Августин родился в Тагасте на территории нынешнего Алжира. Его мать, Моника, исповедовала христианство, а отец, Патриций, был язычником. Августин учился сначала в Тагасте, затем в Мадавре и, наконец, в Карфагене. Он получил вполне приличное, преимущественно литературное образование. В юности он испытал сильные плотские страсти и вскоре после прибытия в Карфаген отошел от религии, в которой был воспитан матерью. В восемнадцатилетнем возрасте Августин прочитал диалог Цицерона «Гортензий», который пробудил в нем стремление к мудрости; однако он не сумел найти ее в христианстве. Он считал Ветхий Завет во многих отношениях отталкивающим. А иудео-христианское учение о сотворении Богом всех вещей казалось ему совершенно несостоятельным, поскольку оно, на его взгляд, возлагало на Бога ответственность за существование зла, в то время как Он, по утверждению христиан, абсолютно благ. Стремление к просветлению привело Августина к принятию дуалистического учения манихеев, согласно которому существует два основных начала, из коих одно ответственно за добро и человеческую душу, а другое — за зло и материю, включая тело. Ответственность за бурные страсти, следовательно, может быть возложена на злое начало как творца царства тьмы. В 383 г. Августин, ставший к тому времени учителем в Карфагене, покинул Африку и отправился в Рим. В 384 г. он получил должность придворного преподавателя риторики в Милане. К тому времени его вера в манихейство пошатнулась, но он склонялся скорее к академическому скептицизму, чем к христианству. Однако чтение «платонических трактатов» в латинском переводе Викторина привело к тому, что он изменил свои взгляды в пользу христианства. Неоплатонизм убедил его в существовании духовной реальности и в том, что присутствие зла в мире можно примирить с учением о божественном творении. Ведь зло, согласно Плотину, есть отсутствие блага, но это отсутствие реально, подобно слепоте или физическому недостатку. Подобным образом нравственное зло есть отсутствие правильного порядка воли, однако оно вполне реально.
От самого Августина мы знаем, что неоплатонизм, хотя и способствовал его обращению в христианство, но не разрешил его нравственного конфликта. Августин слушал проповеди св. Амвросия в Милане, читал Новый Завет и знакомился с историями обращения в христианство (в частности, Викторина) и житиями святых (например, св. Антония Египетского). В 386 г. произошел знаменитый эпизод, описанный в восьмой книге «Исповеди», и в следующем году Августин был крещен св. Амвросием.
Вернувшись в Африку, Августин был рукоположен в священники, в 395 г. посвящен в помощники епископа Валерия, которого и сменил в 396 г. на престоле епископа Гиппонского. Умер Августин в 430 г., когда вандалы осаждали его город.
В трудах Августина впервые из попытки выразить понимание догматов веры возникает система христианской философии.
У Августина Бог как Творец мира рассматривается и как исток всякого знания, данного в Откровении, потому христианин может распознать родство наук между собой, ибо они происходят из единого источника. Есть три вида доказательств Его присутствия во всем: в движении мира, в его устройстве, порядке и красоте; в существовании конечных, зависимых вещей, ибо для их существования необходим бесконечный Изобретатель; в природе и устройстве человеческой мысли. Эти доказательства необходимы для того, чтобы человек мог открыть истину в себе самом. Поскольку всякое познание есть часть познания Бога, то любое познание оказывается непосредственно связанным с теологией, направленной на постижение высшей благодати и путей причащения Богу как высшей истине. Здесь и возникает этическая проблема — это проблема того, что именно ищет душа, ища Бога, и как она приходит к этим поискам.
Моральным проблемам посвящены трактаты Августина «О свободе воли» (De libero arbitrio), «О благодати и свободном решении» (De gratia et libero arbitrio), «Исповедь» (Confessiones), «О Граде Божием» (De Civitate Dei) и др. Трактат «О свободе воли» является плодом его долгих духовных исканий. Действительно, после радостного и весьма плодотворного времени, проведенного с друзьями в 386 г. на вилле Верекунда в Кассициакуме, после чудесного крещения св. Амвросием на Пасху 387 г. св. Августин отправляется обратно на родину в Тагаст. Однако он задерживается в Риме на целый год (387/388) ввиду осложнившейся политической обстановки. Здесь он и начинает первую книгу «О свободе воли». Окончен же этот труд (вторая и третья книги) был в 395/396 г. в Африке, когда он был уже пресвитером Гиппонской церкви, т. е. через семь лет.
Учение Августина о воле стало основополагающим в эпоху Средневековья, поскольку в нем содержатся и онтологическое, и гносеологическое доказательства бытия Бога и человека. В трактате «О Граде Божием» (написанном ок. 413-426 гг.) воля определяется как природа, которая есть «дух жизни». Этот животворящий дух, по Августину, есть сам Бог, «дух во всех отношениях не сотворенный». Воля знаменует собой отношение, в котором она обретает свою сущность и качество. Она присуща Богу, поскольку Бог — Творец, т. е. Тот, Кто извечно находится в отношении с тем, что Он творит — с тварью, с произведением. Отношение воль есть сила, которая является внутренне присущей воле в качестве способности различения (силой воли), что является одним из оснований внутренне присущей Богу различенности на Персоны. Сила воли есть мера волевых расхождений.
В качестве Творца вселенной Бог предопределил иерархический порядок причин, определивших иерархический порядок вещей. Но идея предестинации, теснейшим образом связанная с идеей предведения (предзнания, или прогноза), отстаивается им в тесной связи с идеей свободы воли.
Так как предопределение тождественно предведению, или предзнанию, то для Августина утверждение об отсутствии свободы воли на том основании, что «Бог предузнал все, что имеет быть в нашей воле», не имеет смысла: «Нельзя сказать, что предузнавший это предузнал ничто», поскольку смысл познания в том, чтобы познавать нечто. Из этого Августин выводит силлогизм, свидетельствующий о наличии свободной человеческой воли, не противоречащей предестинации: «Если предузнавший, что имеет быть в нашей воле, предузнал не ничто, а нечто, то несомненно, что и при его предведении нечто в нашей воле есть. Поэтому мы нисколько не находим себя вынужденными ни отвергать свободу воли, допустив предведение Божие, ни отрицать (что нечестиво) в Боге предведение будущего, отвергая свободу воли. Мы принимаем и то и другое».
Расположения воли могут быть благими или злыми. Благие они тогда, когда человек направляет свою жизнь на благо. Это позволяет Августину поставить проблему того, что есть истинное бытие. Он полагает бытие как тождество жизни, мысли и блаженства. Стремление к блаженному бытию, по Августину, отличает христианского философа, поскольку любовь к мудрости означает любовь к Богу, ибо Он есть мудрость. Мудрость же есть знание, которое делает человека блаженным. Потому любое знание преломляется в сфере морального сознания, востребующего всю полноту человека. Мысль, ориентированная на постижение мудрости, т. е. Бога, подчиняет этой цели все человеческие действия, чем сообщает им моральный характер. Душа, достигшая предела благодатного познания с помощью правил, оказывается способной воспринять Божественную иллюминацию, то есть озарение, способствующее возникновению морального сознания, или совести. Она и есть основание, которое придает всеобще-необходимый характер суждениям человека. Совесть есть согласование двух правильностей: Божественного закона и человеческих моральных установлений. Мораль, таким образом, есть указатель определенного вида бытия: бытие есть, поскольку озарено Божественным светом, оно созерцает и любит.
Трактат «0 свободе воли» является диалогом и входит в круг других диалогов св. Августина («О количестве души», «Об учителе», «Об обычаях католической церкви и манихеев» и др.). В качестве одного из действующих лиц диалога Августин реконструирует в свете новой для него веры собственный жизненный и интеллектуальный опыт, приспосабливая его для новых целей. Методологически он раздваивает предмет на линии pro et contra. «Горизонт, в который св. Августин старается поместить свое исследование в трактате “свободе воли", — пишет Капитаны, — является горизонтом человека веры, некоего верующего, но такого, кто хорошо знает технику философии, хочет воспользоваться ею, знает, как пользоваться ею и на какие проблемы она накладывается»[29].
Трактат состоит из трех книг. В первой, как и в «Граде Божием», снова анализируется проблема сущности зла и источника зла. Во второй речь идет об источнике права, которое наделило человека по свободному выбору возможностью творить как добро, так и зло. Проблема относится к пониманию действий Бога, или разумного обоснования веры. В третьей книге решаются богословские проблемы.
В результате анализа разных видов злодеяний (прелюбодеяния, убийства, святотатства и пр.) Августин делает заключение, что все они являются злом в силу человеческих традиций и законов и было бы ошибкой искать в них сущность зла. Страстное желание, влечение ко злу не может быть сущностью зла, поскольку наряду с ним существует доброе влечение и желание. Гражданские законы, например, выступая регулятором социальных отношений и определителем зла, тем не менее ограничены моралью и высшим законом, который от Бога. Поэтому Бог справедлив, он не может быть творцом зла. Установив высший, естественный закон для универсума и человека, Он тем самым явил свое благо и мудрость. Благо и мудрость Его состоит в том, что Он исключил всякую реальность ниже и выше человека, которая вынуждала бы его подчиняться страстям, кроме самого человека, его личной воли, или свободного выбора волевого усилия, в силу наделенности человека разумом, способствующим осознанию личной воли.
Вторая проблема связана с доказательством бытия человека, связанная с сомнением как функцией человеческого разума. Выдвигая формулу «Я сомневаюсь, следовательно, я есть», Августин полагает, что сомнение указывает на очевидность моего бытия. Я есть, следовательно, я действительно существую (живу). Я живу, следовательно, разимом я точно знаю, что существую. Именно при помощи сомнения устанавливаются три очевидных реальности для меня: бытие, жизнь и мышление. Это подтверждают все органы чувств, внутреннее чувство и разум. Наш разум и чувства, опираясь на эти три очевидных реальности, указывают, что есть некий высший, нумерически единый и сущностно единственный объект — Бог. Бытие Бога с очевидностью усматривается в единстве и неизменности (целостности) Его существования. Таким образом, по Августину, человеку врождено знание о Нем, поскольку не укрыто от разума. Наше познание строится по иерархии благ и по законам красоты, которые, в свою очередь, соотносятся как законы чисел и исходят от неизменной и вечной Истины, которая есть Бог.
Воля является благом, как все, что дано Богом. Она является «средним» благом между личными и общими, внешними и внутренними, телесными и духовными благами.
Итак, в первой книге «О свободе воли» речь идет о воле как имманентно присущей человеку способности. Главная ее особенность состоит в том, что по мере того как в человеке увеличивается это внутреннее побуждение к благу или увеличивается желание блага и человек приближается к Истине Божией и становится более личностью, — он (человек) делается более свободным. Человек свободен не потому, что разумен и способен принимать решения по своему усмотрению, а потому, что волею своею возрастает как личность. Зло в сущности своей возникает в человеке от недостатка воли к благу или от несовершенства его веры. Как писал Августин в «Граде Божием», причина зла — не производящая, а изводящая. Злая воля — не восполнение, а убывание. Ее начало — в уклонении от высочайшего бытия.
Во второй книге речь идет о разумном познании по формуле credo ut intelligam. Вера рассматривается как первичная данность сознания, потому что человек мыслит бытие относительно всеобъемлющим. Последующие суждения выводятся из этой первичной данности и при анализе принимают характер достоверного факта. Философия имеет действительные основания в разуме и подтверждается опытом веры.
Помимо трактата «О свободе воли» ниже публикуются фрагменты трактата «Христианская наука», который Августин писал в 396-426 и. Полный текст этого трактата был опубликован на русском языке в Киеве в 1835 г. Он состоит из вступления и четырех книг. Первая книга носит название «О предметах вообще, о главной цели Священного Писания и главном правиле к уразумению его», вторая — «О знаках и языке вообще, о качествах, необходимых для изъяснителя Священного Писания, и о препятствиях и пособиях к изъяснению оного», третья — «О двусмысленностях и темноте некоторых мест Священного Писания, о смысле собственном и иносказательном, о средствах к разумению того и другого, и о Тихониевых правилах изъяснения Священном Писания», и, наконец, «Книга четвертая, содержащая в себе наставления церковному оратору». Публикуемые фрагменты из второй и третьей книг касаются философии языка, они посвящены идеям знака, тропа, двузначности или двусмысленности слов и проистекающим из этих идей логическим возможностям или логическим ошибкам.
С. С. Неретина
1. Эводий. Итак, разъясни мне, если это возможно, почему Бог дал человеку свободу воли (liberum arbitrium voluntatis)[31], ибо [человек], не получив ее, во всяком случае, не мог бы грешить.
Августин. В таком случае, наверное, тебе известно, что Бог дал человеку то, что, по-твоему, Он не должен был даровать?
Эводий. Насколько я, как мне казалось, понял из предыдущей книги, мы и обладаем свободным выбором воли (liberum voluntatis arbitrium) и грехи совершаем только благодаря ему.
Августин. Я также напомню, что это уже стало для нас очевидным. Но теперь я спросил, знаешь ли ты, что то, чем мы, очевидно, обладаем и благодаря чему грешим, дал нам Бог.
Эводий. Я думаю, никто иной. Ведь сами мы — от Него и, согрешая или поступая надлежащим образом, мы от Него получаем и наказание, и воздаяние.
Августин. Я также хочу спросить тебя, ясно ли ты это осознаешь или, под влиянием авторитета, охотно веришь даже в неизвестное.
Эводий. Подтверждаю, что в этом вопросе я прежде всего доверился именно авторитету. Но что истиннее, чем то, что всякое благо — от Бога, и всякая праведность — благо, а кара для грешников и воздаяние для поступающих правильно — справедливы? Из чего следует, что и совершающие прегрешения и поступающие правильно получают от Бога несчастье или счастье[32].
2. Августин. Не возражаю. Но я задаю другой вопрос: откуда ты знаешь, что мы — от Бога. Ведь это ты все еще не разъяснил, но лишь то, что мы от Него получаем либо наказание, либо награду.
Эводий. Я нахожу, что это также очевидно не иначе как потому, что уже установлено: Бог наказывает прегрешения, поскольку всякая справедливость — от Него. Ибо как любой доброте не свойственно оказывать благодеяния чуждым ей, так и справедливости не свойственно карать тех, кто ей чужд. Отсюда очевидно, что мы касаемся Его (pertinere), потому что Он не только в высшей степени милосерден к нам при оказании благодеяний, но и в высшей степени справедлив при наказании. Затем и из того, что я утверждал и с чем ты согласился, — что всякое благо происходит от Бога, — можно понять, что от Бога также и человек. Ведь человек в той степени, в какой он человек, есть некое благо, так как он может жить праведно, когда захочет.
3. Августин. Если это так, ясно, что вопрос, который ты предложил, решен. Если, в самом деле, человек есть некое благо и не может поступать правильно, если не захочет, он должен обладать свободной волей, без которой не может поступать правильно. Но от того, что благодаря ей также совершаются и прегрешения, конечно, не следует полагать, что Бог дал ее для этого. Следовательно, поскольку без нее человек не может жить праведно, это является достаточной причиной, почему она должна быть дарована. А что она дана для этого, можно понять также и из того, что, если кто-либо воспользовался ею для совершения прегрешений, наказывается свыше. Что было бы несправедливо, если бы свободная воля была дана не только для того, чтобы жить праведно, но и для того, чтобы грешить. Ибо каким же образом было бы справедливо наказание того, кто воспользовался волей с той целью, для какой она и была дана? Теперь же, когда Бог карает грешника, что же, по-твоему, иное Он [тем самым] говорит, как не: «Почему ты не воспользовался свободной волей для той цели, для какой Я дал тебе ее, то есть для праведного поведения»? — Далее, разве было бы благом то, благодаря чему сама справедливость предназначается для осуждения прегрешений и почитания праведных поступков, если бы человек был лишен свободного решения воли? Ведь то, что не сделано на основе воли, не было бы ни грехом, ни праведным поступком. А потому и наказание, и награда были бы несправедливы, если бы человек не обладал свободной волей. Однако и в каре, и в награде должна быть справедливость, поскольку это — одно из благ, которые происходят от Бога. Таким образом, Бог должен был дать человеку свободную волю.
4. Эводий. Я, разумеется, согласен, что ее дал Бог. Но не кажется ли тебе, скажи на милость, если она дана для праведного поступка, она не должна бы допускать возможности совершения прегрешений так как она — сама праведность, которая дана человеку для достойной жизни? Неужели же кто-нибудь может жить порочно вследствие свойственной ему праведности? Так, никто не смог бы добровольно грешить, если бы воля была дана для праведного поведения.
Августин. Я надеюсь, Бог дарует мне силы, чтобы я сумел ответить тебе или, скорее, чтобы ты сам себе ответил в согласии с той самой убеждающей изнутри истиной, которая есть высшая наставница всех. Но я хочу, чтобы ты кратко ответил мне, считаешь ли ты то, о чем я тебя спрашивал, — что свободную волю дал нам Бог, — определенным и понятным, или следовало бы сказать, что то, что мы признаем как данное Богом, не должно было быть дано. Ибо если не ясно, Он ли дал нам свободную волю, мы справедливо спрашиваем, была ли она дана во благо, поскольку, если мы обнаружим, что она была дана во благо, также будет установлено и то, что дал ее Тот, Кем человеку[33] даны все блага; если, однако, мы бы обнаружили, что она дана не во благо, мы бы поняли, что ее дал не Тот, обвинять Кого — нечестиво. Если же действительно определено, что Он сам дал ее, нам следует признать, что каким бы образом ни была она дана, она не должна ни быть дана, ни быть дарована как-либо иначе, чем была. Ибо ее дал Тот, Чье действие справедливо не подлежит осуждению ни при каких условиях.
5. Эводий. Поскольку я придерживаюсь этой точки зрения, хотя и с неколебимой верой, но все еще без понимания, давай начнем исследование таким образом, будто ничто не определено. Для меня же очевидно, что из неопределенности: дана ли свободная воля для того, чтобы поступать правильно, — ведь благодаря ей мы также можем и грешить, — возникает и другая неопределенность: а должна ли свободная воля быть дана. Ибо если не определено, дана ли она для праведного поведения, неопределенным остается также и долженствование [самого этого] Дара, а следовательно, даже и то — Бог ли ее дал, поскольку если не определено долженствование дара, не определено и то, Тем ли дана свободная воля, о Ком нечестиво думать, что Он дал нечто недолжное.
Августин. Во всяком случае, для тебя бесспорно то, что Бог существует.
Эводий. Даже и это остается для меня незыблемым не по размышлению, а благодаря вере.
Августин. А если один из безумцев, о которых в Писании начертано: «Сказал безумец в сердце своем: “нет Бога"» (Пс. 13, 1; 52, 1), — и тебе скажет то же и не верить вместе с тобой, во что ты веришь, захочет, но постичь, истинно ли то, во что ты уверовал, оставишь ли ты такого человека без внимания или сочтешь нужным как-то убедить его в том, чему ты неколебимо привержен, особенно если он стремится не к упрямому сопротивлению, но к ревностному постижению?
Эводий. Твое последнее замечание достаточно предупреждает меня о том, что я должен ему ответить. В самом деле, будь он даже невероятным глупцом, он согласится со мной, что с хитрецом и упрямцем вообще не стоит рассуждать ни о чем, а, в особенности, о предмете столь значительном. Согласившись с этим, он прежде всего будет заботиться о том, чтобы я поверил ему, что он задает вопрос с добрым намерением, а не таит в душе по отношению к этому предмету никакой хитрости и предвзятости. Тогда бы я доказал, — и это, я полагаю, в высшей степени доступно любому, — насколько было бы справедливей (так как он хочет, чтобы в том, что касается тайников его души, которые сам-то он знает, ему поверил другой, который их не знает), чтобы и он сам почерпнул веру в существование Божие из книг столь многих мужей, которые оставили письменные свидетельства о том, что они жили в одно время с Сыном Божиим, поскольку, согласно ими описанному, они видели и такое, что никогда не могло бы произойти, если бы Бог не существовал, и было бы чрезвычайно глупо, если бы тот, кто хочет, чтобы я поверил, стал порицать меня за то, что я верю им. Так вот, поскольку он не смог бы опровергнуть меня надлежащим образом, он воистину не отыщет никакой причины, почему бы ему не подражать [мне в этом].
Августин. В самом деле, если ты полагаешь, что в вопросе о том, есть ли Бог, достаточно чтобы мы пришли к выводу, что вера столь многих людей не может быть случайна, почему, скажи на милость, ты не считаешь, что и в тех вопросах, к исследованию которых как неопределенных и совсем неизвестных мы приступили, подобным же образом следует довериться авторитету тех же самых людей, чтобы мы больше не утруждали себя их изысканием?
Эводий. Но мы хотим знать и понимать то, во что мы верим.
6. Августин. Ты правильно вспомнил о том, что было установлено нами еще в начале предыдущего обсуждения и что мы не можем отрицать. Ведь одно дело — верить, а другое — понимать, и сперва нужно поверить в то великое и божественное, что мы стремимся понять, — а если бы это было не так, напрасны были бы слова пророка: «Если вы не поверите, вы не поймете» (Ис. 7, 9). И Сам Господь наш и словами, и поступками убеждал тех, кого Он призвал ко спасению, что сначала они должны уверовать, но затем, сообщая о самом даре, что будет дан верующим, Он не говорит: «Сия же есть жизнь вечная, ибо уверуют [в Тебя]», — но: «Сия, — утверждает, — есть жизнь вечная, да знают Тебя, истинного Бога, и посланного Тобою Иисуса Христа» (Ин. 17, 3). Потом Он говорит уже верующим: «Ищите, и найдете» (Мф. 7, 7). Ведь об обретенном нельзя сказать, что в него верят как в непознанное, и никто не способен к обретению Бога, прежде чем поверит в то, что затем собирается познавать. Вот потому-то, повинуясь предписаниям Господа, будем и мы искать усердно. Поистине то, что мы, Им побуждаемые, ищем, мы найдем, ибо Он Сам же и укажет путь — в той мере, в какой все это может быть обретено нами в этой жизни [такими, как мы]. Действительно, надо полагать, что лучшими уже в земной жизни, а всеми добрыми и благочестивыми, несомненно, после нее это может быть определено и понято в высшей степени очевидным и совершенным образом — на что и нам следует надеяться и, презрев земное и человеческое, надлежит всячески желать и любить их.
7. Августин: Давай же, если угодно, задавать вопросы в следующем порядке; во-первых, почему очевидно, что Бог есть; затем, все ли, в какой бы степени оно ни было благом, происходит от Него; и, наконец, следует ли причислять к числу благ свободную волю. Когда это будет установлено, по-моему, станет достаточно ясно, справедливо ли она была дана человеку. А потому, чтобы начать с наиболее очевидного, я сперва спрошу у тебя, существуешь ли ты сам. Или, может быть, ты опасаешься, как бы этот вопрос не ввел тебя в заблуждение? Хотя, в любом случае, если бы ты не существовал, ты вообще не мог бы заблуждаться.
Эводий. Лучше переходи к следующему вопросу.
Августин. Итак, поскольку очевидно, что ты есть, и в противном случае, если бы ты не жил, это не было бы для тебя очевидно, очевидно также и то, что ты живешь. Понимаешь ли ты, что оба эти утверждения в высшей степени верны?
Эводий. Вполне.
Августин. Следовательно, очевидно также и третье положение, то есть, что ты понимаешь.
Эводий. Очевидно.
Августин. Какое же из этих трех положений представляется тебе самым важным?
Эводий. О понимании.
Августин. Почему тебе так кажется?
Эводий. Потому что, хотя эта тройка: «существовать», «жить», «понимать» есть состояния, — и камень существует, а животное живет, я, однако, не считаю, что камень живет или животное понимает; с другой стороны, в высшей степени верно, что тот, кто понимает, тот и существует, и живет. А посему я не сомневаюсь рассудить, что более значительным является то, чему присуща вся троица, чем то, у которого хотя бы одно отсутствует.
Ведь то, что живет, обязательно также и существует, но вовсе не следует, что оно при этом также и понимает, такова, я считаю, жизнь животного. С другой стороны, если нечто существует, то отсюда вовсе не следует, что оно и живет, и понимает, ведь мы можем признать, что труп существует, однако, никто не скажет, что он живёт. Поистине же то, что не живет, еще гораздо менее понимает.
Августин. Итак, мы пришли к тому, что из этих трех [состояний] у трупа отсутствуют два, у животного одно, а у человека — ни одного.
Эводий. Поистине, это так.
Августин. Мы пришли также и к тому, что из этих трех [состояний] более значительно то, которым человек обладает наряду с двумя остальными, т. е. понимание, вследствие обладания которым он и существует, и живет.
Эводий. Да, конечно.
8. Августин. Еще скажи мне, знаешь ли ты, что обладаешь такими обычнейшими телесными чувствами, как зрение, слух, обоняние, вкус, осязание.
Эводий. Да, знаю.
Августин. Что, ты считаешь, имеет отношение к способности видеть, то есть что мы воспринимаем при помощи зрения?
Эводий. Все телесное.
Августин. Воспринимаем ли мы благодаря зрению также твердое и мягкое.
Эводий. Нет.
Августин. Что же имеет отношение собственно к глазам, что мы воспринимаем с их помощью?
Эводий. Цвет.
Августин. А к ушам?
Эводий. Звук.
Августин. А к обонянию?
Эводий. Запах.
Августин. А ко вкусу?
Эводий. Вкусовые ощущения.
Августин. А к осязанию?
Эводий. Мягкое или твердое, нежное или грубое, и многое в том же роде.
Августин. Что? Разве формы тел — крупные и мелкие, квадратные и круглые, и [все] прочее такого рода — мы не воспринимаем и осязанием, и зрением, и потому они не могут быть приписаны ни собственно зрению, ни осязанию, но и тому и другому одновременно?
Эводий. Разумеется.
