Так недоносок или ангел,
Открыв молочные глаза,
Качается в стеклянной банке,
И просится на небеса.
… Говорят, что безрассудство не происходит от презрения к жизни. Причина его в том, что когда человек, известный храбростью и прославленный доблестью, вступает в сражение, то прошлые заслуги заставляют его действовать соответственно славе. Однако душа его всё равно боится смерти и опасностей, страх почти берет над ним верх и в значительной степени удерживает от воплощения намерений. И пока человек не пересилит душу и не побудит ее к тому, что ей неприятно, даже у самых отчаянных храбрецов можно найти проявления самой обыкновенной трусости. Скакуны из долины Вефсамис в этом очень близки людям. Самые храбрые воины отправлялись на войну именно на этих лошадях, которые какое-то время, даже после посыла, всегда колеблются, словно раздумывают — подчиниться воле седока или проявить свой животный норов: ведь воля всадника заставляет лошадь броситься в гущу битвы, на смерть и опасности! — но вот потом вефсамис неудержимы и прокладывают грудью путь не хуже, чем всадник — мечом…
О смерти сына я узнал из раздела «Происшествия».
Свежий номер популярной ежедневной газеты источал такой густой аромат типографской краски, от прикосновения к страницам на пальцах оставались серо-черные, так плохо смываемые жирные следы! В газете работала пара-тройка бывших приятелей, да одна вечно юная особа, прежняя подруга. Все они ходили в любимчиках главного редактора, получали в конвертах хорошие деньги, катались по заграницам, с подачи своей газеты мелькали по телеэкранам — один из них вел какие-то ток-шоу, сидел, подперев брыла холеной рукой, да беседовал с такими же, как он, сытыми и безразличными ко всему на свете, кроме собственной задницы, людьми, а прежняя подруга с главным редактором время от времени спала, хотя, несмотря на создаваемую передком карьеру, в прежней подруге что-то ещё оставалось, что-то не до конца расплёснутое, не до дна выдолбленное.
Она пописывала о всякой всячине, даже вела собственную колонку, ее постельные достоинства были выдающимися, она во всех смыслах отличалась работоспособностью, и почти каждый номер шел с ее фотографией, но только зря ей посоветовали смотреть в камеру поверх спущенных на кончик носа круглых чёрных очков: вечная юность вечной юностью, задор задором, но ей всё-таки было не двадцать, даже не тридцать, молодежные примочки хороши в молодости, не хватало ещё чтобы она вставила бусинки в ноздри, брови, в язык. Впрочем, её язык был хорош и без бусинок.
Скорее всего, во мне бурлила зависть и к бывшим приятелям, и к прежней подруге. Спать с главным редактором я бы не стал, — а он бы вряд ли мною прельстился, — но вот работать в такой газете, где тебя читают, читают любой подписанный тобой бред! Да ещё быть в ящике, но мне-то, с моей нынешней физиономией. Какой там ящик, какой! В ящик я мог только сыграть…
Газету я купил утром. В последний день призрачной свободы. Назавтра водитель, на шикарной машине, с помпой и гонором должен был отвезти меня в аэропорт. Сам-то я никуда не двигал, но прилетал один канадец, вроде бы собиравшийся подписать важный контракт с новыми моими работодателями. Мне предстояло канадца встретить и начать окучивать. Новая работа обещала массу таких поручений — подай-забери, принеси-унеси, встреть-проводи. Мне говорили, что в меня верят, что ждут не дождутся, когда я принесу им свои таланты на блюдечке, а мои работодатели будут с блюдечка мои таланты слизывать, слизывать, талантами наслаждаясь, и я им верил — что оставалось делать, что? — хотя уже около года нигде не работал: сначала лежал в больнице, потом дома, потом восстанавливался, потом работать было просто лень. Но вот что значат прошлые заслуги! О тебе ещё помнят и знают: «Как! Он нигде не занят? Вот кто может расставить акценты! Найдите его, приведите, пусть работает на нас, мы этого хотим, мы этого желаем!» На прошлых заслугах, оказывается, можно ездить долго.
Правда, моему телу до моих прошлых заслуг дела не было. Тело никак не хотело разгибаться после сна, скрипело и трещало, мышцы напрягались, словно канаты, головная боль, даже если я не брал в рот ни капли, разрывала череп, меня постоянно тошнило, кишечник действовал плохо. Руки дрожали, от тика дергалась щека, то левая — чаще, то, реже, правая. Об остальном умолчу: малоаппетитные подробности, я не хочу показаться нытиком, к тому же — врач советовал меньше думать о здоровье, отвлекаться, развлекаться, больше завязывать новых знакомств, общаться с женщинами. Я старался, но получалось далеко не всё или получалось далеко не так, как мне бы хотелось. И это было неприятно. Действовало на психику.
Мне, если честно, было очень тяжело жить, но врач ещё настойчиво советовал разрабатывать суставы, прописывал прогревающие мази и общеукрепляющие витамины, заставлял гулять, гулять, гулять, и, поутру выбираясь из дома, я покупал газету. Чтобы не просто пить пиво — пиво врач строжайше запрещал! — а узнавать, что происходит в мире, что о происходящем написала прежняя подруга и бывшие приятели.
Например — узнавать о смерти своего сына.
Заказывая в пивняке на углу кружку и сосиски с картофелем-фри, каждое утро одно и то же потому только, что ждал, когда буфетчица наконец-то скажет: «Вам как всегда?», а она, дура, хлопала ресницами и тыкала пальцем в клавиши кассы! — я ещё ничего не знал. Но и потом, после пива и сосисок, оставив прочитанную от первой до последней строки газету на пластиковом столике, я всё равно ещё не знал, что это убили моего сына. Что это об убийстве моего сына прежней подругой написан комментарий. Что это убийство моего сына уже всколыхнуло многих, заставило встрепенуться, задуматься, осознать…
Какой чудовищный слог был у моей прежней подруги! В её колонке из каждого слога пёрла сущность отличницы, краешком захватившей комсомольской юности, циничной запальчивости и страстного великодушия. Милость к павшим. Вечные ценности. Идеалы. Распущенная дура!
Раздел «Происшествия» был полигоном для молодых, ищущих крови журналистов. Для тех, кто приходил в газету с улицы. Или по рекомендации уже запустивших в «Происшествия» руки, обмакнувших туда перья, клавиатуры. Небольшие заметки начинались с многоточия, словно некий рассказчик, человек информированный и холодный, сообщает миру и о том и о сём, подряд, без переходов, без интонаций, только делая паузу на затяжку и глоток остывшего жидкого чая из черной внутри фаянсовой кружки, а отстрелявшись, гасит сигарету, приглаживает сальные волосы и тихо пропадает в полумраке. И не подписывает написанное.
В заметке о смерти моего сына давалась сухая информация о том, что главу некой организации, именуемой адептами Церковью, противниками сектой, хватают поздним вечером в провинциальном городке на Северном Урале, где этот глава совсем недавно открыл новый приход, связывают, увозят в багажнике за много километров, прячут в подвале сельского дома, пытают, потом — зверски убивают. Убийцы, ясное дело, не найдены, но в розыск объявлен владелец автомобиля, в багажнике которого везли будущую жертву, задержаны хозяева дома, алкоголики, рвань и пьянь, у которых в подвале содержался несчастный, следствие пока воздерживается от комментариев, но предполагается, что Церковь или, если угодно, секта была завязана на большие деньги.
Но популярная газета не была бы популярной, если бы не давала подробности во всей красе. Кроваво, но с удивительной иронией, возраставшей стократно, особенно когда за дело брались любимчики главного редактора. Прежняя подруга также умела быть ироничной из ироничных, саркастичной, насмешливой, колкой. В своей колонке — здравствуй, радость моя, что глядишь так блудливо, навестила бы как-нибудь, позвонила… — с удивительным ехидством она отыгрывала сухость информации из раздела «Происшествия», плясала на её сухих костях, тряся отвислыми сиськами, расписывала, что убитый был гражданином США, бывшим капитаном футбольной команды университета штата Вайоминг, что на футболиста однажды нашло нечто невообразимое, его то ли посетило откровение, то ли его похитили инопланетяне, то ли ему слишком крепко дали в лоб на тренировке перед матчем с командой Орегона, только вместо участия в матче и завершения образования футболист решил основать новую Церковь, дабы найти наиболее короткий путь в Царствие небесное, и потом, когда Церковь встала на ноги, прежняя подруга так и писала, «встала на ноги», встающая на ноги Церковь, этот образ дорогого стоил… — футболист поехал в Россию, да не один, а с группой учеников — не только американцев, но и представителей других стран, рас, континентов, которая в маленьком провинциальном городке на Северном Урале мигом обросла уже российскими последователями и превратилась в большую силу. Причем сила эта проявлялась — прежняя подруга могла показать себя и объективной — и в том, что сам футболист и его последователи, к основателю новой Церкви относившиеся как к мессии, пророку и учителю, с утра до вечера работали, ухаживали за одинокими и инвалидами, кормили и одевали сирот. Но главное было — тут шел полужирный курсив — в том, что у основанной футболистом Церкви денег было очень много и с этими деньгами они везде лезли, там, где их никто не просил, даже предлагали за свой счет отремонтировать стоявший на высоком берегу северной реки православный храм, но помощь их была отвергнута, что — писала моя прежняя подруга — в очередной раз подтвердило верность тезиса о тленности денег и вечности духовного. Откуда она это взяла? Какая связь? Как она её увидела? Если починить разваливающийся храм, то разве это…
Но прежняя моя подруга мчалась дальше и сообщала, что связывалась с американским посольством и там ей поведали о серьезной озабоченности не только самим фактом зверского убийства, но и судьбой последователей бывшего футболиста, вне зависимости от того, являются ли они гражданами США, России или третьих стран, так как, по сведениям посольства, на последователей футболиста уже не раз нападали, а угрозам расправы несть числа. И заключала вновь деньгами, отыгрывая и рубрику «Происшествия», и свои собственные выкладки, припечатывала: у них там деньги, а у нас душевность, у них мамона, у нас голубь сизокрылый в небе голубом. Черт побери!
Всё, написанное об убийстве футболиста-мессии, запомнилось только потому, что думал я о прежней своей подруге, о её манере мурлыкать в ухо, утыкаться носом в подключичную ямку, а потом — орать и царапаться. У неё переход из одного состояния в другое был легок, и мне её недоставало. А ещё я ревновал к главному редактору, удачливому предпринимателю, известному ходоку и хлебосолу. И первое и второе было глупым и недостойным. Ей было на меня плевать, ревность вообще иссушает. Ну, встретились бы мы с прежней подругой, и что? Две-три минуты удовольствия…
И вот, ощущая некоторое беспокойство в правом боку, по возвращении с прогулки я лег отдохнуть, а проснулся в середине дня, в знак окончания вольной жизни поехал в центр, где прошелся под легким моросящим дождем, плотно пообедал в ресторане, выпил на сто граммов больше обычного и вернулся домой уже умиротворенным.
И уже не думал ни о прежней подруге, ни об убиенном футболисте. Я собирался посмотреть футбол, выпить бутылку красного вина, но перед футболом, вечером, меня сморило; печень болела всё сильнее, я лежал под пледом и тихо потел, — позвонил Ващинский. Он сморкался и всхлипывал.
— Включи новости, — сказал Ващинский. — Там рассказывают о моем сыне. Его убили…
Не было у Ващинского никакого сына — и быть, по моему мнению, не могло, — но телевизор я включил. По одному из каналов действительно шли новости, но там некий носатый и сухолицый человек брызгал слюной, утверждал, что раскрыл тайну времени и его прибор — он тыкал пальцем в лежавшую на столе маленькую серую коробочку, — позволит обратить время вспять. Сама возможность обращения времени меня интересовала всегда, и я дождался момента, когда корреспондентка с хорошим бюстом попросила носатого начать эксперимент по обращению времени в прямом эфире, прямо так, без затей. Носатый зашелся в кашле, сквозь кашель предупредил, что возможны накладки, и нажал расположенную на коробочке большую красную кнопку. Ничего не произошло, и корреспондентка, улыбаясь в камеру, сказала, что наверное сели батарейки. Я порыскал по каналам: никаких новостей! Когда же я вернулся к носатому и его коробочке, мне показалось, что носатый раздался физиономией, у корреспондентки бюст стал меньше, но напряглись соски, что у неё изменилась прическа, а вместо абстрактной картины на стене висел календарь с Лениным-Ульяновым В.И. «Время обратимо! — успел подумать я. Только обратить его дано не всем…» — и тут пошла реклама, а под рекламу снова позвонил Ващинский:
— Видел?
Я сказал, что за коробочку с красной кнопкой готов отдать всё, всё, что у меня есть.
— Да у тебя ничего нет! — перебил меня Ващинский: он бывает довольно груб, — и сказал, что я опоздал, что сюжет про его сына был перед коробочкой, и поведал уже вроде бы знакомое: про футболиста-мессию и его последователей, про маленький северо-уральский провинциальный городок, про начавшееся следствие. Но Ващинский сообщил и кое-что новое: в новостях убийство было представлено как ритуальное, зверство его раскрывалось во всей чудовищной изощренности — главу новой Церкви распяли на косом, прикрепленном к колесу от старой телеги кресте, секли кнутами, крутили, надрезали ему жилы, выливали из него кровь… — и Ващинский заплакал в голос и простонал сквозь слезы, что сына он видел только дважды, в свой первый приезд в Америку и тогда сыну было совсем ничего, и в свой последний, когда сын уже вовсю бегал с дынеобразным мячом, в шлеме и щитках.
— Зачем он сюда приехал! — причитал Ващинский. — Здесь только насилие и унижения, грязь и подлость! Играл бы в свой футбол, занимался бы генетикой или чем он там занимался, а он… Несчастный!
— Ты хочешь сказать, что его мать… — и я запнулся: предположение было совершенно невероятным. — Ты хочешь сказать, что Маша, что Маша и ты…
— Ничего я не хочу сказать! И не спрашивай меня ни о чем! — Ващинский всхлипнул так, что у меня засвербило в ухе. — Да, Маша мне звонила перед самыми новостями. И Маша сказала — они убили моего мальчика! Убили! Последние слова Ващинский прокричал, прокричал и отключился.
