Был конец марта. В оврагах, куда не заглядывало солнце, еще лежал порыжевший снег, а поле уже курилось легким облачком. И повсюду, где хоть немного успела прогреться земля, пробивалась зелень — символ тысячи раз обновляемой жизни. Воскресала природа, все вокруг ликовало, пробудившись от долгого сна, ибо шла весна, она обещала щедро укрыть землю травой, а людей согреть после морозов и метелей.
Над полем звенела песня жаворонка, и небесную синь темными стрелами пронзали куда-то спешившие птицы. Пришла пора ремонтировать старые гнезда и строить новые, чтобы вывести птенцов и до наступления осени научить их всем премудростям птичьего житья-бытья.
По дороге, еще не везде просохшей, на легкой повозке, где поверх душистого сена была брошена цветастая плахта, ехали двое. Это были подполковник Черниговского пехотного полка Муравьев-Апостол Сергей Иванович и его денщик Федор Скрипка — среднего роста, черноволосый солдат лет тридцати.
То ли залюбовавшись окрестностями, то ли углубившись в свои мысли, ездоки не погоняли лошадей, и те катили возок неторопливо, словно понимали, что хозяевам приятно погреться на солнышке и послушать пение жаворонков либо просто отдохнуть от житейских забот и всяких неприятностей. Вот, скажем, проезжали через села, принадлежащие графине Браницкой. Сколько горя, сколько обид терпят крепостные от старост да экономов, поставленных графиней! Подполковник заступился было за одного горемыку, которого хлестали нагайкой, но надсмотрщик только огрызнулся в ответ:
— Ваше благородие, мы выполняем приказ графини.
— Да разве можно так истязать живого человека?! Жалостливый хозяин и скотину не обидит.
— Так то скотина, а не Нечипор Блоха. Сравнили! — издеваясь, бросил барский холуй и еще раз стегнул крестьянина по плечам.
Муравьев-Апостол в мгновение ока спрыгнул на землю, еле сдерживаясь, чтобы не отхлестать той же нагайкой при служника Браницкой. Но кому от этого станет легче? Свою злобу надсмотрщик выместит опять-таки на Нечипоре и других таких же бесправных рабах, а на подполковника донесут кому следует: дескать, вмешивается в дела помещиков, склоняет крепостных к неповиновению.
Сергей Иванович долго не мог успокоиться:
«Не человек, а крепостной! Собственность! Просто вещь! Гадко и стыдно при мысли, что я тоже душевладелец, помещик... что и у меня есть рабы. А по какому праву? Почему один человек владеет другим человеком?» Вопросы, вопросы, и нет ответа... Думы мешали ему любоваться прекрасными видами, открывавшимися на каждом шагу.
«А разве этот прихвостень графини Браницкой сказал неправду? Как назвать человеком того, кого можно продать, обменять на какую-нибудь вещь, проиграть в карты либо засечь до смерти плетями на конюшне? И это в стране, где с амвонов учат любить друг друга, ибо перед богом все равны, все братья и сестры... Какое страшное лицемерие, какое глумление над человеком — самым совершенным созданием природы!»
Он вспомнил Ивана Дмитриевича Якушкина, отставного капитана, помещика со Смоленщины. Якушкин решил отпустить на волю своих крепостных, наделив их землей. Однако выяснилось, что сделать это не так-то просто, необходимо разрешение Сената. А его не дают. Помещики возмущены намерением Якушкина, протестуют, Сенат их поддерживает. Ведь крепостничество — это, видите ли, богом благословенное право, и любое посягательство на него воспринимается как расшатывание тех столпов, на которых держится Российская империя. Вот где корень зла. А благодеяния одного или двух помещиков, желающих отпустить на волю своих рабов, что дадут они России? Почти ничего. Только посеют смуту, вызовут волнения среди крепостных. Войска подавят бунт, напрасно прольется кровь, и все останется без изменений. И опять одни будут владеть всем, а другие прозябать рабами. Нет, один-два благодетеля дела не спасут. Когда падет монархия и власть перейдет в руки народных избранников, Великий собор провозгласит свободу и равенство для лиц всех состояний. Наш долг — способствовать свержению абсолютизма в России. Ненавистный деспотизм должен быть уничтожен навсегда. И тогда на развалинах дома Романовых расцветут справедливость и человеколюбие.
— Ваше благородие! — прервал его размышления Федор, показывая кнутовищем в сторону оврага, к которому быстро катился какой-то серенький клубочек. — Смотрите, как удирает косой. Спугнули мы его. Тоже жить хочет, понимает, что от сильных надо спасаться, не то погибнешь.
Подполковник повернул голову, но в этот момент заяц будто сквозь землю провалился — спрятался в овраге. «Все живое отстаивает свое право на существование», — подумал Сергей Иванович.
Он смотрел, прищурившись, на залитую солнцем степь. Над дорогою звенело синее небо; по нему то там, то здесь были разбросаны ослепительно белые облака. Казалось, что именно они исторгали звуки, сливавшиеся в печальные мелодии, а вовсе не жаворонки, похожие в вышине на темные комочки... Жаворонки так медленно поднимались над степью, словно тащили за собой струны, которых касались пальцы невидимых кобзарей.
— Всякое создание, как подумаешь, свой разум имеет и чего-то желает, — философствовал Федор, дергая вожжи, чтобы лошади не дремали, а быстрее катили возок. — У нас на Черниговщине начало весны тоже славное. Выйдешь в поле — простор! И лес на горизонте синеет. А поднимешься на пригорок — над Десною белеют меловые горы. Залюбуешься!
— Тоскуешь по родным местам? — спросил Сергей Иванович, ласково взглянув на Федора. Широкоплечий, красивый у него денщик. А главное — хороший солдат, преданный человек, такому можно доверить какую угодно тайну.
— Что там толковать, болит сердце, — признался Скрипка. — Нет на свете уголка дороже того, где впервые босыми ногами мерил землю. — Федор вздохнул и, немного помолчав, прибавил: — Без малого десять лет службу царскую несу. Раньше в Семеновском, а теперь в Черниговском полку. Ведь мы с вами семеновцы. Или уже забыли?
Нет, Муравьев-Апостол не забыл семеновской истории. Издевательства полковника Шварца, назначенного в 1820 году командиром лейб-гвардии Семеновского полка, его каждодневная беспощадная муштра вывели из терпения нижних чинов. Доведенные до отчаяния солдаты решили подать жалобу высокому начальству. И вот головная рота, не дожидаясь команды, собралась на перекличку и заставила фельдфебеля Брагина вызвать ротного командира. Солдаты изложили ротному свою жалобу на полковника Шварца. Усмотрев в этом возмущение Семеновского полка, царь Александр приказал арестовать девятьсот человек, и их немедленно под конвоем отвели в Петропавловскую крепость. Полк расформировали. Офицеров разослали по другим полкам, солдат секли розгами, некоторых приговорили к каторге, других без права выслуги отправили в Черниговский полк и полки Второй армии.
Разве можно вычеркнуть из памяти жестокость и несправедливость царя и правительства по отношению к тем, кто осмелился поднять голос против бесчеловечного обращения? Шварц, этот зверь, ставленник Аракчеева, не давал солдатам вздохнуть. Кроме обычной, ежедневной муштры он еще приказывал приводить к нему на квартиру от каждой роты по десять человек в отбеленной амуниции и, пока обедал, заставлял их выполнять разные упражнения. Часто Шварц гонял солдат босиком по стерне, принуждая их ходить при этом гусиным шагом. Приказывал плевать друг другу в глаза, драться. Он унижал и офицеров, они, как и солдаты, ненавидели этого садиста, но ничего не могли сделать. Все жалели о прежнем командире — Потемкине, которого император уволил за то, что он по-человечески относился к подчиненным и запрещал рукоприкладство.
Вот как Федор очутился в Черниговском полку. Перед этим он еще получил три сотни плетей — для науки, чтобы никогда не помышлял бунтовать против начальства и исправно нес цареву службу.
После семеновской истории перевели в Черниговский полк и Муравьева-Апостола.
— Не видать уж мне родного дома, ведь я лишен права выслуги, — жаловался Федор, печально качая головой. — До конца службы. О побывке нечего и мечтать. Семеновец! Офицерам и то не дают отпуска, а нашему брату подавно. А домой-то ой как тянет! Сначала что ни ночь снилось, будто иду я по своей улице или бреду по тропинке к колодцу. И каждый камешек на этой тропинке вижу, каждую песчинку ногами чувствую. А то, бывало, речка Свидня приснится, роща наша, березняк. Или будто кошу я в овраге траву.
— А родители у тебя живы? — спросил подполковник.
Лицо у Федора потемнело.
— Еще на рождество послал домой письмо, а ничего почему-то не отписали. Может, денег нет писарю или дьячку заплатить, а может, уже в живых никого но осталось. Родственники-то неграмотные, да и соседи тоже, вот и молчат. Да и о чем писать? Горе, нужда... Матушка у меня добрая, к людям с лаской да с приветом. Как провожала, обещала вымолить у бога, чтобы наслал на меня какую-нибудь хворь или еще что, лишь бы домой отпустили. Один я у нее. Но, видно, не всякая и материнская молитва до бога доходит. А может, не внял господь ее молитве, придется, стало быть, без сроку служить.
Жаль Сергею Ивановичу Федора. И, чтобы утешить его, он сказал, словно предвидя будущее:
— Потерпи еще немного. Скоро будут служить не двадцать пять, а пятнадцать лет. Поедешь домой, женишься и заживешь семейной жизнью. Есть у тебя невеста?
Федора бросило в жар. Смутился, слова не мог выговорить, наконец признался:
— Была, как и у всех. Хорошая девушка, Дариной зовут. А фамилия Кучерявая. Она и в самом деле кудрявая, а глаза синие-синие, как вот небо над нами. Обещала всю жизнь ждать меня. Да кабы ее воля... Прикажет барыня — насильно погонят в церковь и обвенчают. А то еще продадут кому-нибудь. Девушка-то красивая. Что поделаешь, крепостная.
— Не горюй, Федор. Отменим крепостное право — все люди станут свободными. Только нужно, чтобы солдаты поддержали офицеров, когда те объявят волю. Понимаешь?
Не впервые Федор слышит от своего любимого командира о воле и сокращении срока службы, а все не верится, что наступит когда-нибудь такое счастье. Разве господа откажутся от крепостных? А кто же будет поле пахать, скотину пасти и вообще все делать в барских поместьях, ежели людей на волю отпустить? Ну как в это можно поверить?
— Так будет, — повторяет Сергей Иванович. Он верит в светлое будущее и, думая о нем, веселеет. — Закон такой выйдет. А того, кто ему не подчинится, заставят силой.
— А коли царь этого закона не подпишет, что тогда?
— Может, и царя не будет. Все люди станут равны перед законом, потому что не будет сословий, не будет господ и рабов.
Чудно Федору. И страшно. Не будет царя! И все равны. Вот к ним в полк, например, пригоняют людей из разных краев. А послушаешь, — оказывается, горе да нужда везде одинаковы. Среди офицеров-то и сейчас есть хорошие, которые по-человечески относятся к нашему брату: понапрасну не обидят, копейки солдатской себе не возьмут, — наоборот, еще свою отдадут артели. Требовательные, суровые, но справедливые. За такими все пойдут, только позови. Скажут солдатам оружие взять — возьмут. Правду говорит подполковник, люди должны быть равны. Ведь бог всех сотворил для жизни.
Замечтался Федор, забыл даже, что он солдат и еще много лет будет солдатом. Мысленно перенесся домой, повидал мать, Дарину. И будто они уже не крепостные, а вольные. Казалось, ничто не могло омрачить радости, озарившей сердце, как весеннее солнце озаряет степь...
Наконец он оторвался от своих мыслей, заметив на дороге чумаков, направлявшихся на юг, — наверное, в Крым, за солью или рыбой. Медленно ступали круторогие волы, скрипели тяжелые чумацкие мажи, а рядом шагали усатые и безусые, опаленные солнцем и ветром чумаки. И хотя знал Федор, что тяжка чумацкая доля, но позавидовал им. Все-таки они свободны! Пусть даже и подстерегают их в степи опасности. Может, придется встретиться с ватагой разбойников, и не одного чумака свалит в пути черная смерть. Но не под шпицрутенами он скончается, а на воле. Умрет не так, как умирают беглые солдаты, которых после поимки приводят для наказания в свои полки. Навидался за эти годы Федор — лучше не вспоминать!
Мысли — как грачи над степью. Не остановишь их, не уймешь. Почему так на свете ведется, что солнце всем светит, да не всех греет? При рождении всем поровну отпущено жизни и хлеба, а не все живы и не все сыты. Есть на свете и красота и радость, но большинство людей слезами умывается. Почему? Кто тут виноват? Господа или царь? Ведь господа тоже разные бывают. Одни — как Шварц. А другие — как подполковник Сергей Иванович. Первого проклинаешь, а перед этим душу открываешь. И откуда взялись царь да господа? От Адама пошли или бог их сотворил отдельно, назло простым людям? А почему назло? Мог же бог и не создавать их. Частенько солдаты об этом говорят между собой, и никто не может ответить. В одном только все согласны — что господа лишние на земле. Без них не было бы ни зла, ни несправедливости, люди были бы добрее. И даже мир стал бы просторнее.
Неожиданно на самом горизонте показалась крыша роскошного дворца графа Потоцкого, а немного подальше — монастырь Бернардинского ордена.
— Вот и Тульчин, ваше благородие, — после долгого молчания произнес Федор.
Почуяв конец путешествия, быстрее побежали лошади. Муравьев-Апостол с любопытством всматривался в надвигавшееся на них селение.
Тульчин — небольшое местечко на Подолье. До 1793 года оно принадлежало Польше. Теперь им владели графы Потоцкие. Население Тульчина обрабатывало землю по оброку и целиком зависело от воли графа и его слуг.
В центре Тульчина возвышался богатый дворец Потоцкого, построенный известным французским архитектором Лакруа. Рядом — новый костел. Вокруг раскинулся огромный парк с беседками и прудами. На фоне зелени особенно четко вырисовывалась белая колоннада дворца. С тех пор как Тульчин присоединили к России, здесь находилась штаб-квартира Второй армии. Сначала ею командовал участник дворцового переворота и один из убийц Павла Первого — Бенигсен, а потом Витгенштейн, у которого некоторое время служил адъютантом Пестель Павел Иванович. К Пестелю-то и ехал сейчас Сергей Иванович.
Позади усадьбы магната, на холмах, были раскиданы дома жителей Тульчина — мелкой шляхты, ремесленников-евреев. Все они нищенствовали, тяжким трудом добывая себе пропитание. Их хатки казались снежными глыбами, поблескивавшими на солнце.
Путники еще не успели въехать во двор, а денщик Пестеля Степан Савенко уже бежал докладывать о гостях. Едва Муравьев-Апостол вылез из возка, как увидел, что к нему спешит, сияя от радости, Павел Иванович.
— Милости прошу, дорогой друг, — сказал он, целуя Муравьева-Апостола и крепко обнимая его. — Очень рад вашему визиту...
— Мог ли я миновать вашу обитель, будучи неподалеку от Тульчина? — весело отвечал Сергей Иванович, разглядывая крепкую, точно вырубленную из мрамора, фигуру Пестеля и его красивое лицо с агатовыми глазами, которые, казалось, смотрели прямо в душу собеседнику.
Несколько секунд они так и стояли, глядя друг на друга, искренние друзья и единомышленники, встретившиеся после долгой разлуки.
— Старым холостякам особенно тоскливо без друзей, — пошутил Сергей Иванович. — Может быть, потому я и навестил вас.
— Разве вы еще не нашли себе верной подруги жизни? — засмеялся Пестель. — А я думал, вы приехали приглашать меня на свадьбу.
И они оба захохотали по-юношески непринужденно и весело.
— Тот, кто встал на путь борьбы, должен забыть о личном счастье, Павел Иванович. Не нам предназначено оно судьбою. Это правило я напоминаю себе всякий раз, когда случается встретить на балу какую-нибудь красавицу.
Разговаривая таким образом, они вошли в гостиную, обставленную мебелью красного дерева. На стенах висели гравюры в черных рамах, на окнах колыхались вышитые занавески, на подоконниках стояли цветы. Весь этот уют был создан хлопотами денщика, ко всему приложил он свои заботливые руки.
Сергей Иванович подошел к фортепиано, взглянул на пюпитр — там лежал ноктюрн Фильда.
— Я знаю, вы увлекаетесь музыкой, — сказал гость, лукаво посмотрев на хозяина. — Но, помня, что музыкант отнюдь не тороват, я уже потерял надежду когда-нибудь услышать хотя бы, например, Фильда. А так хотелось бы насладиться талантливым исполнением...
Пестель смутился, как мальчик.
— Ну, какой там талант, что вы... Иногда по вечерам развлекаемся с ротмистром кавалергардом Ивашевым, играем на фортепиано в четыре руки. Вот и все!
— Ивашев все еще живет с вами?
— Да. Сначала он был болен и потому временно остановился у меня, а потом мы привыкли друг к другу. Вот и музицируем. Ротмистр когда-то брал уроки у Фильда, очень любит его сочинения. И меня с ними познакомил. А я высоко ценю музыку. Это от матери, она боготворит Моцарта и Бетховена. Да и мне они дороги. Просто не представляю себе жизни без музыки. Особенно когда на душе тяжело. Импровизация меня всегда успокаивает. Степан! — крикнул Пестель в дверь. — Завтрак!
И, переворачивая на пюпитре ноты, улыбнулся.
— Вот моя возлюбленная. Но если ей не хватает меры и такта, она может быть невыносима. Кажется, так выразился Шекспир. А я играю неважно, лучше бы моя игра не касалась постороннего слуха. Очень люблю Моцарта, — прибавил он восторженно, и глаза у него загорелись. — Гений! И такого человека похоронили в общей могиле, с нищими и бродягами. Ужасно! Не было денег, чтобы уплатить за место на кладбище. А погребение в общей могиле обошлось в три с половиной гульдена. У гения нет даже могилы, человечеству некуда приносить цветы! Не могу вспоминать об этом без гнева. Царь и короли швыряют тысячи за один вечер, а Моцарту нельзя было купить три аршина земли.
— Говорят, и народу на похоронах было не много.
— Это верно. День выдался пасмурный, холодный, провожающих оказалось совсем мало. Только Антонио Сальери да еще несколько почитателей музыки. А жена Моцарта Констанца накануне уехала из города, боялась простудиться во время похорон.
— Часто бывает, что человечество не ценит по достоинству тех, чьими именами впоследствии гордится. Неблагодарность — неизлечимый порок общества.
Пестель остановился у окна и задумался, глядя на голые еще деревья и безлюдную улицу. Потом, обернувшись к гостю, сказал:
— Ивашев настоящий музыкант. Недаром он ученик Фильда. А я обыкновенный любитель.
— Не скромничайте, Павел Иванович, — обняв его за талию, возразил Муравьев-Апостол. — Скромность тоже может стать пороком, если ею злоупотреблять.
— Возможно, — согласился Пестель. — Даже мудрецы порой неравнодушны к похвале или критике. Говорят, греческий трагик Софокл, к которому слава пришла уже в преклонном возрасте и который, казалось, был равнодушен к похвалам, однажды, прочитав публично свое сочинение, с волнением ждал приговора. А узнав, что большинство слушателей одобрило его трагедию, скончался от радости. Не выдержало сердце.
— А итальянский композитор Карелл умер после того, как известный музыкант Скарлатти заметил, что в одном его, Карелла, сочинении чувствуется диссонанс...
— Наверно, все это шутки. Ведь вокруг имен великих людей анекдоты возникают, как грибы после дождя. Я оставлю вас, Сергей Иванович, на одну минуту.
Пестель вышел. Муравьев-Аностол приблизился к полкам, занимавшим всю стену от пола до потолка, и начал рассматривать книги, которых здесь было великое множество, в основном на политические и экономические темы.
