Петр Абеляр — философ, теолог, поэт. Его называли «трубадуром философии», «рыцарем диалектики». Он родился в Бретани, в местечке Палле близ Нанта в рыцарской семье. Отказавшись от права майората, он стал школяром-клириком. До 1098 г. посещал в Вансе школу Иоанна Росцелина, номиналистическую доктрину которого позже расценил как «безумную». Математике учился у Теодорика (Тьерри) Шартрского. В Париже изучал диалектику и риторику у Гильома из Шампо. Сам держал школы в Мелене, Корбейле, Париже, где в основном занимался диалектикой. После 1113 г. учится в ланской школе у Ансельма Ланского, где начал преподавать теологию на рациональных основаниях и вез церковного разрешения, что вызвало протест Ансельма и его сподвижников. В 1113 г. написал «Введение в теологию» (Introductio ad theologiam), в 1114 — «Логику для „начинающих"» (Logica Ingredientibus). После Лана преподавал теологию в Париже, где занял место магистра в соборной школе Парижской богоматери. В это время Абеляр получает звание каноника. К 1118-1119 гг. относится его роман с Элоизой, племянницей каноника Фульберта. Именно в это время появляются (к сожалению, ныне утраченные) его лирические стихи, благодаря которым имя Элоизы становится известным всей Франции. Впоследствии возникла их замечательная переписка, автобиографическая проза Абеляра «История моих бедствий» и ответы на вопросы Элоизы (Problemata). Роман закончился печально. Женившись на Элоизе уже после рождения сына Астролябия, Абеляр предпочел не объявлять о браке, чтобы не повредить своей магистерской карьере. Этому воспротивился Фульберт. Тогда Петр перевез Элоизу в монастырь, устроив фиктивный постриг. Фульберт, решив, что тот таким образом избавился от его племянницы, нанял слугу, который оскопил Абеляра. После этого и Абеляр, и Элоиза затворились в монастыре.
В период с 1118 по 1120г. им был написан трактат «О единстве и троичности Бога, или Теология Высшего блага» (Theologia Summi boni). В 1121 г. состоялся поместный собор в Суассоне, где Абеляра обвинили в нарушении монашеского обета, которое выразилось в преподавании в мирской школе, более того, в преподавании теологии без церковного разрешения. Однако фактически предметом разбирательства был трактат «О единстве и троичности Бога», направленный против номинализма Иоанна Росцелина и реализма Гильома из Шампо. По иронии судьбы Абеляра обвиняли именно в номинализме: в его трактате якобы отстаивалась идея троебожия, в чем Абеляр обвинял Росцелина. Трактат о Троице как еретический был самолично сожжен Абеляром без публичного разбирательства.
После осуждения Суассонским собором Абеляр несколько раз был вынужден менять монастыри, полагая, что монахи ведут там вовсе не монашескую жизнь и, естественно, вызывая неудовольствие братии, а в 1136 г. вновь открыл школу на горе св. Женевьевы. За это время он написал несколько вариантов «Христианской теологии» (Theologia Christiana), «Да и нет» (Sic et Non), «Диалектику», «Комментарии к „Посланию к Римлянам"» (Ехроsitio in Epistolam ad Romanos), «Этику, или Познай самого себя» (Ethica seu liber dictus Scito te ipsum) и др. В 1141 г. против его теологических идей Бернардом Клервоским был созван собор в Сансе, который обвинил его в арианской, пелагианской и несторианской ересях. После собора Абеляр отправился в Рим с апелляцией, по дороге заболел и последние месяцы жизни провел в монастыре Ключи, где писал «Диалог между Философом, Иудеем и Христианином» (Dialogus inter Philosophum, Judaeum et Christianum), оставшийся незаконченным. Папа Иннокентий III утвердил приговор собора, тем самым обрекая Абеляра на вечное молчание. Его трактаты были сожжены в соборе Св. Петра в Риме. Приговор над ним, однако, не был приведен в исполнение: за Абеляра ходатайствовал клюнийский аббат Петр Достопочтенный, который выступил посредником между ним и его судьями, добившись примирения. Абеляр умер 21 апреля 1142 г. в монастыре св. Марцелла близ Шалона.
С именем Абеляра связано оформление схоластического антитетического метода, основанного на идее эквивокации (термин введен Боэцием), или двуосмысленности. Идея эквивокации, наглядно представленная в «Да и нет», где через метод цитатного сопоставления были собраны противоречивые высказывания отцов Церкви по поводу одной и той же проблемы, выражена Абеляром в трех аспектах: 1) находящийся по разные стороны противоречия один и тот же термин выражает разные смыслы; 2) разные смыслы одного и того же термина суть следствие фигуративности языка, с одной стороны, и 3) следствие переноса (трансляции) термина из одного вида знания в другое (выражение «человек есть», справедливое для естественного знания, несправедливо для знания теологического, где глагол «есть» может быть применен только к Богу как полноте бытия). Утверждение и отрицание оказываются в одном случае (в теологии) противоречиями, в другом (в естествознании) — выражают разные и в этом случае непротиворечивые формы связи слова и вещи. Эта связь в силу христианского представления о сотворенности мира всегда эквивокативна, ибо речь шла не только о том, что одним и тем же словом могут быть выражены разные вещи, имеющие разные определения, но о том, что одна и та же вещь может быть представлена через разные смыслы — и не только в силу одновременного сакрально-профанного существования вещи, но и потому, что «об одной и той же вещи можно сказать „человек", „животное'', „тело", „субстанция"», то есть представить эту вещь через разные общие имена[394]. В «Теологии Высшего блага» на основании идеи эквивокации Абеляр выделяет четыре значения термина «персона»: теологическое (бытие Бога в трех Лицах), риторическое (юридическое лицо), поэтическое (драматический персонаж, «передающий нам события и речи») и грамматическое, выраженное через идею речи (три лица, представляющие одного и того же человека: 1-е лицо — человек, говорящий о себе, 2-е лицо — человек, к которому обращена речь, 3-е лицо — человек, о котором некто сообщает другому). Желая показать ипостасные различия, Абеляр, однако, жестко связал Персоны Троицы с определенными предикатами (Бога Отца с предикатом всемогущества более, чем у двух других Персон, Бога Сына с предикатом мудрости более, чем у двух других Персон, Бога Святого Духа с большим, чем у двух других Персон, предикатом благости), что было неприемлемо для ортодоксальной позиции и позволило усмотреть в этом влияние арианских, несторианских или савеллианских идей. В «Логике для „начинающих"» эквивокативно выражена идея субъекта: субъект — это и подлежащее (subjectum), и основание (fundamentum), и предположение (suppositum). Все значения и смыслы такого субъекта интенциональны друг другу.
