные из газет некрологи. На первых страницах они уже пожелтели от времени и плохого клея, а в конце тетради один некролог лежал еще не приклеенный.
Игорь Васильевич понял, что это за кладбище, как только начал вчитываться в скорбные строки.
«Дирекция, партийный комитет и профком с прискорбием извещают о смерти старейшего печатника типографии Ивана Петровича Ярикова, последовавшей…»; «Исполком Куйбышевского районного Совета депутатов трудящихся с глубоким прискорбием извещает о безвременной кончине депутата районного Совета, директора типографии имени Володарского…»
— Выходит, что Капитон Григорьевич внимательно следил за тем, как вымирают его бывшие сослуживцы?
— Еще как внимательно! — усмехнулся Бугаев. — Очень интересовало его движение личного состава типографии. Для этого и типографскую многотиражку выписывал.
Нашел полковник в мартирологе и Климачева. А последний, еще не водворенный на свое место некролог сообщал о смерти кандидата технических наук Полякова Петра Михайловича, последовавшей 2 апреля 1987 года.
— Ну что ж! — сказал Корнилов, закрывая тетрадь. — Одного подозреваемого мы можем реабилитировать посмертно.
— Да, Игорь Васильевич. У меня гора с плеч свалилась. Знаете, сколько в Ленинграде Поляковых Петров Михайловичей? Сорок три!
— Можешь оставить их в покое.
— А мы опять у разбитого корыта? Филин с работниками райотдела человек сто опросил. И отдыхающих из санатория, и служащих госдач. Их там понастроили — живого места не осталось. А ведь Остров трудящихся называется!
— Семен, не отвлекайся! Есть еще один вариант. — Корнилов вздохнул. — Не могу я больше медлить… — Эту последнюю фразу, непонятную для собеседника, он сказал, скорее, для себя, положив конец терзавшим его сомнениям. Ему и сейчас не верилось, что сын Алексея Дмитриевича Бабушкина имеет какое-то отношение к убийству старика. Но труп нашли на Каменном острове, совсем рядом с домом, где живут Бабушкины. И старик говорил о том, что уже не раз делал круги возле их дома, но зайти не осмеливался. А вдруг в воскресенье решился?
— Возьми группу, поезжайте на Каменный остров. Большая аллея, дом тринадцать. На пересечении со Второй Березовой. Квартира один. Живут Бабушкины…
— Это же регистратура санатория?! Был я в этом доме. На средневековый замок похож. Неужели те самые Бабушкины?
— Да. Позвони в прокуратуру, попроси разрешение на обыск.
— Вы думаете, что младший Бабушкин…
— А ты можешь предсказать, как поведет себя человек, встретившись лицом к лицу с подонком, отправившим в распыл его отца?
— Для таких предсказаний нужна кофейная гуща.
Корнилов снял трубку, торопясь набрал номер.
— Бородин, долго ты будешь испытывать мое терпение?
— Весь отдел на вас работает! — отозвался эксперт.
— Это правильно, — смягчаясь, сказал Корнилов. — Если ты сообщишь мне, что хранилось в тайнике у Капитона, я тебе многое прощу.
— Портфель кожаный. А может быть, «дипломат».
— Или дамская сумочка, — с иронией сказал Корнилов.
— Тоже не исключено. Но даже если это и была дамская сумочка, то обязательно черного цвета и новая. Мы обнаружили микрочастицы черной краски. Краска эта в стране не производится, — значит, портфель или «дипломат» — иностранного производства…
— А как с анонимкой?
— Установить невозможно. Вы же видели почерк Романычева?! У него болезнь Паркинсона.
— Слышал? — спросил Корнилов майора.
— Слышал. Голос у нашего Коли звонкий. Портфельчик, значит, искать? Только если похититель не дурак, он этот портфельчик уже давно сжег или выбросил. Его ведь не тара интересовала, а содержимое.
— Вот и проверишь. Поезжай, чего еще ждешь?
— Бабушкин знает, что с его отцом приключилось?
— Мне это неизвестно. Да и решил-то я его проверить просто для очистки совести. Слишком просто было бы все.
Бугаев вернулся веселый. «Значит, все-таки Бабушкин», — решил Корнилов, поймав себя на мысли, что это ему неприятно.
— Попадание в десятку, Игорь Васильевич, — сказал майор. — В прихожей, на самом видном месте (под вешалкой), стоял новенький баул. А в баульчике — девяносто три тысячи. Эксперты сейчас взяли его в работу, да и так все ясно. Из тайника покойного дедушки вещички. По размерам тютелька в тютельку! — Бугаев наконец сел в кресло. Пальцы правой руки привычно выбивали на подлокотнике барабанную дробь.
— А что Бабушкин?
— Спокойно, глазом не моргнув, рассказал нам сказочку: один знакомый старик — фамилии его он не знает — куда-то очень спешил и попросил баульчик подержать у себя дома. А что в бауле — старик сказать не изволил. За идиотов он нас, что ли, принимает?!
— Приметы этого старика Бабушкин описал?
— Как ни странно, приметы он дал верные. Точный портрет Романычева. Сам Бабушкин экскурсовод, возит туристов на автобусе…
— И старик несколько раз ездил с ним, — сказал Корнилов.
— С вами, товарищ полковник, не соскучишься, — майор удивленно посмотрел на шефа.
— Мне, Сеня, сам старик об этом рассказывал. Да прекрати ты дергаться! — не выдержал он. Барабанная дробь, которую выстукивал Бугаев, мешала ему сосредоточиться. — Скажи лучше: ключи, документы Романычева в квартире не нашли?
— Нет. Не так прост этот экскурсовод, каким хочет выглядеть.
— Кто с ним живет?
— Две старухи. Мать и тетка. Откуда баул взялся — не знают. «Наверное, Дима принес…» — бархатным голосом пропел майор и тут же добавил с ехидцей: — Никто ничего не знает, а сами несколько дней спотыкались об эти сто тысяч! — Он помолчал несколько секунд. — А вообще-то бедно живут.
— Про отца разговор не заходил?
— Нет.
— Старик отдал Бабушкину баул при свидетелях?
— Нет, конечно! Они приехали в Гатчину, осмотрели дворец, парк. Потом остановились на площади. Все экскурсанты пошли в магазин. Даже шофер. А Бабушкин остался в автобусе. Вот тут-то и начинается его сказочка: взволнованный старик сообщил, что ему придется задержаться в Гатчине, а баул мешает. Поставил рядом на сиденье и убежал.
— И никто из экскурсантов баул не видел?
— Бабушкин не помнит.
«Если разыскать экскурсантов, то можно восстановить всю картину, — подумал Корнилов. — Только как их разыскать?»
— Сеня, ты не выяснил, что это была за экскурсия? Из какой-то одной организации?..
— Нет. Покупали билеты в кассе у Исаакия.
— Остается еще шофер.
— Вы не верите, что Бабушкин преступник?
— Я не верю, что такие вопросы на пользу делу.
Дмитрий Алексеевич Бабушкин оказался высоким худощавым блондином. Сутулый, бледный. Разглядывая его, Корнилов подумал, что Бабушкина можно было бы назвать типичным горожанином, но теперь по улицам Ленинграда расхаживают такие упитанные акселераты… Веко над левым глазом у него чуть-чуть подергивалось. А серые умные глаза смотрели без испуга. Скорее, с вызовом.
— Меня зовут Игорь Васильевич Корнилов, — сказал полковник. — Я начальник отдела Управления уголовного розыска.
Бабушкин то ли пожал плечами, то ли шевельнулся.
— Я просил бы вас еще раз рассказать, как попали к вам деньги.
Бабушкин повторил слово в слово все, что рассказал Бугаеву.
Когда он закончил, полковник спросил:
— Раньше вы встречали этого человека?
— Встречал. Два или три раза ездил со мной по городу.
— По одному и тому же маршруту?
— Нет, конечно. У меня много тематических маршрутов. — Он усмехнулся. — Практически все. И городские и пригородные.
— Он разговаривал с вами?
— В первой поездке только вопросы задавал. После второй — увязался за мной. Расспрашивал.
— О чем?
— Ну… о чем? Откуда я город так хорошо знаю? Его историю. Где учился? Это бывает. Только чаще женщины цепляются. Женщины бальзаковского возраста, — как-то игриво сказал Бабушкин. И добавил: — А иногда и молодые.
— А про себя старик ничего вам не говорил?
— Нет. Но если судить по вопросам — человек начитанный. Курбатова и Столпянского проштудировал.
«Говорить о том, кто этот старик, ему пока не стоит, — решил Корнилов. — Иначе все осложнится».
— В последний раз вы ничего не заметили необычного в его поведении?
Бабушкин задумался.
— Пожалуй, нет. Вот только…
Корнилов ждал.
— Так, так, так… — напрягся Дмитрий Алексеевич, вспоминая, и веко задергалось сильнее. — Ну конечно же! Как я сразу не обратил на это внимание? За всю поездку он мне ни одного вопроса не задал. Ни в Гатчинском дворце, ни во время поездки. И вдруг бежит ко мне со своим саквояжем. — Бабушкин покачал головой и сказал сердито: — Хорош саквояж!
— Он вышел из автобуса и потом вернулся?
— Они все ушли. Обозревать прилавки. Я остался караулить. Шофер за мороженым подался. И вдруг влетает мой эрудит.
— Влетает?! — усомнился Корнилов. — Старый человек?
— Я, конечно, не видел, как он бежал. Но только запыхался он изрядно. Еле переводил дух.
— Бежал, значит, с саквояжем в руках?
— Нет. Саквояж в автобусе оставался. На сиденье.
— Девяносто три тысячи на сиденье?! Дмитрий Алексеевич…
— А почему вы меня спрашиваете? Это его заботы, не мои.
— Старика убили недалеко от вашего дома.
Легкая тень пробежала по бледному лицу Бабушкина.
— Кому он понадобился!.. Хотя… Сто тысяч просто так по автобусам не таскают. Вы что же, на меня думаете? Не по адресу.
— А вы бы к кому обратились? Убивают человека рядом с вашим домом, деньги его находят в вашей квартире!
— Черт-те что! — Лицо у Бабушкина стало хмурым.
«Лицедействует или в самом деле не имеет никакого отношения к убийству?» Корнилов никак не мог освободиться от сочувствия к этому мужчине, жизнь которого не слишком-то удалась. И не в последнюю очередь из-за трагедии, произошедшей с отцом. Это сочувствие, как думал полковник, мешало ему.
— Для того чтобы доказать вашу невиновность или… вину, нам потребуется не так уж много времени. Но советую подумать о том, что чистосердечное признание…
— Слышал, слышал. Только признаваться мне не в чем.
— Тогда попробуйте помочь себе. И нам тоже. Старик, отдавая саквояж, спросил ваш адрес? — Корнилову хотелось проверить Дмитрия Алексеевича.
— Нет.
— И вы не подумали о том, как он его заберет?
— Он же знает, где я работаю! Пришел бы в бюро, узнал адрес. — Он помолчал, растирая узкие ладони, словно ему вдруг стало холодно. — Не знаю, чем я вам могу помочь.
— Прежде всего: кто из шоферов ездил с вами на экскурсию в Гатчину? Это первое. Не торопитесь, подумайте. Второе — попробуйте вспомнить экскурсантов. Может быть, кто-то рассказывал о себе? Какие-то реплики о работе, о том, где живет? Чтобы попытаться отыскать. И подробно опишите, как вы провели субботний вечер и воскресенье. Где были, с кем встречались.
Бабушкин кивнул.
— Бумагу и карандаш вам дадут. Не спешите. Главное — детали, подробности. У вас, наверное, хорошая память? И зрительная тоже. Профессия обязывает.
— Спасение утопающих — дело рук самих утопающих, — невесело усмехнулся Бабушкин.
Когда поздно вечером Корнилов вышел из машины, у него было только одно желание — поскорее добраться до душа и встать под тугую горячую струю.
В почтовом ящике что-то белело. «Наверное, жена еще не вынимала «Вечерку», — подумал Игорь Васильевич. Но там оказалось письмо. Машинально, даже не посмотрев на него, Корнилов сунул письмо в карман и только после душа, принесшего облегчение, вспомнил о нем. Теперь он разглядел, что на конверте нет почтовых штампов. Значит, корреспондент сам принес его и бросил в ящик. Так бывало уже не раз. Люди каким-то образом узнавали его адрес, посылали письма по почте, приносили сами. Жалобы, просьбы помочь, образумить отбившихся от рук детей, анонимки…
«Уважаемый товарищ полковник, Вы уже много лет живете в нашем доме и не можете не знать, что в квартире напротив процветает пьянство и разврат, что там гибнут дети. Мы знаем, что Вы пытались воздействовать на обитающих там нелюдей. А результат? Если работник милиции, имеющий такое высокое звание, не может в течение долгих лет совладать с двумя пьяницами и ворами, живущими рядом с ним, дверь в дверь, то разве мы можем быть уверены, что этот страж порядка справляется со своими обязанностями в масштабе такого города, как Ленинград? Грустно думать, что Вы проводите время в перекладывании с места на место бумажек, а не в конкретной борьбе со злом. Я, право же, не хотел Вас обидеть, но Ваша беспомощность в малом не дает мне уверенности, что Вы преуспели в большом.
Квартира напротив была для Корнилова как заноза. Крошечное инородное тело, едва различимое, но отзывавшееся болью, как только прикасались к тому месту, где оно засело.
…У сорокалетних супругов, вечно пьяных, опустившихся, росло трое детей. Две девочки-близняшки шестнадцати лет и мальчик, которому только предстояло пойти в школу. Отец работал такелажником на «Ленфильме», и полковник терялся в догадках, как этот человек с трясущимися руками, совершенно иссушенный алкоголем, мог управляться с громоздкими декорациями. Заместитель директора студии, которого Корнилов уже несколько раз просил принять меры к пьянице, уверял его, что «такелажник Барский дело знает». Принудительное лечение Барскому не помогло — сосед пил по-прежнему. Каждый вечер у него собирались дружки, в подъезде валялись битые бутылки и пахло мочой. А жена такелажника пила еще больше. Опухшая, с грязными всклокоченными волосами, при случайных встречах с Корниловым в подъезде или на улице Барская изображала на лице подобие улыбки и каждый раз говорила одно и то же:
— Все, начальник! С понедельника завязываю. Забираю ребят и — к матери, в деревню.
Полковник проверил: мать у Барской несколько лет назад умерла от алкоголизма и в деревне никогда не жила. Она и ее муж, погибший на фронте, были коренными горожанами.
Матильда постоянно водила к себе кавалеров, и когда ее такелажник в неурочное время возвращался домой, не обходилось без мордобоя. Приезжала милиция, буян получал десять суток за хулиганство, а потом опять все катилось по наезженной колее.
Одна из двойняшек — обе выросли на удивление красивыми — пошла по маминому пути: мальчишки звали ее Нинка-давалка. Корнилов не раз видел ее с мужчинами «в возрасте». Правда, они не походили на кавалеров ее матери — опустившихся пьянчуг. Это были всегда прекрасно одетые люди, доставлявшие девушку домой на машинах. Корнилов, увидев однажды поздно вечером, как пьяную Нинку высадил из «Жигулей» пожилой мужчина, решил поговорить с ним. Но едва Игорь Васильевич упомянул о том, что девушка еще не совершеннолетняя, как «жигулевец», не проронив ни слова, дал газ и умчался.
«Ну и сволочь!» — стервенея от внезапно накатившей ярости, выругался Корнилов. Ему хотелось броситься вдогонку, и он с трудом сдержался — гонки по городу не всегда хорошо кончаются, а повод не требовал экстренных действий. Полковник связался с дежурным ГАИ, сообщил ему номер машины и попросил на утро пригласить владельца «Жигулей» на Литейный. К себе в кабинет.
Разговор с пожилым Нинкиным «приятелем», преподавателем университета, оказался неприятным и тягучим. Ошалевший от одной мысли, что его связь станет известной на службе и дома, он твердил:
— Товарищ полковник, это никогда не повторится. Честное слово!
Он так перетрусил, что даже не подумал отказаться от Нинки. А ведь мог сказать, что подвез незнакомую девушку.
Корнилов же хотел только одного — чтобы девушку оставили в покое, не спаивали.
— Предупреждаю вас, гражданин Кузаков. Ваши действия уголовно наказуемы.
— Честное слово! — преподаватель заглядывал полковнику в глаза, как провинившийся щенок. — Прошу вас только не сообщать моей жене…
Выдворить его из кабинета оказалось не так-то просто.
— Вы обрекаете меня на вечное мучение.
— А вы не мучайтесь, — посоветовал Игорь Васильевич, — расскажите жене сами. И освободите мой кабинет.
Это было жестоко, но Корнилов никак не мог забыть бессильной ярости при виде удаляющихся «Жигулей» Нинкиного ухажера.
Исчез преподаватель, но остались другие приятели. Однажды ночью Нина позвонила в квартиру Корниловых, раздетая догола. Полковник просто обомлел, увидев ее в таком виде.
— Меня ограбили, — сказала она без всякого смущения. Даже не прикрылась. От нее пахло вином и духами. — А вы — милиция!
Административная комиссия исполкома задумала лишить Барских родительских прав — надо было как-то спасать их маленького сына. Но после долгих споров решения так и не вынесли — ситуация складывалась просто тупиковая. Можно было отдать мальчика в детский дом. Но оставались Нина и ее сестра Рита — девушка, как будто бы сделанная из другого теста, — задумчивая книгочейка, собиравшаяся закончить школу с золотой медалью. Никакой исполком не мог отправить почти совершеннолетних девушек в детский дом. А сами они расстаться с матерью и отцом не хотели.
Тогда в Главное управление пришло анонимное письмо, что полковник Корнилов, используя служебное положение, хочет избавиться от неугодных соседей. А вот теперь кандидат искусствоведения обвиняет его в бездействии!
Был, конечно, у Корнилова один радикальный выход — поменять квартиру. Но слишком большой была жертва — они прожили в этом доме всю жизнь. Да и что сказали бы остальные соседи? Если уж милицейский начальник съехал, не смог справиться с пьяницами и хулиганами, то что говорить о простых гражданах? Нет, не мог он позволить себе такого шага. И чувствовал свое бессилие.
Он так и сидел на диване с письмом в руках, когда в комнату вошла жена.
— Что, Егорушка, невесел, что головушку повесил? Я уж думала, что ты уснул.
Вместо ответа Игорь Васильевич протянул письмо.
— Очередная «телега»? — Жена брезгливо взяла листок и методично разорвала его на мелкие кусочки. — Вот! — Она ссыпала обрывки в стоявшую на столе вазу.
— А ты у меня молодец! — почти с восхищением сказал Корнилов. — Так бы решать все мои проблемы!
— А что, у вас их избыток? — шутливо спросила жена. — Давайте решать вместе.
— Давайте, давайте! — Игорю Васильевичу стало весело. — Половина моих проблем большего и не заслуживает. А со второй половиной я и сам справлюсь.
Утром в кабинет к Корнилову зашел Лежнев. Сказал, поздоровавшись:
— На хороший крючок ты меня поймал! Только и думаю о твоем старике.
— Я тоже, — отозвался полковник. — Но с очерком придется повременить.
— Ну вот! — огорчился Лежнев. — Приехал, заинтересовал…
— Поторопился я, Боря. Чертовы блокадные дела! Всегда принимаю слишком лично. — Он вздохнул: — А старика убили.
— Вот так новость! — удивился Борис Андреевич. — И кто же?
Корнилов не ответил. Взял карандаш и с силой пустил его по гладкой поверхности стола.
— Понятно, — разочарованно сказал Лежнев. — Секретничаем?
— Боря, подожди недельку! У меня у самого сейчас одни вопросы. И никаких ответов.
Борис Андреевич поднялся с кресла, медленно прошелся по кабинету, постоял у окна. Потом вдруг обернулся и сказал шутливо:
— Вы, товарищ начальник, не правы! Меня ведь сейчас не смерть старика интересует. А его преступление! Дела давно минувшие. История. Тут уж, дорогой Игорь Васильевич, вы со своими запретами бессильны. — Он засмеялся удовлетворенно и спросил: — Ты где дело Бабушкина брал?
— В областном архиве.
— То-то! И я его там могу взять. Принесу письмо из редакции — и нет проблем. Первый раз, что ли? А свои тайны можете держать при себе! Подходит?
— Читай. Только потом не жалуйся на бессонницу.
Лежнев сел в глубокое кресло рядом с журнальным столиком и раскрыл папку…
Все время звонили телефоны. Полковник с кем-то разговаривал, сердился, шутил, убеждал. Приходили и уходили люди. Лежнев ничего не слышал.
Вернул его к действительности голос Корнилова:
— Ну что, Боря, есть тема для выступления?
— Тема? — Борис Андреевич закрыл папку, похлопал по ней рукой. — После всего этого слово «тема» звучит казенно.
— Это уж точно, — согласился Корнилов. Он достал тетрадь с некрологами. — Старик сказал мне, что вместе с ним подделывали и сбывали продовольственные карточки двое — Петр Поляков и Анфиноген Климачев. Климачев умер довольно давно. Ты, может быть, помнишь — зампред райисполкома?
— Он был в банде?
— Да. А второй, Поляков, умер совсем недавно. — Корнилов перелистал тетрадь, нашел некролог Полякова. — Видишь, Капитон Григорьевич даже не успел приклеить сообщение о его смерти. Я думаю, Романычев и с повинной пришел, узнав, что последний сообщник умер. То ли он боялся его, то ли жалел.
— Пожалел волк ягненка, — пробормотал Лежнев, внимательно перелистывая тетрадь. — Что из этих бумажек ты мне можешь дать?
— Что надо? Сейчас сделаем ксерокопии.
— Тетрадочку бы скопировать.
— Ты обратил внимание на листки с именами «во здравие» и «за упокой»?
— Эти имена я записал, — сказал Лежнев. — Начну теперь клевать зернышко за зернышком. Только вот зернышки, чувствую, все горькие будут.
Круг знакомых у покойного Капитона Григорьевича был узок. Это и облегчало и усложняло работу по розыску. С одной стороны, не требовалось много времени, чтобы их опросить. Но если эти беседы не дадут результата? В какие двери тогда стучаться?
К удивлению сотрудников отдела, с матерью Дмитрия Алексеевича Бабушкина и протоиереем Владимирского собора отцом Никифором Корнилов решил беседовать сам. Бугаеву поручил опросить шофера экскурсионного автобуса, на котором Бабушкин с Романычевым ездили в Гатчину, и попытаться отыскать кого-то из экскурсантов. Одна зацепка показалась Корнилову серьезной: Бабушкин запомнил, как молодая женщина, узнав, что в одном из домов на Фонтанке жила знаменитая актриса Савина, сказала соседке по креслу: «А у нас в поселке имение Савиной!»
Где было имение актрисы Савиной, и предстояло выяснить майору Бугаеву. А потом попытаться отыскать молодую женщину, приехавшую в Ленинград из этого местечка. Хорошо, если она остановилась в гостинице. А если у родственников или знакомых?
Капитану Филину Корнилов поручил проверить, ездил ли экскурсовод с субботы на воскресенье за город. С кем? Когда вернулся в понедельник?
Корнилов начал с отца Никифора. Выяснил в Совете по делам религий его телефон и условился о встрече.
— В покоях он, милый человек, — сказала опрятная старушка, когда полковник спросил протоиерея. — Ждет тебя.
Старушка провела Корнилова в покои. Она что-то тихонько бубнила себе под нос — не то пела, не то просто ворчала. Корнилов не разобрал ни единого слова. В огромной прихожей стоял обычный мебельторговский шкаф да вешалка для одежды. Было прохладно и тихо, и он подумал, что «покои» — самое подходящее название для этих апартаментов.
Старушка открыла высокую белую дверь и молча просунула в комнату голову. Получилось это у нее как-то совсем по-детски, и Корнилов улыбнулся. Старушка чем-то напоминала ему озорную девочку.
Отец Никифор вышел Корнилову навстречу. Одет он был, как говорили раньше, в партикулярное платье — в серый, в едва заметную полоску костюм. Аккуратно подстриженная, слегка курчавая темно-русая борода скрывала галстук. Глаза его смотрели спокойно, доброжелательно.
— Жду вас, Игорь Васильевич, — он протянул руку. — Присаживайтесь.
Он усадил полковника в кресло и сам сел напротив. Корнилов обвел взглядом комнату. Высокий, красного дерева шкаф с книгами, маленький письменный стол. На стене — картина Нестерова «Явление отроку Варфоломею». «Конечно, копия, — подумал Корнилов. — А может быть, один из этюдов?» Ничего, кроме церковных книг на одной из полок в шкафу, не напоминало, что это кабинет священника.
— Отец Никифор…
— Никифор Петрович… — улыбнулся священник. — Мы, наверное, будем о мирских делах говорить? Так вам привычнее. — Отец Никифор излучал доброжелательность. Но в нем не было ни тени заискивания, желания понравиться. «Доброжелательное достоинство, — подумал Корнилов. — Этому не научишь ни в какой семинарии».
— Может быть, я потревожил вас понапрасну, — сказал он и достал фотографию Романычева. Положил на столик перед отцом Никифором. Священник взглянул на снимок и перевел взгляд на Корнилова. Полковник решил, что он видит Капитона Григорьевича в первый раз. — Да-а… — разочарованно протянул Корнилов. — Я надеялся, что этот старик вам знаком. Он живет недалеко от вашего собора, человек верующий.
— Капитон Григорьевич верит в господа нашего, — спокойно ответил отец Никифор. Так спокойно, что Корнилов не выдержал и от души рассмеялся.
— Ну и выдержка у вас, Никифор Петрович!
Священник тоже улыбнулся.
— А у вас смех хороший. Добрый. Вам, наверное, трудно в милиции служить?
— Ох и трудно! — улыбнулся Корнилов и, посерьезнев, сказал: — Я понимаю, Никифор Петрович, у вас с прихожанами свои отношения, свои тайны. Я не собираюсь их касаться. Но Романычев погиб.
— Боже праведный! — потемнев лицом, прошептал священник и перекрестился.
— Старика убили. А за два дня до смерти он приходил, — Корнилов хотел сказать «покаяться», но здесь это слово прозвучало бы нелепо. — Приходил ко мне. Признался в тяжком преступлении.
Он начал пересказывать священнику историю Романычева, но отец Никифор остановил полковника.
— Капитон Григорьевич не был нашим постоянным прихожанином, — задумчиво сказал он. — Появился в церкви всего три года назад, Я говорил о нагорной проповеди и вдруг заметил с амвона плачущего мужчину. Старика. Он плакал навзрыд, никого не стесняясь. После службы я послал дьякона разыскать его. Вот здесь, в этих покоях, мы и познакомились. Капитон Григорьевич был насторожен, отвечал на мои вопросы сдержанно. Из нашего первого разговора я понял только, что он очень одинок. И пригласил его приходить. Сначала он заглядывал от случая к случаю, потом стал ходить чаще. Теперь я уже не нарушу тайну исповеди — Капитон Григорьевич покаялся мне во всем. В подделке продовольственных карточек, в спекуляции… В том, что из-за него пострадал невинный человек.
— А как пострадал? Об этом старик сказал?
Священник кивнул.
— Много зла мы храним в своей душе. С радостями к нам приходят редко. Наверное, так же, как и к вам?
Корнилов промолчал.
— Капитон Григорьевич всю жизнь расплачивался за свой грех… Вы ленинградец? — спросил он неожиданно Корнилова.
— Да. Родился на Васильевском.
— Не в клинике Отто?
— В ней. Мы жили в Тучковом переулке.
— А я на Первой линии. И родился в той же клинике. Я смотрел на вас и думал: наверное, мы ровесники. И вы похожи на ленинградца. А ленинградцам поступок Капитона Григорьевича больнее во сто крат. Вы не боитесь быть пристрастным судьей?
— Никифор Петрович, там, — Корнилов поднял глаза к потолку, — старика будут судить уже по вашему департаменту. Да и срок давности для земного суда прошел. А я должен разыскать убийцу. И еще мне хотелось бы восстановить доброе имя Бабушкина. Человека, которого расстреляли по доносу. За грехи Романычева. Но старика нет в живых, а письменное признание он не успел написать. Или его уничтожили. — Корнилову показалось, что он произнес последнюю фразу раньше, чем его поразила внезапная догадка о том, что не деньги и не ценности искал убийца. — Я попросил Капитона Григорьевича написать обо всем подробно, — продолжал полковник. — Тогда прокуратура имела бы повод пересмотреть дело погибшего. Мы договорились, что он принесет свое признание ко мне на Литейный…
— Выходит, что решился Капитон Григорьевич, — задумчиво глядя на полковника, сказал отец Никифор. — Облегчил душу. Чем же я могу вам помочь?
— Романычев рассказал о своем преступлении мне и вам. Никого другого я пока не знаю…
— И вы хотите, чтобы я засвидетельствовал это?
— Да. Он называл вам имя невинно пострадавшего?
— Капитон Григорьевич заказывал молебны за упокой души раба божьего Алексея…
— Бабушкина?
— Он называл его фамилию на исповеди. А в молитвах называют только имена.
Корнилов достал из кармана ксерокопии, снятые с найденных у старика записок «за упокой» и «во здравие». Протянул Никифору Петровичу.
— Мы нашли у него дома.
— Можете оставить? — спросил священник. — Я исполню его последнюю волю. А вашу просьбу я выполнить не смогу, Игорь Васильевич. Люди, имена которых Капитон Григорьевич доверил мне на исповеди, могут быть живы. Но ваши хлопоты греют мне душу. Да.
«Что ж ты не заставил старика раньше выполнить свой долг?!» — подумал Корнилов.
— Вы считали раскаяние Романычева искренним?
Священник вздохнул, опустил голову. Полковник чувствовал, что ему не просто ответить на этот вопрос.
— Легко ошибиться, — наконец сказал он и внимательно посмотрел Игорю Васильевичу в глаза. — Человек нуждается в поддержке. А он был одинок. В одиноких — один защитник. Но утешение приходит не сразу и не ко всем. Умершие живут там, за гробом, запасом духовной жизни, какой они сделали в жизни нынешней. Капитон Григорьевич слишком поздно задумался об этом.
Они поговорили еще несколько минут. Полковник дал отцу Никифору свой телефон. Попросил позвонить, если он вспомнит что-то о жизни старика.
— Не нарушая тайну исповеди, — улыбнулся Корнилов.
— Да. Я не волен распоряжаться тайнами своих прихожан, — мягко сказал священник.
На улице стало еще жарче. Даже в густой тени церковного сада не чувствовалось прохлады. Массивные скамейки занимали старушки, ожидающие начала службы. Сидело и несколько пожилых мужчин. Корнилов заметил на груди одного из них ряды орденских планок. Большинство старушек были чистенькие, наглаженные, с интеллигентными лицами. У некоторых на головах красовались давно вышедшие из моды соломенные шляпки. «А может быть, опять входящие в моду?» — подумал Игорь Васильевич и вспомнил старых богомолок на каком-то большом празднике в Троице-Сергиевой лавре. Почти все они были загорелыми, одеты в белые и черные платки, в плюшевые полупальто или даже ватники. Они сидели и лежали повсюду — на скамейках, на изумрудной весенней траве, на холодных известковых плитах. Закусывали деревенской снедью, дремали, вели задушевные разговоры. И тем и другим жилось, наверное, нелегко. Но одни жили просто, никого не стесняясь и не упрекая за свое бездолье, а другие, пока хватало сил, пытались скрыть свою бедность и немощь. И от этого им было еще труднее.
Корнилов сел в машину и подумал о той догадке, которая неожиданно родилась у него во время разговора со священником. «Что это взбрело мне в голову! Ведь в мартирологе есть сообщение о смерти Полякова! Все трое мертвы!»
Бугаев шел по длинному и унылому коридору управления к себе в кабинет и думал, с чего начать поиски. С шофером все ясно. Сейчас он позвонит на автобазу экскурсионного бюро и попросит, чтобы разыскали водителя первого класса Романа Холкина. А вот как быть с имением Савиной? Честно признаться, до сегодняшнего дня майор даже не подозревал, что когда-то в России пользовалась огромным успехом драматическая актриса Мария Гавриловна Савина. А уж про ее имение… Полковник, тот, оказывается, даже знает, что последняя квартира актрисы, вернее ее дом, стоит на Карповке, недалеко от Дома литераторов.
«Ну дельце! — думал майор. — Вместо того чтобы собирать дополнительные улики, я, выходит, ищу убийце алиби?!»
Он позвонил во внутреннюю тюрьму, и через пятнадцать минут конвоир привел Бабушкина. По его заспанному лицу можно было догадаться, что экскурсовод наверстывал упущенное ночью.
— Садитесь, Дмитрий Алексеевич, — пригласил майор.
Бабушкин сел на край стула. Смотрел он на Семена неприязненно.
— Вы на допросе у полковника говорили про молодую женщину, экскурсантку в вашем автобусе…
Бабушкин молчал.
— Говорили?
— Говорил.
«Что он на меня волком смотрит?» — подумал майор.
— Упоминали и про имение актрисы Савиной.
— Упоминал.
— А почему же не сказали, где это имение? В какой области? В Ленинградской? Ведь нам эту женщину найти надо!
— Вот и ищите.
Бугаев еле сдержался, чтобы не сказать какую-нибудь резкость. Но, похоже, тогда Бабушкин вообще не проронил бы ни слова.
— Чего вы задираетесь, Дмитрий Алексеевич? — спросил Семен. — Ведь если женщина видела старика с баулом в автобусе, то подтвердятся ваши слова…
— А если не видела? И потом, ни о каком бауле я не знаю!
Майор на некоторое время потерял дар речи от негодования.
— Да ведь я своими руками… — начал он возмущенно, но Бабушкин перебил его:
— У меня дома вы нашли саквояж с деньгами, а не баул.
— Скажите, Дмитрий Алексеевич, вас в детстве мальчишки никогда не колотили? За вредность характера? Ведь дело выеденного яйца не стоит, а мы теряем драгоценное время. Лично для меня с лихвой хватает саквояжа, который вы хапнули у дедушки! Скажете вы наконец, где это дурацкое имение?
Бабушкин зачем-то поднес к лицу ладонь с длинными тонкими пальцами, внимательно осмотрел ее и сказал, не поднимая глаз:
— В поселке Сива Пермской области. Имение одного из ее мужей — Никиты Всеволожского.
Позже Бугаеву казалось, что на разговор с упрямым экскурсоводом он потратил времени много больше, чем на поиски симпатичной пермячки Вали Соколовой и ее подруги Зины. А на самом деле говорили они минут семь — десять. А с пермячками из Сивы он встретился только поздно вечером, в гостинице «Выборгская». Его появление в номере у девушек вызвало маленький переполох — одетые в легкие одинаковые халатики, пермячки пытались запихать закупленные в Ленинграде гостинцы в огромные клетчатые чемоданы.
Дверь Бугаеву открыла Валентина, даже не спросив, кто стучит. Потом выяснилось, что ждали третью подругу. Пока Валя, озадаченная появлением молодого человека, пыталась прикрыть собою «поле битвы», майор оценил ситуацию и сказал проникновенно:
— Гражданки Соколова и Безъязычная, я из бюро добрых услуг. Администрация гостиницы прислала меня помочь вам разместить сувениры.
— Зи-ина… — озадаченно сказала Валентина, оборачиваясь к подруге.
— Что Зина! Раз прислали — пускай складывает. У меня уже голова кружится.
— Ой, да как-то странно?! — засомневалась Валя, не давая майору ни на сантиметр продвинуться за порог. — Мы не вызывали.
— Девушки, не сомневайтесь. Сохранность багажа гарантируется. Оплата по соглашению.
Лишь тогда Валентина отступила и пропустила его в комнату. Остальное, как любил говорить майор, было делом техники. Пока Бугаев укладывал вещи в бездонные чемоданы, девушки, споря и перебивая друг друга, рассказывали ему об экскурсии в Гатчину. Старика с баулом-саквояжем они запомнили хорошо. Зина сидела с ним на одном сиденье.
— Грустный товарищ был, задумчивый, — говорила она. — Портфельчик свой держал на коленях, потом увидел, что он мне мешает, убрал наверх, на сетку.
— Не разговаривал с вами?
— Спросил, откуда я. Пошутил: «Пермячка, солены уши». И еще спрашивал, нравится ли мне Ленинград.
— Девчата, — поинтересовался майор, — вы никак всю гречу в Ленинграде скупили? Неужели в вашей Сиве гречи нет?
— В нашей Сиве ничего нет! — сердито ответила Валентина.
— Эхе-хе, — вздохнул майор. — Пригласите меня в гости, привезу. Как у вас с грибами-то? Растут?
— Растут. Но вы поторопитесь. Через годик-два и грибов не будет, — сказала Зина. — Надумаете — приезжайте. Мы вам адрес дадим. Только вы опять шутите!
А Валентина молчала. «Вот если бы ты пригласила, — подумал майор, — я бы уж точно приехал!» Ее доброе, спокойное лицо и ласковые глаза действовали умиротворяюще. Только здесь, в душном, несмотря на открытое окно, номере гостиницы, среди нагромождений питательных и даже пикантных покупок, к Бугаеву вернулись его обычное душевное равновесие и юмор.
И еще одну деталь выяснил Семен: обе девушки утверждали, что из автобуса старик вышел с саквояжем в руках, — они видели, как в магазине он купил бутылку кефира и тут же выпил. И саквояж стоял перед ним на столике. Значит, Бабушкин ошибался. Но эта ошибка ничего не опровергала и ничего не подтверждала. Никто не видел, как старик передавал саквояж экскурсоводу.
Не видел этого и шофер автобуса Холкин, к которому майор заехал по пути из гостиничного треста в гостиницу «Выборгская». Впрочем, Холкин не видел и самого старика. Похоже, что его волновали только отношения с автоинспекцией, «нервирующей водителей», и проблемы горючего.
— Вы мне скажите, товарищ майор, — бубнил он желчно, — кто отвечает за простои? Кто отвечает за приписки?
— Начальство, кто ж еще? — легкомысленно ответил Семен, думая о том, как бы побыстрее добраться до пермячек.
— Нет! Наше начальство ни за что не отвечает! — обрадовался Холкин. — Оно отвечает только за свое благополучие. Вот кем вы должны заняться, а не расспрашивать про каких-то стариков! Что вам этот старик дался — он уже свое отжил небось.
«Типус-опус, — думал майор. — Чем-то он мне напоминает экскурсовода».
— Я уже давно предлагаю, — Холкин рубанул ладонью воздух, — чтобы пресечь все безобразия с бензином, выдавать водителю не талоны, а деньги. Сразу на год. Перерасходовал бензин, докупаешь за свои кровные, сэкономил — оставшиеся денежки тебе. Ведь сколько государству бензина сэкономим! Тьму! Никто ни бензин, ни талоны на сторону продавать не будет. Так или нет?
— Интересно! — согласился Бугаев. — Только я из уголовного розыска, другими делами занимаюсь…
— Дела у нас общие! — рассердился Холкин.
— Я вам пришлю товарища из ОБХСС. Он экономику знает, во всем разбирается. — И, не дав шоферу опомниться, майор сильно тряхнул ему на прощание руку.
Зачем нужны были майору сведения о старике и почему арестован экскурсовод Бабушкин, шофер даже не поинтересовался.
Корнилов оставил машину на проспекте и не спеша пошел по набережной Невки, пустынной в этот вечерний час. Только какой-то молодой мужчина маячил впереди. У него была странная походка — сделав несколько шагов, он начинал пританцовывать и подпрыгивать. «Что за чудак? — подумал Корнилов. — То ли радость его распирает, то ли сумасшедший. Интересно бы взглянуть на его лицо». Но лица мужчины он так и не увидел — тот свернул за высокий забор, окружающий одну из многочисленных госдач, и исчез.
Мальчишки лет по восьми бросали в воду камни. Корнилов подумал, что они кидаются в диких уток, которые плавали недалеко от берега. Но приглядевшись, заметил на волнах небольшую доску и на ней крошечного котенка. Котенок жалобно мяукал, припадая к доске каждый раз, когда камень падал рядом.
— Ребята, прекратите! — крикнул Игорь Васильевич.
Один из мальчишек, даже не оглянувшись на Корнилова, кинулся бежать. А второй как ни в чем не бывало запустил еще один камень. Но в котенка опять не попал.
Корнилов взял парня за ворот школьного пиджака и развернул к себе лицом.
— Вы что деретесь? — плаксиво и почти равнодушно прогнусавил мальчишка. Похоже, что отбрехиваться от взрослых ему приходилось нередко. Он пытался выскользнуть у полковника из рук, но, почувствовав, что это не так просто, затих.
— Сейчас я тебя посажу на доску и отправлю поплавать. Да закидаю камнями. А уж я не промахнусь.
Мальчишка молчал, стиснув тонкие губы. Красивая мордашка его стала злой.
— Не жаль тебе котенка?
Мальчишка и не собирался отвечать. Тогда Корнилов взял его за ухо… Оказалось, что решимость у парня на этом иссякла.
— Гришкин котенок, — выдавил он. — Чего жалеть — Гришкина мать уже трех утопила. Еще слепыми…
— Но этот-то подрос. И такой симпатичный, — не сразу найдя аргументы, сказал Игорь Васильевич, мысленно обозвав недобрым словом Гришкину мать.
Мальчишка молчал.
— Живая же душа. Вырастет — будет вам с Гришкой другом.
— Я хочу собаку. Коккер-спаниеля.
— Если еще раз увижу, что вы с Гришкой издеваетесь над животными, отведу в милицию, вызову туда родителей. Понял?
— Понял, — нехотя пробурчал мальчишка. Но понял он, наверное, только то, что этот здоровый мужик не отвяжется от него, пока не дашь обещание.
Игорь Васильевич отпустил парня, посмотрел на реку. Доски с котенком уже не было видно. Он испытывал раздражение от своего разговора с мальчишкой. «Разве так надо говорить! — думал он. — Надо душевно, доходчиво… Объяснить ему, а не хватать за ухо. Если бы я сейчас не шел по делу… — Он осадил себя: — Ничего бы в парне не изменилось, проведи я с ним даже полдня. Ни-че-го. Для этого надо быть всегда рядом. Ребенка формирует не образ мыслей окружающих его людей, а образ их действий».
Корнилов оглянулся. Мальчишка стоял на берегу. Похоже, что высматривал, куда девался котенок. И у полковника не было уверенности, что, обнаружив его, он не начнет сначала.
«Каменное гнездо, — мелькнула у Корнилова мысль, когда он увидел дом на Второй Березовой аллее. Выстроенный в стиле раннего русского модерна, с огромными окнами, с башенками, словно в средневековом замке, с высокой островерхой крышей, он не очень-то вписывался в лирический пейзаж парка. — А жить здесь, наверное, совсем неудобно», — подумал полковник, прочитав на дверях объявление о том, что в доме размещается регистратура санатория. Обогнув великолепное здание по тропинке, среди разросшихся, давно не стриженных кустов персидской сирени, стороной обойдя кучу угля, он очутился перед маленькой дверью с надписью «кв. 2». На звонок долго никто не выходил. Игорь Васильевич уже подумал было, что в квартире никого нет, но в это время дверь приотворилась, и выглянула старая женщина, одетая в синий халат.
— Вам кого, молодой человек? — спросила она, напряженно разглядывая Корнилова близорукими встревоженными глазами.
— Вы Наталья Станиславовна?
— Я, — нерешительно сказала женщина. Она вытащила из карманчика халата пенсне, надела на нос и внимательно осмотрела Корнилова. — А мы с вами знакомы? — Она все еще продолжала стоять в дверях, не решаясь впустить полковника в квартиру. Берет на седой голове, пенсне, пухлые, совсем не старческие губы напомнили Игорю Васильевичу школьные годы, учительницу русского языка Варвару, любимцем которой он был и чье отчество, как ни старался, вспомнить теперь не мог.
— Наталья Станиславовна, — сказал он мягко, — я знаю, что милиция уже доставила вам много хлопот, но решился вас все же побеспокоить.
— Так вы из милиции… — В ее голосе послышались горестные нотки, а сама она словно сжалась, уменьшилась в размерах. — Ну что же, входите.
Корнилов прошел вслед за Натальей Станиславовной по длинному коридору. В коридор выходили две двери. Одну из них хозяйка молча распахнула перед ним, а из другой, полуоткрытой, раздался резкий женский голос:
— Наталья, кто пришел?
— Я потом тебе все расскажу, — ответила Бабушкина.
— А-а… Опять из милиции! — догадалась женщина за дверью. — Скажи ему, пускай ко мне заглянет. Слышишь?!
— Не обращайте внимания, — сказала Наталья Станиславовна, когда они зашли в комнату. — У моей больной сестры свои причуды.
Она огляделась, словно ища, куда бы посадить незваного гостя, согнала со старенького кресла пушистого кота и пригласила Корнилова сесть.
Обстановка в комнате была спартанской: старая тахта, круглый стол и несколько стульев вокруг него. Трехстворчатый, светлого дерева шкаф. Из-за ширмы выглядывала никелированная кровать. Ни телевизора, ни радиоприемника. В небольшом книжном шкафу, наверное, списанном каким-то учреждением, стояли книги. Разного формата, в богатых, телячьей кожи переплетах и без переплетов, тонкие и толстые, по большей части старинные книги, которые объединяло встречающееся почти на каждом корешке слово «Петербург».
…Несколько секунд они сидели молча. Корнилов, прежде чем начать разговор с незнакомым человеком, всегда делал едва заметные паузы, давал ему возможность освоиться. Наталья Станиславовна не выдержала короткой паузы.
— Митя ни в чем не виноват, — сказала она и строго посмотрела на Игоря Васильевича. Полковник заметил, как мелко-мелко задрожала ее верхняя губа.
— Я тоже так считаю, — спокойно ответил он. И тут же подумал: «А не тороплюсь ли я? Посею надежду…»
Наверное, женщина ожидала какой-нибудь новой неприятности, но только не этих слов. Она сняла пенсне, снова надела, и на лице у нее отразилась такая детская беспомощность, что Корнилов с трудом удержался от улыбки. Наконец Наталья Станиславовна справилась с растерянностью.
— И сына отпустят? — с недоверием спросила она.
— Наталья Станиславовна, наберитесь терпения. Я высказал свою личную точку зрения. Для того чтобы Дмитрий Алексеевич оказался на свободе, потребуется время.
— А вы в больших чинах?
— Простите, забыл представиться… Меня зовут Игорь Васильевич Корнилов. А по званию — полковник.
— Полковник! — почтительно отозвалась женщина. — От вас, наверное, многое зависит?
И Корнилов не нашелся, что ответить. Такое бывало с ним крайне редко. Он только слегка пожал плечами.
— Я задаю бестактные вопросы, — сказала Наталья Станиславовна. — Вас, собственно, что интересует?
— Недоразумение с вашим сыном скоро разъяснится. А я пришел по делу деликатному и заранее прошу извинения. Меня интересует судьба вашего покойного мужа, Алексея Дмитриевича.
— Зачем же тревожить память усопших? — тихо сказала Наталья Станиславовна. — Дети за отцов не отвечают. Нам так говорили раньше.
— Вы меня не поняли. Речь идет о восстановлении доброго имени вашего мужа.
Трясущейся рукой Наталья Станиславовна опять сняла пенсне и положила на стол. Слезы текли у нее по щекам и падали на халат. Она смотрела на Корнилова немигающим взглядом, но Игорь Васильевич чувствовал, что Бабушкина не видит его, что мыслями своими она сейчас далеко. Молчание длилось долго. Наконец Наталья Станиславовна сказала:
— Доброе имя Алексея Дмитриевича никакой народный суд опорочить не смог. Для нас с сыном, для тех, кто знал его хорошо, он умер честным и незапятнанным.
— Вам не должно быть безразлично публичное восстановление истины! — Корнилов никак не ожидал такой реакции.
— Все, с кем Алексей Дмитриевич работал, дружил, давно умерли. Кто теперь может вспомнить начальника цеха Бабушкина из типографии Володарского? — Она вытерла слезы краем халата и улыбнулась: — Спросите, кто сейчас помнит и самого Володарского? Начнется новое разбирательство, начнут поминать имя мужа всуе…
Корнилов подумал, что она просто не уверена в том, что истина будет восстановлена. А разве он сейчас был уверен в этом? У него имелось горячее желание восстановить справедливость, но он знал, что сделать это будет не просто. Он и в этот дом пришел, чтобы найти какие-то зацепки себе в помощь, а выходит, что поторопился.
— Голова у меня идет кругом, — вздохнула Наталья Станиславовна. — Сына арестовывают, подозревают в чудовищном деле, мужа хотят реабилитировать. Вы поймите, товарищ, Митя человек беззащитный. Мухи не обидит, а его забирают. И деньги эти… Вы должны поверить ему — он в саквояж даже не заглядывал!
— Старик, которому принадлежали деньги, работал с вашим мужем в секретном цехе. Воровал, печатал поддельные талоны. А потом сумел все свалить на Алексея Дмитриевича.
— Да что они, в суде-то, все каменные были?
— Преступник действовал не один.
— И вы думаете, что Митя…
— Теперь не думаю.
— Чего же вы хотите от меня? — печально спросила женщина.
А чего, собственно, хотел он добиться своим приходом? Сказать матери, что с сыном ее будет все в порядке? Она поверит в это только тогда, когда сын вернется домой. Сообщить вдове, что ее муж был честным человеком? Да она в этом и не сомневалась!
— Если можете, помогите мне, — сказал Корнилов. — Человека, которому принадлежал саквояж с деньгами, звали Капитон Григорьевич Романычев.
— Капитоша?!
— Вы его знали?
Наталья Станиславовна не ответила. Будто бы и не слышала вопроса. Рассеянный взгляд ее остановился на окне. Корнилов невольно проследил за ее взглядом. Большой желтый автобус набирал скорость, оставив на остановке полную женщину в ярком цветастом платье. Женщина растерянно оглядывалась. Не знала, в какую сторону идти. Рядом с нею стоял большой серый чемодан.
— И почему они ездят к нам отдыхать? — задумчиво сказала Наталья Станиславовна. — В холодный сырой город, под вечный дождь. От тепла едут, от фруктов…
В ее словах Корнилову почудилась такая тоска по теплу, что он вдруг ощутил, как сыро и промозгло в доме.
— Наверное, устают от жары, — сказал он.
— Наверное. Только я бы никогда не устала. Сидела бы на солнышке и грелась, грелась… Да, вы о чем-то меня спросили?
— Вы знали Капитона Григорьевича?
— А как же! Он у нас бывал часто. Видный молодой мужчина. Только совсем неотесанный. Наша Танечка занималась его воспитанием — снабжала книгами, водила в театр, учила держать в руках вилку с ножом…
— Танечка — это кто?
— Сестра… Простите, — Наталья Станиславовна пристально посмотрела на Корнилова. — Вы сказали, что саквояж принадлежал Капитону? Значит, это его убили?
Корнилов кивнул.
— Что со мной творится?! Отвлеклась на эту таджичку и упустила главное. Выходит, что Митю обвиняют в смерти Капитона?
— Они были знакомы?
— Откуда? Митя родился в сорок первом. — «Как и дочь Романычева», — отметил Игорь Васильевич. — А после войны мы с Капитоном ни разу не встречались. Думали, что он погиб в блокаду.
— А Таня?
— В марте сорок второго не вернулась домой с дежурства. Она была дружинницей МПВО.
Вдруг какая-то мысль обеспокоила Наталью Станиславовну. Лицо ее сделалось тревожным.
— А как же тогда саквояж и деньги? Это Капитон подошел в автобусе к сыну?
Корнилов кивнул.
Женщина долго молчала. Наконец спросила:
— Он что же, специально разыскал Митю? С какой целью?
«С логикой у старухи все в порядке», — подумал Игорь Васильевич и сказал:
— Это меня больше всего и занимает.
— Боже мой, боже мой! — тихо прошептала Наталья Станиславовна. — Что же ему, мало было Алексея Дмитриевича?
В ее тихом голосе было столько уверенности в том, что Капитон намеренно сыграл с сыном злую шутку, что Корнилов и сам на какое-то мгновение поверил в дьявольский план старика.
— Да, тут есть загадка. И у Капитона Григорьевича уже не спросишь.
— А мы ничего не знаем. Клянусь вам. Ни я, ни Митя.
— Не волнуйтесь, Наталья Станиславовна. У меня в этом нет сомнений. Наверное, я поступил опрометчиво, придя к вам? Доставил лишние волнения. Но я надеялся: а вдруг у вас сохранились какие-то отношения с бывшими друзьями мужа, с его сослуживцами…
— Нет, нет… Друзья его погибли. С сослуживцами мне было бы тяжело встречаться. Да они и не приходили.
Когда Наталья Станиславовна провожала Корнилова, из приоткрытых дверей позвали:
— Наталья! Я же просила тебя!
Бабушкина вопросительно посмотрела на полковника.
— Пускай зайдет, — сказали за дверью весело. — Не развалится.
Корнилов усмехнулся и взялся за ручку двери.
— Вы извините, Елизавета Станиславовна больной человек… — Бабушкина испытывала неловкость.
— Нечего там шептаться, — крикнула сестра. — И оставь нас одних.
Комната, в которую вошел Корнилов, была треугольной. Одну сторону этого странного обиталища занимало наполовину занавешенное окно. Около него стояла никелированная, как и в первой комнате, кровать. В кровати, привалившись к подушкам, сидела темноволосая, исхудавшая до крайней степени женщина. Возраст ее определить было трудно. Корнилова поразили ее глаза — необычайно живые и светящиеся каким-то жадным любопытством.
— Ну что, испугались? — спросила женщина улыбаясь. — Садитесь поближе. Не укушу. — Она показала на удобное старое кресло рядом с кроватью.
Корнилов сел.
— Как вас звать-величать?
Он назвал себя.
— Полковник? — спросила женщина, бесцеремонно разглядывая Игоря Васильевича.
— Полковник. — Корнилов усмехнулся.
— Вы не удивляйтесь. Я все детективы прочитываю. И по телевизору их смотрю. Только там полковники более сытые. — Корнилов оглянулся и только сейчас заметил в одном из углов небольшой телевизор, стоящий на табуретке. — Не сердитесь на меня, — продолжала женщина. — У меня к вам серьезное дело. Наталья о нем не знает…
— Я вас слушаю, — сказал Корнилов, стараясь показать свою заинтересованность, но маленькая фальшь не укрылась от внимания больной.
— Нет, правда, дело серьезное, — в ее голосе проскользнула нотка обиды и тут же угасла. — У нас с Димитрием нет секретов. Сестра совсем старая, ей не все расскажешь. Ее мы бережем. А мне все равно помирать скоро. Все Митькины тайны на тот свет унесу. — Она засмеялась резким заразительным смехом, и Корнилов подумал о том, что в ее смехе, в ее словах о смерти нет ни тени бравады. Но от этой естественности холодок бежал по коже. — У меня ведь канцер, — она развела худющими руками. — Операцию я делать не дала. Не верю я в операции. И вот зажилась — уже седьмой год пошел. Ни одна больница меня не держит. Сижу у Мити с Натальей на шее. Книги читаю. Смотрю телевизоры. Один — с большим экраном, — Елизавета Станиславовна показала на окно.
— А какие же у вас с Дмитрием Алексеевичем тайны?
— Это дело чрез-вы-чайное! И лучше бы вы Дмитрия у себя подольше подержали. Подольше, подольше! Не то его могут убить. Только не торопитесь зачислить меня в психи. У них на службе не все в порядке. Жуликов много. Воруют…
— Да что же воровать? — удивился Корнилов.
— А вот представьте себе — приезжает группа в Москву. Экскурсантов человек сорок. Из этих сорока — человек пять-шесть имеют в Москве друзей или родственников. То на обед в гостиницу не придут, то на ужин. То сутки отсутствуют и даже ночевать не являются. А групповод и покормить кого-нибудь может, и на сутки поселить в гостинице. За денежки, конечно. — Она говорила быстро, воодушевленно. Большие глаза блестели. — А иногда бывает и такое: в путевке сказано, что проживание в гостинице «люкс», а селят при колхозном рынке. Разницу куда? Туристу? Нетушки! Себе в карман. Вот Митя и написал директору большое письмо о безобразиях. Сказал, что если меры не примут, выступит на собрании. От директора пока ни слуху ни духу, а Дмитрию пригрозили. Сказали: «Найдем на тебя управу». Вот и нашли.
— Что вы имеете в виду?
— Деньги! Как вы не понимаете! Это же они подсунули.
— Девяносто три тысячи?!
— Что для них эти тысячи! — она посмотрела на Корнилова с каким-то веселым задором.
— Я должен вас сразу же разочаровать — мы знаем, кому принадлежат деньги. Но я поговорю с Дмитрием Алексеевичем.
— Дмитрий вам не сказал про свою контору?! — Казалось, она не желает и слышать о том, чьи деньги на самом деле. — Это вполне в его духе. Молчун. Вы знаете, что его отец погиб в блокаду?
— Знаю.
— Безвинно погиб. По ложному доносу. — Корнилов насторожился. — Димитрий уже несколько лет хлопочет, чтобы отца реабилитировали, а матери и словом не обмолвился. Я у него признание клещами вытащила. Чувствовала: носит что-то в себе, скрывает. А у меня интуиция знаете как развита?!
— И ваш племянник знает, кто писал ложный донос?
— Ну откуда ему это знать! В прокуратуре сказали: «сигнал» о фальшивых талонах поступил анонимный, но факты подтвердились. И оснований для пересмотра дела нет. Но мы-то все знаем, что Алексей с голоду бы умер, а бесчестный поступок не совершил.
Она откинула голову на подушку и замолчала, разглядывая Корнилова. Совсем как ее сестра. Только взгляд у нее был пронзительный до жути. И на лице Елизаветы Станиславовны появились бисеринки пота — чувствовалось, что разговор ее утомил.
Один вопрос не давал Корнилову покоя с момента прихода в этот дом, и он наконец решился его задать:
— Елизавета Станиславовна, а почему у вашего племянника нет своей семьи?
— Да потому что две старухи сидят у него на шее. Какой третьей женщине захочется въехать в наш дом! — Она засмеялась, но тут же остановила себя. — Да нет, я шучу. Такая женщина у него есть. И милая, и добрая, и образованная, и Дмитрия любит, да у нее у самой папа восьмидесятилетний к постели прикован. Вроде меня — никак умереть не может. А годы идут, идут… Да вы не огорчайтесь.
Корнилов поднялся.
— И прошу вас — поосторожнее с ворами из экскурсионного бюро. Как бы они Димитрию не навредили.
— К сожалению, у Бабушкина полное алиби, — доложил утром оперуполномоченный Филин. В серой, красиво выстроченной рубашке и в вельветовых джинсах он напоминал полковнику десятиклассника. Впрочем, Филин всегда был похож на мальчишку из-за ярко-рыжей копны непокорных волос.
— И глубокое у тебя сожаление? — поинтересовался Корнилов, который никак не мог простить себе, что, поддавшись внезапному порыву, подал вчера Наталье Станиславовне надежду на скорую встречу с сыном.
— Легкое, товарищ полковник. Еще вчера думал: здорово мы дело раскрутили! А сегодня…
— Что же это за алиби?
— Ездил Дмитрий Алексеевич «на природу». Не соврал. Пять свидетелей подтвердили, что все время — с вечера субботы до утра понедельника — был он с ними. Не отлучался ни на час.
Корнилов почему-то подумал о больной тетке Бабушкина из нелепой треугольной комнаты.
— У меня сейчас в гостях одна женщина, — сказал Филин. — Может быть, вы захотите поговорить с ней?..
— А я думал, что женщинами у нас только Бугаев интересуется.
— Шикарная блондинка, товарищ полковник! — оперуполномоченный сказал это тоном опытного сердцееда и густо покраснел. — Это женщина Бабушкина.
— Еще одна Бабушкина?
— Да нет Она — Яковлева. Александра Васильевна Яковлева. Любовницей ее не назовешь, обстоятельства у них такие…
— Понятно, понятно! — остановил Игорь Васильевич сотрудника. — Слышал я о ней, можешь не продолжать. Приглашай.
— Мне сказали, что Дмитрия Алексеевича теперь отпустят? — спросила Яковлева, когда полковник усадил ее в кресло и сам сел напротив. Была она миловидна и женственна. Но в годах. «Лет сорок, не меньше, — подумал Корнилов. — И за собой следит».
— Да, сегодня же, принесем извинения и отпустим.
— Никакими извинениями не залечишь обиду. Когда арестовывают невинного человека — это трагедия.
— Бабушкина не арестовали, а задержали.
— Какая разница! Эти юридические тонкости понятны только юристам. А люди говорят: «арестовали», «упекли».
— Александра Васильевна, поставьте себя на наше место: рядом с квартирой Бабушкина находят труп, в квартире — почти сто тысяч рублей, принадлежащих убитому. И нам становится известно, что у Дмитрия Алексеевича были причины ненавидеть убитого!
— Какие?
— Вам ничего не рассказал капитан Филин?
— Капитан? — Она улыбнулась. — Этот рыжий юноша капитан? Он ничего не сказал. Значит, Дима знал убитого?
— Да. — Корнилов рассказал ей о Романычеве. Он и пригласил Яковлеву к себе ради этого. Надеялся, что от Александры Васильевны узнает какие-нибудь подробности о судьбе Бабушкина-старшего.
— Дима упоминал про любознательного деда, который ездит с ним на экскурсии… — Она замолчала, вспоминая, что еще слышала от Бабушкина. — Но он даже имени старика не знал. Правда. У нас с Дмитрием Алексеевичем друг от друга секретов нет. Если бы даже Дима понимал, кто перед ним, он никогда не стал бы марать руки. А взять деньги?! Вы его совсем не знаете!
— Откуда же, только вчера познакомились.
Женщине почудилась в его словах насмешка, и она посмотрела на полковника с укоризной.
— Не сердитесь, — виновато улыбнулся Игорь Васильевич, — нет-нет да и прорвется милицейский юмор.
— Что вы, что вы! — запротестовала Александра Васильевна. — У вас и правда не было времени поближе познакомиться с Димой.
— Бабушкин ведь писал в прокуратуру, в Верховный суд? Значит, ему не безразлично доброе имя отца!
— Писал… Диме ответили: оснований для пересмотра нет. Что же теперь? Самое страшное — зациклиться. Можно убить на поиски правды все силы. Жизнь! У меня тяжело болен папа…
— Да, я слышал.
— Много лет назад папу незаконно уволили из научно-исследовательского института. Он был хороший специалист по гидротехнике — его приглашали на работу в другие места. Уговаривали. Но папа сказал: правда на моей стороне, я им докажу! Восемь лет он воевал. Его то восстанавливали, то снова увольняли. Искали любой повод. В конце концов он добился своего, но стал инвалидом. Последние годы уже не встает с постели. Нет! Я не хочу для Димы такой судьбы.
«Может быть, им так проще? — подумал Корнилов, когда женщина ушла. — Одно дело — воевать за живого человека, другое — за доброе имя погибшего. Самого человека не вернешь, а доброе имя… Уйдут эти люди — уйдет и всякая память о Бабушкине. Останется два десятка страниц судебного дела».
Может быть, напрасно терял он время на долгие разговоры с родными Бабушкина, с отцом Никифором?
Дверь в кабинет осторожно приоткрылась — заглянул Бугаев.
— Входи, Семен, — пригласил Корнилов и показал на кресло. Майор был непривычно тих и молчалив.
— Чем порадуешь?
— «Ходить бывает склизко по камешкам иным», — продекламировал вместо ответа Бугаев. — Филин мне рассказал про алиби Бабушкина.
— А как твои поиски? Узнал, где отдыхала Мария Гавриловна Савина?
— В поселке Сива Пермской губернии. Я отыскал оттуда двух свидетельниц.
— Странное дело, — сказал Корнилов. — Я давно заметил: твои свидетели чаще всего женщины. И что же они засвидетельствовали?
— Теперь это мало что изменит.
— Ты докладывай! Оценивать будем потом.
— Баул… — Бугаев вспомнил препирательства с Бабушкиным и пожалел, что так и не заглянул в энциклопедию, чтобы выяснить разницу между баулом и саквояжем. — Саквояж пермячки у старика видели. Обращался дедушка с ним довольно небрежно, даже на полку забросил. Факт передачи саквояжа экскурсоводу девчата не зафиксировали. Шофер, кроме дороги и автоинспекторов, вообще ничего не видел. Так что хлопоты мои оказались напрасными.
Игорь Васильевич нахмурился.
— Легкомысленный ты человек, Сеня. Не обижайся. Не слишком утруждаешь себя раздумьями, голову жалеешь. Если Романычев в субботу с саквояжем по экскурсиям разъезжал, а вечером его уже убили, то вывод можно только один сделать: в отношении этих денег у него был какой-то план. То ли он хотел перепрятать их, то ли кому-то передать.
— Бабушкину? — с ехидцей спросил майор. — В качестве компенсации?
— А почему бы и нет? — серьезно ответил Корнилов.
— Может быть, Медников прав? — сказал Бугаев. — И убийца не связан со стариком? Не сто тысяч он искал, а четвертной. Затащил труп в разрушенный дом, осмотрел карманы, нашел ключи…
— Человек со стороны? Хотел бы я, чтобы эта версия подтвердилась. — Корнилов покачал головой.
Дмитрий Алексеевич Бабушкин выглядел утомленным. Больше всего Корнилова поразило, что он не брит. Светлая, с сединой щетина росла в разные стороны.
— Что же вы, Дмитрий Алексеевич, дали себе слабину? — спросил полковник. — Или нечем бриться?
Бабушкин не ответил.
Здесь, на этом стуле, перед Корниловым сидели разные люди. Нередко доставленные, как и Бабушкин, из внутренней тюрьмы. Опустившиеся и несломленные, заискивающие и готовые броситься на хозяина кабинета с кулаками, безразличные ко всему на свете и педантично заботящиеся о своей внешности. По тому, как они выглядели, можно было судить о многом. Корнилов всегда был предельно внимателен к эмоциональному состоянию своих гостей — порой это давало поразительные результаты.
— Следователь вынес постановление о вашем освобождении…
Апатия на лице Бабушкина сменилась радостной улыбкой. Так улыбается мальчишка, когда мать разрешает наконец пойти ему на улицу, куда его уже давно высвистывают приятели.
— Следствие по делу об убийстве Романычева еще не закончено. Поэтому вам не разрешается покидать город.
Улыбка угасла и обернулась разочарованной гримасой. Нет, Бабушкин совсем не умел скрывать свои эмоции.
— Значит, я по-прежнему на подозрении?
— Подозреваемых в таком тяжелом преступлении мы не отпускаем. Сейчас вы вернетесь в камеру, возьмете свои вещи и можете ехать домой. К вам на службу я позвоню. Только, Дмитрий Алексеевич, мне хотелось бы поговорить с вами… на другую тему.
— Пожалуйста!
— Что вы знаете о судьбе своего отца?
— Наверное, все. — Вопрос Корнилова не вызвал у него никаких эмоций. — Мама до сих пор скрывает от меня правду, но когда я поступал в институт, тетка мне все рассказала. Надо же заполнять анкеты, писать автобиографии. Тетка сказала, хуже будет, если тебя уличат во вранье. Никому не докажешь, что ты ничего не знал. Она права.
— Это не помешало вам поступить в институт?
— А я выбрал педагогический, — Бабушкин усмехнулся. — Парни там были в почете. А потом, в деле папы не было никакой политики, да и времена изменились.
— Вам никогда не приходила мысль о судебной ошибке?
— Приходила. Мы все уверены, что произошла ошибка. Я писал прокурору Союза, ответили, что оснований к пересмотру дела нет.
— Елизавета Станиславовна рассказала мне, что вы ходили и к прокурору города.
Бабушкин вздохнул, и лицо его исказила болезненная гримаса.
— Мне не хотелось бы говорить об этом… — Он неожиданно повысил голос: — Скажите, а к чему все эти вопросы?!
— Может быть, действительно произошла судебная ошибка?
— Разве можно что-нибудь поправить? Тетка мне твердит: надо добиваться, надо ходить, надо писать! Куда писать? Прокуратура СССР мне уже ответила! В Верховный Совет? В ООН? — Он помолчал и добавил: — Я пообещал тетке сходить в городскую прокуратуру, побеседовать с начальством. Поймите же — Елизавета Станиславовна больна. Неизлечимо. Это чудо, что она еще живет. Не хотелось ее огорчать. Для нас отец навсегда останется честным. Но что же делать, раз обстоятельства так сложились?
— Недавно я встретил человека, который оклеветал вашего отца, — сказал полковник.
— И он готов это подтвердить?
— Был готов. Но его убили на Каменном острове, рядом с вашим домом.
Лицо Бабушкина застыло. Он долго молчал, глядя на полковника невидящими глазами. Потом легонько встряхнул головой, словно помогая себе вернуться откуда-то издалека в кабинет:
— И это все… весь разговор об отце для того, чтобы обвинить меня в убийстве?
Игорю Васильевичу стало не по себе. Бабушкин ему не верил.
— Дмитрий Алексеевич, вы освобождены из-под стражи. Да, у нас были подозрения. Согласитесь сами — саквояж старика Романычева…
— Ах да! Эта куча денег… Вот уж не предполагал, что с миллионом ездят на экскурсии!
— Девяносто три тысячи. Но дело в другом…
— Конечно, конечно, — закивал Бабушкин. — Дело в том, что вы знали, где искать! Сразу пришли ко мне.
— За два дня до убийства старик признался, что оклеветал вашего отца…
— Скажите, я могу сейчас уйти и поехать домой?
— Можете. Вы свободны.
— И за мной не будут следить, не арестуют снова?
— Дмитрий Алексеевич!
— Это я на всякий случай. — Он встал. — В камере я не оставил ничего полезного, возвращаться туда не буду. Я пойду?
Корнилов тоже поднялся.
— Еще один вопрос… Ваша тетушка сказала, что в бюро путешествий крупные злоупотребления. И вы писали письмо директору.
— Простите, — прервал полковника Бабушкин. — Эту тему я не хочу обсуждать. Тетушка просто не в курсе дела.
— Мы можем проверить без вашего участия. — Полковник подумал, что экскурсовод боится.
— Нет, нет и нет! Пожалуйста, не принимайте всерьез слова Елизаветы Станиславовны.
— Смотрите сами, — Корнилов написал на листке бумаги свой телефон. — Будет нужда, позвоните.
Он позвонил через полчаса, еще не доехав до дома.
— Это ваш подследственный Бабушкин. Не узнали? — сказал он, явно бравируя. Голос его по телефону звучал звонко. — Я не ответил на вопрос о махинаторах из бюро путешествий. Помните?
— Помню.
— Это вас действительно интересует? — И, не дождавшись ответа, продолжал: — Вы только на меня не сердитесь, я иногда бываю злым. Так вот, никаких писем на наших жуликов я не писал. Рассказал как-то тетушке, так она мне месяц покоя не давала. Все требовала вывести их на чистую воду. Я ей и соврал. Сказал, что написал письмо. Но какой толк был бы от него? Бросили бы в корзину и забыли. Без толку все это! Без тол-ку! И к прокурору города я не ходил. По отцовскому делу. Вы тетушке не говорите, ладно? А то она расстроится. — И Бабушкин повесил трубку.
Рано утром Корнилова разбудил телефонный звонок. Он привык к звонкам в любое время суток. Даже спал теперь один, в кабинете, чтобы не тревожить среди ночи жену. Телефонный аппарат ставил всегда на полу, рядом с диваном: удобно — протянул руку и поднял трубку…
Дежурный по управлению доложил, что во дворе дома на улице Гоголя обнаружен тяжело раненный Лежнев.
— Выезжаю, — сказал Корнилов, и спазм сдавил ему горло. Он положил трубку и несколько секунд сидел не двигаясь. И в эти секунды пронзительно, до боли пронзительно ощутил собственную малость, горькое чувство оттого, что не может предугадать, предотвратить события, касающиеся его так прямо, так непосредственно.
Пока он одевался, снова зазвонил телефон.
— Игорь Васильевич, с Борей несчастье! — Голос звонившей женщины он узнал сразу.
— Вера Михайловна, ты где? — спросил Корнилов. Лежнева не расслышала его вопроса.
— Его нашли без сознания, — продолжала она, всхлипывая. — Два ранения. В грудь и живот. В больнице говорят: потерял много крови. Как он попал на улицу Гоголя?! Он же поехал в Гатчину, по вашему делу…
— Материал для очерка?
— Ну да! Обещал быть к десяти. Ночь мы с мамой не спали, звонили в милицию, в больницы. Сейчас его привезли в Военно-медицинскую академию…
— Как он?
— Сказали, что надежды мало. — Она снова заплакала.
— Где тебя найти? — спросил Корнилов. — Я подъеду через пятнадцать минут.
Он перезвонил дежурному. Сказал, что заедет в академию. Посмотрел на часы: половина шестого.
Утренний город начинал просыпаться. На пустынных улицах лежали длинные тени от домов. Шаги первых прохожих звучали необыкновенно гулко. На набережной несколько рыбаков, собравшись в кружок и поеживаясь на свежем ветерке, обсуждали какие-то свои рыбацкие проблемы.
Минут через семь он был уже у хирургического отделения Военно-медицинской академии.
Вера Лежнева стояла у окна. Одна в пустом вестибюле. Услышав шаги, она обернулась, прошептала:
— Игорь Васильевич… — и беззвучно заплакала.
— На каком этаже? — спросил Корнилов нарочито по-деловому.
— На третьем. Пять минут назад приходил хирург. Все без изменений…
— Подожди меня. Может быть, сумею пройти к Борису…
Он направился к старику, дремавшему на контроле. Когда Корнилов подошел, старик открыл глаза и почему-то встал.
— Халат найдется? — спросил Игорь Васильевич.
— Гардеробщица еще не пришла, — извиняющимся тоном ответил старик. — Вам в отделении дадут.
Что-то было такое в манере Корнилова разговаривать, да и во всем его облике, что заставляло людей держаться с ним почтительно. В гостиницах, например, даже незнакомые швейцары никогда не спрашивали у него гостевую карточку.
— Хирурга зовут Юрий Алексеевич! — крикнула Вера Михайловна, и ее голос звонко разнесся по пустому вестибюлю.
Дежурный укоризненно покачал головой.
Юрия Алексеевича Корнилову вызвала из ординаторской дежурная сестра. Она же дала ему халат. Оказалось, что Юрий Алексеевич, пожилой, усталый человек, — дежурный врач. Он лишь принимал Лежнева и вызывал на операцию бригаду хирургов. Операция началась час назад. Когда она закончится, сказать трудно. Еще труднее предсказать результат.
Корнилов спросил, где находится одежда Лежнева.
— Вы хотите посмотреть?
— Да.
Хирург помолчал в нерешительности.
— Это вам необходимо по службе?
— Необходимо по службе. — Игорю Васильевичу не хотелось вдаваться в подробности.
— Марина! — позвал хирург сестру, читавшую книгу за столиком, на котором уютно горела настольная лампа. Девушка посмотрела в их сторону. — Проводите, пожалуйста, товарища полковника в приемное отделение. Пускай ему покажут одежду Лежнева.
— Мне можно будет задержать Марину минут на десять? — спросил Корнилов. — При осмотре одежды потребуются понятые.
Хирург посмотрел на Марину. Похоже, что любой вопрос приводил его в замешательство.
— Мы там найдем вам понятых сколько угодно, — сказала Марина. — Не беспокойтесь.
На большом служебном лифте они спустились на первый этаж. Марина молча, с любопытством разглядывала Корнилова. Глаза у нее были большие, темные — он не сумел разглядеть их цвет, лампочка в лифте была совсем тусклая.
Так же молча они прошли по широкому гулкому коридору до стеклянных дверей с надписью «Приемное отделение».
В большой комнате, за столом, сидел черноволосый молодой мужчина в белом халате и что-то быстро писал. Две медсестры тихо разговаривали.
— Грант Александрович, товарищу из милиции нужно показать одежду Лежнева, — сказала Марина.
Не отрываясь от своих записей, черноволосый окликнул одну из разговаривающих медсестер:
— Елена Ивановна, помогите найти одежду.
С горьким чувством взял Корнилов легкую кожаную куртку Бориса. Одна пола ее заскорузла от крови. Отверстия от пуль были только на спине. Выходные. Наверное, в момент выстрела куртка на груди была распахнута.
Сестра положила на стол перед полковником журналистский билет, немного денег, водительские права и техпаспорт на машину, японские часы.
«Интересно, где Борина машина?» — подумал Корнилов и спросил у медсестры:
— Ключей в карманах не нашли? Записную книжку?
— Может быть, в брюках? Я сейчас проверю.
Записная книжка оказалась в брючном кармане. «Тоже мне сыщики, — подумал полковник о тех, кто первым прибыл на место происшествия. — Уж записную книжку должны были найти!»
Ключей в карманах брюк не оказалось.
За легкой перегородкой кто-то застонал.
— Ничего, больной, потерпите, — уговаривал мягкий мужской голос. — Сейчас станет легче. Еще один укольчик…
Елена Ивановна принесла Корнилову несколько листков бумаги. Пишущей машинки в приемном покое не оказалось, и полковнику пришлось писать протокол осмотра одежды Лежнева и изъятия вещей авторучкой. Он дал Елене Ивановне расписаться и оглянулся, ища вторую сестру. Ее не было, но в это время опять вошла Марина.
— Товарищ Корнилов, — сказала она, — операция прошла хорошо. Так сказал Вознесенский.
Эту фамилию Игорь Васильевич знал. Вознесенский был одним из лучших хирургов города.
— Спасибо, Марина. Вы не подпишете протокол?
— Я подпишу, — подал голос Грант Александрович, все еще продолжавший писать за своим столом. Он встал, распрямил плечи. — Чертова писанина! Скоро схлопочу геморрой!
Он подошел к Корнилову, протянул руку:
— Капитан Мирзоян. Давайте ваш протокол. Я хоть и не поднимал головы, но все слышал. И пациента при мне привезли. — Мирзоян лихо вывел похожую на китайский иероглиф подпись. Корнилов обратил внимание на то, что у капитана золотой «паркер». — Будет чудо, если этот человек выкарабкается. Но мы в эпоху чудес и живем, — он с усмешкой покосился на свой стол, где лежало несколько историй болезней, исписанных быстрым, летучим почерком. — Елена Ивановна, не выпить ли нам кофе с коньячком?
— Грант Александрович, не доведут вас до добра разговоры про коньячок, — сказала медсестра и включила самовар, стоявший на отдельном столике.
— Пить нельзя, так хоть поговорить всласть! — засмеялся капитан. И увидев все еще стоявшую у дверей Марину, спросил: — А ты, красавица, не выпьешь с нами?
— Выпила бы! И кофе и коньяку, да надо на этаж.
— И я спешу, — сказал Корнилов. — Спасибо за приглашение.
— Вы, товарищ полковник, не пугайтесь, у нас никакого коньяка нет. Даже спирта не нюхаем. Это я так — какой армянин откажет себе в удовольствии поговорить о коньяке?
Потом они опять шли с Мариной по коридору, но теперь он уже не был таким пустынным и гулким — двое солдат в белых халатах вытирали швабрами кафельный пол, у раскрытых дверей одной из палат стояла группа врачей.
— Вы не будете подниматься наверх? — спросила Марина.
— Нет. В вестибюле меня ждет Лежнева.
— Тогда вам сюда, — девушка показала на маленькую дверь. — У вас есть телефон отделения? Запишите. — Она продиктовала номер.
Корнилов записал его на обороте только что составленного протокола.
— Потеряете, — сказала девушка.
— Не потеряю, Марина. Спасибо вам за помощь.
Вера уже знала, что операция прошла хорошо, — к ней спускался один из ассистентов хирурга. Он тоже повторил ей слова шефа: «Теперь надежда только на вашего мужа».
Корнилов предложил довезти ее до дома. Но Лежнева отказалась.
— На метро мне быстрее.
— Борис уехал вчера на машине? — спросил Корнилов.
— Да. Она цела?
— Сейчас приеду на службу, выясню. Но ключей у него в карманах не было никаких.
— Может быть, выронили, пока везли на «скорой»?
— Может быть, — согласился Игорь Васильевич.
Он отдал Вере часы и деньги мужа.
— Придет в себя, принесешь ему часы, — улыбнулся он. — А записную книжку и права я пока оставлю.
Вера покорно кивнула.
Корнилов уже сел в машину, когда вспомнил, что осталась невыясненной еще одна важная деталь. Он оглянулся — Вера медленно шла по противоположной стороне улицы.
Развернувшись прямо под знаком, запрещающим поворот, он подъехал к Лежневой.
— Вера!
Она оглянулась, подошла к машине.
— Где Боря вел записи, когда встречался с людьми?
— А… Ты об этом! Он брал с собой диктофон. Потом я должна была с него печатать. Такая морока… — Она улыбнулась грустной улыбкой.
— И вчера уехал с магнитофоном?
— Да. Он у него японский, совсем маленький. Помещается в кармане. А что, его тоже нет?
— Пока не знаю.
Корнилов резко рванул машину с места. «Чертов старик!» — подумал он о Капитоне. И повторил вслух:
— Чертов старик!
Из госпиталя Корнилов приехал на Литейный. Сварил кофе, побрился. Для таких случаев он специально держал в шкафу электробритву, кофеварку и еще много различных необходимых предметов, даже легкое шерстяное одеяло и подушку. Если была нужда, Игорь Васильевич спал на диване в кабинете.
Только сейчас он почувствовал, что напряжение, овладевшее им после звонка Лежневой, начинает ослабевать. Горькое чувство беспомощности, заглушенное на время необходимостью действовать, снова овладело им. Корнилов не мог отделаться от ощущения утраты. Две пули — в легкое и в живот; он знал, чем это кончается.
Дежурный по управлению доложил, что на место происшествия выезжали сотрудники Октябрьского райотдела и следователь прокуратуры.
— Я сейчас тоже туда подъеду, — сказал Корнилов. — Попроси, чтобы сотрудник угро, выезжавший ночью, ждал меня около дома.
Как только машина — теперь уже служебная «Волга» — притормозила у дома семнадцать по улице Гоголя, из людского потока навстречу Корнилову шагнул высокий молодой человек.
Поздоровался негромко и как-то очень буднично:
— Здравствуйте, Игорь Васильевич! — Будто бы знал, что Корнилов не терпит при выезде на место происшествия формальных церемоний.
Пожимая протянутую руку, он тихо добавил:
— Лейтенант Дашков из Октябрьского отдела.
Полковник с одобрением отметил, что парень ничем не выделяется среди прохожих — ни одеждой, ни манерой поведения.
— Никаких новостей? — спросил он.
— Есть новости, Игорь Васильевич. Час назад нам позвонила женщина. Сказала, что ночью встала принять лекарство и обратила внимание, что в доме напротив на четвертом этаже светятся несколько окон. Здесь. В доме семнадцать…
Корнилов осторожно, чтобы не привлекать внимания, окинул взглядом фасад. Окна в доме были большие, красивые, без переплетов. Четвертый и пятый этажи когда-то надстраивали — между ними и третьим этажом тянулся узкий карниз.
— Мужчина вылез в окно и пошел по карнизу, — продолжал Дашков. — Он останавливался у каждого окна и пробовал открыть. Одно — свидетельница не запомнила какое — оказалось незаперто. Мужчина залез в него. Света не зажигал и минут через пять появился с портфелем. Вернулся тем же путем, и сразу в окнах погас свет.
— Лежнева нашли здесь?
— Нет. Во дворе. Там есть лестница черного хода.
— Дом жилой?
— Все этажи, кроме пятого, занимает научно-исследовательский институт «Геологоразведка», на пятом — две квартиры.
— Почему эта женщина не позвонила в милицию сразу?
— Нет телефона. А утром пошла в магазин и в очереди узнала, что в доме семнадцать убили человека. Сейчас женщина у нас. Дает показания.
— Она могла бы узнать этого «верхолаза»?
— Игорь Васильевич, я с ней не встречался. Позвонили с Литейного, что вы едете…
— Понятно… — сказал Корнилов, думая о том, что Лежнев не стал бы путешествовать по карнизам, не стал бы залезать в чужую квартиру, тем более в учреждение. Склонностью к авантюризму Борис Андреевич никогда не отличался.
— Жильцов опросили? — спросил он, внимательно разглядывая автомобили, припаркованные вдоль улицы. Некоторые из них стояли прямо на тротуаре.
— Никто ничего не слышал и не видел, кроме той женщины. На пятом этаже, где стреляли в Лежнева, никаких следов, кроме пятен крови. — Похоже, лейтенант и сам знал, что от него требуется. — Вы не хотите подняться?
— Поднимемся. Но прежде поищем его машину.
— Лежнев был на машине? — удивился Дашков.
Корнилов подумал, что сотрудник, разговаривавший с Верой Михайловной, мог бы быть более внимательным.
Они медленно пошли по тротуару, рассматривая пеструю вереницу автомобилей. Поблизости с домом семнадцать яркой оранжевой машины Лежнева не было. Игорь Васильевич решил, что вечером здесь могло не оказаться свободного места и Лежнев поставил машину в отдалении. Так и оказалось: едва они свернули за угол, на Гороховую, Корнилов увидел «Жигули» со знакомым номером.
— Вот она, голубушка, — прошептал он.
На первый взгляд с машиной все было в порядке. Но когда Корнилов стал ее осматривать, оказалось, что дверца рядом с водительским сиденьем не закрыта.
— Смотрите, лейтенант… — показал он Дашкову на поднятую кнопку замка.
— Да… И никто не залез! — удивился лейтенант.
— А может быть, как раз залезли? — сказал Корнилов. — Или открыли ключом, взятым у Лежнева?
Дашков смутился и не нашелся с ответом.
— Покараульте машину, — сказал полковник. — А я вызову по рации экспертов.
Прошло не менее получаса, прежде чем они вошли наконец в подворотню дома, где произошло несчастье. Это был типичный петербургский двор-колодец, и Корнилов сразу вспомнил двор в доме старика Капитона. Только здесь не было ни одного кустика. Стены, асфальт и квадрат голубого неба, если взглянуть наверх.
Рядом с подъездом асфальт был присыпан все еще сырым песком, через который темнела кровь.
— Здесь его нашли, — сказал лейтенант, остановившись возле желтой кляксы. — Он долго пролежал на лестничной площадке — там тоже кровь… Потом пришел в себя и спустился во двор.
Корнилов взглянул наверх. На пятом этаже было распахнуто лестничное окно.
«Чертов старик!» — уже в который раз подумал Корнилов. Старик заслуживал самых крепких эпитетов, но в смерти Лежнева вины его не было. Полковник понимал это, но почему-то ругать старика все равно хотелось.
Несмотря на солнечный день, в окнах дома горел свет. На втором этаже, сидя на подоконнике, курили две молодые женщины. Они с любопытством разглядывали пришельцев.
— Рядом с пострадавшим ничего не нашли?
— Нет. Я осмотрел весь двор. А вы, товарищ полковник, имеете в виду что-то конкретное? — Дашков впервые назвал Корнилова полковником.
— У Лежнева был с собой диктофон.
Наверное, у лейтенанта возникло немало вопросов, но он сдержался, не задал ни одного. Корнилов подумал: «Что же, он ничем не поинтересовался? Не хочет беспокоить начальство или просто равнодушен?» И то и другое было ему неприятно.
— Нет, ничего во дворе я не нашел, — повторил Дашков. — Несколько окурков, коробку из-под сигарет. На лестничной площадке у окна тоже подобрал окурок. Все это сейчас на экспертизе.
Лифта в подъезде не было, на пятый этаж пришлось подниматься пешком по крутой лестнице. Мрачное впечатление производила эта лестница. Узкая — двоим не разойтись, грязная. И главное, до пятого этажа — ни одной двери. Случись что — кричи не докричишься.
«Что же привело сюда Лежнева? — подумал Игорь Васильевич. — В идеальное для расправы место?»
— Кто живет в этих квартирах? — спросил Корнилов, когда они с лейтенантом остановились на площадке пятого этажа.
— В шестнадцатой семья Прухно. Живут они здесь недавно. Он — капитан Балтийского пароходства, жена — дежурная по этажу в гостинице «Астория». Двое детей. Квартира стоит на охране. А в пятнадцатой — одни женщины. Старухи.
— Правильно! — Игорь Васильевич оглянулся на крутой марш лестницы. — Старухи у нас выносливые. Им лифт ни к чему. Пусть шагают по ступеням!
— Три старухи, — продолжал лейтенант. — В каждой комнате по бабушке — квартира коммунальная. Одна из них, Гунда Францевна Плуме, уже год как не выходит из дома. Ей девяносто. Соседки приглядывают, приносят продукты. Они помоложе, одна еще работает корректором в издательстве — Мария Федоровна Усольцева. Другая — пенсионерка, тоже Мария Федоровна. Только Смирнова. На пенсию вышла в прошлом году.
— Не такие уж и старые эти старухи, — усмехнулся Корнилов. — К ним, может быть, знакомые пенсионеры захаживают?
— Может быть, — с сомнением сказал лейтенант.
— Я шучу, — Корнилов покосился на Дашкова. — А память у вас завидная! Имена помните прекрасно.
Дашков слегка пожал плечами, словно бы хотел сказать: «Какие пустяки! Обычное дело…»
Когда они спустились вниз и вышли на улицу, Корнилов попросил:
— Выясните с пенсионерками все до конца — кто у них бывает, есть ли среди родственников или знакомых мужчины? Не заходил ли кто вчера вечером? Человек, заманивший Лежнева в эту западню, наверняка хорошо здесь ориентируется. И даже знал о том, что жильцы соседней квартиры в отпуске. А старухи вечером сидят дома.
— Слушаюсь, товарищ полковник, — сказал Дашков и неожиданно спросил: — Извините, Игорь Васильевич, мне сказали, что вы знаете Лежнева?
— Знаю.
— У вас уже есть какая-то версия? Мы у себя головы ломали… — лейтенант чуть сконфуженно улыбнулся. — На ограбление не похоже.
— Нет у меня версии, — сердито ответил Корнилов. — Знаю, что Лежнев взял диктофон и поехал в Гатчину. С кем-то встретиться. А оказался на улице Гоголя!
— Может, тут замешана женщина?
— Из пятнадцатой квартиры?
Лейтенант промолчал.
Уже садясь в машину, полковник подумал о том, что было бы неплохо узнать, кто жил в шестнадцатой квартире до капитана дальнего плавания. И попросил Дашкова навести справки.
— Да заодно уж и про пятнадцатую выясните. И побыстрее.
Первое, что сделал Корнилов, возвратившись на Литейный, — внимательно перелистал записную книжку Лежнева. Ни одного гатчинского адреса в ней не значилось. Не было фамилий Полякова и Климачева. «Да и не могло быть здесь!» — подумал Корнилов. Он помнил, что Борис Андреевич, собирая для очерка материал, каждый раз заводил особый блокнот. Мягкий, без обложки, чтобы удобно было носить в кармане. Но такого блокнота не нашли ни в его одежде, ни в машине.
Отложив записную книжку, Корнилов раскрыл потрепанные водительские права. С фотографии на полковника смотрел моложавый человек с усами. Волевой подбородок, длинное сухое лицо и веселые глаза. Корнилов вспомнил, как лет пять назад ездил с Борисом покупать ему новые «Жигули». «Надень мундир, продавцы испугаются, не подсунут мне «тачку» с браком», — пошутил он. Но Игорь Васильевич приехал без формы — Лежнев и сам прилично разбирался в автомобилях. Да и Корнилова в магазине знали. Приходилось ему бывать там по делам служебным.
На талоне предупреждений он с удивлением обнаружил просечку, сделанную инспектором ГАИ. Лежнев всегда гордился тем, что за всю свою многолетнюю практику не получил ни одной «дырки». «Я законопослушный автомобилист, — говорил он. — В конфликты с ГАИ не вступаю». А просечка была. И к тому же совсем свежая. Надев очки, Корнилов с трудом разобрал каракули инспектора рядом с «дыркой»:
«23.06.87. Превыш. ск. инсп. Иванов».
«Если он совершил нарушение по трассе Ленинград — Гатчина, — волнуясь, подумал Игорь Васильевич, — это будет подтверждением его поездки».
Он тут же набрал номер заместителя начальника ГАИ…
А через час перед ним сидел автоинспектор Иванов, большой, как шкаф, загорелый и встревоженный.
— Помните? — спросил Корнилов и положил перед ним водительские права и талон предупреждений Лежнева.
— Помню, товарищ полковник. Я за вчерашнее дежурство всего одну просечку и сделал. Уж недели две никого не наказывал так строго. Теперь в газетах только и чешут нашего брата.
— Стоп, лейтенант, — остановил его Корнилов. — Давай о деле. К вам претензий нет. Когда это произошло и где?
— В Пулкове! Там мой пост. А время? — Он на секунду задумался. — Точно скажу — в двадцать пятьдесят. Ведь несся больше ста… Я засвистел. Думаю, не остановится! Побежал к своей машине, а он тормозит. Сдал назад. Смотрю, человек серьезный, запаха не чувствуется. Спрашиваю: вам жить надоело?
— Он был взволнован?
— Нет, товарищ полковник. Улыбался. — Похоже, это обстоятельство особенно удивило инспектора. — Сказал: «Спешу. Согласен на любое наказание». Я и сделал ему просечку. — Иванов вздохнул, кресло под ним жалобно простонало. — Сгоряча я, товарищ полковник, просечку сделал. Талон-то у него девственный, опытный водитель. Но ведь сто двадцать гнал! Впору было его на экспертизу отправить.
Корнилов усмехнулся — в начале разговора лейтенант говорил о ста километрах.
Он встал. Вскочил и инспектор. Удивительно проворно для своей комплекции. Корнилов протянул ему руку:
— Все, лейтенант, спасибо за информацию. Помог ты нам очень.
Пожимая полковнику руку, Иванов спросил растерянно:
— Может быть, я что-то не так сделал? — И вдруг радостно воскликнул: — Это был ваш сотрудник?! На задании? А я его тормознул.
— Все в порядке, лейтенант. Лихачей держи в строгости!
«Откуда они такие здоровые? — думал Корнилов, провожая инспектора взглядом. — От свежего воздуха? И только?»
Вечером к Корнилову зашел Филин. Сказал, удобно усаживаясь в кресле:
— Нашли мы «верхолаза». Ну и фрукт!
— А если без эмоций?
— Я без эмоций не могу, товарищ полковник. — Филин улыбнулся виноватой подкупающей улыбкой. За эту улыбку Корнилов прощал капитану даже некоторую жесткость в обращении с людьми. Не зная капитана ближе, можно было бы подумать, что Филин человек равнодушный. На самом же деле он был человеком в себе. Его сдержанность порой переходила в сухость, качество само по себе малоприятное. Но равнодушным он никогда не был. — Такая зануда этот «верхолаз»! А ведь работает заместителем директора. Увидел, как наш эксперт следы в приемной на подоконнике фотографирует, зазвал меня в кабинет и ну крутить вокруг да около!
— Насколько я понимаю, признания не последовало?
— Частичное, — с несвойственным ему смущением сказал капитан. — Он признает, что ночью лазал по карнизу, но причину скрывает. Истинную причину. — Капитан положил на стол толстую переплетенную рукопись.
Игорь Васильевич взял ее, прочитал название:
«Данные сейсмической разведки Кустанайской области. 1972 год».
— Заместитель директора института Тихон Владимирович Гаранин утверждает, что ночью ему срочно потребовался этот документ. Можете представить? Может быть, вы с ним поговорите?
— Ты что, задержал его? — с тревогой спросил Корнилов.
— Нет. Просто привез его в управление. Ненадолго.
Корнилов хотел возмутиться, но капитан, почувствовав надвигающуюся грозу, быстро сказал:
— Товарищ полковник, Тихон Владимирович заявил, что будет на меня жаловаться, я и предложил сделать это не откладывая. Он сейчас в приемной.
— Ну, Геннадий! Если что не так… — пообещал Корнилов. — Зови Гаранина. И дожидайся у себя.
Тихон Владимирович оказался краснощеким крепышом со шкиперской бородкой и оттопыренными ушами. Во всем его облике было что-то петушиное, задиристое, и Корнилов весело подумал: «Занятный, наверное, у них с капитаном получился разговор».
— Садитесь, пожалуйста, товарищ Гаранин, — показал он на стул. — Капитан Филин доложил мне, что вы хотите заявить жалобу на его действия.
Тихон Владимирович, судя по всему, не ожидал такого поворота. Он внимательно посмотрел на Корнилова — не шутит ли? Потом так же молча обвел взглядом кабинет. Казенная обстановка «Большого дома», как называли в народе здание на Литейном, четыре, действовала на заместителя директора не лучшим образом.
— Дело не в жалобе, товарищ… — произнес он миролюбиво.
— Игорь Васильевич Корнилов.
— Я считаю ниже своего достоинства жаловаться, товарищ Корнилов. — Гаранин нахмурился. — В этом есть что-то унизительное. Но нельзя же и так, как ваш рыжий капитан! И давит, и давит на меня! Я ему все объяснил… — Тут посетитель заметил на столе свою папку с «Данными сейсмической разведки», и уши у него стали малиновыми. — В конце концов, я имею право не отвечать на вопросы! — с вызовом сказал он. — Насколько мне известно, закон предоставляет такое право. В газетах сейчас об этом много пишут.
— Имеете такое право, — согласился Корнилов, уже предчувствуя, что сейчас услышит от Гаранина всю правду. — Но в том случае, когда речь идет о преступлении, свидетелем которого является гражданин, он обязан давать показания.
— Значит, я сейчас даю показания?
— Нет, Тихон Владимирович, мы с вами просто беседуем. Вот капитан Филин проводил предварительное расследование и по поручению следователя прокуратуры официально допрашивал вас. И, судя по всему, превысил свои полномочия.
— Может, и не превысил! — сказал Гаранин. Вид у него был озабоченный. — Вы простите — у меня плохая память на имена…
— Игорь Васильевич…
— Игорь Васильевич, я могу говорить с вами конфиденциально? Нет, нет, вы не подумайте — никакого преступления я не совершал и ничего подозрительного в ту ночь не видел. Так что я даже не свидетель. Мое хождение по карнизу — дело личное. Но я хотел бы… — его уши из малиновых превратились в багровые. — Я хотел бы, чтобы о причине хождения не знали в институте.
— Если это действительно личное дело… — осторожно сказал Корнилов.
— Действительно, действительно! — закивал заместитель директора. — Слово даю! Так вот… — начал он и неожиданно оборвал фразу. — А капитану вашему не скажете?
— Скажу. — Корнилов начал сердиться. Разговор принимал какой-то комический оборот.
— Понимаю, — согласился Гаранин. — Капитан ведет расследование. Но пусть уж он не выдаст меня, а? — Заместитель директора вздохнул и решился: — Ко мне вчера товарищ приехал. Из Сибири. Мы с ним в горном институте учились. Приехал без предупреждения, поздно вечером. Еда кой-какая у меня была, а с выпивкой — труба. Ни грамма. А на работе, в сейфе, бутылка коньяка с незапамятных времен лежит. Ну вот…
Он посмотрел на Корнилова наивными глазами.
— А почему вы не вошли в дверь? Кабинет-то ваш!
— Дурацкая история. Сломался замок. Месяц напоминал завхозу, чтобы поставили новый. Месяц! — Воспоминания о сломанном замке, видимо, были не особенно приятными. Гаранин просто кипел от ярости, и Корнилов почувствовал, что ярость у него не показная. Неисполнительность завхоза допекла его всерьез. — И надо же! Когда пришел за коньяком — в дверях стоял новый замок!
— И не страшно было идти по карнизу?
— Страшно! Но не уходить же с пустыми руками!
— А почему вы так боитесь огласки, Тихон Владимирович?
— Вы что, не понимаете? Замдиректора лезет в окно за коньяком! В другие-то времена коллеги посмеялись бы, и все. В геологических партиях легенды бы ходили! А теперь? Да я еще и председатель районного комитета трезвости.
— Да-а. Ситуация, — сочувственно сказал Корнилов. — Но из общества-то трезвости я бы на вашем месте вышел. Раз употребляете. Неудобно как-то. Раздвоение личности!
— Неудобно, — согласился Гаранин. — Да ведь заставили. Вызвали в райком, поинтересовались здоровьем. А меня полтора года назад инфаркт хватил. Они потому меня и вызвали. Говорят: «Вы после такой тяжелой болезни, конечно, и капли в рот не берете?! Вам карты в руки — будете председателем общества трезвости. Это, дескать, и вам полезно». Как ни отнекивался — дожали.
Провожая Гаранина до дверей, Игорь Васильевич спросил:
— А у вас в институте дежурства ночью нет?
— Нет. Когда мы сокращение штатов проводили, перво-наперво четыре единицы — ночных дежурных — сократили.
Филин, узнав, по какой причине замдиректора ходил по карнизу, засмеялся:
— Вот это похоже на правду! А то схватил со стола первую попавшуюся папку и сунул мне. Так я и поверил, что ему ночью эти сейсмические данные понадобились! — И добавил с ноткой ревности: — Быстро он вам все выложил, товарищ полковник.
— Это, капитан, он не мне выложил. Кабинету.
Филин посмотрел на Корнилова с недоумением.
— Что ж тут непонятного?! Ты с ним разговаривал в его кабинете. Там он хозяин. Сила. А привезли в эти казенные стены — заместитель директора сник. У нас только рецидивист уверенно держится. А честный человек может и напугаться.
«Вот и еще один подозреваемый отпал», — подумал Игорь Васильевич. С того дня, как Романычев подошел к нему в зале Дома культуры, прошла всего неделя, а полковнику казалось, что минула целая вечность. Он засыпал и просыпался с мыслью о том, какие еще неожиданности всплывут в этом расползающемся, как перестоявшее тесто, деле. Смерть Капитона Григорьевича, погром в его квартире, подозрение, павшее на Дмитрия Бабушкина, покушение на Лежнева…
В каком горячечном мозгу могла зародиться мысль об убийстве с одной-единственной целью — скрыть преступление, погашенное сроком давности?
«Лежнев начал собирать материалы для очерка, героев которого уже нет на этом свете, — рассуждал Корнилов. — Что может быть безобиднее? А его попытались убить. Кто? Мертвецы не стреляют».
Что сумел разузнать журналист за сутки, прошедшие с того момента, как он познакомился с делом? С чего он начал? С поиска родственников Климачева и Полякова? Что могут они рассказать о прошлом этих людей, даже если захотят?
«Я смотрю на дело слишком профессионально, — остановил себя полковник. — Журналисту, наверное, интересно было узнать, кем стали дети преступников, какими интересами живут?»
Он пометил на листке:
«1. Родственники».
