Вагифу Баятлы Онэр посвящаю
Сообщение о предстоящем визите Папы Римского Иоанна II в нашу страну воспринималось в однообразном потоке газетных новостей, донесшемся откуда-то воздушным гулом, витающем где-то на очень близком расстоянии, лишая смысла всю остальную информацию и убивая интерес к вороху мирских событий.
Фотография папы в белом облачении с его непонятным покроем, соответствующим моде какого-то иного мира, которое дополняла высокая тиара, сама по себе производила впечатление события.
У меня же это событие — посещение страны, далекой от христианства, легендарным, недосягаемым первосвященником, видеть которого мне доводилось лишь на экране, во время скрипичных концертов на открытом воздухе, во внутреннем дворике Ватикана, напоминавшем безветренный, тенистый райский уголок, или же читающим проповеди на площадях, заполненных толпами верующих, — создавало ощущение, что он приближается немощными шагами именно ко мне…
Разнобой в сообщениях, распространяемых в газетах, отсутствие точной информации о целях визита, нестыковка отрывочных заявлений по поводу причины визита придавали какую-то скрытую мистичность его прибытию. Часть сообщений объясняла причину визита понтифика, считающегося наместником Иисуса Христа на земле, официальным приглашением главы государства. Согласно этим сообщениям, один из выходов из положения, сложившегося вследствие войны, глава государства видел в поддержке этого авторитетного христианского священнослужителя.
Другие официальные источники утверждали, что папа прибывает в страну без какого-либо официального или неофициального приглашения со стороны государства, исключительно по своей инициативе. Намерением папы было, как сообщалось, обратиться к мусульманам и христианам всего мира с призывом к единению и взаимной терпимости. «…Папа желает обратиться к мусульманам и христианам мира из пределов этой страны…» — объявил посол Ватикана на Южном Кавказе апостольский нунций Клаудио Гучеротти.
«Но почему именно из пределов этой небольшой, безвестной мусульманской страны, раздираемой на протяжении всей своей истории во внутренних, нефтяных и политических конфликтах?!» — думала я в те дни, сгорая от нетерпения.
Решив выяснить подлинные причины таинственного визита понтифика, я начала ворошить заявления некоторых зарубежных радиостанций на официальных сайтах Ватикана. Бесплодность долгих поисков все больше и больше подтверждала вынесенную мной из далекого прошлого устойчивую убежденность в непостижимости мира.
Приезд лишенного возможности самостоятельно передвигаться папы из далекого Рима в нашу страну, его обращение к миру на исходе жизненного пути именно отсюда, желание изменить что-то именно здесь — в нашей стране, с завидным постоянством хранящей верность материальным ценностям, — в те дни сознавала лишь я одна.
«…Мое обращение есть молитва. Молитва человека за человека. Я возношу эту молитву единогласно со всеми вами. Молитву за всех людей мира, живых и умерших, призванных быть вместе с нами…»
В свое время, услышав эти слова, произнесенные папой римским на какой-то торжественной церемонии, я испытала чувство благодати и какого-то равновесия, утраченного когда-то очень давно, быть может, в далекие детские годы, и оставившего вместо себя состояние какой-то неуверенности. Это было чувство безмятежного покоя внутри безграничной исполинской молитвы, ощущение себя в единстве со своими детьми и с юными родителями, ушедшими из жизни в молодые годы…
Еще одно потрясение я испытала и несколько ранее, на одной из традиционных церемоний на площади Святого Петра, во время моления, в котором участвовали десятки тысяч людей, когда старый понтифик, внезапно прервал проповедь и, обернувшись к людям, сказал:
— Не бойтесь!
И я поняла, каким-то непостижимым уму образом осознала его высшее восприятие человечества вне религий и наций, уловила недосягаемые высоты его прозрений, где нет различия между живыми и мертвыми.
Историческую значимость визита религиозного деятеля, являющегося столпом Всемирной Епископской курии, в те дни понимали многие. О существовании более возвышенных, таинственных целей предстоящего приезда, не имеющего сколь-нибудь заметной экономической подоплеки и политической заданности, смутно догадывались даже те, кто мало интересовался мировыми проблемами.
Но то, что мимолетная встреча накануне этих наполненных волнениями дней с одним моим коллегой, когда-то витавшим с нами в высотах художественности, а потом неожиданно исчезнувшим из литературных кругов, не являлась простой случайностью, я осознала гораздо позже — лишь после того, как пожилой понтифик, покинув страну, удалился под сень своего далекого храма.
В тот памятный день мы встретились с ним будто совершенно случайно, на продуваемом перекрестке, перед входом во внушительное здание госучреждения, в котором он служил в последние годы. Мы столкнулись, когда он направлялся к ожидавшему его неподалеку черному служебному автомобилю. Увидев меня, он почему-то растерялся и настороженно застыл на месте, словно не решаясь подойти ко мне.