Абеляр положил начало дисциплинарности знания, обозначив для каждой дисциплины разные способы верификации. Он представил теологию как полную теоретическую дисциплину. Сам термин «теология» начинает входить в обиход именно с Абеляра, постепенно замещая собою термин «священная доктрина». Абеляр предстает как теолог-новатор, который опосредует результаты рационального рассуждения текстом Библии, с его помощью осуществляя проверку на истинность. Контролирующая функция такой проверки состоит не в отсылке к Богу вообще, а к конкретному месту авторитетного текста. Теология без этого критерия конкретности, на его взгляд, могла бы замкнуться на теоретические схемы платоников, пропагандируя только жестко реалистические схемы. При необходимости разъяснения оснований веры происходит теоретическое сжатие проблем, выработка основных установок теологии как дисциплины, — прежде всего непримиримость к противоречиям и вера в разрешимость проблемы (связанной, например, с неясными местами догматики) с помощью идеи переноса, или трансляции. При становлении теологии как дисциплины были выработаны основные критерии того, что в это время вместо привычного ars-искусства начинает называться scientia (в будущем это разовьется в понятие науки). Фактически тексты Абеляра несут в себе зародыш будущей научной дисциплинарности, разрабатывая стандарты познавательной точности.
Этика была представлена у Абеляра как дисциплина, предмет которой предполагает оценку деятельности как человечества в целом, так и конкретного поколения людей. С возникновением в XI в. мощного светского интеллектуального запроса нравственной ориентированности в мире одним из центральных пунктов философии Абеляра стало определение этических понятий (прежде всего понятия греха) в их отношении к правовому обеспечению, что породило проблему соотношения двух форм права: естественном и позитивного. Естественное право определяло понятия греха и добродетели применительно к Высшему Благу (Богу), позитивное — к праву общему, человеческому, принципы которого были разработаны еще в античной философии; проблема же того, как возможно достижение блага — собственным усилием или предначертанностью закона — заставила обратиться к иудейской религии. Потому Абеляр заострял внимание при выработке собственной позиции на различные возможности и функции философствования в различных культурных средах, что порождало идею дистанцированности философии от теологии, способствуя возникновению проблемы статуса философии и теологии как отдельных дисциплин.
Позиция Петра Абеляра, выраженная в трактате «Этика, или Познай самого себя», состояла во введении в этику понятия интенции (intentio) — осознанного умысла поступка, в отрицании воли как инициатора поступка (воля, обузданная добродетелью воздержания, перестает быть основанием для греха), в переносе внимания с поступка на оценку состояния души, которое позволяет выявить при внешне одинаковых поступках различные намерения («двое вешают некоего преступника. Один движим ревностью к справедливости, а другой — застарелой вражеской ненавистью, и хотя совершают одно и то же деяние... из-за разницы в намерении одно и то же делается разно: одно — со злом, другое с добром»[395]). Следствия такого отношения к греху таковы: поскольку грех определялся через интенцию и искупался осознанным раскаянием и покаянием, что происходило благодаря внутреннему вопрошанию души, то 1) грешнику не нужен посредник (священник) в общении с Богом; 2) грешниками не являются люди, совершившие грех по неведению или в силу неприятия евангельской проповеди (например, палачи Христа); 3) человек наследует не первородный грех, а наказание за этот грех.
Если этика, по Абеляру, представляет собой пути постижения Бога, то логика есть рациональный способ созерцания Бога. Этика и логика рассматривались как моменты единой те о-логической системы. Все понятия в такой системе обретали тео-этико-логическую нагруженность, В силу соединения в одном понятии двух разнонаправленных значений (мирского и сакрального), такое философствование можно назвать медитативной диалектикой. Абеляр теоретически показал, что в теологически ориентированном мире меняется статус диалектического знания. Формально-логическое знание перестает быть равноправным с логикой диспута. Поскольку всеобще-необходимое знание принадлежит только Богу, то перед Его Лицом любое определение приобретает модальный характер. По Абеляру, который в данном случае развивал идеи Августина и Боэция, бесконечная множественность видообразующих признаков, с помощью которых осуществляется попытка определения вещи, обнаруживает ее неопределимость. Определение замещается описанием, которое есть иносказание вещи (метафора, метонимия, синекдоха, ирония и пр.), троп.
Троп или система тропов (тропология), концепт, перенос (трансляция), интенция, субъект-субстанция — основные понятия философии Абеляра, которые обусловили его подход к проблеме универсалий. Его логика представляет собой теорию речи, поскольку в ее основании лежит идея высказывания, осмысленного как концепт. Концепт, представленный как связь вещи и речи о вещи, есть, по Абеляру, универсалия, поскольку именно речь «схватывает», или конципирует, все возможные произнесения, отбирая необходимое для конкретного представления вещи. Концепт, по Абеляру, следующим образом отличается от понятия. Понятие непосредственно связано с языковыми структурами, которые выполняют объективные функции становления мысли, независимо от общения. Он, прежде всего, связан с сигнификацией, значением, ибо «главное значение имени называется понятием»[396]. Концепт же неразрывно связан с общением, или со смыслом. Определение его таково: 1) он формируется речью, 2) освященной, по средневековым представлениям, Св. Духом и 3) потому осуществляющейся «по ту сторону грамматики или языка» — в пространстве души с ее ритмами, энергией, интонацией; 4) концепт предельно субъектен; 5) изменяя душу размышляющего индивида, он при формировании высказывания предполагает другого субъекта, слушателя или читателя; 6) он актуализирует те или иные смыслы в ответах на его вопросы; 7) память и воображение — неотъемлемые свойства концепта, 8) направленного на понимание здесь и сейчас, с одной стороны, но с другой — он 9) синтезирует в себе три способности души и как акт памяти ориентирован в прошлое, как акт воображения — в будущее, а как акт суждения — в настоящее. С понятием концепта связаны особенности логики Абеляра: 1) очищение интеллекта от грамматических структур; 2) вкладывание в интеллект способности конципирования, связывающего его с разными модификациями души; 3) это позволило ввести в логику временные структуры. Концептуальное видение есть особого рода «схватывание» всеобщего: не в вещах, не в именах, но во всеобщем взаимопредполагании вещей, в их взаимовысказывании через звук. Универсалия — не человек, не животное и не имя «человек», «животное». Это их всеобщая, звуком выраженная связь.
