И тут позвонили в дверь. Ну, мне не давали покоя! Я был нарасхват!

Я взглянул в глазок. Там, на лестничной клетке, искаженный пластиковой линзой глазка, стоял крупный, коротко стриженный и мордатый, в черном костюме и черном галстуке, в белоснежной рубашке человек. На руках, у груди, он держал большой бумажный пакет, из которого торчало что-то длинное.

Представление продолжалось!

Спектакль!

Второй акт, третья картина: Тот же и незваный Гость; Тот же рывком открывает дверь, собирается поприветствовать незваного Гостя, но Гость сразу лупит Того же по голове выхваченным из пакета топорищем; Тот же падает, из его головы брызжет кровь, забрызгивающая зрителей на дорогих местах; смех, притворный ужас, аплодисменты; Тот же взбрыкивает ногами, стонет и слабым голосом просит больше его не бить, но любопытство публики приковано теперь к Гостю, который один, красивый и стройный, возвышается на сцене; Гость, с топорищем в руке, выходит на авансцену, на его фигуре свет прожекторов; Гость: «Вы ждете от меня объяснения — почему я это сделал? А потому, что он всех достал! Лишний, никому ненужный человечишко, озабоченный своими мелкими делами, исправностью кишечника, состоянием десен, лысеющий и обвисающий животом. В его возрасте уже пора уходить, уходить в мир иной, к праотцам. Вы не согласны? Скажете — он еще ничего? (В зрительном зале слышны эмоциональные полувздохи сердобольных женщин.) Молод? Да, по годам он не стар, но вы взгляните в его глаза (указывает топорищем на лежащего) и поймете — такие уже не нужны. Они прогнили насквозь! Что их интересует? Их ничего не интересует! Это отработанный материал! Что? Хорошо, пусть уедет в резервацию, куда-нибудь на север или на юг — не важно, туда, где таких, как он, будут охранять автоматчики и ограждать колючая проволока. Какая от него польза? Правильно! Никакой! И что надо делать с такими, если они не хотят уходить сами? Правильно! Им надо помогать, помогать, помогать!» Гость возвращается к Тому же, который, понадеявшись, что его больше бить не будут, мятым и грязным платком вытирал кровь; но — напрасно: Гость бьет Того же с хэканьем, с оттягом, широкая спина Гостя закрывает Того же от зрителей, однако слышны жалобные крики избиваемого, и, хотя Гость чередует удары топорищем с ударами ногами, Гость все-таки устает, сбрасывает пиджак, вновь выходит на авансцену; подмышки посерели, лицо Гостя покраснело от напряжения, на топорище налипли то ли волосы, то ли кусочки кожи; свет направляется прямо в лицо Гостю — оно все в мелких капельках пота; Гость проводит языком по верхней губе и, словно собираясь с мыслями, качает головой; Гость: «Нам не дано понять природы божественного! То, что постигаем мы, познанием или чувственно, есть лишь первый слой, открытый для нас. Что за ним? Какие тайны? Нам кажется, что, прочтя какой-то текст, даже Богом данный, мы уже видим эту природу. Ошибка! Мы видим буквы, видим слова, написанные человеком, пусть под диктовку Бога, но смертной рукой. И поэтому можно сказать, что то божественное, о котором мы говорим и о котором размышляем, есть божественное человеческое, а божественное настоящее, подлинное, нам никогда не доступно, ни при каких обстоятельствах…» Звучит приглушенная, торжественная музыка; Гость, вытирая лицо зажатым в левой руке чистым благоухающим платком, уже буднично, словно о чем-то давно понятом: «И тем, кто хоть однажды задумался о многослойности проявлений Бога, уже никогда не дает покоя тот слой, что скрыт и недостижим. Узнать божественного Бога, а не человеческого — вот несбыточная мечта…» Гость, пытаясь закрыть лицо руками, обнаруживает, что в правой его руке зажато топорище, с отвращением отбрасывает топорище и попадает им в Того же, лежащего в глубине сцены; в темноте звук удара, жалобный стон; Гость, с выражением неподдельной тоски и сожаления, но через плечо, всё-таки с пренебрежением: «Извини, я не хотел, извини…»; в зрительном зале нарастает состояние, близкое к истерике; слышен женский приглушенный плач, мужчины все громче и громче покашливают, но дают занавес, который наискосок проходит по скатившемуся поближе к рампе Тому же; конец второго акта, вспыхивает свет, публика, воздавая хвалу искусству перевоплощения, идет в буфет, и никто не обращает внимания, как двое рабочих сцены приподнимают занавес, помогают Тому же подняться и уводят его за кулисы.

Если не Пальчастый, то кто-то должен был меня достать. Ну, а если Ашот решил прекратить в одностороннем порядке наше сотрудничество? Сергей-то всё равно в тюрьме, а я уже и так слишком много знаю. Или это старые концы, отголоски прежних разборок? Быть может, ещё по статье о радиолокационной усеченной пирамиде? Или о вертолетах? Кого там ещё не добили? Сейчас добьем!

— Кто там? — спросил я.

— Служба доставки, — ответил человек за дверью. — Вам пакет!

Раньше говорили: «Вам телеграмма!», и была возможность еще отвертеться, попросить подсунуть телеграмму под дверь, но умные люди обязали разносчиков телеграмм получать подпись адресатов, и тем приходилось дверь все-таки открывать. То есть — никогда не было возможности, не ударяя в грязь лицом, остаться за закрытой дверью. Закрытой двери — грош цена! Ну, не говорить же прямо: «Я не хочу открывать! Я вас боюсь!» Всегда в ответ можно было услышать: «Ну, чего вы боитесь! Это не страшно, не больно, не долго, вам не придется мучаться, мы вас уничтожим легко и незаметно!»

— Кто-кто? — попробовал я потянуть время.

— Доставка! Delivery service, sir! Получите пакет и распишитесь!

— Но я ничего не заказывал! — у меня были основания не открывать, пусть формальные, но основания: не заказывал, не платил, ничего не знаю, оставьте меня в покое! — Вы не ошиблись? По какому адресу вы должны доставить пакет?

— По вашему, по вашему адресу! — человек за дверью вытащил откуда-то планшет с приколотым к нему листом бумаги, посмотрел на свои записи и прочитал мой адрес. Произнес мою фамилию, имя. — Пожалуйста, или откройте, или позвоните по телефону три двойки, две тройки, две четверки и подтвердите отказ! Вы открываете?

Ну не трус же я, не трус! А вдруг они и в самом деле стреляют точно в ромбовидную ямку? Говорят, что в таких случаях даже не успеваешь ничего почувствовать. Просто погружаешься в черноту. Просто погружаешься. Главное — не надо трусить, не надо!

Я набрал в легкие воздуха и потом, на выдохе, дверь распахнул. Коротко стриженный расплылся в дежурной улыбке. Симпатичный молодой человек, вполне годящийся мне в сыновья. Из-за воротничка рубашки по шее ползет часть татуировки. Сережка в левом ухе, две в правом. Это что-то значит, только я не помню — что именно.

Не переступая порога квартиры, коротко стриженный чуть наклонился вперед и протянул мне пакет. «Вот, я сейчас возьму пакет, а он выхватит из-за спины дубинку, нож, пистолет и — как!..» — подумал я, но пакет взял. Пакет был тяжелый, торчащее из него оказалось батоном-багет в тонкой полупрозрачной бумаге.

— Распишитесь вот здесь! — коротко стриженный действительно отвел руку за спину, но вместо пистолета-ножа-дубинки в его руках оказался всё тот же планшет, по листку на котором он проверял правильность адреса. — Вот ручка, — он протянул тонкую шариковую ручку.