И подумал о том, что Борису Андреевичу, наверное, мало показалось папки с делом Бабушкина. Были в годы блокады и другие процессы, на которых судили настоящих жуликов и расхитителей. У Лежнева могло появиться желание посмотреть на явление пошире. Года два назад Корнилов уже листал похожие синие папки. Особенно запомнилась ему подшитая в одном деле записка, перехваченная охраной в тюрьме:
«Сходи к Вере в Гостиный двор… пусть она срочно сходит к Максу, пусть тот все бросит и поможет меня спасти надо нанять защитника нет ли кого знакомого у Сережи милицейской шишки словом спасите иначе я погибну умоляю во имя всего святого все надо сделать быстро примите все возможные меры нет ли у Миши связи в судебном мире целую вас».
Полковник записал:
«2. Архивы».
Потом он позвонил Вере Михайловне Лежневой — узнать, не брал ли ее муж письмо в архив от редакции. Но телефон не отвечал. Наверное, Лежнева была в больнице.
Корнилов достал из сейфа папку с делом Бабушкина. Исходные данные для поисков и у Лежнева и у него были одни и те же — хранящиеся в этой папке документы. «Так и не выяснил я, куда пропали материалы предварительного расследования!» — с неудовольствием подумал полковник и подчеркнул в своей записке слово «архивы» тремя жирными чертами.
Снова и снова он листал дело. Для того чтобы восстановить картину суда, Лежнев мог попытаться разыскать его участников: заместителя начальника управления Наркомюста по Ленинграду Соколова, заместителя прокурора Исаенко. Судью Толя. Если они еще живы.
Полковник переписал все фамилии на листок. Недоставало только фамилии следователя. «Завтра затребую еще раз материалы предварительного расследования и выясню, — подумал Игорь Васильевич. — У Бори не было времени меня опередить».
И еще одна строка появилась на листке:
«3. Судебное дело Климачева».
Последние дни забот у Бугаева было по горло. Белянчиков в таких случаях говорил: «напряженка». Майору это слово не нравилось. Резало слух. Так же, как «замот» и «заморочка». Он приходил домой усталый, с гудящей от курева и кофе головой, принимал теплый душ и засыпал, едва голова касалась подушки. Ни кофеин, ни никотин еще не могли совладать с его здоровым организмом.
Но каждый раз он просыпался с каким-то мучительным чувством неудовлетворенности. Так бывает, когда человеку приснится сон, но какой — не вспомнить. Остается лишь ощущение значительности приснившегося. Спал Семен последнее время без сновидений и совершенно справедливо рассудил, что его неясная тревога имеет вполне реальную основу. Что-то в эти дни он упустил очень важное.
И в то время как шеф листал синюю папку с делом Бабушкина и методично расписывал свои действия на завтра, майор ходил взад и вперед по кабинету и лихорадочно вспоминал людей, с которыми он встречался в последние дни.
Первый день — выезд на Каменный остров, осмотр места происшествия, всего парка, разговоры с жильцами немногочисленных домов и с многочисленной охраной государственных дач, с отдыхающими из санатория, с матерью Бабушкина.
Шаг за шагом Бугаев вспоминал подробности увиденного, лица людей, их реплики, их реакцию на вопросы.
За первым днем следовал второй, третий…
Загорелая, будто подвяленная на солнце, Агния Петровна Зеленкова. Он вспомнил ее ласковый щебет по телефону: «роднуля», «лапочка».
«Тоже мне, бланманже! — неприязненно подумал майор и остановился как вкопанный. — Стоп! Что такое она сказала о поздравительных открытках от Полякова? Агния Петровна, «лапочка»! Как же я не уловил такую важную информацию сразу? Осел!»
Торопясь, он начал листать записную книжку, нашел домашний телефон секретарши и, уже набирая номер, подумал с тревогой: «А я ведь даже не сообщил ей о смерти старика!»
— Слушаю вас, — ласково откликнулась Зеленкова.
— Агния Петровна, здравствуйте. Вас беспокоит майор Бугаев из милиции. Помните, мы недавно беседовали с вами о Капитоне Григорьевиче?
— Что с ним? Он нашелся? — с тревогой спросила Зеленкова. — Я вам много раз звонила, телефон не отвечал. Мне уже бог знает что в голову полезло…
— Простите. Я был все время в разъездах. Завтра утром приеду к вам, все объясню. А сейчас напомните мне, пожалуйста, — последняя открытка от Полякова когда Капитону Григорьевичу пришла? Та, что вы из почтового ящика вынимали?
— Господи, да что вы об открытках! Капитона Григорьевича все нет и нет! И квартира опечатана! Что случилось?
— Я вам потом объясню, Агния Петровна. Сейчас важно, чтобы вы вспомнили…
— Про открытку от Полякова? К Майским праздникам она пришла! День я не помню. Самый конец апреля.
— Спасибо, — сказал майор. — Большое спасибо. — И, положив трубку, добавил: — Лапочка.
— Получается, что Поляков жив? — удивился Корнилов, выслушав покаянную исповедь майора. — А как же некролог, вырезанный Романычевым из газеты?
— Ошибся дедушка, — сказал Бугаев. — И как мне кажется, ошибка эта стоила ему жизни…
— Только не увлекайся! — остановил его полковник.
— Я думаю, Лежнев поехал к родственникам того Полякова, чей некролог лежал у Романычева в тетради. Решил порасспросить их об усопшем. Там и выяснилась ошибка. Остальное — дело техники. Разыскал журналист настоящего Полякова и…
— Счастливый ты человек, Бугаев, — вздохнул полковник. — Все умеешь объяснить. Скажи мне тогда: почему вдова и сын расстрелянного Бабушкина не хотят добиваться его реабилитации? Не верят? Не хотят новой огласки?
— Игорь Васильевич, вы же видели мамашу! Божий одуванчик! В чем только душа теплится! Ей и волноваться нельзя. Отдаст богу душу. Жалеют ее, наверное. Только и всего.
Корнилов промолчал. Он словно увидел весельчака Бугаева новыми глазами.
Последние годы Корнилов спал плохо. Привыкать к снотворному ему не хотелось, и он перепробовал массу безвредных — и, как оказалось, бесполезных средств от бессонницы. Глотал перед сном ложку меда, запивая его теплой водой, пил и нюхал валериановый корень, ел размоченную курагу. После теплого душа, не вытираясь, ложился в постель. Гулял перед сном по часу или не выходил на прогулки вовсе… Не помогало ничего. Даже чтение скучных книг. Советы врачи давали противоречивые. А его старый друг, доктор Козлов, как-то сказал Корнилову:
— Ну чего ты меня выспрашиваешь? Я и сам не могу заснуть, пока не глотну димедрола и не запью бутылкой пива.
Идея с пивом пришлась Игорю Васильевичу по душе. Он попробовал пиво без димедрола. И быстро заснул. Некоторое время, ложась спать, он ставил на ночной столик бутылку пива. Действовало неплохо. Получасовое чтение «под пивко» помогало заснуть. Но было два серьезных «но». Ему стала сниться всякая чертовщина, и он начал толстеть.
В эту ночь Игорь Васильевич вообще не сомкнул глаз. Не помогли ни пиво, ни снотворное. Утром жена спросила с тревогой:
— Ты когда уснул?
— Около двух, — соврал Корнилов.
— Ты же почернел, Игорь. В гроб кладут краше.
— Сегодня магнитная буря, — попробовал он отшутиться.
Горячий душ и крепкий кофе помогли ему обрести форму. Приехав на службу, он снова сварил себе кофе.
Сводка за сутки была на удивление спокойной, и Корнилов отменил оперативку. Ему не хотелось сегодня терять время.
В девять тридцать Игорь Васильевич уже знакомился со списком двенадцати Поляковых, проживавших в Гатчине. Среди них был и Поляков Петр Михайлович, 1917 года рождения, проживавший на Парковой улице в доме № 14.
— Здорово все сошлось на Гатчине?! — радовался Бугаев. Как он умудрился в такую рань установить всех гатчинских Поляковых, полковник спрашивать не стал. Отметил только, что майор сегодня тоже подрастерял свой франтоватый лоск. Может, и впрямь магнитные бури на них стали действовать? — Дедушка в Гатчину ездил? — Семен упорно называл покойного Капитона Григорьевича дедушкой. — Лежнев с Гатчины начал?! И там же, оказывается, Поляков живет! Есть повод задуматься?
— Поляков на пенсии?
— Как бы не так! Работает главным специалистом гатчинского Гипромеза. Кандидат технических наук. Надо ехать в Гатчину!
— Успеем. Скажи мне лучше, ты можешь себе представить ученого, главного специалиста института, стерегущего свою жертву с куском трубы в руке?
— Очень даже могу.
— Семидесятилетнего деда?
— Могу! — упрямо повторил Бугаев.
— Ладно. Свяжись со следователем. Доложи ему о Полякове.
Когда майор ушел, Игорь Васильевич попросил секретаря соединить его с начальником жилотдела того района, где жили Бабушкины. Начальника звали Олег Павлович Зорин. Корнилов коротко рассказал ему о неудобной и холодной квартире Бабушкиных.
— Я знаю эту квартиру, — вспомнил Зорин. — Она не такая уж и неудобная. В парке. Прекрасное место! Но это все лирика. А сермяжная правда состоит в том, что депутатская комиссия трехкомнатную им не дает.
Полковник слушал Зорина с неприязнью. Уже месяц, как ОБХСС занимался этим типом: взятки, кумовство, злоупотребления квартирами старого фонда — чего только не числилось за ним!
— Олег Павлович, одна из проживающих в этой квартире женщин больна раком. И мать со взрослым сыном имеют право на отдельные комнаты.
— Имеют, — согласился Олег Павлович. — Но вы же знаете, между законом и действительностью дистанция огромного размера.
Набив себе цену и решив, что полковник не за чужих людей хлопочет, Зорин добавил:
— Я сейчас пошлю туда инспектора. Будем готовить новые материалы на депутатскую комиссию. Напомните координаты…
Корнилов продиктовал адрес Бабушкиных и положил трубку.
Через несколько минут позвонила директор областного архива: судя по архивной описи, следственное производство по делу Бабушкина должно было находиться в синей папке, что лежала у Корнилова в сейфе. А дело Климачева в архив вообще не поступало.
— Где же можно еще искать? — спросил полковник, уже предчувствуя ответ.
— Больше нигде, Игорь Васильевич. Наверное, дело пропало в годы блокады. Или кто-то допустил небрежность при сдаче архива.
— А вы не могли бы назвать мне людей, которые работали в последние годы с судебными делами времен блокады?
— Конечно. Подождете немного?
Прошло не более пяти минут, и перед полковником лежал листок с фамилиями интересующих его лиц.
А еще через полчаса Филин привез ему сведения о ветеранах, работавших в осажденном городе. Их осталось совсем немного — девятнадцать человек. Все давно на пенсии. Ни заместителя начальника управления Наркомюста Соколова, ни заместителя прокурора Исаенко, ни судьи Толя среди них не было. Соколов погиб на фронте, Исаенко и Толь умерли еще в шестидесятые годы.
Из девятнадцати оставшихся в живых некоторых Корнилов хорошо помнил. Заслуженные люди, они пытались перехитрить старость: работали в совете ветеранов, выступали с лекциями.
Уже дважды заглядывал в кабинет Бугаев, но полковник предостерегающе поднимал ладонь, показывая, что занят.
Лейтенант Дашков из Октябрьского райотдела влетел с опозданием на пятнадцать минут.
«Рано я его в службисты зачислил, — подумал Корнилов. — Он, оказывается, обыкновенный разгильдяй!»
— Извините, товарищ полковник, машинистка подвела. Трижды перепечатывала. Что ни фраза — то ошибка!
— Да какие тут фразы! — сказал Корнилов, живо представив себе, как Дашков стоял у машинистки «над душой» и как она нервничала и лепила ошибку за ошибкой. — Мне и черновика бы хватило.
— Жильцов, товарищ полковник, в этих квартирах перебывало уйма. Много лет квартиры служили резервным фондом. — Дашков положил перед Корниловым две страницы текста. Бумага была мелованная. Наверху первой страницы значилось: «Начальнику отдела Управления уголовного розыска Главного управления внутренних дел Леноблгорисполкома полковнику Корнилову И. В.»
«Ничего себе! — подивился Корнилов. — Надо будет порекомендовать лейтенанта полковнику Набережных. Вдруг ему завканцелярией понадобится?» Полковник Набережных был начальником хозяйственного управления.
— Ладно, лейтенант. Победителей не судят. За сведения спасибо. Но учтите на будущее: бис дат, кви цито дат. Вы латынь еще помните?
Дашков слегка побледнел.
— Нет, товарищ полковник. У нас латынь не преподавали. Я высшую школу милиции заканчивал.
— Ну, не беда! — ободрил его Корнилов. — Это значит: вдвойне дает тот, кто дает скоро. А в нашем деле быстрота — главное. И поменьше обращайте внимания на бумажки, на форму.
«Кажется, я дал ему не самый полезный совет для жизни», — усмехнулся полковник, когда Дашков вышел из кабинета. Он снова набрал номер телефона Лежневых…
— Дело, которым ты сейчас займешься, трудное, — сказал полковник Бугаеву.
— В Гатчине?
— В Гатчину поеду я. Разговаривать с главными специалистами должны полковники, а не майоры. Запиши: Звонарев Юрий Кононович. Васильевский остров, 5-я линия, дом 39, квартира 42, пенсионер. С этого момента каждый шаг Юрия Кононовича должен быть нам известен. В помощники возьми Филина. И больше никого. Участкового инспектора не привлекай. Ты его знаешь?
— Нет.
— Все равно! Он тебя может знать. Поэтому на глаза ему не попадайся. Звонарев — человек опытный. Очень опытный. Так что сидения в скверике или в машине с газетой и всякие такие штучки отменяются. Он все это лучше нас с тобой знает…
Майор, собравшийся было протестовать — очень уж ему хотелось поехать к Полякову, — по тону шефа понял, что дело действительно предстоит непростое.
— Человек этот вооружен. Скорее всего, пистолетом. В двадцать часов или ты, или Филин позвоните мне. Нет, лучше дежурному. Он меня найдет и в Гатчине. Вдруг случится что-то непредвиденное… Следующий звонок в двадцать два. Мне.
— Домой?
— На службу. И Христом-богом прошу — не вспугните.
— А если намылится из города?
— Задерживать только перед самой посадкой в поезд или самолет.
— Живет в квартире один?
— Знаю только, что квартира отдельная.
— Ну и задачка! Со всеми неизвестными.
— Не набивай себе цену. Рядовое задание, — без улыбки сказал Корнилов, противореча сам себе. — У тебя сигареты не найдется?
— Ну почему не найдется? — Бугаев достал пачку «Кента».
— Извини! Как же я упустил — ты у нас всегда против течения идешь! Все бросают, а ты закурил.
— Работа нервная, товарищ полковник, — смиренно ответил Бугаев. Но Игорь Васильевич не отозвался на его ерничество. Молча прикурил от протянутой майором зажигалки.
Он сделал всего несколько затяжек и чуть ли не с ненавистью раздавил почти целую сигарету в пепельнице:
— Сеня, ты меня вовремя поправил.
Бугаев удивленно посмотрел на шефа. Он ни словом не возразил полковнику. Только слушал.
— Не все я продумал со Звонаревым. Лучше будет, если он забеспокоится. Когда человек беспокоится, он ошибается чаще. Зайди в жилконтору, наведи справки. Отыщи участкового. Правда, участковый вряд ли знает, что за тип Юрий Кононович.
— Так ведь и я не знаю! — упрекнул шефа майор.
— Давай действуй. Сегодня все узнаешь. Пусть Филин позвонит к нему в квартиру, задаст какой-нибудь пустяковый вопрос. Но учти: потом ведите себя так, чтобы даже я вашего присутствия обнаружить не смог. — Он помолчал, задумчиво разглядывая майора, и Семену показалось, что шефа одолевают сомнения. Что он не уверен, правильный ли дал совет. Таким майор видел Корнилова впервые. — Этот человек меня очень интересует. Очень. Но что-то я все же недодумал. Может быть, не надо его беспокоить? — Полковник встал, подошел к окну, посмотрел на здание артиллерийского училища. Потом обернулся к Бугаеву и неожиданно сказал: — Лежнев ночью умер…
Некоторое время они молчали. Первым нарушил молчание майор:
— Когда похороны?
— Послезавтра. Только я не пойду. Не хочу увидеть Бориса в гробу…
Если уж быть откровенным до конца, то Корнилову следовало бы сказать, что он просто боялся, можно даже сказать, панически боялся похоронных церемоний. И жена, зная об этом, сказала после того, как стало известно о смерти Лежнева: «Не ходи на похороны. Пускай он останется для тебя таким, каким ты видел его последний раз. А Вере я все объясню. Она поймет. Помоги лучше оформить всю эту похоронную канитель».
Когда Бугаев ушел, полковник подумал: «Вот и все… Если птичка еще не улетела, можно подводить итоги. — Мысль о птичке заставила его невесело усмехнуться. — Хороша птичка! Орел-стервятник».
Корнилова уже не очень интересовала поездка в Гатчину, разговор с Поляковым. «Что нового я узнаю от этого прохвоста? В лучшем случае — выслушаю покаяние, вроде того, что уже слышал от старика Капитона».
В этом зыбком деле, протянувшемся пунктиром из прошлого, — сплошные потери. Опоздания и потери. Люди, с которыми Корнилову пришлось встречаться в последние дни, совершали нелогичные поступки. Все Бабушкины, эта милая подруга Дмитрия Алексеевича… Он вспомнил доктора-коллекционера, ограбленного собственным учеником. Вот еще один чудак — кто-то обманул его, всучил вместо подлинников копии картин, а ему не хочется разрушать иллюзию.
Всю дорогу до Гатчины Корнилов дремал. Медников не донимал его разговорами, ни о чем не расспрашивал. Он знал, что Игорь Васильевич был дружен с Лежневым.
В Гатчине у подъезда районной прокуратуры их ждал высокий молодой парень. Он сел в их машину, представился:
— Мирзоев Зорий Александрович, следователь…
«И не жаль им кавказские горы на ленинградские болота менять? — подумал Корнилов. — Наверное, женился на ленинградке».
— Поляков дома, — сказал Мирзоев. — Два дня назад взял больничный лист. Со вчерашнего вечера никуда не отлучался.
— Он живет один? — спросил Медников.
— С женой. Сейчас у них гостит внучка, девочка лет двенадцати.
— Если жена и внучка дома, придется Полякова везти на допрос в прокуратуру, — сказал Медников и вопросительно посмотрел на Корнилова. Полковник пожал плечами.
— Ладно. На месте все станет ясно, — решил следователь. И спросил: — Зорий Александрович, вам не удалось выяснить, чем занимался Поляков прошлую неделю?
— Удалось. Он так провел эти семь дней, как будто знал, что мы начнем выяснять его алиби!
— Конечно, знал! — сказал Корнилов. — С таким прошлым дожить до семидесяти лет без пятнышка на мундире?! Голова должна быть у человека в порядке!
— Догадывался, что убийства произойдут? — с сомнением спросил Медников.
Мирзоев внимательно следил за разговором.
— Догадывался, что к нему могут быть вопросы.
— Притормозите, — Мирзоев тронул шофера за плечо и обернулся к Медникову: — В этом доме ваш оперативник… — Он улыбнулся. — «Шефствует» над Петром Михайловичем. Я только узнаю, все ли спокойно. А вилла Полякова за углом.
Следователь скрылся в подъезде новенького пятиэтажного дома из белого кирпича. Домик был неплохой, чистенький, портили его только вразнобой застекленные лоджии.
Он отсутствовал минуты три, не больше. Вернувшись, сказал:
— Хорошо все складывается! Поляков дома один. Жена с внучкой уехали в город.
Дом Полякова утопал в зарослях сирени и чем-то отдаленно смахивал на старинные постройки Каменного острова. Запущенный, неухоженный сад наводил на мысль, что у хозяев нет ни времени, ни сил содержать его. Но в дверях приехавших встретил плотный загорелый мужчина с бритой головой в синем спортивном костюме, рекламной маркой которого служила всемирно известная лилия.
— Сколько гостей! — сказал мужчина спокойно. — Смотрю в окно — машина остановилась. Не каждый день ко мне черные «Волги» подкатывают. Подумал, надо встретить.
Пожалуй, только многословие выдавало его тревогу. «А может быть, он прирожденный болтун?» — подумал Корнилов. Но тут же отогнал эту мысль. Болтуны быстро попадаются.
— Полковник Корнилов, — представил Медников Игоря Васильевича. — А я следователь Ленинградской прокуратуры. — Он достал удостоверение, но Поляков даже не взглянул в него.
— Товарища Мирзоева я знаю, — сказал он. — У нас в институте с докладом выступал. О борьбе с самогонщиками. Я подумал, уж не самогонный ли аппарат вы хотите у меня найти?
— Нет, Петр Михайлович. Я должен вас допросить по делу об убийстве.
Поляков озадаченно присвистнул.
— Ну что ж, допросите. Милости прошу в дом.
Большая прихожая, обитая малиновой кожей или кожзаменителем, с огромным трюмо и напольными часами, с покрытым лаком паркетом совсем не подтверждала мыслей, навеянных запущенным садом.
— Сюда, пожалуйста, в кабинет, — пригласил хозяин, открыв одну из трех дверей, ведущих из прихожей.
Кабинет был просторным, светлым, с фонарем вместо крыши, с двумя большими — во всю стену — окнами из цельных стекол. Так светло и празднично здесь было, так красиво билась в окна сирень пополам с солнцем, что Корнилов подумал: «Вот и говори после этого, что преступник предпочитает тень».
Широким жестом Поляков пригласил всех садиться, а сам остался стоять, опершись локтем о книжную стенку. Крепкий, подтянутый. Спросил:
— И кого же я убил?
— Может быть, и вы присядете? — сказал Медников.
Поляков сел.
— Неделю тому назад на Каменном острове был убит Капитон Григорьевич Романычев…
— Убили Капитона?! — нахмурился Поляков. — Кому помешал старик?
Корнилов понял, что они уедут из Гатчины с пустыми руками. Как он и предполагал, этот бритоголовый ровесник Советской власти не намерен был давать следствию шанс.
— Вы его знали?
— Мне кажется, я знал его всю жизнь.
— Гражданин Поляков, сейчас я начинаю официальный допрос. Вы знаете, есть некоторые формальности…
— Да, да, знаю. В век информации все всё знают, — в голосе хозяина проскользнули минорные нотки — словно легкая грусть об убитом. — Ответственность за дачу ложных показаний. Правда, только правда, ничего, кроме правды…
Медников положил перед Поляковым бланк допроса.
— Распишитесь, пожалуйста, что вы предупреждены об ответственности.
Поляков расписался.
— Теперь назовите свою фамилию, имя, отчество…
И допрос начался.
На вопрос о том, как состоялось знакомство с Романычевым, Поляков ответил беспроигрышно: в сорок втором году, на Андреевском рынке. Оба пришли покупать жмых, попали под бомбежку, вместе прятались в подъезде соседнего дома. Это было так похоже на правду. Кому придет в голову спрашивать, есть ли свидетели?
С Климачевым он знаком не был. И Корнилов понимал, что взрослые дети покойного зампреда райсовета о Полякове от отца никогда не слышали. Да и с Романычевым он уже лет пятнадцать не встречался. Так, открытки к празднику.
— А Капитон Григорьевич вас поздравлял? — спросил Медников.
— Изредка присылал весточку.
— Не сохранили ни одной открытки?
— Нет. Такие вещи не хранят.
— В прошлую субботу днем вы были в центре Гатчины?
Поляков задумался:
— Да, я ездил на центральный переговорный пункт. У нас не работал телефон, а я должен был позвонить сыну. Этот междугородный телефон на улице Ленина.
— Вы не встретили Романычева?
— Товарищ следователь, я же сказал — последний раз…
— Встретили или нет?
— Нет.
— За несколько дней до смерти Романычев сделал признание, что в годы войны вместе с вами и Климачевым, умершим в 1976 году, печатал фальшивые продовольственные карточки. Чтобы скрыть преступление, вы оклеветали начальника спеццеха типографии имени Володарского Бабушкина.
— Товарищ следователь, это уже переходит всякие границы! — Поляков говорил спокойно, но чувствовалось, что негодование вот-вот вырвется наружу.
— Входили вы в преступную группу?
— Нет, нет, нет! Ни в какую группу я не входил. Никакого Бабушкина не знаю и не знал! — Поляков перевел дыхание. — Что ж это Капитон?! Сбрендил на старости лет? Зачем он меня оговорил? Да и себя тоже. Дайте мне хотя бы прочесть, что он там накорябал. Поверьте мне, товарищи, — этот дед и кошки не обидит.
— Капитон Григорьевич сделал мне устное признание, — сказал Корнилов. — И накануне того дня, когда должен был принести письменные показания, его убили. Кстати, ни ему, ни вам признание ничем не грозило. По этому делу срок давности истек.
— Чепуха какая-то… Я понимаю: поступил сигнал. Ваша обязанность проверить. Но приезжать в таком составе?! Официальный допрос! Я ведь, товарищи, на бюллетене. У меня давление высокое. Как это с точки зрения законности?
— Да ведь и событие чрезвычайное, — сказал Медников.
— Да ладно, — махнул рукой Поляков. — Это я уж так, к слову. Но и вы меня поймите — такая нелепость! Хорошо хоть, жены нет. Ей совсем нельзя волноваться.
На все остальные вопросы Поляков отвечал коротко: «нет», «не знаком», «не встречался».
Заканчивая допрос, Медников обратился к полковнику:
— Игорь Васильевич, у вас нет вопросов к Петру Михайловичу?
— Всего один вопрос. Гражданин Поляков, в уголовном кодексе имеется статья о пособничестве убийству. У вас нет опасений, что убийца назовет ваше имя…
— Нет! — резко бросил Поляков и впервые за весь допрос не смог справиться с обуревавшими его чувствами — посмотрел на полковника с ненавистью.
— Не торопитесь говорить «нет». Подумайте. Прошлое вам не грозит ничем. Но если вы кому-то сообщили о намерениях Романычева идти с повинной, а этот кто-то… — Корнилов не закончил фразу. — Кстати, два дня назад к вам приезжал журналист Лежнев?
На бритой голове Полякова проступили капельки пота. Он вынул из кармана платок, медленно провел по голове. И наконец, ни на кого не глядя, выдавил:
— Нет. А теперь я бы хотел отдохнуть. Голова раскалывается.
В полном молчании Медников закончил составление протокола, молча дал подписать его хозяину дома.
В саду пахло скошенной травой и дымком — за забором у соседей стоял на крыльце самовар с высокой трубой. Шофер спал в машине, откинув спинку кресла.
Первым нарушил тягостное молчание гатчинский следователь. Спросил, ни к кому конкретно не обращаясь:
— Что-то знает этот человек? Да?
— Знает, да не скажет, — хмуро бросил Корнилов.
— Умный мужчина, — продолжал Мирзоев. — И как держится! Как держится! Генерал!
Медников и Корнилов промолчали.
Они подъезжали к Пулкову, когда Медников сказал:
— Складно врал кандидат. На вопросы отвечал, словно семечки щелкал. — Похоже было, что следователь все это время обдумывал ответы Полякова.
— Да ведь он всю жизнь готовился на эти вопросы отвечать. Сорок пять лет!
— Нет, Игорь Васильевич, не верю я, что убийца — человек из прошлого. Ради чего убивать?! Причин не вижу. Да и, в конце концов, у Полякова же алиби. Как и у Бабушкина, у стороны в некотором смысле пострадавшей.
Машина уже миновала здания обсерватории, танк на постаменте. С горы открылась не слишком веселая перспектива — расплывшиеся серые пригороды, гигантские трубы ТЭЦ, белесое небо. И купол Исаакия не золотился над городом, кутался в знойную дымку.
— Про сторону — это вы хорошо заметили, — сказал Корнилов, отрывая взгляд от расползающегося по окрестностям города. — Пострадавшая сторона… Сторона, нанесшая ущерб… Но ведь есть еще третья сторона в процессе!
Корнилову неожиданно вспомнилась детская считалка: «Вышел месяц из тумана…» Легкая улыбка тронула его губы и тут же погасла. Он достал из кармана несколько листков бумаги, протянул Медникову:
— Почитайте.
Следователь быстро пробежал их. С недоумением посмотрел на Корнилова.
— Ничего загадочного, Миша! Эти три списка составлены по р а з н ы м поводам. В одном — абоненты читального зала архива, в другом — жильцы резервного фонда, в третьем — ветераны суда и прокуратуры. Казалось бы, что в них общего?
Медников слушал внимательно, не сводя с полковника напряженного взгляда.
— Есть общее! Фамилия Звонарев! Она повторяется во всех трех списках.
— Тепло, очень тепло, — проронил следователь.
— Да не просто тепло, Михаил Павлович! Обжигает! Вы же знаете — документы предварительного следствия в деле Бабушкина отсутствуют. Папки с делом Климачева в архиве нет! Случайность? Мы даже не знаем фамилии того, кто вел два этих дела о производстве фальшивых карточек. Но в списке тех, кто запрашивал судебные документы блокадной поры, есть фамилия Звонарев.
— Давно?
— Десять лет назад.
— Что еще?
— Среди тех, кто пользовался резервным жилым фондом в доме № 17 по улице Гоголя, а значит, прекрасно осведомлен, какое удобное место для расправы — пятый этаж с глухими старухами в квартире, тоже Звонарев!
— И он же среди ветеранов, работавших в годы блокады! — тихо сказал Медников.
— Впечатляет?
— Впечатляет. А если учесть, что Звонарев иногда появляется у нас в прокуратуре… — Медников покачал головой. — На торжественных собраниях бывает, на лекциях. С людьми общается.
— Теперь вся надежда на то, что мы сможем при обыске найти у него какие-то улики, — сказал Корнилов. — Диктофон Лежнева, бумаги старика Капитона, пистолет…
— Просто в голове не укладывается, — в голосе Медникова полковник уловил нотки тревоги. — Надо посоветоваться. Все-таки наш бывший кадр.
— Боюсь, завтра будет поздно. Звонарев не сидит сложа руки. И Поляков может ему просигналить.
— Кстати, Игорь Васильевич, — спросил следователь, — а вам не кажется странным: Романычева убили куском трубы, а в Лежнева стреляли?
— Начни на Каменном острове стрельбу — постовые сбегутся, охрана с госдач. А вот с Лежневым осечка вышла. Я думаю, Звонарева возраст подвел. Дрогнула у него рука. Не попал в сердце!
Дом номер 39 по Пятой линии Бугаеву был знаком. В нем в большой коммунальной квартире когда-то жил его школьный товарищ. Лет десять назад он со своим семейством получил отдельную квартиру на проспекте Художников. «На выселках», — шутил Бугаев. Он побывал у приятеля на новоселье, и с тех пор их дружба стала почтово-телефонной: по праздникам они обменивались поздравительными открытками, изредка перезванивались. А на встречи уже не хватало времени. Да, наверное, и сил. Приятель ездил на службу через весь город.
Бугаев оставил свои «Жигули» на улице, а сам вошел под арку ворот. Миновав зловонные баки с мусором, он попал в первый двор. Слева высилась высокая, с облупленной краской стена соседнего дома справа — трехэтажный уютный флигелек с двумя подъездами. Табличка на одном из них сообщала, что сорок вторая квартира находится здесь. На втором этаже. Двор, как назло, был даже без скверика — голая асфальтовая площадка. Машина под брезентовым чехлом стояла у стены. И все — ни лавочек, так любимых старушками, ни стола, на котором старики резались в «козла».
«Интересно, что придумал бы шеф? Организовал рытье траншеи посреди двора?»
Майор не спеша пересек двор. Мельком взглянул на окна флигеля, на дом слева. Его внимание привлекло небольшое окно в глухой и унылой стене. «Поди узнай, что это за окно! — подумал Семен. — Тут без дворника не обойдешься».
Второй и третий дворы были просторные, со старыми липами, с лавочками, детскими песочницами и столами для доминошников. Каменный лев с отбитым носом и незрячими глазами чутко вслушивался в детскую разноголосицу. Хвост его был боязливо поджат.
«Здесь мы с Филиным могли бы играть в шахматы хоть до полуночи! И никто бы не обратил на нас внимания».
Капитан поджидал Бугаева на Шестой линии.
— Шефа бы сюда! — сказал майор сердито. — Этот Звонарев как будто специально выбрал квартиру, за которой не понаблюдаешь.
— Что-то же надо делать?
— И сам знаю, что надо. — Бугаев рассказал про окно в стене. — Пойду разыщу дворника из соседнего дома. Может, повезет — устрою там наблюдательный пункт. А ты позвони к Звонареву. Надо хоть представление иметь, кого караулим.
Заметив, что капитан сомневается, Бугаев сказал:
— Давай, давай, семь бед — один ответ. Купи только букетик, ты сейчас на влюбленного похож. Вид такой же малахольный. Цветочки у метро продают. Тут, рядом.
Корнилов не напрасно подтрунивал над майором. Бугаеву и правда везло на отзывчивых женщин. Но с дворником соседнего дома, Олей Петровой, студенткой географического факультета университета, ему пришлось непросто. Одинокое окошко в глухой стене было чердачным окном подведомственного Оле дома. Майору не удалось придумать никакой складной, хоть немного похожей на правду, истории, почему его заинтересовало это одинокое окно. И он начал туманно объяснять про интересы противопожарной безопасности.
Девушка, засунув руки в карманы розовых «бананов», терпеливо слушала его, а когда Бугаев закончил, сказала:
— Что вы, товарищ майор, лапшу мне на уши вешаете?! С каких пор уголовный розыск пожарами интересоваться стал? Да у нас свой пожарник есть — прапорщик Ниточкин. Между прочим, большой любитель овсяного печенья.
В упоминании о печенье заключался намек на совместные чаепития, и майор понял, что о противопожарной безопасности Оля знает больше, чем он.
— Олечка, — Бугаев постарался улыбнуться как можно обаятельнее, — вы правы. Но у меня служба такая — приходится темнить. Конспирация.
— Ай, ай, ай! А наш участковый инспектор говорит, что дворник — первый помощник милиции. И не держит меня за дурочку. Рассказывает обо всем.
— Ольга, хватит морочить мне голову! Показывай мне чердак!
— Смотрите, какие мы крутые! — улыбнулась девушка, и майор понял, что она сдается. — А может быть, вы за хорошим человеком охотитесь? И я должна помогать в вашем черном деле?
— Охочусь, охочусь! Только человек он плохой, даже очень плохой. — Бугаев подхватил Олю под руку и увлек за собой.
На чердаке было душно и пыльно. То и дело приходилось нагибаться, чтобы не задеть за натянутые веревки. Но белье на них не сушилось. Кое-где стояли сохранившиеся с войны ящики с песком. Этим песком бойцы ПВО гасили немецкие зажигалки. Судя по острому специфическому запаху, теперь этим песком пользовались коты.
Пыльное окно выходило прямо на подъезд, где проживал Звонарев. Вечером, когда зажигался свет, наверное, было видно, что делается за легкими занавесками его квартиры. Теперь там было сумрачно. И только в одном окошке горела настольная лампа. Окно это было плотно зашторено.
Девушка пыталась из-за спины Семена разглядеть, что интересует майора в этом унылом дворе.
— Оля, со временем я посвящу вас во все тайны, — сказал майор. — И надеюсь, вы будете угощать меня овсяным печеньем. Как пожарника и участкового инспектора.
В это время во дворе появился Филин. В руке у него был букетик чахлых гвоздик. Он не спеша шел к подъезду.
— Смотрите, смотрите! — подтолкнул Бугаев девушку поближе к окну. — Видите этого ловеласа с цветами?
— Это он?
— Федот, да не тот, — засмеялся майор. — Сейчас он выкатится несолоно хлебавши. Вы к нему подойдете… Только не во дворе, а на улице. И приведете сюда.
— Еще чего! — подозрительно сказала Оля. — Так он и послушается.
— Не бойтесь. Это мой товарищ. А цветы будут ваши. Правда, товарищ пожадничал, такие букеты дарят только дальним родственникам. Идите, идите, за мной розы с Андреевского рынка.
— Ладно, товарищ сыщик, — улыбнулась девушка. — Только не курить! — Она, легко балансируя по могучим чердачным балкам, скрылась в сумраке. Гулко хлопнула дверь, лязгнула задвижка.
«Что это она? — удивился Бугаев, закуривая сигарету. — Заточила меня здесь навечно?»
Минут через пятнадцать Оля привела Филина.
— Так я и думала! — сказала она, разглядывая майора, разгоняющего ладонью табачный дым.
— Ничего, отчитаемся перед вашим пожарником, — пообещал Семен, искоса поглядывая в окно.
— Если бы вы знали, как он мне осатанел! — вздохнула девушка.
— Филин, вручите Оле цветы, — скомандовал майор. — И отпустите ее готовиться к экзаменам.
— А я уже все сдала! — сообщила девушка, принимая букетик. Вблизи он выглядел не таким уж и чахлым, как показался майору издалека. — И никуда я отсюда не уйду. А то вы спалите дом.
— Оля, давайте не будем ссориться, — сказал Бугаев. — А то я пожалуюсь вашему декану и он не отпустит вас на практику в амазонскую сельву. Кстати, вы тут служите за жилье?
— Конечно. В нашей группе трое в дворники пошли. Хорошо, — смилостивилась она, — отдайте мне сигареты и спички, и я уйду.
— Мой коллега не курит! — сказал майор, выразительно глянув на Филина, и отдал девушке пачку «Кента».
— Ого! Фирма́! Я парочку выкурю?
— Курите, — разрешил майор. — Но в будущем вам придется бросить совсем. Я не люблю курящих девушек. — Он подтолкнул Филина к окну. — Капитан, наблюдайте за объектом, а не присматривайтесь к симпатичной девушке.
Шло время. Старенькая дверь интересовавшего их подъезда изредка гулко хлопала, входили и выходили редкие обитатели дома. Звонарев не выходил. Филин рассказал, что на его звонок долго не открывали. Пришлось звонить несколько раз. Потом дверь приоткрылась на цепочке и невысокий, седой человек спросил, кого нужно. Филин назвал первое пришедшее на ум имя — Тамару, человек проворчал: «Ошиблись» — и захлопнул дверь.
— Похоже, он один в квартире, — высказал предположение капитан. — Встреть я его на улице — вряд ли узнаю. Очень уж щель узкая. Так, общий облик схватил — седой, худощавый.
И он снова ушел дежурить на улицу, оставив Бугаеву полпачки «Стюардессы».
В восемь часов Филин позвонил Корнилову и доложил обстановку.
— Если через два часа я не подъеду, — сказал полковник, — позвони снова.
Бугаев с трудом подтащил к окну ящик с песком и, проклиная чердак, на котором нет ни одного, даже ломаного стула, пристроился на уголке. В окнах загорались огни. Во многих квартирах мерцали экраны телевизоров. Часть окон не была занавешена, и майор видел, как в одной из кухонь, на третьем этаже, готовила обед крупная женщина в ярком переднике. Она делала все быстро, уверенно. Доставала с полок банки, что-то сыпала в кастрюли, резала капусту. Потом вдруг появилась в комнате, где мальчик лет десяти что-то рисовал на большом листе акварельными красками. Женщина долго стояла у него за спиной. Наблюдала. Ласково потрепав его лохматую голову, она снова появилась на кухне.
В кухне соседней квартиры тоже горел свет — за кухонным столом сидела старушка и читала газету. Рядом с ней лежала их целая пачка. Время от времени на стол вспрыгивал черный кот и тыкался своей мордочкой в развернутую газету. Старушка рассеянно гладила его. Наверное, коту хотелось есть, но перспектив на ужин у него было мало. Старушка читала внимательно, стопка газет не убавлялась. Коту прискучило попрошайничать, и он улегся на еще не читанные газеты.
Еще одна женщина, совсем молодая, словно вихрь ворвалась в квартиру на втором этаже. Майор обратил на нее внимание, когда она легкой, быстрой походкой пересекла асфальтовый двор и вошла в подъезд, громко хлопнув дверью. Семену показалось, что с ее приходом свет в квартире зажегся одновременно в двух комнатах и кухне. Да еще и в ванной, окно которой виднелось под потолком кухни. В одно мгновение девушка вытащила из холодильника какую-то еду. Переходя из одного помещения в другое, она всюду оставляла за собой следы разорения: открытую дверцу шкафа, брошенные на кровать джинсы, опрокинутый стул. Удивительным образом, ни на минуту нигде не задержавшись, она оказалась в костюме Евы, а потом исчезла часа на полтора.
Лишь в квартире Звонарева не было заметно никакого движения. Все так же горела настольная лампа за зашторенным окном, а в остальных окнах было темно.
Около десяти на чердак пришла Оля. Принесла бутерброды с колбасой и маленький термос с кофе. Отдала майору потощавшую пачку «Кента».
— Ладно уж, курите. Не то я все выкурю.
— Золотая женщина, — похвалил Бугаев. — И кофе, Ольга, у тебя прекрасный. Не знал, что у дворников хватает зарплаты на «Арабику».
— Плюс стипендия, плюс родители.
— Родители — самый большой плюс? Завидная невеста!
— Приличных женихов нет. Дружить постелями — это пожалуйста.
— Как это — постелями? — изумился майор, считавший себя знатоком не только «блатной музыки», но и сленга молодежи.
— Да все так же! Сегодня мы спим в твоей постели, завтра в моей. Акселераты-хлюпики! А… — она взмахнула рукой, давая понять, что ей даже говорить на эту тему противно. — Показали бы лучше, за кем следите. — Из-за спины майора девушка взглянула в окно. А в это время «стремительная» особа, закончив «отмокание» в ванной, остановилась перед большим трюмо. Из одежды на ней было только полотенце, закрученное в виде тюрбана на голове. И даже шторы она поленилась задернуть. А может, ей хотелось покрасоваться?
— Так вот вы чем тут заняты! — с гневом сказала Оля. — А я уши развесила. — Она схватила Бугаева за рубашку и дернула так, что отлетела пара пуговиц. — Убирайтесь отсюда, убирайтесь!
Семен поставил стакан с расплескавшимся кофе на подоконник, схватил девушку за руки, крепко сжал запястья:
— Дуреха, не кричи. Ты моему честному слову веришь?
Оля молчала.
— Да подумай ты, милая, — ласково сказал он, — если я тут стриптизом любуюсь, то мой товарищ ради чего по улице слоняется? — Он отпустил девушку, достал из кармана портативную рацию, щелкнул тумблером: — Птичкин, не скучаешь без меня?
— Скучаю по сдобной булочке и кофе. — Филин как чувствовал, что майора прикармливают.
— У меня без перемен, — сказал Бугаев и, выключив рацию, взялся опять за кофе.
— Может быть, отнести ему бутерброд? — миролюбиво спросила девушка. От гнева к милости она переходила незаметно.
— Бутерброд может помешать моему другу в исполнении служебного долга.
— А вам не мешает?
— Каждому свое.
Оля опять заглянула в окно. Красавица, вышедшая из ванной, сушила волосы феном. По-прежнему перед зеркалом.
— И вам нравятся такие шкыдлы? — молодая дворничиха, оказывается, не чуралась лексикона своей бабушки. Презрительно фыркнув, она ушла.
В десять часов Филин позвонил Корнилову. Телефон шефа не отвечал. Дежурный сказал, что полковник уехал в прокуратуру.
Девушка с третьего этажа закончила свой туалет и стремительно удалилась, процокав каблучками по остывшему асфальту. В одной из комнат и в ванной она забыла выключить свет.
Мальчишка, занимавшийся живописью, с воплем радости исчез в соседнем дворе.
Его мать разговаривала по телефону.
Старушка продолжала читать газеты, а голодный черный кот, наверное, пытался вспомнить, как ловят мышей.
В квартире Звонарева все было без перемен.
Заместитель прокурора города Кулешов был одного поколения с Корниловым. Давным-давно, когда заходить в винный магазин еще не считалось предосудительным, они столкнулись у прилавка. Разговорились. Выяснилось, что коньяк покупали к случаю: у обоих тот день был особым — праздновали юбилеи. Корнилов — пятидесятилетие. Кулешову исполнилось шестьдесят.
— Эх, работенка наша собачья! — посетовал Кулешов. — Всю жизнь торопимся и никогда не успеваем. Еще бы минут пятнадцать — и остались без выпивки! А ведь гости, наверное, уже собираются.
— Собираются, — ответил Корнилов, хотя никаких гостей он в этот день не приглашал. Тяжело болела мать — какой уж тут праздник. Но вдаваться в подробности ему не хотелось…
В кабинете у Кулешова стояла новая мебель. Стулья были очень неудобные. Высокие, жесткие и скрипучие. Даже у полковника — с его-то ростом! — ноги едва доставали до пола. «Интересно, — подумал Корнилов, — он сам такие выбирал или бестолковый завхоз закупил первые попавшиеся?» Судя по тому, что кресла здесь и вовсе отсутствовали, можно было предположить хитрый умысел. Полковник представил себе, как неуютно чувствует себя в этом кабинете какой-нибудь коротышка-подследственный. Как ерзает он, пытаясь дотянуться ногами до пола.
Сам Виктор Петрович долго и тягуче поучал кого-то по телефону, как внимательно следует относиться к приему граждан.
— Эх и народец у нас! — сказал он, сердито положив трубку. — Не пропрешь! — Но вдаваться в подробности не стал. — Ты меня извини, что задержал.
— Пустяки! — отозвался Корнилов и улыбнулся. — А я вот сижу и гадаю: на чем ты сидишь?
Кулешов оживился.
— На таком же стуле, как и ты! Хороши стульчики, а? Это надо такое придумать! Я на фабрику звонил, пригрозил привлечь их за перерасход древесины. И что, ты думаешь, директор ответил? По статистике, говорит, рост человека увеличился на двадцать сантиметров. На акселератов, значит, равняются. Но у своего стула я ножки укоротил. Пришел рано утром, принес лобзик и отпилил тайком. — Он весело рассмеялся. — Только не подпиливать же все! — И без перехода спросил: — А ты с чем пожаловал?
…Внимательно, не перебивая, заместитель прокурора выслушал Корнилова. Долго рассматривал листочки с фамилиями. И по тому, как небрежно бросил их на стол, Игорь Васильевич понял: не убедили они Кулешова.
— А кроме подозрений и совпадений есть что-то конкретное? Какие факты, Игорь Васильевич?
— Я же о них сказал!
— Нет! Это фантазии. Интуиция — дело хорошее…
— Оставим в покое интуицию! — недовольно прервал заместителя прокурора Корнилов. — Поговорим о фактах… Да, их очень мало. Если говорить о прямых уликах — их и вовсе нет. Но основания для допроса и обыска есть! Предварительное следствие по делу Бабушкина было проведено преступно небрежно. Цель? Выгородить истинных виновников. И сделал это Звонарев. Материалы предварительного следствия пропали.
— А каким образом журналист вышел на Звонарева? — перебил полковника Кулешов.
— Позвонил председателю совета ветеранов. Я выяснял. — Корнилов нахмурился. — Мы должны были подумать об этом раньше. Но ведь и в голову не пришло, что преступник — следователь!
— Да! — многозначительно сказал Кулешов. — С журналистом вы дали промашку.
— Наверное, ты прав. Но сейчас нельзя терять время. Если мы проведем у Звонарева внезапный обыск, будут доказательства. Логика подсказывает…
— Игорь Васильевич, логика — оружие обоюдоострое. Мне, например, она подсказывает совсем другое.
— Что же, если не секрет?
Кулешов встал, достал из кармана сигареты, но не закурил, сказал тихо:
— Ты только не подумай, что я честь мундира защищаю. Слышал, наверное, как мы со всякими подонками поступаем? Но тут другое дело. Ты во время блокады где был? — спросил он неожиданно.
— До осени сорок второго — в городе.
— Ну а я воевал под Москвой, — сказал Кулешов. — Но и для меня блокадные годы — символ. Сам знаешь какой! Святое понятие. Сколько о том времени написано! И вдруг — следователь прокуратуры, блокадник, покрывал мародеров, брал взятки! Честных людей посылал на расстрел!
— Да ведь кого только не было в Ленинграде! И шпионы ракеты пускали. И воры карточки крали, — спокойно сказал Корнилов. — Люди же в блокадном городе жили, а не святые. И от этого их подвиг не станет бледнее.
— Святые не святые, а ленинградская блокада вошла в историю. Стала легендой. Зачем же ее разрушать? Что будет думать о нас молодежь? Много у нее идеалов осталось?
Корнилову стало скучно.
— Может быть, оставим молодежь в покое? Пусть думает о нас что хочет. — Заметив, что Кулешов собирается возразить, Игорь Васильевич примирительно поднял руку: — Ладно, ладно, молодежь во всем разберется сама.
Виктор Петрович вдруг начал тихонько насвистывать, рассеянно глядя на собеседника. За долгие годы знакомства Корнилов уже привык к тому, что эти, как он выражался, «свистульки» означают у Кулешова высшую степень сомнения. Наконец он снова сел на свой укороченный стул, закурил и сказал:
— Думаю, что все это фантазии, полковник, фантазии! — И поглядел на Корнилова с легкой — то ли она есть, то ли ее нет — улыбочкой. Улыбочка эта всегда раздражала Корнилова. Он был уверен, что такой улыбкой может улыбаться человек, ничего не принимающий близко к сердцу. — Старика убили на Каменном острове обыкновенные грабители. Я не удивлюсь, если узнаю, что и про его саквояж с деньгами они ничего не знали. Нынче могут из-за червонца пырнуть ножом! Да и Медников не исключает случайного грабителя!
Корнилов согласно кивнул, и Кулешов, вдохновляясь, продолжал:
— Тебя не устраивает погром в квартире старика? Да разве мало мы с тобой знаем немотивированных поступков? Предположим, залез отпетый алкоголик. Его бутылка интересовала, а не стереомагнитофон! Причем бутылка не в перспективе, не деньги на бутылку, а водка в натуре! И сейчас. Немедленно! А бутылки нет! Он и пошел крушить. Знаем мы психологию этих, так сказать, людей!
— Психологию мы знаем, — вздохнул Корнилов. — Людей не знаем.
— Узнаю любителя парадоксов. Но… с задержанием повременим! Нужны серьезные доказательства. Пойми — случай особый.
— Не понимаю! Если бы Звонарев не был бывшим работником прокуратуры, ты бы тоже сказал «повременим»?
— Если честно — не сказал бы! — лицо Кулешова исказила болезненная гримаса. — Знаешь что? Подожди до завтра. Я посоветуюсь с прокурором.
— Медников решил, что надо с тобой посоветоваться, ты — с прокурором! Ну-ну, советуйтесь, — сказал полковник, поднимаясь. И, уже взявшись за ручку двери, добавил: — Виктор Петрович, поменяй стулья. Это же орудие пытки!
В одиннадцатом часу в подъезд зашла пожилая женщина. С маленькой черной папкой в руке. Вышла она минуты через две. «Разносчица телеграмм», — подумал Бугаев. К ним в дом приходила разносчица с такой же потертой черной папочкой. Майор связался по радиотелефону с Филиным, попросил догнать женщину, узнать, в какую квартиру она принесла телеграмму. «Пусть шеф ругается, но бывают же непредвиденные обстоятельства! — успокоил он себя. — Тем более что в тайну переписки вторгаться мы не собираемся, про текст расспрашивать не будем».
Вскоре Филин доложил: телеграмму доставили в сорок вторую квартиру, Звонареву.
Только майор выключил радиотелефон, как на чердаке скрипнула дверь и мелькнул узкий луч фонарика. Ольга привела Корнилова. Фонарик светил плохо, и полковник раза два чертыхнулся, споткнувшись обо что-то.
— Давайте руку, — предложила девушка. — Да ведь не так уж и темно!
«Действительно, — подумал Бугаев. — Совсем даже не темно. Белые ночи, черт возьми, а ему, видите ли, ручку подают».
Полковник сунул Семену увесистый пакет, и майор, нащупав мягкие булочки, мысленно простил шефу его хождение за ручку с девушкой. И понял, что сидеть на чердаке придется всю ночь.
— Которые окна? — спросил Корнилов.
Бугаев объяснил. Сказал про телеграмму.
— Самовольничаешь, — констатировал Корнилов. Голос у него был усталый и севший. — Сейчас заеду на почту, узнаю, откуда телеграмма. А ты, Сеня, сиди. На смену Филину придет Алабин. Филин все-таки на ногах.
Бугаев промолчал.
— Не дает пока Кулешов разрешения на обыск. Посоветоваться, видишь ли, надо! — тихо сказал Корнилов.
Ольга, замершая рядом, деликатно кашлянула.
— Оленька, а вы еще здесь? — удивился полковник. — Обратно я сам дорогу найду. Ну да ладно, сейчас вместе пойдем. Майор вас не обижает?
Девушка хмыкнула.
— Ее обидишь! — сказал Бугаев.
Корнилов нагнулся к самому уху майора и прошептал:
— Дядя этот вел следствие по делу Бабушкина. Всю жизнь в прокуратуре прослужил.
Бугаев удивленно присвистнул.
В девять утра полковник позвонил Кулешову. Длинные гудки. Он набрал номер приемной.
— Виктор Петрович на совещании, — ответила секретарша.
Настольная лампа в квартире Звонарева горела всю ночь. Не погасла и утром. Впрочем, майор не мог бы в этом поклясться. Несколько минут он вздремнул. Незаметно для себя.
В половине десятого Бугаев отметил на «объекте» некоторое оживление. Пожилой мужчина, наверное пенсионер, проживающий на первом этаже, под квартирой Звонарева, быстрым шагом проследовал в соседний двор. Майора удивили два обстоятельства: чрезвычайная спешка и наряд пенсионера. На нем были пижамные полосатые штаны и пиджак с орденами и медалями. В магазин идти он не мог, так как не имел с собой авоськи. Вызывать «скорую» жене? Если нет телефона в квартире, во что верилось с трудом, мог бы позвонить от соседей.
Сомнения мучили майора недолго. Через пятнадцать минут пенсионер проследовал обратно, конвоируя меланхоличного молодого человека в спецовке, с облезлым чемоданчиком в руках. По старым понятиям это был водопроводчик, на языке технической революции — слесарь-сантехник. Майору стали понятны и пижамные штаны — срочность мероприятия. И ордена и медали — его сложность. Оглаживая небритую щеку, Семен подумал, что, будь рядом молодая дворничиха, можно было бы послать ее на разведку, не привлекая ничьего внимания. Но если говорить честно, происшествие майора не взволновало. Ему хотелось спать, и он воспринимал действительность словно бы сквозь дрему, умиротворенно. Вспомнив про Олю, он почему-то представил себе мамино лицо в тот момент, когда он сообщил бы ей, что женится на дворничихе! А потом добавил, что дворничиха заканчивает университет…
Но через минуту он забыл и про Олю, и про маму, и про свое нестерпимое желание спать. Пенсионер, уже без медалей, вместе с меланхоликом-сантехником дружно кричали, стоя под окнами Звонарева:
— Виктор Кононович! Виктор Кононович!
Голос у пенсионера оказался на редкость мягкий и красивый, а водопроводчик простуженно хрипел. Выдохшись, крикуны скрылись в подъезде.
Майор включил радиотелефон:
— Василь, у «домоседа» в квартире что-то случилось. Я сейчас буду…
Затекшие ноги повиновались плохо. Бугаев не стал дожидаться лифта — размялся, прыгая по ступенькам. Через несколько минут он уже стоял на лестнице у сорок второй квартиры. Народу здесь собралось довольно много, так что на майора никто не обратил внимания. Решался вопрос: ломать ли дверь к Виктору Кононовичу? Оказывается, квартиру пенсионера залило водой. Слесарь-сантехник, несмотря на свою меланхоличную внешность, проявил завидную твердость и взламывать дверь без милиционера или управляющего домами отказался.
Пока они спорили, появился участковый милиционер, молодой парнишка с пушистыми усами, вызванный Алабиным. Его появление было воспринято как само собою разумеющееся. Дверь взломали.
Наверное, Алабин успел предупредить участкового, потому что тот вошел в квартиру один, наказав сантехнику стоять на пороге и никого не пускать. В квартире было тихо. Не слышалось даже шума воды, льющейся из незакрытого крана. Почему-то притихли и все собравшиеся.
Через минуту участковый появился в дверях. Лицо у него было взволнованное. Он оглядел столпившихся у дверей жильцов и сказал, обращаясь к Алабину:
— Случилось несчастье…
Когда совещание закончилось, Кулешов задержался в кабинете прокурора.
— Что-нибудь срочное, Виктор Петрович? — спросил Новосельцев.
— Срочное, Виталий Владимирович. По делу об убийстве на Каменном острове.
— Есть новости?
— По-моему, нет. Но милиция считает, что есть. Вышли на одного пенсионера…
— Ну и дельце! — усмехнулся Новосельцев. — Одни пенсионеры.
— Этот пенсионер — бывший следователь прокуратуры. В блокаду вел дело о фальшивых продовольственных карточках. Корнилов просит санкции на обыск, а улик — никаких.
— Но все же? — насторожился прокурор. В который уже раз Кулешов с некоторой ревностью отмечал, что имя полковника действует на Виталия Владимировича магически. «Учился он у Корнилова, что ли?» — с раздражением подумал помощник прокурора. Игорь Васильевич уже долгие годы читал студентам юрфака криминалистику.
— На этот раз у нашего главного сыщика больше предчувствий, чем серьезных улик. Основная, с позволения сказать, улика — в деле о фальшивых карточках исчезли листы предварительного следствия и следственное заключение. А этот бывший следователь десять лет назад работал в архиве. Писал воспоминания. Да после него там столько людей перебывало!
— Исчезли листы из одного дела?
— Отсутствует еще одно дело, которое вел Звонарев. Но со сдачей блокадных архивов было много трудностей. Гибли люди, не только документы…
— Звонарев — знакомая фамилия, — сказал прокурор, вспоминая.
— Он работает в нашем совете ветеранов, Виталий Владимирович. Ситуация очень деликатная. Если мы ошибемся — тень упадет не только на одного человека, но и на всех, кто работал в те годы.
— Ну уж и хватили вы, Виктор Петрович! — прокурор смотрел на Кулешова с иронией. — Это какую же надо иметь фигуру, чтобы своей тенью заслонить остальных!
Кулешов промолчал.
— А со Звонаревым, — уже серьезно сказал прокурор, — в деликатной, как вы говорите, ситуации нужно поступить деликатно. Но по закону. Какие же еще у Корнилова «предчувствия»?
— Журналист Лежнев собирал материал для очерка об истории с Бабушкиным и перед тем, как его тяжело ранили, выяснял, кто еще жив из прокурорских работников блокадных времен.
— И вышел на Звонарева?
— Так считает Корнилов.
— Предчувствия у Корнилова серьезные, — сказал прокурор. — Могут и оправдаться. Почему бы не задать вашему Звонареву пару острых вопросов?
— Он не мой, Виталий Владимирович, — обиделся Кулешов. — И я не против допроса. Но делать обыск?!..
— Да! Делать обыск! — жестко сказал прокурор.
— Понял, Виталий Владимирович, — скучным голосом сказал Кулешов и поднялся. — Сейчас позвоню Корнилову. Пошлю с ним Медникова. Он ведет дело.
«Что молодым наше прошлое! — думал заместитель прокурора, идя по коридору в свой кабинет. — Они больше заботятся о сегодняшнем дне, о своем престиже. Не понимают: бросая тень на прошлое, ставят под сомнение настоящее. Настоящее-то из этого прошлого выросло».
Телефон Корнилова молчал. Дежурный по Управлению уголовного розыска доложил, что полковник уехал на Васильевский остров, на происшествие. Вместе со следователем Медниковым.
— Самоубийство, — сказал врач, когда Корнилов, пройдя через крошечную прихожую, очутился в кабинете Звонарева.
На диване, покрытый простыней, лежал бывший хозяин.
«Если ничего не найдем, ниточка прервется», — подумал Игорь Васильевич, наблюдая, как методично просматривает одну книгу за другой эксперт Коршунов.
— Судя по всему, проглотил пятьдесят таблеток снотворного, — продолжал врач. Говорил он тихо, словно боялся помешать экспертам и следователю. — И запил коньяком. Молодой, может быть, и выдержал бы…
Початая бутылка коньяка стояла на журнальном столике, и Медников готовил коробку, чтобы упаковать ее. Рядом лежали бело-зеленые упаковки от таблеток.
— Можно увозить? — спросил врач у Корнилова, показав на покойника.
— Если у следователя нет возражений…
— Нет. Я уже спрашивал.
Корнилов перешел в следующую комнату. Здесь Бугаев потрошил шкаф с одеждой. В его движениях не было методичности эксперта, перебиравшего книги. Он хватался то за одну вещь, то за другую, то стоял в раздумий, но Игорь Васильевич знал, что майор ничего не упустит.
Старушка с жадными глазами (понятая, решил Игорь Васильевич) смирно сидела на стуле, встречая каждую новую вещь приценивающимся взглядом.
Увидев полковника, Бугаев взял со стола и молча протянул Корнилову коробку из-под кубинских сигар. Полковник открыл крышку. И без экспертизы было видно, что в коробке долгие годы пролежало оружие. Судя по легкой засаленной тени — пистолет.
— Понятно… — невесело сказал Корнилов и подумал о том, что сам пистолет, наверное, уже заносит невским илом. — Телеграмму, конечно, не нашли?
— Нашли, — усмехнулся майор. — Лежала на самом видном месте. «Дорогой Юрий Кононович сердечно поздравляем с юбилеем помним все хорошее Бабушкины».
— Неплохо.
— Я связался с ребятами из Гатчины, — сказал Семен. — Попросил срочно выяснить, кто ее подавал.
«Ничего они не выяснят, — подумал Корнилов. — Ни-че-го. Этот Поляков прошел не только огонь и воду… — Он вдруг сразу потерял интерес к делу. — Какая разница, сумеем мы доказать, что Звонарев убил и Борю, и старика, или не сумеем. Теперь это всего лишь формальность. А дело Бабушкина так и останется непересмотренным».
Ему захотелось плюнуть на все и уйти. И главное — молчать. Ни с кем ни слова. День, два… Пока не появится снова желание заговорить. Корнилов вспомнил, что однажды уже испытал такое состояние. В детстве. В сорок пятом. У матери украли продовольственные карточки, и Игорь купил на Сытном рынке буханку хлеба, истратив все имеющиеся в доме деньги. По дороге домой он даже отщипнул вкусную корочку — никак не мог удержаться. А когда стал резать хлеб, нож скользнул по буханке и порезал палец. Еще не веря в предчувствие, не обращая внимания на льющуюся кровь, Корнилов содрал корку и увидел под ней деревянный брусок.
— Сеня, ищи диктофон, — сказал он тихо. — Ищи ключи от машины. Ты знаешь, что еще искать! Дача у него была?
— В Сиверской.
— И там все перекопаем! — Корнилов говорил, превозмогая в себе желание молчать.
Когда Бугаев и Медников, запечатав квартиру Звонарева, спускались по лестнице, Семен вспомнил про пенсионера, вызвавшего водопроводчика, и остановился.
— Но краны-то везде были закрыты! — сказал он озадаченно.
— Ты о чем? — поинтересовался следователь.
— Панику поднял нижний жилец. Его квартиру залило! — Семен подошел к двери, позвонил. Дверь тут же распахнулась. Хозяин стоял на пороге. Он был в майке и пижамных штанах с подтяжками.
— Сильно вас залило? — спросил Бугаев.
Мужчина смутился.
— Понимаете, такое дело… — Он подергал свои подтяжки и виновато улыбнулся: — Запаниковал я. Вода по квартире гуляет, паркет пухнет. Вот, думаю, Звонарь залил! Побежал к нему — молчит. Я за слесарем. В свою ванную и не заглянул. А жена — дура, — «дуру» он произнес шепотом, — белье замочила и кран оставила открытым.
— Ложная тревога? — Семен усмехнулся. Покосился на Медникова, внимательно слушавшего разговор.
Мужчина вздохнул.
Телеграмма Звонареву была отправлена с вокзала Гатчина — Варшавская. Телеграфистка вспомнила, что ее принес мальчик лет двенадцати. Никаких особых примет — мальчик как мальчик.
В графе обратный адрес стояло:
«Гатчина, проездом. Бабушкина Н. С.»
Ни сберкнижек, ни особых ценностей у Звонарева не оказалось. Только несколько золотых монет старой чеканки.
Дача Звонарева стояла на отлете от поселка. Невзрачный бревенчатый домик с подслеповатыми окнами. Полтора десятка вымерзших яблонь придавали участку заброшенный вид. Да и внутри дома царило запустение: годами не мытый пол, обрывки старых истлевших занавесок на окнах. Несвежее белье на постели. Подпол был забит продуктами. Сотни банок с консервами, со сгущенным молоком. Бутылки подсолнечного масла, жестяные банки с оливками. На всем лежал густой слой коричневой пыли. Как будто хозяин уже давно потерял интерес к своим запасам.
Но следы недавнего пребывания хозяина на даче все же имелись — прямо на грядках чернело большое кострище. И соседи подтвердили, что Звонарев приезжал днями, проводил в доме уборку, жег костер.
У Корнилова мелькнула мысль о том, что в этом костре сгорел и диктофон Лежнева. Но как ни просеивали пепел, никаких его останков не нашли. Только несколько металлических пуговиц и на стальном колечке — ключи от машины.
Ключи эти подошли к машине Бориса Лежнева.
Нет, никаких дурных предчувствий у меня не было, и с дачи в субботу я вернулась по чистой случайности. Я уже в отпуске, могла бы и не приезжать, и тогда вся эта история пошла бы, возможно, другими путями. Но случилось то, что случилось…
В пятницу, в последний рабочий день, когда я уже подкрашивалась, чтобы ехать в главк, оттуда позвонили и перенесли встречу на понедельник, у них произошло какое-то совещание. Начальник мой обещал два отгула, если я в понедельник все-таки приеду.
Я его насквозь видела. Техника нехитрая: если бумаги наши не подпишут, то ведь не ему, а — мне. А если подпишут, то не мне, а отделу и институту. Я потребовала четыре отгула — фактически теряю три дня отпуска, выходные плюс понедельник — и нехотя дала себя уговорить. Все мне сочувствовали, погоды-то великолепные. А я в душе ликовала: есть законный предлог удрать на несколько дней с дачи. Уж воскресенье-то я обязательно проведу в Москве: граждане сбегут от жары за город, все закрыто, машин почти нет, и наш старый центр тих, пуст и прекрасен. Можно вволю бродить по кривым и горбатым улочкам, обойти все заветные места. А наша дача — одно название. На самом деле это просто сараюшка да еще стройплощадка — горы кирпича, досок, груды мусора и обломков. Второй год мы ремонтируем дом, с тех самых пор как дальняя родственница осчастливила нас этой дачей. Олег уехал на юг, Николка с женой в альплагере, Дарья с мужем работают за границей, им вообще начхать на все ремонтно-дачные проблемы. А я, простой советский гуманитарий, обещала безвылазно сидеть в сараюшке и заниматься ремонтом, пока не вернутся мои мужчины. Придется сидеть, ничего не поделаешь. И вдруг — повезло, можно прожить несколько дней в Москве для себя, а не для ремонта…
…С грохотом отворилась вагонная дверь, вошли два милиционера. Ночные электрички всегда обходит патруль. Молодые, высокие, румяные, похожие друг на друга, как братья-близнецы.
— Девушка! Что это вы одна едете в последнем вагоне? Прошли бы в головные, там пассажиры. Ночь, мало ли что может случиться…
Тут они увидели Рекса, лежащего у моих ног. Мимо Рекса никто не может пройти спокойно.
— О, с таким защитником нигде не страшно! Хорош!
Рекс — красивый пес. Густая блестящая шерсть, черная с проседью, не от возраста, а отроду. От носа через всю длинную морду — белая полоска, все понимающие глаза и смешная куцая бороденка. А порода? Вылитый жесткошерстный немецкий пойнтер… Очень похож!
Мы обсудили, какие собаки лучше, породистые или уличные. Потом милиция опять забеспокоилась: как же мы до дому доберемся? Половина второго, а на такси сейчас не уедешь, отпускное время. Надо было на предыдущей электричке ехать, на метро успели бы…
Наивные люди! Как будто собак пускают в метро! Мы всегда ездим в последней электричке, иначе просто нельзя: на миролюбивого пса почему-то постоянно нападают большие собаки, овчарки и доги, драки начинаются уже на подступах к платформе. Ну а какой дурак повезет собаку в половине второго? Да и по городу ночью идти безопаснее…
Милиционеры дружно расхохотались: странное у меня представление о безопасности…
Сразу видно — не собачники, не понимают ничего!
Когда веселые стражи порядка ушли, я воровато оглянулась: никого. Встала перед темным окном, как перед зеркалом. Ну что ж, хотя я уже давно перешагнула роковую черту, отделяющую женщину молодую от е щ е молодой, но при сиротском железнодорожном освещении, да издалека, да когда люди вежливые, что ж, могу и за девушку сойти… Пустяки, конечно, но такие пустяки согревают сердце женщины. Из вагона я выскочила уже не в хорошем, а в великолепном настроении.
Платформа тонула во мраке, высоко над головой умирал последний фонарь. Зато стоянка такси залита светом. Ни одной машины, и огромная очередь. Не очередь — толпа гудящая, с детьми, колясками, баулами. Посреди толпы одиноко сидела унылая овчарка. При виде Рекса она подобралась, ушами, глазами, хвостом выражая внезапно пробудившийся острый интерес к жизни…
Я благоразумно провела Рекса под самой стеной вокзала. Нам недалеко, всего час идти, и такси нас не интересует.
Все было как всегда. Мы идем знакомой дорогой, я наслаждаюсь пустынностью улиц, сиреневым городским небом, черно-лиловым блеском влажного асфальта. Садовое кольцо ночью выглядит золотым ожерельем вокруг спящего старого города, над ним стоит розовый туман, сияют фонари, за этой дымкой, как за занавесом, прячутся дома. Редкие освещенные окна ласково смотрят на нас сверху. Из скверов тянет запахом мокрой земли, травы, свежих листьев. Какие сны снятся моему городу?
А я начеку: в любой момент из-за угла, из подъезда может вылететь дог или овчарка — без ошейника, без намордника, иногда даже и без хозяина. И мне опять придется разнимать собак голыми руками.
С Цветного бульвара донесся сладкий и прохладный запах липы. Уже зацвела! Меня так и потянуло пройтись по темной аллее туда, где в просвете между деревьями виднеется Трубная площадь. Всегда просвет в конце аллеи кажется выходом в другой мир. Совсем я разнежилась, и тут на бульваре раздался мощный бас: «Вы! ыв! ыв!»
Рекс рванулся сразиться с Голиафом, но мне удалось устоять на ногах. Вопя «Рядом! Идем!», я доволокла его до угла, втолкнула в телефонную будку, втиснулась сама и уставилась в окошко. Вот сейчас дог величиной с хорошую лошадь перемахнет низкую чугунную ограду…
Но на бульваре воцарилась тишина, никто через ограду не прыгал, и вообще вокруг не было ни души…
Мы осторожно вылезли из будки и помчались вдоль бульвара. Какие липы, какие аллеи! По улице надо идти, здесь подъезды, двери, телефонные будки, заборы, а там, на бульваре, и не спрячешься. Я ругательски ругала себя за утерю бдительности.
Вот и наш старинный уютный переулочек, невысокий светлый фасад за деревьями, газончик, елочки, возле которых Рекс непременно задирает ногу. Я нервничаю, дергаю поводок, тащу пса за собой. Страшное место! Здесь иногда по субботам гуляет наш враг Лорд, свирепый дог. Ну, не в половине третьего, конечно, но все равно! Скорей, скорей. Арка, подъезд, лифт. Уф, наконец-то добрались…
Едва успеваю открыть двери, как Рекс пихает их лапой, пулей мчится в кухню проверить свои мисочки, потом — в комнату, выяснять, цела ли подстилка. Ритуал я знаю наизусть. Сейчас он шлепнется на нее, полежит, потом выскочит и потребует пищи. Скрываюсь в ванной. Потерпит! У меня тоже ритуал. Ну вот, опять исчезло мыло. Долго шарю в пыли под ванной — как провалилось. Ну, бог с ним, шампунь есть.
После опасной и трудной дороги я долго блаженствую в ванне, чувствуя себя защищенной со всех сторон. Мой дом — моя крепость.
Мыла не оказалось и в шкафу. Ничего удивительного, при моей-то безалаберности. Найдется где-нибудь в странном месте.
Рекс брезгливо обнюхивает подстилку, скребет ее лапой, топчется вокруг, но почему-то не ложится. Вот и хорошо, можно передохнуть. Я валюсь в кресло и любуюсь своей комнатой.
По правде говоря, комната самая обыкновенная и даже скромная. Среди этой мебели я прожила всю жизнь — бабушкина еще мебель. Ширпотреб начала века. Все такую в свое время выкидывали, заменяли модерном, но у нас с Олегом денег не было, да и жалко — бабушкина ведь, крепкая еще, за что же ее выбрасывать? А теперь моя любимая старая рухлядь снова вошла в моду. Да не в моде дело. У нас с Олегом впервые по комнате, дочь и сын живут отдельно. И я не могу нарадоваться на собственное драгоценное обиталище. Еще не привыкла, мы совсем недавно переехали.
Я зажгла все лампы и увидела на тахте спички. Прозаический коробок, на этикетке тоненькая палочка, вокруг нее — красно-голубое пламя. Открыла коробку — окурок. «Опал»…
Это не мои спички! Я никогда не кладу обгорелые обратно — плохая примета. Не курю у себя и никому не разрешаю, даже Олегу. Чей же это коробок, кто это курил у меня тайком и оставил «улику»? Прямо детектив, там всегда расшвыривают окурки, а Шерлок Холмс их подбирает. Кто же у меня был в последние дни? Ну уж я устрою этому или этой неряхе!.. Тут до меня дошло: кто бы ни был, я же спала на постели, никаких спичек здесь не может быть, не было их, когда мы с Рексом уезжали в пятницу на дачу.
А в четверг я потеряла ключи! Воры! Мои отпускные!
Схватила вазу, в которой хранятся деньги, вытряхнула из нее спицы и вязальные крючки прямо на пол. Деньги целы. И шуба, и пальто мужа, и мои серебряно-мельхиоровые драгоценности…
Какая глупость, кто позарится на это барахло, на мою старую шубу! Я всегда смеялась: бедность — лучшая защита от грабителей. Ни один нормальный жулик к нам не полезет, у скромных научных работников — ни драгоценностей, ни импортной электроники. Библиотека, да, хорошая, но книжный бум давно прошел, кажется…
А спички? Сама небось положила и забыла. Бывает. Ранний склероз, позднее время. Забыла. Лечиться надо, а не бегать по ночам с собакой, которую приходится защищать от догов и овчарок, не двадцать тебе, не тридцать и, увы, теперь даже и не сорок.
На всякий случай я заглянула к Олегу. Здесь пахло нежилым. А пыли-то! Муж не разрешает убирать комнату в его отсутствие. Книги лежат на стульях, на постели, на полу, все завалено распечатками — так называются длинные бумажные полотенца, на которые ЭВМ выплевывает свои цифры. Олег — математик.
Нет, здесь явно никто не был с отъезда хозяина. Я потрогала носком тапочки толстый талмуд на полу — все, как было.
Ну что ж, даже забавно. Пропало мыло — появились спички. Все выяснится со временем. Или забудется. В доме вещи как живые — пропадают, находятся. Тысячу раз так бывало…
Но это я себя уговаривала. Не нравилось мне совпадение. Потеряла ключи — и в доме неизвестно откуда появились спички с чужим, в том-то и дело, с чужим окурком! Не верю я в совпадения. Огляделась. Вроде книги не так стояли, бра перекосилось — поправила. Ковер сдвинут. Сдвинут или кажется? Кажется, сдвинут. Вот такая бессмыслица лезла в голову…
Подобрала спицы и крючки, воткнула их в вазу, поставила ее на место, на приемник… И вот тут-то я и похолодела. С приемника была стерта пыль!
У меня, конечно, не такая грязища, как у Олега, но перед отпуском мне было некогда наводить чистоту. Уезжая на дачу, отлично помню, оглядела я свое потускневшее жилище и обещала себе, что в воскресенье устрою основательную уборку. Приемник меня и устыдил: на нем можно было писать. А сейчас блестел. Не может быть! Провела пальцем по полированной поверхности — совсем недавно, вчера или сегодня, кто-то его протер!.. Кто?
А телевизор? Нет, больше ни с чего пыль не стирали…
Обошла квартиру, и все мне казалось не так. Стулья стояли не так. Кастрюли на полках передвинуты. Холодильник был дальше от стены… А может, игра воображения? Если бы не спички и не приемник, я ничего и не заметила бы. Но ведь был же кто-то!
Может, розыгрыш? Кто-то из знакомых нашел ключ… Нет! Тогда его оставили бы на видном месте, да еще с запиской. И вообще такие розыгрыши лет двадцать назад можно было устраивать, а сейчас и в голову никому не придет, в милицию загремишь!
Воры? Странные воры. Покурили, стерли пыль, а деньги не взяли. Нет, не воры. Обыск? Нет, сейчас обыскивают с понятыми, в присутствии хозяев. Хотя откуда мне знать, как обыскивают, из кино только. А в детективах инспектора то и дело лезут в квартиры подозреваемых, приговаривая, что это незаконно. Но ведь лезут. Если в романах лезут, то ведь в жизни все проще. Но что можно у нас искать?
А почему у нас? У меня — у Олега ничего не тронуто. Выходит, «они» знали, что нечто спрятано не в Олеговой комнате?
Взгляд мой упал на книгу, которую я приготовила себе на сон грядущий еще в пятницу. «Плаха» Айтматова. Все хвалили — наркотики, бандиты, борец за справедливость. Ба! Да это меня после той дикой истории взяли на заметку, заподозрили все-таки и решили проверить «на наркотики». Неделю назад это случилось. Ну да, неделю назад мы с Рексом возвращались ночью с вокзала не обычным маршрутом, а пошли через скверик у Каланчевской платформы, Рекс меня туда затянул, трава там какая-то вкусная, он там по полчаса пасется, как овечка.
Пока Рекс ел на газоне траву, я ходила взад-вперед по аллейке. Этот скверик вроде зала ожидания, несколько девчонок стояли у выхода на платформу, ждали электричку. Я им еще посочувствовала: когда-то они до дому доберутся, ведь уже третий час… Я несколько раз прошла мимо них.
Тут одна из девушек, худая, высокая, повернулась ко мне. Она была бледна как полотно и покачивалась, в зубах сигарета:
— Хочешь? — Наверное, пьяна, но спиртным не пахло от нее. Я поблагодарила и отказалась. Она махнула рукой: — Я же вижу, ты все нервничаешь, ходишь, ходишь. Да ладно. Денег у тебя нет, я уж вижу. На так, один разок, — она вынула сигарету изо рта и протянула мне.
Я отпрянула и вытаращилась на нее. Добрая она душа, но… Тут показались огни электрички, они бросились к дверям, а эта высокая крикнула мне что-то явно нелестное. Возле меня как из-под земли выросли три милиционера.
— Что она вам передала? Что она предлагала? Что вы ей сказали? — вопросы посыпались градом.
Я удивилась. Угощала сигаретой, но я отказалась, у меня свои.
— Покажите, — кивнул один из милиционеров на мою сумку. Я так была ошарашена, что молча вытащила нераспечатанную пачку «Веги». Они хмуро смотрели на меня. Потом один сказал:
— Да она же ничего не поняла!
— Кто? — спросила я. Тут ко мне подбежал Рекс.
— Ваша собака?
— Ну да. — Я по-прежнему ничего не понимала. — А что случилось?
— Гуляйте, гуляйте.
Вот тут я и сообразила, что мне предложили сигарету с марихуаной или с чем там они бывают. Видимо, на моем лице отразился ужас, милиционеры захохотали. Я была готова провалиться сквозь землю от стыда. Не потому, что меня приняли за наркоманку, а потому, что я дура. Всем ясно, а я словно с луны свалилась… А потом на меня навалилась тяжелая тоска. Ведь эти девчонки живут в каком-то другом измерении. И я новыми глазами увидела этот сквер, где прямо на газоне спали люди. Возле одного валялся костыль. Калека. Я его видела под мостом, просил милостыню. И еще там был старый инвалид, безногий, на тележке ездил. Рекс всегда лизал ему руки, тот его гладил, говорил «хороший пес, хороший пес». Мы с этим безногим здоровались, когда я проходила по скверу. Как же он живет, на что? Где? Ночует в сквере… А на другом конце, возле вытрезвителя, шла какая-то возня. Почему, что там делалось? Я не знала и знать не хотела… А ведь это тоже жизнь. Тоска долго не проходила. И неужели это измерение вторглось теперь в мой пусть не богатый, но благоустроенный дом? Они взяли меня на… Нет. Чушь это все. Я милицию не интересовала. Там в этом смысле народ опытный, они даже не стали спрашивать документы… Никаких наркотиков у меня не искали. Нечего выдумывать. Но что, что искали? Я встряхнулась. Надо накормить Рекса.
Достала из холодильника кастрюлю с супом, открыла… Вместо толстой белой лепешки жира в кастрюле, как льдинки, плавали обломки. Ели суп? Нет, не понравился — супу не убавилось. Не то его пробовали, не то переливали, тыкали в него чем-то, в общем, суп исследовали. Что эти идиоты искали в супе?! Только сумасшедший мог искать что-нибудь в супе… А вдруг это и вправду сумасшедший? Ключ я выронила, он подобрал, выследил меня… Кто еще может влезть в кастрюлю? Был же какой-то, женщин в красном убивал, ходили слухи по Москве, потом этот, с армянской фамилией, убивал старушек… Но ведь сумасшедший мог и подложить мне что-нибудь. Надо все вещи пересмотреть.
Расстелив на полу «Литературку», я вынимала из гардероба все подряд; вытряхнула из полиэтиленового мешка всю пряжу. И тут сюрприз! Пряжа была моя, но клубки кто-то перематывал, я люблю пышные, бокастые, а эти были кругленькие, аккуратненькие.
Что можно спрятать в клубке шерсти? Незнамо кто искал у меня незнамо что!
Сумасшедший, конечно, тоже не версия, так, черный юмор. Я отлично знаю, что ни с того ни с сего и сумасшедший не станет красть ключ, выслеживать.
А клубки? У него такая мания — пряжу перематывать. И еще — пыль с приемника вытирать. И суп пробовать! Три мании! Бред.
Бред. Что бы я ни придумывала, все равно получался бред, потому что не укладывалось в голове, я не могла найти реального объяснения в с е х фактов.
В милицию позвонить? И что я скажу? Помогите, кто-то влез в квартиру, деньги не взял, попробовал суп, вытер пыль и перемотал шерсть. Что мне ответит милиция? Психопатка!..
Все факты объяснить? Да я ни одного не могу объяснить! И никто не сможет!
Ярость моя постепенно испарилась, я осторожно закрыла дверцы шкафа — мне уже не хотелось ничего искать, потому что я боялась что-нибудь найти. Что именно? Не знаю. Все как во сне, только я никак не могу проснуться.
Моя комната показалась мне чужой, враждебной, в каждой вещи таилась неведомая опасность. В зеркало взглянуть страшно, будто там сохранилось чье-то отражение. И кресло словно хочет сцапать меня и удушить в мягких своих объятиях. Приемник скалил клавиши-зубы; шторы на окнах шевелились как живые, будто за ними кто-то стоял… Меня охватил ужас, я едва не закричала. Но подошел Рекс, лизнул ногу, улегся передо мной на спину и подставил живот: гладь! Мохнатый, теплый, надежный. Погладила и успокоилась. Уже спокойно начала обдумывать: что же могли искать? Наркотики отпадают. И явно были не воры. Значит, милиция или… ОБХСС? Но мы не имеем дело с материальными ценностями, ни денег, ни покупок у нас нет и не было таких, чтобы ОБХСС заинтересовался… У нас-то нет, а у Васильчиковых? Господи, как же я глупа! Это все Васильчиковы! Родители Дашкиного мужа Юрия.
Разумеется, я не хочу сказать, что ко мне влез академик Васильчиков или его светская жена. Их и в Москве-то сейчас нет. Но обыск у меня устроили из-за них. Это ясно. Мы же близкие родственники, и ОБХСС решил, что у меня, именно у меня они прячут драгоценности, бриллианты. Семен Георгиевич, директор института, член каких-то комитетов, шастает за границу, возглавляет делегации. Сейчас таких людей то и дело снимают, подозревают, проверяют. Как я сразу не догадалась?
Ну конечно. Дашка под страшным секретом как-то рассказала, что ее свекровь влипла в неприятную историю, торговала у бабки очень ценный бриллиант, три, что ли, карата, приехала с деньгами, а там ОБХСС, ее сцапали вместе с этой бабкой, таскали ее, таскали, еле отбилась. Семен Георгиевич устроил страшный скандал, перестал давать деньги, целый месяц не разговаривал с женой и теперь ест поедом ежедневно уже целый год.
Конечно, сам Семен Георгиевич не интересуется бриллиантами, он любит власть, а не богатство. Я вспомнила его маленькую подвижную фигуру, сухое лицо с колючими или смеющимися глазами, других выражений глаз у него как будто и не бывает. Вообще-то он не станет красть, его и ловить на этом не будут, он слишком горд. Но его Лида, бывшая красавица, неплохая свекровь у Дарьи, что и говорить. Даже доброжелательный Олег нашел, что она похожа на змею. Да стоит только поглядеть на этого Юрия, на его пустые глаза! И что только Дашка, бедная упрямая Дашка, в нем нашла! В этом хлыще! Я никогда не доверяла этим людям, я знала, что Дарья попадет с ними в беду…
В глубине души я сознавала, что моя версия Васильчиковых слабовата, — ключ-то при чем, зачем ОБХСС будет красть у меня ключ? А может, это мафия, которая хочет сбросить Семена Георгиевича с его постов и сесть на них? Говорят, сейчас везде мафия. Ничего другого я не могла придумать. Значит, Васильчиковы!
Эх, жаль, нет Олега, здесь нужна мужская логика. Вот всегда так, когда муж нужен, его и след простыл…
А за окном было уже не утро, а белый день. Надо погулять с Рексом и ложиться спать, мозги словно паутиной затянуло, ничего не могу сообразить.
…Элегантные молодые дворники в джинсовых костюмчиках шаркали метлами. Возле булочной разгружалась машина, пахло теплым хлебом, сдобой, ванилью. Домашний аромат действовал успокоительно… Я стала рассуждать разумнее. Ну ладно, искали что-то, но ведь ничего не нашли? О чем волноваться-то? Васильчиковы уж как-нибудь выкрутятся. А если Васильчиковы ни при чем? Тогда кто же при чем?
Нет, Васильчиковы, и думать тут нечего. Я не дала сомнениям набрать силу и сокрушить меня. Выпила снотворное.
Недаром говорят, что утро вечера мудренее. За ночь события как-то уложились в моем сознании, обжились, и я воспринимала их без изумления, просто как некую неприятную реальность.
Да, в квартире кто-то побывал, и скорее всего, неформальная группа, выражаясь нашим социологическим языком, а говоря по-русски, воры. Искали что-то небольшое — крупная вещь в клубке не уместится. И все это, разумеется, связано с Васильчиковыми. Я вспомнила вкрадчивую «змею», и уже не нужны были мне никакие доказательства. Как связано — не знаю, лучше не гадать, но я все равно гадала, рисовала себе какие-то смеси из газетных статей, кинофильмов, слухов и т. д.
Хорошо еще, я вчера не настолько ополоумела, чтобы звонить друзьям и знакомым. Какие поползли бы соблазнительные сплетни: у Телепневых милиция нашла килограмм марихуаны и кастрюлю с бриллиантами!..
Но с кем-то я должна поделиться своими неприятностями, а то взорвусь. На кого же выплеснуть жуткую историю? Мужчин, пожалуй, нельзя в нее посвящать, они нервные, трусливые, дрожат за карьеру и боятся всяческих осложнений. Надо рассказать кому-нибудь из подруг… Да ведь они тоже перепугаются! Я сразу представила себе, что скажут и как отшатнутся от меня мои интеллектуальные приятельницы, они тоже живут за бумажной стеной, карабкаются изо всех сил по служебной лестнице, дрожат за свои места. Тот же чиновничий комплекс. Где ты, божественная женская безответственность?.. Не имеем мы теперь на нее никаких прав — все равны перед жизнью и работой.
Впрочем, Нина Анатольевна Астахова — цветок не бумажный, а живой и к тому же дикий. И как она цветет в нашем жестко регламентированном мире железобетонной бюрократии? А вот поди ж ты, беззаботна, непосредственна и неуступчива. При всем своем таланте и высшем литературном образовании так и не смогла ужиться ни в одной редакции: не желает играть в служебные игры. Стучит на машинке и учит машинописи девчонок, провалившихся в институты.
Узнав, что у меня случилась детективная история, Нина обещала сию же минуту приехать. «На своей машине», — многозначительно добавила она. Значит, купила наконец… Ехала она что-то долгонько — на троллейбусе быстрее добралась бы. Ее янтарные глаза так и сияли, так и прыгали — Астахова обожает неожиданности. Но, увидев разоренную комнату, мое серое лицо, мешки под глазами, она увяла и разочарованно протянула:
— Тебя обокрали?
Я ее утешила. Мы быстренько засунули вещи в шкаф, и я все рассказала ей, со всеми подробностями и подозрениями.
Нина прошлась по квартире своей царственной походкой. Подруга у меня красавица. Она золотисто-розовая, большая, шумная. Где бы Нина не появлялась, все мужчины становились немедленно выше ростом, приосанивались и смотрели только на нее. А женщины поджимали губы: «Как можно ходить в таком тряпье!» Как будто королеву узнают по парчовому платью. Нина не держалась королевой, она ею была — в чем угодно и где угодно. На ней было старое черное платье — я его знавала лет пятнадцать назад, еще голубеньким. И что же? Нина это платье украшала.
Осмотрев приемник, она передислоцировалась в кухню, уселась на свое любимое место в уголке, между буфетом и холодильником, и отмахнулась от моих трактовок, как от назойливой мухи.
— Васильчиковы? Какая чушь, просто ты придираешься. Семен Георгиевич не тот человек, чтобы ловить его на каких-то бриллиантах. А его жена, да ты что, она слова не скажет без его одобрения; он ее держит в ежовых рукавицах, как, — она бросила на меня лукавый взгляд, — как твоя Дашка этого Юру. И вообще им станут заниматься на другом уровне, профессионалы, до твоих клубков и кастрюль не опустятся…
Да, пожалуй, она права, хотя видела она академика всего раз, в мужчинах она, конечно, разбирается, как, впрочем, и в женщинах… И вообще, заявила моя подруга, здесь «работали» т в о и хорошие знакомые. Те, кто тебя отлично знает. Я опешила.
— Нина, может, ты заодно объяснишь, какими это я сокровищами владею, обещаю тебе половину, если ты посвятишь меня в мою тайну, — развеселилась я. — Сколько я ни ломала голову, ничего такого ценного, что стоило бы украсть, не нашла. Скажи мне!
Нина очень серьезно объяснила, что у нее есть некоторые подозрения, но сначала я должна вспомнить, кто ко мне приходил в четверг, кто звонил, где я была и где был ключ.
Тут и вспоминать нечего. Звонила мне прорва народу. Днем я была на работе, ключ лежал в сумке, сумка висела на стуле. Стул стоит в нашем отделе. Но на стуле я почти и не сидела. Сначала — совещание в дирекции, потом буфет, потом библиотека. Сто раз можно было украсть ключ, у нас проходной двор. Получила отпускные в бухгалтерии и кошелек носила с собой. В общем, я была сама по себе, сумка сама по себе. Я только кошелек берегла, боялась потерять. В магазинах…
Нина меня прервала, про магазины не надо, у меня были не карманники, а знакомые, интеллигентные люди, они в магазинах красть не умеют, на виду у всех в чужую сумку не решатся влезть. Надо же! Знает даже, что обокрасть меня пытались интеллигентные люди… А из магазина я поехала к Майе стричься, потом домой, тут и обнаружила пропажу. Думала, что потеряла. Хорошо, однажды я забыла на даче ключи, сделала новые, а эти там оставила на всякий случай.
— А на дачу как попала? — с интересом спросила Нина.
— Через окошко, конечно. Влезла на дерево, руку в форточку.
Нина обругала меня за легкомыслие: непременно обокрадут.
Я только фыркнула: было бы что! Впрочем, возможно, мы и там спим на сокровищах, такие уж мы с Олегом идиоты, не ценим свое барахлишко…
Нина, игнорируя мой выпад, задумчиво спросила: что, Громовы до сих пор не разъехались?
Как будто так просто разменять двухкомнатную квартиру в Медведкове. Майе с сыном — он сейчас в армии — нужна двухкомнатная, Андрею однокомнатная. Проблема…
Обычная вещь: двадцать лет Майя грозилась уйти, а ушел Андрей. Когда наши друзья разводятся, обычно мы вынуждены выбирать, принимать чью-то сторону. Но я держу нейтралитет, тут особый случай. Отношения сложились задолго до того, как Громовы поженились. Майя — моя однокурсница, а Андрея я вообще знаю всю жизнь, сколько себя помню, столько и его: соседи по коммунальной квартире. В шесть лет я научилась читать и тут же обучила и Андрея. Ему редко приходилось за меня заступаться — в благодарность он научил меня драться с мальчишками по-настоящему, он уже тогда был методичен и рационален. А когда мы учились в третьем классе, они переехали. Громов возник у нас, когда я уже стала почтенной матерью семейства, уже Николка бегал и родилась Дарья. Пришел однажды незнакомый цыганистый парень и сказал: «Здравствуйте, я — Громов…» А теперь и дома этого нет в 4-м Вятском переулке, всех разметало давно, от детства остались только мы с Андреем…
Конечно, Майя хотела бы, чтобы я поссорилась с Андреем. Но нажимать остерегается: ведь в сорок два года новую подругу юности она уже не заведет. Так мы и дружим — с каждым по отдельности, и так было всегда, не с Громовыми, а с Андреем и с Майей. Я, так сказать, третья держава, через которую ведутся дипломатические переговоры, регулируются конфликты…
Я задумалась, вспоминая 4-й Вятский, канавы, заросшие чередой, грядки под окнами, лапту и «штандор», разбитые стекла, за которые нас награждали подзатыльниками, не глядя, чей там ребенок попался. Всех воспитывали все, и никто никогда не жаловался ни на чужие подзатыльники, ни на разбитый нос, это был позор — жаловаться, доносить!
Я вспомнила, как мама однажды вышагивала гордо и медленно по мостовой, а за ней ехала машина, шофер непрерывно гудел и ругался. Мы с Громовым прыгали и визжали от восторга у ворот, потому что мы-то знали, в чем дело, а шофер не знал. Мама надела новенькие беленькие фетровые ботики, а днем все растаяло, грязища страшная на немощеных тротуарах, мама не хотела пачкать новые боты и шла по мостовой. Машины по нашему переулку проезжали раз в день, она понимала, что шофер не задавит ее, и свернула, осторожно ступая, только у ворот. Злой и красный шофер высунулся и погрозил кулаком: «У-у, глухая тетеря!» Мы с Андреем уже стоять не могли от смеха, а улыбающаяся мама помахала ему вслед… Такая была Москва! И где она теперь?
Я наконец очнулась и услышала Нину.
— Ольга, ты где? Куда ты исчезла? Я десятый раз спрашиваю, не прятал ли Громов у тебя какие-нибудь ценные вещички от жены, они же еще не поделили имущество.
Ничего Громов у меня не прятал, да и не стал бы прятать. Он вообще не показывался уже давно, в командировку уехал, что ли. А заходит, да, часто. Иногда оставляет что-нибудь, но не вещи, а так… Книжку, сумку с какими-нибудь «железками», прибор. Потом забирает. Майя, да, конечно, знает, тут нечего скрывать.
— Ты скажи лучше, как она меня подстригла? Она гениально стрижет.
Нина внимательно оглядела мою голову:
— Что ж, неплохо. Тебе идет. Значит, твоя энергичная рохля (это о Майе) хоть что-то умеет делать.
Она взяла кофемолку и обернулась ко мне:
— Я тебе, Ольга, удивляюсь, честное слово. Примитивно и банально, а ты голову ломаешь. Твоя Майя стащила ключ и искала здесь золотые вещички, которые спрятал ее бывший муженек. Ведь он не просто инженер, у него хобби — ювелир, так? Все прячут у знакомых, чтобы не делить пополам. Не первый развод и не первый скандал при разделе имущества. Ты в суд пойди, когда дело о разводе слушается. Как развод, так скандал, чем богаче, тем скандал при дележе больше…
Она включила кофемолку, и мне пришлось пережидать шум, кипя и клокоча от возмущения.
Нина терпеть не могла Громовых, особенно Майю, хотя не так часто и встречалась-то с нею. Всегда ворчала: «Знаем мы таких, изображает угнетенную невинность, а у самой мертвая хватка. Вертит всеми как хочет, притворяется беззащитной сиротой, и никто не знает, что у нее на уме».
А Майоша — слабая, беспомощная и невезучая. Когда-то собиралась стать певицей — голос пропал. Все у нее наперекосяк пошло, она сама себя называет двадцать два несчастья. На работе бабы ее ненавидят, денег никогда нет, характер у мужа не сахар, сына из института в армию забрали. Да, она паникерша, мы ее вытаскиваем из неурядиц, но она добрая, отзывчивая…
Вой смолк, и я наконец высказалась:
— Да ты с ума сошла! Им и делить нечего, Громов с золотом не работает, только мельхиор, он мне сам говорил. И никогда он ничего у меня не прятал. Ну, тяжелая сумка, он оставит, ему же по дороге… Это ты детективов начиталась! А я их обоих знаю! Мы же двадцать лет дружим, как ты не понимаешь?
— Так я и знала, ты начнешь про дружбу и про двадцать лет. «Он сам сказал», «он мой друг». Тебе он, может, друг, а кому-то враг, кому-то мошенник. Тоже мне аргумент! Друг! Дружба с тобой — индульгенция, что ли? Раз друг — значит, порядочный… Двадцать лет. Да ты их совсем не знаешь! «Делить нечего!» Все ювелиры с золотом работают. Да ты погляди, как твоя стерва одета. То шуба, то дубленка, ах! — Она передразнила Майошин говор: — «Ах, дубленка, из моды вышла, приходится все-таки донашивать». Бедняжка! А кожаные пальто — то черное, то серое.
— Серое из замши.
— Вот-вот, из кожи, из замши, из норки, из золота; а тебе все — бедняжка. Я помню, как она заявилась, ах, ах, вышла прогуляться на минуточку, купила две пары сапог. А ты над нею кудахтала. Ты в два раза больше зарабатываешь, а во время прогулки небось триста рублей случайно не истратишь, десять раз подумаешь. Да ты уткнулась в свои книжки, и что вокруг делается, не видишь, а жизнь, знаешь, меняется, она совсем не такая, как двадцать лет назад. Ну что ты знаешь об этих Громовых? Да вот я! На что я, по-твоему, живу? Купила вот машину, дом в деревне, большая квартира. На какие шиши? Ты понятия не имеешь, а мы знакомы больше двадцати лет…
— Не делай из меня слабоумную. Как будто не я помогаю тебе развешивать объявления на остановках: частные уроки машинописи. Месячный курс — пятьдесят рэ.
— И ты считаешь, что на эти рэ можно купить машину и дом? На них нам с дочкой прокормиться еле-еле… Кстати, ты моих учениц-то хоть раз видела?
Я растерялась. Вроде видела, а впрочем, не помню.
— А на что ты вообще обращаешь внимание? — В своем праведном гневе Нина была великолепна. Она презрительно прищурилась на меня, гордым движением поправила вырез своего крашеного старого платья. — У меня теперь совсем другое материальное положение, я богатая женщина, зарабатываю знаешь сколько? И одеваться стала совсем не так. Ты о «ночных бабочках» читала? Так вот, мои ученицы — «ночные бабочки», проститутки, я нахожу им клиентов — артистов, писателей, иностранцев. Зачем бы нам вдвоем такая большая квартира, мне ее и не оплатить, я бы давно сменяла на двухкомнатную. У меня дом свиданий. Да ты же и в дальних комнатах не была! Тебе скажешь — там Валя с подружками, ты и веришь. Ты всему веришь, что тебе ни скажи, такие, как ты, просто созданы, чтобы их водить за нос. Спросить — упаси бог, ты слишком воспитанна!
В первое мгновение показалось, что все это до ужаса похоже на правду: дом в Калужской области, большая квартира, машина, а зарабатывает Нина гроши…
Герои книг переживают в такие минуты крушение привычного мира, который рухнул и дымится в развалинах. Но ничего не рухнуло и не дымилось. Все это я знала и раньше. И не только по газетам, где непрерывно пишут о коррупции, взятках, мошенничестве. Не успел директор орден получить, как его уже посадили за махинации. Это все где-то, с какими-то чужими людьми происходит, меня не касается непосредственно. Но на самом деле знаю же я, что случается и с моими друзьями.
Громов с золотом не работает? В прошлом году Неля Овсепян из соседнего отдела демонстрировала дамам золотое кольцо. Чтобы поддержать светский разговор и показать, что не чужда прикладному искусству, я ляпнула: так красиво, словно Андрея Громова работа. И что же? Оказалось, таки Андрея работа! Неля страшно обиделась: знакома с «самим» Громовым, не могла посодействовать, год пришлось ждать очереди. Потом я поинтересовалась у Андрея: что стоила работа? Он опешил. Подумаешь, что особенного? Андрей разъяснил, что нелегальное изготовление золотых украшений карается как валютные операции. Я обещала забыть об этом. И забыла. Как бы забыла…
Школьный приятель служит редактором, зарплата сто семьдесят пять, двое детей, жена не работает. Машина, дача, четырехкомнатный роскошный кооператив. А сам он книги не пишет…
У них в издательстве года три работала Майоша, ее уволили, она плакала, жаловалась на интриги. Я приступила к Виктору: почему не помог? Он долго отговаривался, ускользал, потом однажды бросил, мол, Майя Витальевна брала не по чину. Я страшно разозлилась, Майоша бессребреница, я знаю. Тот пожал плечами: спроси сама. Разумеется, я не стала пересказывать глупые сплетни. Какие там могут быть взятки? Так, цветы-конфеты для красивой женщины… И все. Забыла?.. Нет, просто подобные истории я опускаю куда-то на дно сознании и придавливаю, чтобы не всплывали, иначе жить и дружить будет нельзя. А сейчас все это всплыло на поверхность. Словом, я увидела тигра. Как на загадочной картинке: пейзаж или жанровая сценка, и вам предлагается найти на них изображение тигра.