«Глоссы к „Категориям" Аристотеля» составляют часть «Логики для „начинающих"». Фрагмент ее, «Глоссы к Порфирию», то есть глоссы к «Введению к „Категориям" Порфирия», опубликован в книге: Петр Абеляр. Тео-логические трактаты. М., 1995. В «Глоссах» к Аристотелю наибольший интерес представляет прежде всего идея именования и связанные с нею понятия «импозиция», «сигнификация», «денотат-обозначаемое», «суппозит» и операции, связанные с суппозицией и апелляцией. В конце Х1-начале XII в. сама эта идея переживает как бы второе рождение: после анализа знака и значения, проделанного Августином и Боэцием, Ансельм Кентерберийский провел различие между significatio и appellatio, показав, что первый термин выражает отношение между словом и обозначаемым, которое свидетельствует о содержании значения, или интенсии; а второй термин выражает отношение между словом и предметом, о котором ведется речь. Абеляр, продолжая линию Ансельма, намечает различия между разными уровнями нарицания имен (имеющего библейские корни), то есть между двумя импозициями имен: относительно обозначения вещей и относительно обозначения тех имен, которые обозначили вещи. Импозиция — это особый род связи между вещью и словом. Анализируя процедуры обозначения вещей, он обратил внимание, что имена означивают не все в вещи, а только то, что они обозначают в соответствии со своим определением. Ведь «тело» выражает то целое, что содержит телесную субстанцию, «животное» — что содержит чувственную одушевленную телесную субстанцию[397]. Можно предположить, что акт означивания предполагает интенсиональный контекст, конституируя содержание, которое не есть вещь. Это абстракция от денотированных единичных вещей. У Абеляра этот вид значения называется significatio intellectum, на основании которой нельзя сделать правильного заключения о вещи. Следовательно (и это другой угол зрения), необходим анализ экстенсионального контекста, ибо часто мы понимаем, что означает слово, не обращая внимания на денотирование. Этот контекст представляет собой единство содержания и объема понятий. «„Человек", — как пишет Абеляр, — все это (то есть „тело" и „животное") — вместе, а кроме того рациональное и смертное»[398]. Но экстенсиональность, поскольку оная связана с понятием, исчерпывается значением, не учитывая смыслов вещи. Именно это подчеркивает Петр Абеляр в предлагаемых ниже «Глоссах», в которых он последовательно доводит до предельных оснований идею обозначений. При этом все контексты сохраняют свойство подстановочности, то есть к ним применяется правило замены равного равным. Потому очевидно обращение Абеляра к идее suppositum, что отличается от идеи суппозиции хотя бы тем, что подстановка теснейшим образом связана с той самой предположенностью (или — чтобы сохранить общий корень — предустановочностью), которая для Абеляра являлась одним из непременных условий существования субъекта. Его учение о статусах (status rei) пытается погрузить сигнификацию понятий в сами вещи, чтобы обнаружить процедуры выявления их смыслов. Оттого ясно, что у него не проводилось четких дистинкций между именованием, обозначением и суппозицией: будучи различными вовне, они, погружаясь во «внутреннее» вещи, в нераздельном единстве выражали ее интенции, вновь различаясь при выявлении речевых смыслов.
С. С. Неретина
Начинаются глоссы магистра Петра Абеляра к «Категориям» Аристотеля. Этот автор, озаботившись в основном обсуждением логики, не оставил непроработанным ничего из того, что считал необходимым для своего учения. Отсюда: так как логика есть способ рассуждения[400], то есть распознавание способов доказательства, а доказательства выражены в предложениях, предложения же сообразно речевым оборотам (dictio) образуют и свой состав, и утверждение, и значение, то [Аристотель] исследовал все это по отдельности так тщательно, что прежде обнаружил каждое значение простых выражений (sermo) в этом труде — то, что связано с вещами, а то, что связано с понятием — в [трактате] «Об истолковании», где свойства предложений прослеживаются еще усерднее. В «Топике» и «Аналитиках»[401] он завершает учение о доказательствах. И естественный порядок требовал того, чтобы как части по природе предшествуют своему составу, так и учение о них было бы первым и при обсуждении, и при чтении. Поэтому, по свидетельству Боэция[402], книга, которая передает учение о простых выражениях и которую начинающим нужно читать прежде прочих трудов Аристотеля, представляет логику.
По свидетельству того же Боэция[403], в замысел этого труда входит обсуждение с помощью первых обозначающих сказуемых (vox) первых родов вещей относительно того, что эти вещи означают, то есть объяснить их значение по природе субъектных вещей. Вот что он сделал при этом исследовании: обозрев неопределенное множество как вещей, так и имен (nomen) и не будучи в состоянии исследовать все это в отдельности из-за неопределенности этого [множества], рассмотрел десять имен, в которые можно заключить все — с любыми названиями — субъектные вещи, при объяснении значения он всеми способами демонстрировал присущие им десять имен в десяти природах всех субъектных вещей и некоторым образом выявлял[404] значения всех имен в этих десяти именах. Это десять наиболее общих родов, то есть субстанция, количество, качество и т. д., которые он называет предикаментами[405], потому что, по словам Боэция[406], они сказываются о прочем — как родах, так и видах.
