Для Западной Европы схоластическая эпоха стала временем подлинного самоопределения. Потребовалось целое тысячелетие, чтобы христианство сумело в союзе с античным наследием достичь принципиально нового культурного синтеза. Именно в схоластике начинает формироваться уникальность европейского духа. Первые творцы схоластического мировоззрения закладывали своими работами устои, на которые будут опираться разнообразнейшие проявления специфически европейской ментальности. В пространстве христианского миропонимания наряду с приоритетной до сих пор установкой византийского сознания с Ансельма Кентерберийского начинает возвышаться самостоятельный голос западноевропейской мысли.
Ансельм родился в Италии, в городе Аосте, в благородной и состоятельной семье. Уже к пятнадцати годам он решает выбрать монашеский образ жизни, по этому воспротивился отец. После смерти матери он покидает отчий дом и отправляется в странническое путешествие по Бургундии, Франции, Нормандии. В конце странствий он оказывается в бенедиктинском монастыре города Бек (Нормандия), где приором был Ланфранк, слава о благочестии и мудрости которого привлекала многих образованных людей того времени. Монастырь был основан в 1031 г. рыцарем Херлуином, который и был первым аббатом этой обители. В 1059 г. Ансельм становится монахом этого монастыря, а уже через четыре года избирается его настоятелем, заместив на этой должности Ланфранка. В школе монастыря Ансельм преподавал все предметы тривиума, уделяя много времени диалектике. Именно в Веке им были написаны такие основополагающие сочинения, как «О грамотном» (De grammatico), «Монологион» (Monologion), «Прослогион» (Proslogion), «Об истине» (De veritate), «О свободе воли» (De libero arbitrio), «О падении дьявола» (De casu diaboli). В 1070 г. Ланфранк был назначен архиепископом Кентерберийским, и у Ансельма устанавливаются тесные связи с английским двором, в частности с Вильгельмом Завоевателем. В 1087 г., после смерти Вильгельма, рушится устойчивость политической жизни Англии: его сыновья — Роберт, Вильгельм Рыжий и Генрих — вступают в длительные споры о наследстве. В следующем году умирает и Ланфранк, однако Ансельм соглашается принять архипастырское служение только в 1093 г. С этого времени и начинаются постоянные конфликты между Вильгельмом Рыжим и Ансельмом Кентерберийским по поводу автономии церковной власти и церковной собственности. Но эти споры не отвлекли Ансельма от богословских проблем. Он принимает активное участие в соборе в Бари 1098 г., посвященном вопросам «точного истолкования веры». Здесь он произнес речь, дошедшую до пас под названием «Об исхождении Св. Духа, книга против греков», в которой поддержал концепцию filioque (об исхождении Святого Духа от Отца и Сына) и выступил с критикой номинализма Росцелина, представив свое истолкование отношений лиц Св. Троицы. В 1099 г. на Латеранском соборе по инициативе Ансельма подтверждаются жесткие требования к дисциплине и образу жизни клириков и рождается декрет об отлучении от Церкви всех, кто самовольно распоряжался правом инвеституры. В последние годы жизни он успевает написать трактат «О согласии провидения, предопределения и благодати Бога со свободной волей» (De concordia praescientiae et praedestinationis пес поп gratiae Dei cum libero arbitrio). Непосредственно перед смертью он выражал сожаление, что не успел исследовать вопрос о происхождении души. Он умирает на семьдесят шестом году жизни. Его канонизации требовал уже другой Кентерберийский архиепископ Томас Беккет; в 1163 г. она была ратифицирована папой Александром VI, но потом признана недействительной, и только в XIX в. была проверена по всем правилам.
Ансельм вошел в историю философии как автор так называемого онтологического доказательства бытия Бога. Если, скажем, в античности типичным метафизическим ходом рассуждений становилось доказательство единства космоса, происходящего от некоей единой причины, так как оно основывалось на близком чувственному восприятию порядке и красоте, то для средневекового христианства более актуальным стало доказательство, исходящее не из чувственности, а из умозрительного понимания. Акцент делался на чистую мысль, причем так, чтобы ею подтверждался статус всего существующего; таким образом, высшая истина объединяла и соотносила друг с другом характеристику интеллигибельного и реального. Совмещение этих начал требовало тщательного анализа самого понятия Бога, с обращением к наследию Платона и Августина. В онтологической концепции платоновского Блага воедино сливаются друг с другом понятия бытия, знания и неизменности. Платон называет ούσία то, что всегда остается неизменным и поэтому обладает подлинным бытием во всей полноте — это и есть высшее Сущее. Понять же, что есть это Сущее, можно только в умозрительном созерцании, т. е. только мысль способна открыть то, что поистине, подлинно, в высшем смысле слова есть. Различие между идеальным и реальным здесь снимается: истинная мысль является провозвестником реального бытия, которое доступно именно соответствующей этому бытию мысли. Примерно ту же линию продолжает Августин, признавая открытие очевидности Бога через опыт самосознания. Совершенное подлинное бытие — это Бог, а подлинная сущность каждого предмета обнаруживается именно в Боге. Ансельм еще в споре с Росцелином четко показал, что все предметы имеют свой первообраз в Божественном мышлении и эти первообразы — слова Бога, Божественный внутренний монолог. Здесь речь об этом у Ансельма приобретает онтологическое значение, а в трактате «О грамотном» он уже непосредственно подходит к тому, чтобы установить прямую связь не только между именем и бытием, но и между мыслью и бытием, признавая единство имени, мысли и бытия в Божественном Слове. А так как Бог мыслится тем, больше чего нельзя помыслить ничего и совершенней чего нельзя ничего представить, то из понятия Бога следует Его реальность — ведь реальное существование больше и совершенней только понятийного. Именно эта предпосылка являлась фундаментом онтологического доказательства, и ее критиковал уже современник Ансельма монах Гаунилон в работе «В пользу невежды», затем Фома Аквинат, но более всех — Кант. Гегель правильно подметил, что в то время, когда творил Ансельм, бытие становится предикатом, а абсолютная идея становится субъектом мышления; с такой установкой основным является уже не вопрос «что такое Бог», а «существует ли Бог», т. е. возможно ли дедуцировать из абсолютной идеи ее реальность[176].
Возрастающая активность мысли как субъекта требовала признания за ней высшей значимости — ее непосредственного единства с реальным бытием. Это объединение предполагало единство веры и разума — его уже заложил Августин, а Ансельм, которого современники называли вторым Августином, лишь четко развил в своем знаменитом тезисе: «Я стремлюсь понять не для того, чтобы поверить, но я верю, чтобы понимать. Ибо я знаю — пока я не поверю, то и не пойму»[177]. Ансельм создает теологический рационализм, считая, что его долг — понять как можно больше из того, во что он верит. Это возвышает познание, которое в раннем христианстве в значительной степени потеряло свою ценность перед ценностью выполнения непосредственных заветов христовой жизни. Это означает и признание единства между христианской верой и философским умозрением. Об этом, впрочем, говорил уже в IX в. Иоанн Скот Эриугена, признаваемый непосредственным предшественником схоластики: «Истинная философия представляет собой истинную религию, а истинная религия представляет собой истинную философию»[178]. Но Ансельм идет еще дальше, пытаясь объединить логику и таинства. Если в «Монологионе» он позволяет себе оставить в стороне авторитет Священного Писания, одной силой разума отыскивая и уясняя себе, что есть Бог, если в «Прослогионе» он доказывает бытие Бога, дедуцируя Его существование из понятия о Нем, то в работе «Почему Бог вочеловечился» (Cur Deus homo) он уже доказывает логическую необходимость в воплощении Бога, считая, что спасти человека Бог мог только таким образом, а поэтому у Бога даже как бы и выбора не было.
Ансельм стремился показать гармоничность разума и веры — в определенной мере ему это удалось, и в дальнейшем средневековая схоластика постоянно возвращалась к анализу их соотнесения. Так, например, хотя Фома Аквинат не считал, что одна и та же вещь может быть одновременно предметом знания и веры, но саму проблему их взаимодействия подробно исследовал. Но, пожалуй, еще более важно то, что Ансельм смог заложить своим онтологическим доказательством некий рационалистический оптимизм, показать самоценность мышления, активность познающего субъекта — в общем все то, без чего мы уже не можем представить себе историю европейской культуры.
Д. Ю. Дорофеев
Ныне пробудись, о человече! уйди хоть немного от попечений твоих, сокройся хоть малость от беспокойных твоих помыслов. Ныне отбрось прочь тягостные заботы, отложи многотрудные твои занятия. Хоть ненадолго обрети досуг для Бога, хоть ненадолго стяжай в нем успокоение. Войди в клеть ума твоего, изгони все, кроме Бога и тех вещей, что помогают тебе искать его, и, затворив дверь[180], взыскуй его. Скажи ныне, все существо сердца моего, скажи Богу так: «Лика Твоего взыскую; буду искать лица Твоего, Господи» (Пс. 26, 8).
Господи, Боже мой! ныне Ты научи сердце мое: где и как ему искать Тебя? где и как ему обрести Тебя? Господи, если нет Тебя здесь, где искать мне Тебя как отсутствующего? Если же Ты повсюду, почему не могу я зреть Тебя как присутствующего? Так, Ты обитаешь во свете неприступном (1 Тим. 6, 16). Но где он, этот свет неприступный? и как приступить мне к свету неприступному? Кто приведет меня к нему и введет в него, дабы лицезреть мне Тебя в нем? Под какими знаками, под каким образом искать мне Тебя? Никогда не зрел я Тебя, Господи, Боже мой; лика Твоего не ведаю. Что же делать, Всевышний Господи, что же делать тому, кто столь отдален от Тебя изгнанием? Что делать рабу Твоему, что изнемогает от любви к Тебе и далеко отринут от лика Твоего (Пс. 50, 13)? Жаждет он лицезреть Тебя, но слишком удален от него лик Твой; приступить к Тебе хочет, но неприступна обитель Твоя; обрести Тебя желает, но не знает местопребывания Твоего; искать Тебя вожделеет, но не ведает лика Твоего. Господи, Ты еси Бог мой, и Ты Господь мой — но никогда не зрел я Тебя. Ты сотворил меня, и Ты претворил меня, и все мои блага дал мне Ты — но доселе еще не познал я Тебя! Наконец, сотворен я для того, чтобы созерцать Тебя, — но доселе не мог делать то, для чего сотворен!
О, горестный удел человека, утратившего то, для чего он сотворен! О, падение печальное и плачевное! Увы, что утратил человек и что он обрел? Что отошло и что осталось? Утратил он блаженство, для которого предназначен, обрел же бедствие, для которого не предназначен; отошло то, что одно делает блаженным, осталось то, что в себе самом всецело бедственно. Некогда вкушал человек от хлеба ангельского, которого ныне алчет; ныне вкушает он от хлеба скорбного, которого некогда не знал. Увы! Общее рыдание человеков! всемирный плач сынов Адамовых! Прародитель наш пресыщался яствами, мы терзаемся гладом; он изобиловал, мы нищенствуем; он счастливо обладал и плачевно утратил, мы несчастливо нуждаемся и плачевно желаем, но, увы, остаемся ни с чем. Зачем не сберег он для нас то, что ему было некогда легко сберечь, нам же столь тяжко не иметь? Зачем изринул из света и заключил во тьму? Зачем лишил нас жизни и причинил нам смерть! О, мы несчастные! Откуда мы извергнуты и куда ввергнуты? Откуда ниспали и куда устремились? Из отчизны в изгнание, от лицезрения Бога в слепоту нашу, от сладости бессмертия в горечь и терзание смерти. О, бедственная перемена: от такого блага и к такому злу! Тягостна здесь утрата, тягостна скорбь, и все тягостно.
Но, увы, и мне, несчастному, одному из несчастных сынов Евиных, отторгнутых от Бога! Что я замышлял и что совершил? К чему стремился и куда пришел? По чему томился и от чего терзаюсь? Благо искал я, и вот смятение (Иер. 14, 19). К Богу поспешал я и преткнулся о самого себя. Покоя искал я в сокровенностях моих, а обрел смуту в глубинах моих. Уповал я ликовать от радости духа моего и принужден кричать от горести сердца моего. (Пс. 37, 9). Манило веселие, и вот усугубляется воздыхание!
Ты же, Господи, доколе? (Пс. 6, 4). Доколе, Господи, будешь забывать нас, доколе будешь скрывать лицо Твое от нас? (Пс. 12, 2). Когда воззришь Ты на нас и услышишь нас? Когда просветишь очи наши и явишь нам лик Твой? Когда возвратишь нам себя? Воззри, Господи! услышь! просвети нас! яви себя нам! Возврати нам себя, и будет нам хорошо; без Тебя сколь нам худо! Умилосердись над трудами и порывами нашими к Тебе, ибо ничего не можем без Тебя, Ты призвал нас к себе; помоги нам. Молю Тебя, Господи, да не пребуду безутешен в отчаянии, но утешен в чаянии. Молю Тебя, Господи! горько сердце мое через богооставленность; услади его через посещение свое! Молю Тебя, Господи! в алкании начал я искать Тебя, да не отойду от Тебя голодным; в скудости приступил, да не отступлю ненасыщенным! Нищий пришел я к Богатому, страждущий к Милосердному; да не возвращусь неутешен и презрен! И если я воздыхаю прежде яств (Иов. 3, 24), удели мне яства после воздыханий! Господи, согбен я и могу смотреть лишь долу; воздвигни меня, да возмогу смотреть горе.
Беззакония мои превысили голову мою, как тяжелое бремя отяготело на мне (Пс. 37, 5). Освободи меня, сними с меня бремя мое, да не затворит надо мною пропасть зева их (Пс. 68, 16). Даруй мне узреть свет Твой, хоть издали, хоть из глубины. Научи меня искать Тебя и яви себя ищущему; ибо я не могу ни искать Тебя, если Ты не научишь, ни обрести Тебя, если Ты не явишь. Взыщу Тебя, воздыхая о Тебе, и воздохну о Тебе, взыскуя Тебя; обрету, возлюбив, и возлюблю, обретая.
Исповедую, Господи, и благодарю Тебя, что сотворил Ты во мне этот Твой образ, дабы я памятовал о Тебе, мыслил Тебя, любил Тебя; но он настолько стерся от гнета пороков, настолько помрачился от дыма прегрешений, что не сможет творить то, для чего сотворен, если Ты не обновишь и не преобразуешь его. Не силюсь, Господи, проникнуть в глубины Твои, непосильные для моего разумения; но желаю хоть отчасти разуметь истину Твою, в которую верует и которую любит сердце мое. Не ищу разуметь, дабы уверовать, но верую, дабы уразуметь; ибо верую и в то, что если не уверую, не уразумею.