Во мне зашевелились разные мысли. Именно — зашевелились: от них по телу пронеслась легкая судорога. Я достал из бара бутылку виски — мне всегда нравилось свинчивать крышечку, стоять с бутылкой у окна, наблюдать заоконную жизнь и запрокидывать голову, — и хлебнул из горлышка: мне нравилось, как по телу разливается тепло, но на этот раз даже виски не помогло. Я попытался представить себе того молодого человека и все, с ним произошедшее. Футбол, мессианство, Северный Урал. Деньги, много североамериканских долларов. Откуда? Каким образом? Откровения так дорого стоят? Под них дают хорошие кредиты? А ещё попытался представить Ващинского в роли отца. От таких попыток сводит скулы.
Зазвонил телефон, и я подумал, что Ващинский вновь будет всхлипывать, плакать и стонать, но звонил Иосиф Акбарович. Голос его был еще более густ, чем обычно, он дольше подбирал слова и держал паузу посреди фразы.
— Мы тут сидим с Иваном, — сообщил Иосиф Акбарович после витиеватых приветствий. — Приедешь?
Поздний вечер, дождь барабанил по подоконнику, ехать предстояло почти через весь город. Спрашивать у Иосифа, давно ли они сидят и что делают, было бессмысленно, время от времени они садились друг напротив друга в Ванькиной мастерской и после некоторого задела, после вхождения в процесс вызванивали меня: им требовался третий, такой, кто мог хотя бы внешне выглядеть трезвым. Арбитр. Посредник.
Моя новая жизнь начиналась завтра, но завтра наступало через два с половиной часа.
— Хорошо, — сказал я. — Ждите!
Мне пришлось побриться, выбрать пиджак. Нельзя было исключать того, что утром времени у меня не будет, что сидение в мастерской затянется до рассвета, что в новую жизнь я шагну оттуда, но пиво и лень сделали свое дело: пиджаки налезали на мои раздавшиеся плечи с трудом, застегнутые на все пуговицы на выпирающем животе давали характерные косые складки. Да и рубашки были тесноваты. Все вместе, в сочетании с моей лоснящейся после бритья физиономией, создавало облик странный, непривычный: мордатый тип с безумными глазами, торчащими ушами, дряблым подбородком, морщинистым лбом, в каком-то конторском пиджачишке, всё словно с чужого плеча, всё словно заимствовано, в том числе — и выражение лица этого типа.
Пока я выбирал пиджак, рубашку и пока красовался перед зеркалом, телефон звонил трижды. Звонившие выслушивали автоответчик и оставляли сообщения.
Первой позвонила какая-то хриплая баба, пропричитала-пропела нечто вроде «ты-мой-бедный-мой-несчастный-всё-страдаешь-сокол-ясный-по-тебе-грущукую-вновь-увижу-поцелую». Кто такая? Звонила из автомата. Ошибка?
Потом — вновь Ващинский. Безутешный отец сухо и конкретно, с расстановкой сообщил, что незамедлительно собирается выехать в тот самый маленький провинциальный городок, где был убит его сын, и там, на месте, осуществить надзор за следствием, следствие направить и, по возможности, следствию помочь. Он предлагал составить ему компанию, причем был готов все расходы взять на себя, но созвониться предлагал завтра, не раньше двенадцати, так как сейчас им выпито полбутылки граппы двенадцатилетней выдержки, той самой граппы, что подарила ему племянница актера Бениньи в память о том, что он, Ващинский, ну да ладно, об этом я должен был помнить, а к граппе он добавил еще и пару таблеток очень сильного французского снотворного, которое ему купила, ну да ладно, о ней он мне не рассказывал, но если я такая скотина и не подхожу к телефону, а Ващинский точно знает, что я дома, то Ващинский меня презирает, ненавидит и считает противным, заносчивым, глупым. Видимо, граппа в сочетании со снотворным уже действовали, и сущность Ващинского лезла наружу.
Третьим позвонил самый неприятный человек. Он назвался Владимиром Петровичем, сказал, что у него ко мне очень важное и серьезное дело, что будет звонить позже, оставил, — судя по первым цифрам, — мобильный номер телефона, попросил, если я смогу, позвонить в любое время, тем более, что дело не терпит отлагательств и я должен быть крайне заинтересован в его разрешении.
О, как мне не нравились такие звонки! Сколько я из-за них вытерпел! Эти владимиры, эти петровичи всегда были предвестниками самого неприятного. Опыт учил, что после таких звонков надо ложиться на дно, утекать, прятаться, уезжать из города, из страны, на другой материк, в другую галактику, но я решил все же следовать первоначальному плану, вышел из квартиры и тщательно запер дверь. Ключ — в карман.
Знать бы мне тогда, что вскоре начнется такое! Но никто ничего никогда не знает наперед. Будущее скрыто от нас. Прошлое запутано. Настоящее непонятно. Мы мечемся, а толку — чуть. На кого полагаться? На что рассчитывать? Как упорядочить обступающий хаос, тяжелый и плотный, будто пыльная портьера? Как избежать жесткого ошейника порядка? Где тот глоток чистого воздуха, который расправляет сжатые легкие, разгоняет кровь, проясняет мысли? Как найти подступы к истине, но сохранить рассудок, не свихнуться, не скурвиться, в конце концов? И что она из себя представляет, эта истина, эта шваль и шлюха? И кому она нужна? А как быть с прокалывающей сердце тоской? И кто это ждет за углом? И чьи шаги слышатся за спиной? Неужели — меня окликают владимиры петровичи, они меня догоняют, хватают за локти, тащат, сажают, везут? Да еще убеждают, что они мои лучшие друзья, что только спят и видят, как сделать меня счастливее, как продлить мои дни, чтобы сон мой был спокойным и снилось мне всегда что-то хорошее, розовое и голубое.
Подняв воротник плаща, удерживая рвущийся из рук зонт, я шел по пустой, грязной улице. В те осенние дни тревога была словно разлита между домов. Ею питались все, все находились в ее власти. Она была неоформлена, но каждый находил нечто свое. Кого-то мучили одни предчувствия, другого другие. Одному казалось, что жена спуталась с ближайшим приятелем, другому — что у сына появились опасные дружки и неплохо бы посоветоваться с врачом-наркологом. Кто-то, ощупывая мочку уха, находил там подозрительное уплотнение, кто-то, входя в совершенно пустую комнату, был готов поклясться, что слышал голоса оживленно беседующих людей. Другим виделись страшные орды, надвигавшиеся с юга, а встречались и такие, кто не мог сомкнуть глаз из-за опасности с севера. Многие боялись выходить с наступлением темноты, но самые задвинутые опасались как раз дневного света.
А я… я ничего не боялся. Страх был мне неведом. Неустрашимый в ночи. Безрассудность была моим паролем. Ничего в прошлом меня не удерживало. Прошлое было только прошлым. Шальной успех ждал меня в будущем. И мне оставалось только раздвинуть настоящее плечом, проскользнуть мимо ночных призраков и опасностей, чтобы вскоре позвонить в железную дверь мастерской.
Дзынь! Дзынь!!! Дзынь…
Дверь распахнул Иосиф, большой, в неизменной белой рубашке и сбившемся на бок галстуке, и заорал с восторгом, с упоением:
— Дорогой! Наконец-то! Мы тут спорим о лошадях! Проходи! Наливай!
Они спорили о лошадях! Знатоки! Ремонтеры! Конезаводчики! Ветеринары! Коновалы! Гусары! Тотошники, наконец.
Очередная Ванькина халтура. Клиента привел Иосиф, клиент служил по газонефтяному ведомству, но денег у него было больше, чем у всех предыдущих клиентов вместе взятых, и поэтому Иван делал портреты по высшему разряду, что подразумевало по холсту на каждого члена семьи, включая грудных младенцев, один — сам клиент с женой и один — групповой, вся семья в сборе.
Лошади, каскетки, хлысты, лосины, зеркально чистые ботфорты, амазонки, кружева, изумрудные поляны, белые колонны усадьбы, облака, купы деревьев, аккуратно подстриженные кусты и геометрически правильные дорожки. Британский стиль на фоне французской парковой культуры. Собаки, бегущие следом. Лассировка. Тонкий мазок. Дети со взглядами чистыми. Юноши с легким пушком, девушки с намечающейся грудью. Таким портретам висеть над камином. Обои — набивные. Шелк. Воском натертый паркет. Ореховое бюро раскрыто, выдвинут ящик, виден потемневший от времени лист бумаги: документ подтверждает, что предъявитель человек с корнями, чей предок при Грозном вышел из Крыма, Литвы или кантона Ури, с тех пор — верой и правдой, усердием и честью, всегда, не из грязи да в князи, не выдвиженческая шваль, через перепихон в орготделе, посредством научно-технического общества молодежи, а потом — обсуждение: чья скважина? а эта? ну и ладно, мы заберем себе обе…
Ваня писал по каталогам. По альбомам. По репродукциям картин великих мастеров. Он — я был в этом почти уверен, — редко покидал мастерскую, по несколько месяцев сидел тут безвылазно, сигареты и водку приносила дворничиха, еду привозили по заказу, со скидкой, как постоянному клиенту.
Что касается работы, то и здесь ему доставляли нужный материал, Ванька выбирал, согласовывал объект с заказчиком, получив добро, вносил изменения, потом посылал ассистентку сфотографировать клиента и работал уже по фотографиям. Клиенты люди занятые, их дети существа капризные.
Но по Ванькиным словам я уже знал, что последний клиент оказался капризнее самых капризных детей, он всерьез верил в свои корни, в свое благородство, чистоту и незамутненность. Он послал посмотреть, как идет работа, свою жену, и та, хотя была обыкновенной женой обыкновенного конденсатного дерьма, решила показать себя знатоком, и у нее возникли с Иваном разногласия. Из-за лошадей. Всё остальное ей нравилось. Такие всегда прицепятся к детали и потом затрахают до смерти.
Клиентова жена утверждала, что лошади, на которые Иван их посадил, неправильные, не соответствуют заказанным, каталожным, что это не те арабские скакуны, о которых с Иваном договаривались, и ситуация грозила стать неразрешимой: за уже сделанное заказчик, с подачи жены, отказывался платить, грозил навести на Ваньку людей, угрожал, говорил, что Иван должен ему неустойку.
И вот теперь Иван и Иосиф Акбарович стояли посредине мастерской, перед ними на белой стене висели четыре картины, сзади, на мольберте — одна большая, на которой эта вся четверка заказчика — он сам, жена, двое детей, мальчик и девочка, — летела из левого нижнего угла в верхний правый. Индивидуальные портреты были статичны и подходили для гостиной, групповой для столовой, ибо его динамизм, несомненно, способствовал пищеварению. Я и высказался примерно в этом духе, только для того, чтобы разрядить атмосферу, но сочувствия не нашел. Иван и Иосиф мельком взглянули на меня и вновь вернулись к обсуждению индивидуальных портретов: действительно ли Ванька лажанулся или это просто газоналивные понты?
— Вот ты должен был посадить нашего нефтяного барона на арабского скакуна, — гудел Иосиф Акбарович. — Правильно?
— Да… — соглашался Иван.
— На какую породу ты его посадил?
— На сиглави…
— Громче!
— Я посадил барона на сиглави!
— Хорошо… — Иосиф налил, мы выпили, Иосиф потрепал меня по щеке мол, закусывай, на нас не обращай внимания, с нас взятки гладки, — и продолжил: — Чем в первую очередь характерен сиглави? Головой! У сиглави голова исключительной легкости и сухости! Мы имеем такую голову? Имеем. Глаза выразительные? Да! Мы таки имеем выразительные глаза! Шея нормальной длины, лебединая. Это настоящая шея сиглави! Лопатка длинная, с нормальным наклоном. Хорошо… Круп нормальный, с укороченным крестцом? И это сиглави?
— Сиглави…
— Уверенней!
— Сиглави!
— Да, это — сиглави! И не надо спорить, что при укороченном крестце характерна высокая пристановка хвоста! Это вообще типично для настоящей арабской лошади. Ноги… Да, ноги отличаются общей сухостью. И наконец масть. Какая масть характерна для сиглави?
В тот момент, когда Иосиф задавал свой последний вопрос, я оказался как раз напротив него, со стаканами в руках: я уже успел закусить и налил всем ещё по одной. Получалось — отвечать мне.
— Откуда я знаю, Иосиф! — я сунул ему стакан. — Знаю только, что надо менять место жительства. Я бы порекомендовал Канаду…
— Замолчи, дорогой! Сам ты никуда не уехал, сам ты получил по самые некуда, а других учишь! — Иосиф всегда был со мною строг: я, по большому счету, вполне этого заслуживал. — Для сиглави масть характерна серая и рыжая! Выпьем!
Мы выпили и переместились к столику, где размещались закуски: нарезка, селёдка, сыр… Скромно, но со вкусом. Я хрустнул огурцом, намазал паштет на соленое печенье и, взглянув на портрет клиента, сказал:
— А что? Наш барон сидит на сиглави! Точно! Сиглави! Как пить дать сиглави!
— А на сиглави он сидеть не должен! — Иосиф пальцами вылавливал из густого соуса кусочки куриного мяса и от этого был грозен. — Ты на кого должен был его посадить, Иван? Кого он тебе заказывал?
— Жеребца Ритама, от Шарифа и Ритмы. Лучшая арабская лошадь тридцатых годов… Из каталога Терского завода, номер 68-прим…
— Правильно! Но Ритам был не сиглави, а кохейлан! Понимаешь? Кохейлан! Кохелайны широкотелы, коротконоги. У них не бывает лебединых шей, у них более короткий пах. И у тебя получился конфуз: договаривались о кохейлане, а клиент получает сиглави! И не надо теперь удивляться, что к тебе приходят люди и говорят, что… Нет, я не хочу повторять их слова… Так кто должен был сидеть на сиглави?
— На сиглави должна была сидеть его жена! — ответил Ванька с таким задором, будто перо Иосифа уже занесено над зачеткой.
Мы быстро выпили и закусили.