Те же десять имен Боэций[407], раскрывая замысел этой книги, назвал первыми сказуемыми, обозначающими роды вещей, мы же, следуя отмеченному замыслу, сверх того удостоил внимания каждое слово (verbum) в отдельности. Поскольку, следовательно, эти десять имен он назвал первыми сказуемыми, то это можно принять по многим причинам. И в самом деле они могут называться первыми потому, что здесь внимание на них направлено в соответствии с первой импозицией имен, которая осуществляется над вещами. Ведь бывает двоякая импозиция сказуемых, а именно: одна, первая по природе, когда сказуемые слова вводились для обозначения (significatio) вещей, как, например, «эта» из вещей называлась «человек», а «та» — «лошадь». Другая же импозиция, вторая, — та, когда найденные при означивании (designatio) вещей сказуемые слова были вторично названы (appellatae) другими именами, эти, например, были названы именами, а те — глаголами. Бывает, следовательно, первая импозиция слов, в соответствии с которой они были найдены при означивании вещей, вторая же импозиция — та, в соответствии с которой другими именами назывались сами сказуемые. Здесь внимание — в соответствии с первой импозицией, которая производилась над вещами, — обращается на сказуемые, на то, что «это» означает субстанцию, а «то» — качество, и потому было сказано: направлять внимание на первые сказуемые, то есть на слова по их первой импозиции. Ведь хотя субстанция и качество — некоторым образом имена сказуемых (nomina vocum), здесь они не обсуждаются в этом значении. В [трактате] же «Об истолковании», поскольку в нем речь также идет как бы о простых выражениях, о них толкуется, скорее, потому, что они обозначаются другими словами, которые называются именами или глаголами, то есть на основании не первой, а второй импозиции.
Первые сказуемые слова можно принять потому, что они обсуждаются здесь в том значении, которое является первым по природе, так как обнаруживается их значение, присущее вещам. Ведь хотя слова имеют двоякое обозначение, а именно: относительно вещей и относительно понятий, вещи по природе предшествуют понятиям; ведь из природы вещей следует, что прежде должно стоять то, что мог бы «схватывать» интеллект, и тот, кто находит какое-нибудь слово (vocabulum)[408], рассматривает вначале природу вещи, ради демонстрации которой он приложил имя. Понятия, следовательно, которые должны следовать природе вещей, по природе позднейшие, вещи же — предшествующие. Однако поскольку, вследствие импозиции, первое и главное значение имени называется понятием, что само собой разумеется, постольку название (vocabulum) было дано вещи, чтобы оно конституировало понятие. Но хотя по причине импозиции значение имен является первым понятием, однако собственно понятие естественно — по природе своей субстанции — является более поздним, чем вещь. Отсюда справедливо, что для обозначения вещей, которые естественно предшествуют понятиям, здесь речь ведется о первых сказуемых.
Первыми же они могут называться из-за двоякого способа обозначения, а именно: вещь обозначают тогда, когда ее обозначают по сущности (secundum essentiam), а не по приложенности (secundum adjacentiam)[409], и еще когда они обозначают вещь как сущность в том статусе сущности, который по природе предшествует прочим. Ведь всякая вещь по своей сущности существует (subsistit) прежде, чем она поддерживается субъектом[410]. Отсюда: на основании способа обозначения, первыми по природе являются те слова, которые содержат обозначение сущности, а не приложенности, например, «человек» или «белизна», а не «белое». С другой стороны, так как при таком приоритете обозначения сущности эти десять имен соответствуют всем родам и видам, то они имеют приоритет еще и сверх того, потому что в первом статусе сущности именуют субъектную вещь. Ведь так же как об одной и той же вещи можно сказать «человек», «животное», «тело», «субстанция», то благодаря этому имени «субстанция» в статусе сущности она называется прежде прочих по природе.
Что же касается осмысленного содержания (sententia)[411], то эти десять имен могут называться первыми относительно родовых и видовых, потому, разумеется, что по этому своему смыслу, который заключается во [всем] прочем, как в части, они являются определяющими и некоторым образом конститутивными. Ведь «тело» выражает то целое, что содержит телесную субстанцию, «животное» — что содержит чувственную одушевленную телесную субстанцию, а «человек» — все это вместе, а, кроме того, рациональное и смертное.
Из-за всех этих причин и, возможно, множества [других] эти десять имен в этом месте могут называться первыми сказуемыми.
[Выражение] «обозначающим первые роды вещей», которое применяется в изъяснении замысла, определяет, что эти сказуемые нужно понимать как десять наивысших родов, то есть те, которые обозначают природы вещей как первые, то есть по статусу естественно они предшествуют прочим, как мы о том уже сказали. Поэтому различие между этой книгой и книгой «Об истолковании», как это выражается, касается того, что вещи обозначают, ибо в последней внимание, разумеется, направляется к речам по поводу обозначения понятий, а в первом — по поводу обозначения вещей.
Предмет же (materia) этого автора — отчасти вещи, отчасти слова. Ведь поскольку он обращает внимание на сказуемые слова соответственно значению вещей, то, следуя этому, он делает акцент то на слова, то на вещи.
Польза же такова, что благодаря этому трактату выясняется некоторым образом значение всех речевых выражений, ибо в десяти этих именах обнаруживаются, конечно же, природы всех вещей. То, что он предлагает ради различения истины, приносит много пользы для исследования природы любой вещи.
Спрашивается, нужно ли прилагать это знание о предикаментах к логике? Ведь говорят, что это — не логика и не часть логики, ибо любая логика состоит из двух интегральных частей (и не известно, что в ней имеются какие-либо другие), а именно из знания, как нужно находить доказательства, и знания, как нужно судить о найденном[412]. А упомянутое знание предикаментов не учит находить доказательства и подтверждать найденное. Отсюда: никоим образом нельзя утверждать, что оно прилагается к логике, хотя, однако, для логики оно весьма необходимо. С другой стороны, вовсе не очевидно, что с этим согласен Боэций. Ибо когда он говорит, что эту книгу нужно преподносить начинающим [изучать] логику, он, конечно, полагал, что тот, кто читает эту книгу, уже тем самым приступает к логике, чего не было бы никоим образом, если бы она не была связана с логикой. Более ясно он выражает это в таких словах: «Поскольку, — говорит он, — искусство логики относится к речи и в этом труде главным образом речь ведется о сказуемых — хотя ведь эта книга соотносится с другими частями философии, — однако преимущественно она относится к логике, некоторые простые элементы которой, то есть речевые выражения, в ней прежде всего и обсуждаются»[413].