Удобнее ни о каких тиграх не думать, не видеть, любоваться пейзажем. А ведь тигр-то там всегда, независимо от того, видим мы его или нет, он все равно там. О чем толковать? Я же знаю, почему меня вдруг полюбило руководство института. Пятнадцать лет я запойно работала, и кто я была? Мэнээс со степенью без всяких перспектив. И вдруг — получила старшего, группу, теперь вот ведущего обещают. Стала «инициативной», «способной», «многообещающей» — это в сорок! Да, я инициативная, только до сих пор мне говорили: инициатива наказуема, не надсаживайся, дескать, все напрасно и даже опасно. А теперь меня и за границу на симпозиум, и в президиум, и в главке все улыбаются — потому меня туда и посылают к высокому начальству бумаги подписывать. Оценили? Оценили, только не меня — Васильчикова Семена Георгиевича. Васильчиков наверняка и не помнит, где я работаю, и ничего он для меня не делал и не сделает, это бескорыстный подхалимаж, на всякий случай, а вдруг пригодится… Знаю все и только иронией защищаюсь. Сама же и пустила по институту: карьера быстрее растет в тени высокопоставленного родственника. Только обидно, и думать об этом не хочется. Может, я вправду романтик и права Нина, обличая меня за то, что я книгами от жизни отгораживаюсь. Это уже, выходит, не романтик (чего льстить себе самой), а трусливая дурочка, которая посмотреть жизни в глаза боится? Но чего Нина сегодня разошлась? Обычно она не произносит никаких филиппик, а милостиво роняет брызжущие ядом реплики. Королева! Чего это она меня без конца обличает сегодня? А Нина меж тем продолжала:
— Сегодня порядочностью не проживешь, и нечего кичиться духовными запросами, это все от гордыни. Вот я непорядочная, содержу притон, а ты погляди на меня — машина, дом, квартира. Что, не видишь, как я одета? Совсем модно, а ты не замечаешь!..
Так вот она на что обиделась! Действительно, яркий платочек на плечах, черное длинное платье, а у меня голова не тем забита, я ей ничего и не сказала. Нет, здесь никакими «тиграми» и не пахло; богатое воображение, врожденный артистизм, ну и обида… Вполне понятная. А чего нагородила! С ее пуританскими замашками только притоны содержать! Сейчас я ей покажу…
— Платье ты выкрасила отлично. Я сначала подумала, что новое, только потом вспомнила, оно ведь голубенькое было, мы его еще вместе в «Светлане» покупали, сколько лет назад? Но моды повторяются, ты это хорошо с ним придумала. А в притоне, верно, дело идет плохо, раз ты платья перекрашиваешь, может, лучше к машинке вернуться, оно надежней…
Обличительница поперхнулась, а я продолжала ее добивать. Вросшую в землю развалюху, которую она от гордыни домом величает, и за сто рублей не продашь, ведь до Калуги на электричке четыре часа, да катером от Калуги четыре, да в гору пехом четыре или, нет, пять километров. А на машине туда и не доберешься. Да у Нины практичности еще меньше, чем у меня, и с машиной ее наверняка надули, надо было ко мне прийти, посоветоваться с Николаем или Громовым, инженеры все-таки…
Нина завопила:
— Но ведь поверила сначала, что у меня притон, хоть на минуту, да поверила, что у меня притон!
Я созналась, да, на минуту поверила, она великая актриса. Сколько за машину-то заплачено, и что за машина?
Нина горестно вздохнула. Тысячу двести, и она не ходила, коробку передач пришлось менять. Сережки мамины продала, теперь в трудную минуту и в ломбард нечего закладывать, а машина еще сколько денег сожрет, неизвестно…
Насчет Громова Нина, конечно, права, золотишком он балуется — я рассказала про Нелино кольцо. Но он никогда не просил что-нибудь спрятать от Майи, знает, что бесполезно, я держу нейтралитет. И вообще Майя — не версия, мыльный пузырь. Зачем ей лезть ко мне в квартиру, красть ключи, если она в любое время, под любым предлогом или вообще без предлога может остаться у меня одна и искать сколько влезет. Скажем, поскандалила с Громовым и поживет у меня, пока я на даче…
Но Нина не собиралась легко сдаваться: ведь был же кто-то и вещи искал явно не мои, даже деньги целы. Чьи вещи могут быть у меня? Только Громова…
— И вообще, — задумчиво сказала она, — почему он к тебе так часто заходит?
Я всегда считала, что раз Андрей — друг детства, он приходит из дружеских чувств, но теперь все стало каким-то зыбким… Нет, мы друзья, и работает он неподалеку. Стал чаще появляться после разрыва с Майошей, это естественно, родных у него нет, женщину еще не завел, к одиночеству не привык. Да, черт возьми, неужели нужны какие-то специальные причины, чтобы видеться со мной?!
— А ты ко мне почему часто приходишь?
Нина удивилась, мы же подруги. А Андрея мама моя всегда называла Ольгина подружка. Даже Олег перестал ревновать… Но я понимала, что Нина строит новую версию, и терпеливо отвечала на ее вопросы.
Нет, Андрей только иногда оставляет свои железки. Забирает сам или вообще не забирает, они так и валяются, и сейчас где-то лежит прибор, тос… нет, тестер называется. Впрочем, было раза два, он звонил и просил передать оставленное коллеге. Коллега этот мне сильно не понравился, уголовник какой-то, я просила Андрея его не присылать, я ему не камера хранения. Нина при этих словах бросила на меня проницательный взгляд… Откуда я знаю, что было в сумках, — железо, приборы, сверла какие-то…
— А вдруг там не только приборы?
— Ну и что? Мне-то какое дело!
Постепенно я втягивалась в Нинино плетение и уже обсуждала, что и как может Андрей у меня прятать!
— Где прибор?
Тестер валялся уже месяца два на полу в передней, куда-то я его, когда полы мыла, переложила? Ага! Я притащила черный ящичек со шкалой из комнаты Олега — там что-то чинили или проверяли с помощью этого тестера. Потрясла — внутри что-то зашуршало…
Мы переглянулись: идеальное место для тайника! Я схватила отвертку, но открыть тестер оказалось не так-то просто! Шурупчики были такие маленькие, посредине их не канавка, как у нормального винтика, а какая-то царапина. Отвертка не подошла. Часа два мы его открывали, измучились, наконец расчекрыжили. Среди проволочных кишочек можно было спрятать колец на десять тысяч, но — увы — ничего мы не нашли…
Нина, пыхтя и чертыхаясь, завинчивала крышку, посоветовала гнать Громова в шею. Все ясно. Уголовник украл у меня ключ и начал обыскивать все очень методично, с кухни. Комната Олега осталась нетронутой, потому что там лежал тестер. Достал бриллианты и был таков! Смотри, как бы твой ювелир с тебя эти бриллианты не потребовал!
Вот это да! А ведь может.
И тут я вспомнила, что Андрей уже полгода только и говорил об алмазной огранке. Сколько лекций я выслушала: современная, старинная, индийская, голландская… Он занимался алмазной огранкой металла, помогал реставрировать старинную шпагу для музея. Да, держи карман шире, огранка металла! А я уши развесила. Он ведь и золотом не занимается, только кольца делает знакомым, очередь к нему длиною в год!.. Прекраснодушная идиотка!.. Мне было стыдно перед Ниной. Ведь я даже не могу в свое оправдание сказать, что не знала, не подозревала. В том-то и дело, что знала и не хотела знать…
Попросила Нину молчать об этой истории. Та даже обиделась: что ей, жизнь не дорога?..
Я нашла единственное утешение: ведь если бы я явилась в тот момент, когда громовский «коллега» был в квартире, он бы меня убил.
— Вполне! — сказала Нина. — Так что надо радоваться, что еще жива, могло быть хуже. Хорошие у тебя друзья, — сказала Нина, прощаясь. — Но ты была действительно на волосок от смерти, считай, что жизнь тебе подарили. Радуйся чудесному спасению.
Но у меня как-то не получалась радость. Приходишь спокойно к себе домой, ничего плохого ты не сделала, и изволь радоваться, что тебя не пристукнул неизвестно кто, неизвестно почему…
Нет, не было радости. Я чувствовала себя покинутой и беззащитной после Нининого ухода. А вдруг этот уголовник вернется? И вообще все было не так, а еще хуже! Надо сменить замок.
Подошел Рекс, прижался к ногам, лизнул руку. Пес чуткий и деликатный, догадался, что я нуждаюсь в утешении. Но защитить меня Рекс не мог. Я подобрала его на улице, лапа была сломана. Рекс людей боялся, знал, что они сильнее, есть у них камень, палка. Дрался он только с собаками, а к людям ластился, подхалимничал. Если кто-нибудь вломится в квартиру, Рекс будет вилять хвостом. Бедолага! Щенячий опыт не забывается…
А за окном сиял июнь, щебетали птицы. Я вышла на балкон. Небо было такое синее, свежее, деревья шелестели так ласково. Я почему-то успокоилась. Мы с Ниной придумали гипотезу и приняли ее за истину. А может, и не было здесь никакого уголовника и вся эта история имеет совсем простое и невинное объяснение… Почему это я так безоговорочно приняла Нинино?
Достала шкатулку, в которой хранились мои серебряные и мельхиоровые кольца, браслеты, серьги. Почти все — подарки Андрея. Залюбовалась бирюзовым браслетом под старину. Талантливый он художник, что и говорить… Чтобы Андрей, создающий такую красоту, стал подпольным огранщиком бриллиантов? Нет, не могла я в это поверить. Вот это ожерелье он мастерил полгода, получил за него первую премию на какой-то выставке, потом подарил мне. Первая самостоятельная работа, и такой успех. Сначала он делал все по эскизам старой художницы Натальи Степановны, она его и обучила ювелирному искусству. А ожерелье придумал уже сам, Наталья Степановна очень гордилась своим учеником: «Андрюшенька будет ювелиром с мировым именем, он художник божьей милостью, я его только технике немножко научила, азы преподала». Уже десять лет все свое время тратит на ювелирное дело, здесь, в шкатулке, — весь его творческий путь. Нет, не верю! В Нинину схему укладывается все, кроме самого человека… Факты! Факты можно по-разному трактовать…
…Влиятельный чиновник, к которому я пришла, был известен в наших кругах как «кладбище бумаг». Он всегда был за, но не любил подписывать документы, иногда по году к нему ходили. Я была морально настроена на победу, хотя настрой сам по себе ничего не гарантирует. Надела лучшие громовские украшения, присланный Дашкой белый костюм, взяла новую сумку — вид такой, как надо. Но уже в вестибюле я вдруг испугалась. Ведь известно, что за чертовщина произошла у меня в доме. А вдруг злоумышленники и сегодня придут? Рекс, конечно, на них кинется, а они его убьют со страху. И входя в кабинет, я думала только о том, что надо скорее домой.
Главное, заставить его скорее не подписать бумаги, ведь подписывание несколько часов потребует, он будет стонать, ахать, вести светский разговор, о выборах в академию начнет говорить. Что значат какие-то научные бумажки по сравнению с жизнью Рекса!
А чиновник глянул на мою каменную физиономию и, может, в первый и уж точно в последний раз взял да и подписал все сразу… И начался у меня долгожданный отпуск.
А поздним вечером раздался телефонный звонок.
Приятный интеллигентный голос попросил Ольгу Васильевну, назвался Сергеем Петровичем, коллегой Андрея Ивановича, посетовал, что Андрей Иванович не смог дозвониться, уехал в командировку, просил отдать Сергею Петровичу вещички, которые оставлены у меня, Сергей Петрович завтра едет вслед за Андреем Ивановичем в тот же город и должен захватить с собой оставленное, Андрею Ивановичу это просто необходимо. Извинился, что так поздно звонит, трудно с билетами на самолет, нельзя ли заехать сейчас, или это неудобно?
Я по привычке сказала «удобно» и тут же осеклась. Какого дурака я чуть не сваляла! Вежливо осведомилась у Сергея Петровича, что именно для него оставлено? Ну как же, инструменты, они им очень нужны в командировке. Сверточек такой, железки всякие, — с усмешкой.
— Никаких инструментов для вас Громов не оставлял! — Я бросила трубку. Тестер он оставил свой собственный, а не инструменты. Или тестер — инструмент? И я веду себя как истеричная стерва? Нет, врет Сергей Петрович, Громов пунктуален до тошноты, он бы десять раз позвонил, на дачу бы приехал, он же знает адрес.
Телефон опять зазвонил. Тот же голос, но тон — другой.
— Ольга Васильевна, не бросайте трубку, подумайте. Вы же умная женщина. Мы, — подчеркнуто, — мы не собираемся причинять вам никакого вреда. Нам просто нужно получить то, что оставил для нас наш друг Громов. Так или иначе мы это получим. Лучше верните сами, добровольно. Что оставлено?
— Прибор… Ну, тестер.
— Положите его на площадке у двери. Я сейчас заберу.
Выставила этот несчастный тестер на площадку.
Шум лифта, зашипели, отворяясь, двери. Рекс залаял. Шаги. Опять зашипели двери, лифт пошел вниз. Все.
И тут только я подумала: ну почему я сразу не набрала 02, чтобы его перехватили!
Пока все на сегодня. Чтобы вскрыть тестер, надо время — он только дома сможет это сделать. А что будет завтра?
Ведь им не прибор нужен, а то, что в нем лежит, вернее, не лежит, то, что они искали в квартире. Бриллианты, которые гранил Андрей. Почему же они сразу не забрали тестер? Может, Андрею пришлось уехать так срочно, что он не успел сказать им, где спрятано? Или он сбежал? Украл и сбежал?
Господи, да они же на меня подумают, ведь слепому видно: тестер разбирали неумелые руки. Да какая разница, разбирали, не разбирали, все равно о н и будут требовать бриллианты. Какая все-таки Нина умница, сразу догадалась, не то что я!
Но ведь о н и не сомневаются, что бриллианты здесь, у меня, значит, он не сказал им, где именно, и, значит, так было в с е г д а. В сумках, в приборах, которые приносил Громов, в с е г д а были драгоценности, иногда ведь их забирали и другие, тот «уголовник» или Павел, с которым я давно знакома, он и забирал пакеты, и сам иногда оставлял сверточки — «сверла для Андрея». Сверла! Я ни разу не заглянула в эти сверточки. Какая я дура! И даже нет надежды, что поумнею, в моем-то возрасте! Я, я была почтовым ящиком, вот как это называется…
Да, друг детства… И ведь вправду — друг. Ведь все гвозди в этой квартире вбиты Андреем. Сын живет отдельно, а Олег не то что гвоздь вбить, он не знает, где за квартиру платят, что такое стамеска. Математик, теоретик, не от мира сего… А я — от сего? И что бы я делала без Андрея? Да что гвозди! В самых тяжелых ситуациях, когда, казалось, и жизнь кончена, Громов был рядом, молчал, слушал и никогда потом не напоминал о говоренном. И никогда ни о чем не спрашивал. И я не спрашивала — когда надо, человек сам все расскажет, не удержишь… Вот я и влипла.
И ведь никто не понимал этой странной дружбы, о чем с ним разговаривать, кроме техники, его ничто не волнует, для него и украшения — чисто техническая задача… Рационалист, он все сводит к схеме, к закону, к чертежу, вгоняет туда и жизнь, и людей, и чувства, если не лезет, значит, надо подточить, обстругать. Вот и нашел мне место в своих схемах, и какое место!.. Ему было выгодно со мной дружить, а я все принимала за чистую монету… Просто у меня удобный характер, не лезу в чужие дела. Тут я себя одернула: оставь свои женские штучки! Отлично знаешь, что самая искренняя дружба прекрасно уживается с подлостью. Да никто так не предает, как самые верные друзья, и тому примеров — тьма. Майоша всегда говорит, что Андрей — мерзавец и эгоист, и как горюет, что мерзавец ее бросил. Ведь знала я, что Громов расчетлив. Сама виновата, самодовольное тщеславие: со мной, такой умной, доброй, хорошей, нельзя дружить из расчета…
Что же делать? Подошла к телефону. Между прочим, эту подставку для телефона соорудил Андрей. Везде Андрей: антресоли, полки, даже люстра — нашел на свалке и отреставрировал. А теперь плати по счетам, Ольга Васильевна!
Наверное, все же надо набрать «02» и спросить, как звонить на Петровку: пусть разбираются, есть же там дежурные какие-нибудь. И вот тут я с ужасом вспомнила случай.
Был у нас как-то Громов, уходя уже, спросил у меня, когда я увижусь с Лидией Яковлевной, нашей общей знакомой. А я договорилась с нею встретиться на другой день. Тогда Андрей достал небольшую металлическую коробочку, заклеенную синей изоляционной лентой, размотал ленту. На вате лежали золотая цепочка и дивной красоты сережки, гранаты с жемчугом. Оказывается, Лидия Яковлевна просила починить, он таскает с собой, а здесь больше тысячи, в этой коробочке. Раз мы скоро увидимся, не передам ли я?
Святая простота, я не подумала ничего плохого, привезла Лидуше ее сережки. Чинил! А может, делал? А может, нарочно меня просил передать? Я уже видела перед собой следователя: вы передавали Лидии Яковлевне ценности на сумму… А может, там было и на большую сумму, откуда мне знать? А следователь продолжал: сколько вам вручила она денег для передачи Громову? Сколько вы получили за комиссию? Выходит, я сообщница? Глупость не может служить оправданием. Милиция! Я вспомнила статьи о преступлениях, которые совершает милиция. Еще и милиция начнет требовать с меня бриллианты, мало мне бандитов!
Да разве одной Лидуше я передавала такие коробочки! А Миле, а Людвиге Федоровне, а Лине! Как и когда он с ними договаривался, я понятия не имела. Но каждый раз появлялся Андрей и просил захватить то браслет, то кольцо, которые он починил нашим знакомым. Почему-то свою жену он об этом не просил!
А Павел! Да он десятки раз забирал и оставлял «железки» для Громова, и с такой понимающей улыбкой… С двусмысленной, вот с какой! И почему я ни разу не задумалась над этим! И ведь все они — Павел, «уголовник», Андрей, этот Сергей Петрович — друг друга знают, они же могут договориться и превратить меня не то что в сообщницу, а главным организатором, главой меня сделают…
Я уже видела себя в обшарпанном зале суда, и среди зрителей — весь институт, и мои приятельницы рассказывают, как я привозила им драгоценности, которые д е л а л Громов.
Ну, положим, можно будет доказать, что я не получала за это ни копейки, И я опять услышала голос следователя, спрашивающий, сколько стоят те вещи, что «дарил» вам подсудимый Громов.
Я вытащила свою шкатулку, высыпала все из нее и попыталась оценить. Ни разу я не задумывалась: а что стоят все эти вещички? Ну да, мельхиор, но ведь есть и серебро… А бирюза, а лунный камень, а опал? А работа?!
Я посмотрела на рассыпанные украшения и пришла в отчаяние: ведь все это, наверное, дорого стоит! Какая непростительная глупость и легкомыслие. Ну да, сначала все это было любительство и неудачные были вещи.
Да, мы-то с Олегом знали, как много мы делали и для Андрея, и для Сережки, для Майоши, но кого это интересует? А вот квартира, набитая его поделками, а все эти двери, полки, шкафы, люстры реставрированные, — это все можно в деньгах пересчитать.
У меня спросят — на суде, при всех, при Олеге, при Дашке, при Николке, — а за какие это услуги вы получили все эти подарки? Я представила себе окаменевшее лицо Олега… Какой позор! Не только для меня — для всех позор. Даже если меня не осудят, не посадят, все равно все будут думать… Ясно, будут думать…
Скандал! Позор! А тут еще эти Васильчиковы. Да разве Семен Георгиевич допустит, чтобы в его семье была Дашка! Он заставит Юрия развестись… Все, все будет опошлено и опоганено.
Что же делать? Какая милиция, какая Петровка!
Конечно, эти гады так все устроят, что меня посадят. Но это было как-то нереально — я плохо себе это представляла. А вот позор, скандал, сплетни, отшатнутся ведь все, все — это я ощущала всей кожей. Позор…
Я достала из аптечки успокоительное. Но внутренний голос сказал мне сурово: «Не торопись. Тазепам тебе еще понадобится, ведь все только начинается». О, как прав был внутренний голос!
Вместо тазепама я выпила крепкого чаю. И помогло. Решение было принято.
Нет уж, пока никакой милиции. Будь что будет, но я сама попробую расхлебать кашу, заваренную этим гадом, мерзавцем, подонком, предателем. Раз эти проклятые бриллианты здесь, я их найду. Обшарю всю квартиру, найду и отдам в милицию. Нет, сначала я позвоню своему старому другу юристу Юрию Павловичу Бородину. После того как найду бриллианты. Сначала найду, потом позвоню Юрию Бородину.
…Выйдя из подъезда, я осторожно огляделась. Кошки, увидев Рекса, кинулись врассыпную. Во дворе, как всегда, молодые мамы читали возле колясок книжки. По газону ходила озабоченная ворона. На скамейке против нашего подъезда сидел какой-то мужчина с бородкой, в темных очках, в полотняной шапочке с длинным козырьком. Он лениво поднялся и шагнул ко мне:
— Ольга Васильевна, за кого вы нас принимаете? Право, мы считали вас умнее. Где ценности?
— Какие ценности? — голос у меня сел.
— Вы отлично знаете, какие. Вы их вынули из тестера. Нам нужна не простая тара, а то, что в ней было.
— Не было там ничего. Я ничего не…
— Вы разобрали тестер и вынули ценности, — перебил он меня. — Нас вы, видимо, считаете дураками. А с нами шутки плохи. — На меня он не глядел.
— Я ничего не знаю, вот приедет Громов, спросите у него…
— Громов не приедет.
— Его посадили? — Я прикусила язык, но было поздно.
— Вот видите, вы все отлично понимаете. Но его не успели посадить. Нет Громова. Был — и нету. — Он улыбнулся губами, глаз его я за темными очками не видела. — И вы за ним последуете, если будете упрямиться.
Сердце у меня упало, но я еще держалась.
— Ничего я не знаю ни про какие ценности. Не было их в тестере. — Но я уже понимала, что этот разговор бессмыслен, не смогу я его ни в чем убедить. — Я милицию вызову.
— Не вызовете вы милицию, сами это знаете, и мы это знаем. Немедленно принесите ценности. И не вздумайте бежать, пожалеете. Прогуляйте собаку, идите домой и принесите ценности. Я жду. Или… — Он говорил все это совершенно равнодушно, не глядя на меня, а сказав «или», посмотрел на меня.
«Абадонна», — пронеслось у меня в голове. Я не могла рассмотреть, какого цвета у него глаза. Светлые и стеклянные, как у куклы. Может, они казались такими из-за очков, но мне было не до размышлений. Его глаза ничего не выражали, они были пустые и смотрели на меня и сквозь меня, как будто я — тоже пустота, как будто меня нет. Мне стало жутко. Этому человеку ничего не стоит убить меня, он просто прихлопнул бы как муху, ничего не почувствовав.
— Я жду, — спокойно произнес он и отошел, но маячил в отдалении, пока мы гуляли, если это можно назвать гуляньем. Ноги у меня стали ватные, сердце бухало где-то в горле, в голове бессмысленно стучали слова: «вот оно», «вот оно», «вот оно» — что «оно», не знаю. Просто невозможное случилось. Разговор с реальным бандитом и размышления у себя дома о «преступной деятельности» — совершенно разные вещи.
Как я выдержала двадцать минут, не знаю. Странно, но тип в очках не обращал никакого внимания на Рекса, словно это кошка.. А ведь пес солидный… Ну да, Громов же небось рассказал, что Рекс не кусается, так, дамская игрушка, даром что выглядит пойнтером.
Дома я прежде всего выглянула в окно. Сидит и читает толстую книгу с карандашом в руках. Вот нервы!..
А у меня нервы сдали. Я чувствовала себя зверем, которого со всех сторон обложили охотники. Даже как бы не удивилась смерти Андрея. В мире убийство — вещь естественная…
Выхода не было. Все время повторяла про себя: нет выхода. Как в троллейбусе: «Нет выхода». Но ведь выходят. Надо найти бриллианты, вот что… И я опять принялась за поиски.
Вчера успела осмотреть кухню. Теперь взялась за комнаты.
Позвонила Нина узнать, как дела. Хуже, чем мы думали, но в подробности я входить не стала. Приехать не могу — меня караулят. Нина посоветовала не выходить без собаки. Да Рекс и есть мое уязвимое место: я бы одна месяц просидела взаперти, пока Олег не приедет. Уж вдвоем-то мы что-нибудь придумали бы! Но я должна прогуливать Рекса. Он ни с кем больше не пойдет, упрется лапами, и ни с места… Да и с кем его отправишь?.. Категорически запретила Нине приезжать — боялась, что она попадет в поле зрения бандита, а я смутно ощущала, что помощь еще потребуется… И я снова принялась за поиски. Не было, кажется, щели, в которую я бы не заглянула. Пусто!
Неправильно ищу. Ведь Громов был — господи, был! — думаю о нем в прошедшем времени — инженер. Значит, должно быть инженерное решение. Но я-то не инженер, и никаких таких решений мне в голову не приходило. Отвинтила дверные ручки, вдруг они полые? Они и были полые, но пустые. Пересмотрела ножки столов и стульев, поискала даже в цветочных горшках… Нигде ничего нет.
Мысли мои словно шарахались от того, что напоминало об Андрее, но все напоминало. В сущности, я пыталась идти по его следам, представить себе, как он мог действовать, когда прятал свои — или бандитские — ценности.
Прошло часа четыре, все — впустую. Зазвонил телефон.
— Ольга Васильевна, перестаньте играть в прятки. Неужели вы не понимаете, что у вас нет выбора…
Я перебила его:
— Сейчас я вам все объясню. Не могу я найти, ой, простите, минуточку, звонят в дверь…
Я положила трубку, схватила поводок, позвала Рекса и выскочила за дверь.
Ближайший автомат в десяти минутах ходьбы. Моей ходьбы — а я хожу исключительно быстро. Даже если бегом — все равно минут пять-шесть. Мы успеем спрятаться в подъезде соседнего дома, оттуда можно незаметно выбраться на улицу. Я не обдумывала ситуацию, просто поддалась импульсу: ведь путь свободен. До этого я и не думала о бегстве, мои мозги были заняты поисками бриллиантов. Если бы подумать хоть секунду, сообразила бы, что бандит-то наверняка не один.
По-моему, уложились мы в четверть минуты. И все напрасно — со скамейки вскочила здоровенная бабища в стройотрядовском костюме, в темных очках, в полотняной шапочке с длинным козырьком. Форма у них такая, что ли?..
По инерции я пролетела несколько шагов мимо нее. Ее длинные узкие губы не разжались, а только искривились, она прошипела:
— Отдавай ценности, с-сука. На тот с-свет с-с собой не унес-сешь.
— Ольга Васильевна, посмотрите-ка, жасмин-то поправился, выздоровел, как распушился, все веточки, все листочки поднялись, — позвала меня знакомая молодая женщина Лена из соседнего дома, наш главный садовод. Я кинулась к ней, опустилась на корточки перед жасмином, бессмысленно кивала головой, ахала, потом поднялась и уселась за садовый стол, абсолютно не понимая, что говорит Лена.
У нас прекрасный двор, полный деревьев, цветов, птиц, детей, собак и кошек. Бурная деятельность не прекращается здесь до ночи. Окрестные граждане отдыхают на скамейках, поливают цветы, что-то пересаживают, подстригают, копают, зорко следят за собаками и кошками, чтобы они не поломали цветы, караулят клумбы.
Дома старые, их непрерывно подновляют, подкрашивают, ремонтируют. Вот и сейчас наш дом украшают — рабочие обкладывают стену кафельной плиткой. Как раз дошли до нашего подъезда.
Я наконец взяла себя в руки и начала ругательски ругать за глупость — прежде чем действовать, надо же было сообразить.
Вот всегда я так — сначала делаю, потом думаю. А теперь что?..
Убийца с пустыми глазами уже стоял у нашего подъезда. Да, во дворе он бессилен, я могу поднять визг, за меня заступятся, начнется скандал. Ему это не нужно. Он дождется, когда я пойду домой, не могу же я целый день тут торчать. Поднимется вместе со мной, войдет в квартиру, а там… Я закрыла глаза… Впрочем, не станут они меня просто убивать, им надо знать, где бриллианты, они уверены, что я их надежно спрятала и отдавать не хочу. Отдам — тогда и убить можно. Даже нужно, просто необходимо будет меня убить…
Сбежать невозможно. Ведь на улице бессильна буду я. Такси не найдешь, бандит меня и ножом может пырнуть, если я крик подниму. На улице люди идут мимо и в скандалы не вмешиваются. И куда я денусь — у них наверняка есть машина. А пока я бриллианты не найду, в милицию и соваться нечего. Надо вернуться домой (кто меня, идиотку, гнал из дома? Воистину дурная голова ногам покою не дает). А если я не найду эти проклятые ценности? Но об этом я старалась не думать. Не все сразу.
Надо так постараться, чтобы войти в подъезд с кем-нибудь. Но бандит-то у самых дверей стоит, он следом пойдет. Господи, что же делать?
Я кивала головой, задавала даже какие-то вопросы Лене, чисто автоматически, но, видимо, впопад, а сама не сводила глаз с бандита. Вот рабочие дошли уже со своей плиткой до самых дверей и, видимо, попросили его не мешать. Он снова сел на скамейку. Повезло! Может, еще повезет. Ну пускай мне повезет, молила я, пускай кто-нибудь вернется домой, лучше, если вдвоем какие-нибудь соседи вернутся. И мои молитвы были услышаны.
Во двор въехала кремовая «Волга». Это молодожены со второго этажа, Галя и Володя, что-то опять привезли, они только что получили квартиру и все время обустраивали свой дом.
Володя вылез с одной стороны, Галя — с другой, «Волга» загородила подъезд, Володя принялся разматывать веревки и снимать привязанный наверху ящик. Я невнятно пробормотала Лене извинения и ринулась к подъезду. Рекс, разумеется, за мной, и Лена за мной, наверное, хотела посмотреть, что Галя купила.
В дверях образовался водоворотец. Рабочие ругались, Галя тащила огромные свертки, роняла их, Лена подбирала, Рекс лаял, дверь хлопала, Володя в ней застрял — у нас очень тугая пружина. Я воспользовалась суматохой…
Первым делом я отключила телефон, чтобы не трепать нервы. Потом сообразила, что ведь и хорошая сторона есть в моей глупой выходке: Рекса-то я прогуляла. До ночи можно об этом не думать, есть время на поиски.
Я разобрала все, что разбиралось, простукала все стены и плинтусы, вынула все книги, заглянула в корешки. Нигде ничего.
Время от времени подходила к балконной двери. Убийца ушел — обеденный перерыв у него, наверное, на скамейке сидела патлатая бандитка с длинными губами и вертела кубик Рубика. Где-то у кого-то были такие губы, видела я их, и такие же черные разметавшиеся патлы. Кажется, в каком-то фильме. Вроде в американском какая-то злодейка так же шипела, искривив губы и не разжимая их. Точно, в каком-то американском фильме была похожая красотка. Там мода на агрессивных женщин со злобными лицами.
Нет, я ненормальная. Делом надо заниматься, а я гангстершу изучаю. Время-то идет…
Я оглядела разгромленные комнаты. И поняла, что дело мое проиграно. Безнадежно все это. Не смогу я ничего найти, да, наверное, здесь и нет ничего и не было. Громов перепрятал, перепродал, а может, вообще обманул их…
Что-то надо было снова придумывать, какой-то новый план, а я словно оцепенела. Гениальные мысли не приходили в мою бедную голову. Я ощущала себя овцой перед закланием. Нож занесен. Еще пять минут. Еще две… Жду… А чего я дождусь?
В милицию позвонить? Опять я вернулась к тому, с чего начала… Сбежать надо и в безопасности все обдумать. Но как сбежать? Хоть бы пожарная лестница была. А как Рекса тащить по пожарной лестнице? Господи, нашла проблему — Рекса тащить! Ведь лестницы-то все равно нет! Совсем спятила…
И тут случилось то, чего я все время боялась.
Рекс начал проситься гулять, часов в девять он лег под дверью и тихонько скулил. Капризничает? Дала кусочек мяса — он поглядел на меня с упреком, дернул носом, отвернулся. Потом лег еще ближе к двери. Нет, это не каприз, заболевает собака. Нос сухой, горячий, потрескался… Ему надо гулять! Он терпеливый пес, но это плохо кончится. Похоже, Рекс что-то понимал, он не просился, не тыкался носом в руку, пойдем, мол. Он лежал и скулил… Вот мерзавцы! Собака-то за что страдает?
А мерзавцы сидели рядом и глядели на двери нашего подъезда. Стало уже темнеть… Я металась по квартире, гладила, уговаривала Рекса, он лизал мне руки и плакал… Что делать?
Тут меня и осенило. Не иначе страдания собаки усилили мои умственные способности. И как я раньше не догадалась. Надо попробовать выйти через чердак в другой подъезд. За кустами сирени со скамейки его не видно.
В принципе чердачная дверь должна быть на замке, но соседи сверху постоянно жалуются, домоуправление не запирает чердак. В крайнем случае взломаю…
Дом наш старинный, даже реставрация не смогла его окончательно испортить. На чердак вела двухпролетная лестница. На площадке — жестяные банки, раздавленные коробки, окурки. Две двери. Толкнула левую — ура! — открыто!..
Глаза быстро привыкли к темноте. За дверью стояли продавленная раскладушка и облезлая табуретка, вокруг — пустые пузырьки из-под одеколона. Ага, понятно, почему не запирают двери… На табурете лежал патрон с лампочкой, провод терялся где-то в темноте. Потрогала — лампочка сидела слабо, ввернула потуже — загорелась. Мы полезли через нагромождения досок и переплетения каких-то труб и кабелей к противоположной двери. Заперта! Солидная дверь, замок основательный, сколько я ни ковырялась отверткой в замке, ни налегала на дверь, она не шелохнулась. Но в той же стене была еще одна, довольно хлипкая на вид. Куда она ведет? Понюхала — пахнет пылью, значит, не в мусоропроводный колодец. Рекс в нетерпении скреб ее лапой, я разбежалась… Поднялась туча пыли, когда я трахнулась плечом, но дверь открылась. Она была на крючке с той стороны, крючок слабенький, даже моих сил оказалось достаточно. Лестница уходила вниз, Рекс ринулся по ней в темноту. Я шла ощупью, по стенке — перил не было, ступени крутые. Страшно было спускаться, я не понимала, в какую преисподнюю мы лезем, может, в подвал? А там, говорят, крысы… Кажется, уже не на пять, а на все двенадцать этажей опустились, а конца все нет… Но вот внизу забрезжил слабый свет. Еще несколько ступенек, и я оказалась в коридоре нашего домоуправления, или ДЭЗа, как его торжественно называют в связи с новыми веяниями. Вход был заперт. И ни одного окна, только двери кабинетов с табличками. Я толкалась и к главному инженеру, и в бухгалтерию, и в красный уголок, все напрасно. А вот у техника-смотрителя явно кто-то был, слышались голоса и еще какие-то странные звуки, вроде всхлипы.
Мы вошли не постучавшись. Двое мужчин резались в карты, на столе батарея пивных бутылок. Красномордый парень, рабочий нашего ДЭЗа, пил прямо из горлышка. Вот они, всхлипы-то! Он чуть не захлебнулся. Оба ошарашенно уставились на меня. «Вам кого?» — растерянно спросил красномордый. Я очень вежливо попросила выпустить нас, собаке надо прогуляться.
Второй, замухрышка в грязной майке, лицо знакомое, видимо, тоже здесь работает, заикаясь спросил:
— Нет, как она здесь очутилась, дверь-то закрыта?..
Да, входная дверь ДЭЗа закрыта снаружи на амбарный замок!
— Нет, — завелся замухрышка, — пусть она объяснит, как попала в ДЭЗ, сквозь стену, что ли, прошла. — Он пил явно не одно пиво, язык у него заплетался, но мысль работала. — Она, может, воровка какая, зачем сюда полезла?..
Я не стала объясняться, а открыла окно. «Подсадите, пожалуйста, собаку, она не кусается», — попросила я красномордого. Но Рекс уже перемахнул подоконник и кинулся через улицу на пустырь. А подсаживать и даже выволакивать пришлось меня — первый этаж был высоким.
— Это из первого подъезда, — объяснил парень своему сердитому собутыльнику, — опять какая-то сволочь закрыла подъезд, надо в диспетчерскую позвонить. Я погляжу, — пообещал он.
Но замухрышка не унимался:
— Так что, нельзя подождать, пока слесарь придет? Все к нам, все к нам, никакого тебе покоя, уже и ночью к тебе жильцы эти сквозь окна лезут…
Тут я его вспомнила: сантехник наш. Уже стоя на улице, я хотела парня попросить, чтобы никому ничего не рассказывал, но он опередил меня и сам попросил о том же. Ну да, чего удивляться, они же пьют в служебном помещении, хотя и в свободное время. Впрочем, у сантехника оно наверняка было и рабочим, небось дежурит…
Да я, кажется, совсем спятила! О чем, о каких пустяках я думаю?! Ведь мы же свободны! Гангстеры караулят подъезд, и пусть их, а мы сядем в такси и поедем к Нине. Окна настежь, свет везде включен, бандиты не скоро догадаются. Правда, на мне тапочки и пыльные джинсы, но приходится чем-то жертвовать.
По улице промчалась машина, осветив на мгновение деревья, дома и пустырь. Роскошный пустырь! Вокруг него стоят предназначенные к реставрации дома с черными провалами окон. Нигде ни огонька, место тихое и глухое, хотя и в самом центре Москвы. Строительные фургончики, кучи песка, да окрестные частники ставят здесь свои машины. Вот и сейчас стоят слева чьи-то «Жигули»…
Я прислушалась. Тишина… Рекс погнался за кошкой, и я, ликуя, что провела бандитов, двинулась прогулочным шагом к проходному двору, чтобы выйти на площадь, там легче поймать такси.
Но не успела я пройти и двух метров, как в грудь мне уперся пистолет, в бок ткнули чем-то острым («нож?!»), женский голос прошипел «быстро в машину», а сзади две сильные ладони охватили голову и закрыли рот… Сердце захолонуло. Все. Конец. Меня захватили врасплох. О сопротивлении я и не думала. Когда меня уже начали запихивать в машину, в моей совершенно пустой голове была одна ни с чем не сообразная мысль: меня увезут сейчас, а Рекс будет метаться по улицам, ища хозяйку, я уже видела, как он кидается к прохожим, заглядывает в лицо то одному, то другому и, поджавши хвост, отбегает, грязный, косматый, несчастный. Я автоматически захлопала рукой по бедру, подзывая его. Уж не знаю, чего я хотела, чтобы бандиты взяли его с собой, что ли… Но Рекс точно знал, чего он хочет…
Никогда я не могла последовательно воспроизвести то, что случилось в следующие секунды или доли секунд. Все произошло как-то враз, в одно мгновение. Откуда-то сзади стремительно метнулась тень, раздался женский вопль, пистолет брякнулся, мой бок был освобожден, руки разжались, мужчина вскрикнул — Рекс не поскупился, цапнул и его. Но я этого не видела, я уже мчалась к дому. Сзади слышались крики, ругань, хлопали дверцы машины, фыркал мотор…
Пес стлался по земле чуть впереди меня, и, ей-богу, я не отставала. Не рассуждая, правильно — неправильно, опасно — не опасно, я бежала домой, домой, домой… Забыв, что существуют лифты, мы взлетели на свой этаж…
Я хвалила и гладила Рекса, а он бил хвостом по полу и улыбался. Тогда я достала из холодильника все мясо, отдала ему — подвиги должны вознаграждаться…
А дальше я действовала четко, трезво, холодно, как будто кто-то отдавал мне приказы. Вызвала такси. Позвонила Нине. На дачу нечего и соваться, поселок всем известен, найти женщину с такой приметной собакой — вопрос времени. Я пользуюсь популярностью как хозяйка Рекса. Хорошо, что я барахольщица, никогда ничего не выбрасываю, ни вещи, ни исписанные бумаги. Достала с антресолей парик. Светлые волосы до плеч меняют меня до неузнаваемости. Темные очки, широкий плащ по щиколотку…
Труднее спрятать Рекса. У нас есть огромный саквояж, туда можно меня при желании запихнуть… Но пес не желал лезть в него. Когда наконец уговорила и попыталась приподнять саквояж, Рекс моментально выскочил — молнию я не решалась застегнуть. Да все равно я не смогу тащить двадцать два живых крутящихся килограмма. Попробовала волоком — Рекс прижимал уши и ловко выпрыгивал. Я измучилась, взмокла, парик съехал набок, и все напрасно. Пришла машина. Ну ладно, спустимся так, а в лифте я затолкаю его в саквояж и застегну молнию, ничего не поделаешь.
Куда там! Он выскочил из лифта раньше меня. Я уговаривала, ругала, стыдила, забывши всякую осторожность, но все равно: влезет в саквояж, я возьмусь за молнию, он выскакивает снова и снова.
Спас таксист. Заинтересованный возней и пыхтением, он вошел, взял молча саквояж и понес к машине. Рекс — за ним. Что оставалось делать? Полезла в машину, предварительно оглядевшись. Уже рассветало, но солнце еще не взошло.
Двор был пуст, неподвижно спали машины возле дома, никто не выскочил из кустов…
Все-таки я нервничала, опасалась погони. Мы долго петляли по Нининому кварталу. Направо, прямо, еще раз направо, теперь налево. Когда мы дважды проехали по одному и тому же месту, шофер начал на меня поглядывать странно, но мне было наплевать, главное — убедиться, что нет слежки. Наконец высадились довольно далеко от Нининого дома — из соображений конспирации.
…Мы шли тихими зелеными дворами, мимо белых девятиэтажных башен-близнецов. Трава, мокрая от росы, упруго поскрипывала под ногами. Вдруг из-за угла выскочила огромная черная овчарка — без намордника, без ошейника и даже без хозяина… Подумаешь, собака, большая, ну, зубы у нее. Но она же не кидается ни на кого просто так, ни за что. «Бобик, — весело закричала я, — здравствуй, иди сюда! Наверное, поиграть хочешь?» Рекс рванулся ей навстречу — поводок я забыла дома. Они с Рексом долго обнюхивались, размахивая хвостами, как мушкетеры шляпами — с достоинством и очень элегантно. Потом начали бегать друг за другом. Подошел хозяин — приветливый старичок в туфлях на босу ногу. Мы взаимно повосхищались собаками, и я отправилась к Нине.
Нина светилась в атмосфере настоящих приключений (которые выпали на долю другого), гангстеров, убийств, упивалась деталями. А я клеймила себя за трусость. Теперь, когда гангстеров не было в непосредственной близости и никто не тыкал в меня пистолетом, я уже не понимала, с чего это я совсем ополоумела от страха, чего я ждала, надо было сразу бежать!
Нина тоже говорила, что на высоте положения оказался только Рекс. Вот если бы она, Нина, была на моем месте, она бы им показала! Я улыбнулась и не возражала.
После того как выспалась, я настроилась решительно. Нечего разыгрывать из себя беззащитную сироту, которая не может за себя постоять. Я тут же позвонила Юрию Павловичу Бородину, доктору юридических наук, у него какой-то пост в институте по изучению социальных причин преступности. Вот пускай немножко поизучает на живом примере. Ю. П. Бородин — парень надежный, мы с ним сколько раз в «Алибеке» были, вместе на Белуху ходили.
К телефону подошла его жена Лариса, мы всласть наболтались про наших, где кто, кто развелся, кто замуж вышел, у кого какие внуки. Потом она спросила:
— Тебе Юрка, наверное, нужен? У тебя неприятности?
Я замялась и почувствовала себя свиньей: год не звонила!
— Я иногда говорю Юре: хорошо, что у наших друзей бывают неприятности, а то бы мы их вообще не видели. — Она беззлобно рассмеялась. — Не волнуйся, я не только о тебе, мы ведь и сами с Юркой такие же. Все суета, проблемы, гонка, такая проклятая жизнь. Юрка улетел в Минск, дня через три вернется. Позвони послезавтра на всякий случай, вдруг раньше прилетит. Но только ты правда приезжай, а то за три дня неприятности рассосутся, и тебя поминай как звали…
Нина сочла, что нам троим — ей, мне и Рексу — надо проветриться, съездить за город, в лес. А по дороге предложила проверить, караулят ли гангстеры…
Она поставила машину довольно далеко от дома и отправилась на разведку. Вернулась она сразу, сделала большие глаза и сказала почему-то шепотом:
— Там этот твой ювелир, Громов. Один.
Ожил, стало быть, покойничек. Я выпустила Рекса и полезла из машины. Нина запричитала, но я велела ей ехать домой и ждать. Если через два часа не позвоню, пусть звонит сама, а если меня нет, пусть действует по своему разумению…
Громов в черной рубашечке сидел на скамейке так, как может сидеть только он: спокойно, свободно, с таким видом, словно он на этой скамейке родился, вырос и ждать меня — это и есть его жизненное предназначение. Это вообще его отличительное свойство, где бы он ни был, казалось, именно здесь и есть его настоящее место, и что бы он ни делал — заваривал ли чай, чинил проводку или собирал из металлических кишочек какую-то микросхему, делал это он с таким видом, словно вот это занятие и есть его призвание и он только от него и получает удовольствие…
— Привет, — сказал Андрей, поднимаясь мне навстречу. Лежавшие на скамейке кейс и авоська с банками сами скользнули ему в руки, как живые. Он покосился на мой парик. — И не жарко?
Это было еще мягко сказано. С меня текло. Но я не проронила ни звука. Внутри у меня все клокотало, и я боялась взорваться прямо здесь, во дворе.
Телефонные трели были слышны даже за дверью. Я схватила трубку и услышала вкрадчивый голос: «Ольга Васильевна?» Со словами «минуточку, простите», я передала трубку Андрею, а тот рявкнул:
— Громов на проводе! — Он всегда так отвечает. Запищали короткие гудки, он положил трубку. — Не то разъединилось, не то раздумали говорить. Кто это?
Я задохнулась:
— Ах, ты у м е н я спрашиваешь, кто это? А ты не знаешь! Твои бандиты, твои сообщники, банда гангстеров, которых ты знаешь лучше меня. Это твоя свора убийц, она меня чуть на тот свет не отправила, уже неделю меня преследуют, требуют краденые бриллианты, которые тут спрятал ты!
— Не понял, — сказал Андрей. — Перейди, пожалуйста, на другую скорость.
— Ладно, сейчас поймешь. — Я стащила с головы проклятый парик, все Нинина подозрительность, а ты парься. Волосы у меня наверняка стояли дыбом, но мне было все равно. Я рассказала ему все, что случилось с прошлого четверга, когда у меня украли ключ. Только голые факты, без эмоций — эмоций чужих он все равно не признавал. Громов не перебивал, не переспрашивал, только улыбнулся, узнавши о собственной смерти. Когда я наконец завершила свой безэмоциональный рассказ, он взял сигарету и, разминая ее, очень спокойно произнес: мол, у меня нет никаких доказательств, что он, Громов, имеет к этой бредовой истории хоть какое-то отношение…
Я лишилась дара речи. Да и что тут скажешь? Только смотрела, как он аккуратно разминает табак. Красивые руки, я всегда восхищалась. А ведь это не его руки, не Громова. По его плотной невысокой фигуре руки должны быть широкие, с короткими пальцами, а у него сухие изящные кисти, пальцы длинные, тонкие, твердые, ногти аккуратно подстрижены. Очень коротко, видны подушечки. Не может быть у Громова таких рук. Оборотень. Совсем незнакомый человек сидел напротив меня. Страшный человек. Он глянул своими узкими, черными, как очень спелые арбузные семечки глазами, но смотрел не на меня, а куда-то внутрь. Непроницаемые глаза. Пустые. Семечки. Оборотень.
…Тишина звенела от напряжения. Громов щелкнул зажигалкой, и знакомый звук вывел меня из оцепенения…
Снова я оказалась в дурах. Ну нет, меня больше не провести. Не имеет отношения? Посмотрим! Мною овладела та холодная ярость, когда море по колено. Хватит прятаться, надо нападать!
Я позвала Рекса и распахнула окно. Прыгать я не собиралась — четвертый этаж. Но ты, подонок, меня не проведешь и не запугаешь!
— Собирать доказательства — не мое дело. Пусть этим занимаются профессионалы. — Слова выговаривались с трудом. — Немедленно забирай свои цацки и выметайся отсюда! И попробуй только шевельнуться, я так закричу, меня не то что в отделении милиции, на Петровке услышат. Полон двор народу.
Я уже оценила ситуацию. Он бессилен. Если он выхватит револьвер или нож, на него кинется Рекс, а я заору в окно. Да он не дурак, понимает, что не уйти, все видели, как он меня дожидался. Громов потянулся к пепельнице — Рекс зарычал. Нет, пес у меня прямо телепат, все понял…
— Ольга, опомнись, ну, я неудачно выразился…
— Ах, вот как? Ну, так ты подбирай слова точнее. — Мой страх прошел. Ничего он мне не сможет сделать. Пускай убирается!
— Да, Ольга, как же я уберусь, когда твой зверюга не дает пошевельнуться. — Он опять потянулся к пепельнице, Рекс оскалил зубы и напрягся. — Вот видишь. Я хотел тебе только сказать, что ведь и у меня нет никаких доказательств, что я не имею никакого отношения к твоим бандитам и впервые слышу про бриллианты. Да ты только подумай, что же я, совсем, что ли, кретин, из твоего дома делать почтовый ящик? Это уж спятить надо окончательно, чтобы такую глупость сделать!..
— Это почему? — я обиделась.
— Да ты сто раз могла проверить мои сумки. Ну, инструменты, приборы…
— Тара, — съязвила я.
— Да твой сын Николай этой, как ты говоришь, тарой…
— Это не я говорю, это твои бандиты говорят.
— …Тарой искал повреждение в проводке. Было?
— Ну, было. Может, ты не всегда бриллианты приносил, может, и приборы иногда, для маскировки.
— Да не приносил я никаких бриллиантов, нет у меня их. Да если бы были, так не у тебя же прятать. Нарочно не найдешь во всей Москве такого неподходящего человека, как ты! Ты же не знаешь, что завтра будешь делать, где окажешься. Да ты на мебель свою погляди, ее непрерывно возят по всей квартире, а ж пол протерли… То тебе антресоли, то полки, то плиту переставить, то какую-то перегородку надо, ну прямо самое место для тайников. А Олег приходит и начинает все назад тащить… — Он махнул было рукой, Рекс зарычал.
Громов застыл в неудобной позе, руки у него лежали на коленях ладонями вверх, ни дать ни взять статуя египетского фараона. Ему не хватало жестов, Рекс стерег каждое движение, и Андрей для выразительности кричал громким свистящим шепотом, весь красный от напряжения.
— Подумаешь, — сказала я. — Такой талантливый инженер, как ты…
— Да, я технарь, я мог бы так спрятать, что вам в жизни не найти. Но ведь сын у тебя тоже технарь, не говоря уже о его жене. Он непрерывно радиоаппаратуру совершенствует, они с Аленой по молодости во все дырки суются, спрячешь тут на свою голову.
Рекс не сводил глаз с Андрея, а Андрей — с пепельницы, где догорала его сигарета.
— Да пойми же, Ольга! Ты же не женщина, а сплошной сквозняк. Вот я спрятал, скажем, в ручку, — он осторожно кивнул на кухонную дверь. Рекс весь подобрался, — а ты эту ручку подарила какой-то Лине, Лиде, я знаю? Ей, видите ли, она подходит к зеркалу, а тебе можно другую… Было ведь? С тобой ни в чем нельзя быть уверенным, ты вообще завтра двери сменишь, а туда же — почтовый ящик…
Над пепельницей вился синий дымок, сигарета его уже догорела, вот-вот упадет на стол…
— Какие-то кретины вообразили, что у Громова мешок бриллиантов и он прячет их у Телепневых… Да уйми ты Рекса, Ольга, сейчас клеенка загорится, пожару из-за тебя наделаем. Ну хочешь, я карманы выверну?
— Ты меня голыми руками можешь задушить…
— Надо бы, — проворчал Андрей. — Ишь какой зверюга, загрызть готов. А я-то считал тебя дамской игрушкой. Убери псину, невозможно разговаривать.
Я оценила наконец комизм ситуации и захохотала. Напряжение растаяло. Рекс растянулся посреди кухни, Андрей загасил окурок. А я кинулась в ванную. На что была похожа моя голова, лучше не уточнять.
После душа я вернулась уже в другом настроении. На столе стояла банка моего любимого варенья из фейхоа, в графине розово светилось домашнее грузинское вино, штабелями лежала чурчхела, а в чашках дымился чай. Я на него так и набросилась.
Громов сообщил, что обдумал положение и понял, почему Рекс дерется с большими собаками. Он реагирует на хозяйку. Я пугаюсь, когда вижу дога или овчарку, боюсь, что они его загрызут, Рекс чувствует мой страх, кидается меня защищать. От собак и от людей. Ему все равно, он и на человека бросается, чтобы спасти хозяйку. Если я не буду бояться за него, он не станет драться с большими псами, он не драчун по натуре. Все дело во мне. Ведь я никогда еще не встречала людей опасных, и поэтому мы все думали, что Рекс не кусается. Он же не дурак, чего кидаться на людей, которые его гладят и ласковые слова говорят. А я хороша, интеллигентная женщина, травлю людей собаками. Во множественном числе.
Все это, пожалуй, было верно, но я-то ожидала, что он думал над другими проблемами, более важными сейчас, чем поведение Рекса.
Немножко он думал. Только не в том направлении. Не успела я закончить вторую чашку чая, как он сдернул со стула газету. На моей старой бархатной куртке искрились и сверкали штук двадцать бриллиантов. Или это были стразы? Во всяком случае, театрального эффекта он добился. Я ахнула и замерла в восхищении, а он гордо объявил, что это и есть алмазные копи Громова…
Взяла «бриллиант» — оказался он металлическим граненым шариком.
Положила шарик на бархат — он издалека казался совсем прозрачным, сверкал и искрился…
Я внимательно поглядела на своего старого приятеля. Кого он водит за нос, себя или меня? Пожалуй, он считает меня еще большей дурой, чем я есть. Я верила, что он ничего у меня не прятал: надо действительно быть кретином, чтобы положиться на меня даже в таком деле.
Но даже мне ясно: мошенники должны были держать в руках хоты бы один алмаз подлинный, тогда они могли бы обмануться и поверить в иллюзорные. Эти люди з н а л и, что сорвут большой куш, иначе не стали бы рисковать, на основании слухов и красивых картинок огород такой городить. Это во-первых.
Есть и во-вторых. Кто эти люди? Где и как он себя выдал?
Андрей тупо твердил, что он не работает с золотом и с бриллиантами и знать ничего не знает. А кольцо Нели Овсепян?
— Из-за тебя я не стал богачом. Не успел сделать кольцо, вся Москва уже знает, сколько мне заплатили. Бабы есть бабы, у каждой подруга, у подруги еще подруга, не успеешь оглянуться, как очутишься за решеткой.
— Скажи спасибо, что вовремя узнала. Хотя я еще не вся Москва.
— Так и кольцо одно. Если бы два сделал, весь Советский Союз уже знал бы… Не понимаю, чего ты от меня хочешь.
Эти шуточки ни на миллиметр не приближали нас к цели: кто здесь был и почему.
Отлично он все понимал. Мне казалось, что он кого-то не то подозревает, не то выгораживает, не то просто не хочет говорить. Я разозлилась. Меня не интересуют его заработки и даже способы заработков. Но мне нужны гарантии, что никто не будет тыкать в мой бок револьвером и не влезет в квартиру. А уверения Андрея, что они меня боялись еще больше, чем я их, и что уж теперь-то, когда дилетанты услышали его голос, в опасности уже он, а не я, все эти уверения для меня — тьфу! Я не успокоюсь, пока бандиты не окажутся за решеткой. И милиция будет его спрашивать, где и как он себя выдал…
— Мне не в чем себя выдавать, — твердил Андрей. — Вот все мои алмазы, других нет.
— Факты против тебя. А если ты не желаешь думать, я пойду на Петровку, там профессионалы, пусть они разбираются, кто такой Громов и почему его знакомых преследуют, требуя выдать ценности этого Громова. Моими ценностями они почему-то не интересуются…
— Не пугай меня Петровкой, мне нечего скрывать.
Рекс вышел из комнаты и лег на пороге кухни — почувствовал, что атмосфера накаляется…
— Да пойми ты, упрямый осел, — я уже кричала на него, — должна же быть причина, чтобы влезли именно ко мне! И влезли ведь твои знакомые, не мои. Не эти же побрякушки их привлекают, — право, с бандитами и то легче, чем с Громовым!
Тут позвонила Нина. Я радостно сообщила ей, что бриллиантов у меня никаких нет, не было и не будет! Подробности — потом… А сейчас я их, подробности, и сама не знала. Разумеется, жадность и глупость пределов не имеют, но должен же быть хотя бы повод конкретный, иначе вся история не развернулась бы. И знать его или вспомнить, если он и вправду не знает — я в это не верила, — должен Громов. А он порет всякую чушь, как кто-то увидел театральный эффект с шариками, принял их за бриллианты, рассказал кому-то и этот кто-то… Слушать противно!
Лобовая атака явно не удалась. Придется заходить с тыла…
Я осведомилась, всех ли знакомых Громова почтили присутствием гангстеры-дилетанты или сочли достойной только меня? А у Натальи Степановны они были, искали эти проклятые ценности, там ведь его мастерская, не могли они туда не заглянуть…
Оказалось, Громов привез печальные вести. Я так на него накинулась, он даже и рассказать не успел. Прилетел он с похорон. Умерла Наталья Степановна…
Да… Жалко. Теперь не бывает таких старух. Она, собственно, не старуха была, это мы станем старухами, а она — старая дама. По моим подсчетам, она-то не открывала тайны возраста — ей было никак не меньше ста лет, но она была жизнерадостна, подтянута и казалась мне вечной. Она и Блока знала, и Шаляпина, и Бунина, и Фалька, и Лентулова… И отзывалась обо всех непочтительно. Муж ее, известный художник, умер давно, ни детей, ни родственников, ни даже сверстников, самый близкий человек — Андрей, она его как бы усыновила.
Ведь уезжала она на свою дачу на юг совсем здоровой?
Андрей объяснил, что она и не болела, только вдруг ослабла, перестала подниматься, соседи и дали ему телеграмму. Он прилетел, они всю ночь проболтали, а утром ее уже не стало. Уснула и не проснулась. Он меня и ждал, чтобы идти туда вместе. Сухому технарю и рационалисту не хотелось одному переступать порог квартиры. Трудно…
— Пошли! — вскочила я и тут же села обратно: — А как же бандиты?
— А ты без бандитов уже и шагу ступить не можешь? Твоя персональная охрана, что ли?
Я разозлилась. Они же караулят. Когда он пришел, они сидели на скамейке? Он разве не видел их?
— Тебя что, собаки никогда не кусали? Рекс их отделал будь здоров. Сидят твои бандиты дома, пьют анальгин и выясняют отношения. И спорят, кому больше от Рекса досталось.
— Он же только двоих искусал!
— Да их и было двое! Если бы их больше было, ты бы от них так легко не отделалась, я тебе уже сколько раз повторяю. Дилетанты, двое жалких дилетантов, вообразивших себе невесть что. Услышали мой голос и испугались. Я все-таки не ты.
Он вышел на балкон.
— Смотри, Ольга, это не твои ли гангстеры?
На скамейке сидел, мрачно уставясь в землю, наш щуплый сантехник, все в той же грязной майке…
— Ну, Ольга, предположим, здесь были бы какие-нибудь вещи, которые я, допустим, спрятал. Так что ж, дилетанты не идиоты все-таки. Совершенно ясно, ты мне устроишь жуткий скандал, как раз такой, как ты выдала, и я выкачусь отсюда со своими, как ты их называешь, цацками.
— А если мы заодно?
— Тем более выкачусь, квартира, говоря языком уголовников, засвечена, цацки надо перепрятывать, и впредь покусанные бандиты будут иметь дело со мной. Ты из игры вышла, опасность нависла над Громовым. Устраивает тебя такой вариант?
Я засмеялась: нет, не устраивает, я за мир и безопасность для всех. По дороге я пришла в себя: в конце концов Андрей сильный, ловкий мужчина, и врасплох его трудно застать, у него быстрая реакция и потрясающая координация движений. Искоса я поглядела на своего надежного друга детства и увидела, что он украдкой оглядывается, вид у него напряженный, он явно нервничает, так и впивается в лица встречных. Вот тебе и надежный защитник!..
Это он меня успокаивал, а сам… И опять мне показалось, что Андрей что-то скрывает. К тому же в людях он ничего не понимает. Вещи любят Громова, так и льнут к его рукам, а люди, нет, люди его не любят. Он все меряет логикой, вечно всех ловит на противоречиях, старается обстругать, починить. Все знакомые жалуются, что он с ними обращается как с неисправными приборами, которые не соответствуют стандартам. Кому же это может понравиться! Андрея избегают, стараются поддерживать с ним чисто деловые отношения. Да он и сам говорит, что человек — механизм, отношения надо рассчитывать и постоянно горит на этом. Да, в отношениях с людьми он совершенно беспомощен…
Я не успела ему ничего сказать — мы уже пришли. Наталья Степановна жила неподалеку, у площади Маяковского, в старом обветшалом доме.
Кодовый замок, как всегда, не работал, дверь настежь, в подъезде — удушливый дым. Гребенку жгли. Мы тоже жгли в подъездах. Дурацкое занятие, но почему-то казалось увлекательным. Носитель научно-технического прогресса меня поправил: не гребенку, кто их теперь жжет, а кнопки в лифте.
Когда дело касалось техники, он всегда прав: кнопки были обуглившиеся, но лифт, кряхтя и стеная, все-таки двигался…
Едва мы вошли, Громов пулей просвистел мимо меня в чулан за кухней, который он превратил в мастерскую. Слышно было, как он с грохотом открывает ящик за ящиком…
Я улыбнулась: так Рекс кидается мимо меня к своим мисочкам.
Кресла, диваны были в чехлах, люстра закутана в марлю, зеркала и картины завешены какими-то тряпками. Печаль и запустение, словно вместе с хозяйкой умерла и комната… Я поежилась, раздвинула шторы, впустила солнечный свет.
Вошел Андрей: инструменты целы. С облегчением. Вот что значит мастер! А я его еще в чем-то подозревала… Да кому нужны его железки! Но он очень серьезно объяснил, что некоторые из них практически невосполнимы…
Мы сняли тряпки с картин, освободили люстру. Андрей долго оглядывался, вроде все так, как было…
— А инструменты никто не трогал?
Вроде нет, он не поглядел как следует, главное, все цело.
— Вот ты говорила о тайниках, так я тебе покажу, что такое тайник. Наталья Степановна была ведь растяпа вроде тебя, деньги могла бросить где угодно, но реликвиями своими дорожила. Я и сделал ей тайничок…
Он сел перед приемником «Сириус», устарелым даже на мой непросвещенный взгляд, развернул его, чтобы снять заднюю панель. И замолчал. А я уже все поняла. Так вот почему была стерта пыль с моего приемника! Нет там ничего!
Андрей сжал зубы, желваки заходили на скулах, когда он отвинчивал винтики и осторожно вынимал из приемника потроха. Я бы на его месте давно рванула панель и вывернула все внутренности, но он был верен себе… Приемник разъят на составные части, никакого тайника — это был металлический ящичек, замаскированный под деталь и даже покрытый пылью! — там не оказалось. Реликвии — золотая табакерка и медальон — исчезли…
— Да, — сказал Андрей, — здесь действовал профессионал.
Я не стала уточнять, какую профессию он имел в виду — радиотехника или вора, — меня другое поразило. Картины целы, ценнейшие полотна, а табакерка и медальон, ну сколько они там могут стоить, украдены.
Ведь для Натальи Степановны они были дороги прежде всего как семейные реликвии, а вот для воров логика странная: пренебречь дорогим и взять сравнительно дешевое.
Андрей буркнул, что воры знали, что делали, их картины не интересовали.
Значит, и он знает, кто здесь был. Знает и не говорит! Сейчас же я обращусь в милицию! Немедленно! В конце концов, я вообще ни при чем, а револьвером в бок тыкали мне, и он этих бандитов покрывает, это и слепому видно!
Андрей устало сказал:
— Ну что ты заявишь милиции? Что, по твоим предположениям, кто-то побывал в твоей квартире и ничего не украл; что на тебя пытались напасть, но твой пес покусал злоумышленников; что какие-то бандиты, вооруженные купленным в «Детском мире» пистолетом, требуют бриллианты, якобы принадлежащие Громову, который в это время находится за тысячу километров и знать не знает ни о каких бриллиантах; услыхавши по телефону голос упомянутого Громова, неизвестные исчезают в неизвестном направлении и больше тебя не трогают, но тебе теперь, через неделю, очень захотелось узнать, кто же это был. Да, забыл, ты еще пожалуешься, что в чужой квартире украли, кажется, ч у ж и е реликвии. Ты не знаешь, может, их тут и не было, может, хозяйка их подарила, продала, потеряла давным-давно… Ты не соображаешь, что хозяйки вещей нет в живых, и не только у тебя, но и у меня нет никаких доказательств, что эти вещи вообще были. Да, строго говоря, мы с тобой никакого права не имеем здесь находиться, по-моему. Это же не наша квартира, не твоя и не моя… О чем ты будешь говорить с милицией и куда ты ее станешь вызывать? Сюда?.. Надо подумать, посчитать варианты.
Да, ситуация какая-то запредельная… Но ведь Андрей знает, подозревает кого-то!
Мне надоели его колебания. Чего он мямлит, пусть скажет, кого подозревает и как собирается эти варианты считать. У меня уже ум за разум заходит от всей этой чертовщины… Наталью Степановну ограбили, ведь это мертвую ограбили, а он еще думает! О чем?
— А это тебя не касается, о чем мне думать! Это каждый…
Я уже ничего не слышала. Меня вынесло из квартиры в доли секунды. Выскочив из лифта, я услыхала, как Громов бежит вниз по лестнице и что-то кричит. Но меня он больше не интересовал. Скотина! Столько я из-за него вытерпела, и — «меня это не касается». Вот и пусть сам разбирается со своими бандюгами. Коллеги! Я нырнула за угол дома.
Андрей вылетел из подъезда, потоптался, перебежал на другую сторону улицы и заметался там. Он не мог понять, куда я так быстро провалилась. Полюбовавшись на его метания, я злорадно подумала: пусть просчитает варианты. И отправилась домой. Не хватало, чтобы он извлек меня из кустов!
Сначала я тряслась от злости, как оса, но быстрая ходьба — лучший транквилизатор. В конце концов, он с похорон, а тут такой афронт! И чего я взбеленилась? Ну ладно, обойдется, мало мы с ним ссорились…
Я купила две порции мороженого, себе и Рексу, и поскорее свернула с огнедышащего Садового кольца. С ума сойти, обе стороны солнечные, от каменных домов пышет жаром, как из печки. И в такую жарищу бедный пес в своей шубе сидит дома! Хватит с меня этих детективов, не создана я для них, заберу Рекса и поеду на дачу. Хорошо хоть, гангстеры оставили меня в покое, в сущности, я выбыла из этой истории, Андрей, конечно, знает что-то, все небось знает и сам разберется.
Я по привычке, входя во двор, взглянула на проклятую скамейку, где раньше сидели бандиты, и… Да что же это такое?! Сидит! Эта патлатая баба! Опять! Меня охватило бешенство. И этот мерзавец смеет мне говорить, что меня, дескать, не касается… Я повернулась и помчалась назад, к дому Натальи Степановны, чтобы схватить подонка, швырнуть на землю, растоптать и за шиворот притащить сюда, к «коллеге».
Но его уже не было. Улизнул!
Уж не знаю, что бы я сделала, если бы он не сбежал. Наорала бы, что я еще могла. Не исключено, что он сейчас как раз подходит к моему дому и мы разминулись. Тысячу раз мы ссорились, хлопали дверьми, а потом встречались на полдороге…
Но теперь я не могу рассчитывать на Громова. Придется помочь себе самой. И вообще хватит прятаться, скрываться, пора идти в наступление. Рекса надо выручать!
Я выбрала скамеечку поуютнее и съела обе пачки раскисшего мороженого. Сладкое полезно, оно стимулирует умственную деятельность. Во всяком случае, мою. Я быстренько нашла выход, поднялась и направилась в наше отделение милиции.
Уж я по опыту знаю: милиция к собаковладельцам благосклонна. Граждане при деле, гуляют себе спокойно, ни в какие конфликты не ввязываются, берегут собачьи нервы. Пожалуюсь начальнику милиции или дежурному, кто у них там есть, что под моей дверью лежит пьяный, не могу попасть домой, а за дверью собака плачет, гулять надо. Был со мной однажды такой казус еще на старой квартире. Без звука дали мне сопровождающего…
Со сладостным мстительным чувством я представляла себе выражение лица гангстерши, когда она увидит меня в сопровождении власти. Да я и в самом деле пожалуюсь, что она меня терроризирует. Пусть-ка у нее документы проверят. Зря я сразу в милицию не обратилась. Но теперь чего жалеть о пролитом молоке. А странно все-таки, явился Громов, а бандитка все-таки по-прежнему мной интересуется! Ценности-то громовские им нужны, пусть бы с него и спрашивали, я-то при чем. Если бы они и были здесь, уж наверное Андрей мне их не подарит! Тут до меня и дошло: да эта бандитка наверняка не меня, а Андрея ждет. Они же позвонили, узнали, что он у меня, вот и явились. Может, она издалека ехала. Пока приехала — мы ушли. Да и не нужна ей теперь я — ей нужен Громов, для деловых ли переговоров, или следить она за ним собирается, или по какой-то неизвестной мне причине…
Минут сорок прошло, пока к площади Маяковского бегала. Может, Андрей уже тоже здесь побывал? И они вместе ушли?.. Во двор я все-таки боялась заходить, расспросила вездесущих мальчишек, которые носились на роликах по переулку вокруг нашего дома. Оказалось, тетенька с забинтованной рукой давно ушла, они видели, как она уходила в сторону бульвара.
И все-таки осторожность не помешает. Я взяла Рекса и поехала к Нине.
У Нины полна квартира девчонок, штук шесть, кажется, и все одновременно и с разной скоростью печатали на машинках. Очумевший от неслыханного шума Рекс забился под диван в самой дальней комнате. А я позвонила на Маяковскую — не отвечает. Майе — не отвечает. Общим знакомым — никто Громовых не видел.
За ужином Нина потребовала полный отчет о событиях дня. Выслушала мрачно, долго молчала, потом поздравила меня с благополучным окончанием неприятной истории. Лицо у нее при этом было такое, словно она мне соболезнование выражала. Она тяжело вздохнула и предложила считать, что вообще ничего не было.
Как это не было, когда было?
— Не было ничего. Ни бриллиантов, ни потерянного, точнее, украденного ключа, ни гангстеров, ни кражи у художницы.
Но я собственными глазами видела приемник, из которого были украдены реликвии художницы, не говоря уж обо всем прочем!
— А откуда ты знаешь, что они там лежали? В том-то и дело, что никакого даже и тайника ты не видела. Ты видела расстроенного Громова, который блестяще доказал тебе, что он — настоящая жертва грабителей, в отличие от тебя, у которой вообще ничего не взяли из квартиры, даже отпускные не тронули. А вот Громов, вот он — бедняга, его обокрали, и если уж он не обращается в милицию, то с чем ты туда пойдешь? Я уверена, он и ссору спровоцировал, знает твою привычку хлопать дверью. Одного добивается: убедилась в том, что Андрей Громов — несчастная жертва неведомых мошенников и воров, теперь исчезни и помалкивай, раз уже даже он молчит и не просит помощи. О, до чего же ловок этот Громов! Он выдернул тебя из этой истории, как морковку из грядки. Ты в безопасности, чего тебе еще? Остальное тебя не касается. Уж не знаю, кто он в этой банде, главарь или просто в конфликте с сообщниками. Скорее всего, главарь, умен больно, наверное, остальные недовольны распределением краденого. Все конфликты всегда возникают из-за распределения материальных благ. Исчезнет твой ювелир, переждет, когда жизнь подбросит тебе новые проблемы, эпизод с гангстерами потеряет актуальность, тогда он и появится снова, ну, объяснит как-нибудь это «маленькое недоразумение». И мы никогда ничего не узнаем, представляешь? Никогда! Так обидно, — горестно покачала она головой. Нина — великий мистификатор, сама верит в свои выдумки. Но ведь и вправду обидно ничего не узнать. Кто эти гангстеры, как они украли ключ и, главное, что же было спрятано у меня дома? Ведь было, конечно, было, только Андрей забрал, когда я душ принимала. Я — трусиха. Пока я соображала, как мне выбраться из передряги целой и невредимой, никакое любопытство меня и не мучило, мне важно было одно: безопасность. И чтобы все поскорее кончилось. Но теперь, когда бандиты наверняка оставят меня в покое, во мне проснулся «сыщицкий» инстинкт. Хорошо бы узнать: в чем же тут дело и кто они такие? А узнать можно только у Андрея, который ничего не желает объяснять.
И еще меня мучила совесть. Я не собиралась бить себя в грудь и каяться перед Ниной, которая просто назвала бы меня клушкой. Ведь я до сих пор думала только о своих осложнениях, а Андрей-то явно попал в беду. Уж не знаю, кто он, главарь, что весьма сомнительно, учитывая отсутствие организаторских способностей, или жертва, или еще кто, но он влип в какую-то серьезную и тяжелую историю. Он нуждается в помощи. Он не хочет обращаться в милицию, но вдруг с ним что-то случится, и я буду виновата, моя нерешительность. Нет, этого нельзя допускать, надо его с Бородиным свести, тот златоуст, кого хочешь убедит, а главное, он юрист, он совет может дать квалифицированный… Но как найти Громова?
Нина, не знавшая о моих сомнениях, о двойственности моих соображений, предложила устроить засаду у дома художницы, ведь Громов должен вещи разобрать, к Майе он вряд ли пойдет. А засада — это очень интересно, если повезет, мы много узнаем. Может, туда гангстеры явятся, в конце концов ничего же толком непонятно, может, они теперь за Громовым будут следить…
В час ночи я дозвонилась до Майоши, которая, разумеется, не знала, где Андрей, не знала даже, что он вернулся в Москву, считала, что я блаженствую на даче, а у нее, как обычно, куча неприятностей, и даже посоветоваться не с кем и т. д. и т. п.
Над Майошей всегда идет ливень крупных и мелких несчастий, невезений, и, говоря с ней, невольно ощущаешь себя сильной, везучей, благополучной. Не за эту ли иллюзию я и люблю свою подругу, и не только я — буквально все знакомые из кожи лезут, чтобы ей помочь или хотя бы посочувствовать. Но на этот раз в советах и сочувствии нуждалась и я. Я сообщила, что у меня еще больше неприятностей и вообще дела мои таковы, что придется, видимо, обращаться за помощью в милицию. Майя испуганно замолкла на полуслове, и тут я почувствовала в трубке какой-то фон, словно чье-то дыхание. Кто-то слушает нас по второму аппарату, который стоит у Громовых в кухне… Чуткое внимание подруги и полную поддержку я получила, она предложила завтра встретиться и все выслушать, помочь всем, чем только она располагает, хотя я сама знаю, как мало может она сделать. Я попросила узнать, где находится Андрей.
«Звонят в дверь», — Майоша пошла открывать, а я соображала, чье же это дыхание я слышу. Может, у нее возлюбленный, слава богу, появился? Нет, она бы не плакалась. Подруга? Я всех знаю, кому интересен наш разговор! А вдруг это Андрей? Майоша его не выдаст. И теперь они совещаются.
Оказалось, соседка явилась в час ночи занять пятерку до завтра. Да, бывает… Но если Андрей позвонит или появится, пусть передаст, что я завтра его жду. Не появится — пойду послезавтра в угрозыск сама… Да, так серьезно. Все расскажу, но не по телефону. Завтра увидимся.
Кстати, надо ведь Майошу и расспросить, может, она что-то знает. А вдруг к ней тоже являлись бандиты. Ведь я молчу — и она молчит. Может, ей еще хуже, чем мне пришлось…
Сидеть в засаде оказалось безумно скучно.
С утра я ворчала, что все безнадежно: Громов у Майоши, то есть у себя дома. Но Нина не любила менять планы, и в семь часов, удачно пристроив машину, мы уже таращились на подъезд и оглядывали пустую улицу.
Поначалу сердце у меня екало каждый раз, когда открывалась дверь подъезда. А к одиннадцати мы совсем скисли, только Рекс блаженно дрых на заднем сиденье. Я хотела спать, пить и есть. Мы уже не впивались взглядом в тех, кто выходил из дому или приближался к нему, давно освободились от своих «маскхалатов»: я сняла парик, Нина злобно швырнула широкополую шляпу прямо на Рекса. Ни Громова, ни подозрительных лиц. Других дураков, которые следили бы за домом, не было. Только мы. Вдруг Нина прошептала: «Не поднимай головы, не поворачивайся, погляди направо».
К дому подходили Майоша и высокая крашеная блондинка с забинтованной рукой. Гангстерша! Но теперь я узнала ее сразу — Майина сестра Валерия.
Встреть я Валерию на улице, прошла бы мимо, мы всего раз и виделись. А когда сестры шли рядом, сходство нельзя было не заметить. Так вот почему мне показался знакомым ее узкий рот! «Американская актриса»! Майкины губы, только цвет помады другой. Валерия вообще выше, крупнее, чем Майя, с властными повадками. Элегантная деловая женщина. Она что-то сердито выговаривала Майоше, а та покорно кивала головой. Сейчас они войдут в подъезд! Я полезла из машины, чтобы сказать мерзавкам все, что я о них думаю, но Нина вцепилась в меня.
— Сиди смирно! Мы здесь не для того, чтобы скандалы устраивать! Громова явно нет дома, они сейчас выйдут. Парик надень!
— Они же в квартиру влезут!
— Не влезут, Громов не ты, он наверняка новый замок поставил. Да если и влезут, кто ты такая, чтобы им помешать? Это дело семейное, они родственники, а ты им кто? Мы с тобой хотели знать, в чем тут дело. Вот ты убедилась. Не твое это дело.
— Ты что, знала об этом? — удивилась я.
— Ну, знать не знала, а подозревала. Я была уверена, что Майоша твоя беспомощная имеет отношение какое-то к шайке. Помнишь, Бородина говорила, что ей Майя звонила, жаловалась, что ты пропала, а у них ведь не очень близкое знакомство. Это Майя всех обзванивала, тебя искала, когда ты через чердак сбежала. Она бы и мне позвонила, да телефон у меня новый, а отчества моего она не знает. Ты вчера, когда телефон терзала, искала Майю и Громова, все сокрушалась, что не знаешь телефона ее сестры. Я впервые о сестре услышала, ты о ней и не поминала никогда, но сразу подумала, а не сестричка ли тебя на скамейке караулила? Но тебе даже и заикаться об этом нельзя было, как же, столько лет дружите, Майечка твоя кроткая да слабая.
Я слушала Нину, восхищаясь ее проницательностью, не женщина, а Эркюль Пуаро и Арчи Гудвин вместе, но все это как-то машинально, словно не я слушаю, а кто-то другой. А я умирала от стыда, злости, гнева. И гнев был направлен почему-то не столько против Майи и Громова, сколько против себя самой. То есть понятно почему. Как же, бриллианты, гангстеры, банда! Семейная свара из-за денег, из-за имущества. Как все мелко, грязно, ничтожно… Майоша меня из дома заставила сбежать, так я их испугалась! В МУР собиралась идти: защитите от Майи Громовой! — Да они меня только пугали, морочили…
А сестры, выйдя из дому — права Нина, — пошли на другую сторону переулка ловить такси. Я рванулась за ними, но Нина опять не пустила меня. Она сунула мне сигарету, и тут я заметила, что руки у нее дрожат и она, кажется, даже побледнела. Чего она испугалась? Ага, ну да! Ведь она все узнавала из вторых рук, ни в чем не участвовала, вроде книжку читала, это было как бы увлекательной игрой, не имеющей отношения к реальности. А тут она воочию увидела бандитку Лерочку, Майю, укравшую ключ из моей сумки и шарившую по чужим квартирам. Револьвер, нож, шантаж — все это обрело плоть, стало жизнью. Нина увидела тигра… Ей стало страшно.
А для меня таинственная и пугающая история превратилась в грязную, мелкую, постыдную. Забыть о ней надо. И об этих людях. Поеду на дачу. Замок только надо купить и поставить.
Оказалось, я права только отчасти.
— Ты узнала знакомых и решила, что все не страшно и все понятно. Можно ли бояться приятельницу, которую знаешь со студенческой скамьи? Бояться можно только неизвестного и таинственного бандита! А кто, кстати, тот, с бородкой? Ты ведь так и не знаешь, но раз это Майин знакомый, то ты его и не боишься? Но ведь тебе в бок нож-то знакомая Валерия совала? Или ты считаешь, по знакомству тебя пощадят? Пока что-то незаметно.
Ты сама подумай, какими ценностями должен обладать твой Громов, если воры дорогие картины у этой художницы оставили! Им надо что-то еще более ценное! Они все родственники, они знают, о чем речь. Тебя Громов из этой истории вывел, я в этом уверена. Он сам где-то скрывается. Если жив. Да жив он, раз сестрички сюда заходили. Они его ищут. Так вот, он тебя вывел, а ты снова влезла, уже сама.
— Как это? Я только и мечтаю уехать на дачу и сидеть тихо. А они пусть сами разбираются. Я и в милицию-то пожаловаться не могу — на что жаловаться-то? Кто преступник, кто жертва?
— На даче тебя как кутенка придушат. Ты про милицию зачем сказала? Конечно, кто знал, но… В общем, вот теперь-то ты им и можешь помешать. Мне лично одно ясно: тебе надо исчезнуть. А то этот уголовно-семейный кооператив тебя прикончит, чтобы ты под ногами у них не путалась. И не вздумай идти на свидание со своей угнетенной невинностью. Мы вот что сделаем. Соберешь чемоданчик, и поедем под Калугу, в мою развалюху. Олегу записку оставишь. И весь отпуск там и проживешь. За это время здесь все как-то рассосется или, напротив, они передерутся, укокошат кого-нибудь, и ими займется милиция. А ты не милиция, ты обыкновенная женщина, к тому же легкомысленная, ляпаешь что попало. Доверчивая ты очень. Дурочка просто.
Может, Нина права, насчет дурочки спорить не могу, со стороны виднее. Но мне все это не подходило.
Конечно, с милицией я дала маху. Вовремя вылезла, ничего не скажешь. Сама себе яму вырыла. Но, с другой стороны, еще ничего не известно. Может, они испугаются и запаникуют, ошибки делать начнут. Может, Майя сама боится. Я с ней, разумеется, встречусь. Послушаю, что она скажет, но сама не буду трепаться. Постараюсь. А главное, я ничего плохого никому не сделала, почему же я должна прятаться, скрываться, дрожать? Да провались они все! Они меня из дому выжили, отпуск испортили, а теперь я еще и из Москвы должна бежать? Да ни за что! Вор у вора крадет дубинку, а я буду трястись, как бы меня этой дубинкой не хлопнули. Да и не бандиты они, а просто жадюги. К тому же Майя, возможно, хочет мне все рассказать, извиниться… Так что сначала я ее послушаю.
Нина покачала головой. Она поставит машину недалеко от скверика, где мы встречаемся, будет ждать. Если разминемся, встречаемся у меня дома.
Нина с Рексом сидели в машине у высотного здания. Майя уже была в скверике у Красных ворот, я долго собиралась с духом, чтобы подойти, и никак не могла. Я смотрела и смотрела на свою бывшую подругу, как на незнакомую.
…Эффектная женщина, что и говорить. Черные волосы, синие глаза, подтянутая фигура. Я разглядела горькие складки вокруг губ, запавшие щеки. Выражение лица мрачно-агрессивное, модное, кажется, называется «дикая кошка», но другие его «носят», а у Майи — натуральное. Жестокое лицо, недоброе. Да разве она такая была? Я вспомнила юную Майошу, ее счастливый смех: «Тебе нравится? На, бери!» И она протягивала книжку, безделушку, конфету. Неужели двадцать лет жизни с Громовым превратили мою беспечную и щедрую подругу в ведьму? Почему, почему? Стругал, стругал ее Андрей, а потом обрубок бросил, на что ему… Или он тоже не виноват, ему нужен был твердый каблук, а достался в жены воск?..
Ох нет, Майоша не воск. Двадцать лет она непрерывно грозилась уйти, вслух, при всех жаловалась, как ей не повезло, никак она не может поднять этого медведя до своего уровня. «Неудачнику трудно вынести успехи других». А скандалы из-за денег! «Живут же другие» — Андрей, в общем, был равнодушен к деньгам. «Вот и живи с другими, надо было по себе жену выбирать!» Да, все было. И ведь он терпел, любил ее. Он и кольца-то начал делать для заработка, это Майя его познакомила с Натальей Степановной, а та Андрея приняла и полюбила. Он же веселый был, и в школе его обожали за справедливость, за… Я не успела додумать, Майя завертела головой и увидела меня.
Она заулыбалась и на мгновение стала прежней нежной Майошей, которая бросалась на помощь раньше, чем узнавала, какая помощь нужна, мы ее и звали заполошной. Но прежнее тут же угасло, на меня смотрело изможденное накрашенное лицо.
Нет, ничего нового она мне не сказала, ни о чем не спросила и ни в какие переговоры вступать не собиралась. Как будто и не было ничего, не рылась она в моих шкафах, не стащила реликвии Натальи Степановны. Все ее песни мне были знакомы.
Невезучая неумеха, денег нет, подонок Громов сыну даже апельсины не пошлет в посылке, все она, все она. Нашла прекрасный вариант размена с приплатой, надо всего-то две тысячи, а Громов не дает…
Всегда я ей сочувствовала, щадила ее, а тут разозлилась. Может, у него у самого нет денег. Пусть займет! Может, не у кого, не так просто две тысячи занять. Она взвилась:
— Не у кого? Да ты посмотри, как люди кругом живут! У жены его приятеля в каждом ухе по «Волге», видеомагнитофон купили, а зарплата такая же, как у Андрея. Все умеют устраиваться. И он тоже, это мы с тобой… — Она вдруг с откровенной ненавистью уставилась на меня. — И ты тоже умеешь. Тебе что, за прекрасные глаза квартиру дали в самом центре? Или твой растяпа Олег выхлопотал? В престижном доме, две комнаты на двоих, возле дома «мерседесы» стоят, может, вы на зарплату тоже «мерседес» собираетесь покупать? А дача — тоже на зарплату? Ты дочку ловко пристроила, цветешь теперь в академической тени, скоро будешь вся в заграничных тряпках. Это я одна дура, без денег, в коммунальной теперь квартире, и муж меня бросил…
— Да тысячу раз ты грозилась уйти, называла его гирей на ногах, что же ты, красивая баба, найди теперь себе с машиной, с зарплатой, с квартирой, устраивайся…
Майоша всхлипнула и тихо сказала:
— Не хочу. Это я так, нарочно грозилась, чтобы он ценил, колдовала, чтобы не бросил, чтобы никто не знал, как я его люблю, ведь стыдно так любить, без памяти… И ничего мне не надо, никаких денег, никакого обмена я не нашла и не ищу я обмена, он сейчас хоть рядом живет, хоть я его вижу иногда, не поговорить, так хоть поругаться можно, голос услышать, а что я буду делать, когда он переедет? Пока Громов рядом, мне все было мало и все было надо, и тряпки, и шубу, и мебель. — Она говорила детским, захлебывающимся голосом, черные слезы капали на платье, тушь вокруг глаз размазалась черно-синими пятнами, помада и румяна стерлись, лицо почему-то стало опять молодым, совсем прежним, а она все плакала. — Я знаю, я тебе глупости говорю, ты совсем не такая, я завидую, потому что у тебя Олег, а мне не нужны никакие машины и престижи, мне Громов нужен, зачем мне какие-то чужие, просто стыдно, что не могу я без него…
И мне стало ее очень жалко…
А Майя повернула ко мне заплаканное лицо и ахнула:
— Да что же я все о себе да о себе. Во-первых, я узнала, где Андрей. Ты себе не представляешь, он живет у тебя на даче, это точно, ночевал там с какой-то бабой. И торопись, он собирается уезжать из Москвы, кажется, на юг, точно не знаю. Так расскажи же мне про свои страсти, что там у тебя уголовного произошло, зачем милиция? Андрей что-нибудь натворил?..
И жалость моя растаяла, словно ее и не было. Нет, была минута теплоты, сочувствия, но теперь рядом со мной сидела не просто чужая, а опасная женщина. Мне стало как-то жутковато. Нарядный, яркий, с пестрыми клумбами скверик, вокруг памятника Лермонтову ходят голуби. На скамейках в тени блаженствуют изнемогшие от жары люди, бегают малыши, свежая зелень вокруг. Все как всегда, как сотни раз на этом сквере, где мы часто сидим с Майошей — ее контора рядом, вокзал рядом. И все — иное. Неузнаваемое. Как же так, ведь я хорошо знаю эту женщину с синими глазами, так много лет думала, что знаю. А она совсем другая, непроницаемая, неведомая. Я ее никогда не видела по-настоящему или она изменилась? Или жизнь стала другой? И Майоша не Майоша, и клумбы не клумбы, и это не моя Москва, а незнакомая улица, никогда не виданные люди. Или это не я? И я тоже стала другая? Такие мгновения, к счастью, проходят быстро и сами собой. И я уже улыбалась и говорила, что все пустяки, чистое недоразумение, я ведь очень горячая, невесть что могу выкинуть, уж Майоша-то знает, как меня заносит. А Андрей мне нужен по чисто хозяйственному делу. И это возмутительно, он без разрешения поехал к нам на дачу, да еще с кем-то. Ну я ему покажу!
Я вскочила, Майоша, успевшая привести в порядок свое лицо, тоже поднялась и объявила, что проводит меня до дачи. Заходить не станет, ей совсем не хочется видеть Громова, но она любит электричку, она почему-то в ней успокаивается. Хоть развлечется, воздухом подышит, поболтаем…
Громов мне, понятное дело, был уже не нужен. И идти добровольно в ловушку я не собиралась. Но зачем эта ловушка, что меня ждет? Ведь не убивать же меня они собираются? У меня появилась дикая мысль, что я имею дело с компанией помешанных. Или это я сошла с ума? И мне все кажется, никто у меня ничего не искал? Да, а Лерочка в черном парике, пустоглазый, нож, пустырь — это что, галлюцинация? Чья только?! И воображаемый пес покусал воображаемую Валерию? Смешно! Но от Майоши надо отделаться, пусть она одна успокаивается в электричке, я и так спокойна.
Опять мне приходится скрываться, сбегать, прятаться! Не сказать ли Майечке, что я в курсе их дел, не всех, но кое-что знаю и что-то о них думаю. Нелестное. Нет, я уже болтала лишнее по незнанию, а сейчас это будет непростительной глупостью. Но ужасно хотелось назвать ее воровкой! И я переключилась на действие — это отвлекает. На Казанском — столпотворение, электричка будет переполнена. Это хорошо.
Мы протолкались к середине поезда, и тут я «вспомнила»: билет-то надо купить! Пусть бежит к автоматам. А я займу места в вагоне. А если разминемся, встретимся на нашей платформе.
Майоша побежала назад, к вокзалу, а я нырнула в подземный переход вместе с толпой и через полминуты была на Новорязанской. Нины и Рекса не было. Ничего! И я отправилась в хозяйственный.
…Полутьма и прохлада дома показались мне благодатью. Я сбросила босоножки, приятно было ступать босыми ногами по гладкому полу. Покупки я выгрузила на письменный стол. Мыло, замок, лак для волос. Лаком, правда, я почти не пользуюсь, но баллончик был французский, красивый, должна же была я себя хоть чем-то утешить, купить что-нибудь для души.
Я стягивала с себя платье и соображала, где сейчас надо искать слесаря, когда в дверь позвонили. Звонки были длинные, требовательные. Кто бы это мог быть? Знакомые сначала звонят по телефону. Черт с ними! Нет меня дома. Не хочу я больше никаких новостей. Я на даче. В отпуске. Провалилась сквозь землю. Звонки прекратились. Вот и хорошо. Я наконец выпуталась из платья. И услышала, как в замке поворачивается ключ. Очень медленно. Я замерла с платьем в руках. Кто это? Опять о н и?..
Нина предрекала, что о н и хотят со мной расправиться. И в этой истории она все время оказывается ну просто ясновидящей… Мне стало страшно. Куда деться, где спрятаться? До окна я не успею добежать, да и что мне окно? Не успела сменить замок, раззява!
А дверь уже скрипнула, открываясь. Я мысленно заметалась, потому что шелохнуться я боялась, кто-то входил в квартиру…
Дверь моей комнаты открывается внутрь. Между книжным шкафом и стеной есть крошечное пространство. Когда дверь открывается, этот угол как раз оказывается за нею, меня не сразу увидят. Но в закутке не умещается даже Рексова подстилка.
Акробатическим движением я втиснула себя в эту щель, держа платье по-прежнему в руках. Плечи не умещались. Я вся изогнулась, вытянув шею и сжав плечи.
А человек уже вошел, щелкнул замок. Постоял, прислушиваясь… Пошел. Медленно и осторожно. Но шаги тяжелые, неровные. По очереди заглядывал всюду, открывал все двери, даже дверцы стенного шкафа. Моя — последняя. Если он зайдет — конец. Меня нельзя не увидеть. А если только заглянет… Так. Комната Олега. Приближается к моей.
Я старалась не дышать. Кто-то остановился на пороге. В щелочку дверную можно увидеть кто, но я боялась скосить глаза — вдруг шевельнусь…
Посмотрела, когда он шагнул назад, в коридор. Так и есть. Бандит. Прихрамывает. Покусанный Рексом бандит. Один.
Все. Пошел в ванную. Щелкнул выключателем. На пол поставил что-то тяжелое, наверное чемоданчик, который держал в руках. Загремел, кажется, табуреткой. Сел, наверное. А потом из ванной стал доноситься какой-то шум технического оттенка. Лязгнул металл, чем-то скребли, опять звон металла. Передвигает что-то. Наверное, снова ищет драгоценности.
Руки, плечи разламывались, платье стало пудовым. А прошло только десять минут. Я закрыла глаза и стояла, по-моему, час. Ощущение было такое, что позвоночник превращается в штопор. Открыла глаза. Прошло пять минут! Нет, надо что-то придумать.
Как жаль, что я купила замок, а не молоток, или, еще лучше, топор бы мне. Он бы сунулся, а я бы… А-а! Лак! Лак для волос делают на спирту. Если он сунется, я пущу струю ему в глаза. Пока-то он их продерет! Успею выскочить на площадку.
А бандит, увлекшись, начал насвистывать хабанеру.
Под эту хабанеру я вылезла из своего угла, растерла затекшее тело, надела платье, притащила осторожненько стул, села. Колпачок я сниму с баллончика, когда бандит двинется по коридору. А сейчас надо расслабиться. Как чувствовала я, понадобится мне зачем-то французский лак.
Глянула на часы — прошел час, оказывается. Стену, что ли, он там разбирает? Рабочий шум не умолкал. Неужели в нашей крохотной ванной есть такое место, до которого надо час добираться? Как бы он к соседям не вылез! И меня разобрал нервный смех. Люди жалуются на скуку, гоняются за приключениями, ездят в горы за сильными ощущениям, занимаются подводной охотой и т. д. А я вхожу в свою квартиру, и готово! Начинаются приключения одно краше другого. Меня обслуживают на дому. «Самое опасное место в мире, фирма гарантирует смертельный риск, увлекательные загадки и таинственные встречи!» Не квартира, а Бермудский треугольник…
А не напасть ли мне на него? Он увлекся, не услышит, подкрадусь к ванной, лаком по глазам, запру его и — в милицию. Нет, опасно, может услышать, пристукнет меня.
Так вот зачем Майя хотела выманить меня из дому, сказала, что Громов сидит у нас на даче: туда и обратно — как раз три часа, а бандит бы здесь без помех занимался поисками драгоценностей, не собирались они меня убивать, просто хотели удержать меня там на некоторое время, чтобы не явилась домой в неподходящий момент. Ловко!
Придется ждать, пока он не закончит там свои черные дела. Кошмар в том и состоит: никаких свидетелей и улик. Ухватиться не за что. Словно туман пытаешься поймать. А между тем прошли полтора часа. Я встала, потянулась… Мне уже не было страшно, наверное, нервы притупились. Устали мои бедненькие нервные окончания.
Шум смолк. Я мгновенно очутилась у стены… Шаги. Колпачок снят. Моя комната — самая дальняя. А от ванной до входной двери — метра два. Может, он уже уходить собрался, ко мне сюда и не явится. Так и есть. Открывает замок.
Хлопнула входная дверь. Все! Ушел!
Я ринулась в ванную.
А в ванной все как было. Не приснилось ли мне происшествие? Был ли кто? Был!
Стены целы, зеркало на месте, раковина на месте, но табуретка передвинута, стиральная машина прислонена вплотную к ванне, да нет, она всегда так стояла, кажется…
Начинается! Было или кажется? Кажется, было. Мы уже переживали это, и нам не кажется: резиновый коврик на полу передвинут. Я наклонилась поправить, потеряла равновесие, схватилась за край ванны, и меня тряхнуло током. Да как сильно!..
Из ванной я вылетела как ошпаренная! Вернее, как ударенная током. Господи, боже ты мой, ведь ванна — не электроприбор! Ее же нельзя включить. Или можно?
Не знаю. Вроде нельзя, но вдруг гангстер включил? Я вообще не в ладах с электричеством. Николка проводит со мной беседы о технике безопасности, может, поэтому у меня и возникло стойкое отвращение к электроприборам. Слышать я не могу, как они устроены да как работают. Единственное, чего он добился, — я электричества боюсь и стараюсь как можно скорее все выключить.
Я осторожно заглянула снова. Что-то было включено, но что? А душ хотелось принять ужасно! Рискуя жизнью? Ну нет, как-нибудь по частям вымоюсь в кухне. Я даже свет боялась выключить.
Я покурила, выпила кофе и взяла себя в руки. Надо идти за слесарем, замок врезать. Пускай он заодно выяснит, почему ванна бьет меня током.
Ну да, я уйду, а кто-нибудь как раз и явится. Меня уже трясло при одной мысли об этих незваных гостях. Надо закрыть дверь тем ключом, что нам вручил техник-смотритель при переезде. Который с бирочкой. У них такого нет, слава аллаху, я не ношу его с собой. Где же этот ключ? У меня уже появилась аллергия от поисков. Но надо найти, ничего не поделаешь, они мне не дают передышки, шастают к нам непрерывно. И ведь милиции не боятся, вот что странно!
Я долго рылась в ящике буфета, где мы храним разный железный хлам, ненужные ключи неизвестно от чего, гвозди, какие-то шурупы, крючья, — у всех такие ящики есть. Вытащила крупные вещи, осталась мелочь, которая разбежалась по ящику, вынуть его нельзя, буфет старый, рассохшийся, я обратно ящик и не затолкаю. Наконец нащупала ключ, он застрял в какой-то трещине. А ящик тяжелый, дубовый, одной рукой его и удержать трудно. Я потрясла его хорошенько, в буфете тоненько зазвенели рюмки. Ключ выехал на середину ящика, оказывается, на нем стояла деревянная коробка. Я начала запихивать весь хлам обратно и тут только обратила внимание на коробку. Собственно, это был плоский деревянный ящичек, он стоял вплотную к дальней стенке, я много раз тыкалась в него пальцами, считая, что упираюсь в стенку буфетного ящика.
И тут у меня замерло сердце от какого-то, то есть ясно от какого, предчувствия. Я поставила коробочку на стол и открыла ее. Тут оно и лежало.
В полиэтиленовом пакете был браслет. На тяжелых, покрытых патиной серебряных пластинках изящный узор из зеленых и белых камней. Суровая красота, удивительное благородство формы.
Старинный браслет… Андрей делал? Я такого не видела, и стиль не его.
А бриллиантов никаких в ящичке не было. Неужели этот браслет такой дорогой, что они все перегрызлись из-за него?.. Музейная вещь. Андрей реставрировал, а сестрички решили выкрасть? Нет, Громов бы меня предупредил, от возмущения по потолку бы бегал, а он молчит и таится. Значит, он украл! Андрей Громов — вор?! Не может быть! Нет, надо смотреть фактам в лицо: украл! Я не успела ужаснуться, зазвонил телефон. Лариса Бородина сообщила, что Юра через час прилетит, если быстро соберусь, успеем с ней поболтать.
Но мне надо дождаться Нину, мы же договорились встретиться здесь, непонятно, куда они вообще провалились. Лариса пообещала сразу же прислать мужа, даже кормить не будет, наверное, по моему голосу поняла, что дело серьезное.
Нина, злющая-презлющая, приехала через полчаса, с Рексом и Майей Громовой.
Интересно, где же это они встретились? Наверное, Нина поехала к нам на дачу, следила небось за мной, легкомысленной… Так и было. Нина видела, как Майя покупала билет, как влетела в последнюю секунду в электричку. А меня Нина сразу потеряла. Неудивительно, у меня же отработанная техника — спасая Рекса от больших собак, я каждую дыру на вокзале изучила. Нина ждала в машине у нашей станции. Пришла электричка, меня не было, зато металась у вокзальчика Майя, которая не знала дорогу на дачу.
Нина подъехала и сказала, что меня на даче нет, она возвращается в Москву, не подвезти ли? Та согласилась, решив, что просто не заметила, как я выходила на платформу — народу прорва приехала.
А в машине Нина внезапно объявила, что нам все известно и пускай-ка Майя Витальевна сразу все ей расскажет, иначе ее отвезут в милицию. И королева потерпела полное фиаско. Майя не сказала ничего и, если бы не боялась Рекса, просто выскочила бы из машины. И сейчас она набросилась на меня с обвинениями в провокациях, хулиганстве, заговоре. Это моя-то бывшая подруга, которая при любой трудности превращалась в кисель, который мы собирали ложками. Какой кисель! Скала несокрушимая…
Какой это ключ она украла у меня? Клевета! Впервые слышит о каких-то бандитах и ценностях, которые у меня требовали. Раз это мои ценности, я и знать должна! Валерия меня караулила? Обозналась Ольга Васильевна! Сергей Петрович? Знать не знает! Вооруженное нападение? Бред сумасшедшей, кто его видел, она что, участвовала?! Украли табакерку Натальи Степановны? Впервые слышит, и при чем здесь она, Майя Громова? У ее бывшего мужа надо спрашивать!