Вот подлинное богатство, собранное человечеством за много веков! Сергей Иванович был в восторге. Руссо, Гельвеций, Кондильяк, Гольбах, Дидро, Вольтер. А на нижней полке — Беккариа, Бентам...
«Сокровища человеческой мысли! Невольно хочется склонить голову», — подумал он, испытывая чувство зависти к хозяину библиотеки.
Ему пришло на память замечание Гельвеция о том, что среди книг, как и среди людей, можно чувствовать себя хорошо и плохо. Как много в этих словах поучительного!
«А вот Дидро! — Сергей Иванович взял в руки книжку, перевернул несколько страниц. — Это ему принадлежит афоризм, что, не читая, мы перестаем мыслить. Как будто обо мне сказано, ведь за последнюю неделю я не брал в руки ничего, кроме газет», — вздохнул он, ставя книгу на место.
...Пили коньяк, чай и разговаривали обо всем на свете, как бывает всегда, когда друзья встречаются после долгой разлуки. Хочется говорить не только о важном, но и о пустяках, словом, о том, что произошло за то время, пока они не виделись.
Сергей Иванович рассказал о майоре Охотского пехотного полка Вержейском. Тот приказал дать унтер-офицеру семьсот ударов палками и тесаками по обнаженному телу, и бедняга молча вытерпел наказание, не склонился перед майором, не попросил прощения, потому что не считал себя виноватым. Тогда Вержейский распорядился принести несколько пригоршней соли и втереть их в раны наказанному, а после этого всыпать ему еще триста палок.
— Ужасно! Хуже зверей! — взволнованно произнес Пестель. — И это в православной стране, считающей себя поборницей гуманизма, любви к ближнему! Молодых офицеров учат варварству, садизму по отношению к нижним чинам, это лишь подогревает ненависть, ибо жестокость не может вызвать добрых чувств. Жестокость сделала людей зверями. Из-за нее все больше и больше становится дезертиров. Вон из Екатеринбургского полка в течение месяца убежало сто сорок человек, а из Тридцать первого егерского за один день исчезло тридцать три солдата. Ужасно. Солдат нещадно бьют, расстреливают. Но разве запугаешь людей наказаниями? Мы кормим солдат гнилью, издеваемся над ними, не считаем их людьми. И воспринимаем это как закономерность, даже не думаем протестовать против подобного варварства. Отвратительно! И самое страшное — наше равнодушие. Мы — дворяне, аристократы, гордимся своим происхождением, пытаемся поучать другие народы, но сами же бесчестим свой мундир. И все это благословляют церковь и тиран, восседающий на престоле российском подобно земному богу, которому мы обязаны молиться. Лицемерие! Святотатство! До коих пор будем мы терпеть?
— В Одесский пехотный полк, — печально произнес Муравьев-Апостол, — назначили командиром подполковника Ярошовецкого — грубого, ограниченного человека, вроде Шварца, который столько горя причинил семеновцам. С приходом Ярошовецкого в полку не стало житья. Чтобы избавиться от этого дикаря, офицеры придумали следующее. Решили тянуть жребий. Вытянул один штабс-капитан. На дивизионном смотру он при всех дал пощечину Ярошовецкому, сбил его с ног и начал пинать ногами. Штабс-капитана сразу лишили чина и дворянства и приговорили к каторге. Он принес себя в жертву ради других. Пример, достойный подражания.
Пестель не согласился с Муравьевым-Апостолом:
— Слишком дорогая цена за одного негодяя. Такой поступок не лучший выход из положения. Рыба гниет с головы. Значит, надо отрубить голову. Обновление России следует начинать с престола. Ибо именно оттуда идет все зло, которое мы поставили себе целью искоренить.
Сергей Иванович внимательно слушал, Пестель всегда сохранял хладнокровие, он умел видеть далеко вперед, очень многие ценили его незаурядный ум и опыт. Сергей Иванович в душе завидовал мудрости и твердым взглядам тульчинского руководителя. К словам Пестеля прислушивались все товарищи-единомышленники.
За разговором не заметили, как сгустились сумерки. Степан убрал со стола посуду, зажег в шандале свечи и вышел, тщательно притворив дверь.
Тогда они перешли к делу, интересовавшему их обоих. Уже было известно, что члены бывшего Союза благоденствия — Сергей Трубецкой, Никита Муравьев и князь Оболенский — по образцу Южного создали Северное общество, в которое вступили влиятельные лица, как военные, так и штатские.
Вообще-то связь между «северянами» и «южанами» поддерживалась давно. Приехавший в Петербург Сергей Волконский взялся выполнить важное поручение: отвез Пестелю Конституционный проект Никиты Муравьева. Проект этот вызвал в Южном обществе бурную критику. Пестель возвратил Никите Муравьеву его «Конституцию» как неудовлетворительную. «Права на должности в правлении и на участие в делах общих и государственных основаны на богатстве, так что для исполнения должностей нужно богатство, а для высших должностей все более и более», — заявил Пестель, выражая свое несогласие со многими положениями муравьевской «Конституции».
Умеренные взгляды Никиты Муравьева и других «северян» явно расходились с революционными установками «Русской правды», предполагавшей республиканское правление в России, отмену крепостного права, наделение крестьян землей. Согласно «Русской правде» все сословия крепостной России сливались «в единое сословие — гражданское». В написанной Пестелем «Русской правде» подчеркивалось: «Каждый гражданин имеет право на занятие всех мест и должностей по государственной службе. Одни дарования, способности, познания и услуги служат поводом и причиной к прохождению службы». Чрезвычайно важным вопросом «южане» считали вопрос о земле. По их мнению, одна часть земли представляла собой общественную собственность, ее запрещалось продавать, покупать, она делилась на участки для безвозмездного распределения между всеми желающими заниматься земледелием. Эта половина земли предназначалась для «производства необходимого продукта». Вторая половина представляла собой частную собственность, ее можно было покупать, продавать, дарить, завещать. Она предназначалась для производства «изобилия».
Муравьев-Апостол не очень-то верил, что их идейные единомышленники в Петербурге примут такую программу.
— Не согласятся они. Испугаются революции, — выразил он вслух свои сомнения. — Они не прочь лишить престола императора, но все остальное должно оставаться без изменений. Особенно дворянские привилегии. К такому выводу пришел я, Павел Иванович, беседуя в столице с некоторыми «северянами».
Внешне Пестель оставался невозмутим, но в душе у него все кипело. Эти столичные аристократы не желали поступиться ничем своим ради общего для всей Российской империи.
— Не понимаю, почему они не хотят признать, что все люди равны перед законом? Ведь равны же, да, Сергей Иванович? — Пестель старался держаться спокойно, но голос его звучал взволнованно. — Когда же они наконец поймут, что люди рождаются не дворянами, не крепостными, а просто людьми, с одинаковым правом на свободу и вообще все земные блага? Ведь меньшинство попросту завладело тем, что по праву принадлежит большинству. Где же справедливость? А ведь мы добиваемся именно справедливости. Иначе зачем создавать общества, которые борются против абсолютизма в России?
— Я разделяю ваши взгляды, но как все это внушить «северянам» — не знаю, — пожал плечами Сергей Иванович. Он вынул из кармана тетрадь и протянул ее Пестелю. — Вот привез вам дополненную «Конституцию» Никиты Муравьева. Он передал ее через Давыдова. Я думаю, с этой «Конституцией» следует ознакомить всех членов Общества: мы должны выработать единое суждение. А еще лучше было бы, если б вы сами наведались в Петербург и там, на месте, сумели достичь согласия. Откладывать это дело надолго неразумно, время не терпит. Надобно спешить, тут не может быть двух мнений...
Пестель перевернул несколько страниц, пробежал глазами ровные строчки, написанные рукою Никиты Муравьева. Пестель ненавидел высшее дворянство с его чванливостью, высокомерием по отношению к тем, кто не владел поместьями и потому был низведен до уровня плебеев. Таким людям даже был ограничен доступ в Кавалергардский полк и на командные посты в армии. Однако Пестель прекрасно понимал силу дворянской элиты: с ее участием можно было свалить в России абсолютизм. Поэтому он все время искал пути, которые привели бы оба Общества к совместным действиям на благо революции. Искал, это верно, но не мог поступиться своими взглядами, легшими в основу «Русской правды» и так пугавшими столичных аристократов.
— Я пишу заново некоторые разделы второго варианта «Русской правды», — медленно проговорил Пестель, точно размышляя вслух. — Однако не собираюсь отступать от основного, хотя это и не по вкусу кое-кому в столице. Сейчас нужно обо всем говорить откровенно, не боясь, что кто-нибудь может выйти из нашего Общества, испугавшись его республиканского духа.
Сергей Иванович не вполне разделял такое мнение. Быть может, учитывая обстоятельства, в некоторых пунктах следует сгладить острые углы и кое-чем поступиться, чтобы удержать в Обществе как можно больше людей. Особенно это относится к вопросу о земле, — его-то решения, главным образом, и страшатся «северяне».
— К чему обманывать себя и других? — с обидой произнес Пестель, бросив быстрый взгляд на Муравьева-Апостола, которого всегда очень уважал за искренность. — Земля принадлежит тем, кто ее обрабатывает, а не нам с вами. Часть ее пойдет под усадьбы освобожденным крестьянам, остальное — в общее пользование.
— Трубецкой пришел в ужас от ваших предложений, Он утверждает, что «Русская правда» просто-напросто призывает крестьян к восстанию против дворян-помещиков. А Трубецкого поддерживают если не все, то по крайней мере большинство «северян», — в этом я убедился.
— Слово чести, Сергей Иванович, напрасно они так боятся, — сказал Пестель, остановившись у овального стола, за которым не раз собиралось тульчинское общество, проводя ночи в беседах и дискуссиях. Вон в том уголке часто сиживал начальник штаба Второй армии генерал-адъютант Киселев, прислушиваясь к горячим спорам молодых офицеров, открыто высказывавших республиканские суждения.
— Мы отменим крепостное право. Упраздним дворянстро. В России не будет сословий. А если не останется помещиков, то против кого восставать крестьянам? Чепуха, мой друг! Глупости! Странно, что этого не желает понимать Трубецкой, человек с широкими взглядами на жизнь. Ему делается страшно при мысли, что он должен будет лишиться своих поместий и расстаться с тысячами рабов, которые на него работают. Но если мы хотим уничтожить монархию, нужно с корнем вырвать все, на чем держится абсолютизм.
— Не всем ясен и вопрос относительно монарха, — заметил Сергей Иванович. — Как быть с ним? Здесь тоже нет единого мнения. Это остается нерешенным.
— Действительно, вопрос спорный, но что из того? В конце концов придем к согласию. Михаил Сергеевич Лунин, приезжавший познакомиться с делами нашего Общества, предложил арестовать императора по дороге в Царское Село и уничтожить его вместе с семьей, чтобы он не мог вредить республике, интригуя и устраивая заговоры против революции. Однако не все разделяют убеждения Лунина, да и в самом деле все это не так просто.
— А как считаете вы, Павел Иванович? — поинтересовался Муравьев-Апостол, внимательно глядя на якобинца, как прозвали Пестеля «северяне».
Пестель обернулся к гостю, но лицо его по-прежнему оставалось задумчивым. Его взгляд, казалось, проникал за темную завесу будущего; обогащенный опытом живших до него революционеров, наделенный недюжинным умом и огромной интуицией, Пестель как будто провидел завтрашний день.
— Я согласен с точкой зрения Лунина, — ответил он твердо. — Если того требует наше святое дело, нечего жалеть этих выродившихся отпрысков пруссачества и российского дворянства. Тут нет места жалости. Поучительный пример дает нам Французская революция. Еще Мелье говорил, что никакая ненависть, никакое отвращение не могут быть чрезмерными по отношению к людям, виновным в народном горе и эксплуатирующим других. А Джефферсон высказался куда резче: «Народные массы не рождаются с седлами на спинах, чтобы кучка привилегированных, пришпоривая, ездила на них, правя при помощи закона и милости божьей». Я поддерживаю такие взгляды.
Степан принес трубки с длинными чубуками, и в комнате запахло табаком.
— Вы не задумывались над тем, как быстро меняют убеждения венценосцы? — отозвался Сергей Иванович, выпустив облачко дыма. — Не так давно наш «ангел» император и сам не прочь был поиграть в либерализм. А теперь, наверное, мечтает создать тайную канцелярию во главе с новым Шешковским, чтобы вздернуть на дыбу таких, как мы с вами.
Муравьев-Апостол был прав. Александр Первый еще в 1814 году, при свидании с королем Людовиком Восемнадцатым в Рамбулье, сказал, что, по его мнению, король Франции, вступая на престол, должен создать правительство из Представителей народа. В 1815 году, на Венском конгрессе, отстаивал либеральные установления, выступая против ретроградной политики Меттерниха и Талейрана. Александр даровал Польше конституционное правление, а на открытии Варшавского сейма произнес речь, вызвавшую восхищение мыслящей молодежи. Летом 1819 года на аудиенции, данной Новосильцеву, которому было поручено разработать проект конституции, он заявил о своей решимости довести дело до конца и будущими реформами удивить мир.
— Эта игра в либерализм давно в прошлом, — заметил Пестель. И взял со столика томик Ваттеля «Право народов, или Начала естественного права». — Чего ждать от сына Павла Первого! В армии царит аракчеевщина. Солдат, который завоевал России славу и ценой собственной крови не только спас родину, но и освободил от узурпатора Наполеона Европу, низведен до положения скотины. Крепостничество, это омерзительнейшее беззаконие, от которого давно избавилась Европа, все еще господствует у нас. До каких же пор наша отчизна, прославленная на поле ратном, будет пребывать в состоянии дикости и отсталости? Вместо обещанных реформ — тюрьмы, каторга, плети и нагайки.
Глаза Пестеля горели ненавистью. Муравьев-Апостол невольно залюбовался современным Маратом, как называли его в столичных кругах, имевших отношение к Тайному обществу. Эти люди видели в Пестеле претендента на роль диктатора, советовали Сергею Ивановичу быть с ним поосторожнее и не во всем доверяться. «Глупости! Он чист и благороден в своих помыслах, — думал Сергей Иванович, следя за глубоко взволнованным собеседником. Все, что творилось в душе этого умного и страстного человека, отражалось у него на лице. — Сама природа поставила его выразителем дум народных и нашим руководителем, и потому не может у него быть соперника».
— Вы правы, Сергей Иванович, — продолжал Пестель, — император поиграл в реформы с Польшей и Россией и давно забыл о своих обещаниях. Просто он тогда опьянел от победы над Наполеоном и от оваций Европы в его честь как освободителя угнетенных народов. А после похмелья Александр испугался семеновской истории, потом чугуевского бунта, революционных вспышек в Испании, Португалии, Пьемонте, Неаполе, Греции. Когда же против короля Фердинанда в Кадиксе восстал отряд Рафаэля Риего, наш император окончательно утратил покой. Ему показалось, что весь мир зашатался от твердой поступи революции, и панический страх охватил его честолюбивую душу. А тут еще в Пруссии начались волнения: студиозы надумали отпраздновать трехсотлетие со дня сожжения Лютером папской буллы и швырнули в костер на площади ненавистные народу атрибуты — капральский посох, офицерский крест и косичку Фридриха. Все это — чтобы опозорить папский престол, верного прислужника абсолютизма. Александр не ошибся, почувствовав в этой акции революционный дух. И вдруг, словно нарочно, как раз в годовщину смерти его отца Павла студент Занд убил немецкого писателя Коцебу — агента тайной полиции российской. Это было подобно сухому хворосту, брошенному в огонь, которого так боится венценосный. И от его либерализма не осталось и следа.
Слушая Пестеля, Сергей Иванович еще больше убеждался в последовательности его взглядов. Пестель был непримиримым противником ограниченной монархии, он выступал за республику. Он вполне мог бы возглавить новое правительство. Недаром сказал командующий Второй армией Витгенштейн, что Павел Иванович везде будет на месте, дай ему командовать армией или назначь министром. То же самое не однажды говорил и начальник штаба армии Киселев.
Одного лишь не понимал Муравьев-Апостол — почему Пестель не верит в силу его «Катехизиса»? Ведь как только солдаты поймут, что слово божие служит не царю, а простолюдинам, с их глаз спадет вековая пелена и они прозреют. Это совершенно ясно. И тогда их можно будет повести за собой.
Но Павел Иванович не соглашался:
— Как примирить непримиримое: несть власти аще не от бога — и в то же время отнять у царя корону и скипетр? И передать всю власть на усмотрение народа? Я не спорю, можно использовать любой метод, способствующий успеху общего дела. Однако, мне кажется, солдату нужно просто сказать, что отныне срок службы сокращается до пятнадцати лет. Это он воспримет всем сердцем. Зачем вдалбливать ему в голову святое писание современным языком? Не так ли, Сергей Иванович?
Муравьев-Апостол обиделся, но не подал виду.
— Сочиняя «Катехизис», Павел Иванович, я руководствовался положениями апостола Павла, который учил людей не быть рабами. Царь и крепостники поступают вопреки божьим заповедям, поэтому их не грех лишить власти, которую следует передать тем, кто справедливо исполняет государственные законы. Христос сказал: «Не можете богу работати и мамоне». Неужели эта простая истина недоступна нашим солдатам? — спросил он, с отчаянием глядя на Пестеля.
— Отчего же, мой друг? Солдаты все поймут, если мы найдем тропинку к их душе.
За разговором не заметили, как прошла ночь. Муравьев-Апостол приказал Федору запрягать лошадей.
Пестелю не хотелось прощаться с Сергеем Ивановичем. Пусть бы он дождался Ивашева, который завтра должен вернуться из Житомира.
Однако Сергей Иванович категорически отказался погостить еще денек.
— Нельзя злоупотреблять доверием начальства. Вы сами понимаете.
Ему тоже не хотелось так быстро покидать Тульчин. Разговаривая с Пестелем, он как будто приникал к роднику, бившему из гущи народных помыслов и устремлений. Беседа с Пестелем вдохнула в него веру в победу. Великие испытания приближались, подобно грозовой туче, чтобы пролиться бурным дождем на иссушенную нуждой, веками страдающую, но потому еще более дорогую, родную русскую землю.
— Ну вот и повидались, — сказал на прощание Сергей Иванович, взяв руки Пестеля в свои. — Все будет хорошо. Поезжайте в Петербург и известите о положении дел. На крыльях прилечу. Сейчас главное — добиться согласия. Не пугайте «северян» революционными фразами, пожалуйста, мой друг!
Пестель улыбнулся.
— Я сделаю все возможное, чтобы наше общество окрепло, — пообещал он, — но отступать от «Русской правды» не намерен. Это не в моей натуре. Если мы добровольно встала на путь борьбы с монархией, то, значит, не имеем морального права уклоняться с этого пути. Нам нужна не куцая конституция, а равенство, свобода и справедливость для всех. Независимо от того, родился ли ты под дворянским гербом в пышных хоромах или под скирдой соломы.
И опять перед Муравьевым-Апостолом стоял русский Марат, человек решительный и готовый на любую акцию ради революционной идеи. Сергей Иванович смотрел на руководителя Тульчинской управы даже с некоторым благоговением, в душе завидуя его нравственной силе.
— Я ненавижу абсолютизм, ненавижу тиранов, — продолжал Пестель; глаза его потемнели. — Заметьте: узурпаторам свойственны трусость и подозрительность. Даже Наполеон — сей бог войны! — став императором, не избежал подобной участи. Вы над этим не задумывались?
— Почему вы так считаете? Какие у вас доказательства? — спросил, одеваясь, Сергей Иванович. — Наполеон на поле боя всегда подавал пример храбрости своим гренадерам. Уж это-то бесспорно. Я полагаю Наполеона великим стратегом.
Пестель прошелся по комнате, остановился в двух шагах от гостя. Заложив руки за спину, отвечал:
— В мелочах характер человека обычно проявляется ярче, чем в крупном и серьезном. Тем более — трусость. И подозрительность.