С другой стороны, так как признается, что есть такая наука логики, то вопрос, нужно ли прилагать (supponenda est) ее к науке нахождения или суждения, остается. Но она прямо относится к нахождению, так как нами здесь главным образом она вводится для нахождения доказательства того вопроса, который, по свидетельству Боэция, является первым. Ведь вопросы в первой [книге] второго издания [Комментария] к Порфирию им самим подразделяются таким образом: сначала, говорит он, нужно спросить о некоем [предмете], есть ли он, затем — что именно он есть или каков он, куда [Боэций] включает вопросы о прочих акциденциях, наконец, почему он существует таким образом[414]. Относительно этого вопроса, о котором мы говорили как о первом, который нужно укреплять доказательствами, такая дистинкция предикаментов максимально необходима; в соответствии с нею, исследуя нечто, можно обнаружить, есть ли оно (если, разумеется, мы могли бы приспособить к нему какой-нибудь из предикаментов) или его нет (если оно — ничто), а, возможно, и что оно есть (если мы припишем [нечто] одно прочим отдаленным, как это делает Аристотель в [разделе] «О качестве», говоря: «Ведь ни один из прочих предикаментов не прилаживается неправедно, ни количество и т. д.»[415].
«Остается[416] заглавие, которое было разным. Ведь одни озаглавливали [книгу] „О вещах", другие — „О родах"», то есть о способах представления (maneriis) вещей, «которые объединяются одной и той же похожей ошибкой»[417]. Ибо [Аристотель] сам[418] провозглашает, что обращает внимание только на сказуемые, говоря: «Из того, что говорится без какой-либо связи, каждое обозначает или субстанцию и т. д.»[419]. То, что он сказал: «Утверждение получается при их взаимосвязи друг с другом»[420], — является важнейшим доказательством того, что внимание он направлял на сказуемые[421], ибо утверждение связывается не вещами, а словами. Отсюда, по свидетельству Боэция, книга скорее должна называться «О десяти предикаментах»[422].
И заметь, что это имя — предикаментов — принимается либо просто, либо как собирательное (in collectio). Оно принимается просто при обозначении каждого из наивысших родов, согласно второй книге второго издания Боэциева [Комментария] к Порфирию: «Мы рассказали, что Аристотелем были установлены десять предикаментов, которые потому называются предикаментами, что сказываются обо всем прочем»[423]. На основании такого понимания титульной записи он и предложил заглавие «О десяти категориях». Это имя предикаментов Порфирий воспринял как собирательное при обозначении любого из наивысших родов со всеми подчиненными им родами и видами, говоря: «В каждом предикаменте есть некий наивысший род и т. д.»[424].
Поскольку это имя предикаментов принимается как собирательное, то обычно спрашивается, являются ли все простые речевые выражения предикабилиями в соответствии с каким-либо своим значением в каком-либо предикаменте? На сей счет существуют различные мнения.
В самом деле, одни понимают под предикаментом такие субстанциальные слова, которые именуют субъектную вещь по сущности, например, «человек», «белизна», «животное», «цвет». Другие желают, чтобы принятое в качестве предикамента в соответствии с основным значением относилось к прилегающей форме[425], и полагают, что и «белизна», и «белое» находятся в предикаменте качества, потому что и та, и другое обозначают «белизну», хотя и разными способами — одна по сущности, другая по приложенности. Но истинно говорит вот кто: определять не является необходимым, и мы можем [это делать] не иначе, как только допустив, что именно те и другие желают понимать под выражением «быть в предикаменте». Ибо если «быть в предикаменте качества» есть ничто иное как «обозначать качества», то, разумеется, как «белое», так и «белизна» находятся в предикаменте качества.
Но, пожалуй, можно сказать, что «белое» также обозначает субстанцию благодаря именованию (nominatio), а «человек» и «животное» определяют качество относительно [этой] субстанции. Тогда и «человек» может полагаться в предикаменте качества, и «белое» — в предикаменте субстанции. Но можно сказать, что, когда одному и тому же слову случается означать вещь относительно разных предикаментов, то его нужно полагать по основному значению в предикаменте; например, «белое», которое главным образом обозначает белизну, по этому [значению] главным образом опознавалось и повсюду сохраняет его; об этом [значении] можно сказать, что оно является предикатом. Однако, если мы обращаемся к основному значению ради импозиции, то под один предикамент может быть подведено (supponi) всё в соответствии со значением понятия, которое является основным. Поэтому Присциан желает, чтобы имена прилагались главным образом посредством качества[426]. Но говорят, что слова подводятся под предикамент в соответствии со значением, которое они выражают. Отсюда «человек» подводится только под субстанцию, «белое» же — под качество, и, таким образом, говорят, что сказуемое в предикаменте субстанции или качества есть ничто иное, как найденное на основании значения субстанции, или качества, или количества, которое оно выражает, так как они взяты (sumpta sint[427]) в предикаменте. Ведь хотя Порфирий в качестве предикамента перечисляет только роды или виды, однако он не говорит, что только они — [предикаменты]. Если кто говорит, что [выражение] «быть в предикаменте» ничто иное, как [выражение] «род или вид есть нечто (res)[428] только как именование (nominantia) некоего предикамента», то известно, что заимствованное (sumpta) из предикаментов исключается. Так как они не высказываются относительно «что», то они не являются ни родами, ни видами. «Что», следовательно, в силу его «бытия в предикаменте», как принимают и те, и другие, нужно познать прежде, чем определять, подобает ли всем простым речевым выражениям быть в предикаментах, или нет. Но и не приводит к большой пользе это определять. Достаточно только знать то, что сказал Аристотель: «Каждое обозначает или субстанцию, или количество и т. д.»[429].