После поступления на государственную службу всякий раз при встрече с нами — бывшими собратьями по перу — он словно испытывал какую-то неловкость, принимая почему-то виноватый вид, но дальше по ходу разговора, подобно спасенному утопающему, постепенно приходил в себя, что я связывала с его внутренним решением, принятым некогда в роковой день, когда он, видимо, уверовал в никчемность Литературы как ремесла, не приносящего пользы человеческой жизни, в силу чего он, казалось, испытывал угрызения совести за прегрешения перед ней и перед нами…
Раньше его подобное отношение к Литературе и ее создателям — перепады настроения, черный юмор и злую иронию я связывала с его усталостью от нелюбимой работы, но с годами ощутила, что это пренебрежение, оправдывавшееся им, постепенно перерастало в мрачную, жгучую ненависть.
В тот день, взирая на мир утомленными глазами из неведомого далека, он с плохо скрываемым скепсисом, слушая мои полные мистики, несвязные речи о неясной причине предстоящего визита папы, словно предотвращая какую-то опасность, с непонятной суетливостью принялся увлеченно «приземлять» меня.
— Когда-то его звали Леликом, — сказал он. — Ведь раньше он актерствовал. Потом пристрастился к Литературе, а в итоге стал папой.
Высказавшись, он пристально взглянул в мои глаза из своей дали, будто хотел уточнить, насколько я опростоволосилась в своей простодушной эйфории. Вообще его отношение к людям из литературных кругов — острое наслаждение от обличения их беспомощности и слабости, злую иронию его вроде бы невинных шуток по их поводу — я почувствовала еще задолго до этой вроде бы случайной встречи, когда он уже перешел на свою нынешнюю работу. Поняла, как он опирается на какие-то искусственные устои, сооруженные в верхах, недоступных скопищу неудачников, способных лишь барахтаться в какой-то там магии художественного слова.
Он совсем забыл про свою черную машину с водителем, которая ждала его у тротуара, и, приноровившись к моим шагам, шел рядом. Словно выполняя государственное поручение, он с заученной последовательностью перечислял факты тайного вмешательства папы в мировую политику, «разоблачая» коварные движения указующего перста понтифика, ощутимо влияющие на мировые процессы. Я же, посматривая на его маленькие, похожие на женские ботинки, не сочетавшиеся с его высоким станом, жалела о своих неуместных восторгах и думала, чем же визит римского первосвященника мог так зацепить этого человека, некогда заставлявшего нас трепетать от своих полных боли строк?
Непонятную метаморфозу, случившуюся с ним почти сразу же после перехода в это важное учреждение, которое, занятые разговором, мы оставили позади, его превращение в пугливого государственного служку, вздрагивающего от собственного голоса, я в первую очередь связывала с его окружением — армией чиновников, с утра до ночи деловито сновавших мелкими, быстрыми шажками по напряженно натянутым коридорам учреждения, с лицами, чем-то напоминающими рельеф предгорий.
Наблюдая этого «певца свободы», некогда трепещущего от бескрайности грез и вечного присутствия витающей где-то поблизости смерти, а теперь часами сидящего на всевозможных официальных заседаниях, с туго затянутым галстуком, очками на кончике носа, наушниками в ушах, со сдержанностью и усердием отличника, непрерывно записывающего что-то, я все более убеждалась, насколько неожиданна и непредсказуема тайная суть человека, и какой-то частичкой своего сознания все-таки надеялась, что рано или поздно ему станет тесно в этих унылых залах заседаний, и, не выдержав, он наконец-то вырвется из этой удушающей тесноты, вспорет ее, как брюхо мертвой рыбы, и обретет спасение.
Однако по прошествии долгих месяцев, а потом и лет, в тщетной попытке обнаружить в глубине его глаз хоть что-то, похожее на душевное смятение, я подмечала на его лице вместо признаков тоски и стесненности следы затаенного счастья, покоя и удовлетворения, и понимала, что ни о Литературе, ни о тех, кого она избрала, я ничего не знаю, и от подобного прозрения испытывала еще большее потрясение.
Мы перешли на другую сторону дороги и двигались в направлении одного из центральных парков города. Пытаясь скрыть замешательство, а может быть, как-то смягчить, погасить иронию, которая проявлялась на его лице, я принялась рассказывать ему все, что знала о папе: как он, первый из глав Ватикана, посещал мечети во время визитов в мусульманские страны, как помогал сотням тысяч бездомных и нищих из своих личных средств, как в своих проповедях поэтизировал молитвы, произнося их в стихотворной форме, о том, как все энциклики, рассылаемые в епархии, находящиеся под духовным управлением Ватикана, и даже серьезные официальные документы он непременно завершал трогательными стихотворными молитвами, что, читая стихи даже в литургиях, он превращал этот строгий, традиционный, церковный обряд в умиротворяющий духовный акт.