Итак, Господи, Ты, что даруешь вере разумение! даруй мне, насколько признаешь полезным для меня, уразуметь, что Ты есть, как мы веруем; и что Ты есть то именно, во что мы веруем. Веруем же мы, что Ты нечто, более чего нельзя ничего помыслить. Или, может быть, природы такой нет, коль скоро сказал безумец в сердце своем: «нет Бога» (Пс. 13, 1)? Но даже и сам этот безумец разумеет, что я говорю, когда слышит: «Нечто, более чего нельзя ничего помыслить»; и то, что он разумеет, есть в его разуме (in intellectu), хотя он и не разумеет, что оно есть. Ибо одно дело, если вещь есть в разуме, а другое, если разум мыслит ее как ту, которая есть. Так, когда живописец замышляет то, что ему предстоит делать, он имеет в своем разуме нечто; однако он не мыслит того, что он еще не делал, как то, что есть. Когда же он все написал, он и в разуме имеет уже им сделанное, и мыслит его как то, что есть. Итак, даже и означенный безумец принужден признать, что хотя бы в разуме есть нечто, более чего нельзя ничего помыслить; ведь слыша эти слова, он их разумеет, а то, что разумеют, есть в разуме. Но то, более чего нельзя ничего помыслить, никак не может иметь бытие в одном только разуме. Ведь если оно имеет бытие в одном только разуме, можно помыслить, что оно имеет бытие также и па деле; а это уже больше, чем иметь бытие только в разуме. Итак, если то, более чего нельзя ничего помыслить, имеет бытие в одном только разуме, значит, то самое, более чего нельзя ничего помыслить, есть одновременно то, более чего возможно нечто помыслить; чего явным образом быть не может. Следовательно, вне всякого сомнения, нечто, более чего нельзя ничего помыслить, существует как в разуме, так и на деле.
Вышесказанное справедливо в такой степени, что небытие этой сущности невозможно и помыслить. Ибо мыслимо нечто, о чем нельзя даже помыслить, что его нет, и это больше, чем если о чем-либо можно помыслить, что его нет. Ведь если то, более чего нельзя ничего помыслить, может быть помыслено как то, чего нет, из этого следует, будто бы то самое, более чего нельзя ничего помыслить, не есть то, более чего нельзя ничего помыслить; а это явное противоречие. Итак, воистину есть то, более чего нельзя ничего помыслить, и притом так, что его небытия и помыслить невозможно. И это Ты, Господи, Боже наш! Итак, столь воистину обладаешь Ты бытием, Господи, Боже мой, что небытия Твоего нельзя помыслить. Так и быть должно: ведь если бы некий ум возмог помыслить нечто совершеннее Тебя, творение вознеслось бы превыше Творца и судило его, что весьма противно рассудку. Притом все иное, кроме Тебя одного, молено помыслить как несуществующее; итак, лишь Ты один обладаешь бытием в истиннейшем смысле и постольку в наибольшей степени, коль скоро любая иная вещь пребывает не столь истинно, а значит, имеет в себе меньше бытия.
Так почему же сказал безумец в сердце своем: «нет Бога», если для каждого разумного духа так само понятно, что Ты сравнительно со всем в наибольшей степени обладаешь бытием? Почему, если не потому, что он глупец и безумец?
В самом деле, каким образом сказал безумец в сердце своем то, чего невозможно помыслить? Или каким образом он не мог помыслить того, что сказал в сердце своем? Ведь сказать в сердце своем и помыслить есть одно и то же. Здесь противоречие: он действительно помыслил, коль скоро сказал в сердце своем; и он не сказал в сердце своем, коль скоро не помыслил. Но сказать в сердце своем, или помыслить, можно разными способами. Одно дело помыслить вещь, мысля обозначающее ее речение; другое дело — уразумевая самое вещь как таковую. Первым способом возможно помыслить, что Бога нет, но вторым никак невозможно. Никто разумеющий, что суть огонь и вода, не может помыслить: «огонь есть вода», — держа в мысли вещи, хотя может это сделать, держа в мысли речения. Равным образом никто, разумеющий, что такое Бог, не может помыслить, что Бога нет, хотя бы он говорил эти, слова в сердце своем, прибегая ли к внешнему изъявлению или обходясь без него. Ведь Бог есть то, более чего нельзя ничего помыслить. Тот, кто хорошо разумеет это, во всяком случае, разумеет, что по свойствам бытия Бога его небытие нельзя даже помыслить.
Благодарю Тебя, благий Господи, благодарю Тебя; ибо чему я прежде веровал, получив от Тебя веру, то ныне разумею, получив от Тебя озарение. И теперь, если бы даже я не пожелал веровать, что Ты есть, я не смог бы не разуметь, что это так.
<...>
Нашла ли ты, душа моя, что искала? Ты искала Бога, и ты нашла, что Он есть высочайший предел всех вещей, совершеннее которого ничего нельзя помыслить; и что Он есть сама Жизнь, сам Свет, сама Премудрость, сама Благость, сами вечное блаженство и блаженная Вечность; и что пребывает Он повсюду и всегда. Так вот: если не нашла ты Бога твоего, как же возможно, что ты нашла все вышесказанное и уразумела это с такой непреложной подлинностью и с такой подлинной непреложностью? Если же нашла, — в чем причина, что ты не ощущаешь Того, кого нашла? Почему не ощущает Тебя, Господи Боже, душа моя, если нашла она Тебя? Или она не нашла Того, о ком, однако, нашла, что он есть свет и истина? Как же уразумела она это иначе, нежели увидав свет и истину? Да и могла ли она вообще уразуметь о Тебе нечто, кроме как через Твой свет и через Твою истину (Пс. 42, 3)? Но если она видела свет и истину, она видела Тебя; если же не видела Тебя, не видела ни света, ни истины. Или увиденное ею было и светом, и истиной, и все же она не увидела Тебя, поскольку видела Тебя лишь немного, но не узрела Тебя, как Ты есть (1 Ин. 3, 2)?
Господи, Боже мой, сотворивший и претворивший меня, скажи взыскующей душе моей, что же Ты есть сверх того, что она видела, дабы она ясно видела, чего взыскует. Силится она увидеть больше и не видит ничего помимо уже увиденного, разве что мрак; вернее же, она не тьму видит, ибо нет в Тебе тьмы, но видит, что не может более видеть по причине собственной омраченности. Почему так, Господи, почему так?
Омрачено ли око ее слабостью своей или ослеплено Твоим блистанием? Точно, оно и в себе омрачено, и от Тебя ослеплено; потемнено оно своею малостью, и подавлено Твоею безмерностью; несомнительно, оно утесняется узостью своею и одолевается пространностью Твоею! Ибо каков этот Свет, из которого просиявает духу разумному всяческая истина? Сколь пространна эта Истина, вмещающая внутри себя все, что только не есть истинного и вне которой обретаются только ничто и лживость? Сколь безмерна она, что единым взглядом озирает все сотворенное, она, которой и через которую, и по действию которой все было сотворено из ничего? Сколько в ней чистоты? сколько простоты? сколько непреложности и блистательности? О, без сомнения, больше, чем творение способно уразуметь.
<...>
Воистину, Господи, свет этот неприступен, в котором Ты обитаешь; воистину, нет ничего, что могло бы проникнуть в него и рассмотреть Тебя в нем. Воистину, его я не вижу, ибо слишком ярок он для меня; и все же все, что я вижу, я вижу в нем, как слабое око видит все, им видимое, в свете солнца, хотя взирать на само солнце и не может. Не в силах ум мой приступить к нему, слишком блистающему, не в силах уловить его, не выносит око души моей продолжительного всматривания в него; оно ослепляется блистанием, одолевается пространностью, подавляется безмерностью, постыжается полнотою. О, свете высочайший и неприступный! О полная, о блаженная Истина! Как далеко Ты от меня, который так близок к Тебе! Как отрешена Ты от моего взгляда, между тем как я так подставлен Твоему! Без сомнения, Ты всецело здесь, я же не вижу Тебя. В Тебе «движусь я и есмь» (Деян. 7, 28) и к Тебе не могу приступить. Ты во мне и вокруг меня, а я Тебя не ощущаю.
Доселе скрываешься Ты, Господи, от души моей во свете и блаженстве Твоем; оттого и пребывает она доселе во мраке и убожестве своем. Озирается она и не видит красоты Твоей; прислушивается и не распознает сладости Твоей; осязает и не распознает мягкости Твоей. Ибо все это есть в Тебе, Господи Боже, приличным для Тебя неизъяснимым образом, Ты же вложил это в сотворенные Тобою вещи приличным для них чувственным образом; но огрубели, но омертвели, но притупились чувства души моей от застарелого недуга греховного.
Вот вновь смятение; вот вновь взыскующий радости и веселия встречен горестью и печалью! Уже чаяла душа моя насытиться и вот вновь алкает. Уже мнил я, что вкусил явств, и вот глад мой сильнее, нежели прежде. Усиливался я взойти к свету Божию, и ниспал вспять, во тьму мою. Вернее же сказать, не теперь ниспал я в нее, но лишь восчувствовал свое в нее погружение; ниспал же я прежде, нежели зачала меня матерь моя. Воистину, во тьме я зачат (Пс. 50, 7) и погруженным во тьму родился. Воистину, все мы пали в лице того, «в ком все согрешили» (Рим. 6, 12). В нем все мы утратили то, что он имел без труда, утратил же на горе себе и нам; ныне, когда мы хотим искать утраченное, мы его не ведаем, когда ищем, не обретаем, а когда обретаем, это не то, что мы искали. «Господи, взыскал я лица Твоего; буду искать лица Твоего, Господи; не скрой от меня лица Твоего!» (Пс. 26, 8-9). Подними меня от меня к Тебе. Очисти, исцели, изощри, просвети око ума моего, да возможет оно воззреть на Тебя. Пусть соберет расточенные свои силы душа моя, и всем разумением своим пусть сызнова вперится она в Тебя, Господи.
Что Ты есть, Господи, что Ты есть, как должно сердце мое разуметь о Тебе? Воистину Ты есть жизнь, и премудрость, и правда, и благость, и блаженство, и вечность, и всякое истинное благо. Блага эти множественны, и бедный ум мой бессилен узреть их все единым взглядом, дабы усладиться ими всеми одновременно. Как же, Господи, Ты еси все это? Быть может, это части Твои? Или, вернее, каждое из них есть Ты во всей Твоей целокуппости? Все, что составлено из частей, не являет собою безусловного единства, но до некоторой степени множество, не тождественное самому себе и могущее быть разъятым либо в действии, либо в мысли; но Тебе, совершеннее которого нельзя ничего помыслить, это чуждо. Итак, нет в Тебе частей, Господи, нет в Тебе и множественности, но Ты столь целокупен и самотождествен, что ни в чем не являешь неподобия самому себе; Ты — само Единство, не делимое ни для какой мысли. Следовательно, и жизнь, и премудрость, и прочие совершенства — не части Твои, но все они суть едино, и каждое из них есть вся Твоя целокупность, объемлющая все остальные. Но коль скоро ни Ты не имеешь частей, ни вечность Твоя, которая есть Ты же сам, их не имеет, следственно, нигде в пространстве и никогда во времени ни Ты, ни вечность Твоя не даны как часть; но Ты целокупно присутствуешь во всяком месте, и вечность Твоя целокупно присутствует во всяком мгновении.
<...>
Ныне, о душа моя! пробуди и напряги все силы ума твоего и поразмысли, насколько можешь, о том, каково свойство и какова великость названного Блага. Ибо коль скоро и обособленные блага сладостны, поразмысли с прилежанием, как сладостно то Благо, что содержит в себе приятность всех благ; однако не ту приятность, какую знаем по опыту из сотворенных вещей, но столь же отличную от нее, сколь Творец отличен от творения. Ибо коль скоро и жизнь сотворенная есть благо, то какое Благо — жизнь творящая? Коль скоро чаемое спасение сладостно, то как сладостно то Спасение, которым соделывается всяческое спасение? Коль скоро мудрость, состоящая в познании вещей созданных, любезна, то сколь любезна Премудрость, создавшая из ничего все вещи? Наконец, коль скоро много великих наслаждений обретается в вещах сладостных, то сколь дивное и сколь великое услаждение обретается в Том, кто сообщил им усладительность?
<...>
Боже мой и Господи мой, упование мое и радость сердца моего, скажи душе моей, есть ли это радость, о которой Ты глаголешь нам через Сына Твоего: «Просите и получите, чтобы радость ваша была совершенна» (Ин. 16, 24)? Ибо нашел я некую радость совершенную, и более нежели совершенную. Если все сердце, и весь дух, и вся душа, и весь человек во всем своем составе исполнится радостью этой, и тогда перельется через край радость. Итак, не радость эта всецело войдет в радующихся, но радующиеся всецело войдут в радость. Скажи, Господи, скажи рабу Твоему в глубине сердца его, та ли эта радость, в которую войдут рабы твои, что войдут в радость Господина своего (Мф. 25, 21)? Но радость эту, которою возрадуются избранные Твои, воистину «не видел глаз, не слышало ухо, и не приходило то на сердце человеку» (Ис. 64, 4; 1 Кор. 2, 9). Еще не сказал я, Господи, и не помыслил, сколько возрадуются эти блаженные Твои. Верно, столько возрадуются, сколько возлюбят; столько возлюбят, сколько познают. О, сколь много познают они Тебя, Господи, в оное время и сколь крепко возлюбят Тебя! Воистину, не видел того глаз, не слышало ухо и не приходило то на сердце человеку — сколько познают они и возлюбят Тебя в жизни той!
Молю Тебя, Господи! даруй мне познать Тебя, даруй мне возлюбить Тебя, дабы возрадоваться о Тебе. И если не смогу в жизни сей познать и возлюбить, и возрадоваться в меру совершенства, пусть буду я хотя бы преуспевать в этом делании, пока радость не станет совершенной. Пусть мое познание Тебя здесь преуспевает, а там будет совершенно; пусть любовь моя к Тебе здесь возрастает, а там будет совершенна; пусть радость моя будет здесь велика упованием, а там совершенна исполнением. Господи! через Сына Твоего Ты нам повелеваешь, вернее же, советуешь просить и обещаешь, что мы получим просимое, чтобы радость наша была совершенна. Вот я прошу, Господи, как советуешь Ты нам через дивного Подателя советов; так да получу я то, что обещал Ты через Истину Твою, чтобы радость моя была совершенна. Праведный Боже, я прошу! так да получу я, чтобы радость моя была совершенна. Меж тем пусть размышляет о ней ум мой; пусть говорит о ней язык мой; пусть любит ее сердце мое; пусть проповедуют ее уста мои. Да взалкает ее душа моя, да возжаждет плоть моя, да возгорится все существо мое, доколе не войду в радость Господина моего, который есть Ты, Боже Троичный и Единый, благословенный вовеки. Аминь.
Три трактата, относящиеся к изучению Св. Писания, некогда создал я в разное время, подобные друг другу в том, что имеют форму вопроса и ответа; и лицо спрашивающего обозначается именем ученика, отвечающего же — именем учителя. Четвертый, который, правда, таким же способом издал я, небесполезен, как представляется, для введения в диалектику и имеет заглавие «О грамотном», — его не хочу к ним причислить, потому что он относится к другой науке, чем эти три.
Один из этих трех — «Об истине», т. е. о том, что есть истина и о каких вещах она обычно сказывается, а также о том, что есть справедливость (iustitia). Другой же — «О свободе воли», что она такое и всегда ли человек ее имеет; и сколько есть ее разновидностей (diversitates) в обладании или необладании правильностью воли (rectitudinem voluntatis), для сохранения которой она была дана разумной твари; и в этом трактате я показал только природную крепость воли, потребную для сохранения полученной правильности, а не то, как для этого необходимо, чтобы ей споспешествовала благодать (ut gratia subsequatur). И третий — о том вопросе, которым спрашивается, в чем согрешил дьявол, не устояв в истине, когда Бог не дал ему твердости, которой он не мог иметь иначе, как получивши от Бога; ибо если бы Бог дал, он ее имел бы, как имели добрые ангелы, потому что им Бог дал. Каковой трактат, хотя я и говорил там о стойкости (confirmatione) добрых ангелов, я озаглавил «О падении Диавола», ибо то, что я говорил о добрых ангелах, было вспомогательно; то же, что написал о злых, было (прямо) ответом на предложенный вопрос.