Августин. Следовательно, ты понимаешь, что отдельные чувства имеют некую собственную область, о которой они доставляют сведения, а некоторые имеют нечто общее?
Эводий. Я понимаю также и это.
Августин. Итак, можем ли мы решить с помощью какого-нибудь из этих чувств, что имеет отношение ко всякому чувству и что все они либо некоторые из них имеют общего между собой.
Эводий. Это решается не иначе, как с помощью чего-то внутреннего.
Августин. Может быть, это сам разум, которого лишены животные? Ибо, как я полагаю, это мы постигаем с помощью разума и узнаем, что дело обстоит таким образом.
Эводий. Скорее, я считаю, мы постигаем разумом, что есть некое внутреннее чувство, которому передается все от этих пяти известнейших чувств. Ибо действительно, одно дело при помощи чего животное видит, а другое — при помощи чего оно избегает или стремится к тому, что воспринимает зрением. Ведь одно дело — чувство в глазах, второе же внутри самой души, благодаря чему животное не только к тому, что видит, но и к тому, что слышит и что воспринимает прочими телесными чувствами, либо стремится и завладевает, если это понравилось, либо избегает и отвергает, если оно вызвало неудовольствие. Однако [это чувство] не может быть названо ни зрением, ни слухом, ни обонянием, ни вкусом, ни осязанием, но чем-то иным, что управляет всеми ими вместе. Это то, что мы постигаем с помощью разума, как я сказал, однако разумом это мы назвать не можем, потому что оно, очевидно, присуще также и животным.
9. Августин. Я признаю эту [способность], чем бы она ни была, и не сомневаюсь назвать ее внутренним чувством (interiorum sensum). Но то, что доставляют нам телесные чувства, не может дойти до знания, если не пройдет через внутреннее чувство. Ведь все, что мы знаем, удерживаем схваченным разумом (ratione comprehensum tenemus). Однако мы знаем — о прочем я умолчу — что ни цвета слухом, ни голоса зрением воспринять нельзя. И хотя мы знаем это, но этим знанием мы обладаем не благодаря глазам или ушам и не тому внутреннему чувству, которого не лишены и животные. Ибо не следует думать, будто они знают, что свет не воспринимается ушами, а голос — глазами, так как мы различаем это только благодаря разумному вниманию и размышлению.
Эводий. Не могу сказать, чтобы я воспринял это. Действительно, что если с помощью этого внутреннего чувства, которого, ты допускаешь, не лишены и животные, они все же определяют, что нельзя воспринять ни цвета слухом, ни голоса зрением?
Августин. Неужели ты полагаешь, что они способны различить цвет, который воспринимается глазами, и чувство, которое присуще глазу, и то внутреннее чувство в душе, и разум, который все это по отдельности определяет и перечисляет.
Эводий. Отнюдь нет.
Августин. Что же в таком случае? Мог ли бы этот разум отличать друг от друга эту четверку и разграничивать при помощи определений, если с ним не был бы соотнесен и цвет через восприятие, присущее глазам, и, с другой стороны, само восприятие через то внутреннее чувство, которое им управляет, и то же внутреннее чувство через себя самоё, если только его не опосредует уже ничто другое?
Эводий. Я не вижу, каким образом дело могло бы обстоять иначе.
Августин. Что же? Разве ты не видишь того, что цвет воспринимается зрительным ощущением, однако само это ощущение не воспринимается одним и тем же ощущением? Ведь тем ощущением, которым ты воспринимаешь цвет, ты не воспринимаешь также и само зрение.
Эводий. Конечно, нет.
Августин. В таком случае постарайся это различать. Ибо, я полагаю, ты не станешь отрицать, что цвет — это одно, а восприятие цвета — другое, а также нечто другое — даже когда цвет отсутствует, обладание чувством, благодаря которому цвет можно было бы воспринять, если бы он был налицо.
Эводий. Я это также вижу и допускаю, что одно отличается от другого.
Августин. Из этой тройки воспринимаешь ли ты глазами что-нибудь еще, кроме цвета?
Эводий. Ничего.
Августин. Тогда скажи, каким образом ты видишь две другие. Ведь ты не можешь различать то, что не увидел?
Эводий. Я не знаю ничего другого; знаю только, что ничего больше нет.
Августин. Итак, ты не знаешь, сам ли это разум или та жизнь, которую мы называем внутренним чувством, превосходит все телесные чувства, или что-нибудь еще?
Эводий. Не знаю.
Августин. Однако ты знаешь, что это можно определить только с помощью разума, и что разум не может сделать это иначе, чем исходя из того, что предлагается ему для исследования.
Эводий. Бесспорно.
Августин. Тогда, чем бы ни было то, благодаря чему можно воспринимать все, что мы знаем, — оно есть служба разуму, которому представляет и сообщает все то, с чем соприкасается, так, что воспринимаемое можно различать благодаря присущим им границам и постигать не только с помощью чувства, но также путем познания.
Эводий. Да, это так.
Августин. В таком случае сам разум, который своих слуг и то, что они преподносят, отличает друг от друга, а также распознает и то, чем они разнятся друг от друга и от него самого, и подтверждает, что он более могущественный, чем они; разве постигает он себя самого при помощи чего-либо иного, чем он сам, то есть разум? Или ты узнал бы иным способом, что обладаешь разумом, если бы не постигал это разумом же?
Эводий. Это в высшей степени верно.
Августин. Следовательно, поскольку, когда мы воспринимаем цвет, совсем не так и не тем же самым чувством, мы воспринимаем также и то, что воспринимаем, и когда мы слышим звук, мы при этом не слышим наше собственное слуховое восприятие, или когда нюхаем розу, само наше обоняние не издает для нас никакого запаха, и само вкусовое восприятие не имеет во рту хоть какого-либо вкуса для вкушающих, и осязая что-либо, мы также не можем потрогать само чувство осязания, — то очевидно, что эти пять чувств не могут быть восприняты ни одним из них, хотя все телесное воспринимается ими.
Эводий. Очевидно.
10. Августин. Я считаю, что также очевидно и то, что это внутреннее чувство воспринимает не только то, что получает от пяти телесных чувств, но также и сами эти [чувства] воспринимаются им. Ведь иначе животное не двигалось бы, стремясь к чему-то, либо чего-то избегая, если бы не чувствовало бы, что чувствует, что оно воспринимает, — не ради познания, ибо это свойство разума, но только ради движения, потому что в любом случае оно воспринимает не при помощи одного из этих пяти чувств. Если это все еще непонятно, то станет ясным, когда ты обратишь внимание на то, что, например, достаточно для одного какого-либо чувства, скажем, для зрения. Ведь действительно, открыть глаза и направить их разглядывать то, что они стремятся увидеть, было бы невозможно, если бы не было чувства, что глаза не видят, когда они закрыты или не туда направлены. Если, однако, когда они не видят, есть чувство, что они не видят, необходимо также, чтобы было чувство, что они видят, когда видят, потому что, когда видящий не направляет взгляд в соответствии с тем побуждением, с которым направляет невидящий, это и указывает на то, что он чувствует и то и другое.
Но чувствует ли сама эта жизнь, которая чувствует, что она воспринимает телесное, саму себя, в результате остается неясным, за тем исключением, что каждый задающий вопрос в себе самом обнаруживает, что всякое живое существо бежит смерти; поскольку она противоположность жизни, необходимо, чтобы жизнь, которая избегает своей противоположности, также чувствовала и саму себя. Но об этом давай умолчим, если до сих пор это остается неясным, чтобы мы продвигались к тому, к чему стремимся только путем определенных и очевидных доказательств. Ведь очевидно следующее: телесное воспринимается телесным чувством, однако, само это чувство нельзя воспринять тем же самым чувством; но и телесное через телесное восприятие и само телесное чувство воспринимаются внутренним чувством; наконец, разум познает и удерживает в знании и все это, и себя самого. Тебе так не кажется?
Эводий. Действительно, кажется.
Августин. Ладно, а теперь ответь мне, как возник этот вопрос, стремясь прийти к разрешению которого, мы уже в течение долгого времени проделываем этот путь.
11. Эводий. Насколько я помню, из трех вопросов, которые немногим ранее мы поставили, чтобы установить порядок этого обсуждения, теперь излагается первый, а именно — каким образом может стать очевидным, хотя [в это] надлежит в высшей степени настойчиво и твердо верить, что Бог есть.
Августин. Ты правильно понимаешь. Но я хочу, чтобы ты также основательно осознал и то, что когда я у тебя спросил, знаешь ли ты, что ты есть, для нас стало очевидно, чтобы ты узнал не только это, но также две другие способности.
Эводий. Это я также помню.
Августин. Итак, теперь посмотри, к какому из этих трех способностей, согласно твоему пониманию, относится все то, что касается телесного чувства, то есть в какой род вещей, кажется тебе, следует поместить все то, чего бы наше чувство ни касалось посредством глаз или какого угодно другого телесного инструмента: в тот ли, что только существует, или в тот, что также живет, или в тот, что даже и понимает.
Эводий. В тот, что только существует.
Августин. Так. А к какому роду из этих трех, ты считаешь, относится само чувство?
Эводий. К тому, что живет.
Августин. Тогда что из этих двух, ты полагаешь, лучше? Само чувство или то, чего чувство касается?
Эводий. Разумеется, чувство.
Августин. Почему?
Эводий. Потому что лучше то, что также живет, чем то, что только существует.
12. Августин. Так. Усомнишься ли ты это внутреннее чувство, которое, правда, ниже разума и все еще отыскивает в пас общее с животными, как мы установили ранее, поставить выше того чувства, посредством которого мы соприкасаемся с телом, и которое, как ты уже сказал, следует предпочесть телу?
Эводий. Ни в коем случае не усомнюсь.
Августин. Я также хочу услышать от тебя и то, почему ты не сомневаешься. Ведь не можешь же ты сказать, что это шестое чувство следует отнести к тому роду из этих трех, который обладает также и пониманием, но лишь к тому, который и существует и живет, хотя и лишен понимания; ибо это чувство присуще и животным, у которых нет интеллекта. Поскольку дело обстоит таким образом, я спрашиваю, почему ты внутреннее чувство ставишь выше того, с помощью которого воспринимается телесное, тогда как и то, и другое относится к тому роду, который живет. С другой стороны, то чувство, которое соотносится с телами, ты ставишь выше тел по той причине, что они (тела. — М. Е.) относятся к тому роду, что только существует, оно же (чувство. — М. Е.) — к тому, что также и живет; поскольку и это внутреннее [чувство] находится в этом [роде], скажи мне, почему ты считаешь его лучшим? Ибо если ты ответишь: потому что то (внутреннее чувство. — М. Е.) воспринимает другое (телесное чувство. — М. Е.), — я не верю, что ты откроешь правило, которому мы можем доверять: что всякое чувствующее лучше, чем то, что им воспринимается, чтобы, пожалуй, отсюда мы не вынуждены были сказать, что всякое понимающее лучше, чем то, что с его помощью понимается. Ибо это ложь, потому что человек понимает мудрость, но он не лучше, чем мудрость сама по себе. А посему подумай, по какой причине тебе показалось, что внутреннее чувство следует предпочесть тому чувству, каким мы воспринимаем тела.
Эводий. Потому что я знаю, что оно есть некий руководитель и судья его. Ибо, если при исполнении его (внутреннего чувства. — М. Е.) обязанностей ему чего-либо недостает, оно как должное требует [недостающего] от чувства-помощника, что мы уже обсудили немногим ранее. Ведь чувство присущее глазу не видит, видит оно или нет, и поскольку не видит, судить, чего ему недостает, либо чего достаточно, может не оно, но то внутреннее [чувство], которое побуждает и душу животного, и закрытые глаза открыть и восполнить то, что оно чувствует, ему недостает. И ни у кого не вызывает сомнения, что тот, кто судит, лучше того, о ком он судит.
Августин. Следовательно, ты видишь, что это телесное чувство некоторым образом судит о телах? Ведь к нему относятся удовольствие и боль, когда нежно или грубо прикасаются к телу. В самом деле, как это внутреннее чувство судит, чего не хватает или чего достаточно для присущего глазам чувства, так и само чувство, присущее глазам, судит, чего не хватает или чего достаточно [для различия] цветам. Равным образом, как это внутреннее чувство судит о нашем слухе, является ли он менее сильным или сильным в достаточной мере, так и сам слух судит о звуках, что в них льется плавно или звучит резко. Нет необходимости исследовать прочие телесные чувства. Поскольку, как я полагаю, теперь ты знаешь, что я хотел сказать, а именно, что это внутреннее чувство судит о телесных чувствах, когда проверяет их целостность и требует должного, точно так же и сами телесные чувства судят о телах, принимая мягкое на себя воздействие и сопротивляясь противоположному.
Эводий. Действительно, это для меня очевидно и я согласен, что это в высшей степени верно.
13. Августин. Еще подумай, об этом внутреннем чувстве судит ли также и разум. Ибо я уже не спрашиваю, сомневаешься ли ты в том, что он лучше, чем оно (внутреннее чувство. — М. Е.), потому что я не сомневаюсь, что ты так считаешь; хотя опять-таки я полагаю, что о том, судит ли разум об этом чувстве, уже не следует спрашивать. В самом деле, каким образом среди этих самых вещей, которые его (разума. — М. Е.) ниже, то есть среди тел, телесных чувств и самого внутреннего чувства, одно могло бы быть лучше другого и сам он превосходнее, чем они, если бы в конце концов он сам не сообщал им об этом? Что, конечно, он никак не мог бы сделать, если бы сам не судил о них.
Эводий. Очевидно.
Августин. Следовательно, поскольку ту природу, которая только существует, но не живет и не понимает, как, например, неодушевленное тело, превосходит та, которая не только существует, но также живет, [хотя] и не понимает, как, например, душа животных, и ее, в свою очередь, превосходит та, которая одновременно и существует, и живет, и понимает, как разумный дух в человеке, считаешь ли ты, что в нас, то есть в тех. в ком, чтобы мы были людьми, осуществляется наша природа, можно найти что-либо выше того, что среди этих трех мы поставили на третье место? Ибо очевидно, что мы обладаем и телом, и некоей жизнью, которой это самое тело оживляется и одушевляется, каковые две вещи мы также признаем и в животных, и неким третьим, наподобие головы или ока нашей души или чего-то более подходящего, если таковое можно сказать о разуме или понимании, чем не обладает природа животных. А потому, прошу, подумай, можешь ли ты найти что-нибудь, что в природе человека было бы выше разума.
Эводий. Я не вижу ничего лучше.
14. Августин. А что, если бы мы могли найти нечто, что, ты бы не сомневался, не только существует, но даже и превосходит сам наш разум? Усомнишься ли ты назвать это Богом, чем бы оно ни было?
Эводий. Отнюдь не следует, что если я смогу найти что-то, что лучше, чем то, что в моей природе является наилучшим, я назову это Богом. Ибо мне не нравится называть Богом Того, Кого мой разум ниже, но Того, Кого не превосходит никто[34].
Августин. Да, ясно: ибо Он Сам дал твоему разуму столь благочестивое и верное чувство о Себе. Но скажи, пожалуйста, если ты обнаружишь, что выше нашего разума нет ничего, кроме вечного и неизменного, усомнишься ли ты назвать это Богом? Ведь ты знаешь, что тела изменчивы, и очевидно также, что сама жизнь, которой одушевляется тело, не лишена изменчивости при различных аффектах, и также доказано, что сам разум, поскольку он то стремится прийти к истине, то нет, и иногда приходит, иногда не приходит к ней, конечно, изменчив. Если он (разум. — М. Е.) не с помощью какого-либо использованного телесного инструмента, не через осязание, не через вкус или обоняние, не через уши, или глаза, или какое-то чувство, которое ниже его, по посредством себя самого распознает нечто вечное и неизменное и в то же время определяет, что сам он ниже, следует признать, что это его (разума. — М. Е) Бог.
Эводий. Я вполне соглашусь: Тот, выше Которого ничего нет, — Бог.
Августин. Прекрасно, ибо для меня достаточно будет показать, что существует нечто такого рода, которое, либо, признанное тобой, есть Бог, либо, если есть что-нибудь выше, согласишься, что это и есть Бог. А потому, есть ли что-нибудь выше или нет, очевидно, что Бог есть, поскольку я именно с Его помощью покажу то, что обещал, — сверхразумное бытие (esse supra rationem)[35].
Эводий. Тогда покажи[36] то, что ты обещал.
15. Августин. Я это сделаю. Но прежде я спрошу, мое телесное чувство то же ли самое, что и твое, или все-таки мое [чувство] — это только мое, а твое — только твое. Если бы это было не так, я не мог бы с помощью моих глаз видеть нечто, чего не видел бы ты.
Эводий. Безусловно согласен, что хотя [они] одного и того же рода, но мы имеем отдельные друг от друга чувства, зрения или слуха, или любые другие из оставшихся. Ведь кто-нибудь из людей может не только видеть, но также и слышать то, что другой не слышит, и каждый может воспринимать любым другим чувством нечто такое, что другой не воспринимает. Отсюда очевидно, что твое — это только твое, а [мое] — это только мое чувство.
Августин. То же ли самое ты скажешь также и о внутреннем чувстве или что-нибудь другое?
Эводий. Конечно, ничего другого. Ведь мое, в любом случае, ощущает мое чувство, а твое — твое. Именно потому я часто и слышу вопрос от того, кто видит нечто, вижу ли это также и я, поскольку только я чувствую, вижу ли я или не вижу, а не тот, кто спрашивает.
Августин. В таком случае, разве не каждый из нас в отдельности имеет свой собственный разум? Поскольку дело может обстоять так, что я понимаю нечто, когда ты этого не понимаешь, и ты не можешь знать, понимаю ли я, но я знаю.
Эводий. Очевидно, что каждый из нас в отдельности имеет свой собственный разумный дух.
16. Августин. Разве мог бы ты также сказать, что мы имеем каждый по отдельности солнца, которые видим, или луны, утренние звезды и прочее такого рода, хотя каждый и ощущает их своим собственным чувством?
Эводий. Вот этого я бы не сказал ни в коем случае.
Августин. Следовательно, мы, многие, можем видеть нечто одно, в то время как у нас у каждого по отдельности существуют наши собственные чувства, и благодаря всем им мы воспринимаем то одно, что видим одновременно, так что хотя мое чувство — это одно, а твое — другое, однако может статься, что то, что мы видим, не есть либо мое, либо твое, но это одно может существовать для каждого из нас и одновременно восприниматься каждым.
Эводий. В высшей степени очевидно.
Августин. Мы можем также одновременно слушать некий звук, так что хотя у меня один слух, а у тебя другой, однако тот звук, который мы одновременно слышим, не есть либо мой, либо твой, или одна часть его воспринимается моим слухом, а другая твоим, но что бы ни прозвучало, будет как единое и целое существовать для слухового восприятия одновременно нас обоих.
Эводий. И это очевидно.
17. Августин. Теперь также обрати внимание на то, что мы говорим о прочих телесных чувствах, ибо в том, что касается этого дела, оно обстоит ни именно так, ни вовсе не так, как с теми двумя, присущими глазам и ушам. Ведь, поскольку и я, и ты можем наполнять легкие одним воздухом и получать впечатление от этого воздуха благодаря запаху, и равным же образом, поскольку мы оба можем отведать одного меда или любой другой пищи либо питья и почувствовать его усладу благодаря вкусу, хотя он (мед. — М. Е.) один, чувства же наши существуют по отдельности, у тебя свое, а у меня свое, так что хотя мы оба ощущаем один запах и один вкус, тем не менее, ни ты не воспринимаешь его моим чувством, ни я твоим, ни каким-то одним, которое может быть обще каждому из нас одновременно, но безусловно, у меня свое чувство и у тебя свое, даже если один запах или вкус воспринимается каждым [из нас]. Следовательно, отсюда становится ясно, что хотя эти чувства и имеют нечто такое же, что и те два (зрение и слух. — М. Е.), но они различны в том (насколько это имеет отношение к тому, о чем мы теперь говорим), что хотя один воздух мы оба втягиваем ноздрями и одну пищу, принимаем, вкушая, тем не менее, я втягиваю не ту часть воздуха, что и ты, и не ту же самую часть пищи, что ты, принимаю я, но я одну часть, а ты другую. И потому из всего воздуха, когда я дышу, я беру часть, которой мне достаточно, и ты равным образом из всего [воздуха] втягиваешь другую часть, которой достаточно тебе. И хотя одна пища принимается и тем и другим, однако ни я, ни ты не можем принять ее полностью; так, [одно и то же] слово полностью слышу я и одновременно полностью [слышишь] ты, и какой угодно вид, поскольку вижу я, постольку же одновременно видишь и ты; но пищи или напитка по необходимости через меня проходит одна часть, а через тебя другая. Может быть, ты недостаточно понимаешь это?
Эводий. Напротив, я согласен, что это в высшей степени очевидно и верно.
18. Августин. Считаешь ли ты, что чувство осязания нужно сравнить с чувствами зрения и слуха, в том смысле, о каком теперь идет речь? Потому что не только одно и то же тело мы оба можем ощутить осязанием, но даже ту же самую часть, которую трогаю я, ты также сможешь потрогать, так что не только то же тело, но также одну и ту же самую часть тела мы можем оба осязать, в самом деле, ни я, ни ты не можем принять целиком всю пищу, если оба ее едим, но именно это происходит при касании: но ты можешь коснуться полностью и целиком того, чего и я коснусь, так что мы оба потрогаем это не по отдельным частям, но полностью.
Эводий. Я признаю, что в этом смысле чувство осязания в высшей степени подобно тем двум высшим чувствам. Но я так же вижу, что оно не подобно в том смысле, что сразу, то есть в одно и то же время, мы можем нечто одно полностью и видеть и слышать, но нечто трогать полностью оба в одно и то же время мы не можем, но только по отдельным частям, а одну и ту же часть лишь в отдельные промежутки времени, ибо ни к какой части, которой ты касаешься, я не могу прикоснуться, если ты не подвинешься.
19. Августин. Отвечая, ты был в высшей степени внимательным. Однако нужно, чтобы ты рассмотрел также и следующее: поскольку из всего того, что мы чувствуем, одни вещи таковы, что мы чувствуем их оба, а другие таковы, что мы чувствуем их по отдельности, мы действительно сами наши чувства, каждый свои, воспринимаем по отдельности, так что ни я не воспринимаю твое чувство, ни ты мое, потому что из тех вещей, которые воспринимаются нами через телесные чувства, то есть из телесных вещей, мы не можем ничего чувствовать оба, но по отдельности, кроме того, что становится нашим таким образом, чтобы мы могли превращать и изменять это внутри нас.
Подобно тому как дело обстоит с пищей и питьем, ту их часть, что я приму, ты принять не сможешь, потому что если кормилицы даже и дают младенцам пережеванную пищу, однако то, чем потом завладело вкусовое восприятие и превратило во внутреннее содержимое жующего, никак не может вернуться таким образом, чтобы опять попасть в пищу младенца. Ибо когда глотка с удовольствием смакует нечто, даже если и незначительную, тем не менее невозвратимую часть она присваивает себе и побуждает, чтобы произошло то, что подобает телесной природе. Потому что, если бы это было не так, никакого вкусового ощущения не оставалось бы во рту после того, как пережеванное вернулось бы назад и было бы выплюнуто.
Это же можно сказать и о частях воздуха, которые мы втягиваем ноздрями. Ведь даже если некую часть воздуха, которую я верну, ты также сможешь вдохнуть, однако же ты не сможешь [втянуть] то, что пошло на мое питание, потому что это нельзя вернуть. Ибо медики учат, что мы получаем питание даже при помощи ноздрей, каковое питание я один могу воспринять вдохом, но не могу вернуть выдохом, чтобы оно, втянутое моими ноздрями, после также было воспринято и тобой.
Ибо прочее, чувственно ощущаемое, которое мы хотя и чувствуем, но не изменяем его, испортив нашим телесным восприятием, мы можем оба либо в одно время, либо по очереди, в отдельные промежутки времени воспринять, так что или все, или ту часть, которую воспринимаю я, также воспринимаешь и ты. Каковы свет, либо звук, либо тела, которых мы касаемся, но, однако, не повреждаем.
Эводий. Понимаю.
Августин. Очевидно, следовательно, то, что мы не изменяем и, однако, ощущаем телесными чувствами, не имеет отношения к природе наших чувств и потому скорее есть общее для нас, так как оно в наше, словно бы собственное свойство не превращается и не изменяется.
Эводий. Совершенно согласен.
Августин. Следовательно, собственное свойство и словно бы личное достояние надо понимать как то, что свойственно каждому из нас и что чувствует один сам по себе, потому, что это принадлежит собственно его природе, общее же и как бы общественное — как то, что воспринимается всеми чувствами без всякого нарушения и изменения.
Эводий. Да, это так.
20. Августин. Теперь подумай и скажи мне, обнаруживается ли нечто такое, что видят все рассуждающие вместе, каждый своим разумом и мышлением? И если то, что они видят, находится в распоряжении всех и при использовании теми, в чьем распоряжении находится, оно не изменяется, словно пища и питье, но остается невредимым и целым, то видят ли они его или не видят? Или ты, может быть, думаешь, что ничего в таком роде не существует?
Эводий. Напротив, я вижу, что существует много вещей такого рода, из которых достаточно припомнить одно: что порядок и истина числа существуют одновременно для всех размышляющих, так что всякий занимающийся счетом — каждый благодаря своему собственному разуму и пониманию — пытается постичь ее, и один может [делать] это легче, другой труднее, третий совсем не может. Хотя, в конечном счете, сама она равно предоставляется всем, способным ее уловить, и когда каждый воспринимает ее, она не изменяется и не превращается, словно бы в пищу для воспринимающего ее, и кто бы ни обманывался в ней, не убывает, но в то время как она пребывает истинной и целостной, он (воспринимающий. — М. Е.) тем больше заблуждается, чем меньше ее видит.