Шагая рядом, он слушал меня почему-то с кислой миной, скривив губы и уставившись на свои ботинки. Странно, но и раньше эти несуразно-миниатюрные ступни каким-то образом влияли на мое восприятие даже самых сильных его стихотворений, ощутимо снижая энергию его поэзии.
Я продолжала говорить о том, как с любовью к Литературе он сумел создать в этом древнем очаге веры нетрадиционную атмосферу, что своим влечением к поэзии, стоящей выше всех культов, ему удалось расшатать окаменевшие за долгие века церковные рамки, чем поверг в смятение весь Ватикан и гильдию Кардиналов. Я пыталась изобразить ситуацию появления поэта-священника, опирающегося на закостеневшие церковные законы, но приводящего в действие иные, абсолютно новые, неписаные законы, создающие в Ватикане совершенно иную ауру. Мой коллега молчал. По его лицу было заметно, что сказанное ничего в нем не изменило. Я же, растрогавшись от собственных слов, часто покашливала, чтобы смягчить спазм, сжавший горло.
То ли от волнения, то ли от долгого разговора на ходу мы замедлили шаг. Цель, к которой, подгоняя время, я неслась, по ходу беседы потеряла свою значимость. И теперь мы просто прогуливались.
— Возразить нечего. Старик — настоящий поэт. И как ловко он использует свои возможности! — сказал он, и на его губах мелькнула улыбка умудренного жизнью человека.
В последнее время меня пугало и настораживало его саркастическое отношение к нуждающимся поэтам и прозаикам. Вместе с тем, какой-то не осознаваемой до конца стороной своих ощущений, я догадывалась, что эти «слабаки», о которых он отзывался с беспощадным юмором как о чуть ли не слабоумных, психически больных, своей преданной любовью к Литературе мешают ему в его особо важном учреждении, в высоком кабинете с плотно закрытой дверью, обитой кожей с обеих сторон, причиняя тайные страдания, связанные с чем-то, загнанным глубоко вовнутрь. И в нашу прошлую встречу, на том же узком тротуаре, разговорившись о друзьях и о минувшем, когда я принялась, оттолкнувшись от земли и устремившись к необъятным горизонтам Слова, увлеченно рассуждать о Литературе, он лишь улыбнулся со знакомой, злой иронией и сказал:
— Кончай эту комедию!.. Что за чушь! — Но тут же будто съежился, и тогда я поняла, что он боится Слова, как чего-то могущественного, способного уничтожить его.
Он и сейчас находился в напряженном ожидании опасности — его лицо и губы побледнели, хотя шагал он, не выдавая этого, медленной, вальяжной походкой, однако чувствовалось его стремление одержать верх в нашем словесном противостоянии.
Так, беседуя, мы довольно далеко удалились от места его работы. Казалось, он забыл о запланированной важной встрече и о чем-то еще более важном, а может быть, просто задвинул все это на задний план, так как с привычным, деловитым упорством продолжал разрушать мои воздушные замки.
— Искать чудо в этом мире — то же самое, что ловить птицу под водой. Все твои разговоры — это лишь… творчество. Чувства, работающие на вымыслы, — сказал он, будто поставил печать на исходящий документ, и умолк с видом жреца.
Я же, не желая сдаваться, напомнила ему о публичном извинении папы перед всем мусульманским миром за крестовые походы, когда он тем самым взял на себя ответственность за великие грехи, за разрыв связей между христианскими Западом и Востоком, за религиозные войны и инквизицию, даже за осуждение на пожизненное заключение, вынесенное инквизицией Галилею, о лично принесенном извинении перед всем человечеством… Припомнила и то, что через триста сорок лет после смерти Галилея, утверждавшего, что не Солнце вращается вокруг Земли, а Земля и все остальные планеты — вокруг Солнца, по инициативе папы была создана комиссия, реабилитировавшая ученого, сняв с него все обвинения. Он, казалось, не слушал меня — шагал, поглядывая на витрины магазинов, и вдруг спросил:
— Ну как можно освободить человека от чего-то после его смерти? — и язвительно хмыкнул.
Я выложила ему свою гипотезу о возможном продолжении наказания, понесенного в земной жизни, на том свете. Это, похоже, совсем разозлило его, и он зашагал быстрее, больше не оборачиваясь ко мне.
Думая о его внутренних терзаниях, причине его смятения, я бередила свою совесть, обвиняя нас самих в том, что некогда выпустили из рук этого кентавра, одной частью принадлежащего Литературе, другой — важному учреждению с узкими коридорами. А иногда, вспоминая морщинистое лицо его желчной, недовольной всем на свете жены, видела причины всего произошедшего с ним в ней.