Я взял ручку, перехватил пакет поудобнее, увидел в графе накладной свою фамилию. Да, это я, и это мой адрес. И я расписался.

— От кого это? — спросил я у отступающего к лифту коротко стриженного.

— Я не знаю. Я только доставляю. Delivery service, sir! Можете позвонить в нашу контору. Телефон три двойки, две тройки, две четверки. Намер вашего заказа — четыре пятерки. Если отправитель не пожелал остаться анонимным, вам скажут, кто это. Всего доброго, до свиданья, спасибо!

Лифт увез коротко стриженного, я закрыл дверь и пройдя на кухню, вывалил содержимое пакета на стол. Там был уже упомянутый багет, упаковка сливок, две баночки с йогуртом — один сливочный, с шоколадом, другой молочный, с яблоком, баночка кофе, набор французских сыров, от очень мягких сортов до очень твердых, коровий, козий, овечий, пачечка творога, два пакетика овсяной каши быстрого приготовления — обыкновенная и сладкая, с изюмом и орехами, два пакета сока — апельсиновый и грейпфрутовый, маленькая бутылочка виски «Веll's», два круассана в специальной упаковке для микроволновой печи, бэкон в вакуумной упаковке, четыре яйца в плотной пластиковой кассете, две бутылочки пива «Molson», салфетки, зубочистки, две сигары «Кохиба», четыре с половиной и восемь с четвертью дюймов, пачка сигарет «Camel» без фильтра, заклеенный конверт.

В конверте, тут же мною распотрошенном, был листок тонкой бумаги, на котором нервным, вихляющим почерком было нацарапано следующее: «Милый-милый-милый! Я знаю, как тебе тяжело, но — крепись. Помня о твоих всегдашних муках с пустым холодильником, посылаю тебе небольшую продовольственную помощь. Надеюсь на скорую встречу! Анна. P.S. Мне показалось, что твое присутствие в Кокшайске будет непродуктивным, и поэтому я забрала Осю и Ванечку и улетела с ними сегодня рано утром. Не обижайся, это сделано для твоего же блага. По возвращении — замарано — жду звонка. А.»

Непродуктивно! Анна! А! Вот старая блядь! Кто, кто дал ей право решать, что продуктивно, что непродуктивно? Я свинтил крышечку с бутылки пива, хлебнул, задохнулся пеной, сделал глубокий глоток, заметался по кухне. Кто дал им право мной распоряжаться, кто? Я хотел бы увидеть этого человека, мне нужен был его телефон, мне нужен был кто-то, кто бы провел меня к нему. Но таковых — не было. Я допил пиво, поставил чайник, включил горелку под сковородкой, кинул на нее бэкон, он зашипел, и я залил его яйцом, а потом открыл йогурт, хлебнул виски, сделал коктейль «виски с апельсиновым соком, сливками, ванилью, сахаром и яйцом», коктейль выпил, потом чайник вскипел, и я заварил сладкую кашку, сделал кофе, смешал кофе со сливками и туда долил оставшееся виски. Сволочи! Я начинал пьянеть!

Вот их расчет, вот их план! Купить меня на мелочь, заболтать, затереть. Но сначала использовать, протаранить мною какую-нибудь стену, а потом вывести меня из игры! Сделать меня недееспособным, выключить, нейтрализовать! Столкнуть меня в воду, смотреть, как я буду тонуть, и не прийти на помощь! А все потому, что из них из всех, из всех известных, только я один подходил на роль отца. Только я! Как бы прочие ни изощрялись, что бы они ни придумывали, но логика отцовства была на моей стороне. До проведения экспертизы другие претенденты могли только распушать хвосты, но они-то понимали, чем она для них закончится, какой будет результат. И они боялись правды! Я же мог требовать экспертизы со спокойным сердцем!

Поэтому, поэтому меня так обставляли, так пытались оставить за бортом. Ну, ничего! Вот сейчас позвонит Ващинский, и мы с ним прилетим в Екатеринбург, там он свяжется с кем-нибудь из своего великого голубого братства, у которого связи покруче, чем у какой-то Анны Сергеевны, старой вешалки, и нас отвезут в Кокшайск на крутой тачке, с музычкой, в два счета!

Яичница начала гореть, я снял сковородку с плиты, сожрал кашку, съел немного камамбера, откупорил вторую бутылочку пива, приступил к яичнице. После таких завтраков надо гулять по стриженому газону, шею кутать в шарф, курить трубку и ждать, когда позовут на ланч. Сентябрьский туман, еще много зеленых листьев, но желтизна подкрадывается, подкрадывается, чтобы напрыгнуть и подмять, на дорожке раздавленная велосипедистом малоподвижная осенняя лягушка, мелкие кишочки, слизь, выпученные глаза.

Вновь позвонил серьезный человек из «конторы», этот самый Пальчистый. Он уже не гнул прежней линии, что, мол, почему вы опаздываете, ё там моё, что он меня все еще ждет, а я, такой-сякой, опаздываю, да! Он прямо, со всей чекистской прямотой объявил, что мне будет выслана повестка, что в случае неявки я буду подвергнут приводу, а если попытаюсь скрыться, меня объявят в розыск и приведут к нему в кабинет в наручниках. Пальчастый переспросил — понял ли я, и я кивнул мигающему глазку автоответчика. Понял я, понял, я понятливый…

Я медленно допивал пиво, когда позвонил Ващинский. Этот педераст сообщал, что только что в аэропорту Екатеринбурга дал пощечину одному грубияну, позволившему себе какие-то двусмысленные шутки по его, Ващинского, поводу, что грубиян полез в драку и Ващинскому, несмотря на всю его тренированность и силу, пришлось бы плохо, если бы ему на помощь не пришли Иван и Иосиф Акбарович, прилетевшие на некоем специальном рейсе и появившиеся в зале прилетов чуть позже Ващинского. Ващинский был, оказывается, очень удивлен, что вместе с ними не увидел меня, но зато увидел другого, ему милого и приятного человека: «Ты не поверишь! верещала эта королева. — Ты не поверишь!» Веришь не веришь, игра на поцелуйчики: понятное дело — там была она, Анна Сергеевна, единственная женщина, кроме ее дочери, Марии, с которой Ващинский чувствовал себя настоящим мужчиной. Так он сказал, в телефон, громко. И ты, Ващинский?! И ты?!.

Я спросил его — что же ты, сволочь, бросил меня, не предупредил, а? Но Ващинский даже не ответил, даже не чухнулся, а продолжал говорить-говорить-говорить, и все про себя, любимого, про Анну да про Марию, про Ваньку да про Иосифа Акбаровича, а потом вдруг, когда я уже потерял терпение, замолчал и спросил:

— А ты что, обиделся?

Мне показалось: еще мгновение — и я не выдержу! Ну хотя бы первым делом разнесу аппарат. Все эти люди меня обошли, обтекли, оставили одного. Сегодня я не попадал в Кокшайск! Всё рушилось, меня заваливало обломками, мне было душно, это был конец.

— Я очень обиделся, сволочь! — сказал я. — Так не поступают с друзьями, с теми, кого знают двадцать пять лет, ты понимаешь, подлец?

И повесил трубку, тихо, медленно.

Перед глазами стоял туман.

Надо было что-то делать.