21. Августин. Вполне справедливо. Вижу, к тому же, что ты, словно очень сведущий в этих вещах [человек], быстро нашел то, о чем говоришь. Все же, если б кто-нибудь сказал тебе, что эти числа запечатлены в нашей душе словно некие образы чего-то видимого не в силу своей собственной природы, но от тех вещей, с которыми мы соприкасаемся при телесном восприятии, что бы ты ответил? Или ты тоже так считаешь?
Эводий. Я бы ни в коем случае не стал так думать. Ибо если бы я был способен воспринимать числа телесным чувством, вследствие этого я бы еще не мог воспринимать телесным чувством также и способ деления и сочетания чисел. Ведь благодаря свету ума я опровергаю каждого, кто при подсчете, складывая либо вычитая, назовет ложную сумму. И то, чего бы я ни коснулся телесным чувством, будь это небо и эта земля, и все, что ни есть на них, что я воспринимаю, — я не знаю, как долго они просуществуют. Но семь и три — десять, и не только теперь, но и всегда, и как никогда и ни при каких обстоятельствах семь и три не были [в сумме] не десятью, так никогда и не будет того, чтобы семь да три в сумме не давали бы десяти. Потому-то я и сказал, что эта истина числа — непреходяща и она есть общее для меня и любого занимающегося вычислением.
22. Августин. Я не возражаю тебе, когда ты даешь в высшей степени верный и бесспорный ответ. Но ты легко увидишь, что сами эти числа получены не при помощи телесных чувств, если поразмыслишь, что любое число называется стольким, сколько раз оно содержит единицу, например, если оно дважды содержит единицу, называется «два», если трижды — «три», и если десять раз содержит единицу, тогда называется «десять», и вообще какое угодно число сколько раз содержит единицу, отсюда и имя получает и стольким называется. В самом деле, каждый, кто основательнейшим образом размышляет о единице, конечно, обнаруживает, что ее нельзя воспринять телесными чувствами. Ибо к чему ни прикоснись при помощи этого чувства, тотчас обнаруживается, что это не одно, а многое; ведь это тело и потому имеет бесчисленные части. Но как бы я не следовал мыслью за всякими мелкими и еще более мелкими в результате деления частями, каким бы маленьким ни было тело, оно бесспорно имеет одну правую, а другую левую сторону, одну часть верхнюю, а другую нижнюю, или одну более отдаленную, а другую более близкую, либо две крайние, а третью среднюю.
Стало быть, необходимо, чтобы мы признали, что это присуще сколь угодно малой мере тела, и по этой причине мы не согласимся, что какое-либо тело является поистине и в чистом виде одним, в котором, однако, столь много [частей] можно насчитать только лишь при дискретном рассмотрении этого одного. Ведь когда я ищу в теле единицу и не сомневаюсь, что не найду, я, во всяком случае знаю, что я там ищу и чего я там не найду и что нельзя найти или, скорее, чего вообще не может там быть. Итак, когда же я знаю, что тело это не одно? Ведь если бы я не знал, [что такое] единица, я не смог бы насчитать в теле многое. Но везде, где я познал одно, я познал, во всяком случае, не посредством телесного чувства, потому что посредством телесного чувства я знаю только тело, которое, как мы обнаружили, не является поистине и в чистом виде одним. И более того, если мы не воспринимаем телесным чувством единицу, мы вообще ни одно число не воспринимаем этим чувством, по крайней мере, из тех чисел, которые мы различаем благодаря пониманию (itellegentia cernimus). Ибо нет ни одного из чисел, которое бы не называлось стольким, сколько раз оно содержит единицу, восприятие которой происходит не с помощью телесного чувства. Ведь половина любой частицы (corpusculi), из каковых двух состоит целое, и сама имеет свою половину; следовательно, эти две части присутствуют в теле таким образом, что они сами уже не просто две; то же число, которое называется «два», потому что дважды содержит то, что есть просто единица, его половина, то есть то, что само по себе просто единица, с другой стороны, не может иметь половину, треть или какую угодно часть, потому что оно есть просто и истинно единица[37].
23. Далее, так как, соблюдая порядок чисел, после одного мы находим два — то число, которое по сравнению с единицей оказывается двойным, — дважды два не примыкает [к нему] следующим по порядку, но четвертное [число], которое есть дважды два, опосредовано тройным. И этот порядок и для всех прочих чисел осуществляется по вернейшему и неизменному закону, так что после одного, то есть после первого из всех чисел, не считая его самого, первым будет то, которое содержит его два раза. Ведь за [единицей] следует два; после же второго, то есть после двух, вторым, не считая его самого, будет то, которое содержит его дважды, ведь после двух первым идет тройное [число], вторым четверное, то есть двойное второго [числа]; после третьего, то есть тройного, не считая его самого третьим идет [число], которое есть двойное этого [числа]; ведь после третьего, то есть после тройного, первым будет четверное, вторым пятерное, а третьим шестерное, которое содержит тройное число дважды.
И так же после четверного (числа] четвертое (за исключением его самого) содержит его дважды; ибо после четвертого, то есть четверного [числа], первым идет содержащее пять единиц, вторым — шесть, третьим — семь, четвертым — восемь, которое представляет собой двойное от четверного [числа]. И так же для всех прочих [чисел] ты обнаружишь то, что было открыто для первой пары чисел, то есть для единицы и двойки, — что каким по порядку будет каждое число от самого начала, настолько отстоящим от него по порядку будет его двойное число[38].
Откуда, стало быть, мы знаем то, что знаем (conspicimus) как нечто неизменное, твердое и непреходящее для всех чисел? Ведь никто не соприкасается со всеми числами никаким телесным чувством, поскольку они неисчислимы. Откуда, следовательно, мы знаем, что это свойственно всем [числам], благодаря какому воображению или представлению (phantasia vel phantasmate)[39] столь достоверная истина так уверенно осознается для неисчислимого, если не из-за внутреннего света, которого не знает телесное чувство?
24. Эти и многие [другие] свидетельства такого рода заставляют тех исследователей, которым Бог дал талант и разум которых не омрачен упрямством, признать, что порядок и истина чисел не доступны для телесных чувств и остаются неизменными, подлинными и общими для понимания всех, занимающихся вычислением. Вот почему, хотя и можно обнаружить многое другое, что является общим и как бы общественным достоянием всех считающих, и что воспринимается умом и разумом (mente atque ratione) каждого познающего в отдельности и остается нерушимым и неизменным. Однако я без [всякого] принуждения признаю, что этот порядок и истина в первую очередь придут тебе в голову, когда ты захочешь ответить на то, о чем я тебя спрашиваю. Ведь, не напрасно с мудростью соединяется число в Священных Книгах, где сказано: «Обратился я сердцем моим к тому, чтобы узнать, исследовать и изыскать мудрость и число» (Еккл. 7, 25).
25. Так вот, скажи мне, пожалуйста, что, ты полагаешь, следует думать о самой мудрости (sapientia)? Считаешь ли ты, что каждый человек в отдельности обладает собственной, отдельной мудростью? Или [мудрость] на самом деле у всех вообще одна — чем более ей причастен каждый, тем он мудрее?
Эводий. Что ты называешь мудростью, я еще не знаю, так как я вижу, что люди представляют себе по-разному то, что мудро делается или говорится. Ведь и тому, кто несет военную службу, кажется, что он поступает мудро, и тот, кто, презрев службу, посвящает свой труд и заботу возделыванию земли, одобряет и признает мудрым скорее это, и тот, кто ловок в изобретении способов добывания денег, кажется себе мудрым, и тот, кто всем этим пренебрегает или оставляет все преходящие вещи такого рода и обращает все свое усердие на исследование истины, чтобы познавать Бога и самих себя, считает, что в этом великий долг мудрого. И тот, кто не хочет посвящать свой досуг поиску и созерцанию истины, но скорее занят труднейшими обязанностями и заботами, чтобы думать о людях, и праведно предается деятельности управления и руководства человеческими делами, полагает, что мудр именно он, и тот, кто занимается как тем, так и другим и отчасти живет в созерцании истины, отчасти — в ревностных трудах, которые считает обязательными для человеческого общества, кажется себе предержащим пальму мудрости. Я не говорю о бесчисленных сектах — из них нет ни одной, которая, ставя своих последователей выше остальных, не считала бы, что только они и мудры. Вот почему, когда теперь мы обсуждаем не то, на что, мы считаем, следует дать ответ, но то, что мы постигаем благодаря ясному пониманию, я никоим образом не смог бы ответить тебе на то, о чем ты спрашиваешь, если бы то, что я постигаю благодаря вере, я не узнал бы также путем созерцания и разумного определения, что такое мудрость сама по себе.
26. Августин. Полагаешь ли ты, что есть другая мудрость, кроме истины, в которой распознается и содержится высшее благо (summum bonum)? Ведь все те, стремящиеся к разному люди, о которых ты упомянул, хотят добра и избегают зла, но разному они привержены потому, что одному добром кажется одно, а другому другое. Следовательно, каждый, кто стремится к тому, к чему стремиться не следовало бы, — хотя он не стремился бы, если бы именно это не казалось ему добром, — тем не менее заблуждается. Но ни тот, кто ни к чему не стремится, ни тот, кто стремится к должному, заблуждаться не могут. Итак, поскольку все люди стремятся к блаженной жизни, в этом они не заблуждаются; но поскольку каждый придерживается не того жизненного пути, который ведет к блаженству, хотя и утверждает и объявляет, что не желает ничего, кроме достижения блаженства, постольку он заблуждается[40]. Ведь это заблуждение, когда следуют чему-то, что не ведет к тому, к чему мы хотим прийти. И чем больше кто-нибудь заблуждается на жизненном пути, тем менее он благоразумен; ведь тем дальше он отстоит от истины, в которой определяется и заключается высшее благо. Однако каждый, достигнув высшего блага, которого все мы бесспорно хотим, и овладев им, становится блаженным. Следовательно, когда установлено, что мы хотим быть блаженными, тогда установлено и то, что мы хотим быть мудрыми. Потому что без мудрости никто не бывает блаженным. Ведь всякий блажен лишь благодаря высшему благу, которое определяется и заключается в той истине, которую мы называем мудростью. Следовательно, как до того, как мы становимся блаженными, понятие о блаженстве (notio beatitatis) тем не менее уже запечатлено в наших умах, — ибо благодаря ему мы уверены в своем знании и говорим без всякого сомнения, что хотим быть блаженными, — так и прежде, чем мы становимся мудрыми, мы имеем понятие о мудрости, запечатленное в нашем уме, благодаря которому каждый из нас, если его спросят, хочет ли он быть мудрым, без тени сомнения ответит, что хочет.
27. По этой причине, если между нами установлено, что такое мудрость, которую ты, пожалуй, не смог бы объяснить словами, — ибо, если бы ты не имел в уме совсем никакого представления о ней, ты бы ни в коем случае не знал, что ты хочешь быть мудрым и должен этого хотеть, чего, я полагаю, ты отрицать не станешь, — теперь я хочу, чтобы ты сказал мне, считаешь ли ты, что мудрость, как и порядок и истина числа, также является общей для всех рассуждающих, или — так как умов у людей столько, сколько и людей, и потому ни я ничего не знаю о твоем уме, ни ты о моем, — ты думаешь, что и мудростей также столько, сколько может быть мудрых.
Эводий. Если высшее благо одно для всех, следует, чтобы также и истина, благодаря которой оно распознается и в которой заключается, то есть мудрость, была одной общей для всех.
Августин. Сомневаешься ли ты, что высшее благо, чем бы оно ни было, одно для всех людей?
Эводий. Конечно, сомневаюсь; потому что я вижу, что разные люди радуются разным вещам как своему высшему благу.
Августин. Но мне бы хотелось, чтобы по поводу высшего блага никто не испытывал сомнений такого рода, как никто не сомневается, что человек может стать блаженным, только овладев им, — чем бы оно ни было. Но так как это великий вопрос и, пожалуй, требует долгой беседы, давай считать, что высших благ в общем столько, сколько тех самых различных вещей, которых разные люди добиваются как высшего блага. А потому не следует ли отсюда, что и сама мудрость также не является одной общей для всех, поскольку те блага, которые люди различают и выбирают благодаря ей, многочисленны и различны? Ведь если ты так считаешь, ты можешь сомневаться и в том, что свет солнца один, потому что то, что мы различаем благодаря ему, многочисленно и различно. Из этого множества каждый по своей воле выбирает, чем насладиться благодаря зрению; и один с удовольствием созерцает высокие горы и радуется этому виду, другой — ровное поле, третий — холмистые долины, четвертый — зыбкую морскую гладь, пятый — все это, либо — нечто прекрасное из того, что доставляет радость созерцанию. Следовательно, как многообразно и различно то, что люди в свете солнца видят и выбирают для получения удовольствия, а сам свет, при котором взгляд каждого отдельного созерцающего видит и обретает то, чем наслаждается, все-таки один, так — пусть даже многочисленны и различны те блага, из которых каждый выбирает то, что хочет и что и истинно и верно устанавливает, созерцая и обретая, чтобы наслаждаться высшим благом, однако, может статься, и сам свет мудрости, благодаря которому это можно увидеть и понять, является одним общим для всех мудрых.
Эводий. Я признаю, что это возможно и что ничто не мешает мудрости быть одной общей для всех, даже если высшие блага многочисленны и различны. Но мне хотелось бы знать, так ли это. Ведь из того, что мы соглашаемся, что нечто может быть таким, не следует, что мы соглашаемся, что так оно и есть.
Августин. Между тем мы знаем, что мудрость есть, но одна ли она, общая для всех, или каждый мудрец имеет свою [мудрость], как свою душу или свой ум, — этого мы все еще не знаем.
Эводий. Да, это так.
28. Августин. И что же? Откуда в таком случае нам известно то, что мы понимаем: и что мудрость есть, и что люди хотят быть мудрыми и блаженными? Действительно, я по крайней мере, никогда бы не усомнился, что это для тебя очевидно и что это истина. А потому, воспринимаешь ли ты эту истину как свою мысль, которая останется для меня совершенно неизвестной, если ты мне ее не сообщишь, или таким образом, что понимаешь — эта истина может быть очевидна и для меня, хотя бы ты мне ее и не высказывал?
Эводий. Конечно, таким образом, что не сомневаюсь, что она может быть очевидна также и для тебя, даже вопреки моему желанию.
Августин. Итак, разве одна истина, которую мы оба по отдельности воспринимаем каждый своим умом, не является общей для нас обоих?
Эводий. В высшей степени очевидно, [что это так].
Августин. Я также полагаю, ты не станешь отрицать, что следует усердно стремиться к мудрости, и согласишься, что это [утверждение] истинно?
Эводий. Я совершенно в этом не сомневаюсь.
Августин. Неужели ж мы сможем также отрицать и то, что эта истина одна, и то, что она является общей для созерцания всех, кто ее знает, хотя каждый в отдельности воспринимает ее не моим, не твоим и не чьим-то еще, но своим собственным умом, поскольку то, что видят все, также и существует для всех созерцающих вместе?
Эводий. Ни в коем случае [я не стану этого отрицать].
Августин. Разве ты не признаешь, что в высшей степени верно и существует для меня, как и для тебя, и для всех это созерцающих — то, что надо жить по праведности, что худшее должно подчиняться лучшему, а равное сопоставляться с равным, и каждому следует воздавать свое?
Эводий. Согласен.
Августин. В таком случае, можешь ли ты отрицать, что неиспорченное лучше испорченного, вечное — временного, нерушимое — уязвимого?
Эводий. Кто же может [отрицать это]?
Августин. Следовательно, каждый может назвать эту истину своей собственной, поскольку она неизменно присутствует для созерцания всех тех, кто в состоянии созерцать ее?
Эводий. Поистине, никто не назовет ее своей собственной, поскольку в той мере она является единой и общей для всех, в какой является истиной.
Августин. Кто также станет отрицать, что нужно отвратить ум от испорченности и обратиться к неиспорченности, то есть любить следует не испорченность, но неиспорченность? Или кто, признавая, что истина существует, не понимает также, что она неизменна, и не видит, что она существует для всех умов, сообща способных к ее созерцанию?
Эводий. В высшей степени верно.
Августин. Тогда станет ли кто-нибудь сомневаться, что жизнь, которую никакие превратности не отклоняют от верного и честного взгляда на вещи, лучше, чем та, которую легко разбивают и опрокидывают временные чувства?
Эводий. Кто же в этом усомнится?
29. Августин. Больше я уже не буду задавать вопросы такого рода. Ведь достаточно и того, что ты так же как и я видишь и соглашаешься, что в высшей степени верно то, что эти словно бы правила и некие светочи добродетелей, являются истинными и неизменными и либо по отдельности, либо все вместе принимаются ради созерцания теми, кто способен их созерцать — каждый своим разумом и умом (ratione ас mente conspicere). Но я, конечно, спрашиваю: кажется ли тебе, что это имеет отношение к мудрости? Ибо, я полагаю, для тебя очевидно, что тот, кто достиг мудрости, мудр.
Эводий. Вполне очевидно.
Августин. В таком случае тот, кто живет праведно, разве мог бы жить так, если бы он не видел то худшее, которое он подчиняет лучшему, и то равное, которое он сочетает друг с другом, и то должное, что он воздает каждому?
Эводий. Не мог бы.
Августин. Ты, стало быть, не станешь отрицать, что тот, кто это видит, видит мудро?
Эводий. Не стану.
Августин. В таком случае разве тот, кто живет благоразумно, не выбирает неиспорченность и не понимает, что ее следует предпочесть порче?
Эводий. В высшей степени очевидно, [что это так].
Августин. Следовательно, когда он выбирает то, к чему обратился, что не колеблясь, следует выбрать, можно ли отрицать, что он совершает мудрый выбор?
Эводий. Я не стал бы этого отрицать ни в коем случае.
Августин. Следовательно, когда он обращается к тому, что выбирает, он, несомненно, поступает мудро.
Эводий. В высшей степени верно.
Августин. И тот, кого никакие ужасы и страдания не отвращают от того, что он мудро выбрал и к чему мудро обратился несомненно поступает мудро.
Эводий. Вне всякого сомнения.
Августин. Итак, в высшей степени очевидно, что все то, что мы называем правилами и светочами добродетелей, имеет отношение к мудрости, так как чем больше каждый пользуется ими в жизни и проводит жизнь в согласии с ними, тем более мудро он живет и поступает. Но обо всем том, что делается мудро, нельзя правильно сказать, что оно обособлено от мудрости.
Эводий. Да, это так и есть.
Августин. Следовательно, как есть верные и неизменные правила чисел, порядок и истина которых, как ты сказал, неизменно существуют для всех вместе их понимающих, так есть и верные и неизменные правила мудрости, — когда тебя спросили о немногих из них по отдельности, ты ответил, что они верны и очевидны, и согласился, что все вместе они существуют для созерцания всеми, кто в состоянии их видеть.
30. Эводий. Невозможно усомниться в этом. Но мне очень хотелось бы знать: эти две вещи, то есть мудрость и число, принадлежат ли к какому-нибудь одному роду, — ведь ты напомнил, что даже в Священном Писании они поставлены связно, или одно возникает из другого, либо одно заключается в другом, например число из мудрости или в мудрости. Ибо я не дерзнул бы сказать, что мудрость возникает из числа или заключается в числе. Действительно, не знаю каким образом, но поскольку я знал многих арифметиков, или вычислителей, или тех — если их следует называть каким другим именем, — кто считает превосходно и удивительно, мудрых же — очень немногих, а может быть и никого, мудрость кажется мне гораздо более достойной уважения, чем число.
Августин. Ты говоришь о том, чему я тоже не перестаю удивляться. Ибо, когда я сам с собой рассуждаю о неизменной истине чисел и ее словно бы средоточии и прибежище или некой области или о том, что мы назовем каким-то другим подходящим именем, если можно его найти — неким обиталищем и жилищем чисел — я далеко ухожу от телесности. И обнаруживая, возможно, нечто, что я могу помыслить, однако, не обнаруживая того, что я был бы способен выразить словами, я, словно утомившись, возвращаюсь к тем нашим вещам, о которых могу говорить, и говорю о том, что находится перед глазами, как принято говорить. Это приходит мне на ум также и тогда, когда я в меру своих сил размышляю о мудрости самым усердным и самым внимательным образом. И потому я очень удивлен — хотя эти две вещи принадлежат самой сокровенной и достоверной истине и к этому присоединяется также и свидетельство Писаний, где, как я упомянул, они поставлены связно, — больше всего я удивляюсь, как я сказал, почему большинство людей мудрость оценивают высоко, а число низко. Но несомненно то, что это одна и та же вещь.
Однако поскольку в Божественных Книгах о мудрости тем не менее сказано, что «она быстро распространяется от одного конца до другого и все устрояет па пользу» (Прем. 8.4), та ее сила, с помощью которой она быстро распространяется из конца в конец, возможно, называется числом, та же, с помощью которой все устрояет на пользу, называется мудростью уже в собственном смысле слова, поскольку и то и другое принадлежит одной и той же мудрости.
31. Но, наделив числами все вещи, даже самые ничтожные и находящиеся в конце — ведь все тела, даже последние среди вещей, имеют свои числа, — Он не даровал мудрости ни телам, ни всем душам, но только разумным, словно в них поместил для Себя седалище, откуда располагал все то даже ничтожное, чему вменил числа; итак, поскольку мы легко судим о телах как о вещах ниже нас, в которых мы распознаем запечатленные в них числа, мы также полагаем, что и сами числа нас ниже, и вследствие этого мало их ценим.
Но когда мы начинаем словно бы обращаться вверх, мы обнаруживаем, что они превосходят даже наш ум и пребывают неизменными в самой истине. И так как мудрыми могут быть лишь немногие, счет же доступен даже глупым — люди удивляются мудрости и презирают числа. Просвещенные же и образованные, чем более далеки они от низости земного, тем более они замечают в самой истине и число, и мудрость и дорого ценят и то и другое; и не только золото и серебро и прочие вещи, которых упорно домогаются люди, но даже они сами теряют ценность в собственных глазах в сравнении с этой истиной.
32. Не удивляйся тому, что числа мало ценятся людьми, а мудрость им дорога потому, что им легче считать, чем быть мудрым, — поскольку ты видишь, что золото для них дороже, чем свет светильника, сравнивать с которым золото смешно. Но более почитается вещь гораздо более низкая, потому что и нищий зажигает для себя светильник, золото же есть не у многих; хотя мудрость далека от того, чтобы ее ставили при сравнении ниже числа, поскольку это одно и то же, но требуется глаз, который мог бы это распознать. Точно также, как в одном пламени свет и жар воспринимается — выражусь таким образом — как проявление одной сущности (consubstantialis), так что одно не может быть отделено от другого, однако жар переходит на то, что придвинуто вплотную, свет же распространяется дальше и шире, так и сила мышления, которая присуща мудрости, воспламеняет более близкое, каковы суть разумные души, а того же, что, как тела, более удалено, не касается жаром мудрствования, но исполняет светом чисел. Это для тебя, возможно, неясно, ибо никакое уподобление видимой вещи невидимой нельзя привести полному соответствию. Обрати внимание на то, что и для предпринятого нами исследования достаточно, и даже для таких смиреннейших умов, каковы мы сами, это очевидно, — потому что, хотя для нас и не может быть ясным, в мудрости ли заключается число или проистекает из мудрости, либо сама мудрость — из числа либо в числе, либо и то и другое можно показать как имя одной и той же вещи, — несомненно очевидно, что и то и другое является истинным и истинным неизменно.
33. Поэтому ты ни в коем случае не станешь отрицать, что есть неизменная истина, содержащая все то, что неизменно истинно, которую ты не можешь назвать своей или моей, или истиной какого-то другого человека, но которая для всех распознающих неизменные истины, словно удивительным образом сокровенный и вместе с тем общедоступный свет существует и подается совместно. Но кто мог бы сказать, что все, что является общим для всех рассуждающих и понимающих, имеет отношение к природе каждого из них? Ведь ты помнишь, как я полагаю, что обсуждалось немного ранее относительно телесных чувств, а именно: то, что мы сообща получаем благодаря чувству зрения и слуха, например цвета и звуки, которые я и ты одновременно видим и одновременно слышим, не имеет отношения к природе нашего зрения и слуха, но является общим для нашего восприятия. Таким образом, ты также ни в коей мере не станешь утверждать о том, что я и ты видим каждый своим умом, имеет отношение к природе ума каждого из нас. Ведь ты можешь сказать о том, что одновременно видят глаза двоих, есть не глаза того или другого, но нечто третье, к чему обращен взгляд и того, и другого.
Эводий. Это в высшей степени очевидно и верно.
34. Августин. Итак, считаешь ли ты, что та истина, о которой мы уже долго беседуем и в которой, хотя она одна, различаем столь многое, превосходит наш ум, или равна нашим умам, или даже ниже? Однако если бы она была ниже, мы бы судили не в соответствии с ней, но о ней, как мы судим о телах, потому что они ниже нас, и говорим по большей части не то, что они существуют таким-то или не таким образом, но что они должны существовать таким или не таким образом, так и о нашем уме (animus) мы не только знаем, что ум существует таким образом, но по большей части также, что он и должен существовать таким образом. И о телах мы судим так же, когда говорим: «менее белое, чем следовало быть», или: «менее квадратное» и многое подобного рода, об умах же: «менее способный, чем должен быть», или «менее кроткий», или «менее сильный», смотря по тому, в чем выражается смысл наших обычаев. И мы судим об этом согласно тем внутренним правилам истины, которые мы все вместе различаем, о них же самих никоим образом не судит никто. Ведь когда кто-то говорит, что вечное лучше временного или что семь и три будет десять, он не утверждает, что так и должно было быть, но зная только, что это так, не как экзаменатор поправляет, но только как открыватель радуется.