Яд, исходящий от этой женщины, я ощутила очень давно, на каком-то общественном мероприятии, заметив, что он обращается с ней как с чем-то смертельно опасным, с тайной осторожностью и трепетным почтением. Такое же отношение просматривалось и в его полных тревоги и страха стихах последних лет, посвященных ее туфлям, перчаткам. Он читал их без вдохновения, с непонятной, напряженной ответственностью, будто официальный документ. И его привычку с раннего утра до поздней ночи, зачастую и по выходным дням, засиживаться в своем кабинете, напоминающем одиночную камеру, я также связывала с нежеланием остаться один на один с этой женщиной.
Временами я сваливала всю вину за происходящее на саму жизнь, на весь мир, управляемый страшными законами материальности, стремящейся уничтожить все духовное. Шагая рядом, я вспоминала его далекое прошлое. Не имея возможности платить за свет и тепло, долгие зимние месяцы он замерзал со своей семьей в темноте. Семейные неурядицы проглядывали сквозь неопрятность его одежд, когда, подавленный беспросветной нуждой, придя на работу, он молча сидел в своем пыльном закутке и смотрел на нас оттуда отрешенным взглядом. В такие минуты он напоминал старого, мудрого филина, потерявшего всякие ориентиры среди обилия развалин, окружающих его с четырех сторон.
Вполне возможно, что причиной его страхов было совсем не то, о чем я думала. Были и другие причины его необъяснимому беспокойству, временами слой за слоем проступающему на его лице подобно крови, сочащейся из сокрытой раны. Но додуматься до них я не могла. Вернее, мне на это не хватало сил.
По количеству разноцветных таблеток, по обилию всевозможных капель, без которых он не обходился, я ощущала нарастание его пресловутого беспокойства, беспричинного страха.
…Свернув направо, мы вышли на Приморский бульвар. То ли от непрерывного курения, то ли от чего-то еще его лицо и волосы заметно поблекли. Затаив дыхание и двигаясь рядом бесшумными шагами, он, кажется, пытался уловить ход моих мыслей. Я же продолжала говорить о папе. Охваченная желанием окончательно развеять его несносный цинизм, я припомнила и ритуалы экзорцизма, неоднократно проводимые папой в одной из римских церквей, подробно описав один из них, где он освободил из сатанинских сетей молоденькую девушку, которой казалось, что дьявол смущает ее посредством радио, отчего несчастная тронулась умом и, издавая нечеловеческие вопли, каталась по полу.
— Дьявол витает над миром и завладевает нашими душами в самый неожиданный момент…
От слов папы о дьяволе лицо моего спутника наконец-то изменилось — на нем появилось выражение ответственности. Увидев это, я умолкла.
…В ту ночь мы встретились с ним еще раз — во сне, на том же тротуаре, около его особо важного учреждения. Сидела я в этом сне почему-то в его душном, полутемном кабинете, долго заполняла мелкими знаками и буквами какие-то чертежи, напоминающие проекты фантастических сооружений. От микроскопичности букв и умопомрачительного обилия знаков я ощущала слабость и дрожь в коленях, но никак не могла оторваться от этого важного поручения и, изнывая от собственной покорности, все заполняла и заполняла бесконечные графики и таблицы.
В конце этого мучительно долгого процесса заполнения таблиц мой бывший коллега, зажав под мышкой папки и встав передо мной, с торжествующей улыбкой сказал:
— Поздравляю, ваш приказ подписан. С завтрашнего дня вы приступаете к работе старшего инспектора в Министерстве налогов.
На следующее утро я долго ворочалась в постели, пытаясь найти толкование этих странных видений — чертежей с их мелкими знаками, но разгадать сон мне так и не удалось.
Только ближе к вечеру, избавившись от служащих компании, собирающих деньги за электричество, и краем глаз следя за репортажами из Милли Меджлиса, вдруг вспомнила концовку сна — охватившее меня невыразимое чувство удовлетворения от неожиданной новости о моем назначении.
В связи с приездом папы начались подготовительные мероприятия на государственном уровне. Были приняты соответствующие организационные меры для проведения церемонии встречи священнослужителя с представителями общественности и запланированного на одном из крупнейших спортивных комплексов ритуала массовой проповеди. Шла подготовка к приему папы и в президентской резиденции — роскошном дворце, расположенном в гуще живописного парка в возвышенной части города, где предполагалось поселить папу на время его двухдневного визита.
Однако за день до приезда его преосвященства газеты распространили заявление Особого управления Ватикана по поводу визита, где уточнялось место проживания папы на время пребывания в стране: «Папа разместится не в резиденции…», а в маленьком, невзрачном отеле, расположенном на окраине города. Причина отказа от резиденции ни до, ни после визита, ни со стороны официального Ватикана, ни представителями властей так и не раскрывалась.