Существовал также разнобой [в представлениях] об авторстве «Предикаментов», то есть принадлежал ли этот труд Аристотелю или кому другому. Боэций же разъяснил, что он принадлежит Аристотелю по трем основаниям: так как он сам в других своих произведениях не противоречит тому, о чем говорилось в этом труде; так как в противном случае он издал бы труд несовершенный и с пробелами, если бы при написании пренебрег трактатом о доказательствах, или о посылках, или о простых речевых выражениях, хотя существует и другая книга Аристотеля, обсуждающая то же самое, содержащая почти то же самое, ибо, направленная на другое, она стилистически однородна. Архит также составил две книги, которые он озаглавил как «Категории», в первой из них он наставлял в тех же десяти предикаментах. Оттого потомки заподозрили, что Аристотель не был изобретателем этого деления, потому-де что то же самое написал и муж-пифагореец — этой мысли неколебимо придерживается философ Ямвлих. С ним не согласен Темистий и не признает, что тем [изобретателем] был Архит, пифагореец из Тарента, который недолго жил при Платоне, но некий Архит-перипатетик, который древностью имени придал авторитет новому труду[430].
Я же полагаю, что такое различие предикаментов скорее рассматривается на основании значения сказуемых слов, чем на основании природы вещей. Ведь если внимательно рассматривать природы вещей, то никаким доводом не обнаружить, почему он не поместил большее или меньшее количество предикаментов. Реально же в соответствии со значением имен был обнаружен только такой довод: он рассматривал десять имен, с помощью которых начал сигнификацию всех других имен — как родовых, так и видовых, и потому он поместил сверх прочего то содержание вещей, которое по природе является как бы первым и достойным, так как оно более общее, чем прочее.
Способ же толкования, который касается предикаментов, такого рода, что он тотчас приводит в порядок и обсуждает предикаменты, создав перечень простых речевых выражений на основании природы десяти предикаментов, а именно потому, что эти обозначают субстанцию, те — количество, третьи — другое. И хотя внимание направлено на предикаменты, речь о них идет не сразу, но он предваряет их толкованию нечто необходимое: те положения, с помощью которых можно было бы облегчить учение для последователей, так и мы представим описание двусмысленного (aequivocus), однозначного (univocus)[431], отыменного (denominativus) и нечто другое (обоснование всему этому мы дадим в своем месте), и они некоторым образом касаются [ниже]следующего толкования. Теперь же вначале о двусмысленном и однозначном.
Итак, потому [вначале], что один из последователей[432] там, где речь идет о вторых субстанциях, а также об отличительных и случайных признаках, обнаружит разницу между тем, что говорится о субъекте, и тем, что находится в субъекте[433]; в силу того, то есть, что это является сказуемым однозначно, а то — двусмысленно, нужно было прежде определить, что именно было двусмысленным, а что однозначным. Что он и делает в этом месте. «Почему же Аристотель толкует о двусмысленном прежде, чем об однозначном?»[434] Потому, по свидетельству Боэция, «что сами десять предикаментов, хотя и различны по определениям, однако называются одним словом — «предикамент». Ведь мы их все называем предикаментами, сами же предикаменты, поскольку они суть роды вещей, сказываются однозначно о субъектных вещах. Ведь любой род однозначно сказывается о собственных видах. Поэтому он правильно толкует вначале об общем названии всех предикаментов, как бы объясняя, каким образом каждый сказывался о собственных видах»[435].
И заметь, что это имя — предикамент — потому называется двусмысленным, что Аристотель понимает: «белое» и что-либо случайно заимствованное здесь двусмысленно не потому, что имеет множественный смысл, но потому, что не имеет смысла субстанции. Таким образом, сущее и одно какое-либо имя, связывающее вещи с разными предикаментами, сказывается о самих предикаментах двусмысленно не потому, что смысл выражен многими словами, например, у [слова] «пес», но потому, что они не имеют определения, сказываемого о предикаментах, как субстанции. Ведь Аристотель здесь понимает двусмысленное широко, а однозначное — узко, очевидно, говоря только, что однозначное есть то, что имеет и имя, и одно и то же определение субстанции, соответствующее этому имени[436]. Определением же субстанции называется то, что не может отсутствовать, соответствуя значению, из-за искажения субъектной вещи, то есть [искажения], вышедшего за пределы субстанции, так как определения даются согласно какому-нибудь имени — родовому, видовому или дифференциальному. Ведь если нечто отказывается быть одушевленной чувствующей субстанцией, то есть животным, либо разумным смертным животным, то есть человеком, или тем, кто может пользоваться разумом, что есть разумное бытие, то оно само необходимо должно испортиться в субстанции. Только то, следовательно, называется двусмысленным, что имеет общее имя и не имеет одного и того же смысла субстанции, как это представлено, в соответствии с конкретным (illud) именем. Также правильно — по многим причинам — он добавляет «в соответствии с именем»: поскольку иные определения не относятся ни к однозначности, ни к двусмысленности, кроме тех, что даны в соответствии с осмысленным содержанием (sententia) имени, и поскольку в противном случае он не определил бы правильно однозначное и двусмысленное, как мы пытались выразить при представлении определения. А то определение было дано в соответствии с осмысленным содержанием имени, внешний смысл (sensus) которого включается в осмысленное содержание определенного имени, как, например, вот в этом имени «человек» [заключено] животное разумное смертное, а не чувствующее, а в имени «разумное» — могущее пользоваться разумом, и в имени «белое» — обладающее белизной, пусть это определение белого, хотя и существует по имени, однако не принадлежит субстанции, как было показано. Если же кто-то, определяя имя, скажет: «животное смеющееся», то он определяет содержание человека через название субъектных вещей, но не обнаруживает через [слово] «смеющееся» осмысленного содержания имени, внешний смысл которого не содержится во внутреннем смысле (sententia) человека. Это описание человека может, следовательно, относиться к содержанию (continentia) вещей, но не к внутреннему смыслу имени[437]. Так, пожалуй, и вот это имя «пес» и любое двусмысленное может определяться, то есть ограничиваться, в соответствии с содержанием вещей, каковым вещам оно подобает, как если бы, например, сказали, что этим именем «пес» называется (appellare)[438] то, что является лающим животным или этой небесной звездой, или тем морским чудищем[439]. Но этого определения не содержится в осмысленном содержании имени, ибо имя «пес» прилагается (est impositum) к некоей [вещи] не по той общей причине, что свойственно им троим, ибо сказуемое слово не было бы многозначным по смысловому ощущению, если бы повсюду представляло одно и то же. Когда же Аристотель говорит относительно разумного обоснования (ratio) субстанции, что оно однозначно, то он понимает однозначное уже, чем Порфирий, когда утверждает, что собственные признаки сказываются однозначно[440], или Боэций, который не говорит, что деление акциденции по субъектам свойственно эквивокации[441]. Подобно тому как Аристотель понимает однозначное в более узком смысле, так двусмысленное — в широком, утверждая, что двусмысленное — это все то, что имеет общее имя, исключая общее разумное обоснование субстанции, — определение двусмысленного мы теперь предлагаем.