— Эники-бэники-ели-вареники… — закрыв глаза, я проговорил считалку. — Фэкс! — мне выпало курить короткую сигару, я откусил и выплюнул кончик, чиркнул спичкой. Пахло восхитительно! Жизнь проходила не зря. Ну и пусть меня окружают подонки, я и сам подонок, и неизвестно, как бы я поступил на их месте, Ващинский наверняка обращался к каким-то дважды голубым летчикам, быть может, им показалось лишним брать с собой в небо такого банального натурала, как я?

Надо было просто выбираться в Кокшайск самому, ни на кого не рассчитывая. Денег было немного, но они были, а получить еще можно было, продав картины, продав натюморты Ващинского-старшего, его обнаженную со скрещенными ногами, два портрета кисти Машкиного отчима, они висели у меня на стенах, словно обыкновенная мазня, а стоили десятки тысяч долларов, я знал это точно, Машкин отчим котировался, его работы продавали даже на аукционах, надо было позвонить Кушниру, предложить ему картины или взять у него взаймы под эти картины, нанять самолет, вертолет, ракету.

В маленькой комнате я лег на диван. Прямо надо мной обнаженная скрещивала ноги, со стены напротив лобастый человек неодобрительно посматривал то на обнаженную, то на меня. Сигара была горьковатой. Дым приятно щекотал ноздри.

Да, Кушнир должен был бросить мне спасательный круг, ведь это ему, еще не зная о существовании Ашота и Шарифа Махмутовича, я здорово помог в одном деле. Просто вытянул его из беды, когда он, распонтившись сверх меры, обещав почти невозможное, рисковал оказаться в полном дерьме. Я и концы свел с концами, и получил деньги, которые — до последнего рубля, до последнего цента! — передал присланному Кушниром курьеру.

Началось все с того, что Сергей позвонил из своего Лондона и сказал, что один его партнер затеял очень серьезный бизнес, но кое-чего не учел и теперь, уже получив авансы, боится не справиться с основной работой, боится не выполнить обязательств перед заказчиками. Сергей спрашивал, можно ли напрямую связать меня с заказчиками, можно ли дать им мой телефон.

Надо признаться, что звонку я очень удивился — после стольких-то лет! — и спросил — в чем там дело, спросил для проформы, никому помогать я не собирался, лежал дома пластом, зализывал раны, но Сергей воспринял мой вопрос как согласие, сказал, что основной заказчик сам мне все расскажет, все прояснит. Я спросил — почему Сергей думает, что только я могу помочь, и Сергей сказал, что внимательно читает нашу газету и по публикациям, часть из которых была подписана мною, понял, что раз такие люди в стране великой есть — ну, и так далее, по списку.

Это было уже интересно. Не читал же Сергей про вывоз городского мусора на городские же свалки! Следовательно, его интерес привлекали наши публикации про оружие, про торговлю оным, про всякие железки, боеприпасы, пушки, изотопы, радиоволны. Следовательно, рекомендуемый Сергеем человек имел к этому какое-то отношение. Скорее всего — самое непосредственное. А там — деньги, деньги, деньги.

И тогда я сказал, что Сергей вполне может дать мой телефон. Вполне. Ведь к этому времени лечение уже окончательно подъедало мои сбережения, работу в газете я потерял, никто, ни одна сволочь мне не собиралась помогать, а после нескольких операций, когда я неустойчиво балансировал между смертью и жизнью, я уже ничего не боялся. Ни боли, ни окончательной темноты.

Человек перезвонил через несколько минут. Он находился в Москве, предлагал встретиться. Я попросил его за мной заехать — передвигался я уже без костылей, но выбираться куда-то самостоятельно мне не хотелось, да еще мне надо было вскорости идти на физиотерапию и на гимнастику. Он согласился. Как вытянулось у него лицо, когда я вышел из подъезда! У его охранников — тоже. Еще бы — бритый наголо, вся башка в шрамах, черные очки, левая рука на перевязи, палочка. К тому же — одышка, к тому же — хрипота. Алкаш — не алкаш, бомж — не бомж. Не хватало только дрожи в руках, желтых кривых зубов и сигарет «Прима». Но руки у меня не дрожали, челюсти мне сделали как на рекламе, а курить я тогда вообще не мог из-за трубки в горле.

Меня подсадили в джип, и мы отъехали в парк, где заказчик первым делом спросил — всё ли со мной в порядке, как я себя чувствую.

Да, времена менялись, вежливость становилась нормой жизни, залогом больших успехов. Я ответил — мол, всё в полном порядке. Всё-всё-всё. И полюбопытствовал — в чем интерес, что за нужда привела, на двух машинах, с охраной? Оказалось все просто, все удивительно просто: этот заказчик собирался воевать, а для вооружения его небольшой армии — всего около двух батальонов, — требовалось полторы тысячи снаряженных карабинов, патроны к ним, кое-какое обмундирование, десяток «ротных» минометов, несколько джипов, самых обыкновенных, «уазики», например, годились вполне.

— Всё? — спросил я.

— Всё… — кивнул заказчик и пояснил: — В Африке у меня небольшой рудничок, рядом — река, а вверх по течению — другой рудничок, принадлежит английской компании. И вот англичане сбрасывают в реку отходы, и река начала портиться. Я их просил, я их предупреждал, а им все по барабану. Я подал в суд, а они не стали дожидаться решения суда, прислали отряд из племени бумелеке, которые мусульмане, и бумелеке, воспользовавшись тем, что мои рабочие, из племени босса, христиане, праздновали Рождество, устроили жуткий погром. Поубивали сторожей, поломали оборудование. Надо их проучить. Как ты думаешь?

Вот это была жизнь! Бандит, совок, владел рудником в Африке и собирался вести боевые действия с английской компанией, руководствуясь принципами экологического мышления! Наш бандит собирался воевать с Англией! За чистоту африканской реки! Он не боялся мощи Соединенного королевства!

Я снял очки и посмотрел на него. Видимо, в моем взгляде было такое искреннее и неподдельное восхищение, что заказчик даже слегка покраснел.

— Ты собираешься воевать с этими бумелеке или с англичанами?

Заказчик покраснел еще больше.

— На хрен мне бумелеке, эти козлы черножопые! С Англией. Конечно, с Англией! Я наводил справки среди чиновников, там, у черных, — сказал он, зондировал обстановку. Мне сказали, если я уделаю английский рудник без особого шума, то они на это закроют глаза. Главное — хорошо заплатить и постараться не убивать белых. Ну, белых-то мы вполне можем поубивать и в Европе. В Европе это даже проще. У меня уже заряжены люди и в самой Англии, и на материке. А из этих босса неплохие вояки получаются, да я тут еще встречался с несколькими ребятами, которые прошли Афган, были в Чечне. Возьму их с собой, поставлю командирами рот и отделений. Спецназ организую, для него я у арабов уже все купил. Приборы ночного видения, наши еще поставки, хуйню там еще разную… Но спецназ небольшой, человек двадцать-тридцать, основа — из моих орлов. А вот батальонами у меня командовать будут один русский, один черный-босса, третий — ирландец. Я такого ирландца на Мальорке встретил, в дискотеке! Закачаешься! Убийца чистой воды, бывший лейтенант-десантник.

— А командовать армией кто будет? — спросил я для проформы, заранее зная ответ.

— Командование приму на себя, — потупился будущий командарм. — Я когда-то в Ташкентском танковом учился. Выгнали за анашу, два года потом заряжал шестьдесят второй. Думаю — справимся…

Мы обо всем договорились. Я позвонил своему приятелю, выяснил, что этот розовощекий человек чувствовал себя отлично, на него никто не налетал с дубьем и кастетами, он даже позволял себе острить по поводу моего состояния, шутил, что, мол, надо было быть поосторожней, не ходить одному после наступления темноты, пользоваться машиной с водителем, раз он платил мне такие деньги. Он платил! Такие деньги! Говно! Он платил копейки, а наживал вместе со своими дружками и хозяевами миллионы!