Если же эта истина была бы равна нашим умам (mens), она сама была бы тоже изменчива. Ведь наши умы различают ее то меньше, то больше, тем самым обнаруживая, что они изменчивы, в то время как она, пребывая в себе самой, не увеличивается, когда распознается больше, и не уменьшается — когда меньше, но остается целостной и невредимой и обратившихся к ней радует, награждая светом, а отвернувшихся наказывает слепотой. Почему же мы судим согласно ей даже о самих наших умах, хотя о ней не можем судить совсем? Ведь мы говорим: «понимает меньше, чем должен» или «понимает столько, сколько должен». Но понимать ум должен в той мере, в какой он может приблизиться и приобщиться к неизменной истине. Поэтому, если она не ниже и не равна [уму], ей остается только быть выше и превосходить.
35. Однако, если ты помнишь, я обещал, что покажу тебе нечто, что выше нашего ума и разума (mens atque ratio). Так вот — это сама истина: овладей ею, если можешь, и наслаждайся ею, и «Утешайся Господом, и Он исполнит желания сердца твоего» (Пс. 36, 4). Ибо к чему еще ты стремишься, как не к тому, чтобы быть счастливым? И кто блаженнее наслаждающегося неколебимой, неизменной и превосходнейшей истиной? В самом деле, объявляют ли люди, что они счастливы, когда обнимают с сильным желанием прекрасные вожделенные тела жен или даже блудниц, а мы усомнимся, что мы счастливы? Объявляют ли люди, что они счастливы, когда в жару с пересохшим горлом подходят к полноводному спасительному источнику или, испытывая голод, находят пищу — превосходный и обильный обед, а мы станем отрицать, что счастливы, когда нас освежает и питает истина? Мы привыкли слышать голоса тех, кто объявляет себя счастливым, если лежит среди роз и других цветов или даже наслаждается душистейшими благовониями; но что благоуханней, что приятней вдохновения истины? И усомнимся ли мы назвать себя счастливыми, когда она нас вдохновляет? Многие обретают для себя счастливую жизнь в пении, в звуках струн и флейт, и когда им этого недостает, считают себя несчастными, а когда это есть, пребывают вне себя от радости; а мы, когда на наши души без всякого, так сказать, шума песен нисходит некое красноречивое молчание истины, разве ищем другую счастливую жизнь и не наслаждаемся столь подлинной и настоящей? Сиянием золота и серебра, блеском драгоценных камней или других красок или ясностью и прелестью самого света, который достигает глаз или при земных огнях, или при звездах, луне или солнце, люди усладившись, когда от этой радости их не отвлекают никакие тяготы и никакая нужда, кажутся себе счастливыми и хотят всегда жить вблизи этого; а мы разве боимся проводить счастливую жизнь в свете истины?
36. Напротив, поскольку высшее благо распознается и постигается в истине, а истина эта есть мудрость, в ней давай различать и постигать высшее благо и наслаждаться им. Ведь блажен тот, кто наслаждается высшим благом. Ибо эта истина обнаруживает все те блага, которые истинны и которые люди понимающие в меру своих способностей выбирают либо по отдельности, либо вместе, чтобы получать от них наслаждение. Точно так же, как те, кто при свете солнца выбирает то, на что охотнее взирает, и радуется этому зрелищу. Ведь если бы среди них случайно оказались наделенные очень зоркими, здоровыми и очень сильными глазами, они ничто не созерцали бы охотнее, чем само солнце, которое также освещает и все остальное, чему радуются глаза более слабые. Так и сильное и острое умное (mentis) зрение, после того как уверенный разум обозрит многие истинные и неизменные предметы, обращается к самой истине, которая все обнаруживает, и, приблизившись к ней, словно бы забывает о прочем и в ней наслаждается одновременно всем. Ибо что бы ни было приятно в прочих истинных вещах, в любом случае, это приятно благодаря самой истине.
37. В этом наша свобода, когда мы погружаемся в истину, и Сам Бог наш, Который освобождает нас от смерти, то есть от состояния греха. Ибо Сама Истина, точно человек, беседующий с людьми, говорит верящим Ей: «Если пребудете в слове Моем, то вы именно мои ученики, и познаете истину. И истина сделает вас свободными»[41] (Ин. 8, 31-32). Душа, действительно, не наслаждается ничем свободно, кроме того, чем она наслаждается безмятежно.
Однако никто не спокоен за те блага, которых может против воли лишиться. Но истины и мудрости никто не лишается вопреки своей воле. Ибо никто не может обособиться от них пространственно, но то, что называется удалением от истины и мудрости, есть извращенное желание (voluntas), благодаря которому любят низменное[42]. Однако никто ничего не желает нехотя[43]. Следовательно, мы обладаем тем, чем можем наслаждаться все равно и вместе; никаких затруднений, никакого недостатка в [истине] нет. Всех своих приверженцев она принимает без всякой зависти по отношению к себе и является общей для всех и безупречной для каждого. Никто не говорит никому: «Отступи, чтобы я также подошел, убери руки, чтобы я тоже обнял». Все приобщаются, все касаются этого самого по себе. Пища, ею даваемая, отнюдь не дробится на части, и ты не пьешь из нее того, чего не мог бы выпить и я. Ибо ты из причастия ей не превратишь ничего в свою собственность, но что ты берешь от нее, и мне достанется в целости. И я не жду, чтобы то, что вдохновляет тебя, возвратилось бы от тебя, и таким образом я бы получил от него вдохновение.
38. Следовательно, менее этой истине подобно то, чего мы касаемся, либо то, что мы пробуем на вкус, либо то, что обоняем, а более — то, что мы слышим и различаем, потому что всякое слово, кто бы его ни слышал, слышится целиком всеми, и в то же время каждым в отдельности. И всякий вид, который находится перед глазами, в одно и то же время насколько доступен восприятию одного, настолько же и другого. Но и это подобно [истине] с очень значительным различием; ибо никакой звук не звучит полностью одновременно, потому что тянется и производится во времени, и одна часть его звучит раньше, а другая позже, и всякий зримый вид словно бы разворачивается в пространстве и весь не существует повсюду. И несомненно, все это исчезает вопреки нашей воле, и некоторые затруднения мешают, чтобы мы могли этим наслаждаться. Ведь даже если чье-нибудь сладостное пение могло бы никогда не прекращаться и его ревнители наперегонки бежали бы его послушать, они теснили бы друг друга и сражались бы за места, чем больше бы их становилось, — чтобы каждому быть ближе к поющему, — и не добились бы того, чтобы, слушая, оставаться с собой, но всякие привходящие звуки касались бы их [слуха]. Если бы я внимательно всмотрелся в это солнце и даже мог бы настойчиво делать это, па закате оно ушло бы от меня, и его заволокло бы облаками. И из-за многих других препятствий я вопреки воле, утратил бы удовольствие смотреть на него. Наконец, даже если бы удовольствие от света для зрителя и от звука для слушателя всегда присутствовали, что великое посетило бы меня, когда это было бы общим у меня с животными?
Но эта красота истины и мудрости, поскольку присутствует упорное желание наслаждаться ею, ни приходящих плотною толпой слушателей не удаляет, ни с течением времени не проходит, ни в пространстве не изменяется, ни ночью не прерывается, ни тенью не прикрывается, ни телесным чувствам не подвержена. Она близка всем, кто ее любит, обратившимся к ней со всего света, для всех остается непреходящей, ни в каком месте не находится, но и нигде не отсутствует, увещевает извне, учит изнутри, всех познающих ее изменяет к лучшему, никем к худшему не изменяется, никто не судит о ней, никто правильно не судит без нее. И поэтому очевидно, что она, без сомнения, лучше наших умов (mens), каждый из которых по отдельности становится мудрым благодаря ей, и не о ней, но посредством нее ты судишь о прочем.
39. Однако ты согласился, что если бы я показал, что есть что-то выше нашего ума, ты бы исповедал, что это Бог, если уже ничего нет выше. Принимая это твое согласие, я сказал, что будет достаточно, если я покажу это. Ибо если есть нечто более превосходное, то, скорее, это Бог, если же нет, тогда сама истина есть Бог. Есть ли, следовательно, или нет [чего-то выше ума], ты тем не менее не можешь отрицать, что Бог есть, — каковой вопрос и был нами поставлен для исследования и обсуждения. Ведь если тебя трогает то, что в священном Христовом учении мы принимаем на веру, что есть Отец Мудрости (sapientia), вспомни, что мы также принимаем на веру и то, что вечному Отцу равна Мудрость, которая порождена Им. Поэтому теперь ничего не надо искать, но следует сохранить с неколебимой верой. Ибо Бог есть и есть истинно в высшей степени. Теперь мы не только сохраняем это как несомненное, насколько я могу судить, благодаря вере, но также соприкасаемся с этим в форме знания — верной, хотя все еще тончайшей. Для поставленного вопроса достаточно того, что мы можем развивать все остальное, что относится к предмету, если у тебя нет ничего против, чтобы возразить.
Эводий. Право же, объятый радостью совершенно невероятной и невыразимой никакими словами, я принимаю это и заявляю, что это в высшей степени верно, более того, я говорю это внутренним голосом, благодаря которому я хочу быть услышанным самой истиной и приобщиться к ней; согласен, что есть не просто благо, но даже благо высшее и приносящее блаженство.
40. Августин. Да, конечно, я тоже очень рад. Но скажи на милость, неужели мы уже мудры и блаженны? Или мы все еще лишь стремимся к тому, чтобы нам это удалось? Эводий. Я полагаю, что, скорее, стремимся. Августин. Откуда в таком случае ты понимаешь то чему, как ты заявляешь, ты радуешься как истинному и определенному, и соглашаешься, что это имеет отношение к мудрости? Или какой-нибудь глупец также может познать мудрость? Эводий. До тех пор, пока он глупец, не может. Августин. Следовательно, ты уже мудрец или все еще не познал мудрость?
Эводий. Хотя я еще не мудрец, но и глупцом себя не назвал бы, насколько я познал мудрость, потому что то, что я узнал, является определенным, и не могу отрицать, что имеет отношение к мудрости. Августин. Скажи, пожалуйста, признаешь ли ты, что тот, кто не является справедливым, является несправедливым, и тот, кто не является сведущим, является несведущим, и тот, кто не является сдержанным, является несдержанным? Или что-нибудь может вызвать сомнения по этому поводу?
Эводий. Я признаю, что когда человек не является справедливым, он несправедлив, то же самое я бы сказал и о сведущем, и о сдержанном.
Августин. Тогда почему, когда кто-то не является мудрым, не является глупцом?
Эводий. Я также признаю то, что когда кто-нибудь не является мудрым, он является глупцом.
Августин. Итак, теперь кем из них являешься ты?
Эводий. Назови меня кем угодно, но я все еще не дерзаю назвать себя мудрым и вижу, что из того, с чем согласился, следует, чтобы я не сомневался назвать себя глупцом.
Августин. В таком случае, глупец познал мудрость. Ведь, как уже было сказано, он не был бы уверен, что хочет быть мудрым и что этого следует [хотеть], если понятие о мудрости не утвердилось бы в его уме, как и о тех вещах, о которых, когда тебя спросили по отдельности, ты ответил, что они имеют отношение к мудрости и ты рад их осознать.
Эводий. Это так как ты говоришь.
41. Августин. Итак, что еще мы делаем, когда стремимся быть мудрыми, кроме того что некоторым образом со всем возможным пылом всю нашу душу сосредоточиваем на том, что мы постигаем умом, и туда ее помещаем и надежно укореняем, чтобы она уже не личному своему радовалась, которое переплелось с преходящими вещами, но отказавшись от всех условий пространства и времени, овладевала тем, что всегда едино и тождественно? Ибо подобно тому как вся жизнь тела — душа, так блаженная жизнь души есть Бог. Пока мы так действуем — до тех пор, пока не проделаем, — мы в пути. И то, что нам дано радоваться этим истинным и определенным благам, блистающим на этом, пусть все еще темном пути, посмотри, не это ли написано о мудрости, что она делает со своими приверженцами, когда они приходят к ней и ее ищут. Ибо сказано: «Благосклонно является им на путях и при всякой мысли встречается с ними» (Прем. 6, 16). Ведь куда бы ты ни повернул, она говорит с тобой при помощи неких следов, которые она запечатлела на делах своих, и тебя, соскальзывающего вовне, призывает назад внутрь благодаря самим формам внешнего, так что ты видишь все, что бы ни нравилось тебе в телесном и ни привлекало через телесные чувства, доступно вычислению, и исследуешь, откуда это, и возвращаешься к самому себе, и понимаешь, что ты не можешь одобрить или не одобрить того, с чем соприкасаешься, при помощи телесных чувств, если не имеешь в себе некие законы красоты[44], с которыми соотносишь все прекрасное, что воспринимаешь извне.
42. Внимательно вглядись в небо и землю, и море, и все, что на них либо в вышине сверкает, либо внизу ползает, летает или плавает. Все это имеет формы, потому что обладает числом[45], отними , у него это, и оно превратится в ничто. Отчего, следовательно, все происходит, если не от числа? В той мере ему присуще бытие, в какой присуща исчислимость; и художники также знают числа всех телесных форм в искусстве, с которыми они согласуют свои произведения, и при их изготовлении работают руками и инструментами до тех пор, пока то, что обретает внешнюю форму, не будет соотноситься, насколько это возможно, с тем светом чисел, который внутри, пока не достигнет совершенства и через восприимчивого посредника не понравится внутреннему судье, созерцающему высшие числа[46]. Далее спроси, кто движет рукой самого художника, — это число, поскольку она движется также в согласии с числом. И если ты вырвешь из рук работу, а из сердца замысел произведения, это движение рук сведется к увеселению, оно будет называться пляской. Так вот спроси, что в пляске доставляет удовольствие; и число ответит тебе: «это я», взгляни же на красоту сформировавшегося тела: числа располагаются в пространстве; взгляни на красоту движения тела: числа обращаются во времени; углубись в искусство, откуда они происходят, ищи в нем время и место: их не будет никогда и нигде. Однако число живет в нем, хотя ни область пространства, ни череда дней ему не принадлежит. Но когда и те, кто хочет стать художником, посвящает себя изучению искусства, свое тело они приводят в движение в пространстве и во времени, а душу — во времени; ведь с течением времени они становятся искусней. Обратись, следовательно, к душе художника, чтобы увидеть вечное число: и тотчас мудрость засияет тебе из самого сокровенного тайника и из самого потаенного пристанища истины. Если это отвратит твой все еще слабый взгляд, обрати умственное око на тот путь, где оно благосклонно явилось[47]. Помни, что ты рассеял видение, которое ты, став более сильным и крепким, повторишь.
43. Увы тем, кто оставляет тебя, водительницу, и обходит следы твои, кто ловит твои знаки вместо тебя и забывает то, на что ты указываешь, о мудрость, сладчайший свет чистого ума! Ведь ты не перестаешь давать нам знаки, какая ты и сколь ты велика, и знаки твои суть вся красота творений. Ведь и художник созерцающему его работу некоторым образом дает знак от самой красоты произведения, чтобы он полностью не останавливался на этом, но вид созданного предмета так пробегал глазами, чтобы с чувством обратиться к тому, кто его создал.
Но любящие вместо тебя то, что ты производишь, подобны тем, кто слушая какого-нибудь красноречивого мудреца, пока жадно внимают безмерной сладости его голоса и порядку удачно размещенных слогов, упускают основу этих мыслей, — словно знаки[48] ее прозвучали те слова. Увы тем, кто отворачивается от твоего света и сладостно предается своему помрачению! Ведь поворачиваясь к тебе словно бы спиной, они утверждаются в плотских занятиях, как будто бы в своей тени, и, однако, даже там то, что их все еще радует, они получают от сияния твоего света. Но тень, пока ее любят, делает духовное око более слабым и неспособным переносить твой вид. А потому человека все более и более окутывает тьма, пока он охотнее следует за тем, что с большей терпимостью принимает менее твердого. Отчего он становится неспособным увидеть то, что превыше всего, и считает злом все непредвиденное, что обманывает, или недостойное, что соблазняет, или достигнутое, что мучает, поскольку это заслуженно вызывает его отвращение и ничто справедливое не может быть злом.
44. Следовательно, если ты обратишь внимание на что-нибудь изменчивое, ты не можешь постичь его ни при помощи телесного чувства, ни благодаря духовному созерцанию, если оно не сохраняется некоей формой чисел и обращается в ничто, если ее изъять, не сомневайся — пусть это изменчивое не прекращается, но путем размеренных движений и благодаря определенному разнообразию форм, словно некие повороты времени, проходит, — [не сомневайся], что существует некая вечная и неизменная форма, которая не заключается и как бы распространяется в пространстве и не разворачивается и изменяется во времени, но посредством которой все это может формироваться и исполнять в своем роде, и выражать числа пространства и времени.
45. Ибо необходимо, чтобы всякая новая вещь была способна принимать новые формы. Но как мы называем то, что может меняться, изменчивым, так и то, что может формироваться, — я назвал бы способным принимать новые формы. Но никакая вещь не может оформить саму себя, потому что никакая вещь не может дать себе то, чего не имеет, и нечто формируется в любом случае, чтобы иметь форму. Поэтому, если всякая вещь имеет какую-то форму, ей нет нужды получать то, что она имеет, если же не имеет формы, то не может и воспринять от себя то, чего не имеет. Таким образом, никакая вещь, как мы сказали, не может сформировать саму себя. Но что еще мы можем сказать об изменчивости тела и души? Ведь выше было сказано достаточно. И получается так, что тело и душу формирует некая неизменная и вечно пребывающая Форма. Каковой Форме сказано: «Ты переменишь их, и изменятся. Но Ты — Тот же, и лета Твои не кончатся» (Пс. 101, 27-28). «Года без скончания» использованы в пророческом изречении вместо вечности. Об этой же Форме сказано, что Она «пребывая в себе, обновляет все» (Прем. 7, 27). Отсюда также становится понятно, что всем управляет Промысел. Ведь если все, что существует, обратится в ничто, если его лишить формы, значит сама неизменная форма, посредством которой все изменяемое пребывает, так что его наполняют и направляют числа его форм, сама есть их Промысел. Ибо этого не было бы, если бы не было ее[49]. Следовательно, каждый кто наблюдая и рассматривая все творение в целом, направляет свой путь к мудрости, видит, что мудрость благосклонно является ему на путях, и при всякой мысли (providentia) встречается с ним (Прем. 6, 17). И тем живее загорается желанием проделать этот путь, что путь этот, которого он страстно стремится достичь, прекрасен сам по себе.
46. Однако если ты найдешь какой-то другой род творений кроме того, что существует, но не живет, или того, что и существует, и живет, но не понимает, а также того, что и существует, и живет, и понимает, тогда отважься утверждать, что есть какое-то благо, которое не от Бога. Ведь эти три [рода] можно выразить также двумя именами, если их называть телом и жизнью, потому что и та, что только живет, но не понимает, — такова жизнь животных, и та, что понимает, — как у людей, в высшей степени верно называется жизнью. Однако эти два, то есть тело и жизнь, которые, конечно, считаются творениями, — ибо и жизнь Самого Творца и называется и является высшей Жизнью, — итак, эти два творения, тело и жизнь, поскольку они способны принимать формы, как показывает сказанное выше, и, абсолютно лишившись формы, обращаются в ничто, достаточно тем самым обнаруживая, что в основе их лежит та форма, которая всегда принадлежит этому способу жизни. Вот почему все блага — сколь угодно большие, сколь угодно малые — не могут существовать иначе, кроме как от Бога. Ибо что среди творений может быть больше, чем разумеющая жизнь, или меньше, чем тело? Сколь бы ни были велики их недостатки и как бы не стремились они к тому, чтобы не быть — у них остается нечто от формы, чтобы они могли существовать, каким-то образом. Однако все, что сохраняется от формы у какой-либо наделенной недостатками вещи, происходит от той формы, которая не знает недостатков и не позволяет самим действиям вещей, которым присущи недостатки либо которые близки к совершенству, преступать законы своих чисел. Итак, все, что встречается в природе вещей заслуживающего похвалы, — пусть оно считается достойным похвалы незначительной или большой, — следует отнести к превосходящей и неизреченной хвале Создателю, — если у тебя нет возражений.
47. Эводий. Признаю, что я достаточно убежден, и как становится очевидно, насколько это возможно в этой жизни и среди таких, как мы, — Бог есть, и от Бога все благое, так как все, что есть: то, что понимает, и живет, и существует, либо то, что только живет и существует, либо то, что только существует, происходит от Бога. Теперь же давай посмотрим, можно ли разрешить третий вопрос: следует ли причислить к благу свободную волю. После того, как это будет доказано, я без сомнения соглашусь, что Бог даровал ее нам и ее надлежало даровать.
Августин. Хорошо, что ты напомнил предмет разговора и внимательно перешел к следующему, уже развернутому вопросу. Но ты также должен был увидеть, что этот третий вопрос уже разрешен. Потому ведь ты и сказал, что тебе представляется, что свободное решение воли не должно было быть дано, потому что посредством ее каждый грешит. Тогда я возразил тебе, что подтвердить верность этой мысли можно только лишь благодаря свободному изъявлению воли, а также утверждал, что именно для этого Бог его нам дал. Ты ответил, что тогда свободная воля должна была нам так быть дана, чтобы дана была и праведность, которой никто не может пользоваться неправильно. Твой ответ вынудил нас сделать несколько кругов при обсуждении, благодаря которым мы доказали тебе, что и большие и малые блага — от Бога. Что не могло бы обнаружится столь ясно, если бы прежде рассуждение о столь великой вещи сообразно нашей мере, предпринятое против мнений нечестивой глупости, из-за которой «безумствующий в сердце своем говорит: „нет Бога"» (Пс. 13, 1; 52, 1), не было направлено на нечто более очевидное, при том, что сам Бог помогал нам в столь рискованном пути. Эти два [положения], а именно: что Бог есть, и что все блага происходят от него, хотя также и раньше принимались с неколебимой верой, трактовались таким образом, чтобы также и это третье — что среди благ следует числить свободную волю — является очевиднейшим.
48. Ведь уже предшествующим обсуждением было открыто и установлено между нами, что природа тела относится к более низкой ступени, чем природа души, и поэтому душа есть большее благо, чем тело. Следовательно, если в телесных благах мы находим нечто, чем человек не может пользоваться правильно, однако по этой причине мы не говорим, что оно не должно было быть дано, поскольку мы признаем, что оно является благом, что же удивительного, что и в душе есть некие блага, которыми мы также не можем пользоваться правильно, но потому, что блага, которые существуют, могли быть даны только лишь Тем, от Кого происходят блага все? Ведь ты видишь, насколько недостает блага телу, у которого отсутствуют руки, и, однако, плохо руками пользуется тот, кто действует ими во зло или постыдно. Если бы ты увидел кого-нибудь без ног, ты бы согласился, что для наибольшего блага ему недостает телесной целостности, и, однако ты не стал бы отрицать, что тот, кто для причинения ущерба кому-нибудь или для опозоривания себя самого пользуется ногами, пользуется ими дурно. Глазами мы видим этот свет и различаем формы тел, и это самое замечательное в нашем теле, где как в некоей вершине достоинства расположены эти члены, и к наблюдению за здоровьем, и к многим другим жизненным удобствам относится использование глаз. Но большинство [людей] по большей части постыдно использует глаза и принуждает их служить похоти; и ты видишь, насколько недостает лицу блага, если отсутствуют глаза. Но когда они есть, кто их дал, если не щедрый даритель всех благ — Бог?
Следовательно, как ты признаешь это в теле, и, не замечая тех, кто плохо пользуется ими, ты восхваляешь Того, Кто дал эти блага, так и свободную волю, без которой никто не может жить праведно, надлежит [признать] и благом, и данной свыше; и скорее тех, кто этим благом плохо пользуется, следует обвинить, чем допустить, что Тот, Кто дал, не должен был его давать.
49. Эводий. Итак, прежде мне бы хотелось, чтобы ты доказал мне, что свободная воля есть некое благо, и я бы согласился, что Бог ее дал нам, потому что я признаю, что от Бога все благо.
Августин. Разве я не доказал это с таким напряжением предшествующего обсуждения, когда ты признал, что любой вид и форма тела от высшей формы всех вещей, то есть от истины, существует, и согласился, что является благом? Ибо сама истина говорит в Евангелии, что и волосы наши сочтены (см.: Мф. 10, 30). А то, что мы сказали о вершине числа и о силе, от края до края выступающей, ты забыл? В таком случае какая это большая странность — числить наши формы среди благ, хотя и незначительных и совершенно ничтожных, но не находить, какому автору их приписать, если не Богу, создателю всех благ, потому что и наибольшие и наименьшие блага происходят от Того, от Кого происходит всякое благо, и сомневаться о свободной воле, без которой даже те, кто живет наихудшим образом, согласятся, что нельзя жить праведно! И теперь ответь мне определенно, прошу, что тебе представляется (кажется) лучше в нас — то, без чего можно праведно жить, или то, без чего праведно жить нельзя?
Эводий. Вот теперь пожалей, прошу, стыдно слепоты. Ибо кто сомневается, что гораздо превосходнее то, без чего нет никакой праведной жизни?
Августин. Итак, теперь ты будешь отрицать, что одноглазый человек может жить праведно?
Эводий. Да не будет столь невероятного безрассудства. Августин. Следовательно, хотя ты признаешь, что глаз для тела есть некое благо, лишение которого, однако, не является препятствием для праведной жизни, свободная воля, без которой никто праведно не живет, тебе кажется, не является никаким благом? Ведь ты видишь справедливость, которой никто не пользуется дурно. Она среди благ, которые есть в самом человеке, числится и все добродетели души, из которых состоит сама праведная и честная жизнь. Ибо ни благоразумием, ни твердостью, ни воздержанностью никто не пользуется дурно; ведь во всех них также, как и в самой справедливости, которую ты припомнил, процветает праведный разум, без которого добродетели не могут существовать. Но праведным разумом никто плохо пользоваться не может.