Хотя названные трактаты не связаны никакой непрерывностью стиля (dictaminis)[182], все же предмет их и общая для всех форма изложения требуют, чтобы они переписывались все вместе и в том порядке, в каком я их сейчас упомянул. Несмотря, значит, на то, что некоторыми нетерпеливыми они были переписаны в другом порядке раньше, чем были завершены, я все-таки хочу расположить их так, как здесь перечислил.
<…>
Ученик. Поскольку мы верим, что Бог есть истина, а говорим, что истина есть во многом другом, я хотел бы знать, везде ли, где говорится об истине, мы должны признавать, что она есть Бог. Ведь и ты в «Монологионе» твоем на примере истины речи доказываешь, что высшая истина не имеет ни начала, ни конца, когда говоришь: «Пусть, кто может, представит себе, когда возникло, т. е. когда еще не было истинно, следующее: что нечто было будущим; или когда прекратится и не будет истинно следующее: что нечто будет прошедшим. Если же ни то, ни другое нельзя помыслить и в каждом случае истинное не может существовать без истины — тогда невозможно хотя бы даже представить себе, чтобы истина имело начало или конец. Действительно, если истина имела начало или будет иметь конец, [значит], до того как она начала существовать, было нечто истинное — тогда, когда [еще] не было истины; и после того, как она завершит существование, будет нечто истинное, — тогда, когда [уже] не будет истины. А истинное не может быть без истины. Значит, была истина раньше, чем была истина; и будет истина после того, как истина прекратит существование: это верх нелепости. Итак, говорится ли, что истина имеет начало или конец, или разумеется, что не имеет, — истину нельзя замкнуть никаким началом или концом»[183]. Так ты сам говоришь в «Монологионе» твоем. Поэтому хочу услышать от тебя определение истины.
Учитель. Не помню, чтобы нашел я определение истины: но, если хочешь, поищем, что есть истина через различные вещи, в которых, как мы говорим, есть истина.
Ученик. Если другого не смогу, помогу хотя бы как слушатель.
Учитель. Итак, исследуем, сначала, что есть истина в высказывании[184]: ведь именно его мы чаще всего называем истинным или ложным.
Ученик. Ты спрашивай, а я сохраню все, что ты обнаружишь.
Учитель. Когда высказывание является истинным?
Ученик. Когда имеет место (est) то, что оно высказывает, либо утверждая, либо отрицая: а я считаю, что то, что оно высказывает, имеет место также и в том случае, когда оно отрицает существование того, чего нет; — потому что [и тогда] оно высказывает так, как обстоит дело.
Учитель. Значит, тебе кажется, что высказанная вещь (res enuntiata)[185] есть истина высказывания?
Ученик. Нет.
Учитель. Почему?
Ученик. Потому что ничто не бывает истинно, не будучи причастно истине: и потому истина в самом истинном; вещь же высказанная в истинном высказывании не содержится. Потому ее следует называть не истиной, но причиной истины. Поэтому мне кажется, что истину следует искать не в другом каком месте, как в самой высказывающей речи (in ipsa oratione).
Учитель. Посмотри тогда, может быть, сама высказывающая речь, или ее обозначение (significatio)[186], или что-то из того, что есть в определении высказывания (enuntiationis), есть то, чего ты ищешь?
Ученик. Так я не думал.
Учитель. Почему?
Ученик. Потому что, если бы она [высказывающая речь] была этим (искомым), она была бы тогда всегда истинной; ибо остается одним и тем же все, что есть в определении высказывания, — и когда высказываемое имеет место, и когда не имеет места: той же ведь [остается] высказывающая речь, и тем же обозначение, и прочем подобным образом.
Учитель. Что же, по-твоему, здесь является истиной?
Ученик. Ничего другого не знаю [ответить], кроме того, что когда [высказывающая речь] обозначает как существующее то, что существует, тогда есть в ней истина, и она истинна[187].
Учитель. Для чего создано утверждение?[188]
Ученик. Для обозначения (significandum)[189] существующего как существующего.
Учитель. Значит, это является должным?
Ученик. Конечно.
Учитель. Значит, когда [утверждение] обозначает существующее как существующее, оно обозначает то, что должно [обозначать]?
Ученик. Это очевидно.
Учитель. А когда обозначает то, что должно, обозначает правильно (recte)?[190]
Ученик. Это так.
Учитель. Когда же обозначает правильно, является правильным обозначением?
Ученик. Без сомнения.
Учитель. Значит, когда [утверждение] обозначает существующее как существующее, оно является истинным обозначением?
Ученик. Это следует.
Учитель. Опять-таки, когда оно обозначает существующее как существующее, оно является истинным обозначением?
Ученик. Да, если обозначает существующее как существующее, то является и истинным, и правильным обозначением.
Учитель. Значит, «быть истинным» и «быть правильным» значит для него одно и то же, а именно: «обозначать существующее как существующее»?
Ученик. Действительно, одно и то же.
Учитель. Значит, истина есть для него не что иное, как правильность?
Ученик. Теперь ясно вижу, что истина есть эта правильность.
Учитель. И так же, когда высказывание обозначает несуществующее как несуществующее?
Ученик. То, что ты говоришь, я понимаю. Но научи меня, что я мог бы ответить, если кто скажет, что высказывающая речь (oratio) обозначает то, что должно, даже и тогда, когда она обозначает как существующее то, чего не существует, ибо она ведь в равной мере получила [свойства] обозначать как существующее и то, что существует, и то, чего не существует. Ведь, если бы она не получила свойства обозначать (si non accepisset significare) как существующее также и то, чего не существует, то она не обозначала бы его. Поэтому, даже когда она обозначает как существующее то, чего не существует, она обозначает то, что должно. А если, как ты показал, обозначение того, что должно, является правильным и истинным, то высказывающая речь истинна даже тогда, когда она обозначает как существующее то, чего не существует[191].
Учитель. Правда, обычно не принято называть истинной высказывающую речь, которая обозначает как существующее то, чего не существует; однако и она имеет истину и правильность, потому что делает то, что должно. Но когда она обозначает как существующее то, что существует, — она вдвойне делает то, что должно: ибо обозначает и соответственно своему свойству обозначать (et quod accepit significare), и соответственно тому, для чего она была создана (quod facta est). Но высказывающую речь принято называть правильной и истинной согласно той правильности и истине, в силу которой она обозначает как существующее то, что существует, но не согласно той, в силу которой она обозначает как существующее также и то, чего не существует. Ведь более должным является то, ради чего [высказывающая речь] получает способность обозначения, чем то, ради чего не получает. А она получает способность обозначать вещь как существующую, хотя эта вещь не существует, или как несуществующую, хотя эта вещь существует, только потому, что не было возможности дать ей способность обозначать вещь как существующую [лишь на то время], пока эта вещь существует, или как несуществующую (лишь на то время), пока эта вещь не существует[192]. Итак, одно — правильность и истинность высказывания (rectitudo et veritas enuntiationis), поскольку оно обозначает то, для обозначения чего было создано; другое — правильность и истинность, поскольку оно обозначает в силу полученного свойства обозначать. Ведь первое неизменно присуще высказывающей речи, второе же переменно, потому что первое в речи есть всегда, второе же — не всегда, и первое — от природы, второе же — привходящим образом (accidentaliter) и в соответствии с употреблением[193].
Например, когда я говорю: «День» (dies est) для обозначения в качестве существующего того, что существует, я правильно использую значение (significatio) данного высказывания, потому что оно для этого создано, и в таком случае говорится о правильном обозначении. Но когда тем же самым высказыванием я обозначаю как существующее то, чего не существует, я пользуюсь им неправильно, потому что оно создано не для этого; и поэтому, в таком случае говорится, что это не есть правильное обозначение.
Но в некоторых высказываниях эти две правильности нераздельны, например, когда мы говорим: «Человек есть животное» или «Человек не есть камень»[194]. Ведь это утверждение всегда обозначает как существующее то, что существует, и это отрицание всегда обозначает как несуществующее то, чего не существует; ни первое мы не можем применить для обозначения несуществующего как существующего, так как человек всегда животное, ни второе — для обозначения существующего как несуществующего, так как человек никогда не камень.
Итак, начнем расследование с той истины, которую высказывающая речь имеет в силу того, что некто ею правильно пользуется: ибо [именно] в этом значении [истины] (secundum hanc) о речи, обычно, судят как об истинной. О той же истине, которой невозможно не иметь, скажем позднее.
Ученик. Итак, вернись к тому, с чего ты начал: достаточно для меня различил ты между двумя истинами высказывающей речи; покажешь ли, однако, что речь, как ты говоришь, имеет некоторую истину и тогда, когда содержит ложь?
Учитель. Об истине обозначения, с которой мы начали, пока достаточно сказанного. Ведь то же самое правило (ratio) истины, которое мы наблюдали для предложения звучащей речи, следует усматривать для всех знаков, которые существуют для обозначения чего-то как существующего, каковы письмена или знаки пальцами.
Учитель. Представление (cogitationem) мы также называем истинным, когда существует то, что мы, основываясь на рассуждении или на чем-то еще, считаем существующим, и называем [представление] ложным, когда этого не существует.
Ученик. Так принято.
Учитель. Что же, по-твоему, является истиной в представлении?
Ученик. Согласно тому правилу (secundum rationem), которое мы видели для предложения (in propositione), ничто с большим правом не называется истиной представления, как его (представления) правильность. Именно для этого дана нам способность представлять себе нечто как существующее или несуществующее: чтобы мы представляли себе существующим то, что существует, и несуществующим то, чего не существует. Поэтому тот, кто считает существующим то, что существует, считает то, что должно [считать], и постольку представление правильно. Если, значит, истинно и правильно представление, то не по другой причине, как потому, что мы считаем существующим то, что существует, и несуществующим то, чего не существует: не иное есть его истина, как правильность.
Учитель. Ты правильно разбираешь.
Но в воле есть истина, о чем гласит Истина сама, говоря, что «диавол не устоял в истине» (Ин. 8, 44)[195]. Ведь он пребывал в истине и покинул истину не иначе как волей.
Ученик. Так верую. Ведь, если бы тот, кто единственно вследствие греха покинул истин)', всегда хотел того, что должно, то никогда не согрешил бы.
Учитель. Итак, скажи, что ты здесь понимаешь под истиной?
Ученик. Ничего, кроме правильности. Ибо если он, покуда желал должного, для чего ведь и получил волю, пребывал в правильности и в истине, а когда пожелал недолжного, правильность и истину утратил, то не иное здесь можно понимать под истиной, как правильность; поэтому в воле его было — «истина» ли [сказать], «правильность» ли, — не что иное, как желание должного.
Учитель. Хорошо понимаешь.
Учитель. Однако нужно верить и в то, что истинное в действии (in actione) в не меньшей степени есть истина, как сказал Господь. Ибо «делающий зло ненавидит свет» и «поступающий по правде приходит к свету»[196].
Ученик. Понимаю, о чем ты говоришь.
Учитель. Разбери тогда, если можешь, что здесь есть истина.
Ученик. Если не ошибаюсь, истина и в действии должна быть усмотрена с помощью того же правила, с которым выше мы познали истину и прочих [вещах].
Учитель. Это так. Ведь если дурно действовать (male agere) и творить истину (veritatem facere) суть противоположное, как свидетельствует Господь, говоря: «Кто дурно действует, ненавидит свет» и «Кто творит истину, приходит к свету», то «истину творить» и «доброе творить» — одно и то же. Ведь «творить доброе» противоположно «творить дурное». Поэтому, если «истину творить» и «доброе творить» суть одно и то же в этом противопоставлении, они не различны по значению: общее суждение (sententia) о тех, кто делает то, что должно, — «творит доброе» и «творит правильное». Откуда следует, что творить правильное — значит творить истину. Ведь установлено, что творить истину — значит творить доброе, а творить доброе — значит творить правильное. Поэтому ничто с большей очевидностью не есть истина действия, как правильность.
Ученик. Не вижу нигде погрешности в твоем рассуждении.
Учитель. Посмотри-ка получше, всякое ли действие, которое творит то, что должно, сообразно называть «творить истину»? Бывает ведь действие разумное, каково: «подавать милостыню», и бывает неразумное, каково действие огня, которое греет. Итак, посмотри, подобает ли нам говорить, что огонь творит истинное?
Ученик. Если огонь от источника своего бытия получает свойство греть[197], то когда он греет, он делает то, что должно. Потому не вижу, какая несообразность в том, что огонь творит истинное и правильное, когда он делает то, что должно.
Учитель. И мне не иначе представляется. Отсюда можно заметить, что правильность или истина действия бывает необходимой и не необходимой. А именно, в силу необходимости огонь творит истинное и правильное, когда греет; и не в силу необходимости творит истинное и правильное человек, творя добро. Притом под «творить» (facere) Господь имел в виду не только в собственном смысле действие, но и всякий глагол, сказав: «Кто творит истину, приходит к свету». Ибо он не отлучает от этой истины, или света, того, кто терпит преследование за правильность, или того, кто есть там и тогда, где и когда он должен быть; или же того, кто стоит или сидит, когда должно, и подобное. Никто ведь не говорит, что такие не делают добро. И когда Апостол говорит, что «получит каждый, сколько принес» (2 Кор. 5, 10.), понимать здесь следует все то, о чем мы обычно говорим «творить благо» и «дурно действовать».
Ученик. Также и в обычном словоупотреблении называют действием (facere) и страдание, и многое другое, что не является действием. Поэтому и правильную волю, об истине которой мы размышляли выше, перед истиной действия, мы можем, если не ошибаюсь, причислить к правильным действиям.
Учитель. Ты не ошибаешься. Ведь о том, кто желает должного, говорится, что он правильно и хорошо делает, и он не исключается из числа тех, кто творит истинное. Но поскольку, разыскивая истину, мы о ней говорим, и Господь, относительно той истины, которая есть в воле, кажется, особо говорит о дьяволе, что тот «не устоял в истине», хотел бы и я отдельно рассмотреть, что является истиной в воле.
Ученик. Это мне по душе.
Учитель. Итак, если установлено, что истина действия бывает природная и неприродная, к природной нужно отнести ту истину речи, которую, как мы видели выше, нельзя отделить от самой речи. Ведь как огонь, когда греет, творит истину, поскольку получает свойство греть от источника своего бытия, так и высказывание «есть день» (dies est) творит истину, когда обозначает день как существующий, есть ли день в данный момент или нет, потому что это свойство получает от природы (naturaliter).
Ученик. Теперь только понимаю, что такое истина в ложной речи.
Учитель. Не кажется ли тебе, что мы отыскали все пристанища истины, кроме высшей истины?
Ученик. Сейчас вспомнил об одной истине, которой не нахожу среди объясненных тобой.
Учитель. Какая же это?
Ученик. Есть ведь в телесных чувствах (sensibus corporis) истина, но не всегда: ибо иной раз они вводят нас в заблуждение. Например, когда я порой вижу нечто через стекло, зрение обманывает меня: иногда сообщает (renuntiat) мне тело, что то, что я вижу позади стекла того же цвета, что и стекло, хотя оно и другого цвета; иногда же заставляет меня думать, что стекло имеет цвет вещи, которую я вижу позади него, хотя это не так. И многое есть другое, в чем зрение и прочие чувства обманывают.