Двусмысленными (aequivoces) называются те вещи, которые имеют одно и то лее имя в соответствии с их общей материей[442]. [Аристотель] правильно говорит «называются» и не говорит «они есть», так как вещи сами по себе не обладают дву-о-смысленностью (aequivocatio), но дву-о-смысливаются (aequivocantur) на основании имени, которое называется собственно эквивокацией, то есть дву-о-смысливающим (aequivocans); вещи же собственно двусмысленны (aequivoci), то есть дву-о-смысленны (aequivocatae). Имя же, по свидетельству Боэция, восприми здесь в соответствии с общим значением вещей, каковым вещам мы предицируем приложенные слова (imposita vocabula), то есть общее слово, по природе склоняемое. Так как он сказал: «у которых имя общее», то, кажется, он исключает как многосмысленное (multivoca), так и разноосмысленное (diversivoca), у которых скорее разные имена[443]. Ведь многосмысленное — это то, что обозначается разными именами при одном и том же определении, как, например, меч, клинок; мы называем это многосмысленным во множественном числе[444] не на основании множества вещей, хотя субъектная вещь всецело тождественна, но скорее на основании словесной различенности. Разноосмысленными называются те вещи, которые в соответствии с разными именами имеют потому и разные определения, например, человек и осел, что также может относиться, пожалуй, к одной и той же вещи, если она сама называется разными именами, которые существуют не в одном и том же смысле, например, человек называется и плавающим и смеющимся, хотя, однако, эти два имени не являются выражением одного и того же смысла, как, например, такие: меч, клинок, сабля, которые называют совершенно одно и то же. А то, что, [говоря о двуосмысленном], он добавляет [слово] «только», то этим он отделяет унивокальное, которое, хотя и имеет, как и эквивокальное, общее имя, связывает не только имя, но и содержит одно и то же определение субстанции. Тем, что присоединяется [выражение] «разумное обоснование субстанции различно»[445], он ограничивает то, при исключении чего может быть добавлено [слово] «только», поэтому «только», разумеется, полагается или при исключении вообще всего (например, когда говорят «только Бог всемогущ», то подразумевается: так [всемогущ], как никакая другая вещь), или при исключении чего-либо определенного (например, когда говорят «у меня есть только туника», то есть не нагрудник, pectula). To же, что он говорит: «разумное обоснование субстанции различно», восприми через отрицание, то есть «не одно и то же», в противном случае это не соответствовало бы всему двуосмысленному под каким бы то ни было именем, например, эквивокальному «захватывающий» или «захватчик» (от «захватывать»), потому что у «захватывать» нет разных определений субстанции, так как у пего вовсе нет никакого определения, данного в соответствии с субстанцией, то есть данного только в соответствии с таким статусом, который, поскольку он гибнет, оказывается невозможным в качестве субстанции. Подобно этому никакие заимствованные (sumpta) акцидентальные имена, по которым мы здесь определяем субъектные вещи как двуосмысленные, не имеют никакого разумного основания, то есть определения, субстанции. Следовательно, определение субстанции различно, что значит: не одно и то же; ты, например, просто можешь отрицать то однозначное, определению которого она предоставляется. То же, что добавляется «в соответствии с тем данным именем», не бесполезно. Ведь если бы он вовсе устранил тождество определения субстанции, то это не соответствовало бы всему двуосмысленному, относительно того ли общего имени или другого, ибо часто вещи, которые под одним именем двуосмысленны, под другим — однозначны[446], как, например, три значения [имени] «пес»: под определенным именем «пес» они двуосмысленны, и под тем же именем — однозначны: тело или субстанция.
Далее, если мы говорим аффирмативпо, что в разумном основании субстанции находится разное, так как мы, разумеется, предоставляем одному и тому же имени различные определения, то окажется, что имя «человек» — эквивокация, потому что оно имеет определение «разумное смертное животное», а кроме того — определение «животное, умеющее ходить на двух ногах», которые различны по смыслу, хотя содержат одни и те же вещи, то есть те, которые именуются определенным нарицательным словом (vocabulum)[447]. Но когда мы принимаем негативно, то не остается никакого возражения.
Заметь также, что двуосмысленно предицируются многие слова, которые не имеют эквивокации, например, «это сильное», которое есть имя Сократа, сказывается о нем двуосмысленно или исходя из способностей, или из-за того, что он обладает сильной душой, и, однако, хотя оно очерчивается (determinare) различными определениями, оно относительно самого себя не обладает эквивокацией, так как это не общее [имя]. Подобным образом двуосмысленно оно сказывается о самом Сократе, что он субъект сообразно значению и субъект сообразно основанию, и, однако, относительно самого себя оно не обладает эквивокацией, потому что оно — не общее [имя]. Ведь общее может быть только множеством. Из чего ясно, что имя Сократа принимается для обозначения только одного, так как оно не общее и не сказывается ни эквивокально, ни унивокально.
Например, живое существо — это человек. [Аристотель] приводит пример двуосмысленного по поводу человека истинного и нарисованного, которые эквивокально имеют вот это имя: животное; например, человек, то есть, говорит, истинный [человек], и то, что нарисовано, — это называется животным.