Вытирая большим, ароматным платком рот, Иосиф подошел к портрету жены топливного магната. Отличительными чертами этой достойной женщины были пухлые красные губы, высокая грудь, цепочка родинок на правой щеке. Кроме того, у нее были настолько голубые глаза, что становилось понятно: голубизна оговаривалась особо и оплачивалась по отдельной статье.
— Ответ неверный, — с глубокой печалью сказал Иосиф. — Сиглави вообще не заказывали! Жена должна была сидеть на хадбане. Хадбан отличается общей удлиненностью рычагов по сравнению с кохейланами и меньшей породностью по сравнению с сиглави. Но главное не это, а рост хадбана. Это высокая лошадь, а жена у него — миниатюрная. Задумка была в том, чтобы подчеркнуть женственность натуры. Ему также хотелось показать хадбана во всей красе. Ведь плечо у хадбанов лучше, чем у кохейланов; даже сиглави редко имеют такое плечо…
— И все-таки я не понимаю, — Иван взял Иосифа за локоть, — я не понимаю: почему она позвонила и мне, и тебе?
— Кто?
— Кто-кто! Маша!
— Ну, позвонила и позвонила! — Иосиф отцепил его руку и повернулся к большой картине, где все семейство магната мчалось по зеленым полям. Обратим внимание на этих лошадей, — Иосиф нервничал, ему хотелось говорить и говорить. — Здесь мы имеем терскую породу. С какого бока клиенту захотелось терских лошадей, когда везде арабские скакуны, непонятно, но он платит деньги и поэтому его слово закон. Тут ты ничего испортить не смог. Несомненно, что две кобылы, на которых ты посадил детей, по прямой линии происходят от знаменитого Ценителя, а вот кобыла под нашим клиентом и жеребец под его женой — от не менее знаменитого Цилиндра. Наследственные черты Цилиндра особенно заметны при этом, надо отметить, — очень удачном ракурсе. Сразу видна едва заметная косолапость и у жеребца, и у кобылы, косолапость внутрь правой передней и легкая саблистость задних ног. Однако движения — безукоризненные… Безукоризненные…
Ваня загасил сигарету и, обращаясь в пространство, сказал:
— Но у каждого человека один отец. Она позвонила тебе, а потом позвонила мне. Она что, сама не знает?
Иосиф словно его не слышал, он стоял перед картиной и говорил:
— … на первых этапах племенной работы широко применялось родственное разведение. Часто дочери Ценителя крылись Цилиндром, а дочери Цилиндра Ценителем…
Иосиф нес свою околесицу, а я думал, что Маша здорово запуталась: и Ващинский, и Ванька, и Иосиф Акбарович виделись ею отцами убиенного сына, но ведь нельзя было сбрасывать со счетов и меня! Я-то не менее других мог претендовать на отцовство, мы все-таки жили вместе непосредственно перед ее фортелем, перед тем, как она в спешном порядке вышла замуж за того здоровенного американца, которого привела безумная Катька и которого она явно готовила для себя, но, будучи вся в рефлексиях и сомнениях, колебалась, а Маша — пришла-увидела-победила, они сочетались на Грибоедова и почти тут же уехали, что дало повод Иосифу сказать, будто американец вовсе не инженер-электрик и приезжал к нам не монтировать установку в Институте физики твердого тела, а был цэрэушником: с такой скоростью все провернуть мог только цэрэушник. Помнится, что Иосиф как-то намекал, что и Маша вела себя в последнее время перед фортелем странно, что выспрашивала того же Иосифа о его работе, словно собирала информацию. Я тогда сказал Иосифу, что никому его вонючий банно-прачечный комбинат не интересен, что интерес представляет лишь возможность попариться в номерах с какими-нибудь официантками да получать постоянно от Иосифа взятки, а как там все устроено, что за чем идет, чем управляется — полная фигня, и мой дорогой Акбарович обиделся. Он обиделся так, что мы не разговаривали несколько лет, нас помирил Иван, и, когда мы помирились, Иосиф уже занимался не помывками-постирушками, а лошадьми и конюшнями.
Тут мой мобильный заиграл Сороковую Моцарта. Он наяривал, он пиликал во всю.
— Да! — ответил я.
— Это я, — сказала Маша, сказала таким тоном, будто мы расстались лишь вчера, пару часов назад, только что. — Я тебе звонила домой, у тебя автоответчик. Ну и гнусный же у него голосок! Ты где?
— У Ивана, в мастерской…
— Тем лучше! Ты знаешь?
— Да, на него наезжают какие-то козлы, он не сможет расплатиться с долгами, его покалечат или того хуже, но я думаю он выкрутится, он преодолеет…
— У тебя был сын, — тихо, спокойно, словно повторяя надоевшую, но необходимую речевку произнесла Маша. — А теперь его нет. У него были твои глаза и он так же начинал заикаться, если нервничал. Его убили. Убили…
— А-а… Ты, ты вот что… — я подыскивал слова, но они почему-то ускользали.
— Встреть завтра, рейс… — речевка кончилась, Маша спокойно продиктовала номер. — Из Лондона. Там трое человек. Мальчик и две девочки. Одна девочка — слепая. Помоги им… Какое горе, какое горе!..
Вот так я и стоял с трубкой посредине Ванькиной мастерской, а эти двое смотрели на меня и ждали, что я им что-то скажу. Вот так я и узнал, что это у меня, оказывается, был сын. Что мои подозрения небеспочвенны. Что это моего сына убили в маленьком провинциальном городке. Моего, не сына Иосифа, не сына Ивана, и уж тем более — не Ващинского.
… Рассказывают, что эту породу более других любил Салах ад-Дин, правитель области Хум, гордившийся, что зовут его так же, как и знаменитого Саладдина. Салах ад-Дин обладал многими преимуществами, но два недостатка перевешивали все его достоинства: Салах ад-Дин не боялся ни своего земного царя, ни царя небесного. От этого в нем бродила глухая ярость, которую он пытался утолить дикими скачками, причем мчался по холмам один, на своем барайтане, без устали стегая по вздымающимся лошадиным бокам нагайкой. Но ярость Салах ад-Дина была не то, что пена с лошадиной морды: она никуда не девалась, была всегда с ним, и очень многие от его ярости пострадали. Так, при осаде Масурры Салах ад-Дин послал к осажденным узнать, достаточно ли у них материи. Осажденные спросили — в своем ли он уме, если собирается торговать в такое время. «Это я интересуюсь, хватит ли на всех вас саванов!» — сказал Салах ад-Дин, а когда взял крепость, приказал убивать каждого. Приближенные просили его пощадить хотя бы женщин, девочек и стариков, но Салах ад-Дин только стегнул барайтана и направил скакуна в горы…
Это была чудовищная ночь: бессонница — после определенной дозы во мне отщелкиваются какие-то предохранители, грёзы приходят наяву, любые, самые радикальные средства спасения работают впустую, — изжога, жажда и вместе с нею — постоянное желание помочиться! Всё — одновременно, а ещё — головная боль, как же без неё, как же!..
Иван постелил на антресоли, было жестко, я крутился с боку на бок, подо мной противно скрипел топчан. Когда я спускался вниз, то скрипели ступени лестницы, я стукался головой о притолоку и сквозь зубы ругался, когда — и помочившись и выпив как следует воды, — поднимался, ступени скрипели вновь, я вновь стукался, значительно больнее, чем при спуске, и ругался уже в голос.
Но меня никто не слышал.
Иосиф дико храпел — из-за храпа ни одна женщина не могла прожить с ним больше недели, и он обычно выступал методом «прима», устраивая свидания скоротечно, в дневное время, даже — по утрам. В Иосифе Акбаровиче было много огня и выдумки, он оставлял своих партнерш заинтригованными, но в Ванькиной мастерской от его храпа тряслись стеклянные банки с красками, резонировал сетчатый абажур под потолком, надувались холсты на подрамниках, и сам Иван, человек сравнительно более простой, вторил, подхрапывал Акбаровичу, но — тоненько, с присвистом, временами сбиваясь то ли в кашель, то ли в нервный смешок. А в храпе проявляется вся суть, всё нутро. Кто не храпит, тот жизни не знает, не чувствует. Храп — всему голова.
Светящиеся стрелки моих часов показывали, что я уже в пространстве новой жизни, что пора привыкать к новым, еще необговоренным, но уже действующим законам. Они были зыбкими, расплывчатыми, но исходили от работодателей и получалось, что я никак не могу отправиться завтра вместе с Ващинским в тот самый городок, где убили моего сына. Мне надо было сначала выполнить обещанное, встретить канадца, нельзя было кидать моих нанимателей вот так, сразу, с ходу обманывать их в лучших ожиданиях. Уже мои первые встречи с ними показали: такие могут враз обидеться, в обиженном состоянии могут натворить глупостей, а потом расхлебывай, разгребай.
Жаль было Ващинского, но завтра, то есть — сегодня, конечно, — не раньше двенадцати, мне предстояло отказаться. Твердо. Без околичностей. Да вот отказывать Ващинскому было трудно, мне — в особенности.
Мы познакомились в троллейбусе Симферополь — Ялта. Я-то экономил деньги, но почему троллейбусом ехал Ващинский? Оригинальничал? Нет, его всегда встречали или на вокзале или в аэропорту, слюнявили поцелуями, трепали по щекам, хлопали по плечам, а тут — свобода, первые студенческие летние каникулы. Он хотел растянуть удовольствие, тем более, что и на Южном берегу Крыма на его свободу никто не должен был посягать. Вот и сидел, картинно развалившись, за заднем сиденье троллейбуса, а троллейбус ныл, скрипел и тащился неторопливо.
Да, первый претендент на отцовство, Ващинский, истеричка и позер, всегда пребывал в фаворе — деньги, связи, родня, — хотя Ващинский и сам по себе обладал внутренним стержнем, моторчиком, силой, в нем жило стремление разрывать ленточку, побеждать. Так в Ващинском преобразовались отцовские гены: его отец, скульптор, удачливый борец за заказы, владелец дома в Гурзуфе — собственный маленький пляж, причал с катером, сад, огромный балкон с видом на залив, большой дачи в ближнем Подмосковье, двух квартир в Москве и шикарной мастерской, кроме всего прочего когда-то считался первейшим столичным ходоком. Неутомимым, умелым, чутким. Куда до Ващинского-старшего главному редактору популярной газеты, эпизодическому любовнику моей прежней подруги!
Бывало Ващинский-старший, встретив какую-нибудь случайную курочку-рябу, всё равно распушал хвост, охмурял и укатывал с курочкой в тот же Крым, с дороги телеграфируя в каком-то старомодном стиле: «Нуждаясь отдыхе зпт пробуду три дня тчк», там, в Крыму, топтался и кокотал, но всё-таки вся его неутомимость, все его умения, чуткость и знание — за какую дергать струну — использовались для дела, карьеры, семьи, детей. Курочки были для него подарком судьбы, отдушиной.
Основным полем работы Ващинского-старшего были ответственные работники серьезных организаций, главные специалисты, главные редакторы, заведующие кафедрами. Женщины положительные, замужние, матери семейств. От них, от этой части номенкулатуры, от ее, номенкулатуры, приводных ремней и ведущих механизмов, зависело всё и вся. И Ващинский-старший орошал своим семенем это пространство не зря, эти женщины нашептывали мужьям что надо делать, а не наоборот, так всегда было, так будет всегда, заказы поступали бесперебойно, квартиры менялись и ремонтировались, дачи строились, на дом привозились сосиски в натуральной оболочке. При всей внешней простоте все Ващинские обыкновенных сосисок есть не могли, а за всех отдувался Ващинский-старший. Отдувался так, что и через много лет у орошенных когда-то при воспоминании о нем туманился взгляд и они, на скамейке в парке, роняли книгу, подзывали внучка-внучку, шествовали домой, звонили таким же, с таким же багажом воспоминаний, потом собирались вместе за чаем, и былое всплывало во всей его лжи, а эти женщины ссорились, расходились с уверенностью, что больше никогда, никогда, ни за что, но через неделю, через месяц вновь гуляли с внучками, вновь вспоминали и вновь созванивались.
Мы с Ващинским разговорились, он узнал, что двигаюсь я наугад, в неизвестность, где выйду, там и проведу свои две недели, и предложил вместе ехать до Гурзуфа. Он меня не клеил, хотя до его спрыга в однополые страсти и любови оставалось совсем ничего. Он, кстати, и не говорил, что приглашает в дом своего отца.
Свою силу и мощь Ващинский-старший поддерживал рюмкой коньяку, парой зубчиков чеснока, одним желтком, щепоткой перца. Или — зеленой редькой с медом и орехами. Пил пантокрин. Но главным все-таки оставалось отдохновение на пляже. Тут и курочки были под боком, если привезенная не соответствовала ожиданиям, то прогонялась, а на ее место выбиралась какая-нибудь с набережной. В конце концов, совершать постельные эволюции было необязательным, курочку можно было просто посадить на подиум и проводить время в рисовании обнаженной или полуобнаженной натуры. Ващинский-старший был прекрасный рисовальщик, неплохой колорист — несколько его натюрмортов и сейчас радуют мой глаз, подарки мастера, а рисунок «Обнаженная со скрещенными ногами» вообще шедевр, но вот содержание семьи и собственные амбиции привели к тому, что его усилия оказались направленными на создание уродов, уродов из гранита, бронзы, мрамора и бетона, рассованных по городам и весям, по площадям и улицам. Страшнее и циничнее его монументального искусства трудно что-то себе представить. Да, что это может быть? Разве что — сама жизнь, в которой к страху и цинизму добавляется непонятно откуда берущаяся, бьющая через край ярость.
За Ващинским-старшим заезжала машина с шофером и развозила по делам, а еще была и собственная «Волга», и «жигуленок» для семьи. Семья состояла из самого скульптора и лауреата, шуршащей ожерельями, позванивающей браслетами, очкастой супруги, двух дочерей и сына, младшего в семье, собственно — Ващинского.
В сестер Ващинского было принято влюбляться. Одна была худая и длинная, искусствоведша, другая — плотная, с ярким румянцем, прыгунья в воду, решившая продолжить спортивную карьеру в синхронном плавании и начавшая выигрывать одну медаль за другой, в паре, в индивидуальных соревнованиях, в командных, на внутренних чемпионатах, на европейских, мировых, на Олимпийских играх.