Пестель рассказал, как однажды при дворе Наполеона давали бал с концертом. Были приглашены дипломаты, привилегированные иностранные гости. Когда Наполеон вошел в залу, ему, как обычно, подали программу вечера. Император внимательно рассмотрел красивую бумажку, подозвал маршала Дюрока и что-то ему тихо сказал. Дюрок сразу побежал к секретарю, автору этой программы. «Господин Грегуар, — сказал он взволнованно, — его величество император повелел, чтобы в дальнейшем, сочиняя программы, вы избегали лишних, нежелательных острот». Ошеломленный Грегуар ничего не понял, только изумленно захлопал глазами.
Когда Наполеон отбыл в свою резиденцию, Дюрок объяснил, в чем дело. Под названием одного номера — «Музыка императора» — Грегуар поставил несколько точек: сначала маленькую, потом большую, а потом снова маленькую. Наполеон увидел в этом намек на свое прошлое, настоящее и будущее. Он предчувствовал свою изменчивую судьбу. И испугался.
Пестель и Муравьев-Апостол весело захохотали.
— Правду говорил Рошфуко: легче быть мудрым для других, чем для себя, — заметил Павел Иванович. — И еще можно добавить, что фальшивое величие всегда неприступно, ибо, чувствуя свою слабость, оно прячет лицо, а если порой и откроет его, то лишь настолько, чтобы произвести впечатление и ни в коем случае не выявить своей подлинной сути — ничтожества. Этими пороками отличаются и наши Романовы. В них все фальшиво и гадко.
Они вышли. День начинался пасмурным утром, и казалось, солнечная весна, вчера еще так радостно шагавшая по степи, куда-то скрылась. Сердитый ветер гулял под серым небом, раскачивал верхушки деревьев и набрасывался на путников, словно хотел обрушить на них весь свой гнев.
— А все-таки весна! — точно наперекор холодному ветру, воскликнул Сергей Иванович, пряча лицо в воротник шинели.
В вышине клубились тучи, напоминавшие пенящиеся морские волны.
— До свидания!
— Счастливого пути!
Возок выехал на улицу и, покачиваясь, поплыл по ухабистой дороге.
Едва лишь прапорщик Федор Вадковский, бывший кавалергард, высланный из столицы в Нежинский конно-егерский полк за неуважительное отношение к своему командиру, вернулся из отпуска, как его посетил гость, недавний знакомец Шервуд. В первый день знакомства в доме майора Лукашевича подвыпившие офицеры в шутку заставили их выпить на брудершафт и тем скрепили дружбу.
Вадковский не жалел, что познакомился с англичанином — симпатичным, духовно развитым человеком, а главное — таким же пылким, как он сам.
Правда, Шервуд сердился и всегда возражал, когда его называли англичанином.
— Я русский патриот. Что из того, что я родился на Британских островах? Всем известно, что мой отец еще в тысяча восьмисотом году приехал на службу в Россию — на Александровскую мануфактуру. С тех пор мы навсегда связали свою жизнь с русскими. Дело не в том, где родиться, а какую землю считать своей отчизной. Я дважды ездил в городок Кент, где впервые увидел свет, но был там только гостем, не более. Лишь в России я чувствую себя дома. Ибо это моя страна, ее слава — моя слава, ее боль — мои собственные раны и тоска.
Федору Федоровичу импонировало, что Шервуд хорошо знал историю как Британии, так и России. Рассказывая, он кипел от возмущения против несправедливости владетельных особ. Он ненавидел королей и императоров. Зато благоговел перед Радищевым, восхищался поэзией Державина и молодого Пушкина, особенно теми его стихами, которые распространялись среди дворянства в потрепанных тетрадках.
Быть может, юношеская восторженность британца потому так пришлась по душе Вадковскому, что он и сам ненавидел монархов, которые, сидя на русском престоле, молились прусскому богу. И, не зная и даже не стараясь узнать русский народ, пользовались богатством и славой, добытыми им.
Таким образом, мысли Шервуда, всей душой болевшего за Россию, были мыслями самого Вадковского.
Еще в Петербурге вступив в Тайное общество, Федор Федорович остался его верным и последовательным пропагандистом. Он мечтал о том времени, когда Россия, сбросив ярмо, станет одной из просвещеннейших держав Европы. О том времени, когда в Россию за наукой будут ездить иностранцы.
Каждая встреча Шервуда и Вадковского приносила обоим много нового, обогащала их. Вот почему Вадковский был искренне рад визиту Шервуда.
Они обнялись, как настоящие друзья, встретившиеся после долгой разлуки. Шервуд сиял, глядя на статного прапорщика. А Вадковский, положив ему руки на плечи, словно собираясь бороться, — энергия так и била через край, да и молодого задора было не занимать, — говорил:
— Иван Васильевич, ей-ей, я не знал, что дома меня ждет приятная встреча, а то сейчас же уехал бы от Чернышевых и примчался сюда. Откуда ты взялся?
— Соскучился по тебе, вот и приехал, — признался Шервуд, глядя в серые, с золотой искоркой глаза прапорщика. — Сердце подсказало, что именно сегодня мне следует быть здесь, чтобы приветствовать тебя, мой друг. Ну, рассказывай! В столице, наверное, не одной фее вскружил голову?
— А вот и не угадал, — захохотал Вадковский, ведя гостя к столу, на который слуга уже ставил напитки и закуски. — В столицу я так и не попал, разве вырвешься от моего двоюродного брата Захара Чернышева? Но, откровенно говоря, я не жалею. На Оке дивные места, а гостей у Чернышевых каждый день собиралось как на банкет. Бывало, по пятьсот лошадей стояло на конюшне. Представь, огромный двор заставлен каретами, возками разного стиля, ландо, берлинами, — словом, всем, на чем переезжают с места на место наши помещики, вечно ищущие, где бы спрятаться от скуки и весело провести время. Ну, а у Чернышевых всем хорошо. Они люди гостеприимные, у них не захандришь. Каждому найдется место. А в погребах столько радости Бахуса — можно целую дивизию напоить.
Шервуд, покачав головой, спросил с завистью:
— Богаты?
— Современные крезы! Только на российский манер! — воскликнул Вадковский, хмелея от одного лишь воспоминания о днях, проведенных в имении Чернышевых. — Кроме майората Ярополец у них могилевское имение, графство Чечерское, поместье Тагино, где я гостил, ткацкая фабрика в селе Скорнякове, винокурня в Пустошине, мельницы, сукновальни, лесопилки, кирпичные и поташные заводы, заводы по производству стекла и железа, двенадцать поместий и черт знает что еще. В одном лишь Чечерском — представь! — у них восемьдесят четыре тысячи десятин земли. А в Яропольце девять тысяч крепостных душ. Сотни слуг, целый штат учителей, собственный оркестр, художник, врач... Богатства на миллионы рублей!
— Можно позавидовать, — вздохнул Шервуд, ошеломленный рассказом друга.
— Я не заметил, как промелькнули два месяца. Каждый день кавалькады, пикники, обеды на берегу Оки. И прелестные девицы! А по вечерам танцы, фейерверки, ужины на четыреста или пятьсот персон. Не отдохнул, а даже устал от развлечений.
— В полку отдохнешь, мой друг, — шутя посочувствовал Вадковскому Шервуд, любуясь им и завидуя его счастливой судьбе. — Военным не к лицу сантименты, как говорят в Британии. Но должен признаться, что ежели привыкнешь к человеку, то разлуку с ним переживаешь весьма и даже — что там скрывать! — тоскуешь вот по такому прапорщику. Недаром же говорят, что друг — это сокровище души и сердца! Не так ли, Федор Федорович?
— Ох ты новоявленный философ! — засмеялся Вадковский, дурачась, как мальчик, который не знает, куда девать играющую в мускулах силу и как справиться с радостью, переполняющей сердце. — Давай лучше выпьем чего-нибудь из запасов Чернышевых. В дорогу мой возок нагрузили всякой всячиной, словно отправляли меня на край света.
Когда они выпили не по одному бокалу и закусили ветчиной и колбасой, Вадковский спросил:
— А что нового здесь? Все ли живы из общих знакомых?
Шервуд отодвинул тарелку на середину стола, встал, тщательно притворил дверь, вернулся на свое место, но не сел, а наклонился над столом. Тихо, точно боясь, что его могут услышать стены, проговорил:
— Я ждал тебя с нетерпением, ибо располагаю сведениями, которые не одного меня взволновали. В чугуевских военных поселениях действует тайная группа, весьма многочисленная. Не исключено, что там может вспыхнуть новое восстание, еще более грозное, чем то, которое подавил Аракчеев.
На Вадковского эта весть произвела глубокое впечатление. С минуту он молчал.
— А откуда тебе это известно? — спросил наконец, взглянув на Шервуда с подозрением. — Это же тайна.
— Там служит один мой добрый знакомый. Может быть, он из числа заговорщиков? И я дурно поступил, признавшись тебе? Доверил чужой секрет. Я долго колебался, но иначе не мог.
— Колебался! — обиделся Вадковский, заметив, что Шервуд немного растерян. — Ну, спасибо за доверие. Я с первого дня знакомства чувствовал, что нашел в тебе верного друга. И, как вижу, не ошибся. За это стоит выпить. За настоящую дружбу! Я думаю, ты не станешь возражать против подобного тоста?
И Федор Федорович наполнил бокалы.
— Зачем таиться перед истинным другом? — пожал плечами Шервуд, словно огорченный тем, что, к сожалению, еще встречаются такие друзья, которые не желают делиться с ним, Шервудом.
— На кого ты намекаешь? — спросил Вадковский, любуясь игрой вина в бокале.
— Да хотя бы на тебя, — сказал Шервуд, уже не скрывая обиды на хозяина дома. — Думаешь, я не знаю, что в русской армии давно существуют тайные общества, целью которых является низвержение монархии и создание нового государства?
Вадковский, отрезвевший от всего услышанного, потрясенный словами Шервуда, не сразу нашелся что ответить.
— А ты откуда об этом знаешь? — спросил он недоверчиво, стараясь быть спокойным. — Кто тебе сказал?
— Никто, догадался, и все тут. Не считай, что я глуп и слеп. У меня есть глаза и уши. Этого достаточно, — уклонился от прямого ответа Шервуд. И помрачнел: он был недоволен другом, от которого сам ничего не скрывал.
— Эти тайны принадлежат не мне, — оправдывался Федор Федорович. — Тебе не на что обижаться.
— Я и не говорил, что обиделся, мой друг. Просто случайно вырвалось слово. Откровенно говоря, я очень завидую тем, кто имеет честь быть принятым в тайные организации. Такие люди живут не напрасно, их ждет подвиг. Они борются за светлые идеалы...
Погрузившись в свои думы, Шервуд неторопливо шагал по комнате. Казалось, он не замечал хозяина, забыв, что находится не дома. Вдруг он остановился напротив Вадковского и тихо произнес:
— Нас никто не слышит, значит, можно говорить откровенно. Я знаю некоторых офицеров, принадлежащих к обществу заговорщиков. Давно хотел просить кого-нибудь, чтобы и меня ввели в круг этих вольнодумцев, мечтающих о свободе для народа и Отечества. Я уверен, что заслужу их доверие и уважение, ибо готов хоть сегодня на смерть во имя революции. Ты знаешь, как я ненавижу монархию с ее несправедливостью и косностью!
Вадковский молча слушал исповедь Шервуда, все еще колеблясь, стоит ли признаться, что он тоже принадлежит к числу тех, кто мечтает о свободе и ненавидит абсолютизм. «Что же делать? Признаться или еще и еще раз проверить этого полубританца-полурусского? Впрочем, если он все равно кое-что знает, глупо отказываться от услуг человека решительного и преданного революции. Такие люди нужны нашему Обществу».
— Знаешь, о чем я сейчас подумал? — спросил Шервуд, повеселев. — Что, если договориться с чугуевцами и вместе восстать против тирана и аракчеевщины? Ведь у всех одна цель — и у поселенцев, и у дворян-офицеров. Только сам я не решусь обратиться с таким предложением к кому-нибудь из влиятельных людей, причастных к заговору. Это дело политическое, тут необходима осторожность. А главное — мне могут не поверить. Ведь я британец!
Вадковский, тронутый искренностью Шервуда, сказал, что сможет ему помочь.
— Добро за добро. Ты мне доверил тайну о чугуевцах, а я поручусь за тебя, доверю тайну нашего общего дела.
— Что ты! — испугался Шервуд и отступил на два шага. Вадковскому показалось, что он побледнел. — Я не заслужил такой чести и не смею надеяться. Сначала должен доказать, что достоин быть среди лучших сынов России. Ну кто я? Сын механика, из плебеев. Ни чина, ни богатства. А там князья, графы, соль земли.
— Правда, и князья, и графы. Братец мой Захар Чернышев, о котором я тебе рассказывал, тоже вступил в Общество. И чины там разные встретишь — от унтер-офицера до генерала. Кавалергарды, гусары, драгуны, уланы. Все считают за честь пребывать среди тех, кем когда-нибудь будет гордиться Россия. А то, что ты незнатен, невелика беда! Не одни лишь дворяне верой и правдой служат России, но все, кто желает ей благоденствия.
— Не знаю, как я отблагодарю тебя, мой друг, за эту услугу, за доверие ко мне. Ты просто осчастливил меня, — произнес глубоко тронутый Шервуд. — Нет, все-таки я этого не заслужил, ей-ей, не заслужил.
— Заслужишь! — старался ободрить гостя Вадковский. Он видел, что Шервуд очень возбужден, и почти насильно усадил его за стол. — Ты свяжешь нас с поселенцами чугуевцами и тем послужишь общему делу. Представляешь себе, какою будет Россия без тирана? Я над этим часто задумываюсь, и душа наполняется гордостью. Жаль, что не дожил до сих времен Радищев. Он был одинок. А теперь сотни его последователей в полках только ждут знака, чтобы подняться против проклятой монархии и смести ее.
— Да, мой друг, да! — горячо воскликнул Шервуд. — Я на всю жизнь останусь твоим должником, Федор Федорович. — Он обнял Вадковского и, не сумев сдержать своих чувств, начал его целовать.
— Мы все в долгу перед отчизной, — промолвил Вадковский, тоже очень растроганный. — Давай выпьем за наше будущее, за новую Россию, без тирана. И за верную дружбу.
— Да, за дружбу и за Россию, мою настоящую родину, за обновленную, солнечную Россию! — сказал Шервуд, поднимая бокал с красным вином.
То было время национально-революционных движений, возникавших в разных концах Европы. Особенно ярким пламенем вспыхнуло освободительное движение в Италии — Неаполитанское восстание. Героически сражались за свою независимость и греки.
Очень тяжелой показалась российская действительность участникам заграничного похода, когда они, завоевав победу над узурпатором Наполеоном, возвратились домой. Сначала надеялись, что после того, как будет освобождена Европа, наступит и для России новая жизнь — Александр Первый выполнит все, что обещал. Но время развеяло эти надежды...
Ратники не жалели своей крови и жизни в борьбе с Бонапартом, а их положение так и осталось трудным, подневольным. Крестьяне искали выхода в бунтах либо переселялись в глухие уголки бескрайней Российской империи, надеясь там спастись от крепостников и найти свое счастье.
Честные люди повсюду страдали от бюрократической власти, от своеволия помещиков, взяточничества чиновников и несправедливостей и обид, чинимых знатью. Недовольство правительством постепенно распространялось на все слои общества. И тогда, не веря, что царь пойдет на уступки, а также боясь народных восстаний, в результате которых помещичий класс мог быть сметен вместе с монархией, передовые круги дворянства решили провести в жизнь реформы, не ожидая согласия императора и тех, кто и думать не хотел о каких-либо изменениях в государственном устройстве.
Часть дворянства ударилась в мистику, в масонство. А скоро на почве масонских лож возникли первые тайные кружки, со временем превратившиеся в Общества.
Офицеры гвардии организовали Союз спасения, целью которого являлось создание в России конституционно-монархического правительства. Позднее этот союз был преобразован в Союз благоденствия. Его задачей было способствовать распространению образования, правосудия, развитию сельского хозяйства и промышленности.
Однако вскоре встал вопрос о форме правления в России. Большинство членов Союза благоденствия высказались за республику: монархия всем опротивела, у нее не было будущего, она давно устарела как форма государственности.
У Союза благоденствия было много сторонников, но он не обладал ясным и конкретным планом действий и потому фактически ничего не делал. Без конца шло обсуждение одних и тех же вопросов. Союз оказался нежизнеспособным. Власти легко могли его обнаружить и многих наказать за вольнодумство и болтовню насчет антиправительственных реформ.
В 1822 году правительство Александра I запретило какие бы то ни было общества и масонские ложи. Для того чтобы не привлекать внимания царя и избавиться от ненадежных членов, Союз благоденствия для вида распустили. Но в то же время в Тульчине, при участии Пестеля, было создано Южное общество. Туда принимали только проверенных офицеров, преданных идеалам революции, да и то если за них ручались руководители нового Общества. Каждый вновь вступающий должен был дать клятву, что будет хранить тайну Общества и выполнять приказы директории в лице Пестеля, Юшневского, а затем и Сергея Муравьева-Апостола, ставшего третьим директором.
Директории подчинялись три управы. Тульчинской руководили Пестель и генерал-адъютант Второй армии Алексей Юшневский. Во главе Васильковской управы стояли Сергей Муравьев-Апостол, подполковник Черниговского полка, и подпоручик Полтавского — Михаил Бестужев-Рюмин. Каменскую управу возглавили генерал-майор Сергей Волконский и отставной подполковник Василий Давыдов. Членами Южного общества были в основном гвардейцы и те, кто в наказание за семеновскую историю был переведен в другие полки.
Немного позднее в Петербурге было создано Северное общество во главе с Никитой Муравьевым и Сергеем Трубецким; вскоре к ним присоединился поэт Кондратий Рылеев.
Северное общество по своим идеалам отличалось от Южного. «Северяне» стояли за конституционную монархию, федеративное государственное устройство, двухпалатную систему с высоким цензом для выборщиков, — что отдавало всю власть в руки крупных и средних помещиков.
Пестель же, а за ним и другие члены Южного общества, представлял себе Россию как республику и возражал против федеративного устройства. Во главе государства, по мнению «южан», должна была стоять Верховная дума из пяти членов, которых народ избирал бы на пять лет. Этой думе должна была принадлежать высшая исполнительная власть, а все законы издавала бы Государственная дума, состоящая из двух палат — Великого собора и Народного веча. И никакого имущественного ценза для выборщиков. Предлагалось уничтожить крепостной строй, землю в принудительном порядке отнять у помещиков и часть ее распределить между крестьянами, а остальное отдать в общее пользование.
Собираясь в Петербург, Пестель надеялся обо всем договориться с руководителями Северного общества, сгладить острые углы, убрать то, что до сих пор служило камнем преткновения на пути единства и объединения обоих Обществ.
Все было готово в дорогу. Пестель и Ивашев отдыхали за беседой. Денщик Степан хлопотал насчет ужина.
Василия Петровича Ивашева в четырнадцать лет отдали в Пажеский корпус. Оттуда он вышел ротмистром и был направлен в Кавалергардский полк. Потом его назначили адъютантом к товарищу отца по службе, командующему Второй армией графу Витгенштейну. В Тульчине Ивашев встретил однокашников по Пажескому корпусу — Пестеля, Свистунова, познакомился с Фонвизиным, Крюковым, Комаровым, Краснокутским, Юшневским, Басаргиным и доктором Вольфом. Все они были членами Общества. Во Второй армии служило много офицеров-семеновцев. Ивашев быстро с ними подружился. В то время как раз происходила расправа над чугуевскими повстанцами. Передовые офицеры возмущались жестокостью императора и Аракчеева во отношению к людям, вся вина которых состояла в том, что они протестовали против бесчеловечного обращения с ними в военных поселениях.
Скоро Ивашева приняли в Общество. Он жил на квартире у Пестеля и в свободные часы помогал ему в работе над «Русской правдой», делал выписки из сочинений Барюеля о Вейсхаутской тайной организации, правила которой использовались при разработке программы Южного общества.