За неделю до приезда понтифика на улицах города стали появляться католические священники в долгополых рясах и молодые розовощекие служки. Как сообщалось, представители службы безопасности главы Католической церкви уже прибыли в город. Их можно было увидеть и на центральных улицах, и на многолюдной площади Фонтанов. Иногда их замечали даже на самой окраине — в узких переулках старых кварталов. В те дни я, как и все, недоумевала: от кого и от чего будут защищать папу эти доброжелательные люди? Ответ на это — от чего берегли папу и тут, и там величественные стены Ватикана, полутемные церковные помещения, надежный служебный персонал и сотня гвардейцев в железных касках — я получила только после той знаменательной встречи с моим бывшим коллегой.
Часто думая о человеке, добирающемся когда-то на работу в холодные, ветреные дни в одном тонком пиджаке из дальних, бедных кварталов пешком и в какой-то миг судьбы сумевшем перебраться на, так сказать, безветренную сторону жизни, я почему-то вспоминала его не по годам разумных, молчаливых, со стрижеными головками детей и жену, почерневшую, перекрученную вечной нуждой и постоянными лишениями. Я представляла его семью, тихими ночами набрасывающуюся на него с яростной ненасытностью и пожирающую вместо хлеба стопки его никчемных стихов.
Он и сейчас писал стихи, в которых, как и в прежние времена, то сетовал на одиночество, на жизненные потрясения, то призывал на помощь Бога, то корил жестокий мир, однако мастеровитая гладкопись лишала эти слова прежней живости, и они уже не вызывали былого восторга, будто проскальзывая мимо всех потрясений и переживаний, мимо Бога, и вызывая чувство сострадания, подобное тому, какое испытываешь к брошенным, беспомощным детям. Порой мне хотелось собрать в охапку все эти немощные слова и спрятать их подальше, защитить от чего-то…
…Это было в те времена, когда я частенько испытывала странные, не совсем объяснимые чувства, постоянно наплывающие на меня откуда-то извне.
Все началось с того, что я вдруг почувствовала свое бессилие перед вещами — армией предметов, обладающих особой силой. Их агрессию, напоминающую скорее сопротивление, я как-то испытала в один из знойных весенних дней, убирая в чемоданы зимние вещи и собираясь заменить их легкой одеждой. В тот день я вдруг обнаружила себя в эпицентре душного потока ворсистых жакетов, бесчисленных кофт, шапок и перчаток, после чего проспала двое суток как человек, потерявший сознание от солнечного удара.
А еще раньше — когда, словно выпорхнув из своего укрытия, сам по себе исчез сверток с драгоценностями, подаренными мне по случаю многочисленных знаменательных событий, я вместо естественного огорчения ощутила какую-то странную легкость — привкус незнакомой, новой волны свободы, и поняла причину помех — исподволь, из своего потаенного угла создаваемых на протяжении долгих лет именно этими дорогими, изящными безделушками.
Позднее, когда смутно ощущаемое воздействие бездушных предметов переросло в отчетливо осязаемое давление, я осознала, что мы, внешне вроде бы управляющие всеми этими мелочами, на самом же деле по каким-то неведомым нам причинам безнадежно зависим от них…
Это необъяснимое, тягостное ощущение я испытала спустя некоторое время и на юбилее нашего друга-поэта — в его роскошном особняке, построенном после перехода на новую работу.
…Там, сидя на исполинских размеров готических стульях с высокими спинками, окружающих продолговатый стол на пятьдесят персон, уставленный полчищем столовых приборов, напоминающих череду редких раковин на белом песке, я поначалу ощутила легкую тошноту. Немного погодя — почувствовала головокружение от обилия разнообразных по форме фарфоровых предметов, выставленных в вычурно инкрустированных горках — всех этих слоников, кивающих японских божков, тело будто пронзило током, как это бывает обычно от плохих новостей. А спустя еще немного, озираясь по сторонам, я вдруг поняла, что нахожусь в заточении у этих совсем непростых вещей, опутавших меня со всех сторон неким тайным заговором…
…Именно в тот день — наблюдая почтительное отношение моего коллеги по перу к расположенным в особом порядке столовым приборам, его нежную заботливость к ним, то, как он ставил после каждого глотка на стол свой тяжелый, на длинной ножке хрустальный бокал с переливающимся обворожительными оттенками вином, наблюдая его жену, благоговейно снующую мимо заполненных хрустальной и фарфоровой утварью буфетов, я ощутила царящую в этом доме трепетную ответственность в отношении к вещам и тайное превосходство над всем живым этих предметов, на самом деле обладающих некой скрытой поглощающей силой — силой устрашающей, довлеющей своей липкой вечностью материального над всем тленным.