Но я промолчал. Мне всё-таки были обещаны комиссионные, полторы тысячи сразу и потом еще полторы. Так я мог продержаться до середины зимы. При моих небольших затратах. Поэтому я стерпел, выслушал все его шутки-прибаутки, потом сказал, что надо встретиться. По важному делу. Мой приятель согласился — помимо своей постоянной ставки он ведь тоже получал навар, на который у него был нюх. И как бы мы друг к другу ни относились, мы друг без друга не могли, это был симбиоз, сосуществование белковых тел.

Правда, он несколько замандражировал, когда узнал, что это за сделка, но сумма, сумма его удовлетворяла вполне. Поэтому прошло всего каких-то полторы недели, полторы недели в звонках и встречах, а потом у заказчика на руках оказались и карабины, и прочие вооружения, и боеприпасы, и документы к ним. Правда, карабины были не боевые, а охотничьи, приобретались они через систему спортивных магазинов, от боевых их отличало одно очень важное качество — прицельная дальность.

Собственно, это мы вдвоем с моим приятелем решили покупать карабины именно охотничьи, а не боевые. Будущий командарм и не догадывался, с чем пойдут в бой его солдаты.

— На хрен ему прицельная дальность в тысячу метров? На хрен? — спросил мой приятель. — Сгодится и четыреста. Там же джунгли! Джунгли? Ну, я и говорю! А минометы он какие хочет? Которыми еще в Отечественную пулили? Ничего, мы ему агээски дадим или «васильки», у меня есть на одном заводе, их привезли для ремонта, да минобороны бабок не платит, и они собираются неремонтированные продать как уже ремонтированные и ищут для этой цели дурака. Твой африканец сгодится вполне! Представляешь — они «васильками» как дадут залп, один, другого уже не понадобится, и — победа! А боеприпасов вообще целый состав…

— Тоже некондиция? — спросил я: у владельца рудника были серьезные связи, мы все-таки рисковали, к тому же Сергей, его подставлять не хотелось.

— Может быть. Никто не проверял. Надо пострелять, тогда станет ясно. Он там в джунглях и проверит.

— Понимаешь, — я вздохнул, — надо снабдить его так, чтобы или он и его армия погибли все до одного, или чтобы у него были равные с англичанами шансы. Как минимум.

— Что ты имеешь в виду?

— Надо продать ему что-то такое, от чего он будет тащиться, за что он при любом раскладе будет нам благодарен…

— А мы установим на его «уазики» восьмиствольные вертолетные пулеметы!

— Он же об этом не просил! Может, ему «уазики» нужны баб катать по саванне!

— Тем более! Едешь и гиен херачишь! В клочки! Установим, за те же бабки! В качестве подарка от поставщика. Бонус, понимаешь ли…

Я понимал, что и восьмиствольные пулеметы тоже скорее всего были некондицией, но предположить такого печального результата локальной войны между рудниками я не мог. Да, из христиан-босса солдаты были неплохие, но на стороне мусульман-бумелеке выступили не встреченные где-то на Мальорке сомнительные ирландцы. Все оказалось гораздо серьезнее. Во-первых, в этом районе Африки не было джунглей, а была как раз саванна, по которой предполагалось кататься на «уазиках» с местными бабами и долбать гиен. И прицельная дальность в тысячу метров в саванне имела принципиальное значение. Во-вторых, лишь только заказчик начал боевые действия, его босса сразу убили нескольких подданных Ее Величества. Черных. Белые там на английском руднике работали, в основном украинцы.

И поэтому против его армии выступили не вооруженные китайскими АКМ черные парни бумелеке, а десантники британских вооруженных сил, которые прибыли на вертолетах и сразу приступили к делу.

Бой был недолог и кровопролитен. Особое раздражение у десантников вызвали как раз восьмиствольные пулеметы, тем более, что очередью из одного был сбит большой десантный вертолет. А взрывающиеся через две на третью мины, которыми были забросаны позиции англичан, показались десантникам тайным оружием русской мафии. Чем-то вроде чемоданных атомных бомб. Надо было, кстати, подыскать для нашего командарма такое оружие, абсолютное, дающее стопроцентную победу.

Словом, погибли и прошедшие Афган и Чечню командиры, и лихой ирландец с Мальорки, и множество босса, и решительный командарм, которого десантники долго гоняли по саванне, а потом пристрелили возле огромного термитника. Фотографию я видел в Интернете. Ужасное зрелище!

Но все это случилось позднее, а пока я, много раз видевший американские фильмы, в которых от одного к другому персонажу передаются изящные кейсы с пачками долларов, стал одним из таких персонажей. Только не в кино. Не скрою — у меня был соблазн. Был. Соблазн всех кинуть. И заказчика, и приятеля Сергея, и своего приятеля, но я сдержался. Я передал кейс курьеру, пачки долларов перекочевали в карманы всех, как говорится, заинтересованных лиц, мне тоже досталась пачечка. Сергей позвонил, поблагодарил: к его репутации разводящего были добавлены новые баллы. Одним словом, все пока оставались довольны. Но если бы кто-то, лет так десять назад, сказал бы мне, что ради хлеба насущного я буду приторговывать карабинами для самодеятельной армии в Африке, что косвенно буду причастен к вооруженным действиям против англичан, что вокруг меня будут вращаться такие люди и я с ними буду вести дела, — я бы расхохотался. Потом, только когда я уже проходил собеседования в фирме Ашота, выяснилось, что пропонтившимся дельцом был не кто иной, как Кушнир! Смешной человек!

Под обнаженной со скрещенными ногами я и заснул с сигарой во рту, сигара медленно выскользнула из потерявших упругость губ, сползла по щеке, легла на ворот майки, ворот подожгла. Я спал и ощущал запах горящей саванны. Гул сухой травы. Паника среди копытных, ужас кошачьих, птицы улетают прочь от огня, слоны бегут, подняв хоботы, расправив уши, я бегу вместе с ними, вместе с жителями африканской саванны, прочь от огня, и никто ни на кого не нападает, все озабочены общей бедой, общая беда сплачивает, это известно, это известно давно, очень давно.

Я бежал прочь от настигающего огня, а в дверь звонили и звонили. Тут меня укусила в шею огромная муха це-це, ярко-зеленая, с красными глазами, муха лапками оглаживала свои пышные формы, щебетала что-то на ухо, пока я возвращался из сна, муха успела и еще раз меня укусить, и, превратившись в Анну Сергеевну, лечь под меня, сжать хорошо натренированными бедрами. Не хватало только кончить от восторга, от соития с мухой из сна!

Я содрал с себя майку, раздавил босой пяткой окурок сигары, метнулся в прихожую, распахнул дверь.

За дверью стояла худая, среднего роста женщина в платке, в длинной юбке. Женщина была бледной, ее кожа даже слегка отдавала в синеву, огромные глаза занимали пол-лица. У ее ног стояла сумка из кожзаменителя с укрепленными синей изолентой ручками, лямки рюкзака прорезывали тонкие плечи женщины. Она должна была сказать, что она не местная, что она погорелец, что у нее семеро по лавкам, а она вместо этого — я бы расщедрился, дал десятку, — сняла палец с кнопки звонка, подхватила сумку и шагнула в квартиру. Спокойно, словно к себе домой.

— Простите, — во рту у меня было очень сухо, хотелось пить, простите… Вы не ошиблись? Я вас вроде не знаю!