Я смотрела на нее во все глаза. Поведение было обдуманным, она была готова к ответам, тверда и уверенна настолько, что Нина приуныла, перестала задавать вопросы. Ведь чужая уверенность гипнотизирует, действует магически, человек теряется под воздействием неколебимой наглости, убежденной в своем праве. И тогда я весело провозгласила:
— Ну что ж, прошу прощения. Значит, браслет не твой, ты на него не претендуешь, и Громов отказывается, а у Валерии и спрашивать нечего, как мог ее браслет попасть в мой буфет? Да к тому же это явно музейная вещь, то есть ему место только в витрине музея. Тогда надо его срочно сдать в милицию.
Вот тут Майя растерялась, мы с Ниной кожей ощутили, как опала ее агрессивность, как пошли волны страха и сомнений. Она с запинкой пробормотала, что впервые слышит о браслете.
— Тогда это клад, тебе, Ольга, полагается сколько-то там процентов, ведь он дорогой, наверное? Пошли в милицию.
Майя тихонько спросила: может ли она идти? Но Нина не сказала, а пропела, что лучше ей немножко подождать, вдруг там, в милиции, захотят с нею побеседовать, так пусть Рекс ее посторожит, а мы скоро вернемся. Нина решительно выдернула штекер и положила телефонный аппарат в сумку, приговаривая, что не стоит рисковать, не надо Майе звонить сообщникам.
— Ольга, — велела она, — командуй Рексу, чтобы он ее стерег.
— Он меня искусает! — взвизгнула Майя.
— А вы не шевелитесь, а то действительно искусает, как сестричку.
Бедняга Рекс нервничал. Он не выносил скандалов, кидался то к одному, то к другому, пытался лизнуть в нос, на него просто жалко было смотреть, и все ссоры утихали сами собой. Сейчас он тревожно смотрел на нас и скулил. Да он и команд-то не знает таких, не умеет он стеречь, он только спасать людей умеет! Боже мой, что же мы делаем, как низко можно пасть, прикоснувшись, только прикоснувшись к преступлению, не участвуя в нем. Ведь перед собакой стыдно…
— Пусть она уходит. Так мы собаку испортим, Рекс ведь не в концлагере служит. Уходи.
Нина возмутилась, как же так, они с ножом кидаются, а тут…
— Чем же мы с тобой лучше бандитов, если они с ножом, а мы с собакой. Майя же сейчас не кидается, а я буду Рекса на нее натравливать? Да он и не поймет ничего. Пусть идет к своим бандитам, а мы сдадим браслет, который Майя украла…
— Это не я! Это Лерка!
Вот тут-то Майя и превратилась в кисель, и нам же с Ниной пришлось ее успокаивать и утешать!
Вот что рассказала нам Майя Громова.
Давно, года полтора назад, Валерия попросила Андрея сделать ей браслет, такой же, как у нее в музее. А я-то считала ее переводчицей!
— Она переводчица, но работает в музее, заведует отделом. Музей сейчас закрыт, здание разваливается. У Валерии был план. Когда завотделом уезжает в отпуск, то исполняющему обязанности передается по списку ну все, что есть в отделе ценное, редкое. Конечно, никто не смотрит толком, есть вещь и есть. Вы себе не представляете, сколько у них крадут. Браслет ценный, больших денег стоит. А Андрей сделал похожий, мельхиоровый, стекло там. Год почти делал, он всегда тянет. И подарил Лере на свадьбу, когда они с Виктором зарегистрировались…
Вот кто этот Виктор пустоглазый!
…У Виктора в Италии дядя, наш, русский, во время войны попал в плен, воевал в маки, потом женился на итальянской француженке, остался там. Сам Виктора разыскал, тот ездил к нему. Жена и дочь дядины погибли в автомобильной катастрофе, он зовет племянника к себе. У дяди магазинчик, так, ничего живет, скромно, но ничего. Виктор не очень хотел ехать — не с дядиными доходами в Италии жить. Вот Лера и придумала. Перед отпуском, незадолго до отъезда, а ехать они должны через три дня, она положила вместо подлинника подарок Андрея.
— И ты знала, — ужаснулась я. — Они что, совсем уезжают?
Нина задумчиво проронила:
— Наверное, они много накрали, и в этом музее и вообще. Если бы не жадность… Не хотели даже крохой пожертвовать. Вот скупость их и подвела, а то бы спокойно уехали. Да, герой Сопротивления получит замечательных родственников!
— Они же Андрея подведут под монастырь! — ахнула я.
— Я хотела ему отомстить, — опустила глаза Майя. — Они не совсем, а по приглашению, а там… Как выйдет. Но Лера не доверяет Виктору, боялась держать браслет дома. Она попросила меня спрятать еще и свои кольца, которых Виктор у нее не видел.
— Неужели она не могла сама спрятать, ну, закопать где-нибудь?
Майоша вздохнула.
— Вы не представляете, как это трудно. Если бы дача была… А так — столько глаз. Мы хотели под окном возле их дома — там траншею роют. Представляете? Нельзя ни в чем быть уверенной. А далеко в лесу — рискованно, еще не найдем, и вдруг кто подсмотрит. Ведь надо с лопатой ехать, копать… Я завернула в полиэтилен и спрятала в кадке с китайской розой, ну, знаешь, в большой комнате. Но все боялась, не знаю даже чего, каждый день смотрела, розу перестала поливать на всякий случай. В общем, Андрей увидел, да я еще про Италию ему проговорилась, они и меня звали. Нашел браслет. А тут как раз Наталья Степановна… Я полезла в кадку, а там железки и два Леркиных кольца. Виктор с Леркой чуть меня не убили. Они были уверены, что я украла. Лера очень волнуется, она боится, что Андрей в музее все расскажет, представляешь, чем это грозит им? Главное — ей, ведь она там работает. Она потихоньку от Виктора хотела отдать Андрею табакерку и медальон, чтобы он в милицию не заявлял, пусть и браслет у него останется, лишь бы они успели уехать.
— Да как же они вывезут такую вещь? — перебила Нина.
— Это Виктора дело. У него кто-то есть в таможне, что ли. Но они должны выехать обязательно в определенный день, иначе вся операция сорвется.
— Да, не кража, не контрабанда, операция. Так удобно! Не убийство, а устранение, не подлость, а сложная ситуация. Господи, какой язык стал, все названо другим термином и даже как-то невинно выглядит, — с отвращением заметила Нина.
— Это Виктор подслушивал наш разговор? И он просил тебя удержать меня на даче?
— Да, он хотел еще раз сам все обыскать, проверить.
— А что ты искала у меня в супе?
— Я ж целый день здесь возилась, проголодалась, взяла суп, но подумала, вдруг ты заметишь, поела хлеба с маслом.
— А почему вы решили, что все спрятано у меня?
— У кого же? У Натальи Степановны или у тебя, у Громова нет близких друзей, которым он мог бы довериться. Мы проверяли некоторых. Представляешь, он принесет к Павлу… Ювелирам не доверяют… Жена уж непременно поглядит, что он такое притащил на хранение. А у тебя он оставлял сумки с инструментами, я сама проверяла, а ты и не знала, что он у тебя держит. Вот я и стащила ключ. Что мне было делать! Я ведь у тебя ничего не взяла. Я чувствовала себя просто не знаю кем, но я боюсь… Когда я ничего не нашла, Виктор сказал, что я плохо искала, я и в самом деле не заглядывала в комнату Олега, я-то знаю, что Громов туда не сунется, а Виктор не верил, хотел сам все обыскать. А ты как раз приехала… Неожиданно. Тогда Валерия и придумала, как на тебя воздействовать…
— Да, значит, самая большая дура в Москве — я.
— А ключики Натальи Степановны вы когда украли? — поинтересовалась Нина.
— Я на похороны летала.
Она сказала это так, как будто украсть ключи во время похорон — самое естественное дело.
Я все-таки не понимала, почему они перестали караулить, когда я сбежала к Нине. Оказалось, Рекс их здорово искусал, особенно Виктора, он на ногу не мог ступить.
— А мыло зачем взяла?
Майя удивилась: мыло лежит в старой сумке, она его не трогала — зачем ей мыло?
— Да, долго еще гостья будет выручать хозяйку, объясняя, где что лежит!
А потом Майя плакала, и мы ее снова утешали и успокаивали, и Нина в конце концов увезла ее к себе. Отпускать домой опасно, сообщит о новом повороте дела своим родственникам, те скрыться могут. Здесь Майе явно не хотелось, к моему облегчению, оставаться, на Нину она смотрела испуганными и преданными глазами, и королева растаяла, взяла Майошу под покровительство.
Мы с Рексом остались одни. Мне уже не нужен был Бородин, можно спокойно нести браслет в милицию. Но Юра, наверное, выехал, так что придется дождаться его, да оно и к лучшему.
Примерно через час в дверь позвонили. Быстро добрался!
На площадке стоял Громов!..
Он проворчал, что, конечно, я легкомысленна, как всегда, открываю дверь ночью, не спрашивая. И замок, разумеется, не поставила.
Замок он врезал быстро и ловко, пошел мыть руки, крикнул: зачем это я ободрала эмаль, что я здесь делала?
— Это не я. Это Виктор искал драгоценности.
Проговорилась! Но Громов не обратил внимания, с интересом выслушал меня, велел сидеть тихо и держать Рекса. Бормоча совершенно загадочную фразу о проводнике, которым может стать металлический предмет, он скрылся в ванной…
А я думала, что некстати Громов явился и что ж теперь делать.
Конечно, Андрею просто так и в голову не могло прийти украсть что-нибудь. Оставил же он Лерины кольца! А браслет взял, не думая зачем. От злости, от обиды, оттого, что вокруг пальца его обвела Валерия… Само собой получилось. Он наверняка не сообразил, зачем он его берет. А когда браслет у него оказался… Да если бы он хотел его вернуть, он бы десять раз мне все рассказал! Значит, он его решил оставить у себя… И угораздило меня проговориться насчет Виктора! Заметил или нет?
Я сидела на привычном месте в кухне, придерживая Рекса за ошейник, а вокруг дымился в развалинах мой теплый, доверчивый мир. Рухнул он, мой прежний мир. Ведь почему я так цеплялась за Бородина и не хотела иметь дела с милицией. Милиция — это протоколы, допросы, свидетельские показания, официальщина. Мне казалось, вот приедет Юрка, я ему все расскажу, отдам браслет, мерзавцев арестуют, браслет вернется в музей, и все станет как раньше. Не станет! Уже неважно, проговорилась или не проговорилась я о Викторе, не имеет это значения. Через пять, через десять, ну через двадцать минут, но мне придется сказать Громову, назвать вещи своими именами. Придется. Приедет Бородин, начнутся протоколы, допросы, свидетельские показания, суд, и никогда мы не станем прежними. И никуда от этого не уйти!
Андрей позвал меня из ванной:
— Ольга! Вот, гляди. Остроумно. Оказывается, он неплохой инженер. Пришлось, конечно, ему повозиться, но цепочку случайностей он выстроил умело. Тебе повезло. Налила бы воды в ванну, села, взялась за край, и все. Конец. Мгновенная смерть.
Не могу сказать, что я сильно испугалась, видимо, я была готова к чему-то подобному. Но Андрей хорош: остроумно! Андрей объяснил, что остроумным он считает инженерное решение. Но я же в технике ни бум-бум, мне этого не оценить. Ни черта, дескать, я не пойму, сколько мне ни объясняй.
Я разозлилась:
— Я могу оценить, что он меня чуть на тот свет не отправил, а какое он инженерное решение придумал, на это мне плевать. Ты-то хорош, он меня убить хотел, а ты о технике толкуешь. Одурел ты совсем со своей техникой, вот что! Ненормальный!
Андрей добродушно засмеялся: жива же я! И не обязательно должна была погибнуть.
— Ты могла и не взяться за поцарапанный край, и ничего бы не случилось. Но это еще не все. Вылезла бы ты из ванны, взяла бы свой фен, включила, и все. Задублировано остроумно, не одно, так другое, он, наверное, сначала-то задумал операцию с ванной, а потом фен увидел, ну и… Вот гляди, — он показал на ручку фена. — Что ты здесь видишь?
— Господи, ну ручка, дырочки на ней. Андрей схватился за голову и застонал.
— Ты вот этот шпенек видишь?
— Ну, вижу.
— Разве он был раньше?
— Был, наверное, откуда ему взяться?
Андрей снова застонал.
— О, с тобой о технике говорить… Рекс скорее поймет. Не было его, понимаешь? Это он его сюда всадил, ты взялась бы мокрой рукой за ручку, напряжение 480 вольт.
— Ну и что? — спросила я.
— Нет, ты невозможна. Смерть, вот что. Мгновенная.
У меня ослабли коленки, и я села на табуретку. Ведь я французский лак сегодня купила. Вдруг бы я про него вспомнила и стала волосы укладывать…
— Ну дошло наконец…
— Но за что? Зачем? Зачем ему меня убивать?
Но я поняла. Мое обещание зайти завтра в милицию, чье-то дыхание в трубке…
— Да. — сказал Громов. — Если бы ты пошла в милицию… У них не было выхода, все рушилось. Они должны были удержать тебя любой ценой. Уехали бы, и все. Никто бы тебя не хватился, твои все в отпуске… — Громов внимательно посмотрел на меня: — Значит, ты нашла?
— Да.
Он курил и долго молчал.
— И что теперь?
Я не ответила.
— Ты не боишься, что я тебя убью?
Боялась я его ужасно, но ответила:
— Нет! Убивай! Торопись! Скоро приедет Бородин с милицией. Ну что же ты? Бери нож! Топорик есть кухонный!
— Ну зачем так банально, примитивно. Я так это сделаю, что никто не узнает, с помощью технических средств… Поймала меня в ловушку…
Он посмотрел на меня своими глазами-семечками, в которых не было дна.
Время пошло по кругу, мы вернулись в то же место. Позавчера мы сидели так же друг против друга. Я снова смотрела на незнакомого человека, которого я помню столько же, сколько помню себя.
Рекс насторожил уши, но не залаял. Значит, это еще не Бородин…
Мы сидели втроем и прислушивались к шагам на лестнице. А вокруг дышал темный город…
Гости съезжались в прошлом году. А жизнь складывалась так, что дачу требовалось продать немедленно. Двадцатого августа Дарья Федоровна отправилась на встречу с покупателями. Какие-то пенсионеры. Она ничего не знала о них, на днях случайно (нет, не случайно: освободиться от всего во что бы то ни стало!) наткнулась в «Рекламе» на объявление:
«Муж с женой купят дом в Подмосковье. Звонить по телефону такому-то».
Позвонила, условилась и вот едет сейчас, прекрасным августовским утром, рассчитывая прибыть на встречу где-нибудь за час до назначенного срока: ровно год — завтра исполнится год, — как не была в Опалихе, надо хотя бы убрать остатки («Останки!» — Дарья Федоровна усмехнулась) «пира во время чумы».
Жалкая усмешечка. Дарья Федоровна — женщина тридцати пяти лет, экономист-международник, твердой поступью шедшая к диссертации, едет продавать наследство и безумно боится. Именно безумно, потому что страх ее не имеет реальной основы, все законно… «Нервы, — успокаивает себя Дарья Федоровна, задыхаясь в переполненной субботней электричке. — Просто нервы».
Москва долго не отпускает, тянутся и тянутся белые, серые и голубые башни, трубы с разноцветными дымками, ржавые свалки… Наконец простор, поля и перелески, дрожащий осинник, одинокие сосны, Опалиха, платформа, тропинка, по которой потянулись граждане с рюкзаками и сумками.
«Зачем я приехала одна? Зачем? Надо было взять кого-нибудь с собой…» Надо бы, но дело в том, что у Дарьи Федоровны нет друзей, у нее вообще никого нет.
Она поднимает щеколду, отворяет калитку и входит в сад — запущенный, пышный сад на исходе лета: высокие травы, малинник, одичавшие розы, старые, но плодоносящие еще яблони сливы… Легкий шорох — осот и мятлик заколыхались. Должно быть, крыса. В этом раю живут крысы.
Дарья Федоровна проходит по кирпичной дорожке, поднимается по трем ступенькам на открытую просторную веранду. Так и есть! Покрытый белой (серой в безобразных пятнах) скатертью длинный стол, ждущий гостей, нет, покинутый гостями: в беспорядке отодвинутые стулья, переполненные пепельницы, засохшие цветы, ножи, вилки, тарелки, блюда и салатницы (конечно, угощение доели крысы в ту же ночь). Как странно, что это сохранилось в неприкосновенности, пыльное, замшелое, что снится ей в бесконечных снах, — прах и тлен. Не хватает графина с наливкой и серебряных стаканчиков, их забрали на экспертизу… Ладно, ладно, все забыть, как страшный сон.
Дарья Федоровна пошла в сарай за ключом. Вот он, старинный тяжелый французский ключ в потрепанной, но все равно кокетливой бабушкиной сумочке, хочется сказать «ридикюль». Но к делу, к делу — проверить комнаты, принести воды из колодца, вымыть посуду, подмести пол: не стоит пугать пенсионеров призраком отпетого притона.
Отомкнула дверь, вошла в прихожую, включила свет, распахнула окна на кухне, в столовой, остановилась у входа в кабинет (надо себя пересилить!..) и шагнула через порог.
Что это? Звенящим солнечным полднем продолжается сон — привет с того света. Дарья Федоровна зажмурилась, чувствуя, как подступает ужас: вдруг представилась та женщина… как она входит сюда, чтобы уйти навек. Галлюцинация. Стоит только открыть глаза и… Никакой мистики — предмет конкретный, материальный. На письменном столе напротив окна — блестящая металлическая коробка, в таких обычно держат шприцы. Именно на том месте, что и год назад. Но ведь этого не может быть? Надо дотронуться, открыть и убедиться… нет, опасно, отпечатки! Может быть, ее хотят свести с ума? Предлагают отравиться в скорбном ощущении вины? Дарья Федоровна прошла на кухню, взяла льняное полотенце, вернулась к письменному столу. Однако… тут еще кое-что есть: немецкая пишущая машинка, допотопная, бабушкина, на привычном месте с левого края, но в нее вставлен лист бумаги… кажется, из стопки, что лежит на столе, — да, именно так: привет с того света… Отпечатано:
«Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!»
Бред! Но блестящая зеркальная коробочка, стоящая перед нею, не бред. Осторожно, обернув руку полотенцем, она подняла крышку. Белый порошок. Шорох, под ноги бросилась серая тварь. Дарья Федоровна закрыла коробочку, прошла быстрым шагом по комнатам, заперла дачу и помчалась на станцию, забыв про пенсионеров, забыв про все на свете.
У нее совершенно выпало из памяти, как ехала на электричке, в метро, как шла к своему дому, поднималась в лифте на пятый этаж. Остальное забыть невозможно — вот она открывает кухонный шкафчик, на самой верхней полке пятилитровый старинный графин из стекла с узорами, десять серебряных стаканчиков и металлическая блестящая коробочка, в которой обычно хранят шприцы. Однако ни шприцев, ни белого порошка в ней нет, она пуста. Эту зловещую коллекцию могла бы дополнить записочка, исчезнувшая в недрах правосудия, но не исчезающая из памяти. Стремительные нервные буквы:
«Прощай. Будь оно все проклято. Макс».
Итак, все на месте. Дарья Федоровна мрачно улыбнулась. Выбросить, забыть, продать дачу и жить дальше? Она не колебалась ни минуты. Если это вызов — вызов принят.
Достала записную книжку, села на диван, поставив на колени телефонный аппарат. К вечеру она дозвонилась до всех.
Список гостей, которые съезжались на дачу.
Супруги Загорайские — Виктор Андреевич (пятьдесят четыре года) и Марина Павловна (крепко за сорок) — экономисты, коллеги по институту, в котором она работает.
Братья Волковы — Евгений и Лев Михайловичи (около шестидесяти лет) — крупные деятели, соответственно в сферах коммерции и в дебрях лингвистики.
Малоизвестная, всегда молодая актриса Ниночка Григорьева, курортное знакомство.
Ее вечный рыцарь, драматург-неудачник сорока лет — Флягин Владимир Петрович.
Всем известный фотограф Лукашка (Лукьян Васильевич Кашкин) — книжный маньяк неопределенного возраста.
И Старый мальчик, Александр Петрович, Алик Веселов — бывший одноклассник Дарьи Федоровны, не затерявшийся в глуби времен, зубной врач.
Разговор по телефону, со всеми одинаковый.
— Здравствуйте. Это Дарья Федоровна. Вы помните, какой завтра день? (Все помнили; смущение, волнение, любопытство, тревога — странная смесь ощущений, будто волнами поднимающихся из трубки.) Я буду в двенадцать в Опалихе, на даче. Вы подъедете? Передайте жене.
Или: «Передайте своему брату». Или: «Передай, Нина, Флягину». Тут случилась заминка. «Я с ним больше не вижусь», быстро ответила актриса. «И давно?» — «Да уж с год». — «Тогда — дай мне его телефон. Я позвоню сама».
Даша и Макс учились в одном очень престижном институте и уже на вступительных экзаменах из всей колготящейся нервной массы сумели узнать друг друга мгновенно, с первого взгляда, с первой улыбки и слова — и полюбить раз и навсегда («Эх, раз, еще раз, еще много, много раз» — обожаемая Максом цыганщина). Удивительно, что оба были сиротами. Макс — круглый, законченный детдомовец, не помнящий родства. У Дашеньки мать умерла при родах, но имелся отец — угрюмый солдафон, жизнь с которым была невыносима. Они скитались по Москве, снимая клетушки в коммуналках, покуда папа не освободил жилплощадь, скончавшись от инфаркта.
Тут перед возлюбленной парой открылись банальные возможности для устройства быта, о которых в убогих коммуналках они не помышляли: юность и счастье заменяли все. Поработав два года за границей, они с увлечением принялись вить гнездо — дешевую отечественную разновидность европейского «моего дома — моей крепости». Детей оставили «на потом» — надо успеть пожить! — в институте бодро пошли в служебную гору (особенно Макс, умевший обольстить всех и каждого, в тридцать защитивший кандидатскую и тут же приступивший к докторской, впрочем, способный, она предчувствовала, одним ударом разбить вдребезги налаженное житье; она чувствовала, потому что и сама была такой же — человек порыва, готовый на безумства). Однако благополучие процветало и уже надвигалась тоска — зачем? к чему? в чем смысл? — как вдруг жизнь подбросила совсем уж неожиданный сюрприз.
А именно: в прошлом году зимой Макса разыскала бабушка, родная бабушка по отцовской линии, и он неожиданно обрел родство, корни и дачу в Опалихе. Ольга Николаевна более тридцати лет разыскивала его — безуспешно, потому что попал он в детдом при обстоятельствах, может быть, и типичных для того времени, но достаточно трагических. В пятьдесят втором его отец, филолог, сгинул в лагерях за «низкопоклонство перед Западом», мать умерла, бабушка на год слегла в больницу, и двухлетним Максом занялись официальные лица. Любопытно, что сын повторил путь отца — с Запада на Восток, — скитаясь по приютам, из которых он убегал, а его ловили, водворяли, перемещали и так далее.
Бабушка успела оформить наследство и умерла светлой майской ночью, когда томительно и страстно надрывались соловьи в саду.
Макс был одержим (как-то угрюмо одержим) Опалихой и домом, где, по его словам, сконцентрировалась грозовая атмосфера — с того незабвенного довоенного тринадцатого года, по сравнению с которым народное хозяйство все круче набирает темп. Именно в тринадцатом году дед Макса построил дачу.
И вот — старый дом в старом саду. Хлам эпох. Самый древний дворянский слой: готовые стать прахом, но по сути своей бессмертные стулья с неудобными изысканными спинками, канапе и овальный стол; учтивое зеркало, в котором все лица — смутная игра светотеней — кажутся прекрасными, во всяком случае, пристойными; бюро драгоценного черного дерева, на котором стоят часы с нежной любовной парой — пастушком и пастушкой, — часы, как ни странно, идущие и даже отбивающие время; двенадцать серебряных стаканчиков с двуглавыми орлами; желтый комод и гардероб, расписной сундук на чердаке, набитый бумагами и письмами… и так далее и тому подобное.
Прошлым летом бо́льшую часть августа Дарья Федоровна провела в Крыму (им не удалось уйти в отпуск одновременно, и Макс собирался в Крым в сентябре) и вернулась накануне дня своего рождения, который они решили отпраздновать в Опалихе в кругу друзей… Нет, у них не было друзей, они не нуждались в них… в кругу знакомых: никто еще не видел старого дома. Кстати, вместе с домом они получили в наследство крыс — наглое полчище, особенно распоясавшееся после смерти престарелого, но отважного кота Карла. Кот умер через неделю после хозяйки.
Двадцать первого августа, в сияющий субботний полдень «гости съезжались на дачу» — так громогласно озаглавил это событие Макс, добавив как-то непонятно: «Пушкинский пароль, таинственный отрывок». Первыми приехали супруги Загорайские — институтское начальство, что-то вроде безысходной общественной нагрузки — и вручили напольные весы: «В здоровом теле — здоровый дух». Далее возник Лукашка с бодлеровскими «Цветами зла» (давняя вожделенная добыча для Макса). Лукашка — великолепный фотограф, которому особо удавались портреты вождей, книжный жучок, тот еще тип, изворотливый, но с готовой пролиться слезой, — знал всех и вся. И «все и вся» его также знали. По просьбе хозяина он привез знакомых через третьи руки влиятельных братьев Волковых, способных якобы помочь с ремонтом дачи (младший Волков был обязан Лукашке книжной редкостью — «Словом о законе и благодати»). Братья презентовали коньяк, коробку конфет и цветы, целый ворох пунцовых роз. «Оранжерейные, — заметил Макс. — А наши дичают потихоньку». Дарья Федоровна занялась цветами, расставляя их в вазах и вазончиках по центру стола на открытой веранде. Хозяин и Лукашка — с неизменным потрепанным портфельчиком — уединились в кабинете по своим меновым делам (у Макса каждое дело доходило до страсти). Однако вернулись вскоре: дело не сладилось. Лукашка, по обыкновению, лукавил, Макс не уступал.
Тут прибыла неразлучная парочка — актриса и драматург Флягин — с французскими духами. И все сели за накрытый стол, и появился последний приглашенный — Старый мальчик (прозвище ревнивого Макса). Да, что-то несоединимое поражало в облике зубного врача: элегантная стройность — и шаркающая стариковская походка; свежее румяное детское лицо — и потухший усталый взгляд. Он подарил Дашеньке серьги, поцеловал руку и вынул из прозрачного целлофанового мешочка блестящую коробочку, в которой медики держат шприцы.
— Здесь яд, — объяснил Старый мальчик.
— Яд? — протянула Дарья Федоровна. — И кого ты собираешься отравить — меня или Макса?
— Он просил. — Старый мальчик поставил коробочку на стол и уселся рядом с хозяйкой. — Я привез.
— Да, друзья, жизнь невыносима, — откликнулся Макс.
— Мрачноватый подарок, — заметил Загорайский. — Надежда нашего заведения Максим Максимович Мещерский во цвете лет…
— Типун тебе на язык! — отрезала супруга — дама с неутомимым и ядовитым языком.
— Крысы одолели, — Макс встал, взял коробочку. — Мне посоветовали положить мышьяк в кусочки фарша, а потом… — Он скрылся за дверью, тотчас появился, продолжая: — Кусочки разбросать в местах…
— Макс, ради Бога, за столом…
— Ах, ну да! Просто я без тебя тут за месяц осатанел. И ведь какая гнусная тварь. — Он взял бутылку шампанского. — Кому нравится роль виночерпия?
— Позвольте мне, — отозвался старший Волков. — Я за рулем, так что займусь розливом. За хозяйку?
— За тебя, красавица моя!
— За красавицу! — поддержал старший Волков, одобрительно взглянув на Дарью Федоровну, а младший поинтересовался любезно:
— Вы случаем не из князей Мещерских?
— Я-то? — Макс усмехнулся. — Я детдомовец.
— Но это не исключает… Известная фамилия. Сто лет назад князь Владимир Петрович, ретроград и мракобес, издавал журнал «Гражданин». Редактором, между прочим, был Достоевский.
— Думаю, мы не из этих. У нас все Максимы, и отец, и дед, и прадед… Макс нахмурился. — Моя родня никому не известна и не интересна. Вообще я только недавно узнал, кто я таков есть. Жил без прошлого — и неплохо жил.
— Как необычно! — воскликнула актриса в каком-то даже экстазе. — Вот тебе, Володя, материал для трагедии.
— На трагедию не потянет.
— Все это тыщ на пятнадцать потянет, — вставил Лукашка. — А как тебя бабушка разыскала?
— Очень просто. Годы писала по всяким инстанциям — без толку. А незадолго до смерти обратилась в Мосгорсправку — и пожалуйста!
— Кроме дома — что-нибудь ценное?
— Кой-какой антиквариат, бумаги, письма. Самые старые — дедовские с фронта. Первая мировая.
— И домик мировой. Но ремонт необходим, правда, Евгений Михайлович?
— Серьезный ремонт, — подтвердил старший Волков. — Прежде всего перебрать подгнившие бревна. И все-таки как строили! Признаться, нам далеко.
Вопрос следователя: «Куда именно ваш муж отнес металлическую коробочку с мышьяком?» — «На кухонный стол». — «Каким же образом яд оказался в кабинете?» — «Его перенес туда Лукашка». — «Кто?» — «Лукьян Васильевич Кашкин». — «Да, на коробочке отпечатки пальцев зубного врача Веселова, вашего мужа и Кашкина. Зачем он перенес мышьяк в кабинет?» — «Я попросила».
Старый сад млел в жгучих безучастных лучах, но под навесом на открытой веранде было не жарко, изредка тянуло легчайшим, едва заметным сквознячком. Они выпивали, закусывали и беседовали о ремонте, до которого никому не было дела, в том числе и ей. В бездумной беседе, взглядах мужчин и ответном женском смехе, в жгучем воздухе и в ней самой, она чувствовала, сквозил соблазн. Он не разрешился бы в классическом разгуле: народ подобрался воспитанный. Совершенно невозможен, например, секретарь ученого совета, откалывающий коленца; громящий посуду драматург; рвущий на себе ли, на ком-то — уже неважно! — рубашку Лукашка; братья, рыдающие «Степь да степь кругом…», или вцепившиеся в волосы друг друга соперницы. А почему, собственно, невозможно? Все возможно. Цивилизация давит, а темные силы подсознания требуют выхода. Но вероятнее всего, вожделение разрешится в легкой игре, цинизме и лепете.
— Чудесный сад! — пролепетала актриса Ниночка — прелестный мальчик. — А весной, когда все цветет? Яблони и…
— Да, совсем забыла! — воскликнула Дарья Федоровна. — Я ведь падалицу собрала, надо…
— Я помою.
Макс встал, прошел в угол веранды, поднял таз с горкой ярко-оранжевых яблочек. Горка разрушилась, яблоки покатились по половицам прямо под ноги младшего Волкова, покуривающего трубку.
— Я помогу, помогу. — Волков положил трубку в пепельницу, подобрал упавшие яблоки и, прижимая их к груди, удалился с Максом на кухню. Оживление и смех возрастали, покуда грустный Лукашка не заныл:
— Дарья, а Максимушка твой меня сегодня обидел. Четырех «Аполлонов» пожалел для старого друга. Ведь непереплетенные, в самом поганом виде… Люди добрые, скажите, стоит прижизненный «Огненный ангел»…
— Не плачь, останешься при своем «Ангеле».
— Я зла не помню, а вот он очнется и пожалеет. Еще как пожалеет, да поздно будет. Он думает, что Брюсов…
Тут вернулся хозяин с помощником, Лукашка умолк, все расхватали яблоки, наискосок, откуда-то, наверное из подпола, к ступенькам метнулась серая тень.
— Совсем обнаглели! — воскликнул Макс. — Средь бела дня, при народе… Видели?
— Говорят, чтобы крысы покинули дом, — сказал младший Волков, — надо одну из них поджечь. Она пронесется по комнатам, на ее визг кинутся остальные твари — и дом очистится.
— Гнусный способ, — отозвался Макс, передернувшись.
— Борьба за существование в известном смысле вообще гнусна. Попробуйте мышьяк.
— Кстати, а куда ты его дел? — поинтересовалась Дарья Федоровна.
— В кухне на стол поставил.
— С ума сошел! Там же еда, немедленно…
— Я отнесу, — вызвался Лукашка, ближе всех сидевший к двери. — Куда?
— Да поставь в кабинете, на стол, — ответил Макс.
Книжный маньяк исчез, но вскоре появился, заявив:
— Есть занятные вещицы. Господа, вам повезло.
— Максим Максимович, можно посмотреть комнаты? — осведомилась Загорайская.
— Разумеется, — Макс было поднялся, но она жестом остановила его:
— Занимайте гостей. Витюша!
Витюша помедлил, глядя на свой стаканчик с коньяком, залпом выпил и пошел вслед за женой; за ними двинулся и строительный деятель осмотреть, как он выразился, «фронт работ».
Вопрос следователя: «Когда ваш муж пошел мыть яблоки, он не взял с собой стаканчик с вином?» — «Нет, и у него и у Волкова руки были заняты». — «Больше он не вставал из-за стола до своего последнего ухода?» — «Вставал. Они с Ниной…» — «С гражданкой Григорьевой?» — «Ну да. Они ходили за гитарой». — «В кабинет?» — «Гитара висела в спальне». — «Итак, за три часа, что гости сидели на веранде, Мещерский три раза входил в дом: отнес мышьяк, мыл яблоки и брал гитару».
Прекрасный низкий, чуть с хрипотцой голос — и юное лицо мальчика-пажа: контраст, неизменно действующий на мужчин:
Вечер, поле, два воза,
Ты ли, я ли, оба ли?..
Ах, эти дымные глаза
И дареные соболи!
Як, як, романэ, сладко нездоровится,
Как чума, во мне сидит жаркая любовница…
— Браво! — рявкнул старший Волков, и все подхватили:
— Браво! Розу! Увенчать розами! Вон, из вазы… Нет, свежих из сада… Владимир Петрович, поднесите своей даме розы… Володь, по тропинке в угол сада…
Флягин, проворчав «знаю», спустился по ступенькам. Макс поднялся с серебряным стаканчиком в руке, подошел к двери в дом, Загорайская сказала вслед:
— Максим Максимович, можете считать себя с понедельника в отпуске. Я поговорю с директором.
— С понедельника? Превосходно! — он усмехнулся. — Нет, с сегодняшнего дня, точнее, с этой минуты у меня отпуск. — Макс приподнял стаканчик, театрально поклонился и исчез.
Вопрос следователя: «Через какое время после его ухода вы вошли в кабинет?» — «Минут через семь — десять», — «Зачем вы туда пошли?» — «Не знаю. Ни за чем. Просто почувствовала… тревогу». — «Почему тревогу?» — «Не могу вам объяснить». — «За столом произошло что-нибудь, что вызвало эту тревогу?» — «Нет». — «Ладно. Что вы увидели в кабинете?» — «Макс стоял спиной к двери, глядел в окно и повернулся на мои шаги». — «Коробка с ядом была на столе?» — «Да. Рядом стаканчик с наливкой. Он повернулся, пошел мне навстречу и начал медленно сползать на пол, цепляясь за стол. Его вырвало». — «Он что-нибудь успел вам сказать?» — «Нет». «У него были причины покончить с собой?» — «Если и были, я о них ничего не знаю». — «По своему характеру он мог пойти на это?» — «Наверное, мог. Он во всем доходил до крайности». — «То есть?» — «Я хочу сказать: если он загорался чем-нибудь, его нельзя было остановить. Он шел напролом — и всегда выигрывал». — «Вообще он был психически нормален?» — «Да». — «По-моему, вы хотите что-то добавить». — «Как выяснилось, у него была тяжелая наследственность. Его мать, когда Максу было два года, тоже покончила с собой». — «Каким образом?» — «Отравилась».
Он глядел на нее, задыхаясь, судорога прошла по телу, лицо дико исказилось. И вдруг затих. Она стояла посреди комнаты, потом сорвалась с места, быстро прошла на веранду и сказала изменившимся голосом (наверное, он прозвучал страшно, потому что все разом вскочили, отодвигая стулья). Она сказала:
— Там Макс!
Старый мальчик крикнул:
— Где?
— В кабинете.
— Что с ним?
— Не знаю.
Он промчался мимо нее, за ним гурьбой кинулись остальные, она в хвосте. Компания ввалилась в кабинет, Старый мальчик встал над ним на колени, щупая пульс, приказал:
— Тихо! — Потом поднял голову и объявил: — Он умер.
То ли вздох, то ли стон пронесся меж собравшимися, зарыдала Загорайская, Лукашка прошептал:
— Но… почему?
— Откуда я знаю!
— Товарищи! — начальственный бас старшего Волкова покрыл смятенный ропот и рыдание. — Без паники! Во-первых, необходимо вызвать «скорую»…
— Никакая «скорая» ему уже…
— Они засвидетельствуют смерть. Взгляните на стол!
Посередине письменного стола стояла коробочка с ядом, рядом серебряный стаканчик, раскрытая авторучка с «золотым» пером и лист бумаги.
— Ни до чего не дотрагивайтесь. Я прочту издали, — и Волков прочел: — «Прощай. Будь оно все проклято. Макс». Дашенька, это его почерк?
Все взоры обратились на Дарью Федоровну, стоявшую на пороге, все вдруг осознали, кто здесь главное действующее лицо.
— Это его почерк?
— Евгений, опомнись! — воскликнул младший брат, подошел к Дарье Федоровне, бережно взял за руки, забормотал: — Надо как-то выдержать, пойдемте отсюда…
— Правильно, вдову на веранду!
— Какую вдову? — закричала актриса истерически и вдруг побледнела. — Он умер? Да вы что? Этого не может быть!
Рыдания оборвались, Загорайская грузно осела на пол, ее супруг ничего не замечал, не сводя воспаленного взгляда с мертвого тела подле стола.
— Воды… кто-нибудь! — приказал Старший мальчик, Лукашка метнулся на кухню, старший Волков скомандовал (вовсе не начальственно, а нелепо, идиотически звучал его голос):
— Всех дам на веранду!
— Евгений, да что с тобой!
Дарья Федоровна высвободила руки, подошла к столу, вгляделась, сказала:
— Это его почерк. — Помолчала, потом спросила: — Значит, все кончено? — Ей никто не ответил. — Алик, все кончено?
— Даша! — Старый мальчик оторвался от Загорайской, пришедшей в себя. — Тебе лучше уйти. Пошли… — Он обнял ее за плечи и повел из комнаты.
— Всем очистить помещение! — вновь встрял старший Волков. — Кто пойдет звонить?
— Я сбегаю, — вызвался Лукашка.
Гости гуськом двинулись на веранду; там стоял драматург Флягин с пунцовой розой в правой руке и задумчиво глядел вдаль.
— Где вы все… что случилось?
— Макс отравился! — брякнул Лукашка, губы его тряслись, желтые глазки бегали.
— Вот как? — Флягин вздрогнул и резким движением швырнул розу через перила в сад.
— Ничего еще не известно, — поспешно сказал младший Волков, взглянув на Дарью Федоровну. — Дашенька, где здесь телефон?
— Автомат возле станции.
— Лукаша, идемте?
— Ага, побежали.
Вопрос следователя: «Товарищ Загорайский, у вашего бывшего коллеги были в последнее время какие-нибудь служебные неприятности?» — «Никогда ни малейших. Его очень высоко ценил наш директор и я лично в качестве секретаря ученого совета. Несмотря на молодость, он считался крупным специалистом по вопросам Общего рынка и, без сомнения, блестяще защитил бы докторскую», — «Значит, вам ничего не известно о причинах самоубийства?» — «Абсолютно ничего». — «У него не было врагов среди присутствующих на дне рождения, как вы думаете?» — «Представить себе не могу!» — «А его взаимоотношения с женой?» — «Ему повезло, как всегда. Прекрасная женщина». — «Ну, насчет везения…» — «Да, да, конечно! Странно, непостижимо, не понимаю! Такой ясный… я бы даже сказал, насмешливый ум, никаких отклонений. Не понимаю!»
Вопрос следователя: «Александр Иванович, когда именно Мещерский попросил вас достать мышьяк?» — «Он позвонил мне за неделю до дня рождения Даши». — «Она в это время отдыхала в Крыму?» — «В Алуште». — «Он сам попросил вас о мышьяке?» — «Нет. Он пожаловался на крыс. Я предложил помощь». — «То есть яд предложили вы?» — «Я». — «Скажите, вы всегда ездили к Мещерским один, без жены?» — «Всегда». — «Почему?» — «Это мои друзья». — «И каковы были их взаимоотношения?» — «Они любят друг друга». — «Вы сказали «любят»?» — «Да».
Вопрос следователя: «Лев Михайлович, о чем вы разговаривали с Мещерским, когда мыли яблоки?» — «О даче, о саде. Он был как-то возбужден, кажется, приятно возбужден. Впрочем, я его совсем не знаю». — «Коробка с ядом стояла на кухонном столе?» — «Не могу сказать, не обратил внимания. Стол был весь загроможден. В общем, Максим Максимович мыл яблоки, я вытирал их полотенцем, при этом мы разговаривали и смотрели друг на друга». — «Вы хотите сказать, что Мещерский при вас к коробке не прикасался?» — «Это я могу утверждать совершенно точно». — «Вы не отлучались из кухни?» — «Ни он, ни я никуда не отлучались». — «Вы ведь были у Мещерских впервые? Какое впечатление сложилось у вас об этом знакомстве?» — «Самое отрадное, кабы не концовка». — «Что вы об этом думаете, как человек со стороны?» — «Тайна, должно быть, страшная тайна». — «То есть?» — «Просто так с жизнью не расстаются. До самоубийства нормального человека надо довести. Кто-то довел». — «Кто, по-вашему?» — «Я же человек со стороны».
Вопрос следователя: «Евгений Михайлович, насколько мне известно, за столом вы единственный не пили спиртное?» — «Я должен был вести машину. У нас с братом своеобразная очередь насчет этого дела. Мы с ним вообще не злоупотребляем. И уверяю вас, никто из присутствующих не зашел за пределы. Да и не с чего: наливка, по отзывам, почти безалкогольная». — «А сам хозяин?» — «Нет, нет, я лично разливал… все-таки занятие». — «Вы сидели рядом с Мещерским?» — «Совершенно верно. Я слева, мадам Загорайская — так, кажется, ее кличут? — справа. По-моему… знаете, я б поклясться мог, что покойник себе за столом яду не подсыпал. Как он умудрился? Загадка». — «А может, кто-то другой умудрился?» — «Шутите! Под моим носом!» — «Но вы ведь вставали из-за стола?» — «Всего только раз, ходил осмотреть комнаты, однако в этот промежуток мышьяк не мог оказаться в стаканчике». — «Почему вы так думаете?» — «Логика, товарищ следователь. Народ пил сначала бутылку шампанского, потом коньяка, а к наливке из черноплодки приступили позже. Яд обнаружен именно в наливке и именно в стаканчике Максима Максимовича». — «Который все время стоял на столе?» — «На столе перед моими глазами, покуда не был унесен хозяином в его последний путь. Безумно жалко вдову!»
Вопрос следователя: «Марина Павловна, вы ведь давно знали Мещерских?» — «Семь лет они работали в нашем институте. Максим Максимович кончал докторскую, я была в курсе. Честно сказать, снабжала его бумагой и папками… Я потрясена и до сих пор не могу прийти в себя. Только что он сидел рядом за столом, курил, смеялся — и вдруг труп. Все произошло слишком быстро, понимаете? В этом есть какая-то странность, необъяснимая и… невыносимая. Проклятый дом!» — «Почему проклятый?» — «Не знаю. У меня в глазах стоит кабинет и солнце падает из окна на мертвое лицо». — «Значит, дом произвел на вас гнетущее впечатление?» — «Теперь он мне представляется ужасным, но вначале… есть, конечно, прелестные вещи, антиквариат теперь в цене…» — «Когда вы осматривали кабинет, на столе стояла коробка с ядом?» — «Лучше не напоминайте! Да, да, на столе… Дарья Федоровна рассчитывает все продать, и я ее понимаю. Страшные воспоминания… правда, с ее нервами жить можно. Железная женщина, завидую. Ни слезинки не пролила».
…Вопрос следователя: «Товарищ Кашкин, вы перенесли коробку с ядом в кабинет?» — «Ну, я. А что тут такого?» — «Вы бывали на даче раньше и знали расположение комнат?» — «Не бывал. Но в кабинете мы сидели с Максом перед обедом». — «Почему вы уединились?» — «Хотели обменяться книгами». — «Какими книгами?» — «Видите ли, мне не хватает для полного комплекта, для полного, так сказать, счастья четырех экземпляров «Аполлона». Выходил такой журнальчик в начале века. Причем они у Макса в ужасающем состоянии, не переплетены… А я предлагал прекрасно сохранившегося Шопенгауэра». — «И Мещерский не согласился?» — «Нет. Но я его из-за этого не отравил». — «Неуместная шутка». — «А, все неуместно, все безумно, все черт знает что такое!» — «Вы о чем?» — «Отравление — психологическая загадка. Человек только что пожалел для старого друга потрепанных символистов, то есть собирался жить. Я так понимаю?» «Значит, за столом произошло что-то такое, что изменило его намерения?» — «Ничегошеньки. Говорили в основном о ремонте дачи и кто куда в отпуск собирается, актриса романсы пела, я фотографировал…»
Вопрос следователя: «Товарищ Флягин, как по-вашему, у Мещерского были причины для самоубийства?» — «Какие нужны причины? Жить надоело — и все». — «Вдруг надоело?» — «А что? Он был человек… игривый». — «В каком смысле?» — «Ну, способный на все». — «На что?» — «На все. Себя не жаль, и никого не жаль. В день рождения жены пошел и отравился. Записку читали? То-то же. «Будь оно все проклято». Цинизм и усмешка». — «А что именно проклято, как вы думаете?» — «Он же написал: в с е. Весь мир, и он сам, и мы вместе с ним, и любимая жена. Откровенно говоря, я не понимаю, чего вы от нас от всех добиваетесь? Ведь факт самоубийства налицо?» — «Да, вскрытие показало, что он отравился мышьяком, который обнаружен в наливке в его стакане». — «Правильно. Он прошел в кабинет, написал задушевную записочку, всыпал в наливку яд и выпил. Это же очевидно?» — «Не совсем. Мышьяк не мог подействовать мгновенно, исходя из той дозы, которая обнаружена в стаканчике. Он принял яд раньше. Каким образом — вот в чем вопрос. Ведь столько свидетелей и никто ничего не видел». — «А разве нельзя сыпануть незаметно?» — «Можно. Но зачем? Хозяину проще проделать все это в доме, чем при свидетелях». — «М-да, признаться, я его недооценивал. Принял яд и сидел с нами смеялся. Это ж просто сверхчеловек!» — «Вот и хотелось бы узнать, что этого сверхчеловека довело до самоубийства».
Вопрос следователя: «Нина Станиславовна, вы близкая подруга Мещерской?» — «Я ее обожаю. Это такая своеобразная натура. Ее все любят, не я одна». — «Что значит «все»?» «Ну, окружающие. А она совершенно равнодушна. Знаете, мое давнее наблюдение: женщин… как бы это выразиться… ускользающих, неспособных на глубокую привязанность, обычно обожают». — «Вы намекаете, что Мещерская не любила своего мужа?» — «Как его можно было не любить?» — «Вы сказали: она ускользала». — «Я неточно выразилась… существуют такие психологические нюансы… то есть, понимаете, она любила его, несомненно, но — чуть что — ушла бы не оглянувшись». — «Чуть что?» — «Ну, вы меня понимаете. Например, в Пицунде… мы ведь познакомились в Пицунде, да, уж лет пять назад…» — «Вы были там с Владимиром Петровичем Флягиным?» — «Это мой друг. Основа нашей дружбы чисто интеллектуальная: он пишет для меня драму. Но кругом завистники. Нет ничего страшнее зависти…» — «Так что же произошло в Пицунде?» — «Абсолютно ничего, понимаете?» — «Не понимаю». — «Сейчас поймете. Макс однажды не явился ночевать, познакомился с какими-то бродячими бардами, всю ночь пели песни у моря… ну, словом, что-то невинное, студенческое… Он пришел утром, Даша даже не стала объясняться, просто в тот же день улетела в Москву, представляете?» — «А Мещерский?» — «Полетел следом, разумеется. Знаете, что я вам скажу? Все это ужасно, конечно, но не удивительно: они оба сумасшедшие не в клиническом, конечно, смысле — а… отчаянные. Макс весь нервный, издерганный, прямо какая-то «мировая скорбь» — правда, правда». — «Нина Станиславовна, вы ведь ходили с ним в дом за гитарой?» — «Дашенька попросила». — «Сколько времени вы отсутствовали?» — «Не помню. Недолго». — «Хозяин имел возможность взять яд из кабинета?» — «Совершенно исключено. В кабинет мы не заходили и ни на мгновение не разлучались». — «Значит, вывод следует единственный: Мещерский прихватил щепотку мышьяка, когда заносил коробку на кухню. Удивительное самоубийство… задуманное буквально за секунды». — «Так ведь он просил мышьяк у Старого мальчика… то есть у Алика, еще когда приглашал его!» — «Не просил — в том-то и дело. Просто упомянул о крысах. И так театрально, так цинично отравить всем праздник… Загадочная фигура — ваш Максим Максимович Мещерский».
Следователь: «Что ж, Дарья Федоровна, позвольте пожелать вам, несмотря ни на что… ну хотя бы покоя. Надо жить». — «Самоубийство можно считать доказанным?» — «Да. Записка написана вашим мужем, его авторучкой (больше ничьих отпечатков на ней нет — только хозяина), запись свежая. Мышьяк обнаружен только в его стаканчике, который все время стоял на столе и на котором опять-таки остались отпечатки пальцев Мещерского. О мотивах, к сожалению, ничего не могу сказать. Возможно, он страдал какой-то формой невроза, однако психическое расстройство, на которое вы намекали в связи с тяжелой наследственностью, вскрытием не подтверждается: никаких патологических, функциональных изменений в организме нет». — «Хорошо. Прощайте». — «Одну минуту. Вот взятые на экспертизу вещи: десять стаканчиков, графин, авторучка и коробочка, разумеется, пустая. Записка остается в деле». — «Я ничего не хочу брать». — «Таков порядок. Можете все это выкинуть: ваше право. Распишитесь вот здесь, пожалуйста». — «Надеюсь, я вам больше не нужна?» — «Дело прекращено за отсутствием состава преступления. Примите мое искреннее сочувствие». — «Прощайте».
Наступил вечер, ласковый и безмятежный. Труп увезли на вскрытие, официальные лица покинули дом, оставив на веранде, посреди «пира во время чумы», ошеломленную потерянную группку из девяти человек. Дарья Федоровна находилась в страшном оцепенении, из которого боялась выйти…
— Даша, — сказал Старый мальчик осторожно, — тебе нельзя здесь оставаться.
— Где? Здесь? Почему?
— Ты сейчас не в себе. Выпей немного вина, расслабься, и потихоньку поедем…
— Вина? — она расхохоталась. — В этом доме все отравлено.
— Господи! — ахнула Загорайская.
— Дарья Федоровна, — вмешался Загорайский, — мы с женой будем счастливы, если какое-то время вы поживете у нас.
— Счастливы? Да ну? Марина Павловна, вы будете счастливы?
— Успокойся, Даш, он тебя не стоил, — пробормотал Флягин.
— Кажется, это вам, Владимир Петрович, надо успокоиться, — властно заговорил младший Волков. — Дашенька, полностью располагайте мною и братом. Мы можем остаться с вами здесь, если пожелаете, или отвезти вас на машине куда угодно и пробыть с вами сколько угодно. Мы с ним старики, и никто…
— Я хочу домой. Отвезите меня.
— Однако надо прибраться, — заметил Лукашка. — Я останусь. Кто со мной?
Все молчали. Было тихо-тихо, только приглушенная упорная возня доносилась с чердака. Там резвились крысы.
— Ничего не надо. Они все доедят, — сказала Дарья Федоровна, спускаясь в сад. — Я потом сама, я приеду (она приехала через год, чтобы обнаружить предназначенный — кому? ей? — белый порошок — привет с того света). Пойдемте скорей. Будь проклят этот дом.
— Там у меня портфельчик… в прихожей… — Лукашка подскочил к двери, открыл. — Я сейчас, мигом!
— Кстати, где ключ? — поинтересовался старший Волков, придержав полуоткрытую дверь. — Не в прихожей?
Фотограф вынырнул из тьмы с потрепанным портфелем, Старый мальчик крикнул Дарье Федоровне, стоявшей у калитки:
— Где ключ от дачи?
— В сарае, в старой сумке, на стене висит. Закрой и положи на место.
Все, опять сбившись в кучку, молча наблюдали, как Старый мальчик вошел в сарай — ветхое строеньице у самого забора на улицу, — вышел, поднялся на веранду, спросил:
— Даша, ты ничего не возьмешь?
— Сумочка в спальне на комоде.
— А подарки?
— Не хочу. Здесь все отравлено.
Она стояла на веранде, оглядывая длинный, покрытый белоснежной скатертью, сверкающий фарфором, стеклом и пунцовыми розами стол. Десять стульев с неудобными изысканными спинками, десять приборов, десять серебряных стаканчиков с двуглавыми орлами, пятилитровый графин с бабушкиной наливкой, хранимой в подполе.
Утром по приезде она завела, вспомнив, как показывала бабушка, часы с пастушком и пастушкой. И сейчас в пыльных закоулках дома глухо пробило полдень — настолько глухо, что она скорее не услышала, а почувствовала. Нервы натянуты до предела. Да нет, человек страшно живуч и, если можно так выразиться, беспределен.
С первым ударом часов Дарья Федоровна вошла в спальню. Раздвинула гардины, высветлился прах эпох, фигура в зеркале в бесформенном бабушкином бумазейном халате, подпоясанном веревкой… А там, за спиной, сад (он полюбил этот сад, этот жуткий дом с грозовой атмосферой двадцатого века… Полюбил? Нет, не то слово… надо подумать, вспомнить…) отразился, пронзенный солнцем, запущенный и пышный, дрожащая листва, оранжевые яблочки, сизая птица, угол желтого комода с французскими духами… Кто тогда принес духи? Ах да, актриса с Флягиным. А Старый мальчик? Золотые серьги и яд. «Прощай. Будь оно все проклято!» Вся жизнь ее отразилась в зеркале, она глядела в свои глаза, усмехнулась, изогнулись уголки губ, в голубой глубине отозвался огонек (однако есть еще огонь! есть! она не поднесет к губам чашу… серебряный стаканчик с ядом!), лицо преобразилось. Вынула шпильки, волосы обрушились на плечи, на руки, на спину (темные пряди вспыхивали красным лоском), сбросила бумазейную ветошь — прозрачный сиреневый сарафан, плетеные сандалии — и скорым легким шагом прошла через кухню и столовую, окна которой выходили на фасад.
Калитка отворилась. Так и есть! Загорайские первые — как тогда. Что сказал Макс: «Гости съезжались на дачу» — пушкинский пароль, таинственный отрывок». И все началось. Сейчас она выйдет к ним, к своре жадных соучастников, — и начнется следствие. Эту случайную разномастную компанию объединяло только одно: тайна смерти.
Оказывается, гости приехали все разом, словно сговорившись, на одной электричке, и тотчас за забором завизжали автомобильные тормоза: прибыли братья.
— Прошу садиться! — сказала Дарья Федоровна при полном молчании; поднялся шумок отодвигаемых стульев. — Нет, Лукаша, это стул Максима. Ты забыл?
— Чур меня! — Лукаша метнулся к перилам.
— Предлагаю расположиться, как год назад. Или вы боитесь, Марина Павловна?
— Мне бояться нечего. Но вообще-то странная затея…
— Кто-нибудь обменяется местом с Мариной Павловной? Ну, кто смелый?
— Я, конечно, сяду, но все это как-то… — пробормотала Загорайская, усаживаясь рядом с пустым стулом; по другую сторону от него молча примостился старший Волков.
— Евгений Михайлович, чья сегодня очередь на выпивку?
— Опять Льва.
— Удивительное совпадение. Ну так разливайте. Шампанского нет, извините, салатов тоже, так, собрала кое-что… да и праздника нет. Вот бабушкина черноплодная рябиновка.
— Дарья Федоровна, Дашенька! — заговорил младший Волков с состраданием. — Прошу прощения, но ведь вы родились в этот день. Жестокий праздник, согласен, и все же…
Атмосфера слегка разрядилась (что значит вовремя сказанное словцо!), и жизнь сразу заиграла жестоким праздником. Лукашка спросил:
— Помянем? — и пустил слезу.
И потек праздник с пустыми разговорами, намеками и подходами, с вечным солнцем, едва заметным сквознячком из каких-то подпольных щелей, крысиной возней на чердаке.
— Как ваша драма, Владимир Петрович? — любезно осведомился старший Волков.
— А… Главное не написать, а пробить.
— У нас в театре пробиться невозможно, — защебетала Ниночка, юный паж, лукавый отрок с золотистой челкой. — Интриги, сплетни, склоки — настоящая травля таланта. Господи, да я уж и не помню, когда была на природе… вот в таком вот раю, например.
— Да, в деревне есть своя прелесть, — согласился старший Волков.
— Не нахожу! — отрезал Лукашка. — Жизнь — это Москва, борьба, кипение страстей.
— Ну конечно, — вставил младший Волков с усмешкой. — Кто кого надует, обменяв Платона на Юлиана Семенова.
— Во мне не сомневайтесь, Лев Михайлович.
— Даша, ты теперь здесь живешь? — спросил Старый мальчик, и все замолчали.
— Мы собрались в последний раз. Дача почти продана. Пусть другие наслаждаются этим раем и делают ремонт, Евгений Михайлович.
— А я б его теперь и не осилил. Выпроводили на пенсию с легким скандалом, — старший Волков засмеялся. — Иные времена — иные нравы. А вот братец мой, напротив, процветает. Не шути́те: перед вами член-корреспондент.
— Да-а! — протянул Загорайский с горечью. — И где это вы так процветаете?
— На просторах великого и свободного русского языка.
— Ведь это ж надо! — умилился Лукашка. — Мы с утра до ночи языком болтаем, а люди на этом дела делают.
— Дела, — членкор вздохнул. — Дела наши — прах и тлен. А вот слово — это жизнь. Во всяком случае, вся моя жизнь и любовь.
— Но все-таки, согласитесь, приятно, когда любовь вознаграждается, — уныло заметил драматург.
— Творчество само по себе счастье, независимо даже от результата, Владимир Петрович. Впрочем, простите, кажется, я впадаю в нравоучительный тон.
Актриса взвизгнула и проворно вскочила на стул, у кого-то с грохотом упала вилка.
— Ой, вон, видите! Видите? Вон! Уже в траве!
— Где?.. Что такое?
— Крыса! Боже мой! — Ниночка села, заметно побледнев и дрожа. — Вы представляете, что-то прикоснулось к ноге, что-то мягкое, мерзкое… Как ты терпишь тут? — она исподлобья взглянула на Дарью Федоровну.
— А я и не терплю. С дачей покончено.
— Дашенька, — заговорил старший Волков с отеческой лаской, — главное — не продешевить. Вы ведь единственная наследница?
— Единственная.
— Прекрасно. Мебель не продавайте ни в коем случае. Лучше сдайте в скупку свою московскую — ведь наверняка ширпотреб? А антиквариат с каждым годом растет в цене. Перевезете отсюда, это обойдется…
— Я продам дом со всем содержимым.
— Да вы что? — старший Волков задохнулся от возмущения. — Вы ж не поэтесса какая-нибудь, чтоб поддаваться святым порывам… Вы — экономист, серьезный человек. Я осматривал, так, мельком… ну, например, овальный стол, кресла и канапе. Побойтесь бога!
— Желтый комод в спальне, — прошептала восторженно актриса. — И зеркало.
— Да даже эти стулья, Дарья Федоровна, — включился в общий хор Загорайский, — на которых мы сидим. Где такое изысканное неудобство теперь найдешь?
— И не забывайте про часы, — горестно вздохнул нищий Флягин. — Пастушок и пастушка, помните? На них можно скромно протянуть годика два.
— Дарья, не суетись! Я найду знатока… — загорелся Лукашка, но Дарья Федоровна перебила его, в упор глядя на Флягина:
— Зачем? Знаток у нас уже есть. А, Володя?
— Я… не знаток.
— Не прибедняйся. Лучше объясни: откуда у тебя такие знания? Про пастушка и пастушку — про нежную любовную пару. А?
Драматург не отвечал, со странным выражением уставившись на хозяйку; та продолжала в гробовом молчании:
— Часы стоят в кабинете на бюро. И, кажется, ты единственный из всех соучастников там не бывал. Или бывал?
— Не бывал.
— Позвольте, — удивился старший Волков, — мы же все поспешили в кабинет, когда покойник скончался.
— Евгений, не торопись, — задумчиво отозвался его брат. — Владимир Петрович в это время спускался в сад за розой для своей дамы. Может быть, вы заходили в кабинет потом?
— Никто при официальных лицах не заходил туда, кроме меня и Алика, — отрезала Дарья Федоровна. — Однако целый год в сарае висел ключ. Так когда же ты бывал в доме?
— Никогда.
— Тебе кто-нибудь описывал часы?
Молчание.
— Кто-нибудь из вас описывал Владимиру Петровичу часы? — членкор выжидающе смотрел на присутствующих.
Молчание.
— Володь, когда ты их видел? — спросил Старый мальчик настойчиво.
— В окно.
— В окно?
— Я заглянул в окно кабинета, когда ходил за этой розой, будь она проклята!
— Куда-то ты не туда ходил, — Дарья Федоровна усмехнулась. — Окно кабинета выходит на огород, а розовые кусты растут в противоположном углу.
— Да, я не сразу пошел к кустам, а прошелся по саду.
— Заглядывая в окна?
Флягин не отвечал, и членкор заметил спокойно:
— Самое любопытное, что хозяин и драматург ушли с веранды почти одновременно: один навсегда в кабинет, другой на огород.
— Господи! — ахнула Загорайская.
— Не поминайте всуе! — огрызнулся Флягин. — Вам ли не знать, из-за кого погиб Макс.
— Что это значит? — спросил Загорайский дрожащим голосом.
— Поинтересуйтесь у своей супруги.
Загорайская откинулась на спинку стула, ловя ртом воздух.
— Изумительный дом! — доложила ученая дама, выходя на веранду. — Правда, Витюша?
— Однако денежек на ремонт потребует.
— Какой ты материалист. Поэзия и красота…
— Поэзия тоже требует денег, — перебил строительный деятель. — Чем выше поэзия, тем больше плата. Половицы, например, в кабинете и на кухне надо менять. Двери…
— А, все надо менять! — Макс махнул рукой. Я, собственно, пока и не собирался — это Лукашка деятельность развил. Тут ведь действительно нужны деньги и деньги. Разве что продать драгоценности жены?
— Если б они у меня были!
— Эх, Дашенька, с вашей красотой да сто лет назад…
— Ага, при князьях Мещерских!
— Если серьезно, Максим Максимович, я могу составить приблизительную смету. И возможно, — Волков выдержал многозначительную паузу, — возможно, дешевле построить новый.
— Нет! — возразил Макс, нахмурившись. — Мне нужен именно этот дом… несмотря ни на что. Заранее благодарен, но все это не к спеху: осень на носу.
— Бархатный сезон, — светским тоном подхватила Загорайская. — Кстати, Максим Максимович, вы уже достали билет в Пицунду?
— Нет. И не собираюсь.
— Раздумали? Понятно. В это время нужны просто нечеловеческие усилия, чтоб уехать, — продолжала Загорайская. — Но игра стоит свеч. Изумительное место, целебный воздух. Мы с Витюшей были там всего один раз, и я целый месяц спала, как ребенок.
— Хе-хе, — сказал Лукашка и отхлебнул наливочки. — На курорт, Марина Павловна, не спать ездят.
— Каждому свое! — черные глазки мадам Загорайской сверкнули победоносно. — Некоторых южная нега располагает к любви. Правда, Ниночка?
— Может быть, не знаю, — актриса умоляюще сомкнула детские ладошки. — Я так выматываюсь за год в театре, что во время отпуска действительно сплю, как ребенок.
— Вы и есть ребенок, — вставил старший Волков — неутомимый ценитель женской красоты. — В этом ваша тайна.
— Какие тайны! — капризно отмахнулась актриса. — У меня их никогда и не было.
— А я так думаю, у каждого что-нибудь такое отыщется, если хорошенько поискать, — гнула Загорайская свою линию. — Но вам, Ниночка, я сочувствую, работа действительно нервная. Я б, например, не выдержала, здоровья не хватило бы. — Все с сомнением оглядели мощную, мужеподобную фигуру ученой дамы. — Наверное, на гастролях переутомились?
— В это лето сумела отвертеться.
— Теперь, как всегда, на Кавказ?
— Нет, надоело! Только в Прибалтику.
— Хорошее дело, — заметил старший Волков. — Но там все зависит от погоды.
— Господи! — вздохнул Лукашка. — Мечутся, прыгают с места на место, деньги тратят. А ведь достаточно закурить сигарку. — Тут он и впрямь достал из внутреннего кармана пиджака гаванскую сигару. — О, «Ромео и Джульетта»! Что может быть лучше?
— Трубка лучше, — откликнулся младший Волков и закурил трубочку.
— Нет, сигарка. Так вот, закурить, говорю, в мягком кресле под настольной лампой, открыть, например, томик Рембо… «Пьяный корабль» — и поплыл. Какие там курорты! Вот Максимушка меня поймет. Тоже любитель. Правда, Макс?
— А?
— Декаданс, говорю, любишь.
— Какой декаданс?
— Только русский. Ты — славянофил, не отпирайся. И я тебя за это не осуждаю, даже уважаю…
— Отстань от меня.
— Я отстану, я зла не помню, — Лукашка занялся сигарой, старший Волков сказал озабоченно:
— Обратите внимание, Максим Максимович, на дым от трубки. Видите, откуда тянет? Откуда-то из подпола, щели, норы, лазейки…
— Это вы верно заметили, — Макс усмехнулся.
— Старое дерево, понимаете? Гниет. — Он повернулся к перилам, постучал. — Чуете звук? То-то же. И веранда наверняка позднейшая пристройка.
— Почему вы так думаете? — заинтересовалась Загорайская.
— Взгляните на скобы. А? Уверяю вас, это советские скобы.
— И все равно стоящий дом, — пробурчал ученый секретарь. — Прямо-таки драгоценность. Вам, Максим Максимович, как всегда, везет.
— Как ты считаешь, Даша, мне всегда везет?
— Тебе — всегда. Это опасно. Смотри не сорвись.
— Пойдем чаем займемся?
— Нет.
— Я тебя прошу.
— Нет.
— Нет?
— Нет. Сегодня мой день. Что хочу, то и делаю. Все, что захочу, все сделаю, правда?
— Любое ваше желание, Дашенька, — закон, — подхватил старший Волков. — Сбросить бы мне годков десять, а то и двадцать…
— Евгений Михайлович, не прибедняйтесь!
— Значит, у меня есть шанс?
— Еще какой! Все согласны, что мое желание — закон? Нина, ты согласна?
— Дашенька, дорогая моя…
— Ну так я хочу, чтоб ты пела. Весь вечер. Ведь не похороны у нас, а праздник. Свобода — это праздник!
— Правильно! — загремел Лукашка и взял висевший на спинке стула фотоаппарат. — Шире улыбки, господа! Входите в образ! — Он вскочил. — Замерли! Готово!.. А теперь из личного расположения — академика… Лев Михайлович — индивидуально, во весь рост!
— Какой я академик!
— Будете! Прошу на ступеньки, вот так, с трубочкой…
— Ты будешь петь? — поинтересовался Флягин у Нины. — В этом доме есть гитара?
— Здесь все есть, — сказал хозяин; Ниночка поднялась, пробормотав:
— Пойдем, Макс, посмотрим, можно ли настроить.
Они ушли, Лукашка передвигался по веранде, дымя сигарой и выбирая натуру.
— Дарья, улыбайся, сегодня твой праздник! Прекрасно… Евгений Михайлович!..
— Я уже улыбаюсь.
— Прекрасно, а главное — бесплатно. Супруги Загорайские! Виктор Андреевич — к жене! Вот так… в лучшем виде… Алик!
— А? — Старый мальчик словно проснулся и пробормотал со сна: — Все идет к концу.
— Чего ты такой кислый? Снимаю.
— А, не до тебя!
— Что именно идет к концу? — спросил младший Волков, покуривая свою трубочку на ступеньках веранды.
— Все.
— Вы молоды, я старик. Запомните: ничего никогда не кончается.
Вошла Ниночка — золотистый паж в алых одеждах, за ней Макс нес гитару. Она занялась настройкой, фальшиво звенели струны. Он сел на свое место, младший Волков также присоединился к компании, его брат разлил бабушкину наливку по серебряным стаканчикам.
— Ну что, за хозяина? Кажется, еще не пили?.. За вас, Максим Максимович, за вечный успех и любовь? Будучи за рулем, присоединяюсь духовно.
Все потянулись к хозяину.
— Один момент! — Лукашка в последний раз щелкнул фотоаппаратом, сел и поднял стаканчик. — Максимушка, за тебя!
Макс отхлебнул наливки, раздались вкрадчивые, старинные, трогающую русскую душу аккорды, и прекрасный низкий голос запел:
Две гитары, зазвенев, жалобно заныли
С детства памятный напев —
Старый друг мой, ты ли?..
Ее просили еще и еще, праздник продолжался, изредка пробегал легчайший сквознячок, будто сквозили отзвуки золота, зелени, пурпура и лазури, уходила жизнь, душа разрывалась от боли и страха, опять прошмыгнула крыса. Последнее прощание. Макс шагнул в темный дверной пролом, прихватив с собой скорбную усмешечку и серебряный стаканчик и оставив слова: «С этой минуты у меня отпуск. Ухожу» — а также записку с вечным проклятьем.
Одновременно драматург Флягин, последовательный неудачник, последний рыцарь в духе средневекового «Романа о розе» и поэт, спустился в сад, но попал на огород.
Загорайская выпрямилась, обвела присутствующих пронзительным взглядом и заявила:
— Я всегда стою за справедливость и нравственные идеалы!
— Что это значит? — с тревогой поинтересовался ее муж — ученый секретарь.
— Это значит, — объяснил обычно молчаливый и сдержанный Старый мальчик, — что нос не следует совать в чужие дела.
— Уж вам бы лучше помолчать!
— Вам в свое время помолчать бы. Откуда вы узнали, что Макс собирается в Пицунду?
— Дашенька, — прошептала актриса, — я уже почти достала путевку на Рижское взморье.
— Год тебя не видел, — оборвал Флягин детский лепет, — и отдыхал душой.
— Да, я хотела вывести ее на чистую воду! — закричала Загорайская. — Но откуда ж я могла знать, что все так кончится!
— Может быть, из уважения к чувствам вдовы мы эту тему похерим? — начал было Лукашка, но Дарья Федоровна прервала холодно:
— Мои чувства свободны. Я вас слушаю, Марина Павловна.
Марина Павловна Загорайская кандидат экономических наук, дама властная и, если можно так выразиться, монолитная, заведовала в институте сектором, в котором работал Мещерский. От своих подчиненных, в силу субординации, она была отгорожена двумя шкафами с пыльными папками. В ту пятницу, за день до гибели Максима Максимовича, она вернулась с обеда раньше других сотрудников готовить докладную для директора и сидела в своем унылом уголке, охваченная редчайшим творческим вдохновением. Хлопнула дверь, кто-то вошел в комнату, почти сразу раздался телефонный звонок, и знакомый голос сказал: «Алло!.. Конечно, узнал. Здравствуй, радость моя (пауза). Мне б твои заботы… Похоже, я взвалил на себя непосильное бремя. Со мной такое впервые. Как сказал бы твой рыцарь: и страх и счастье… Не опережай события: все откроется в понедельник, во всяком случае, надеюсь (пауза). Тайна, которой я живу с весны (пауза). Я, разумеется, подонок… ну, мне лучше знать. Но в жизни появился смысл, может быть, позорный смысл… Нет, пусть тайное станет явным (пауза). Ничего ты не потеряла, твои серьги в Опалихе, забыла на даче в последний раз. Отдам в воскресенье… Даша? Утром приехала, сейчас бегает по магазинам (пауза). Если б кто знал, как меня все это мало занимает… Можно и в Пицунду, мне все равно, но с билетами, должно быть, глухо (тут ошеломленная Марина Павловна услышала шаги и голоса возвратившихся с обеда коллег). Ну, пока. Наплевать, я человек рисковый, до завтра.
— Фигурально выражаясь, из моих рук выпало перо, — заключила Загорайская свой пикантный рассказ (и впрямь в похождениях Макса был какой-то пошловатый шик: роковая тайна и актриса-любовница, Кавказ, драгоценности, кабы… кабы не мертвое тело в кабинете и лицо… не надо вспоминать!). — Докладная так никогда и не была написана, — грустно добавила заведующая сектором. Дарья Федоровна, я понимаю, как вам тяжело, и сочувствую от всей души, но я всегда за правду.
Ниночка, враз постаревший подросток-переросток, заплакала, утирая кулачком глаза.
— Я не виновата, — прошептала она, — то есть виновата, но… Даша! Ты должна мне поверить. Когда тут всплыла Пицунда… из-за этой вот ехидны (сквозь детские пальчики на Загорайскую блеснул остренький жесткий взгляд — та ответила ненавистным блеском), я дала себе клятву, я и раньше собиралась, но тут решила твердо покончить и сказала об этом Максу.
— Когда вы ходили за гитарой? — спросила Дарья Федоровна.
— Ну да, ну да.
— А что ответил Макс?
— Ни слова, — Ниночка опять заплакала. — И отравился.
— Стоящий был мужик во всех отношениях, — Лукашка всхлипнул, — царство ему небесное.
— Какая романтическая история, — пробормотал старший Волков и разлил наливку по стаканчикам. — Аж не верится.
— Вы не верите, что можно покончить с собой из-за любви? — ядовито поинтересовался последний рыцарь Флягин.
— Признаться, никогда не верил, но… факт налицо. Я, конечно, мало знал покойника, можно сказать, совсем не знал… Однако умереть на празднике, почти при всех, оставив такую, извините, безобразную записку… Патологическая любовь.
— Ну, именно в безобразии для него и заключалась особая сладость, — заметил драматург. — Оплевать все и всех.
— Не забывайте: он умер в муках, — сказал членкор тихо. — Имейте сострадание.
Помрачнели, помолчали, жгучая тайна сквозила, брезжила в грозовой атмосфере старого дома, старого сада, манила за собой в темный провал — темный ужас (по-старинному — ад), в котором она жила уже год.
— Нина, о какой тайне говорил тебе Макс по телефону? — спросила Дарья Федоровна.
— Наверное, о нас с ним.
— Наверное? Ты не помнишь?
— Слава богу, у меня профессиональная память… правда, и тут профессионалы собрались (косвенный взгляд на Загорай-скую). Не дадут забыть.
— Тайна, которой он жил с весны. То есть весной вы с ним сошлись, так?
— Ну неужели тебе доставляет удовольствие…
— Скверное удовольствие. Но я слушаю. И ты будешь отвечать.
Их любовь началась тою весной в «Славянском базаре» на банкете после премьера «Пиковой дамы», в которой режиссер-новатор доверил Ниночке роль Лизы (ненадолго — это было явно не ее амплуа). Флягин находился в творческой командировке (старался, но безуспешно, овладеть «молодежной» темой на очередной стройке века). Дарья Федоровна сидела дома с простудой и слушала слегка бредовые и жутковатые россказни старенькой Максимовой бабушки Ольги Николаевны, сумевшей как-то и зачем-то пережить близких (удачно, что старушка не дожила до двадцать первого августа).
Дарья Федоровна могла бы догадаться, что Макс, «мужик, стоящий во всех отношениях», не отказывается от того, что само плывет в руки, да и вообще не привык себе ни в чем отказывать. Могла бы, но не догадывалась, потому что не хотела: останавливал страх. Но в день своего рождения — самый страшный день — вдруг очнулась.
— Я позвонила просто так, пожаловаться: интриги душат творчество… впрочем, сейчас не об этом. Ну да, он действительно сказал, что ему бы мои заботы. Я спросила о его заботах, а он заговорил о каком-то бремени, с ним такое впервые, надо открыть тайну и так далее. Открыть именно в понедельник… Я поняла так, что он не хотел портить тебе праздник.
— Вы собирались с ним пожениться?
— Я ничего не знаю и не понимаю! — закричала актриса. — Я не собиралась, наоборот, я стала просить его ничего не рассказывать, а он обозвал себя подонком.
— А что значит «я человек рисковый»?
— А, я сказала, зачем он упомянул мое имя, может, мадам Загорайская подслушивает. Он засмеялся, а она и вправду…
— Значит, ты бывала в Опалихе без меня?
— Ради бога, я умоляю тебя! Зачем копаться…
— В этой грязи, — докончил ее рыцарь. — И вправду незачем.
— Погодите, — заговорил членкор. — Как только мы оказались здесь сегодня, я сразу понял, что не поминки устраиваются и уж, конечно, не день рождения. Идет следствие, так, Дарья Федоровна?
— Да.
— Вы хотите понять, почему погиб ваш муж?
— Да.
— Мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что мы все этого хотим.
Членкор не ошибся, он выразил общую мысль, нет, чувство, даже ощущение, едва сквозившее в лицах, взглядах, словах, движениях: на пороге тайны. Души, заполненные житейским мусором, трепетали навстречу неизъяснимому. Почему он посмел умереть, черт возьми, такой же, в сущности, жизнелюб, как они сами, занятый карьерой, комфортом, сексом и тому подобным? Образ самоубийцы (пустой стул меж старшим Волковым и мадам Загорайской) волновал, беспокоил.
— Итак, Владимир Петрович, — продолжал членкор, — давайте послушаем современный «Роман о розе».
Связь драматурга с актрисой была давней, прочной, почти узаконенной (почти — потому что обе творческие личности взаимно предпочитали свободу, грубо говоря, они предчувствовали, что не смогут ужиться). В каждый бархатный сезон парочка отправлялась в любимую Ниной Пицунду, между тем как Мещерские, побывав там однажды, предпочитали Крым. Прошлым летом актриса, затравленная интригами (замена для пушкинской Лизы готовилась), объявила, что слишком переутомилась и нуждается в одиночестве. Флягин уступил (Пицунда ему осточертела), однако на праздничном обеде благодаря борцу за правду Загорайской мигом догадался, какого рода «одиночества» жаждет его подруга. Первым порывом было послать их всех куда подальше. Вторым — затаиться… ненависть и странный страх. Дело в том, что Флягин был действительно «последним рыцарем», то есть всю жизнь любил одну женщину.
«Вечер, поле, два воза, ты ли, я ли, оба ли, ах, эти дымные глаза и дареные соболи…» Он спустился в сад оглушенный, не помышляя ни о каких розах, и пошел куда-то по узенькой тропинке в золотых светотенях. Под тяжелыми ветвями старых яблонь, в зеленом раю звенела тишина, горели оранжевые яблочки и блуждала тревога. Она шла откуда-то извне. Он резко повернулся: издали, из распахнутого окна, на него глядел Макс. Словно завороженный этим взглядом, Флягин зашагал к дому.
— Я никогда его таким не видел, — сказал драматург. — Глаза безумные, лицо белое и бессвязная речь. Словом, человек, покончивший счеты с жизнью.
Флягин подошел к окну и спросил: «Так как насчет Пицунды, Макс?» — «Ты понимаешь, как будто начиналась новая жизнь». — «Знамо дело. Новая любовь в бархатный сезон. Вы с ней спутались на «Пиковой даме», так?» — «Пиковая дама»! — Макс оживился и потер лоб. — Все к черту! Нет, я должен добиться с драгоценностями». — «О господи, драгоценности! Обойдешься дешево, свозишь на курорт…» — «Брось, Володь! Это не имеет значения». — «А что для тебя, для подонка, имеет значение?» — «Вот именно. Подонок ей не нужен, а я без нее жить не могу». — «Пожить собираешься?» — «Я ухожу, — Макс тяжело дышал, — прямо сейчас». — «Давай, давай, в преисподнюю. И ее прихвати. Там вас ждут!»
— Цитирую точно, — завершил драматург свое повествование, — поскольку в ту же ночь записал этот разговор.
— Материал для будущей пьесы, — процедил Старый мальчик.
— Это мое дело!
— Владимир Петрович, — поинтересовался членкор, — а почему об этом разговоре вы не сообщили следователю?
— Зачем вытаскивать на белый свет эту грязь? Он за нее жизнью заплатил.
— Значит, вывод таков: Максим Максимович отравился, после того как Нина объявила ему о разрыве. Ведь он признался вам, что не может без нее жить?
— Признался, и совершенно искренне, — Флягин помолчал. — Странное ощущение осталось у меня от нашего диалога (потому я его и записал). Реплики совпали, но… знаете, будто бы я говорил об одном, а он — совершенно о другом. Должно быть, чувствовал, как смерть надвигается.
— И вы, посулив ему адские муки, сразу ушли?
— Ушел.
— Разглядев, однако, пастушью парочку на часах?
Флягин криво усмехнулся.
— Вы воображаете, будто я влез в окно, всыпал сопернику яду в стаканчик, заставил написать записку и выпить? Так вот, где-то в середине диалога послышались шипение и гул, Макс вздрогнул и обернулся, воскликнув: «Пиковая дама!» А я заглянул в окно: раздался бой часов, три удара. И жизнь его кончилась.
— Нина, — обратилась вдруг Дарья Федоровна к актрисе, — тебе Макс дарил драгоценности?
— Да что ты! У меня, можно сказать, их вообще нет, ну, цепочка, перстень… серьги — это Володины.
— Я, я дарил, сообразуясь со своими средствами. Назвать эти пустяки драгоценностями — дать простор игре воображения.
— Макс отдал те серьги, что ты здесь забыла?
— Отдал. В спальне, когда мы ходили за гитарой.
— Кстати, о серьгах, — заметила Загорайская вскользь. — Александр Иванович принес их вместе с ядом. Помните, Дарья Федоровна? Подарок на день рождения?
— Я все помню. — Она в упор поглядела на заведующую сектором. — Марина Павловна, а почему ваша докладная директору так никогда и не была написана?
— Потому что в ней отпала надобность, — угрюмо ответила Загорайская.
— Это почему же?
— Максим Максимович скончался.
— И какая здесь связь?
— Я писала на него характеристику.
— Зачем?
— Его собирались назначить секретарем ученого совета.
— Вместо вас, Виктор Андреевич?
— Совершенно верно, — Загорайский отхлебнул наливки. — Дело сугубо конфиденциальное, поскольку у руководителей института не сложилось единого мнения по данному вопросу и не хотели, так сказать, возбуждать коллектив. Вообще все должно было решиться в понедельник. Муж вам ничего не говорил?
— Нет. Я поинтересовалась по приезде, как дела в нашем заведении, он отшутился: «Там из-за меня полыхают страсти, а я отстранился и ухожу в отпуск». Я спросила, уж не собираются ли его увольнять, он сказал: «Кажется, наоборот».
— В понедельник откроется тайна, — пробормотал членкор. — Может, об этом он намекал Нине по телефону?
— Вполне вероятно. Он был в курсе. Директор с ним беседовал, а также я. Я был рад свалить с себя тяжкое бремя.
— Все сходится! — закричал Лукашка. — Он сказал по телефону, что взвалил на себя непосильное бремя, так ведь? Не любовная тайна, а служебная. Вы-то хоть это бремя свалили?
— Не на кого. Максима Максимовича я действительно уважал…
— Вы его ненавидели, — холодно возразила Дарья Федоровна. — И завидовали во всем, — она подчеркнула последнее слово. — Вы меня понимаете?
— Я не…
— Вы частенько повторяли, что Максу слишком везет.
— И на этом основании вы смеете утверждать…
— Не только на этом. Вы недооцениваете силу коллектива, Виктор Андреевич. Ходили слухи, что кое-кто вовремя умер, а секретарша Валечка донесла мне про ваше заявление директору: «Он влезет в это кресло только через мой труп». К сожалению, я узнала об этом слишком поздно, иначе вам пришлось бы повертеться перед следователем.
— Подобные намеки… — Загорайский побагровел и встал. — Марина, пошли отсюда!
— Никуда я не пойду, — черные глазки сверкнули злобно. — И тебе не советую.
— Грехи наши тяжкие, — вздохнул Лукашка. — Успокойтесь, Витюша, сядьте, успокойтесь. Неприглядная, конечно, картинка, но ведь не из-за этого Макс отравился, дураку понятно.
— Это абсурд! — закричал Загорайский, падая на венский стул. — Да, признаю, я считал, что ему везет не по заслугам. Но действительно, не из-за меня же он покончил с собой — неужели вы не понимаете? Казалось бы, должно быть наоборот. Перед ним, а не передо мной открывалась блестящая карьера, с выходом, может быть, в международные сферы… Он, а не я выходил победителем. Я мучился над этой загадкой весь год — и сегодня узнаю́… — Загорайский захохотал нервно. — Ведь я оказался прав: не по заслугам! Беспечный и беспутный человек. Проклясть все и всех и собственную жизнь из-за какой-то шлюхи!
— Вы имеете в виду свою жену? — с улыбкой уточнила актриса, невинный маленький паж. — Любопытно было бы почитать ту самую характеристику на Макса… Она не сохранилась?
— Она сохранилась, — глухо ответила Загорайская. — А под шлюхой подразумевается…
— Никто не подразумевается, — сухо перебил ученый секретарь — на одно мгновение приоткрылся темный подвальчик подсознания и тут же закрылся намертво; перед ними сидел корректный чиновник. — Я увлекся, забылся и от всего сердца прошу прощения — инцидент исчерпан. А что касается характеристики, все они на один лад. Зачем ты ее хранишь?
Жена не ответила, членкор заговорил задумчиво:
— Я уже старик, и все моложе сорока кажутся мне юношами. Дашенька, сколько лет было вашему мужу?
— Тридцать пять.
— Молод. Для такого назначения и в таком институте молод. Надо думать, он был действительно талантливым человеком. Или у него была протекция?
— Как ни странно, не было, — ответил Загорайский. — Вот уже год, как я…
— Как вы разыгрываете весьма пошлый вариант «Моцарта и Сальери».
— Во всяком случае, — Загорайский усмехнулся, — яду я ему не подсыпал.
— Так ведь никто не подсыпал? — задал Лукашка риторический вопрос и прищурился, словно подмигивая. — Записка ведь настоящая? Он сам писал?
— Записку написал он, — сказала Дарья Федоровна. — И все же не исключено, что среди нас находится убийца моего мужа.
Гости переглянулись, украдкой, с соболезнующим видом поглядывая на вдову.
— Вы хотите сказать, что я этого Моцарта… — начал Загорайский угрожающе, но старший Волков перебил с ласковой укоризной:
— Дашенька, вам надо встряхнуться и осознать, что жизнь все-таки прекрасна. Съездить, например, на курорт…
— В Пицунду?
— Ну зачем вы так. Маниакальные идеи…
— А может, мне закурить сигарку и поплыть на «Пьяном корабле», а, Лукаша?
Лукашка вздохнул и опустил голову.
— Ну что ж, — пробурчал он, — Рембо у тебя есть.
— Правильно. Рембо есть. А вот Брюсова нет. Роман «Огненный ангел». Или есть? Как ты думаешь?
— Засекла все-таки. Ну женщина! Я всегда тобой восхищался.
— Дарья Федоровна, — вмешался членкор, — объясните нам, непосвященным…
— Охотно. На прошлом дне рождения Лукашка пожаловался, что Макс не захотел сменять своих «Аполлонов» на «Огненного ангела». Не захотел, Лукаша?
— Увы.
— Так каким же образом этот «Ангел» оказался в столе у Макса?
— Промашка вышла. Я тебе, Дарья, хотел все объяснить, помнишь, звонил осенью? А ты сказала, что видеть никого из нас не хочешь.
— Помню. Вы мне все звонили. Я бы тебя выслушала, если б ты не начал с дурацкого предложения руки и сердца.
— Ишь Лукаша наш какой прыткий! — изумился старший Волков.
— Не прытче других! — огрызнулся Лукашка, желтые глазки блеснули фанатичным огоньком. — Подумал: какая женщина пропадает.
— И библиотека, правда? Лукьян Васильевич мечтал объединить наши библиотеки. Так объяснись насчет Брюсова.
— Господа, вы должны меня понять. Во-первых, этих самых четырех «Аполлонов» мне как раз не хватало для комплекта. Во-вторых, я был выпимши. Теперь судите меня: я провернул обмен самостоятельно.
— Когда переносил мышьяк в кабинет?
— Именно тогда. «Ангел» у меня в портфеле обретался, в прихожей. Я его прихватил, а также яд. Ну, открыл верхний ящик стола — туда при мне Максимушка бедный «Аполлонов» спрятал, — папку с журналами вынул, а «Ангела» подложил. Все законно. Я же не украл?
— Ладно, ты не вор. Так почему бы не рассказать обо всем этом следователю?
— Э, нет. В уголовщину я не впутываюсь никогда — это мой принцип.
— Разве самоубийство — уголовщина?
— Я ничего не знаю. Но когда я увидел труп, моим первым порывом было переиграть, разменяться обратно. Не сумел, народу тут толклось.
— Но теперь-то, надеюсь, ты обменом доволен?
— Да как тебе сказать…
— Да так и скажи: обмена не было, «Аполлоны» остались тут же в столе. А?
Говорю же: промашка вышла. Я впопыхах не ту папку взял. Забавно, правда? — Лучистые глазки Лукашки бегали, он торопился покончить со скользкой темой. «Аполлоны», непереплетенные, в распаде, лежали в зеленой папке… в точно такой вот, — он нырнул под стол к своему портфельчику, вынырнул с папкой зеленого цвета в голубых накрапах. — Видишь, я привез, мне чужого не надо.
— А что в этой папке?
— Видимо, какая-то научная работа. Да я и не читал, почерк скверный.
— Здесь наверняка черновики докторской Максима Максимовича, — заговорила Загорайская. Я лично дала ему эти папки для работы. Три штуки.
— Точно! — заверил Лукашка. — Черновики: зачеркнуто, перечеркнуто. На последней странице подпись: Максим Мещерский.
— Дай-ка сюда, — Дарья Федоровна открыла папку: рукописный хаос, в котором мог ориентироваться только Макс; обычно из такого хаоса, сбрасывая леса, вырастало стройное здание доказательств и выводов. Она рассеянно заглянула куда-то в середину рукописи — вдруг буквы поплыли у нее перед глазами и давешний страх (он сутки не отпускал ее, он год не отпускал ее) вспыхнул с новой силой. Она вздрогнула, закрыла папку и услышала пронзительный голос Загорайской:
— Дарья Федоровна, в память о Максиме Максимовиче необходимо издать монографию. Ведь труд почти закончен, я в курсе. Оригинальная концепция, великолепный подбор материалов, успех обеспечен. Особенно сейчас, когда пересматриваются и уточняются магистральные экономические установки. Правда, Витюша? Давайте черновики, мы поможем, разберемся. Его смерть…
— Я во всем разберусь сама, — стремясь побороть страх, Дарья Федоровна оглядела обращенные к ней тревожные лица. Почему они так смотрят на меня? Они думают, что я сошла с ума. Но я запомнила страницу. 287-я. Среди хаоса нервных строчек четко выписаны и подчеркнуты черной чертой четыре слова: ГОСТИ СЪЕЗЖАЛИСЬ НА ДАЧУ. Я ничего не скажу им. Это опасно. — Я во всем разберусь сама, — повторила Дарья Федоровна, поднялась, прижимая папку к груди, подошла к двери, взялась за ручку. Членкор сказал:
— Не покидайте нас надолго, Дашенька.
— Я сейчас вернусь.
— Может, ты мне отдашь «Аполлончиков», ну, ту, другую папку, а, Дарья?
— Все может быть, — отозвалась она неопределенно, отворила дверь, миновала темную прихожую и шагнула через порог. Все на месте. Тикают часы с пастушком и с пастушкой. Металлическая коробочка посередине стола, лист бумаги в машинке. «Иначе — берегись!» Вновь представилась та женщина, разложившийся труп — что от него осталось через год?.. Господи, ну время ли тревожить давно исчезнувшие тени! Сегодня, сейчас, опасность, угроза, смерть… Окно! Она оставила открытое окно — точь-в-точь как год назад. Флягин подал идею: он перегнулся через подоконник, чтобы взглянуть на часы. Но ведь достаточно протянуть руку к столу, открыть коробочку… Сегодня кто-нибудь выходил в сад? А тогда? Не помню… я ничего не помню! Следователь выяснял, кто бывал в доме, а ведь подобраться к яду можно и другим путем, но я не помню. В глазах пляшут стремительные нервные буквы, и есть какая-то странность, что-то не то в этом тексте… Ладно, это потом. Гости съезжались на дачу — пушкинский пароль, таинственный отрывок… Ладно, потом, я разберусь, я тоже кое-что понимаю в экономических проблемах Общего рынка, куда затесались эти самые съехавшиеся на дачу гости. Кто-то поставил на стол коробочку с ядом, напечатал загадочную записку, затеял загадочную игру. Никакой мистики! Она разберется, если… Дарья Федоровна усмехнулась… если кто-то не успел еще спуститься в сад, подойти к окну, перегнуться через подоконник и протянуть руку… Она положила папку в верхний ящик стола, заперла окно и вышла на веранду.
Гости рассматривали, передавая друг другу, фотографии и негромко, подчеркнуто спокойно переговаривались. Очевидно, установка такова: отвлечь «безумную вдову» от маниакальной идеи. Старший Волков провозгласил жизнелюбиво:
— Здоровье Дарьи Федоровны!
— Вы присоединяетесь духовно?
— Увы!
Все потянулись к ней с серебряными стаканчиками, она взяла свой, заботливо наполненный до краев; внезапно всплыла фраза следователя: «Мышьяк — яд легко растворяющийся, не имеющий ни запаха, ни вкуса». Помедлив, она пригубила густую, отливающую багрянцем почти безалкогольную, но в избранных случаях обладающую смертельными свойствами, бабушкину наливку. Пусть будет, что будет! Она пойдет до конца.
Дарья Федоровна подняла глаза от стаканчика, почувствовала чей-то упорный, испытующий взгляд. Но разве разберешь, откуда идет опасность? Придвинула к себе пачку фотографий, вгляделась. Веселая компания, очевидно, запечатленная Лукашкой сразу после разговора о Пицунде. Она, как и сейчас, во главе стола (на противоположном от входа на веранду и в дом конце; на этом настоял Макс: «Удаляю тебя от кухни — сегодня твой праздник»). На другом конце, почти рядом с дверью в дом, располагался Лукашка, его, естественно, на фотографии нет. Зато все остальные налицо. Слева от нее, вдоль перил веранды, сидят соответственно: Загорайская, Макс и братья Волковы; справа — Старый мальчик, Нина с Флягиным и ученый секретарь (супруга его подсела к Максу). Стол уставлен розами, блюдами и тарелками; напротив старшего Волкова графин с наливкой и два стаканчика: один Макса, другой — самого виночерпия, так и неиспользованный. Отчаянным усилием она заставила себя взглянуть на мужа. Улыбается, со лба откинуты густые русые пряди, светлые славянские глаза глядят со странным выражением. Отстранился, ушел в себя. Рука протянута к пепельнице, сигарета в длинных пальцах, прозрачный дымок поднимается вверх, чуть косо (сквознячок из каких-то подпольных щелей). «Шире улыбки, господа! Входите в образ!» — приказал Лукашка: каждый создал свой образ и улыбнулся. Загорайская — с угрюмым торжеством; Ниночка — умоляюще, с опаской: шалунишка, побаивающийся наказания. В добродушном неведении относительно скрытого смысла Пицунды улыбаются старики братья (впрочем, не такие уж и старики: ну, старший — еще туда-сюда, толстый, лысый, а младший — «профессорская» бородка, глаза застланы стеклянным блеском очков — наверное, ровесник Загорайского, из тех, кто пошел в гору в шестидесятых: «Мы — шестидесятники», — подчеркнул он). Грузный, весь в нервных морщинах ученый секретарь и худой сутулый рыцарь рядом пытаются улыбнуться — и это им почти удается, только улыбочки отдают оскалом (волчья борьба за существование, за кресло, за женщину). Старый мальчик словно застигнут врасплох, словно в ту же секунду отпрянул, отвернулся от нее, от Дашеньки, и, рассеянно прищурившись, взглянул в объектив. И она — еще не вдова… нет, уже вдова («Даша, — заметил как-то драматург, посягнувший на трагедию, — инфернальная женщина»; она не поленилась посмотреть в словаре: «инфернальная», с латинского: «находящаяся в аду», «демоническая»; ужасно, но ведь не про нее?), итак, она, уже вдова, с легкой, дразнящей и непреклонной улыбкой вступает в свой одинокий ад.
Лукашка — настоящий художник. Замечательная фотография, нет, картина: «пир во время чумы» на сумеречной, в тенях от навеса веранде, открытой в шелестящий, пронизанный светом, покоем и жизнью сад.
Далее — целая стопка индивидуальных портретов. Те же неестественные праздничные улыбки, сквозь которые Лукашка сумел чуть-чуть проявить истинные лики. Нет Макса и Нины… ну да, они ушли за гитарой. Загорайский стоит, слегка наклонившись над стулом жены со стаканчиком в руке, значит, он по требованию фотографа подошел к их краю стола. Членкор на ступеньках с трубкой. И последний снимок — групповой, перед цыганскими романсами: все, кроме нее, тянутся к Максу со стаканчиками; он приподнял свой с ядом и вопросительно глядит на нее — она отвечает молча; все в движении, в смятении, которое вскоре перейдет в ужас мертвого тела подле письменного стола.
— Дарья, — сказал Лукашка нетерпеливо, — ну так как же насчет «Аполлончиков»?
— Бери.
— Где?
— Тебе лучше знать.
— Лучше… — проворчал Лукашка, встал и шагнул к двери. — Один раз уже напоролся… — Исчез в прихожей, и не успел никто слова вымолвить, как его вынесло обратно.
— Ну, знаешь! Ну, ты даешь!.. Или ты вправду…
— Да что такое? — воскликнул кто-то.
— Там на столе коробка эта самая с ядом стоит!
— С ядом? — переспросил Старый мальчик и вскочил. — Тебе следователь отдал мышьяк? Быть не может!
— Нет, пустую коробку. Она находится сейчас в Москве в кухонном шкафу.
— А… эта откуда?
— Не знаю, — Дарья Федоровна оглядела притихшие лица. — Кто-то из вас принес сюда и поставил.
В грозном, чреватом взрывом молчании членкор произнес сакраментальную фразу:
— Так посылали яд античным аристократам духа для самоубийства.
— Или я сошел с ума, или все тут… — начал его брат, а Старый мальчик поспешно двинулся ко входу в дом.
— Не пускать! — крикнула Загорайская. — Не подпускать его к яду!
— Я хочу только убедиться, действительно ли это мышьяк.
— Вам не хватило прошлого отравления, чтоб убедиться?
— Прошлого отравления, повторил Старый мальчик, на глазах присутствующих преображаясь в мужчину: схлынул розовый румянец детства и лицо затвердело. Вы на что намекаете?
— Это вы достали для него яд! Именно вы!
— Для крыс.
— Да замолчите вы оба! — оборвал Загорайский перебранку и вскочил. — Идиоты! Если среди нас опасный маньяк, мы, очевидно, все уже отравлены! Все, кроме одного!
Кто-то ахнул в наступившей мертвой паузе, старший Волков пробормотал:
— Что вы так на меня смотрите?
— Вы все еще за рулем? — гремел Загорайский. — В прошлом году за рулем, в этом году… А графинчик — вот он, на столе. И кому какие дозы вы отливаете… всем кроме себя!
Старший Волков потерял дар речи, гости с ужасом уставились на свои стаканчики. Членкор раскурил трубочку и заговорил:
— Пока мы еще не умерли, давайте хладнокровно рассмотрим ситуацию. Все сели, ну? Дарья Федоровна предъявила нам обвинение в убийстве своего мужа. Пусть она объяснит, на чем основаны ее подозрения.
Она молчала, стараясь связать воедино мысли свои и ощущения. Флягин спросил отрывисто:
— Даш, если, умирая, он открыл тебе тайну, почему ты спохватилась только год спустя?
— Потому, — взвизгнула Ниночка, — что она собрала нас всех, чтобы отравить меня!
Лукашка хохотнул нервно, Старый мальчик спросил:
— Какую тайну, Володь? Ведь Макс умер молча.
— Он умер не молча, — ответил Флягин, и все вздрогнули. — Был разговор.
— С тобой?
— С женой.
— О чем?
— Не подслушал.
— Даша не стала бы скрывать.
— Однако скрыла.
— Не выдумывай.
— Трагедия моей жизни заключается в том, — заметил драматург, — что я не способен ничего выдумать. Даша, я уважал твою волю: умолчать о последних словах мужа. Но теперь, обвиняя нас в убийстве, ты должна объясниться. Я слышал ваши голоса, когда отходил от окна.
Актриса пела о цыганской любви, остро пахло свежескошенной травой из сада, Старый мальчик прошептал:
— Ты сама не своя! Что ты собираешься делать?
— Я уже сделала.
— Даша, можешь располагать мною как угодно, что бы ни случилось, ты знаешь.
Она поглядела на него долгим взором и усмехнулась.
— Может быть, ты и пригодишься.
Вокруг закричали «браво», Флягин поплелся за розами, Макс исчез в дверном проеме. Нарастала странная тревога, вытесняя постепенно другие, более жгучие и жестокие чувства. Тревога заставила ее подняться, пройти по веранде, окунуться во мрак прихожей, бесцельно заглянуть в столовую, спальню и наконец отворить дверь кабинета.
Макс стоял у раскрытого настежь окна, обернулся на звук шагов и сказал, задыхаясь:
— Ты все-таки пришла!
— Что с тобой? — закричала она.
— Ничего. Я счастлив.
— Счастлив? Ты еще свое получишь.
— Я на все согласен, только не уходи… Черт, голова так кружится и тошнит! А я хотел… Даша, ты ведь ничего не знаешь.
— Я все знаю.
— Разве? — удивился он, потер рукой лоб и пошел от окна навстречу. — Только не уходи… — Вдруг он согнулся напополам, и его вырвало. — Господи! — Лицо страшно исказилось, он начал медленно сползать на пол, цепляясь за стол и забормотав в бессвязном бреду: — Ты не знаешь, не уходи… предательства нет, эти драгоценности… — вдруг задохнулся, судорога прошла по телу… раз, другой третий… Он затих.
— Да, мы разговаривали в кабинете, — подтвердила Дарья Федоровна и холодно отчеканила странные реплики предсмертного диалога.
— Кто-нибудь что-нибудь понимает? — беспомощно вопросил старший Волков.