Мое болезненное опасение вещей чем-то походило на тщательно скрываемый страх нашего друга-поэта перед Литературой…
И в этом столкновении опасений одно я понимала совершенно точно: некими тайными законами, дополняющими или как бы отвергающими друг друга разными полюсами — как тело и душа, разум и чувство, явь и тайна, — я и он, со всеми своими крайностями, отталкивающими и одновременно как-то дополняющими друг друга, — мы боялись друг друга…
…В день прибытия правопреемника Святого Петра папы римского Иоанна Павла II над городом лил мелкий дождь, словно кто-то стряхивал с неба на город зернышки, засевая необозримое поле…
Всю ночь над столицей, сотрясая небесные своды, сверкали зеленовато-голубые молнии. Горожане, выглядывающие из окон, стали очевидцами невиданной до сих пор сказочной картины — над столицей полыхал небесный фейерверк.
Я же той ночью, глядя на величественные всполохи молний, дробящие косыми трещинами небесную твердь, вспоминала самолет, приземлившийся в полдень на взлетное поле аэропорта, вынесший на пыльную, обдуваемую порывами ветра посадочную полосу, словно праздничное подношение, понтифика в своем напоминающем свиток чистых листов бумаги одеянии…
Глядя на грохочущий купол неба, я почему-то вспомнила и о беспрецедентном в истории Ватикана историческом шаге легендарного старца — созыве чрезвычайного собрания Гильдии кардиналов, на котором был поставлен вопрос о покаянии Римско-католической церкви пред Богом и людьми, думала о всевозможных грехах, быть может, совершенных внутри величественных стен Ватикана, где покоятся мощи многих святых и самого Святого Петра. При мысли о приезде папы — человека, одаренного болезненной чуткостью к понятию греха, искавшего его следы и среди священных церковных стен, сюда — в страну, где обесценено само осознание греха, сжималось сердце…
…Неожиданное появление папы римского, преодолевшего такое большое расстояние, почти не имея сил передвигаться, в те дни многим казалось странным. Что же все-таки поддерживало его в столь изнурительном испытании?.. Какой интерес представляла для него — белолицего мудреца, немощного церковника эта маленькая, смуглолицая мусульманская страна?!..
Люди, более или менее осведомленные, были уверены в том, что причина приезда папы — в действительности лишь вознесение молитвы. По их мнению, спасительная молитва, прочитанная именно здесь, имеет свой смысл, недоступный всеобщему пониманию…
Я же думала о той ночи — о церемонии принесения клятвы, согласно традициям Ватикана проводимой в маленькой, скудно обставленной «Комнате Слез», о самом проникновенном стихотворении, произнесенном им в ту ночь вместо молитвы.
Для освещения церемонии встречи папы в аэропорт съехалось бессчетное количество местных и зарубежных журналистов и фотокорреспондентов. Поднаторевшие в деле приема высоких гостей государственные деятели стояли на полосе приема с привычно озабоченным выражением лиц.
Стоявший наготове позади полосы военный оркестр заиграл печально-торжественный гимн Ватикана, как только в дверях самолета показался папа.
Вся тяжесть состояния здоровья понтифика сразу же бросалась в глаза. Осторожно перенесенный из спускаемого по трапу кресла в специальную коляску, он едва держался на ногах, осматривая все вокруг усталыми отсутствующими глазами, будто не приехал, а вернулся в страну с нескончаемыми, утомительными проблемами и желал побыстрее избавиться от всего этого.
Подобным уставшим взглядом в свое время, говорят, он глядел в одиночной камере и на своего несостоявшегося убийцу — Мехмеда Али Агджа, стрелявшего в него на площади Святого Петра. На этой тайной встрече, когда, потрясенный спасением папы, Агджа воскликнул: «Почему вы не погибли?! Ведь я же знаю, что целился точно!» — понтифик дочитал молитву и, тяжело шагая, молча покинул камеру. Сразу после этого он подписал обращение Ватикана к правительству о помиловании преступника, и спустя некоторое время в одном из своих пояснений по поводу этого события высказался:
— Этот мир не в состоянии сделать человека счастливым…
В те дни папа открыл всего лишь одну из тайн своего чудесного спасения. Он поведал о том, что его спасение произошло благодаря изменению траектории летящей в него пули дланью Святой Девы Марии…
— …Все это смахивает на легенду, — сдержанно сказал мой друг-поэт уже после визита папы, на одном из официальных мероприятий, где среди переполнивших огромный зал людей он с легкостью сумел найти меня. Тембр его голоса, уверенное выражение лица в тот вечер говорили о том, что прав он.
…На этом мероприятии, осаждаемая веселой музыкой и зычными бодрыми голосами, я почувствовала что-то вроде бессилия и непонятной болезненности ощущений, связанных с папой Иоанном… В необъяснимом замешательстве озираясь по сторонам, я вдруг почувствовала себя провинциалкой, пробравшейся в шумный, головокружительный водоворот центра с тихих окраин.
В тот вечер я вернулась домой, не дождавшись конца мероприятия, с горьким чувством поражения, и всю ночь во сне продолжала проигрывать моему сильному, самоуверенному другу.