— Я — Катя! — сказала женщина таким тихим и таким наполненным светлой грустью голосом, что мне стало неловко и за утреннюю нетрезвость, и за раздрызганность, и за исходящий от меня запах — вонь полусгоревшей майки, немытое тело, запах изо рта — мне стало неловко за себя в целом, за свое существование. — Помнишь? Ты любил у меня ночевать. Это было давно…

Это была она, безумная Катька! Та самая красавица, с потрясающим задом, грудями, лоном. С тяжелыми кудрями черных волос. С яркими губами. Это была она? Та самая? С людьми что-то происходит от времени, я всегда это чувствовал, но чтобы так, чтобы изменения были такими!..

— Я бы выпила чаю, — она тяжело, со вздохом сняла рюкзак, поставила его рядом с сумкой: взмокшая от рюкзака спина, собравшееся в складки платье. — Чаю без сахара… И кусочек хлеба. У тебя есть черный хлеб?

— Катя! — сказал я. — Откуда ты?

— Издалека! Я еду в Кокшайск. Ты, конечно, со мной?

Новакас

… Говорят, что эта лошадь лучше всего подходит для женщин и больных. Шаг у этого скакуна настолько ровный, что даже на короткой рыси седок не ощущает тряски. Новакас отличается невысоким ростом, его легко приучить становиться на колени, чтобы седоку было удобнее забраться в седло. Кроме того, новакас отличает и смекалка, та животная смекалка, которая так поражает в бессловесных тварях. Однажды на шедший от Хомса до Сирра караван напали разбойники, и в завязавшейся схватке долго было не ясно, чья возьмет. Следовавшая вместе с караваном знатная девушка, в драгоценных одеждах, поняла, что может стать добычей бессердечных грабителей, которые не только надругаются над ней, но и сделают своей наложницей на долгое время. Девушка ударила нагайкой лошадь и помчалась в горы, где заставила ее лечь за камни и притаиться. Разбойники взяли вверх, разграбили караван и начали разыскивать девушку, но лошадь выполняла команду хозяйки и пролежала в неподвижности до наступления темноты. Наутро тихим и ровным шагом новакас вынес девушку на равнину, где ее встретили посланные на защиту каравана воины…


Вот это была новость! Катька отправлялась в Кокшайск, ехала туда не за просто так, а, конечно, с намереньями, целенаправленно, подготовленно. В ее огромных, падающих с лица глазах светилась идея. Катька ничего не делала случайно, во всем она следовала плану, какие бы трудности ни стояли у неё на пути.

Поправляя платье, она подняла руки и на меня пахнуло густым запахом дороги, ароматом плацкартных вагонов, попутных машин. Все верно, она преодолела неблизкие расстояния, причем — далеко не в самых комфортных условиях, о чем говорила и грязь под ногтями, и выбившаяся из-под платка сальная прядь тонких волос.

— И умыться, — сказала Катька, — умыться с дороги… — она поставила рюкзак рядом с сумкой, огляделась, пошла на кухню, села на стул, положила руки на колени.

— Ну, вот… — сказала она, поправила платок, убрала под него прядь. Ну, вот… Давно не виделись. Ты как?

Мы действительно не виделись давно. Десять лет? Пятнадцать? Двадцать? От нее прежней остались только разрез прекрасных глаз да рубцы на предплечье — Катька не раз и не два резала вены, а еще глотала таблетки, вешалась, топилась. От неразделенной любви, от кошмара существования, от непонимания, от боли, одиночества, от жизни. И как-то так получалось, что это я накладывал жгут, промывал желудок, вытаскивал из петли, делал искусственное дыхание. Я всё время оказывался рядом в нужный момент, и это мне она потом рассказывала, отчего именно в этот раз решила уйти, завязать, закончить. Я долгое время был её доверенным лицом, наперсником. Я даже был свидетелем того, как она бросалась под поезд, но это уже было в состоянии совершеннейшего, причем — взаимного кайфа, на полшага от окончательного отруба, ее друг из Амстердама тогда прислал несколько марок, мне осталась только одна, Катька успела сожрать все другие, и ей начало казаться, что руки и ноги у нее небывалой длины, что поезда снуют мимо ежесекундно, а стояли мы на полусгнившей платформе маленького полустанка, приближался дизель путевых обходчиков, он был еще далеко-далеко, а Катьке виделось, что это курьерский экспресс, представлялось, что ее разрезанное стальным колесом тело потом будут рассматривать путешественники, командировочные, бабушки с внучками, толстые дядьки в пижамах и со стаканами в подстаканниках, молодые лейтенанты, следующие к месту службы, туристы с гитарой, байдаркой, девушками в кедах и в штормовках, что все они будут смотреть на ее бездыханное тело и говорить: «Какая молодая! Жить бы да жить!», — и она кинулась с платформы, но дизель обходчиков прошел по другому пути, и с него кто-то, в итээрошной бороденке, очочках, ни дать ни взять — тот самый турист из Катькиной галлюцинации, прокричал: «Каренина, ёптыть!»

Шрам после того падения Катька и скрывала платком. Но несмотря на тягу к суициду, на жажду перейти последнюю грань, от неё всегда исходили необъяснимые мощь и сила, особенно трогательные, когда проявлялись в слабости и нежности.

— Работаешь? — её взгляд скользнул по лежавшим на кухонном столе продуктам от Анны Сергеевны, она сглотнула слюну, чуть покраснела, улыбнулась. — Я читала твои статьи…

— Понравилось? — спросил я.

— Когда ты писал про траву да про воздух, было вроде неплохо. Что-то тебя волновало. А потом ты начал писать про пушки… За деньги, да?

— Ну надо же как-то жить! — не хватало только чтобы Катька меня начала стыдить и волтузить. — Это, Катя, такая работа…

— Да какая это работа! — она махнула рукой и посмотрела на меня так, словно на мне была масса маленьких картинок, наклеек, бирочек, каждая из которых была многодельная и сложная, и каждую она хотела рассмотреть внимательно, но не успевала, не было времени, цейтнот, она переводила взгляд на следующую, потом на другую, потом… И что толку вести разговор с сумасшедшей? Тяжелая форма шизофрении, распад личности, разрыв значимых связей, разрыв связи с самой собой. Я её боялся? По большому счету — да, от неё можно было ожидать всего чего угодно.

— Помыться! Ты хотела помыться! — нашелся я. — Я подготовлю ванну, а потом будем пить чай. Ты пьешь чай с молоком? С сахаром? У меня есть вот йогурты… Сделать кашку? Остался бекон… Куришь?

— Что же ты не спросишь, зачем я еду в Кокшайск? — Катька нашла картинку в районе моего солнечного сплетения и вперила свои огромные гляделки в нее. — Ничего не удивляет? Ты словно ждал — появлюсь я и мы поедем… И мы поедем, поедем…

— В Кокшайск!

— Правильно, хороший мальчик!

— Катя, дорогая, во-первых, я ничего не ждал, во-вторых, я не сказал, что мы куда-то едем, тем более вместе, в-третьих, я уже давно ничему не удивляюсь. Суммируя, давай-ка сначала помоемся, потом поедим, а потом уже будем во всем разбираться. Хорошо? — убалтывая таким образом Катьку, я поставил чайник.

Она усмехнулась. Тонкие, бывшие когда-то пухлыми, губы, морщинистая, бывшая когда-то матовой, в легком пушке, словно персик, щека.

— Дай закурить! — сказала Катька. — В больнице, из которой я сбежала, если удавалось разжиться табаком, то это были сигареты «Волжские», вонючие, сырые. Нас кормили на шестнадцать рублей в сутки. При нынешних ценах. И морозили зимой. А летом нас жрали комары.