Синхронистка возвращалась из дальних стран в потрясающих кроссовках и спортивном костюме, с красивой сумкой через плечо, с подарками, с чемоданами шмоток, а дома сидела худая сестра, играла в подкидного с очередными ухажерами и мыла кости знакомым художникам. Тут же жарилась картошка на сале, из холодильника доставалась заветная, на чесноке и хрене, настойка по рецепту Ващинского-старшего, очень, наряду с прочими средствами, полезная в минуты временных ослаблений и потерь. Синхронистка, впрочем, блюла режим.
Но внережимники синхронистку расспрашивали — что она выиграла на этот раз? Она же, потягиваясь налитым телом и с аппетитом подъедая картофельные шкварки, рассказывала, как против нее строили козни судьи, а она все равно утерла всем нос и — вот-вот! — она доставала из-за пазухи медаль и опускала ее на грудь и всем теперь предстояло наклониться и медаль рассмотреть.
Процесс рассматривания был приятен. Наклоняешься. Запах дезодоранта. Тела. Синхронистка всегда пахла удивительно сладко. Дотрагиваешься до медали, пытаешься ее подцепить, дабы увидеть оборотную сторону, грудь синхронистки мягко колышется, она дышит над тобой, сверху, две упругие струи воздуха щекочут затылок, худая сестра отпускает шуточки.
Худая была девушка без тормозов. Ей были нужны две вещи — сигареты и мужчина, — но если без сигарет она могла просуществовать хотя бы недолго, минут тридцать-сорок, то мужчина требовался постоянно. Дочь своего отца.
Я никогда не видел худую в одиночестве. С одним она говорила, другой гладил ее бедро. Если ей поручалось съездить на рынок на семейных «жигулях», она искала попутчика, не находила из знакомых, подхватывала кого-то на улице. Она заруливала в глухую подворотню — по части знания укромных местечек ей не было равных, — там споласкивала нужное из припасенной заранее пластиковой бутылки и давала представление феллацио на таком уровне, что попавшие по первому разу впадали в экстаз, опытные, даже те, кого она уже обмывала и обсасывала, чувствовали: впереди неизведанные просторы, впереди огромные перспективы, есть куда расти, к чему стремиться, жизнь чудесна, пустота преходяща.
Неоприходованное существо мужского пола было вызовом. Вполне возможно, что и родной брат, и родной отец в той или иной мере испытали ее пресс. А Ващинский не стал бы тем Ващинским, которого мы все знали, если бы она, настырно залезая к нему в кровать, рассказывая о своих поисках и метаниях, не пробудила бы в нем глухую ненависть к женщинам. Маскируемую под галантность. Под романтизм.
Но если худая могла трахнуть понравившегося в стенном шкафу, то синхронистка желала размеренности, подчинялась традициям и выбирать сама не хотела. Она смотрела на вздыхателей спокойно и прозрачно. Ее слегка покатые плечи охватывала шаль. Худая без умолку болтала, синхронистка была молчалива и углублена в себя. Водная среда, даже втиснутая в бассейн, даже хлорированная, оказывает на человека очень глубокое и серьезное воздействие. И, по большому счету, сестры Ващинского были Сциллой и Харибдой: придя в гости к Ващинским, улизнув от одной, ты с неотвратимостью попадал к другой. Или — или.
Ващинский в этом насыщенном пространстве был вроде бы при деле. Отец тянул его за собой, знакомил с дамами из ЦК, из министерства, исполкомов, дамы целовали Ващинского и утирали с его щек губную помаду. Отец учил сына сам, потом поступил его сначала на подготовительное, потом и на очное. Ващинский, кстати, не был лишен дарований. У него была хорошая рука, он чувствовал форму, его рисунки отличались точным видением, а когда отец, который, прививая сыну мужественность и чувство товарищеской взаимовыручки, подключил того к работе над каким-то очередным своим монстром, привлек в качестве подручного каменщика, выяснилось, что Ващинский не боится физических нагрузок и понимает — монументальное искусство суть пыль и пот.
В награду, что сын не обманул надежд, отец отдал Ващинскому собаку, да не простую, а амхарскую гончую, которую Ващинскому-старшему подарил сам Менгисту Хайле Мариам, глава свободной Эфиопии, один из ниспровергателей Льва Сиона, негуса Хайле Селассие, живого бога растаманов. Менгисту, свергнув императора, стал владельцем негусовой псарни, существовавшей еще со времен царицы Савской. Царица же, по свидетельству древних папирусов, любила на досуге выйти со сворой в саванну, затравить царя зверей да вспомнить визит к Соломону. А Менгисту расстрелял псарей и начал раздаривать уникальных собак белолицым дружбанам, чем пытался отсрочить платеж за танки Т-55 и харчи. И за монумент, что Ващинский-старший забабанил на одной из аддис-абебских площадей. Так амхарец оказался в Москве.
Но Советам — что амхарская гончая, что выбракованный питбуль, что дворняга с печальными еврейскими глазами. И Ващинскому-старшему — тоже. Советам, в сущности, и деньги за танки были не нужны. Требовалось только уважение и обещания вместе следовать по пути в коммунистическое далеко. Требовался утвердительный ответ на сакраментальный вопрос «Ты меня уважаешь?» Ващинскому-старшему, правда, от денег никогда не отказывался, и так проявлялась диалектика общего и частного при развитом социализме. Подобной диалектикой этот социализм и подавился. Ващинский-старший ушел ещё раньше, паралич приковал его тело к койке, всё порушилось, поломалось, если бы видел, как рвутся его любимые приводные ремни, он бы всё равно не выдержал, не смог бы смириться, а поверить в то, что вместо одних ремней обязательно накидывают другие, что вместо женщин в костюмчиках-джерси придут другие, в чем-то испанском, было бы выше его сил. Художник, а с воображением не густо.
Амхарец же в Москве страдал. Но не из-за разницы широт. Он спокойно переносил холод, а снежинки с удовольствием ловил огромной пастью, щелкая чудовищной величины зубами. Амхарец мучился без драк, без травли крупных хищников. Если ему удавалось подраться, то соперника амхарца можно было списывать: тогда еще по улицам не расхаживали толстомордые бляди со стаффордширскими терьерами без намордников, бультерьеров еще путали с худыми поросятами и обычные совковые собаки, всякие там овчарки да пинчеры хрустели на амхарских зубах в легкую. Каждый день, в ожидании редких драк, амхарец съедал приправленный пачкой сливочного масла таз макаронов по-флотски, потом гремел опустошенным тазом по всей квартире Ващинских. Даже взгляд в его сторону означал, что взглянувший почти подписал себе смертный приговор. Отнять таз, дать амхарцу пинка, посадить на поводок, запереть в комнате мог только Ващинский. Его амхарец слушался беспрекословно. Ващинскому амхарец даже позволял отнимать кость, которую любил грызть в свободное от макарон время. Собачья жизнь так насыщенна.
Они выходили на прогулку, и прочие собачники, собиравшиеся в сквере, те, кто поначалу интересовался породой и, демонстрируя умение и знание собачьей натуры, лез к амхарцу, поскорее подзывали своих питомцев и оставляли пространство за Ващинским и его собакой. Быть может, все странности Ващинского, заложенные в нем то ли с рождения, то ли наследственно, то ли с младенческих ногтей, то ли с детства (нужное подчеркнуть, недостающее — вписать…), усилились и проявились после появления этого эфиопского пса, львиной гончей, собаки императоров пустыни. Собаки, которая могла одним движением чудовищных челюстей оторвать голову, перекусить ногу, разгрызть руку.
Во всяком случае, пока худая сестра оформляла очередного зазевавшегося, пока синхронистка млела и сочилась в ожидании принца, пока Ващинский-старший прыгал по кроватям влиятельных дам, которые в восторгах реготали и ахали, пока мать Ващинского, шурша ожерельями и позванивая браслетами, стучала на пишущей машинке марки «Континенталь», ибо писала романы и повести, статьи и эссе и была влиятельной фигурой в области изящной словесности, пока амхарец чах и сникал без достойного соперника, Ващинский приобретал свои, оказавшиеся фатальными, черты.
С ним, с Ващинским, что-то произошло. Из того лихого, свойского парня, с которым мы спустились от остановки троллейбуса к морю, выпили по стакану очень кислого вина и съели по чебуреку с подтухшим мясом, начал вытанцовываться манерный человечек. Такие чебуреки он уже есть не мог, такое вино выливал в раковину, выплескивал на землю. В нем развился вкус к содержанию, важный для всех, но у Ващинского приобретший немужские черты. Твердый взгляд стал перебиваться порханием ресниц. Слова растягивались. Он поправлял волосы так, словно они были длинными, будто он хотел заправить их за уши, а волосы, такие противные, выбивались. Потом он и в самом деле их отрастил, начал носить какой-то кожаный ремешок с орнаментом и очень любил отвечать на вопросы — что это за орнамент, кто подарил и чем полезно ношение ремешка. Ремешок был настоящим ремешком племени сиу, орнамент означал посвящение в высокие мудрости, подарил один хороший человек, а ношение кожи позволяло наладить более четкое взаимодействие с небесными силами. Удовлетворены?
Даже чисто мужские занятия Ващинского, вольная борьба и раллийное вождение расцветились иными красками. Обладая огромной физической силой, Ващинский начал избегать болевых приемов, резких захватов. Его тактика стала утонченной, путь к победе — длиннее. Он примеривался к сопернику, глядя тому в глаза, сбрасывал его руки с запястьев своих, потом проводил молниеносный прием, и соперник вроде бы уже не мог продолжать сопротивление. Но Ващинский соперника вдруг освобождал и даже якобы подставлялся под ответный прием, давал себя обхватить, сжать, начать скручивать. Соперник окрылялся, думал, что вот она, победа, вот она, а нарывался на новый прием Ващинского. Ващинский ускользал, и тут уже пощады от него не было: он швырял чужое тело на ковер с остервенением, с силой. Чистый выигрыш!
Что касается управления автомашиной, то здесь Ващинский достиг настоящей виртуозности. Его ноги плясали по педалям, рычаг переключения передач был словно приклеен к его правой руке, а будучи возвращенной на рулевое колесо, эта рука вместе с левой так крутила баранку, что соперники Ващинского всегда оставались позади. Неважно — было ли это на заснеженной круговой трассе, на летней, протяженной и извилистой. А если он вел машину по городу, в особенности — отцовскую «Волгу», то несчастные гаишники устраивали за ним форменные погони, а догнав, разочаровывались — Ващинский называл нужные фамилии, имена-отчества, телефоны, и его приходилось отпускать.
И борьба — на юношеском европейском чемпионате он дошел до финала, но из-за травмы — поскользнулся на банановой корке в коридоре отеля — не смог участвовать, и ралли — на первенстве Союза он смог обойти эстонцев и латышей, извечных лидеров, и занять первое место, которого его лишили якобы шипы на его резине были неустановленной длины, — все вместе притягивало к нему прихлебателей: он был интересен, моден, с ним все казалось достижимым, девушки просто млели, а те из них, кто просчитывал реальный вес Ващинского, его папу-маму-родню и прочее, приклеивались и таскались за ним. В надежде, что обломится.
Девушки были как на подбор: длинненькие, с льющимися волосами, высокими лбами, любили Планта, читали нужные книги, смотрели хорошее кино. Даже не с одной, а с двумя такими Ващинский-старший, оказывается, пребывал в Гурзуфе, приехал за каких-то часа два-три до нас, на черной «Волге» областного начальства, нашему появлению совсем не обрадовался, но виду не подал, послал меня к знакомому мяснику за бараниной, сына — за вином, жалко было Ващинскому-старшему для нас открывать свой винный погреб, но девушки постепенно потеряли к нему интерес, им было приятней прыгать с нами с причала и кататься на водных лыжах. Жилистое тело Ващинского-старшего обещало хорошую школу, не больше, а время было, повторюсь, каникулярное.
Эти две были из последних, кто мог ещё претендовать на Ващинского. По возвращении в Москву оказалось, что Ващинский уже влюблен в одного парня, из соседнего дома, целыми днями крутившего гайки в старом гараже, перемазанного маслом, с въевшейся под ногти грязью, угреватого, угловатого, в кепочке набекрень.
Парень сидел в яме, там у него горела переноска, а Ващинский или подавал инструменты, или просто сидел на корточках возле, и для него не было большего счастья, чем передать парню прикуренную сигарету. Парень курил «Приму», бумага приклеивалась к губе Ващинского, когда он особенно торопился, и тогда, уже после того, как сигарета передавалась парню, Ващинский чувствовал легкий привкус крови во рту.
Его искали сестры, мать, отец. Преподаватели ждали его в институте, где он сам, а не по папиной протекции, числился среди действительно лучших, тренер — в борцовском зале, другой — на полигоне, девушки ждали звонков, некоторые — свидания и ходили по квартире, переставляли с места на место вазу с цветами и у зеркала поправляли прически, и слушали, слушали Планта, а Ващинский все сидел в этом маленьком гараже и смотрел, как самый обыкновенный парень крутит гайки. Любовь — серьезная штука.
Вот на машине того парня из ямы Ващинский и попал в тяжелейшую аварию. Говорили, что оба они сильно выпили, выехали из гаража, а за рулем был Ващинский. Это был первый выезд на старой машине парня, после длительного ремонта. Они поехали сначала по маленьким улицам, потом вывернули на Ленинградский проспект, набрали скорость, поехали к Соколу и ударились об ограждение туннеля, да так, что машина взлетела и потом рухнула вниз, в туннель. Парень погиб на месте, Ващинский остался жив.
Помню, как я приехал к Ващинскому в больницу. Возле его койки посетители сменялись словно в почетном карауле. Какие-то девчонки с цветами. Ребята из группы. Замдекана. Мать поправляла подушку, отец вел разговоры с заведующим отделением, обе сестры, худая и синхронистка, попеременно кормили Ващинского рыбными паровыми котлетками и салатом из авокадо.