50. Следовательно, это великие блага. Но нужно, чтобы ты помнил, что не только великие, но даже наименьшие блага могут происходить только лишь от Того, от Кого все блага, то есть от Бога. Ибо предшествующее обсуждение убедило нас в том, с чем ты столько раз и столь радостно соглашался. Итак, добродетели, благодаря которым праведно живется, суть великие блага. Вид же каких угодно тел, без которых праведно жить можно, суть наименьшие блага; потенции же души, без которых праведно жить нельзя, суть блага обыкновенные. Добродетелями никто не пользуется дурно; но прочими благами, то есть средними и наименьшими, не только хорошо, но так же плохо любой пользоваться может. И потому добродетелью никто не пользуется дурно, что труд добродетели есть хорошее использование даже того, чем мы можем пользоваться даже нехорошо. Но никто не пользуется хорошим использованием дурно. А потому изобилие и величие доброты Бога не только большие, но также средние и наименьшие блага превосходят. Более следует восхвалять доброту в больших, чем в средних и более в средних, чем в наименьших благах, но скорее во всем, чем если бы она не предоставляла все.
51. Эводий. Согласен. Но это заставляет меня колебаться, потому что существует вопрос о свободной воле, и мы видим, что она сама хорошо или нехорошо использует прочие [блага], каковым образом и сама среди того, чем мы пользуемся, должна числиться.
Августин. Каким образом все, что мы постигаем для знания, мы постигаем разумом, однако также и сам разум среди того числится, что мы постигаем разумом. Разве ты забыл, когда мы исследовали то, что разумом постигается, ты признал, что разум также разумом постигается? Таким образом, не удивляйся, если мы пользуемся остальным благодаря свободной воле, что мы можем пользоваться самой свободной волей благодаря ей самой, так что некоторым образом воля, которая пользуется остальным, пользуется сама собой, так же как познает сам себя разум, который познает и остальное. Ибо и память не только все прочее, что мы помним, охватывает, но и то, что мы не забываем, мы храним в памяти, память сама себя некоторым образом понимает в нас, не только о другом, но также и о себе помнит; или скорее мы помним и себя, и остальное, и ее саму благодаря ей.
52. А потому воля, которая есть среднее благо, поскольку коренится в неизменном благе и том общем, не собственном, как будто и есть та истина, о которой мы много говорили, но ничего достойного не сказали. Ведет человек счастливую жизнь — и сама эта счастливая жизнь, то есть состояние души, приверженной неизменному благу, есть собственное и первое благо человека. В том также заключаются все добродетели, чем никто не может дурно пользоваться. Ибо хотя это в человеке является великим и первостепенным, однако для каждого отдельного человека собственным, и необщим. Ведь все мудрые и блаженные становятся таковыми путем соединения с истиной и мудростью, которые являются общими для всех. Но один не становится счастливым благодаря блаженству другого, потому что и когда он подражает тому, чтобы быть [счастливым], он оттуда стремится стать счастливым, откуда видит, что тот стал, то есть благодаря этой неизменной и общей истине. И никто не становится благоразумным благодаря благоразумию кого-нибудь, либо твердым благодаря твердости, либо сдержанным благодаря самообладанию, либо справедливым благодаря справедливости другого человека, но приведением души в соответствие с теми неизменными правилами и светочами добродетелей, которые нетленно живут в самой истине и общей мудрости, с которыми согласовал и на которых укрепил дух и тот, кого, наделенного этими добродетелями, он поставил себе для подражания.
53. Следовательно, воля, приверженная общему и неизменному благу, добивается первых и великих человеческих благ, хотя сама является благом средним. Но воля, отвратившись от неизменного и общего блага и повернувшись к собственному благу, внешнему или низшему, грешит. Она обращается к собственному благу, когда хочет, чтобы [благо] было в ее власти; к внешнему, когда стремится познать блага принадлежащие другим, либо все те, которые к [воле] не относятся; к низшему — когда она любит наслаждения тела; и человек, ставший таким образом высокомерным и любопытным, и бесстыдным, поглощается другой жизнью, которая в сравнении с предшествующей [более высокой] жизнью, является смертью, однако [жизнь] управляется с помощью божественного провидения, которое расставляет все по подобающим местам и в соответствии с заслугами распределяет каждому свое. Таким образом получается, что не те блага, к которым стремятся грешники, являются каким-либо образом злом, и не сама свободная воля человека, которую мы заверяем, следует причислить к неким средним благам, но злом является отклонение [воли] от неизменного блага и обращение к изменчивым благам; однако за отклонения и обращения, поскольку они не по принуждению, по добровольны, следует достойное и справедливое наказание несчастьем.
54. Но ты, может быть, спросишь: так как воля побуждается, когда обращается от незыблемого блага к изменчивому, откуда это побуждение у нее появляется; кто действительно является дурным, если свободную волю, потому что без нее невозможно праведно жить, следует причислить к благам? Если, в самом деле, это движение, то есть отклонение воли от Господа Бога, без сомнения греховно, разве можем мы назвать Бога виновником греха? Следовательно, это движение будет не от Бога. Тогда откуда оно будет?
Если я отвечу тебе, так спрашивающему, что я не знаю, возможно ты опечалишься, однако я отвечу правду. Ведь невозможно знать то, что является ничем.
Ты только сохраняй незыблемым благочестие, чтобы тебе, чувствующему, или постигающему, или каким-либо образом рассуждающему пришло на ум, что нет никакого блага, которое не от Бога. Конечно, не встречается никакая природа, которая не от Бога. Разумеется, всякую вещь, где увидишь меру, число и порядок, не колеблись признать [делом] Бога Творца. Когда же совершенно это уберешь, то вообще ничего не останется: ибо даже если осталось некое начало какой-нибудь формы, где ты не найдешь ни меры, ни числа, ни порядка, (формы совершенны так как они повсюду); надлежит, чтобы ты убрал само начало формы, которое, кажется, словно материал для творения, служит Творцу. Ведь если сотворение формы — благо, то уже некоторое благо [есть] и начало формы. Так что, если убрать вообще всякое благо, даже ни что-нибудь, а вообще ничего не останется. Всякое же благо от Бога: следовательно, нет никакой природы, которая не от Бога. Следовательно, то движение отклонения, признаваемое нами грехом, которое порочно (defectivus est), всякий же недостаток происходит «из ничего» (ex nihilo est). Смотри же, к чему оно относится, чтобы ты не считал, что это относится к Богу.
Какой недостаток, однако, так как он добровольный, находится в нашей власти? Ведь если ты боишься его, надлежит, чтобы не хотел его, если же не хочешь, его не будет. Следовательно, что безопаснее, чем быть в той жизни, где не может с тобой случиться то, что не хочешь?
Но так как человек не может так же, как пал без помощи [свыше], так и своими силами [без помощи] подняться, то будет помнить с твердой верой о простертой над нами свыше деснице Бога, то есть о Господе нашем Иисусе Христе, и будет ожидать его с уверенной надеждой и желать с пылкой любовью.
Если ты думаешь, что все еще нужно более тщательно рассмотреть происхождение греха (я же считаю что уже совсем не нужно), если же ты, однако, думаешь об этом — следует отложить до другого обсуждения.
Эводий. Я, конечно, повинуюсь твоему желанию, чтобы мы отложили на другое время, то, что здесь так волновало. Но в том я бы не уступил тебе, что ты считаешь, что мы уже достаточно это рассмотрели.
1. Когда я писал о вещах[51], то предварительно заметил, чтобы в них обращали внимание только на то, чту они суть, а не на то, могут ли они означать что-либо иное, помимо себя. Приступая теперь к исследованию о знаках, я говорю наоборот: пусть никто в них не обращает внимание на то, что [вещи] есть, а только на то, что они суть знаки, т. е. что они означают. Ибо знак есть вещь, которая воздействует на чувства, помимо вида (species), заставляя приходить на ум нечто иное[52]. Так, например, по следу мы представляем, что животное, коему принадлежит след, прошло [здесь], а по дыму узнаем, что поблизости огонь; услышав голос живого существа, мы узнаем о расположении его духа; при звуке трубы воины либо идут вперед, либо возвращаются назад, и если что-либо иное позовет их в бой, то они поймут, как поступить.
2. Итак, одни знаки — естественные, другие — [условно] данные (data). Естественные — это те, которые без намерения и какого-либо желания [что-либо] означать позволяют узнать помимо себя и нечто иное, например, есть дым, который означает и огонь. Ведь он нехотя производит обозначение, но благодаря постижению и наблюдению за опытно проверяемыми вещами узнают, что огонь рядом, даже если виден только дым. Но и след проходящего животного относится к тому же роду, и черты лица означают состояние духа — гневного или печального, который гневается или печалуется без всякого на то желания; и если кто-то способен передать выражением лица волнение души, то [происходит это] и с нами, не задумывающимися, как это происходит. Но сейчас обо всем этом роде [знаков] рассуждать нет нужды. Поскольку, однако, он попадает в наше деление, его нельзя было вовсе оставить без внимания, и этого довольно для ознакомления.
3. Знаки же [условно] данные — это те, которыми каждое живое существо, по взаимному согласию и насколько возможно, определяет себя для демонстрации волнения своей души, или чувств, или каких-либо понятий. И у нас только одна причина для обозначения, т. е. для придания знака — вынуть и перенести в душу другого то, что производит в душе то, что создает знак. Итак, род именно этих знаков, поскольку он относится к людям, мы решили исследовать и обсудить, потому что и знаки, данные свыше, которые содержатся в Священном Писании, возвещены нам через людей, которые их записали. Даже и некоторые животные общаются друг с другом знаками, которыми они выражают страсти своей души. Ведь и петух, найдя пищу, голосом дает знак курице, чтобы та поспешила к ней; голубь стенанием кличет голубку, а голубка — голубя. Обычно на многое такое обращается внимание; но таковы ли [эти знаки], как изменения в лице или крик вопящего от боли, следуют ли они у них за душевным движением без волеизъявления или же условно даются для означивания — это другой вопрос, и он не относится к тому, о чем идет речь, потому мы удаляем часть [проблемы] из этого труда как не являющуюся необходимой.
4. Итак, некоторые из знаков, с помощью которых люди общаются друг с другом для выражения своих чувств, связаны с чувством зрения, большая часть — с чувством слуха, очень не многие с прочими чувствам. Ведь когда мы [на что-либо] киваем, то подаем знак только глазам того, кого хотим, благодаря этому знаку, сделать участником нашей воли. А кто-то подает множество знаков движением рук; гистрионы[53] подают некие знаки перед знатоками движением всех членов и беседуют как бы с глазами их; военные знамена и значки внушают [воинам] через глаза волю вождей: и все это — как бы некие видимые слова. Тех, что относятся к слуху, — большая часть, и они главным образом состоят из слов (verbum). Ибо и военная труба, и флейта, и цитра часто издают не только приятный, но и значащий звук; но все эти знаки в сравнении со словами весьма немногочисленны; слова, напротив, держат у людей первенство в обозначении, они все улавливаются (concipio) душой, если кто-либо пожелал бы их воспроизвести. Ведь и Господь придал известное знаменование драгоценному миру, коим помазаны были ноги Его (Ин. 12, 3-7), и ознаменовал, как Сам благоволил, таинство искушаемого тела и крови Своей (Мф. 26, 28; Лк. 22, 19-20), и когда жена, прикоснувшись к краю одежды Его, оказалась исцеленной, Он все ознаменовал (Мф. 9, 20-22). Но бесчисленное множество знаков преимущественно заключается в словах, коими люди выражают свои мысли. Ибо все роды знаков, которые я кратко упомянул, я мог выразить словами, но слов этими знаками [выразить] не мог бы никаким образом.
5. Но поскольку [слова], по сотрясении (verberatus[54]) воздуха, тотчас исчезают, не задерживаясь дольше, чем звучат, то знаки слов утверждаются с помощью букв. Таким образом, звуки представляются глазам уже не сами собою, а через некие свои знаки. Эти знаки, следовательно, не могли быть общими у всех народов из-за греха человеческого раздора, так как каждый [народ] присваивает себе первенство. Из-за этой гордыни была возведена та самая башня до неба[55], чем нечестивцы заслужили иметь не только несогласные души, но и несогласные звуки.
6. Отсюда последовало то, что божественное Писание, врачующее многоразличные болезни человеческих помышлений, произведенное на одном языке, на котором оно благоугодно могло распространиться по лицу земли, было повсюду и широко возвещено народам во спасение, в переложении па разные языки. Читающие его ничего иного не желают, как только обнаружить мысли и волю тех, кто его записал, а через них волю Божью, по которой говорили, как мы верим, таковые люди.
7. Но те, кто читает безрассудно, принимая одно за другое, часто обманываются многообразными неясностями и двусмысленностями (ambiguitas), а в некоторых местах ничего не находят, или они рассматривают их неверно. Таким образом нечто неясно выраженное наводит густейший туман. Не сомневаюсь, что в этом — высшее попечение ради обуздания гордыни трудом и отвлечением от брезгливости интеллекта, для которого по большей части теряет цену то, что легко открыть. Как, спрашиваю, насчет того, что кто-то может [просто] сказать, что святы и совершенны те люди, чья жизнь и моральная принадлежность к христианской церкви отвращает от каких бы то ни было суеверий тех, кто к ней приходит, и делает их членами ее тела (incorporo) благодаря подражанию добрым [делам], люди, которые как добрые верующие и истинные рабы Божьи, сложившие с себя заботы мирские, пришли к святой купели Крещения и затем, возвышенные приятием Св. Духа, дают плод двойной любви — к Богу и к ближнему? Это, следовательно, есть вот что: если бы кто-нибудь такое сказал [некоему] слушателю, это ему понравилось бы менее, чем если бы он использовал в том же смысле то место из Песни песней, где о Церкви, похваляемой, как некая прекрасная жена, сказано: «зубы твои, как стадо выстриженных [овец], выходящих из купальни, из которых у каждой пара [ягнят], и бесплодной нет между ними» (Песн. П. 4, 2)? Разве человек при этом узнает иное, чем если бы услышал то же самое, [но] выраженное самыми плоскими словами, не прибегая к подобию? И, однако, не знаю почему, а мне взирать на святых приятнее, когда я вижу, что они, как зубы Церкви, отделяют людей от заблуждений, и, смягчивши жестокость, преобразуют (transfero) в ее тело, как вкушенную пережеванную пищу. Я также с наибольшим удовольствием признаю «выстриженных овец», сбросивших с себя заботы света, как овечью шерсть, «выходящих из купальни», то есть после крещения, чтобы всем создавать «пары», то есть две заповеди любви; и я вижу, что «бесплодной нет» от того святого плода.
8. Но почему мне это гораздо приятнее, чем если бы ни одного такого подобия не было бы заимствовано из божественных книг, хотя и вещь одна и та же, и одно и то же знание о ней? Трудно сказать, и это другой вопрос. Теперь, однако, никто не сомневается ни в том, что кое-что охотнее познается через подобия, ни в том, что гораздо приятнее обнаружить искомое, сопряженное с некоторою трудностью. Ибо, кто вовсе не находит того, что ищет, — тот томится голодом; а кто не ищет, потому что живет на всем готовом, тот часто вянет от пресыщения. В обоих случаях надо опасаться бездействия. Следовательно, Святой Дух достойно и благотворно модифицировал Священное Писание таким образом, чтобы оно с помощью более ясных мест утоляло [душевный] голод, а с помощью более темных истребляло небрежение. Ибо из этих неясностей не выкапывается почти ничего из того, что не открылось бы как выраженное самым ясным образом в другом месте.
9. Прежде всего, следовательно, нужно обернуться страхом Божиим для познания Его воли, [предписывающей], что мы должны желать и от чего удаляться (Пс. 11, 2)[56]. Этот страх необходимо возбуждает мысль о нашей смертности и о будущей смерти и как бы пригвождает к крестному древу всякое возбуждение гордыни, приколачивая [пашу] плоть. Затем нужно сделаться кроткими посредством благочестия и не прекословить Божественному писанию, [независимо от того], понятно оно, когда язвит некие наши пороки, или не понятно, как будто мы можем лучше разуметь и лучше наставлять. Скорее нужно думать и верить в то, что лучше и истиннее написанное в нем, даже если оно неясно, чем в то, что мы можем стать мудрыми лишь благодаря самим себе.
10. За этими двумя ступенями — страха и благочестия следует третья ступень — [ступень] знания, о чем я сейчас решил вести речь. Ибо на этой [ступени] испытывает себя тот, кто усердно стремится к изучению Божественного писания. Ничего иного он в нем не найдет, кроме того, что нужно любить Бога ради Бога и ближнего ради Бога, и любить Его всем сердцем, всею душою, всеми помыслами, ближнего же, как самого себя (Мф. 22,37-39), то есть чтобы всецелая любовь к ближнему, равно как и к себе самим, была бы похожа [на любовь] к Богу. Об этих двух заповедях мы толковали в предшествующей книге, когда вели речь о вещах. Значит необходимо, чтобы вначале каждый обращался к Писанию, обладая любовью к этому миру, то есть к временным вещам, и, будучи тесно с ним связан, оказывался надолго отлученным от такой любви к Богу и от такой любви к ближнему, которой требует Писание. Тогда же тот страх, благодаря которому он помышляет о Божием суде, и то благочестие, благодаря которому он и может только верить и повиноваться авторитету священных книг, побуждают его скорбеть о самом себе. Ибо этакое благонадежное знание созидает человека не превозносящего себя, но горько на себя сетующего. С помощью этого аффекта он усердными молитвами добивается божественной помощи, чтобы не истощить себя отчаянием, и ступает на четвертую ступень, то есть [на ступень] отваги (fortitude), где он алчет и жаждет праведности. При такой страсти он избавляется от всякой смертоносной вещной привлекательности и, вследствие этого, отвратившись [от нее], нацеливается на любовь к вечному, то есть на неизменяемое единство и равенство в Троице.
11. Как только он, насколько возможно, узрит Ее в сияющей дали и глубоко прочувствует, что по слабости зрения он не может выдержать такой свет, то на пятой ступени, то есть в совете милосердия, он постарается очистить некоторым образом бунтующую душу, обеспокоенную охватившей ее нечистотой из-за страсти к низкому. Здесь же он усердно упражняет себя в любви к ближнему и в этом совершенствуется. И уже исполненный надежды и крепкий силами, достигнув состояния любви к врагу, восходит на шестую степень, где уже сам очищает око, которым может видеть Бога столько, сколько могут видеть те, кто, по мере возможного, умирает для этого мира. Ибо видят они настолько, насколько умирают для этого мира, а поскольку живут в нем, не видят. И потому хотя уже истиннее и не только терпеливее, но даже приятнее начинает казаться видение света того, однако до сих пор о нем говорят, что он видится «гадательно» и «сквозь [тусклое] стекло» (1 Кор. 13, 12), ибо [человек] ходит скорее «верою, чем видением (species)» (2 Кор. 5, 7), так как мы пришельцы в сей жизни, «наше же жительство — на небесах» (Флп. 3, 20). На этой же ступени он так очищает око сердца, что не предпочитает истине самого себя, и не равняет [с нею] ближнего, следовательно, и себя самого, так как [не равняет с нею] того, кого любит как самого себя. Значит, он будет святым по сердечной простоте и чистоте настолько, что не сможет отвратиться от истины ни из человекоугодия, ни из желания избегать неких невыгод своих, которые противятся такой жизни. Такой сын достигает мудрости, которая есть последняя седьмая ступень, которою он наслаждается, умиротворенный и успокоенный. Ибо «начало мудрости — страх Господень» (Пс. 110, 10). Ведь от страха к мудрости стремятся через эти ступени и проходят их.
12. Но вернемся к рассмотрению той, третьей ступени, о которой мы решили рассуждать подробно и обсудить, сколько Бог поможет. Итак, искуснейший исследователь божественного Писания — тот, кто изначально должен прочесть все [книги Писания] и ознакомиться с ними, если еще и не понимая, однако уже читая, по крайней мере, те книги, которые называются каноническими. Ведь прочие он прочтет с большим душевным спокойствием, будучи наставленным верою в истину, чтобы они не захватили неопытную душу его и, насмехаясь, опасными вымыслами и призраками не причинили бы хоть какого-то ущерба здравому смыслу. В канонических же книгах Писания исследователь должен следовать авторитету многих кафолических церквей, а среди них особенно тех, которые удостоились иметь у себя апостольские престолы и получить от них Послания. Он, следовательно, будет придерживаться вот какого правила касательно канонических книг: те, которые приняты всеми кафолическими церквами, он предпочтет тем, которые не принимаются некоторыми из них; из тех же [книг], которые всеми не принимаются, те, которые приняты многими важнейшими [церквами], он предпочтет тем, которых придерживаются немногие и менее авторитетные церкви. Но если бы он обнаружил, что одни книги принимаются множеством церквей, а другие — [только] важнейшими, хотя это нелегко обнаружить, то я полагаю, что их надо почитать книгами, равными по достоинству.
14. Во всех этих книгах те, кто обладает страхом Божьим и приучен к благочестию, вопрошают волю Бога. Первое правило этого трудного дела, как мы сказали, — ознакомиться с этими книгами, если еще и не понимая их, однако читая их, или доверившись памяти, или имея [о них хотя бы] несовершенное представление. Затем то, что в них рассматривается ясно, нужно исследовать более тонко и тщательно, будь то правила жизни или правила веры: кто насколько больше их изыщет, тот настолько способнее к пониманию. Ибо в правилах ясно представленных в Писании, обнаруживается все то, что содержит веру и способы жизни, то есть надежда и любовь, о чем мы толковали в предыдущей книге. Наконец, ознакомившись несколько ближе с самим языком Божественного Писания, нужно открыть, что в нем темно, и продолжить путь, обсуждая его так, чтобы приводить более вразумительные примеры для объяснения неясных оборотов речи, а некоторыми утверждениями верных мыслей отводить сомнения от [выраженных] неопределенно. В этом деле много значит память, недостаток которой не могут заменить эти правила.
15. По двум причинам не понимают того, что написано: оно скрыто или под нераспознанными, или под двусмысленными знаками. Знаки же есть или собственные, или переносные. Собственными они называются тогда, когда прикладываются к означаемым вещам, для выражения которых они установлены, например, мы говорим «вол», когда подразумеваем «животное», которое все люди вместе с нами называют этим латинским именем. Переносными они бывают тогда, когда и те же самые вещи, которые мы обозначаем собственными словами, употребляются и для обозначения чего-либо другого; так, мы говорим «вол» (bovem), и под этими двумя слогами подразумеваем животное, обычно называемое этим именем, но также подразумеваем под этим животным евангелиста, которого обозначило [так] Писание в толковании апостола: «не заграждай рта у вола молотящего» (1 Кор. 9, 9).
16. Против неведомых знаков есть, собственно, великое лекарство — знание языков. Люди, говорящие на латинском языке (их сейчас мы и задумали наставить), нуждаются для познания Божественного писания в двух других, а именно в еврейском и греческом, чтобы можно было прибегнуть к предшествующим спискам, если бесконечное разнообразие латинских переводов может привести к какому-либо сомнению, — хотя мы часто обнаруживаем непереведенными в книгах и еврейские слова, такие, как «Аминь», «Аллилуйя», «Рака», «Осанна» и, наверное, другие. Исконность таких из них, как «Аминь» и «Аллилуйя», была сохранена отчасти из-за их священного авторитета, хотя они могли бы быть переведены, отчасти же считается, что их нельзя было перевести на другой язык, как два других, которые мы упомянули. Ибо в каждом языке есть слова, которые не могут быть переведены в узус[57] других языков с помощью истолкования. И это больше всего относится к междометиям — эти слова скорее обозначают душевные изменения, нежели какую-то частицу задуманного предложения. Ведь и два последних [слова] признаются таковыми, ибо говорят, что «Рака» есть возглас негодования, а «Осанна» — радости. Но не из-за таких немногих [слов], которые легче легкого отметить и о них выспросить, но из-за разности интерпретаций нужно знание тех языков. Ведь тех, кто переводил Писание с еврейского языка на греческий, можно перечислить, латинских же переводчиков — никоим образом. Ибо еще с первых времен [христианской] веры всякий, кому попадал в руки греческий кодекс и кому казалось, что он изрядно сведущ в обоих языках, смело брался за перевод.
17. Такое положение дела более способствовало бы пониманию, чем мешало ему, если бы только читатели были не равнодушны. Ибо часто сличение многих кодексов проясняло иные неясно выраженные мысли (sententia). Например, один из переводчиков перелагает известное [место] из пророка Исайи так: «И не презирай домочадцев семени своего»; а другой так: «Не презирай плоти своей» (Ис. 58, 7)[58]. И тот и другой переводы достоверны; в самом деле, каждый из них может быть объяснен друг через друга, так как и «плоть» можно было понять в собственном смысле, ибо никто «своего тела» не презирал, полагая, что оно служит напоминанием, а под переводом [слов] «домочадцы семени» христиане могут понять, что они духовно рождены вместе с нами от одного семени Слова. Поэтому при сравнении смыслов, [подразумеваемых] переводчиками, предстает более достоверной та мысль, что здесь собственно предписывается не презирать сродников, так как когда ты будешь сравнивать «домочадцев семени» с «плотью», [слова эти] будут пониматься, главным образом, как «сродники»; отсюда я полагаю, что то же говорит и апостол: «Не возбужу ли ревность в сродниках моих по плоти и не спасу ли некоторых из них» (Рим. 11, 14), то есть не уверуют ли и они, возымев ревность к тем, которые уже уверовали. Ведь [апостол] сказал, что «своя плоть» — это иудеи по родству. Точно то же и с известным местом у пророка Исайи. [У одного переводчика]: «если не поверите, не уразумеете»; у другого: «если не поверите, не пребудете» (Ис. 7, 9)[59]. Неизвестно, кто из них [точно] следовал словам [его], если ими не прочтены списки (exemplaria[60]) на первоначальном языке. Однако в [душу] искусного читателя западает нечто весьма значимое и из того, и из другого. Ведь трудно представить столь отличающихся друг от друга переводчиков, чтобы они не имели бы между собой никакого сходства. Следовательно, так как интеллект существует в непреходящем видении, то вера, напротив, как бы млеком питает детей в колыбельках временных дел; и «мы ходим» теперь «верою, а не видением» (2 Кор. 5, 7), если же не будем ходить верою, не сможем достигнуть видения, которое не преходит, но пребывает в чистом разуме, соединив нас с истиной. Потому один сказал: «если не поверите, не пребудете»; а другой: «если не поверите, не уразумеете».