— Я не знал, что ты была в больнице… — я взял пачку «Кэмела», положил перед нею.

— Как это «не знал»? Я туда попала первый раз, когда мы с тобой еще спали! — она вытащила из пачки сигарету, прокатала меж пальцами, понюхала, вставила в рот.

— Я в том смысле, что не знал, что ты была в больнице вот сейчас, не знал, что оттуда сбежала… — я дал ей прикурить.

— Да, об этом не сообщали в газетах. Не было у них места для такого сообщения. О всякой дряни сообщают, обо мне — никогда. Я — в информационном вакууме. И, кстати, заметая следы, я проехала сначала на север, потом на юг, аж до Армавира, потом в Смоленск… А на хера? На хера я заметала следы?

— А… Не знаю, не знаю… Следы, меня учили, всегда лучше заметать… А что с тобой было? — я чувствовал, что надо как-то разрядить обстановочку: в голосе Катьки креп металл. — Сердце? Ты много куришь? Это от курения?

Табачный дым со свистом вошел в её легкие, со свистом вышел. В ней что-то там клокотало.

— Я была на принудительном лечении. Четыре года. Покушение на убийство плюс тяжкие телесные. Хотела убить одного пса, который клеился ко мне, чтобы совратить мою дочь. Освободилась, а дочь за пса вышла замуж, стала сукой, наплодила щенков, жить мне стало негде… — она прислушалась к пению чайника, улыбнулась и лицо ее стало жестоким: глаза остекленели, губы собрались в ниточку. — И тогда я пошла к одному врачу, из тех, что были в комиссии, — он испугался сначала, подумал, я пришла его мочить, — и попросила куда-то меня пристроить. В тихое место. А у него аспирантка из того городка, Тверская губерня, глушь! Кругом леса, болота… Очень странная земля у нас, очень странная…

Я помолчал. Покушение на убийство, тяжкие телесные. А с виду такая хрупкая. Хотя — дочь, Катька очень любила свою дочь, прижитую от одного хиппаря: она говорила, что помнит, как тот с нее слезал, где-то на флэту, волосатый и небритый, алкогольный и бензиново-масляный байкер, бас-гитарист малоизвестной хард-роковой группы. Был еще сын, отнятый у Катьки свекровью, Катька недолго была замужем за сыном какого-то писателя, писатель был орденоносец, лизал жопу всем властям почти пятьдесят лет, вылизал на квартиру, дачу, машины и регулярные собрания сочинений, а сын оказался таким же бас-гитаристом, байкером, как и отец Катькиной дочери, бывший из рабоче-крестьянской семьи, просто было время такое — путь в бас-гитаристы был открыт, свободен, и эти отцы даже выступали на одних и тех же фестивалях, друг с другом незнакомые, а потом рабоче-крестьянский попался на траве, на одном единственном «кораблике», ему вломили по полной, и он сгинул где-то в иркутских зонах, библиотекарем, потом вольняшкой, женился на надзирательнице из женской колонии, играл там по ресторанам, пока его не зарезали какие-то чечены, приехавшие строить коровник и обидевшиеся на что-то — то ли им суп подали не очень горячий, то ли водку теплую, а писательский сын маялся и маялся, лечился и лечился, они развелись, да он и помер в одно жаркое лето, тромб, дело обычное для наркомана со стажем. Катьку тянуло к таким, я был скорее исключением, подтверждавшим правило.

— И что там, в болотах? — спросил я. — Призраки? Топи? Испарения?

— … аспирантка связалась с отцом, отец то ли глава администрации, то ли главный мент, «Волга» с водителем, меня встретили на полустанке, доставили, оформили и в лесную больничку положили. Я думала — полежу, полечусь, рассчитаю, прикину будущее, может, устроюсь на работу сестричкой или нянечкой, да там, среди больных, шла самая настоящая борьба за выживание. Смертность высокая, истощение. И буйных, буйных! Здоровые такие, даже я, с моим ударом, пасовала…

Да-да, у Катьки когда-то был черный пояс, по версии, одной из самых жестких школ карате, единственный женский черный пояс в стране. Да, удар у нее действительно был убийственным. Причем она могла вмазать даже находясь в путешествии, срабатывал навык, и так она избила двух гопников, приставших к их компании, мирно двигающейся от скамеечек в парке к открывшейся пивной точке, гопники — хи-хи-хи да ха-ха-ха, зачем вам, девки, эти хиппи волосатые, они же ничего не могут, в волосах путаются! — и давай хватать Катьку и еще одну девчонку за локти, но тут она и показала маваши-гири да агэу-кэ. Ки-я!

— И как же ты, как же ты там выживала?.. — спросил я, причем уже догадывался, что услышу в ответ.

— Промышляла разбоем. Только без кистеня, использовала нунчаки, сделала из старых лыжных бамбуковых лыжных палок, но — редко. Через лес, по тропкам пробиралась до трассы на Москву, метелила сутенеров. Их там тучи, сидят вдоль трассы в машинах, пасут девчонок, скоты. Отдавали все, до копейки. С испугу. Даже и не сопротивлялись. Думали — возмездие, языческая богиня мщения или просто — дикая лесная нечисть. Я на них набрасывалась что твоя эриния. Выжидала момент, когда они вылезали из машины, шли помочиться в лес или купить пива в ларьке. Брала их поодиночке, они стали ходить парами, тогда я вырубала их попарно. Некоторые, правда, пытались достать пушку, бывало, даже доставали, и этих приходилось немного поломать, предплечье там, скулу, ребра, чтоб неповадно было. Не калечила, у них все-таки такая безработица… Слух обо мне распространился, устраивали облавы, собирались прочесывать весь лес, а он тянется аж до Архангельской губернии, но я обо всем знала заранее — в больничке замглавврачом работала сестра самого главного сутенера, он ей выбалтывал обо всех готовящихся облавах. Ей же было скучно, скучно, она рассказывала мне, а я… Да и папаша аспирантки, он всё-таки мент был, мент приезжал ко мне проведать, посмотреть, как дураки живут. У меня была настоящая слава, про меня хотели делать репортаж по центральному телевидению, какая-то сумасшедшая журналюга решила, что я — это йети среднерусской возвышенности, потомок спустившихся с Гималаев, прошедших тысячи километров до этих сраных болот снежных людей, прародителей славян, потерявших третий глаз хранителей мудрости…

Чайник закипел. Я взял кружку и поставил перед Катькой. Да она и была йети, только слишком нормальной, чтобы в это поверить!

— Мне покрепче, — она подняла на меня свои бездонные глаза: там плескалось что-то горькое, тягостное. — И пока не надо никакой еды, а то станет плохо. Только — хлеб, хлеба с солью…

— Ты могла обогатиться, — я налил ей побольше заварки. — Торговля живым товаром хороший бизнес. У сутенеров большие деньги.

— Какое там! Кого они пасут? Нищих вафлерш, подстилок для дальнобойщиков! Сто, от силы двести рублей сеанс! Ну, триста! С них сутенеры имели половину, а эта половина — тьфу! После моих налетов они начали отнимать уже семьдесят процентов, потом восемьдесят, а потом я специально нескольких побила и сказала, что раз брали пятьдесят процентов, то пусть и берут пятьдесят.

— То есть — ты всё-таки борец за справедливость? — я долил заварку кипятком.

— Нет, я не борец, — она как-то по-деревенски взяла кружку в руки. Но договор должен оставаться договором. Я так и сказала. Ты бы видел, как они на меня смотрели, эти парни! Словно над ними разверзлись небеса! И послушались, послушались как миленькие!