— Перед нами разыгрывается спектакль, — произнесла Загорайская. — Только я не знаю, с какой целью. Весь год я была уверена, что Максим Максимович покончил с собой, но если он действительно убит… нетрудно догадаться, кто это сделал.
— Ну, ну? — выдохнул Лукашка.
— Его жена.
— Мариша, тебе голову напекло или ты…
— Ничего мне не напекло. Когда актриса тут распевала, Дарья Федоровна сама призналась своему так называемому другу, что она «уже сделала», а тот ответил, что она может им располагать как угодно, что бы ни случилось. Я это слышала своими ушами. Убийцы! — глухо вскрикнула Загорайская, на миг обнажилась неукротимая натура ученой дамы.
— Вы за всеми своими сотрудниками следите или только за Мещерскими? — поинтересовался Старый мальчик.
— Только за нами, — объяснила Дарья Федоровна. — Марина Павловна так же любила Макса, как ее муж ненавидел его. И, заводя разговор о Пицунде, все рассчитала точно.
— Интересно! — протянул ученый секретарь, угнетенный безупречностью жены. — Интересно! — воскликнул он в предчувствии перспектив. — Очень интересно!
— Ничего интересного, — отозвалась Дарья Федоровна, загоняя Загорайских обратно в семейную камеру. — Чувство сильное, безответное, скорее материнское.
— Материнское? — недоверчиво уточнил старший Волков, но Загорайский, очнувшись от мечтательных перспектив, рявкнул:
— Так что же она рассчитала?
— Что после ее намеков я с Максом жить не стану. Он собирался якобы в Крым, и, конечно, я сразу догадалась зачем — точнее, с кем — он отбывает в Пицунду. И Марина Павловна знала, что я догадаюсь.
— Какая коварная женщина… — начала актриса печально, и Загорайская уже открыла рот, чтоб достойно ответить, но членкор заговорил властно:
— Все мелкие счеты — потом! Сейчас о главном. Дарья Федоровна, ваш муж тоже знал, что вы догадались?
— Конечно. Мы поняли друг друга, как всегда понимали — с первого взгляда. Он хотел, видимо, объясниться… или оправдаться. Словом, он предложил мне заняться чаем, чтобы поговорить наедине. Я отказалась. Все было кончено.
— Вы, Дарья Федоровна, опасная женщина. Вы не умеете прощать.
— Не умею.
— Значит, он покончил с собой из-за жены, а не из-за любовницы, — протянул старший Волков с недоумением. — Так получается, Дашенька?
— Не получается.
— Но предсмертная записка…
— Да почему «предсмертная»! Да, мы так решили, я целый год считала, что он запутался во всей этой пошлости и в порыве отвращения… к себе, вообще к жизни, все проклял и умер, тем более что его мать умерла так же. А между тем в записке речь идет не о смерти, а о прощании.
— Смерть и есть прощание, — заметил драматург.
— Володя, у меня осталось такое же ощущение от последнего разговора с ним, как и у тебя: мы говорили о разном, он об одном, я о другом. То же и с Ниной по телефону.
— И вы на основании каких-то ощущений… — начал Загорайский, но Старый мальчик выпалил, словно выстрелил:
— Коробка с ядом в кабинете! (Загорайский осекся). Макс прислал с того света?
Все вновь со страхом уставились на серебряные стаканчики с двуглавыми орлами. Незабвенный тринадцатый год — и крысиная возня на чердаке. А ведь кто-то из них з н а е т. Вот в чем ужас: кто-то знает все. Раздался слабый, но четкий, «профессорский» голос членкора:
— Прежде чем идти дальше, позвольте мне, как человеку со стороны, восстановить более или менее известный ход событий. Итак, гости собрались на дачу…
— Гости съезжались на дачу, — неожиданно для самой себя произнесла Дарья Федоровна вслух загадочную фразу.
— Простите?
— Кажется, у Пушкина, Лев Михайлович, есть рассказ или повесть с таким названием?
— К сожалению, только начало повести. Таким образом, мы съехались на дачу. Марина Павловна заводит речь о Пицунде, и кое-кто из присутствующих понимает истинное значение ее намеков.
— Я лично ничего такого не понял, — процедил Загорайский, на что старший Волков заметил назидательно:
— Муж всегда понимает последним, Виктор Андреевич. Такова логика любви.
Актриса с ученой дамой отозвались немедленно и разом:
— Любовь не поддается логике.
— Уж в этом вы спец.
— Да помолчите вы все! — воскликнула Дарья Федоровна. — Лев Михайлович, я прошу вас продолжать. Наверное, вы единственный из нас способны рассуждать бесстрастно.
— Попробую. Я говорил следователю, что в смерти Максима Максимовича кроется страшная тайна, что кто-то довел его до самоубийства. Сейчас дело принимает иной, даже более трагический оборот. Давайте разбираться. Итак, кто догадался о Пицунде?
— Например, я, — сказал Старый мальчик. — Марина Павловна постаралась.
— Кто еще? Лукаша?
— Ни-ни. Я в любовных шашнях ничего не смыслю, а на курортах только деньги зарабатываю.
— Значит, мы с братом, Лукаша и Загорайский глядим и не видим, слушаем и не слышим, какие события разворачиваются перед нами. Муж разоблачен, жена дает понять ему, что между ними все кончено; то же самое, по ее словам, делает и любовница. Он уходит в кабинет, где пишет отчаянную записку и имеет два интересных разговора, с соперником и женой. Пошлая, извините, мелодрама неожиданно кончается смертью. Через год жена заявляет (и, видимо, имеет на это право), что среди нас находится убийца Мещерского. Я пока выдвигаю грубую схему, не касаясь множества деталей, по-видимому, очень важных. Исходя из этой схемы, можно следовать двумя путями. Первый: искать лицо, заинтересованное (или виновное) в гибели хозяина по мотиву преступления, если таковое имело место. Путь психологический. Второй, так сказать, технический: восстановить картину происшествия и тем самым выяснить, кто имел возможность украсть мышьяк и подсыпать его в стакан покойного. Мы все, в том числе и жена, уверовали в самоубийство, как вдруг она находит в кабинете Максима Максимовича коробочку с ядом, так, Дарья Федоровна?
— Вчера впервые после того дня рождения я приехала в Опалиху для встречи с покупателями дачи. В кабинете на письменном столе, точно на том месте, что и год назад, я обнаружила коробку с белым порошком. В пишущую машинку вставлен лист бумаги с отпечатанным текстом: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!»
— Очень любопытно, — пробормотал Флягин.
— Очень, — подтвердил членкор. — Что вы по этому поводу можете сказать, Дарья Федоровна?
— Ничего. Никаких драгоценностей у меня никогда не было. Насколько мне известно, у Макса тоже.
— Тут фигурировали какие-то серьги…
— Да вот они, на мне! — закричала Ниночка. — Бирюза в серебре… вот, глядите!
— Я подарил Даше серьги, — решительно вмешался Старый мальчик, — в виде очень тонких золотых колец. Они целы?
— Так и лежат в спальне на комоде. Это все не то. «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает». Можем договориться, потому что не хватает? Что значит «не хватает»? Бессмыслица. Я не понимаю текст. А ведь кто-то из нас понимает.
— Идиотская шутка, — пробормотал старший Волков. — Розыгрыш.
— Так ведь нет же! Не розыгрыш. Макс дважды перед смертью употребил это слово: в разговоре со мной и с Володей. Драгоценности! Что вы об этом думаете, Лев Михайлович?
— Дело представляется все более фантастическим. Дарья Федоровна, ваш муж в тот день употребил это слово трижды. Да, да, и в разговоре со мной, когда мы мыли яблоки на кухне. Но тогда я не придал этому значения. Мы рассуждали о прелести жизни в деревне, он пожаловался, что ремонт будет стоить кучу денег, вдруг спросил: «Вы не интересуетесь драгоценностями?» Я ответил отрицательно, он сказал вскользь, что они с каждым годом растут в цене, и заговорил о садовом участке. Что все это значит? Допустим недопустимое: Максим Максимович был связан с какой-то бандой, спекулирующей драгоценностями. Он умирает, однако за ним остается должок, о чем предупреждают вдову, думая, что она в курсе. Но… коробочка с ядом. Вполне прозрачный намек на прошлый день рождения. Или кто-то из членов банды сидит тут, среди нас? Абсурд!
— Да уж! — возмутился ученый секретарь. — Значит, для ремонта дачи Максим Максимович хотел продать какие-то драгоценности?
— Ничего подобного у нас не было!
— Дарья, не скажи, — возразил Лукашка. — Покойник правда был везунчик, земля ему пухом. Несколько книг у него — настоящие драгоценности, поверь, в этом я кое-что понимаю.
— Наследство, — неожиданно высказался Старый мальчик. — Получил драгоценности от бабушки вместе с дачей.
— Это мысль! — воскликнул членкор. — Ведь не исключено, Дашенька?
— Не знаю. При мне она ни о чем таком не упоминала. Она жила на крошечную пенсию и почти до конца работала уборщицей на станции.
— Да ведь она могла продать хотя бы часы с пастушками! — закричал Флягин. — Видимо, старческий маразм.
— Да нет, не сказала бы. Правда, она иногда заговаривалась, но ведь ей было уже под девяносто и перенести гибель сына, исчезновение внука… а мать Макса отравилась.
— Мышьяком? — вскричала актриса.
— Не знаю. Бабушка, выйдя тогда через год из больницы, не смогла оставаться в Москве и приехала в Опалиху. Здесь, в этом самом кабинете, она и нашла труп невестки.
— О Господи! — ахнул кто-то.
— И все равно она сохранила ясность ума и память, как это ни удивительно. Мне кажется, потеряв всех, она тем более дорожила этим старым хламом и надеялась сохранить его для внука. Все тридцать лет надеялась. Но драгоценности… откуда? Не верю. Ведь не из князей же Мещерских они в самом деле! Средняя интеллигентная семья. И потом: зачем бы Максу это скрывать от меня?
— Он еще и не то от вас скрыл, Дашенька, — вставил старший Волков. — В его жизни готовился какой-то переворот. Помните? Тайна откроется в понедельник.
— Кто-то узнал про эту тайну и убил его, — прошептала она.
В наступившей паузе запела сизая птица в розовых кустах, не заглушив, однако, крысиную возню; их игры то затихали, то возобновлялись, образуя постоянный тревожный фон. Странный контраст сияющего, такого живого сада и «пира во время чумы».
— Тайна понедельника, — сказал членкор, взявший на себя по просьбе хозяйки бремя следователя. — Поговорим в связи с этим о мотивах преступления, то есть пройдем первый путь.
Как известно, в понедельник решалась судьба одного служебного кресла. Об этой тайне знали супруги Загорайские. Вот вам первый мотив. Его психологические корни: зависть. Не перебивайте меня, Виктор Андреевич, уповайте, что будут затронуты все. Если не ошибаюсь, Марина Павловна, вы посулили Мещерскому отпуск с понедельника, то есть намеревались устранить конкурента мужа с поля брани.
Второй мотив: любовь, ревность. Именно с понедельника Максим Максимович, по его словам, собирался «начать новую жизнь», раскрыть тайну или, попросту говоря, сменить семью. Тут замешано много участников: жена покойного, его любовница, его начальница, товарищ драматург и друг жены, принесший яд. Выражаясь романтически, клубок страстей, который, возможно, был разрублен одним смертельным ударом.
Не могу обойти и еще один мотивчик: патологической страсти к обладанию. Да, да, Лукаша, патология. Закоренелый холостяк готов войти в семейную клетку ради, например, «Аполлонов», украсть и, кто знает, может быть, убить.
И последние соучастники — мы с братом. С мотивами я затрудняюсь. Но при уме изощренном и тонком…
«Соучастники! — словно прозвенело в голове неожиданно остро и уместно. — Мы все соучастники. «Гости съезжались на дачу» — зачем он написал это… предупреждение? Да, я схожу с ума. Братья-то уж совсем ни при чем, мы их и не ждали…» Она прислушалась к словам членкора:
— …Каковой я считаю вас, Дарья Федоровна. Прошу!
— О чем?
— Найти мотив для нас с Евгением.
— Пожалуйста, — она приняла вызов. — Например, когда вы мыли яблоки, то узнали от Макса о драгоценностях гораздо больше, чем сказали сегодня нам. Вы сообщаете об этом Евгению Михайловичу, тот, под предлогом ремонта осматривая дом, похищает часть потаенного и подсыпает яд хозяину. Психологические корни: алчность. Довольны?
— Превосходно!
— Ладно, это не игра. Если вы с братом не спекулянты драгоценностями, вас можно исключить из числа подозреваемых: тайна понедельника возникла, когда Макс и не подозревал о вашем существовании.
— Хоть Лев Михайлович и обозвал меня патологическим типом, — заявил Лукашка, — и холостяком (Дарья, на заре туманной юности я ведь был женат, продержался почти год, подумай!), так вот, член-корреспондент не спекулянт. Ручаюсь. Строительный босс также. О Максе они ничего не знали и не слыхали до самого дня рождения, равно как и он о них. Я просто пообещал ему пошукать насчет ремонта среди своих клиентов.
— Цицероновская речь, — членкор усмехнулся. — Что ж, нас пока опустим, а если надо — вот мы, перед вами, всплывем. Значит, круг сужается до семи человек: Дарья Федоровна и зубной врач, супруги Загорайские, актриса с драматургом и Лукаша.
— Даша разыскивает убийцу своего мужа, — вмешался Старый мальчик. — Зачем вы ее включаете в этот круг?
— А вот зачем, — слабый профессорский голос незаметно затвердел. — Ревность — чувство сильное и зачастую неуправляемое, согласны? Например, она стремится выведать, кто из нас проник на дачу с ядом и отпечатал записку, то есть кто-то догадался и шантажирует ее, требуя своей части за молчание. Как там: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!» Я правильно запомнил? Натура смелая и страстная, она не затаивается, а идет напролом. Нравится вам такой вариант?
— Нет.
— Мне тоже. И все-таки мы проверим всех. Итак, коснувшись мотивов, двинемся дальше и постараемся восстановить наиболее полную картину. Дарья Федоровна отдыхает в Крыму, Максим Максимович занимается докторской, да, Марина Павловна?
— Именно здесь, — зловеще подчеркнула Загорайская. — Я смотрела сквозь пальцы (время отпускное, дачное), но он… все забросил, каждый день рвался сюда, в этот проклятый дом.
— Понятно. Ученый горел творческим огнем или… и даже вероятнее всего — другим. Ниночка, вы часто бывали здесь?
— Ах нет, что вы!
— Ваши серьги…
— Один раз, всего только раз.
— Профессиональная память дает сбой! — фыркнула Загорайская. — А Максим Максимович по телефону упомянул, что она в «последний раз» забыла серьги. Значит, был еще и первый… раз, еще раз, еще много-много раз — цыганские романсы.
— Ну да, два раза… я забыла… я так люблю природу, ну и любопытно: старинный дом. Знаете, он сказал: «Я принял на себя проклятие».
— Проклятие, — повторил членкор. — То есть измену, прелюбодеяние?
— Но, но… выбирайте выражения! — зеленые глаза актрисы блеснули русалочьей усмешечкой. — И не колыхайте классических трагедий. Все гораздо проще.
— Бывает простота хуже воровства. И Максим Максимович, судя по всему, был не такой уж простак, да и вас никакой Пицундой не запугаешь. Зачем вы явились сюда сегодня, догадываясь, что вдове все про все известно?
— Я… — актриса запнулась, но тотчас нашлась: — Попросить у Даши прощения.
— Простите, что-то непохоже. Одним словом: для меня неясны ваши отношения с покойным, и я должен сказать…
— Я боюсь! — вдруг заявила Ниночка. — Я зря приехала, я боюсь находиться в этом доме. И Макс боялся, честное слово!.. То есть не боялся… Он жутко нервничал.
— Он нервничал с «Пиковой дамы», — объяснила Загорайская. — Не все, как видите, могут жить двойной жизнью. У некоторых есть совесть.
— И вы и ваша совесть…
— Проклятие! — воскликнул драматург, и все уставились на него. — Он сказал «проклятие»… проклятый дом. Просто поразительно, что мать и сын погибли в одной комнате.
Членкор спросил:
— А Ольга Николаевна — бабушка или прабабушка, так, Дашенька?.. — сообщала какие-нибудь подробности о смерти невестки?
— Бабушка? Нет. Очевидно, не могла об этом говорить.
— Я думаю! Ладно, пошли дальше. В пятницу, за день до смерти, Максим Максимович намекает актрисе по телефону на какую-то тайну, которой он живет с весны (то есть с «Пиковой дамы»), тайну, которая вызывает в нем и страх и счастье и которая откроется в понедельник. Я правильно запомнил, Марина Павловна?
— Правильно.
— И вы решаетесь действовать по евангельскому принципу: пусть все тайное станет явным. Однако мотивы ваши отнюдь не христианские. Что лежит в их основе: опасение за кресло мужа или подавленные чувства к своему подчиненному?
Загорайская молчала горестно, муж отрубил:
— Требую оградить нас от клеветы!
— Вы пытаетесь сохранить лицо, и я вам сочувствую… если вы не убийца, конечно. Я ведь проглотил «спекулянта». Посему ставлю условие: или каждый терпит любую клевету до конца или разойдемся. Не хотите? Вы все захвачены? Я тоже. Аморалка — словцо вульгарное, но всеобъемлющее — может послужить, как вам известно, Виктор Андреевич, серьезным препятствием для перспективной карьеры. Да, любопытно было бы ознакомиться с той неоконченной характеристикой… впрочем, уверен, в высшей степени положительной. Ведь так, Марина Павловна?
— Он был настоящий талант, и я…
— Вот-вот! Я склоняюсь к тому, что вами двигало чувство любви.
— Оригинальный вывод, — заметил Флягин.
— Владимир Петрович, вы же драматург, инженер, так сказать, человеческих душ. Женщина до сих пор хранит никому не нужную казенную бумажку, в которой как могла выразила свои чувства, — это очевидно. Итак, в порыве любви Марина Павловна одним махом — изящный, но опасный ход — разводит Максима Максимовича и с женой и с любовницей. Он идет в кабинет и пишет роковую записку. Кардинальный вопрос: прощание — смерть или прощание — уход?
— Уход, — ответила Дарья Федоровна — «Я ухожу, — сказал он Володе, — прямо сейчас». Это в его духе. Я знаю его самолюбие и стремление во всем идти до конца. Он решил расстаться со мной первым.
— Нет, после того как вы с ним уже расстались.
— И он пришел в бешенство, я почувствовала. Он никогда не написал бы такую безобразную записку, он бы раскаялся, прощаясь с жизнью.
— Ведь это что получается! — воскликнул Лукашка. — Убитый подыграл убийце?
— Не уверен, — возразил Флягин. — Даш, он обозвал себя подонком и признался, что жить без тебя не может.
— Без меня? — лицо ее вспыхнуло. — Или без твоей Нины?
— Без тебя — и ты это прекрасно знаешь.
— И он знал, что предательства я не прощу.
— Он же сказал перед смертью, что предательства нет.
— В том-то дело! Оно есть. Ведь есть, Нина? Есть. Все раскрылось, врать не имело смысла, он это знал. Он говорил о другом предательстве, неужели вы не понимаете? Он вообще говорил о другом. Володь, повтори, как он упомянул про драгоценности.
— Ну, я спросил: «Вы спутались на «Пиковой даме»? Он вдруг будто очнулся и воскликнул: «Пиковая дама»! Все к черту! Нет, я должен добиться с драгоценностями».
— Добиться драгоценностей?
— Нет, «добиться с драгоценностями». Я отметил машинально, что, видимо в возбуждении, он употребил странный оборот.
— Тут все странно. Должен чего-то добиться, когда знал, что вот-вот умрет. Если уж его так волновали какие-то бриллианты, он упомянул бы о них в предсмертной записке. Нет, он не собирался умирать. Его мучило что-то другое, помимо «любовных шашней», по удачному выражению Лукаши. Лев Михайлович, вы правы: разыгрывалась пошлая мелодрама, но за ней скрывалось что-то еще. Тайна исчезла вместе с ним, через год всплыла, кто-то из нас ее знает.
— Ваши соображения звучат убедительно, — согласился членкор, — и если не отменяют совсем, то сильно колеблют версию о самоубийстве. Только хочу заметить: «шашни» и «пошлость» — слова, не определяющие, Дашенька, ваших отношений с мужем. По-моему, все гораздо серьезнее и глубже… ну, это в скобках. И каков вывод? С мотивами явный перебор: психологически Максима Максимовича могли убить все (даже мы с братом, как вы остроумно заметили). Теперь давайте пройдем второй путь: кто из нас имел, так сказать, физическую возможность подсыпать яд в стаканчик погибшего. Александр Иванович, как специалист, скажите, какая доза мышьяка требуется для отравления взрослого мужчины?
— Я не специалист. — Старого мальчика и вообще-то было трудно назвать «душою общества», а сегодня он замкнулся напрочь.
— Я всего лишь имел в виду, что вы медик. Стало быть, не знаете?
— Знаю. Минимум тридцать миллиграммов на один килограмм живого веса. Для Макса требовалось не меньше 2,15 грамма.
— Видите, как вы все славно рассчитали. А говорите — не специалист!
— Рассчитал. После убийства.
— Вы знаете, что произошло убийство?
— Я верю Даше.
— Во всем?
— Во всем.
— Вам известно, в какое время Максим Максимович был отравлен?
— Примерно с половины второго до половины третьего.
— Вы и это рассчитали?
— Это данные экспертизы.
— Но если яд обнаружен в стаканчике, можно предположить, что Максим Максимович принял его с последней порцией наливки?
— В остатке последней порции яд слабой концентрации, сильно разбавлен. Выходит, принят раньше. Володя слышал три удара — часы в кабинете. Макс умер в 15.07.
— Ладно, будем исходить из этих данных. Дарья Федоровна, во сколько мы сели за стол и появился ваш друг с мышьяком?
— В двенадцать.
— И почти сразу же коробочка была унесена Максимом Максимовичем. Надо установить, кто за полтора часа — с двенадцати до полвторого — заходил в дом, то есть мог взять яд. Кажется, я первый. Мы с хозяином мыли яблоки. Лукаша, откуда ты взял коробочку?
— С кухонного стола. Она вроде за миской с огурцами стояла, я не сразу нашел. Еще там хлеб лежал, салфетки, посуда… В общем, весь стол был заставлен.
— Совершенно верно. Я на эту коробочку внимания не обратил.
— Хоть бы и обратили, — вставила Дарья Федоровна. — Стол вплотную придвинут к умывальнику. Вы не смогли бы на глазах у Макса открыть коробку, взять яд и стереть отпечатки.
— М-мда, рискованно, пожалуй.
— Лева, не отпирайся, — наставительно заметил старший Волков. — За те полчаса, что ты был знаком с покойным, ты успел возненавидеть его до такой степени, что заманил на кухню и отравил. Это очевидно. Прошу только помнить, товарищи: ни я, ни мой брат на учете в психдиспансере не состоим.
— Евгений, не смешно. Если не преступление, то какая-то тайна во всем этом кроется: откуда через год всплыла коробочка с ядом?
— Вот я пойду сейчас и посмотрю, действительно существует в кабинете коробочка или это плод воображения вдовы, потрясенной…
— Там она, Евгений Михайлович, — Лукашка зажмурился. — Прям посередине стола. Я своими глазами…
Но старший Волков не дослушал.
— Дашенька, а вы нас не разыгрываете? Вы не сами ее сюда привезли?
— Я на учете также не состою.
— Скоро все встанем. Чем-то таким, знаете, замогильным тянет, противоестественным от нашей игры, чем-то…
— Какая игра, Евгений! Речь, возможно, идет о преступлении, очень смелом, очень подлом и очень удавшемся. Итак, номер второй — Лукаша.
— А что Лукаша? Ничего не скрывал, отпечатков не стирал…
— Только воровал.
— Обменял! Товарищи, есть же у вас здравый смысл! Ну хорошо, я отравил старого доброго друга за «Аполлонов». Но я же своего «Ангела» оставил — такую улику. Да что Дарья, неграмотная, что ли? Не знает, какие книги у нее есть, а каких нет?
— Дурачком-то не прикидывайтесь! — вставил Загорайский. — Не знаю ценности этих «Аполлонов» и никогда декадансом не интересовался. Но отлично помню, как у вас глазки заблестели, когда вы коробочку с ядом увидели. А что вы заявили, когда Максим Максимович ушел яблоки мыть? Что он еще крепко пожалеет, да поздно будет. А?
— Ну вы, Сальери доморощенный…
— Уголовный тип! Наверняка на учете состоит, не видите, что ли? Другую коробку на дачу подбросить и записку идиотскую отстучать — вполне в его духе. Да я больше никого из нас в этой роли не представляю, а его — просто вижу. Драгоценности — это книги, сам признался. Шантажирует Дарью Федоровну. Жених!
Однако Лукашку не так-то легко было сбить с панталыку.
— Если б я на дачу проник, я бы тогда Брюсова своего забрал и папку с докторской назад положил. Что, не так?
— Нет, Лукаша, ты бы этого не сделал, — возразил членкор задумчиво. — Ты не сумасшедший, а человек весьма смышленый и рассудил бы так: а если Дарья Федоровна уже была на даче и видела в столе Брюсова? Потом она вдруг замечает пропажу. Кто владелец «Огненного ангела»? Ты!
— Да где б я взял яд? Это только Старый мальчик…
— Какой мальчик? — удивился членкор.
— Какой, какой… перед вами сидит, медик наш. Все до миллиграмма рассчитал, и рука не дрогнула. Это его Макс Старым мальчиком прозвал… больно уж они любили друг друга. Взаимно!
— К медику мы еще вернемся. Думаешь, сумел перевести разговор? Учти: ты остаешься под подозрением. Дальше. Яд уже перенесен в кабинет. Кто следующий заходил в дом? Если мне не изменяет память, Загорайские и ты, Евгений.
— Понесла ж меня туда нелегкая! К сожалению, я ходил отдельно, сам по себе. Супруги сразу направились в кабинет, а я прихожую осмотрел, столовую…
— В кабинет заходил?
— И заходил, и коробочку на столе видел, и яд мог достать, и отпечатки стереть. Объясни мне только — зачем?
— Евгений Михайлович, вы ведь крупный специалист в своем деле? — вмешалась Дарья Федоровна.
— Кое-что смыслю.
— К вопросу о наследстве Макса… если бабушка что-то скрыла от меня… — Она вдруг запнулась, задумавшись: «Бабушка скрыла… бабушка!» — это слово вызвало какое-то неясное подспудное беспокойство… кто-то что-то сказал… что-то осело в подсознании и не вспоминается… Дарья Федоровна очнулась — гости пристально смотрели на нее — и продолжала. — Так вот, в связи с наследством. Евгений Михайлович, как вы думаете, в доме может быть тайник?
— В этом доме может быть все. Но заверяю вас честным словом, я тайник не обнаружил и драгоценностей не крал. Однако… в такой ситуации честного слова, должно быть, мало?
— Для публики, Евгений, мало. Давай походим в подозреваемых, покуда не найдем настоящего убийцу.
— Вы уверены, что найдете? — поинтересовался Старый мальчик.
— Не уверен, но… кто знает. После того как Лукаша отнес мышьяк в кабинет, Марина Павловна выразила желание осмотреть дом и позвала с собой мужа.
— А ведь так и было, — заметил драматург. — Ну и память у вас.
— Пока не жалуюсь. Виктор Андреевич, если вы не состояли, извините, в сговоре с женой, смогли бы вы тайком от нее взять яд?
— Что за вопрос!
— То есть нет? А вы, Марина Павловна, что скажете по этому поводу?
— Мы были все время вместе, и я не понимаю, каким образом…
— Ну, это понять нетрудно. Например, вы осматривали часы в кабинете?
— Да. Дорогая вещь.
— А вы, Виктор Андреевич?
— Осматривал.
— Вдвоем?
— Что «вдвоем»?
— Одновременно с женой?
— Ерунда какая-то!
— Часы стоят в углу кабинета, при осмотре надо повернуться спиной к столу, а в это время…
— Ерунда! Объясните лучше, как вы это себе вообще представляете? Каким образом можно украсть мышьяк? Допустим, открываю крышку, беру щепотку — а дальше? В пальцах порошок держу? В карман сыплю? Ответьте!
Ответила Дарья Федоровна:
— На письменном столе лежала — и сейчас лежит — стопка писчей бумаги. Один лист из нее взял Макс для записки, другой — убийца, напечатавший предупреждение. Щепотку яда можно завернуть в бумажку и спрятать в карман.
Членкор кивнул одобрительно.
— Ну вот, а иронизируют над женской логикой! Тут вам и логика и интуиция. С такими данными, Дашенька, вы могли бы блестяще провернуть преступление. Однако насчет «убийцы» — повремените. Возможно, вас предупреждает друг, а не враг. А вот с карманами надо разобраться. Ну, с мужчинами нет проблем: все в брюках. Марина Павловна, сегодня вы в трауре…
— Не в трауре, а…
— В черном платье. А что на вас было надето в прошлом году?
— Я была в летнем брючном костюме.
— То есть при карманах, так? Ниночка? Что-то такое яркое, как факел…
— Да, да, в алом платье без единого кармана.
— Но широкие обшлага на рукавах, — заметила Дарья Федоровна. — Три грамма яда туда поместятся.
— Я вообще не заглядывала в кабинет! Мы ходили в спальню…
— И отсутствовали почти пять минут, — не выдержала долго молчавшая Загорайская. — И чем там занимались, неизвестно. К тому же она бывала на даче и отлично знает расположение комнат.
— Вот вам еще один пример женской наблюдательности, — одобрил членкор. — Дашенька, если не ошибаюсь, вы были в этом же прелестном сарафане?
— Да.
— Ну, с ним все прозрачно и ясно.
— Даша не могла украсть яд еще и потому, — вставил Старый мальчик, — что она вообще не поднималась с места.
— Подведем резюме: теоретически к яду причастны я, Лукаша, Евгений, Загорайские (в сговоре или по отдельности) и Ниночка. — Членкор вздохнул. — Слишком много соучастников. Исключение: хозяйка и драматург.
— Алик также не входил в дом.
— С вашим Аликом, Дашенька, дело обстоит сложнее. Ведь он привез мышьяк? И если задумал преступление, то мог держать часть порошка при себе.
— И отравить давнего счастливого соперника, — вставила Загорайская с неиссякаемой энергией. — Или передать яд Дарье Федоровне, сидевшей рядом, чтоб она, по ее словам, «уже сделала».
— Таким образом, непричастным остается один Флягин, — подытожил членкор.
— Володя, — заговорила Дарья Федоровна, — когда тебя послали за розами, кажется, ты сказал, что знаешь, где они растут. Ты спускался перед этим в сад? Я не помню.
— Спускался в туалет. Ну и что?
— Значит, ты мог подойти к раскрытому окну кабинета, протянуть руку и взять мышьяк. Это реально — я проверила.
— Так-то вот! — воскликнул членкор уныло. — И второй путь ничего не дал. Каждый имел мотив и мог украсть и отравить.
Его брат с усмешкой оглядел присутствующих и заявил:
— Самое забавное заключается в том, что никто этого сделать не мог.
Начальственный благообразный старик произнес многозначительную фразу так спокойно и уверенно, что все вдруг бездумно расслабились, словно высвобождаясь из кошмара в реальный, такой прекрасный мир. Предзакатные лучи, звон кузнечиков, тихий зеленый шелест, терпкий аромат летнего исхода. Только вот не стихала крысиная возня (кто это предложил поджечь одну тварь и очистить дом?)… Но ведь сказано же: среди них нет убийцы. Эта безумная вдова держала всех под гипнозом пять часов, а благородный мудрый старик освободил. Он продолжал:
— Мне всегда это было ясно, но я не прерывал. Подумайте, какие захватывающие, леденящие душу переживания! Ну о чем бы мы с вами беседовали? О погоде да о политике — а тут? Всё на нервах, обнажаются подкладки, изнанки, помыслы и замыслы. Потрясающе!
— Так объясните же, почему никто из нас не мог убить Макса.
— Потому, Дашенька, что я был за рулем и, следовательно, возглавлял застолье. Как известно и как я доложил следователю, мне довелось покинуть компанию всего лишь раз. В мое отсутствие подсыпать яд в стаканчик Максима Максимовича не могли, поскольку к наливке, в которой он обнаружен, еще не приступали. Стаканчик стоял рядом с графином — вот как сейчас (проверьте по фотографиям), то есть перед моими глазами — зрение у меня дай Бог, — а главное, перед глазами самого хозяина. Или находился у него в руке. Так объясните же, каким образом могло быть совершено злодеяние? Никаким — клянусь своей жизнью!
— Сильно сказано, — Дарья Федоровна усмехнулась. — Находясь под столь неусыпным наблюдением, и сам Макс не смог бы себе подсыпать яду?
— Я думал над этим вопросом в свое время, поскольку следователь пришел к выводу, что хозяину проще было бы отравиться в доме в одиночестве, чем подвергаться риску при гостях (вообще тащить из коробки яд на веранду — абсурд!). Однако человеческая душа, Дарья Федоровна, жуткие потемки. Может быть, он хотел совершить этот акт именно в вашем, например, присутствии, на ваших глазах. Своеобразное извращение. А физически, так сказать, совершить это возможно. Ведь стаканчик был в его руках: хозяин — барин. Самоубийство, Дарья Федоровна. И причины у него, как выяснилось, были: он потерял вас… или, пардон, актрису. Как сказал бы поэт: перед нами развернулась трагедия любви!
— Сказано еще сильнее. Итак, вы клянетесь своей жизнью, что никто из гостей подсыпать яд Максу не мог?
— Клянусь.
— Так что же значат отпечатанная записка и коробка на столе?
— Это какое-то недоразумение.
— Так почему же оно не разрешилось сегодня? — Дарья Федоровна тяжелым взглядом посмотрела на каждого — и каждый отвел глаза. — Кто-то зачем-то раздобыл мышьяк и металлическую коробочку, ехал сюда тайком, взял ключ в сарае, открыл чужой дом и вошел в кабинет. Враг или друг? Если друг — отзовись, объясни, расскажи, что ты знаешь о тайне моего мужа, об этих ужасных драгоценностях, о которых Макс трижды упомянул перед смертью и из-за которых, видимо, погиб.
Она говорила тихим, монотонным голосом, с каждым словом возвращая гостей («Гости съезжались на дачу» — предупреждение?) в давешний кошмар, в свой одинокий ад.
Она говорила, в то же время лихорадочно соображая: «Глупо, безнадежно… он не заговорит при всех — тот, кто прислал мне яд. Он придет один, ночью, может быть, сегодня — за драгоценностями. Надо выпроводить их всех и ждать. Ночью? Я боюсь!.. Неправда! Я уже давно ничего не боюсь…» Так она уговаривала себя, между тем продолжая с усмешкой:
— Ну? Кто смелый? Молчите?.. Никогда не клянитесь жизнью, Евгений Михайлович, — это опасно, особенно когда гости съезжаются на дачу. Отравить Макса было невозможно — и все же он был отравлен. Значит — возможно. Легче всего это было сделать вам.
— Идя на допрос к следователю, я продумал этот вариант… в качестве, так сказать, соседа за столом и виночерпия. Но у меня есть свидетель: мадам Загорайская, которая, извините, добровольно следила за вашим мужем.
— Да, Марина Павловна — надежный сыщик. Однако ее внимание раздваивалось: она вынуждена была, подслушивать наши разговоры с Аликом. И — не исключено — между делом подсыпать яду. Или вы, или она могли это проделать, когда Макс уходил за гитарой. Вы — когда Лукаша фотографировал Загорайских и они смотрели в объектив, она — когда фотографировали вас.
— Слушай, Лева, ты заметил бы, как я подсыпаю мышьяк своему соседу?
— Успокойся, заметил бы. Ты не отравитель.
— Лев Михайлович, вы ничего не могли заметить: вы в это время курили трубку на ступеньках веранды.
— Ага! — вставил Загорайский. — Фотограф крутился вокруг стола с сигарой и стряхивал пепел в пепельницу возле стаканчика Максима Максимовича. То же самое проделывал Старый… простите, Александр Иванович.
— Я не курю сигар.
— А сигареты? Я вот вообще не курю.
— Вы! — не оставался в долгу Лукашка. — Вы когда подходили к жене фотографироваться, то самостоятельно угощались наливкой из графина и могли поменять стаканчики.
— О господи! — простонал членкор, раскуривая трубку. — Опять эта чертова круговерть, в которой все соучастники…
— Кроме вас, — вставила Дарья Федоровна. — Когда муж уходил, вас просто не было за столом.
— Ну слава Богу, хоть ты оправдан! — беспечно откликнулся старший Волков. — Ерунда все это! Я был абсолютно трезв и видел все, что у меня под носом творится!
— Но, Евгений Михайлович, — не сдавалась Дарья Федоровна, — вы не можете утверждать, будто в течение часа не сводили глаз со стаканчика Макса. Например, вы обращали активное внимание на женщин. Наверняка оборачивались, чтобы взглянуть на сад, хоть раз…
— Не оборачивался, Дашенька, честное слово, не взглядывал, мне хватало пунцовых роз на столе. Я был занят своими обязанностями. Я… — старик внезапно побледнел, покачнулся и прошептал: — Что-то с головой… кружится…
Среди гостей пронесся то ли вздох, то ли вскрик.
— Что с тобой? — закричал членкор и, резко повернувшись к брату, схватил его за руку. — Он же ничего тут не пил?.. Ты ведь не пил?
— Нет, не пил… я… — забормотал тот со страхом. — Почему ты спрашиваешь?
— Да потому что в этом проклятом доме…
— Я не пил… я только… вон у Дашеньки водички попросил, как мы приехали…
— Дарья Федоровна, вы что, всерьез считаете моего брата убийцей?
— Не более, чем всех.
— О Боже! — вскрикнула актриса истерично. — И ты нас всех… Ну да, он старик, он умирает первый! Алик, какое есть противоядие?.. Впрочем, ты наверняка с ней в сговоре… Что делать?
— Тошнота и рези в желудке — похоже на симптомы холеры, — поставил диагноз Старый мальчик, затянулся сигаретой и стряхнул пепел в пепельницу. — Тошнота и рези. Кто-нибудь ощущает? Никто? Я так и знал.
Тут и остальные вышли из оцепенения, и жутковатый галдеж заглушил было крысиную возню, как вдруг умирающий огляделся затравленно, вырвал руку и поспешно спустился в сад.
— Не нравится мне все, — угрюмо сказал членкор и отправился вслед за братом.
Оставшиеся перед лицом смерти вели себя по-разному: невозмутимо продолжал курить Старый мальчик; золотистый паж рыдал на плече рыцаря-неудачника, повторяя: «Я приехала сюда только из-за тебя», — и тот гладил ее руки; ученый секретарь вскрикивал бессмысленно и безостановочно: «Сумасшедший дом… сумасшедший дом… сумасшедший дом…»; Лукашка бегал взад-вперед по веранде, глубоко дыша по системе йогов; Дарья Федоровна сидела в задумчивости; Загорайская (вот кто не потерял хладнокровия) не сводила с нее глаз; наконец Старый мальчик поднялся, пробормотав:
— Однако пойти успокоить стариков?
— Одного, должно быть, успокоили навеки! — заорал ученый секретарь.
— Не те симптомы, — отозвался Старый мальчик со ступенек. — Просто нервы.
— Куда? — крикнула Загорайская. — Он подойдет к открытому окну и достанет мышьяк!
— Окно закрыто на шпингалеты, — рассеянно объяснила Дарья Федоровна.
Старый мальчик скрылся, Загорайская тотчас придвинулась к хозяйке и зашептала на ухо:
— Вы действуете глупо. Членкор прав: вам предложили сделку за молчание. Отдайте эти чертовы драгоценности, не жадничайте — иначе кто-то потеряет терпение и заговорит.
— Кто?
— Я же говорю: глупо! Надо было с каждым из нас связаться по отдельности и договориться. Кто ж публично признается в шантаже?
— Это вы напечатали записку?
— Нет. Если б у меня были твердые доказательства вашей виновности, я бы рассказала о них следователю. А у шантажиста, очевидно, они есть.
— Как вы думаете, кто это?
— Да хотя бы этот нищий Флягин. Может быть, он подслушал ваш действительный разговор с мужем перед смертью, а не то, что вы нам преподнесли. Впрочем, что гадать? Закругляйте это бестолковое следствие и ждите. Он придет. Или она.
— Она?
— Крокодиловы слезы и хватка крокодила, не видите, что ли? Если драматург знает — знает и она. И неизвестно еще, что ей сказал Максим Максимович, когда они ходили за гитарой. Эта шлюха крутилась тут без вас целый месяц и мало ли что могла пронюхать. Мой совет: отдайте все, что потребуют.
Почему вы заботитесь обо мне?
— Вы страшный человек, Дарья Федоровна, и никогда не любили его. Но я не хочу скандала.
— Боитесь?
— Не хочу, чтоб трепали имя Мещерского.
— Как благородно! Вы не хотите, чтоб трепали имя Загорайских.
— Эх, Дарья Федоровна, если б вы знали, что такое любовь и кого вы потеряли.
Едва закончился этот разговор, как братья Волковы с зубным врачом поднялись на веранду. Старый мальчик повторил:
— Нервы, — и сел рядом с хозяйкой.
— Значит, есть надежда, что мы не отравлены? — Лукашка встряхнулся. — Тогда я пошел! — и подхватил свой портфельчик с пола. — «Ангела», Дарья, я тебе дарю в честь сегодняшнего… Что сегодня было-то? День рождения или поминки? В общем, дарю. Без «Аполлонов» перебьюсь, жизнь дороже. Прощайте, дорогие мои, надеюсь, мы больше не увидимся.
Поднялись Загорайский и Флягин с актрисой.
— Крысы первыми бегут из проклятого дома, — заговорил членкор, загораживая выход. — Однако я хочу добиться истины, и я ее добьюсь.
— Без меня, без меня…
— Прошу по местам!
Было в его голосе, в его глазах что-то такое, что не давало ослушаться; Лукашка покорился, и все расселись в прежнем роковом порядке; и так же шуршали крысы и зиял пустотой венский стул незримого хозяина.
Истина надвигалась исподволь, сквозила легчайшим сквознячком сквозь щели и лазейки, шуршала истлевшей соломой на чердаке, отзывалась жалобным, почти неслышным боем бабушкиных часов в недрах старого дома.
Членкор заговорил настойчиво:
— У моего брата, как справедливо заметил наш медик, сдали нервы. Он прогулялся по саду и пришел в себя. Так, Евгений? Тогда ответь при всех (раз уж ты отказался отвечать мне): что с тобой случилось?
— Старость, Лева, вот что со мной случилось.
— Ну, ну, здоровьем тебя Бог не обидел. И ты единственный из нас смотрел на это опасное следствие как на игру и забавлялся. Я не боюсь спрашивать при всех, потому что уверен в тебе, как в себе самом. Ответь: ты что-то вспомнил?
— Лева, не надо.
— Надо. Произошло убийство.
— Никогда не клянитесь жизнью, — забормотал старик глухо и бессвязно, — жена убитого права. Убитого — вот в чем ужас! И тогда на столе цвели розы вот такие же, пунцовые… нет, пышные, оранжерейные. Мы ж с тобой привезли, помнишь? А меж ними и стаканчиком Максима Максимовича вдруг появилась бумажка… Как же я забыл про нее? То есть не забыл, я и внимания не обратил, не придал значения… А ведь потом она исчезла. На фотографии ее уже нет, на той последней фотографии, когда пили здоровье покойника. Дарья Федоровна, дайте мне карточки! Он вгляделся: руки, державшие снимок, дрожали. — Ну да, ее нет… и в пепельнице нет, кто-то взял.
— Какая бумажка? — прошептала Загорайская. — Я ничего не видела.
— Бумажка… не салфетка, нет!.. клочок писчей серой бумаги, мятый… — Евгений Михайлович помолчал. С белым налетом порошка.
— Евгений!
— Да, да, ты прав — убийство… страшное, непостижимое. У меня на глазах! Дарья Федоровна, вы видели эту бумажку?
— Нет.
— Товарищи, кто-нибудь видел? Серая, мятая… ну?
Молчание.
— Может, кто ее выбросил? Вспомните!
Тяжелое, затаившееся молчание.
— Никто из нас ничего подобного не видел, — заявил Старый мальчик с напором, а Загорайский подхватил:
— Ну, если Евгений Михайлович настаивает на своем, значит, сам Мещерский всыпал себе под столом яд, положил эту бумажку, а потом убрал.
— Не мог он этого сделать! Он уходил за гитарой, а она исчезла, когда фотографировали меня, а Лева курил на ступеньках… нас отвлекли. Вот, глядите, — старший Волков лихорадочно листал стопку фотографий. — Вот следующий после моего снимок — Загорайские; возле стаканчика ничего нет, видите?
— «Нас отвлекли», — задумчиво повторил членкор. — Почему в саду ты мне отказался отвечать? Чего ты испугался?
— Мы с тобой среди чужих людей. Мы здесь никого не знаем, а там в кабинете стоит…
— Ты хочешь сказать… Погоди! Медик привозит яд, ученая дама разыгрывает эпизод с Пицундой, жена требует цыганских романсов, актриса увлекает хозяина за гитарой, фотограф организует суматоху и поднимает меня из-за стола, Загорайские позируют, драматург спускается в сад… Любопытный хоровод. Ты помнишь, когда увидел эту чертову бумажку?
— Кажется, после ухода Максима Максимовича с Ниной… Ну да! Я хотел положить ее в пепельницу: стол был так чист и красиво убран! — но тут Лукашка приказал нам улыбаться.
— И мы улыбнулись. Дарья Федоровна, какого сорта бумага лежит на письменном столе? Ну, на чем написана предсмертная… то есть прощальная записка?
— Дешевая, тонкая.
— Серая?
— Серая.
— Марина Павловна, вы такой бумагой снабжали Максима Максимовича?
— Да, низшего сорта, для черновиков докторской.
— Так. Дарья Федоровна, к вам съезжались всегда одни и те же гости?
— Да, уж пять лет, по праздникам.
— Зачем ты привез нас, Лукаша?
— Я хотел с ремонтом…
— У тебя опять промашка вышла. Товарищ драматург, вы точно записали последний разговор с Максимом Максимовичем?
— Точно.
— Сомневаюсь. Кому еще и в каких выражениях говорил хозяин о драгоценностях? — Пауза. — Ну? Он ведь общался со всеми вами перед смертью. По службе, по любви, так сказать, по обмену книг, приглашал на день рождения, жаловался на крыс, проклинал какую-то тайну и считал ее позорной. Кто кого предал — вы его или он вас? Или «предательства нет»? Что он знал о вас или вы о нем? На празднике в присутствии стольких людей незаметно подсыпать яд в серебряный стаканчик невозможно. Да, нас с братом отвлекли, однако он успел заметить серый клочок с налетом порошка.
Гости молчали, и странно прозвучал в этом странном молчании голос хозяйки:
— «Гости съезжались на дачу» — пушкинский пароль, таинственный отрывок», — сказал Макс, встречая своих гостей, свою смерть.
Открытая веранда выходила на запад, тень навеса отступала, вот исчезла совсем, и предзакатные лучи — золото с багрянцем — сквозь деревья старого сада вдруг ярко и пронзительно озарили «пир во время чумы», обнаженные застывшие лица без праздничных улыбок. И она сама сыграла свою зловещую («инфернальную») роль. Весь год Дарья Федоровна чувствовала и сознавала себя убийцей — не освободиться от этого ощущения, вспоминать детали и слова, оттенки интонации, смех, жест, поворот головы. Да и как освободиться — «пир» снился почти каждую ночь; и во сне и в бессоннице муж уходил в темный вечный провал — и напрасно гадать, воображать другой исход: если б она могла простить? Не было бы мертвого тела в кабинете. «Даша, пойдем чаем займемся?» — «Нет». — «Я тебя прошу». — «Нет». И все же я не выдержала, пошла, переступила порог. «Я счастлив, только не уходи», — сказал он, пошел мне навстречу и умер — слишком поздно я пришла! Ты не подонок, и я не могу без тебя жить. Разве это жизнь? Это сон. Продолжается бесконечный сон, в котором гости-соучастники продолжают съезжаться на дачу.
Последние слова она нечаянно — отчаянно! — произнесла вслух и нарушила застывшую тишину. Поднялся гул и ропот — крысиная возня, — но она продолжала упрямо:
— Мне кажется, в этих словах — ключ к убийству.
Ропот усилился; Дарья Федоровна не слушала: сейчас они совместно сплетут новую словесную сеть недомолвок, вранья и оправданий; они не знают, что Макс предупредил меня, подчеркнув четыре слова в черновиках своей докторской. И Лукашка не знает, иначе он не отдал бы мне папку. И я им ничего не скажу, я во всем разберусь сама.
— Мистика какая-то, — растерянно протянул ученый секретарь. — Мракобесие какое-то.
— Удивительно удачное словцо вы подобрали, Виктор Андреевич, — заметил членкор. — Мрако-бесие. Нет, не совсем удачное. То бесы во мраке. А у нас: как крысы, средь бела дня, на солнце, прилюдно и безнаказанно — вот в чем оригинальная особенность нашего преступления. И жертва не сопротивляется, напротив охотно идет навстречу. И бумажку с ядом отчего-то никто не замечает. Ах, кабы не ремонт да не два старых дурака — это мы, Евгений, с тобой, — как бы гладко все сошло!
— Лев Михайлович, — спросил Старый мальчик резко, — какая тайна, по-вашему, может объединять нас всех? Ученого секретаря, например, фотографа и актрису? Меня и мадам…
— Вам виднее, вы медик и можете рассчитать миллиграммы. Возможно, тайна смерти. Иногда мне кажется, это единственное, что объединяет людей вообще.
— Ладно, — Дарья Федоровна встала. — Когда виновны все виновного нет: так получается. Считаю наше следствие законченным.
— Ничего никогда не кончается, Дашенька, запомните, — сказал членкор задумчиво. — В пушкинском отрывке, так полюбившемся вашему мужу, все стремительно идет к катастрофе. Любовь, страсть, отчаяние. Концовки, к сожалению, нет.
— Концовка наступит в понедельник, — ответила Дарья Федоровна с усмешкой. — Ведь речь идет о тайне понедельника?
Гости уехали наконец, она осталась одна. «Мне надо прибраться, прощайте», — твердила она на предложение «поехать вместе» или «остаться вместе» Волковым, Старому мальчику, Загорайским, всем, всем, не желающим покидать «безумную вдову» на даче. Дарья Федоровна глядела с веранды вслед: молчаливая компания продефилировала вдоль забора и скрылась, взревел мотор, умчались братья. Выждав еще бесконечные пять минут, она бросилась в прихожую и вдруг остановилась во тьме перед закрытой дверью кабинета. «Я не боюсь!» — повторила вслух назойливую фразу. Да, там яд, там умерли мать с сыном, и, возможно, туда придет он. Или она! Или они? Но если я не узнаю истину, будет длиться и длиться этот мерзкий сон, темный провал, вечный упрек.
Дарья Федоровна понимала, конечно: надо бы остаться с верным человеком, свидетелем и защитником, — да где ж его взять? Она отворила дверь и шагнула через порог. Вот и та женщина давным-давно, после гибели мужа, так же отворила дверь, вошла и не вернулась. В прозрачных сумерках былую старинную прелесть обрел пыльный прах эпох, уютно тикали часы с возлюбленной пастушьей парой на бюро драгоценного дерева, кушетка в углу… здесь лежал истлевший труп, когда бабушка… Хватит! Надо заниматься делом. Бабушка… Что я хотела? Сюда вошла бабушка и увидела… нет, не то! За столом кто-то что-то сказал о бабушке, что-то странное… меня задело какое-то слово, не могу вспомнить… Ладно, потом, может быть…
Она выдвинула верхний ящик письменного стола и достала зеленую папку в голубых накрапах. Сегодня никто не мог войти сюда и украсть, подменить, перепутать. Развязала тесемки. Разберет она что-нибудь в гаснущем закатном огне? Включать свет опасно: заметно с улицы — он, она, они могут не войти. Нет, пока видно: сумбурное нагромождение строк… Дарья Федоровна поспешно нашла 287-ю страницу — и вновь безумьем и абсурдом отозвались четыре быстрых роковых слова: ГОСТИ СЪЕЗЖАЛИСЬ НА ДАЧУ. Она глаз не могла отвести от подчеркнутой строчки, и чем больше вглядывалась, тем более необычным, несуразным казалось ей написанное. В чем необычность? Ну, ну, сосредоточься… Никакой мистики: это н е е г о рука, это писал не Макс… Что писал? «Гости съезжались на дачу» под таким условным названием нам известно начало повести, при жизни Пушкина не публиковавшееся. Изменения, внесенные в текст автором…» Да что такое? Что же это? Держа раскрытую папку, она подошла к окну. Да, почерк похож, но это не его почерк! И бумага скорее желтая, чем серая. Как же она могла обознаться за столом? Дарья Федоровна торопливо перелистала таинственную рукопись. Вот начало. Совершенно верно, она не обозналась: знакомая серая бумага, которую выдавала в институте Загорайская, знакомые нервные буквы… Это Макс! Зачеркнуто, вставлено, переставлено, но разобраться можно.
«Сын за отца не отвечает? Кажется, так в свое время выразился Ваш вождь (чувствуя усмешечку под знаменитыми усами)? Ладно, не Ваш. — Вам самим крепко досталось, и почти весь семинар погиб по вине моего отца-предателя. Вы не пожелали в 57-м разговаривать с моей бабушкой Ольгой Николаевной. Помните? — Дарья Федоровна вздрогнула, во тьме сверкнул просвет… Бабушка Ольга Николаевна! Как же я не сообразила сразу? Кто это сказал?.. Не может быть! Мне просто померещилось… Дальше! — Мещерский недостоин реабилитации — пусть так! А если не так? Вы лично читали его показания? Между ним и Вами проводились очные ставки? Я прошу у Вас истины, какой бы «позорной» (Ваше словечко) она ни была: на каком основании существует столь тяжкое обвинение? Все это стоило жизни моей матери и в корне изменило мою собственную жизнь.
Да, я обрел отечественные «корни» но какие! Скажут: такое было время, ломались и самые смелые, кто имеет право судить и т. д. Я не сужу (я — благополучный и беспечный человек), не сужу, а безумно жалею их — и Вас — и хочу знать: как, почему были истреблены мои близкие? И другие близкие? У бабушки — годы молчания и страха, у меня — полного забвения. Тотальный страх и забвение — вот чего Вы хотите добиться своим молчанием (уверен, и отца народов частенько трясло от страха).
Впрочем, простите, я Вас понимаю: возвращаться к прошлому тяжело и больно. Почти месяц я занимаюсь бумагами и письмами нашей семьи (начиная с 13-го года) — жестокий и грозный мир. Но поверьте мне, и там я чувствую любовь и жалость. Это главное, это открылось мне раз и навсегда.
После ареста Мещерского и изъятия части архива мама собрала оставшееся, отвезла в Опалиху и сложила в сундук на чердаке. И на даче она покончила с собой: отравилась мышьяком. Сейчас я сижу в этой комнате, пишу Вам, а потом продолжу разбирать отцовскую рукопись — кажется, единственную цельную рукопись, оставшуюся от него (да и то страниц не хватает, все перепутано). Не знаю, издавалась ли она, я не специалист. Рассчитываю все закончить к понедельнику и передать Вам с надеждой и верой. Я — сын предателя — прошу последнего права: ответить за моего отца».
Далее были записаны телефон и ничего ей не говорящие фамилия, имя, отчество: Бардин Алексей Романович.
Тайна понедельника! Позорная тайна, которую они с бабушкой скрыли от нее. Дарья Федоровна глубоко вздохнула и перевернула страницу. Пожелтевшая от времени хрупкая бумага, черные чернила, заглавие:
(сравнительный анализ рукописных вариантов и окончательных редакций прозаических произведений Александра Сергеевича Пушкина)
Пушкин как «чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа…».
Едва слышно застонали ступеньки веранды, половицы… медленные осторожные шаги, тяжкий скрип входной двери, тишина… кто-то стоит в прихожей. Она пошла от окна навстречу… кому? чему?.. «Как, почему были истреблены мои близкие?» Дверь внезапно открылась — и в густом вечернем сумраке Дарья Федоровна, Дашенька, с нетерпением и ужасом увидела такое знакомое с детских, школьных лет постаревшее лицо.
Сумрак внезапно перешел в ночь. Она распахнула настежь окно: великолепная августовская ночь с цветами и звездами вошла в душную затхлую комнату. Потаенная реальность «пира во время чумы» постепенно раскрывалась, детали, слова, жесты проявляли подспудный смысл… все влеклось к беспощадной развязке — мертвому телу, вот здесь, на полу, подле окна. Бабушка Ольга Николаевна… чуть косо поднимающийся дымок-сквознячок сквозь щели и лазейки старого дома, нуждающегося в ремонте… вороватая фигура фотографа с потрепанным портфельчиком… Она ждала томительно и жадно, как никогда еще в жизни не ждала; упала ночь, и шепот из сада позвал:
— Дарья Федоровна!
— Да! — Она вздрогнула и выглянула в окно.
— Тихо! За нами могут следить.
— Как хорошо, что вы…
— Да, да, счел своим долгом, вернулся на электричке.
— Проходите в дом, дверь не заперта.
— Как вы неосторожны. Ладно, устроим западню… если он не здесь уже, конечно. Ничего подозрительного не заметили?
— Нет.
— Немедленно закройте окно.
Придвинувшаяся тень отдалилась, исчезла в ночи, едва слышно простонали ступеньки, половицы, двери. Тень надвинулась с порога и сказала:
— Окно закрыли? Свет не зажигайте. Опасно.
— Вы уверены, что он придет?
— Куда ему деваться? Вы ж объявили, что тайна откроется в понедельник. Понедельник надвигается.
Они стояли посреди кабинета друг против друга.
— Вам известен такой человек: Бардин Алексей Романович?
В неплотной звездной тьме она уловила движение его правой руки, скользнувшей за борт пиджака, и отскочила за стол, успев крикнуть:
— Знаю не только я, вы себя губите бесповоротно!
— В доме никого нет. — Он медленно приближался. — Но я не хочу пользоваться этим. Вы знаете, что мне нужно.
— Вам не найти, я спрятала.
— В таком случае… — Он вдруг схватил ее за руку и рванул на себя.
— Я согласна на сделку, — сказала она быстро, вглядываясь в блеснувшие безумным огонечком глаза.
— То есть?
— Я отдам, но сначала хочу понять, как погиб мой муж.
— Дался вам этот подонок!
— Ах, дело не в нем, — она пошевелила пальцами, освобождаясь из мертвой хватки. — Я просто хочу определить степень своей вины перед ним и получить наконец свободу.
— О господи! — Он засмеялся, пошел и сел на кушетку между нею и дверью; пружины жалобно взвизгнули. — Никто ни в чем не виноват. И я не виноват. Естественный отбор, понятно?
— У меня есть доказательства.
— Их просто не существует в природе! — отрезал членкор. — Иначе я б тут с вами не церемонился, хотя… в своем роде, Дарья Федоровна, вы меня восхищаете, как выразился этот придурок Лукашка. Было бы жаль. Ладно, поэзию в сторону. Что за доказательства?
— Сначала несколько вопросов.
— Никаких вопросов.
— О, совершенно невинных. Вы кончали университет?
— Да.
— В каком году?
— В 52-м.
— Учились на семинаре Мещерского?
— С чего вы взяли?
— Вы себя нечаянно выдали: сегодня за столом назвали бабушку Ольгой Николаевной. Я никогда не звала ее по имени-отчеству — просто «бабушка»; Макс тоже. Стало быть, вы знали Мещерских раньше.
— Это не юридическое доказательство. Его не подтвердит никто из гостей, потому что никто ничего не заметил.
— Это подтвердит университетский архив. Да и Бардин, думаю, не откажется засвидетельствовать, кто был вашим научным руководителем.
— А я и не скрываю: Мещерский. Ну и что?
— Так почему же год назад, появившись у нас в Опалихе, вы это скрыли?
— Что значит «скрыл»! Я был здесь впервые и случайно, мне и в голову не пришло, что хозяин — сын моего учителя.
— Пришло, Лев Михайлович, пришло! Я уверена. Вас не могли не поразить такое удивительное совпадение фамилии, имени и отчества: Максим Максимович Мещерский. Сочетание редкое, и Макс упомянул, что это имя — родовое. Однако вы заговорили о князе, издателе «Гражданина», а не о своем учителе, что было бы естественней. Кроме того, по словам бабушки, Макс был вылитый отец.
— И это все ваши доказательства?
— Есть еще кое-что. Вы утверждаете, что, когда мыли с Максом яблоки, он спросил, не нужны ли вам драгоценности, и добавил, что они растут в цене. Так? Вы направили меня по ложному следу. Не о золоте и бриллиантах шел у вас разговор.
— А о чем?
— О «Драгоценностях русской прозы». Эх, Лев Михайлович, неужели вам неизвестно, что рукописи не горят? И не вы ли сами заметили, что ничего никогда не кончается?
— Сегодня сгорят — и все кончится.
— Вы — убийца!
— К счастью для вас, Дарья Федоровна, вам никогда этого не доказать.
— Не доказать? Вы были с Максом в кабинете, и он показывал вам папку с рукописью и письмом к Бардину.
— Из чего это вытекает?
— Из того, что папки оказались перепутанными. После разговора с Лукашкой перед обедом Макс положил «Аполлонов» в ящик стола, конечно, сверху, — верхнюю папку Лукашка и украл, то есть был уверен, что в ней журналы. Он подтвердит. Между несостоявшимся обменом и кражей никто в дом не входил, только вы с Максом. И, несомненно, переложили одинаковые папки.
— Никто ничего не подтвердит. Рукопись и письмо будут уничтожены, останутся три папки: с «Аполлонами», черновиками докторской и пустая — Загорайская засвидетельствует. Вам надо было раскрыть карты при всех, но вас заворожила фраза «Гости съезжались на дачу» — и вы сочли их соучастниками.
— Вы постарались.
— Я сделал все, что можно. Нет, не все! Как ни старался, до темноты задержать их не смог, и вы успели ознакомиться с папкой.
— Значит, вы сознаетесь в преступлении?
— Нет. И никогда не сознаюсь, не рассчитывайте. Бредом безумной вдовы сочтут ваш лепет в милиции… если вы, конечно, отдадите папку и останетесь в живых.
— Бред? А ведь я догадалась, когда вы подсыпали яд в стаканчик Макса.
— Вот что, дорогая моя. Вся эта комедия с «соучастниками» была рассчитана на женские нервы, чтобы оттянуть время. Я не мог отравить вашего мужа: когда он ушел за гитарой, я по просьбе Лукашки позировал ему на ступеньках, курил трубку и присоединился к компании после возвращения хозяина. То есть в отсутствие Максима Максимовича меня за столом не было. Вот это подтвердят все.
— Я помню — это правда. Вы подсыпали яд в присутствии Макса.
— Я же говорю: экзальтация, связанная с навязчивой идеей, дамский лепет, не имеющий никакой юридической силы. Кто видел, как я подсыпал яд? Никто. Вы видели?
— Нет.
— Ну вот. И наконец, главное: мотив! Вас прежде всего спросят о мотиве: из-за чего я пошел бы на убийство?
— Из-за рукописи — это очевидно.
— А зачем, по-вашему, мне чужая рукопись? У меня своих полно, тома.
— Чужая… — повторила она задумчиво. — Чужая! — мгновенный проблеск, молния в черных потемках. — Вы присвоили, украли! Ну? Скажите!
— Дарья Федоровна, — угрюмо отозвался членкор, — об этой рукописи знают только умершие. Смотрите не присоединяйтесь к ним раньше времени. Я не хочу идти на это: мне вас жаль.
— Жаль? — Она усмехнулась. — Жалость, любовь — вся эта, как вы говорите, «поэзия» вам недоступна. Вы явились из тех времен, когда подобные чувства успешно истреблялись. И не трогаете меня из-за одной моей фразы: «Знаю не только я». А вдруг это правда? А вдруг кто поймает вас на втором убийстве?
— В доме никого нет: я проследил за компанией до самой электрички, а потом наблюдал за улицей из рощи.
— Да, никого нет: можете проверить! — произнесла она громко, раздельно и твердо. — Но вдруг я успела что-то кому-то сказать, например, о бабушке Ольге Николаевне? Итак, у нас у обоих нет выхода — остается сделка. Вы раскрываете картину преступления — я вам отдаю папку. Отдам, не бойтесь: я хочу жить, как ни странно. А бреду безумной вдовы никто не поверит.
— Сначала отдайте.
— Нет, вы тогда уйдете.
— А, черт! Вам надо работать в органах.
— Я вас слушаю, Лев Михайлович.
Какое-то время они молчали, лишь слышались шорохи, скрипы, возня в кромешной тьме.
— Такое впечатление, — сказал членкор задумчиво, — что кто-то ходит.
— Крысы. Кажется, вы посоветовали поджечь одну тварь во имя борьбы за существование?
— Вот что. Давайте-ка осмотрим комнаты. Нет, нет, вместе, я вам не доверяю.
Они прошли по старому дому — прихожая, столовая, спальня, кухня, — включая на мгновение свет: вспыхивал прах эпох в грозовой атмосфере двадцатого века… желтый комод и учтивое зеркало… овальный стол, канапе и кресло… дубовый гардероб… Ни души — только серые тени, исчезающие в норах и лазейках. Вернулись, Дарья Федоровна присела на подоконник, убийца, как прежде, на кушетку.
— Да, я знал их всех. Я, любимый ученик, был вхож в дом. Ольга Николаевна — крепкая старуха, породистая, и Верочка, невестка Вера Васильевна, совсем еще молоденькая, — меня подкармливали. И младенца помню — вашего Макса. Так кто ж виноват? Он, только он, — мой учитель. Атмосферка-то была отнюдь не пушкинская, смертная, обличали космополитизм, преклонение… не перед тем, перед кем действительно надо было преклониться. На время, чтоб потом взлететь. Так и делали. Он не захотел. Он продолжал твердить о русском гении — «всечеловеке», об Александре Сергеевиче, который сумел — черт возьми! — охватить и отразить всю вселенную. И мы, молодые дураки, вместе с ним горели… как выяснилось впоследствии, синим пламенем. Я писал диплом по стилистике, то есть на грани литературы и языка. Диплом был почти готов, а у него окончена работа — семь лет жизни — «Драгоценности русской прозы». Он мне сам предложил — заметьте, сам! — свою рукопись в помощь… ну, вроде методического руководства… ну и, конечно, ему хотелось, чтоб хоть кто-то ее прочел. Дал на неделю, а за неделю много чего случилось. Короче говоря, его взяли, и он мгновенно всех заложил. Кроме меня: любимый ученик, так сказать, надежда. Я остался в аспирантуре, а через год стало известно, что Максим Максимович скончался где-то под Магаданом. Потом пошли реабилитации, Бардин вернулся, но никто не собирался заниматься предателем. Его имя сделалось табу. Вы не представляете, что творилось, какие горизонты внезапно открылись — расправляй крылья и лети!
— И вы полетели с чужими «Драгоценностями».
— Мой учитель, на которого я молился, предал. Ученик — пожиже, помельче — украл. Все хороши, круговая порука, виновных нет. Я переписал рукопись, сжег оригинал и на всякий случай изменил название.
— Однако вы человек рисковый.
— Никакого риска: о «всемирном гении» он писал тайно. Близких, в сущности, не осталось. Ольга Николаевна впала в детство.
— Жена, очевидно, тоже? Кстати, вы сидите на кушетке, на которой нашли ее труп (членкор шевельнулся, пружины взвизгнули, но с места не встал). Вся эта поэзия, то есть любовь, как видите, Лев Михайлович, неистребима ни в пушкинские, ни в сталинские времена.
— Я не виноват в ее смерти. Итак, женщины не в счет, младенец сгинул, чтоб всплыть как кошмар, как последний ужас через тридцать с лишком лет! А тогда — головокружительный успех, премия, докторская степень — все сразу. Ну, полетел, лечу до сих пор.
— Год назад вы не знали, к кому едете?
— Если б знать! Когда я увидел вашего Макса, что-то где-то во мне дрогнуло, но я не осознал. Осознал только, когда ученый секретарь пошутил, помните? «Надежда нашего заведения Максим Максимович Мещерский во цвете лет…» Я вдруг вспомнил, что у них была дача в Опалихе, именно в Опалихе! Но дело не в даче… Я увидел живого покойника. Похож — не то слово: со мной разговаривал мой учитель (только помоложе), сейчас он скажет: «Какими же средствами, Левушка, притча о блудном сыне отражена в «Станционном смотрителе»? Страх. Страх обретал реальность — да еще какую! — самую что ни на есть уголовную, как выяснилось впоследствии, когда мы удалились мыть яблоки. Я прямо приступил к делу и спросил: «Ваш отец случайно не покойный филолог Мещерский?» Сын сразу замкнулся, я, вопреки всякому благоразумию, настаивал: «Ведь Мещерский погиб при культе?» Внезапно он сказал с отчаянием: «Я не верю, что отец — предатель, и добьюсь реабилитации. Вы слыхали о «Драгоценностях русской прозы»? Нет? Тем лучше! Вы все, и Бардин в том числе, узнаете, что такое настоящий талант!» Ну, тут я понял, что он пойдет на все.
— И он пошел на все с убийцей! — отчаянно закричала Дарья Федоровна.
— Я понял и решил… да нет, в ту минуту еще нет. Дело, видите ли, шло к баллотированию меня в члены…
— Член-корреспондент! — она рассмеялась, как помешанная. — Человек погиб из-за… Член-корреспондент! О господи!
— Нет, нет, вы не понимаете. Меня убили эти «Драгоценности», я понял, что погиб. Я погиб! Да, борьба за выживание, да, естественный отбор… да! Ведь он и не осознал, что умирает, в конце-то концов…
— Ладно, продолжайте.
— Коробка с ядом стояла за миской с огурцами, я чисто машинально отметил это. Идея не сформировалась, нужен был толчок. Знаете, — прошептал он вдруг доверительно, — человека убить не так-то просто: нужны идея и толчок. Я сказал: «Разрешите взглянуть на рукопись, я в этом кое-что понимаю». Мы прошли в кабинет, он достал папку, открыл, объяснил: «Тут записка к Бардину, а вот…» Я увидел то, что сжег, сам лично сжег тридцать лет назад. Воистину рукописи не горят! Ведь и тот сожженный экземпляр был весь в помарках и вставках, вроде бы черновик! И я решился. Покуда младенец-мститель прятал папку в стол, я быстро вернулся в кухню, оторвал кусок бумажной салфетки, с помощью носового платка открыл коробку и прихватил щепотку, крошечную… Да ведь и нужно-то всего три грамма, — членкор вдруг хохотнул и словно захлебнулся. — Три грамма, три секунды, открыть, схватить — и нет ничего, пустота, нем как могила, понимаете? Бумажный комочек с ядом я спрятал в кисет, в карман. Тут за столом разыгрался роковой треугольник… или четырехугольник?.. или пяти?.. Словом, эта самая пошлая мелодрама, которая прикрыла трагедию. Как вы все мне подыграли — как по дьявольским нотам! А я-то не догадывался, я мучительно соображал: как, как, как подсыпать? Украсть папку невозможно, в понедельник он едет к Бардину — как подсыпать?
— Вам помог брат.
— Помог — совершенно невольно. Я все рассчитывал, рассчитывал. Сидящие напротив, Лукашка, вы и медик не заметят: мешают розы и графин с вином. Но брат, сам Мещерский и влюбленная мадам — невозможно!
— Вы все время возились с трубкой.
— Да, набивал, раскуривал, выбивал пепел в пепельницу рядом со стаканчиком — словом, к моим манипуляциям все привыкли. И все-таки — невозможно! Как вы догадались?
— Вспомнила. Был только один момент, один-единственный, когда внимание сидящих рядом с вами отвлеклось. Именно трубка, косой дымок-сквознячок сквозь крысиные щели и норы. Ваш брат сказал мужу что-то вроде: «Видите дым? Тянет откуда-то из подпола, старое дерево подгнило». Тут он отвернулся к перилам, постучал, заставил Макса взглянуть на скобы. Загорайская тоже заинтересовалась. Так?
— Точно!
— Когда Евгений Михайлович вспомнил сегодня про вашу трубку, ему стало плохо. Он что-то тогда заметил, да?
— Заметил, но не отдал себе отчета, настолько поверил в самоубийство… да и с какой стати мне убивать незнакомого человека? Заметил краем глаза, что я вынимаю под столом из кисета комочек бумажки.
— Вы с ним договорились в саду?
— Да. Исходя из вашего наваждения — «Гости съезжались на дачу»…
— Эту фразу я прочитала за столом в рукописи.
— Я видел, что с вами делалось. Так вот, исходя из этого, мне удалось на время создать иллюзию всеобщего соучастия. Я спустился в сад за братом, надеясь унести из кабинета папку, чтоб спрятать в кустах до лучших времен. Вы меня перехитрили — закрыли окно. Заявляю сразу: против меня брат показывать не будет.
— Ну, вы себя со всех сторон обезопасили, не сомневаюсь. Но рассказываете с увлечением, любуясь на дело рук своих — безукоризненное и бесследное!
— А разве не так? Именно безукоризненное, законное, неподсудное самоубийство. Однако требовалось уничтожить вторую рукопись — и в ту же ночь я вернулся в Опалиху. Ключ в сарае, хозяйка в Москве, все в порядке — только вот папка исчезла! На несостоявшийся обмен Лукашка жаловался, именно когда мы мыли яблоки на кухне. Я бы сообразил, помню «Огненного ангела» в столе. Промашка вышла. И все же я подумал на него: он единственный покинул дом с портфелем — в дамские сумочки «Драгоценности русской прозы» не поместятся. На время следствия я затаился: ничего не всплыло. Значит, кто-то собирается раскрывать тайну понедельника самостоятельно или шантажировать меня? Книжного маньяка я прощупал тщательно, обзвонил вас всех, намекал и разыгрывал роль; несколько раз будто случайно встречался и беседовал со стариком Бардиным — безнадежно! А между тем кто-то, как и я, возвращался в Опалиху той же ночью и сумел опередить меня, украв папку? С какой целью? Покойный кому-то рассказал? Дело представлялось все более серьезным и чреватым: член-корреспондент (меня уже избрали, и Бардин поздравил, и я тщетно искал на его лице зловещую усмешечку), член-корреспондент — уголовник, вор, может быть, убийца! В каком аду я горел, Дарья Федоровна, вам и не снилось…
— Мне снилось, — сказала она глухо. — Но у нас с вами разные адские отделения — круги, так кажется? — мы друг друга не поймем. А впрочем, что тут понимать? Вы тряслись за свою шкуру.
— Почему столько презрения? Этой самой тряской — инстинктом самосохранения — и жив человек. Отдельные аномалии (самопожертвование за идею, за отечество, например) только подтверждают всеобщее правило. Вы скажете: любовь к детям, к родным — это любовь к себе. Святая, неистребимая и единственная! Вот истина, о которой, однако, не принято говорить, чтоб зверье щипало травку в стаде, а не собиралось в хищные стаи.
— Вы хищник.
— Я-то? Всю жизнь трясся — с детства, с юности постоянный страх. Но этот год… я больше не мог, психически не мог. И решил пойти навстречу… черт его знает кому! Обыскать дом во второй раз было необходимо: может, по каким-то причинам сам хозяин перед смертью перепрятал злосчастную папку. Кроме того, имелась одна зацепка. Еще в ту, первую, ночь в нижнем ящике стола я нашел бумаги, исписанные рукой моего учителя. Целый ворох, оставшийся, очевидно, после обыска в 52-м. Среди них семнадцать разрозненных страниц из «Драгоценностей русской прозы» — мне ль не знать! Естественно, я сразу забрал их и уничтожил. Однако шантажист (образ борца за истину в моем сознании постепенно померк, поскольку рукопись не всплыла ни на следствии, ни у Бардина), так вот, шантажист, возможно, обнаружит недостачу и вернется за ней. Я решил предупредить его запиской и, так сказать, намеком на расправу: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!» Шантажист должен был меня понять и, если он в курсе, связаться со мной. Или просто испугаться: кому охота рисковать жизнью из-за давно позабытого профессора Мещерского, к тому же еще предателя?
— В этой коробочке, — Дарья Федоровна указала на стол, — обыкновенная сода.
— Откуда вы узнали? — Он насторожился. — Вы не специалист.
— Ну какая ж хозяйка не узнает соду?
— Да? — Чувствовалось, как напряженно он раздумывает. — А не бродит ли где-нибудь в окрестностях наш знаменитый медик?
— Вы ж следили за улицей и осмотрели дом.
— Следить-то следил, но… он мог подкрасться задами, каким-то кружным путем, а спрятаться в этом антиквариате нетрудно.
— Вы боитесь?
— Дарья Федоровна, вы очень опасная женщина. Признаться, год назад из-за всех этих перетрясок я вас толком не рассмотрел и не оценил. Прелестная, слегка капризная дама, убитая горем вдова — все банально, все можно предсказать заранее. Черта с два! Я не считал вас замешанной в кутерьму с папкой: в ту ночь мы с братом оставили вас на руках соседей почти в невменяемом состоянии. И вы, конечно, предъявили бы рукопись с письмом на следствии, объяснив, что мучило вашего мужа перед странным самоубийством. Ну а если б не шантажист, а вы напоролись на записку и коробочку и отнесли их в милицию, вас бы вежливо выпроводили с этой содой. Проделки безумной вдовы. Одним словом, я не считал, что иду на риск, и не принимал вас в расчет, а зря! Вы не побежали с содой в органы, а умудрились собрать всех оптом и блестяще провернуть следствие, хотя я всеми силами, как только мог, сворачивал вас на ложный след. Вы — и никто другой — прицепились к этим уголовным драгоценностям; вы поняли, нет, почувствовали, что в незабвенной пушкинской прозе («Гости съезжались на дачу») — ключ к разгадке. Именно вы еще засветло прервали следствие и выпроводили гостей, чтобы заняться папкой. И я не мог по оживленной воскресной улице невидимкою добраться до вас. И наконец, ловким ходом вы вынудили меня пойти на сделку. Я восхищен, однако учтите: меня здесь нет, брат устроит алиби, а ваши так называемые доказательства я сумею обратить в дамский лепет и безумный бред. Давайте папку.
Она подошла к бюро драгоценного черного дерева, бабушкины часы с возлюбленной парой принялись отбивать двенадцать ударов. Тайна понедельника. Две крысы внезапно выскочили из потаенной лазейки и закружились в яростной схватке посреди комнаты.
— Проклятый дом, — пробормотал членкор. — Здесь трупы. Разделайтесь с ним поскорее.
— Нет. Теперь нет. Он умер здесь.
— Повторяю: я восхищен. Одно для меня непостижимо: как вы могли полюбить такое ничтожество?
Она отозвалась холодно:
— Я вас вижу насквозь. Вы стремитесь возбудить ненависть к убитому, чтобы я простила убийцу.
— Вас не надо возбуждать, возразил членкор вкрадчиво. — После упоминания о Пицунде вы мгновенно возненавидели его. И сумели взглянуть в лицо истине: он променял вас на маленькую дрянь. Как говорится, по Сеньке и шапка, собаке — собачья смерть.
— Это не истина, — прошептала она, слезы любви и жалости подступили к горлу. — То есть не вся истина. Да, я чувствовала, что мы с ним погибаем в житейской пошлости, захотелось остренького, запретного… «Пиковой дамы». Он очнулся первый… несчастный ребенок, сирота, сын предателя, лишенный и детства, и юности. Я ничего не поняла! Себя я ненавижу, я ничтожество, у меня не хватило души простить… или хотя бы проститься с ним, когда он умирал вот здесь, на глазах… Алик! — закричала она, и впервые заплакала, и бросилась к двери, и вспыхнул свет, и старый школьный товарищ поспешил ей навстречу. — Алик! Я никогда его больше не увижу!
— Даша, милая… — он гладил ее по голове, словно ребенка. — Дашенька… гляди!
Старик зашевелился, достал из-за пазухи гаечный ключ (таким при желании вполне можно проломить череп), повертел его в руках, вдруг растянулся на кушетке — пружины в последний раз протестующе взвизгнули — и застыл, как покойник.
Вопрос следователя: «Таким образом, вы признаете себя виновным в предумышленном убийстве Мещерского?» — «Признаю», — «Вы пошли на это из-за вероятного публичного обвинения в плагиате?» — «Да». — «Это единственный мотив преступления?» — «Единственный». — «В архиве Верховного Суда СССР я ознакомился с материалами по «делу» отца покойного, профессора и доктора филологических наук Максима Максимовича Мещерского, начатого в марте и законченного в августе 1952 года. Там я нашел один любопытный документ: письмо, направленное в прокуратуру учеником обвиняемого Львом Волковым. Вы помните это письмо?» — «Тогда все писали. Такое было время». — «Время никого не оправдывает. Именно по этому доносу и было начато «дело» против вашего учителя, а также против ряда его коллег и студентов. Что вы на это скажете?» — «Я только защищался. Ходили упорные слухи, что Мещерского вот-вот посадят за Александра Сергеевича Пушкина и мы загремим как соучастники. Я всего лишь опередил события». — «Какие же мотивы двигали вами?» — «Страх».
— Алексей Романович, значит, вы разговаривали с моим мужем летом в прошлом году?
— Мне позвонил какой-то человек и представился как сын Максима. Второе явление из прошлого. Первое — в 57-м, когда я отказался встретиться с Ольгой Николаевной… Я только что вернулся из лагеря. Но меня ничто не оправдывает. Мы тогда, в пятидесятые, не довели дело до конца, не освободились духовно — и расплачиваемся сейчас. Если б я поспешил навстречу вашему мужу, убийства не было бы. Вот она, невыносимая истина!
— Но как же вы могли поверить, что ваш друг — предатель?
— Мне об этом говорил следователь, называл фамилии арестованных ребятишек с семинара Максима… Но дело не в этом! Я был готов поверить во что угодно: мы жили в искаженном мире, когда вековые законы и заповеди изгонялись и вытаптывались. Друг поверил в предательство друга, ученик предал своего учителя. К счастью, Дарья Федоровна, вам этого уже не понять.
— К счастью? Благодаря вам всем, вместе взятым, погиб мой муж. Здесь его письмо к вам.
Она протянула зеленую папку в голубых накрапах старику — глубокому старцу, высокому, изможденному, — в чем только держится его душа?
— Простите меня, — сказала она тихо.
Он прочитал медленно, шевеля губами, повторив концовку вслух:
— «Я — сын предателя — прошу последнего права: ответить за моего отца». И ведь он ответил.
Они долго молчали. Старик принялся листать рукопись, лицо преобразилось, засияли из-под седых бровей — сочувствием? жизнью? слезами? — ослепительно-синие глаза: однако есть еще огонь, есть!
— Боже мой! Ведь это Максим, я узнаю его… Блестящий, бесценный труд. Понимаете, он проследил по черновикам весь ход работы Пушкина над прозой… как бы это попроще?.. Словом, каким образом наш гений, изменяя компоновку предложений, убирая союзы и связки, создавал свою знаменитую краткую динамичную фразу. Неповторимый стиль, единственный в своем роде, — подражание невозможно. Да, русская проза началась с недосягаемого образца — воистину драгоценности!
— Вы ведь читали эти «Драгоценности»?
— Конечно, тогда же, в 57-м. Это была сенсация, все говорили: школа Мещерского. Лев Михайлович, еще почти юноша, сразу пошел в гору.
— Убийца!
— Да, да… И сам Максим с помощью своего сына разоблачил его. «Гости съезжались на дачу» — пушкинский пароль, таинственный отрывок, ключ к тайне понедельника.
…вы ничего не знаете. И не подумаете, что лучше нам, чтобы один человек умер за людей, нежели чтобы весь народ погиб.
Сергея Петровича выпустили летом 55-го: «Ваше доброе имя восстановлено, полагаем, обиды держать не станете?» Что он мог ответить этому майору в привычной глазу фуражке с ярко-голубым верхом? Удивительный цвет… В последние лагерные годы все время одолевала какая-то странная ассоциация: бесконечное темно-желтое ржаное поле и васильки, васильки…
Но пришел день — незадолго до свободы, и разделилось царство само в себе: «васильковые» фуражки остались в МВД вместе с безобидными и самонужнейшими «внутренними» делами и проблемами, а госбезопасность вновь обособилась, в который уже раз, и связь времен порвала. Фуражку взяла армейскую, с темно-синим, как у прежней кавалерии, околышем, и высшую награду, традиционную, возникшую еще при Дзержинском — знак почетного чекиста, — тоже изменила: и щит, и ленточку, и меч. Ведь сущность стала иной — как писали газеты, «Органы государственной безопасности освобождены от несвойственных им функций». Раз и навсегда, надо полагать, и если так — все сначала, с нуля, благостно и праведно, и нет больше вопросов, а косых взглядов — и подавно…
Квартиру дали неожиданно быстро, гораздо быстрее, чем он рассчитывал, — в пятиэтажном блочном доме-новостройке на окраине Москвы. Это обетованное место именовалось «Хорошево-Мневники» и, видимо, означало хорошее мнение о чем-то (о себе, наверное?) или нечто мнительное, но, конечно, в положительном смысле. Выделили однокомнатную, на пятом этаже. «Вид-то какой! — восхищался накануне замнач КЭЧ*["20], — лес, озеро, поля необозримые… Завидую, брат, но — выстрадал, чего уж…» Когда в первый раз поднялся по лестнице (с одышкой, сердце начало сдавать еще в сороковом, на лесоповале), подумал безразлично: «Трудно немного… Ну и что? Долго ли ножки бить? Потерплю…» Полы были крыты линолеумом (прогрессивно и чисто, о неприятном статическом электричестве он еще ничего не знал), в кухне — трехконфорочная газовая плита «Заря», и стена над ней выложена бледно-розовым кафелем, раковина аккуратно заключена в крашенную масляной краской коробку. А в комнате (шестнадцать и пять десятых квадратных метра) широкое и высокое, вровень с потолком окно и балкон за ним открывали невиданную перспективу, о которой с таким восторгом говорил замнач КЭЧ. Теперь надо было приобретать мебель и устраиваться как следует, несмотря ни на что. В конце концов он теперь уже не бывший заключенный, а уважаемый ветеран своей бывшей организации. Пенсионер. На удостоверении в серой обложке стояли непривычные литеры и аббревиатуры, но означали они все то же, хотя и оставшееся в далеком теперь уже прошлом…
Вот только потолок огорчал (невозможно было привыкнуть): наваливался на голову; на второй день Сергей Петрович начал непроизвольно поднимать руку и тыкать пальцем (не может быть, чтобы так низко!), испортил побелку и палец перепачкал, а ночью дважды проснулся в холодном поту — показалось, что крышка гроба вот-вот захлопнется…
Недели две ушло на привыкание («район» здесь произносили «рыон»), на беготню по комиссионным — приобрел кое-что в комнату и на кухню, потом начались воспоминания, разные и о разном, более всего о далеком и, как теперь ему казалось, счастливом прошлом… Взглянул на пустые стены, и сразу предстали перед глазами скромные деревянные полки и книги на них ровными стройными рядами… Сколько книг у него было в прежней жизни! Их собирали в семействе чуть ли не с XVIII века, редкие книги, запечатлевшие историю возникновения и становления человеческого духа…
Решив выяснить судьбу библиотеки, Сергей Петрович направился в компетентное подразделение своей бывшей организации, здесь его сразу же принял несколько обвислый, но весьма любезный и предупредительный полковник. Выслушал внимательно, сочувственно покачал головой и заметил, горестно вздохнув, что с подобными просьбами многие теперь обращаются — времена-то как изменились, а вот удовлетворить товарищей не представляется возможным, и дело тут не в обструкции какой-никудь (не дай бог!), но в причинах вполне объективных. Ну в самом деле: кого-то постигла злая участь (так выразился полковник), кому-то повезло чуть больше, но все равно: старинный сервиз или ковер «Хорасан» с мебелью в стиле рококо поступили на склад, а оттуда распределились, естественно… Но ведь и следующего владельца постигла злая участь (такое время было, увы!), и следующего (зачастую) — тоже. Где и что теперь искать? Взглянув на Сергея Петровича долгим печальным взором, полковник приглушил голос: вот, жена ушла к другому (писателишка какой-то, фантаст), забрала все серебряные чайные ложки, принадлежавшие свекрови (то есть матери, пояснил полковник), и что тут поделаешь? Пришлось взыскать деньгами, через нарсуд…
Зачем он это рассказал? Бог весть, от огорчения, должно быть. Но бумаги и документы семейные пообещал вернуть и действительно вернул на другой же день — с приятной улыбкой. А Сергей Петрович, возвратившись домой, положил огромный пакет на кухонный столик и долго смотрел, не решаясь вскрыть: прошлое, по которому столько лет тосковал и мечтал о встрече, вдруг обернулось отчаянием, слезами, едва дотронулся до пачки писем (папа писал из Берна). Вспомнилась открытка с каким-то швейцарским видом, кажется, то был Шильонский замок, раскрашенный от руки акварелью. Она лежала в кабинете на письменном столе под стеклом… Но больше всего жалко было аптечки, которую папа привез из каких-то заоблачных далей (он любил путешествовать): на дверце искусно сделанная сцена — сон Франциска Ассизского. Бог с ним, с прошлым этим, не созрела еще душа и нервы не вылечились, как-нибудь в другой раз…
Собрал разложенные на полу пакеты и пачки и начал перевязывать шпагатом. Когда же повел крест-накрест, пальцы вдруг ткнулись в твердый картон — что-то вроде прямоугольного паспарту, и услужливая память сразу же подсказала: фотография, конечно же не семейная, а та самая, с которой все началось. Только почему она не в деле? Да-да, конечно, ее же жена Мерта подарила, поэтому она и сохранилась в личных вещах. А в деле другая, меньшего размера… С грустной усмешкой развернул бумагу. Действительно, большая старинная фотография, хорошо отпечатанная и вид такой, словно вышла из бачка с проявителем каких-нибудь полтора часа назад. «Тогда в бумаге было много серебра… — сказал он вслух. — Так вот ты где, моя погибель…» В лагере он часто вспоминал эту фотографию, она снилась по ночам — ряды матросов в бескозырках с георгиевскими лентами и золотой надписью, офицеры в первом ряду, грозные орудийные башни — «главный калибр». Но теперь все выглядело непохоже, сидели не так и по-другому стояли, и даже пушки почему-то усохли, их калибр не выглядел таким уж грозным. «Св. Михаилъ», что означало не «Святой», как могло бы показаться непосвященному, а «Святитель». Это ведь совсем разные вещи… И вдруг возникла мысль, показавшаяся поначалу дикой: а что, если повесить? Над кроватью? Чтобы просыпаться и засыпать, а перед глазами лучшее твое дело и высокая награда за него. Впрочем, «высокая награда» остается как бы за кадром, но ведь это только «как бы». Одно от другого не отделить…
Как же все было? Помнится, в портовом заводе возник некий чудак-конструктор, на него никто не обращал внимания, все над ним смеялись. Таня познакомила с ним (как его звали? Качин, кажется…) совершенно случайно, в заводском клубе, где она вела литературное объединение «Сейнер». Качин прибился к ней от отчаяния, худой молодой человек в футболке с цветными манжетами и клетчатой кепке с огромным козырьком. Он писал стихи — под Есенина:
Поманила и обманула,
Изломала и стерла в пыль.
Вот гляжу я в черное дуло
И кончаю житейскую быль.
Он был безнадежно влюблен в самую красивую девушку на заводе… Как она билась и кричала тогда, на берегу… Ну да бог с ним. Это случилось позже, а в тот раз Качин сбегал по просьбе Тани домой и принес нечто вроде подзорной трубы, втроем сели в лодку и подгребли к Острым скалам, там глубина была метров сто, опустил окуляр в воду, сказал равнодушно: «Глядите». И вдруг темное, едва различимое дно рванулось навстречу, и мелкая галька на нем будто ударила по глазам. На песке шевелилась камбала, и можно было вполне уверенно сказать, что весит она все два кило или даже больше.
Он был непризнанный гений, этот Качин, и Сергей горячо пообещал ему всевозможное содействие и помощь. Но Качин пожал узкими плечами: «Не надо. Директор сказал, что аттракционов не требуется, а я скорее лопну, чем преподнесу свой оборонный сюрприз этому непатентованному идиоту. Дело в другом. Татьяна Николаевна обещала познакомить с вами, так как вы работаете в определенном месте». — «Хотите, чтобы мы привлекли директора к ответственности за вредительство?» — Сергей бросил на Таню осуждающий взор. Она не должна была рассказывать постороннему, где он служит. Это было оговорено раз и навсегда. Таня поняла: «Я должна была бросить Качина на произвол судьбы?» Эх, Таня, Таня… Всегда одна и та же, во всем, до мелочей… Что ж, с этим, верно, уж ничего не поделаешь. «Вам надобно обратиться к Сцепуре, — жестко сказал Сергей, — это по его части». — «Незачем мне, — буркнул Качин. — За мной следят». И Сергей понял, что инженер не шутит. «Кто?» Качин развел руками: «Это ваше дело узнать. Разве можно, чтобы такой прибор попал в руки врага? Пусть директор и дурак!»
Конечно, это было невозможно. Ведь будущее — за подводными лодками, это Сергей знал твердо, и не только потому, что служил в ОГПУ, но и потому, что очень увлекался техническими журналами. А они все утверждали: подлодки и дирижабли. Третьего не дано.
Но ведь этот прибор сможет обнаруживать и дирижабли — требуется только усовершенствовать его!
Нужно было принимать срочные меры.
Ах, как все непросто…
Райцентр у моря, в котором Сергей оказался в 1929 году из-за своего соцпроисхождения и «неразборчивых» знакомств или «связей», был обыкновенным южным городком — пыльным, скучным, одноэтажным. До революции такие именовались заштатными. По улицам бродили стаи собак (при этом они совсем не были бродячими, у каждой имелся хозяин, просто здесь испокон веку бытовало правило: зверь должен не только охранять дом, но искать себе пропитание сам) и продавцы мороженого. В наскоро сколоченных (в незапамятные времена) деревянных будках дремали торговцы домашним вином. У одних оно было перекисшим, то есть «сухим», у других слегка закисшим, то есть «полусухим», — в дело шло все, потому что с апреля и до ноября по грязным тротуарам дефилировали «отдыхающие» в белых панамах и коломянковых штанах или креп-жоржетовых платьях — в зависимости от пола. Сонные милиционеры в плантаторских шлемах поддерживали общественный порядок, который, впрочем, никогда не нарушался (разве что Сеня выгонял из дома Соню — по подозрению в адюльтере с соседом Борей или Иван Сергеевич бил спьяну Маланью Титовну — без всяких подозрений). Вспомнил: сразу же после Нового года вызвал начальник управления, секретарь пропустил мгновенно, это было из ряда вон и предвещало неприятность. Так оно и произошло. Посмотрев тяжело (будто выстрелил темными глазками, стремясь поразить наповал), начальник спросил медленно, с наслаждением, будто свою любимую простоквашу ел (он был горячим поклонником Мечникова и считал вслед великому ученому, что дрожжевой грибок, возникший естественно, без участия человеческих рук и ума, в сочетании с утренней гимнастикой и ежегодным курортным лечением «на водах», продлит драгоценную жизнь если и не навсегда, то надолго — так надолго, что можно сказать и навсегда): «Слушай, что это у тебя за фамилие такое? — И, заглядывая в анкету, прочитал раздельно: — Бо-де? Ты что, не русский, что ли?» — «Русский. Предки в России с конца восемнадцатого века». — «Ты вот пишешь, что твой прадед — барон? Это как?» — «Предки эмигрировали из-за Великой французской революции». — «То есть они были врагами народа, великого и талантливого французского народа?» — «Совершенно верно. Но уже мой отец был всего лишь школьным учителем, позже — членом партии». Начальник прищурился: «Знаешь, Боде, я впервые в жизни вижу перед собой живого барона. Ты, значит, как Врангель? Забавно… А что у тебя с… этой?» — он снова заглянул в «дело». «Если вы имеете в виду Татьяну Николаевну, — ровным голосом сказал Сергей, — то ничего. Два года назад она отказала мне, мы даже не переписываемся». Начальник вздохнул: «Но ведь она дочь действительного статского советника и начальника порта. Ты что же, не мог найти социально равного товарища?» — «Это трудно. Я ведь барон», — брякнул Сергей и тут же горько пожалел о своей несдержанности. Глаза начальника потемнели еще больше и слились с глазницами. Две черные впадины взирали холодно-непримиримо: «Твое фамилие дважды упомянуто в энциклопедии «Брокгауз и Ефрон». Пролетариев и сочувствующих в этот царский список не помещали и потому…» — «Помещали, — перебил Сергей (однова́ живем, — подумал он горько, — чего уж теперь…), — том 85-й, страница 421-я. Плеханов. Ленин признавал его своим учителем». Глазки оживились: «Это мы знаем. Сегодня за Ленина многие прячутся. Только что завещал нам великий Ленин, уходя от нас? То-то… Ты как оказался в органах?» — «В восемнадцатом со мною беседовал товарищ Уралов и препятствий не нашел. Мне кажется, что свою верность партии я доказал делом». — «Это тебе только кажется. В Тутутский райотдел старшим о пером поедешь? Это все, что я могу для тебя сделать. Мы сегодня не можем игнорировать классовый принцип подбора кадров. ЧК — штука особая…»
Но главный сюрприз начальник преподнес напоследок (он был большой мастер этих сюрпризов, «штук», как он их называл): «Мы решили подвергнуть тебя испытанию. На прочность и выдержку. Как ты на это смотришь?» Что можно было ответить на подобный вопрос? Сергей служил не на театре. «Готов!» — ответил он кратко, полагая, что все это обычные «штуки» начальника. Игрун. Все играет, играет… «Понимаешь, Боде, к твоему несчастью, получилось так, что имеет место совпадение: Татьяна Николаевна служит в Тутутах и тебе тоже придется там служить. Что отсюда следует?» У Сергея начало ломить в ушах. «Я уже объяснял: мы разошлись». — «Это — твое дело. А вот наше общее дело в том, чтобы ты — как бы это понятнее выразиться? — не встречался с нею, что ли? Во всяком случае, мы тебе этого не рекомендуем. А там — посмотрим. Может, я первый буду ходатайствовать перед наркомом, чтобы тебя вернули к нам». — «Значит, испытательный срок?» — хмуро усмехнулся Сергей. «Ты, Боде, всегда любишь уточнять, — начальник загадочно улыбнулся. — Это большое подспорье в нашей профессии. Будь здоров».
Сергей вышел из кабинета и остановился перед столом секретаря. Сердце вдруг упало, а потом начало проталкиваться к горлу такими тугими и резкими скачками, что потемнело в глазах. Секретарь вскочил, торопливо наполнил стакан: «Плохо? Вызвать врача?» — «Не надо…» На другой день он уехал к месту службы.
Позже он часто спрашивал себя: зачем? В конце концов, филологическое образование всегда могло прокормить, дать кусок хлеба и даже с маслом… Он сразу вспомнил Ленинград, Университетскую набережную, лекции Веселовского по литературе Возрождения и Таню — она всегда садилась рядом и задавала вопросы громким шепотом. Однажды ему показалось, что он влюблен, вышли на набережную, незаметно добрели до сфинксов у Академии художеств, он все хотел и не решался спросить, как она к нему относится, и вдруг Таня заглянула ему в глаза: «Сережа, а где вы служите на самом деле?» Он пробормотал что-то нечленораздельное — неужели догадалась? А с другой стороны — чего бледнеть? Он служит в ГПУ, органе пролетарской диктатуры, он полностью разделяет все основополагающие позиции своего учреждения — чего стыдиться? Рудиментарные всплески так называемой дворянской совести. Да и совесть ли это?
Но он ничего ей не объяснил — подумал, нельзя, невозможно, ведь выслушает, улыбнется печально или отчужденно и скажет: «Прощайте, Сережа». Но ведь невозможно это, совершенно невозможно!
Проводил ее, она жила на другой стороне Невы, в доме, примыкающем к бывшему Сенату, «бывший графини Лаваль» — так именовался этот немного вычурный, с его точки зрения, особняк, в котором некогда прятался от государя императора Николая Павловича диктатор Трубецкой. Бывший, бывший, почему-то подумал он, — сколько бывших… Постояли у парадного, светлая летняя ночь — бледное подобие угасающего дня — опускалась над затихшим городом, золотые блики ползли, покачивались и сливались друг с другом в благородно мерцающие пятна, и вода была живая, и он снова подумал: «живая вода» — это ведь символ какой-то, это так прекрасно, неужели эта странная девушка, незнакомка эта, вдруг возникшая за хрустальным стеклом, не понимает, не чувствует того, что с ним сейчас происходит…
— Я подумала, — вдруг сказала она, — теперь слишком поздно или очень рано, и это, конечно, все равно, но, может быть, вы хотите чаю? Я бы не отказалась…
— Это удобно?
— Моя комната в начале коридора, а соседи давно спят.