18. Переводчик часто ошибается и на основании двусмысленности языка оригинала. Тот, кому не вполне понятна мысль, переносит на нее значение, которое вовсе чуждо смыслу писателя. Так, в некоторых кодексах имеется [такой перевод]: «ноги их остры на пролитие» крови. Ведь греческое слово όξύς, означает и «острый», и «скорый». Тот понял мысль, кто перевел: «ноги их скоры на пролитие» крови. Тот же, другой, ошибся, увлекшись в другой части двусмысленным (anceps) знаком. И такое относится не к неясному, а к ложному. Их положение другое, ибо такие кодексы нужно скорее рекомендовать не для понимания, но для исправления. Отсюда и вот что: так как по-гречески μόσχος называется «телец» (vitulus), а некоторые не поняли, что μοχεύματα — это «насаждения» (plantatio), то перевели это выражение как «коровий приплод». Эта ошибка вкралась в столь многие кодексы, что едва ли можно найти иначе записанное. Между тем, мысль здесь очень ясная, поскольку она проясняется следующими словами: в самом деле, [выражение] «ложные посадки[61] не дают глубоких корней» (Прем. 4,3) более подобающе назвать паразитарными (vitulamina), которые втаптываются в землю ногами и корни которых не укреплены. Да и некоторые другие контексты (contextum) сохраняют в этом месте перевод в таком виде.
19. Но так как и сама мысль, которую многие переводчики, каждый по своей способности и суждению, пытаются выразить, не обнаруживается, кроме того, что ее вычитывают на том языке, на котором осуществлен перевод, и так как безрассудный переводчик, если он вовсе не образованный, часто отклоняется от авторского смысла, то нужно стремиться к знанию тех языков, с которых Писание перешло в латынь, или иметь переводы его более буквальные — не потому, что они удовлетворительны, но потому, что благодаря ним обнаруживается исправность или погрешность других [переводов], в которых стремятся следовать при переложении не в большей степени словам, чем мыслям. Ибо часто переводятся не только отдельные слова, но и обороты речи, которые совершенно; не употребительны в латинском языке, если кто-то хотел бы сохранить обычай древних, которые говорили по-латыни. Такие переводы никогда ничего не отнимают у интеллекта, только оскорбляют тех, кто более наслаждается вещью, если в знаках, ее выражающих, сохраняется некая ее полнота. Ибо так называемый солецизм есть не что иное, как сочетание слов друг с другом не по тем правилам, по которым каким-то образом сочетали [их] те наши, очевидно же — авторитетные, предшественники. В самом деле, говорят ли «среди людей» или «меж людьми» — это не относится к познанию вещей. И что иное варваризм, как не слово, выраженное не теми буквами или не тем звуком, которым обычно произносили его те до нас, кто говорил по-латыни? Ибо не слишком заботится тот, кто молит Бога о прощении своих грехов, произносить ли «прощать» с длинным или кратким третьим слогом, каким бы образом могло звучать это слово. Да и что такое есть полнота речи (locutio), если не сохранение далекого обычая, подтвержденного авторитетом речи древних?
20. Однако чем слабее люди, тем больше они оскорбляются, и тем они слабее, чем ученее хотят казаться, не знанием тех вещей, благодаря которым мы созданы, но [знанием] знаков, при котором очень трудно не стать заносчивым, поскольку и само познание вещей часто взбудораживает мозги, если только оно не смиряется игом Господним. В самом деле, что за вред понимающему, если записано таким образом: «Какова земля, на которой они живут на ней, хороша ли она или худа, и каковы города, в которых они живут в них» (Числ. 13, 20)? Я думаю, что скорее это оборот речи более древнего языка, чем выражение какого-то иного, более глубокого смысла. То, что мы уже не можем вынести из уст народа, поющего: «На нем же процветет святыня моя» (Пс. 131, 18), совершенно не разрушает мысль; опытный слушатель, однако, хотел бы это исправить, потому что некогда говорилось не floriet (процветает), но florebit (процветала), и ничто не мешало бы коррекции, кроме обыкновения поющих. Этим легко можно пренебречь, если бы кто-то не желал поостеречься того, что [на деле] никак не вредит здравому смыслу. Но вот в том, что сказал апостол: quod stultum est Dei, sapientius est hominibus; et quod infirmum est Dei, fortius est hominibus, «потому что немудрое Божие премудрее человеков, и немощное Божие сильнее человеков» (1 Кор. 1, 25), — если бы кто желал сохранить греческий оборот речи, сказав так: quod stultum est Dei, sapientius est hominum; et quod infirmum est Dei, fortius est hominum, «потому что немудрое Божие премудрее у человеков, и немощное Божие сильнее у человеков», — то упование (intentio) бдительного читателя на силу мысли, конечно, свершилось бы, но, однако, кто-то другой или с трудом понял бы их, или же не понял бы, или бы понял превратно. Ибо не столь уж ошибочен такой речевой оборот на латинском языке, но он впадает в двусмысленность, ибо могло бы показаться, что безумное у людей или немощное у людей премудрее и сильнее, чем Божие. Хотя и то [выражение] — sapientius hominibus, премудрее человеков — не лишено двусмысленности, даже если и свободно от солецизма. Ведь под тем, что есть, то есть hominibus (человеков), подразумевается «[мудрее, сильнее] существующего человека» или «относительно вот этого человека», — это может обнаружиться только при прояснении (illuminatio) мысли. Лучше, следовательно, выразиться: «мудрее, нежели человеки, и сильнее, нежели человеки».
<...>
22. Среди переводов нужно прочим предпочитать Италу[62], потому что он крепче держится слов, благодаря которым делается прозрачным смысл. И для исправления некоторых недостатков в латинских [переводах] нужно обратиться к грекам[63], среди которых — семьдесят толкователей[64]. Он отличается авторитетом относительно [переводов] Ветхого Завета. Все наиболее умудренные церкви считают, что семьдесят толкователей в такой степени выразили присутствие Святого Духа, что представляли единые уста множества людей. Если же они, как считается и как упоминают о том многие достойные доверия люди, во время перевода были заключены каждый в отдельную комнату, а в кодексе каждого из них не было обнаружено ничего, что не было бы обнаружено в словах и даже в порядке слов у других, то кто осмелится сравнить и даже предпочесть его авторитету нечто другое? Если они и сравнивали, то для того, чтобы создать единый для всех голос для общего словоупотребления и суждения; так, не следует и не приличествует какому-либо одному человеку, как бы опытен он ни был, покушаться на исправление единогласия столь древних и столь ученых [мужей]. Даже если бы в еврейских образцах нашлось что-либо иное, чем употребленное ими, то, по-моему, это должно было произойти вследствие божественного распоряжения, которое Он через них выразил: чтобы книги, которые иудейский народ не желал показывать другим народам или из религиозных соображений, или из ревности, заранее, при содействующей власти царя Птолемея сделались известными язычникам, поверившим в Господа. Итак, может статься, что те самые [толкователи] делали перевод, а Тот, Кто вел их и Кто сотворил одни уста у всех, Святой Дух, повелел каким-то образом сообразовывать [его с состоянием] язычников.
Но, как я сказал выше, для прояснения мысли часто не бесполезно сравнивать тех переводчиков, которые более цепко прилеплялись к словам. Латинские же кодексы Ветхого Завета, как я пытался сказать, должны исправляться, если это необходимо, с помощью авторитета греков и особенно тех, кто высказывался за то, чтобы они переводились едиными устами, как у Семидесяти. Если же пойдет спотыкание в латинских переводах книг Нового Завета, то несомненно нужно прибегать к греческим [кодексам], и главным образом к тем, которые получили одобрение более ученых и рачительных церквей.
23. Если же в переведенных знаках читателя заставит колебаться что-либо неизвестное, то это нужно исследовать с помощью знания отчасти языков, отчасти вещей. Ведь чему-то подобна и, несомненно, чем-то таинственным проникнута купальня Силоам, где Господь повелел умыть лицо тому, чьи глаза Он помазал «брением, из плюновения» сделанным (Ин. 9, 7), но это — лишь имя неизвестного языка, сколь ни велик его смысл (intellectus), если бы евангелист не объяснил его. Так и многие еврейские имена, которые не были интерпретированы авторами тех книг, несомненно, имеют немалую силу и способность к разрешению загадок Писания, если бы кто-нибудь мог изъяснить их; и некоторые опытные мужи, владеющие этим языком, которые истолковали все слова, выделив их по тождеству в Писании, оказали весьма солидную услугу потомству. И что такое Адам, что Ева, что Авраам, что Моисей, или названия мест: что такое Иерусалим, или Сион, или Иерихон, или Синай, или Ливан, или Иордан, или некоторые другие названия, существующие в том языке, но неизвестные нам. После того как они были открыты и объяснены, многие фигуральные выражения в Писании становятся ясными.
24. Незнание же вещей делает неясными и фигуральные выражения, так как мы не знаем природы ни живых существ, ни камней, ни трав или других вещей, которые часто упоминаются в Писании по сходству их с чем-либо другим. Ведь сколь много смысла открывается в том, почему Господь повелел нам быть «мудрыми как змеи» (Мф. 10, 16), поскольку о змее известно, что он, защищая голову, набрасывается на нападающих на него всем телом своим. Это значит: вместо нашей головы, потому что она — Христос, мы охотнее предоставляем преследователям свою плоть, дабы не губить в себе веры христианской, так как, прося пощады для тела, мы могли бы отречься от Бога! Или то, что он, как говорится, стесненный узостью пещеры и, сбросив старую кожу, получает новые силы, настолько согласуется с представлением о кознях змея и с совлечением самого ветхого человека, как говорит апостол, чтобы облечься в нового (Еф. 4, 22-24; Кол. 3, 9-10); и совлекшись через теснины, как учит сам Господь, «входите тесными вратами» (Мф. 7, 13)! Следовательно, как познание природы змея объясняет многие подобия, которые обычно даются в Писании об этой живности, так и неведение о некоторых животных, которые в нем упоминаются не реже (ради уподобления), часто мешает тому, кто стремится понимать (intellector). Так же нужно постигать природу камней, так же и трав, и чего-либо другого. В самом деле, и знание о карбункуле, светящего во тьме, разъясняет много неясного в книгах, в которых он упоминается ради [какого-либо] подобия; а незнание берилла и алмаза большей частью сковывает силы разумения. И легко понять, что вечный мир обозначается оливковой ветвью, принесенной голубицею в ковчег (Быт. 8,11), не по иной причине, как по той, что мы знаем: и оливки не скоро портятся при легком прикосновении, и само дерево постоянно покрыто листвой. Многие, не зная иссопа, покуда не ведают, какую силу он имеет для очищения легких или, как говорят, для проникновения корнями сквозь камни, поскольку это трава малая и низкая, совершенно не могут понять, почему сказано: «окропи меня иссопом, и буду чист» (Пс. 50, 9).
25. Незнание чисел позволяет не понимать многое, помещенное в Писании в переносном и даже мистическом смысле. Ибо природный ум (ingenium), как я уже о том сказал, не может не волноваться оттого, что он хотел бы [знать], почему Моисей, Илия и Сам Господь постились сорок дней (Исх. 24,18; Мф. 4,2). Фигурального узла этого действия нельзя развязать иначе, как через познание и обдумывание этого числа. Ибо четырежды десятеричным числом оно выражает как бы связанное во времени познание всех вещей; в самом деле, четверичным числом выражается течение времени суток и года; суточное состоит из утренних, полуденных, вечерних и ночных часов; а годовое из весенних, летних, осенних и зимних месяцев. Ради вечности, в которой мы желаем жить, мы должны воздерживаться от наслаждения временем, пока живем во времени, и поститься, хотя самим протеканием времени нам внушается учение о презрении к временному и жажде вечного. Далее, десятеричное число означает познание Творца и твари. В самом деле, троичность присуща Творцу, семеричное число указывает на тварь вследствие [присущности ей] жизни и тела. Ибо жизни свойственна троица, с помощью которой и нужно любить Бога: всем сердцем, всею душой, всем помышлением (mens). В теле же яснейшим образом явлена четверка — таково [число] элементов[65]. Итак, этим десятеричным [числом], поскольку оно проникает в нас во времени, то есть полагается четырежды, нам предвещают, что нужно сорок дней поститься, чтобы жить чисто и воздержанно, без пристрастия к временному[66]. Это — Закон, персонифицированный Моисеем, это — пророчество, персонифицированное Илией, это предвещает Сам Господь, который, словно бы засвидетельствованный Законом и пророчествами, явился между ними в сиянии на горе трем ученикам, увидевшим [Его] и восхитившимся. Затем так же можно спросить, как из числа сорок происходит [число] пятьдесят, которое непосредственно в нашей религии является священным из-за Пятидесятницы (Деян. 2), и каким образом оно, взятое трижды для [обозначения] трех времен (до Закона, под Законом и под Благодатью) или же для [обозначения] имени Отца, Сына, и Святого Духа, прильнув выше — к самой Троице, относится к таинству непорочнейшей Церкви и доходит до [числа] сто пятьдесят три — [числа] рыб, которые по воскресении Господа были пойманы сетью, брошенной по правую сторону (Ин. 21,6-11). Таким образом под многими другими различными формами чисел в Священном Писании располагаются некие тайны уподоблений, которые скрыты от читателей из-за незнания [значения] чисел.
26. Многое оно скрывает и держит в неведении относительно некоторых вещей, относящихся к музыке. В самом деле, кто-то довольно ловко обнаружил некие существенные свойства, составляющие отличие псалтыри от арфы. И о десятиструнной псалтыри вовсе не дерзко спрашивают ученые: имеет ли она какой-либо музыкальный закон, который бы понуждал к такому числу струн, или же, если такого закона нет, нужно воспринимать само число тем более священным? Или же благодаря десяти заповедям, данным в Законе, с этим числом, если оно исследуется, нужно соотносить только Творца и тварь? Или на основании вышеизложенного [такое значение] имеет само [число] десять? И так же число [лет] строительства храма[67], которое упоминается в Евангелии — сорок шесть (Ин. 2, 20), не знаю почему, но звучит музыкально. И поскольку оно относится к устройству тела Господня, из-за которого и упомянуто в Евангелии о храме, то оно побуждает некоторых еретиков признать, что Сын Божий воспринял не ложное, но истинно человеческое тело. И, разумеется, мы обнаруживаем, что число и музыка во многих местах Священного Писания используется почтительно.
27. Не нужно слушать вздорные россказни языческих суеверий, в которых выдумано, что девять муз — это дочери Юпитера и Мемории[68]. Их уже изобличил Варрон[69], — не знаю, может ли кто у них быть ученее или пытливее его в таких вещах. Ибо он говорит, что один город (не знаю какой, ибо я вспоминаю не об имени) нанял трех художников сделать по три изображения (simulacrum) муз для посвящения в храме Аполлона, а чтобы каждый из художников изваял нечто прекраснейшее, обязался приобрести избранное им с величайшей готовностью. Итак, случилось, что те художники создали свои произведения одинаково прекрасными и городу понравились все девять, и все были куплены, чтобы быть освященными в храме Аполлона. Впоследствии поэт Гесиод дал им имена. Следовательно, не Юпитер родил девять муз, а три мастера, каждый по три, создали их. Тот город оценил троих не потому, что видел музы во сне или что они кому-то привиделись столь многочисленными, но потому, что легко было заметить: всякий звук (а это и есть материя песен) тройственен по природе. В самом деле, он издается или голосом, как это свойственно тем, кто поет горлом, без музыкального инструмента, или посредством дуновения, как при игре на трубах и флейтах, или с помощью удара, как при игре на кифарах, тимпанах и на каких-либо других [инструментах], которые от удара звонко звучат.
28. Но произошло ли то, о чем рассказал Варрон, или это было не так, однако из-за суеверия темных людей мы не должны бежать музыки, если можем усвоить из нее нечто полезное для понимания Священного Писания, и не должны обращаться к их театральной болтовне, если будем обсуждать нечто относительно кифар и музыкальных инструментов, потому что это имеет отношение к духовному восприятию. И, конечно, мы не должны были бы учиться азбуке, потому что говорят, что ее изобретателем был Меркурий, а поскольку справедливости и добродетели они посвятили храмы и пожелали чтить в камнях то, что нужно нести в сердце, то из-за этого нам нужно было бы бежать и справедливости, и добродетели. Напротив, тот добрый и истинный христианин, кто понимает, что где бы ни находилась истина, исповедуя и зная которую по Священному Писанию, он отвергает суеверные вымыслы, она есть достояние его Господа, и пусть он печалится и заботится о тех людях, которые скорбят, и должен оплакивать и опасаться только тех людей, которые, «познавши Бога, не прославили Его как Бога и[ли] не возблагодарили, но осуетились в умствованиях своих, и омрачилось несмысленное их сердце: называя себя мудрыми обезумели и славу нетленного Бога изменили в образ, подобный тленному человеку, и птицам, и четвероногим, и пресмыкающимся» (Рим. 1, 21-23).
29. Но чтобы мы могли лучше истолковать весь этот фрагмент (а он в самом деле весьма необходим), существует два рода учений, которые у язычников используются моралью. Один род — это то, что установили люди, второй — те учения, которые соблюдали уже сформулированное или введенное свыше. То, что существует по установлению людей, отчасти основано на суеверии, отчасти нет.
30. Суеверное — это то, что установлено людьми относительно создания и почитания идолов, почитания твари или части ее как Бога, это угождение и установление сношений с демонами ради испрашивания советов и заключения неких договоров о знамениях. Это усердно исполняется магическими искусствами, о которых поэты скорее упоминают, нежели [что-либо о них] утверждают. Того же рода книги гаруспиков и авгуров[70] — с суетностью, но как бы более вольной. К этому роду относятся все перевязки и лекарства, осуждаемые медициной и состоящие в заговариваниях, или каких-либо знаках, кои называются клеймами, или в каких-то подвесках, подвязках или завязках, [применяемых] не для исправления [органов] тела, а для неких тайных или явных знамений. Это называют менее строгим именем физики, чтобы показать, что лечат не из суеверия, но по естеству. Или ты [надеваешь], например, серьги на верхней части каждого уха, или на пальцах [носишь] кольца из страусиных костей, или держишь во время икоты правою рукою большой палец левой руки и пр.
31. К ним присоединятся масса пустейших замечаний: пульсирует ли какой-нибудь орган, окажется ли меж гуляющими вместе с друзьями, камень, собака или дитя. И то, что они попирают камень, как бы [в знак] разрыва дружбы, менее тягостно, чем то, что они бьют кулаками невинное дитя. Но иногда это приводит к побоищу, потому что за детей мстят собаки; в самом деле, многие настолько суеверны, что собаку осмеливаются убить, [правда] не безнаказанно, ибо она подчас отправляет своего преследователя к истинному медику. К тому же относится и следующее: бить о порог, если проходишь мимо своего дома; опять ложиться в постель, если, обуваясь, начнешь чихать; возвращаться в дом, если, выходя, спотыкаешься; если одежда изгрызена мышами; трепетать от представления будущего несчастья более, чем огорчаться из-за убытка в настоящем. Об этом остроумно сказано у Катона[71], который, когда кто-то сказал, что его сапоги изглоданы мышами, просил его совета, ответил, что это — не диво, но истинным дивом было бы, если бы мышей изглодали сапоги.
<...>
<...>
36. Христианину, следовательно, всем сердцем нужно презирать и бежать всех такого рода искусств, возникших из пустого или вредного суеверия, из пагубной связи людей и демонов, установившей как бы пакт некоего ненадежного и коварного содружества. «Не потому, — говорит апостол, — что идол есть что-нибудь, но потому, что приносящие ему жертву, приносят бесам, а не Богу: а я не хочу, чтобы вы были в сообщении с бесами»[72] (1 Кор. 10, 19-20). То, что сказал апостол об идолах и о жертвоприношениях, совершаемых в их честь, то нужно воспринимать [как сказанное] и обо всех воображаемых знамениях, которые ведут к идолопоклонству, к почитанию как Бога твари или частей ее или служат лекарством и каким-либо наставлением, которые свыше и как бы официально не установлены из любви к Богу и ближнему, но разбивают слабые сердца из-за [чьих-то] личных склонностей к преходящим благам. Во всех этих учениях нужно бояться и избегать связи с демонами, которые со своим предводителем — дьяволом заботятся только о том, чтобы преградить и не допустить нашего обращения. Многие написали о человеческих прозираниях многое, словно бы выведенное согласно правилам, — как о звездах, которые [на деле] сотворил и устроил Бог, так и о некоторых вещах, которые порождаются и [также] каким-то образом существуют во исполнение божественного провидения, у людей составились ложные человеческие домыслы о том, как будто [где-то] случилось что-то необыкновенное, как если бы мул родил[73] или что-то поразило молнией.
37. Все это имеет значение постольку, поскольку союз с демонами образовался из душевного предубеждения, как бы на основании некоего общего языка. Однако все подобное исполнено вредного любопытства, мучительных забот, гибельного рабства. Ибо это имело вес не оттого, что было признано, но распространялось с признанием и значением именно для того, чтобы оно имело вес. И потому это по-разному обнаруживается у разных [людей] — сообразно помыслам и предубеждениям каждого. Ведь те духи[74], которые жаждут обмана, обеспечивают ему как раз то, чем, как они ведают, он опутан благодаря своим домыслам и соглашательствам. Ибо, к слову сказать, крестообразная форма буквы X, например, у греков значит одно, а у латинян — другое не по природе, но для выражения значения по предписанию и уговору, и потому тот, кто знал оба языка, если бы хотел что-нибудь обозначить, написав греку, употребляет эту букву не в том значении, в каком употребляет ее, когда пишет латинянину[75]. И «бета» при одном и том же звучании у греков — название буквы, а у латинян — огородной зелени; и когда я произношу двусложное Lege, то грек понимает одно[76], а латинянин иное[77]. Следовательно, все эти значения, к примеру, вследствие согласия на него, [принятого] при общении, волнует души, а так как соглашения разные, то они и волнуют разно; и не потому люди согласились на эти [значения], что они содействовали обозначению, но потому они содействуют, что люди согласились на них. Так же и знаки, с помощью которых устанавливается опасная связь с демонами, имеют вес в зависимости от благочестия каждого [человека]. Это яснейшим образом обнаруживается в ритуалах авгуров, которые до ли наблюдения, после ли него уже знают на память знамения. И речь идет о том, чтобы и не видеть полета птиц, и не слышать их гомона, а потому эти знаки суть ничто иное, как только то, что принимается [заранее] с согласия наблюдателя.
38. После [рассмотрения] того, что нужно отсечь и даже искоренить из христианской души, должны быть рассмотрены человеческие создания (institutio), не основанные на суеверии, т. е. созданные в союзе с людьми, а не с демонами. В самом деле, все, что имеет вес среди людей, что им нравилось и может цениться, есть установления (institutio) человеков; часть их избыточна и основана на жажде наслаждений, часть благоприятна и основана на необходимости. Ибо если бы те знаки, которые жестами выражают гистрионы, имели вес у людей по природе, а не по установлению и соглашению, то в прежние времена глашатай не мог бы объявить карфагенянам, что именно хотел жестами выразить танцовщик в пантомиме. Об этом все еще помнили старики, рассказ которых об этом мы обычно и слушаем. Что поэтому надо думать, если и теперь неопытный в таком вздоре придет в театр, он будет совершенно напрасно стремиться [понять] те движения, и если кто-то другой не расскажет ему, что означают те движения. Однако все желают некоторого подобия при обозначении, чтобы сами знаки, насколько возможно, были схожи с вещами, которые ими обозначаются. Но поскольку нечто может уподобиться чему-то другому многими способами, то такие знаки остаются устойчивыми у людей, только при достижении согласия.
39. Что касается произведений живописи, ваяния и других подобных искусств, главным образом опирающихся на опытность художников, то никто не ошибется, если увидит [с чем-то] схожее, потому что он знает, каким вещам они подобны. И весь этот род [произведений] нужно считать среди избыточных человеческих созданий, если только что-то из этого не представляет особого интереса по сути, по некоей причине, месту, времени и по чьей воле (auctoritas) он создан. Наконец, к числу человеческих произведений (institutio) относится множество лживых россказней и подделок, и этими выдумками наслаждаются люди. И нет у людей ничего более подходящего, чем они владеют и что ими более ценится, чем то, что лживо и поддельно. Удобное же и необходимое людям, созданное людьми, — это разнообразные отличия в одежде и в уходе за телом для распознавания пола и звания, и бесчисленные виды обозначений, без которых человеческое общество или вовсе быть не может, или было бы не совершенным: каким весом и мерой выражает свою собственность, какой чеканкой монет и по какой цене, какому обществу и народу оно принадлежит и прочее того же рода, так что если бы это не относилось к человеческим созданиям, то и разным оно не было бы у различных народов, да и в каждом отдельном народе не менялось бы по решению его правителей.
40. Но всей этой области человеческих созданий, которые способствуют необходимой жизненной пользе, никоим образом не нужно бежать христианину, более того, это, насколько возможно, надо обдумывать и хранить в памяти.