В том сне, под давлением смертельной тишины, его настроения и его иронических взглядов, я знакомилась с пожелтевшими бумагами, которые он доставал из пыльных толстых папок, заверенными печатями и штампами, где значилось, что Галилео Галилей действительно допустил непростительную научную ошибку перед человечеством, что не Земля и планеты кружат вокруг Солнца, а Солнце кружится вокруг планет и Земли, и сознавала наше с Галилеем и папой бессилие…
…Приглашенные на торжественный вечер в Президентском Дворце деятели науки и культуры, чиновники, депутаты, известные политики и журналисты входили в зал со странной настороженностью, осматриваясь вокруг с какой-то скрытой опаской, словно боялись чего-то неожиданного. От яркости света или от взволнованности они словно не замечали друг друга и, лишь заняв свои места, принимались с неуверенной осторожностью здороваться с окружающими.
На сцене не было ничего, кроме одного кресла, отведенного, видимо, для папы.
Немного спустя, как под воздействием чего-то, зал вдруг поднялся на ноги и зааплодировал, приветствуя папу, появившегося на сцене в сопровождении главы государства. Пройдя мелкими, нетвердыми шагами к центру сцены, он остановился и, подняв дрожащую руку, поприветствовал присутствующих. Потом, повернувшись, при поддержке двух молодых священников направился в правую часть сцены и сел в отведенное для него кресло с красной велюровой обивкой.
Объявив церемонию открытой, глава государства поприветствовал папу, отметив его роль в общественной и духовной жизни человечества, после чего рассказал о положении в стране — об утраченных землях, о трудных условиях жизни беженцев, призывая все религиозные конфессии оказать помощь в решении этого вопроса.
Старый понтифик слушал главу государства, но было заметно, что он устал от длинной дороги и болезни. Его веки опускались все ниже и ниже, голова все тяжелела, время от времени, вздрагивая от шепота, наклоняющегося к нему монаха, он обводил зал взглядом сонного младенца и снова впадал в забытье. Ощущалось, как временами, столкнувшись с чем-то в своих думах, он будто расстраивался, впадая в безысходную печаль, затем, обхватив руками то голову, то лицо, он вновь уходил в себя, удаляясь и от нас, и от той печали, витая в неких далеких пространствах…
…Закончив речь, глава государства предоставил слово папе.
Отдышавшись, будто с долгой, утомительной дороги, старый священнослужитель начал говорить сидя. Он говорил невнятно, урывками, порой умолкая в изнеможении…
После короткого приветствия папа стал, к всеобщему удивлению, говорить о бесконечности Великого Божественного Милосердия, о терпении и взаимопонимании, о Литературе и Художественном Слове — как о чем-то целительном, очищающем, способном спасти мир…
…От теплоты волны, потоками льющейся в полутемный зал со сцены, по моим щекам невольно потекли слезы. Я никак не осознавала, как, каким образом я улавливаю эти волны, обволакивающие, обнимающие меня, как мать свое дитя. Я украдкой вытирала слезы, чтобы никто не заметил, так как, по скрытым зеваниям и шушуканью, что звучало вокруг, я явно ощущала, что старый понтифик — далеко не самый желанный гость для этого зала, пропитанного долгими годами официоза.
…С трудом ловя невнятные слова понтифика среди шепотков, окружавших меня со всех сторон, я постепенно стала понимать истинную суть его приезда в страну — сильное желание защитить всех нас от чего-то, неведомого и нам самим, от неких неизвестных болей и оков, изменить что-то коренным образом, перевернув все вверх дном, а может, и лишь из-за меня — чтобы утвердить мои, возможно, слишком простодушные, но помогающие мне жить в этом мире ощущения…
Именно в тот день, на той исторической встрече, от близости папы или перед величием самого слова «Литература», свободно парящего под сводами помпезного дворца, я со скорбью ощутила бессилие Литературы, способной отпустить из поля собственного притяжения своих же избранников, и от этой открывшейся мне горькой истины почувствовала странную слабость, неумолимую обреченность на некую неизбежную бездну…
…Говоря, папа смотрел куда-то в неизвестность, будто считывая оттуда необходимые слова. Вдруг, прервав выступление, больше напоминающее литанию, и выдержав короткую паузу, восстанавливая прерывающееся дыхание, он резко сказал:
— Не ешь при голодных!.. А если приходится есть — пригласи их к столу…
Фраза эта, произнесенная с неожиданным жаром, одиноко повисла в воздухе зала… А он умолк, вновь удаляясь в свои неведомые пределы…
…После этих слов папы публика впала в тихую растерянность, в протоколе церемонии возникли непредвиденные сбои, сияющая торжеством сцена на мгновение застыла…
Паузу прервал детский хор, поспешно вытолкнутый на подмостки…
…С завершением визита главы Римско-католической церкви, после того как он был доставлен обратно в аэропорт и оттуда самолетом отправлен к себе на родину, на территории страны начались странные климатические перепады…
Началось все с того, что в дальних горных районах пролились доселе невиданные в этих местах тропические ливни. Гигантские селевые потоки, накрыв бесчисленные населенные пункты, умчались к предречным городам, унося с собой десятки домов…
В столице же к вечеру, за темными облаками, закрывшими небо с самого приезда папы, стали тихо рокотать громовые раскаты…
…Количество осадков, выпавших после отъезда папы, оценивалось местной гидрометеослужбой как небывалое в этих краях. То, что в дальних районах аномальные осадки причинили немалый ущерб — было разрушено много жилищ и смыты посевы, создавало панику.