Ведь у них. Приводя пример, он будто говорил: я тем самым дал хороший пример эквивокального, так как ясно, что это эквивокальное. По делу. То, что эквивокальное присутствует в этом вот имени «животное», он открывает через определение эквивокального, ясно говоря, что оно имеет это вот общее имя, которое есть «животное» и соответственно не одно и то же определение.
Ведь если кто[448]. Ясно, что [речь идет] не об одном и том же, а о разных [определениях]. Что он и доказывает результатом, ибо им, конечно же, приписываются (assignare) разные определения. И это же значит: если кто-либо укажет, то есть покажет (demonstro), что именно есть каждый из них, и истинный человек, и нарисованный, потому что они — «животные», то он даст каждому собственную дефиницию, говоря, например, что истинный человек — это чувственная одушевленная субстанция, а нарисованный — подобие чувственной одушевленной субстанции.
Нужно знать, что одно из эквивокального получаются случайно, другое по обсуждении (consilium)[449]. В самом деле, оно бывает случайно, так как один вот этим именем называется у нас, а другой — у варваров, не ведающих, что импозиция имени нами уже сделана. А другое становится эквивокацией по обсуждении и тщательном размышлении, когда мы сознательно осуществляем перенос (translatio) с одной вещи на другую не ради украшения, а ради необходимости. Ибо перенос осуществляется двумя способами: или ради украшения или ради необходимости обозначить вещь, так как, разумеется, само имя не содержит того, ради чего их используют для обозначения. И вот этот перенос, который происходит от недостатка имени, всегда существует как эквивокация. Аристотель, по свидетельству Боэция, не воспринимал как эквивокацию такой [перенос], который служит украшению речи, например, если кто-нибудь вместо «кормчий» скажет «рулевой», то «рулевой» не будет эквивокативным именем, хотя оно обозначает разное, а именно: правящего экипажем и кораблем. Отсюда такой довод: когда мы, из корпоративных соображений избегая обыденных и всем известных слов, украшаем речь, то мы не производим новой импозиции сказуемого, но в зависимости от времени приспосабливаем его к новому значению, какового значения оно само по себе не имеет, — скорее присоединяет его к себе из чего-либо иного. Ведь если бы мы сказали: «корабль потерял своего рулевого», то благодаря адъюнкции мы понимаем под «рулевым» правителя [корабля]. Если же мы скажем: «рулевой идет», то [в этом случае] понимается только управляющий экипажем. Подобно этому, когда мы говорим «луга улыбаются» вместо «луга цветут», то под «улыбаться» мы понимаем «цвести» не по силе (vis) слова, так как само по себе оно этим не обладает, но по связи с «лугами», о которых мы знаем, что они цветут, а не улыбаются. Но если бы мы говорили: «субстанция улыбается», то мы никоим образом не понимали бы ничего, кроме разве что насмешки. Следовательно, то, что под «кормчим» или под «улыбаться» мы иногда понимаем нечто иное на основании смежности, чем обладает их собственная импозиция, это не нужно рассматривать как многообразие эквивокации, так как слово, сказанное само по себе, не имеет разных смыслов. Если же кто-нибудь в момент, когда под «рулевым» подразумевается «кормчий», спросит, означает ли «кормчий» рулевого по природе или по договору. Если «по договору» понимать широко, то по всему очевидно, что по природе он его не обозначает; мы говорим, что он его обозначает по договору. Если же понимать «по договору» в собственном смысле, |6лагодаря, разумеется, тому, что [«договор»] так сообразуется |с собственной изобретательной способностью, что произнесенное [само по себе не теряет значения, то мы говорим, что «кормчий» обозначает «правителя» и не по природе и не по договору, но сообразуется с временем через присоединение чего-либо к этому значению на основании переноса, и что речь тогда формируется не собственно на силе выражения, так как воспроизводит внутри иное, чем то, что обозначает вовне. Отсюда, если кто-нибудь пожелает дать определение «рулевому», он может [это сделать] в соответствии со значением «кормчего», тогда как, разумеется, само по себе [слово] «рулевой» этого значения не содержит.
Заметь, однако, что когда Боэций сказал, что эквивокация бывает не только у имен и глаголов, но также у предлогов, а часто и у союзов[450], то он понимал эквивокацию широко — благодаря общему смысловому многообразию; этим, кажется, он показывает, что предлоги и союзы сами по себе также обладают значением. Об этом мы закончим в [Комментарии к трактату] «Об истолковании».
Однозначные[451]. После двуосмысленного он определяет однозначные вещи. То, что он сказал, что [у таких вещей] одно и то же определение, пойми так, что вышесказанное не является «одним и тем же» ни по природе, ни по акту; ведь часто мы вовсе не знаем определений ни однозначных имен, ни двуосмысленных, как имен камней и многого другого, и, тем не менее, имя камней однозначно, потому что по природе своей импозиции оно имеет определение, хотя мы его и не знаем. Ибо оно приложено по той общей причине, по какой по природе вещей одно только определение может быть приписанным. То, что он добавляет: в соответствии с тем именем, он делает потому, что иначе не установить смежность с эквивокацией в силу того же имени, ибо (как мы помним вышесказанное), то самое, что двуосмысливалось вот под этим именем «пес», под другими именами унивокально. Однако спрашивается: если человек — разумное смертное животное или животное, ходящее на двух ногах, то достаточно ли для унивокации какого-либо из этих двух [определений], поскольку каждое из них не объемлет полноты смысла человека? И, может, для того они и приводятся, и для того содержатся в них все отличительные признаки человека. Даже, пожалуй, ничто не относится к унивокации, кроме обращенных [определений], так как они содержат только то, что определяется по смыслу, но не охватывают всего разом.
Ведь общее. Он приводит пример, из которого [следует], что бык и человек однозначны вот под этим именем — «животное». Это приводит к определению однозначного, так как оно обладает упомянутым общим именем и в соответствии с ним одним и тем же смыслом субстанции.
Ведь если кто. Исходя из результата, он доказывает, что у человека и быка — одно и то же определение, так как мы приписываем [им] одно и то же.