Провожая Пестеля в столицу, Ивашев тоже собирался в дорогу. Начальство дало ему отпуск на год, и теперь Василий Петрович ехал в Симбирскую губернию, в Ундорово, имение своей матери.
— Вот и расстаемся мы с тобой надолго, — грустно проговорил Пестель, положив руку на плечо Ивашева. — Когда-то судьба опять сведет нас вместе! Из Петербурга я отправлюсь в свой полк, в Линцы. А ты из Симбирска вернешься в Тульчин.
— Ничего, Павел Иванович, мы еще не раз увидимся. А может быть, даже опять будем жить на одной квартире и по вечерам играть на фортепиано.
Пестелю стало стыдно, что он поддался минутной грусти, проявил слабость перед товарищем. На вид суровый, он, однако, быстро привыкал к людям и тяжело переживал разлуку с ними. В душе он упрекал себя за это, потому что считал сентиментальность свойством женщин, но никак не военных.
В тот вечер Пестель и Ивашев последний раз играли в четыре руки любимые музыкальные произведения. Потом Пестель один сыграл сонату Бетховена до диез минор. Казалось, в комнату, окутанную сумерками, вдруг заглянула июльская тихая лунная ночь. А за окном, точно задумавшись, стоял лес и как живой сиял серебряным светом пруд. Пел соловей, и все окрест слушало его, покоренное вечно молодой песней любви...
Друзья пытались шутить, вспоминали разные веселые случаи из своей жизни. Но, как нередко бывает перед разлукой, словно черная туча бросила тень на уютную квартиру Пестеля. Даже Степан не проронил ни слова, молча подал ужин, молча убрал со стола посуду. Он, правда, любил путешествовать, однако сейчас тревожное настроение барина передалось ему, поэтому Степан почитал за лучшее молчать.
Всю дорогу беспокоил Пестеля вопрос: удастся ли хотя бы на этот раз убедить в своей правоте «северян» и прийти к соглашению по главным пунктам, до сих пор мешавшим объединению обоих Обществ? Он вспомнил, как ездил в Петербург князь Барятинский.
Александр Петрович Барятинский был убежденным сторонником Пестеля. Он отправился в столицу в качестве делегата от директории Южного общества. О его миссии знали Давыдов, Волконский, Юшневский, Сергей Муравьев-Апостол. Предлог для поездки был выбран удачно: как адъютант Барятинский сопровождал в Петербург командующего Второй армией Витгенштейна.
С Барятинским Пестель передал письмо Никите Муравьеву. Пестель писал, что восстание должно начаться в столице по первому сигналу с юга, сообщал, что Южное общество признало необходимым истребить царскую фамилию. В письме была знаменательная фраза: «Полумеры ничего не стоят, мы тут хотим, чтобы весь дом был очищен» (имелось в виду уничтожение царствующего дома).
Миссия Барятинского не оправдала надежд: принял в Общество Вадковского и Поливанова — и все. А уезжая из Петербурга, передал обоих под опеку Сергею Трубецкому, то есть формально ввел их в Северную управу. Но тем самым Барятинский создал почву для будущего республиканского филиала Южного общества.
Скоро благодаря усилиям Вадковского в Общество вступил кавалергард граф Захар Чернышев, на сестре которого Александре был женат Никита Муравьев. Вадковский подготовил к вступлению в Общество поручика Анненкова, организовал кружок из вновь принятых членов, в который, в числе прочих, вошли подпоручик Кривцов и корнет Свистунов. Руководство республиканским кружком возложили на Матвея Ивановича Муравьева-Апостола. А когда Вадковского перевели в Нежинский конно-егерский полк, он и там остался преданным и неутомимым помощником Пестеля в деле привлечения в Общество новых членов из числа офицеров Нежинского полка.
В Кавалергардском полку в свое время начинали карьеру кроме Пестеля Михаил Лунин, Михаил Орлов, граф Киселев и другие. По своему составу и традициям Кавалергардский полк был самым аристократичным в петербургской гвардии. Кавалергарды несли почетную охрану во время коронации, из их числа выбирали офицеров, стоящих у трона. Кавалергарды являлись частью парадной декорации на всяких празднествах и торжествах, и поэтому их мундиры отличались особенной пышностью. В этот полк вербовали исключительно из знатных семейств. Кавалергарды играли главную роль и во время дворцовых переворотов. В ночь убийства Павла Первого они охраняли спальню цесаревича Александра, будущего императора. И фавориты императрицы чаще всего попадали именно в Кавалергардский полк.
Вот почему этот полк стал главным объектом в стратегическом плане Пестеля. Павел Иванович мечтал создать там надежную опору из своих единомышленников, на которых можно было бы целиком и полностью положиться в час выступления против династии Романовых.
Приезжая в столицу, Пестель обычно останавливался в трактире Демута на Мойке. Из просторного номера были видны речка с рыбацкими лодками, мост и синее небо, просвечивавшее сквозь туман. В открытое окно доносился приглушенный шум города, такой непривычный после тишины в Тульчине.
Первым Пестеля навестил Матвей Муравьев-Апостол — невысокого роста человек, державшийся с большим достоинством. Матвей Иванович, хотя и ходил в партикулярном платье, сохранял военную выправку — четкие движения, твердая походка. Он не был похож на своего младшего брата Сергея ни внешностью, ни чертами характера.
Матвей Иванович знал, что Пестель приехал в Петербург, — несколько дней назад он получил письмо от Сергея.
Шагая из угла в угол, Матвей Иванович рассказывал петербургские новости: кто из товарищей сейчас в столице, кого перевели из столичных полков в провинцию. Пестель узнал, что некоторые из тех, на кого он возлагал надежды, теперь далеко от Петербурга, а порученная им работа в гвардейских полках столицы не выполнена. И филиал, возникший было после приезда в Петербург князя Барятинского, в силу непредвиденных обстоятельств распался. Неприятная новость погасила огонек надежды, который светил ему, когда он ехал сюда. Ну, а старые члены Северного общества, сказал Матвей Иванович, придерживаются прежних взглядов относительно будущего России, они просто не в состоянии принять революционные воззрения Юга.
— А конкретно — что делают наши столичные друзья? — спросил Пестель, отходя от окна и внимательно глядя на Муравьева-Апостола. — Как всегда, ведут дискуссии, спорят? И все?
— Нет, они не только дискутируют, но и принимают в Общество новых членов. На последнем совещании избрали трех директоров. Я собирался написать вам об этом эзоповым языком, однако, получив письмо от брата, решил рассказать все при встрече.
— А кого избрали?
— Никиту Муравьева, князей Трубецкого и Оболенского. Мы с Никитой собирались вместе прийти к вам, но у него заболела жена. А Трубецкой приедет вечером.
— Как поживают наши юные кавалергарды?
— Вы имеете в виду Свистунова и других? Ну что вам сказать... Молодежь быстро загорается, но быстро и остывает. Этот огонь нужно постоянно поддерживать, да некому. Костер души требует топлива. Военным людям легче сражаться оружием, нежели софизмами. Лучше броситься на штурм любой крепости, выхватив шпаги, чем ждать, когда кто-то с кем-то согласует форму государственного устройства.
— Для штурма крепости тоже необходимо иметь план и сила нужна, иначе сложишь голову еще у стен.
— Не возражаю. Однако дальновидность и способность к глубоким размышлениям приходят к вам с опытом. А опыт — с годами. Не так ли?
Пестелю не хотелось спорить с Муравьевым-Апостолом, его не покидали грустные думы о филиале. Он не мог смириться с тем, что люди, клявшиеся все сделать для Общества, так скоро забыли свои обещания, так быстро остыли. «Может быть, в самом деле прав Матвей Иванович, говоря, что надо раздувать огонь, а я об этом не подумал».
— Поручик Анненков часто отлучается из столицы по делам кавалерии и нарочно избегает бывать на совещаниях, — продолжал Муравьев-Апостол. — Корнет Свистунов охвачен скептицизмом и более не верит в идеалы, которые еще недавно вызывали у него восхищение и ради которых он готов был жертвовать жизнью. Депрерадович, Арцыбашев, Васильчиков совершенно охладели, не принимают никакого участия в работе Общества...
Молча слушал Пестель эти печальные новости. У него было такое чувство, словно холодные камни один за другим падают ему на сердце, оставляя глубокие раны. Но он ничем не проявил своих чувств. Только лицо его потемнело и вокруг рта резче обозначились морщины. И бездонными стали глаза. «Ну что же, пусть лучше слабые духом покинут наши ряды сегодня, чем в день восстания. На их место встанут настоящие борцы».
Когда Матвей Иванович ушел, Пестель прилег на кушетку и закрыл глаза. Он думал о товарищах, которые так быстро утратили интерес к общему делу, хотя в тот уже давно прошедший вечер на квартире Свистунова пылко и, казалось, искренне клялись в верности Обществу.
«А что, если и другие отступятся? Что тогда? Погибнет то великое, во что я верю и что поставил целью своей жизни. Нет, не может быть, чтобы изменили такие, как Сергей Муравьев-Апостол, Михаил Бестужев-Рюмин, Волконский, Юшневский... Однако это на юге. А в столице? Что собой представляют Трубецкой, Никита Муравьев, Лунин, Якушкин?.. Я знаю их и не знаю. Лунин энергичный, решительный человек, готовый на смерть ради революции. Помню, когда он приехал в Тульчин, то советовал создать группу из особенно отважных офицеров, чтобы убрать императора и расчистить путь революции. Якушкин сам сказал, что он переоденется в мундир кавалергарда, отправится во время бала в царский дворец и убьет тирана. Разве такие люди способны изменить, предать? Нет, они не отступят, не разочаруются, они пойдут на смерть. Но что могут сделать одиночки, пусть даже самые отчаянные, там, где требуется огромная и надежная сила, чтобы повалить твердыню, веками считавшуюся святой и необходимой? Нужно добиться, чтобы в Общество вступили влиятельные особы, генералы, — словом, те, кто близко стоит к трону. Только тогда можно надеяться на успех».
Много вопросов выдвигает жизнь, и каждый требует ответа — одного-единственного, точного и бесспорного.
Размышления Пестеля прервал Степан.
— Князь Трубецкой, — сказал он, войдя в номер. Прикажете принять?
— Зови! Но сначала принеси мне мундир.
Сергей Петрович Трубецкой начинал свою карьеру подпрапорщиком в Семеновском полку. Там он познакомился, а потом и подружился с Сергеем Муравьевым-Апостолом, Якушкиным.
В кампании двенадцатого года на Бородинском поле и под Кульмом Трубецкой отличился храбростью и умелым командованием. Потом — заграничный поход. В Париже он входил в масонскую ложу «Трех добродетелей». А вернувшись в Россию, вступил в Союз благоденствия. Жил он тогда в семеновских казармах вместе с Сергеем Муравьевым-Апостолом. В Обществе принадлежал к умеренным, высказывался весьма осторожно. А когда речь заходила о форме правления в новой России и о цареубийстве, категорически возражал против крайностей. Он готов был удовлетвориться теми куцыми реформами, на которые, без сомнения, милостиво согласится император, если ему доказать, что без перемен Россия в наше время не может двигаться к прогрессу.
Надевая принесенный Степаном мундир, Пестель почему-то подумал, что в годину испытаний легче всего узнать человека и понять, на что он способен: именно тогда, а не в обыденной, мирной жизни люди раскрываются в полной мере.
На пороге комнаты, радостно улыбаясь и протягивая Пестелю обе руки, стоял гость.
— Счастлив видеть вас в столице. Только почему вы не приехали прямо ко мне?
— Благодарствуйте! Я всегда останавливаюсь у Демута, привык. Прошу садиться!
Сначала, как водится, заговорили о новостях, о последних событиях столичной жизни, об общих знакомых, потом незаметно перешли к делам Общества.
Глядя на Трубецкого, Пестель старался уловить на его лице тот отпечаток, который жизнь неизбежно накладывает на все лица, однако никаких перемен во внешности своего гостя, хотя они и не виделись уже довольно давно, заметить не мог. Те же азиатские черты: большой нос на удлиненном лице, две глубокие бороздки, тянущиеся ко рту, толстые губы, серые глаза — а ведь мать Трубецкого, грузинская княжна, была черноглазой.
Честолюбивый князь в душе завидовал авторитету Павла Ивановича, особенно сильно чувствовавшемуся на юге. Впрочем, и в столице влияние Пестеля было весьма заметно. Его решительность, последовательность в отстаивании своих взглядов, его неуступчивость, когда дело касалось формы государственного устройства, — все это раздражало Трубецкого, но нравилось некоторым членам Общества.
Прошло несколько минут, и они уже заспорили. В словах Трубецкого звучала зависть, правда, спрятанная за светской учтивостью.
— Ваша «Русская правда» не более чем уничтожение крепостного права и всех сословий, упразднение дворянских привилегий, — сказал он, сдерживая раздражение. — Однако нельзя же у одних все отнять, а другим все дать. Помещик — хозяин страны, а вы хотите отнять у него без выкупа землю, раздать ее крестьянам. Подобная акция разрушит хозяйства, разорит богатых дворян. А где же справедливость? И разумно ли это?
— Речь идет только о части земли, которая будет отнята для распределения между крестьянами, — поправил Трубецкого Пестель: ему не впервые приходилось давать объяснения тем, кто боялся потерять источник своих доходов и потому защищал право на рабство и землю, на которой трудились рабы. — А что касается сословий и привилегий, князь, то не кажется ли вам, что они несовместимы с правами, предоставляемыми республикой всем без исключения гражданам? Ведь все рождаются с одинаковым правом быть человеком, а не рабом. Почему же вы не желаете согласиться, что именно привилегии, происхождение и другие негодные атрибуты нашей жизни разъединяют людей? Почему мы должны оставить все неизменным, не уничтожив эту извечную несправедливость, ежели нашей целью является создание новой России? А ведь мы ратуем именно за это, князь. Не так ли?
— Вы желаете равенства для всех. Однако, отдавая власть в руки черни, не допустим ли мы ошибку, столь пагубную, что она принесет еще больше зла, чем монархия?
Пестель покраснел от возмущения.
— Князь, мы отдаем власть не черни, а Временному верховному правительству. В него войдут достойнейшие сыны новой России. А потом во главе государства встанет Верховная дума из пяти человек, избранных на пять лет.
— И все-таки где гарантия, что не появится новый Пугачев? А за ним, безусловно, пойдут простолюдины, и тогда наступит хаос. Ибо чернь страшна. Она ужаснее чужеземных завоевателей. Вы скажете, что наша армия сможет задушить восстание и навести порядок в стране? Однако не забывайте, что в армии служат те же крестьяне. Она держится только благодаря суровой дисциплине. А если не будет монарха, командиры потеряют авторитет, и ничто не спасет нас от междоусобиц и хаоса.
— Ваши опасения, князь, ей-богу, лишены всяких оснований, — улыбнулся глазами Пестель, вспоминая, что не впервые они с Трубецким спорят из-за этого важнейшего вопроса и Трубецкой, храбрый воин на поле ратном, почему-то ужасно пугается, когда речь заходит о передаче власти из рук монарха в руки народа. — Уверяю вас, что Временное верховное правительство — лучшая форма правления. При нем будет не только сохранен порядок в стране, но и обеспечена неприкосновенность границ от посягательств любых захватчиков. Временное верховное правительство гарантирует свободу всем народностям империи, которые избавятся от опеки дома Романовых. Ваши опасения неосновательны. Я тоже дворянин, но я спокоен за свое сословие. И за будущее России. Быть может, на первых порах обстоятельства заставят установить временную диктатуру. Однако что тут страшного? Можно оправдать все, что делается для блага республики.
— И все-таки меня больше привлекает ограниченная монархия, когда не император, а высшее дворянство диктует законы и следит за их выполнением, а император остается символом власти, тем символом, к которому русский привык и который он чтит, как святыню.
— Пример европейских государств доказывает, что абсолютизм свое отжил, князь, и никакие ограничения его не спасут. Дерево с гнилыми корнями легко повалит даже небольшая буря, а страна должна выстоять во время любого шторма, любой бури. Вы это прекрасно понимаете, но почему-то не хотите признать.
Трубецкой встал и прошелся по комнате. Остановился у стола, положил на него руку. Помолчал, внимательно глядя на Пестеля. Наконец сказал:
— Мы с вами уже не первый раз дискутируем на эту тему, но по-прежнему находимся на разных полюсах. У нас разные взгляды.
— Да, взгляды разные, однако дело, которое мы начали с лучшими намерениями и должны довести до конца во имя отчизны, общее. Перед нами одна цель. Нам нужно объединиться, слить оба Общества вместе и чтоб управление у них было одно и то же, то есть одни управляющие члены.
Трубецкой ничего не ответил, точно, задумавшись, не слышал последних слов Пестеля. Разговор не клеился. Казалось, Трубецкой утратил к нему интерес, он стал прощаться.
— Встретимся завтра у Никиты Муравьева, — сказал он. — Вы приедете?
Проводив гостя, Пестель долго шагал по комнате, погрузившись в свои мысли. Трубецкой был одним из наиболее влиятельных членов Северного общества и главным противником республики. Не было никакой уверенности, что удастся его переубедить и склонить на свою сторону. Пестель вздохнул. Он прекрасно понимал, какое огромное значение это имело бы для успеха дела.
У Муравьевых в Петербурге был большой дом. Его купила, переехав из Москвы, мать Никиты, Екатерина Федоровна. На первом этаже жил Никита Михайлович с молодой женой Александрой Григорьевной, урожденной Чернышевой, красавицей, женщиной благородной души и такой обаятельной и радушной, что дом Муравьевых всегда был полон гостей — родственников, знакомых и даже тех, кто, впервые попав в Петербург, считал для себя честью познакомиться с молодой четой.
Используя то обстоятельство, что Муравьевых окружала слава гостеприимных хозяев, члены Тайного общества собирались чаще всего именно у них, не боясь вызвать подозрения и привлечь внимание полиции и прочих любопытных, которых в столице было предостаточно.
Когда Пестель появился в гостиной у Муравьевых, хозяйка играла, а Никита Михайлович сидел за столиком недалеко от фортепиано и просматривал почту.
Хозяева встретили гостя приветливо и любезно. Никита Михайлович извинился за то, что не мог вчера поехать к Демуту, хотя Матвей Иванович и заезжал за ним.
Пестель пошутил:
— Если Магомет не идет к горе, то гора идет к Магомету. Так и я.
— Это я виновата, что Никита не поехал к вам, — сказала Александра Григорьевна, ласково глядя на Пестеля. — Мне немного нездоровилось.
— А как вы себя чувствуете сегодня? — спросил Пестель, целуя хозяйке руку.
— Хорошо. Даже понемножку играю. Только напрасно напугала своего Никиту. Он боится остаться вдовцом, — засмеялась она, бросив влюбленный взгляд на мужа.
— Завидую женатым, особенно тем, кому досталась такая очаровательная шутница, — сказал Пестель. Он прекрасно чувствовал себя в дружной семье Муравьевых и в глубине души действительно им завидовал. — Очень рад видеть вас в добром здравии, ведь это самое главное. Я привез вам, Александра Григорьевна, в презент кое-что из музыкальных новинок.
— Благодарю вас, Павел Иванович, — растроганно проговорила хозяйка, принимая из его рук сверток с нотами. — Я очень люблю Шуберта, Гайдна. Да и не только их.
— Мы с Ивашевым тоже иногда играем в четыре руки в свободное от службы время. Он большой почитатель своего учителя Фильда, вот и я постепенно к нему привыкаю. Больше всего мне импонируют Бетховен и Моцарт — непревзойденные гении в музыке. Шуберт тоже великий мастер. Между прочим, мне недавно рассказали анекдот, касающийся его сочинений. Говорят, однажды какой-то известный немецкий музыкант исполнял квинтет Шуберта «Форель». И представьте себе, один из почитателей принес исполнителю в подарок полную корзину свежей форели. Растроганный музыкант поблагодарил и сообщил, что на следующем концерте исполнит «Менуэт быка» Гайдна...
Все долго смеялись.