…Через три часа, когда он, осторожно ступая босыми ногами по скрипящему паркету, вышел на пустую еще кухню, чтобы напиться из-под крана, увидел: перекипевший чайник залил керосинку и погасил ее. И слава богу, а то какой бы пожар мог случиться…
А вот с ним этот пожар случился и все набирал и набирал мощь и силу, и однажды он решился и рассказал Тане все: и где служит, и что делает. Она выслушала спокойно и едва заметно качнула головой: «Сотри случайные черты…» — «Ты о чем?» — «Так…»
Но с того вечера их отношения стали прохладнее, а когда он попытался сделать официальное предложение, она грустно улыбнулась: «Ты хоть знаешь, кто мой отец? Кем он был?» И все развалилось, едва начавшись…
Зачем он поехал? Смутные, вялые мысли не складывались в формулу. Все крутилось вокруг «категорического императива», долга, чести и прочих старорежимных понятий. Пресловутый «императив» и вообще был придуман Кантом для оправдания бытия божьего и поэтому являлся чем-то бесконечно чуждым и даже враждебным. И тем не менее… «Ладно… — сказал себе Сергей. — Обойдется как-нибудь…»
В городок он приехал весной, вовсю цвели черешни, вишни и яблони, на базаре торговали ранней, парниковой клубникой «царица». У самого бойкого частника это название было перечеркнуто жирным красным крестом и вместо него написано другое: «комсомолка». Клубника была сочной, сладкой и ароматной, и Сергей подумал, что дело не в названии. Подумал и тут же выругал себя за такие несвоевременные мысли. С базара он отправился к месту службы: райотдел помещался в старинном здании — здесь до революции «функционировала» частная гимназия мадам Эпшиц, теперь же вместо сторожа в галунах и бороде медленно прохаживался часовой в фуражке с васильковым верхом. Вошел, молоденький дежурный проверил удостоверение и предписание и объяснил — значительно и с толком: «Кабинет товарища Сцепуры находится на втором этаже, там увидите…» В здании царила тишина, и это означало, что либо контрреволюция в Тутутском районе изрядно поутихла, либо наоборот — все разъехались на задания. На дубовых дверях с многочисленными штапиками и филенками сверкала бронзовая ручка с мордой льва (Боде подумал, что раньше именно за этими дверьми восседала мадам Эпшиц) и чернела стеклянная табличка с золотыми буквами: «Начальник Тутутского районного отдела ОГПУ при СНК СССР тов. Сцепура В. Г.» Постучал, строгий голос пригласил: «Войдите», — дверь поползла легко и непринужденно — наверное, петли смазывали тщательно и каждый день, — и Сергей увидел владельца кабинета. То был человек лет сорока в коверкотовой гимнастерке без петлиц и знаков различия, белый воротничок подпирал крепкую жилистую шею, белесовато-голубоватые глаза смотрели пристально и твердо. Под крупным носом «бульбой» слегка топорщились небольшие, тщательно подбритые усы квадратной формы. «Боде? Я предупрежден сверху. Функции наших органов представляете? Ну и хорошо, это я пошутил по-дружески, по-товарищески, надеюсь, будем товарищами? И прекрасненько! Дело ваше я просмотрел, учились на филологическом? Что надо! Я учусь на рабфаке, нынче без образования — сторожем на кладбище и то не возьмут! Что такое нулевая морфема, представление имеете? Ну и молодцом! А теперь — шутки в сторону и слушайте сюда, я объясню, какое направление и что конкретно мы намерены вам поручить… Да, вот еще что: меня зовут Валерианом Грегориановичем, в условиях службы — «товарищ Сцепура». «Направление» уложилось в три слова, конкретика заняла больше времени, она была совсем не такой простой и безмятежной, как показалось Боде поначалу. По словам Сцепуры, в районе действовали и белогвардейские недобитки, и кулачье, и даже националисты — из числа проживавших в немецких колониях. «Национал-социалистская рабочая партия день ото дня приобретает в Германии силу и популярность», — заметил в связи с этим начальник РО.
Работать с товарищем Сцепурой было непросто. Был он взбалмошен, нетерпим, нахрапист, от раз принятого решения не отступал никогда. С ним никто не спорил (сотрудники давно убедились: себе дороже), и когда Сергей попервости попытался в каком-то пустяке настоять на своем, получил ответ: «Не для того меня сюда поставили руководство и партия, чтобы я сначала принимал решения, а потом думал». «Партия и руководство», — поправил Сергей скорее машинально, нежели принципиально, но Сцепура разразился гневной речью, и Сергей понял: для начальника эта очередность не пустой вопрос. «Как ты не понимаешь? — вещал Сцепура. — Партия — она совсем другим занята, ее дело промышленность и там сельское хозяйство, не забывай и того, что нынче в партии скрытых и явных оппозиционеров пруд пруди, и прочих разных гадов — тоже, и именно нам, Госполитуправлению, доверено товарищем Сталиным всю эту нечисть выводить на чистую воду. Нет, Боде, ты окончил свой университет еще под сплошным влиянием царской профессуры, и потому твоя красная интеллигентность у меня под большим сомнением, скажу тебе прямо. А зачем тебя из центрального аппарата к нам спустили? За неразборчивые связи, так? Кстати, предупреждаю, не вздумай. А теперь скажу тебе мечту: окончу рабфак, буду дальше разрабатывать теорию великого и могучего русского языка, чтобы, к примеру, доказать: одушевленность существительного «мертвец» — проклятое наследие царского режима и опиум для народа. Ведь что утверждается? Почему одушевленное оно? Потому что была вера в загробную жизнь, воскресение мертвых и живую душу».
Сергей молча вышел из кабинета. Сцепура под любое возражение неотвратимо подводил политическую базу, и у Сергея хватило и ума и опыта, чтобы понять: спорить бесполезно. Пушкин осуждал Чацкого за страстные речи перед глупцами. Уроки классики следует помнить. Но жизнь не укладывалась в инструкции. Таня была здесь, рядом, и теория вероятности безжалостно предсказывала встречу. Она и случилась неделю спустя, на улице, Таня шла по противоположной стороне с хозяйственной сумкой, откуда торчали перья зеленого лука и округлый бок огромного огурца; первым побуждением было перебежать через дорогу и взять эту сумку из ее напрягшейся (это было видно!) руки, но Сергей вспомнил разговор с начальником управления и предупреждение Сцепуры и с горечью подумал, что именно из-за Тани его перевели на самую что ни на есть низовую работу, если же сейчас все начать сначала, куда переведут потом? И он не окликнул ее, проклиная себя за трусость, слабость и нежелание ссориться с начальством. «Да и зачем? — успокаивал он себя. — Она меня не ищет, расстались мы холодно, не нужен я ей, нет, не нужен…» Но заползла невесть откуда взявшаяся горькая мыслишка или — кто знает — надежда: а может быть, нужен? И не все потеряно еще?
Он проводил ее до дома — по другой стороне улицы, тайком, она жила на третьем этаже старого, обшарпанного особняка, одного из немногих здесь чемпионов по этажности. Окно опознать было нетрудно: Таня сразу его открыла. «Ничего, — утешал себя Сергей. — Теперь я знаю, где ты живешь, и, если что, найду мгновенно». Этой детской своей наивности он тут же улыбнулся раздраженно-печально: «Никого и ничего ты не найдешь. Ибо ты — оппортунист самой чистой пробы…»
Прошло много дней, случившаяся невзначай встреча сидела в сердце тупым гвоздем — бывало, правда, что подзабывал в суете, но приходил воскресный вечер, оставляя позади выезды на происшествия, спешку, столкновения со Сцепурой и нудные препирательства с машинисткой («Я пишу доклад товарищу Сцепуре для выступления на исполкоме». — «А у меня срочное сообщение в край». — «Поте́рпите»), и входила в его унылую холостяцкую комнату Таня, садилась у стола и молча смотрела своими большими синими глазами. Это было невыносимо, и однажды утром Сергей решил было подать рапорт о переводе или даже об увольнении, но, дойдя до службы, передумал…
В одно из воскресений, направляясь в кооператив за мылом, он обнаружил на афишной тумбе красочное объявление:
«Все к нам! Рабочие поэты читают новые стихи. Хор исполнит кантату «Господа капиталисты, не дергайтесь!», наши талантливые художники порадуют вас красочным обличением мирового империализма!»
Он решил пойти. Зачем? От скуки — так он объяснил себе.
Вечером, надев черный костюм-«тройку» и свой лучший галстук, он направился в клуб портового завода. Первой, кого он встретил на пороге, была Таня… «Пойдем, — она взяла его за руку и повела по черной лестнице вверх, вверх, под самое небо, здесь у нее была малюсенькая каморка с табличкой: «Литобъединение «Сейнер». «Как вы тут размещаетесь? — повел головой Сергей. — Здесь и одному тесно». — «Вековая народная мудрость, — усмехнулась Таня, — в тесноте, да не в тюрьме. Пришел развлечься?» Она совсем не изменилась (а собственно, почему она должна была измениться? Всего полгода прошло), и, словно угадав его мысли, она сказала: «В моем возрасте женщины начинают быстро стареть. Не заметил?» — «Нет. Послушай… Ты ведь могла бы преподавать?» — А почему ты здесь, а не в Москве? Давай пить чай, у меня китайский, отменный…» Она открыла шкаф и начала расставлять посуду. «Ты не… искала меня? (вот уж глупый вопрос…)», — «Нет. А ты?» — «Не я был причиной, ты ведь знаешь…» — «В самом деле? А мне показалось, что ты сделал выбор тогда». Он пожал плечами: «Таня, все не так просто». — «Я знаю. Давай пить чай».
«Вот так… — думал он. — И самое печальное в том, что она права. А если рассказать ей, как не решился перейти на другую сторону улицы, и объяснить, что не сделал этого только потому, что сжился со своей работой, считал ее нужной и полезной, был убежден, что именно здесь, на этом участке борьбы, приносит максимальную пользу и государству и себе самому?.. Конечно, рассказать! Она все поймет, все простит, и тогда…»
— Знаешь… — начал он нерешительно и натужно, но вдруг она перебила:
— Знаю. Ты видел меня и не решился подойти. Сергей, по-моему, любовь как честь, она не терпит лжи. Ты прости, что я вынуждена напомнить об этом…
— О чем? — он почувствовал, как вспыхнули щеки, — незнакомое или, скорее, утерянное давным-давно ощущение, с детства, наверное.
— О любви. Разве мы не говорили об этом?
— Таня… Но разве… только говорили?
— Вот видишь… Но ты предпочел быть честным у себя, там… Это твое право, разве не так?
Она никогда не понимала, никогда. Есть работа, тяжелая, опасная работа, которая делается для блага страны. В этой работе нет компромиссов и недомолвок, в ней все прямо: кто не с нами — тот против нас. Когда речь идет о кадрах — это абсолютно. В ЧК никого и никогда не подозревают. Человека либо принимают, либо нет. И если в воздухе повисло нечто — даже предположительное, недоказуемое, — все равно. Расставание неизбежно. Потому что не о производстве консервов идет речь и даже не о станках. О таком невероятно важном деле идет речь, в коем из-за нюанса может рухнуть нечто очень важное в пролетарском государстве, а этого нельзя допустить. И оттого он, Сергей Боде, не обиделся и не раскис, когда предложили ему из-за «неразборчивой связи» (уже разорванной, бывшей, правда) покинуть центральный аппарат. Но разве возможно объяснить это Тане — дочери действительного статского советника, нежной, сверхинтеллигентной, воспитанной на Карамзине, одах Горация и акмеистах? Вот она как ставит: любовь как честь и не терпит лжи. Ведь понятно, что она имеет в виду: честность перед партией, перед ОГПУ… «Что ж, ты права… И объяснить тебе я не могу ровным счетом ничего. Прости…»
Он снова с головой окунулся в изнурительную, выматывающую работу. Иногда спал всего лишь несколько часов в сутки. И дело тут было не в том, что на Тутуты обрушился шквал контрреволюции и вредительства, — этого не было, но реально возникал в том или другом колхозе или совхозе падеж скота, ломались трактора и сеялки, в Портовом заводе не желал сходить со стапелей после очередного ремонта рыбацкий утлыш, а на афишной тумбе пионер вдруг обнаружил поздравление с тезоименитством старшей дочери Николая Второго Ольги — со всем этим нужно было досконально разбираться, потому что во всем видел Сцепура происки мирового империализма и реакции. Реже действовали недобитые белогвардейцы, здесь реалий было больше (реалий ли?), бывшие охотно группировались, обсуждали срок и вероятность возвращения на престол Романовых и выпускали рукописный журнал. Раскрытие этой группы было одной из самых значительных и успешных операций Сергея. Судебный процесс по этому делу проходил в краевом центре при открытых дверях и огромном стечении публики. Все участники организации получили максимальные сроки лишения свободы. Для одного из них, восьмидесятилетнего статного старца, а в прошлом секретного сотрудника охранки, прокурор попросил высшую меру социальной защиты, но суд, руководствуясь свершившимся фактом победы пролетарской революции на территории бывшей Российской империи и ожидаемого в скором времени свержения власти капитала в других странах, решил сохранить жизнь старому негодяю и приговорил его только к 25 годам заключения.
Работа работой, а мысли посещали Сергея самые что ни на есть недозволенные и даже преступные. Газеты писали о том, что Бухарин выступил с антиленинской теорией мирного врастания кулака в социализм и выдвинул не менее кулацкий лозунг «обогащайтесь!», что несомненно могло привести к реставрации капитализма, тем более что лозунг этот породил в XIX веке контрреволюционер и монархист Франсуа Гизо; начался процесс о вредительстве на электростанциях, и многое, многое другое бешено пульсировало и расползалось по стране, вызывая страстный накал борьбы, неприятие, стремление противостоять, подавлять, громить, расправляться и отрицать, но только не у Сергея. Он просыпался по ночам, и шел на кухню пить чай, и сидел до утра, не в силах уснуть и разобраться: что, разве плохо, если самый дееспособный производитель товарного хлеба «врастет» в социализм и Россия сможет еще тысячу лет кормить своим хлебом не только себя, но и половину человечества, а может быть, и больше? Разве погибнет от этого социализм и трудящиеся лишатся своих завоеваний? Но кулаков (впрочем, какие это были «кулаки»? Миф…) начали выселять, а когда они оказали сопротивление — уничтожать, не ведая при этом, что до тех коллективных идеалов, о которых мечтал Ленин, государству пробиваться еще сто лет, а может быть, и гораздо больше, ибо для коллективного труда нужна и психология коллективная, а вот ее-то как раз и не было, и она в ближайшем будущем возникнуть никак не могла — это Сергей понимал лучше других. Откуда ей взяться? Тысячу лет властвовал не принцип даже, а инстинкт: «мое!», невозможно было за десять — пятнадцать лет переделать общественное сознание настолько, чтобы человек трудился прежде всего для других, а потом уже для себя. Привести эта кавалерийская атака могла только к одному: хаосу, анархии, развалу. И почему нельзя «обогащаться»? Ведь это означало всего-навсего нормальную, человеческую жизнь для всех без исключения членов общества, — всем по кровати, как об этом когда-то сказал Ленин, всем по квартире или по дому, вдоволь продуктов и вдоволь досуга — вот и все. Почему же надобно страстно клеймить, осуждать, протестовать? Похоже, Бухарина ждала судьба тех, чьи косточки вот уже второй год мокли в водах Беломорско-Балтийского канала… А вредительство? Да есть ли оно? Или реальные поломки и сбои на электростанциях объявляются сцепурами «вредительством» только для того, чтобы «награжденья брать и весело пожить»? И можно ли верить, что члены руководства Рыков и Томский — контрреволюционеры? А «Шахтинское дело», «Промпартия»? Неужто вокруг, как твердит Сцепура, сплошь шпионы, недобитые агенты охранки? Где миф и где реальность? Сергею было трудно и плохо…
Однажды вечером он принес из кооператива бутылку «Московской» и, давясь, выпил два стакана залпом. Именно в этот момент и позвонила Таня и пригласила встретиться и поговорить с Качиным еще раз. В нормальном состоянии Сергей наверняка бы не пошел — отговорился бы, оттянул, но сейчас ему море было по колено, все обиды и несправедливости выползли разом, вдруг и слились в тугой, болезненный ком где-то под ложечкой.
Он пришел к Тане домой, она занимала маленькую комнату в коммунальной квартире на третьем этаже (Сергей даже выглянул из окна, чтобы убедиться, что это то самое). Качин уже ждал с авоськой в руках, долго развязывал ее, еще дольше разворачивал газеты, в которые был наглухо закручен прибор, потом протянул короткую трубку с толстыми отсвечивающими синевой линзами. «Вот, я усовершенствовал… — сделал какое-то неуловимое движение, и возник еще один окуляр. — Как видите, теперь это бинокль, — произнес он торжественно. — Глядите!» Сергей навел «бинокль» на противоположную сторону улицы и вскрикнул от удивления. Показалось, что стоит в чужой комнате. В это просто не верилось. И смотреть — по сравнению с прошлым разом — стало гораздо удобнее. Невероятно, но Качин изобрел, открыл, соорудил нечто совершенно невозможное, немыслимое, вполне очевидно противоречащее законам физики (тем, которым обучили Сергея в гимназии еще до революции).
Можно было представить, что получится из этой заготовки, если передать идею в руки военного конструктора! У Сергея захватило дух. Подводно-надводное ви́дение обещало неуязвимость Красному воздушному и морскому флоту, преимущество в надвигающейся схватке с мировым империализмом и огромное душевное спокойствие и удовлетворение ему, Сергею Боде…
…Качин долго сомневался, раздумывал (мол, ничего не выйдет, никто всерьез не отнесется), но в конце концов согласился послать чертежи в Наркомат обороны. Ввиду особой секретности Сергей, после долгих и мучительных раздумий, решил направить чертежи фельдсвязью. Сцепуру он пока в известность не поставил — знал: ничего, кроме скандала, не выйдет. Что касается слежки, в нее он не верил изначально, полагая, что это кто-нибудь из знакомых подшучивает над Качиным. На заводе о приборе знали все, а может быть, кто-то из соперников выбирает момент, чтобы намылить счастливому влюбленному шею (Качин ухаживал за самой красивой девушкой на заводе). Однако проверить надо было, и Сергей решил не откладывать дело в долгий ящик. Утром следующего дня, когда до начала работы оставалось полтора часа, он занял позицию напротив дома Качина.
Это была рыбацкая хибара на берегу моря, неказистая, несклепистая развалюха. Сергей пристроился в тени огромного платана и делал вид, что читает газету, — древнейший прием всех сыщиков мира был уже настолько скомпрометирован кинематографом, что Сергей почти не опасался. Профессионал человека с газетой не заподозрит. Не дураки же в ОГПУ, да еще до такой степени!
Без пяти восемь во дворе появился Качин, он был в трусах. Распевая во весь голос «Мы кузнецы, и дух наш молод!», сбежал к воде и плавал ровно десять минут. Потом выбрался на берег, вытерся махровым полотенцем, умчался в хибару и тут же вышел в неизменной футболке с манжетами и клетчатой кепке. Заметив пылящий неподалеку фаэтон, окликнул извозчика и укатил, напевая: «Вздымайся выше, наш тяжкий молот…» Никакой слежки не было. Сергей сложил газету и сунул ее в карман, и здесь…
Из-за угла дома на сваях — он принадлежал артисту местной эстрады Зурабу Кули-оглы-заде, человеку неизвестной национальности и огромного таланта, — вывернул еще один фаэтон; несмотря на ощутимую уже жару, верх был опущен, в тени промелькнуло мужское лицо с усами, ничего больше Сергей заметить не успел, фаэтон набрал скорость и умчался.
Слежка? Возможно… Но пока не было доказано обратное, Сергей не мог себе позволить спать спокойно. Придя на работу, он вызвал оперуполномоченного Ханжонкова — этот молодой человек вот уже год пытался освоить таинственную японскую борьбу, чем вызвал почтительную зависть сослуживцев и помоперуполномоченного Малина.
Молодые люди вполне кимовского возраста и напора носили галифе в сапоги и толстовки и отличались друг от друга только «модусом вивенди»: Ханжонков был обременен семьей и детьми, а Малина опекала любящая мама солидного уже возраста. Сергей объяснил задачу, рассказал детали, теперь «усатому» — как окрестили фигуранта — деваться было некуда. Когда ребята ушли, Сергей направился к Сцепуре. Тот выслушал молча и лишь в конце обронил как бы между прочим: «Обложку завел?» — «Нет. Проверить надо». — «Чертежи экспертировал?» — «Отосланы». — «Ладно». Сцепура почему-то не сделал замечания за то, что все произошло без его ведома, и Сергей даже пожалел о своих нетоварищеских мыслях в адрес начальника. «Докладывай регулярно, — приказал напоследок Сцепура. — Враг не дремлет». В общем, все пока развивалось нормально.
На следующий день Ханжонков и Малин положили на стол Сергея дневник наблюдения:
«8.00. Качин купался. 8.15. Качин оделся и вышел из дома. 8.15—8.30. Видимо, ожидал фаэтона, но не дождался и пошел на завод пешком. Из-за дома на сваях, принадлежащего Зурабу Кули-оглы-заде — артисту местной эстрады, появился фаэтон с опущенным верхом № 13-Е под управлением Арнаутова Ивана Ельпидифоровича, состоящего на учете конной биржи в качестве частного владельца (номер выдан гормилицией в прошлом году). В фаэтоне находился мужчина на вид лет тридцати пяти, с черными усами, вроде как у товарища Буденного С. М., и панаме пляжного типа. На ногах у фигуранта имелись шлепанцы, издали опознанные как произведенные на Тутутском резинокомбинате (мастерской). Одет: белые брюки холстяные, такая же рубашка в виде пиджака…»
Сергей поднял голову: «Как это — в виде пиджака?». — «Понимаете, — объяснил Ханжонков, — она сначала была как рубаха, а потом, на наших, можно сказать, глазах, превратилась в белый курортный пиджак» — «И черные очки появились», — добавил Малин, плохо скрывая распирающую гордость. Что ж, рубаха-пиджак — это и в самом деле было похоже на профессиональную экипировку, очки же… А что? «Усатый» ведь не догадывался пока, что за ним следят профессионалы, и поэтому мог применять в целях маскировки и изменения внешности и очки. Для ОГПУ эти очки — чепуха, а для сосунка Качина… Вполне сойдет. Что ж, посмотрим. С этим Сергей своих помощников отпустил.
На следующее утро все повторилось в точности, за исключением финала. Он был печальным: Малин предстал перед Сергеем с перекошенной физиономией и заплывшим глазом. В дневнике было записано:
«…Когда Качин скрылся в проходной, фигурант вышел из фаэтона и направился к распивочному ларьку, где с 9.01 до 9.20 употреблял пиво, опорожнив при этом восемь полных кружек с пеной. Полагая возможным и необходимым осмотреть объект вблизи, мы с Ханжонковым подошли к фигуранту вплотную, и Ханжонков велел две кружки с отстоем. После чего продавец отказался отстаивать, ссылаясь на очередь (за нами встали еще двое), и тогда я сказал, что за нарушение правил советской торговли полагается домзак. При этих словах объект, повернувшись ко мне, произнес по-русски: «Сопляк». После чего Ханжонков завернул ему руку за спину и потребовал извиниться. Но объект вывернулся (Ханжонков очень при этом удивился) и нанес мне молниеносный удар, который я парировал, но не смог. После чего объект на наших глазах спокойно допил пиво, сел в фаэтон и уехал, а мы за ним не поимели никакой возможности. Обращаем внимание руководства на крайне слабую физическую подготовку личного состава».
Далее стояли неуверенно сделанные подписи.
— Дело провалено, — подытожил Сергей.
— Нисколько! — уверенно парировал Малин. — Он ведь — что? Он уверен, что нарвался на двух уличных забулдыг, вот и все! Товарищ Боде, фигурант появится завтра точно и в срок!
…Сколь ни странным это было — он и появился. Либо не догадался о наблюдении, либо…
— Либо он откровенно считает нас идиотами, — мрачно заметил Сергей.
— Отнюдь, — покачал головой Малин. — Во всяком случае, я не могу принять ваше замечание в свой лично адрес. Весь вечер я провел в архиве. И вот результат. — И Малин положил перед Сергеем справку и фотографию. Это был краткий обзор о взрыве на рейде в 1916 году броненосца «Святитель Михаил». Поручик из военной контрразведки при главном штабе в Петрограде высказывал предположение, что имела место диверсия немецкой агентуры, и в доказательство ссылался на целый ряд обстоятельств. Наиважнейшим из них было то, что посторонний не смог бы пронести взрывное устройство на корабль. А на фотографии (это была небольшая копия) застыли в парадно-памятном расчете матросы, боцмана и офицеры броненосца. В центре улыбался молодой капитан первого ранга, командир…
— В какой связи этот взрыв с делом? — слегка раздраженно осведомился Сергей, и Малин торжествующе улыбнулся: — Броненосец взорвался на рейде нашего городишка, во время первой мировой войны, здесь была одна из ремонтных баз флота.
Это была яркая мысль. Если агент немцев (или целая резидентура) не были обезврежены в свое время русской контрразведкой (а они не были обезврежены, какие тут могли быть сомнения?) и перешли на службу к новым хозяевам, то кто знает… Возможно, что инженер Качин сделался объектом именно их наблюдения и интереса…
Но Сцепура принял выкладки Сергея в штыки: «Аллюзия… Ты марксо-ленинскую изучал? Ты известен о том (сам того не зная, он употребил оборот восемнадцатого века), что наука учит нас: идея выявляется через пре́дмет (он сделал ударение на первом слоге), а где он? Тебе из Москвы ответили? А может, вся эта качинская ерунда — истинная чушь на постном масле? А ты хочешь, чтобы я тебе под такие про́центы (Какие «про́центы»? — хотел перебить Сергей, но промолчал) разрешил тратить оперсостав и автопарк отдела? Нет уж, дорогой товарищ! В нашей службе главное не талан (он так и произнес), а могучее большевистское терпение, понял?» Здесь Сергей уже не сдержался: «При чем тут большевики?» — «Как? — округлил глаза Сцепура. — А кто, как не большевики, искренне прошли царскую каторгу и ссылку и научились терпеть, как Фома Аквинский?» — «Фома Аквинский?» — «Ну да! Он же столпником царским был, стоял всю жизнь на столпе и кушал акриды с диким медом».
Спорить было бесполезно, Сергей решил временно отступить. Тут, на счастье, подошло время его очередного отпуска, и он выписал себе проездное в Москву — решил совместить приятное с полезным. Малину и Ханжонкову велел быть начеку, но самостоятельных шагов не предпринимать. А Татьяне Николаевне после долгих и мучительных размышлений и сомнений все же позвонить не решился… И сразу ночи стали бессонными, и все время одна мысль: что, если позвать Таню с собой, в Москву? Пропадаем ведь оба без всякой пользы, а какая может получиться поездка… Упоительная! Поселиться в одной гостинице, в одноместных номерах и — целый месяц вместе! Блистательная возникла идея, но он тут же вспомнил, что эти номера в московских гостиницах — проблема, паспортный режим строг, хотя и подкупен, но не ему же в самом деле покупать? А за нравственностью проживающих следят портье, дежурная по этажу, буфетчица и работник рабоче-крестьянской милиции при гостинице. Не получится упоения, выйдет один скандал. И Сергей отказался от своего проекта. Хотя весь день после этого печального решения ходил словно в тумане, и выплывала из этого тумана Таня с чайником в руке, тем самым, что распаялся в ту незабвенную летнюю петербургскую ночь…
Ночью он проснулся от сжигающих сомнений или даже стыда и отправился на кухню пить чай. «Как, — думал он, — я хотел предложить Тане дешевенькое развлечение, я осмелился мечтать об этом, это я-то, последователь Канта и Блаженного Августина, моралист и ригорист… Неужто все в прошлом? Неужто конец идеалам и проза жизни, жалкая и ничтожная проза, вытеснила безжалостно последние остатки порядочности?»
И вдруг он с ужасом подумал, что из истинно порядочного человека ничего и никогда вытеснить невозможно. Просто что-то изменилось в нем, надломилось, а может быть, и исчезло совсем… Но так было жаль несостоявшейся мечты и времени, не отданного безраздельно чувству, смыслу, тому единственному в жизни, что было в конце концов ее сущностью… «Как глупо, — думал он. — И Блаженный Августин тут совсем ни при чем. Я просто-напросто трус…»
Что ж, он по-прежнему любил Таню, этот главный вывод из случившейся вдруг слабости он сделал непреложно, все же остальное… Бог с ним. Об этом никто, кроме него, не знает и не узнает никогда.
…А Москва встретила трелями трамвайных звонков, шумом и гамом, рвущимися в небо гирляндами разноцветных шаров. Перед вокзалом маршировала колонна в футболках и кепках, самые мускулистые несли на вытянутых руках соломенное чучело Муссолини в черной рубашке. Старший, с красной повязкой и латунной трубой, хрипел простуженным голосом: «По моей команде роняем дуче вниз головой и дружно выкрикиваем пламенный привет итальянским рабочим! Внимание, раз-два-три!» И колонна напористо скандировала: «До-лой! Да-ешь! При-бьем! Как вошь!» О, как просто опрокидывался и упразднялся фашизм, каким смешным и беспомощным выглядел главный враг… Всего лишь набитая соломой кукла, которую можно без труда повалить и даже сжечь…
В трамвае задремал на мгновение (две бессонные ночи в поезде взяли свое, а не спалось из-за горьких и даже горестных мыслей — вот предстоит встреча с Москвой, молодостью, начальством, а что толку? Слабо он верил в возможный толк…), а когда очнулся, в грязноватое трамвайное окно уже вплывала знакомая площадь с затейливым фонтаном посередине: среди вздымавшихся к небу струй суетились путти (сейчас струй не было, но у Сергея взыграло могучее профессиональное воображение). К этому фонтану он часто приходил в былые годы — подумать, помечтать, просто отдохнуть…
И показалось на мгновение, что окончился заурядный служебный день — без побед и без особых поражений (не вечно же плакать из-за измены резидента на Ближнем Востоке Агабекова?), и трамвай везет домой, на Арбат, в бывший дворянский особняк хороших кровей, а ныне коммунальную квартиру упорядоченного соцбыта. И охватило неясное томление… Попервости Сергей даже не понял, что именно его томит, но, наткнувшись взглядом на огромную зеркальную витрину, в которой плыли кучевые облака, различил за ними нескончаемые круги сыро- и просто копченой колбасы и вдруг ощутил ее резкий пряный запах, неведомо как проникший сквозь толстое стекло, поймал взором благородно-желтоватый сыр, истекавший зрелыми, добротными слезами, а уж от бадеек с разного рода икрой (салфеточной, паюсной, зернистой, красной и всяко еще иной) оторваться не смог совсем. И здесь Сергей понял, что голоден и следует немедленно запастись всей этой роскошной провизией. Он вошел в гастроном…
Тут никого не было, упитанная продавщица колбасного отдела оживленно переговаривалась с воблообразной кассиршей неопределенного возраста. Эта неопределенность заметно усиливалась изрядно повытертой горжеткой из чернобурой лисы, кокетливо переброшенной через плечо и небрежно закрученной вокруг тонкой и длинной шеи. «И жакет забрал? — услышал Сергей. — Тот самый? Заграничный?» — «На спине три разреза, подбит тибетским горностаем, я даже не успела спороть пуговиц», — задыхалась кассирша. «Господи…» — «Марлена Виленовна носила одну в ювелирный, — они позолочены!» — «С ума сойти…»
Сергей кашлянул, потом, пробиваясь сквозь нескончаемый поток, произнес длиннейшую тираду, суть ее сводилась к тому, что все надобно тщательно порезать и упаковать и конечно же не забыть пару свежих французских булок и приправу: горчицу, соль, перец и соус провансаль. «А буженина сочная?» — «Не пробовала». — «Но глаза-то у вас есть? Я вижу, что сочная. Не нужно. Я люблю сухую. Сколько с меня?» — «Двадцать сорок». — «А попить что-нибудь?» Давясь возмущением, продавщица начала перечислять сорта водки и коньяка, но Сергей неумолимо покачал головой: «Ситро». Здесь в магазин ворвалась с воплями и гиканьем стайка пионеров в сакраментальной униформе: белый верх, черный низ, на красных галстуках зажимы с пламенем костра; самый длинный и тощий тоненько выкрикивал: «Тянучки, тянучки, тянучки!», маленький и толстый с никелированным горном в руке уставился на черный костюм Сергея, словно на саван, потом сжал губы: «Что в Германии, знаете?» — «Нет». — Сергей еще не читал утренних газет. «Только что передали по радио: Гитлер и другие руководители НСДАП обещали классовый мир, а сами строят новые концлагеря и загоняют в них всех несогласных с режимом! Угроза фашизма становится реальной!» Он втиснул в мундштук толстые губы и издал совершенно неприличный звук. «Какой ужас… — прошептала продавщица. — Мальчик, а разве Гитлер за социализм?» — «Он поработитель-тиран. А тянучки тянутся? А то в тот раз одна ка-ак прилипла. У меня кариес, мне надо твердые».
Сергей вышел на улицу, у него разболелась голова. Что ж… дети тоже жили активной политической жизнью, они готовились к будущим классовым битвам, это было главным и в их школьном бытии, да и во всей последующей жизни, пожалуй… Откуда только взять потом платонов и невтонов… Кто станет Пушкиным? Да и в прочих безднах познания совершенно явно не намечалось уже ничего, кроме «Будь готов!» — «Всегда готов!». Печально это. Очень печально…
И словно в подтверждение грустных размышлений рядом с магазином остановился грузовик, на котором чернел постамент с черепами, а на нем — огромный гроб красного цвета с белым кругом посередине и жирно нарисованной свастикой. Пионеры выскочили из магазина, окружили грузовик, крики восторга сделались неистовыми, старший пионервожатый с тщательно уложенным зачесом выбрался из кабины и захлопал в ладоши: «Тихо-о! Равняйс-сь! Построилис-сь! Начали-и!» «Марш ле-евой, два-три-и, марш ле-евой, два-три-и, — дружно взвились голоса. — Встань в ряды-ы, това-арищ, к на-ам…» — «Нажимайте-е, нажимайте-е!» — кричал между тем старший шоферу, который взобрался в кузов и манипулировал у гроба. «Не открывается!» — «Вы не умеете-е! — Вожатый прыгнул через борт и навалился на гроб, крышка щелкнула, в гробу сел манекен, разделанный под Гитлера. Косая челка доставала до подбородка. — Ги-итлер рабо-отает, прекраасно-о, дети-и, ко мне-е!» Еще четверо перебрались через борт и попытались поставить крышку на место, но Гитлер продолжал сидеть как ни в чем не бывало. Старший утер пот и безнадежно посмотрел на Сергея: «Что посоветуете?» — он ужасно растягивал окончания. «Это приобретает нежелательную политическую окраску», — значительно проговорил шофер и тоже посмотрел на Сергея. Если бы они знали, кто стоит перед ними…
Между тем Сергей уже входил в будку телефона-автомата и набирал номер своего бывшего начальника…
…В кабинете Ивана Ивановича (так звали начальника) Сергей аккуратно распаковал покупки: «Тарелки у тебя есть? Ах, не принято? Ну и прекрасно, разложим в блюде от графина. А чай?» Чаю Иван Иванович приказал незамедлительно — с некоторым, впрочем, недоумением: «Могли бы потом и в ресторан, ей-богу… Ну что за нетерпение, право…» — «Оголодал, — кратко объяснил Сергей и с хрустом впился в булку. — А ты чего ждешь? Икра наисвежайшая, такую Шаляпин обожал во время оно…» — «Ты приехал говорить со мной о Шаляпине? — Иван Иванович нехотя окунул ломоть пышного белого хлеба в икру и еще более неохотно сунул его в рот. — Не трать времени. Оно принадлежит не нам». — «Кому же?» — «Сергей, я совсем не расположен шутить. Ты оторвался от жизни центрального аппарата и многого теперь не поймешь. Оставим это. Излагай».
И Сергей рассказывал часа полтора, он умел быть кратким, если того требовали обстоятельства. «Н-да… — протянул Иван Иванович, тщательно подбирая с пергаментной бумаги крошки сыра. — Удружил, нечего сказать…» — «Чем же?» — «Вчера нарком подписал решение коллегии: Сцепура награжден знаком «Почетный чекист». А это тебе не «Ворошиловский стрелок», если ты разбираешься… Ну что ж… Формально Сцепура прав. У тебя нет фактов, основы нет. Мы привыкли работать по старинке, и ты тоже не избежал всеобщей участи, не спорь… — Иван Иванович мечтательно вздохнул. — Верю: придет время, и мы будем работать иначе. Математическая формула, на кончике которой — вражеский агент».
— Ну, до этого еще надо дожить, — снисходительно улыбнулся Сергей. — А много ли нас доживет? Задай себе честный вопрос и так же честно ответь на него. То-то… Сегодня определяет все та же печенка, Ваня… У кого-то она лучше, у кого-то хуже, но интуиция — в основе нашей работы, да и всегда будет в основе, даже при твоей формуле. Только знаешь, что я тебе скажу? Интуиция эта — не только сумма эмпирического и дискурсивного познания, это еще и категорический императив. Знаешь, что это такое?
— Отчего же, отвечу: мозг класса, дело класса, сила класса, слава класса, — и попробуй оспорь… Чего ты хочешь?
— Уйми Сцепуру.
— Как? Нужны доводы.
Сергей положил на стол фотографию:
— Немцы взорвали этот броненосец на нашем рейде летом 16-го. Погибло триста человек.
Иван Иванович надел очки.
— Наслышан. Произошло случайное замыкание электропроводки в крюйт-камере. Это было в докладе контрразведки царю.
— Ему побоялись сказать правду, его жена — немка, Александру тогда травили все газеты. Ваня, один из этих трехсот — агент. Адскую машину пронес на броненосец он. Я его установлю, а он выведет на разведгруппу или резидентуру, может быть. Позвони Сцепуре, я тебе дело говорю.
Иван Иванович взглянул сквозь очки, потом вынул из ящика стола и перелистал небольшого формата справочник. Набрал номер:
— Николаев? Клемякин здесь… У тебя наш пакет — из Тутут, не вспомнишь? Вспомнил? Ну и что? А-аа… — Прикрыл мембрану: — Он говорит, что экспертиза Наркомата обороны завалена изобретениями советских граждан, все хотят помочь обороне страны… — Вздохнул в трубку: — Не обещаешь раньше сентября? Ладно… — Щелкнул рычаг, свалился в ящик справочник, Иван Иванович отрицательно покачал головой: — Что теперь скажешь?
И Сергей начал все сначала. Его страстная речь сводилась к тому, что Сцепура хочет жить в привычном мирке понятных ему вредительств и контрреволюции, без осложнений катиться по накатанной дорожке раскрытий и наград. Подобное же дело очевидно требует и неординарного мышления и специальной подготовки, чего у Сцепуры нет да и быть не может. Откуда? Зато все это имелось у него, Сергея Боде, и он согласен взять ответственность на себя. А кто сегодня готов ее брать? Таких нет. Сегодня время больших ожиданий: пусть другие рискнут, а я погожу. Не рухнет пролетарская диктатура…
— Но она и в самом деле не рухнет, — усмехнулся Иван Иванович.
— Тогда чем ты рискуешь?
— Ладно, убедил… — Иван Иванович поискал глазами по блюду, но на нем уже ничего не осталось. — Одно условие: действовать личным сыском, в свободное от службы время, Сцепуре не надоедать. Если экспертиза подтвердит ценность прибора — вернемся к разговору… А пока — я ничего не знаю. Понял?
Чего же не понять… Все яснее ясного. И отпуск должен окончиться, едва начавшись. Глупо двадцать девять дней ходить в театры и осматривать музеи, когда враг, вполне очевидно, не дремлет. Где еще (да и когда?) удастся найти столько «свободного от службы времени»? Решил ехать сейчас же…
Но Семеновское кладбище, где были похоронены родители, он посетил. Нежаркое лето исходило обильными дождями, вековые деревья разрослись пышно, свободно, среди травы (местами она доходила до пояса) торчали разрушенные надгробия, чугунный крест над могилой отца и матери возвышался неподалеку от плиты художника Перова (он никогда не нравился Сергею — по-немецки сухо-педантичный, литературный — типичный передвижник, ценность которого заключалась только в обличительной дидактике, живописи же, с точки зрения Сергея, не было ни на гран). Плоха оказалась родительская могила, и сердце уколола горькая и странная мысль, сентенция скорее, вычитанная когда-то у Некрасова: «Могила заросла кругом; не сыщешь… Не вели́ко горе! Живой печется о живом, а мертвый спи глубоким сном…» Прежде казалось, что этот цинизм или столь любезный демократическому XIX веку разумный эгоизм пробивался сквозь элегию, теперь вдруг понял: да оно так и есть, правда сказана, не стоит оспоривать… Когда он придет на эту могилу еще раз? И придет ли? Риторические всё вопросы…
…Через двое суток он уже шагал по тутутскому перрону мимо грязных фонарей и выбитых стекол в парадных дверях вокзала, но это не приводило его в смущение, как когда-то, а, наоборот, умиляло до слез. Вышел на привокзальную площадь, брусчатка была разобрана и возвышалась аккуратными пирамидками, беспорядочно брошенные, топорщились и выгибались ржавые трамвайные рельсы, на вагончике строителей безнадежно краснело полотнище: «На трамвае — в светлое завтра!» Что ж, все это отдавало изрядной глупостью, если не хуже, но ведь стоял за этим и героизм, и самоотверженность, и любовь, наверное… Не чужое ведь все это, думал Сергей. Нет, не чужое. Ведь всего лишь в ста шагах живет Таня, и пусть она даже не догадывается, что он близко, рядом и любит ее по-прежнему, — это все равно имеет самое решающее значение и для них двоих, и для города, и даже для всего государства. Сколь ни странно…
Растворялись в неверном свете фонарей и исчезали в ночи деревья, бульвар был пуст и казался театральной декорацией, из Таниного окна струился мягкий розовый свет. Не помня себя, Сергей поднялся на третий этаж и долго стоял перед дверьми, прислушиваясь к собственному сердцу, оно отзывалось нервными, тяжелыми толчками, за грудиной нарастала тупая боль. «Только этого нам и не хватало… — подумал он равнодушно. — А вообще-то — хорошо бы: выходит Таня, а я уже бессильно прислонился к перилам и сил хватает только на то, чтобы тихо сказать: Та-неч-ка…» Он даже плечами передернул от этой грустной картинки. Любопытно, что бы сказал Фрейд о темных глубинах подсознания чекиста Боде…
Наверное, удивился бы. Слабости и безликости, конечно. Картинка-то — из провинциальной пьески, ай-ай-ай…
А может, и нет?
Всю ночь он ворочался с боку на бок, выпил столовую ложку валерьянки, но так и не уснул. Вернее сказать — то было некое просоночное состояние, и фигуры какие-то мелькали на фоне светлой от уличного фонаря стены, и он декламировал вполголоса давно забытые стихи, которые звучали как иронический комментарий:
Не обещалась она,
Но я думала, вдруг придет.
Так долго я ждал.
О если бы всю ночь не смеркалось
От белого света до белого света!*["21]
Утром с больной головой и помертвевшим лицом Сергей явился к Сцепуре. Тот был при полном параде: сверкающие сапоги, синие галифе, гимнастерка с красными петлицами и тремя «шпалами» (Сцепура был капитаном госбезопасности*["22], на левом рукаве — шитый золотой канителью щит с мечом. «Не считаешь, что все это пустая трата времени?» — «Это мое личное время». — «В твоем алфавите «я» выпирает как больной зуб. Мы не принадлежим себе. Нужна только та деятельность, которая продвигает нас в завтра». — «Завтра» отделено от «вчера» вратами мгновения… «Сегодня» проходит сквозь эти врата и становится «вчера». И уже нет «вчера», но еще нет «завтра». — «Что же есть?» — «Только «сегодня». — «Поповщина». — «Вы правы. Эту теорию придумал епископ Гипонский, Августин». — «Гипонский? А где это?» — «В Алжире. На этом месте теперь новый город».
Сцепура покачал головой и тяжело вздохнул. Капитан госбезопасности Боде представлялся ему тяжело больным или не совсем нормальным. «Ты живешь в мире сплошных аллюзий, — изрек Сцепура. — Выбирайся из этого кошмара, лучше будет». Сергей пожал плечами: «Вы уточните семантику и этимологию структуры «аллюзия». Мне представляется, вы имели в виду иллюзию, нет? — Встал: — Какие будут указания?» Сцепура улыбнулся: «Давай подискутируем, и я положу тебя на обе лопатки. Из кого набирались матросы царского флота?» — «Из рабочих и крестьян». — «Ты считаешь, что рабочий или крестьянин пронес немецкую мину на корабль?» — «А почему нет?» — «Потому что это — неклассовая позиция, и она ведет в тупик. — Сцепура открыл ящик письменного стола и с торжествующей улыбкой положил на стол старинную фотографию: группа матросов и офицеров на фоне орудийной башни главного калибра. — Да-да, та самая… Я затребовал список команды, разослал запросы и получил ответы. Среди них все как на подбор — бедняки! Вот уж сошлось, правда? И часть рабочих с Путиловского и Металлического заводов из Петрограда. Да кто тебе поверит, Боде? Такие люди — опора Октября и пятилетки! Ты, очевидно, заблудился». Сергей взял фотографию и долго смотрел: у матросов и офицеров были красивые, одухотворенные лица, невозможно было даже предположить, чтобы кто-нибудь из них поддался немецкой агитации и даже деньгами прельстился, предав своих товарищей, присягу на кресте и Евангелии, совесть, наконец… И тем не менее, увы, это было именно так. «Вы забыли офицеров». — «Нет. Я проверил их всех. Среди них не было ни одного немца — даже с русской фамилией. А русские морские офицеры были, как правило, убежденные монархисты и такого сделать не могли. Возрази, если сможешь…»
Что ж, Сцепура подготовился основательно, настолько основательно, что Сергей брякнул в обиде и раздражении: «Значит, приказ немецкой разведки исполнил святой дух». Сцепура широко улыбнулся: «Я рад, что ты признал свое поражение». — «Я его не признал». — «Ты упрям. Ну хорошо, ты найдешь агента. И что с ним делать? Он совершил преступление до революции и теперь неподсуден». — «Не в этом цель. Я хочу спасти Качина и его изобретение». — «А если это фантастика?» — «Фантазия? Пусть. Все равно. Пепел Клааса стучит в мое сердце». — «Пепел не может стучать, он легкий». — «Но триста погибших матросов снятся мне по ночам».
Сцепура долго молчал, глаза его были широко раскрыты, и он ни разу не мигнул, это заставило Сергея напрячься из последних сил, чтобы тоже не мигнуть, — не мог же он уступить Сцепуре в подобном пустяке. В это время тот снял трубку и вызвал Ханжонкова и Малина, одновременно достав из нижнего ящика стола старинные конторские счеты и положив их на стол — между собой и Сергеем.
Первым вошел высокий, худосочный Малин, за ним — маленький, борцовского склада Ханжонков, оба сели, и здесь началось не столько обсуждение затеи Сергея, сколько филологическое состязание: рабфак Сцепуры давал себя чувствовать на каждом шагу. «Я наитщательнейше исследовал Качина-человека», — начал Малин, но Сцепура перебил: «Человек — не анализ крови. Человек — это звучит гордо. Выбирай слова». — «Я проник в его биографию». — «Не выбираешь. «Проник» — не из нашего лексикона». — «Качин не обладает чувством локтя и коллективизма. Товарищества — тоже». — «Факты?»
Для Сергея все это было тяжелейшим ударом. Он отсутствовал всего лишь неделю, и за эту неделю произошли такие события… И это при том, что он распорядился ни во что Сцепуру не посвящать. Это был удар. И словно бы угадав мысли Сергея, Малин посмотрел на него прозрачными, совершенно ясными глазами и пожал плечами: «Товарищ капитан государственной безопасности, мы все на службе. Наш разговор мы с Ханжонковым, посоветовавшись, немедленно изложили товарищу начальнику. А как же?» — «Никак, — кивнул Сергей. — Вы поступили правильно». А как они могли еще поступить? Наивность неизбывная, с такими взглядами на мир и взаимоотношения людей надобно служить в крайсовпрофе, а может, и эскимо на улицах торговать… Между тем Малин продолжал напористо и уверенно: «Факты в том, что с пионерского еще возраста…» — «Он не был пионером», — подсказал Ханжонков. «Ну да, со школьного, хотел я сказать…» — «Гимназического», — снова подсказал Ханжонков. «Вот! Он дружил с одной одногимназисткой», — Малин посмотрел на Сцепуру, желая убедиться, что правильно образовал слово. Сцепура кивнул, но Ханжонков снова поправил: «Одноклассницей». — «Вот именно! — подхватил Малин. — Тут страшная трагедия, товарищи, совершенно дикий буржуазно-эротический индивидуализм Качина! Дело в том, что с этой одно… как ее там, дружил Леша Светиков, из реального, так вот: гимназист Качин отбил девушку у реалиста Светикова и увел ее!» — «Куда?» — сурово сдвинул брови Сцепура. «Правильный вопрос», — одобрительно кивнул Ханжонков, а Малин закатил глаза под веки так, что остались одни белки, и произнес трагическим шепотом: «В церковь Параскевы Пятницы, венчаться! А? Каково? Хорошо еще, что девушка оказалась комсомолкой и сбежала из-под венца. Я думаю, под воздействием первичной организации, другого объяснения у меня нет!» Сцепура встал и прошелся по кабинету, потом потянул штору, она оборвалась, и в раздражении начальник РО ГПУ оторвал ее совсем и, аккуратно сложив, убрал в ящик стола. Потом вздохнул: «Безбытные мы все, неухоженные… А у тебя, Малин, не факты, а мелочевка какая-то. Ты ведь не по поручению месткома вел проверку». — «Мы не можем пренебрегать нюансами». — «А вот слов, значения которых не понимаешь, никогда не употребляй. Ханжонков, что у тебя?» Быковатый Ханжонков вышел на середину кабинета: «Начну с того, что Качин систематически опаздывает на работу, в общественной жизни участия не принимает — тут собирали в фонд МОПРа*["23] по три рубля, так он дал всего пятьдесят копеек и при этом сослался на материальные затруднения! Неискренний он человек, это главное в нем. Что касается прибора — прожектор. Это мнение руководства завода». — «В чем же он прожектор?» — «Прожектер. Это у Некрасова, в стихотворении «Вот парадный подъезд, по торжественным дням…». — «Стихотворение мы знаем. Продолжай». — «Прибор комиссией завода зарублен. Предлагаю проверку считать оконченной». — «А тот, с пивом?» — «Случайность». — «Теперь главный вопрос: немецкая разведка в городе работает?» Малин и Ханжонков переглянулись. «Товарищ начальник, — начал Малин проникновенно и с придыханием, — под вашим руководством мы раскрыли и обезвредили…» — «Подбиваем бабки, — перебил Сцепура. — Ни изобретений, ни разведки. — Он щелкнул счетами и посмотрел на Сергея, в его глазах мерцало вполне очевидное сожаление, даже не торжество. — Но поскольку товарищ Боде имеет свое особое мнение, предлагаю: в свободное от службы время вы оба оказываете товарищу Боде посильную помощь в этом тухлом мероприятии. И это справедливо: во-первых, никто не упрекнет нас в том, что мы не прислушались к мнению опытного сотрудника. Во-вторых, мы, хотя, ночуем, но все равно работаем — специфика службы, так что потом наверстаете, после мировой революции. Свободны».
Сергей сидел в продолжение этой дискуссии молча, и казалось ему, что все происходящее ненатурально, сон какой-то, фарс, и достаточно ущипнуть себя за руку и наступит пробуждение. Но нет… Лица у всех были серьезны, голоса — проникновенны, с модуляциями, все обсуждалось реально, всамделишно, и это было страшнее всего. «К чему же мы идем и куда придем? — с тоской размышлял Сергей, вглядываясь в богатырскую спину Ханжонкова. — Ведь эдак и до абсурда недалеко… До ерунды какой-нибудь…»
Из райотдела он направился на Малую Арнаутскую, в фотоателье фотографа Розенкранца, — знакомство с этим грустным немцем произошло на третий день приезда в Тутуты и вскоре превратилось в дружбу по телефону: на личные встречи времени не было. Причиной же знакомства послужило то, что Сергей явился на службу, минуя краевой центр, поэтому сразу возникла необходимость в фотографии на новое служебное удостоверение. Райотдельский фотограф был в отпуске, и пришлось в порядке исключения обратиться к городскому. Когда Сергей вошел в мастерскую, две небольшие комнаты на первом этаже старинного двухэтажного дома, в котором раньше располагался полицейский участок, первое, что бросилось ему в глаза, была витрина-стенд с лучшими работами Розенкранца. В центре красовался большой портрет Гумилева, и это было очень странно, потому что все любители его поэзии давно знали о его трагическом конце и о том, что по нынешним меркам он отъявленный контрреволюционер и враг народа, а вот же, поди же, висит как ни в чем не бывало.
Перехватив удивленный взгляд Сергея, Розенкранц грустно улыбнулся: «Я снял его в двадцатом, незадолго до несчастья… Вы не находите, что мой портрет лучше, чем наппельбаумовский?» — «Нахожу. Но вы знаете, что я из отдела ГПУ?» — «Нет. Ну и что? Вы меня арестуете за этот портрет? Прекрасно! А Гумилев все равно останется великим русским поэтом, это я, немец, вам говорю! Не согласны?» И, вытянув вперед правую руку, Розенкранц продекламировал:
Кончено время игры,
Дважды цветам не цвести,
Тень от гигантской горы
Пала на нашем пути.
Странный человек, на что он надеялся… Ну, не Сергей, так любой другой посетитель рано или поздно опознает Гумилева, и тогда… Об этом не хотелось думать. «Вы петербуржец?» — «Да. Когда началась революция — снимал, снимал… Получилась целая летопись. А в двадцать первом кому-то не понравилось, у меня все конфисковали, вот только Гумилева и спас…» — «Вы, наверное, не ту революцию снимали? Или, скорее, не то в революции?» Розенкранц сузил глаза: «А разве бывает та или не та? И то или не то? Бывает потрясение народной жизни, и человек в этом потрясении, и некто, желающий все запечатлеть. Иначе разве смог бы сказать Пушкин: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые?» Нет, не смог бы он этого сказать…»
И началась телефонная дружба. Сергей звонил редко, еще реже читал стихи. Чаще слушал: Розенкранц был ходячей антологией, особенно хорошо он знал акмеистов:
«И опять к равнодушной отчизне дикой уткой взорвется упрек, — я участвую в сумрачной жизни, где один к одному одинок!»
Сегодня он шел к фотографу, чтобы попросить о помощи. Истинного смысла того, что предстояло ему делать, Розенкранц не должен был знать, однако Сергей был уверен: никаких вопросов фотограф не задаст. Что бы сказал или, скорее, сделал бы Сцепура, узнай он, что Сергей привлек к охоте за немецкой резидентурой не просто немца, а ТАКОГО немца, с ТАКИМ прошлым?.. Наверное, и Иван Иванович Клемякин не одобрил бы такого поступка, и это очень мягко сказано. Но что было делать? Ведь штатного фотографа Сцепура никогда бы не дал под такое «тухлое мероприятие», а других в городе не было. Во всяком случае, Сергей их не знал.
Договорились мгновенно: в определенные дни Сергей будет ходить на городской пляж (он же в отпуске, слава богу!), а Розенкранц снимать всех, кто проявит к Сергею хотя бы малейший интерес. Если у моря появится инженер Качин, нужно сделать то же самое.
Расстались дружески, Сергей хотел было предупредить, что разглашать содержание разговора ни в коем случае нельзя, но, заглянув в выцветшие и очень спокойные глаза Розенкракца, передумал. Зачем? Он и так ничего и никому не скажет. На прощание фотограф прочитал стихи:
«Я знаю правду! Все прежние правды — прочь! Не надо людям с людьми на земле бороться! Смотрите: вечер, смотрите: уж скоро ночь. О чем поэты, любовники, полководцы? Уж ветер стелется, уж земля в росе, уж скоро звездная в небе застынет вьюга, и под землею скоро уснем мы все, кто на земле не давал уснуть друг другу».
…Но был ли смысл в его походе на пляж и кого он собирался там искать? Вставши утром рано, Сергей вдруг поймал себя на той совершенно несомненной мысли, что вся его затея отдает пещерами Лейхтвейса (была такая глупо-завлекательная книжечка в его гимназической юности), и ироническая фраза Ивана Ивановича о «личном сыске» есть не что иное, как насмешка, ведь этим «личным сыском» занимался исключительно уголовный розыск, и если в ГПУ кто-нибудь хотел посмеяться над незадачливым опером или непродуманной операцией, говорил так: сработано на уровне милиции.
Бедная милиция, как уж ей доставалось… И неумелая она, и бездарная, и сила ее не в головах, а в ногах оперсостава, и вообще — отсталая организация. Только и способна, что вылавливать карманников на трамвайных маршрутах, а уж там, где затесался какой-нибудь квалифицированный скокарь или домушник, там фиаско, увы…
И когда кто-нибудь пачкал себя не слишком тяжелым проступком (за тяжелый полагался трибунал), его отправляли все в ту же милицию, «на исправление», а точнее — навсегда засылали в бездонный отстойник, откуда проштрафившемуся уже не было выхода и где до конца своих дней обречен он был заниматься «личным сыском».
С такими неприятными мыслями Сергей и отправился, предварительно отыскав среди вещей покойного отца пляжный костюм образца 1910 года. Со дня смерти родителей вещи эти аккуратно были сложены в кожаном чемодане французской работы, и было их совсем немного: кроме пляжного костюма четыре старомодных галстука и булавка с маленьким алмазом, жокейские брюки и сапоги (отец увлекался выездкой), толстая пачка писем от мамы, хранившихся с той далекой поры, когда мама была невестой, а папа — женихом. Эти письма, перевязанные алой лентой, Сергей нашел после смерти родителей и попытался просмотреть, но сжало горло и потемнело в глазах… Ночь просидел он над ломкими, выцветшими листочками, читая листок за листком. Только тогда и ощутил он всем сердцем и всею душой, какие были у него родители — с редкостным и страстным мироощущением, религиозной любовью к людям, желанием всегда и безусловно творить добро и жертвовать ему всем. Они и погибли в один день и час — спасали во время шторма тонущих людей: не было в те времена на ялтинском берегу спасательной службы ОСВОД… И он почувствовал свое несовершенство, свой неизбывный эгоизм, прикрытый красивой фразой, неумение да и нежелание помочь ближнему в ущерб себе и наоборот — острое желание протянуть руку напоказ, на аплодисменты; вдруг обнаружилась старательно запрятанная трусость, опять-таки тщательно завернутая в многометровую ленту общепринятых объяснений, и сухость какая-то и странный тон в разговоре с товарищами по работе и просто знакомыми, и удивительная способность произносить правильные слова, складывая их в длинные, вызывающие тоску и боль под ложечкой речи. Обо всем этом размышлял он, неторопливо шествуя к морю.
«Плохой я человек, — сказал он себе, — дрянь и несуразица вылезают, как вата из драного матраца». Он еще подумал, что, видимо, все его недостатки связаны с образом жизни, но тут же с негодованием отбросил эту сомнительную мысль и процитировал себе под нос: «Имей душу, имей сердце, и будешь человек во всякое время». За немногим дело стало, как горько…
И вот пляж; здесь, как и всегда поутру, жарились под раскаленным солнцем сотни людей — ногу некуда было поставить, черный громкоговоритель выкрикивал правила купания, многочисленное семейство, облепившее старого еврея с длиннющими пейсами, напряженно следило за подрумянивающимися сосисками — старик их жарил на костре, рядом кто-то кипятил яйца в алюминиевой кастрюльке, дама неопределенного возраста священнодействовала над своими ногтями — они были длиннее пальцев, стайка пионеров в красных галстуках, надетых прямо на голое тело, азартно гоняла тряпичный мяч.
Сергей скрылся в кабинке и через мгновение появился в полосатом, как матросская тельняшка, трикотажном купальном костюме, который обтянул его столь неприлично, что дама сразу же забыла про свои ногти и яростно округлила глаза: «Вы соображаете? Гражданин, я к вам обращаюсь!» — «А что? — удивился Сергей. — Очень модный купальник. В 1910 году в Ницце все носили, разве плохо?» — «Вы тут не валяйте дурака, вам здесь не Ницца, и вообще теперь не девятьсот десятый, вы поняли? Я милицию позову!»
— Я сейчас умру… — физкультурного вида парень в черных сатиновых трусах до колен громко проглотил слюну и тоненько засмеялся.
— Это вызов общественной морали, — тихо сказал старый еврей, пробуя пальцем поджаристую корочку.
И девушка, купальник которой напоминал испанский воротник шестнадцатого века, тоже проговорила с укором:
— Куда смотрит профсоюз…
И здесь началось: «Нас эпатируют». — «Не смейте выражаться!» — «Глупости, словарь иностранных слов надо чаще читать!» — «А я не шпионка, чтобы вы знали, мне иностранных слов не надо!» — «Милиция! Милиция!» Но юный милиционер, ослепительно белый и очень красивый, изрек непререкаемо: «Он же не голый!» — и величественно удалился. Дама бросила маникюрный набор и вприпрыжку помчалась за милиционером: «Но мы все в трусах! Как он смеет выделяться!» — «Наша сила в единстве!» — поддержал кто-то. «Куда мы идем…» — безнадежно проронил еврей, раздавая сосиски семейству, толстый мальчик в панаме капризно дрыгал ногами и требовал сельтерской у веснушчатого молодого человека лет двадцати пяти.
Здесь Сергей снова включил сознание и поискал глазами, куда бы сесть. Рядом оказался огромный зонт, а под ним соломенные кресла и прилавок с кружками и краном — здесь торговали пивом, с вывески словно свисал засохший краб, погребенный под немыслимым слоем пушистой пены. «Наисвежайшее, наипенистое, наивкуснейшее!» — кричала вывеска. Сергей сел и попросил три кружки, от молодого человека он не отводил взора — то был Качин, собственной персоной. Сразу же появился Розенкранц: «На меня, на меня… — приговаривал он, устанавливая треногу. — Возьмите ребенка на руки». — «Зачем? — удивился Качин. — Я его караулю, сейчас придет его мать — вот ее и снимайте на здоровье!» Но Розенкранц уже взмахнул рукой: «Спокойно, снимаю, раз-два-три! Готово, фотография завтра здесь в двенадцать». Вежливо приподняв канотье, он ушел, оставив Качина в изрядном сомнении.
— Вы позволите? — к столику приблизился старичок в белом полотняном костюме и широкополой фетровой шляпе, на вид ему было далеко за семьдесят, он дружелюбно улыбался и все время пришаркивал левой ногой.
— Садитесь. — Сергей с трудом отвлекся от Качина. — Жарко?
— Очень жарко! — подхватил старичок, присаживаясь на край плетеного стула. — Голова раскалывается!
— Так ведь — шляпа? — широко улыбнулся Сергей.
— О нет, какой от нее толк… — еще шире улыбнулся старичок. — Впрочем, этого Стенсона я купил в девятьсот десятом в Техасе, он многажды спасал мою бедную голову, а на вас, я смотрю, отменный «коко», помнится, такие были в моде в начале века?
— Странное совпадение: тоже в девятьсот десятом папа́ (Сергей сделал французское ударение) купил его в Марселе, прямо на пляже, вы говорите «ко-ко»? Как забавно, я и не знал… — Сергей подвинул старичку одну из своих кружек.
— Что вы, что вы! — закудахтал тот, аккуратно отодвигая кружку. — Все в прошлом, ушло, исчезло, отзвенело на том берегу… Я как старушка с картины художника Максимова, пейте, пейте, я наслажусь — странное какое слово — вашим удовольствием, по-христиански. Хорошее пиво? Поди, с баварским не сравнить? Ну конечно же… Баварское — единственное в мире! — Он озорно подмигнул. — У вас хорошее лицо, не в духе времени, таких лиц раньше было множество, а теперь они исчезают одно за другим, увы…
— Где же их было множество?
— На Невском, в Петербурге, например. Вот, вспоминаю, скажем, тезоименитство государя наследника цесаревича Алексея Николаевича… По всему Невскому флаги, музыка, штандарт скачет, красота… Не помните?
— Увы, почти ничего, — развел руками Сергей. — Но вы не сказали: почему они исчезают?
— Ах да! — снова приподнял шляпу старичок. — Певский. Гурий Гурьевич Певский, так сказать, доживающий свой век бывший человек. А на них, — он повел шляпой над толпой, — не обижайтесь. Сменилась общественно-экономическая формация, сместились взгляды и критерии. Диалектика, именно поэтому исчезает в лицах доброта… — Он поклонился и протянул руку, Сергей протянул свою, запоздало называя имя, отчество и фамилию, и вдруг ощутил мощное, совсем молодое пожатие и, переведя машинально взгляд на запястье старика, увидел гладкую, без единой морщины кожу, и бугорки третьей фаланги на кулаке были сглажены, едва видны, а такое бывает только у тренированных кулачных бойцов — это Сергей знал очень хорошо.
Между тем старик (кем же он был на самом деле?) уже уходил, все время кланяясь, как китайский болванчик, улыбаясь и пришептывая: «Не беспокойтесь, Сергей Петрович, не беспокойтесь…»
А беспокойство не просто нарастало, оно наваливалось давящим комом, предчувствием катастрофы. Из пляжной кабинки Сергей появился в совершенно дурном настроении, и даже привычный черный костюм (нечто родное и удобное после этого дурацкого «коко») не принес ни малейшего облегчения.
На автобусной остановке (в Тутутах недавно открыли первую городскую линию — от вокзала до пляжа) скучала небольшая очередь — движение пока было нерегулярным, так как два новеньких автобуса постоянно ломались, — женщина с авоськой, набитой всем необходимым для борща, рабочий в спецовке, из кармана которой торчала початая бутылка в обнимку с хвостом селедки, и парень с удочками. Пригромыхал автобус (это громыхание было не столько следствием плохого качества автобуса, сколько от того возникало, что мостовую у пляжа не ремонтировали еще со времен проклятого царского режима — исполком строил стадион на двадцать пять тысяч зрителей, и хотя все население Тутут составляло только двадцать, считалось, что к моменту окончания строительства оно возрастет), Сергей сел последним, увешанная билетными рулонами кондукторша оторвала ему три билета по пятачку, и он стал смотреть в заднее окно: его всегда занимало странное ощущение, возникающее от выскальзывающей из-под ног дороги. Вот и теперь слегка закружилась голова и замелькало в глазах, но Сергей взял себя в руки и сразу же увидел знакомую пролетку с опущенным верхом, лошадь ходко шла рысью, стараясь не отстать от автобуса. В то же время она не приближалась к нему — это была вполне очевидная демонстрация силы и наглости, иначе Сергей расценить действия своего невидимого противника не мог, если, конечно, не ошибался и пролетка эта имела хоть какое-нибудь отношение к созданной им оперативно-розыскной конструкции. Выйдя из автобуса, он направился в центр города, пролетка упрямо цокала сзади, нужно было что-то предпринимать (а зачем, собственно? Но эта спасительная мысль в голову Сергею не пришла), и он решил встретить опасность лицом. Верх пролетки был по-прежнему опущен, и хотя жара все усиливалась и усиливалась, пассажира это почему-то не беспокоило, он вальяжно откинулся в глубине, и рассмотреть его лицо было невозможно. И Сергей с горечью подумал, что на этот раз (как и вообще до сего времени) противник его переиграл. И сразу ухватился за соломинку: а есть ли он, этот противник? Может, голову напекло и мерещится? Но в глубине улицы пролетка остановилась, и знакомый номер 13-Е обозначился явственно, и старичок появился, и, приподняв любезно канотье, улыбнулся и исчез в подворотне…
Когда Сергей добежал до нее, увидел: старичка нет, а длинный проходной двор ведет на соседнюю улицу. «А ведь он — факт, — с мрачной усмешкой пожал плечами Сергей. — И ведь не остановить, не проверить — какие основания? Он меня переиграл…»
Еще через пять минут Сергей уже входил в кабинет Сцепуры. Тот сидел за столом, подперев лоб ладонью, и встретил его молчанием. «Они клюнули. Кажется…» — Сергей сел, вглядываясь в ничего не выражающее лицо Сцепуры. «Вы с птичьего двора?» — Сцепура поднял голову и внимательно посмотрел. Вид у него был участливый, он словно спрашивал, нет ли у Сергея температуры. «При чем тут птичий двор?» — удивился Сергей. «Так ведь вы утверждаете, что кто-то кого-то клюнул?» — «Вы напрасно иронизируете, товарищ капитан государственной безопасности». — «Я? Отнюдь. Просто вы не совсем точно употребляете слова. Я слушаю». И Сергей начал рассказывать. Сцепура не перебивал, в глазах у него застыло вечное безразличие (а может, и спокойствие — кто знает?), когда же Сергей закончил, начальник РО достал из кармана гимнастерки расческу и начал тщательно укладывать шевелюру. «Боде, я тебя, честно говоря, не понимаю, — подул на расческу и посмотрел ее на свет. — Какая-то пролетка, какой-то пожилой идиот, ты тоже, прости — какой-то… не из нашей конторы словно, а где толк? Результат где? И почему ты решил, что этот старик тебя срисовал? И ты — объект его внимания? Не логичнее ли предположить, что старику с руками юного теннисиста интереснее смотреть за Качиным, если ты, конечно, не прожектер? И все твое построение не есть некий бессмысленный прожект. Обнаружение шпионов. Иди думай, даю тебе два дня, чтобы составить подробную записку — для анализа. Помнишь? Тезис, антитезис, синтез! Вот суть, ядро диалектики. Иди».
В дверях Сергей столкнулся с дежурным — над его ростом подшучивал весь город; Сцепуре, который совсем не отличался богатырским телосложением, Рукин (так звали дежурного) не доставал и до плеча. «ЧП, — бодро доложил он с порога. — Утром в совхозе «Рассвет» совершился падеж быка-производителя…» — «Почему сразу не донес? — вскочил Сцепура. — Ты знаешь, что этого быка прислали из Москвы и он куплен за золотые деньги?» — «Так точно, только я хотел суммировать, так сказать…» — «Рукин, ты не кассир, понял? За сто километров курица чихнула…» — «Как?» — «Ну кудахтнула, не перебивай, так вот — она подала голос, а я должен об этом знать, ты понял? Ты помнишь, где служишь?» — «Так точно! Без полной информации не может быть надежной охраны мирного труда граждан и страны, азы дела…»
Сергей сочувственно улыбнулся Рукину и вышел. Настроение было тяжелое, просто дрянь, ни одной мысли в голове. И Сергей решил заняться запиской по Качину завтра, а сейчас пойти к Тане. Вот так просто — взять и пойти, наплевав на все. По дороге он заглянул на извозчичью биржу и сразу же увидел знакомый номер 13-Е и владелец, Иван Ельпидифорович Арнаутов, узрев слишком пристальный и даже несколько растерянный взгляд Сергея, понял неправильно и широко улыбнулся: «Что, дорогой? Ехать надо? Всем надо, и тебе надо, и мне тоже надо лошадку кормить, поехали!»
Кивнув, Сергей сел и начал озабоченно осматривать сиденье, и спинку, и даже пол, в связи с чем Иван Ельпидифорович еще более сочувственно скосил сразу оба глаза: «Потерял? Деньги? Часы золотые фирмы Павел Буре? Нет?» — «Кого вы везли примерно час назад?» — «Я? Вез? Я стоял, уважаемый, как броненосец «Потемкин», понимаешь? Автобус провели, трамвай проводят, тает золотое время извоза, вот что я тебе скажу!» Судя по всему, Арнаутов говорил правду…
Сергей расплатился, вошел в клуб и сразу же очутился в окружении пионеров. Все они были традиционно белыми сверху и черными снизу, полыхали костры на зажимах, и галстуки прибавляли немыслимое количество красного цвета, шум и гам стоял, как на большом вокзале. Пионервожатый с зачесом, в тапочках и косоворотке бегал, по-женски всплескивал руками и кричал что-то неразборчивое. Заметив Сергея, замер: «Здравствуйте-е, мы ждем вас ууже полчаса-а, вы видите-е, что де-елается!» — «Здравствуйте, — кивнул Сергей, — какими судьбами?» — «У-у нас была экску-урсия по-о заводу-у». — «Разве в Москве мало заводов?» — «При-и чем зде-есь Москва-а?» — «Молодой человек, мы же с вами неделю назад разговаривали около чучела Адольфа Гитлера?» Пионервожатый испуганно отодвинулся: «Мы-ы? У-у… Гитлера-а? Шутите-е…» Надо же… Лицо, зачес, тапочки и даже манера произносить слова, растягивая окончания — все совпадало. Но ведь это был совершенно другой человек. И ожидал он не Боде, а другого и тоже обознался.
Как странно все это, как странно… Между тем пионеры припустили в сторону заводской проходной, и пионервожатый, стеная во весь голос и бодро взбрыкивая длинными ногами, помчался следом.
…Перед знакомыми дверьми с табличкой «Литобъединение «Сейнер» Сергей простоял долго — все не решался войти. «Ну зачем это, зачем… — бессильно вопрошал он лестничное пространство. — Ну войду, ну здравствуйте, как поживаете, хорошо, а вы, я тоже хорошо. И что дальше? Нет. Не пойду», — решил он твердо, но за дверьми послышался знакомый бас: «Когда подхожу я к вагранке и льется прозрачный металл, с тоской вспоминаю о пьянке, в которой мозги растерял. Не пить мне мечталось — работать. Чтоб мускул твердел и густел. Чтобы до кровавого пота. Свершение доброе дел прибавило счастья народу и мне оказало бы честь! Такую дурацкую моду решил я отныне завесть!» Сразу раздались бурные аплодисменты и чей-то восторженный голос выкрикнул: «Качин! Ты наш Некрасов, виват!» И голос Тани: «Юрий Иванович, вы сочинили прекрасную пародию». — «Татьяна Николаевна, что вы! Это крик души! На заводе — в металле и стекле, здесь — в чеканном слове». — «По поводу первого один мой знакомый так и считает. А вот стихи…»
Сергей вошел и увидал взъерошенного Качина. Тот стоял напротив Тани и пытался что-то выскрести из нагрудного кармана холщовой толстовки. «Вот я вам это сейчас прочту, слушайте! — И, развернув листок из ученической тетрадки, начал: — Ненавижу дурдомов решетки! И словесную одурь дешевки! Провалитесь! Исчезните! Сгиньте-ка! От болта до последнего винтика! — Он обвел присутствующих помутневшими от ярости глазами и, столкнувшись взглядом с Сергеем, грустно улыбнулся: — Здесь случайно нет контрреволюции? А то давайте… Составим протокол, благо народу много…» Сейнеровцы, переглядываясь, начали подниматься и молча исчезать в дверях.
«Юра, Юра…» — укоризненно проговорила Татьяна Николаевна. «Извините…» — Качин ушел. «И часто он так?» — «Всегда. Если талант зажать в тиски, он превращается в злую бесполезность». — «Почти афоризм». — «Нет, просто наблюдение». — «Таня, ты вправе думать обо мне все что угодно. Но за мной стоит государство, у которого не все гладко… — Таня усмехнулась, и Сергей повысил голос: — Да, не все, и ошибок много». — «Гораздо больше, чем хотелось бы». — «Пусть, но разве не понимаешь ты, что слишком много разных мерзавцев на нашей земле и вокруг, и все же…» — «ГПУ — это нашей диктатуры кулак, — перебила она. — Сжатый. Ты это хотел сказать?» — «Послушай, мы оба хотим, чтобы ГПУ работало этично, чтобы в нем служили образованные, одухотворенные люди, чтобы место человека в обществе определяла не должность, а вклад в общее дело. И мы работаем для этого». — «Ты уверен?» — «Твоя ирония неуместна. Это может плохо кончиться». — «Для тебя?» — «И для меня тоже. О наших встречах знают. Я нарушил предупреждение руководства». — «Бедненький… Давай я пожалею тебя. Иди ко мне…» Он встал: «Таня, Таня… Откуда столько раздражения, зачем…» — «Зачем? Вчера меня вызывали в исполком. Товарищ из отдела культуры сказал, что мои слушатели мало пишут стихов о труде, революции и партии. И слишком много — о личных переживаниях. Он сказал, что дает мне месяц сроку. И если мы не создадим эпохальных произведений о тутутской партийной организации — нас просто-напросто закроют. Вот и все». Кольнув Сергея непримиримым взглядом, она выбежала из комнаты.
Сергей осмотрелся: Пушкин, Лермонтов, Маяковский, Есенин. «А вот тебя-то повесили здесь совершенно зря, — Сергей снял портрет. — Кулацкий подголосок, воспеватель черных человеков и беспробудной пьянки — таким считают тебя где надо, а Тане придется отвечать». Сунул портрет за шкаф и подошел к окну. Автобус уже отъезжал от остановки, за ним неторопливо двигалась знакомая пролетка… Сел к столу и стиснул голову ладонями… Ситуация из скверного анекдота, разведчики так не работают, издевательство какое-то… Но, может быть, именно в этом издевательстве и спрятан глубокий смысл? С этим тяжким вопросом Сергей направился к морю, здесь его должен был ожидать Розенкранц.
Он и ждал, пунктуальный и аккуратный, как все немцы, с потертым кожаным портфелем под мышкой, сквозь очки подслеповато щурились бесцветные глаза. Заметив Сергея, направился к Острым скалам — место вокруг было открытое, незаметно подобраться сюда никто не мог. Розенкранц протянул острую, как щучья голова, руку: «Сергей Петрович, чем вы объясняете, что национал-социализм есть чисто германское изобретение?» — «А вас гнетет?» — «Ну а как же? Я все же немец, мне стыдно и страшно за собственный народ». — «У нас считают, что немецкий народ тут ни при чем…» — вяло произнес Сергей, заранее зная, что сейчас ответит Розенкранц. Тот нахмурился: «Извините, но сколь же беспочвенно и схоластично звучат ваши выкладки: «НСДАП есть партия оголтелой буржуазной диктатуры в период кризиса капитализма и обострения угрозы пролетарской революции. Она толкает немецких рабочих к классовому миру, лишая их тем самым элементарных прав на защиту своих экономических и политических интересов…» Так говорят ваши теоретики?» — «Примерно так…» — еще более вяло кивнул Сергей, и Розенкранц продолжал напористо и убежденно: «Так ведь в том и фокус-покус, что рабочие и крестьяне Германии согласны на такую программу! Она всем им дает работу и устойчивую перспективу: немцы получат дивиденды от будущей войны. А у вас жуют словесную жвачку, не замечая, что боевая, монолитная Дойчланд вот-вот начнет тяжко ступать к вашим границам!» — «Обманутый народ». — «Тем больше чести Гитлеру и тем меньше тем, кто рассчитывает победить прицельную демагогию политической болтовней!»
Они не в первый раз спорили. Сергей, конечно, тревожился развитием событий в Германии, но был уверен: придет час, и коммунисты разоблачат Гитлера — даже из подполья. Мерзость концлагерей, всесилие политической полиции, бесправие и бесконечные фигуры умолчания, наслаивающиеся друг на друга в интеллектуальной жизни, — такая Германия скорее рано, нежели поздно, должна будет взорваться. Но Розенкранц был другого мнения. Немцы, за исключением отщепенцев, именуемых Германской коммунистической партией («Я излагаю не свою, а общепринятую в Германии концепцию»), встретили Гитлера «на ура», поверили ему, пошли за ним. А это прежде всего опасно для Советской России — ненавидимого фюрером форпоста марксизма…
Потом они обсудили фотографии, которые удалось сделать Розенкранцу: «Сергей Петрович и старичок», «Качин и ребенок», «старичок около пролетки»… «Я прошу теперь обратить главное внимание на Качина: круг знакомых, необычные ситуации…» — «Что это значит?» — «Драка, например». На этом расстались.
Сеня Малин родился в 1910 году в День международной солидарности трудящихся в интеллигентной по теперешним меркам одесской семье. Его отец Семен Исаевич был гардеробщиком в знаменитом одесском театре и однажды помог революционерам, спрятав под вешалкой пачку прокламаций. Это не забылось — после окончания гражданской войны один из этих революционеров, Зиновий Трушкин, оказался в должности уполномоченного ГПУ на Нежинской и сразу же заявился к Малиным с цветами и огромным шоколадным тортом — его отобрали у греков-контрабандистов, привезших на своих фелуках партию изюма, корицы и рыбных консервов, которые на черном одесском рынке шли по баснословной цене. Когда Малин-старший, узнав о происхождении торта, выразил робкое сомнение, «революционэр» из ГПУ показал протокол, в котором было записано, что означенный торт уничтожен в присутствии понятых. «Вы и будете понятыми, — улыбнулся он. — А уничтожение произведем все вместе путем пробы».
С того памятного вечера уполномоченный зачастил к Малиным, а еще через полгода красивая Софья Сигизмундовна, забрав юного Малина и сундук с платьями и тарелками, переехала на Еврейскую к новому мужу. Еще через год, во время перестрелки с бандой Эфраима Перепелкинда, отчима убили, и Софья Сигизмундовна возвратилась к тоскующему супругу. Измена была в одночасье забыта, в семье воцарились мир и покой, но, к несчастью, Малин-старший вскоре подхватил дизентерию и скончался, оставив вдову без всяких средств к существованию. Выручило то, что осторожная Софья успела свой брак с уполномоченным Зиновием Трушкиным зарегистрировать в загсе (ее брак с Малиным-старшим, совершенный раввином в синагоге, новой властью признавался без особого восторга), и ведомство погибшего супруга сочло себя обязанным принять участие в дальнейшей судьбе вдовы и пасынка.
Софью Сигизмундовну приняли на должность буфетчицы в городской аппарат, и таким образом все проблемы пищевого довольствия были решены. Что касается Сени, то его определили в школу второй ступени, которую он благополучно и окончил в 1928 году. После этого его взяли курьером, а через два года, когда открылась вакансия в Тутутах, помощником оперуполномоченного. Софья Сигизмундовна, естественно, переехала к сыну и сразу же устроилась в Портовый завод заведующей Комплексом питания рабочих и служащих, который состоял из столовой на сто мест, фабрики-кухни из тридцати рабочих и управленческого аппарата в количестве тридцати служащих.
С работы Малин неизменно возвращался домой (девушки у него не было, работа не оставляла времени для знакомств и ухаживаний). Софья Сигизмундовна встречала сына у порога скромной трехкомнатной квартирки, которую она снимала на втором этаже особняка, бывшего мадам Сухимзон*["24], Сеня надевал бархатную куртку с брандербургами, купленную по случаю покойным еще отцом у заезжего турка, и садился за тщательно накрытый стол: еда была культом в доме Малиных всегда и без всяких исключений. На этот раз, едва только Малин расправил крахмальную салфетку и взял в правую руку нож, а в левую вилку (Софья Сигизмундовна менялась в лице, если он позволял себе перепутать), в дверь начали колотить ногами. Ханжонков прокричал трагически: «Малин, ты дома?» — «Он дома, — открыла дверь Софья Сигизмундовна, — но он ест, и я прошу тебя, Степан, не мешать, в конце концов, у вас у всех будет катар желудка от этой цыганской жизни! Если бы моего любимого второго мужа, товарища Трушкина З. С, не убили бандиты, он все равно бы скончался в ближайшее время от колита или полипов, потому что с голодного 18-го привык есть только раз в двое суток или даже меньше!» — «Малин, ты наешься после того, как мы выловим всех причастных каэров*["25], — грустно пошутил Ханжонков. — Вкусный салат?» — «А ты покушай! — обрадовалась Софья Сигизмундовна, накладывая на чистую тарелку тонко нарезанные помидоры, перемешанные с красным перцем, малосольными и зелеными огурцами и кинзой. — Это безумно вкусно!» Ханжонков проглотил слюну: «Живут же некоторые… Смотри, чтобы Сцепура не узнал, не простит». — «Шутишь?» — «А он кушает ложку овсянки и одно куриное яйцо в день. Называется «рациональное питание ответственного работника». Пошли…» — Ханжонков направился к дверям.
Здесь Софья Сигизмундовна попыталась всунуть Малину в рот огромный бутерброд из черного хлеба, яичницы и помидора и, конечно, промазала, заляпав рубашку помидорным соком. Малину пришлось срочно переодеваться, у новой рубашки не оказалось пуговиц, наконец все утряслось, и приятели вышли на улицу. Ханжонков оглянулся по сторонам и тихо сказал: «Сцепура приказал помогать Сергею Петровичу. В то же время… — он притянул Малина и зашептал ему в ухо: — Велел докладывать о каждом шаге, о каждом мероприятии… Что бы это значило?» — «Не знаю. А по-твоему?» — «Я тоже не знаю. Посмотрим…» На другой стороне улицы улыбался с огромного рекламного плаката Дуглас Фербенкс. «Показать?» — Ханжонков победно взглянул на Малина. «Неужто освоил?» — «Гляди…» — Неторопливо подошел к щитку и, завизжав как поросенок, которого режут, нанес удар в пупок Дугласу и сразу же взвыл от нестерпимой боли: кулак стал похож на свежую печенку. «Надо было из позиции «всадника». — «Заткнись!» — Ханжонков так завертелся от боли, что стал похож на штопор. «Демонстрируете каратэ-шу? — Старичок лет семидесяти в черном смокинге и ослепительно белой рубашке стоял сзади и дружелюбно улыбался. — Означает по-японски «пустая рука». Безоружный противостоит вооруженному — в том числе и огнестрельным оружием. У вас, молодой человек, неправильная позитура. Вот как надо… — Он отодвинул Ханжонкова, фигура неуловимо изогнулась, ноги словно вросли в землю, кулаки сжались и чуть вывернулись. — Йй-а… — Повернулся, словно в танце, и кулак с треском прошел сквозь живот великого артиста. — Извините…» — Приподняв шляпу, старичок удалился. Малин завернул за щит и вставил нос в дыру: «Ты меня видишь?» — «Вижу…» — Ханжонков замотал разбитую руку носовым платком, ткань сразу же набухла. «В больницу надо». — «Обойдется. Занятный дед». — «А то… Пошли к Боде». — «Пошли». Малин засмеялся: «Извини, Степа, только ты сейчас похож на плакат МОПРа: «В застенках сигуранцы». — «Дурак ты…»
…Сергея они нашли в кабинете, он стоял перед планом города и выстукивал пальцем тему судьбы. Заметив разбитый кулак Ханжонкова, улыбнулся: «Все учишься?» — «Это он с одним стариком поспорил…» — хмыкнул Малин. «Не с этим ли? — Сергей протянул фотографии — просто так, по неизбывной оперативной привычке и без малейшего предчувствия, но, когда и Ханжонков и Малин начали кивать, переглядываясь, вдруг понял, что возникла тоненькая, прерывистая ниточка… «Он сам к вам подошел?» — «Сам». — «Понимаете, что это означает?» Ханжонков уныло кивнул: «Чего же не понимать… Играет, гад». — «Считает нас идиотами», — преданно посмотрел Малин. «А вы сами кем себя считаете? Взрослые люди, ей-богу…» — «Но, Сергей Петрович, — жалобно начал Малин. — Если этот дед тот самый, что ездил в коляске Арнаутова за Качиным и за вами, то какой ему резон? Ведь Качин — сутяга, человек с не нашей психикой. Изобрел два болта и судится, чтобы ему заплатили. Наш человек все отдает бесплатно, меня так учили». — «Верно! — Ханжонков рубанул ладонью воздух, от себя — словно отсекал голову невидимому противнику. — Качин — барахло. Директор мне прямо сказал: изобретение Качина — монокль для рамоликов. Что такое рамолик, можете объяснить?» — «Погоди… — перебил Малин. — Давайте начистоту. Сергей Петрович, вы верите Качину?» — «Я видел его прибор, это только модель, но даже она позволяет различить мелкие камни на огромной глубине!» — «Тогда чего психует Сцепура?» — удивился Ханжонков. «А он психует?» — «Еще как! Он убежден, что вы хотите его обскакать и подсидеть. Я вам больше скажу: у нас многие так считают». — «Невозможно… — Сергей схватился за голову. — Но… почему? Почему?» — «Потому что вы спущены из центра — раз. Манжеты — два. И слова выговариваете — три, а гражданская война, если с исторической точки зрения, не так давно и кончилась, и у нас еще многие не имеют высшего образования!» Сергей опустил голову и развел руками: «Значит, если я начну говорить «куды» вместо «куда» и «надоть» вместо «надо» — меня поймут и признают?» — «Тогда вам вовсе не поверят… — печально заметил Ханжонков. — Сергей Петрович, если по-честному, я даже не знаю, чем вам и помочь…» — «Если коллектив засомневался или, не дай бог, ополчился — жди беды, — поддержал Малин. — Но лично мы со Степой вас уважаем. Правда, Степа?» — «Правда». — «Оставим это, — вздохнул Сергей. — Я хочу знать ваше мнение: почему старик ведет себя столь вызывающе? Точнее: чего добивается?»
Они разговаривали долго, в доме напротив засветились окна, заглянул Рукин: «Не забудьте запереть кабинет и опечатать сейф». Постепенно вырисовывалась правдоподобная версия: старик нагличает, прекрасно понимая, что в игре взаимных проверок и финтов значительно превосходит провинциальных чекистов. Что формальных поводов для задержания у ГПУ нет. Что запросить помощь из края райотдельцы не смогут — нет разумных оснований, все выглядит чепухой, глупостью. В основе всего — полусумасшедший изобретатель и поэт, мнение о котором однозначно: ни доверия, ни внимания не заслуживает. Смысл же — предположительно — в том, что подобной игрой фигурант отвлекает внимание от истинной группы, интересующейся Качиным. Эта группа (или один человек) действует осторожно и конспиративно. «Поэтому, — подытожил Сергей, — делаем вид, что ничего не подозреваем, и продолжаем ввязываться в предложенную нам игру. Я знаю: у них невысокое мнение о нашей организации, тем более — о провинциальном ее аппарате…» — «Докажем, что это не так!» — крикнул Малин, а Ханжонков сжал кулак и поднес его к уху: «Рот фронт! Они еще убедятся…» — «Вот и прекрасно! — согласился Сергей. — А пока не станем их разочаровывать. Решим так: вы, Малин, устано́вите этого Певского и доло́жите мне».
Они уже прощались, когда Малин глубокомысленно заметил: «А если все это ваша, Сергей Петрович, фантастика?» — «Тогда коллектив прав… А я — хотя и не произношу слово «гузно» вслух, но таковым являюсь по сути». — «Замечательное слово! — провозгласил Ханжонков, вглядываясь в Сергея ясными глазами. — У нас в Вятской губернии оно означает «живот» — жизнь то есть». С этими словами они расстались.
Степан Ханжонков действительно был родом из Вятки. Дом его родителей стоял неподалеку от Успенского Трифонова монастыря. Из поколения в поколение его предки служили этому монастырю, и, может быть, поэтому Степан так возненавидел религию и все, что было с нею связано. В 1929-м, когда на основе сплошной коллективизации началась ликвидация кулачества как класса, он порвал с религиозными родителями, вступил в комсомол и уже через месяц возглавил летучий комсомольский отряд по раскулачиванию. Носились на заморенных лошадях по уездам, арестовывали кулачье, дома и хозяйство раздавали беднякам.
Однажды в Глазовском уезде кулак поджег свой дом с двором и заперся с семьей — женой, пятерыми детьми, тестем и тещей. Пожар потушить не смогли, сгорели все. Когда растащили головешки и начали выносить трупы, в погребе наткнулись на обгоревшего главу семейства, он еще дышал и, всматриваясь в Степана ненавистными глазами, прохрипел на исходе жизни: «Передохнете все, и господь вас проклял…»
Комсомольцы стояли потрясенные, Ханжонков, стиснув зубы, произнес непримиримо: «Кто заколебался — пошел вон! В нашем деле слабости быть не могет. И поэтому закопать их всех ночью за околицей, дабы память стерлась навсегда!» По возвращении в Вятку он явился в губернский отдел ГПУ и попросил направить в самые горячие точки раскулачивания. Желание исполнили, за примерную работу полномочный представитель наградил его именным оружием. Ханжонков шел в гору, но беда уже подкрадывалась к нему: однажды вечером, возвращаясь с очередного задания, Степан Степанович встретил около общежития девушку с узелком, за ней семенили две упитанные монахини; на глазах изумленного Ханжонкова они догнали несчастную девицу и попытались засунуть в мешок. Конечно же Степан вмешался, девушку освободил, а монахинь задержал. Выяснилось, что сестра Меланья (так звали девушку) забеременела от монастырского истопника и бежала куда глаза глядят, а монахини преследовали ее по приказу игуменьи, дабы вернуть стыд в монастырь. Естественно, монахинь под конвоем милиции водворили по месту жительства, а Меланья (в миру Нина) осталась на произвол судьбы. И тогда Ханжонков, влюбившись без памяти и окончательно потеряв голову, зарегистрировал с Ниной брак. Это была столь яркая выходка, что видавший виды полпред смутился. Приказ об увольнении Ханжонкова за неразборчивые связи он отменил и даже поставил его поступок в пример — как проявление новой, нарождающейся морали, но тем не менее посодействовал переводу образовавшейся семьи в иные края. Так Ханжонков с семейством (жена к тому времени родила сына — копию истопника, как утверждали злые языки) оказался в Тутутах…
…Насвистывая «Марсельезу», он взлетел по грязной лестнице на четвертый этаж и оказался в бесконечном коридоре с множеством дверей, которые хлопали в странном ритме «там-там, бум-бум»; из разноцветных почтовых ящиков торчали газеты и журналы — больше всего здесь любили многотиражку «У причала» и научно обоснованный «Безбожник»; женщины разного возраста и обличья сновали взад-вперед, как матросы военного брига во время уборки палубы; с кухни наносило ароматом свежеподжаренных драников и продуктов жизнедеятельности кур и петухов с соседней птицефермы «Красный луч»… Кухня — прекрасное коммунальное прошлое с черным потолком и щербатым полом, клуб по интересам, источник государственной информации, полезный всем: от бабушки Дуси до милиции, ристалище обобществленного времени, в коем человек достиг непостижимой высоты и наконец-то превратился в отполированную гайку налаженного социального механизма, устремленного в жизнеутверждающую бесконечность познания; коллекция нравов и темпераментов, музей мебельного искусства, в коем всегда можно было отыскать кассон XVI века ломбардской работы, наполненный толченым кирпичом для чистки посуды, среди которой тоже было немало фарфоровых шедевров ушедшего столетия. Именно сюда и вошел Степан, чтобы выяснить, где пребывает его драгоценное семейство: теща (ее Нина перевезла из Вятки на следующий же год), дети (Нина родила Ханжонкову еще двоих сыновей, так что теперь у него было трое; правда, к похожему на истопника два раза в год приезжала бабушка, но Степан позиций не сдавал: не тот отец, кто родил, а тот, кто вырастил) и кот Балтазар. Сделать это было непросто: во всех направлениях кухню пересекали полуголые дети — они играли в атаку Первой конной на корпус генерала Мамонтова, громко лакали молоко из блюдечек котята и щенки (Балтазара среди них отыскать было просто немыслимо), в углу у окна, пытаясь освоить концерт Паганини, терзал скрипку мальчик лет восьми в кружевном жабо: смычок подбирался к чему-то невероятно прекрасному, но каждый раз срывался, ввинчиваясь в мозг и уши зубным нервоэкстрактором. «Я его сейчас ошпарю, и пусть меня имеет нарсуд!» — женщина с повязкой «Старшая» затянула махровый пояс на шелковом халате, шитом золотыми попугаями, и сняла с плиты шипящий чайник. Мальчик равнодушно покосился и пожал плечами: «Берта Моисеевна, вы недалекая женщина, мне важно иметь реакцию в зале». «Нины здесь нет?» — вклинился Ханжонков. — «Она кормит». — «Боря, идем к нам. Мои младшие перестают плакать, когда ты исполняешь». Через секунду они уже входили в комнату. Здесь над диваном золотели иконы (предмет особой гордости тещи и иссушающих нравственных терзаний зятя), напротив висели портреты Дзержинского и Менжинского. Рядом с огромной никелированной кроватью стояли еще две, детские. Нина сидела у окна и читала журнал «Математические досуги» — на будущий год она собиралась поступать на рабфак. Когда Ханжонков встретил ее, бегущую от сестер-монахинь, была она тоненькая тростиночка с бледными щечками и опущенными глазками. Теперь же, родив троих детей, взбодрилась и растолстела совершенно невозможно: теща перешивала ей платья и халат раз в месяц. Ханжонкова это вначале раздражало и даже злило, но потом знакомый врач объяснил, что у жены «такая конституция» и лет через пять она достигнет удивительных размеров. Каких, впрочем, врач не сказал, и Ханжонков не терял надежды на лучшее. «Можно Боре поиграть у нас? У него верхнее си срывается». — «Меня пгедупгеждали, что мегзавец, — гвардейски грассируя, проговорила теща, — но что до такой степени… — она бессильно развела руками. — Нина, почему ты молчишь?» — «Потому что, мама, я люблю его. И во-вторых, детя́м нужен отец. Поймите и то, что, если мы разойдемся, Степу уволят за неморальное разложение». — «Дайте поесть». — «А ты жалованье пгинес?» — «А пятьдесят рублей?» — «За такое жалованье коту молока не купишь». — «Значит — нет?» — «Степа, прислушайся к маме, перейди в рыбтрест, тебе же предлагали…» — «А всякая нечисть будет мешать нашей счастливой жизни? Ну уж — нет!» — хлопнув дверью, Ханжонков выскочил в коридор. Деваться было некуда. Проклиная свое несчастное существование и тот ужасный день, когда изменило ему классовое чутье и втрескался он в беглую монахиню, Степан Степанович направился на пляж.
Настроение у него было дурное, ощущение неудавшейся жизни и несостоявшейся любви растеклось, как зубная боль, нужно было избавиться от этого, и он начал посвистывать арию, которую недавно слышал по радио. Настроение сразу улучшилось — вот и слух абсолютный, и голос вроде неплохой. Чтобы убедиться, он сомкнул пальцы на груди (однажды видел выступление певца на эстраде) и запел, растягивая рот на гласных: «Вот то-то же, упрямы вы, одно и то же надо вам твердить сто раз!» Вышло похоже, от удовольствия Степан закатил глаза и унесся в заоблачные выси: вот он оканчивает музучилище имени товарища Либкнехта и Шаляпин вручает ему диплом (других великих Ханжонков не знал), приговаривая голосом тещи: «Далбогдар, вотуждал, крадости, ксчастию!» — и переводят его в Москву, в центральный аппарат (он было засомневался — зачем после консерватории? Но махнул рукой: надо); и квартиру дают в буржуйском особняке — с водопроводом и раковиной (видел такую, когда был у приятелей, в крае), и Нина поступает воспитательницей в приют (призрение беспризорников Ханжонков ставил превыше всего, как и его высшее руководство, впрочем), и так все становилось хорошо, что и мечтать о лучшем не приходилось…
Но если бы он отвлекся на мгновение от радужных видений, непременно узрел бы, как на скамейке у причала расположился, закинув ногу на ногу, человек в макинтоше. Еще через минуту рядом с ним опустился Качин, и они начали разговаривать. Но Ханжонков ничего не видел…
Из центрального аппарата он поступал переводом в Институт красной профессуры и продолжал образование на философском отделении. Названия этого он конечно не знал, просто предполагал нечто в этом роде — развлекательное и несложное… Зато — какая должность потом!..
…Домой вернулся, когда над морем высыпали звезды; Нина укоризненно покачала головой: «Постыдился бы, башибузук, троих, поди, нарожал…» — а теща добавила: «Кобель бестудной!» На ужин выдали помидор и кусок брынзы с черным хлебом, запил эту хилую трапезу стаканом сыворотки, оставшейся после изготовления творога для детей, после чего, старательно развесив носки на подоконнике, улегся под бочок к любимой жене. Здесь и ворвался в комнату бледный Малин и прямо с порога начал хватать себя за горло и стучать по окну, это должно было означать, видимо, что Ханжонкову следует поспешить на улицу. Вышли, шофер Петя сказал, давясь: «Убивство», — и замолчал, кося на Малина испуганным глазом, потом — от нервности, должно быть, дернул поводок сирены, и «фордик» помчался по ночным улицам…
Въехали во двор, под желтым светом керосиновых фонарей заплывала кровью черная булыга, лиц не различить, рядом валялись васильковые фуражки, а над ними замер скукоженный Сцепура, сгорбился Сергей Петрович…
— А… а судмедэксперт? — глупо спросил Малин.
— Вызвали… — Сцепура даже не повернул головы. — А то ты сам не видишь… Эксперт тебе нужен.
— Вижу… А… Кто это?
— Боде, Ханжонков, Малин, — приказал Сцепура. — За мной. Рукин, ожидаешь эксперта, остальные — по местам.
В коридоре он побежал, Малин и Ханжонков понеслись следом, Боде (возраст все же…) поотстал. В кабинете Сцепура раздернул шторку и ткнул в оперативную карту района: «Стреляли в Журавицах, из маузера. Фамилия фигуранта — Николай Николаевич Мерт, служил счетоводом в артели, там у них бык-производитель Яшка подох. Да, кажись, Рукин при вас докладывал? Ну вот… Анисимов и Емышев выехали по быку. Сегодня утром звонок из Журавиц: у нас, мол, пальба, в милицию мы уже сообщили, вам, мол, — на всякий случа́й… Я приказал передать Емышеву и Анисимову срочно прибыть на место — мало ли что, наш глаз — золотое дело, только, когда они добежали, там этот «личный сыск» уже вовсю палил из своих самовзводов — Мерт их встретил маузером, так они его штурмом брали… Ну, наши буденновцы, слыхали, поди, про их славное прошлое? Вперед, даешь — и каждому по пуле…» — «Чего там понадобилось милиции?» — «Вот рапорт начальника УГРО». — Сцепура подвинул листок из ученической тетради: «Сего 10 августа 1934 года поступил звонок доверенного лица из Журавиц о том, что некий счетовод Мерт П. П. прячет у себя на чердаке бежавшего, согласно сводке Управления РКМ, Шиманского, отбывавшего в Якимовском ИТЛ за растрату и растление малолетней. Человек, которого я лично не знаю, поскольку состоит в распоряжении участкового, ныне пребывающего в курорте по случаю очередного отпуска, назвал себя правильно, отчего я и не засомневался ни в малейшей степени и отдал распоряжение о проверке и задержании — в случае необходимости. Данными на Мерта РОМ не располагает, так что и опасения не было. Когда опергруппа вступила в перестрелку, подоспели ваши и сразу были убиты, поскольку шли в атаку на преступника в первых рядах. По прибытии на место я встретился со звонившим и получил от него донесение, что звонка в УГРО по поводу Шиманского он лично никогда не делал. Поскольку данное происшествие нарушает неприкосновенность государственной безопасности, полагал бы: передать весь материал в Ваше личное распоряжение…»
Боде поднял глаза: «По нашим учетам Мерт не проходит. Убежден, что звонок — провокация, и точно рассчитанная, надо сказать… Кому-то потребовалось не только ликвидировать Мерта чужими руками, но и нас впутать в эту историю, факт! Это очевидная наводка на ложный след!» — «Подстава?» — «Уверен». — «Ну а уверен — бери этот узел на себя и распутывай. Сразу, считаю, не лезь, завтра похороним, и с богом. — Сцепура покачал головой: — А вообще-то, Боде, скажу тебе при мо́лодежи: он почему не попал на учет? А потому он не попал, что даже самые стажные сотрудники ворон и рябчиков в небе ловят, времени же на дело дельское у них, получается, нет. Самые простые события выпадают из поля зрения. Выясни мы вовремя лицо этого Мерта, сорви с него маску счетовода — были бы живы наши боевые товарищи. Я так резюмирую: их смерть — на твоей, Боде, совести. Слушать приказ: с этой минуты из-под моей воли — ни на шаг! Под угрозой предания суду военного трибунала, поняли? Не отвлекаться! Докладывать. Учет и контроль, контроль и учет, поняли? Беллертистика…» — «Беллетристика, — машинально поправил Боде. — Разрешите идти?»
…У дверей своего кабинета он остановился — вдруг стиснуло сердце, откуда-то со спины поползла, пересекая позвоночник, острая боль.
— Броненосец взорвался на нашем рейде. Книгу об этом печатали в городской типографии… Кто сделал фото? Оно ведь профессионально в высшей степени, не так ли? А если фотограф… жив?