Учитель. Мне представляется, что эта истина или ложь не в чувствах, а в мнении. Иначе говоря, заблуждается само внутреннее чувство, а не внешнее обманывает его[198]. Иногда это легко распознать, иногда трудно. Ведь когда мальчик боится изваянного дракона с разинутой пастью, то легко узнать, что это делает не зрение, которое ничего другого не сообщает мальчику сверх того, что сообщает и старым людям, но внутреннее чувство, которое еще не умеет хорошо различать между вещью и подобием вещи. Так и тогда, когда, видя человека, похожего на кого-то, мы принимаем его за того, на кого он похож, или когда кто-нибудь, слыша звук, издаваемый не человеком, принимает его за звук человеческого голоса, — то и это делает внутреннее чувство. То же, что ты говоришь о стекле, так потому, что когда зрение проходит[199] через некое тело, имеющее цвет воздуха, не иначе затрудняется восприятие цветного изображения, видимого по ту сторону стекла, чем когда зрение проходит через воздух, если [только] то тело, через которое оно проходит, во сколько-нибудь раз не темнее или плотнее воздуха. Так бывает, когда зрение проходит через стекло собственного [обычного] цвета, т. е. к которому не примешан никакой другой цвет, или через чистейшую [прозрачную] воду, или через кристалл[200], или через что-либо, имеющее подобный цвет. Но когда проходит то же зрение через другой цвет, как через стекло не собственного цвета, а цветное, — оно воспринимает тот цвет, который ему «встретился» раньше. Вследствие чего, так как зрение, после того, как оно восприняло один цвет и, находясь под воздействием этого первого цвета (secundum quod illo affectum est), встречает другой, то оно или вовсе не воспринимает, или менее чисто воспринимает [этот последний цвет]: поэтому оно сообщает (renuntiat) о том, который оно восприняло раньше, либо об одном [отдельно], либо вместе [в сочетании] с тем, который встретился позже.
Если зрение подвергается воздействию первого цвета, достаточно сильному, [чтобы «занять» всю] способность зрения поглощать цвет, то оно не может одновременно чувствовать другой цвет; если же воздействие первого цвета менее сильно, чем способность зрения поглощать цвет, то оно может чувствовать другой: так, когда оно проходит через некоторое тело, вроде стекла, столь совершенно красного, что само зрение всецело подпадает под воздействие (afficitur) его красноты, то оно не может в то же время подвергнуться воздействию другого (diverso) цвета; если же не настолько совершенным нашло оно (invenit) прежде встреченный красный цвет, насколько [требовала бы] его цветовая восприимчивость, то зрение, как бы еще не полное (quasi nondum plenus), все еще может присоединить (assumere) другой цвет — настолько, насколько его «цветовая емкость» (capacitas) еще не насыщена первым цветом[201].
А кто этого не знает, тому и кажется, таким образом, будто зрение сообщает, что все, ощущаемое им после первого воспринятого цвета, само или полностью, или отчасти того же цвета. Отчего и происходит то, что внутреннее чувство вину свою вменяет чувству внешнему.
Подобным образом, когда целая трость, часть которой находится в воде, а часть — над водой, кажется надломленной, или когда мы думаем, что зрение наше находит в зеркале лицо наше, и когда многое другое, как нам кажется, зрение и прочие чувства нам сообщают иначе, чем [дело обстоит] в действительности (quam sint), — то это не вина чувств, которые сообщают то, что могут, потому что такую получили способность; но суждению души (iudicio animae) должно вменить то, что оно хорошо не различает (discernit), что чувства могут и что должны.
Поскольку показать это (ostendere)[202] является делом скорее многотрудным, чем плодотворным для наших целей, то не думаю, что нужно сейчас тратить на это время. Достаточно сказать лишь: что бы чувства нам ни сообщали — по своей ли природе, по иной ли какой-нибудь причине, они, во всяком случае, делают то, что должно, и потому творят правильное и истинное; и принадлежит эта их истина к той же истине (sub illa veritate), которая есть в действии.
Ученик. Убедил ты меня своим ответом, и не хочу тебя дольше задерживать на этом вопросе о чувствах.
Учитель. Теперь погляди, следует ли, помимо высшей истины, мыслить истину еще в какой-либо вещи сверх уже рассмотренных.
Ученик. Что же это может быть?
Учитель. Думаешь ли ты, что существует когда-нибудь или где-нибудь то, чего не существует в высшей истине и что не получило от нее то, что оно есть, поскольку оно есть; или что нечто могло бы быть другим, чем то, что оно есть в ней?[203]
Ученик. Нет.
Учитель. Итак, все существующее есть нечто истинное постольку, поскольку оно есть то, что оно есть в ней?
Ученик. Безусловно, можешь заключить, что все существующее существует поистине, потому что оно есть не иное, чем то, что в ней.
Учитель. Значит, истина есть в сущности (in essentia) всего существующего, ибо [все существующие вещи] суть то, что они суть в высшей истине.
Ученик. Вижу, что это такая истина, что в ней никакой не может быть лжи, ибо того, что существует ложным образом (falso est), вовсе не существует.
Учитель. Хорошо. Но скажи, разве нечто должно быть чем-то другим, чем то, что оно есть в высшей истине?
Ученик. Нет.
Учитель. Если, значит, все есть то, что оно есть в ней, — без сомнения, все есть то, что должно.
Ученик. Поистине, то, что должно.
Учитель. Но все, что есть то, что должно, есть (т. е. существует. — И. К.) правильным образом.
Ученик. Иначе быть не может.
Учитель. Итак, всякое существующее существует правильным образом.
Ученик. Ничего не может быть последовательнее.
Учитель. Если, значит, истина и правильность (rectitudo) в сущности вещей потому, что сами вещи суть то, что они суть в высшей истине, — несомненно, что истина вещей есть правильность.
Ученик. Нет ничего яснее столь последовательного доказательства.
Ученик. Но согласно истине вещей, как можем мы говорить, что все существующее есть то, что должно, когда есть много дурных дел (opera mala), которые уж, конечно, суть не то, что должно?
Учитель. А разве удивительно, что одна и та же вещь должна быть и не быть (debet esse et non esse)?
Ученик. Как может быть такое?
Учитель. Ты, наверняка, не сомневаешься в том, что ничто вообще не существует иначе как по причине Божьего творения или попущения?
Ученик. Нет для меня ничего более очевидного.
Учитель. Разве ты осмелишься говорить, будто Бог что-то творит или попускает немудро или нехорошо?
Ученик. Утверждаю даже, что ничего не делает иначе как хорошо и мудро.
Учитель. Разве станешь ты судить, будто недолжное есть то, что толикая благость и толикая премудрость творит или попускает?
Ученик. Кто в здравом уме решился бы вообразить такое?
Учитель. Итак, равным образом должно — то, что возникает и благодаря творению Бога, и благодаря попущению Его.
Ученик. Вполне попятно.
Учитель. Так скажи, думаешь ли ты, что должным является влечение (affectum) дурной воли (malae voluntatis)?
Ученик. Так же, как если бы ты спросил, является ли должным дурное дело: с этим никто, будучи в здравых чувствах, не согласится.
Учитель. Однако Бог позволяет некоторым делать то дурное, которого они хотят дурной волей.
Ученик. Пореже бы Он это позволял!
Учитель. Одно и то же, значит, является и должным, и недолжным: именно, должным поскольку хорошо и премудро попускается тем, без чьего попущения не может возникнуть; и недолжным, поскольку это относится к тому, чьей неправедной (iniqua) волей затевается (concipitur)[204]. Так ведь Господь Иисус, ибо Он один был невинен, не должен был подвергнуться смерти, и никто не должен был Ему причинить ее; и, однако, должен был подвергнуться ей, ибо Сам премудро, и милостиво, и попечительно (utiliter) пожелал претерпеть ее.
Многими ведь способами одна и та же вещь (eadem res) в различных отношениях (diversis considerationibus) содержит в себе противоположности (suscipit contratia): это часто относится к действию, например, возьмем «побитие»[205]. Побитие ведь относится и к действующему (agentis), и к страдающему, отчего может называться и деянием, и страданием, хотя согласно самому имени «деяние» или «побитие» (actio vel percussio), и те выражения, которые подобным способом (образованы от страдательной [основы] и употребляются в действительном значении (quae similiter dicta a passivis in activa dignificatione dicuntur), скорее, кажутся страдательными, чем относящимися к действующему. Ведь, с точки зрения действующего, гораздо уместнее, кажется, было бы говорить «действие» или «побивание» (agentia vel percutientia), с точки зрения претерпевающего — «деяние» или «побитие». Ведь «действие» и «побивание» сказываются от «действующего» и «побивающего» как «провидение» от «провидящего» (providentia a providente), «содержание» от «содержащего», каковые, т. е. «действующий», «побивающий», «провидящий» и «содержащий» суть действительные (activa); «деяние» же и «побитие» производятся от «содеянного» и «побитого» (acto et percusso), каковые суть страдательные (passiva).
Но поскольку — чтобы сказать на одном [этом] примере то, что ты сам поймешь для остальных [случаев], — как нет ни побивающего без побития, ни побития без побивающего, так побивающий и побитие не могут быть друг без друга. Более того, можно сказать, что одна и та же вещь (una et eadem) обозначается различными названиями (diversis nomimibus) с различных сторон (secundum diversas partes): поэтому говорится, что побитие относится и к побивающему, и к побитому. Поэтому то, согласно чему действующий или страдающий подлежат одному и тому же суждению или противоположным, — [согласно этому же] и само действие с обеих, сторон [действительной и страдательной] будет оцениваться (iudicabitur) одинаковым образом или противоположным. Значит, если тот, кто побивает, правильно побивает, и то, что побивается, правильно побивается, — например, когда совершающий грех наказывается тем, кому он принадлежит, побитие правильно с обеих сторон, поскольку с обеих сторон оно является должным. Напротив, когда праведника побивает нечестивец, то поскольку ни этот не должен побивать, ни тот — быть побитым, с обеих сторон это побитие неправильно, ибо оно ни с одной не является должным. Когда же совершающий грех побивается тем, кому он не принадлежит, то так как и одному должно быть побитым, и другому не должно побивать, побитие это является и должным, и недолжным, а, стало быть, несомненно, и правильным, и неправильным.
Итак, если ты возьмешь суждение, будто либо с одной стороны, либо с обеих недолжным является побитие, и рассмотришь его по отношению к верховной мудрости и благости, — осмелится ли кто отрицать, что должным является то, что попускается такой благостью и премудростью?
Ученик. Пусть отрицает, кто решится, — я, во всяком случае, не решаюсь.
Учитель. Что же, если бы ты согласно природе вещей (secundum naturam rerum) рассмотрел то, что гвозди железные впечатались в тело Господне, — разве ты сказал бы, что хрупкая плоть не должна быть пронзена или не должна страдать, пронзенная острым железом?
Ученик. Сказал бы вопреки природе.
Учитель. Итак, может быть такое, что должным согласно природе является действие или страдание, которое согласно действующему или страдающему является недолжным, ибо ни тот не должен действовать, ни этот претерпевать.
Ученик. Ничего из этого не могу отрицать.
Учитель. Итак, видишь, что в высшей степени часто может случаться, что одно и то же действие должно быть и не должно быть в различных отношениях (diversis considerationibus).
Ученик. Столь наглядно ты это показал, что не могу не видеть.
Учитель. Но я хочу, чтобы среди прочего ты усвоил, что, иногда, о должном и недолжном говорится не в собственном смысле (improprie) — как когда я говорю, что я должен быть любим тобою. Ведь, если я действительно должен, то я должник и (обязан возвратить) то, что должен, и моя вина, если я не любим тобою.
Ученик. Так получается.
Учитель. Но, если я должен быть любим тобою, требовать следует не от меня, а от тебя.
Ученик. Приходится признать, что так.
Учитель. Значит, когда я говорю, что я должен быть любим тобою, то это не так говорится, как если бы я был что-то должен, но в том смысле, что ты должен любить меня. Подобным образом, когда я говорю, что я не должен быть любим тобою, не другое нужно понимать как то, что ты не должен любить меня. Такой же оборот речи есть для «возможности» и «невозможности» (potentia et impotentia)[206], как когда говорится: «Гектор мог быть побежден Ахиллом» и «Ахилл не мог быть побежден Гектором». Ведь не у того была возможность, кто мог быть побежден, а у того, кто мог победить; как и невозможность не у того, кто не мог быть побежден, а у того, кто не мог победить.
Ученик. По душе мне то, что ты говоришь, потому что я думаю, что полезно это знать.
Учитель. Правильно думаешь.
Учитель. Но вернемся к истине обозначения, с которой начал я для того, чтобы привести тебя от более знакомого к менее знакомому. Ведь все говорят об истине обозначения, истину же, которая в сущности вещей (in rerum essentia), рассматривают немногие.
Ученик. На пользу было мне то, что ты в таком порядке вел меня.
Учитель. Посмотрим же, сколь широко простирается истина обозначения. Ибо не только в том, что мы обычно называем знаками, но и во всем остальном, что мы говорим, есть обозначение истинное или ложное. Так как ведь не должно быть сделано кем-нибудь, кроме того, что он должен сделать, то само его действие есть [как бы] высказывающая речь и обозначение того, что он должен это делать; и если впрямь должно делать то, что он делает, он [своим действием] говорит истину, если же не должно — лжет.
Ученик. Хотя, мне кажется, я понимаю, однако, так как я до сих пор не слышал [ничего подобного], покажи мне для ясности на примере, о чем ты говоришь.
Учитель. Если бы ты был в месте, где знал бы, что есть целебные травы и смертоносные, но не умел бы их различить, и был бы там некто, в чьем умении различать их ты бы не сомневался бы, и он тебе на вопрос, какие целебны, а какие смертоносны [на словах] сказал бы, что целебные одни, а сам ел бы другие, то чему ты больше поверил бы — слову или делу его?
Ученик. Не столько поверил бы слову, сколько делу.
Учитель. Значит, он больше сказал бы тебе о том, какие целебные, делом, чем словом?
Ученик. Да.
Учитель. Так, значит, если бы ты не знал, что не должно обманывать, и тебя кто-то обманывал бы, даже если бы он сам тебе говорил, что не должно обманывать, то больше он сказал бы тебе делом, что должно обманывать, чем словом, что не должно. Подобным образом, когда некто думает или хочет чего-нибудь, а ты не знаешь, должно ли этого хотеть или об этом думать, пока видишь только желание или мысль, то он самим делом обозначает, что этого должно хотеть или об этом думать. И если это должно, он «говорит истину», если же нет — «лжет». Также в существовании (existentia) вещей есть подобным образом истинное или должное обозначение; ибо и само то, что нечто существует, «говорит», что оно должно существовать[207].
Ученик. Теперь вижу ясно то, чего раньше не замечал. Учитель. Направимся же к тому, что осталось. Ученик. Ты иди первым, а я буду следовать за тобой.
Учитель. Ты ведь не отрицаешь, что высшая истина есть правильность?
Ученик. Более того, ничем другим не могу ее признать.
Учитель. Заметь, что все правильности, о которых речь шла раньше, суть правильности потому, что то, в чем они находятся (illa in quibus sunt), или есть [некое должное], или делает то же, что [должное], или делает то, что должно; высшая же истина не потому есть правильность, что она сама должна что-либо, — в действительности все в долгу перед ней (omnia illi debent), но сама она никому ничего не должна, и она есть то, что она есть, не по какой другой причине, кроме той, что она существует.
Ученик. Понятно.
Учитель. И то понимаешь, каким образом эта правильность является причиной всех других истин и правильностей, а ее причиной ничто не является?