Никита Михайлович пригласил гостя в кабинет. Он был искренне рад приезду Пестеля, которого уважал за глубокий ум. Правда, им не раз приходилось горячо спорить, обсуждая дела Общества: каждый отстаивал свой взгляд относительно методов борьбы с монархией. Особенно резко нападал Пестель на «Конституцию» Муравьева, в которой имелся параграф о цензе для выборщиков. Пестеля раздражало такое размежевание людей, разделение на категории в зависимости от их имущественного положения. Если следовать этому принципу, то крестьяне, ремесленники и многие другие будут лишены права голоса и власть, по существу, так и останется в руках аристократов и богатых помещиков. А с этим Пестель никак не мог согласиться.
— Вы, как и прежде, против моей «Конституции»? — спросил Муравьев, как только они остались вдвоем и сели за стол, заваленный книгами и какими-то черновиками.
— То, что мне кажется полезным, я принимаю безоговорочно, — откровенно отвечал Пестель, глядя в глаза своему противнику. — А что касается разных цензов, ограничений, тут никогда не будет моего согласия, дорогой Никита Михайлович. Равенство для всех состояний, иной республики я себе не мыслю. Здесь мы с вами расходимся. Вы хотите отдать все меньшинству, а моя цель — всеобщее благоденствие. Имущество не должно иметь никакого значения. Это просто несправедливо, тем паче в новой России. Разве оттого, что увеличились ваши богатства, вы разумом поднялись выше других? Только разум и способности достойны уважения в обществе, которое мы с вами желаем создать.
Муравьев не обиделся. Он положил свою руку на руку Пестеля и сказал тоже совершенно откровенно, по-дружески:
— Вы правы, Павел Иванович. Мой дед по матери завещал мне пятьдесят семь тысяч десятин земли со всем, что есть на ней живого и мертвого, хотя я и так имею достаточно много для одной семьи. Однако поверьте, если б это потребовалось для нашего дела, я отдал бы все богатства, не оставил бы себе ни одной десятины, ни одного рубля и начал бы зарабатывать на жизнь. Я готов все отдать для святого дела, но отступиться от «Конституции» не могу. То, что в ней записано, выстрадано мною. Неужели вы не верите в мою искренность? Я был бы глубоко оскорблен, если б усомнился в вашем доверии ко мне.
Павел Иванович встал. Стоял перед высоким, стройным Муравьевым, любуясь его откровенностью и непосредственностью.
— Я всегда верил вам, Никита Михайлович, и гордился вами, борцом за новую Русь! — сказал он.
Потом шагнул к Муравьеву и крепко обнял его, как брата или близкого друга. Пестелю вспомнились прежние дискуссии, совещания, на которых на него нередко нападали, обвиняли в том, что он диктатор, хочет всем навязать свои взгляды. Муравьев всегда защищал его от этих несправедливых упреков.
— Я всю жизнь выступаю против любого насилия и в «Конституции» проповедую то же самое. Я полагаю, что там, где льется кровь, нет, не может быть свободы.
Пестель начал возражать:
— А что делать, если того требует революция, Никита Михайлович? Позвольте вам напомнить то, о чем вы почему-то хотите забыть, дорогой друг. Помните, на совещании у Фонвизина, когда Якушкин предложил убить императора и добровольно решил осуществить эту акцию, а все стали с ним спорить, вы и Артамон Муравьев выдвинули свой план уничтожения Александра Первого и дали согласие сделать это во время бала в Грановитой палате. Эту идею вы поддерживали и тогда, когда Лунин хотел организовать покушение на Александра на Царскосельской дороге. Почему же вы теперь считаете, что революция возможна без пролития крови? И только так? Удивительная логика! Откуда такие колебания, откуда столь разные взгляды на одни и те же вещи? Нет, Никита Михайлович, республика требует жертв, и вы обязаны пойти на них во имя свободы и благоденствия отчизны. Ваш куцый гуманизм противоречит общечеловеческим принципам. Справедливее убрать какого-либо претендента на трон, нежели рисковать республикой, ставя под угрозу новую Россию.
Муравьев заметно растерялся.
— Я и сегодня в принципе не возражаю против этой акции. Но иногда меня охватывают сомнения: не послужит ли она сигналом для восстания черни? Поэтому я думаю, что революцию надо осуществить мирным путем, это больше отвечает нравственному чувству русского человека.
Пестель подошел к окну и залюбовался видом на Фонтанку и Михайловский дворец на противоположном берегу Невы. Не поворачиваясь, сказал, что, к сожалению, не очень верит в нравственность православия. Православие освящает несправедливость и господство меньшинства над большинством.
— Я не вижу в истории примеров, когда бы оставленные в живых, но лишенные трона венценосцы не представляли собой опасности для новых правительств. Тем более революционных.
— Ну что же, вы правы, — без особого энтузиазма согласился Муравьев. — Хотя наши взгляды на некоторые вопросы не совпадают, тем не менее я на всю жизнь враг абсолютизма. Этому принципу я не изменю, от идеи не отступлю.
— За это я вас и уважаю.
Пестель повернулся к Муравьеву, хотел подойти к нему и пожать руку, но в этот момент слуга доложил, что приехал князь Оболенский.
— Проси, — сказал хозяин и, извинившись перед Пестелем, пошел встречать нового гостя.
Князь Евгений Петрович Оболенский, поручик лейб-гвардии Финляндского полка, считался одним из организаторов Северного общества. Он был сторонником республиканского строя и поддерживал «Русскую правду»; ему импонировали высказывавшиеся в ней революционные идеи.
Князь Оболенский, приветливо поздоровавшись с Пестелем, сразу начал расспрашивать его о Волконском, Давыдове, Юшневском, пересыпая вопросы шутками и вспоминая смешные случаи из жизни столичных оригиналов. Начитанный человек, прекрасный знаток литературы, Оболенский рассказывал очень интересно и живо, рисуя портреты общих знакомых. Пестель слушал его с удовольствием.
За этой беседой и застал их Рылеев — самый младший в столичном Обществе, энергичный и пламенный пропагандист его идей. Среднего роста, смуглый и худощавый, он производил впечатление человека сурового и даже угрюмого. Но как только Рылеев начинал говорить, его хмурость сразу исчезала, в карих глазах загорался огонек, и перед слушателями открывалась чистая, светлая душа поэта.
Кондратию Федоровичу еще не было тридцати, однако он выглядел старше своих лет, — может быть, потому, что жизнь его была довольно трудной. Отец Рылеева, бригадир екатерининских времен, обладал суровым характером и жестоко обращался со всеми, кто был от него зависим. Все в доме его боялись, не только слуги, но даже жена, Настасья Матвеевна. В припадке гнева он запирал ее в погребе, а сын Кондратий дрожал от страха и куда-нибудь прятался, чтобы не попасться отцу на глаза. Все это легло тяжелым бременем на душу мальчика.
Чтобы избавить сына от ярости мужа, Настасья Матвеевна отдала Кондратия в Первый кадетский корпус в Петербурге, директором которого был немец Клингер, к сожалению, тоже сторонник телесных наказаний. Горячему, непоседливому мальчику часто доставалось на орехи, тем более что иногда он брал на себя чужие провинности.
К этому времени относятся первые поэтические пробы Рылеева. Потом появится убийственная сатира на любимца Александра Первого — Аракчеева, которого ненавидела вся Россия. Стихотворением «К временщику», напечатанным «Невским зрителем», зачитывался весь Петербург, и слава дотоле никому не известного пиита сразу неимоверно возросла.
В 1814 году Рылеева выпустили из корпуса в чине прапорщика. В составе Первой резервной бригады он побывал в Германии, Франции, Швейцарии.
После пребывания в чужих странах упала пелена с глаз Кондратия Рылеева. Крепостническая Россия, освященное законом и церковью рабство — весь уклад жизни на родине породил желание бороться за справедливость, способствовать освобождению народов России. И Рылеев поклялся принести жизнь на алтарь свободы во имя благоденствия народа.
Военная часть, в которой он служил, квартировала в Воронежской губернии, в селе Подгорном. Рылеев влюбился в дочь помещика Тевяшова, Наталью Михайловну, и вскоре женился на ней.
По требованию тестя в конце 1818 года в чине подпоручика он вышел в отставку, некоторое время служил заседателем в Петербургской палате уголовного суда, пользуясь большой популярностью среди простолюдинов, особенно после того, как выступил в защиту восставших в Ораниенбаумском уезде, в имении графа Разумовского.
Вместе с Александром Бестужевым Рылеев издавал журнал «Полярная звезда», на страницах которого одно за другим появлялись его сочинения, заставлявшие многих задуматься над судьбою родины и бесправного народа.
Скоро адмирал Мордвинов пригласил Рылеева на службу в правление Российско-Американской компании, на должность правителя канцелярии. Тогда же Рылеев узнал о существовании Тайного общества, а спустя немного вступил в него и стал его активным деятелем и пропагандистом. Революционер-романтик, он от всей души верил в историческое значение их дела, полагая, что даже возможное поражение пригодится новым поколениям борцов за свободу и, подобно маяку, будет освещать им путь.
На квартире Рылеева, жившего на Мойке, в доме, принадлежавшем компании, часто собирались на так называемые «русские завтраки» литераторы, члены Общества, а также люди, близкие им по духу. Слуга ставил на стол графин водки, резал ржаной хлеб и несколько кочанов квашеной капусты. На этих завтраках обсуждались литературные и политические вопросы, вспыхивали жаркие споры. Случалось, гости ссорились, отстаивая свои взгляды. Но все это шло от юношеской горячности, все было так искренне, что никто друг на друга не обижался.
Вступив в Общество, Рылеев отдавал свои силы и время пропаганде его идей и превыше всего ставил самопожертвование во имя родины и русского народа.
Рылеева еще до знакомства с Пестелем предупреждали, что с ним надо быть поосторожнее. Полковнику приписывали пороки, которых на самом деле тот не имел. Противники подчеркивали его склонность к диктаторству, утверждали, что якобинец с юга не терпит инакомыслящих, будто бы требуя от всех полнейшей покорности и проведения в жизнь его теории и взглядов.
На что только не способны зависть и недоверие по отношению к человеку, чей ум и опыт намного выше посредственности!
Наслушавшись подобных разговоров и предостережений, Рылеев тщательно взвешивал каждое слово нового знакомого, внимательно наблюдал за ним, словно желая заглянуть ему в душу и за словами угадать его сокровенные намерения.
Приехали Трубецкой и Александр Бестужев, вслед за ними — Матвей Муравьев-Апостол. В кабинете стало тесно.
Пестель коротко доложил о работе южных управ и сказал, что настало время отбросить всякие разногласия, отказаться от дискуссий и объединить оба Общества. Впредь надо действовать по одному плану, укреплять единство, а не растрачивать силы в философских спорах, которые сейчас могут принести только вред.
Как всегда, Пестеля слушали внимательно, не пропуская ни слова. Поддавшись обаянию его логического мышления, люди забыли о недавнем предубеждении и недоверии, им просто приятно было слушать этого высокообразованного человека, умевшего передать присутствующим самое основное из того, что он всегда проповедовал.
Слушая руководителя Южного общества, Рылеев невольно вспомнил слова Пушкина о том, что Пестель — «умный человек во всем смысле этого слова... один из самых оригинальных умов...». Эта характеристика была столь меткой, что, вспомнив ее, Кондратий Федорович сейчас же согласился с Пушкиным.
То, что Пестель был на целую голову выше других членов Общества, он понял сразу. Ему нравилось, что Павел Иванович держался и говорил очень просто, хотя в его словах чувствовалась сила, покорявшая слушателей и никого не оставлявшая равнодушным.
— Мы — представители новой формации русского общества, добровольно возложившие на себя миссию превратить нашу страну из бесправной и отсталой в передовую, в такую державу, которой будут завидовать все европейские государства, — продолжал Пестель. — На привилегиях одних и рабстве других зиждутся беды и несправедливости нашей жизни. Отсюда упадок добропорядочности, взяточничество судей, чиновников, продажность помещиков и вообще все мерзости, которыми так богата Россия. Не к лицу нам держаться гнилого столпа монархии, его нужно повалить, чтобы и следа не осталось. Вот наша главная цель.
Пестель говорил недолго, однако сумел выразить в своей краткой речи задачи и цели Тайного общества.
— Я возражаю против чрезмерно революционной «Русской правды», — заявил Трубецкой, когда Пестель попросил присутствующих высказаться по поводу программы Общества. — Я считаю, что можно убедить монарха добровольно согласиться на реформу. Нужно только доказать ему, что она принесет пользу империи и является требованием времени...
Трубецкому не дали говорить. Со всех сторон послышались недовольные голоса. Слова Трубецкого сыграли роль сухого хвороста, подброшенного в костер.
— Довольно софизмов, господа! И так слишком много пустословия!
— Вот говорили, что Сперанскому и Новосильцеву поручено подготовить новые законы, более отвечающие требованиям современности. Но где же обещанные императором реформы, о которых протрубили на всю Европу?
— Вздор! Еще Радищев сказал, что до скончания века тиран не поступится добровольно хотя бы частицей своей власти.
— Истинно! Власть царей отнимают силой, а не выпрашивают, как милость.
— Когда императорам и королям приходится круто, они не скупятся на обещания. А как только опасность минет, надевают на шею народа новое, еще более тяжелое ярмо. За примерами недалеко ходить: Испания, Неаполь, Португалия...
— Друзья! Господа! — воскликнул Рылеев, до сих пор молча слушавший своих единомышленников. — Я скажу коротко: смерть монархии, да здравствует новая Россия! Мы должны подготовить проект устройства республики. И если в нем будут учтены права человека, этот проект, безусловно, одобрит и утвердит Великий собор.
— Но сначала надо прийти к общему мнению, объединиться. Нужно все взвесить, все предвидеть.
— Мы даже ясно не представляем себе, как удержать власть, что сделать в первую очередь, — скептически отозвался Трубецкой. — Гипотез очень много, однако все они не более чем плоды вольной фантазии и построены на песке.
— Князь, разве не довольно дискуссий, опасений, сомнений и всевозможных допущений, которые также являются плодами фантазии и трусости людей, не верящих в человеческий разум и не представляющих себе государства немонархического? Мы уже не один год спорим относительно формы государственного устройства. Военная диктатура — вот гарантия сохранения власти на первых порах, пока не будет создано Временное правительство. Вот с чего придется нам начинать, когда мы лишим Романова трона.
— Военная диктатура во главе с диктатором? — хриплым голосом спросил Никита Муравьев. — А надолго ли? На год? На десять лет? Надо же знать.
— Может быть, и на десять, если того потребуют обстоятельства, — сдержанно отвечал Пестель, чувствуя за каждым словом спрашивающего тайные опасения. — Если власть будет принадлежать народу, срок не так уж важен. Любой метод достоин одобрения, поскольку он способствует утверждению республики. Я так думаю. Вероятно, возражений нет?
— Именно есть, Павел Иванович, — отозвался из угла Матвей Муравьев-Апостол и встал. — Не слишком ли мы рискуем, господа, отдавая в руки одного человека, пусть даже временно, всю полноту власти?
Его поддержал Трубецкой.
— Боюсь, — сказал он, бросив быстрый взгляд на Пестеля, — что это может закончиться диктаторством в худшем смысле слова. Вернее, явится новый тиран.
Пестель помрачнел. В словах Матвея Муравьева-Апостола и Трубецкого он почувствовал недвусмысленный намек: будто бы он, ратуя за военную диктатуру, руководствуется личными планами и расчетами, будто он хочет занять место диктатора. Ему стало горько, обида обожгла сердце. Неужели его в самом деле подозревают в честолюбии, считают человеком корыстолюбивым и недобросовестным? Это ужасно!
«Я не могу молчать. Не имею права, — приказал себе Павел Иванович. — Лучше искренность и прямые обвинения, чем эти безосновательные подозрения».
Пестель понимал, что сейчас главное — спокойствие. И подавил в себе обиду, чтобы не сказать лишнего. Руководить нами должен разум, а не эмоции... Он заговорил сдержанно, как человек, все взвесивший и обдумавший.
— Господа, я считаю бесчестным дурно думать о том, с кем, быть может, придется идти на смерть. Я понимаю ваши намеки и хочу прямо предупредить, что не ищу для себя лично никакой выгоды. Моя цель — благоденствие отечества. Я, как и все вы, готов пожертвовать жизнью, если того потребует наше дело. Но должен напомнить, что самое страшное для Общества — это разброд. Ибо там, где нет доверия, не может быть ничего прочного. Я предлагаю военную диктатуру только потому, что это единственный надежный способ удержать власть в первые дни после свержения монархии. Тот, кто думает иначе, пусть тоже откровенно выскажет свое мнение. Мы должны относиться друг к другу с чистой совестью и открытой душой.
Всем стало неловко. Подозревать человека, у которого нет никаких задних мыслей! Одни опустили голову, чтобы не встречаться взглядом с Пестелем, другие начали оправдываться:
— Зачем же так думать, Павел Иванович? Это сомнение было высказано вообще и никого конкретно не касалось. Нас всех объединили общие идеи, общая цель.
Вернулись к обсуждению дел. Рылеев считал, что выбор формы правления зависит от воли народа, а волю народа должно выразить Учредительное собрание. Вместе с тем он советовал поскорее составить план восстания, не терять времени, потому что правительство никого не пощадит, если узнает о заговоре.
— Нерешительность равноценна поражению. Аракчеев поднимет над нашими головами меч и еще туже затянет петлю у нас на шее. Нужно окончательно договориться, когда мы выступим, и действовать по плану.
Пестель внимательно смотрел на него. Кондратий Федорович говорил с большим воодушевлением. Казалось, он готов хоть сегодня отправиться на штурм монархии и, если потребуется, не пожалеет собственной жизни.
— Об этом рано говорить, — охладил его пыл Трубецкой. — Еще слабы наши силы и недостаточно влияние в полках. Прежде всего необходимо укрепить свои ряды. Для этого мы должны вовлечь в Общество побольше офицеров, а тогда уж назначить время выступления.
— Так когда же это будет? — не выдержал Оболенский, который, как и Рылеев, рвался в бой, считая промедление смерти подобным.
Вместо Трубецкого ответил Пестель:
— У себя на юге мы можем приступить к акции не ранее двадцать шестого года, когда император будет делать смотр полкам. Если Вятский полк назначат нести караул в главной квартире Второй армии, судьба тирана будет решена. А вы в Петербурге, по-моему, должны уже с этого дня готовиться к восстанию, ведь могут возникнуть непредвиденные обстоятельства. Если вы начнете первыми, я от имени Южного общества обещаю вам присоединиться и помочь всеми имеющимися силами. Могу вас заверить, что за нашими офицерами без колебаний пойдут нижние чины, уважающие своих командиров и доверяющие им. Если же кто-нибудь из начальства не согласится добровольно присоединиться к нам, заставим силой! Справедливость всегда на стороне большинства.
— Право личности священно и неприкосновенно, — неодобрительно глядя на Пестеля, произнес Трубецкой.
— Если оно не используется во вред другим и не угрожает свободе, — парировал Пестель, сделав вид, что не заметил раздраженного тона Трубецкого.
Чтобы прекратить пикировку, Никита Михайлович Муравьев на правах хозяина резюмировал:
— Господа, предлагаю подвести итог сегодняшнему совещанию. Я думаю, никто не возражает? — Не ожидая ответа, он продолжал: — Во-первых, принимая во внимание заявление Павла Ивановича, мы будем ориентироваться на двадцать шестой год, однако наготове надо быть всегда, чтобы не пропустить подходящего случая. Во-вторых, нам нужно вовлекать в Общество влиятельных офицеров. Но при этом тщательно оберегать тайну и всегда помнить о конспирации. Мы будем обо всем оповещать друг друга, а если возникнет необходимость, соберемся на срочное совещание, чтобы обсудить тот или иной вопрос и принять необходимые меры. В том случае, если часть наших товарищей решит действовать немедленно, остальные должны их поддержать всеми имеющимися силами и способами. Вот и все! У кого есть возражения, прошу говорить.