Грудную клетку Ващинского, чтобы кое-что поправить у него внутри, рассекли косым разрезом, из верхнего и из нижнего краев разреза торчали трубочки, в одну втекало что-то прозрачное, из другой вытекала бурая, дурно пахнущая жидкость. Левая нога была на растяжке, правая лежала в толстенной лангете, голова была так перебинтована, что, помимо рта, остался лишь один глаз. Из глаза время от времени вытекала большая слеза, и сестры, попеременно, промакивали ее платочками.
Как раз в больничной палате я впервые увидел Ивана. Этакий былинный герой, непокорные русые кудри, сила и доброта. Его привела Маша, причем вид у них был словно они только что переспали и вот теперь, купив цветочки, наносят визит. Тетушке, имеющей большой вес в семье. А тетушка их благословит и пообещает замолвить слово. Иван не знал, куда девать руки, Машу, казавшуюся еще тоньше, еще стройнее, распирал смех. Словно ей было очень весело. Она подплыла к койке Ващинского, наклонилась и поцеловала его в марлевый лоб. Она совсем недавно перевелась в институт Ващинского из Питера, где ее отчислили за прогулы из «мухи». Но я уже видел ее, я понимал, что она — существо особенное, удивительное, что тот, кто будет с нею, будет и счастлив и несчастен одновременно. Только несчастье свое он не будет осознавать.
Так вот — она поцеловала его в лоб. Глаз Ващинского наполнился слезой, Ващинский что-то промычал сквозь рыбно-авокадную смесь, что-то жалобное и протяжное. Сестры промокнули слезу марлевой салфеткой.
Здоровенной компанией — девчонки, ребята из группы Ващинского и все прочие — мы вывалились из больницы и поехали в мастерскую Машиного отчима, на Таганке. Там был длинный коридор, раковина с почти черной от наслоившихся красок эмалью, две комнаты: одна просторная, со стеклянным потолком, собственно мастерская, другая — маленькая, заставленная шкафами и продавленными диванами. Катька, тогда еще сохранявшая видимость разумности, разделась и, усевшись верхом на стул, предложила себя в качестве натуры. Ее здоровенные груди лежали на спинке стула, жесткие с вкраплением меди волосы она распустила и в проникающем сверху тусклом свете волосы казались почти фиолетовыми.
Нашлись и такие, кто пришпилил лист бумаги, самый дикий даже взял одну из палитр, самую заскорузлую, Машиного отчима, набил руку кистями и начал требовать подрамник с чистым холстом. Напились все, конечно. Хотя, скорее, кочевряжились — денег было мало, хватило на три бутылки водки, пару сухого, на плавленые сырки, треску в масле, пачку печенья. Еще у Маши была плитка шоколада. Правда, я потом сходил и купил еще вина, но сделал это только после Машиных просьб: кто-то все-таки напоролся в одном из шкафов на винный запас отчима и требовалось восстановить хотя бы количество бутылок, в этом отчим был схож с Ващинским-старшим, только в наличии винного запаса.
Да, Катька была хороша. Так бывают красивы те, кто несет в себе трагедию, крушение, распад, но и то, и другое, и третье — несправедливое, что упадет на них случайно, в тот самый момент, когда все вроде бы хорошо, все спокойно и не внушает тревоги. Я просто наслаждался, глядя на нее. Какая кожа! Белая, с мелкой сеткой жилок и оттого отдающая в синеву. Красные пятки, длинные пальцы. Таких красивых больше не рожают. Это вымирающий тип. Обреченный. Вот Катька и сошла с ума.
Но тогда она царила. А Маша довольствовалась второй — в лучшем случае, — ролью. Если ей вообще была нужна какая-то роль. Она играла с Иваном как хотела. Он таскался за ней словно на веревочке. Пришаркивая, она ходила по мастерской, а он, как пришпиленный, — за ней. Она со всеми кокетничала, шутила, улыбалась всем, а Иван страдал и поэтому тоже шутил и всем улыбался. Выходило у него неуклюже. Как неуклюже у него получалось все на свете, за исключением живописи. Искусство которой он свел к портретированию газоналивных братков, их ублюдков и жен. Ему надо было больше прислушиваться в словам Машиного отчима, следовать его дорогой: этот ухитрялся никогда не продаваться за кусок, он продавался сразу и по-крупному, навсегда — большие музеи, частные коллекции настоящих, потомственных миллиардеров. Рукопожатие августейших особ. Прием у президента.
Машин отчим был маленький курносый человек, с широченной грудью, силач и обжора. Он прошел всю войну, в пехоте. Собственно, призвали его в 39-м, незадолго до нападения на Польшу, с последнего курса Строгановки. Он любил рассказывать о войне, о том, как выкинул противогаз из чехла и набил чехол конфетами, взятыми в разбомбленном сельпо — это было уже в 41-м, — как его за это хотели расстрелять, но тут прилетели «мессершмиты», сбросили несколько бомб, постреляли из пулеметов, и будущий Машин отчим обнаружил себя стоящим совершенно невредимым, а вокруг валялись красноармейцы, политруки и командиры. Все — мертвые. И тогда он взял из чехла от противогаза конфету — чехол как лежал, так и продолжал лежать на вытащенной из разбитой школы парте, за партой только что сидел командир, собиравшийся приказать своим солдатам отчима за утерю противогаза расстрелять, чехол лежал как уже никому не нужное вещественное доказательство, — и отчим медленно развернул обертку и конфету съел.
Отчиму очень везло, его ни разу не зацепило, он ходил в штыковые атаки, переплывал широкие реки, он бежал навстречу шквальному огню из бетонных дотов и потом обнаруживал себя в совершеннейшем одиночестве, прямо под амбразурой дота, а за его спиной лежали мертвые солдаты, и те, которые бежали в атаку вместе с ним, и те, которые бежали до него, он смотрел назад и вспоминал, что бежать было мягко, что он бежал по телам убитых, а потом доставал большую гранату, выдергивал чеку и спокойно так, не суетясь, клал гранату в амбразуру. Ба-ах! Внутри дота грохотало, и там начинали орать оставшиеся в живых, а он брал вторую гранату и отправлял вслед за первой. Ба-ах!.. И за этот его героизм ему на грудь повесили орден, повесил лично будущий маршал Баграмян, тогда — жестокий и кровавый генерал, посылавший солдат на смерть тысячами и десятками тысяч, но всегда выполнявший поставленную перед ним задачу, к празднику, к торжественной дате. И, по возвращении, после войны, во времена всех кампаний и разоблачений, всегда и при всех правителях, Машиному отчиму везло, он писал что хотел и с ним ничего не случалось, пока, постепенно, он не стал надоедать, но, скорее, не картинами и машинами послов у мастерской, а неброским постоянством, упертостью. Его начали выживать, начали предлагать ему перебраться к августейшим особам и президентам поближе, не тратиться на авиапутешествия. И выжили, выжили, всё начатое всегда доходит до финала, всегда.
А мы пьянствовали у него в мастерской до состояния полной невменяемости, а потом меня увезла к себе Катька, увезла куда-то на жуткую окраину, куда отказывались везти самые прожженные таксисты, а утром я проснулся, повернулся и бедрами ощутил здоровенную Катькину задницу, а Катька лягнулась и пробурчала, что я надоел. Я скатился с дивана, залпом выпил высокий стакан выдохшегося, теплого, мутного пива, оделся и вышел из Катькиной квартиры. Я не мог понять, где я, в каком городе, времени. Рядом шла железная дорога, за длиннющим бетонным забором ухало что-то железное, мимо неслись обезумевшие груженые грузовики, шли люди и с ними меня объединяло только одно, но очень важное свойство — и они, и я были со страшного похмелья, и мне, и им было очень плохо, и их, и меня мучило все окружающее, видимое и невидимое, сущее и то, в сущности чего можно усомниться. Но все равно — с тех пор уже не встретишь такого утра, таких утренних запахов, лиц, ощущений. Уже не так подметают улицу дворники, уже не те улицы, не те люди, сам я не тот.
Я приехал домой, а дома названивал телефон.
— Да! — сказал я в трубку.
— Выходить мне за него замуж? — спросила Маша.
— За кого? — поинтересовался я.
— За Ивана!
— Нет! — ответил я.
— Почему?
— Тебе будет с ним скучно. Выходи за меня!
— А с тобой что, обхохочешься?
— Конечно! Я веселый!
— Ну и дурак! Я за дурака не выйду. А нас пригласили в ресторан!
— Кто?
— Иосиф!
Я хотел было сказать, что Иосиф пригласил ее, что Иван всего лишь оформление, фон, но Маша уже повесила трубку. А потом позвонил сам Иосиф Акбарович и сказал, что красивее девушки, чем Маша, он не встречал.
— Слушай! — сказал я.
— Нет, серьезно! От нее идет волна! — он поцокал языком. — Мне дядя прислал полтысячи. Ему хочется, чтобы я приоделся. Я думаю, в «Пекине» мы хорошо посидим. Дядя приедет только через месяц. Ты мне отдашь свой костюм? Все равно не носишь! А он мне как раз!
— Отдам!
— Ну, я заказываю столик. В «Пекине», значит?
— Ага!
Не успел я раздеться, чтобы пойти в душ, как вновь зазвонил телефон и Маша сказала, что Ивана она не любит, а потом добавила, что также не любит меня, Иосифа и Ващинского — всех, кто к ней подкатывается. Я хотел было сказать, что ей показалось, будто Ващинский к ней подкатывается, что Ващинский любит парня из ямы, жилистого солидольного парня, вернее — он любит память об этом парне, что когда забудет этого парня, то у Ващинского появится другой, но вместо этого спросил:
— Но в ресторан-то пойдешь?
— Конечно! Я никогда не была в «Пекине», никогда не ела китайской еды. Постой! И ты там будешь? Ну, вы даете, москвичи!
Маша, Маша! Теперь ты живешь там, где китайской еды не меньше, чем в самом Китае, а сын твой убит на территории бывшего СССР. И если я его отец, если я действительно его отец, то зачем ты пудришь мозги и дундуку Ивану, и деляге Иосифу, и лапочке Ващинскому? Маша! Ответь! Маша! Ответь Москве! Ответь москвичам! Не дает ответа! Не дает!
…Рассказывают, что порода шунамит не подвержена старению. Достигнув зрелого возраста, шунамит пребывает в нем, пока не почувствует приближения смерти. Это состояние удивительным образом передается всаднику, который начинает понимать, что с его лошадью что-то происходит, что его лошадь боится того, чего раньше не боялась, и, наоборот, не боится тех вещей, которые ранее повергали ее в испуг. Отправляться в поход на чувствующем приближение смерти скакуне — значит самого себя подвергать опасности. Поэтому самое лучшее, что может сделать всадник, так это расседлать лошадь и отпустить ее, несмотря на то, что по цене порода шунамит, пожалуй, одна из самых дорогих. Чувствующие приближение смерти лошади породы шунамит собираются в большие табуны и бросаются в галоп. Смерть на скаку отличительное свойство этой породы…
Мой рассказ правдив. Мне нечего придумывать, нечего скрывать. Но вот в избирательности памяти я не виноват. Что-то запомнилось лучше, что-то хуже, и я часто ловлю себя на том, что четко запомненное интереса уже не представляет, против ожидания забывается, превращается в плотную броню прошлого, спрессовывается, опускается на дно, откуда его без существенных искажений и повреждений поднять практически невозможно. Увлекает же подернутое дымкой, сомнительное, о чем, уже не полагаясь на свои собственные силы, хочется спросить у кого-то еще, чтобы уточнить детали или же прояснить главное. А иногда — присочинить. Тут ничего не поделаешь: мне тоже хочется выглядеть не совсем так, как я выгляжу на самом деле. Иногда симпатичнее, иногда — противнее. Тем более, что произошедшее оставило во мне тяжелое, неизбывное чувство вины, гирями висящее на ногах, жгущее под ложечкой, пульсирующее в затылке. Бессонница, повышенное давление и нелады в мочеполовой сфере были и прежде, но вот того, что некоторые называют муками совести у меня не наблюдалось. Мог выпить несколько смертельных доз, не был фактурен, не тратил времени на занятия спортом, но мои сухие мускулы были крепки, словно корабельные канаты, хлесткий удар с правой выручал не раз и не два. Всё у меня склеивалось одно к одному, а потом в одночасье разломалось. Так обычно и бывает.
Моего сына убили осенью, в конце сентября, а примерно за полгода до этого я переместился из разряда героев — потенциальных, до подлинного героизма я недозрел совсем немного, — из разряда героев модных романов и светской хроники — в разряд пациентов травматологических отделений. Из вполне успешного журналиста, одинокого, в полном расцвете сил, узнаваемого, хорошо зарабатывающего, знающего значительно больше, чем говорящего, — в некое распластанное на больничной койке тело, с полуотшибленной памятью, переломанными руками и ногами. Как оказалось, это совсем легко, для подобного сдвига нужно только потерять чувство меры, поверить, что все вокруг несерьезно, игра, движение фишек, перевертывание костей, раздача карт — валет червей, валет трефовый, семерка пик, пять бубен, тройка бубен, прошелся, поменял три карты, оставив валетов, прикупил еще одного, а потом оказалось, что у оппонента «стрит», надо платить, а денег уже нет, и ты снимаешь с запястья часы, а тебе говорят, даже не глядя на твой «мюллер», модель «касабланка», говорят, что этого не хватит, — а еще нужно думать, что если ты выскочил на главную дорогу, то все прочие будут только глотать пыль и никогда не устроят за тобой погони, не кинут камень вдогонку.
До больницы я работал в газете. Обозреватель. Свободный режим, неплохие деньги. Основная специализация — экология, конкретнее — вывоз мусора, утилизация отходов, автомобильные мойки, могильники для скота, выбросы вредных веществ, токсины в почве. Такие темы тоскливы, тошнотворны, тягомотны, но газета располагалась под крышей серьезных людей, сектор обстрела был оговорен заранее, рикошеты и перелеты не допускались, штатных сотрудников не обижали гонорарами, иногда что-то перепадало слева. Случались и обед на халяву в хорошем ресторане — в газете имелся прекрасный буфет с льготными ценами, и какой-нибудь дорогой сувенир. Так, люди одного владельца автомойки почти год раз в месяц привозили мне коробку сигар. Я настолько привык к их вкусу, что второй материал о том, какой, мол, этот владелец хороший и как печется об экологии нашего дорогого города, написал без напоминаний, по своей инициативе. Тут-то сигаропоток истончился, поредел, потом и вовсе иссяк.