Ученик. Понимаю и то замечаю, что среди других некоторые суть только действия (effecta), некоторые же — причины и действия; так, истина, которая находится в существовании (existentia) вещей, есть действие высшей истины и сама в свою очередь является причиной истины представления (quae cogitationis est) и той, которая есть в предложении (propositione), а эти две истины не суть причины никакой истины.
Учитель. Хорошо разбираешь: потому уже можешь понять, как я доказал в моем «Монологионе», что высшая истина не имеет ни начала, ни конца, на примере истины речи. Ведь когда я говорил: «Когда не было истинно, что нечто было будущим», я не хотел сказать, что сама эта речь, утверждающая нечто как будущее, не имеет начала или что [утверждаемая ею] истина есть Бог, а то, что немыслимо такое время, когда, если бы была такая речь, истина в ней отсутствовала бы. Так что поскольку немыслимо [время], когда эта истина не могла бы существовать, если бы существовала речь, в которой она могла бы быть, то нужно понимать так, что не имела начала та истина, которая является первой причиной данной истины. Ведь истина высказывающей речи не могла бы существовать всегда, если бы не существовала всегда ее причина, — что нечто является будущим, если только в самом деле (repisa) нечто не является будущим; а ничто не является будущим, если оно не есть в высшей истине. Это же следует понимать и о той речи, которая говорит, что «нечто является прошедшим». Ведь если истина этой речи, когда она была высказана (si facta fuerint), не может отсутствовать ни в каком смысле, то необходимо, чтобы у той истины, которая есть ее высшая причина, нельзя было помыслить никакого конца. Поэтому-то ведь поистине и называется нечто прошедшим, что это так на самом деле; и является прошедшим нечто потому, что это так в высшей истине. Поэтому если никогда не могло не быть истинным то, что нечто будет, и никогда не сможет быть неистинным то, что нечто было, — невозможно, чтобы было начало у высшей истины или что будет у нее конец.
Ученик. Не вижу ничего, что можно было бы возразить твоему рассуждению.
Учитель. Вернемся к разысканию истины, которое мы начали.
Ученик. Все это относится к разысканию истины; однако, возвращайся куда тебе угодно.
Учитель. Итак, скажи мне, кажется ли тебе, что есть какая-либо иная правильность, кроме тех, которые мы наблюдали.
Ученик. Нет другой, кроме этих, — разве что та, которая находится в телесных вещах, как, например, прямизна (rectitude) палки — этим она весьма чужда (т. е. инакова. — Примеч. ред.).
Учитель. Чем же, по-твоему, она отличается от прежде [рассмотренных]?
Ученик. Тем, что ее можно познать телесным зрением; те же постигаются созерцанием рассудка (contemplatio rationis).
Учитель. Разве же эта правильность тел не мыслится и не познается, помимо низших чувств, также и рассудком? Например, если возникнет сомнение в том, является ли прямой линия отсутствующего тела, и можно оказать, что она ни в какой части не изгибается, то не рассудком ли улавливается, что она необходимо должна быть прямой?
Ученик. Пожалуй. Но эта (правильность), которая таким образом постигается рассудком, так же ощущается и зрением в подлежащем (in subjecto); те же никаким другим способом, кроме как только сознанием (sola mente), не могут быть восприняты (percipi possunt).
Учитель. Итак, мы можем, если только я не ошибаюсь, определить, что истина есть правильность, воспринимаемая одним лишь сознанием (rectitude) sola mente perceptibilis).
Ученик. Не вижу в этом суждении никакой ошибки. Это определение истины содержит как раз ни больше, ни меньше, чем надлежит, так как «правильность» отделяет ее от всякой вещи, которая не называется правильностью, а «воспринимаемая только сознанием» отделяет ее от правильности, воспринимаемой зрением.
Но поскольку ты научил меня, что всякая истина есть правильность, а правильность мне представляется тем же самым, что справедливость (iustitia)[208], научи меня также и тому, что я должен понимать под справедливостью. Мне-то представляется, что все, что значит «быть правильным», есть также и «быть справедливым»; и обратно, все, что значит «быть справедливым», есть также и «быть правильным». Справедливым ведь и правильным кажется быть огню горячим и каждому человеку уважать того, кто его уважает. Ведь если нечто является должным, оно является справедливым и правильным; и ничто другое не существует справедливо и правильно, кроме того, что является должным; я думаю, не может быть справедливость ничем другим, кроме правильности. И в высшей и простои природе, хотя и не потому она правильна и справедлива, что должна что-либо, все же, без сомнения, правильность и справедливость — одно и то же.
Учитель. Значит, у тебя есть уже определение справедливости, если справедливость есть не что иное, как правильность. И поскольку мы говорим о правильности, воспринимаемой только умом, то взаимно определяются по отношению друг к другу истина, и правильность, и справедливость: так что кто знает одну из них и не знает других, через известную [из них] может достигнуть знания неизвестных; более того, что знающий одну не может не знать других.
Ученик. Что же? Разве мы называем камень справедливым за то, что он делает то, что должно, когда с высоты стремится вниз, — между тем как человека, который делает должное, мы называем справедливым?
Учитель. Обычно за такого рода справедливость мы ничто не называем справедливым.
Ученик. Почему же тогда человек является более справедливым, чем камень, если каждый из них действует справедливо (iuste facit)?
Учитель. Ты сам разве не думаешь, что действие человека (facere hominis) имеет некое отличие от действия камня?
Ученик. Знаю, что человек действует свободно (sponte), а камень по природе (naturaliter) и несвободно.
Учитель. Потому камень не называется справедливым, что несправедлив тот, кто делает должное, не желая того, что делает.
Ученик. Значит, мы станем называть справедливой лошадь, когда она хочет пастись, потому что она охотно делает то, что должно?
Учитель. Я не сказал, что справедлив тот, кто делает с желанием (volens) то, что должно; но сказал, что несправедлив тот, кто не делает с охотой того, что должно.
Ученик. Скажи тогда, кто же справедлив?
Учитель. Я вижу, ты ищешь определения той справедливости, которая заслуживала бы похвалы, тогда как противоположное ей, т. е. несправедливость, заслуживало бы порицания.
Ученик. Этого ищу.
Учитель. Конечно же, такой справедливости нет ни в какой природе, которая не признает (agnoscit) правильности. Все же, что не хочет правильности, хотя бы и сохраняло ее, не заслуживает похвалы за то, что сохраняет правильность; хотеть же ее не может тот, кто не знает ее.
Ученик. Истинно так.
Учитель. Итак, правильность, которая сохраняющему ее доставляет похвалу, есть только в разумной природе, которая одна лишь воспринимает правильность, о которой мы говорим.
Ученик. Так следует.
Учитель. Итак, поскольку всякая справедливость есть правильность, то ни в чем, кроме разумных существ (nisi in rationalibus), ни в малейшей степени нет такой справедливости, которая делает сохраняющего ее достойным похвалы.
Ученик. Иначе быть не может.
Учитель. Где же, по-твоему, эта справедливость в человеке — он, ведь, разумное существо?
Ученик. Она только и может быть либо в воле (voluntate), либо в знании (scientia), либо в действии (ореге).
Учитель. Что же, если некто правильно понимает или правильно действует, а не волит при этом правильно, — похвалит ли его кто-нибудь за справедливость?
Ученик. Нет.
Учитель. Значит, эта справедливость не есть правильность знания или правильность действия (actionis), но есть правильность воли.
Ученик. Или это, или ничто.
Учитель. Как тебе кажется, достаточно ли определена справедливость, которой мы ищем?
Ученик. Рассмотри сам.
Учитель. О каждом ли, кто хочет того, что должно, ты думаешь, что он правильно волит и имеет правильность воли?
Ученик. Если кто-то неосознанно хочет того, что должно, — как тот, кто хочет запереть дверь перед тем, кто хочет в доме убить другого, хотя сам при этом не знает о намерении убийцы, то он — имеет ли, или не имеет какой-либо правильности воли — однако не имеет той, которую мы ищем.
Учитель. Что же ты скажешь о том, кто знает, что он должен желать того, чего и желает?
Ученик. Может быть и так, что он сознательно желает того, что должно, хотя и не хочет, чтобы это было должным[209]. Например, когда вора принуждают вернуть украденные деньги, — ясно, что он не хочет, чтобы он был должен (se debere non vult), ибо потому вынуждают его хотеть вернуть, что он должен, — но он за такую правильность нисколько не заслуживает похвалы.
Учитель. А тот, кто кормит голодающего бедняка из тщеславия, хочет, чтобы он должен был желать того, чего желает: его потому, ведь, хвалят, что он хочет делать то, что должен. Как об этом ты рассудишь?
Ученик. Недостойна похвалы его правильность и потому недостаточна для справедливости, которой мы ищем. Но укажи уж, наконец, ту, которая достаточна.
Учитель. Всякая воля как хочет чего-то, так хочет и ради чего-то. Ведь в той же мере, в какой следует принимать в рассмотрение то, чего она хочет, нужно видеть и то, почему она этого хочет. Ведь не более правильной должна она быть, желая того, что должно, чем желая того, ради чего должно. Поэтому всякое «хочу» имеет «что» и «почему»: ведь мы вообще ничего не хотели бы, если бы не было того, почему мы этого хотим.
Ученик. Все это знают по себе.
Учитель. Почему же, по-твоему, надлежит желать каждому того, что должно желать, чтобы желание было похвально? Ведь то, чего следует желать, ясно, ибо тот, кто не желает того, что должно, несправедлив.
Ученик. Не менее ясным мне кажется, что как надлежит желать всякому то, что должно, так надлежит желать потому что должно, чтобы его воля была справедливой.
Учитель. Ты хорошо понимаешь, что эти две вещи необходимы воле для справедливости, т. е.: желать того, что должно и потому что должно. Но скажи, этого достаточно ли?
Ученик. Почему же нет?
Учитель. Когда кто-то хочет того, что должно, потому что принуждается, и принуждается потому, что должно этого хотеть, — разве он в некотором смысле не хочет того, что должно, потому что должно?
Ученик. Не могу отрицать; но по-другому хочет этот [вор] и по-другому справедливый.
Учитель. Укажи же, в чем различие.
Ученик. Именно, когда справедливый хочет того, что должно, сохраняет правильность воли, поскольку справедлив не ради иного, как ради самой правильности. Тот же, кто не хочет того, что должно, иначе как по принуждению или влекомый внешней наградой, — тот, если вообще можно сказать, что он сохраняет правильность, сохраняет ее не ради нее самой, но ради другого.
Учитель. Итак, ту волю следует называть справедливой, которая свою правильность сохраняет ради самой правильности.
Ученик. Или эта воля является справедливой, или никакой.
Учитель. Справедливость, значит, есть правильность воли, сохраненная ради нее самой[210].
Ученик. Вот определение справедливости, которого я искал. Учитель. Посмотри все-таки, не нужно ли его в чем-нибудь, может быть, поправить.
Ученик. Я ничего такого в нем не вижу.
Учитель. И я. Ведь ничто не есть справедливость, что не есть правильность; и не другая, как правильность воли, называется справедливостью в собственном смысле (через себя: per se). Говорится ведь и о правильности действия как о справедливости — но только тогда, когда это действие исходит от справедливой воли. Правильность же воли, даже если и не может быть того, чего мы правильно хотим, все же нимало не утрачивает имени справедливости. Что касается того, что говорится, что она «сохраняется», — может быть, кто-то скажет, что если правильность воли только тогда, когда сохраняется, называется справедливостью, и не является справедливостью благодаря одному тому, что имеется, тогда [выходит, что] мы не получаем справедливости, когда получаем [правильность воли], а сами делаем [правильность воли] справедливостью тем, что сохраняем ее. Ведь прежде получаем ее и имеем, чем сохраняем: получаем же ее и прежде имеем не потому, что сохраняем, но начинаем сохранять ее, потому что получаем и имеем. Но на это мы можем ответить, что одновременно получаем ее и для того, чтобы желать, и для того, чтобы иметь. Ведь имеем ее не иначе как через желание (non nisi volendo); и если ее желаем, то тем самым ее имеем. Ведь как ее одновременно имеем и желаем, так и одновременно ее желаем и сохраняем: ибо как ее сохраняем лишь потому, что желаем ее, так нет такого [времени], когда бы мы ее желали и не сохраняли, но пока мы ее желаем — сохраняем, покуда сохраняем — желаем. Следовательно, в одно и то же время присутствуют нас и «желать», и «сохранять» ее. Поэтому с необходимостью мы одновременно получаем и «иметь», и «сохранять» ее: и как покуда сохраняем, имеем ее, так покуда имеем, сохраняем — и никакого из этого не следует противоречия.
Ведь как получение этой правильности по природе первее (prius)[211] и потому есть причина получения, но получение создает желание ее (velle illam) и обладание. Однако получение, обладание и желание одновременны: ведь мы одновременно начинаем ее и получать, и иметь, и желать, и тотчас как она получена, она и имеется, и желаем ее; так, «иметь» или «желать» ее хотя по природе первее, чем «сохранять» ее, тем не менее они одновременны. Поэтому от кого одновременно получаем и «иметь», и «желать», и «сохранять» правильность воли, от того получаем справедливость, — и тотчас как имеем эту правильность воли и желаем ее, следует называть ее справедливостью. А «ради нее самой» (propter se) мы добавляем, потому что это необходимо, чтобы эта правильность не стала справедливостью и в том случае, если она сохраняется не ради себя.
Ученик. Ничего не могу возразить против этого.
Учитель. Как ты думаешь, подходит ли это определение для высшей справедливости, соответственно которой (secundum quod) мы можем говорить о вещи, о которой или нельзя сказать ничего, или едва ли что-то можно сказать в собственном смысле?
Ученик. Хотя и несомненно, что одно — воля, другое — правильность, однако, как мы говорим «могущество Божества», «божественное могущество», «могущественное Божество», хотя в Божестве (in divinitate) не иное есть мощь, как само это Божество, — так без противоречия говорим и здесь «правильность воли» и «вольная правильность» или «правильная воля». Если же мы говорим, что эта правильность сохраняется ради нее самой, то ни о какой другой правильности, кажется, нельзя сказать столь же уместно, что она сохраняется ради нее самой. Ибо не другое ее, но она сама себя сохраняет, и не через другое, но через себя, и не ради чего-то другого, кроме себя.
Учитель. Итак, без сомнения, можно сказать, что справедливость есть правильность воли — такая, которая сохраняется ради нее самой. И так как от этого глагола (servatur) не имеем пассивного причастия настоящего времени, вместо него можем употреблять пассивное же причастие прошедшего времени того же глагола (servatus — «сохраненный»).
Ученик. Это употребление всем известно, когда мы используем причастия прошедшего времени вместо причастий настоящего времени, которых нет в латыни. Так же ведь нет и причастий прошедшего времени от глаголов активных и нейтральных — и тогда вместо прошедшего употребляется настоящее время, например, говорится о ком-то: «Он то, что он, учась и читая, выучил, только вынужденное преподает» (Hic quod studens et legens didicit, nonnisi coactus docet), что значит, что то, что он выучил, пока учился (studuit) и читал, преподает лишь тогда, когда вынуждается (cogitur).
Учитель. Значит, мы хорошо сказали, что справедливость есть правильность воли, сохраненная ради нее самой. К этому подходит и то, что о справедливых иногда говорится, что они «правильны сердцем» (recti corde), т. е. правильны волей; иногда — правильным (rectus), кроме имеющего правильную волю: так, например — «торжествуйте, все правые сердцем» (Пс. 31, 11). И это: «Праведники видят сие и радуются» (Пс. 106, 42).