Возражений не было, хотя и после этого совещания остались те чисто теоретические разногласия, которые особенно беспокоили Пестеля.
Офицеры-дворяне, выступавшие от имени русского народа, на самом деле боялись его революционной активности и считали, что нижние сословия — как в селе, так и в городе — лучше оставить в стороне от политических событий.
Спор приобретал форму яростного столкновения двух принципиально враждебных точек зрения. С присущей ему энергией продолжал Пестель борьбу, стараясь оторвать от умеренных «северян» тех, кто был настроен революционно, и создать из них крепкую, надежную группу.
На квартире корнета Свистунова состоялось организационное собрание вновь созданного филиала, основу которого заложил Барятинский. На нем присутствовали Пестель, Матвей Муравьев-Апостол и кавалергарды Вадковский, Поливанов, Свистунов, Анненков, Депрерадович. Вадковский познакомил Пестеля с теми офицерами, которых он не знал. Павел Иванович спросил, согласны ли они принять участие в деятельности Тайного общества, ставящего себе целью создание республики.
— Да, согласны, — услышал он в ответ.
На мгновение воцарилась тишина. Все смотрели на Пестеля. Кое-что о нем уже слышали от его брата Владимира, служившего в Кавалергардском полку, а также от других офицеров, лично знавших черноволосого вольнодумца. Было также известно, что его не любят император Александр и великие князья Романовы, зато в среде передового, мыслящего офицерства он пользовался доброй славой как знаток военной науки, герой Отечественной войны, умный, верный товарищ.
Около часа говорил Пестель, излагая политическую и социальную программу Общества, рассказывая, какою представляется ему форма правления в будущем государстве. Он доказывал преимущества республиканского строя и предупреждал, что республику можно завоевать только дорогой ценой, так как абсолютизм не отдаст власти без боя.
Потом Павел Иванович стал читать важнейшие разделы «Русской правды», и перед слушателями, как из тумана, постепенно начал вырисовываться образ будущей России с совершенно новыми политическими и административными учреждениями.
Возбужденные и взволнованные офицеры поклялись бороться за новое отечество и ничего не жалеть ради святого дела. Пестель намекнул, что для успеха нужна решительная тактика, нужна храбрость; что ради революции, быть может, придется пойти на жертвы и даже кое-кого убрать с дороги, чтобы спасти республику. Надо быть готовым пролить собственную кровь, а также ту, которую прикажет пролить Общество.
Горячая речь Пестеля произвела на молодежь глубокое впечатление. Офицеры как будто увидели мысленным взором родную страну обновленной, все граждане там пользовались равными правами. Собрание закончилось ужином. Пили за победу и успехи Общества. Все горячо верили, что правда возьмет верх над злом и ложью. Эта вера в светлые идеалы, казалось, навеки объединила их в одну семью.
Отмежевываясь от Северного общества, члены республиканского филиала опирались на иную структуру тайной организации. По образцу масонских лож для конспирации были утверждены три категории членов — братья, мужи, бояре.
Вновь принятые представляли собой первую ступень — братьев. Им сообщали общие положения революционной организации, однако оставляли на положении учеников, которых еще надо было испытать и проверить. Лишь после этого их возводили на вторую ступень — они становились мужами. Тогда им рассказывали о цели, которую ставит перед собой Общество, и способах ее достижения. И только доказав свою преданность Обществу, можно было подняться на высшую ступень — попасть в бояре. Бояре занимали руководящие посты, им был известен поименно состав верховного правления, они имели право принимать в Общество новых членов.
Тогда же Вадковский предложил воспользоваться большим балом в белом зале императорского дворца, чтобы уничтожить ненавистное семейство Романовых и провозгласить республику.
Пестель с этим планом не согласился и убедил Вадковского, что Общество пока не готово к такой акции. Еще не составлена программа; она будет изложена в «Русской правде», и Общество объявит ее в день падения монархии.
Павел Иванович был прав, для восстания еще не пришло время. Нужно было укрепить Общество, и в первую очередь в столице, выделить преданную и решительную группу, на которую падет вся ответственность в момент восстания. Пестель мечтал использовать кавалергардов, чтобы их руками свалить аристократический строй. Он старался вдохнуть в них силу революционной убежденности, внушить им готовность пожертвовать своей жизнью во имя идеи, за которую поклялись бороться все члены Общества. Прощаясь с товарищами, Павел Иванович сказал:
— Наш путь не устлан розами. Тот, кто ничем не рискует, ничего не добьется.
После совещания у Никиты Михайловича Муравьева Пестель еще несколько раз встречался с руководителями Северного общества, и разговоры опять и опять вились вокруг тех пунктов, которые так напугали «северян» и на которых особенно настаивал Павел Иванович, не желая поступиться ни одним параграфом «Русской правды».
Накануне отъезда из Петербурга Пестель заехал к Муравьевым попрощаться с Никитой Михайловичем и Александрой Григорьевной.
Супруги Муравьевы предлагали Пестелю остаться обедать, но он отказался, ссылаясь на то, что должен еще проститься кое с кем, а времени в обрез.
— Вы теперь в Тульчин, Павел Иванович? — спросила Александра Григорьевна. Она сидела на диване, рядом стояла корзиночка с нитками.
— Хочу заехать к родителям в Васильево, это в Смоленской губернии, — отвечал Пестель.
— А где квартирует ваш полк?
— В Линцах. Село не очень большое, но чистое и красивое, как и все села в Малороссии.
— Я тоже на этой неделе собираюсь в наше имение Тагино, что в Орловской губернии, — заметила Александра Григорьевна. — Мой брат Захар получил четырехмесячный отпуск. Мне хочется повидаться с ним и вволю наговориться: ведь все наши на службе, вечно в хлопотах, редко собираются вместе за столом. Орловское имение очень красиво. Дивные пейзажи, прелестная Ока и такая тишина... Для отдыха трудно найти лучшее место.
— У вас один брат?
— К сожалению, да. Один брат и шесть сестер.
Графа Захара Чернышева Пестель почти не знал. Только слышал, что он очень богат и принят в Северное общество по рекомендации Федора Вадковского, своего двоюродного брата.
Пестель хотел расспросить Муравьеву о брате, однако вошел Никита Михайлович, и разговор перекинулся на другие темы.
Когда Александрина вышла из гостиной, Муравьев и Пестель опять заговорили о последнем совещании. Никита Михайлович поинтересовался, скоро ли будет дописана «Русская правда».
Павел Иванович покачал головой:
— До конца еще далеко. Должно быть десять разделов, но готово пока только пять. А из этих пяти окончательно доработаны лишь первые три. Тут мне весьма помог Василий Петрович, адъютант графа Витгенштейна.
— Это сын генерал-майора Петра Никифоровича Ивашева, бывшего начальника штаба Суворова, шефа Таганрогского драгунского полка?
— Да! Отец вышел в отставку и живет сейчас в Симбирской губернии.
— Павел Иванович, вы не собираетесь вносить никаких изменений в разделы о государственном устройстве и военной службе?
— Незначительные. Временное правительство должно выделить в каждую губернию по одному представителю. Во время выборов депутатов в палату они будут следить, чтобы не нарушалось право. Срок военной службы — пятнадцать лет, однако брать в рекруты следует только холостых, причем не старше двадцати лет. А минуло двадцать — никто не имеет права взять на службу. Нужно, чтобы человек, отслужив свой срок, мог вернуться домой, создать семью и пожить, как все. Кто вправе отнимать у человека всю жизнь? Она дается каждому из нас один раз. И ее надо провести не только в казарме, заполнить не одной муштрой. Этому рабству, этим издевательствам придет конец вместе с последним Романовым — Александром. Как подумаю, что иные офицеры, без совести и чести, часто отнимают у нижних чинов ассигновки на провиант, пропивают их несчастные копейки и порой даже содержат на эти деньги любовниц, — как подумаю об этом, просто сгораю от стыда за двуногих зверей в мундирах. В «Русской правде» я предлагаю улучшить питание нижних чинов. Кроме муки и крупы давать им в скоромные дни по полфунта говядины, горох, картофель и капусту. Форму одежды тоже надо сменить на более просторную, удобную и цветом потемнее, чем нынешняя, пруссацкая. А что касается военных поселений, то их мы, безусловно, уничтожим. Эта александро-аракчеевская выдумка принесла людям много страданий, стоила много крови.
— Надумали снять графа Витта с должности начальника военных поселений? — пошутил Никита Михайлович, и в уголках его глаз обозначились едва заметные морщинки. — Этак, батенька, грех поступать! Граф Витт пожалуется своему благодетелю, «без лести преданному», и вам достанется на орехи.
— Пусть Витт скажет спасибо, что его до сих пор не убили несчастные поселенцы, которых он опекает... Ну, кажется, мы обо всем договорились? Если возникнут непредвиденные вопросы, мы решим их в письмах. Может быть, условимся и о встрече. А теперь, Никита Михайлович, попрощаемся. Желаю вам успехов, мой друг, и здоровья. И чтобы все у вас было хорошо.
Они поцеловались, как близкие друзья, хотя и были непримиримыми и принципиальными противниками, когда дело касалось «Конституции» или «Русской правды».
— Остались бы с нами обедать, Павел Иванович, — сказал Муравьев, все еще надеясь уговорить гостя. — Приедут Батюшков, Карамзин...
— Благодарю за любезное приглашение, да нет времени, друг мой.
— Я позову Александрину, или лучше давайте вместе с вами пойдем к ней. Может быть, она сумеет повлиять на вас...
— Я уже говорил Александре Григорьевне, что завтра отправляюсь в дорогу. А сегодня мне нужно еще кое с кем встретиться.
— Вы и в быту так же принципиальны, как в серьезных делах? — добродушно упрекнул Пестеля хозяин, не выпуская его руки. Они шли по огромному муравьевскому дому, перед ними была целая анфилада комнат.
— Это вам кажется, Никита Михайлович, — возразил Пестель. — Просто я спешу поскорее уехать из столицы, потому что хочу навестить родителей в Смоленской губернии и заехать в Каменку, к Давыдову. Может быть, застану там Волконского, кого-нибудь еще из наших единомышленников и расскажу им о своей поездке, о том, что говорилось на совещании. Надо, чтобы они были в курсе всех дел. Когда я вернусь в полк, у меня уже не будет возможности разъезжать.
— Приветствуйте их от моего имени. Скажите Волконскому, что осенью я его жду в гости. Пусть возьмет отпуск и приезжает в Петербург.
— Хорошо, непременно передам. Кстати, чуть было не забыл: ваш двоюродный брат Михаил Сергеевич пишет вам?
— Лунин? Редко. Он живет близ Варшавы, там квартирует их полк. Жуирует, ездит на охоту, не пропускает ни одного бала. Говорят, в него влюблена графиня Потоцкая. Михаил пользуется благосклонностью его высочества Константина Павловича.
— Лунин — человек большой души и редкого мужества. К тому же он человек чистосердечный. Я люблю людей прямодушных, которые не боятся говорить правду в глаза.
— Весьма похвальные черты. Но иногда они вредят таким, как наш Михаил. Он слишком горяч, ему не хватает рассудительности. А в его положении эти пороки могут в конце концов оказаться фатальными.
— Если будете писать Лунину, кланяйтесь ему от меня. Скажите, что я часто его вспоминаю.
— Он, как и вы, убежденный холостяк.
— Неженатому легче в нашем положении. Личное счастье, наверное, выпадает не всем, — вздохнул Пестель.
Муравьеву почудились в его голосе печальные нотки, — словно Павел Иванович вспомнил что-то недостижимое, но такое желанное...
В царствование Александра Первого отец Пестеля был назначен генерал-губернатором Сибири. Иван Борисович считал, что вверенным ему краем можно управлять и за шесть тысяч верст от него, и потому жил в Петербурге, в собственном доме на Фонтанке, жил так же, как жили все сановники.
А тем временем в Сибири процветало взяточничество, казнокрадство, совершались и иные преступления, и когда Сперанскому поручили ревизию этого огромного края, Пестелю пришлось подать в отставку.
Тогда Иван Борисович оставил столицу и переехал в Смоленскую губернию, в имение своей жены село Васильево: кроме долгов, у бывшего губернатора ничего не было за душой, а жизнь в Петербурге требовала немалых расходов.
В первый день пребывания в родительском доме Павел Иванович только и делал, что слушал жалобы отца на несправедливость да упреки по адресу Сперанского и ревизоров. Ревизоры, мол, и сами не без греха, а других судят со всей суровостью.
— Все берут, — говорил Иван Борисович, — все требуют взяток, на том мир стоит. Где ж тут уследить? Да еще в таком огромном, богом забытом крае. И почему я должен отвечать за чиновников? Это же такие взяточники и фарисеи, что с мертвого отца готовы шкуру содрать. Ежели уж судить, то всех без разбору, начиная с Сената и кончая последним писарем. Помещиков и чиновников — на каторгу, среди этого скопища грабителей и казнокрадов нет ни одного честного человека. Не-ет, я обо всем напишу его величеству, расскажу о мерзавцах, занимающих государственные должности, о всех, кто обогащается за счет живого и мертвого. А я что имел от службы, кроме жалованья? Когда уезжали из столицы, в кармане у меня было семьдесят пять рублей. И двести тысяч долгу.
Павел Иванович, как мог, утешал отца, не очень, впрочем, веря, что жалоба, посланная императору, внесет существенные перемены в жизнь бесславно покинувшего свой пост генерал-губернатора Сибири.
— Я сорок лет честно служил русскому престолу, а что нажил под старость? — возмущался Иван Борисович, изливая свои обиды и угрожая недругам, столкнувшим его с насиженного места.
Мать молча вытирала слезы. Она ничего не понимала в служебных делах и искренне верила в честность мужа. Она не сомневалась, что с ним поступили несправедливо и что виной всему зависть и недоброжелательство злых людей, близко стоящих к трону.
Павлу Ивановичу было жаль родителей. Их беспомощность вызывала в душе чувство ненависти к могущественным особам за их жестокое, издевательское отношение ко всем, кто стоит на служебной лестнице ступенькой ниже и кого можно безнаказанно унижать. Разумеется, отец виноват, потому что, живя в столице, не знал, что делалось в Сибири. Но разве есть праведники среди министров, высших чиновников, в Сенате! Эта продажная камарилья весь век живет в подлости. В подобной грязи может захлебнуться даже чистая душа. Где уж отцу бороться с ними? Он тоже, пока обладал властью и силой, ничем не отличался от других. А теперь возмущается, ищет правды, требует справедливости, которую сам еще недавно топтал ногами. Ужасно! Вот вам трагедия на русской почве.
Но разве в других странах справедливость и честность в почете? Нет, и там то же самое, только в другой форме. Ибо вся суть в общественном устройстве, в тех условиях, благодаря которым процветает деспотия, являющаяся причиной всех бед. Уничтожив ее, уничтожишь зло. Абсолютизм покрыл Россию зарослями бурьяна, загадил святую землю.
Павел Иванович сидел угрюмый, уже не слушая жалоб отца. Жаль было только чистую сердцем мать. Она с детства учила сына брать пример с героев Плутарха, ненавидеть все темное и тупое, бороться со злом и пошлостью. И вот сидит удрученная, подавленная. Действительность навалилась на нее всей своей тяжестью, согнула — куда девалась ее гордая осанка! — и нет сил выпрямиться.
Павел Иванович посмотрел на отца (как он возбужден, как гневен!), перевел взгляд на мать (как она беспомощна!). И, чтобы утешить их, сказал:
— Не поддавайтесь печали. Скорбь не поможет вашей беде, наоборот — еще больше усложнит и так нерадостную жизнь. Я обещаю помогать вам, сокращу до минимума свои расходы, все буду отдавать вам. И помогу самому младшему из братьев — Александру. Владимир и Борис служат, они сумеют прожить, если будут экономными. И советую переписать Васильево на Софью. Она девушка, ей больше всех нужно.
— Быть может, мне еще удастся выхлопотать хорошее место или достаточный пенсион, — отозвался отец, не терявший надежду, что на старости лет ему улыбнется судьба.
— Ну что же, блажен, кто верует.
Вечером Павел Иванович сидел на террасе, радуясь тишине и вдыхая полной грудью благоуханный воздух старого парка, темной стеной окружавшего дом. Все кругом спало крепким сном; только где-то в вышине закричал сыч, и эхо его резкого крика долго звучало во мраке, словно перекатываясь с места на место, пока не потонуло в зарослях.
И опять тишина, какая бывает только тихой летней ночью после жаркого дня. Потом темная громада парка начала постепенно светлеть, точно упала завеса, и по аллеям один за другим быстро побежали лунные блики, там и сям появились узорчатые тени, а кусты сирени скинули с плеч тяжелые плащи. И потускнел свет, падавший из окон отцовского кабинета.
Пришла мать, села в старое кресло, всегда стоявшее возле круглого стола, за которым когда-то любил читать Павел Иванович.
— Все пишет, все жалуется, — сказала она, словно разговаривая сама с собой. — А что толку? Заимодавцы все равно не дадут житья, какое им дело до нашей бедности. Потерпят еще немного, а потом продадут Васильево, а нам хоть под забором пропадай. Куда идти, как жить?
— Говорю же я вам — перепишите имение на Софью. А долги я возьму на себя, чтобы вас никто не тревожил.
— Павел, дорогой мой! Тебе пора подумать о собственной семье. Не вечно же так, бобылем. А мы, благословляя тебя на самостоятельную жизнь, ничего не можем тебе дать.
Павел Иванович подошел к матери, взял ее руки в свои.
— Я все сделаю для того, чтобы вам было легко и покойно. Все, что в моих силах.
— Нет, сын, жизнь не так проста, как тебе кажется, — возразила Елизавета Ивановна. — Иногда одного желания мало. Бедность никогда не считалась добродетелью, она унижает человеческое достоинство. Даже славное прошлое не всегда спасает, если у тебя нет денег, чтобы жить в столице, как живут другие из твоего круга. Бедность — настоящая трагедия, которой никто не прощает.
Павел Иванович, как мог, утешал мать, в глубине души понимая, что все его слова бесполезны. Вдруг ему стало страшно, что он не сумеет выполнить данных отцу обещаний. Ведь на том пути, на который он встал, его на каждом шагу подстерегает опасность, ее не объехать на аргамаке, не обойти окольной дорожкой. Тайные общества растут, ширится молва, и где гарантия, что она не дойдет до ушей императора? А тогда Аракчеев задушит заговор, как тот чугуевский бунт. Что будет с родителями? С сестрой Софьей?
— Я рада, что ты приехал в Васильево, — снова заговорила мать. — Жаль, что не застал дома братьев. И Софья уехала к тетушке Ангелине, кузены так просили отпустить ее к ним погостить. Пусть рассеется, ведь к нам редко кто приезжает.
— Я всего на несколько дней, мама. По дороге из Петербурга. Тороплюсь в полк. Служба!
— Я понимаю, — вздохнула она, подняв на сына полные грусти глаза. — Это старая истина, что дети — до тех пор, пока не вышли за порог родительского дома. Отрастают крылья, и дети разлетаются по свету. Что поделаешь... Ты в Петербург приезжал по делам или к кому-нибудь в гости?
— Какие там гости! Дела... Да, забыл передать привет от Петра Христиановича.
— Графа Витгенштейна? Он все еще командует?
— Да! Формально он командующий Второй армией, но всем правит начальник штаба Киселев. Граф стареет, пора в отставку.
— Хоть бы тебе, сын, счастье улыбнулось на службе. Каждый день молю бога.
— Если оно мне не улыбнется, я вызову его на дуэль, — пошутил Павел Иванович. — Счастье, мама, понятие относительное. У каждого оно свое, не похожее на чужое.
— Вот женишься, и придет к тебе счастье...
— А что, если останусь холостяком?
— Шутишь! — Мать испуганно отстранилась от сына. — Человек рождается не только для того, чтобы прославить свой род, но и чтобы продолжить его. Это долг перед богом и природой, и грех им пренебрегать.
— А может быть, я хочу посвятить свою жизнь высшей цели?