Влиятельные люди принимали меня — неплохой костюм, галстук, хотя мною специально допускались какие-то небрежности в деталях, только чтобы выделиться из общего ряда, — в больших кабинетах, а сам я перекидывался парой слов и с бульдозеристом на свалке, и с дворничихой, и с инженером-дозиметристом. Так сказать — для полноты картины, для объемности. Среди моих информаторов были жители пятиэтажек, дорогих коттеджей, квартир в двух уровнях, с индивидульным гаражом, лифтом и зимним садом. Всем нам и мне в том числе — казалось, что от наших встреч, разговоров, от публикаций в газете, звонков и совещаний, от распоряжений и указов всё будет меняться к лучшему. Да мы и встречались, подспудно ведомые этим розовым чувством.
Но ведь везде и всюду, всегда кто-то кого-то обманывает! И сам обман не мог бы существовать без тех, кто обманываться рад, кто готов полностью, без поправок и купюр взять на себя роль обманутого. И получалось, что самые хитрованы, самые проныры в чем-то, в каком-то своем проявлении, ничем не отличались от прочих. Одни вертели миллионами долларов, но подставлялись под обманы молодых любовниц. Другие вертели людьми, но их обманывали деньги, уплывающие из их рук в неизвестном направлении, растворяющиеся словно таблетка заменителя сахара.
Эта перемена роли, происходящая временами настолько быстро, что создается впечатление, будто одной роли как таковой нет, что в ней смешивается и обманщик, и обманутый, казалась мне отличительной чертой всех окружающих. Сам я был таковым. Вертел своим начальством, верил в добрые намерения своих информаторов, надеялся на успех, только в чем он должен проявиться, каким боком ко мне повернуться — я не знал. Лишь чувствовал, что это будет не грубая материя, а что-то тонкое, воздушное, то, от чего легкие наполняются пьянящим восторгом. Счастье, вот что должен был принести успех, именно — счастье. Ради успеха-то я и решил постепенно, ненавязчиво поменять свою специализацию, от экологии переместиться к вещам более фундаментальным.
Хотя началось всё довольно безобидно и ничто не предвещало успеха, вместо которого, как нередко это случается, получаешь капельницу, гипс, пластические операции, подкладное судно. Судьба обманывающихся обманщиков по большей части такова. Я не был исключением, если, конечно, исключения вообще возможны. И мне кажется, что один мой приятель, встреченный в метро, принадлежал к тому же роду-племени.
Приятель неблизкий, с которым вспомнить можно было лишь совместное питие портвейна. Мы всё-таки решили поворошить старое и выпили довольно крепко, но уже, разумеется, не портвейн. Я был после получки, после гонораров, я угощал, но теперь-то мне ясно, что и в этом был расчет, расчет на то, чтобы я поглубже заглотил наживку. А мне что? Я заглотил. Мне даже кажется, что наша встреча в метро была не случайной, что всё было подстроено, организовано. Они, мой приятель и те, кто стоял за ним, знали у меня хороший ход, хорошая репутация, я веду скромный образ жизни, из всей редакции только я подходил для разработки. Они меня и разработали. Взяли на раз. Тем более, что наверняка знали — у меня есть долг, долг за тёткину операцию, время платить подступало неотвратимо.
Со стуком ставя рюмку на столешницу, пощелкивая языком, приятель предложил мне материал на сто миллионов. Так он, во всяком случае, выражался, а за публикацию предлагал сумму вполне конкретную, ровно тысячу североамериканских долларов, без налогов и вычетов, объясняя всё тем, что надо просто помочь хорошим людям, которых иначе заклюют плохие, что, к слову, происходит по закону жизни всегда, вне зависимости от работы средств массовой информации и прочих попыток изменить течение вещей. Вне зависимости от тысячи долларов, которой на этот раз измерялся зазор между хорошими и плохими.
Материальчик был, конечно, серьезен. И, вроде бы, посвящен исключительно экологии. Но это на первый взгляд. При взгляде пристальном вырисовывалась любопытная картина. В непосредственной близости от столицы, в охраняемой зоне, в лесу, располагался секретный военный объект, строительство которого начиналось еще при Леониде Ильиче. Уже в другой стране, при других правителях строительство было завершено, гигантская усеченная пирамида была напичкана сложнейшей аппаратурой, позволявшей увидеть на мониторе локатора волейбольный мяч, подброшенный высоко в воздух над столицей Норвегии. Что с того, что военная тема была не моей? Мне и не предлагали писать на военную тему.
Да-да, экология, чистая экология! Во-первых, из-за гигантского количества потребляемой пирамидой электроэнергии очистные сооружения на находившихся неподалеку, в небольшом городке, предприятиях работали с перебоями, и в водохранилище попадали фекалии, или, по-простому, говно. Во-вторых, в рабочем режиме пирамида создавала такое поле сверхвысоких частот, что в домах близлежащих деревень электрические лампочки зажигались сами собой, а местные мальчишки развлекались тем, что натягивали в лесу между берез нихромовые нити, и те начинали светиться всё ярче и ярче. Поэтому совершенно не требовалось писать про локаторы и волейбольные мячи над Норвегией. Требовалось только обратить внимание на здоровье населения. Сверхвысокие частоты вызывали импотенцию. Импотенция же проблема не медицинская, а — бери выше! — социальная. Нужно было осветить проблему водных ресурсов. Рыболовства, в конце концов. Только и всего. Рыбак ты или нет — вот как ставился вопрос.
Рыбак, рыбак, но и материальчиком занимались серьезные люди, они уже его практически подготовили, очень грамотно, даже с юмором и едкостью написали, приложили снимки — локационная пирамида с борта самолета, вид на пирамиду с земли, а также рисунок — вид пирамиды в разрезе. Мой приятель расстегнул портфель и достал папочку. Нате вам!
Как сейчас помню — я пробежал текст, взглянул на снимки и рисунок и только сказал:
— Великоват немного. Придется…
— Сокращай как хочешь! — мой приятель махнул рукой. — Только позвони после сокращений, дай мне посмотреть, — он оглянулся по сторонам, мы сидели на Арбате, ели что-то итальянское, пили водку, запивали пивом, курили, оглянулся и сунул мне в руку какую-то бумажную трубочку, доллары. Половина, задаток… Только не затягивай, о'кей?
— О'кей, — я спрятал доллары и подумал, что никаких препятствий для публикации не предвидится: любитель задавать каверзные вопросы, заместитель главного редактора, пребывал в длительной загранкомандировке, главный редактор — в запое, и что такой публикацией я проложу себе дорогу в иные журналистские сферы, а то получалось, что разменял пятый десяток, а все эколог.
Да, тогда мне нужны были деньги, теткин стержень в бедренной кости оказался недешев, но в истории с усеченной пирамидой я проявил тщеславие и честолюбие. Подобного за собой я не замечал, жил себе и жил, а тут всем ходом своих размышлений, высветился прямо как на рентгене. Да и корыстолюбием, как оказалось, я не обижен. Мой приятель, вытирая салфеткой пухлый и кривоватый рот, намекнул, что число хороших людей, которым нужна моя, именно моя помощь в их противостоянии с людьми плохими, велико и некоторые из них готовы расщедриться и на более весомые суммы, чем жалкая тысяча. «Жалкая? — спросил я себя. — Ничего себе!» — и выражение моего лица всё сказало само: платите ребята, платите, мы со своей стороны работу сделаем.
Уговорить ответственного секретаря и другого заместителя главного было делом совсем не трудным. Они просмотрели текст и дали добро. Я немного подрезал материал, позвонил приятелю, мы встретились еще раз. Приятель пришел на встречу с одним из хороших людей, человеком с короткой стрижкой, рублеными чертами лица, неторопливой, продуманной речью, белыми сильными руками. У этого хорошиста был маникюр, но профессионально набитые костяшки, мой удар здесь бы не имел шансов. Мы пожали друг другу руки, приятель заказал коньяк, хорошист мотнул головой, от коньяка отказался, предпочитая сок.
Он читал медленно. Я никогда не видел, чтобы так медленно читали люди, внешне явно проучившиеся больше, чем в начальной школе. Когда он прочитал, то ровным голосом попросил прощения, вышел из кафе на улицу и с улицы позвонил по мобильному телефону. Мы пили коньяк, хорошист ходил под окнами кафе и, видимо, пересказывал кому-то содержание статьи. Потом он слушал, слушал долго и кивал головой. За такие продолжительные разговоры по мобильному телефону платил кто-то третий, мне показалось — я сам, не напрямую, косвенно, но пара-тройка моих рублей в этой плате присутствовала. Потом хорошист вернулся в кафе, залпом выпил сок, сказал, что возражений не имеется, и удалился. Ни слова больше — ни до свиданья, ни прощай.
Материал про усеченную пирамиду был опубликован, а на следующий день вся редакция праздновала день рождения заведующего отделом иллюстраций. Пили у нее в кабинете, сидели за низким столом, ели салаты, удивительно вкусную маринованную рыбу, танцевали и вновь к столу подсаживались, а в один прекрасный момент — я как раз пригласил помощницу бильд-редактора, девушку крупную и сочащуюся страстью, на танец, — в кабинете стало очень тихо. Да, музыка продолжала играть, но никто не двигался, не говорил, не смеялся. Мы с помощницей бильд-редактора застыли на полушаге, в состоянии неустойчивого равновесия повернулись к дверям: там, блестя красным лицом, словно солнце во мгле черной бури, черной бури коридорной темноты, покачиваясь, стоял наш главный редактор.
Его зажатые набрякшими веками глаза шарили по находившимся в кабинете людям и кого-то искали. Меня! Он шагнул через порог, разлепил губы в щербатой улыбке, принял в длинные пальцы наполненную до краев рюмку, а когда оказался возле — помощница бильд-редактора отклеилась от меня, начала накладывать главному салаты и рыбу, — водки в рюмке оставалось на маленький глоточек. Он выплеснул остатки водки в рот, его передернуло, от макушки до пят, он потянул носом, закусывая воздухом, сладостным воздухом редакции, редакционной пьянки, спрятал рюмку в карман мешковатого замшевого пиджака и спросил:
— Что это было?
Конечно, он спрашивал не про сорт водки. Он пил так, что только самый низкопробный «ксерокс» мог вызвать у него вопрос. Но если бы я пошутил «Это был Смирнофф, фэ-фэ», — собирался ответить я, — то меня бы наверняка выгнали сразу. И я обратил внимание на его руки: они жили своей жизнью, они изображали пирамиду, ту самую, усеченную.
— Врачи говорят, что такая интенсивность излучения крайне негативно сказывается на потенции, — начал я. — Мне уже сегодня звонили и предлагали комментарий. Минздрав заинтересовался. А ещё, как выяснилось, там имеются водозаборы. Фильтры не справляются, говно лезет в водопровод…
— И мне звонили, — перебил меня главный и передернулся: видимо, представил во всей красе, как говно лезет в водопровод. — Домой. Из ФСБ, из Совета безопасности, от хозяев.
Он сделал паузу и вновь потянул носом. Я молчал. Да, тогда я подумал решается моя судьба. И мне стало стыдно, что судьба моя решается таким вот образом, таким вот человеком. Мне кажется, что я покраснел. От стыда.
— И все они спрашивали в принципе одно и то же, — сказал главный и выдохнул: внутри у него творилось черт знает что. — Они спрашивали понимаю ли я, что такой материал может вызвать настоящий скандал. Что такие материалы надо согласовывать. Визировать.
Тут я почувствовал его состояние. Не знаю, каким именно он был человеком, но тут он хотел обмануться. Очень хотел. Надо было всего лишь помочь.
— И что вы ответили? — спросил я.
— Что это работа по плану, по плану моего сотрудника, что мой сотрудник давно раскапывал эту тему и наконец раскопал. Сказал, что ты визировал текст, но, когда меня спросили — у кого, я так кашлянул, что больше вопросов не было. Кстати, надо было предупредить, что ты занимаешься этим, но теперь уже все равно, — главный приобнял меня и доверительно шепнул:
— Такие материалы нам нужны! Давай еще! Хозяева рады, обещают повысить гонорары!
Стоит ли говорить, что мой приятель остался очень доволен?!
Но гораздо более сильное чувство удовлетворения испытали те самые хорошие люди, которые организовали, конечно же, не одну, а целую серию публикаций о своей усеченной пирамиде в самых разных изданиях, ежедневных и еженедельных, подготовили парочку телерепортажей, кинули кость и друзьям по разуму, пирамида заиграла на зарубежных каналах и — это уже была вершина пиарства! — ухитрились протащить на охраняемую территорию вокруг пирамиды съемочную группу, музыкантов и популярную певичку и снять там клип. Этим парням было, конечно же, плевать и на самозагорающиеся в деревенских домах лампочки, и на выплескивающиеся в водохранилище нечистоты. Для них было важным создать вокруг своей пирамиды демоническую ауру, найти тех, кто хотел бы иметь подобную штуку или нечто, на пирамиду похожее, разве что послабее и поменьше. Их поиски вскоре увенчались успехом, и я, шаря по Интернету, наткнулся на сообщение о крупной сделке, по результатам которой хорошие люди уже отправлялись на монтаж новой пирамиды в район Персидского залива, но к этому времени работа с моим приятелем приняла постоянный характер, мои ставки начали расти, и в мои функции уже входила координация усилий целой творческой группы — я сам, наш военный аналитик, подполковник запаса, интеллигентнейший бородач, и двое молодых вахлаков, корреспонденты из отдела «Общество».