А в столице городская канализационная сеть не смогла справиться с обилием осадков, улицы заполнились потоками воды, в салонах автомобилей, оставшихся посреди дорог, как лодки, затерявшиеся в море, виднелись лица, с выражением ужаса как перед концом мира…
Одним словом, с какой-то божественной последовательностью все работало на мой рассказ.
Просматривая материалы для рассказа, который я намеревалась написать — выступления папы, его интервью, фотографии, которые носила с собой везде, словно священную реликвию, — и прислушиваясь к звукам приближающейся грозы, я ощущала некое чувство победы, и к горлу подступал ком…
Рассказ должен был повествовать о начавшихся с приездом папы таинственных природных чудесах, о том, как эти нескончаемые дожди, принесенные им, пытаются смыть серую пыльную оболочку со страны, что-то изменить, о том, как ночные громы и молнии, ошеломляя людей, порождают в их душах страх Божий…
…Опасаясь упустить некую нить, я работала, не отрываясь, краем уха прислушиваясь к новостям по телевизору и радио о природных аномалиях, вторгшихся в страну, и отмечая все на полях страниц. Вскоре и мой рассказ-роман стал изливаться диковинными дождями. Иногда мне казалось, что мои словесные ливни не дают прекратиться дождям папы. Дело дошло до того, что я научилась управлять дождями с той же легкостью, с какой распоряжалась ими на бумаге. Это происходило примерно так: бродя по улицам, мне удавалось остановить дождь одним лишь своим желанием, исходящим от души и безо всякой корысти — и они смиренно заканчивались, чтобы начаться снова…
…Меня не удивляли ошибочные прогнозы местных метеорологов, ежедневно обещавших скорое прекращение осадков, вызванных якобы какими-то циклонами. Потому что я точно знала, что эти пахнущие свежескошенной травой дожди проливаются тут не из случайных облаков, пригнанных откуда-то из близлежащих земель. Это были дожди старого понтифика — слабого и больного, но все же сумевшего в конце концов что-то изменить в этой как будто застывшей стране…
Да, от продолжительной угрюмости бессолнечного неба, от печальной безлюдности промокших, скользких улиц, от рокотавших ночами тихих, словно доносящихся из иных миров гроз, от всего этого становилось понятно: что-то изменилось, чему-то наступил конец…
Изменился и цвет моря, весь год мутного и серого от северных ветров. Теперь оно отливало изумрудно-зеленым… В тех местах, где селевые потоки снесли неприглядные развалины, начали стремительно расти белые дома с красными черепичными крышами…
…И люди переменились после целительных папских дождей. В их походке и обращении чувствовались мягкость и смирение…
…Что-то произошло и в том государственном учреждении по особо важным делам. Здание, будто испугавшись, отодвинулось на несколько шагов назад, а широкий тротуар перед ним сузился. Потемневшее то ли от обильных осадков, то ли от черноты стоявших перед ним служебных лимузинов, здание это странно уменьшилось и в размерах. Оно словно бы опустело изнутри — казалось, и свет не горел вечерами…
…А я все старалась дописать рассказ о папе, иногда писала его даже ночами, во сне…
В этих снах порой, то ли под воздействием косых солнечных лучей, то ли под влиянием каких-то южных циклонов, с несвойственной мне трезвостью я начинала сомневаться в чем-то, готова была признать все происходящее, по словам моего бывшего коллеги, плодом писательского воображения. Он опять появлялся в моих снах, в разных обличиях, умело увязывая обилие дождей, без устали омывающих, очищающих страну, со сдвигом земной оси и местоположением планет во Вселенной, обосновывая сказанное происходящими во всех уголках земного шара природными катаклизмами. Я же, переживая бессилие перед его вескими научными аргументами, подавленная его настойчивостью, сдавалась ночами перед его железной логикой. Но по утрам с некой тайной верой заново чувствовала себя победителем…
А иногда в сумрачных снах я видела его со страхом на лице, промокшим и потерявшимся в этих дождях, видела и бредущих за ним других моих коллег по перу, со своими страхами и непостижимым, тщательно скрываемым страданием в глазах. Пытаясь спасти их от чего-то, и проваливаясь в какую-то щель, похожую на узкую горловину, задыхаясь, я беспрестанно твердила им:
— Не бойтесь!.. Не бойтесь!..