— Ну, а деньги-то на что тратила?

— Одеял купила, матрасов, мыла, стирального порошку, концентратов пищевых, вялотекущим — черно-белый телевизор, — Катька смотрела, как я режу хлеб, смотрела взглядом очень голодного человека. — Потом купила тушенки, потом посуду, наняла рабочих, они почистили сортиры, починили колодец. Печки подремонтировали…

— И почему теперь Кокшайск? — я положил хлеб на тарелочку, поставил тарелочку перед ней, пододвинул солонку. — Ешь, Катя, ешь!..

— А я была Его наместницей в центральном регионе. Когда Он приехал, приехал в первый раз, то я пришла на проповедь. Он проповедовал в областном центре, я туда ездила полотенца покупать и тапочки. И знаешь, вроде ничего особенного, а потом проняло. А тут выяснилось, что Он ждет разрешения на переезд в Кокшайск, где для него покупали землю под ферму, землю под теплицы, все-таки американский гражданин, так просто не получается, и что ему нужны люди тут, наместники, проводники его идей…

— Каких идей, Катя, о чем ты говоришь? Что за проповеди? Я ничего не понимаю. Он кто?

— Ну, Он твой сын, но не совсем твой. Мне Маша все объяснила, по телефону, потом письмо прислала. Я быстро въехала. Там все довольно просто…

Зазвонил телефон. Звонивший дождался сигнала автоответчика, выслушал сообщение, отключился. Там все довольно просто. Звучало неплохо. Мне стоило тоже поинтересоваться идеями, мне пора было обрастать идеями, я был совсем безыдейным. А потом — въезжать. Все въезжают, а я что? Я тоже хочу!

Тут позвонили в дверь.

— Ты кого-то ждешь? — встревоженно спросила Катька.

— Нет, никого…

Она, обжигаясь и давясь, выпила чай залпом, запихнула в себя хлеб. Щеки ее раздулись, она сделала несколько жевательных движений, шумно проглотила комок, выдохнула:

— Я — мыться. Лежать в ванне, отмокать. Если что — я твоя сестра, нет, племянница, приехала из Кировограда, это, кажется, в Казахстане, вот, оттуда, понял?

— Понял, — кивнул я, — ты моя племянница, я твой дядя. Иди, деточка, ни о чем не беспокойся.

В дверь позвонили еще раз. Кто-то настойчивый. Я не люблю настойчивых. От них скулы сводит. Настойчивость — свойство людей туповатых, скучных. Добиваться своего — как это плоско!

В ванной зашумела вода, я подошел к двери, запихнул под вешалку Катькины рюкзак и сумку, посмотрел в глазок: какая-то девушка, как курица, одним глазом, смотрит на мою дверь, тянется к кнопке звонка, за нею — двое, у одного что-то габаритное на плече, другой с какой-то палкой. На бандитов непохоже, на привезших повестку людей с Лубянки тоже. Я открыл дверь.

— Здравствуйте! — затараторила девушка. — Телевидение, канал новостей, репортер Дарья Судоркина. Можно задать вам несколько вопросов?

У девушки в руках был микрофон, человек с палкой — на палке располагался яркий фонарь, начавший светить мне прямо в лицо, — был осветителем, с габаритным на плече — оператором, был еще четвертый, который стоял чуть поодаль, в наушниках, звуковик.

— Вопросов о чем?

Я сразу не захлопнул перед их носами дверь, это было ошибкой.

— Вы — отец того, кого объявили богом. Как вы себя ощущаете в такой роли?

— Что-что? Отец кого?

— Ваш сын погиб и был объявлен своими последователями богом. Вы знаете об этом?

— Нет, я об этом ничего не знаю. Может, вы ошиблись адресом?

— Мы никогда не ошибаемся адресом! — веско сказал осветитель, и я понял, что в них все-таки есть что-то угрожающее.

— Мы имеем информацию, что вы собираетесь поехать в Кокшайск на похороны вашего сына. Вы думаете, туда отправятся и его последователи? Или только очень близкие люди? Возможны какие-либо акции ритуального характера?

— Я не знаю.

— А где его мать? По нашей информации, вы не были с ней официально зарегистрированы.

— Я не знаю.

— Нам можно войти?

— Я не… То есть — нет! Нет!

Я захлопнул дверь с такой силой, что посыпалась штукатурка. Девушка взвизгнула, осветитель громко выругался. Они тут же позвонили, я не открывал, тогда они начали звонить, не снимая пальца с звонка. Тогда я открыл стенной шкаф в прихожей, вытащил оттуда настоящую буковую дубинку американского полицейского, открыл дверь и замахнулся.

— Если вы не уберетесь, — заорал я прямо в направленную на меня камеру, — то я вас так отхреначу! Пошли вон, вон! — после чего понял, что позвонили они второй раз потому, что дверью я прищемил шарфик корреспондентки. Закрыл дверь я уже спокойно, сотрудники канала новостей больше мне не досаждали.

Зато появились журналисты пишущие. Вокруг моей персоны что-то собиралось, то ли близились мои пятнадцать минут славы, то ли — позора, который, при ближайшем рассмотрении, её оборотная сторона.

А вот раньше собратья-журналисты вниманием и сочувствием не баловали. Когда меня избили, в палату дважды пускали телевизионщиков и программы «Дежурная часть» и «Криминал», по согласованию со следователем, при наблюдении дежурившего у палаты милиционера, да один раз приходила журналисточка из молодежной газеты, уже после снятия охраны, якобы искала тему, спрашивала совета, стреляла глазками, ушла, когда сестричка начала подкладывать мне «утку», и больше не появлялась. А по выписке, дома, я был уже полностью предоставлен самому себе. Для коллег являясь обузой, им я был еще и неинтересен, чужд, они завидовали моим наварным деньгам, алкаш-главный, как он выражался, имел с меня только одни неприятности, словно я ему не отстёгивал, не подбрасывал. Людская благодарность не имеет границ, не имеет.

А прежняя подруга? Как и журналисточке, ей хватило нюхнуть больничного аромата, она положила на тумбочку апельсины — ненавижу апельсины! — через силу улыбнулась и больше не появлялась. Ну, один раз позвонила, когда меня уже перевезли домой, выразила удивление, что я уже здесь, якобы обиделась, что не к ней обратились за транспортом. Крыса! Прислала бы редакционную машину! Конечно, конечно на своем «пежо» она бы не повезла, вдруг из меня полезет дерьмо, потекут кровь и моча, запачкают её сиденья? Или я сблюю на приборную доску? Хорошо ещё, что в больнице она довольствовалась внешним осмотром, не просила у лечащего врача справки — смогу ли я ещё её трахать, как долго, с какой частотой?!

Разве что один-единственный раз ко мне заглянул серьезный работник пера, в сером мятом костюме, в заношенной блекло-голубой рубашке, в странном розовом галстуке. У него были тяжелые руки, толстые пальцы, бугристая кожа лица, очки, одна дужка которых была скреплена проволокой и для надежности обмотана залитой синтетическим клеем ниткой. Работник пера был человек обстоятельный. Этот якобы хотел побеседовать о важных проблемах.

Вроде бы — «Труд» или «Гудок». Этот о посещении договаривался долго, обстоятельно. Несколько раз встречу переносил, замучил звонками, предупреждал, что разговор предстоит серьезный, что темы будут подняты значительные. Зачем он мне был нужен с его серьезным разговором и значительными темами? Что он мне, что я ему?