— Ну что ты говоришь, Павел! — мягко укорила она его. — Нет более высокой цели, чем семья и отчизна. Отчизне ты служишь душою, а семье — сердцем и своей любовью. Так я понимаю.
Пестель умолк, ничего не ответил матери. «Отчизне — душою, а семье — сердцем и любовью, — подумал он с грустью. — Нет, нельзя делить неделимое. И могу ли я изменить делу, которое поставил себе целью всей жизни?»
Неожиданно по верхушкам деревьев побежали розовые блики, по аллее метнулись тени. Казалось, в глубине парка кто-то всколыхнул ночной мрак и он выплеснулся сюда, к самому дому. И в ту же минуту тишину разорвал церковный колокол. Это били в набат. Просыпалось село, разбуженное тревожными всплесками однообразных печальных звуков, которые то усиливались, приближаясь, то словно отступали за деревья и делались глуше.
— Опять пожар. Боже, когда же этому будет конец! — испуганно проговорила мать, вставая с кресла. — Не проходит недели, чтобы у кого-нибудь из соседей-помещиков не подожгли конюшню, каретную, а то и дом. А две недели тому назад убили заседателя. Неспокойно у нас.
Застучал в колотушку сторож, проснулась дворня. Долетели голоса:
— Где горит? Не у нас?..
Вышел Иван Борисович, крикнул кому-то, чтобы поднялись на башню да посмотрели, кого из соседей настигла беда.
— Может, у Саввы Мефодиевича горит, огонь-то с той стороны, — донеслось сверху.
— Дай им волю — всю Россию спалят, — бормотал старый Пестель, шаркая домашними туфлями. — Гнезда дворянские по ветру пустят, а владельцев перережут, как петухов.
Елизавета Ивановна куталась в шерстяную шаль — не из-за ночной прохлады, ее била нервная дрожь. Павел Иванович обнял ее. Ему хотелось успокоить мать, внушить ей уверенность.
— Так мы и живем, всегда в тревоге, — пожаловалась она каким-то чужим голосом. — Неспокойно! Слуги требуют воли, говорят — есть, мол, государев указ об отмене крепостного права, а помещики его не желают выполнять, прячут ту бумагу. Это, наверное, потому пошли среди дворни такие слухи, что некоторые душевладельцы задумали отпустить на волю своих дворовых, да еще земли хотят им нарезать. Хорошо, что Сенат не позволил им сделать подобную глупость.
— И без Сената да императорского указа позорное рабство будет упразднено, — тихо, так, чтобы его могла услышать только мать, произнес Павел Иванович. — Солнце светит, ни у кого не спрашивая позволения. И ветер гуляет вольно. Почему же человек должен быть рабом, принадлежать другому, как вещь?
— Да как же это — без слуг, без дворни? А кто будет обрабатывать землю? — спросила мать с неудовольствием. — Так всегда было на земле — господа и слуги. Как же иначе? Кто, как не помещик, заботится о своей дворне?
— Этой несправедливости, мама, настанет конец. Разве не одинаково появились на свете я и сын нашего кучера? Так почему же он принадлежит мне? Почему?
— Потому что вся его семья, как и Васильево, достались нам в наследство от моего отца, а твоего деда.
— А представь себе, что меня родила наша кухарка Глафира. И я не воспитывался в Пажеском корпусе, а потом в Дрездене. И был чьей-то собственностью. А мой хозяин взял да и продал меня или обменял на старый экипаж либо на какой-нибудь пустяк. И разлучил меня с тобой навеки. Как бы ты восприняла столь жестокую несправедливость?
— Замолчи, Павел! Зачем ты меня пугаешь? Я бы руки на себя наложила. — Она вздрогнула и, словно в лицо ей подул ледяной ветер, плотнее закуталась в шаль. — Выбрось из головы эти ужасные мысли, сын, они не принесут тебе добра. Каждому живому созданию бог дал свое место на земле. Ведь надо же кому-то быть и кучером, и пастухом. Не нужно об этом думать, живи, как живут все. Единственное, чего я хочу, — это чтобы мои дети оставались честными и справедливыми людьми. В этом мое счастье.
— А я хочу не только быть счастливым, но и видеть вокруг себя счастливых, — отвечал матери Пестель.
— Я тебя не совсем понимаю, сын. В чему ты стремишься?
— Только к тому, чему ты нас учила: любить правду, брать пример с героев Плутарха, превыше всего почитать свободу и ненавидеть зло.
Ответ сына отчасти успокоил материнское сердце.
Пожар понемногу потушили, умолкли голоса, не слышно было звуков колокола. И из окна отцовского кабинета опять струился тусклый свет, — казалось, на всей измученной земле это был единственный огонек, неусыпно несший свою дозорную службу.
Разговаривать не хотелось. Хорошо сидеть молча, вспоминая давно минувшее, в котором столько сказочного и светлого, что сейчас даже не верится, действительно ли все это было. Беззаботное детство, юность... И мечты о подвиге. А каким он будет, этот подвиг, о том не задумывались. Это неважно. Подвиг — вот самое лучшее, на что способен человек и что он обязательно должен совершить.
Откуда-то налетел ветер, пронесся по вершинам деревьев и, наверное, сам прилег на часок отдохнуть — все кругом погрузилось в дремоту.
Пока запрягали лошадей, а мать, как всегда, проверяла, все ли приготовленное в дорогу положили в возок, Павел Иванович неторопливо обходил комнаты, прощаясь с милыми его сердцу вещами и книгами, напоминавшими далекое детство и юность.
Мало уж осталось свидетелей прошлого, и тем более дороги они были ему сейчас, когда он покидал родительский дом. Приедет ли он сюда еще? Может быть, бурный житейский поток никогда не занесет его в этот уголок земли, с которым связано столько воспоминаний и где доживают свой век самые близкие ему люди.
Пестель остановился у своего портрета, нарисованного на бумаге тушью, белилами и акварелью. Этот портрет писала его мать. Елизавета Ивановна оказалась хорошей художницей, портрет был великолепен.
Павел Иванович долго смотрел на свое молодое лицо, повернутое в профиль. Он и в самом деле был тогда молод — девятнадцатилетний прапорщик Литовского гвардейского полка. За смелость и отвагу на Бородинском поле он получил из рук Кутузова золотую шпагу с надписью: «За храбрость». На Бородинском поле прапорщик Пестель был тяжело ранен в ногу, пришлось восемь месяцев лечиться в Петербурге.
Скоро его назначили адъютантом главнокомандующего Второй армией и наградили орденом святой Анны второй степени. Вот тогда, накануне его отъезда из Петербурга, Елизавета Ивановна и написала портрет сына.
С того дня, кажется, прошла целая вечность. Теперь он командир Вятского полка, считается опытным военным. Но в душе остался тем же юным прапорщиком, которому мать пекла на дорогу печенье, коржики, «хворост» и жарила свиную ножку.
Как много у каждого человека этого незабываемого, интимного, светлого — того, что принадлежит только ему, ибо никто посторонний не может заглянуть в его святая святых. Такими были для Пестеля воспоминания о невозвратном прошлом.
Услыхав в соседней комнате голос матери, Павел Иванович отошел от портрета и начал рассматривать на жардиньерке цветы в горшочке и вырезанные из слоновой кости маленькие фигурки оленей и людей — обитателей холодной тундры.
— Кажется, ничего не забыли, — сказала мать, входя в комнату. — Только ты, Павел, помни, что в дороге нужно есть. Прошу тебя, даже приказываю. Смотри, как ты похудел. Так и заболеть можно. — Елизавета Ивановна посмотрела на сына с такой любовью и грустью, словно прощалась с ним надолго — может быть, навсегда.
Пестель обнял мать, прижал ее уже поседевшую голову к груди, сказал ласково:
— Не тревожься за меня, милая, родная. Я совершенно здоров, мне хватит здоровья на сто лет. А что касается коржиков и прочих лакомств, то за них большое спасибо, я всегда поглощаю их с аппетитом современного Гаргантюа. Правда, правда!
— Ты все шутить, — вздохнула мать, обнимая сына, — а у меня почему-то болит за тебя душа.
— Напрасно волнуешься, сама накликаешь на себя болезнь. На службе меня уважают друзья, даже начальство неплохо меня аттестует. Так что у тебя нет никаких оснований терзаться.
— Все это так. Но есть ли на белом свете хоть одна мать, у которой в разлуке с детьми не болело бы за них сердце?
Павел Иванович ничего не ответил. Молча обеими руками приподнял ее голову, нежно поцеловал в лоб.
И долго потом в дороге видел перед собой ее печальные, чистые глаза, слышал тихий, ласковый голос.
Тучи надвигались со всех сторон. Небо, еще недавно такое светлое, пронизанное солнцем, сразу стало зловеще черным. Где-то грохотал гром, с каждой минутой приближались его раскаты. На западе горизонт то и дело вспыхивал ослепительным огнем, но сразу гас. В природе все притихло, притаилось в тревожном ожидании, и было такое чувство, что вот сейчас, сию минуту, черная глыба рухнет в поле и своей тяжестью не только придавит все живое на дороге, но ничего не оставит даже от верб и стройных тополей. Вдруг чернота над самым горизонтом будто раздвинулась, серая полоса начала расползаться и наконец охватила полнеба... Пестелю казалось, что над ними находится центр урагана, опрокидывающего все на своем пути. Денщик Степан, правя лошадьми, со страхом поглядывал на тучу, которая как-то волнами накатывалась на дорогу. Лошади тоже, наверное, чувствовали опасность, они быстро катили возок в гору, оставляя за собой длинный шлейф пыли.
— Нам лишь бы успеть доскакать до какого-нибудь хуторка да переждать, пока пронесется ураган и распогодится, — сказал Степан, дергая вожжи и в душе побаиваясь, как бы не опрокинуться на незнакомой дороге, где то и дело попадались большие выбоины и ухабы.
— А если поблизости нет жилья, что тогда? — спросил Павел Иванович, любуясь разбушевавшейся стихией, которая всегда оказывала на него необъяснимое влияние, вызывая в душе чувство причастности к ее исполинскому могуществу.
— Есть, должно быть, — возразил Степан. — Видите, лошади побежали быстрее. Верный знак, что почуяли человечий дух.
Он еще что-то прибавил, но Пестель не расслышал. В эту минуту налетел шквал, обрушился на лошадей, все завертелось в бешеном вихре. Казалось, ветер вот-вот подхватит возок, поднимет и понесет над полем, а потом швырнет в пропасть либо в глубокий овраг. Длилось это минуту или две, Пестель не знал. Зажмурившись и вцепившись руками в поручни, чтобы не вылететь из возка, он замер в ожидании, надеясь, что лошади вынесут в безопасное место и тогда можно будет открыть глаза. Но лошади мчали и мчали, в ушах свистело, гудело, казалось, все вокруг летит в бездну. Наконец они очутились в более спокойном месте, Пестель понял это по тому, что ветер уже не хлестал по лицу и не рвал на груди одежду. Возок покатился ровнее, ураган теперь шумел где-то сбоку.
— Слава богу, пронесло, — услышал Павел Иванович голос Степана и открыл глаза. — Я уж думал, нечистая сила разнесет нас на куски вместе с лошадьми и возком либо бросит в тартарары. Ох, беда, беда! Ну, ни дать ни взять — ведьмы сбежались со всех сторон на бесовские игрища. Помилуй бог! Тьфу!..
Пестель посмотрел на дорогу, поднял глаза к небу. Ураган разорвал тучи, небо посветлело. Ночь, подгоняемая вихрем, словно отступила на восток. Лошади шли спокойнее, радуясь, что все кончилось благополучно и можно немного передохнуть после бешеного галопа. Однако отдыхать было рано. Позади еще шумело, земля дрожала под раскатами грома.
— А вон и село или, может, господское имение, — сказал Степан.
Пестель взглянул в ту сторону, куда показывал кнутовищем денщик. В самом деле — вдали виднелась темно-зеленая громада сада или парка, а там очертания дома и еще каких-то строений. Под горою же можно было различить крестьянские жилища — как белые пятна на темном фоне.
Еще быстрее побежали лошади, еще больше посветлело небо. А когда возок миновал околицу незнакомого села, на землю упали первые капли дождя.
Через несколько минут усталые лошади въезжали на широкий двор с конюшней, каретной и приземистым домом с деревянными старыми колоннами и ступенями, ведущими на террасу. Пестель поспешил спрятаться от дождя и в то же мгновение увидел хозяина имения.
— Надворный советник и кавалер Митрофан Платонович Шарапов, — отрекомендовался толстяк с круглым лицом, вздернутым носом и маленькими глазками в складках век. — Ваше счастье, что успели добраться до моей усадьбы, пока не хлынул дождь. А то вымокли бы до нитки. Видите, что творится? Словно божья кара обрушилась на наш грешный мир.
В самом деле, дождь лил как из ведра, точно разверзлись хляби небесные.
— Прошу в дом, — сказал толстяк, поводя рукой в сторону раскрытых настежь дверей. — Весьма тронут и рад, что непогода привела в мою обитель господина полковника. Ванька! — крикнул он кому-то из слуг, вероятно находившемуся поблизости. — Лошадей господина полковника накормить, укрыть попонами, возок поставить в каретную, чтобы не намок. Параша, обед на стол! Живо!
Павел Иванович огляделся, но никого не увидел. Непонятно было, кому приказывал хозяин и кто мог слышать его слова. Однако, наверное, кто-то слышал, потому что, отдав приказания, толстяк спокойно направился в дом, пропуская впереди себя гостя.
Они пересекли неширокий коридор, миновали две комнаты и вошли в гостиную. Старинные кресла, длинный стол под тяжелой люстрой, камин, украшенный часами с купидонами и несколькими фарфоровыми безделушками. На стенах портреты — три женских и один мужской, — а весь простенок занимает портрет императора Александра в гвардейском, зеленом с золотом, мундире, при шпаге. Царь держит руки на эфесе шпаги, усыпанном драгоценностями, и вся его фигура чрезвычайно величественна. Кажется, он вот-вот заговорит.
Павел Иванович невольно задержал взгляд на портрете, но не спросил, кто рисовал монарха и сколько заплачено за работу. Ему были неинтересны ни сам император, ни его слащавое изображение на полотне. И хозяин в душе обиделся на неделикатность гостя, хотя внешне ничем этого не проявил.
Через несколько минут на столе появились холодные закуски. Молчаливые молодые горничные расставили посуду, разложили приборы. В комнате запахло вкусными кушаньями. Пожилой слуга в помятой выцветшей ливрее, как видно с чужого плеча, поставил графины с вином.
— Прошу господина полковника к трапезе, — пригласил хозяин. Он весь так и сиял, осматривая жадным взором богатый и красиво накрытый стол.
А за окном бушевал ливень, и казалось, этот бурный поток никогда не иссякнет.
— Люблю, грешный, поесть, — говорил Митрофан Платонович. — А гостеприимство, по моему мнению, делает честь любому дворянину. В таких вот не бросающихся в глаза приметах проявляется благородство души. Чем мы отличаемся от Европы? Гостеприимством! Оттуда к нам везут духи, моды и либерализм — эту моровую язву, подтачивающую корни нашего домостроя. Вот в чем беда. Наш долг — оберегать русскую самобытность и, как святыню, защищать ее от пагубного духа либерализма. В Европе то и дело разные революции, королям головы рубят. А мы народ патриотический, любим монарха и живем согласно заповеди божьей: «Возлюби ближнего, как самого себя...»
Кто знает, в каком направлении развивалась бы дальше речь хозяина, если бы не непредвиденный случай, повернувший все по-иному.
Молоденькая горничная несла на подносе супницу и еще какую-то посуду и то ли поскользнулась, то ли что другое — только поднос будто выбили у нее из рук.
Пестель заметил, как побледнел слуга в ливрее, как буквально замерла на месте девушка, которую постигла беда. На мгновение мелькнули испуганные глаза столпившихся в дверях дворовых.
Время точно остановилось, лишь за окном по-прежнему шумел ливень, вспыхивала молния и уже где-то далеко гремел гром. Митрофана Платоновича словно оглоушили обухом по голове. Мгновение он сидел неподвижно, глядя на пол, по которому среди осколков фарфора растекались лужи. Потом вскочил с места и, наверное в ярости забыв о госте, шагнул к девушке и изо всей силы ударил ее своей толстой белой рукой по лицу.
— На конюшню, быдло проклятое!
Даже не охнув — а может быть, Пестель не расслышал, — горничная упала как подкошенная. Толстяк пнул ее ногой, и она откатилась к дверям. Там ее сразу подхватили и вынесли слуги. На миг мелькнули перед Пестелем окровавленное лицо, сползший с головы платок, он заметил беспомощный, страдальческий взгляд. И долетел злобный крик хозяина имения:
— Всех запорю! Я научу вас беречь господское добро, гайдамаки!
Но помещик тут же взял себя в руки, вспомнив, что в комнате посторонний человек, который может осудить его за несдержанность.
— Господин полковник, прошу извинить! Эти разбойники кого угодно выведут из терпения. Ослушники, дармоеды! Кормлю их, пекусь о каждом, а они вон чем платят за мои заботы! Так и норовят напакостить, испортить настроение. С радостью продал бы десятка два баб и девок, хлопот бы поубавилось...
Он не договорил. Глубоко взволнованный Пестель, подойдя к нему, возмущенно произнес:
— Вы ничтожество! Зверь! Я не могу ни минуты находиться под одной с вами крышей!..
И Пестель направился к дверям, возле которых не было уже ни души.
— Куда же вы?! — в фальшивом отчаянии восклицал толстяк, догоняя его. — Пообедаем! Господин полковник, ведь на дворе ливень...
Но Пестель, схватив на ходу дорожный плащ, выбежал прямо под дождь, не обращая внимания на хозяина, который все еще уговаривал его подождать, пока распогодится. Павел Иванович точно не слышал его.
— Степан, запрягай! — крикнул он денщику.
Тот сейчас же вышел из-под навеса сарая, немного напуганный сердитым видом полковника.
Через несколько минут возок полз по размокшей земле, оставляя за собой глубокие колеи. В ложбинках шумели ручьи, кроны деревьев стряхивали с себя тысячи прозрачных капель, лужи были усеяны пузырьками, которые, казалось, танцевали под журчащую музыку дождя какой-то удивительный танец.
«Нужно было дать ему пощечину, — думал Павел Иванович. Волнение еще не улеглось, он был охвачен гневом и отвращением к хозяину имения. — В самом деле, как я удержался? Подлецов надо бить. И можно бить».
Лошади втащили возок на пригорок. И дождь внезапно прекратился, словно только того и ждал. А скоро рассеялись тучи, небо очистилось, выглянуло солнце и смотрело с высоты на умытую и принаряженную землю. И все кругом стало таким прекрасным и светлым, как бывает только после щедрого ливня. Лишь на востоке еще погромыхивало и изредка вспыхивали молнии.
Первым нарушил молчание Степан.
— Вон там, — показал он кнутовищем куда-то на горизонт, — град наделает людям немало бед. Видите, какая туча — пепельная, с завитушками. Плохая примета. И так нелегко крестьянам живется, да еще это горе. Выбьет последнее на поле, а полоска-то, сами знаете, с гулькин нос. Эх, горькая доля крепостная...
Пестель не стал расспрашивать, почему от пепельной, с завитушками тучи непременно будет град, только спросил, удастся ли им засветло добраться до Каменки.
— А то как же, — твердо отвечал Степан. — Лошади малость отдохнули и овса пожевали. А как проехать в Каменку, я у людей расспросил. Ну, там-то уж пообедаем и поужинаем сразу.
Немного помолчав, он прибавил:
— Этот мордастый только с виду такой, что хоть святого с него пиши. Скряга окаянный, вздохнуть людям не дает. Дворовые жаловались: каждую субботу, говорят, на конюшне расправу чинит. Даже если ты за неделю ни в чем не провинился, все равно отстегают. На будущее, дескать, чтобы помнил. Характером непутевый. Сычугом прозвала его дворня.