Ученик. Даже для мальчиков понятно это определение справедливости: перейдем же к другим вопросам.
Учитель: Возвратимся к правильности, или истине: этими двумя именами — раз мы говорим о правильности, воспринимаемой только сознанием, — обозначается единая вещь, которая является родом «справедливости»; и исследуем, одна ли единственная истина во всех тех [вещах], о которых мы говорим, что в них есть истина,; или столь много есть истин, сколь много есть тех вещей, в которых,· несомненно, есть истина.
Ученик. Это я очень хочу знать.
Учитель. Установлено, что во всех вещах, в которых есть истина, она есть не что иное, как правильность.
Ученик. Не сомневаюсь в этом.
Учитель. Значит, если много есть истин, как много вещей, то много также есть правильностей.
Ученик. И это бесспорно.
Учитель. Если по разнообразию вещей должны быть с необходимостью различные правильности — значит, эти правильности имеют бытие свое соответственно (secundum) этим вещам; и сколько разных вещей — столько с необходимостью должно быть разных правильностей.
Ученик. Покажи это на примере одной вещи, о которой мы говорим, что в ней есть правильность, чтобы я понял и для остальных.
Учитель. Я хочу сказать, что если правильность обозначения тем отлична от правильности воли, что эта последняя находится в воле, а та — в обозначении, то правильность согласно обозначению (rectitudo propter significationem) имеет свое [собственное] бытие и соответственно ему изменяется.
Ученик. Это так. Ведь когда обозначается как существующее то, что существует (significatur esse quod est), или как несуществующее то, чего не существует, — обозначение правильно и, несомненно, есть правильность, без которой обозначение не может быть правильно. Но если бы обозначалось как существующее то, чего не существует, или существующее как несуществующее, или вовсе обозначалось бы ничто — то никакой не было бы правильности обозначения (nulla erit rectitude significationis), которая есть только в обозначении (quae nonnisi in significatione est). Поэтому правильность имеет бытие через обозначение и через обозначение изменяется: как цвет через тело имеет бытие и небытие. Иначе говоря, когда существует тело, цвет сто необходимо существует; а когда тело уничтожается, не может сохраняться его цвет.
Учитель. Не так относится цвет к телу, как правильность к обозначению.
Ученик. В чем же несходство?
Учитель. Если никто не захочет каким-либо знаком обозначить то, что должно обозначить, будет ли тогда какое-либо обозначение посредством знаков? Ученик. Никакого не будет.
Учитель. Разве из-за этого не будет правильно, чтобы обозначалось то, что должно быть обозначено?
Ученик. Из-за этого не будет менее правильно, и не меньше будет правильно требовать этого.
Учитель. Значит, когда не существует обозначение, не исчезает правильность, соответственно которой [требуется] и которая сама требует, чтобы было обозначено то, что должно быть обозначено?
Ученик. Если бы исчезла, то не было бы это правильно, и она не требовала бы этого.
Учитель. Не так ли, по-твоему, [получается], что когда обозначается то, что должно быть обозначено, тогда обозначение правильно благодаря (propter) и соответственно (secundum) этой самой правильности?
Ученик. Именно так, и не иначе. Ведь если обозначение правильно другой правильностью (alia rectitudine), то когда эта другая исчезает, ничто не мешает быть правильному обозначению. Но никакое обозначение не является правильным, если обозначает то, что неправильно обозначать, или то, чего не требует правильность.
Учитель. Значит, никакое обозначение не является правильным вследствие другой правильности, чем та, которая пребывает (permanet), когда исчезает обозначение. Ученик. Это ясно.
Учитель. Тогда неужели не видишь, что не потому есть правильность в обозначении, что [она] возникает тогда, когда обозначение обозначает как существующее то, что существует, или как несуществующее то, чего не существует, но потому, что обозначение в этих случаях возникает соответственно правильности, которая всегда есть; и не потому правильность отсутствует в обозначении, что сама она уничтожается, когда обозначение не такое, каким должно быть, или когда его вовсе нет, но потому, что в этом случае обозначение испытывает недостаток в правильности, которая сама не знает [никакого] недостатка?
Ученик. Вижу так, что [нарочно] не смог бы не видеть.
Учитель. Итак, правильность, в силу которой правильным называется обозначение, не имеет бытия или какого-либо движения через обозначение, как бы ни двигалось само обозначение.
Ученик. Теперь уж нет для меня ничего яснее.
Учитель. Не сможешь ли теперь доказать, что цвет относится к телу, подобно тому как правильность относится к обозначению?
Ученик. Скорее готов доказать, что это весьма несходно.
Учитель. Я полагаю, что тебе уже известно и то, что следует знать о воле и ее правильности, и о другом, что должно иметь правильность[212].
Ученик. Да, вижу, что этим самым доводом доказывается, что каковы бы ни были сами вещи, правильность остается неизменной.
Учитель. А что, по-твоему, следует из этого для самих правильностей: отличны ли они друг от друга, или одна и та же правильность у всех?
Ученик. Выше я согласился с тем, что если потому есть много правильностей, что много есть вещей, в которых они наблюдаются, то необходимо, чтобы они существовали и были разнообразны (existere et variari) соответственно самим вещам; однако же доказано, что этого отнюдь не может быть. Следовательно, не потому есть много правильностей, что много есть вещей, в которых они существуют.
Учитель. Есть ли у тебя какой-то другой довод, почему тебе кажется, что их много? Кроме этой множественности вещей?
Ученик. Как об этом уже знаем, что его нет — так, думаю, и другого нельзя найти.
Учитель. Значит, одна и та же правильность у всего.
Ученик. Должен признать, что это так.
Учитель. [Скажем об этом более подробно]: если в тех вещах, которые должны иметь правильность, правильности нет иначе как тогда, когда они существуют согласно должному, и только это и означает для них «быть правильными», — то, вполне очевидно, что у всех у них одна правильность.
Ученик. Без сомнения.
Учитель. Значит, у всех у них одна истина.
Ученик. И это невозможно отрицать. Но все-таки поясни мне, почему мы говорим об истине той или этой вещи как бы для того, чтобы выделить различия истин, если истины не воспринимают никакого расхождения [которое есть в вещах] от самих вещей? Ведь многие вряд ли согласятся с тем, что нет никакого различия между истиной воли и так называемой истиной действия или чего-нибудь другого?
Учитель. Не в собственном смысле говорится [об истине] этой или той вещи — ибо она имеет свое бытие не в самих вещах, в которых говорят, что она есть, и не из них, и не через них. Но когда сами вещи существуют согласно ей, ибо она всегда наличествует в тех [вещах], которые суть так, как должно им быть, — тогда говорится об «истине той или этой вещи»: например, об истине действия, воли. Это подобно тому, как говорится о «времени той или этой вещи», хотя одно и то же время у всех вещей, которые вместе существуют в одно и то же время, и если бы не было той или этой вещи, время ничуть не меньше было бы тем же самым. Ведь не потому говорится «время той или этой вещи», что время есть в самих вещах, но потому, что они суть во времени. И как время, рассмотренное само по себе, не называется временем чего-то, но когда мы рассматриваем вещи, в. нем находящиеся, то говорим «время той или этой вещи»; так высшая истина, сама по себе существующая (per se subsistens) не принадлежит никакой вещи, но когда некоторая вещь существует согласно ей, то говорится о «ее истине» или «ее правильности».
Ученик. Поскольку кажется, что свободный выбор находится в противоречии с благодатью, а также предопределением Божиим и предвидением, я хочу знать, что есть сама свобода выбора и всегда ли мы ее имеем. Ведь если, как говорят, свобода выбора заключается в способности грешить или не грешить, которой мы всегда обладаем[214], как возможно то, что иной раз мы [все же] нуждаемся в благодати? Если же мы не всегда обладаем ею, почему грех вменяется нам в вину, раз мы грешим не по свободному выбору?
Учитель. Я не считаю, что свобода выбора — это способность грешить и не грешить. Ведь если бы таково было ее определение, то выходило бы, что ни Бог, ни ангелы, которые не могут грешить, не имеют свободы выбора: грех молвить.
Ученик. Что, если сказать, что свобода выбора, присущая Богу и добрым ангелам, — это одно, а наша — другое?
Учитель. Свобода выбора у людей и впрямь отличается от свободы выбора у Бога и добрых ангелов, однако определение этой свободы для тех и других должно быть одним согласно самому имени: ведь хотя одно животное отличается от другого или по субстанции, или по акциденциям, определение согласно самому имени животного для всех животных одно и то же[215]. Поэтому нужно дать такое определение свободы выбора, в котором содержалось бы ни больше, ни меньше, чем в ней самой. Следовательно, поскольку свободная воля Бога и добрых ангелов не может грешить, способность грешить не принадлежит к определению свободы выбора. Иначе говоря, ни свобода, ни часть свободы не есть способность греха. Чтобы понять это лучше, слушай, что я буду говорить.
Ученик. Для этого я здесь.
Учитель. Какая воля кажется тебе более свободной: та, которая столь сильно хочет и может не грешить, что нисколько не в силах отклониться от прямой стези несогрешения, или та, которую как-нибудь да можно склонить ко греху?
Ученик. Я не вижу (так просто), почему не свободнее та, которая предрасположена и к тому, и к другому.
Учитель. Разве тебе не кажется, что человек, который в такой степени владеет приличным и подобающим, что не может его утратить, свободнее владеющего этим же так, что может потерять и может быть приведен к тому, что неприлично и не подобает?
Ученик. Я думаю, что это, без всякого сомнения, так.
Учитель. Также и то скажешь не менее несомненно, что грешить всегда есть неподобающее и вред?
Ученик. Никто в здравом уме не рассудит по-другому.
Учитель. Значит, та воля свободнее, которая не может уклониться от прямизны несогрешения, чем та, что может ее покинуть[216].
Ученик. По-моему, ничего нельзя утверждать более основательно.
Учитель. Не думаешь ли ты, что то, что, будучи прибавлено, уменьшает свободу, а будучи отделено, увеличивает, — это свобода или часть свободы?
Ученик. Не могу так думать.
Учитель. Тогда способность (potestas) грешить, которая, будучи прибавлена к воле, уменьшает ее свободу, а если отнимается — увеличивает, не есть ни свобода, ни часть свободы.
Ученик. Не может быть ничего более последовательного.
Учитель. Значит, к свободе выбора не относится то, что внеположно свободе (extraneum a libertate).
Ученик. Ни в чем не могу возразить твоим доводам. Но немало беспокоит меня то, что и ангельская, и наша природа сначала имела способность грешить, а если бы не имела ее, то не согрешила бы: поэтому если через эту способность, чуждую свободному выбору, согрешила каждая из названных природ, как можем мы говорить, что она согрешила через свободный выбор? А если согрешила не по свободному выбору, то, очевидно, согрешила в силу необходимости. Одно из двух — свободно или по необходимости: или если свободно, то как же, если не силой свободного выбора? И потому, если не по свободному выбору, ясно видно, что она согрешила по необходимости. Есть и другое, что тревожит в связи с этой необходимостью греха. Именно, тот, кто способен грешить, может быть рабом греха; ибо «делающий грех есть раб греха» (Ин. 8, 34.). А над тем, кто может быть рабом греха, грех может властвовать: тогда как же свободной была создана его природа или что за свободный выбор был у того, над кем мог властвовать грех?
Учитель. И через способность грешить, и добровольно, и по свободному выбору, и не по необходимости наша и ангельская природа вначале согрешила и могла служить греху; и притом, однако, грех не смог овладеть ею так, чтобы она могла быть названа несвободной или выбор ее — несвободным.
Ученик. Мне нужно доступнее объяснить то, что ты говоришь; ибо сейчас это от меня скрыто.
Учитель. Ангел-отступник, как и первый человек, согрешил по свободному выбору, ибо он согрешил по своему выбору, столь свободному, что никакая другая вещь не могла принудить его к греху. И потому он справедливо осуждается, так как если он имел такую свободу выбора, то он согрешил не от какого-то принуждения или какой-либо необходимости, но добровольно. В то же время, хотя он согрешил по своему выбору, который был свободен, но не через само то, благодаря чему он был свободен, т. е. не через способность не грешить и греху не служить, а силой бывшей у него способности греха, которая не подвигала к свободе не делать греха, но и не принуждала служить греху. Что же до того, что тебе кажется, будто следует, что если он мог быть рабом греха, то грех мог над ним властвовать, и потому ни сам он, ни выбор его не могли быть свободными, то это не так. В самом деле, тот, кто не служит, имеет власть не служить[217], и нет чужой власти, чтобы заставить его служить, хотя своей собственной властью он мог бы служить: пока он пользуется властью не служения, а неслужения, ничто не может, овладев им, заставить его служить. Так, хотя свободный богач может сделаться рабом бедняка, но пока он этого не делает, ни сам он не утрачивает имени свободного, ни о бедняке не говорится, что он может владеть этим богатым; а если говорится, то неправильно, потому что это не в его власти, а во власти другого. Поэтому ничто не препятствует тому, чтобы ангел и человек до грехопадения были свободны или имели свободный выбор.
Ученик. Ты убедил меня в том, что ничто наверняка не мешает этому до грехопадения; но как могли они сохранять свободный выбор уже после того, как сделались рабами греха?
Учитель. Хотя они подчинились греху, все же были не в состоянии уничтожить в себе природную (naturalem) свободу выбора; а добились они того, что без другой благодати, не той, которую они имели прежде, они не в силах были пользоваться этой свободой.
Ученик. Верую; но желаю понять.
Учитель. Рассмотрим вначале, какого рода свободу выбора они имели до грехопадения, коль скоро несомненно, что они имели свободный выбор.
Ученик. Ожидаю этого.
Учитель. Как тебе кажется, для чего они имели свободу выбора? Для достижения ли того, чего они хотели; для хотения ли того, что они должны и чего надлежит хотеть?
Ученик. Для хотения того, что должно и чего надлежит им хотеть.
Учитель. Значит, они имели свободу выбора для правильности воли: т. е. пока они хотели бы должного, имели бы правильность воли.
Ученик. Это так.
Учитель. Но когда говорится, что они имели свободу для правильности воли, если чего-то не добавить, то останется еще неясность. Поэтому я спрашиваю: ради чего они имели эту свободу для правильности воли: ради того, чтобы взять ее самим, без дающего, когда они ее еще не имели; или ради получения в обладание той, которую они еще не имели; или ради утраты для полученной и ради самостоятельного возвращения утраченной; или ради вечного сохранения полученной?
Ученик. Я не думаю, чтобы они имели свободу взять правильность без дающего, потому что они не могли иметь ничего, чего бы не получили. Нельзя сказать также, что они имели свободу ради получения в обладание от дающего того, чего они не имели: ибо не следует верить, что они были созданы без правильной воли. Но нельзя отрицать, что они имели свободу воспринять ту же правильность, если они ее утратили и она возвращена им самим дающим: такое мы часто видим у людей, возвращаемых высшей благодатью от неправедности к праведности.
Учитель. Ты верно говоришь, что они могут воспринять утраченную правильность, если она возвращается им: но мы ищем ту свободу, которую они имели перед тем, как согрешили, — а тогда они, несомненно, имели свободный выбор; а не ту, в которой никто не нуждался бы, если бы никогда не утратил истины.