— Сергей Петрович, Сцепура ведь запретил, — тоскливо проговорил Малин. «Зачем вы, право… — убеждал он взглядом. — Вон и сердце уже сдает, чего переть на рожон?»
«А ведь это перение, — тоже взглядом отвечал Сергей, — свидетельствует о том, что я так устроен, видишь ли… Не могу по-другому».
— Ты подчиняйся, — непримиримо взглянул на Малина Ханжонков. — А я рискну. Трибунал все же свой, рабоче-крестьянский, разберется, если что… Ты, Сеня, я вижу, и старика забыл, и дырку в Дугласе Фербенксе, а я — помню. Сергей Петрович, я с вами, таким вот образом.
— Спасибо, Степа… — Он в первый раз назвал его так, стало непривычно тепло на душе, и боль в сердце сразу прошла. Есть ведь люди, слава богу… — А вы, Сеня (ну ладно, ну пусть, все равно)… Это дело вашей совести, я никогда не заставляю никого.
— А такие слова произносите, — обиженно возразил Малин. — Что ж, Сергей Петрович, я человек военный и не скрываю, что трибунала боюсь. У меня мама, она не переживет. И я к вам, товарищи, прямо скажу: буду молчать, пока не спросят. А уж если спросят… Не обижайтесь, все скажу — по долгу службы и той самой совести, Сергей Петрович, которую вы только что поминали всуе. Я в комсомол заявление подал, меня агитатором назначили, я вчера впервые производил с населением читку местных и центральных газет. Не могу.
…К дому Сергей пошел окружным путем, захотелось стряхнуть наворот событий, усталость. В кооперативе продавали шампанское Абрау-Дюрсо, вспомнилась уютная родительская столовая с овальным столом под абажуром и буфет с посудой, а на мраморной столешнице — несколько бутылок… «Кордон-вэр…». Их осторожно устанавливают в мельхиоровые ведра, водружают на крахмальную скатерть, сверкает хрусталь — модный «баккара», поблескивает столовое серебро, рассаживаются гости — у отца день ангела Петр, его справляют каждый год в четвертую неделю июня… Вот впервые за долгие годы — чуть было не забыл.
Купил две бутылки — зачем? Ни малейшего желания пить не было, нести неудобно, в кооперативе завернули кое-как, и бутылки все время норовили выскользнуть из рук. Грех, да и только… Когда остановился у порога, увидел Ханжонкова, тот осторожно поднимался по лестнице. «А я веду за вами наблюдение, думаю — когда заметит? А вы — ноль внимания. Что ж, я понимаю, обижать Сцепура умеет, обижать — не врагов ловить, факт. Помочь? — Не дожидаясь ответа, поднял бутылки, улыбнулся застенчиво: — Сроду не пробовал, вкусный, говорят?» — «Сейчас попробуем, — повеселел Сергей, пропуская Ханжонкова вперед. — Располагайся, а я пока все устрою…»
Ничего, кроме книг на простых деревянных стеллажах, в комнате не было, у окна стояла офицерская раскладушка времен русско-японской войны, некрашеный стол и две табуретки, детекторный приемник на тумбочке в углу. «Книг-то, книг… — покрутил головой Степан. — Я столько один раз и видел — в монастыре Трифоновском, у нас, в Вятке. А вы, Сергей Петрович, правда дворянин?» — «Правда, ты открывай, не стесняйся, закуски, извини, нет, но ведь это вино очень легкое, приятное, вот шоколадка нашлась…» Тут случился казус — Ханжонков скрутил проволоку и не придержал пробку, и она выстрелила в потолок, а шампанское вырвалось, как из брандспойта, обдав незадачливого Степана с ног до головы. «Эх, новый костюм из шевиота, теща убьет…» Сергей, давясь смехом, выговорил, перемежая слова глухим кашлем: «Оно сухое, следа не останется». — «Вы с меня смеетесь! — зашелся Степан. — Ничего себе — сухое. Я же наскрозь».
Дитя природы, конечно, и не в шампанском дело — плевать на него… Только как медленно, как лениво набирают они темпы, как не торопятся отвыкать от «мы академиев не кончали», гордятся сохой, деревней, город презирают, интеллигенцию, особенно старую, просто ненавидят… Ну, в этом еще хоть есть какой-то резон, не вся эта интеллигенция двинулась навстречу простому люду. В последние годы позабылась и революция, и гражданская, нэп вон только-только закончился, и снова деньги выползли на первый план — кто посытнее живет, поуютнее, тот и человек, тому и уважение, к тому и зависть, чаще болезненная, вон Маяковский как влепил: «Он был монтером Ваней, но в духе парижан себе присвоил званье «электротехник Жан». Лучше не скажешь… «Пей медленно, небольшими глотками, — посоветовал Сергей, — и цени революцию: до нее это вино вкушали только богатые, бедные рылом не вышли».
Конечно, о том, что нынешнее Абрау было не того качества, что дореволюционное, Сергей не сказал. Такую тонкость Степан вряд ли бы понял, а ведь цена за бутылку зависела именно от этого…
— А книжек зачем столько? Вы ведь не монах? И потом, я думаю, в каждой книжке — разное? Это ведь может идеологицки сбить?
— У человека, Степа, должно быть право выбора.
— Так ведь выбрали уже? Лучшее из лучших, разве нет?
— Да. Но ведь и за лучшим следует еще более лучшее. Жизнь неисчерпаема, Степа…
— Этого нам не понять. Все равно — книги красивые. Золотятся, серебрятся, кожи много… Смотрится, одним словом. Но я, Сергей Петрович, к интеллигенции отношусь с прох… проф… Ну, вы меня поняли, слово больно мудреное — подозрительностью (Сергей понял: он хотел сказать — с профессиональной). Все они, за малым исключением, бывшие белогвардейцы или сочувствуют. Оттого что никак не могут расстаться с роскошью — квартирами там, граммофонами… У нас верная линия: стол, стул, борщ, картошка с селедкой, «Капитал» Маркса и указания товарища Сталина, а также «Месс-Менд» товарища Шагинян. Жениться, само собой, чтобы было кому постирать, а в воскресенье, если нет службы, в синему или на рыбалку. Абсолюдный, по-научному сказать, идеял. И конечно же жить только коллективом, чтобы локоть, чтобы не отрываться, чтоб вовремя поправить. Вам, поди, и побеседовать не с кем?
— Отчего же… Вот — Еврипид, Софокл, Ювенал… их мысли волнуют меня, это вечные мысли…
— Они иностранцы… А мы для своего народа боремся. Чтобы счастья всем поровну! Драться за это надо с мировым капиталом, а не о себе думать! Если мировая революция победит — счастье придет и к китайскому кули и к американскому негру, разве нет?
— Они не иностранцы, Степа, — Ювенал и Софокл… Они принадлежат всем. Пусть это и прошлое, все равно…
— Э-э, Сергей Петрович, что нам прошлое — прах… Отрясем с ног своих! Мы ведь для будущего живем!
Сергей хотел было сказать, что жить для будущего — это то же самое, что жить для прошлого, демагогическая красивость… Но промолчал. Подумал: если когда-нибудь поступит Ханжонков в академию, там «потенциальные белогвардейцы» все ему объяснят. А сейчас еще не пришло время.
…Оставшись один, Сергей набрал номер. Таня ответила сразу: «Сережа, это ты? Я же знаю, что это ты». Он долго молчал, не решаясь повесить трубку. Но и сказать не решился ничего. Что говорить? «Люблю», «твой», «навеки»… Пустые все слова. Недели две назад, поздно вечером (он уже засыпал), в дверь тихо постучали. Он выдернул из-под подушки малый маузер, спросил враз севшим голосом: «Кто там?» — «Это я…» Прыгающими пальцами повернул ключ и сбросил крючок. Таня стояла на пороге — простоволосая, босая, туфли она держала в руке. «Ты как вошла?» — «Вот…» — она показала согнутый гвоздь. «Ты… им открыла?» — «У меня же нет ключа». — Она бросила гвоздь в угол, он тихо звякнул. «Хорошо, что…» — Сергей запнулся. «Что не вышли соседи, ты это хотел сказать? Как ты ко мне относишься?» — «Я люблю тебя». — «Скажи еще раз…»
Он говорил до утра, говорил и тогда, когда она уснула у него на плече. Около шести разбудил: «Тебе пора». — «Соседи увидят?» — «Я беспокоюсь о тебе». — «Разве?» — «Танечка, любовь, конечно, изгоняет страх, но ведь эта пламенная сентенция родилась в древней Иудее, там все было по-другому… К нам бы апостола Павла, на пару часов…» — «И что же?» — «Он бы отрекся от этих слов». — «А ты? — она словно проколола его насквозь мгновенным взглядом. — Можешь не отвечать. Прощай». И ушла. Отношения снова стали натянутыми. Таня была ригористкой и максималисткой от рождения. Любимое ее изречение — обрывок пошлого стихотворения — приводило Сергея в ярость: «Жить не уныло и не тайком, подобно горной нестись лавине, мне счастье нужно все, целиком, и мы не сойдемся на половине!» Какая гадость, гимн провинциальных девиц, мечтающих удачно выйти замуж… Он нажал рычаг.
Похороны Анисимова и Емышева состоялись на другой день на Завальном кладбище — это неблагозвучное название возникло оттого, что кладбище появилось в незапамятные времена за давно уже не существующим городским валом. При огромном стечении народа — собрался почти весь город — провожали погибших чекистов в последний путь. Красные гробы вынесли и поставили на грузовой автомобиль с откинутыми бортами, оркестр заиграл траурный марш Шопена, и грузовик медленно тронулся под неровные, неслаженные звуки. Следом шли сотрудники райотдела, потом работники горкома и исполкома, потом все остальные. Родных и близких у погибших не было, время, жестокое и непримиримое, мало кому из чекистов позволяло обзавестись семьей. Любовь требует душевной отдачи, цветов, свиданий, походов в кино, но не до этого было, и чекистские браки, как правило, были случайными и странными — вроде ханжонковского…
Но вот впереди обозначились тяжелые чугунные ворота с коваными венками, они были наглухо закрыты; когда-то, лет пятьдесят назад, какой-то шутник заклепал их в канун похорон городского головы, и того пришлось вносить на кладбище через специально сделанный пролом в стене. С тех пор никому и в голову не приходило распилить заклепы на воротах, и тысячи последующих процессий так и вносили своих покойников через пролом. Внесли и Анисимова с Емышевым — дорожка здесь была широкая, еще дореволюционная, современная исполнительная власть запрещала занимать ее под новые могилы, так что поначалу высоко поднятые на вытянутых руках гробы неторопливо и величественно, как и приличествовало печальному обряду, плыли над толпой, багровея среди не увядших еще листьев. Но потом дорожка сузилась, здесь запрет уже не действовал и могилы подступали вплотную, заставив большую часть провожавших разбрестись среди оград и крестов. Но и эта дорожка понемногу исчезла, превратившись в узенькую тропочку, — здесь и оркестр отошел в сторону, продолжая надрывно всхлипывать, впрочем, уже достаточно глухо: листва гасила звуки труб. Гробы понесли цугом, провожающих осталось с десяток, не больше, а когда и тропинка вдруг уперлась в высокую могильную ограду с острыми пиками на каждом штыре, процессия остановилась окончательно. Одни перелезли через ограду, другие передали им гробы, потом тоже перелезли и снова приняли погибших на руки, и так продолжалось до тех пор, пока оба гроба не оказались на крошечном пятачке возле двух вырытых рядом могил. Постепенно оркестр и провожающие сосредоточились в близлежащих оградах и просвечивали сквозь них светлыми плащами и белыми рубашками, путаница обелисков и крестов вдруг упорядочилась. Сцепура снял фуражку (по траурному случаю он надел форму) и, приведя свое излишне подвижное лицо в состояние окаменения, произнес слова, известные задолго до рождения не только погибших чекистов, но и той власти, которую они представляли и защищали.
— Смерть вырвала из наших рядов преданнейших из преданнейших, лучших из лучших товарищей наших, лишила нас образца, на который равнялись мы все, независимо от званий и должностей. Но вопрос, товарищи, не в этом. Он острее и глубже, как вы все понимаете. Мировой империализм душит нас, провоцирует. Существование самого справедливого в мире общества, в котором есть место всем, независимо от нации, зарплаты, должности и цвета кожи, не дает жить спокойно не только Гитлеру и Муссолини, но всем остальным! Еще бы, товарищи… У нас нет несправедливости, неравенства, эксплуатации человека человеком. На вашей памяти — ликвидация последних кровососов, пивших кровь бедняков и пытавшихся уморить голодом Страну Советов! Нету их больше, нету, и все! И ныне погибшие наши товарищи вложили свою золотую долю в эту последнюю битву с отрыжкой старого мира!
Сергею стало скучно, он повернул голову и увидел Малина. У того было приличествующее печальному обряду выражение лица, но, перехватив взгляд Боде, он сразу же вспомнил о поручении установить Певского и понял, что сейчас ему зададут вопрос, на который надо что-то отвечать, а он еще не придумал, что именно…
Дело было в том, что Сеня поначалу твердо решил задание Сергея Петровича выполнить и узнать про Певского все, что возможно, но потом засомневался: а если что? Сцепура ведь вполне очевидно не хочет, чтобы Боде тянул эту ниточку — с резидентурой и Качиным, а значит, он будет резко против. Не дай бог, узнает он, что Малин бежит в одной упряжке с Боде, презрев намеки и прищуры руководства. Это же что будет, даже подумать страшно…
И Малин не только не пошел устанавливать Певского, но просто выкинул разговор с Сергеем Петровичем из головы — как несущественный. И вот теперь нужно что-то объяснить, черт бы побрал этого дотошного Боде, пусть скажет спасибо, что он, Малин, не доложил обо всем в нужных словах и выражениях товарищу Сцепуре!
— Певский установлен? — шепотом спросил Сергей.
— Есть обстоятельства… — также шепотом отозвался Семен, на ходу соображая, что бы соврать поубедительнее. — Я вам после доложу, вы ахнете!
— Хорошо, — обрадовался Сергей. — Встретимся у ворот, я тебя там подожду…
Сцепура еще продолжал говорить, но Боде вдруг поймал себя на совершенно неприличной мысли: ему не хотелось больше слушать. И более того — ему почему-то стало совершенно не жалко Емышева и Анисимова. То есть не то чтобы совсем уж и не жалко — просто речь Сцепуры сразу поубавила чувств и вывела на первый план суровые факты. Суть их заключалась в том, что сразу после приезда в Тутуты Сцепура однажды приказал выехать на задание вместе с Анисимовым и Емышевым. То была близлежащая деревушка — поселок, скорее, в сельсовете взяли понятых и направились к околице, здесь стояла изба главного кулака — богатея, как определил его Сцепура.
Что ж, хозяин встретил действительно неласково — начал палить из обреза. Вызвали на подмогу милицию, постреляли, а когда у кулака (да был ли он им? Дырявая крыша над покосившейся избой, в стойлах две овцы и десяток кур на дворе) кончились патроны, спокойно вошли. Злодей сидел на ступеньках крыльца, подперев голову здоровенными кулачищами, и спокойно протянул руки, когда Анисимов вынул наручники. За спиной кулака выстроились в ряд жена и двое сопливых детей, из дома доносился вой и плач; потом участковый вывел двух старух, то были сватьи — матери арестованного и его жены. Всех посадили на телеги и повезли в район под конвоем. И все это было не так уж и страшно (и не такое видывал Сергей!), но Емышев вдруг оглянулся, посмотрел равнодушно на воющего у будки пса, вернулся и застрелил его, дважды пальнув в упор. Поймав недоуменный взгляд Сергея, хмыкнул: «А зачем он? Все равно сдох бы…» Унылая история, и конец ее был еще более унылым: кулака через месяц расстреляли, а старух, детей и жену отправили на Соловки. Вспомнив все это, Сергей побрел по вдруг обозначившейся дорожке к пролому…
Печально здесь было — покосившиеся кресты, надгробия из ракушечника, осевшие холмики, которые совсем уже скоро должны были исчезнуть без следа; Сергей подумал, что жизнь и смерть человеческая испокон веку непознанная загадка, странная бессмыслица, которую наделяют смыслом и целью, потому что иначе человеку просто незачем жить… Ну вот, к примеру, он, Сергей Боде, зачем явился в этот мир, что делает в нем, и кому это нужно, и утешит ли в этом горьком раздумье проникновенная речь Сцепуры, утверждавшего, что ГПУ, конечно, не производит сеялок и паровозов, но надежно обеспечивает это производство от происков мирового империализма и, значит, стоит во главе угла. А ведь тупой это угол, ох тупой, нет в нем сущности, как нет ее во всяком насилии, пусть даже и остро необходимом кому-то и оттого вроде бы и праведном… Это странное слово из лексикона священнослужителей заставило Сергея улыбнуться. Черт-те что лезет в голову, устал смертельно, Таня без конца и края демонстрирует высокие духовные качества, трудно стало жить. И вдруг простая-простая мысль хлестнула, будто тонкий извозчичий кнут, грубо и больно: а почему демонстрирует? Зачем? Она просто живет этим, у нее в этом смысл, цель — остаться человеком, не сдаться, не оправдать себя всеобщей целеустремленностью, которая, как Мессинский водоворот, затягивает в свою круговерть и правых и виноватых, а потом безжалостно процеживает и разделяет: одних — в новую счастливую жизнь, других — куда того кулацкого пса…
И вот попробуй уклонись… Опасные, дурные мысли. Если бы был верующим — в старое время надо было бы прийти к священнику покаяться и получить отпущение грехов. Но нет веры и священника нет, а к Сцепуре с этим не пойдешь, с товарищами по работе, как того требует секретарь ячейки Рукин, не поделишься, увы…
Незаметно он оказался в глухом углу кладбища, у высокой кирпичной стены, здесь была всего одна могила с надгробием из огромного валуна, поперек которого кто-то проскоблил корявыми печатными буквами: «Приходи сюды скорей, истомился твой Евсей». И вдруг мелькнула среди листвы знакомая шляпа-канотье, и силуэт неугомонного старца возник на повороте дорожки, словно призрак из рассказа Вашингтона Ирвинга. Это не могло быть случайностью, совпадением, — старик посмотрел на Сергея усмешливо и даже как-то вызывающе и неторопливо шагнул в кусты. И здесь Сергея подвели разгулявшиеся нервы. Вместо того чтобы добежать по тропинке до того места, где только что стоял неуловимый фигурант, и уже отсюда вести дальнейший поиск, Сергей как мальчишка рванул напрямик и сразу же зацепился полой макинтоша за ржавую ограду. Все было как в кошмарном сне — не сдвинуться, не шевельнуться даже, и, понимая, что старик сейчас исчезнет навсегда (тут обожгла слишком поздно пришедшая мысль о том, что старик на кладбище не на прогулку пришел и не родственников навестить), Сергей напряг последние силы, послышался треск, будто провели пальцем по зубьям расчески, и половина макинтоша осталась на ограде. Горестно разведя руками и охнув, Сергей шагнул в сторону — ему сейчас было решительно все равно, куда шагать, и угодил левой ногой в яму, неизвестно откуда взявшуюся, удержать равновесие здесь не смог бы и цирковой артист, и он со всего маху плюхнулся наземь. Это был конец…
И вдруг послышалось деликатное покашливание, кто-то старался обратить на себя внимание. Оглянулся и увидел старика, тот стоял с рваной полой макинтоша в руках и улыбался. «Огорчились? — улыбнулся еще шире. — Не стоит, чепуха, я осмотрел шов, он в порядке, подвели гнилые нитки, сейчас так ужасно шьют… Я вам скажу: покупайте изделия швейных фабрик Германии и вы получите вещи, которым нет износа! Смотрите! — Он зацепил край своего плаща за зубец ограды, рванулся изо всех сил, но даже не сдвинулся с места. — Понимаете теперь? Даже если бы я хотел убежать — у меня ничего бы не вышло!» Сергей принял обрывок макинтоша, кивнул, пытаясь что-то сказать, но не нашел подходящих слов. Сразу привычно вырвалось: «Прошу предъявить документы». Странные эти слова, возникшие вроде бы совсем не к месту и не ко времени, старичка вовсе не удивили, он словно был готов к ним. «Конечно, конечно, — он начал торопливо кивать, словно китайский болванчик. — Вы из местного ГПУ, хороните товарищей, а я тут мелькаю, и это, безусловно, подозрительно». — Словно фокусник, он махнул рукой, и перед глазами Сергея возник обыкновенный советский паспорт. Наверное, выражение лица у Боде в этот момент было несколько разочарованным, потому что старик вдруг улыбнулся невозможно широко и развел руками: «Я понимаю, иностранный паспорт вас устроил бы гораздо больше, но… — И он снова развел руками. — Я живу здесь недалеко, на Лиственной, 22, собственный домик, словно бонбоньерка, и палисадник из китайских роз — как в песенке, слыхали, может быть? «С палубы английской канонерки к нам туда зашел один матрос…» — пропел он приятным тенором. — Прошу на чашку чая или кофе, что вы предпочитаете?» — Он вполне очевидно издевался, а может быть, мозг Сергея, изрядно возбужденный всеми этими дурацкими событиями, так воспринимал — бог весть, в конце концов дело прежде всего, и значит — вопрос: «Вы владеете японской борьбой, где научились?» Старик обнажил два ряда великолепно сохранившихся зубов, впрочем, желтоватых, сейчас его улыбка напоминала рекламную афишу: «Помните, Достоевский сказал, что мы, русские, принесем миру новую религию и спасение? Так вот: чтобы выдумать новую, нужно хорошо усвоить старые, в том числе и японскую. Каратэ-шу — физический эквивалент высокого религиозного духа японцев, как просто, не правда ли? Так как же насчет чаю?» Он улыбался, а Сергей лихорадочно соображал — идти или нет? Пить чай? Бросил оставшуюся часть макинтоша, вернул паспорт (там слово в слово все соответствовало: фотография, штампы, подпись начальника 28-го отделения милиции Ленинграда — Канал Грибоедова, 101; зачем же идти, куда он денется) и отрицательно покачал головой: «В другой раз». — «Если он будет, — приподнял шляпу Певский. — Я желаю, дорогой товарищ, чтобы вас похоронили на этом или другом каком-нибудь кладбище как можно позже», — с этими странными словами исчез в глубине дорожки, а Сергей остался один на один со своими сомнениями: может быть, все-таки следовало пойти?
Только за оградой кладбища он вспомнил: тогда, на пляже, у старика были молодые руки, с кулаками бойца. Как же так! Сергею показалось, что он сходит с ума. Как наяву увидел он оторванную полу макинтоша, и пальцы Певского, и запястья, и тыльную сторону ладоней с набухшими склеротическими венами и дряблой кожей. Наваждение…
Эх, Малин-Малин, дребедень ты, а не чекист… Да и сам хорош — дальше некуда… У автобусной остановки он поймал пролетку и велел ехать на Лиственную. Странное дело, дом 20 был на месте — одноэтажный, из потемневшего от времени кирпича, с палисадом, в котором алым цветом разливались кусты роз, нумера же 22 не было и в помине… Не веря глазам своим, Сергей выпрыгнул из пролетки и решительно шагнул на то место, где несомненно должен был находиться дом; наверное, в этот момент у него было достаточно странное выражение лица — словно он ощупью пробирался сквозь туман и каждую минуту ожидал увидеть в этом тумане нечто ошеломляющее. На крыльце дома 20 появилась старушка в черном, приложила ладонь ко лбу козырьком и сочувственно крикнула: «Вы, господин хороший, чего ищете?» — «Номер 22», — очнулся Сергей. «Да что вы… — удивилась старушка и, видимо обрадовавшись внезапному развлечению, задом сползла с крыльца и заковыляла к забору. — Наш особняк последний. При городском голове Туруладзе хотели было продолжить улицу, да революция долбанула, а советвласть дальше строить не пожелала. На стадион бросили средства».
Это был удар, и хотя вполне ожидаемый (в пролетке Сергей несколько успокоился и пришел к выводу, что его обвели вокруг пальца, как мальчишку), но все равно очень тяжелый. Что теперь скажет Сцепура? Продекламирует, наверное: «Ведь от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней. — Потом прищурится: — Мы, чекисты, тоже люди военные, и, стало быть, слова песни относятся к нам в полной мере. А вы, Боде, подрываете…» И ведь не возразишь.
Сергей тяжело опустился на мягкое сиденье и велел ехать в Журавицы. По дороге его одолевали мрачные мысли. То ли стар стал (хотя какая старость, сорок лет всего…), то ли теряется вкус к работе. Последнее было очень похоже на правду, и Сергей даже испугался: неужели? Но отчего? Отчего он, профессионал, убежденный борец, большевик, наконец, отчего он теряет этот самый вкус? Ну конечно, в последнее время все больше и больше формализма в работе, все меньше и меньше творчества, деятельность органов государственной безопасности по нарастающей подчиняется воле и беспрецедентному давлению одного человека, поверить в гениальность которого Сергей при всем желании не мог, да и не хотел, если уж быть честным до конца… Он вдруг вспомнил давний разговор с одним из руководителей ОГПУ. «Довлеет муштра, нетерпимость, — убито сказал тот, — предаются забвению элементарные человеческие нормы, мы гонимся за фантомом, который придумал этот ловкий семинарист… Это тупик, ты меня еще вспомнишь…» Вот и вспомнил, и попробуй отбрось ТАКИЕ сомнения… Хорошо этому товарищу, взял да и умер вовремя. А мне что делать? И, защищаясь, подумал: но ведь и настоящих шпионов мы ловим. И настоящих врагов разоблачаем. Значит, надо служить настоящему делу, вот и все! Но нет… Идейная борьба, подорванная ложью и погоней за демонами, скорее всего, обречена… Про кого это сказал Некрасов? «Вынесет все и широкую, ясную грудью проложит дорогу себе…» Не про него сказал. Разве что заключительные строки: «Жаль только, жить в эту пору прекрасную уж не придется…» Как печально все, как безысходно…
Когда пролетка въехала в Журавицы — небольшой поселок, вытянувшийся вдоль моря длинной и узкой полосой (улицы в привычном понимании здесь не было, разве что в центре, где напротив частных домов скучились постройки совхозного управления и почта), — стало быстро темнеть, но дом Мерта Сергей нашел мгновенно — у калитки прохаживался милиционер в белой гимнастерке. Внимательно прочитав удостоверение, он откозырял и почтительно дернул головой: «Там одна хозяйка осталась, она от случившегося поехала крышей, так что вы, товарищ начальник, поосторожней. Ее ваши было забрали, да она все поет, поет, и как-то странно: «Ты един еси бессмертен сотворивый и создавый человека» — и еще что-то — я не разобрал. Это на каком же языке?» — «На русском. Никого не пускайте». Боде направился к дому. «А ваши сказали, что на белогвардейском!» — крикнул вдогонку милиционер.
Двери были открыты, в прихожей с заметными следами недавнего обыска горела тусклая лампочка, россыпью валялись какие-то фотографии. Сергей подобрал одну, это был снимок октябрьского парада на Красной площади в Москве. Стеклянная дверь привела в столовую — типичную, буржуазную, с большим круглым столом посередине и розовым над ним абажуром. На диване сидела, зябко кутаясь в легкий прозрачный платок, красивая женщина лет тридцати пяти с опухшим от слез лицом. Сергей с сожалением и невесть откуда взявшимся сочувствием подумал, что предстоит нелегкий разговор, но женщина подняла глаза от альбома и спокойно спросила: «Разве еще не все?» — «Разрешите осмотреть комнаты, вот, пожалуйста», — Сергей раскрыл удостоверение. «Это не нужно, — перебила она. — Меня зовут Евгения Юрьевна Мерт. Мой муж, Петр Петрович Мерт, работал в здешнем советском хозяйстве бухгалтером. В прошлом — до 1917 года, морской офицер. Потом служил в Крыму — сначала Антону Ивановичу Деникину, а после смены командования — Петру Николаевичу Врангелю. В Турцию не ушел, оставался здесь, по убеждению…» — «По какому же, если не секрет?» — «Петр Петрович желал продолжать службу России, — Евгения Юрьевна улыбнулась. — А как же иначе? Мы всегда служим России. Вы по-своему, мы по-своему. Разве нет?» — «Подробности вам известны?» — «Нет. Я не вникала. Поверьте — если бы знала, что вам понадобится…» Она виновато развела руками. Что ж, милиционер, по-видимому, был прав…
Между тем она подвинулась и мягким жестом пригласила сесть рядом.
— Здесь альбом, вам будет интересно…
В углу на столике с гнутыми ножками стоял граммофон с никелированной трубой, Евгения Юрьевна повела головой и улыбнулась:
— Опустите мембрану, если вас не затруднит… Это не помешает.
Сергей включил механизм и сел. Альбом и впрямь был интересным: морские офицеры, улыбающиеся дамы, старик и старуха, одетые по моде середины XIX века, у старика через плечо широкая орденская лента, здесь же у трапа военного корабля Николай II и Александра Федоровна…
— Почему у вас не взяли этот альбом?
— Не нашли… — Сергей понял, что вопросы ее совсем не занимают и вся она безраздельно во власти того, что доносилось с пластинки. То была запись заупокойной службы.
«Молитвами рождшия тя, Христе, и предтечи твоего, апостола, пророков, иерархов, преподобных и праведных, и всех святых оусопшего раба твоего оупокой… — пел высокий и сильный голос, и густой бас дьякона вторгался, где требовалось по чину: — Помилуй нас, боже, по велицей милости твоей, молим ти ся, оуслыши и помилуй…»
Забавно, забавно… Старший оперуполномоченный, капитан госбезопасности не пресекает, не останавливает и вроде бы даже соучаствует. В отпевании Мерта, и его прошлой жизни, и всех, кто эту прошлую жизнь наполнял…
Между тем распевный голос священника продолжал:
«Еще молимся о оупокоении души усопшего раба божия Николая и о еже проститися ему всякому прегрешению, вольному же и не вольному…»
В этом месте Сергей Павлович хотел было спросить, о каком Николае идет речь, но вдруг мелькнула очень знакомая фотография, и Боде мгновенно отвлекся: большой, почти ин фолио картон, на котором застыли матросы и офицеры «Святителя Михаила»… Вот оно, главное…
— Мерт служил на этом корабле?
— Нет. Он был старшим офицером на крейсере «Император Павел» — до самой революции.
Неужели хочет обмануть? Непохоже…
— Откуда у вас эта фотография?
— Господи, да это Петин приятель подарил на память, вот он, в центре!
Еще не все потеряно… Дамочку нужно профессионально подловить.
— Капитан крейсера? А где он теперь?
— Я не знаю… Я не видела его с октября 18-го… Наверное, ушел в Турцию, со всеми… — Она заплакала: — Петю вернут? Чтобы похоронить?
— С кем дружил ваш муж?
— Ни с кем… Какие нынче друзья… Того и гляди донесут. Впрочем… Был один… Из города… Я забыла, ваши взяли какое-то письмо, вы спроси́те у себя на службе, вам скажут, должно быть… А Петю, значит, не вернут? А как же теперь говорят, что все люди братья? Это так прекрасно, так бог учил… Я не обижаюсь, прощайте… — Она встала и, поклонившись Сергею Петровичу в пояс, скрылась в темных дверях, напевая: — Гудели пушки недалеко, и за грехи своих отцов шли дети к смерти одиноко, а впереди их — Чернецов…
Это был марш полка Чернецова, самого ударного среди прочих ударных полков контрреволюционных вооруженных сил юга России…
И что бы это все значило?
Сергей аккуратно написал расписку, забрал альбом и поехал в отдел.
…Здесь на лестнице его поймал Ханжонков и, схватив за руку, затащил за постамент, на котором белел бюст Карла Маркса. «Где вы пропадаете, ей-богу! Тут такое… — зашептал он жарко. — Я вас обыскался! У Мерта изъято письмо некоего Дудкина. То есть оно без подписи, но почерк, почерк… Сцепура сразу вспомнил, что этим почерком был написан приветственный адрес от руководства Портового завода по случаю пятнадцатилетия наших органов! Сцепура трясется, сказал, что вашей… нашей с вами лавочке конец, что больше не потерпит, и вообще — кипит, как распаявшийся самовар! Вы, Сергей Петрович, с ним не спорьте… Не ярите его. Обойдется, а?» Он рубанул ладонью, потом сжал кулак, обозначая тем самым свою непреложную солидарность, и умчался. А Сергей направился в кабинет Сцепуры. Нельзя сказать, чтобы ноги его несли. Напротив, они сделались совершенно непослушными, почти ватными. В «предбаннике» встретила недобрым взглядом секретарша: «Пройдите, ждет… — И добавила вслед: — И чего вам неймется?» — «Вы, собственно, о чем?» — у Сергея явно начали сдавать нервы. «Я-то знаю, о чем, — покачала головой секретарша. — И вам бы тоже не мешало. Идите уж…» — она горестно-сочувственно махнула рукой. И Сергей переступил, приволакивая правую ногу, высокий порог.
Сцепура сидел за столом гордо, прямо, правую руку он картинно отставил в сторону и опирался кулаком на зеленое сукно, левая лежала на подлокотнике кресла. Он долго рассматривал Сергея заинтересованно-злыми глазами, заметно, впрочем, стараясь справиться с разгулявшимися эмоциями. А Сергей мгновенно разобрался в душевных переливах начальника, и ему стало смешно, а потом спокойно — до полного безразличия. Что Сцепура… Продукт неумолимого времени, эпохи, так сказать… Побочный, конечно, потому что, сколь бы ни заблуждались люди, творящие свою эпоху, она, эпоха эта, неотвратимо все расставит по местам и рано или поздно каждому отведет законное место. Вот и Сцепуре тоже. А пока терпеть надобно. Сформулировав эту несложную позицию, Сергей подошел к приставному столику и сел, закинув ногу на ногу.
Но Сцепура оказался не столь однозначен и прост. Он вдруг грустно улыбнулся, вышел из-за стола и сел рядом с Сергеем Петровичем: «Нравишься ты мне, Боде. Профессионал, интеллигент, тебе бы звезды с неба хватать… Знаешь, что тебе мешает? Откровенно?»
Не ожидавший подобного поворота, Сергей растерялся: «Не понимаю… Вы меня вызывали? Прошу по делу». И Сцепура раунд выиграл. Покачал головой, как бы сочувственно-дружески не принимая раздражения Сергея Петровича, и положил ему руку на колено. Изумившись еще больше, Сергей, однако, руки не снял, и тогда Сцепура печально произнес: «Поставь себя на мое место и решай сам. Как решишь, так и будет, слово чекиста. А теперь слушай факты. Ты затеял так называемую борьбу за прибор Качина…» — «Почему так называемую?» — резко перебил Сергей, сбрасывая с колена руку Сцепуры, но тот, мягко улыбнувшись, снова положил ее — на этот раз чуть ниже и даже слегка обнял ладонью коленную чашечку Сергея: «Потому что прибора нет. Да-да, нет… Вот заключение Наркомата обороны. В нем сказано, что «так называемый прибор обнаружения подводно-надводных объектов, сконструированный инженером товарищем Качиным Ю. И., не отвечает самым элементарным техническим условиям и обнаруживает полнейшее забвение автором основ школьного курса физики…» — прочитал безразличным голосом Сцепура. «Но я видел камни на стометровой глубине! — взорвался Сергей, снова забывая, что нужно сбросить ладонь Сцепуры. — Это заключение противоречит здравому смыслу!» Сцепура вздохнул: «Я надеюсь, ты понимаешь: оборона страны строится не на пресловутом «здравом смысле», что, согласно классикам, не более чем мещанско-усредненное восприятие бытия, а на научном потенциале! И потом, нам ли с тобой оспоривать Наркомат обороны?» Машинально отметив, что Сцепура не только не сделал ошибки в слове «потенциал», но и слово «оспоривать» произнес в лучших традициях девятнадцатого века, Сергей открыл рот, чтобы возразить, но так и застыл, вдруг поняв, что правота Сцепуры бесспорна и на данном отрезке пространства-времени — абсолютна. А Сцепура, заметив, как мгновенно сник Сергей Петрович (словно воздух из него выпустили), продолжал еще более проникновенно: «Вижу, что понял… Ну и хорошо. Идем дальше. Вольно или невольно, умышленно или по недоразумению — в этом мы еще будем разбираться — ты отвлекал и без того незначительные силы РО от действительных акций контрреволюции, в результате чего погибли два наших товарища и ушел от заслуженной ответственности ярый враг; ты и собственные силы транжирил на какой-то цирк, по-другому не скажешь, на какую-то мифическую разведгруппу или даже резидентуру, на какую-то дурацкую, извини, фотографию дурацкого старика, который только и умел, что морочить тебе голову, и что в итоге? Вот это письмо мы изъяли в квартире Мерта… — Сцепура открыл сейф и положил перед Сергеем Петровичем мятый листок из ученической тетрадки, две строчки, написанные каллиграфическим почерком: — «Все идет, как ты и предполагал, думаю, что в самое ближайшее время удастся поставить последнюю точку». Писал Дудкин, из отдела главного инженера, а изъяли мы это у Мерта! — Сцепура смотрел стальными глазами: — Теперь ты понимаешь, откуда дул ветер и где была главная опасность? Сегодня вечером в клубе Портового завода праздничный вечер и маскерад по случаю дня солидарности с китайскими кули, я продумал операцию по выявлению вредительской организации. Хочешь принять участие?
С какой-то отчаянной безнадежностью подумал Сергей о том, что, согласится он сейчас на участие в операции или нет, ничего не изменится. Качин отныне полностью предоставлен самому себе, и помочь ему теперь не сможет никто, крах…
— Будет служебное расследование?
— Ну, Сергей Петрович, ты нас даже унижаешь… — поморщился Сцепура. — При чем тут это? Просто я призываю тебя исправить ошибки, как и учит нас партия, вот и все. А ты упрямишься. Иди подумай…
В коридоре ждал Ханжонков:
— Ну что? — Он съежился и стал в два раза меньше ростом, а может, это показалось Сергею…
— А-а… — вяло махнул он рукой. — Пойду домой…
— А в клуб?
— Не знаю… Нет.
— Сергей Петрович… — Ханжонков снова затащил его за бюст Карла Маркса. — Вы ошибку совершаете. Не ссорьтесь со Сцепурой, он не простит.
Не простит, это верно… И что же теперь — юлить, заискивать, делать то, во что не веришь, ходить по собственному «я» ногами? И, словно догадавшись о горьких мыслях Сергея Петровича, Ханжонков произнес полувопросительно:
— Мы ведь люди военные и обязаны выполнять приказы.
— А он не приказал, — пожал плечами Сергей. — Приказал бы, так я, может быть, и спрятался бы за его приказ.
— Как так? — изумился Ханжонков.
— А вот так. Он попросил… Зная, что откажусь. А этой лазейки, приказа этого — не отдал. Судьба, значит… — Сергей ушел, оставив Ханжонкова в изрядной растерянности.
Дома ждал Розенкранц, он что-то писал, старательно склонив голову набок и высунув кончик языка. Под локтем, плотно прижатые, лежали фотографии. Сергей развернул их веером. На камне у моря сидели и о чем-то разговаривали инженер Качин и моложавый, спортивного вида незнакомец в свитере.
— Кто это?
Розенкранц протянул мелко исписанный лист — запись разговора незнакомца с Качиным.
— Фантастика… — заволновался Сергей. — Как удалось?
— Пляж был пуст, полный штиль, они стояли метрах в тридцати и не стеснялись, а я сидел на скамейке спиной к ним и слушал. У меня феноменальный слух! Не верите? Идите в коридор, закройте дверь и негромко скажите что-нибудь.
Покачав головой, Сергей прикрыл дверь и, повернувшись к стене, произнес по-немецки два слова из стихотворения Гейне «Силезские ткачи»: «Вирвейбен, вирвейбен…» И сразу донеслось из-за дверей: «Мы ткем, мы ткем». Розенкранцу можно было верить…
Вот что он услышал: «Какое вам дело до моего настроения?» — «Я хочу вам помочь. Вы талантливы, а талант следует питать. Вам нужно поехать на стажировку». — «Куда?» — «Туда, где высока культура производства и технологии». — «За границу?» — «Именно». — «Бросьте… Кто меня пошлет…» — «Но ведь посылали же Аникеева и Мутазяна?» — «Один предзавкома, второй — племянник директора». — «Неважно. Я позабочусь, и фирма пришлет вызов». — «Фантазия… Зачем мне надо, чтобы этим вызовом заинтересовались компетентные органы? Нет. Не поеду». — «А вы подумайте. Иногда по недомыслию мы совершаем трагические ошибки». — «Что значит «трагические»?» — «Трагические — это значит ведущие к трагедии». — «Это как понимать?» — «Как сказано…»
— Спасибо… — Сергей улыбнулся и кивнул Розенкранцу. — Ничего не скажешь, молодец… Какое дело сделали… Только вот не следовало приходить ко мне.
— Я подумал, что это крайне важно.
— Вы правильно подумали, но в дальнейшем соблюдайте осторожность.
Осторожность… Она больше не понадобится. И эта запись — тоже ни к чему. Правде надо смотреть в глаза. Может быть, отнести Сцепуре? Да он рассмеется в глаза. Скажет: очередную чушь выкаблучиваешь? Чудишь? На своем настоять желаешь? Выводов не сделал? Какой-то психопат подслушал какие-то глупости, а ты опять отвлекаешь от дела? Ведь в основе-то — чистая туфта! Заключение эксперта из Наркомата обороны непреложно…
Но старику всего этого знать не нужно…
— Спасибо, Адольф Генрихович, до встречи…
Розенкранц церемонно поклонился, с достоинством пожал протянутую руку и ушел, а Сергей перечитал запись разговора. Ценный разговор… Но ведь воистину зря. Как объяснить Сцепуре роль Розенкранца? Откуда он взялся, этот Розенкранц? Без ведома и санкции руководства, авантюрно, в неизбывном самомнении и уверенности, что избранный путь верен. А если не верен? Если и в самом деле допущены ошибки, в результате которых погибли товарищи? О господи, Тане, что ли, позвонить…
Но едва он протянул руку к телефону, раздался звонок, и глуховатый голос Ханжонкова изрек с незнакомыми интонациями:
— Татьяна Николаевна арестована… — Трубку швырнули на рычаг, послышались короткие гудки, а Сергею показалось, что потолок рухнул на голову…
Что делать, куда бежать, с кем говорить, кого просить?.. Клемякина? Чепуха… Он начнет выяснять, а Сцепура не дурак, нет, не дурак, это он только кажется таким, это ты, интеллигентик, таким его воспринял, это твое глупое самомнение, самовлюбленность твоя, и вот — расплата… Ах, какой удар, какой точный и неотразимый удар… А может быть, к Сцепуре? Так, мол, и так, за что, почему, я имею право, Князева мне не чужой человек и так далее…
Но Сцепура ответит просто: тебе не рекомендовали с ней встречаться? А ты? И ведь не пожелание то было со стороны руководства (но ведь пожелание руководства обязан рассматривать работник системы как приказ!), а категорический императив. Хотя при чем здесь это? Это же о нравственности, а совершена безнравственность. Разве Таня враг? Нет… А собака, которую убил Емышев, — враг? А бывшие белогвардейцы, которых отправили в лагерь за то, что пили чай, молились и пели приглушенно «Боже, царя храни», — враги? Странно как… Вроде бы по всем меркам враги. А вроде бы и нет… Как посмотреть… Ну и как же посмотрят на просьбу о Тане? И вообще: кто тебе Таня? Жена? Нет. Любовница? Тоже нет. Так чего же ты лезешь?
Он снял трубку (смотреть в глаза Сцепуре не было сил, невозможно было лицом к лицу обсуждать с ним Таню, видеть, как ползут уголки рта в мерзкой, самоуверенной, убежденной в собственной непогрешимости ухмылке, а главное — зачем? Дать еще один повод для насмешки? Еще раз продемонстрировать слабость? Слабость… А что, Боде, ты ведь и слаб, признайся честно, без пользы, без уверток. Слаб. Смертный приговор…), Сцепура ответил сразу:
— Ты, Сергей Петрович? Я знаю, что это ты. Чего молчишь?
— Я… по поводу Татьяны… — Сергей проглотил густую слюну. — Николаевны Князевой. Что… случилось?
— А что случилось?
— Но… она арестована?
— Задержана. Мы еще не получили санкцию.
— Валериан Грегорианович… — Вдруг показалось, что в горле застряла голова Горгоны. — О какой санкции вы говорите?..
— Прокурора. Закон один для всех.
— Оставьте. Мы действуем в порядке охраны государственной безопасности, и санкция нам дается формально, вы это знаете не хуже меня…
— Послушай, Боде… — Голос Сцепуры стал жестким, не утратив при этом, сколь ни странно, доброжелательности. — Ты же все прекрасно понимаешь… Да, мы охраняем государственную безопасность Союза Советских Социалистических Республик, и это означает, что задержание или арест гражданки Князевой нами продуман. Есть еще вопросы?
— Что… она совершила? Какие основания?
— От тебя секрета нет. Она была в близких отношениях с Мертами. Еще с дореволюционных времен. Извини, у меня народ. — Сцепура положил трубку.
Вот и все… Эх, Таня-Танечка, угораздило же тебя… Или обстоятельства так сошлись, кто знает… А ведь никогда, ни разу не рассказала, что знакома с Мертами… А собственно, чего тут рассказывать? Да и кто спрашивал?
И вдруг нечто ужасное, нечто совершенно невозможное пришло в голову Сергею: господи, да что же происходит? Кто-то кого-то знал при прежней власти. Кто-то с кем-то дружил, ходил в гости, получал и дарил подарки, оказывал услуги и даже протекцию. И что же, всех их теперь к ногтю? Зачем это нужно сильному и мощному государству, которое о своей мощи и силе заявляет всему миру в каждом номере центральной газеты, по радио, в кино и на театре? Кому помешали бывшие? Здесь, в стране, большинство из них замерло, усохло, испугалось насмерть. Неужели они действительно опасны? Или наша сила и мощь — это не на самом деле? Это только декларация? И декорация? Нет, конечно… Разве не победили мы? Не выстрадали?
Но тогда разве допустимо репрессировать за классовую принадлежность? Только за то, что дед, или отец, или сын был князем, графом, офицером? Почему не требует закон конкретного преступного деяния? Разве «посредственное вменение»*["26], чрезвычайные суды и законодательство — проявление цивилизованного, культурного государства? Написавшего на своих знаменах самые великие и самые добрые слова во всей истории человечества?
Что делать, господи, что… Вразуми, если ты есть…
…Ночь у Сергея прошла, что называется, безумно: до пяти утра ходил он из угла в угол, не находя себе места, и в груди замирало что-то, и руки были холодные, и потолок все падал, падал…
Забылся около шести — золотые часы, подарок Уралова с надписью «За беспощадную борьбу с контрреволюцией», лежали на тумбочке, около кровати, и, уже совсем валясь с ног, успел по привычке бросить взгляд и заметить время, и сразу же проснулся: показалось, что стукнула входная дверь. Начинался рассвет — алый, яркий, солнце лучом прямо в порог, и Сергей, проведя восхищенным взглядом по этой полной жизни и энергии ослепительной полоске, вдруг отрешился от ночных дум и страхов и почувствовал себя легко-легко, будто вернулся на мгновение в юность, в Петроград, на набережную Академии художеств, к двум сфинксам и лестнице, на которой уже ждет Таня, юная, красивая, улыбающаяся…
Вот она, стоит на пороге.
— Ты плохо выглядишь, Сережа.
— Не спал. Таня, я так рад тебя видеть, я с вечера думаю о тебе, какая это, в сущности, гадость…
— Что, Сережа?
— Как посмел Сцепура, как посмел… Ты же абсолютно честный человек…
— Только я? Знаешь, а мне показалось, что таких, как я, много… И будет еще больше. Я хочу спросить тебя: что ты намерен делать?
— Делать? Разве я могу что-нибудь делать? Иллюзия… Запущена машина, страшная, беспощадная, она как молох… И противостоять этому не может никто…
— Люди шли на костер…
— Когда это было… Теперь не XV, а XX век, увы… Но наш дух и мышцы были высоки и крепки в борьбе с белым врагом. Сегодня мы потеряли эту крепость. Нас сломали, смяли, вытерли о каждого грязные ноги и каждому доказали, что это не грязь, нет, совсем не грязь, а могучая идея, которая спасет мир и нас всех в нем…
— Сережа, это только призрак идеи, искаженный и страшный. Прощай, мне пора.
— Ты уходишь? А как же я?
— А ты остаешься. Теперь каждый пойдет своим коротким путем.
Луч солнца погас, Таня осторожно закрыла дверь, Сергей бросился к порогу: какая глупость, куда она, зачем, этого нельзя допустить… Толкнул створку, она не поддалась, из замка торчал ключ, соседка прошаркала по коридору, остановилась: «Чего стучите?» — «Я? — растерялся Сергей. — Нет, ничего. Извините…» В полном изнеможении вернулся к постели и тяжело опустился на нее. Сдают нервы, совсем сдают…
Между тем события шли своим чередом — Сцепура собрал оперативное совещание и четко распределил обязанности. Поскольку маскарад (Сцепура упорно называл это мероприятие «маскерадом», в духе XVIII века) исключал возможность открытых контактов друг с другом во время выполнения задания, было установлено, кто в какой маске будет танцевать и веселиться (маски эти поручили изготовить женам сотрудников), кто и с кем будет выходить на связь для обмена информацией. Задачу Сцепура сформулировал просто: не спускать глаз с Дудкина, выявлять и устанавливать его связи (попросту сказать — всех его знакомых, друзей и даже тех, с кем он хотя бы заговорит), по окончании же операции у всех подозреваемых нужно будет провести внезапные обыски, а самих фигурантов — задержать.
Когда совещание закончилось и все стали расходиться, Сцепура попросил Малина остаться.
— На тебя я полагаюсь особо… — Сцепура нажал ладонью на плечо Малина и усадил рядом с собой. — Смотри в оба и помни: удача нужна, во-первых, нашей Родине — ведь мы обезвредим опасных врагов. Удача нужна и нам с тобой: нарком щедро оценивает беззаветную преданность кадров. Удача нужна и тебе лично, Малин, и знаешь почему? Да потому, что ты подпал под влияние Боде, а это в наши суровые дни чревато… Ты знаешь об аресте его подружки Князевой?
— Знаю… — Малин смотрел в глаза Сцепуре так преданно, как только мог. — Я еще раньше хотел вам сигнализировать, но…
— Но посчитал, — подхватил Сцепура, — что чувство дружбы — не отрекайся, именно так — и более того — ложно понятое чувство товарищества не позволяют тебе сделать это. Разве не правда? Малин, я жду от тебя искренности…
— Правда… Валериан Грегорианович, я давно уже хотел посоветоваться с вами по этому вопросу. Только стеснялся. Вот в чем, по-вашему, состоит истинное чувство дружбы и товарищества?
Сцепура встал и, жестом заставив Малина остаться на месте, начал неторопливо расхаживать по кабинету, засунув правую руку за ремень гимнастерки.
— Хороший вопрос, деловой… — Он бросил на Малина острый взгляд из-под вдруг насупившихся бровей: — Только не «по-вашему», а по-нашему, по-чекистски. Да, мы товарищи. И даже друзья. Мы должны выручать друг друга во всем: на службе, в быту…
— А как это — в быту? — перебил Малин. — Делиться продуктами?
— И это тоже. Но не это главное. Главное — всегда и безусловно выполнять свой долг: беспощадно, отрешаясь от личных чувств и переживаний, подавлять любые проявления контрреволюции и всего того, что с нею связано.
— Но нас учили сочетать беспощадность с милосердием и добротой.
— Верно, на первом этапе… А сейчас борьба обострена до предела. Либо мы их, либо… Впрочем, «либо» не будет. Не допустим. Поэтому сегодня — никаких сомнений! Никаких фиглей-миглей! Мы — стальная гвардия рабочего класса, карающий меч диктатуры пролетариата!
— И нашей родной ВКП(б)! — радостно вставил Малин.
Сцепура тяжело посмотрел:
— А ты знаешь, что партия наша все более и более засоряется разного рода оппортунистами, оппозиционерами, скрытыми и даже полускрытыми врагами? То-то же… Так что партия тут пока ни при чем. Вот очистим ее от скверны, тогда другое дело… А пока знай: почувствовал, что я, Сцепура, гну не туда — немедленно сообщай вышестоящему руководству!
— Как это «не туда»?
— Не туда и есть не туда… Вот, скажем, я Князеву арестовал, а Боде упросил освободить. Что будешь делать?
— Сообщу немедленно!
— Понял, слава труду… И вообще: приятель или друг твой высказался вражески, рассказал анекдот про руководство, даже местное, это не принципиально, — немедленно принимай меры! Даже если самые близкие родственники позволили себе как бы в шутку высказаться не в установленном порядке — тем более! Скажу тебе так: отец или мать уклонились в контру — задави чувства! Пересиль! Мировая революция важнее! И если мы не совершим ее по своей слабости или слюнтяйству, будущие поколения нам никогда не простят! А теперь ступай и подумай над моими словами и знай: лично я считаю тебя перспективным работником!
Малин выкатился из отдела на крыльях, в груди нарастала песня или что-то очень похожее на нее, окружающее вдруг стало восприниматься в черно-белом цвете: кто не с нами, тот против нас — эту великую истину только теперь осознал Семен по-настоящему и полной мерой. Дома, уплетая за обе щеки яичницу из шести яиц (предстоял трудный вечер), рассказал матери о разговоре со Сцепурой и добавил, торжественно и мрачно усмехаясь: «Я думаю, что сегодня и отец и отчим перевернулись в своих гробах. Отец — от ненависти, и я этим гордюсь, а отчим — от фешенебельной радости и счастья — каков пасынок, а? Обскакал… И я тоже счастлив, мама…» Софья Сигизмундовна вытерла слезы, отрезала толстый ломоть хлеба домашней выпечки, густо намазала его желтоватым маслом с рынка (она любила свежие продукты), поверх прилепила шмат розовой телятины (собственно, зачем служить в центре рабочего питания, если не питаться оттуда семьей?) и поднесла ко рту сына. «Как ты талантлив, Сенечка… Я вся замираю от ужаса, как ты талантлив… И какой умный человек твой начальник товарищ Сцепура, чтоб он был здоров с женой и детками!» — «Он не женат», — с трудом выговорил Семен, пытаясь проглотить слишком большой кусок бутерброда. «Правда? — радостно всплеснула руками Софья Сигизмундовна. — Это палец судьбы!» — «Перст», — поправил Семен, справившись с бутербродом. «Пусть перст, это даже лучше. Ты помнишь, как фамилия начальника Экономического управления ГПУ?» — «Еще бы! Кацнельсон»*["27]. — «Ну так вот: сюда приехала его племянница Циля, которая, представь себе, по дедушке дальняя родственница твоего отчима Зиновия! Красавица, нет слов! Ты только представь себе, какой это будет полезный брак!»
Чмокнув мать в щеку, Малин примерил перед зеркалом маскарадный костюм (наволочку с прорезями для глаз и длинным красным клювом, похожим на морковку, и хвост из гусиных перьев, скрепленных нитками и гуммиарабиком) и восхищенно закрутил головой: «Во мне есть нечто орлиное, правда?» — «Да-да, — согласилась мать. — Ты — моя птичка!» И Малин умчался в клуб Портового завода.
Здесь уже собралась огромная толпа, многие были в масках, шла оживленная торговля билетами (весь сбор поступал в фонд вспомоществования китайским кули, которых нещадно эксплуатировала и собственная, компрадорская, и, главным образом, японская империалистическая буржуазия), Малин надел наволочку и хвост и встал в очередь — на оперативном совещании у Сцепуры было условлено, что конспирация должна быть абсолютной.
Играл оркестр, пионеры пели: «Наш паровоз, вперед лети!» — группа ветеранов в буденовках и гимнастерках с «разговорами» грозно вздымала охрипшие еще со времен взятия Перекопа голоса до немыслимо заоблачных высот: «Но от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней!» — чуть в стороне парень с желтым бантом (такой же был и на его гитаре) выводил странным тенором: «Ты сидишь у камина и смотришь с тоской…» Отстояв очередь, Малин получил билет и направился к парадному входу мимо Сергея Петровича, который мрачно разглядывал толпу и размышлял о том, что победа революции и гражданской — полная и бесповоротная, отчего у людей хорошее настроение и много надежд, а врагов практически нет и даже нет мыслящих иначе — все устремлены в едином порыве в светлое завтра, все согласны за него жизнь положить, а уж отдать физические и нравственные силы — об этом нечего и говорить! Не может быть двух мнений, как сказал бы Сцепура.
Но вот — досадная частность: Сцепура все же организовал опермероприятие, чтобы выловить банду контрреволюционеров.
А они есть? (Немаловажный вопрос.)
Но ведь Мерт стрелял, убил двоих и письмо еще получил от этого незадачливого Дудкина. Это — факт.
Но правильно ли объясняет этот факт Сцепура?
Нет, неправильно.
Не в попытке свержения социализма здесь дело.
А в том (наверняка, наверняка!), что у государства хотят отнять Качина! Гениального военного изобретателя…
А так называемая «контрреволюция» — это только дьявольская игра, задуманная ловким семинаристом и теми в ГПУ, кому выгодно паразитировать на фантомах. Как просто все…
А цель?
Она тоже проста, как все великое. Абсолютная и единоличная власть — вот эта цель. Диктатура. Только не пролетариата, а одного человека, узурпировавшего все прерогативы революционного класса — гегемона.
Ну что ж, ну что ж… Понять — не значит исправить, но это уже много, это — путь.
И все же какая антиномия: песни, пляски, искренний и беззаветный порыв и… концлагеря.
…Между тем Малин уже препирался с дежурным у входа, тщетно пытаясь доказать, что он, Малин, птица, а не ехидна, как утверждал дежурный. «Эммануэль Евгеньевич! — позвал дежурный. — Кто это?» — он дернул Малина за клюв. «Это? — задумался Эммануэль Евгеньевич, ероша пышную и очень жесткую шевелюру. — Я думаю, что это птеродактиль. Нет?» Малин покраснел, потом сделался серого цвет: «Вон не то кисель, не то медуза, а вы ничего!» — «Потому что это супруга начальника Первого отдела, — резонно объяснил Эммануэль Евгеньевич.. — А вы кто такой?» Малин решил было предъявить служебное удостоверение, но вовремя спохватился: «Я — водопроводчик второго участка!» — Тогда другое дело! — обрадовался дежурный. — У нас в женском туалете течет, так что пойдемте». Схватив Малина за руку, он поволок его через вестибюль. Проклиная свой необузданный язык, Малин мчался за ним вприпрыжку, предчувствуя нечто ужасное… Что будет, что будет… Сцепура с цепи сорвется. Мгновенно сменит милость на гнев. И тогда… Ох, лучше не думать.
У женского туалета выстроилась огромная очередь, хвост ее исчезал за колоннадой и терялся в толпе принарядившихся работниц. «Эх, бабы… — с тоской произнес дежурный. — Взяло вас не ко времени. Будто бездомные вы… — Он посмотрел на Малина: — Ладно, иди. После концерта сделаешь». И Малин поплелся в зал.
Здесь, сверкая новенькими трубами, лихо выдувал польку духовой оркестр, на эстраде выстраивали пирамиду юные пионеры под руководством тощего вожатого с политическим зачесом, кто-то тронул Малина за плечо: «Не оборачивайся. Что делает Дудкин?» — «Не знаю, — искренне признался Малин. — Меня дежурный забрал». — «Какой дежурный? Ты что мелешь?» — «Да в женском туалете вода прорвалась!» — «Ты, Малин, пьян? Признавайся — пьян?» — «Да трезвый я, трезвый, а у них там течет и очередь огромная, не верите — посмотрите», — Малин обернулся, слон с маленькими свинцовыми глазками раскачивал хоботом и огромными ушами, продолжая шипеть: «Я, Малин, рассматриваю твой поступок как удар ножа в спину мировой революции и лично мне!» Слон приподнял маску, и Малин узнал Сцепуру. Тот был гневен и красен, как вареная свекла. «Товарищ начальник, — жарко зашептал Малин. — Клянусь вам! Слово революционэра! Так стеклись обстоятельства! А я — под салютом товарища Карла Либкнехта и Розы Люксембург — не виноват! Я кровью смою! Только позвольте!» — «С Дудкина не спускать глаз. Прошляпишь — пеняй на себя», — слон-Сцепура затерялся в танцующей толпе.
…Дальнейшие события были с ювелирной точностью воспроизведены в рапортах сотрудников оперативной группы.
Малин:
«После совещания на месте с начальником РО ОГПУ тов. Сцепурой я направился в буфет, полагая, что фигурант обретается именно там. Сев за столик в углу, я продолжил наблюдение. Буфетчик Зюзин выдавал пиво без отстоя и с недоливом, кроме того, он норовил подсунуть посетителям тощую воблу, тогда как жирная пряталась им под прилавком. В другом углу сидел пьяненький инженер Качин и стучал рыбиной об стол, после чего к нему подсел фигурант, и они вдвоем стали пить восемь кружек, которые стояли перед ними. Потом к ихнему столику подсел третий, в саване под покойника, и сказал: «Дудкин, смотри лопнешь». На что Дудкин ответил трагицким голосом: «Ну что за народ? Насладиться не дают! Умереть мне, что ли…» Здесь саван нахмурился (зачеркнуто «нахмурился» и сверху написано: «суровым голосом»), сказал: «Когда надо будет — умрешь, алкоголик». И ушел, а к столику подсела неизвестная мне красивая девушка, установить которую за неимением времени не смог, и велела Дудкину идти в сад при клубе для интимного разговора. Дословно помню: «Приходи в беседку и надень бога, — при этом она подала Дудкину лицо бога с золотым кольцом вокруг и добавила: — Не надо, чтобы нас видели, а то может выйти драка, а я этим по горло сыта». После чего Дудкин надел маску и пошел в зал, а я за ним. И здесь коварный замысел врага был мною обнаружен полностью: Дудкин включился в пляску, а там было еще четыре таких же бога, и я спутался, а когда попытался попросить оперативной помощи у маски «медведь», то есть у старшего оперуполномоченного Симушкина, и для конспирации дал ему эскимо, оказалось, что этот медведь не Симушкин, а посторонний, и тогда мне пришлось вытащить из танца всех пятерых богов по очереди, но Дудкина среди них почему-то не оказалось…»
Симушкин:
«Я опознал Малина по его наволочке с морковкой и направился к нему на связь, но он упорно не желал меня замечать, а дал мороженое незнакомому медведю, чем поставил меня в оперативно-безвыходное положение, и я должен был пассивно наблюдать, что будет дальше. А дальше Малин начал выдергивать из кадрили всех Саваофов подряд, причем последний Саваоф — а им являлся известный заводской боксер Зуев — был Малиным оскорблен словом «гад», за что и получил кулаком слева (профессионально называется «хук»), после чего Малин растопырил ноги, присел, завизжал как поросенок и ткнул Зуева, но не достал и упал, а так как пол был специально натерт и оттого скользок, Малин проехался на спине до стены и сбил со стульев пенсионеров завода, ожидавших приглашения на танец…»
Рукин:
«Когда Симушкин и Малин обратились ко мне за помощью, было уже поздно. Осмотром сада и беседки Дудкин обнаружен не был, дома его не оказалось даже рано утром. По своей линии докладываю, что после ухода Дудкина из буфета пресловутый Качин о чем-то беседовал с маской «звездочет», который обнаружил наблюдение и скрылся в толпе. О чем и доношу».
Утром собрались на совещание, Сцепура обвел всех тяжелым взглядом, вздохнул:
— Мы оказались несостоятельными. Убийство наших работников есть, письмо есть, Дудкин был, да сплыл, и что теперь прикажете делать? Что касается вас, Боде… — Сцепура пожевал губами. — Я даже не знаю, что сказать… Неразборчивые связи, Князева эта… Вас в центре предупреждали?
— Предупреждали.
— А вы?
— А я счел это предупреждение глупостью.
— Вы… Вы понимаете, что говорите? Понимаете?
— Понимаю. Князева тут ни при чем. И вы это хорошо знаете.
Сцепура вдруг улыбнулся — похоже было, что он уцепил себя мизинцами за уголки рта и растянул до отказа:
— А с какой целью, Боде, вы пытались отвлечь силы оперсостава от истинных фигурантов и увести эти силы в бесперспективную сторону?
— Я и сейчас считаю версию «Качин — резидентура» наиболее перспективной. Еще не поздно все исправить.
Сцепура встал и начал расхаживать вдоль стола заседаний, потом открыл ящик письменного стола и достал трубку. Понюхав ее, вынул из того же ящика пачку табака «Капитанский», неторопливо набил трубку и сунул ее в рот. Малин трясущимися руками выскреб из кармана коробок со спичками и, сломав три, зажег четвертую и дал Сцепуре прикурить. Закашлявшись, Сцепура выпустил облако голубого дыма и продолжал:
— Товарищи, я желал бы знать мнение коллектива по вопросу. Возможно, мы и не правы, завихряемся, так сказать, возможно, опыт товарища Боде подсказывает ему верный путь, а мы некоторым образом заблудились. Не стесняйтесь, друзья…
Сергей опустил голову, сгорбился, он все понял. Не найдется среди его бывших товарищей ни одного, кто бы поддержал его сейчас или даже просто ободрил, нет, не найдется… И в самом деле, оперативники по очереди вставали и коротко, в три-четыре слова, пригвождали его к позорному столбу: он и зазнался, и чувство локтя и взаимовыручки растерял, он высокомерен, нетерпим, высказывает подчас сомнительные взгляды и суждения, зарвался, так что итог закономерен: провалена наиважнейшая операция и враги остались неразоблаченными. Что же касается гибели Анисимова и Емышева — это и вообще полностью на совести старшего оперуполномоченного капитана госбезопасности Боде.
Долго молчали, наконец Сцепура развел руками и сделал губы трубочкой, что, видимо, должно было выразить его личное отношение к случившемуся. Потом бросил коротко: «Все свободны, вас, Боде, прошу остаться». Здесь Малин, выходивший последним, остановился на пороге и, лучезарно улыбнувшись, поднял руку и воскликнул: «Это войдет в века!» — а Ханжонков, угрюмо молчавший на протяжении всего совещания, высунул голову из-за его плеча и крикнул: «Сенечка же дурак, неужели не видите?» Когда двери закрылись, Сцепура подвинул Сергею Петровичу стул и пригласил сесть, потом поставил рядом еще один и сел сам, всматриваясь в лицо Сергея Петровича долгим, проникновенным взглядом.
— А у тебя, смотри-ка, нашлись союзники… Н-да…
— Я думаю, это ничего не изменит.
— Правильно думаешь. Но шанц у тебя есть.
— Шанс, — поправил Сергей. — Шанц — это окоп.
— Пусть так, — кивнул Сцепура. — Слушай сюда, Боде…
Его речь была напористой и краткой. Суть ее сводилась к тому, что Сергей Петрович получит возможность побеседовать с Таней. И если ему удастся убедить ее сознаться и раскрыть контрреволюционную организацию, — последствия еще могут стать управляемыми.
— Что это значит?
— Да боже мой, проще пареной репы! — лучезарно улыбнулся Сцепура. — Князевой дадим только ссылку, а ты отделаешься строгачом, вот и все. — Он помолчал, выжидательно заглядывая Сергею Петровичу в глаза, и добавил тихо и внятно: — Соглашайся, парень, потому как дело твое — табак…
А что, и вправду табак, деваться некуда. Однако же и предложение принять невозможно. Безвыходно…
— Ты сейчас спокойненько ступай домой, — снова улыбнулся Сцепура, словно угадав мысли Сергея Петровича. — Попей чайку, подумай и реши, чего тебе в самом деле надо: идейки всякие сомнительные или служение нашему общему делу, за счастье всех трудящихся и угнетенных, так сказать… Иди, я тебе вызвоню.
Сергей вздрогнул: какой неподдельный пафос, да уж не снится ли ему все это? Но нет, Сцепура, который, как все слабонервные и слабохарактерные люди, никогда не смотрел в глаза собеседнику (так считал Сергей), на этот раз не только не отвел взгляда, но улыбнулся и слегка прищурился. Как бы там ни было, сейчас он был силен, этот Сцепура, очень силен, ведь за ним стояли целеустремленные, напористые люди, и их было не так уж мало…
Сергей направился домой. По лестнице он спускался, ничего не видя, в мозгу колотило, пульсировало что-то, может, сердце из груди рвалось, а может, и страх донимал, если не ужас: как с Таней разговаривать? О чем? Предложить сознаться? Да в чем, господи ты боже мой… И зачем, зачем — вот вопрос…
И вдруг его обожгло, ударило: эх, милый, а ведь ты в прятки играешь с самим собой, напустив на простой и ясный вопрос детского туману: Сцепура дал шанс выскочить. И не просто выскочить, он ведь, поди, и славой поделиться готов, в случае, значит, успеха…
А Таня?
А что Таня… Очередная маленькая жертва локомотива истории, как это именует ловкий семинарист. Сколько их, Тань этих, легло уже под неумолимый пресс? И сколько еще ляжет… Независимо от его, Сергея Петровича Боде, решений и свершений, действия и бездействия.
Так что же, согласиться? Ведь все равно ничего не изменится. А жизнь — одна.
А как же это:
«Надо мною звездное небо, в груди моей — нравственный закон»?
Да это поповщина, облаченная в философские одежды.
А это:
«Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друга своего»?
И это поповщина, проповедь евангельская, ерунда…
Так что же, сдаться?
Он представил себе Таню в тюремной камере, среди грубых, дурно пахнущих женщин-уголовниц, развращенных и способных на все…
И еще представил, что надзирательница вдруг забывает запереть дверь в камеру Тани (если Сцепура прикажет содержать Таню в одиночке), а надзиратель на мужской половине, вроде бы напившись пьяным (за что непременно потом будет с позором изгнан!), отопрет камеру с ворьем. Поздно будет тогда искать справедливости и возмездия…
Страшные мысли, никакой надежды… Уж лучше сразу — «В.М.С.З.»*["28] — и конец!
И тут же рассмеялся нервно: этой «В.М.С.З.» ждут иной раз по многу дней, и ночей, и даже месяцев, а бывает, что и лет. И седеет приговоренный или сходит с ума, и нет ему помилования ни от людей, ни от бога…
Нужно что-то предпринять, сделать что-нибудь, как-то помочь.
Э-э, чушь… Тане теперь не поможет даже ловкий семинарист. Ей никто не поможет. Ибо порожденная семинаристом организация сильнее его самого.
…Откуда-то появился Ханжонков, молча пристроился рядом, Сергей его не замечал. Вдруг пришли облегчение, ясность, угрызения совести исчезли. Надо соглашаться, иного выхода просто нет. Не тот уже возраст, чтобы в казаки-разбойники играть…
— Я что хотел… — оглядываясь, начал Ханжонков. — Я тут по отделу дежурил, так что в тюрьму выезжал для проверки числящихся за нами…
— И… что же? — Сергей напрягся, бросило в жар, Ханжонков еще ничего не сказал, а все уже стало ясно и понятно, и поэтому, когда услышал: «Она велела передать, что вы свободны говорить и делать все, что считаете нужным. Она понимает, что ей никак не спастись, а вам незачем», — подумал словами Сусанина: «Горька моя судьба…»
А Ханжонков добавил отчужденно:
— У меня все, бывайте, Сергей Петрович.
— Что мне делать? — Боде взял Ханжонкова за руку. — Как ты скажешь, так я и сделаю.
Степан вырвал руку, отодвинулся:
— На меня хотите переложить? Ждете, что пожалею? Зря… Ведь Татьяна Николаевна, как я понимаю, жизнь свою вам пожертвовала.
— Да что «пожертвовала»! — вдруг закричал Сергей. — Что вы все давите! Ты реально, реально скажи, что бы ты в такой ситуации сделал, что?
Ханжонков смотрел не мигая.
— Я? — повторил он, как бы раздумывая. — Я бы Сцепуру расстрелял и ввиду полной и несомненной безысходности покончил бы с собой.
— Но… Таню-то это… не спасет? — в полнейшей растерянности прошептал Сергей.
— Не спасет. Но она до самой смерти вами гордиться станет, поняли? А вы что же, на справедливость рассчитываете? — Ханжонков ушел, размахивая руками, словно маршировал.
А Сергей сгорбился у кромки тротуара, будто в ожидании извозчика, и они один за другим подъезжали к нему и предлагали свои услуги, но он не слышал, не до того ему было, слова Ханжонкова поразили, ударили в самое сердце: как, думал Сергей Петрович, этот малограмотный служащий, бывший монастырский крестьянин, неразвитый индивид советует ему, филологу и философу, сделать то, что еще лет сто назад в подобной ситуации просто обязан был сделать каждый порядочный человек; как печально, господи, как печально… Осмысление приходит черт-те кому, но не мыслящему интеллигенту. Вот ведь странность…
И тут же понял, что это не странность, потому что революция, которая принесла много несчастий, взметнула все же прежние «низы» столь высоко, что никакой цивилизации не снилось, и лучшие из этих «низов», такие, как Ханжонков, обрели или даже открыли в себе высочайшую нравственность.
Что ж, когда-нибудь издержки исчезнут и на первый план выйдет то, ради чего совершаются революции: справедливость. А ее великие гаранты — правда, совесть и честь — перестанут наконец быть чудом, уделом избранных…
Размышления прервал Малин, который появился из-за угла, насвистывая модный мотивчик; заметив мрачно застывшего Боде, Сеня широко улыбнулся, но, наткнувшись на яростно-непримиримый взгляд Сергея, сник и понес такую чепуху, что Боде даже рассмеялся: «Помнишь, как Лука говорил? Есть, мол, люди, а есть и человеки. Ты-то к кому себя причисляешь?» — «А это зависит, какой Лука, — подобрался Малин. — Они разные бывают». — «Это ты прав, — махнул рукой Сергей. — Существительна да прилагательна, такое, брат, дело…» — «Да ну вас…» — и Малин ушел, держа руки по швам, отчего сразу стал похож на оживший манекен.
Нужно было идти домой, только зачем? Там никто не ждал, и последний кусок хлеба в корзинке давно засох и покрылся плесенью, и горькие мысли одолеют, и даже нельзя будет набрать номер и помолчать… Один, теперь уже до конца дней своих, навсегда; какое отвратительное, пустое слово, как высохшая личинка, из которой ушла недолгая ее жизнь.
Внезапно послышался вой сирены, рядом притормозил «форд». Сцепура крикнул, задыхаясь: «Садись, разыскивать тебя надо, понимаешь вот! — Усмехнулся нервно: — Качин пропал. Улавливаешь? — Повернулся к шоферу: — Ты чего, кобылой управляешь? Быстрее!» — «Она не аэроплан, — обиженно возразил шофер. — А запчастя вы обеспечили? Я вас сколько перед фактом износа поршневой ставил?» — «Не бережешь, вот и износилась», — менторским тоном изрек Сцепура. Потом подхватили Малина — тот стоял перед витриной магазина игрушек и упоенно следил за прыжками механического парашютиста с полосатой вышки; Сцепура рассмеялся грудным смехом: «Вы, Малин, в детство впали? Надоело работать?» — «Что вы! — испуганно выкрикнул Малин. — Я в порядке контроля!» — «Игрушки в контроле ОГПУ пока еще не нуждаются!» — изрек Сцепура и начал излагать историю исчезновения Качина. Ровно в десять ноль-ноль Качин, попив чаю, ушел на завод. Чай был крепкий, китайский, первого сорта — к такому выводу пришел начальник уголовного розыска, поскольку первым обнаружил стакан, а в стакане — следы заварки.
В свойственной себе манере Сцепура произнес «в стакане́», с ударением на последнем слоге, но Сергей был так расстроен, что не вступил в обычную полемику и молча кивнул. «Зачем начальник УГРО приходил к Качину?» — «Связь с народом, — коротко объяснил Сцепура. — Как и всегда в таких случаях, народ оказал содействие. К Качину зашла молочница, она ему носит молоко дневного удоя…» — «Дневного? — вскрикнул Малин. — Молоко, товарищ начальник, бывает только утреннего и вечернего! Мама покупает у соседки, я все тонкости изучил!» — «Ладно, — мирно улыбнулся Сцепура. — Так вот: молочница нашла на столе записку и побежала в милицию, а уж милиция прибежала ко мне. Да мы приехали».
«Форд» повернул к дому, то была покосившаяся рыбацкая хибара, лихо подскочил брыластый человек в милицейской форме, бросил ладонь к козырьку и уныло доложил, что на работе Качин не появлялся, в злачные городские заведения не заходил. «А почему он, собственно, должен заходить? — раздраженно осведомился Сцепура. — Он же советский человек!» Но начальник УГРО объяснил, что Качин в разводе, поэтому половой вопрос всегда решал посредством внебрачных и даже просто уличных связей, за что и приглашался на беседу в УГРО неоднократно. «А что, беседа помогает от венерических?» — удивился Малин, и начальник прочел краткую лекцию о том, сколь опасны венерические заболевания: самое простое из них болезненно, а уж в итоге непростого человек напоминает покойника, эксгумированного через полгода после похорон. «Плохо борешься», — кратко резюмировал Сцепура, но начальника уголовного розыска не так-то просто было одолеть. Он пошевелил брылами и заметил, что бороться надобно не с притонами и проституцией, а с причинами и условиями, порождающими явления, и тогда Сцепура взъярился: «Какое «явление», что ты мелешь? У нас нет и не может быть никакой социальной почвы для подобных явлений! Эта почва сгнила вместе с проклятой романовской шайкой, ты понял?» — «Нет, не понял, — набычился начальник. — Маркс учит, что…» — «Разъясняю, — перебил Сцепура тяжелым голосом, — Маркс не мог предусмотреть всех эксцессов революции. Это смог сделать только товарищ Сталин — великий теоретик эпохи империализма и пролетарских революций. А он учит, что при социализме нет асоциальных явлений, а есть только отдельные недостатки, с которыми мы успешно боремся! Если же ты бороться с ними не умеешь или не можешь, мы тебя уволим и назначим другого! Всё!» — «Нет, не всё, — еще упрямее произнес начальник. — Если бы было всё, то вместо одного закрытого притона не возникало бы два новых! И потом, где это вы прочитали у товарища Сталина, что социализм в СССР уже построен? А? Ну и нечего. Заходите в дом…» — Он сделал шаг в сторону, пропуская сотрудников ГПУ. Сергей заглянул Сцепуре в лицо и прочел в глазах Валериана Грегориановича такие страшные слова, что даже оглянулся и сочувственно похлопал начальника УГРО по плечу: «Не огорчайтесь, Ивакин… Построим социализм, и исчезнут притоны и проститутки, да и в оценке вы правы: не в болезнях дело…»
Пригласили понятых — старичка со старушкой под восемьдесят. Из уха старичка, заросшего густым и курчавым волосом, торчала медная слуховая трубка; долго кричали, надрываясь, пока наконец престарелые понятые поняли, что от них требуется…
Качин жил бедно, но интеллектуально: над покосившейся раскладушкой торчала книжная полка, сплошь заставленная собраниями сочинений и отдельными томами, заголовки были больше иностранные. Сцепура вытянул двумя пальцами фолиант, прочитал: «Лемниската Бернулли». Надо же, а буквы — русские, бросил острый взгляд на Сергея Петровича. «Я думаю, мы в гнезде. Где лежала записка?» Начальник УГРО ткнул пальцем в стол, тот закачался и скрипнул. «Вот что значит быть неженатым и вести неправильный образ жизни, — заметил Малин. — Я считаю, что Качин погиб именно из-за этого…» — «Положите записку на точное место, — приказал Сцепура, осекая Малина взглядом, — а потом разверните и прочтите вслух». Ивакин положил записку в центр стола. Сцепура присел на корточки и долго всматривался: «Сергей Петрович, положение записки по центру вам ни о чем не говорит?» — «Ни о чем». — «Вы невнимательны. Оно говорит о том, что Качин, ло́живши ее, был совершенно спокоен. Читайте вслух». — «Ухожу из жизни, — начал Малин глухо, — поскольку потерпел могучее фиаско в любви. В смерти моей прошу никого не винить, а чертежи, которые так раздражали лично директора товарища Аникеева, я предал сожжению. Я ушел навсегда, без возврата, надо мною прозрачная высь, а внизу, от зари до заката, вы, друзья, без меня остали́сь. Ничего, не горюйте, не надо, я погиб в социальном бою, и теперь ни мольба, ни награда не вернет гениальность мою!»
Малин опустил листок, Ивакин хмыкнул, а Сцепура проговорил скрипучим голосом: «Гениальность… Тоже мне, понимаешь вот… Какие будут соображения?» Сергей улыбнулся и снял с полки томик Есенина. На последней странице темнело багровое пятно, а слова «В этой жизни умереть не ново, но и жить, конечно, не новей» были отмечены красной кляксой. «Вот, — Сергей протянул томик Сцепуре. — Кто-то хочет нас убедить, что мы имеем дело с восторженным идиотом». — «А вы, Малин, что скажете?» Семен поднял глаза на потолок: «Все ясно: Качин покончил с собой, как и его идеолог Есенин». — «Значит, Качин — кулацкий подголосок?» — «Не спрямляй, Боде, партия учит нас в каждом явлении обнаруживать не прямую, а диалектическую связь. Я согласен с Малиным, банальный случай пережитка в сознании. Ивакин, закончишь проверку сам. Малин, ты со мной, а ты, Боде, если интересуешься пережитками, окажи Ивакину помощь. У тебя все же опыта побольше», — козырнув, Сцепура удалился, а Малин развел руками, как бы оправдываясь перед Сергеем Петровичем, и нырнул в дверь вслед за начальником. Ивакин вздохнул: «Согласен с ними?» — «Вот что… — начал Сергей, вглядываясь в багровое пятно. — Поручи установить группу крови — если это кровь. И поищи в лечебницах историю болезни Качина». — «Это дело вашей подследственности, — угрюмо изрек Ивакин. — Сцепура дурака валяет…» — «Возможно… — Сергей обезоруживающе улыбнулся: — А может, это к лучшему? Никто не висит гирей на ногах, разве нет?»
Вышли во двор. Ивакин поджег сургуч и, послюнявив печать, старательно приложил ее, и тут же послышался истошный женский крик, и толпа человек в двадцать вломилась во двор, сорвав калитку с петель, кто-то крикнул тонким голосом: «Там на Бочкаревской дырке Качин всплыл!»
…Когда подъехали к берегу, уже собралась огромная толпа, люди стояли молча, плотной стеной, Боде и Ивакин протиснулись к воде, милиционер в белом пробковом шлеме — тот самый, что некогда наводил порядок на пляже, — и здесь пытался быть полезным, но, когда осводовец подцепил что-то багром, а второй начал загребать к берегу, толпа подалась вперед, кто-то ахнул: «Качин…» — и все увещевания милиционера остались втуне. «Точно, Качин», — молодой человек со спортивными значками, которые украшали его футболку в два ряда, вошел в воду и подтянул труп к берегу. Накатилась небольшая волна, тело пошевелилось, красивая девушка рухнула с воплем: «С лицом-то, с лицом что сделали, Юра. Юрочка, что же ты мою любовь разбил!» Сергей посмотрел на Ивакина: «Нет лица, странно, правда?» — «Ничего странного, — отозвался Ивакин, — здесь скалы острее острого, напоролся — и вот результат!» Пока разговаривали, осводовец принес аккуратно сложенную одежду, протянул заводской пропуск: «Все на месте, пропуск тоже, так что на действия сигуранцы*["29] или ОВРА*["30] непохоже…» — «Как его нашли?» — «Всплыл головной убор, — охотно начал рассказывать милиционер, — а Катя здесь случайно шла и увидела». — «Я пришла купаться, — подхватила Катя, размазывая слезы вместе с черной краской для ресниц, — вижу — одежда Юрина. Я: Юра, Юра, где ты? А он молчит, и тут вижу: на воде кепи плавает…» — она зарыдала. «Какие у вас были взаимоотношения?» — «Как какие? — удивилась она. — Интимные. Весь город знал: Юрка обещал на мне жениться!» — «Там нашли что-то…» — прервал Ивакин, и точно, к берегу рулил водолазный катер, на корме стоял водолаз без шлема и держал в каждой руке по двухпудовику. Выйдя на берег, он поискал глазами и, наткнувшись взглядом на Ивакина, поставил гири перед ним: «Разбирайся, УГРО… Хотя для меня, непонимающего, все яснее ясного… Приклеил эти гири к ладоням, чтоб, значит, не оторвались, — и сиганул». — «Приклеил?» — удивился Боде. «Ну да, именно так, — кивнул водолаз. — Юра — он ведь изобретатель был. У меня, скажем, костюм продырявился. По инструкции их положено списывать, ну в крайнем случае вулканизировать, так он дал мне своего клея, ну, я заплату наложил — никто не отодрал! Надежно! — Нахмурился и тихо добавил, вглядываясь в лицо Сергея: — Он с ними, бедолага, так и лежал, в обнимку, понимаете? Я их с кожей вместе…» — «Он от испуга их приклеил, я полагаю, — кивнул Ивакин. — На клею надежнее… Так-то и отпустить можно, а на клею этом…» — он безнадежно махнул рукой.
Сергей распорядился отправить труп в морг, на исследование, Ивакину приказал еще раз и самым тщательным образом осмотреть берег, дом Качина и сарай на территории — отыскать клей и поехал к Розенкранцу.
Это была первая, после долгого перерыва, встреча в фотографии: Сергей предпочитал, вполне обоснованно впрочем, свои отношения с Розенкранцем не афишировать. Условились еще накануне: Адольф кратко сказал (разговоры по телефону требовали известной конспирации), что удалось добиться сенсационных, как он выразился, результатов. И объяснил, что постичь их сущность можно только при помощи специальных фотографических приборов. Только это и заставило Сергея Петровича согласиться.
И тем не менее аккуратного, точного Розенкранца на месте не оказалось, дверь мастерской была безнадежно заперта, на дверном стекле висела изнутри табличка: «Закрыто по техническим причинам». Недоумевающий Сергей взглянул на часы — стрелки показывали пять минут лишнего времени, это было совершенно невероятно и невозможно даже и означало только одно: беда рядом. Необъяснимое, неотвязное чувство давило, пригибало к земле, по спине полз холодок, по рукам противные мурашки. «Полно… — попытался успокоить себя Сергей, — это просто нервы разгулялись, старик опаздывает, вот и все…» Но Розенкранц не приходил, а стрелки часов двигались, и наконец стало ясно, что случилось непоправимое…
И когда послышался знакомый вой сирены и перед входом в мастерскую притормозил «форд», у Сергея потемнело в глазах: за рулем сидел Петя, на заднем сиденье — между Ханжонковым и Малиным сжался маленький, сухонький Розенкранц. Заметив Сергея, он покачал головой и отвернулся, явно давая понять, что не знаком. Это было совершенно невозможно и настолько страшно, что в первую секунду Сергей хотел даже броситься к Розенкранцу и сразу все выяснить, но сработал профессиональный инстинкт, и Сергей Петрович внешне спокойно шагнул навстречу Ханжонкову и Малину: «Что случилось?» — «Вскрыта белогвардейская организация», — торопливо шепнул Ханжонков, а Малин слегка раздулся и взглянул с прищуром: «Мы взяли вдову Мерта, а она показала, что Мерт был знаком с этим…» — он повел головой в сторону фотографа. «Как… знаком? — обомлел Сергей. — Что ты мелешь, Малин?» — «Мелю? — Малин надулся еще больше. — Выбирайте слова, товарищ капитан государственной безопасности. Установлено, что Мерт дважды был в фотографии, товарищ Сцепура лично возглавляет следствие!» Розенкранц пожал плечами и улыбнулся (он еще мог улыбаться, этот Розенкранц…): «Ну конечно, это правда: один раз гражданин Мерт пришел и заказал фото кабинетного размера, а второй раз, когда я приготовил отпечаток, зашел и получил его. Я признал это сразу, ведь это чистая правда, товарищи… То есть господа… Я оговорился, простите великодушно, граждане начальники».
— По-моему, я сплю… — вяло проговорил Сергей. — Сеня, Степан, что происходит?
— А вот мы сейчас войдем и узнаем, — Малин поковырял в замке ключом и открыл дверь. — Товарищ Ханжонков, — продолжал он высоким голосом. — Я как назначенный товарищем Сцепурой старшим данной опергруппы приказываю вам следовать за понятыми, а мы пока осмотримся…
Вошли, Малин включил свет, обвел взглядом стены с фотографиями, Сергей посмотрел на Розенкранца и открыл рот, чтобы начать длинную тираду, и вдруг увидел, что Розенкранц совершенно явственно, не таясь, приложил палец к губам.
— Вы что? — вскинулся Малин.
— Ничего, — пожал плечами Розенкранц. — Я объясняю самому себе простую истину: молчи больше — проживешь дольше.
— Замечательно! Но в таком случае позвольте вам напомнить, что только чистосердечное признание облегчит вашу участь и, возможно, сохранит жизнь!
— Э-э… — махнул рукой Розенкранц. — Я свое прожил. А дело еще не сделано. Это главное.
— А это как понимать?
— А никак. Кому надо — тот поймет…
— Послушай, Малин… — начал Сергей Петрович. — Ты что же, всерьез думаешь, что принять заказ и выдать — контрреволюционное преступление? Это же глупость.
— Ну вот и скажите это товарищу Сцепуре, — насмешливо улыбнулся Малин. — Не понимаете вы диалектики, товарищ Боде… Я за вами не в первый раз замечаю.
Вот так, не в первый раз… А старик сидит спокойно и отрешенно, похоже, он уже закончил счеты с жизнью. Что же. Пусть так. Но мы поборемся, ибо точка еще не поставлена.
Между тем Малин вышагивал вдоль стены с рекламным набором и тыкал пальцем в одну фотографию за другой:
— Это кто? А это?
Розенкранц объяснял: это купец первой гильдии Кузякин, самый красивый мужчина на Пороховых в Петербурге; а эта дама — актриса Волохова, приятельница поэта Александра Блока, который написал поэму революции «Двенадцать»… Здесь Малин начал выяснять, где родился Блок и кто его родители, и, узнав, что дворяне, пришел в негодование: «Какая это поэма — надо еще поглядеть, а соцпроисхождение, как учит товарищ Сцепура, есть этим-мология души и первый показатель принадлежности! — Потом он ткнул ногтем в лоб Гумилеву, и Сергей Петрович увидел, как враз помертвело лицо фотографа. — А это кто?» — «Это… — замялся Розенкранц, нервно потирая руки. — Это… — Он встал, лицо его стало строгим, будто на иконе, глаза запали и превратились в два черных пятна. — Это величайший русский поэт Николай Степанович Гумилев, вечная ему память…» — «Чем же он велик? Тоже воспел революцию?» — «Слушайте: «Но забыли мы, что осиянно Только слово средь земных тревог, И в Евангельи от Иоанна Сказано, что слово это Бог!» Нужно еще?» — «Не нужно. Ваша сущность мне ясна. Он кто, этот ваш… гений?» — «Бывший офицер. В 21-м году был безвинно обвинен в принадлежности к белогвардейскому заговору и расстрелян. Да пусть даже и по вине… Гениальный русский поэт нужен был новой России, а она убила его. Разве есть такому прощение?» — «А нам вашего прощения не надо. Но если вы честный человек, а я вижу, что вы человек честный, подтвердите ваши показания, когда придут понятые». — «Хорошо».
Малин торжествующе взглянул на Сергея Петровича:
— Вот видите, товарищ Б оде… Прав товарищ начальник. И скажу прямо: сейчас я как никогда рад своей неразрывной связи с товарищем начальником. Эх вы… Одно слово — интеллигенция…
Пришли понятые, и пока шел обыск, Сергей сидел на стуле, не в силах пошевелиться, и размышлял о том, что Розенкранц не просто честен и порядочен, предан и верен, но он еще и религиозно чист и прекрасен, велик даже — не захотел уклониться, соврать, даже для спасения жизни не захотел, своей, впрочем, а его, Сергея Петровича, жизнь даже не приблизил к опасной черте…
Очнулся, когда подошел Ханжонков и тронул за плечо: «Здесь набор фотографий, Адольф Генрихович велел показать вам… Только поторопитесь, пока этот больной в подвале золото ищет… — Степан включил настольную лампу и разложил фотографии веером: — Вот Белобрысый, он, помните, встречался на пляже с Качиным. А вот — Каратист. Старик считает, что это один и тот же человек, экспертиза установит». — «Почему он тебе доверился?» — «Я сказал, что я — ваш друг, до конца и несмотря ни на что. И он мне поверил. Дальше. Фотографии матросов и офицеров «Святителя Михаила» подделаны. Здесь видно, что был монтаж. Он открыл это способом… Мокро, кажется?» — «Макро, то есть крупно», — Сергей схватил фото, приблизил к лампе. Вот она, разгадка… Третий ряд в фотографии заменен. На бескозырках матросов отчетливо читается: «Стремительный». Кто же был в настоящей? И словно отвечая на мысли Боде, Степан прошептал: «Вот это и надо узнать». — «Если успеем», — отозвался Сергей Петрович и поднялся навстречу Малину — тот торжествующе вплывал в приемную.
— Тайник, — провозгласил он, вздымая к потолку небольшой чемодан. — А в нем…
— Там старые пластинки, — вмешался Розенкранц. — К тому же вы оставили меня за дверьми подвала, это незаконно!
— А понятые засвидетельствуют, что вы в подвале присутствовали! — провозгласил Малин. — Понятые!
Две женщины-дворничихи растерянно переглянулись:
— То ись… Ага. Он был, и мы, значит.
— Ну вот… — Малин откинул крышку, сковырнув замок ножницами, и снял промасленные тряпки. Под ними лежали три браунинга и несколько полных обойм. — Ваши? — Малин поднес чемодан к лицу Розенкранца.
— Вы же отлично знаете, что там лежали пластинки, — вдруг улыбнулся Розенкранц. — Если мы сейчас все спустимся в подвал, там наверняка валяется пластиночный бой!
Ханжонков взял Малина за локоть и отвел в угол:
— И оружие это, сдается мне, я уже видел…
Малин сузил глаза, его лицо закаменело:
— Ты не мог видеть, мы нашли это здесь. А вообще-то подумай, христосик: не давит ли на тебя твое монашеское прошлое? Ты ведь монахом был?
— Не сподобился. Только печки топил.
— Вот и подпал под влияние. Нет? Слушай сюда: идет локомотив истории, и ты остерегись. Я тебе это как твой бывший товарищ говорю…
…Потом погрузились в «фордик». Сергей Петрович хотел было уйти, но Малин буркнул, нахмурившись: «Сцепура приказал, буде мы вас найдем, незамедлительно явиться. Так что прошу с нами…» Ехали молча, Сергей Петрович сидел рядом с Розенкранцем, все больше и больше осознавая себя не сотрудником, а арестованным, и вдруг почувствовал, как по коленям ползет рука Розенкранца и ищет его руку и пожимает крепко, по-дружески, без малейшего упрека.
— А что, — тихо сказал Розенкранц, — ничего… Философ Бердяев учит, что самое страшное в этом мире — только контрреволюция, и я с этим совершенно согласен…
— Это как же понимать? — вскинулся Малин.
— А это так понимать, Семен Семенович, — отозвался Ханжонков, — что революцию другой раз, к несчастью, сменяет контрреволюция, и все революционные завоевания рушатся, и революция погибает. Но вот пока мы с Сергеем Петровичем живы, мы вам этого не дадим, ты не сомневайся…
— Зазнался ты, Степан, — протянул Малин. — Лишнее грузишь на чахоточную грудь. А в жизни вашей волен отныне один товарищ Сцепура, так-то вот…
…Увы, он оказался прав. На коротком совещании Сцепура объявил, что организация контрреволюционеров, окопавшаяся в районе, раскрыта, в крайуправление и в Москву направлено спецсообщение, дело и арестованные этапируются в Центр, поскольку нити заговора наверняка тянутся по всей стране; что касается судьбы старшего оперуполномоченного Боде, ее решит Особая инспекция, сотрудник которой со дня на день прибудет из Москвы. А пока Боде должен находиться под домашним арестом. Роль же помоперуполномоченного Ханжонкова в данной неприглядной истории выясняется, и посему Ханжонков считается отстраненным от должности. «Справедливость и классовая позиция — прежде всего», — закончил Сцепура.
…Тяжелые мысли одолевали Сергея Петровича. Рухнула жизнь, он это понимал, но не это было главным в его размышлениях. Серьезнейшая преступная группа осталась вне поля зрения ГПУ, осталась резидентура — подмена лица или нескольких лиц на фотографии в книге о гибели броненосца свидетельствовала об этом непреложно. Агент (а может быть, и сам резидент, и скорее всего, именно он) работал здесь с предреволюционных времен и оставлен после революции и гражданской, служа уже не развалившейся кайзеровской монархии, а новоявленному национал-социалистскому рейху. И он был на грани провала, этот резидент, а Красная Армия — на грани получения великолепного оборонного прибора, и вот все это рухнуло…
Но почему, почему…
Да, прав Розенкранц: самое страшное, когда на смену революции идет контрреволюция, облаченная в одежды мрачной подозрительности и топчущая ни в чем не повинных…
Когда на смену политической работе приходит палач.
Когда эта страшная роль отведена организации, родившейся в огне Октября и призванной служить ему верой и правдой.
И мгновенно сменившей эту веру и эту правду на лакейскую ливрею верных слуг Диктатуры.
Это конец…
Сергей Петрович уже хотел уйти, когда взгляд его вдруг упал на фотографии Белобрысого и Каратиста. Что ж… Нужно сделать последнее — так велит совесть.
— Сцепура… — сказал он и замолчал надолго. Зачем? Этот мерзавец (а как его еще назвать?) все равно ничему не поверит и ничего не поймет… Никогда не поймет. Зачем сотрясать воздух? Ведь этот оборотень наверняка все воспримет как слабость и трусость, как желание во что бы то ни стало заслужить прощение. Это же стыд и гадость, ей-богу… Эх, Сцепура, Сцепура, пришло твое время, годы и десятилетия твоего торжества, гибель пришла… — Я хотел только предупредить: Качин жив. Он похищен резидентурой немцев и теперь на пути в Германию. Дудкин же убит и сыграл роль Качина. Роль трупа. Ибо найденный нами труп на берегу моря — Дудкин. Начугро Ивакин представит доказательства в самые ближайшие часы. И хотя ты, Сцепура, — негодяй и предатель, — твою жизнь должна закончить пуля по приговору военного трибунала, а не вражеский выстрел. Поэтому я предупреждаю тебя: человек с фотографии — резидент. Он же — вот этот Белобрысый. И он же — вот этот Каратист. Есть такая японская борьба… — Сергей Петрович направился к дверям.
Когда он спустился с лестницы и подошел к вахтеру, путь ему преградили Малин и Рукин.
Сеня начальственно бросил вахтеру: «Минуточку», — потом протянул руку в сторону Сергея Петровича: «Оружие…» Сергей Петрович расстегнул ремень и отдал кобуру с кольтом — то был еще подарок Уралова, за беспощадную борьбу с контрреволюцией, как значилось на серебряной пластинке. «Я по-прежнему под домашним арестом?» — безнадежно спросил он, уже понимая, что вопрос никчемен. «Вас сейчас доставят в тюрьму, — изрек Малин. — Таков приказ начальника райотдела. Ответственность за это начальник, до прибытия уполномоченного из Москвы, берет на себя».
Когда Сергея Петровича выводили из здания райотдела, был уже вечер и вдоль улицы зажглись редкие фонари, мимо неторопливо шли прохожие, и никто из них пока даже не подозревал, что до рокового выстрела в Смольном остаются считанные месяцы…
И до всех последующих событий, о которых так емко и так страстно сказал яростный контрреволюционер и удивительный человек Николай Бердяев: хуже революции может быть только контрреволюция.
Она была уже на пороге: ползучая, беспощадная, лживая, с ловким семинаристом во главе.
…Вот некоторые последующие факты:
«Качин» был торжественно похоронен через три дня.
На четвертый день краевая «тройка» приговорила Боде С. П., Ханжонкова С. С., Князеву Т. Н., Мерт Е. Ю., Розенкранца А. Г. к расстрелу с заменой первым двум десятью годами заключения в исправительно-трудовом лагере специального назначения и последующим поражением в правах сроком на пять лет.
На шестой день Сцепуру вызвали в Москву для доклада, и он был убит выстрелом из револьвера в поезде Новороссийск — Москва. Стрелявшему удалось скрыться. (После освобождения Сергей Петрович ознакомился с делом «группы Мерта» и пришел к выводу, что Сцепура все же внял предупреждению о Каратисте-Белобрысом и фотографию его запомнил; вероятно, обнаружив его в поезде вместе с Качиным, Валериан Грегорианович попытался задержать их обоих, но потерпел поражение.)
Исполняющим обязанности начрайотдела назначили Малина и утвердили его в этой должности еще через полгода.
Дудкина так и не нашли, но в том, что его убили и он мертвым «сыграл» роль Качина, Сергей Петрович был убежден.
А настоящий Качин?
Вероятнее всего, что немцам удалось переправить его в Германию. Его следы там затерялись навсегда.
Вот, собственно, и все.
…А вид из окна и в самом деле был прекрасным, и просыпаясь, Сергей Петрович выходил на балкон, жадно вдыхал прохладный утренний воздух, любовался голубоватой дымкой, в которой таял далекий лес, и напевал вполголоса любимый романс Татьяны Николаевны:
— Я по первому снегу бреду…
Тяжелая старость мне выпала на долю. Оторванный от родины, растеряв многих близких, растеряв средства, я после долгих мытарств и странствований очутился в Париже, где и принялся тянуть серенькую, бесцельную и никому теперь не нужную жизнь.
Я не живу ни настоящим, ни будущим все в прошлом, и лишь память о нем поддерживает меня и дает некоторое нравственное удовлетворение.
Перебирая по этапам пройденный жизненный путь, я говорю себе, что жизнь прожита недаром. Если сверстники мои работали на славном поприще созидания России, то большевистский шторм, уничтоживший мою родину, уничтожил с нею и те результаты, что были достигнуты ими долгим, упорным и самоотверженным трудом. Погибла Россия, и не осталось им в утешение даже сознания осмысленности их работы.
В этом отношении я счастливее их. Плоды моей деятельности созревали на пользу не будущей России, но непосредственно потреблялись человечеством. С каждым арестом вора, при всякой поимке злодея-убийцы я сознавал, что результаты от этого получаются немедленно. Я сознавал, что, задерживая и изолируя таких звероподобных типов, как Сашка Семинарист, Гилевич или убийца девяти человек в Ипатьевском переулке, я не только воздаю должное злодеям, но, что много важнее, отвращаю от людей потоки крови, каковые неизбежно были бы пролиты в ближайшем будущем этими опасными преступниками.