Ибо некоторые человеческие установления воспроизведены и как бы уподоблены природным. Из них нужно полностью отклонить и пренебречь теми, которые, как сказано, касаются демонов; те же, которые устанавливаются между людьми, нужно использовать постольку, поскольку они не способствуют роскоши и изобилию, и, прежде всего, — начертания письмен, без чего мы не можем читать, различные языки, поскольку [познание их] необходимо, что мы обсуждали выше. К тому же роду принадлежат и знаки, которые используются теми, кто учился и называется собственно нотариями[78]. Это полезно, не учиться этому непозволительно, это не ведет к суеверию, не обессиливает роскошью, если занимает настолько, что не препятствует высшим целям (res), достижению которых должно служить.
41. Теперь же нужно обсудить то, что люди, занимаясь исследованиями, обнаружили не из установления, но или по ходу времени, или по установлению свыше, и где бы о том ни узнавалось, это нельзя считать человеческими установлениями (institutio). Одни из них относятся к телесным ощущениям, другие — к духовному смыслу (ratio animi). Но тому, что относится к плотскому чувству, мы или доверяем как повествованию, или воспринимаем это как нечто наглядное, или истолковываем как проверенное на опыте.
42. Следовательно, что бы ни указывало на порядок проходящих времен (а это называется историей), все это весьма пригодно нам для понимания Священных книг[79], хотя безотносительно к церкви ее можно изучать для детского образования. Ибо часто мы многое отыскиваем и по Олимпиадам, и по именам консулов; и неведение, во время какого консульского правления родился Господь и при ком Он пострадал, побудило некоторых так ошибиться, что они полагали, будто Господь пострадал на сорок шестом году своей жизни, так как через столько лет был построен, как говорили иудеи, храм, в котором хранился образ тела Господа. Мы же держимся евангельского авторитетного мнения, что Он около тридцати лет был крещен (Лк. 3, 23)[80], но как долго после этого Он пребывал в этой жизни, можно узнать из самого текста (textus) о Его деяниях[81]. Однако, чтобы не возникло никакого тумана сомнения, более ясно и определенно это может быть исчислено из истории язычников при сравнении ее с Евангелием. Ведь тогда окажется, что не напрасно было упомянуто о сорокашестилетнем строительстве храма, потому что такое число нельзя было соотнести с возрастом Господа; оно относится к более сокровенному устроению человеческого тела, которое ради нас не погнушался принять на себя единственный Сын Бога, Которым все создано.
43. Какой же вопрос о пользе истории разрешил наш Амвросий[82] (поскольку я опускаю греков) для читателей и любителей Платона, для клеветников, которые утверждали, будто все учение (sententiae) Господа нашего Иисуса Христа, которое признается ими достойным удивления и прославления, он заимствовал из книг Платона, ибо нельзя отрицать, что Платон жил задолго до пришествия Господа в качестве человека! Разве упомянутый епископ, обозрев историю язычников и отыскав, что Платон был в Египете во времена Иеремии, когда этот пророк тоже там был, не обнаружил, что, вероятнее всего, скорее Платон заразился нашим Писанием от Иеремии, так что он мог учить или писать то, чем по праву восхищался[83]? Ибо до Писания у еврейского народа, в котором искрился культ единого Бога и из которого пришел во плоти Господь наш, не было и самого Пифагора, у последователей которого Платон, как признают те [его почитатели], учился теологии. Таким образом, по обозрении времен, гораздо более правдоподобным оказывается то, что скорее они заимствовали из нашего Писания все то, что они называли благим и истинным, чем то, что Господь наш Иисус Христос [заимствовал] у Платона, чему верить — чистое сумасшествие.
44. Хотя в историческом повествовании говорится о прошлых человеческих установлениях[84], саму историю не нужно считать в числе человеческих установлений, так как то, что [в этих повествованиях] передано и не может стать несвершенным, то должно находиться в том порядке времен, Создателем и Правителем которых является Бог. Ведь одно дело — повествовать о содеянном, а другое — учить тому, что нужно делать. История повествует о содеянном верно и ради пользы; книги же гаруспиков и тому подобные писания нацелены учить, что нужно делать или наблюдать, с дерзостью надзирателя, а не с уверенностью свидетеля.
45. Есть повествование, подобное показу (demonstratio), в котором несведущим открывается не прошлое, но настоящее. К такому роду относятся повествования о местоположении и природе животных, деревьев, трав, камней или же записи о других телах. О таком роде [вещей] мы рассуждали выше и учили, что знание о нем способствует разгадке загадок Писания не для того, чтобы их употреблять вместо каких-либо знаков, словно бы в качестве лекарства или средства от какого-либо суеверия; ибо и этот род мы уже выделили, отличив от того — дозволенного и правомочного. Ибо одно дело сказать: у тебя не будет болеть живот, если ты будешь пить [настой] из обмолоченной пшеницы, и другое — сказать: у тебя не будет болеть живот, если ты повесишь эту траву на шею. Ведь в первом случае рекомендуется полезная для здоровья смесь, а в последнем осуждается ее суеверное обозначение. Но там, где нет ни чар, ни заклинания, ни особых примет, возникает большое сомнение, а может ли вещь, которая привязывается или каким-то образом прикладывается к исцеляемому телу, содействовать здоровью силой природы, чтобы ее можно было свободно прикладывать, или она является неким значимым ручательством, так что христианину следует остерегаться ее тем более, чем более она будет казаться полезной. Но тут и скрыто, по какой причине, важно то, что содействует здоровью, в каком духе и кто пользуется этим в медицине или земледелии, — для исцеления ли тела либо, по крайней мере, для поддерживания его.
46. Есть не повествование о звездах, которые нужно знать, но их описание (demonstratio); о немногих из них упоминает Писание. Как, например, многим известно движение Луны, которое ежегодно используют по установленному обычаю для возвеличивания страстей Господних, так весьма немногим безошибочно известно время восхода, заката небесных светил или что-либо другое. Само по себе это знание, хотя и не связано с суеверием, однако не слишком, а, пожалуй, и ничем не помогает толкованию Священного Писания, и при бесплодном усилии скорее даже мешает; и поскольку тупые прорицания заклинателей ведут к опаснейшему заблуждению, гораздо полезнее и достойнее им пренебречь. Помимо описания нынешних [положений] это знание включает также нечто подобное повествованию [положений] прошедших; поэтому исходя из настоящего положения и движения звезд можно, правильно идя по их следам, вернуться назад. Оно также содержит правильные, основанные не на суевериях и злом роке, а на точных расчетах предсказания будущего не для того, чтобы мы попытались извлечь из них что-то [существенное] ради наших дел и приключений (таковы бредни прорицателей судьбы), но ради самих звезд. Ведь как тот, кто умеет делать расчеты [движения] Луны, если знает, какой сегодня месяц, может сказать, какой был за несколько лет перед этим и каким будет несколько лет спустя, так и звездочеты имели обыкновение отвечать со знанием дела по поводу каждой из звезд. Я сказал все, что мне показалось [нужным сказать] относительно такого знания, насколько это относится к его использованию.
47. И опыт прочих искусств, с помощью которых производится или то, что надолго остается по окончании труда мастера, например, дом, скамья, какой-либо сосуд и прочее тому подобное, или то, что представляет работнику некое [орудие] для служения Богу. Например медицина, земледелие, управление; или такое, что представляет некое действие, например, танцы, бег и борьба, — так вот опыт всех этих искусств позволяет толковать будущее на основании прошлого. Ведь ни один мастер не начинает своих действий, если не связывает память о прошлом с предвидением будущего.. Их изучение нужно тонко и быстро использовать в самой человеческой жизни не для занятий ими, если только рвение не востребует этого, о чем сейчас мы не ведем речи, но для рассуждения, чтобы мы не вовсе не знали, с чем именно можно приступить к Писанию, так как оно вводит некие фигуральные выражения, связанные с этими искусствами.
48. [Теперь] остается [сказать] о том, что касается не телесного чувства, но духовного смысла, где царит дисциплина обсуждения (disputatio) и счисления. Но искусство рассуждения весьма способствует проникновению и разрешению всякого рода вопросов, которые есть в Писании, только там нужно остерегаться желания спорить и ребяческой похвальбы поймать на крючок противника. Ведь |есть много ложных умозаключений, которые называются софизмами, и они иногда столь правдоподобны, что обманывают не только вялых, а умных, но не слишком внимательных людей. Кто-то даже тому, с кем разговаривал, выставил такую посылку: «Что есть я, ты не есть». И хотя это было истинно отчасти, тот согласился, пожалуй, потому, что [сказавший это] был хитер, а он прост. Тогда тот добавил: «Но я — человек». Когда это было принято собеседником, тот заключил: «Следовательно, ты не человек»[85]. Такой род софистических заключений осуждается, насколько я могу судить, Писанием в том фрагменте, где сказано: «говорящий мудрено ненавидим» (Сир. 37, 25). Впрочем, софистической называется также речь не лукавая, по, однако, более пространная, чем подобает для убедительности, и стремящаяся к словесным украшениям.
49. Есть также истинные связи умозаключения, имеющие ложные посылки, которые вытекают из ошибки того, с кем ведется речь, которые, однако, вносятся добрым и ученым человеком, чтобы, устыдившись их, тот, чьему ошибочному положению следуют [другие], оставил это заблуждение. А если он захочет в нем утвердиться, то его необходимо принуждают придерживаться того, что он сам же и осуждает. Ведь апостол не истину выводил в заключении, когда говорил так: «И Христос не воскрес», и эдак: «и проповедь наша тщетна, тщетна и вера ваша» (1 Кор. 15, 14); и далее другое, что совершенно ложно, поскольку и Христос воскрес, и не тщетны были ни проповедь тех, кто это возвещал, ни вера тех, кто этому верил, но эти посылки истиннейше связывались той ложной [мыслью], в которой было утверждение, будто нет воскресения из мертвых. После отрицания тех ложных [посылок], по которым истинными были бы [слова] «если нет воскресения мертвых» (1 Кор. 15, 13[86]), следует вывод: будет воскресение из мертвых. Так как есть, значит, правильные связи не только истинных, но и ложных посылок, то легко научить правильности связей в тех школах, которые существуют помимо церкви[87] Истинность же посылок нужно выведывать в священных церковных книгах.
50. Однако сама истинность связей установлена не людьми, но прослежена ими и воспринята, чтобы они могли ей учиться и учить, ибо она принадлежит вечному основанию вещей и установлена свыше. Ведь, к примеру, тот, кто повествует о порядке времен, не сам его образует, и тот, кто обнаруживает местоположение [земель], сущность животных, деревьев или камней, не обнаруживает ничего, установленного людьми, и тот, кто описывает светила и их движение, описывает нечто, не им и не другими людьми установленное. Утверждающий: если ложно последующее, то необходимо ложно и предыдущее, — говорит истинную правду, но не от него зависит то, что существует таким образом, он только демонстрирует, что это существует таким образом. Из этого правила следует то, что мы вспоминали из апостола Павла. Ведь предшествующей [посылкой] было: «нет воскресения мертвых». Это говорили те, чью ошибку хотел опровергнуть апостол. Более того, из этой, предшествующей посылки, когда они говорили, что «нет воскресения мертвых», необходимо следует: «то и Христос не воскрес». Но такое следствие ложно, ибо Христос воскрес; следовательно, ложно и то, что предшествует, а предшествует, что «нет воскресения мертвых». Итак, воскресение мертвых есть! Все это можно сказать кратко таким образом: если нет воскресения мертвых, то и Христос не воскрес; но Христос воскрес; следовательно, есть воскресение мертвых. Люди, значит, не установили, но обнаружили то, что вследствие отвержения последующего необходимо отвергается и предыдущее, и это правило относится к истинности связей, но не к истинности посылок.
51. Но в этом месте он вел речь о воскресении, здесь и правило связи, а в заключении и само положение — истинны. Но на основании ложных посылок истинность связи происходит таким образом. Предположим, мы заставим кого-либо признать: если животное есть улитка, то оно имеет голос. Поскольку при отвержении последующего отвергается предыдущее, то, доказав при таком допущении, что у улитки нет голоса, можно сделать вывод, что животное не есть улитка. Эта посылка ложна, но заключение, происшедшее из ложного допущения, — истинно. Таким образом истинность посылки имеет значение сама по себе, но истинность связи зависит от предположения или допущения того, с кем ведется речь. Таким образом, как мы выше сказали, то, что ложно, подводится под правильное заключение, чтобы с его помощью мы возжелали исправить чье-то заблуждение, дабы он раскаялся в том, что допускал предшествующие [посылки], следствия которых, как он видит, нужно отвергнуть с презрением.
Отсюда уже легко понять, что, как на основании ложных посылок можно вывести истинные заключения, так на основании истинных — ложные. Пусть некто предположил: если тот справедлив, то он добр, — и согласился с этим; а затем добавил: но он несправедлив. При согласии с этим выводит заключение: следовательно, он не добр. Здесь, однако, даже если все истинно, неправилен принцип связи. Ведь если при отвержении последующего необходимо отвергается предыдущее, то при отвержении предыдущего последующее отвергается не столь необходимо. Например, когда мы скажем: если он оратор, то он — человек, — это истинно. Однако, если прибавить на основании этой посылки: но он не оратор, то в заключении, когда ты его выведешь, не должно быть: следовательно, он не человек.
52. Поэтому одно дело — знать правила связи, другое — истинность посылок. Первые учат, чту есть следствие, что не есть следствие, что противоречие. Следствие таково: «если он оратор, то он человек»; непоследовательность: «если он человек, то он оратор»; противоречие: «если он человек, то он существо четвероногое». Судить здесь, следовательно, надо исходя из самой связи. Что же до истинности посылок, то нужно рассматривать посылки сами по себе, а не их связь. Но если посылки верны и не подлежат сомнению, то необходимо становятся такими же несомненными и сомнительные, если они правильно соединяются. И некоторые, научившись истинности, превозносят себя так, как будто это сама истинность посылок; и наоборот, некоторые, придерживаясь во многом истинной посылки, очень презирают себя, потому что не знают законов вывода. Хотя лучше быть тем, кто знает, что есть воскресение мертвых, нежели тем, кто знает такое следствие: «если нет воскресения мертвых, то и Христос не воскрес».
Глава XXXV. Знание определения и деления не ложно, даже если применяется лицемерами. Что такое ложь
53. То же и наука определения (definiendi), деления (dividendi) и членения (partiendi): хотя ее часто используют для ложных дел, сама по себе она не является ложной и не установлена людьми, но постигнута при рассуждении о вещах. Ведь из-за того, что ее имеют обыкновение использовать поэты в своих небылицах, истинные или лжефилософы со своими ошибочными взглядами, даже еретики, то есть лжехристиане, не является ложью то, что в определении, делении или членении не нужно выражать ничего из того, что не относится к самой вещи или опускать относящееся. И это истинно, хотя то, что определяется или разделяется, может быть не истинным. Ведь это сама ложь определяется, когда мы говорим: ложь есть обозначение вещи, довлеющей себе не таким образом, как она обозначается. Иначе говоря: это определение истинно, хотя не может быть истиною ложь. Мы можем даже и произвести деление, утверждая, что есть два рода лжи. Один из них: то, что вовсе не может быть. Другой: то, чего нет, но что может быть. Ведь тот, кто говорит, что семь и три составляют одиннадцать, говорит то, чего совершенно не может быть; а кто говорит, что в календы, например — январские, шел дождь, хотя его не было, говорит, однако, то, что могло произойти. Следовательно, определение и деление ложного могут быть истинными, хотя само ложное никак не истинно.
54. Для более плодотворного обсуждения существуют некие правила, которые называются также элоквенцией[88] и которые тем не менее истинны, хотя с их помощью можно убеждать во лжи. Но так как они могут быть и истинными, то это не предосудительное умение, но порочно злоупотребление им. Ведь не людьми установлено то, чтобы слушателя умиляло выражение любви; или чтобы краткий и ясный рассказ легко внушил бы свой замысел; чтобы вариации его неприхотливо, но цепко удерживали бы напряженное внимание. И прочие такого же рода правила, которые ради истинных или ложных дел, но истинны [сами по себе], поскольку заставляют либо что-то знать, либо во что-то верить. Или же они подстрекают умы к достижению или бегству от чего-то. И обнаружены они скорее потому, что таким образом они довлели сами по себе, а не потому, что таким образом они должны были быть установленными.
55. Но это искусство, если его изучать, нам нужно применять скорее для того, чтобы высказывать то, что уже понято, чем для того, чтобы еще только понимать. Правила же заключений, определений и разделений во многом ободряют понимающего. Пусть только не случится ошибки, из-за которой может показаться, что люди сами собой узнали истину блаженной жизни, тогда как они узнали лишь это искусство. Впрочем, часто случается, что люди легче понимают те вещи, ради достижения которых оно изучается, чем запутанное и замысловатое обучение таковым правилам. Так, если бы кто, желая преподать правила ходьбы, внушал, что нельзя поднять вторую ногу прежде, нежели поставишь первую, далее подробно описывал бы, как должно двигать суставами и коленями, то он ведь говорил бы правду: ходить иначе нельзя. Но люди ходят, проделывая это легче, чем замечают это, когда делают, чем понимают, когда слушают. Те же, кто не может ходить, гораздо меньше заботятся о том, что они не могут проверить это на опыте. Таким образом хваткий ум часто видит непродуманность заключения скорее, чем схватывает правила его вывода; медлительный же не видит первого, но гораздо меньше наставлен в правилах. Во всех этих [правилах] сами представления об истине часто более восхищают, нежели способствуют нашему исследованию и суждению о них. Разве что умы они делают более опытными, хотя и не делают их злонамеренными и надменными, т. е. чтобы те, кто научился этим правилам, не стали бы обманывать правдоподобной речью и безрассудными вопросами или не думали, будто они поняли нечто важное, чем могут кичиться перед добрыми и невинными [людьми].
56. Любому с давних пор известно, что наука о числе создана не людьми, но скорее изыскана и обнаружена ими. Ибо в ней никто не может (подобно тому, как это сделал Вергилий, возжелавший, чтобы первый слог [в слове] «Италия», который древние произносили кратко, стал долгим[89]) произвольно назначить [что-либо], например, что девять не трижды три, или что из него нельзя вывести квадратного корня, или оно не втрое больше числа три, в полтора раза больше шести, а так как интеллигибельные числа[90] не имеют половины, оно могло быть ровно вдвое больше любого [числа]. Следовательно, числа либо рассматриваются сами по себе, либо применяются но отношению к законам фигур, звуков и других движений, их принципы неизменны и никоим образом не установлены людьми, но дознаны благодаря проницательности даровитых людей.
57. Кто, однако, полюбил все это так, что пожелает скорее похваляться перед несведущими, чем разузнать, отчего истинно то, что он только глубоко прочувствовал, что это истинно, и откуда то, что не только истинно, но и неизменно, что он понял, что это неизменно; а когда таким образом, переходя от вида телесных образов к человеческой душе (mens), он обнаружит и ее изменчивость, потому что она то образованна, то не образованна, однако поставлена между неизменной — выше ее — истиной и изменчивым — ниже ее — всем прочим, кто познал бы, от Кого все это, обратив все во славу единого Бога и на любовь к Нему, тот может считаться ученым, но никоим образом не мудрым.
58. Вот почему, как мне кажется, юношей, страстно стремящихся к знаниям, талантливых, боящихся Бога и взыскующих блаженной жизни, целесообразно заблаговременно наставить, чтобы они не увлекались, помимо [учения] Христовой церкви, никакими иными учениями, как если бы они побуждали безопасно направляться к желаемой блаженной жизни, но обсудить их трезво и тщательно. И если они обнаружат их среди человеческих изобретений, варьирующихся из-за разных намерений изобретателей и неведомых из-за подозрений этих изобретателей в заблуждении, особенно если у них есть обдуманная связь с бесами с помощью каких-то словно бы условий и договоров относительно неких обозначений, то их должно внутренне отвергнуть и презреть. Нужно отклонить желание заниматься и теми человеческими установлениями, которые преизбыточны и рассчитаны на роскошь. Те же уставы человеческие, которые содействуют жизнеспособности общества, они не должны оставлять без внимания из-за их жизненной необходимости. Что же до прочих учений, которые обнаруживаются у язычников, то они, по-моему, совершенно бесполезны, кроме истории событий (res) прошедшего или настоящего времени, относящихся к телесным чувствам, в которые включаются опыты, произведенные полезными для тела искусствами, и толкования, и кроме способа рассуждения и счисления. Во всем этом и главным образом в том, что относится к телесным ощущениям (они разворачиваются во времени и содержатся в пространстве), нужно придерживаться [правила, которое гласит]: Ничего лишнего![91]
59. Некоторые уже дали толкование всем по отдельности еврейским, сирийским и египетским словам и именам или же тем [выражениям], которые можно обнаружить в Священном Писании на другом языке и которые в нем оставлены без толкования. Поэтому Евсевий написал историю времени[92], связанную с вопросами к Божественным книгам, в которых была его потребность. Следовательно, они сделали все это для того, чтобы у христианина не было необходимости трудиться над многим ради малого. Так, я вижу, что можно сделать, если бы кто-то из тех, кто в состоянии, посвятил бы поистине щедрый труд братской пользе, чтобы, по родам распределив какие бы то земные места, или каких бы то ни было животных, травы, а также деревья, камни или неизвестные металлы и те виды, о которых упоминает Писание, только письменно изложил бы это распределенное. То же можно сделать и с числами, о которых упоминает Писание, чтобы только записать выявленное значение (ratio) этих чисел. Кое-что из этого или даже все уже сделано, так как мы обнаруживаем, что мы не ценили многого из того, что было тщательно отделано и записано добрыми образованными христианами. Либо из-за толпы равнодушных [людей], либо из-за сокрытия их завистниками, но они неизвестны. Не знаю, можно ли сделать это же относительно способа обсуждения, — мне кажется, что нельзя, ибо он тесно, как нервами, связан со всем текстом Писания, и потому он гораздо более помогает читателям в разрешении и объяснении двусмысленных знаков (о чем мы еще будем говорить), чем в познании знаков неизвестных (о чем теперь ведем речь).
60. Если так называемые философы, особенно платоники, как-нибудь случайно сказали что-либо истинное и подобающее нашей вере, то этого не только не нужно бояться, но это должно быть истребовано от них как от незаконных владетелей в нашу пользу. Ибо, как египтяне имели не только идолов и тяжкие поборы, которые ненавидел и от которых бежал израильский народ, но и серебряные и золотые сосуды и украшения, одежду, которую израильтяне, выходя из Египта, тайком истребовали себе как бы для лучшего употребления не собственной властью, но по велению Бога, тогда как и сами египтяне, не ведая этого, одолжили то, чем они пользовались не во благо (Исх. 3, 22; 12, 35-36). Так и все учения язычников заключают в себе не одни только пустые и суеверные вымыслы и тяжкое бремя бесполезного труда, чем должен гнушаться и чего должен избегать каждый из нас, отвергая под водительством Христа общество язычников. Но свободные искусства (disciplina)[93], более подходят для нужд истины; в них содержатся также и некоторые моральные, весьма полезные заповеди, и обнаруживаются некие истины, относящиеся к почитанию единого Бога. Это у них как бы золото и серебро, которые они не сами создали, но извлекли как бы из рудников Божественного провидения, которые распространяются повсюду, и которыми они пользуются превратно и неправедно из-за попущения бесам, тогда как [христианин] духом отделился от негодного сообщества их и должен обобрать их[94] для правильного использования в проповеди Евангелия. Христианину позволительно принимать, обращая в свою пользу, одежду этих [язычников], то есть то, что создано человеком, но, однако, способствующее человеческому общежитию, чего мы не можем лишиться в этой жизни.
61. Ведь разве что иное делали многие наши добрые верующие? Разве не восторгаемся, что Киприан, сладчайший учитель и блаженнейший мученик, вышел из Египта, нагруженный большим количеством золота, серебра и одежды? А сколько [вынес] Лактанций, Викторин, Оптат, Иларий[95] — как тут умолчать о живых? Сколько бесчисленный [сонм] греков, [отцов Церкви]? Первым же это сделал вернейший слуга Божий Моисей, о котором написано, что он «был научен всей мудрости египетской» (Деян. 8, 22). Обычай язычников, покоящийся на суевериях, никогда, особенно в те времена, когда христиан преследовало потрясение, возникшее от рабских уз Христа, никогда не мог бы приспособить те науки, которые он считал полезными, если бы подозревал, что таковые науки обратятся в обычай почитания единого Бога, а с его помощью уничтожится призрачный культ идолов. Но те дали и серебро, и золото, и одежду свою исходящему из Египта народу Божию, не ведая, каким образом то, что они давали, превратится в будущем в послушание Христу. Ведь этот факт из Исхода (Исх. 3, 22; 12, 35-36), без сомнения, фигурален, так что это он заранее предзнаменовал, поэтому я сказал об этом без предубеждения к какому-либо другому, равному или лучшему, пониманию.