Ученик. Позволь же мне продолжить, и я отвечу на остальное из того, о чем ты спрашивал. Неверно и то, что они имели свободу для того, чтобы утратить эту самую правильность; ибо утратить правильность воли есть грех, а выше ты показал, что способность [решить не является ни свободой, ни частью свободы. Но и не для того, чтобы своими силами возвратить утраченную правильность, получили они свободу: поскольку эта первоначальная правильность дана была для того, чтобы никогда ее не утрачивать. Ведь сама возможность (potestas) возвращения утраченного породила бы небрежение к сохранению имеющегося. Вследствие этого остается то, что свобода выбора дана разумной природе для сохранения полученной правильности воли.
Учитель. Ты хорошо ответил на то, о чем спрашивалось. Но к этому еще важно рассмотреть, ради чего разумная природа должна сохранять эту правильность: ради самой ли правильности или ради другого?
Ученик. Если бы эта свобода была дана разумной природе не для того, чтобы она сохраняла правильность воли ради самой правильности, то эта природа не была бы способна к праведности (ad iustitiam), ибо известно, что праведность есть правильность воли, сохраняемая ради себя самой. А мы-то веруем, что свобода выбора необходима для праведности. Поэтому нужно без сомнений утверждать, что разумная природа получила ее только для сохранения правильности воли ради самой этой правильности.
Учитель. Значит, поскольку всякая свобода есть способность (potestas), то эта свобода выбора есть способность сохранять правильность воли ради самой правильности.
Ученик. Не может быть иначе.
Учитель. Итак, сейчас ясно, что свободный выбор есть не что иное, как воля, способная сохранять правильность воли ради самой правильности.
Ученик. Вполне ясно. Но пока [воля] имела саму правильность, она могла сохранять то, что имела. После же того, как ее утратила, как может сохранять то, чего не имеет? Выходит, когда нет правильности, которую она могла бы сохранить, нет свободного выбора, который мог бы ее сохранить: ведь нельзя сохранить то, чего нет.
Учитель. Даже если нет правильности воли, все равно разумная природа имеет не меньше того, что ей принадлежит. Я думаю, что среди наших способностей (potestates) нет такой, чтобы ее одной хватило для действия: и все-таки даже когда отсутствует то, без чего никак нельзя привести в действие наши способности (potestates ad actum perducere), тем не менее говорится, что мы их имеем все, сколько есть. Так, никакого орудия самого по себе недостаточно для произведения действия (ad operandum); но и в том-случае, когда пет того, без чего мы не можем пользоваться орудием, мы лжем, говоря, что имеем орудие какой-либо деятельности (instrumentum opens). Покажу тебе на одном, чтобы ты мог это заметить во многом. Ни о ком, кто зряч, не говорят, что он вообще не может видеть гору.
Ученик. Тот, кто вообще не может видеть гору, конечно, незряч.
Учитель. Значит, имеющий зрение имеет способность (potestatem) и орудие для того, чтобы видеть гору: и все же если нет горы и ты скажешь ему: «Видь гору!», он ответит тебе: «Не могу, поскольку ее нет; если бы была, мог бы видеть». Опять: если бы гора была, но не было света, он ответил бы на требование увидеть гору, что не может без света; но если бы был свет, мог бы. И еще: если теперь есть зрячий, и гора, и ответ, но что-то препятствует зрению, например, кто-то закрывает ему глаза, он скажет, что не может видеть гору; но если бы ничто не мешало его зрению, тогда, без сомнения, он был бы способен видеть гору.
Ученик. Все это общеизвестно.
Учитель. Значит, ты видишь, что способность (potestas) видеть какое-то тело есть одна в видящем, другая в вещи, которая предстоит зрению; третья в среде (in medio), т. е. ни в видящем, зрячем, ни в зримом: и та, что в среде, — одна в помогающем (зрению) (in adjuvante), другая — в не мешающем, т. е. когда ничто, что могло бы помешать, не мешает.
Ученик. Вижу ясно.
Учитель. Итак, есть четыре этих способности, из которых если одной какой-нибудь не хватает, три остальные не могут ничего поделать, ни все вместе, ни по отдельности; и при этом если другие отсутствуют, мы не отрицаем ни того, что зрячий имеет зрение, или орудие, или способность видеть, ни того, что можно видеть вещь зримую, ни способность света помогать зрению.
Учитель. Четвертая же способность, называется способностью не в собственном смысле (improprie): ведь о том, что обычно препятствует зрению, говорят, что оно дает способность зрения, лишь поскольку оно не отнимает этой способности. И способность видеть свет состоит только из трех вещей, потому что в этом случае одно и то же есть предмет зрения и то, что помогает зрению. Разве это не всем известно!
Ученик. Конечно, это ни для кого не тайна.
Учитель. Значит, если и тогда, когда отсутствует вещь, которую можно видеть в темноте, или с закрытыми, или с завязанными глазами, мы все же, насколько это касается только нас самих, имеем способность видеть какую-либо видимую вещь: что мешает нам иметь способность сохранения правильности воли ради самой правильности, даже когда нет самой правильности, пока есть в нас разум (ratio), которым мы можем ее познать, и воля, которой мы можем ее удержать? Ведь именно в этом состоит вышеназванная свобода выбора.
Ученик. Довольно дал ты мне уразуметь, что способность сохранения правильности воли всегда присуща разумной природе и что эта способность была свободной в выборе первого человека и ангелов, от которых без их желания правильность воли нельзя было бы отнять.
Но как теперь понять, что благодаря этой способности выбор человеческой воли является свободным, в то время как часто человек, имеющий правильную волю, будучи вынуждаем искушением, сам не желая, утрачивает эту правильность?
Учитель. Если только «нежелающим» мы называем того, кто не хочет, то никто, «сам не желая», не утратит ее: человек может быть связан не по своей воле, потому что можно связать того, кто этого не хочет; можно быть побитым против воли, потому что можно побить того, кто этого не хочет; можно быть убитым вопреки желанию, ибо можно убить того, кто этого не хочет; но нельзя хотеть по своей воле, потому что не может хотеть тот, кто не хочет хотеть; ведь всякий, кто хочет, хочет и самого своего хотения[218].
Ученик. Как же тогда говорится, что против воли лжет тот, кто лжет, чтобы не быть убитым, если он делает это лишь потому, что хочет? Ведь он, вопреки желанию обманывая, не желая, желает обманывать.
Учитель. Может быть, потому говорится, что он, не желая, обманывает, что когда он так хочет истины, что не стал бы обманывать, если бы дело не шло о жизни, тогда он и хочет обмана ради жизни и не хочет обмана ради самого обмана, потому что хочет истины и потому, желая и не желая, обманывает. Ведь одно — воля, которой мы хотим чего-то ради него самого, как когда хотим здоровья ради него самого; и другое — когда хотим чего-то ради иного, как когда хотим пить полынную настойку для здоровья[219]. Поэтому, наверное, соответственно этим различным волям можно сказать, что он обманывает вопреки воле и не вопреки. Поэтому когда говорят, что кто-то, не желая, обманывает, так как он этого не хочет, то поскольку речь идет об истине, этим не отрицается мое суждение, согласно которому никто вопреки желанию не утрачивает правильность воли: ибо обманывающий хочет ее утратить ради жизни. В отношении к этому желанию он утрачивает ее не против воли, а добровольно; об этой-то воле мы теперь говорим, т. е. о той, которой он хочет обманывать ради жизни, а не о той, которой он не хочет обмана ради самого обмана. Или потому, конечно, он обманывает вопреки желанию, что не по своей воле он непременно должен либо быть убит, либо солгать, т. е. он неволен в этой ловушке, — чтобы по необходимости было что-то одно из этих двух. Ведь хотя необходимо, чтобы он или был убит, или солгал, все же не необходимо ему быть убитым, потому что он может остаться жив, если солжет; и не необходимо ему лгать, так как он может не лгать, но тогда будет убит. Ни одно из двух не определено как необходимое, каждое лишь возможно[220]. Итак, хотя не по своей воле он должен либо солгать, либо погибнуть, все же из этого не следует, что он не по своей воле обманет или что не по своей воле будет убит.
Есть и другой довод, часто применяемый для объяснения того, почему говорится, что некто делает против воли, и вопреки желанию, и в силу необходимости то, что все же делает добровольно. А именно: о том, что мы можем сделать, не иначе как с трудом, и потому не делаем. Мы говорим, что мы не можем этого сделать, и бросаем «по необходимости» или невольно; а о том, что мы не можем бросить без того, чтобы иметь в дальнейшем осложнения, и потому все-таки делаем, мы утверждаем, что это мы делаем вопреки желанию и не по своей воле, и по необходимости. В этом смысле и о том, кто обманывает, чтобы не умереть, говорится, что он лжет невольно и вопреки желанию, и в силу необходимости, потому что не может избежать обмана без дальнейшего осложнения, ведущего его к смерти. Значит, как о том, кто обманывает ради жизни, неправильно говорится, что он обманывает вопреки желанию, потому что он обманывает, желая этого, так неправильно сказать, что он не по своей воле хочет обмануть, потому что он этого хочет, исключительно желая этого. Ведь как тот, кто обманывает, хочет самого обмана, так и когда он хочет обмануть, он хочет самого желания[221].
Ученик. Не могу отрицать того, что ты говоришь.
Учитель. Как же тогда несвободна та воля, которую чужая власть, без ее согласия, не может подчинить?
Ученик. Подобно этому не можем ли мы утверждать, что воля лошади свободна, поскольку она служит у нее влечению плоти не иначе как по ее воле?
Учитель. Здесь нет подобия; в лошади ведь не сама воля себя подчиняет, но, от природы (naturaliter) подчиненная, всегда с необходимостью служит стремлению плоти. В человеке же пока сама воля правильна, она не станет ни служить, ни подчиняться тому, кому не следует, ни от самой правильности не отвратится никакой чуждой силой, если только сама, по собственному желанию, не согласится с тем, что не должно; а это согласие она явным образом имеет не от природы и не в силу необходимости, но из себя самой.
Ученик. Ты вполне ответил на мое возражение о воле лошади. Возвратись же туда, где мы были.
Учитель. Разве ты станешь отрицать, что всякая вещь свободна от той вещи, которая ни принудить ее не может без ее на то воли, ни запретить ей что-либо?
Ученик. Не вижу, как бы мог я это отрицать.
Учитель. Скажи еще, как одолевает правильная воля и как одолевается (superatur)?
Ученик. Стойкое желание этой правильности значит для нее «победить»; желание же того, что не следует, — «потерпеть поражение».
Учитель. Я думаю, что искушение может отвлечь правильную волю от этой правильности или притянуть ее к тому, что не следует, только по ее желанию: так что она одного не хочет, а другого хочет.
Ученик. И в этом я не вижу заблуждения ни с какой точки зрения.
Учитель. Тогда кто может утверждать, что воля несвободна для сохранения правильности и несвободна от искушения и грез, если никакое искушение не может ее иначе как по ее желанию отвратить от правильности ко греху, т. е. к желанию того, что не следует? Ведь когда она побеждается, не чужой побеждается силой, но своей.
Ученик. Это доказывается сказанным тобою.
Учитель. Разве ты не видишь, что из этого следует, что никакое искушение не может победить правильную волю? Ведь если может, то имеет силу (potestatem) победить и своей силой побеждает; но этого не может быть, потому что воля побеждается не иначе как своей собственной силой. Оттого искушение никак не может победить правильную волю; и когда говорится такое, говорится не в собственном смысле (improprie). Ибо подразумевается при этом не что иное, как то, что воля может подчиниться искушению; как, наоборот, когда говорится, что слабый может быть побежден сильным, говорится, что «может» относительно не его собственной возможности, а чужой; потому подразумевается, что сильный имеет силу (potestatem) победить слабого[222].
Ученик. Поистине, ты так подчиняешь нашей воле все посягательства и не позволяешь никакому искушению овладеть ею, что ни в чем я не могу возразить твоим утверждениям; однако не могу не заметить, что в этой самой воле есть некое бессилие (impotentiam), которое почти все мы испытываем, когда нас одолевает сила искушения. Поэтому пока ты не покажешь, что есть согласие между той силой, которую ты доказываешь, и этим бессилием, которое мы ощущаем, не сможет мой дух прийти к спокойствию насчет этого вопроса.
Учитель. Как ты думаешь, в чем заключается это бессилие воли, о котором ты говоришь?
Ученик. В том, что она не может быть стойко приверженной праведности.
Учитель. Если по причине бессилия она не привержена праведности, значит, отвращается от нее чужой силой.
Ученик. Согласен.
Учитель. Что это за сила?
Ученик. Сила искушения (vis tentationis).
Учитель. Эта сила не отвращает ее от правильности, если сама не хочет того, что ей внушает искушение.
Ученик. Это так. Но само искушение своей силой принуждает ее хотеть того, что оно ей внушает.
Учитель. Как принуждает ее хотеть? Так ли, что она правда, может не хотеть, но не без сильного сожаления или так, что ни в коей мере не может не хотеть?
Ученик. Конечно, должен признать, иной раз так давят на нас искушения, что без затруднения (sine difficultate) нет сил не хотеть того, что они внушают; однако не могу сказать, чтобы когда-то они так нас придавили, что мы уж никак не могли не хотеть того, что они велят.
Учитель. Вряд ли можно было бы так сказать. Ведь если человек хочет обмануть для того, чтобы не подвергнуться смерти и на какое-то время сохранить жизнь, кто скажет, что для него невозможно хотеть не обманывать ради того, чтобы избежать вечной смерти и достичь вечной жизни? Потому уже ты не должен сомневаться в том, что эта, о которой ты говоришь, неспособность нашей воли сохранить правильность, (проявляющаяся), когда мы поддаемся искушениям, происходит не от неспособности, но из-за затруднения. Ведь мы часто говорим, что мы чего-то не можем, не потому что это для нас невозможно, но потому что мы не можем этого без затруднения. Но это затруднение не уничтожает свободы воли, ибо на волю можно посягать вопреки ее желанию, но нельзя против воли победить ее. Итак, я думаю, теперь ты можешь видеть, как согласуются сила воли (potentia voluntatis), которую утверждает рассуждение, основывающееся на истине (ratio veritatis), и бессилие, которое мы в себе по-человечески чувствуем (quam humanitas nostra sentit). Ведь как затруднение никогда не уничтожает свободу воли, так и это бессилие — о котором мы только потому говорим, что оно присуще воле, что воля не может удержать своей правильности без затруднения, — тоже не уничтожает у этой воли способности устоять в правильности.
Ученик. Как вовсе не могу отрицать того, что ты доказываешь, так нисколько не могу подтвердить, что воля сильнее искушения, когда она им одолевается. Ведь если бы воля к сохранению правильности была сильнее, чем толчок (impetus) искушения, она, желая того, что удерживает, выстояла бы, тем сильнее, чем то настаивало. Не откуда-нибудь ведь я знаю, что у меня более или менее сильная воля, а именно от того, что я более или менее сильно желаю. Поэтому когда я менее сильно хочу того, что следует, чем искушение внушает мне то, что не следует, то каким образом искушение не сильнее воли моей, не вижу.
Учитель. Я вижу, тебя вводит в заблуждение двусмысленность наименования воли (aequivocatio voluntatis)[223].
Ученик. Хотел бы я узнать, в чем эта двусмысленность.