Это сознание осталось и поныне и поддерживает меня в тяжелые эмигрантские дни.
Часто теперь, устав за трудовой день, измученный давкой в метро, оглушенный ревом тысяч автомобильных гудков, я, возвратясь домой, усаживаюсь в покойное, глубокое кресло, и с надвигающимися сумерками в воображении моем начинают воскресать образы минувшего. Мне грезится Россия, мне слышится великопостный перезвон колоколов московских, и под флером протекших лет в изгнании минувшее мне представляется отрадным, светлым сном: все в нем мне дорого и мило, и не без снисходительной улыбки я вспоминаю даже и о многих из вас, мои печальные герои.
Для этой книги я выбрал 20 рассказов из той плеяды дел, что прошла передо мной за мою долгую служебную практику. Выбирал я их сознательно так, чтобы, по возможности не повторяясь, дать читателю ряд образцов, иллюстрирующих как изобретательность уголовного мира, так и те приемы, к каковым мне приходилось прибегать для парализования преступных вожделений моих горе-героев.
Конечно, с этической стороны некоторые из применявшихся мною способов покажутся качества сомнительного; но в оправдание общепринятой тут практики напомню, что борьба с преступным миром, нередко сопряженная со смертельной опасностью для преследующего, может быть успешной лишь при условии употребления в ней оружия если и не равного, то все же соответствующего «противнику». Да и вообще можно ли серьезно говорить о применении требования строгой этики к тем, кто, глубоко похоронив в себе элементарнейшие понятия морали, возвел в культ зло со всеми его гнуснейшими проявлениями?
Писал я свои очерки по памяти, а потому, быть может, в них и вкрались некоторые несущественные неточности.
Спешу, однако, уверить читателя, что сознательного извращения фактов, равно как и уснащения для живости рассказа моей книги «пинкертоновщиной», он в ней не встретит. Все, что рассказано мною, — голая правда, имевшая место в прошлом и живущая еще, быть может, в памяти многих.
Я описал, как умел, то, что было, и на ваш суд, мои читатели, представляю я эти хотя и гримасы, но гримасы подлинной русской жизни.
Эта дерзкая кража произошла весной, в 1910 г.
Среди сладкого сна, часа этак в 4 утра, я был разбужен телефоном. Дежурный чиновник мне сообщил об известии, только что переданном ему квартальным надзирателем из Кремля. Сообщение было весьма тревожное, а именно: часовой, дежуривший у Кремлевской стены, близ Успенского собора, услышал звон разбиваемого стекла и в одном из окон собора заметил силуэт человека, по которому и выстрелил, но, видимо, безрезультатно. Духовные власти уже оповещены и сейчас приступят к открытию и осмотру собора.
Я в минуту оделся и на автомобиле помчался в Кремль. К собору я успел как раз к открытию дверей. С несколькими чинами полиции вошел я в храм и, приступив сначала к беглому, поверхностному осмотру, обнаружил сразу кощунственное злодеяние: слева от царских врат на солее, вплотную к иконостасу, находилась икона Владимирской Божией Матери в огромном киоте, вернее божнице. Божница эта была в сажень высотою, аршина полтора шириною, с дверцей и видом своим походила несколько на шкаф. Икона Владимирской Божией Матери была древней святыней Руси и любимейшей царской семьи, так как иконой этой был благословлен на царство первый из дома Романовых — царь Михаил Федорович. Золотая риза образа была богато изукрашена драгоценными камнями, но особую стоимость представлял собою огромный квадратный изумруд, величиной чуть ли не со спичечную коробку, зеленеющий среди сверкающих бриллиантов. При осмотре иконы оказалось, что камни эти вместе с кусками золотой ризы были грубо вырезаны каким-то острым инструментом и исчезли бесследно. Живопись самой иконы не была повреждена. На дне киота виднелись золотые обрезки и пыль, тут же валялся окурок. Вор, видимо, свершал свое дело в самой божнице, прикрыв за собой дверцу для уменьшения шума.
Едва я кончил этот осмотр, как храм стал наполняться представителями властей предержащих. Кого-кого тут только не было, и градоначальник, и прокурор, и митрополит Владимир, и представитель дворцового ведомства, и проч., и проч. Такой необычайный интерес к случившемуся объяснялся, конечно, не только размером и дерзостью кражи, но также и живой заинтересованностью в происшедшем государя императора и всей царской семьи.
Я решил приступить к тщательному осмотру собора, дабы точно установить, не скрылся ли преступник или не скрыл ли он награбленного в самом храме. Так как Успенский собор велик, то мне пришлось вытребовать до пятидесяти агентов и во главе со следователем по особо важным делам К. приступить к обследованию. Осмотр этот оказался нелегким и занял весь день. Трон Бориса Годунова, гробница патриархов, купол, крыша, равно как и самые потаенные уголки собора, были нами обследованы, но, увы, безрезультатно. Особенно много времени занял иконостас, строго говоря, не иконостас, а та сплошная масса икон, что тянется во много рядов вдоль южных и северных стен собора. Иконы эти прочно скреплены друг с другом и стоят сплошными щитами, причем между задними сторонами икон и стенами храма находится пустое пространство, с пол-аршина шириною. Пространство это внизу шире, так как перед нижними иконами проходит сплошная полка, или, скорее, широкая и высокая ступень, высотою примерно в аршин и шириною вершков в десять. Все это пустое пространство сверху донизу и вдоль всех стен было тщательно обшарено нами с помощью длинных шестов, но тщетно.
На правом подоконнике узкого окна, расположенного над иконами, а следовательно, на значительной высоте от пола, были обнаружены следы потревоженной вековой пыли, но весьма неясные и малоговорящие.
Стекло левого окна было разбито, несмотря на полувершковую толщину. Окно это, впрочем, как и все окна собора, было до того длинно, но узко, что напоминало собою скорее бойницу, и вряд ли человек мог из него вылезти. Однако для большей достоверности я отправил самого тощего и маленького агента с чисто детским телосложением для осмотра его, и оказалось, что и его комплекция вдвое шире окна.
Вечером, к концу осмотра, в храм приехал опять митрополит Владимир и, обратясь к следователю К., спросил: кончен ли осмотр и может ли храм быть открыт для обычных богослужений? К., не спрося моего мнения, ответил владыке утвердительно, заявив, что грабитель, конечно, выбрался из храма. Я был решительно обратного мнения. Ведь раз из окон вылезти нельзя, двери же храма с момента выстрела часового по силуэту в окно и до нашего прибытия не расставались со своими пудовыми замками и засовами, следовательно, вор должен находиться в храме, и надлежит поставить засаду. Эти соображения я высказал высокопреосвященнейшему и категорически просил на время отменить богослужения, в противном случае я снимал с себя ответственность за исход дела. Мои настояния возымели действие, и митрополит хотя и неохотно, но согласился их уважить.
В Петербург были посланы тотчас же телеграммы о случившейся краже, и вскоре был получен ответ от министра внутренних дел, что государь император приказывает приложить все силы и средства как к разысканию похищенного, так и к обнаружению виновного.
Итак, я оставил в соборе засаду из двух надзирателей и двух городовых.
Прошла ночь — ничего. Прошел день — тоже. Прошла еще бесплодная ночь, и митрополит Владимир прислал мне сказать, что храм необходимо открыть. Я воспротивился, и он уступил. Прошли еще сутки безрезультатно, и высокопреосвященнейший возобновил свои настояния. С огромным трудом мне удалось выпросить у владыки еще сутки, по прошествии которых он решительно потребовал снятия засады, причем мне вежливо было дано понять, что в сущности не я, а следователь К. руководит следствием и находит со своей стороны засаду излишней. Кое-как мне удалось выпросить у владыки еще несколько часов.
Тяжелые минуты настали для меня. Неужели же дело, волнующее самого императора, приковавшее к себе внимание обеих столиц, будет мною провалено? Обыски, организованные на Хитровке, Сухаревке и прочих обычных местах сбыта краденого, не дали также ничего. Допрос профессиональных зарегистрированных воров не был успешнее. А тут как на грех случилось за эти же дни два крупных происшествия: это убийство 9 человек в Ипатьевском переулке и получение 300 000 рублей по подложной ассигновке из губернского казначейства, что, конечно, дробило силы сыскной полиции.
Мрачно сидел я в своем кабинете. Служебное самолюбие страдало. Встревоженное воображение рисовало самые безотрадные перспективы.
Вяло зазвонил телефон, и я неохотно взял трубку:
— Кто говорит?
— Это вы, господин начальник?
— Я, конечно, я, боже мой!.. — был мой раздраженный ответ.
Это звонил надзиратель, стоявший на наружной охране собора, и сообщал, что в соборе слышна стрельба. Я пулей полетел в Кремль, пригласив с собою и своего помощника, В. Е. Андреева. В дверях храма нас встретил один из дежуривших в нем надзирателей, Михайлов, расторопный и довольно интеллигентный малый.
— Ну что у вас, Михайлов?
— Да все слава богу, вор пойман.
— А что означает ваша стрельба, неужели оказал сопротивление?
— Какое там, господин начальник, он с голодухи чуть жив.
— Почему же вы стреляли?
Михайлов конфузливо помялся и спросил:
— Прикажете рассказать подробно?
— Говорите.
— Видите ли, господин начальник, сменили мы наших ночных товарищей, и те тут же, под троном царя Бориса, завалились спать. Они спят, а мы с Дементьевым караулим. Как приказано, сидим смирно, не разговариваем. Кругом мертвая тишина. Спокойно смотрят на нас лики святых угодников, да где-то вдалеке мерцает синий огонек неугасимой лампады. Лишь изредка нарушит тишину треск сухого дерева, да заскребет иной раз мышь у свечного ящика. Сидим мы и молчим, а в голове проносится былая жизнь на Руси, протекшая в этом храме. Сидишь под троном Годунова да думаешь: неужели было время, что царь Борис восседал именно здесь, на этом самом месте, над твоей головой? Или представишь себе те десятки тысяч отпеваний, что пропеты были здесь за минувшие столетия. Смотришь на царское и патриаршее место, и мерещатся тебе то Грозный-царь, то Никон патриарх, и жутко становится как-то на душе. Сижу я это да поглядываю на своего соседа, а у того на лице те же чувства написаны.
В таком напряжении прошел час-другой, как вдруг ясно послышался стук, и еще, и еще. Мы встрепенулись, растолкали спящих товарищей и вчетвером принялись слушать. Непонятный шум продолжался: не то кто-то скребет, не то бьет в стену. Смотрим кругом, а никого не видно, и понять не можем, откуда эти звуки. А они все сильнее и сильнее. Я перекрестился, Дементьев стал шептать молитву. Мы прижались друг к другу и впились в иконостас глазами. Но вдруг случилось нечто ужасное: с самого верхнего ряда икон сорвался образ и с грохотом упал на плиты каменного пола. От этого грохота пошел гул по всему собору и замер где-то в куполе. Шум временно затих, и наступила гробовая тишина. Наши сердца стучат, горло сжимается, во рту пересохло. Как вдруг на том месте, откуда упала икона, появилось нечто. Что это было — разобрать мы не могли, но нечто ужасное, какой-то серый ком, по форме вроде человека, но без глаз, носа, рта и ушей. Мы дико вскрикнули и не целясь открыли беспорядочную стрельбу из маузеров по страшному призраку. При первом же выстреле он, цепляясь и хватаясь за иконы, соскользнул на пол и на нем растянулся. Тут мы только разглядели, что перед нами человек. Наши пули его не задели, да только грех большой приключился: одна пуля пробила икону святителя Пантелеймона. Но тут мы упавшего схватили, а вы и подъехали.
Войдя в самый храм, я отправился к вору. Вид ею меня поразил: поистине он походил скорее на призрак, чем на живого человека. Его голова, лицо руки, платье были окутаны толстым, пушистым слоем вековой пыли. Этот «некто в сером» едва держался на ногах и производил самое жалкое впечатление.
Весть о поимке вора-святотатца быстро разнеслась по Москве, и толпы народа, горя жаждой мщения, хлынули к собору, желая самосудно разделаться с дерзким осквернителем святыни. Об этом донесли мне мои люди, уверяя, что вывести вора из собора главным выходом через гудящую толпу немыслимо: он неизбежно будет разорван негодующим народом. Поколебавшись, я решил вместе с В. Е. Андреевым вывести вора из храма задним ходом, через Тайницкие ворота, и увезти его на извозчике, а не на автомобиле, что дожидался нас со стороны Кремлевской площади. Этот маневр удался, и преступник благополучно был нами доставлен на Малый Гнездниковский переулок.
Здесь я тотчас же велел принести белье и платье моего старшего сына. Вора вымыли и переодели. Он назвался Сергеем Семиным, по ремеслу — ювелирным учеником.
— Что, Сережка, есть хочешь?
Он вместо ответа задрожал от одного представления о еде и принялся глотать слюни.
Из ближайшего ресторана ему были принесены две порции щей, две отбивные котлеты и огромная булка.
Мне впервые в жизни пришлось воочию наблюдать процесс насыщения поистине голодного человека. Он с жадностью глотал щи, запихивал в рот невероятные куски мяса, рвал хлеб и минут через пять уничтожил все без остатка.
— Хочешь еще?
— Да, если будет ваша милость!
— А не помрешь ли с голодухи-то сразу?
— Ничего-с, в лучшем виде-с съедим-с!
Ему принесли еще котлету и хлеба.
— Ну а теперь, Сережка, попьем чайку?
— С превеликим удовольствием, господин начальник!
Нам принесли чаю, и я с ним выпил стаканчик.
Между тем за это время ко мне в управление пожаловали московские власти, желающие взглянуть на редкую птицу. Каждый из них подавал мне советы, какие меры и способы применить при допросе. Через градоначальника, генерала Андреянова, мне удалось наконец их вежливо сплавить. Но лишь представитель прокуратуры, товарищ прокурора В. В. Ш., настоял на своем присутствии при допросе.
— Ну, Сережка, поел-попил, а теперь поговорим о деле. Где камни?
— Да я передал их Мишке, с Хитрова рынка.
— Ну и дрянь же ты, Сережка. Вот ваш брат про сыскную полицию брешет небылицы: и пытают, и бьют будто бы вас. А ты видишь, как тебя приняли в сыскной полиции? Одели, накормили, напоили, а ты за это в благодарность врешь, как дурак. Ну и свинья же ты!
Сережка потупил голову, подумал, посмотрел исподлобья на В. В. Ш. и, обратясь ко мне, спросил:
— А кто они будут? — И он кивнул в сторону Ш.
— Это товарищ прокурора.
— Господин начальник, — неуверенно сказал Сережка, — позвольте им выйти вон.
Я смущенно повернулся к Ш. Он поспешно и утвердительно закивал головой и с натянутой улыбкой, подобрав портфель, вышел из кабинета.
Сережка облегченно вздохнул и принялся рассказывать. Оказалось, что все эти трое с лишним суток Семин скрывался за иконами. Когда мы обшаривали шестами пустое пространство, то его не нащупали лишь потому, что ему удалось забиться в нижнюю выступающую часть сплошной иконной стены, так сказать, под ступеньку, или полку, о которой я уже говорил. Шест, опускаемый сверху, доходил до полу, но, конечно, не мог проникнуть круто в сторону и зацепить укрывавшегося.
Семин в своей засаде пережил муки голода и жажды, так как за все время он съел лишь одну просфору и выпил бутылку кагору, найденные им в алтаре. Пытаясь выбраться, он полез наверх по иконной стене и случайно выдавил икону, падением своим столь напугавшую моих агентов.
План действия у Семина был заранее выработан и состоял в том, чтобы по совершении кражи спрятать в надежном, заранее облюбованном месте драгоценности и выбраться, разбив окно, наружу. За похищенным же он намеревался явиться через месяц-другой, словом, тогда, когда горячка уляжется. Все, очевидно, так бы и произошло, если бы законы перспективы не обманули Семина. Вырабатывая план и осматривая будущее поле действия, он ошибся в размерах окна и, глядя снизу, нашел его достаточно широким, выполняя же преступление и разбив стекло, он тщетно пытался просунуть в окно голову и пролезть: окно оказалось чересчур узким. Просвистевшая над головой пуля часового оповестила его о тревоге, и он кинулся искать убежища. Опустившись с разбитого левого окна, Семин принялся бегать по собору, и, увидав толстый шнур вентилятора, висящий у правого окна, он быстро поднялся по нему, влез на окно, а затем порешил наконец спуститься за иконную стену на пол. Отсюда и следы потревоженной пыли на правом окне.
— Куда же ты спрятал вещи?
— Да там же, в соборе, в одной из гробниц.
— Что ты врешь! Мы все гробницы осмотрели.
— Да вам не найти: так ловко запрятано! Видали вы две гробницы рядом под общим мраморным чехлом? Промеж них в мраморе у самого пола большая как бы отдушина, так, с пол-аршина шириной. Вот ежели на животе в нее залезть, то очутишься между двумя металлическими гробами; затем, перевернувшись на спину и подняв правую руку, нужно запустить ее на первый же гроб; там, между ним и мраморным чехлом, — пустота. Тут-то и положены мною снятые драгоценности, завернутые в пиджак. Разве вы не приметили, господин начальник, что меня взяли без пиджака?
— А не врешь ли ты, Сережка? Как же это мои люди не достали их?
— Да окромя меня никому и не достать! Нужно умеючи.
— Ну вот что, Сережка! Едем в собор, ты и достанешь.
Хотя я и боялся использовать его услуги, так как, мало ли что, он мог еще там удавиться, но решил рискнуть. Однако все обошлось благополучно, и Сережка добыл вещи.
Я обратился к прокурору, прося вместо К. назначить другого следователя для избежания каких-либо трений со мной в дальнейшем течении следствия. Просьбу мою прокурор уважил, и был назначен следователь Головня. Лишь только вещи были найдены, начались поздравления и приветствия со всех сторон. Митрополит Владимир, лично приезжавший благодарить меня, чувствовал себя сконфуженным и горячо извинялся за свои сомнения в моих розыскных способностях. Из кусков стекла разбитого соборного окна я приказал сделать овальные стеклышки, прикрывающие крошечные фотографии Успенского собора, и в виде брелоков подарил их на память каждому участвовавшему в раскрытии этого дела, причем и следователь К. не был мною забыт.
Вскоре ко мне явилась делегация от церковных властей и поднесла благословенную митрополитом Владимиром копию иконы Владимирской Божией Матери, в кованой серебряной ризе с соответствующей надписью. Эта икона была передана моему сыну-стрелку и погибла в Царском Селе при разгроме большевиками его квартиры.
На суде, приговорившем Семина к восьми годам каторжных работ, защитник его пел долгие дифирамбы по адресу Московской сыскной полиции, указывая на вздорность слухов о жестоком якобы обращении в ней с преступниками, ставя ее на один уровень с европейскими полициями (чем я, впрочем, был не особенно польщен). Сам подсудимый в последнем слове, ему предоставленном, кратко заявил:
— Одно могу сказать, господа правосудие, что ежели бы не господин Кошкин, то не видать бы вам бруллиантов!..
И эти слова были для меня, конечно, лучшей наградой.
В дни нашумевшего дела о краже в Успенском соборе в Москве произошло другое событие, глубоко взволновавшее население первопрестольной. Сыскная полиция была извещена об убийстве 9 человек в Ипатьевском переулке.
Переулок этот представляет собой узкий, вымощенный крупным булыжником проезд с лепящимися друг к другу домами и домишками и ничем особым не отличается.
В одном из полуразрушившихся от ветхости домов, давно предназначенном на слом, в единственной, относительно уцелевшей в нем квартире ютилась рабочая семья, состоящая из 9 человек. Четыре взрослых приказчика и пять мальчиков составляли эту семейную артель. Все они были родом из одной деревни, Рязанской губернии, и работали в Москве все сообща на мануфактурной фабрике. Злодейство было обнаружено после того, как жертвы не явились на работу. Встревоженная администрация предприятия в то же утро послала одного из своих служащих справиться о причине этой массовой неявки, и последний, войдя в злополучную квартиру, был потрясен видом крови, просочившейся из-под дверей ее комнат и застывшей бурыми змейками в прихожей. На его зов никто не откликнулся. В доме царила могильная тишина. Администрация нас тотчас же известила, и я лично немедленно направился в Ипатьевский переулок.
Старый, облезлый дом с побитыми окнами, с покоробленной крышей, с покосившимися дверями и покривившимися лестницами напоминал заброшенный улей. Никто, разумеется, не охранял этой руины. Ни дворников, ни швейцара в нем, конечно, не было. Поднявшись во второй этаж, я приоткрыл дверь единственной квартиры, еще недавно населенной людьми, а ныне ставшей кладбищем. Спертый, тяжелый дух ударил мне в нос: какой-то сложный запах бойни, мертвецкой и трактира. Волна воздуха, ворвавшаяся со мной, уныло заколебала густую паутину, фестонами висящую по углам комнаты. Это была, видимо, прихожая. Открыв правую дверь и осторожно шагая по липкому, сплошь залитому застывшей кровью полу, я увидел две убогие кроватки, составлявшие единственную обстановку этой комнаты. На них лежали два мальчика, один лет двенадцати, другой — лет четырнадцати на вид. Дети казались мирно спящими, и если бы не восковая бледность их лиц да не огромные, зияющие раны на их темени, — ничто бы не говорило об отнятой у них жизни. Та же картина была в левой, от прихожей, комнате, с той лишь разницей, что вместо двух там спали вечным сном три мальчика того же примерно возраста. В соседней с нею комнате с той же раной лежал на постели взрослый человек, очевидно, приказчик. Из прихожей прямо вел коридор в две смежные комнаты — первую большую, а за ней маленькую. В большой лежало два взрослых трупа. Из маленькой, до моего приезда, был увезен в больницу пострадавший, подававший еще некоторые признаки жизни. Посреди задней большой комнаты стоял круглый стол, на нем недопитые бутылки водки и пива, а рядом с ними вырванный листок из записной книжки, и на нем ломаным почерком было нацарапано карандашом:
«Ванька и Колька, мы вас любили, мы вас и убили…»
Поражало обилие крови, буквально наводнившей всю квартиру. Не только пол был ею залит, но подтеки и следы ее виднелись повсюду: и на стенах, и на окнах, и на дверях, и на печках.
Осмотр помещения привел к обнаружению в печке кучи золы, в которой оказался полуистлевший воротник от сгоревшей мужской рубашки, а из самых глубин печки была извлечена десятифунтовая штанга, с отпиленным вместе с шаром концом. Этой своего рода булавой, видимо, и орудовали преступники, проламывая черепа своим жертвам.
Имевшиеся в квартире сундучки — обычная принадлежность простого рабочего человека, хранящая обыкновенно его незатейливый скарб, — были взломаны и говорили о грабеже.
Чувствовалось, что записка с дикой надписью не есть тот конец, ухватясь за который удастся распутать кровавый клубок. Несомненно, это была лишь наивная попытка направить розыск по ложному пути. Я говорю — наивная, так как для чего же было убийцам оповещать уже мертвых любовников о своем авторстве? Для чего было рисковать и оставлять чуть ли не визитные карточки? Наконец, представлялось маловероятным, чтобы две женщины могли запросто осилить и убить 9 человек.
Как я говорил уже выше, дом был необитаем, следовательно, не у кого было справиться ни о жизни, ни о привычках убитых. Не представлялось возможным выяснить, хотя бы даже приблизительно, обстановку не только в день убийств, но и за неделю, за месяц до него.
Прежде всего я обратился в лечебницу, куда был перевезен оставшийся в живых приказчик. Но он оказался при смерти, в полном забытьи и лишь бессвязно бредил. Я просил медицинский персонал внимательно следить за его бредом. Но результат от этого получился ничтожный и довольно странный: мне сообщили, что среди бессвязного лепета раненый часто и отчетливо повторяет слово «Европа».
Почему «Европа»? Почему эта часть света так полюбилась вдруг этому несчастному, в лучшем случае только грамотному человеку?
Но через неделю и он умер, а с его смертью еще больше потускнела и надежда добиться истины.
Одновременно я обратился и в мануфактурное предприятие, где навел подробные справки о покойных служащих. Там я получил хотя и туманные, но все же кой-какие указания, а именно: некоторые из товарищей скончавшегося в лечебнице приказчика мельком слышали, что покойный намеревался открыть в сообществе с каким-то земляком какое-то торговое предприятие.
Так как земляка этого никто никогда не видел, то разыскать его представлялось далеко не легким делом. Между тем земляк этот представлялся мне если не ключом к загадке, то, во всяком случае, единственным имеющимся шансом к ее растолкованию.
Следовательно, он должен быть разыскан. Я послал агента в Рязанскую губернию, чтобы составить в волостном правлении точный список всех крестьян волости, к которой принадлежал покойный, проживавших за последний год в Москве. Их набралось до 300. Я разбил Москву на участки, и десятки моих агентов принялись порайонно допрашивать всех помещенных в списке рязанцев. Их подробно расспрашивали о жизни и работе в Москве, будто ненароком справляясь и об убитом земляке. Конечно, предпринятая работа могла оказаться стрельбой по воробьям из пушки, но иного способа у меня не было, и волей-неволей я остановился на этом.
Неделя прошла, не дав ничего. Как вдруг на второй неделе при опросе рязанцев, проживавших в Марьиной роще, выяснилось, что одна из чайных этой части города была недавно продана старым владельцем, рязанским крестьянином Михаилом Лягушкиным, новому, причем чайная эта носила громкое название «Европа».
Европа — это было уже ценное указание, принимая во внимание бред умершего приказчика.
Я принялся за поиски Михаила Лягушкина. В районе Марьиной рощи его знали почти все и в один голос говорили, что, продав чайную, он уехал на родину, в деревню. Но агент, снова посланный в Рязанскую губернию, выяснил, что Лягушкин туда не появлялся.
Однако недели через две по Марьиной роще, где продолжали дежурить мои люди, пронесся слух, что Лягушкин приобрел трактир в Филях и, отремонтировав его, открыл под той же вывеской — «Европа». Это подтвердилось, и Лягушкин в Филях был немедленно арестован и привезен в сыскную полицию. Он оказался крошечным человечком с птичьей физиономией и с черными бегающими глазками. Конечно, вину свою он упорно отрицал. Обыск в Филях ничего не дал, но детальный осмотр его белья, платья и обуви лишь усилил мои подозрения, так как в рубце между заготовкой и подошвой сапога были обнаружены следы старой, запекшейся крови. Присутствие ее Лягушкин объяснил своими нередкими посещениями бойни. Между тем химический и микроскопический анализы показали, что кровь человеческая. Полуистлевший воротник рубашки, найденный в печке, несмотря на свой крохотный, чисто детский размер, приходился Лягушкину впору.
Наконец сравнение почерков хитроумной записки и торговых книг трактира «Европа» подтвердило их тождество. Но, несмотря на эти улики, Лягушкин продолжал все отрицать.
Потребовав точного отчета о его местожительстве со дня убийства до дня открытия трактира в Филях, мы получили адреса трех углов, последовательно им перемененных за этот промежуток времени. Сделав в них обыски, мы ничего не нашли. Однако в первой квартире хозяйка указала, что, до того как поселиться у нее, Лягушкин жил месяца три напротив, у сапожника, снимая там комнатку.
Сделали обыск и у сапожника.
Здесь мы обрели ценную находку.
В чуланчике, примыкавшем к комнатушке, некогда занимаемой Лягушкиным, была найдена отпиленная короткая часть штанги с шаром, которой недоставало у орудия преступника, обнаруженного в печке, на месте убийства.
Под тяжестью этой новой неопровержимой улики преступник наконец сознался.
Оказалось, что убитый приказчик давно уже решил купить у него чайную «Европа» в Марьиной роще и в день смерти взял 5000 рублей, накопленные за долгую службу, намереваясь на следующий же день свершить купчую. Вечером к нему зашел Лягушкин, не раз навещавший его за эти месяцы.
Сделку заблаговременно «вспрыснули», и Лягушкин угостил, кстати, и проживавших в той же комнате двух других приказчиков. В этот вечер он не раз бегал в соседний трактир за «подкреплением». Наконец, когда хозяева отяжелели от вина, он распрощался и ушел, но… через час вернулся, прошел по коридору опять в большую комнату и, подкравшись к спящим приказчикам, уложил их обоих на месте; затем в следующей комнате покончил (вернее, смертельно ранил) и покупателя. Со дна его сундука он извлек злополучные пять тысяч и намеревался скрыться, как вдруг его взяло сомнение. Я привожу дословно его дальнейшее показание:
«Нет, Мишка, — сказал я себе, — не валяй дурака, покончи и с остальными. Ведь все они мне земляки, стало быть, и по деревне молва пойдет, да и полиции расскажут, что вот, мол, такой-то вчерась водку вместе с ними пил, и будет мне крышка. Тогда я взял свою культяпку и прошел обратно в прихожую, а из нее сначала в одну, а потом и в другие две комнаты. Жалко было пробивать детские черепочки, да что ж поделаешь? Своя рубашка ближе к телу. Расходилась рука, и пошел я пощелкивать головами что орехами, опять же вид крови распалил меня: течет она алыми теплыми струйками по пальцам моим, и на сердце как-то щекотно и забористо стало.
Прикончив всех, я заодно перерыл сундуки, да одна дрянь оказалась. Кстати, переодел чистую рубаху, а свою, кровавую, пожег в печке для верности; туда же и гирьку запрятал».
Жутко было слушать исповедь этого человека-зверя, с таким спокойствием излагавшего историю своего кошмарного преступления.
Суд приговорил Лягушкина к бессрочной каторге.
Многолетний служебный опыт заставил меня выработать в себе привычку терпеливо выслушивать каждого, желающего беседовать лично с начальником сыскной полиции. Хотя эти беседы и отнимали у меня немало времени, хотя часто меня беспокоили по пустякам, я не только выслушивал каждого, но и конспективно заносил на бумагу все, что казалось мне стоящим малейшего внимания. Эти записи я складывал в особый ящик и извлекал их оттуда по мере надобности. Надобность же эта представлялась вовсе не так редко, как может подумать читатель. Как ни необъятен, как ни разнообразен преступный мир, но и он имеет свои законы, приемы, обычаи, навыки и, если хотите, традиции. Преступные элементы человечества связаны более или менее общей психологией, и для успешной борьбы с ними весьма полезно отмечать все яркое, необычное, что поражает внимание. Словом, краткие отметки и записи, собираемые мною, не раз сослуживали мне верную службу.
Это особенно сказалось в деле Гилевича.
Началось оно так.
— Господин начальник, там какой-то студент желает вас видеть по делу, но, смею доложить, он сильно выпивши, — докладывал мне дежурный надзиратель в моем служебном кабинете в Москве, на Малом Гнездниковском переулке.
— Ладно! Зовите!..
Через минуту в комнату вошел студент. Неуверенным шагом он приблизился к письменному столу и тотчас же схватился руками за спинку кожаного кресла. Это был здоровый малый, в довольно потрепанной студенческой форме, с раскрасневшимся лицом и с всклокоченными волосами. Он уставился на меня помутневшими глазами и улыбался пьяной улыбкой.
— Что вам угодно? — спросил я.
— Извините, господин начальник, я пьян, и в этом не может быть ни малейшего сомнения, — отвечал студент. — Позвольте по этому случаю сесть?..
И, не ожидая приглашения, он плюхнулся в кресло.
— Что вам от меня нужно? — спросил я.
— И все… и ничего!
— Может быть, вы сначала выспитесь?
— Jamais!*["32] Я к вам по срочному делу.
— Говорите.
— Видите ли, господин начальник, я просто не знаю, как и приступить к рассказу, до того мое дело странно и необычно.
— Ну-ну, раскачивайтесь скорее: мне время дорого.
Студент икнул и принялся полузаплетающимся языком рассказывать:
— Прочел я как-то в газете, что требуется на два месяца молодой человек для исполнения секретарских обязанностей за хорошее вознаграждение. Прекрасно и даже очень хорошо! Я отправился по указанному адресу. Меня принял господин весьма приличного вида и, поговорив со мной минут десять, нанял меня, предложив сто рублей в месяц. Сначала все шло хорошо, но затем многое в его поведении мне стало казаться странным. Он как-то подолгу всматривался в меня, словно изучая мою внешность. Однажды же, поехав со мной в баню, он особенно внимательно разглядывал мое тело, а затем, самодовольно потерев руки, чуть слышно прошептал: «Прекрасное, чистое тело, никаких родимых пятен и примет…» Да-с, господин начальник, никаких пятен и примет, т. е. rien*["33], не правда ли, удивительно? Через несколько дней мы поехали с ним в Киев, остановились в приличной гостинице в одном номере. Весь день мы бегали по городу по разным делам и покупкам, и когда к вечеру вернулись в гостиницу, то я, устав, пожелал отдохнуть. Разделся и лег. Патрон мой сел было писать письмо, а затем говорит мне вдруг: «Примерьте, пожалуйста, мои пиджак, и если он вам впору, то я охотно его вам презентую».
Я примерил, и, представьте, пиджак оказался сшит как на меня. Мой патрон остался очень доволен и тут же подарил его мне. Наконец я заснул. Сколько я спал — не знаю, но вдруг просыпаюсь под тяжестью устремленного на меня взгляда. Приоткрывая глаза, вижу, что патрон мой пристально на меня смотрит. Я снова зажмурился, но настолько, чтобы иметь все же возможность наблюдать за ним. Прошло минут десять, в течение которых он не отрывал от меня взора. Тогда я принялся нарочно похрапывать, и он решил, видимо, что я сплю, тихонько встал, подошел к чемоданчику, стоявшему у его кровати, и вынул из него пару длинных ножей. Понимаете ли, господин начальник, пару длинных ножей, вот таких (он показал размер руками). Все это он проделал тихо, осторожно, по-прежнему не спуская с меня взгляда. Меня объял дикий ужас, и я, раскрыв глаза, приподнялся на постели и спустил ноги на пол. Увидя это, он быстро спрятал ножи, а я, схватив брюки, быстро напялил их на себя, не надев даже кальсон и едва застегнув тужурку, и под предлогом расстройства желудка выбежал из номера. Я прямо помчался на вокзал (к счастью, деньги были) да в поезд. И вот сегодня, прибыв в Москву, я отпраздновал свое избавление от несомненной опасности и явился к вам, чтобы рассказать этот более чем странный случай.
— Чего же вы бежали? Чего вы опасались?
— А ножи?
— Какой же расчет ему было вас убивать?
— Да черт его знает! Но он так глядел на меня, так глядел на меня, господин начальник, что мне все казалось, что он хочет, чтобы я был он, а он — я.
— Ну голубчик, вы, кажется, зарапортовались. Что за чушь… «Я был он, а он я»? Просто это вам приснилось.
— Какое приснилось, когда я и багаж свой там оставил!
— А какой у вас был багаж?
— Да, например, серебряная мыльница.
— А еще что?
— Опять же полотенце, кальсоны и подаренный пиджак.
Подумав, я спросил:
— Где вы живете здесь?
— Пока нигде, а жил там-то, — и он назвал адрес и свою фамилию.
Я навел справку по телефону, и она подтвердила его слова.
— По какому адресу ходили вы наниматься в секретари?
— Вот этого припомнить я не могу, разве просплюсь и завтра вспомню.
— Хорошо, если вспомните, то приходите. До свидания!
Студент как-то помялся, а затем проговорил:
— Господин начальник, конечно, мои сообщения малоценны, но а все-таки, может быть, вы одолжите три рубля, а я припомню адрес и сообщу вам.
— Извольте, получите! — И я протянул ему трехрублевку.
Студент схватил ее и рассыпался в благодарностях:
— Вот за это спасибо, ну и выпью же я сейчас за ваше здоровье. Vivat господину начальнику! Gaudeamus igitur! — Сделав неуверенный поклон, он вышел из кабинета.
Я набросал кратко на бумажке сообщенные им данные и спрятал ее на всякий случай в заведенный для этого ящик.
На следующий день он не явился, и я вскоре забыл о его существовании.
Дней через пять после этого звонит мне по телефону начальник Петроградской сыскной полиции Владимир Гаврилович Филиппов:
— У нас тут, Аркадий Францевич, на Лештуковом переулке случилось весьма загадочное убийство. В меблированных комнатах найден труп без головы, одетый в новый пиджак, хорошей работы. Голова трупа обнаружена в печке, в сильно обезображенном виде (вырезаны щеки, отрезаны уши, содрана кожа на лбу). Голову пытались, видимо, сжечь, но неудачно. Из осмотра пиджака выяснено, что он работы московского портного Жака. Не откажите, пожалуйста, послать к нему агента с теми данными, которые я вам продиктую сейчас. На всякий случай образчик материи привезет вам сегодня со скорым поездом посланный мною чиновник; он же доложит вам все детали осмотра.
И Филиппов продиктовал мне ряд цифр и терминов, данных ему «экспертизою» портных.
Я обещал ему, конечно, полное содействие и откомандировал немедленно агента к портному Жаку. У него выяснилось, что пиджак этого размера, качества и цвета был сшит недавно некоему инженеру Андрею Гилевичу за 95 рублей.
Услышав имя Гилевича, я сразу встрепенулся, так как тип этот мне был хорошо известен по недавнему ловкому мошенничеству с дутым мыльным предприятием, в которое Гилевич успел втравить много лиц и немалые капиталы. Фотография этого крупного афериста, равно как и образец его почерка, имелись у нас, при московской полиции. Гилевич в свое время произвел на меня самое отвратительное впечатление и рисовался в моем воображении типичным «героем» Ломброзо.
Я тотчас же позвонил Филиппову и сообщил полученные от Жака сведения. Вместе с тем я добавил, что имею основания полагать, что убит вовсе не Гилевич и что, как мне кажется, дело пахнет инсценировкой. Принимая во внимание, что у Гилевича было большое родимое пятно на правой щеке, факт обезображения лица усиливал мои подозрения.
В. Г. Филиппову обстоятельства, сопровождавшие убийство, казались тоже странными, и он решил пока тело не хоронить и энергично приняться за расследование.
Человек, приехавший из Петербурга с образчиком материи костюма, был мною расспрошен, и из его рассказа выяснилось, что в комнате убитого при обыске было найдено два длинных ножа и серебряная мыльница с вензелем «А».
Услышав о ножах и мыльнице, я тотчас вспомнил о пьяном студенте. Порылся в ящике и, найдя записку с его показанием и адресом, я полетел к нему. Застав его снова в безнадежно-пьяном виде, храпящим в беспробудном сне, я велел привести его в сыскную полицию. Здесь, на диване, он проспал несколько часов. Когда он пришел в себя, его накормили и напоили, после чего он предстал предо мною.
— Вот что, опишите-ка вы мне вид вашей мыльницы, забытой вами в Киеве.
— Ах, господин начальник, я так виноват перед вами! Честное слово, я все вспоминал адрес этого типа, но никак не мог припомнить.
— Хорошо, об этом после. Как выглядела ваша мыльница?
— Да самая обыкновенная, коробка с крышкой…
— На крышке был какой-нибудь рисунок?
— Нет, имелась лишь буква.
— Какая буква?
— «А».
— Почему же «А»?
— Да это, видите ли, не моя мыльница, а моего приятеля; впрочем, я собирался ее вернуть, да вот не пришлось.
— Теперь извольте припомнить адрес, куда вы ходили наниматься в секретари.
— Да я, ей-богу, и сам бы рад вспомнить, и как назло память отшибло.
— В таком случае я вас отсюда не выпущу. Извольте припомнить.
Студент стал напряженно соображать, тер себе лоб, закатывал глаза, и вдруг лицо его расплылось в улыбку.
— Да, да, кажется, вспомнил! — сказал он радостно. — Третья Ямская-Тверская, номера дома не знаю, но по виду укажу.
— Ну вот и отлично. Едем сейчас же!
На Третьей Ямской-Тверской студент тотчас же указал на какие-то меблированные комнаты. Их содержала некая Песецкая. Узнав моего спутника и справившись даже о его компаньоне, она рассказала мне подробно, как в ее комнатах проживал некий Павлов, что к нему ходило по объявлениям много молодежи, что, наняв наконец «вот их» (она кивнула на студента), он вместе с секретарем через несколько дней выехал от нас. Через неделю примерно Павлов вернулся, но уже один. Опять к нему стали ходить разные студенты, и, наняв одного из них, он с неделю как уехал с ним вместе в Петербург. «Впрочем, я по книге могу вам сообщить все сроки их отъездов и приездов».
— Посмотрите на эту карточку, не господин ли это Павлов? — сказал я, предъявляя ей фотографию Гилевича, захваченную мной из служебного архива.
— Он, он и есть! — убежденно сказали Песецкая и студент.
Теперь для меня не оставалось сомнения, что убийство на Лештуковом переулке — дело рук Гилевича. Однако мотив убийства оставался для меня неясен. Что могло побудить Гилевича пойти на это страшное дело? Казалось, ни корысть, ни месть не руководили им. Какие же стимулы двигали его преступной волей? Половое извращение, садистские наклонности? Но зачем же тогда это переодевание трупа в собственный пиджак? Для чего же это старательное искажение лица убитого?
В это время мне позвонил по телефону В. Г. Филиппов.
— Знаете, — сказал он мне, — ваше предположение относительно Гилевича не оправдалось: я вызвал к трупу мать и брата Гилевича, и они оба признали в убитом сына и брата Андрея. Мать рыдала над покойным, ни минуты не сомневаясь в личности убитого. Придется, видимо, направить розыск по другому пути.
В ответ на это я сообщил В. Г. Филиппову добытые мною сведения и убеждал его не полагаться на мать и брата Гилевича.
Теперь на очереди стоял вопрос о выяснении личности жертвы. Я обратился ко всем ректорам московских высших учебных заведений, прося дать мне сведения о студентах, которые за последние две недели брали долгосрочные отпуски. Вместе с этой просьбой я сообщил им некоторые приметы убитого студента, т. е. его высокий рост и плотное ширококостное сложение. Вскоре канцелярии учебных заведений прислали мне соответствующие списки, по которым набралось фамилий тридцать. По всем полученным адресам я разослал агентов и лично принялся рассматривать их рапорты.
Из 30 рапортов лишь два обратили на себя мое внимание. В первом говорилось, что студент Николай Алексеевич Крылов такого-то числа выехал в Петроград, а во втором, что студент Александр Прилуцкий, найдя занятия, выехал на два месяца в Петроград, оставив в Москве за собой комнату. Я кинулся по последнему адресу.
Квартирная хозяйка дала о Прилуцком хороший отзыв: смирный, кроткий человек, небогат, но платит аккуратно. Говорил, что нашел место в отъезде на два месяца. Комнату оставил за собой, заплатив за месяц вперед. Вещи свои он запер в комнате, захватив с собой лишь небольшой чемоданчик.
Я вызвал агентов и приступил к тщательному обыску. Из хранившейся у Прилуцкого переписки выяснилось, что он сирота и имеет лишь одного близкого, родного человека в лице тетки, живущей в небольшом имении Смоленской губернии.
Я немедленно командировал в это имение агента, снабдив его фотографиями трупа и мертвой головы.
Агент по возвращении доложил, что тетушка Прилуцкого получила от последнего около двух недель тому назад письмо из Москвы, в котором он ей радостно сообщал, что нанялся секретарем к некоему Павлову и уезжает с ним в Петроград. Тетушка была глубоко потрясена и опечалена мыслью о возможности гибели племянника. По предъявленным фотографиям она не могла категорически признать в убитом своего племянника, но по строению и расположению зубов усмотрела в фотографии большое сходство с ним. Тетушка рассказала, что отец покойного, заботясь об образовании сына, положил на его имя 5000 франков в один из парижских банков, надеясь, что сын со временем приедет в Париж для усовершенствования в науках.
По получении этих сведений стало ясно, что убит Прилуцкий.
Но меня продолжал мучить все тот же проклятый вопрос: для чего понадобилось Гилевичу это убийство? Не 5000 франков соблазнили, конечно, его. Прилуцкого он до этого не знал. Очевидно, Прилуцкий стал жертвой благодаря лишь своему сходству с Гилевичем. И все чаще и чаще мне вспоминались слова пьяного студента: «Он хочет, чтобы я был он, а он — я!»
Сообщив полученные мной дополнительные сведения Филиппову, я узнал, что и у него есть новые интересные данные по этому делу.
Он запросил все страховые общества, и в результате выяснилось, что жизнь Андрея Гилевича была застрахована в 250 000 рублей в страховом обществе «Нью-Йорк», и оказалось, что мать Гилевича предъявила уже полис для получения страховой премии. Филиппов отдал, конечно, приказ арестовать мать и брата Гилевича, но в тюрьме брат повесился, и за решеткой осталась сидеть лишь мать.
Так вот для чего понадобилось это таинственное превращение мертвого Прилуцкого в «убитого Гилевича»!
Теперь оставалось разыскать убийцу. Это являлось, однако, делом нелегким, так как за это время он мог легко скрыться за границу.
Самые тщательные розыски не приводили ни к чему. Я стал уже терять терпение, как вдруг получил из Смоленской губернии от тетки Прилуцкого следующее письмо:
«Милостивый государь,
Господин начальник!
Считаю своим долгом довести до Вашего сведения нижеследующие обстоятельства, могущие, быть может, помочь Вам разобраться в крайне тревожном для меня деле исчезновения моего племянника, Александра Прилуцкого. Вчера я получила из Парижа письмо, при сем прилагаемое, якобы от Саши, где он просит меня выслать нужные документы в главный парижский почтамт до востребования. Они необходимы ему для получения из банка вклада, положенного на его имя отцом. Хотя почерк в письме и походит на Сашин, но меня берут все же сомнения в его подлинности. Кроме того, я не допускаю мысли, чтобы Саша, всегда державший меня в курсе своих дел и предположений, мог уехать в Париж, не предупредив меня о том заранее. Ведь, уезжая из Москвы в Петербург, он тотчас известил меня об этом. Разберитесь, господин начальник, в этом сложном и, может быть, страшном для меня деле, и да поможет Вам в этом Господь!»
По моему приказанию была сейчас же произведена экспертиза почерков пересланного мне письма и автографа Гилевича, хранящегося у нас в архиве, и идентичность их была вполне установлена; особенно сходными оказались заглавные буквы «А».
Итак, Гилевич в Париже!
Переговорив с В. Г. Филипповым, мы решили командировать в Париж для задержания Гилевича чрезвычайно способного и дельного чиновника особых поручений М. Н. К-а, каковой, получив мои инструкции, отправился в Париж для задержания Гилевича.
Какова была, однако, моя досада, когда на следующий день после его отъезда в «Новом времени» появилась заметка, сообщающая об отъезде М. К-а в Париж и о цели его командировки. Я немедленно послал срочную шифрованную телеграмму ему вдогонку, сообщая о заметке и предлагая скупить все парижские номера «Нового времени» за такое-то число.
Получив мою телеграмму, М. Н. К-в по приезде в Париж успел скупить все номера газеты на Северном вокзале, и лишь 2 или 3 из них успели проскочить в продажу. Прежде всего М. Н. К-в кинулся в главный почтамт, где узнал, что по соответствующему номеру до востребования вчера еще была получена каким-то господином корреспонденция из России. Оставался, следовательно, банк. Тут, к счастью, деньги, положенные на имя Прилуцкого, еще никем не были взяты. К-в предупредил кассира, прося тотчас же его известить, как только явятся за ними. На второй день кассир дал ему знать о соответствующем требовании, и К-в увидел незнакомого человека, вовсе не похожего на Гилевича. Он дал ему получить деньги и арестовал незнакомца с помощью французской полиции при его выходе из банка. Арестованный был отвезен в полицейский комиссариат, где и оказался искусно перегримированным Гилевичем. Когда с него были сняты приклеенные борода и парик, когда грим был смыт с его лица, в личности арестованного не оставалось никакого сомнения.
Убийца пытался было уверить французскую полицию, что русские власти преследуют его как преступника политического, но словам его, конечно, не придали значения.
Видя наконец, что игра проиграна, Гилевич признался во всем. Из банка он был препровожден в комиссариат вместе с ручным чемоданчиком, с которым он приехал, очевидно, прямо с вокзала. Теперь, принеся повинную, он попросил разрешения еще раз тщательно помыться, ввиду недавней гримировки. Ему разрешили, и он в сопровождении полицейского отправился в уборную, захватив из своего чемоданчика полотенце и мыло. В уборной он незаметно сунул в рот отколотый кусочек мыла и, набрав в руки воды, быстро запил его. Не успел полицейский его отдернуть, как Гилевич уже пал мертвым.
Оказалось, что в мыле он хранил цианистый калий, который и проглотил в критическую минуту.
По распоряжению Филиппова тело Гилевича было набальзамировано и отправлено в Петербург.
Так покончил земные счеты один из тяжких преступников нашего времени.
Умелый адвокат, защищавший мать Гилевича, добился ее оправдания. Но что значит для этой матери суд людской с его оправданием или карой, когда она, по возмездию небес, лишилась двух взрослых сыновей, вырванных из жизни петлей и ядом?!
Это дело мне особенно врезалось в память, может быть, потому, что им замкнулся круг моего долголетнего служения царской России. Оно памятно мне и потому, что сумма похищенного из банка была настолько велика, что в истории банковского дела в России подобных прецедентов не имелось.
Итак, 28 декабря 1916 года, т. е. ровно за два месяца до революции, я, уже в качестве заведующего всем розыскным делом в империи, получил в департаменте полиции шифрованную телеграмму от заместителя начальника Харьковского сыскного отделения Лапсина, сообщавшего о краже, произведенной в банке Харьковского приказчичьего общества взаимного кредита. Похищено было на 2 500 000 рублей процентных бумаг и некоторая сравнительно незначительная сумма наличных денег. Лапсин сообщал, что воры, устроив подкоп со двора соседнего с банком дома, проникли через него в стальную комнату банка и с помощью невиданных им (Лапсиным) доселе инструментов распилили и распаяли стальные несгораемые шкафы, откуда и похитили вышеуказанные ценности. Следов воров обнаружить ему не удалось, но один из служащих банка, заподозренный в соучастии в преступлении, задержан и временно арестован. Эта телеграмма была получена мною утром, часов в 11, а в 4 часа директор Департамента полиции А. Т. Васильев передавал мне, что министр внутренних дел, только что вернувшийся с высочайшего доклада, заявил о желании императора, прочитавшего в утренней газете сообщение о харьковской краже, видеть это преступление открытым в возможно близком будущем, почему министр находит необходимым поручить ведение этого дела непосредственно мне самому.
Выехать в этот же день мне не удалось, так как харьковский курьерский поезд уже ушел, и я отложил отъезд до завтра, т. е. до 29 декабря.
Эта дерзкая кража тревожила меня во всех отношениях: не говоря уже об исключительно крупной сумме похищенного, обратившей на себя внимание императора, но и обстоятельства дела не давали уверенности в успехе моих розысков. Дело в том, что воры воспользовались рождественскими праздниками, т. е. двумя днями, в течение коих банк был закрыт, а следовательно, с момента свершения и до момента обнаружения преступления протекло 48 часов. За этот промежуток времени воры могли основательно замести следы, а то и скрыться за границу.
Общая картина преступления заставляла думать, что в данном случае орудовали так называемые «варшавские» воры.
Эта порода воров была не совсем обычна и резко отличалась от наших, великороссийских. Типы «варшавских» воров большей частью таковы: это люди, всегда прекрасно одетые, ведущие широкий образ жизни, признающие лишь первоклассные гостиницы и рестораны. Идя на кражу, они не размениваются на мелочи, т. е. объектом своим выбирают всегда лишь значительные ценности. Подготовка намеченного предприятия им стоит больших денег: широко практикуется подкуп, в работу пускаются самые усовершенствованные и весьма дорогостоящие инструменты, которые и бросаются тут же, на месте совершения преступления. Они упорны, настойчивы и терпеливы. Всегда хорошо вооружены. Будучи пойманы, не отрицают своей вины и спокойно рассказывают все до конца, но не выдают по возможности сообщников.
В числе двух миллионов фотографий с дактилоскопическими оттисками и отметками, собранных в департаменте с преступников и подозрительных лиц, имелась особая серия фотографий «варшавских» воров. Из этой группы карточек я захватил с собой в Харьков на всякий случай штук 20 снимков особенно ловких и дерзких воров.
Вместе со мной, по моему предложению, выехал весьма способный агент Линдер, молодой человек, польский уроженец, обладавший, между прочим, истинным даром подражания манере говорить по-русски всяких инородцев. Этому второму Мальскому особенно удавались евреи и чухонцы.
Итак, 29 декабря мы выехали с Линдером в Харьков и благодаря некоторому опозданию поезда прибыли туда 31-го вечером. Я немедленно вызвал к себе Лапсина, каковой в устном рассказе передал дело. Он повторил, в сущности, содержание своей шифрованной телеграммы, добавив лишь подробности, на основании которых был арестован банковский служащий. Оказалось, что подкоп под стальную комнату велся из дровяного сарайчика соседнего с банком двора, принадлежащего к квартире, занимаемой банковским служащим. Этот господин пользовался вообще неважной репутацией. В момент совершения кражи его не оказалось в городе, откуда он выехал с женой на два праздничных дня куда-то в окрестности Харькова. Но, несмотря на это алиби, судебный следователь счел нужным его арестовать, так как подкоп, несомненно, прорывался недели две, не меньше, и велся у самой стены занимаемой им квартиры, так что представлялось невероятным, чтобы стук кирок и лопат не обратил бы на себя внимание чиновника.
На следующий день я пожелал лично осмотреть место преступления. Осмотр подкопа подтвердил соображения следователя. Стальная же комната банка являла весьма любопытное зрелище: два стальных шкафа со стенками, толщиной чуть ли не в четверть аршина, были изуродованы и словно продырявлены орудийными снарядами. По всей комнате валялись какие-то высокоусовершенствованные орудия взлома. Тут были и электрические пилы, и баллоны с газом, и банки с кислотами, и какие-то хитроумные сверла, и аккумуляторы, и батареи — словом, оставленные воровские приспособления представляли из себя стоимость в несколько тысяч рублей.
Опрошенный мною арестованный чиновник оказался заядлым поляком, все отрицавшим и жестоко возмущавшимся незаконным, по его мнению, арестом.
Так как прорытие подкопа, равно как и подготовка к краже, вообще должны были занять немало времени, то воры, надо думать, прожили известное время в Харькове. Посему, взяв Линдера и местных агентов, я принялся объезжать гостиницы, захватив как привезенные с собой из Москвы 20 фотографий «варшавских» воров, так и карточку арестованного чиновника.
Мне посчастливилось! Из десятка гостиниц, нами посещенных, в одной опознали по моим карточкам неких профессиональных воров Станислава Квятковского и Здислава Горошка, в другой — Яна Сандаевского и еще троих, фамилии коих не помню, всего шесть человек. Оказалось, они прожили в этих гостиницах с месяц и уехали лишь 26-го числа.
Вместе с тем выяснилось новое обстоятельство. По фотографии арестованный чиновник был опознан лакеем той гостиницы, где проживали Квятковский и Горошек. Лакей этот, шустрый малый, не только сразу же опознал обоих воров и чиновника, но со смешком поведал о тех перипетиях, косвенным участником коих он являлся за время проживания этих господ в его гостинице. По его словам, к Горошку, а особенно к Квятковскому, часто захаживал арестованный чиновник, и более того, Квятковский был, видимо, в любовной связи с женой ничего не подозревавшего чиновника. Эта женщина не раз навещала в гостинице Квятковского, и нередко ему, лакею, приходилось относить записочки то от него к ней, то обратно. Из этих тайных записок любопытный лакей и убедился, к своему удовольствию, в их связи.
Этот первый день нового года казался мне не потерянным напрасно, и я заснул покойно.
Между тем дополнительные сведения, собранные об арестованном чиновнике, не говорили в его пользу. До Харькова он служил в Гельсингфорсе, в отделении Лионского кредита, откуда и был уволен по подозрению в соучастии в готовившемся покушении на кражу в этом банке.
Мои дальнейшие вызовы и допросы арестованного чиновника ничего не дали. Он все так же продолжал отрицать всякую за собой вину. После долгих размышлений я решил попробовать следующее.
— Вот что! — сказал я моему Линдеру. — Сегодня же переезжайте в другую гостиницу подальше от меня; а завтра, под флагом дружбы с Квятковским и по причине предстоящего якобы отъезда вашего из Харькова, зайдите к жене арестованного чиновника и передайте ей фотографию последнего, будто бы вам данную, с дружеской надписью на обороте. Надпись по-польски вы сфабрикуйте сами. Образцом почерка Квятковского послужит его факсимиле, имеющееся на полицейской карточке. Было бы крайне желательно при этом получить от указанной дамы какое-либо письмо или записку, адресованную Квятковскому.
Линдер блестяще выполнил поручение. На следующий день он был принят этой особой. О своем визите он мне так рассказывал:
— Я пришел к вам, пани, от Стасика Квятковского, моего сердечного друга. Пан Станислав просит передать свой привет и сердечную тоску по пани.
— Я не розумем, цо пан муви! — смущенно сказала она. — Какой пан Станислав, какой пан Квятковский?
Я снисходительно улыбнулся.
— Пани очень боится! Но чтобы вы не тревожились, Стасик просил меня показать пани вот этот портрет. Не угодно ли? — и я протянул ей карточку с надписью.
Взглянув на нее, моя барынька просияла, видимо, успокоилась и стала вдруг любезнее.
— Ах, прошен, прошен, пане ласкавы, сядать!
После этого все пошло как по маслу. Она призналась мне, что сильно соскучилась по Квятковскому, и поставила меня в довольно затруднительное положение, пристав с вопросом, где теперь пан Станислав. Я вышел из затруднения, сославшись на легкомыслие женщин.
— Пан Станислав, любя и доверяя вам всецело, тем не менее просил не называть пока его адреса, так как боится, что вы случайно можете проговориться. А ведь тогда все дело, так благополучно проведенное им и вашим супругом, может рухнуть.
— Напрасно пан Станислав во мне сомневается! Ради него, ради мужа, наконец, ради самой себя я обязана быть осторожной. Впрочем, пусть будет, как он хочет!
В результате Линдер был всячески обласкан, накормлен вкусным обедом, а вечером, покидая гостеприимную хозяйку, он бросил небрежно:
— Быть может, пани желает написать что-либо Стасю, так я охотно готов передать ему вашу цедулку.
Пани обрадовалась случаю и тут же написала Квятковскому нежное послание, заключив его фразой:
«…Как жаль, коханы Стасю, что тебя нет со мной сейчас, когда муж мой в тюрьме!»
Поблагодарив Линдера за хорошо исполненное поручение, я на следующий день вызвал арестованного чиновника.
— Ну что же, вы все продолжаете отрицать ваше участие в деле?
— Разумеется!
— Вы отрицаете и знакомство ваше с Квятковским?
— Никакого Квятковского я не знаю!
— И жена ваша не знает пана Квятковского?
— Разумеется, нет! Кто такой этот Квятковский?
— Любовник вашей жены!
— Ну, знаете ли, этот номер не пройдет! Жена моя святая женщина, и в супружескую верность ее я верю, как в то, что я дышу!
— И напрасно! Я могу вам доказать противное.
— Что за вздор! Ведь если бы и допустить недопустимое, то есть что жена изменяет мне с Квятковским, то как бы вы могли доказать мне это? Ведь не держали же вы свечку над нею и паном Станиславом?
— А откуда вам известно его имя?
Чиновник сильно смутился, но, оправившись, ответил:
— Да вы как-то на одном из допросов так называли Квятковского.
— Я что-то не помню. Во всяком случае, у вас недюжинная память! Но оставим пока это, поговорим серьезно. Я делаю вам определенное предложение: я обещаю вам доказать как дважды два четыре неверность вашей жены, а вы обещайте мне помочь разыскать Квятковского, замаравшего вашу семейную честь. Идет, что ли?
— Нет, не идет! Так как я, не зная Квятковского, не могу вам помочь и разыскать его. Но заявляю, что не пощажу любовника моей жены, буде таковой оказался бы!
— Ладно! Довольно с меня и такого обещания. Вы, конечно, хорошо знаете почерк вашей жены?
— Ну еще бы!
— Так извольте получить и прочесть письмо ее, написанное вчера на имя Станислава Квятковского! — и я протянул ему переданный мне Линдером запечатанный розовый конверт.
Чиновник схватил конверт, вскрыл его, извлек бумагу и жадно накинулся на нее. Я наблюдал за ним. По мере чтения лицо его все багровело и багровело, руки начали трястись, дыхание становилось прерывистым. Наконец, кончив чтение, он яростно скомкал бумагу, метнул бешеный взгляд и, хлопнув кулаком по столу, воскликнул:
— Пся крев! Ну ладно, пане Станиславе, не скоро пожалуешь ты сюда! А если и пожалуешь, то не для свидания с моей женой! Ах ты, мерзавец, подлец ты этакий! Ну, теперь держись! Хоть и сам погибну, но и тебя потоплю! Господин начальник, — обратился он ко мне, — извольте расспрашивать, я теперь все, все скажу, рад вам помочь в поимке этого негодяя Квятковского!
— Хорошо! Где он теперь?
— Должно быть, в Москве, у любовницы Горошка, на Переяславльской улице.
— При нем и похищенное?
— Да, при нем. Он должен будет обменять процентные бумаги на чистые деньги и заняться дележом их среди участников.
— Так, быть может, он уже все обменял и поделил?
— Ну нет! Это не так просто. Квятковский и Горошек крайне осторожны. Для предстоящего обмена должен приехать из Гельсингфорса в Харьков некий делец Хамилейнен, мой личный знакомый, каковой, получив от меня препроводительное письмо, здесь, в Харькове, выедет с ним в Москву, где и сторгует бумаги примерно за полцены их номинальной стоимости.
— Можете ли вы сейчас написать мне это письмо за вашей подписью и на имя Квятковского?
— Горю желанием скорее это сделать!
— И прекрасно! Вот вам конверт и бумага.
Через 10 минут письмо было готово, подписано и адресовано Квятковскому в Москву, на Переяславльскую улицу.
— Вот вам письмо, действуйте! — и чиновник радостно потер руки. — Ну, пан Станислав, держись! Будет и на моей улице праздник!
Чиновник откровенно признал свое участие в деле, выразившееся в предоставлении сарайчика для подкопа и обещании выписать из Гельсингфорса Хамилейнена. Вместе с тем он назвал имена и всех участников «предприятия». Их вместе с ним, Квятковским и Горшком набралось 9 человек.
Тотчас же выслав начальнику Московской сыскной полиции Маршалку (меня заменившему) фотографии пяти воров, опознанных в харьковских гостиницах, я просил его приложить старание к обнаружению пока трех из них, поставив вместе с тем на Переяславльской улице крайне осторожное наблюдение за Квятковским и Горошком.
Призвав к себе Линдера, я рассказал ему о признании чиновника и добавил:
— Отныне, Линдер, вы не Линдер, а Хамилейнен!
— Ридцать копеек, перки-ярки, куакола! — ответил он, скорчив бесстрастную, сонливую чухонскую физиономию.
Я невольно расхохотался.
За откровенное признание и оказанное тем содействие розыску я приказал ослабить до пределов возможного тюремный режим арестованному чиновнику. Ему было разрешено получать пищу из дому, иметь свидания, продолжительные прогулки, собственную постель и т. д. Но вместе с тем я пояснил начальнику харьковской тюрьмы все значение преступления арестованного, преступления, которым заинтересовался сам государь император. А потому, при всех послаблениях, я приказал установить строжайшую изоляцию для арестованного, внимательнейший контроль над его передачами и т. д. Работа в Харькове мне показалась законченной, и я с Линдером выехал в Петроград. Всю дорогу Линдер тренировался в финском акценте и к моменту приезда в столицу достиг положительного совершенства.
По дороге из Харькова я простудился, а потому не мог немедленно выехать в Москву, между тем дело не ждало. По этой причине я командировал туда временно вместо себя Л. А. Курнатовского. Курнатовский — бывший начальник Варшавского сыскного отделения — после эвакуации Варшавы был прикомандирован к департаменту, в мое распоряжение. Я знал его за весьма ловкого и дельного чиновника. Вместе с Курнатовским отправился в Москву и Линдер, чтобы сыграть там роль гельсингфорсского Хамилейнена. Одновременно я послал подробные инструкции и Маршалку, поручив ему ежедневно по телефону держать меня в курсе дела.
Через сутки после отъезда Курнатовского и Линдера Маршалк звонит мне и сообщает, что двое из остальных трех воров, опознанных в харьковских гостиницах, находятся в Москве и за ними установлено уже осторожное наблюдение.
Итак, из девяти участников один сидит в харьковской тюрьме, а четырех, считая Квятковского и Горошка, московская полиция не упускает из виду.
Я предложил Маршалку не форсировать событий до моего приезда, каковой состоится на днях, так как самочувствие мое уже улучшалось.
Перед отъездом Линдеру было мною приказано остановиться отдельно от Курнатовского, и притом непременно в «Боярском дворе». Эта гостиница имела то преимущество, что в каждом номере находился отдельный телефон. Моему «Хамилейнену» было приказано вести широкий образ жизни, каковой подобает миллионеру (это, впрочем, его не огорчило), раздавать щедрые чаевые, обедать с шампанским и т. д.
Дня через два я приехал в Москву. Пора было действовать.
По моему предложению Линдер, закурив трубку, отправился к любовнице Горошка на Переяславльскую улицу, захватив, разумеется, и рекомендательное письмо арестованного харьковского чиновника. Для удобства дальнейшего изложения буду называть этого чиновника Дзевалтовским.
Линдеру было строжайше запрещено не только видеться со мной, но и близко подходить к М. Гнездниковскому переулку, т. е. к зданию сыскной полиции, где я проводил целые дни у Маршалка, руководя делом. По прежнему опыту было известно, насколько осторожны и осмотрительны «варшавские» воры. И не подлежало сомнению, что за Хамилейненом будет устроена ими слежка.
Итак, я с нетерпением стал ожидать телефонных сообщений Линдера о его визите к даме Горошка. Часа через три он звонил и докладывал:
— Явился я на Переяславльскую улицу, позвонил; открывшая мне дверь субретка впилась в меня глазами.
— Барыня дома? — спросил я ее.
— Пожалуйте, дома…
Я передал ей новенькую визитную карточку, на каковой значилось:
«ЮГАН КАРЛОВИЧ ХАМИЛЕЙНЕН», —
а внизу петитом:
«маклер Гельсингфорсской биржи».
Ко мне в гостиную вскоре вышла красивая молодая женщина и, подняв удивленно брови, промолвила:
— Вы желаете меня видеть?
Я, ломая русскую речь на финский лад, сказал:
— Мне дали ваш адрес и сообщили, что у вас я могу повидаться с господином Квятковским.
— Квятковским? А кто это такой?
— Это господин, к которому у меня имеется письмо из Харькова, и нужен он мне по важному делу.
Барынька пожала плечами и ответила:
— Я, право, ничего сказать вам не могу. Впрочем, эту фамилию, кажется, я слышала от моего брата. Будьте любезны оставить ваше письмо. Брат часа через два вернется, а за ответом не откажите зайти завтра часов в 12.
Я несколько подумал, как бы в нерешительности, поколебался, а затем все же передал ей письмо Дзевалтовского. Во время нашего разговора входила горничная помешать печку, и я заметил, что последняя усиленно меня разглядывает.
«Эге! Будет слежка!..» — подумал я.
И действительно: надев пальто и дав горничной синенькую на чай, я вышел на улицу и вскоре же заметил закутанную фигуру, упорно следовавшую по моим пятам. По пути в гостиницу я зашел, как богатый человек, в дорогой ювелирный магазин, пробыл в нем минут пятнадцать, купил довольно объемистую серебряную солонку с эмалью и футляром в руках отправился в «Боярский двор».
— Отлично, Линдер! Жду вашего завтрашнего рапорта.
На следующий день Линдер докладывает:
— Явился я на Переяславльскую ровно в 12. На этот раз меня приняли двое мужчин и, назвавшись Квятковским и Горошком (это действительно были они), заявили, что брат хозяйки, передав им письмо Дзевалтовского, предоставил эту квартиру для деловых переговоров со мной.
— Вы давно прибыли из Гельсингфорса? — спросили они меня.
— Сейчас я из Харькова, где пробыл трое суток, — отвечал я. — Все это время я провел с Дзевалтовским и его супругой, три раза у них обедал. Господин Дзевалтовский предложил мне купить у вас на два с половиной миллиона процентных бумаг и снабдил для этого письмом к вам, господин Квятковский. Кстати, его супруга, узнав, что мне предстоит видеться с вами, два раза настойчиво просила передать пану Станиславу ее искренний и дружеский привет.
Тут я взглянул на Квятковского и лукаво улыбнулся. Он, видимо, обрадовался поклону и окончательно успокоился на мой счет, признав во мне «неподдельного» Хамилейнена. После этого разговор принял чисто деловой характер. Я пожелал видеть товар. Мне ответили, что его сейчас нет, и ограничились лишь образцами, показав их тысяч на сорок. Я долго и внимательно их рассматривал, одобрил и приступил к торгу. За два с половиной миллиона с меня запросили сначала два. Я стал протестовать, уверяя, что организация сбыта мне обойдется дорого. В России продать бумаги невозможно, так как они, конечно, уже давно зарегистрированы всеми банками и кредитными учреждениями как «нелегально» приобретенные. Между тем, ввиду войны, Россия блокирована и переправить их за границу нелегко. Наконец мы в принципе сошлись на 1 200 000 руб. Договорившись до цены, Квятковский и Горошек заявили, что желали бы иметь уверенность и гарантию в моей покупательской способности, прежде чем доставят товар на Переяславльскую. Я вывернул было им бумажник, туго набитый «куклами» (пачки прессованной газетной бумаги, обернутые с наружной и внутренней стороны пятисотрублевками), но они на это лишь снисходительно улыбнулись и сказали:
— Этих денег, конечно, далеко не достаточно!
— Разумеется! — ответил я. — Но не могу же я носить при себе 1 200 000 рублей!..
— Как же вы думаете быть? — спросили они.
Я ответил, что подумаю и постараюсь доставить им назавтра ту или иную гарантию.
— Если ничто меня не задержит, то буду у вас завтра, в это время, — сказал я, покидая их.
Какую же гарантию мог им представить Линдер?
Я долго ломал себе голову и наконец остановился на следующем: я отправился в одно из почтовых отделений, возглавляемое моим знакомым, неким Григорьевым, и находящееся неподалеку от Переяславльской улицы.
— У меня к вам просьба, — сказал я Григорьеву. — Завтра, между 12 и 4 часами дня, явится к вам в отделение некий господин Хамилейнен, может быть, в сопровождении знакомого и подаст телеграмму в Гельсингфорс, в отделение Лионского кредита, с требованием перевода 1 200 000 рублей на текущий его счет в московское отделение Волжско-Камского банка. Будьте добры лично принять эту телеграмму, но, конечно, не отправляйте ее, а передайте потом мне.
Григорьев обещал все выполнить в точности, а я поставил Линдера в курс его дальнейшего поведения. Для большей убедительности Линдер должен был в своей телеграмме указать адрес на Переяславльскую улицу, куда надлежало гельсингфорсскому банку направить ответную телеграмму, извещавшую о состоявшемся переводе.
На следующий день Линдер в точности выполнил всю программу: в присутствии Квятковского дал телеграмму и просил последнего немедленно известить его по телефону в «Боярский двор» о получении ответа из Гельсингфорса.
Направившись снова к Григорьеву, я прочитал телеграмму Линдера, составленную в выражениях, выше мной приведенных, и тут же написал ему ответ:
«Москва. Переяславльская улица, 14. Хамилейнен. Согласно вашему требованию, 1 200 000 (миллион двести тысяч) рублей переводим сегодня Московский Волжско-Камский банк ваш текущий счет № 13602 (тринадцать тысяч шестьсот два). Правление отделения Лионского кредита».
Григорьев любезно отстукал на бумажной ленте текст этой телеграммы, наклеил его на телеграфный бланк, пометил сбоку место отправления (Гельсингфорс), число и час, заклеил телеграмму и передал ее мне. На следующее утро агент Паганкин, переодетый почтальоном, полетел на Переяславльскую улицу, передал телеграмму и получил даже трешку на чай.
Линдер принялся ждать обещанного извещения по телефону.
Однако день кончился, но никто ему не позвонил. Я стал уже волноваться, плохо спал ночь; но вот наутро звонит мне Линдер:
— Меня, господин начальник, известили о телеграмме, переслав ее, и просили быть завтра к двум часам на Переяславльской для окончания дела.
Линдер сообщил мне это каким-то упавшим голосом.
— Что это вы, Линдер, как будто испугались?
— Да не скрою, что жутковато! Ведь вы подумайте, господин начальник: являюсь я туда, по их мнению, с миллионом двумястами тысячами: а что, если этим мошенникам придет мысль меня убить и ограбить?
— Ну, вот тоже!.. Точно вы не знаете, что воры-профессионалы их калибра на «мокрые» дела (убийства) не пойдут! Разве — в случае самообороны.
— Так-то оно так, а все-таки боязно! Почем знать?
— Не падайте духом, Линдер, и помните, что внеочередной чин не дается даром! Вы вот что скажите мне: прихожая на Переяславльской близко расположена от гостиной, где обычно вас принимают?
— Да совсем рядом, они смежны.
— Из окон гостиной можно видеть улицу и подъезд дома?
— Да, крайнее окно выходит к самому подъезду.
— Прекрасно! Через час к вам явится агент, под видом приказчика ювелирного магазина, где вы на днях покупали солонку. Он принесет вам футляр с заказанной якобы вами вещью и непременно пожелает передать вам ее лично. Запомните его наружность. Этот агент будет завтра в 11 часов 30 минут утра стоять справа от подъезда вашей гостиницы, переодетый лихачом; на нем вы поедете в банк и на Переяславльскую. Я сейчас с этим приказчиком пришлю вам написанную диспозицию завтрашнего дня. По телефону о ней говорить и долго, и небезопасно. Кроме того, этим способом исключается возможность ошибок: у вас будет достаточно времени изучить ее в точности. Ну, до свидания, Линдер, желаю вам полного успеха, и не забывайте о предстоящей награде.
Повесив трубку, я принялся писать.
«Ровно в 12 часов выходите из дому и усаживайтесь на поджидающего Вас лихача справа от подъезда. Едете на нем в Волжско-Камский банк, выходите у подъезда, держа под мышкой небольшой, заведомо пустой портфельчик. В банке Вас встречает агент, что явится сегодня к вам в 8 часов вечера под видом знакомого (запомните хорошенько его лицо), и где-либо в уборной банка набьет Ваш портфель двенадцатью пятисотрублевыми «куклами», изображающими 100 тысяч рублей каждая. Пробыв в банке не менее часа, Вы выходите из него, озабоченно озираясь и демонстративно таща набитый портфель под мышкой. Лихач вас доставит на Переяславльскую, где и станет вас ожидать у подъезда. Если, паче чаяния, «товара» на этот раз не окажется на месте, то выругайтесь или держите себя сообразно с обстоятельствами, но, не поднимая тревоги, уезжайте не в духе домой. Если товар на месте, то, убедившись в этом, начните приемку, что должно с проверкой бумаг и купонов занять у Вас примерно около двух часов. Во время приемки, как бы опасаясь, чтобы извозчик не уехал, подойдите к окну, громко постучите в стекло и обернувшемуся на стук лихачу строго погрозите пальцем и мимикой передайте ему приказание дожидаться Вас хоть до вечера. Лихач, как бы озябнув, примется бить себя рука об руку и по плечам, что послужит сигналом для дежурящего напротив Курчатовского. Ровно через полчаса после этого сигнала (по часам) Курнатовский с дюжиной агентов ворвется в квартиру и переарестует всех. Было бы желательно, но не необходимо под каким-либо предлогом пройти Вам в прихожую и незаметно приоткрыть дверь, выходящую на лестницу, что облегчило бы Курнатовскому с людьми моментально ворваться в гостиную. Впрочем, при наличии заготовленных заранее приспособлений дверь в случае чего будет в минуту взломана. Предписываю Вам строжайше придерживаться этой программы, предоставляя Вам лишь право менять по собственному усмотрению только несущественные детали своего поведения, однако не нарушая ни на йоту общего намеченного плана».
Эту своего рода диспозицию я направил тотчас же к Линдеру в «Боярский двор», с агентом.
На следующий день к двум часам Переяславльская улица была запружена агентами: 4 дворника с метлами и ломами скалывали и счищали лед, тут же сновали три извозчика, на углу газетчик выкрикивал названия газет, на другом — нищий просил милостыню, какой-то татарин с узлом за спиной обходил, не торопясь, дворы и заунывно кричал: «Халат, халат!..» Л. А. Курнатовский сидел напротив наблюдаемого дома в пивной лавке и меланхолично потягивал из кружки пиво. Все люди, разумеется, были вооружены браунингами.
Ровно в 2 часа к подъезду подлетел лихач, едва осадив рысака. Из саней вышел Линдер с портфелем под мышкой, пугливо огляделся кругом и наконец вошел в подъезд особняка. «Прошло, пожалуй, около часу, — рассказывал мне потом Курнатовский. — Я не спускал глаз с лихача. Наконец я с облегчением увидел, как наш возница принялся хлопать рукавицами сначала друг о дружку, а затем и крестообразно по плечам, мерно раскачиваясь туловищем взад и вперед. Я взглянул на часы: было без пяти три. Ровно 25 минут четвертого я вышел из лавки, мигнул моим людям, и быстро, в сопровождении десятка подбежавших агентов я ворвался в подъезд. Дверь квартиры оказалась открытой, и мы, пробежав прихожую, ворвались в гостиную. Не успел наш Линдер вскрикнуть с деланным изумлением что-то вроде «Тер-р-риоки!» — как столы были опрокинуты, бумаги рассыпаны, а Квятковский и Горошек оказались поваленными на пол, обезоруженными и в наручниках. В общей потасовке досталось и Линдеру, продолжавшему выкрикивать какие-то чухонские ругательства.
Обыска делать не пришлось, так как все похищенные процентные бумаги оказались налицо».
В большом волнении сидел я в сыскной полиции, ожидая исхода линдеровской покупки. Время тянулось бесконечно долго. Я пытался представить себе происходящее: вот 2 часа — Линдер не звонит, следовательно, «товар» оказался на месте. Вот четыре — возможно, что лихач дал сигнал, и Курнатовский готовится нагрянуть. Может, уже и нагрянул?!
Около пяти часов послышался шум, топот многих шагов, и в кабинет ко мне взошли и Курнатовский с агентами, и арестованные — Квятковский, Горошек, — и Линдер. Курнатовский нес в руках отобранный чемоданчик с бумагами.
— Что, Людовик Антонович, деньги все налицо?
— Да, Аркадий Францевич, все.
— Ну, слава богу!
Горошек и Квятковский все время конфузливо глядели на Линдера, словно извиняясь за невольное вовлечение его в беду. Впрочем, это продолжалось недолго, так как Линдер, оборотясь ко мне, сказал:
— Прикажите, господин начальник, снять с меня эти проклятые наручники! У меня от них затекли руки.
Я, улыбнувшись, приказал освободить Линдера и предложил ему сесть. Увидя это и услыша чистую речь Линдера, поляки опешили и, раскрыв рты, впились в него изумленными глазами.
Выслушав краткий доклад Курнатовского, я предложил Линдеру рассказать о своем последнем визите.
— Приехал я, господин начальник, ровно в 2 часа на Переяславльскую, снял пальто, но в гостиную вошел обмотанный вот этим бело-зеленым вязаным шарфом. Извиняясь за него, я сказал: «Ну и Москва ваша! Едва приехал, а уже простудился, и кашель, и насморк!» — «Москва — не Варшава, и климат здесь не наш!» После этого Горошек и Квятковский усердно стали предлагать мне выпить стакан вина за предстоящую сделку. Они тянули меня к здесь же стоящему столику, на котором виднелись несколько марок шампанского, дорогие фрукты и конфеты. Я решительно отказался, заявив, что прежде всего дело, а потом уже и вспрыски. Они очень не настаивали, и вскоре мы заняли места, я — с одной стороны двух сдвинутых и раскрытых ломберных столов, а Квятковский и Горошек — с другой. «Прежде чем приступить к приемке и расчету, для меня было бы желательно видеть весь товар, а для вас, очевидно, — деньги. Вот почему прошу вас выложить все продающиеся бумаги на стол, что касается денег, то вот они». Я раскрыл свой портфель, быстро высыпал его содержимое и еще быстрее спрятал пачки обратно. Квятковский вышел и принес из соседней комнаты чемоданчик и выложил из него на стол кипы процентных бумаг. Мы вооружились карандашами, бумагой, и началась приемка. Я тянул сколько возможно: осматривал каждую бумагу, подробно записывал наименование, проверял купоны и т. д. К счастью, бумаги были не очень крупного достоинства, все больше в 5 и 10 тысяч, таким образом, число их было велико. Приняв их на 500 тысяч, я откинулся на спинку кресла, раскашлялся и, взглянув на часы, деланно ужаснулся: «Господи! Уже три часа, а проверено меньше четверти! — Затем, словно спохватившись: — Как бы не уехал мой дурак!» — И встав, я поспешно подошел к окну, громко постучал в стекло и выразительно погрозил лихачу пальцем. Затем снова уселся и продолжал приемку, не забывая время от времени кашлять. Минут через 20 я симулировал новый и жестокий приступ кашля, что называется, до слез, и полез в карман за носовым платком. Его якобы не оказалось. «Наверное, он в пальто», — сказал я и, не дав опомниться моим продавцам, быстро встал и, не расставаясь ни на минуту с портфелем, прошел в прихожую. Оглянувшись и не видя за собой никого, я поспешно отщелкнул французский замок на двери и, вынув из кармана платок, вернулся в гостиную, прижимая его к губам и отирая глаза. Мы опять принялись за дело; но не прошло и 10 минут, как из прихожей неожиданно ворвались наши люди, и мы оказались поваленными, обезоруженными и скрученными. Кстати, господин начальник, прикажите вернуть мне мой браунинг!
Поляки, не отрывая глаз от Линдера, слушали его рассказ, после которого Квятковский воскликнул:
— Як бога кохам, ловкой сделано! Что и говорить! Я готов был бы об заклад биться, что пан не русский, а финн! Да наконец, поклон от пани Дзевалтовской, телеграмма, деньги, сегодняшняя поездка за ними в банк! Ведь пан не знал, что люди мои следили за вами?
— Все, все знал, пан Квятковский! — ответил Линдер. — На то мы и опытные сыщики, чтоб все знать! Вы, варшавские гастролеры, работаете тонко, ну а мы вас ловим еще тоньше.
Квятковский поцокал языком и недоуменно покачал головой из стороны в сторону.
— Вы не сердитесь, господа, если при аресте вас несколько помяли, — сказал я, — но вы сами понимаете, что при данных обстоятельствах это было неизбежно.
— Помилуйте, господин начальник, мы нисколько не в претензии. Что же делать? Мы берем, а вы ловите, каждый свое дело делает. Жалко, что сорвалось все так неожиданно. Но мы свое наверстаем, будьте уверены!..
— Скажите, не укажете ли вы мне адреса остальных семи человек, участвовавших с вами?
— Нет, господин начальник, не укажем. Мы пойманы, деньги вами найдены, ну и бог с ними! А выдавать мы никого не будем.
— Это ваше дело, конечно! Но я надеюсь, что и без вашей помощи мы их разыщем.
Я приказал немедленно арестовать и тех двух воров, о которых мне телефонировал Маршалк еще в Петроград и за коими все эти дни был установлен надзор. К вечеру было арестовано еще трое участников, нарвавшихся на засаду, оставленную нами в квартире на Переяславльской. Таким образом, считая с чиновником Дзевалтовским, нами было задержано восемь человек из девяти. Девятый скрылся бесследно и до февральской революции не был обнаружен.
По ликвидации этого громкого дела на работавших в нем посыпались награды: Лапсину (харьковскому помощнику начальника сыскного отделения) дана денежная награда, Линдер получил чин вне очереди, Курнатовский украсился Владимиром 4-й степени.
Так были отмечены наши заслуги царским правительством. Временное правительство отметило их несколько иначе. При нем двери тюрьмы широко раскрылись для выпуска из тюремных недр всякого мазурья и для помещения туда нашего брата. Бедный Курнатовский, встретивший революцию в должности начальника харьковского сыскного отделения, на каковую был назначен через две недели после раскрытия вышеописанной кражи, был посажен в ту же харьковскую тюрьму, где встретился и с Горошком, и с Квятковским, и прочими участниками банковской кражи. К чести последних должен сказать, что ни мести, ни злорадства они к Курнатовскому не проявили и вообще поведением своим в этом отношении резко отличались от наших российских воров. По моему ходатайству перед князем Г. Е. Львовым Курнатовский был освобожден и, промаясь с год в России, эмигрировал наконец в Польшу, где и поныне состоит не то начальником, не то помощником начальника варшавского уголовного розыска. Маршалк и Линдер, тоже протомившись известное время в Совдепии, перебрались в Варшаву, где, насколько мне известно, занимаются ныне коммерцией. Что касается вашего покорного слуги, то осенью 1918 года он чуть ли не в одном пиджаке пробрался к гетману, в Киев. С падением Скоропадского и при нашествии Петлюры я дважды порывался выбраться из Киева, но оба раза меня высаживали петлюровцы из поезда, и таким образом я застрял и пережил в Киеве большевистское нашествие.
В эту мрачную пору я брел как-то по Крещатику. Вдруг слышу голос:
— Никак пан Кошко?
Поднимаю голову и вижу пред собою Квятковского и Горошка. Я так и обмер! Ну, думаю, пропал я: сейчас же выдадут большевикам! Но Квятковский, видя мое смущение, сказал:
— Успокойтесь, пане Кошко, зла против вас не имеем и одинаково с вами ненавидим большевиков.
Затем, взглянув на мое потертое платье, участливо предложил:
— Быть может, вы нуждаетесь в деньгах? Так, пожалуйста, я вам одолжу!..
На мой отрицательный ответ он, улыбнувшись, заметил:
— Вы, быть может, думаете, что деньги ворованные? Нет, мы теперь это бросили и занимаемся честной коммерцией!..
Я, разумеется, отказался и от «честных» денег, но не скрою, что от души был тронут, что, впрочем, и высказал. Из Киева я перебрался в Одессу, оттуда — в Крым, затем — в Константинополь и, наконец, в Париж. Но о периоде моей крымской деятельности в роли заведующего уголовной полицией, равно как и о моем частном бюро уголовного розыска в Константинополе, я, может быть, расскажу вам во втором томе моих служебных воспоминаний.
Мой надзиратель Сокольнического участка Швабко мне как-то докладывает:
— Сегодня, господин начальник, я получил в Сокольниках довольно странные сведения. Зашел это я в трактир «Вена» поболтать с хозяином, что я делаю часто, так как трактирщик поговорить любит и нередко снабжает меня сведениями. Как раз сегодня он рассказал мне любопытную историю. К нему в трактир частенько захаживает некий Иван Прохоров Бородин, человек лет пятидесяти, местный богатый владелец кирпичного завода. Иван Прохоров пользуется в Сокольниках большим весом. Знакомством с ним трактирщик дорожит и, видимо, гордится. Так вот, с этим Иваном Прохоровым третьего дня приключилось неприятное и странное происшествие. Сидел он в «Вене» и мирно пил с трактирщиком чай. Вдруг подъезжает автомобиль, из которого вылезает жандармский офицер с двумя нижними чинами и каким-то штатским. Войдя в трактир, они без всяких объяснений арестовывают Бородина и увозят его неизвестно куда. Однако через сутки, т. е. вчера, Бородин в сильно подавленном настроении опять появился в «Вене» и по секрету рассказал трактирщику, что его жандармы отвезли в охранное отделение, обыскали, припугнули высылкой из Москвы, отобрали находившийся при нем пятитысячный билет ренты и выпустили до завтра, под условием доставления в управление еще 5 тысяч рублей; в противном случае арест и высылка в Нарымский край неминуемы. Иван Прохоров очень напуган и собирается завтра внести требуемые 5 000, лишь бы уцелеть. Такой испуг и покорность трактирщик объясняет тем, что прошлое Ивана Прохорова, согласно молве, не совсем чисто. Как уверяют, богатство его пошло от «гуслицких денег».
Выражение «гуслицкие деньги» давно стало нарицательным. Дело в том, что лет 25—30 тому назад нашумело на всю Россию дело шайки фальшивомонетчиков, занимавшихся выделкой фальшивых кредитных билетов в селе Гуслицы Московского уезда.
Я приказал Швабко сейчас же отправиться к Бородину и в самой мягкой форме пригласить его для переговоров к начальнику сыскной полиции.
Как выполнил мое поручение Швабко, мне точно неизвестно, но, надо думать, не очень дипломатично. Сужу я об этом по словам Швабко, который, привезя часа через три Бородина в сыскную полицию, зашел доложить о выполнении поручения.
— Сообщив Бородину о вашем, господин начальник, предложении немедленно явится, я поверг его в ужас. «Господи! — воскликнул он. — Да что же это такое? Вчера начальник охранного отделения, сегодня начальник сыскной полиции! Да ведь этак никаких денег не хватит!..» Но, видимо, спохватившись, он быстро оделся и, не сказав ни слова больше, приехал со мной.
— Позовите, пожалуйста, его!
Ко мне вошел высокий плотный человек, с красивым, умным и симпатичным лицом, с седоватой бородой и висками. На лице его я прочел какую-то окаменелость, отражавшую не то горе, не то старательно скрываемую тревогу.
— Садитесь, пожалуйста! — сказал я возможно приветливее.
— Благодарим покорно! — И он не торопясь сел.
— Расскажите, пожалуйста, что за странная история произошла с вами? Почему отобрали у вас 5 тысяч, да и намереваются отобрать еще столько же?
— Какие 5 тысяч? — спросил Бородин, делая изумленное лицо. — Я даже в толк не возьму, про что это вы изволите говорить! Никаких пяти тысяч у меня не брали, да и вообще я ни на что не жалуюсь и всем премного доволен.
— Да полно, Иван Прохорович, говорить-то зря! Я вызвал вас для вашей же пользы. Ясно, что вы налетели на мошенников, они чем-то запугали вас, — вы и отпираетесь от всего. Если бы вас в «Вене» арестовали настоящие жандармы, то так скоро не выпустили бы, да и денег не потребовали бы. Раскиньте-ка умом хорошенько и расскажите откровенно и подробно, как было дело. Я же добра вам желаю!
Пока я говорил все это, лицо моего собеседника из бледно-желтого постепенно превратилось в багрово-малиновое и пот мелкими каплями выступил у него на лбу. Он стал дышать тяжело и, хрустнув вдруг пальцами, взволнованно и торопливо заговорил:
— Ваша правда, господин начальник! Что я буду в самом деле скрывать? Мне и самому показалось, что тут дело не совсем чисто. Ежели можете — защитите; но Христом-богом молю — не выдавайте, а я все, все по совести расскажу. Вчерашний день меня арестовали в «Вене» какой-то жандармский офицер с двумя солдатами и одним вольным человеком. Посадили в машину и отвезли в Скатертный переулок, как сказали мне, в охранное отделение. Номера дома не помню, но на вид признаю. Поднялись мы на третий этаж. Там меня сейчас же обыскали и отобрали бумажник; в нем была пятитысячная рента да 300 рублей денег. Бумажник с деньгами обвязали шнурками и запечатали печатями. Затем посадили меня в прихожую и говорят: «Подождите здесь! Начальник сейчас занят». Сижу я так полчаса, сижу час. Мимо меня провели какого-то человека в наручниках, потом прошли два жандармских унтер-офицера. Наконец пришел жандарм и повел меня к начальнику. Вхожу: большая комната, посредине письменный стол, заваленный бумагами, а за ним господин в штатском платье. Я остановился. Он даже не взглянул на меня, а продолжал что-то быстро писать. Прошло этак минут 10. В кабинет вошел жандармский офицер, положил на стол огромный портфель и передал какую-то бумагу. Начальник пробежал ее глазами и говорит: «Я сейчас распоряжусь». Затем взял телефонную трубку, назвал какой-то номер. «Это вы, Савельев? — говорит начальник охранного отделения. — Немедленно берите людей и арестуйте Петровского, и, пожалуйста, поживее!» Наконец он поднял голову и обратился ко мне: «Так вот ты какой гусь! Давно мы за тобой следим да в старом твоем разбираемся. Ну, теперь полно! Погулял — и будет! Давно пора под замок». — «Помилуйте, господин начальник, — взмолился я. — Да за что же это? Я живу, слава богу, смирно, по-хорошему, зла никому не делаю. За что же меня под замок?» — «Ну, брось дурака валять да невинность разыгрывать! — крикнул он мне. — А «гуслицкие дела» забыл?» Я так и обмер.
— А что это за «гуслицкие дела»? — спросил я у Бородина самым невинным тоном.
— Да что уж тут таить, господин начальник! Случилось это лет 25 тому назад. Был я тогда еще мальчишкой, и сбили меня с толку фальшивомонетчики, выделывавшие деньги в селе Гуслицах. За это я отбыл наказание и с той поры живу по-честному. Как вспомнили мне про «гуслицкие» деньги, вижу, дело плохо! Начальник приказал принести мой бумажник, сорвал с него печати, вынул билет и деньги и говорит: «Много к твоим рукам прилипло «гуслицких» денег, да черт с тобой! Тут у нас завелось благотворительное дело, и деньги нужны, а их нет. Предлагаю тебе следующее: я под эти 5 тысяч освобождаю тебя до послезавтра с тем, чтобы к 2 часам дня ты доставил сюда еще 5000 рублей. Принесешь — я отпущу тебя на все четыре стороны; не принесешь — пеняй на себя! Ты будешь немедленно арестован и выслан в 24 часа из Москвы в Нарымский край доить тюленей». С этими словами начальник отпустил меня, оставив, однако, у себя ренту и три сотенных билета.
— Вот что, — сказал я Бородину, — идите с моим агентом и укажите в Скатертном переулке дом, куда вас возили, а завтра, в 11 часов утра, приходите опять ко мне.
Бородин указал дом, и мы навели у дворников справку о жильцах 3-го этажа. Они оказались людьми смирными, не внушающими подозрений. Узнали мы и номер телефона квартиры. Но что же было делать дальше? Нагрянуть с неожиданным обыском мне не хотелось, так как мошенников могло случайно и не оказаться дома. Взятая у Бородина рента могла быть тоже унесена, да, наконец, Бородин и не помнил номера своего билета, следовательно, даже при захвате аферистов последние смогут от всего отпереться, тем более что свидетелей не имелось. Поэтому я остановился на ином плане. За домом и особенно за квартирой третьего этажа было установлено наблюдение. Я же стал ждать завтрашнего ко мне визита Бородина.
Через несколько часов по установлении наблюдения прибегает один из агентов и докладывает, что из квартиры 3-го этажа вышел Василий Гилевич, хорошо известный нам по ряду мелких мошенничеств. Василий был родным братом Андрея Гилевича, убийцы студента Прилуцкого, громкое дело которого я уже описал в одном из предыдущих очерков. Очевидно, Бородина шантажировал этот «достойный» представитель не менее «достойной» семейки.
Я пригласил к себе в кабинет стенографа и дворника в качестве будущих свидетелей и усадил их к отводным трубкам моего телефона. Когда явился Бородин, я побеседовал с ним минут 10, стараясь уловить его манеру говорить, его язык, интонации голоса и т. п. После чего заявил ему: сидите смирно и слушайте! Агент-стенограф, сидевший у одной из отводных трубок, приготовил лист бумаги и карандаши; дворник деликатно взял свою отводную трубку двумя «пальчиками». Когда все было готово, я подошел к аппарату.
— Барышня, дайте номер такой-то!
— Готово!
В трубке послышался женский голос:
— Я вас слушаю…
— Нельзя ли попросить к телефону господина начальника?
— Хорошо, сейчас!
Вскоре раздался мужской голос:
— Алло, я вас слушаю!
— Это вы, господин начальник?
— Гм… Кто говорит?
— Это я, Иван Прохоров Бородин, которому вы сегодня приказали явиться.
— Ну что, мошенник, деньги готовы?
— Не серчайте на меня, господин начальник! Ей-богу, к двум часам не достать, обещаны они мне в четыре. Вот я и звоню. Уж вы позвольте мне опоздать на два часа, ранее никак не справиться! Ведь 5 тысяч — капитал, его сразу не соберешь!
— Ах ты, растяпа! Ах ты, сонная тетеря! Ну, черт с тобой! Но помни, что если в четыре не явишься — в 24 часа вылетишь из Москвы. А откуда ты телефон мой узнал? Разве на станции сообщают номер охранного отделения? (И в голосе его послышалась тревога.)
— Никак нет, господин начальник! Я третьего дня, стоя у вашего стола, покуда вы писали, приметил номер вашего телефона, стоящего на столе.
— Ну ладно, проваливай! И помни: в 24 часа!
Затем послышалось глухо: «Ротмистр, установите опять немедленно наблюдение за Бородиным!» После чего трубка была повешена.
— Вы успели все записать? — спросил я своего агента-стенографа.
— Так точно, все.
— А ты все слышал? — спросил я у дворника.
— Известное дело, все! А только, господин начальник, я понимаю, что тут без убивства не обойтиться! — отвечал глубокомысленно дворник.
— Ну и понимай на здоровье! — сказал я смеясь.
Бородин, наблюдавший всю эту сцену, сидел ни жив ни мертв. В нем, видимо, боролись разнородные чувства. С одной стороны, еще прочно сидел страх перед грозным начальником охранного отделения, с другой — он видел, что во мне нет и тени сомнения в наличности мошенничества; вместе с тем ему думалось: а что, если начальник сыскной полиции ошибается? Всю эту сложную гамму переживаний я прочел на его взволнованном красном лице.
К четырем часам я откомандировал моего помощника В. Е. Андреева с четырьмя агентами в Скатертный переулок для ареста всех людей, находящихся в охранном отделении. Я рекомендовал ему пригласить с собой и участкового пристава с нарядом городовых, но В. Е. Андреев нашел, очевидно, это лишним и, понадеясь на собственные силы, отправился один исполнять поручение.
Через час он мне звонит и сообщает:
— Тут, Аркадий Францевич, получается неожиданное затруднение. Дело в том, что мы арестовали трех мужчин, переодетых жандармами, и женщину, находившуюся в квартире; но недоглядели за Гилевичем, который успел проскочить в заднюю комнату, заперся там на ключ и забаррикадировал дверь. Он заявляет, что при малейшей с нашей стороны попытке форсировать его убежище он пристрелит нас как собак из имеющегося якобы при нем револьвера. Что прикажете делать?
Ничего не оставалось, как ехать самому. Зная, что Гилевичи люди довольно «предприимчивые» и не останавливаются ни перед чем, я вытребовал из полицейского депо непробиваемый панцирь, в каковой и облачился. В руки я взял портфель со вложенной в него пластинкой из того же, что и панцирь, состава, и, приехав в Скатертный переулок, я прикрыл голову портфелем и подошел к дверям, за которыми находился Гилевич:
— Эй, вы там, осажденный портартурец, сдавайтесь! Не заставляйте понапрасну выламывать двери!
Гилевич сразу узнал мой голос и злобно отозвался:
— Что, за третьим братом приехали?
— Да уж я и не помню, за которым по счету. Одно знаю, что все хороши!
— Собственно, что вам от меня нужно?
— А вот выйдете, господин начальник охранного отделения, тогда и поговорим.
— Не советую вам, господин Кошко, подходить к двери, а то получите пулю в лоб!
— Полно, Гилевич, дурака валять. Не заставляйте меня прибегать к крайним мерам, вам же хуже будет. Сами знаете, чем пахнет вооруженное сопротивление властям.
Последовала длинная пауза. А затем щелкнул замок, дверь быстро распахнулась (баррикады оказались лишь в воображении Андреева), и на пороге предстал Василий Гилевич.
— Сдаюсь! — было первое его слово. — Ваше счастье, что не было со мной Андрюшиных капель (это был намек на цианистый калий, коим отравился его брат, убийца Прилуцкого), а то не взять бы вам меня живым!
Ему тотчас же надели наручники и повезли в сыскную полицию.
Обыск на квартире решительно ничего не дал.
— Ну-с, Гилевич, а теперь поговорим! — сказал я ему у себя в кабинете. — Прежде всего где те 5000 рублей, что отобраны вами у Бородина?
— Какие пять тысяч?
— Скажите! Не знаете? Быть может, и Бородин вам не знаком и не был у вас третьего дня?
— Бородина я знаю, и третьего дня он действительно у меня был. Я беседовал с ним о заказе на кирпичи, но о пяти тысячах слышу впервые.
— Ну, уж это даже глупо! Вы сами понимаете, что в вашем положении лишь чистосердечное признание может облегчить вам предстоящее наказание, а вы вдруг вместо этого несете какую-то ерунду! У меня же есть живые свидетели против вас.
— Послушайте, господин Кошко, вы, кажется, принимаете меня за болвана и пытаетесь наивно ловить! Повторяю вам, что о деньгах слышу впервые, а кроме того, вообще все разговоры с Бородиным я вел с глазу на глаз, а не перед свидетелями.
— Вы так думаете?
— Не только я так думаю, но и вы думать иначе не можете.
Я нажал кнопку звонка.
— Позовите ко мне свидетелей! — приказал я.
В кабинет вошли стенограф и дворник.
— Будьте любезны, — обратился я к стенографу, — прочтите то, что вы слышали и записали.
Агент прочитал запись моего утреннего разговора по телефону с Гилевичем, воспроизведенного им с абсолютной точностью. Я обратился к обоим свидетелям:
— Готовы ли вы принять присягу в том, что собственными ушами слышали этот разговор?
— Да хоть сейчас, господин начальник!
Гилевич долго сидел с раскрытым ртом и выпученными от изумления глазами. Наконец он произнес:
— Ну-у-у?! Если так, то, конечно, мне ничего не остается, как рассказать правду. Но, ради бога, удовлетворите мое любопытство, откройте мне эту изумительную тайну!
— Хорошо! Но предварительно дайте ваше откровенное показание.
Гилевич во всем признался, рассказав и о своем самозванстве, и о переодевании своих друзей в жандармскую форму. Квартира ему была предоставлена его приятелем техником, уехавшим на 28 дней в отпуск и не подозревавшим ничего дурного. Гилевич заявил мне, что, получи он дополнительные пять тысяч рублей от Бородина, и след его простыл бы, так как на следующий же день он намеревался уехать за границу, где, по его словам, подготовлялось им дело мирового масштаба.
— А ваша тайна? — спросил он меня.
— Вот она! — и я указал ему на телефон и две отводные трубки. Гилевич шлепнул себя по лбу и с горечью в голосе расхохотался. Суд приговорил его к полутора годам арестантских рот с лишением права состояния. К сообщникам его присяжные заседатели отнеслись милостиво: они были оправданы.