Мы прокатывали темы одну за другой. Бронетехника, топливные ресурсы, авиация, военный космос, патрульные катера. Каждая из тем имела точное долларовое исчисление, и каждую мы подавали так, что заподозрить что-либо было невозможно. К нам стало заглядывать телевидение, интеллигентнейший бородач и молодые вахлаки пошли нарасхват — у меня хватило ума не светиться, сказываться больным, если телевизионщики все-таки хотели моего присутствия в кадре, — главный редактор был настолько поражен прогрессом газеты, что реже стал уходить в запой, хозяева раздумали его выгонять, раздумали даже закрывать саму газету. Но при внимательном взгляде, при пристальном внимании становилось видно, что система формирования статей продана на корню, что возросшее благосостояние нескольких сотрудников редакции не может не быть замеченным прочими, не может не вызвать зависти и сплетен. Поразительно, но для фокусировки внимательного, пристального взгляда потребовалось столько времени!
Первый сбой произошел после серии статей об охотничьем оружии, вернее, о том, что начало поступать в магазины, а не о том, которое принято называть таковым, фирма «Голланд и Голланд», серебряная насечка, двенадцать тысяч фунтов стерлингов, футляр красного дерева — отдельно. То была новая линия, укороченные автоматы, переделанные под одиночную стрельбу, якобы предназначенные для самозащиты фермеров, двигателей старого доброго капитализма в село, бывшие снайперские винтовки, потерявшие оптические прицелы и собранные с незначительным брачком — для стрельбы по банкам или уткам сошли бы, поскольку ни банки, ни утки не могли открыть ответный огонь. Для отстрела вредных животных. Как было сказано в рекламном листке, тех, чей вес от семидесяти пяти до ста десяти килограммов. Мой приятель очень веселился и предлагал встать на весы: волк легче, медведь тяжелее. И поручил всю эту продукцию гробить: хорошие люди не могли будто бы примириться с тем, что боевое оружие продается в охотничьем магазине, что низкокачественные поделки вытесняют настоящие произведения оружейного искусства. Я сделал статью про охоту и, ясное дело, экологию, бородач — про разбазаривание конструкторских идей, вахлаки — про то, что в нашем обществе масса умельцев и для них вернуть автомату его автоматичность и скорострельность проще простого, а прицел купить — тьфу!
Лишь только мы начали выступать, как мне позвонили. Вышла как раз моя статья, на подходе была про конструкторские идеи, и звонивший спрашивал сколько я хочу за молчание, за то, что больше об автоматах с укороченным стволом — ни-ни. Я его послал. «Уже в пути!» — сказал посланный, а потом плохиши стерпели одну статью, но после второй оказалось, что с терпением у них плоховато, — машину одного из вахлаков взорвали: тот вышел из подъезда, подошел к стоянке, нажал кнопочку на брелоке сигнализации, а его новенький «опель» — вахлаки явно не ограничивались работой в моей команде, сшибали где-то ещё, — ка-ак подпрыгнет, ка-ак вспыхнет ярко-оранжевым светом, и кусок бампера ка-ак хряснет вахлака по голове. Сотрясение мозга, ожоги, депрессия, правильные выводы, и первый вахлак отпал, вообще уволился из газеты, вчистую, завязал с журналистикой, но оставались второй, подполковник и я, мы продолжали свою работу по поддержке хороших людей. Что они бы делали без нас? Ну, их бы заделали плохие, заделали, как пить дать! Мы не могли оставаться в стороне, не могли!
После взрыва у меня был долгий разговор с главным редактором. Неприятный разговор. Своими омытыми алкоголем мозгами главный пытался понять, что творится в редакции, откуда исходит угроза, от кого. Приходилось его успокаивать. А успокаивать мне нужно было себя, окорачивать и усмирять. Нужно было уйти, уволиться, лечь на дно. Но я собирался устроить ремонт в оставшейся после смерти тётки квартире, мне хотелось поменять машину, меня манили Сейшелы, Мальдивы, Бали. И все это я мог получить всего-то за публикации о каких-то вертолетах, о том, что заказ на поставки вертолетов для десантных частей отдан одному, безусловно достойному производственному объединению, но это объединение заказ обязательно провалит, не выполнит, а вот другое объединение заказ выполнит в срок и с отличным качеством. Отрапортует как надо.
— Ну, что там у тебя? — спросил всё-таки, понимая, что ответов он не получит, главный редактор, и я сказал, что первый материал из цикла о вертолетах уже лежит у него на столе, что за первым последует второй, за вторым третий и так далее и тому подобное.
— А экология!? Экология-то здесь при чем? — главный редактор вспомнил о моей специализации, вспомнил, надо сказать, с большим опозданием.
— А они лопастями… так сказать… — мямлил я и запинался. — Птицам трудно гнездиться. Птицы страдают, а если люди, то… так сказать… э-э-э…
— Ладно! — он размашисто расписался на первой странице. — Давай в номер…
Я пошел к двери, слова главного о том, что больше взрывов ему не надо, воспринял как шутку, отнес текст в секретариат, пообедал, а вечером меня встретили у подъезда — еще даже не совсем стемнело! вокруг ходили люди! дети возвращались с занятий из музыкальной школы! автомобилисты копались в своих машинах! на этот раз мне никто не угрожал, никто не звонил, не присылал ребят! — и так избили железными прутьями, что я оказался на полгода в больнице: ребра, челюсть, переносица, рука, голени — это то, что было поломано, шейные позвонки были смещены, мозги были сотрясены, остальное — по мелочи, но вот яйца, правда, были отбиты, да так, что лечащий врач в открытую предполагал, что в большой секс мне путь заказан навсегда.
А пока я лежал в больнице и газета печатала статьи про вертолеты, второго вахлака пристрелили в подъезде, возле лифтовой шахты, подполковник перешел в отдел спорта, но это его не спасло, и он отправился вслед за вахлаком, правда, тут они как-то обошлись без насилия, сердечный приступ, тромб, а мне — мои дела шли на поправку, шея поворачивалась, да одна сестричка помогла поверить в себя, сжалилась, снизошла, показала, что женская ласка стоит многих диссертаций, — мне передали, что ни главный, ни хозяева не хотят моего возвращения на работу. Ни в какую.
Ко мне в палату зачастили сотрудники прокуратуры, следователи, заглядывали коллеги, а потом, уже перед выпиской, про меня все забыли, ни одна сволочь не могла принести мне минеральной воды и полкило яблок, у меня кончались деньги, но никто не мог кинуть мне пару сотен, только сестричка, добрая душа, щебетала и ворковала, сновала и гладила.
Меня выписали, я вернулся в недождавшуюся ремонта тёткину квартиру, съездил к другой тётке, на даче у которой, под смородиновым кустом, в пластиковом пакете лежали мои доллары, выкопал пакет, расплатился с долгами, подарил сестричке духи и миленькие часики, потом подумал, сдал сестричке тёткину квартиру за символическую плату, вернулся в свою, малогабаритную и неухоженную, лег на диван и собрался на этом диване пробыть до скончания века, но в начале сентября, как-то утром, проснулся и уставился в потолок.
Во сне я то ли плакал, то ли сильно — шеей, висками, затылком — потел: подушка была мокрой, наволочка пахла кисло. Я долго не мог понять — что меня разбудило, — но потом сквозь туман пробились телефонные звонки: старый темно-красный телефонный аппарат — фирма «Тесла», милая, добрая, несуществующая Чехословакия, пиво, кнедлики и гуляш, Ян Гус, Йозеф Швейк, Вацлав Недомански! — мой дисковый ветеран звонил с удивительной бодростью, и, сняв трубку, я узнал, что в одной фирме долгое время следили за моими успехами на ниве журналистики, знают о моем, случившемся на полном скаку злоключении и поэтому решили предложить взаимовыгодное сотрудничество, по моим талантам, результаты которого будут соответствовать и моим запросам.
Я сказал, что подумаю, мне посоветовали не тянуть. Нетвердой рукой я отер пот, почистил зубы, посмотрел на свое отражение в зеркале: мешки под глазами, общая дряблость, поверх дряблости — шрамы. Печальное зрелище. В глубине души я был готов согласиться на первое же предложение, неважно от кого, я был уверен, что никаких предложений мне больше никогда не сделают, что меня списали навечно. Я перезвонил им на следующий день. Ночь прошла ужасно — я не мог дождаться утра. Вновь начал курить, высаживал одну за другой, кашлял и курил, курил и кашлял.
Они сидели в бывшем доходном доме, в переулке, стиль модерн, витражи, канделябры, мрамор ступеней. Когда-то в таких домах — после установления эпохи исторического материализма — располагались коммунальные квартиры. Эпоха кончилась, и теперь, чтобы подойти к дверям, надо было пересечь маленький скверик. Не знаю — простреливался ли скверик, но точно просматривался сразу несколькими телекамерами.
Чем занималась фирма, понять было невозможно. Молодые люди в очках сидели в разделенном невысокими перегородками зале и что-то делали с компьютерами. В другом зале, поменьше, другие молодые люди располагались полукругом перед большой доской, на которой лысый человек неопределенного возраста что-то упорно чертил мелом. Время от времени вычерченное вызывало бурные споры, лысый спокойно давал высказаться, а потом бесстрастно продолжал свое занятие. В нескольких комнатах люди постарше вели телефонные разговоры, отсылали факсы и письма электронной почты, заполняли бланки и беспрерывно пили кофе. Там имелась стеклянная дверь, перед которой в кресле сидел охранник. Улыбчивый, тихий участковый-отставник. За дверью сидел второй, мордоворотистей, а если оба вас пропускали, то навстречу выходил третий, с маленьким короткоствольным автоматом на плече. Третий охранник прикрывал двери, за которыми располагалась приемная Кушнира и Шарифа Махмутовича.
Службу в армии Шариф Махмутович якобы закончил в звании полковника. На фотографии, висевшей в кабинете, хозяин стоял на летном поле — на заднем плане самолеты, радары, небо, облака, — но облачен был в скрывавший знаки различия камуфляж и держал в руках танковый шлемофон. У Шарифа была военная выправка, тонкие усики, пробор, золотые часы с бриллиантами и туфли из крокодиловой кожи. Он умножал в уме пятизначные цифры, тонкими пальцами гнул толстые гвозди — согнутые швырял в специальное мусорное ведро, и ведро выносила специальная гвоздевая девушка, — и не было такого человека, про которого Шариф Махмутович не мог бы сказать: «А! Это мой друг!» или «А! Я с ним пил!» Предпочитал он, кстати, виски, ирландское, не пьянел, не курил и никогда не сквернословил. В отличие от Кушнира.
Имея общую с Шарифом Махмутовичем приемную, Кушнир был его полной противоположностью и представлял собой вечный во все времена тип. Впрочем, и Шариф Махмутович был по большому счету типичен.
В кабинете Кушнира царил такой разгром, словно тут недавно поработали налоговики, недружественные бандиты и ОМОН. Пахло чем-то подгорелым, на полу хрустела шелуха от фисташек, валялись смятые одноразовые стаканы, в огромном, заросшем тиной аквариуме, от которого несло болотом и дохлой рыбой, плавал чудовищных размеров живой карась и туфелька, столь маленькая, что сразу думалось — «Таких женщин в природе нет!», — но Кушнир, заметив взгляд посетителя, сразу предлагал познакомить и обещал, что малютка умеет такое, женщинам прочих, больших размеров не доступное.
Кушнир всегда сидел за столом, где его локтями было расчищено узкое пространство, и что-то писал на мятых листках бумаги, которые складывал в мятый же, обвислый натуральной кожи портфель с золотой пряжкой.
— Дедушкин, — говорил Кушнир и стряхивал с себя сигаретный пепел, вытирал жирный рот, чесал небритую щеку, предлагал стаканчик кофе из стоявшей вплотную к столу кофеварочной машины, остывший чебурек из большого бумажного пакета, сигарету. Наконец — сесть и вытянуть ноги.
Но если вы проходили мимо третьего охранника, то упирались в высокую дубовую дверь. За дверью должен был сидеть еще один ключевой персонаж загадочной фирмы, Сергей, мой одноклассник, когда-то женившийся на самой красивой девочке школы, изобретший способ переправки в ставшую суверенной Эстонию ценных металлов — из металлической стружки, полученной из ценных же или даже сверхценных металлов, делали уплотнитель, в который ставили купленные по цене лома, но якобы так необходимые эстонцам станки устаревших моделей. Это изобретение сделало Сергея миллионером, возможно, прибавило смысла его жизни, а то, что с ним в компании работали бывшие офицеры госбезопасности, спасло его шкуру. Сергей успел выскочить из металлического экспортного бизнеса до того, как партнеров начали методично отстреливать, перешел на торговлю деньгами, поменял самую красивую девочку, ставшую некрасивой женщиной, на новосибирскую шлюшку-модельку, купил домик в Лондоне — домиком во время оно владел Ринго Старр, купил дачку на Сардинии — соседом слева стала Наоми Кемпбелл, справа — Род Стюарт, — и из своего далека, по Интернету и факсам, примкнул к Шарифу и Кушниру, этакий виртуальный компаньон.
Они могли бы составить своеобразный триумвират, но был еще один человек — Ашот. Этот появлялся на фирме совсем редко, приезжал на разболтанной «ауди» и от его взора каменело все вокруг. Это был василиск, василиск нового разлива, в новой упаковке. За новую цену. За ним стоял Кавказ, какие-то землячества и группировки. К нему приезжали эмиссары из Западной Армении и Ливана. Одним движением пышных бровей Ашот мог подписать смертный приговор, мог облагодетельствовать до конца дней. Перед ним все заискивали, от водопроводчиков до патриархов, Иерусалимский — совершал свадебный обряд, когда Ашот надумал жениться.
Василиск и принимал окончательное решение о моем трудоустройстве. Мне предлагалось что-то вроде должности офицера по особым поручениям, пиар-менеджера, сочинителя важных бумаг. Помимо щекотливых поручений, я должен был создавать атмосферу для продвижения на рынок тех товаров, которыми фирма собиралась торговать. Каких именно? Разных.