Учитель. Как одно и то же слово «зрение» сказывается о разном, так и воля. Помнишь, что мы называем зрением само орудие зрения, т. е. луч, проходящий через глаза[224], которым мы ощущаем свет и то, что находится на свету; и зрением называем работу этого орудия, т. е. видение (visionem), когда мы пользуемся им. Точно так же волей называется сам орган желания, который есть в душе и который мы обращаем на желание того или иного, как обращаем зрение на видение различных вещей, — и волей называется употребление (usus) этой воли, которая есть орудие желания, как зрением (visus) называется употребление того зрения, которое есть орудие видения. Значит, как зрение, которое есть орган зрения, мы имеем и тогда, когда не видим, а зрение, которое есть работа его (opus eius), имеется лишь тогда, когда мы видим, так и воля как орган желания всегда есть в душе, даже когда душа ничего не хочет или когда спит; волю же, которую я называю употреблением, или работой (usum sive opus), этого органа, мы имеем лишь тогда, когда чего-нибудь хотим. Итак, эта воля, которую я называю орудием желания, всегда одна и та же, чего бы мы ни хотели. Та же, которая является его работой, столь же многосложна, сколь часто и сколь много мы желаем; так и зрение, которое мы имеем даже в темноте или с закрытыми глазами, всегда то же, что бы мы ни видели. Зрение же как работа его, которое называется и видением, столь многоразлично, сколь многое и сколь многими способами мы видим.
Ученик. Ясно вижу и охотно понимаю это различение «воли»: и уже, по-моему, вижу, какому обману подвергнулся из-за незнания его; но все же продолжай, что начал.
Учитель. Значит, если видишь, что есть две воли, т. е. орудие воления и его работа, в какой из двух, по-твоему, заключается сила желания?
Ученик. В той, которая есть орудие желания.
Учитель. Значит, если ты знаешь, что некий муж так силен, что когда он держит неприрученного быка, бык не может шевельнуться, и видишь того же мужа так держащим ягненка, что ягненок сам из рук его выскакивает, не будешь ли считать его менее сильным в держании быка, чем в держании овна?
Ученик. Конечно, я не буду считать, что он разную имеет силу в каждом из этих дел, но признаю, что он своей силой неодинаково пользуется: именно, сильнее действует на быка, чем на овна. Но он силен потому, что имеет силу; действие же его называется сильным, поскольку становится сильным.
Учитель. Подумай также, что воля, которую я называю орудием желания, имеет неотделимую от нее и никакой другой силой (vis) не превосходимую крепость (fortitude), которой иногда больше, иногда меньше пользуется в желании. Поэтому то, чего она хочет сильнее (fortius), она никогда не отбросит, если ей преднесется то, чего она хочет не так сильно; а если ей представится то, чего она хочет сильнее, она тотчас забросит то, чего не так хочет: и тогда воля — которую мы можем назвать действием (actionem) этого орудия, поскольку воля, когда хочет чего-то, делает свою работу, — тогда, говорю, воля называется более или менее сильным действием, поскольку [действие] становится более или менее сильным[225].
Ученик. Надо признать, что уже понятно то, что ты объясняешь.
Учитель. Тогда ты видишь, что когда человек утрачивает имеющуюся правильность воли при вторжении (ingruente) какого-либо искушения, он отнюдь не совращается какой-либо чужой силой, но воля сама обращает себя к тому, чего больше хочет.
Ученик. Разве что один только Бог может отнять у нее правильность?
Учитель. Посмотри, почему не может. Любую субстанцию, которую Он создал из ничего. Он может возвратить в ничто; а от воли, имеющей правильность, эту последнюю не может отделить.
Ученик. Этого утверждения я не слыхал и очень жду от тебя его доказательства.
Учитель. Мы говорим о той правильности воли, благодаря которой воля называется праведной, т. е. которая сохраняется ради нее самой. А никакая воля не праведна, кроме той, которая хочет того, чего Бог хочет, чтобы она хотела.
Ученик. Та, которая этого не хочет, конечно, неправедна.
Учитель. Значит, сохранять правильность воли ради самой правильности для каждого ее сохраняющего означает желать того, чего Бог хочет, чтобы он желал.
Ученик. Надо признать, что это так.
Учитель. Если Бог отделяет эту правильность от чьей-либо воли. Он делает это или желая, или не желая.
Ученик. Не желая не может.
Учитель. Значит, если Он отнимает у чьей-то воли названную правильность, хочет того, что делает.
Ученик. Без сомнения.
Учитель. В таком случае, если Он хочет от чьей-то воли отделить эту правильность, значит. Он не хочет, чтобы тот человек сохранял правильность воли ради самой правильности.
Ученик. Так следует.
Учитель. Но уже было установлено, что сохранять таким образом правильность воли для каждого сохраняющего ее означает желать того, чего Бог хочет, чтобы он желал.
Ученик. Если бы и не было установлено, и тогда было бы так.
Учитель. Значит, если Бог часто пресловутую правильность отнимает от кого-то, Он не хочет, чтобы тот хотел того, чего хочет, чтобы он хотел.
Ученик. Нет ничего последовательнее и нет ничего невозможнее.
Учитель. Итак, нет ничего более невозможного, чем то, что Бог отнимает правильность воли. И тем не менее говорится, что Он это делает, когда не делает так, чтобы эта правильность не утрачивалась. Еще чаще говорится, что «диавол или искушение делают это», т. е. побеждают эту волю, и совращают от правильности, которую она удерживает, из-за того, что если бы [диавол] не пообещал[226] ей или не пригрозил отнять у нее нечто такое, чего она хочет больше, чем этой правильности, то она никогда не отвратилась бы от этой правильности, которой она сколько-нибудь все же хочет.
Ученик. Так ясно кажется мне то, что ты говоришь, что, по-моему, ничего нельзя на это возразить.
Учитель. Значит, ты понимаешь, что нет ничего свободнее правильной воли, у которой никакая чуждая сила не может отнять ее правильности. Ведь если мы говорим, что когда некто хочет солгать ради того, чтобы не потерять жизнь или здоровье[227], то принуждается отбросить истину страхом смерти или мучения, это неверно. Ведь он не принуждается желать жизни больше, чем истины: но так как чуждая сила запрещает сохранить то и другое одновременно, воля сама выбирает то, чего больше хочет, самостоятельно (sponte), а не подневольно; хотя перед необходимостью утратить одно из двух она поставлена не по своей воле, но против воли. Ведь она не менее сильна в желании истины, чем в желании здоровья, но сильнее хочет здоровья. А если бы она увидела воочию (praesentem) славу вечную, которая всегда воспоследует за сохраненной истиной, и муки ада, которым после обмана без промедления будет предана, то, без сомнения, тотчас решила бы, что имеет достаточно сил для сохранения истины.
Ученик. Ясно, что больше силы она явила бы в желании спасения вечного ради него самого и в сохранении истины ради награды, чем во временном спасении.
Учитель. Итак, разумная природа всегда имеет свободный выбор, ибо она всегда имеет власть сохранять правильность воли ради самой правильности, хотя иногда и с затруднением. Но если свободная воля утрачивает правильность из-за трудности сохранения, она после того так же служит греху неспособностью возвратить эту правильность своими силами; т. е. если она становится «духом ведущим и невозвращающим» (Пс. 27, 39.), ибо «делающий грех есть раб греха» (Ин. 8, 34.). Ведь как никакая воля до того, как обрела правильность, не может получить ее, пока Бог не даст, так, утрачивая полученную, не может обрести ее заново, если Бог не возвратит. И я считаю большим чудом, когда Бог возвращает утраченную правильность, чем когда умершему возвращает утраченную жизнь. Тело ведь, умирая в силу необходимости, не совершает этим греха, такого, чтобы уже никогда не могло заново обрести жизнь; воля же, утрачивая правильность по собственной вине, заслуживает того, чтобы в ней всегда нуждаться. И если кто-то по своей воле принимает смерть, он не отнимает от себя то, чего никогда не Должен был упустить; тот же, кто утрачивает правильность воли, отбрасывает то, что по долгу всегда обязан был сохранять.
Ученик. Вижу, что очень верно то, что ты говоришь о рабстве, которым порабощается греху делающий грех, и о невозможности заново обрести утраченную правильность иначе как от того, кем раньше она была дана; а все, кому она дается, должны следить, чтобы держать ее, не выпуская.
Но этим суждением ты сильно умерил мою радость: я-то уж решил было, что человек всегда наверняка имеет свободу выбора. Поэтому разъясни мне теперь само это рабство, чтобы не казалось, будто оно может противоречить названной свободе. Ведь и то, и другое, т. е. и свобода, и рабство, находятся в воле, и человек является рабом или свободным в зависимости от последней. Итак, если он раб, то в каком же смысле свободен? Или, если свободен, то каким образом он раб?
Учитель. Если ты как следует присмотришься, то убедишься, что, когда человек не имеет упомянутой правильности, он без противоречия и свободный, и раб. Ибо никак не в его власти взять правильность, когда он ее имеет; но всегда в его власти сохранить ее, покуда имеет. Он раб, поскольку не может уйти от греха; и он свободен, поскольку не может быть отторгнут от правильности. Но от греха и рабства его он может отвратиться только благодаря кому-то другому; от правильности же может быть совращен только сам собою, а свободы его ни сам он, ни другой не может лишить его. Ибо он всегда по природе своей свободен для сохранения правильности, если ее имеет, даже и тогда, когда не имеет той, которую сохраняет[228].
Ученик. Теперь мне понятно, как в одном и том же человеке могут вместе без противоречия сосуществовать свобода и рабство.
Но я очень хочу знать, почему человек скорее называется свободным, когда не имеет правильности, так как если он ее имеет, ее нельзя у него отнять, чем рабом, когда имеет, так как если не имеет, то не может своими силами вновь обрести ее. Ведь он раб, поскольку не может уйти от греха; он свободен, поскольку не может быть отторгнут от правильности; и как он никогда не может быть отторгнут от нее, если имеет, так никогда не может уйти, если не имеет. Поэтому как он всегда имеет эту свободу, так, кажется, всегда имеет и это рабство.
Учитель. Рабство есть не что иное, как неспособность не совершать греха. Скажем ли мы, что это неспособность вернуться к правильности или неспособность заново обрести правильность, человек — раб греха только потому, что он, будучи не в силах вернуться к правильности или вновь обрести ее, не может не грешить. Поэтому когда он имеет эту правильность, он не раб греха. А способность сохранения правильности он имеет всегда — и когда имеет правильность, и когда ее не имеет: и потому он всегда свободен.
Что же до того, что ты спрашиваешь, почему он скорее называется свободным, когда не имеет правильности, так как другой в этом случае не может у него отнять ее, чем рабом, когда имеет правильность, поскольку он не может, не имея ее, своими силами восстановить ее, то это так же, как если бы ты спросил, почему скорее говорится, что человек «имеет способность видеть солнце», когда солнца нет, поскольку как только оно появится — он сможет видеть его, чем что [человек] «имеет неспособность видеть солнце», когда [солнце есть, поскольку [если солнца не будет], он не может его сделать видимым. Ведь как даже когда солнца нет, мы имеем в себе зрение (visum), которым видим его, когда оно наличествует; так и тогда, когда нам не хватает правильности воли, мы все же имеем в себе предрасположенность (aptitudinem) разумения (intelligendi) и воли (volendi), благодаря которой мы можем сохранить ее ради нее самой, когда ее имеем. И как когда у нас есть все для видения солнца, кроме его самого (nisi praesentia eius), тогда только мы не имеем способности (potestatem), которую нам доставляет его присутствие; так лишь когда нам недостает этой правильности, мы имеем это бессилие, доставляемое нам ее отсутствием. Ведь человек всегда имеет свободу выбора, но он раб греха не всегда, а только тогда, когда не имеет правильной воли.
Ученик. Если бы я со вниманием поразмыслил над тем что ты говоришь, когда разделил зрительную способность на четыре способности, я бы здесь не засомневался: потому признаю свою вину в этом сомнении.
Учитель. На сей раз я прощу тебя с условием, что впредь, когда потребуется, ты будешь держать в голове сказанное нами так ясно, чтобы не было нужды повторять.
Ученик. Благодарю тебя за прощение. Но не удивляйся, если то, над чем привык размышлять, я, один раз услышав, не могу все сразу навсегда удержать умом.
Учитель. Если ты все еще сомневаешься насчет чего-то в определении свободы выбора, которое мы построили, то скажи.
Ученик. Есть одно, что все еще меня немного беспокоит в нем. А именно, мы часто имеем способность сохранять нечто, которая, однако, не является свободной в таком смысле, что ей не могла бы помешать чужая сила. Поэтому когда ты говоришь, что свобода выбора есть способность сохранять правильность воли ради самой правильности, посмотри, не нужно ли добавить что-то, что приписывало бы этой способности такую свободу, чтобы ее не могла превзойти никакая сила.
Учитель. Если способность сохранения правильной воли ради самой правильности можно было бы когда-то найти вне той свободы, которую мы исследовали, нужно было бы добавить то, о чем ты говоришь. Но так как высказанное определение является настолько совершенным определением по роду и видовому отличию, что содержит ни больше, ни меньше, чем ту свободу, которую мы исследуем, то нельзя помыслить ни того, чтобы что-то к нему добавить, ни того, чтобы что-то отнять. Ибо «способность» есть род свободы. То же, что добавлено — «сохранения» — отделяет ее от всякой способности, которая не есть способность сохранения, например, от способности смеха или хождения. Добавляя же «правильности», мы отличаем ее от способности сохранения золота и всего прочего, что не есть правильность. А через прибавление «воли» она отличается от способности сохранения правильности других вещей, как девственности или мнения. И, благодаря тому, что сказано «ради самой правильности», она отделяется от способности сохранения правильности ради другого, как когда правильность сохраняется ради денег или по природе. Например, по природе сохраняет правильность воли собака, когда любит щенков своих или хозяина, который делает ей добро. Итак, значит, в этом определении нет ничего, что не было бы необходимым для заключения к свободе выбора разумной воли и для исключения прочего — первая достаточным образом включается, а все остальное исключается: в самом деле, наше определение не является ни избыточным, ни недостаточным. Не кажется ли тебе так?
Ученик. Мне оно вообще кажется совершенным.
Учитель. Скажи же, хочешь ли знать что-нибудь еще о свободе этой, благодаря которой считается, что обладающий ею делает добро или зло. Ведь о ней одной сейчас наш разговор.
Ученик. Теперь тебе остается произвести деление этой свободы. Ибо хотя согласно этому определению она одинаково присуща всякой природе, разумной природе, все-таки свобода, присущая Богу, очень отличается от тех, которые свойственны разумным тварям, а эти последние свободы отличаются друг от друга.
Учитель. Бывает свобода выбора, существующая сама от себя, та, что ни сотворена, ни получена от другого, — она присуща одному Богу; другая, сотворенная Богом и обретаемая, присуща ангелам и людям. И сотворенная или обретаемая, бывает что имеет правильность, которую сохраняет, и [бывает, что) не имеет. Из имеющих одна владеет отделимо (separabiliter)[229], другая — нераздельно. Именно та, которой владеют отторжимым образом, и была у всех ангелов до того, как добрые устояли, а злые пали, и у всех людей вплоть до смерти, которые имеют эту правильность.
Та же, которая владеет нераздельно, присуща избранным ангелам и людям. Но ангелам избранным — после смерти порочных, а людям — после смерти их. Та же, что нуждается в правильности, одна нуждается так, что еще может обрести ее, другая — непоправимо. Та, что поправимо нуждается, есть только в этой жизни у всех людей, ее взыскующих, хотя многие ее не восстановят. Та же, что взыскует правильности без надежды восстановить ее, — у порочных людей и (порочных же) ангелов после смерти, а у людей после этой жизни.
Ученик. Об определении и разделении свободы этой с Божьей помощью ты так удовлетворил меня, что я ничего не нахожу, что еще нужно было бы спросить об этом.