«Может, и в самом деле нужно было при всех дать ему пощечину? Хоть так унизить. Но противно было бы прикоснуться к его физиономии. Да и недостойно это человека в мундире русского офицера. А главное — разве пощечины могут что-либо изменить в России? Если бить, то венценосца, чтобы скипетр из рук выронил. А потом уж начинать очеловечивать этих двуногих зверей, которые считаются столпами империи. Лишь таким способом можно искоренить зло».
Воздух после дождя был свежий, точно настоянный на травах. Дышалось легко, дорога казалась ровнее. Не было пыли, возок плавно катился вперед, оставляя за собой четкий след. На западе догорал день.
Наконец вечером добрались до Каменки. Окна давыдовского дома уже сияли огнями, во дворе, как всегда, стояли возки и старый кабриолет. Пестель узнал ландо подполковника Поджио Александра Викторовича и в душе порадовался встрече с симпатичным полуитальянцем.
Гостил в Каменке и Бестужев-Рюмин. А к старой хозяйке имения Екатерине Николаевне приехали из Болтышек Раевская с дочерью Элен и какая-то родственница графини Браницкой. Если принять во внимание, что в Каменке всегда гостило не меньше десятка родственников и знакомых, то следовало признать, что Пестелю повезло. Гостей было не много, ничто не могло помешать ему поговорить с Василием Давыдовым о делах Общества. К тому же Поджио и Бестужев-Рюмин находились здесь, — значит, собрались вместе четыре члена Общества, и можно было решить некоторые вопросы, а также передать через этих людей необходимые указания другим товарищам.
Пестель отметил про себя, что во дворе не видно экипажа Волконского. Выходит, князя нет в Каменке. Жаль. Придется заехать к нему в Умань либо поручить это Бестужеву-Рюмину или Поджио. Первый хотя и числится на службе в Полтавском полку, но живет с Сергеем Муравьевым-Апостолом и выполняет обязанности связного между членами Общества. А Поджио в отставке, свободный человек, может ездить куда заблагорассудится.
— Вот уж здесь по-человечески отдохнем, — сказал Степан тоном человека, который наконец прибыл в назначенное место и теперь может ни о чем не беспокоиться. — И лошади отдохнут. Не то что у того сычуга проклятого...
От дома уже шел навстречу дорогому гостю Василий Давыдов. Еще через минуту во дворе появились Поджио и Бестужев-Рюмин.
— Павел Иванович, какими судьбами?
— Недаром мне приснился хороший сон...
— И кошка поутру умывалась, — шутили друзья, по очереди целуясь с Пестелем.
— Говорят, незваный гость хуже татарина, — отшучивался Павел Иванович. — Рад видеть вас всех.
— Прошу в дом, Павел Иванович, — сказал Давыдов, беря его за руку. — Ты счастливый, как раз к обеду попал.
— Счастье всегда со мною, — улыбнулся Пестель, направляясь вместе с Давыдовым к дому. — Только позвольте мне сначала привести себя в порядок и заглянуть на половину вашей матушки. Как ее здоровье?
— Как обычно, — отвечал Давыдов. — Старые люди крепче, чем мы с вами.
— А почему? Потому, что их не волновали вопросы политики и государственного устройства, — заметил Поджио, идя рядом с Бестужевым-Рюминым позади Пестеля. — Их не терзали сомнения, не мучила совесть за то, что общество несовершенно. Они не ставили себе задачу ломать отжившее во имя будущего.
Дом встретил Пестеля светом и уютом. За окнами шелестели листвой старые деревья. В открытую дверь доносились музыкальные аккорды.
— Кто это играет? — поинтересовался Пестель.
— Дочь Раевского, наша прелестная Элен, — сказал Давыдов. — Она с матерью уже неделю гостит в Каменке и каждый вечер развлекает нас музыкой. Если б не она, мы совсем заскучали бы. Сам понимаешь, жизнь наша однообразна и тосклива, как осенний дождливый день. Впрочем, не сомневаюсь, что с тобой время пролетит незаметно. Быть может, и поссоримся не раз, — лукаво поглядел он на гостя.
— Ссориться нам не из чего, Василий Львович. Это во вред всем нам. Там, где нет согласия, ничего нет. А поспорить, конечно, можно, в споре рождается истина.
— Не возражаю, согласен, — улыбнулся Давыдов. — Ступай переоденься и пойдешь к матушке. Только разговаривай с нею недолго, а то как начнет расспрашивать про столицу, до полуночи не отпустит от себя. Она у нас любит поговорить. Мы ждем тебя в моем кабинете.
Иван Васильевич Шервуд на вид казался старше своих двадцати семи лет, рябинки на продолговатом лице и смуглая кожа старили его. Он уже давно жил в имении Давыдовых. Василий Львович пригласил его в Каменку как искусного механика. Шервуд должен был не только пустить машину на недавно построенной мельнице, но и вообще наладить там всю работу.
Сын механика, в начале столетия эмигрировавшего из Англии в Россию, Шервуд охотно принял предложение Давыдова, тем более что тот пообещал щедро наградить его, если мельница будет работать как следует.
К сожалению, машина, купленная через знакомого негоцианта в Британии, почему-то задержалась в пути. Молодой механик с нетерпением ждал ее. Он уже подготовил ложе и вообще все необходимое для монтажа машины. Проводить дни в безделье было не в его натуре. Он постоянно находил себе в имении Давыдовых какую-нибудь работу, целыми днями что-то мастерил на берегу Тясмина в каменном сооружении, больше напоминавшем средневековую башню на крепостном валу, чем мельницу.
Жизнь Шервуда текла так же спокойно, как воды этой речки. В усадьбу он приходил только завтракать и обедать или в том случае, если его звали хозяева. Иногда Давыдов сам наведывался на мельницу, чтобы побеседовать с механиком о машинах да помечтать о том времени, когда эти творения человеческого разума и рук заменят лошадей и волов и будут перевозить не только людей, но и грузы.
Эти вопросы интересовали Давыдова. А Шервуд в них хорошо разбирался и рассказывал с увлечением. С ним приятно было побеседовать на темы, которые никогда не затрагивались в разговорах с другими гостями.
Давыдову нравилось в Шервуде и то, что он не слоняется среди дворовых или незнакомых ему гостей и почти все время проводит за работой то на мельнице, а то и в кузнице у Демида. Даже когда Давыдов приглашал британца послушать музыку или поиграть в карты, тот, любезно поблагодарив за внимание, все-таки проводил вечер в одиночестве.
Шервуд починил Давыдовым все замки и старые часы в футляре из орехового дерева, тем самым доказав, что он хороший механик и не даром ест их хлеб.
Деликатный и предупредительный молодой человек заслужил уважение в многочисленной семье Давыдовых и среди их родственников. Казалось, не было такой просьбы, которую он не выполнил бы с удовольствием. Он все умел и все знал досконально.
Однако хотя механик как будто и не любил бывать в господском доме, на самом деле его интересовал каждый человек, приезжавший в Каменку на долгий или короткий срок. Может быть, этот интерес объяснялся тем, что тщеславною душой он завидовал людям, для которых в целом свете не существовало ничего невозможного и которые не знали, что такое нужда и бедность.
Эти мысли никогда не покидали Шервуда, они преследовали его безжалостно, все больше возбуждая зависть ко всем, кто приезжал в Каменку в каретах, кого окружал почет, кто был в чинах и не обращал внимания на мелких людишек, путавшихся под ногами.
Не так уж много прожил Шервуд на свете, но многому научился. А главное — пришел к убеждению, что не всем на земле уготовано теплое местечко. Для того чтобы его занять, нужно пройти по головам других, если ты родился не в богатой семье и не в сорочке дворянина. Только так можно подняться наверх и не быть рабом какого-нибудь чиновника или обыкновеннейшего помещика в этой полуфеодальной и вечно загадочной России. Подобные мысли разжигали в Шервуде честолюбивые стремления и неутолимую жажду стать вровень с богатыми и могущественными людьми. Он даже слегка побаивался своих размышлений.
Однажды жарким днем, когда Шервуд, сидя на мельнице, где сейчас было прохладно, чинил часы одного знакомого Давыдовым помещика, он услышал раздававшиеся неподалеку веселые голоса. «Уж не ко мне ли в гости направляются господа?» — подумал Шервуд и выглянул в окно. На берегу реки он увидел Давыдова, Пестеля, Поджио и Бестужева-Рюмина. Наверное, они пришли сюда купаться, потому что остановились как раз напротив мельницы, где берег был песчаный, а плес реки чистый. На это место всегда приходили и сам Давыдов, и его гости, особенно если выдавался такой жаркий, душный день, как сегодня. Купальщики весело хохотали: очевидно, кто-нибудь из них рассказал что-то забавное. «Да и почему бы им не смеяться? — подумал Шервуд. — Молоды, богаты. У каждого впереди карьера, беззаботная, обеспеченная жизнь». В оконце, выходившем на речку, не хватало одного стекла, поэтому Шервуду было хорошо слышно каждое слово.
Сначала он не уловил ничего любопытного. Друзья говорили все разом, как бывает всегда до тех пор, пока разговор не коснется темы, интересующей всех присутствующих, и не разгорятся страсти. Постепенно беседа приняла определенное направление, и скоро от шуток и смеха не осталось и следа. Их реплики насторожили Шервуда, он замер, прижавшись к холодной стене. Они стали говорить тише. Шервуд из отдельных слов понял, что речь идет о заговоре, об обществе, которое существует в каком-то полку или в полках, и что заговорщики задумали сбросить с престола императора.
Говорил Пестель, остальные внимательно слушали. Только Бестужев-Рюмин, самый горячий и несдержанный, с чем-то не соглашался, спорил, кого-то в чем-то упрекал. Однако спокойный тон Пестеля, его уравновешенность благотворно действовали на подпоручика, он остывал и, сидя на желтом песке и подперев рукой голову, затихал до новой вспышки.
Шервуд ясно расслышал слова Бестужева-Рюмина:
— Если мы оставим в живых тирана, он сумеет задушить революцию. Это доказывают исторические ошибки тех, кто из милосердия, а скорее по неосторожности оставлял живыми королей. Впоследствии короли отрубали головы своим противникам и все опять вставало на прежнее место, точно и не было никакой революции. Имеем ли мы право пренебрегать уроками, подсказываемыми нам самою жизнью?
— Ну, допустим, Михаил Павлович, — возражали ему Давыдов и Поджио, — мы уничтожим Александра, а на престол сядет наследник. Что тогда?
Бестужев-Рюмин быстро взглянул на товарищей и, повысив голос, решительно заявил:
— Я имею в виду не одного Александра Первого, а всех без исключения Романовых. Уничтожить их всех, вырвать с корнем. Ведь мы не собираемся менять одного тирана на другого, наша цель — покончить с абсолютизмом раз и навсегда. Мы объявляем войну монархии, а значит, во имя революции можно пожертвовать семьей Романовых. Россия от этого ничего не потеряет, — наоборот, выиграет. Республика стоит того, чтобы выполоть бурьян — уничтожить венценосцев. Я всегда отстаивал это мнение и не откажусь от него. Потому что не верю в благородство и великодушие царей, их родственников и вообще сторонников монархии.
— Друг мой, вы и теперь настаиваете на своем и согласны на революцию, обагренную кровью? — спросил Поджио, глядя на Бестужева-Рюмина.
— Бескровной революции я себе не мыслю, да, кажется, такой и быть не может. Значит, совершенно справедливо, что в жертву будут принесены Романовы. Они сделали много зла России, так пусть теперь послужат ей во благо. Если не жизнью, то хотя бы смертью. И еще я хочу спросить вас, господа: неужели вы верите, что республику можно создать, действуя в белых перчатках? Нет, тут нужен топор и кузнечный молот. А кто боится брать их в руки, тому не по дороге с революцией.
— Друзья! — воскликнул Пестель, останавливая товарищей, чтобы не разгорелись страсти. — Мы еще не раз будем обсуждать этот вопрос и в конце концов придем к единому мнению. Наша сегодняшняя задача — подготовить почву для будущего. В каждой воинской части должно быть как можно больше наших единомышленников — людей беззаветно храбрых и решительных. Только при таких условиях мы можем надеяться на успех в этой борьбе не на жизнь, а на смерть. А для философских раздумий и дискуссий у нас еще будет время. Мы будем спорить, даже ссориться, отстаивая свои взгляды, — это естественно. Однако споры не должны повредить общему делу. Надо с должной осторожностью вовлекать в Общество надежных офицеров из разных полков. Еще раз повторяю, друзья, приобретайте сторонников. А когда свершится революция, Великий собор решит все остальные вопросы.
— Полностью поддерживаю Павла Ивановича, — сказал Давыдов. — И должен признаться, что хотя в принципе я не разделяю взгляда Михаила Павловича относительно уничтожения Романовых, но допускаю, что вряд ли нам удастся обойтись без пролития крови. Когда что-то разрушают, могут быть жертвы.
— Вы хотите сказать: легко ничто не дается? — улыбнулся Поджио. — Кстати, Василий Львович, мы так громко разговариваем и о таких деликатных вещах, что нас могут подслушать. На мельнице никого нет?
— Никого, Александр Викторович. Механикуса я только что видел. Он пошел с кузнецом в кузницу, теперь они до самого вечера будут там возиться, эти фантазеры и изобретатели. А вам, друзья, советую окунуться в речке — и страсти сразу улягутся. Потом пойдем обедать. После приятного купания всегда прекрасный аппетит. Оттого-то я и привел вас сюда.
И Давыдов, раздевшись, первый вошел в воду. Через несколько минут над Тясмином уже звучали веселые шутки и смех: в воде и взрослые люди на время превращаются в детей.
Солнце висело над Каменкой, вглядываясь в зеркальную гладь реки и любуясь ее красотою. И наверное, только Шервуду было сейчас холодно, особенно в те минуты, когда Поджио спрашивал Давыдова, нет ли кого-нибудь на мельнице. Хозяин усадьбы и его гости давно ушли, на берегу опять воцарилась тишина, тихо текла река, и неподвижно стояли в воде кувшинки и камыш, а Шервуд все еще не мог прийти в себя от страха.
«Что, если бы они заглянули в башню и заметили меня? — думал он, вытирая холодный пот. — Они убили бы меня за то, что я оказался свидетелем их разговора. Не пощадили бы, нет, ни за что. Я хорошо знаю русских. Однако фортуна улыбнулась мне и подарила истинное сокровище. Неосторожность — враг конспирации. Отныне заговорщики в моих руках. Теперь я могу сделать карьеру, если не провороню этот случай и сумею воспользоваться им с умом. Но и торопиться тоже нельзя. Нужно все как следует взвесить, все обдумать. А тогда уж действовать решительно и настойчиво. Выходит, заговорщики есть во многих полках и лишь ждут сигнала, чтобы восстать, уничтожить императора и его семью и устроить в России революцию? Все козыри в моих руках, надо поставить ва-банк и выиграть. Однако где доказательства, что они и в самом деле заговорщики? Поверит ли мне император? Как я докажу это? Кто еще замешан, кроме этих офицеров, и в каких полках?..»
От долгого стояния у каменной стены у него затекли ноги и руки. Шервуд начал шагать из угла в угол, как запертый в клетку хищник. Мысли сверлили мозг, голова раскалывалась.
«С чего же начать? Написать императору? Или лучше Аракчееву, а уж он сам сделает все, что нужно?.. Тут страшно ошибиться. Можно много выиграть, но можно и проиграть собственную жизнь».
Проходил час за часом — Шервуд не замечал времени. Солнце опускалось все ниже и наконец потонуло в багряном потоке пламени. Затем костер на западе погас, и только далеко в вышине над Каменкой еще долго пламенела розовая дорожка. Потом и она потускнела и потухла. Тихая ночь неслышно проплыла над берегом Тясмина и остановилась в господском парке, любуясь огоньками, похожими на звезды, которые там и сям светились в окнах дома.
Шервуду стало страшно, словно кто-то невидимый встал у него за спиной, выжидая. Шервуд несколько раз принимался осматривать башню — никого не было.
«Просто я слишком много пережил за сегодняшний день, — успокаивал он себя, но на душе все равно скребли кошки. — Ну чего мне бояться? Никто не догадывается, никто не знает. Все будет хорошо. А впереди великое будущее. Спаситель монарха и всего царского дома! Богатство, слава, почет и уважение. Надо только набраться терпения и держаться совершенно спокойно. Видеть и слышать все, что здесь происходит. В таком деле любая мелочь может пригодиться. Теперь понятно, почему в Каменку приезжает так много гостей! И почему Давыдова часто навещают офицеры! Это, конечно, связные, Может быть, именно здесь главная квартира заговорщиков, а отсюда приказы и распоряжения разными путями поступают в полки».
Шервуд ушел с мельницы и направился в усадьбу. Во дворе суетились слуги, бегали из кухни в погреба повара и лакеи; в углу расположились кучера, здешние и приезжие, и о чем-то оживленно разговаривали. Каждый был занят своим делом, всем хватало забот. Господа поздно вставали, но зато и ложились после третьих петухов.
Дверь и несколько окон были раскрыты настежь, из дома доносилась мелодия — кто-то играл на фортепиано. В подсвечниках и бра горели свечи, вокруг них кружились ночные мотыльки. И вдруг Шервуд увидел в окне Пестеля. Полковник разговаривал с молодой Раевской. Шервуд узнал ее сразу. Сегодня она была в розовом и казалась какой-то неземной, точно ее озарял волшебный свет, который вот-вот мог погаснуть, исчезнуть.
Пестель что-то рассказывал, а она слушала, очень взволнованная, радостно-возбужденная и оттого еще более прелестная.
«Она в самом деле очаровательна, эта Раевская! И недоступна для таких, как я», — с завистью подумал Шервуд. Остановившись в тени под деревом, он старался расслышать, что рассказывал Пестель. Но не услышал ни слова, хотя тот говорил горячо и страстно. Раевская не сводила с него глаз. На ее живом лице отражались малейшие оттенки чувств — Шервуд все видел.
«Пестель ей нравится, — решил он. Вот так иногда очень просто и неожиданно открываются чужие тайны тому, кто незаметно притаился где-то сбоку. — Если бы не присоединился к заговору, мог бы стать зятем Раевского. Генерал хоть и не богат, — наверное, кроме Болтышек, у него поместий нет, — однако человек влиятельный и сумел бы успешно провести зятя по всем ступеням служебной лестницы. В высшем свете именно так и добываются чины».
Шервуд еще раз бросил взгляд на Раевскую и молодого полковника и отошел от дерева: боялся, что кто-нибудь из дворни его заметит. А Раевская, наверное, села за фортепиано, потому что вслед Шервуду полилась мелодия и звучала долго, пока не затерялась наконец в уголках большого двора. Каменка жила обычной вечерней жизнью, к которой уже привык Шервуд. Но сегодня он шел по этой земле более уверенным, твердым шагом. Теперь в каждом госте Давыдова он видел заговорщика, приехавшего сюда не ради развлечений, а для того, чтобы присутствовать на совещании или получить новый приказ. А может быть, чтобы привезти нечто такое, о чем он, Шервуд, пока не подозревал, что ему еще предстояло разгадать. Зато отныне в Каменке ни один пустяк не пройдет мимо него, каждое слово он будет брать на заметку.
В небе высыпали звезды, еще чернее стала ночь, расположившаяся среди старых деревьев и кустов в усадьбе Давыдовых. А дом по-прежнему сиял огнями и казался кораблем, плывущим этой душной ночью в неизвестность.
Шервуд оглянулся на окно, возле которого стояли Пестель и Раевская, и зловеще улыбнулся. «С этой минуты ваше счастье зависит от меня, господа! Теперь и я не последняя спица в той колеснице, на которой вам предстоит ехать в будущее. Прошу это запомнить, обладатели аристократических родословных! Ваша фортуна — я!»
Кто-то из дворовых тихо запел, голос будто покатился по холодному небосклону, усеянному звездами.
Шервуд обошел весь двор, — можно было подумать, что он кого-то ищет. Потом поднялся на освещенное крыльцо и тихонько прокрался в дом, где все еще звучала нежная, печальная мелодия.