И вот поздним утром я просыпаюсь на топчане в мастерской Ивана, стукаясь головой о притолоку, спускаюсь с антресоли, вижу: Иван в тренировочных стоит перед мольбертом и скребет небритую щёку, Иосиф жарит на кухоньке яичницу и пьет пиво. А я неважно себя чувствовал, неважно, и вот я подхожу к Иосифу Акбаровичу, прошу у него пива, он кивает на холодильник, я вытаскиваю пиво из холодильника, откупориваю, пью, и в голове моей расцветают цветы, бьют фонтаны, шумят далекие леса. А потом сквозь шум и треск, цветение и ароматы, пробивается неприятный вибрирующий звук, и мы с Иосифом пытаемся понять, где находится его источник и никак не можем найти, пока наконец к нам не приходит злой Иван, который почти мне в физиономию запихивает мой же мобильный телефон, а я нажимаю на трубке кнопочку и слышу настолько внятно и близко, словно говорящий сидит у меня на плече и нашептывает театральным шепотом мне в ухо:
— Это Сергей, привет! Я должен был прилететь вместе с нашим канадским другом, хотел сделать тебе сюрприз, но меня арестовали в аэропорту Кальяри, уже второй день сижу в камере, и я тебе звоню, чтобы ты встретил его обязательно, это очень важно, очень важно…
— Арестовали? За что?
— Они мне говорят, что я торговал топливом и оружием, поставлял бензин и пулемёты боснийским сербам, какой-то мудак болтанул это в Гааге, на трибунале. Мои адвокаты уже занимаются, я скоро выйду, но я тебя очень прошу — встреть моего друга как полагается. Хорошо?
— Ну, конечно, конечно. Это моя работа, я всё сделаю. Тебе ничего не надо? Может…
— Снарядить посылочку? Ага, мне тут не хватает теплых носков! Всё, пока, у них тут минута разговора стоит триста долларов!
— Кто это был? — ревниво поинтересовался Иосиф Акбарович, когда я положил трубку в карман.
— Сергей. Он должен был сегодня прилететь, но его задерживают кое-какие дела.
— Триппер, наверное, поймал! — Иосиф снял сковородку с плиты и плюхнул её на подставку. — Иван! Давай завтракать! В вашем классе учились одни идиоты! Ну, скажи мне, скажи — зачем он покупал дом Ринго Старра? Ему что других домов было мало?
Иван протиснулся на кухню, сел за шаткий столик, отломил кусок черного хлеба, окунул хлеб в раскаленное масло.
— Иосиф! — Иван смотрел на хлеб и раздумывал: кусать не кусать. — Как ты всех достал!
— Я? Я? — Иосиф поперхнулся пивом.
— Ты! — Иван куснул и обжегся. — И лучше, чем всех доставать, узнал бы, как с билетами на Кокшайск.
— Куда? — спросил я.
— Это тебя не касается! — махнул на меня зажатым в щепоти куском хлеба Иван. — Это тут так, семейное дело…
Иван всё-таки был человек с гнильцой. Как и все остальные, впрочем.
… Рассказывают, что у лошадей этой редчайшей породы золотые гривы, а сразу за холкой видны два бугорка. То следы от крыльев, которые скакуны о'баян утеряли после приручения их людьми. Когда-то, когда на месте песков Аравии цвели сады, а набатеи не платили серебряный сикль за мех с водой, язычники с севера сумели захватить нескольких таких, ещё крылатых, лошадей, думая, что это скакуны их богов. Все захваченные скакуны сумели освободиться от пут и улететь, и только одна кобыла была довезена ими до моря, а там, когда язычники хотели ввести ее на корабль, и она разбросала похитителей, взлетела, но рухнула в море. Скакуны о'баян отличаются тем, что неподвижность для них губительна, они утрачивают навыки и становятся для всадника обузой. Рассказывают также, что уже в наши дни один знатный обладатель скакуна о'баян попал в плен к вассалу графа Эдесского и был посажен в подземелье. За него назначили выкуп в две тысячи динаров, но и через год никто о пленном не побеспокоился. Вскоре к нему бросили одного безродного бедуина, за которого назначили всего пятьдесят динаров, и тогда пленник предложил выкуп бедуина прибавить к своему, а бедуина отпустить, чтобы тот добрался до родных пленника и поведал им о его судьбе. В качестве награды пленник обещал бедуину драгоценную лошадь, которая, по его уверениям, все время заключения хозяина находится где-то неподалеку от темницы. Бедуина отпустили, однако прошло еще полгода, а никакого ответа пленник не дождался и уже приготовился погибнуть в подземелье, как однажды ночью бедуин вдруг проник к нему через подкоп в стене подземелья и сказал: «Вставай! Я пять месяцев рою этот подкоп и вывожу землю на твоей лошади, а ты тут прохлаждаешься!» Бедуин сломал цепи пленника, они вышли через ход, сели на драгоценную лошадь и помчались, причем за прошедшие полтора года у лошади отросли настоящие крылья, и она чаще летела, чем скакала.
Первым появился канадец. Я только развернул плакатик с его фамилией, а канадец тут как тут, проскочил и таможню, и паспортный контроль так, словно перед ним не было никаких барьеров. Тележечный холуй катил за ним багаж зеленая кожа чемоданов, золото застежек. Меня всегда поражали люди, путешествующие с таким количеством барахла. Зубная щетка, мыло, бритва, трусы, носки — этого достаточно, с этим багажом можно объехать земной шар, а тут — косметический кофр, какой-то длинный футляр. Выворачивая ступни и слегка припадая то на левую, то на правую ногу, канадец подошел, протянул маленькую, с тонкими пальцами руку, которая, коснувшись моей, тут же ускользнула, спряталась в карман. Там наверняка лежал платочек, спасибо еще, что канадец не вытирал руки в открытую. У него был маникюр, каждый волосок бороды лежал, словно специально уложенный.
Я скомкал плакатик и спрятал неровный бумажный шар в карман, который тут же надулся. У меня плащ чуть приталенный, из тонкой, великолепно выделанной кожи, легкий, изящный, а тут — этот плакатик. Сколько было споров, пока я выпрашивал у Ивана лист бумаги, — хорошо ещё, что я отказался от большого ватманского листа! — пока выписывал фамилию канадца фломастером — взял слишком большой размах, первые буквы заняли почти весь лист, потом пришлось мельчить, съезжать вбок, но всё равно последняя буква никак не вмещалась, и мне пришлось брать ещё один лист, а Иосиф Акбарович начал возмущаться, что, мол, людей с такими длинными фамилиями надо специальными постановлениями заставлять их сокращать, потому что такие длинные фамилии, с такими буквенными труднопроизносимыми сочетаниями чистое издевательство над прочими, у кого фамилии простые и четкие.
— И Ващинского твоего я бы сократил! — сказал Иосиф, а Иван кивнул.
Спелись мои друзья, спелись, решили выступать дуэтом, Пат и Паташон, Тарапунька и Штепсель. Отцы, отцы.
Я прихлопнул плакатик в кармане и посмотрел на канадца. Знал этот заморский гусь об аресте Сергея или нет? Или, для полноты картины, он тоже один из претендентов на отцовство? Это было бы просто здорово!
Канадец улыбнулся и, как бы отвечая на мой незаданный вопрос, передал привет от Сергея, с которым якобы несколько часов назад в Лондоне пил кофе, достал специальную трубочную зажигалку и разжег короткую трубку с янтарным мундштуком. Кто из них врал? Канадец? Сергей? И зачем, спрашивается?
Канадец выпустил облачко вкусного дыма. Улыбка канадца пряталась в уголках слегка обметанных лихорадкой губ, у него были длинные ресницы, маленькие глаза. Меня окружали люди с маленькими глазами. Мне хотелось встретиться с кем-то, кто глазами походил бы на пластикового пупса: круглость, открытость цвета. А тут — поди разберись, пойми, прочти.
— С Сергеем интересно работать, да-а? — канадец говорил очень чисто, но интонация была уже чужой: уехал, может быть и не так давно, но много работал и общался с аборигенами.
— Еще бы! — мне пришлось изобразить восторг и умиление. — Это новые горизонты! Новые возможности!
Канадец внимательно посмотрел на меня и кивнул. Он соглашался с такой оценкой. А я понимал, что говорить ему ничего не буду: меня просили встретить, и сам Сергей, и его компаньоны, встретить, а не развлекать разговорами. Что может быть веселей разговоров про тюрьму? Только разговоры про волю.
— Среди виртуальных брокеров более сильных раз-два и обчелся, — сказал канадец. — Можете мне поверить. Да-а? Сергей великолепно понимает рынок. Именно — понимает. А теперь понимание для многих анахронизм. Теперь вообще все изменилось. Когда мы начинали, все было другим, да-а? — он вытащил большой несвежий платок, видимо, тот, о который полутайком вытирал пальцы после нашего рукопожатия, и громко высморкался.
Холуй с отсутствующим видом жевал жвачку и, словно конь, прядал ушами: шереметьевские или ополоски из всяких там органов, или продолжающие находиться в штате — в любом случае профессиональные навыки не пропиваются. Рынок, понимание — всё это было мне так чуждо. И потом мне не надо было пить пиво, не надо было прокладывать пиво рюмкой водки — только одну, только одну! — так гундел Иван, сам выпивший почти всю бутылку, — не надо было наедаться стряпней Иосифа, жир плавал по поверхности ерша, хотелось пройтись по свежему воздуху, по аллее парка, сесть на лавочку, закинуть ногу на ногу, а тут — суета, запахи, нервы. Какие брокеры? У меня убили сына!
— Мы ждем кого-то еще? — канадец пыхнул своей трубкой, и во все стороны полетели искры.
— Да, — ответил я, стараясь дышать в сторону. — Мне поручено встретить еще троих, но как они выглядят — не знаю. Знаю только, что один из них, вернее — одна, слепая, слепая девушка.
— Сзади вас стоит девушка, и она, как мне представляется, слепая, понизив голос сказал канадец. — Она стоит уже давно, и я думал — она с вами, да-а?
Я обернулся. И действительно — за моей спиной стояла девушка, вся в черном, в черных круглых очках, непроницаемых, пустых, пугающих. Темно-рыжие, почти красные волосы, сплетенные в косички, похожие на десятки мягких шерстяных нитей, торчали вверх и вместе с накрашенными пурпурной помадой губами — нижняя губа упорная и своевольная — резко подчеркивали белизну кожи, высоту скул.
— Вы говорите по-английски? — спросил канадец.
Я не ответил: облик девушки был завораживающим.
— Вы говорите по-английски? — повторил канадец.
— Скорее нет, чем да, — сказал я через плечо.
— Доверяете спросить? — и канадец тут же, через мою голову, поинтересовался — кого девушка ищет? — а девушка чуть дернулась, чуть повернулась и — ответила. У нее был низкий, мелодичный голос, она как-то пришепетывала в конце фразы.
— Она говорит, что нашла вас сама, почувствовала, что здесь стоит тот, кто нужен ей и ее друзьям, — канадцу нравилось быть переводчиком. — Ее друзья сейчас придут: у Тима расстройство желудка, он в сортире, Алла делает какие-то звонки из автомата, так как ее мобильный здесь почему-то не работает.
Канадец кончиками пальцев взял меня за локоть:
— Они тоже работают с Сергеем?
— Они работают со мной. Если не возражаете, я уделю им немного времени. Не в ущерб вам.
— Нет проблем, — канадец был сама любезность, — нет проблем.
Мне захотелось сказать ему что-то доброе, но тут к нам подошел Тим. Еще метров за пять было ясно, что этот человек Тим и никто другой: здоровенный, шорты со множеством карманов, белые гольфы, куртка с капюшоном, за спиной маленький плотный рюкзачок, очочки в тонкой металлической оправе. Американский студент. Провинциальный университет. Спорт, участие в экологическом движении, медитирование. Растительная пища. Поиск себя. Нахождение. Разочарование. Озарение: найденное не есть подлинное, найденное — ложное. Вновь поиск. И так — до бесконечности, до диплома или диссертации, женитьбы, рождения первенца, начала выплат по кредитам за дом. Будущий провинциальный толстожопый адвокат подошел к нам и взял слепую под руку. Та скривилась и послала его в задницу.
— Она сказала ему: отвали! «Фак» в данном случае совсем не тот «фак», что в русском языке — продолжил переводить и теперь уже комментировать канадец. — Так иногда ругается моя дочь…
— Я разбираюсь в факах, — сказал я. — На это моего знания хватает…
А на лице Тима ничего не отразилось. Он лишь погладил слепую по предплечью. Смирение и покорность. Бутылка пива в субботу и то много. А слепая шипела и шипела.
— Она спрашивает, почему нас двое, ведь Ма говорила, что будет только Па. И, если нас все-таки двое, а вы — это Па, то кто такой я? — канадец достал кисет, свежую трубку, горячую спрятал в кожаный чехол, из кисета вытащил щепоть темного табаку и с наслаждением понюхал. — Она говорит, что я, наверное, ваш слуга. Тот, кто омывает ваши ноги и утром выносит судно. Я — ваш бой.
— Так и говорит? — мысль о том, чтобы у меня в услужении канадский миллионер советского происхождения, на родине делавший деньги на финансовых пирамидах, в стране кленового листа — на продаже мифических инвестиционных продуктов, была столь заманчива, что я улыбнулся.
— Так и говорит, — канадец заметил мою улыбку, поднял брови, начал набивать трубку. — А еще просит извинить за то, что говорит сама, без вашего на то разрешения. А вы можете разрешить, а можете и запретить. Она же обязана отвечать на все ваши вопросы и выполнять все ваши распоряжения. Любые. И обкакавшийся Тим, разумеется, тоже. И звонящая Алла тоже. Вы, оказывается, очень важная персона. Как сейчас принято говорить в России? Крутой? Вы — крутой? Я, простите, не знал, да-а?
Тут я обратил внимание, что Тим еще ни разу не посмотрел мне в глаза. Будто я пахан, глава клана, раджа, великий хан. Я хотел было сказать Тиму, чтобы он расслабился, чтобы чувствовал себя нормально, что ни Ма, ни Па ничего ему плохого не сделают, да и слепой я хотел сказать что-то ободряющее, но тут возле нас затормозила яркая оранжево-красная комета с зеленым хвостом, третья, последняя из присланных Машкой особей, плотная бабенка в красной дутой куртке, оранжевых клешеных штанцах, с зеленым шарфом вокруг шеи. Загорелая. Глазастая и ротастая, с раздувающимися ноздрями. Огонь. Ураган. Ее, судя по всему, звали Аллой.