52. Изучающий Священное Писание, наставленный таким образом, не должен прекращать обдумывать мысль апостола: «знание надмевает, а любовь назидает» (1 Кор. 8, 1), когда примется за него. Ведь так он почувствует, что, каким бы богатым ни вышел он из Египта, но если не совершит Пасхи, не сможет спастись. А «Пасха наша, Христос, заклан за нас» (1 Кор. 5, 7). И ничто больше, чем жертва Христа, не учит нас тому, о чем Он взывает к тем, кого словно бы видел труждающимися в Египте при фараоне: «приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я упокою вас; Возьмите иго Мое на себя, и научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем, и найдете покой душам вашим; Ибо иго Мое благо, и бремя Мое легко» (Мф. 11, 29-30). К кому он взывает, как не к людям с мягким и простым сердцем, коих не «знание надмевает, а любовь назидает»? Следовательно, они должны помнить тех, кто праздновал в то время воображаемую сквозь мрак Пасху, получив повеление обозначить дверные косяки кровью агнца и чтобы отмечены они были иссопом (Исх. 12, 22). Эта трава мягка и ничтожна, но ничего нет сильнее вглубь проникающих корней ее, чтобы и мы, «укорененные и утвержденные в любви, могли постигнуть со всеми святыми, что широта и долгота, и высота и глубина» (Еф. 3, 18), т. е. Крест Господа, широтой которого называется поперечная перекладина, на которой распростерты руки; долготою — дерево, восходящее от земли до самой широты, на чем пригвождается все тело от рук и ниже; высотою — дерево от широты вверх до верхушки, где прикрепляется голова; глубиною — то, что вкапывается в землю. Этим знамением Креста описывается всякое христианское деяние: хорошо работать во Христе, будучи стойко преданным Ему, уповать на небеса и не осквернять таинства. Очищенные таким деянием, мы будем в состоянии «уразуметь превосходящую разумение любовь Христову» (Еф. 3, 19), по которой Он равен Отцу, с которой все сотворено, «дабы вам исполниться всею полнотою Божиею» (Еф. 3, 19). Есть также в иссопе очистительная сила, чтобы, тщеславясь знанием из-за богатств, похищенных из Египта, не запыхтели бы, гордо раздувшись [наши] легкие. «Окропи меня иссопом», говорится [в псалме Давида], «и буду чист; омой меня, и буду белее снега. Дай мне услышать радость и веселие» (Пс. 50, 9-10). Затем, чтобы показать, что иссопом означается очищение от гордыни, [в псалме] соответственно добавляется: «и возрадуются кости, [Тобою] сокрушенные» (Пс. 50, 10).
63. Но как мал запас золота, серебра и одежды, что вынес с собой тот народ из Египта в сравнении с богатствами, которые он впоследствии обрел в Иерусалиме, особенно при царе Соломоне (3 Цар. 10, 23)! Таковым становится все знание, даже и полезное, заимствованное из книг язычников, если сравнить его со знанием, содержащимся в Священном Писании. Ведь что бы человек ни узнал извне, в нем осуждается, если оно вредно, а если полезно, в нем обретается. И если кто-то обнаружит здесь все то, что он узнал полезного в другом месте, то в гораздо большем изобилии он найдет здесь и то, чего вовсе нет никогда и нигде, но что преподается в одном только Священном Писании с удивительным величием и удивительной простотой.
Итак, если, после того как читатель будет обогащен этими наставлениями, незнакомые знаки не запутают его, кроткого и смиренного сердцем, охотно взявшего на себя иго Христово и бремя забот Его легкое, укорененного, утвержденного и воздвигнутого на любви, знание которого не может наполнять его спесью, то пусть он приступит к рассмотрению и исследованию двусмысленных знаков, встречающихся в Писании, о которых я начинаю говорить в третьей части, насколько соблаговолит Господь.
<...>
9. Двусмысленность переносных слов, о которой далее нужно вести речь, требует не второстепенной заботливости и усердия. Ведь изначально должно остерегаться, чтобы фигуральную речь не принять за буквальную. Ибо это относится к тому, что сказал апостол: «Буква убивает, а дух животворит» (2 Кор. 3, 6). В самом деле, когда иносказание принимается так, как собственно сказано, происходит плотское мудрствование; и ни одну смерть нельзя назвать более подходящей для души, чем ту, при которой то, что эту душу возвышает над животными, а именно — разумение (intelligentia), подчиняется плоти, следуя букве. Ибо следующий букве принимает иносказательные слова за собственные; и не соотносит с другим значением то, что обозначается собственным словом; но если, например, он слышит о субботе, то ничего не понимает, кроме одного из повторяющихся в непрестанной круговерти дней; а когда слышит о жертве, то не поднимается в мысли выше того, что обыкновенно совершается над жертвами животных и земными плодами. Именно это и есть жалкое рабство души — принимать знаки за вещи и не в состоянии поднимать умственный взор над телесной тварью — к созерцанию вечного света.
10. Это рабство, присущее иудейскому народу, сильно отличалось от обычая прочих народов, поскольку они были покорены временными вещами таким, однако, образом, что через них во всем восхвалялся единый Бог. И хотя знамения относительно духовных вещей они принимали за самые вещи, не зная, с чем их соотносить, но были убеждены, что одним таким всеобщим рабством они угодны Богу, Которого они не видели. Апостол пишет, что был как бы надзор со стороны воспитателя детей (Гал. 3, 24)[96], и потому те, кто накрепко утвердился в таких знамениях, пренебрегая самим Господом, когда уже пришло для них время откровения, не могли этого вынести (Мф. 12, 2). И оттого начальники их воздвигли клеветы, будто Он исцелял в субботу (Лк. 6, 7). И народ, скованный этими знамениями, как вещами, не верил, что Бог есть или что от Бога пришел Тот, Кто не желал заботиться о сих [знамениях], как это соблюдалось у иудеев. Но тот, кто верил, из кого была создана первая Иерусалимская церковь, обнаружил довольно, сколь полезно было находиться под надзором такого педагога, так как знамения, которые были даны услужающим во времени, привязали взгляд внимающих к культу единого Бога, Который создал небо и землю. На самом деле и те [иудеи], так как они были духовно близки (ибо все же учились почитать единого вечного Бога, даже исходя из временных, телесных желаний и знамений, хотя и не ведали, каким образом их нужно было понимать в духовном смысле), обнаружили такую восприимчивость к Святому Духу, что все свое продали и «цену проданного», распределяя [его] между нуждающимися, сперва «полагали к ногам апостолов» (Деян. 4, 34) и посвящали Богу себя полностью, как храм новый, коего земному образу, то есть храму старому, они служили.
11. Ведь не написано, что это происходило с какими-либо языческими церквами, так как не столь близкими [по духу] оказались те, кто имел в качестве богов рукотворных идолов.
И если когда-то кто-либо из них пытался как-то истолковывать те знамения, то они все сводили к заботе и почитанию твари. Что же мне, к примеру, за польза от изображения Нептуна, которого не нужно считать богом, но им обозначается вселенское море или даже все прочие воды, которые прорываются наружу родниками? Как описывается каким-то их поэтом, если я хорошо помню:
Отче Нептун, с тобой, грозно в море открытом шумящим,
Время седое рядом звучно проходит, в вечном движенье великий
Стремится к тебе океан, и длинноволосые реки блуждают...
Сладкоречие взметывает эти сладкие рожки меж нежно звучащих каменьев; но это пища свиней, а не людей. Кто знает евангелие, знает, о чем я говорю[97]. Что мне, следовательно, за польза, что изображение Нептуна соотносится с таким обозначением, если я, к примеру, не почитаю ни того, ни другого[98]. Ведь для меня как какая-то статуя, так и вселенское море не есть Бог. Я согласен, однако, что более обречены те, кто почитает за богов человеческие произведения, чем те, кто почитает произведения Бога, но нам заповедано любить и почитать единого Бога (Втор. 6, 5), который сотворил все то, изображения чего почитают те [язычники], или за как бы самих богов, или за как бы знаки и образы богов. Итак, если следование с пользой установленному знаку вместо самой вещи, для обозначения которой он и установлен, есть плотское рабство, то не гораздо ли большее — принимать знаки бесполезных вещей за самые вещи? Если ты соотнесешь эти [знаки] с тем, что ими обозначается, и душу отдашь за почитание их, ты тем не менее не был бы лишен рабского телесного бремени и одеяния.
12. Вот почему христианская свобода освободила как тех, кто раболепствовал перед полезными знамениями, так и близких им [людей], вдохновленных этими знамениями, возвысившихся до тех вещей, знаками которых они являются (из них составились церкви святых израильтян). У тех же, кого она нашла под [гнетом] бесполезных знамений, она не только разрушила и устранила рабское услужение таким знамениям, но даже и сами знаки, чтобы от развращенности множеством ложных богов, что в Писании часто называется в собственном смысле блудодеянием, они обратились к культу единого Бога и служили бы не знакам, хотя бы и полезным, но скорее упражняли бы душу в их духовном разумении.
13. Ибо раболепствует перед знаком тот, кто служит или чтит какую-нибудь значащую вещь, не зная, что она означает; тот же, кто служит или чтит свыше установленный полезный знак, понимая силу его значения, тот чтит это не потому, что оно кажущееся и преходящее, но скорее из-за Того, с Кем все подобное нужно соотносить. Такой человек духовен и свободен даже во время рабства, а потому не следует открывать эти знаки плотским душам, игу которого им нужно покориться. Такими духовными [людьми] были патриархи, пророки, и все те в народе израильском, через коих Святой Дух доставил нам помощь и утешение Писания. В настоящее же время Господь после воскресения Своего явил яснейшее доказательство нашей свободы, и мы не утомлены яжким воздействием тех знаков, которые мы уже понимаем. Но Сам Господь (и апостольское учение) передал вместо многого немногое: то, что исполнить легче легкого, [обладающее] и наивеличественным смыслом и наичистейшим почитанием, как, например, таинство крещения и прославление плоти и крови Господа. Каждый напитанный ими, когда воспринимает эти [таинства], знает, с чем они соотносятся, чтобы почитать их не из плотского раболепия, а скорее на основании духовной свободы. Но как следовать букве и принимать знаки за означаемые ими вещи относится к плотской немощи, так и пагубно интерпретировать знаки — является ошибкой опасно колеблющегося. Тот же, кто не понимает, что именно означает знак и однако же понимает, что знак есть, тот сам не опутан рабством. Но лучше покориться непонятным, но полезным знакам, чем, негодно интерпретируя их, подставлять протянутую шею в путах заблуждения под ярмо рабства.
<...>
14. К тому замечанию, благодаря которому мы должны остерегаться следовать фигуральной, то есть переносной, речи (locutio) как собственной, нужно прибавить и то, чтобы мы не желали принимать собственную [речь] за иносказательную. Следовательно, прежде всего нужно показать способ, с помощью которого можно обнаружить, собственная ли речь или фигуральная. И способ этот, бесспорно, таков: все, что, к примеру, в Божественной речи не может соответствовать моральной добродетели или истине веры, это ты признаешь фигуральным. Моральная же добродетель способствует любви к Богу и ближнему, а истина веры — познанию Бога и ближнего. А надежда принадлежит собственной совести (conscientia) каждого: каким образом она чувствует, достигает ли она любви к Богу и ближнему и их познания. Обо всем этом было сказано в первой книге.
<...>
18. Все, что несведущим кажется словно бы постыдным, — только ли сказанное или уже содеянное, от Лица ли Бога или от лица людей, святость которых дорога нам, — все это фигурально, их тайный смысл нужно обстоятельно разбирать, услаждаясь этим ради любви. Кто пользуется преходящими вещами более умеренно, чем позволяют нравы тех, с кем он живет, тот или воздержан, или суеверен; но кто пользуется ими так, что преступает границы обыкновения добрых [людей], среди которых он вращается, тот или сам нечто означает, или бесчестен. Ибо во всем этом виновно не употребление вещей, но похоть употребляющего. Никоим образом ни один благоразумный человек не станет думать, что ноги Господа были помазаны женщиной драгоценным миром (Ин. 12,3), как это в обычае людей, жаждущих роскоши и беспутных, чьих пиршеств мы гнушаемся. Ведь благоприятный запах означает добрую славу, которую каждый может заслужить делами доброй жизни, пока следует по стопам Христа; он как бы умащает Его ноги драгоценным миром. Таким образом, то, что для других лиц большею частью позорно, то в Лице Божественном или пророческом является знаком какого-то великого дела. Одно дело связь с блудницею у людей с распущенными нравами, другое — в прорицании пророка Осии (Ос. 1, 2). И если позорно обнажаются тела на пиршествах пьяный и похотливых [людей], то из-за этого не позорно быть обнаженным в банях.
19. Итак, поэтому нужно внимательно следить, что подобает месту, времени и лицам, чтобы нам не осудить чего-нибудь случайно как преступление. Ведь может статься, что мудрый может употреблять обильнейшую пищу не имея порока гурманства или прожорливости, а безрассудный будет пламенем пылать от жутчайшего чревоугодия при самой скромной пище. И каждый здравомыслящий захочет по примеру Господа питаться скорее рыбою (Лк. 24, 43), чем чечевицей, по примеру Исава, внука Авраама (Быт. 25, 34), или ячменем, по обыкновению рабочего скота. Ведь большая часть зверей, поскольку они питаются скромной пищей, по этой причине не воздержаннее нас. В самом деле, во всех такого рода вещах, которыми мы пользуемся не по природе этих вещей, но по [некоей] причине, [побуждающей к их] использованию и по способу поиска их, нужно или одобрить то, что мы делаем, или отвергнуть это.
20. Ветхозаветные праведники представляли и предвещали небесное царство как земное. Обычай, по которому из-за необходимости иметь достаточное потомство одному мужу позволялось иметь многих жен вместе, считался невинным (2 Цар. 5, 13); и по той же причине почиталось бесчестным одной жене иметь многих мужей; ибо жена от сего не делается плодовитее, но скорее представляет постыдное позорище, публично добывая деньги, или детей. Что бы ни делали святые в те времена при таких нравах, хотя бы то, что ныне сделать нельзя, разве что по вожделению, Писание не осуждает. И что бы в нем ни повествовалось такого, это нужно интерпретировать не только исторически или в собственном смысле, но принять и фигурально и пророчески в целях любви или к Богу, или к ближнему, или к тому и другому вместе. Ибо, например, у древних римлян почиталось бесчестьем носить длинные с широкими рукавами туники, а ныне, когда они одеты в туники, благородным людям позорно их не носить; так, нужно отметить, что при прочем использовании вещей следовало бы находиться на расстоянии от похоти, которая не только сама с легкостью злоупотребляет обычаем тех, среди кого она обитает, но часто выходя за его пределы, обнаруживает постыднейшим проявлением мерзость свою, которая скрывалась среди твердынь установленных обычаев.
<…>
<...>
24. Если дидактическая речь есть запрет разврата или злодеяния, либо призыв к пользе или благодеянию, то она не фигуральна. Если же кажется, что она призывает к распущенности или злодеянию и запрещает приносить пользу или благодеяние, то она фигуральна. «Если вы не будете есть Плоти Сына Человеческого и пить Крови Его, — говорится в Писании, — то не будете иметь в себе жизни» (Ин. 6, 53). По видимости здесь предписывается разврат или преступление, следовательно, это — фигура [речи], и она наставляет, что ее нужно связать со Страстями Господними и что прекрасно и полезно хранить в памяти то, что Плоть Его распята и изранена за нас. Писание говорит: «Если голоден враг твой, накорми его [хлебом; и] если он жаждет, напой его водою» (Прит. 25, 21; Рим. 12, 20). Нет никакого сомнения, что здесь предписывается благодеяние, но то, что за этим следует: «Ибо, делая сие, ты собираешь горящие угли на голову его» (Ин. 25, 22), — внушает, как ты можешь подумать, бесчестный поступок из недоброжелательства. Итак, не сомневайся, что это сказано фигурально; и, хотя сказанное можно интерпретировать двояко — одним способом: для причинения вреда, другим — для возвышения, но любовь призывает тебя, скорее, [воспринять это] в смысле благодеяния, чтобы под «горящими угольями» ты понимал жгучие стоны раскаяния, исцеляющие гордыню его, и скорбящие, что он стал врагом человека, помогающего ему в бедности. Так же когда говорит Господь: «Любящий душу свою, погубит ее» (Ин. 12, 25), не нужно думать, что Он запрещает то благо, с помощью которого каждый должен сохранять свою душу. Но [слова] «погубит душу» сказаны фигурально; это значит, он разрушает и отказывается от своего блага, которое нынче имеет, поступая зло и превратно, отчего склоняется к временным вещам, поскольку не ищет вечного. Написано: «Дай милосердному, и не принимай грешника» (Сир. 12, 4). Вторая часть этого выражения запрещает, как кажется, благодеяние, ибо говорится: «Не принимай грешника». Следовательно, пойми это фигурально, поставив вместо [слова] «грешник» [слово] «грех», так что [получится]: «Не принимай его греха».
25. Но часто случается, что всякий, кто находится на более высокой ступени духовной жизни или считает, что там находится, полагает: фигурально говорится то, что предписывается находящимся на более низких ступенях. Так, например, если кто-то, любя холостяцкую жизнь, оскопил себя ради царства небесного (Мф. 19, 12), то он может утверждать, что все предвиденное святыми книгами о жене, которую нужно любить и которой нужно руководить, не стоит понимать в собственном смысле, но иносказательно; и если кто решил оставить свою незамужнюю [дочь] девственницей, то обычно он интерпретирует выражение «выдай дочь, и совершишь великое дело» (Сир. 7, 27) как фигуральное. Следовательно, все это и должно учитывать при наблюдении за тем, как нужно понимать Священное Писание, чтобы мы знали: одно предписывается всем сообща, другое — каждому лицу какого бы то ни было рода, чтобы это относилось не только ко всеобщему состоянию здоровья, но стало бы лекарством для каждого человека в его собственной немощи. Ибо в своем роде нужно исцелять то, что нельзя перенести в лучший род.
<...>
34. Итак, более всего необходимо разузнать, собственная или фигуральная та речь, которую пытаемся понять. Ведь узнав, что она фигуральна, при помощи правил, применяемых к вещам, о чем я обстоятельно говорил в первой книге, ее легко перетолковывать всеми способами, покуда не дойдем до истинного смысла, особенно когда придет навык, подкрепляемый опытом благочестивой любви. И мы обнаружим, собственная ли речь или фигуральная, если учтем то, о чем сказано выше.
Когда это прояснится, то слова, которыми связывается [речь], обнаружат себя как производные или от подобных вещей, или от [вещей], соприкасающихся друг с другом по некоему сходству.
35. Но поскольку вещи подобны вещам многими способами, то мы не должны думать, будто предписано, например, что некая вещь в некоем месте означала бы, по подобию, то, что она, как мы могли бы подумать, означала всегда. В самом деле, Господь употребил [слово] «закваска» как «позор», когда говорил: «Берегитесь закваски фарисейской» (Мф. 16,11), и как «похвала», когда говорил: Царство небесное «подобно закваске, которую женщина взявши положила три меры муки, доколе не вскисло все» (Лк. 13, 21).
36. Итак, осмотрительное наблюдение за таким разнообразием [значений] осуществляется двумя способами. Ибо всякая вещь может иметь и то и другое [значение] так, что они будут означать или противоположное, или только различное[99]. [Значения] противоположны, когда одна и та же вещь по сходству утверждается то как благая, то как злая, как, например, то, что мы выше сказали о закваске. Точно так же лев означает и Христа, когда говорится: «Лев от колена Иудина победил» (Откр. 5, 5), и дьявола, когда написано: «Противник ваш диавол ходит, как рыкающий лев, ища, кого поглотить» (1 Петр. 5, 8). Подобным образом змей понимается как благое: «Будьте мудры, как змии» (Мф. 10, 16), — и как злое: «Змей хитростью своею прельстил Еву» (2 Кор. 11, 3). Хлеб как добро: «Я — хлеб живой, сшедший с небес» (Ин. 6, 51), — и как зло: «Утаенный хлеб приятен» (Прит. 9, 17). Так же и многое другое. И нет никакого сомнения в [правильности] тех значений, о которых я упомянул, так как в качестве примера должно упоминаться только то, что ясно. Но есть и то, что остается открытым, в каком отношении его нужно понимать. Например: «Чаша в руке Господа, вино кипит в ней, полное смешения» (Пс. 74, 9). Ведь неясно, означает ли чаша гнев Божий, но не простирающийся до наивысшей кары, то есть до остатка, или же благодать Писания, перешедшего от иудеев к язычникам, так как отклонил Он ее от одного и [наклонил] к другому, хотя у иудеев остается служение, понимаемое ими плотски: ибо «дрожжи ее не выжаты» (Пс. 74, 9)[100].
А когда одна и та же вещь полагается не с противоположными, но с различными значениями, примером чему является вода, означающая и народ, как мы читаем в Апокалипсисе (Откр. 17, 15), и Святого Духа, откуда следующее: «Из чрева потекут реки воды живой» (Ин. 7,38), и если «вода» означает что-то еще и еще, то эти значения надо постигать в зависимости от мест, в которых оно употребляется.
37. Так же и другие вещи, не каждая сама по себе, но каждая в связи с другими, имеют не только два, но подчас много разных значений на основании места положения, как показывает [ранее] установленное.
Но там, что где-то нечто утверждается более ясно, [чем в других местах], нужно учить способу, с помощью которого можно понять это в запутанных фрагментах. Ведь нельзя лучше понять, что именно сказано Богу [в словах]: «Возьми щит и латы и восстань на помощь мне» (Пс. 34, 2), кроме как на основании той части текста, где можно прочесть: «Господи, благоволением, как щитом, венчаешь его» (Пс. 5, 13). Однако же не во всяком месте, где мы читаем, что щит употребляется в качестве прикрытия, мы подразумеваем под этим словом добрую волю Бога. Ведь сказано: и «Возьмите щит веры, которым возможете угасить все раскаленные стрелы лукавого» (Еф. 6, 16). И, опять же, мы поэтому не должны на основании духовного оружия такого рода приписывать щиту только [значение] веры, так как в другом месте говорится также о броне веры: мы, говорит, «облекшись в броню веры и любви» (1 Фес. 5, 8).
38. Когда на основании одних и тех же слов Писания можно выразить не один, а два или много [смыслов], к тому же если неизвестно, что хотел выразить тот, кто писал, нет ничего опасного в том, если чему-либо, что соответствует истине, можно обучить с помощью других отрывков из Писания. Это важно для того, однако, чтобы при таком испытании [человек], вникающий в Божественные речения (eliloquia), сумел бы добраться до намерения Творца, ради Которого Святой Дух трудился над этим Писанием; он может либо добиться этого, либо извлечь другую мысль из этих слов, которая не противится правильной вере, имея подтверждение в каком-либо другом месте Божественных речений. Создатель, разумеется, среди тех слов, которые мы жаждем понять, видел и этот смысл. И уж во всяком случае Дух Божий, Который делал это ради Него, без сомнения, предвидел, что на этот смысл наткнется читатель или слушатель. Более того, Он предвидел, что именно такая мысль придет в голову, поскольку и она сама опиралась на истину. В самом деле, можно ли было свыше предвидеть что-либо шире и пространнее, чем то, что одни и те же слова можно понять многими способами, позволяющими неопровержимо подтверждать другие, не менее божественные [слова]?
39. Там, где обнаруживался такой — неясный — смысл (sensus), который нельзя было раскрыть определенными свидетельствами Священного Писания, оставалось объяснять его, обратившись к разуму, даже если Тот, Чьи слова мы пытались понять, возможно, не предполагал такого смысла. Но эта привычка опасна; гораздо благоразумнее держаться Священного Писания, если мы хотим Его тенистость прощупать с помощью переносных слов. Следствием этого станет либо отсутствие противоречия, либо, если такое случится, возможность ограничиться подтверждениями, взятыми из того же самого Писания, где они были изысканы и употреблены.
40. Образованные же люди должны знать, что наши авторы[101] пользовались всеми способами речевых выражений, которые грамматики называют греческим названием тропов[102], и [пользуются ими] разнообразнее и обстоятельнее, чем могут подумать или чему могут поверить те, кто не знает тех [наших авторов] и узнали об этом от других[103]. Те, кто, однако, знал, что такое тропы, опознают их в Священном Писании и часто используют их для Его постижения. Но не подобает здесь рассказывать об этом невеждам, чтобы не показалось, будто я учу искусству грамматики. Я советую изучать сию науку совершенно в другом месте, а впрочем, я уже советовал это выше, во второй книге, когда подробно рассуждал о необходимости знания языков. В самом деле, буквы, от которых получила название сама грамматика (ибо греки называют буквы γράμματα), есть знаки прежде всего звуков для артикулирования голоса, которым мы говорим с теми, к кому относится [речь]. В Божественных книгах можно найти не только примеры тропов, как и во всем, но даже и названия некоторых из них, например, аллегория, загадка, притча. Хотя почти все те тропы, которые, как говорят, изучаются свободными искусствами, встречаются и в речах тех, кто не слушал никаких учителей грамматики, и содержатся в той речи, какой пользуется простонародье. Ведь кто не говорит: «Ты так процветаешь»? — а ведь это троп, называющийся метафорою. Кто не называет садком (piscina) пруд, где нет рыбы и который не для рыб создан, но от рыб получил название? А это опять троп, называющийся катахрезой[104].
41. Рассказывать таким образом обо всех прочих [тропах] долго, ибо простонародный язык доходит до таких [оборотов], которые вызывают большее удивление тем, что означают противное тому, о чем идет разговор, как, например, тропы, называющиеся иронией и антифрасисом. Но ирония самим произношением показывает, что именно она хочет выразить. Так, например, происходит, когда мы говорим человеку, делающему что-нибудь худое: «Хорошо же ты поступаешь!» А антифрасис, чтобы обозначить противоположное, образуется без помощи интонации произносящего, но или имеет свои особые слова, этимология которых производится от противного — так, например, называется «роща» (lucus), хотя она вовсе не светит (luceat)][105], или приучило говорить нечто таким образом, что хотя говориться не от противного, [но при этом указывается на отсутствие вещи, которая означается]. Например, когда мы пытаемся взять что-то там, где этого нет, то обычно на это отвечают: «Там этого полно». Или с помощью добавочных слов у нас выходит так, что смысл того, что мы говорим, переиначивается. Если мы, например, говорим: «Берегись его, ибо он человек добрый!» И разве не может так сказать необразованный человек, вовсе не знающий, что это такое или что это называется тропами? Познание их необходимо при разрешении двусмысленностей, встречающихся в Писании. Так что когда смысл, вытекающий из слов в собственном значении (если допустить это), абсурден, то нужно разузнать, не высказан ли он через тот или другой троп, которого мы не понимаем. И таким образом обнаружено многое из того, что прежде было неизвестным.