Появившись, он смотрел на меня изучающе, хмурился, долго обдумывал вопросы. Меня насторожила его хорошая ориентация в проблеме, он знал многое и многих. Потом-то он сказал, что работал в системе оборонки долгие годы, то ли отдел кадров, то ли спецхран-спецдопуск-спецчасть, что теперь служит военным обозревателем сразу нескольких патриотических газет, что таких, как я, он бы давил, давил и додавливал.

Звучало как-то несерьезно, у меня было очень миролюбивое настроение, я попросил его уточнить — что значит патриотические, в чем именно заключается патриотизм этих газет, как понимать «давил» и почему он такой напряженный.

А он сказал, что если я задаю такие вопросы, то это беда не патриотизма, а моя, таких, как я, мой нравственно-духовный дефект, с которым существовать на свете невозможно. Значит, получалось, что раз я один из таких дефективных, то мое существование, следовательно, невозможно? Силлогизм. От формальной логики меня всегда тошнило.

Я попробовал усомнить положение о невозможности, использовал старую формулу, что, мол, не ему решать, но он возьми и скажи: вот еще, кто сказал, что не ему, очень даже ему, он прекрасно в таких вещах разбирается, прекрасно знает, как определить тех, кому существовать невозможно, и в моем случае у него сомнений нет, ни тени сомнений у него нет!

Мне не понравились его слова, его интонация, я попросил его уйти, но человек в сером костюме даже не тронулся с места. Он сидел в моем кресле и говорил, что жиды и ожидовленные — я, по его классификации, попадал во вторую категорию — продали отечество, что ради ста долларов они готовы родную дочь подсунуть под американца, а разные продажные писаки пишут заказные статьи о нашем великом военно-промышленном комплексе, и из-за этих статей люди теряют работу, страдает качество продукции, ухудшается обороспособность страны. Он спрашивал меня, понимаю ли я, за что меня избили, понимаю ли, что если буду продолжать свою антипатриотическую деятельность, то это избиение не последнее, что меня забьют до состояния паралитика, а я поглядывал на часы: должен был забежать Иван, обещавший принести молока, творога, хлеба.

В словах человека в сером костюме была своя тяжелая логика. Логика недостатка, недодачи, нехватки. Логика неформальная, но тоже тошнотворная. Болезнетворная. Паранойяльная. Он был из тех, кому не хватало, из опасного племени обделенных. Я полулежал на диване, смотрел на него и думал, что в какой-то мере я тоже из этого племени, из тех, для кого, скажем, полное отсутствие денег еще не так страшно, как их явный недостаток.

Вы считаете на ладони мелочь, и вам не хватает. Вот что ужасно! Нехватка! Это просто катастрофа. И не страх нищеты, а страх нехватки всегда двигал мною. И даже шире — не боязнь, не страх, что у меня чего-то не будет, а ужас перед недостатком. Не только в деньги все упиралось, это могли быть сигареты, хлеб в хлебнице, запас слова, мысли, знакомства, связи, в конце концов. Ведь полное отсутствие почти сближается с полным обладанием, оно почти замыкает все существующее, это почти счастье. А нехватка заставляет открывать новые страницы, заставляет что-то предпринимать.

Я полулежал и думал, что только из-за нехватки я начал свои упражнения в газете. Не знаю, что двигало моими вахлаками, но мне элементарным образом не хватало. Так я и получил достаток на свою голову.

Уже на больничной койке, измочаленный и истыканный — меня били бейсбольной битой и кололи сделанной из арматуры заточкой, все это мне показывал следователь, наслаждался эффектом, ждал, что я все-таки начну давать настоящие — что это такое? о чем? о ком? — показания, я же молчал, позже, шаркая по больничному коридору для разработки восстановленных суставов и видя вокруг себя все многообразие травматического мира, я дошел до того, что понял: и достаток плох, невыносим, тосклив. Мне в больнице стало вдруг обидно, что посланные то ли обиженным производителем хитроумных орудий убийств, то ли рассерженным покупателем или обманутым разработчиком использовали для моего избиения видавшую виды биту и кривую заточку. Я был достоин чего-то большего. Почему в меня не стреляли из тех сверхскоростных пистолет-пулеметов, про которые мы сделали такую тонкую и даже где-то смешную статью? Почему на меня не обрушили всю мощь штурмового вертолета, когда я ехал ранним утром по дороге с теткиной дачи, того самого вертолета, статья о котором помогла заводу продать еще не запущенный в серию образец то ли одному из нефтяных шейхов, то ли в Латинскую Америку для атак на латифундии наркобаронов? Почему не накрыли пуском умной ракеты, которую после нашей публикации сняли с производства? Почему не отравили химической бомбой или миной? Бита и заточка, два козла, ими орудующие, третий, то приходящий козлам на помощь — я пытался посопротивляться, только для вида, только тогда, когда уставал прикрывать жизненно важные места, — то отходивший посмотреть, не идет ли кто по лестнице, — вот все, что я заработал, чему соответствовал? Мой комплекс недодачи требовал утоления жажды, требовал, чтобы мне было оказано серьезное внимание. А внимания не было. Оставались обида, горький осадок, которые еще более саднили от слов моего следователя, говорившего, что причиной нападения стала моя «высокогражданственная и общественно значимая деятельность»: этот мальчишка в кожаной куртке и застиранных джинсах был, оказывается, постоянным читателем нашей газеты. Он одобрял её — какую, парень, какую? — линию, считал меня пострадавшим за правду.

Но всё-таки, за какую именно часть правды мне сделали такой подарок? Что в общественной значимости не устроило тех или того, кто послал людей выследить меня, затащить в подъезд старого дома в центре города и там устроить показательный урок?

Только Ващинский, Ванька и Иосиф Акбарович меня не оставляли. Ващинский добился, чтобы меня перевели из обыкновенной городской больницы, из заштатного отделения травмы, в больницу, которая казалась загородным дворцом, где меня поселили в индивидуальную палату, с телевизором, холодильником, телефоном, где сестрички впархивали улыбнуться и спросить, не нужно ли что. Иван приезжал через день, привозил хорошего пива, газеты-журналы, брюзжание и сплетни. Иосиф Акбарович — домашнего приготовления вкусности, вино, разговоры о высоком и широкую улыбку, демонстрирующую все его золотые зубы. Тогда они меня не бросили, ребята, не то, что сейчас.

Тогда то один, то другой, то третий пытались или поговорить со следователем, или, выйдя на милицейское начальство, следователя поменять, или активизировать прокуратуру, или найти каких-то людей, которые все знают о происходящем, происходившем и готовящемся, дабы эти люди, на секунду отвлекшись от всеобщего, спустились к конкретному, к нашим повседневным заботам и точно бы сказали — кто меня бил, кто меня заказал, почему, за что и за сколько. Но их усилия оказались напрасными.

А потом мне позвонил мой приятель, телефон стоял возле койки, и сказал, чтобы мы не дергались, что нам виновных не найти, что их найдут другие, серьезные и деловые люди, сотрудники спецслужб, люди со стертыми чертами лиц, с размеренной речью, что мне пока бояться нечего, что больше на меня нападать не будут. Я спросил, что, мол, теперь сразу убьют, да? — а мой приятель с полной серьезностью ответил, что если мы не побережемся, то убьют не только меня, почикают еще многих, что мне стоит хотя бы на время отойти в тень и оставить свою общественно значимую, высокогражданственную деятельность. Он говорил так, словно не он подвигнул меня на эти подвиги, не он поставлял материалы и указывал направление удара. Сволочь, не иначе консультировался-контактировал с моим следователем.

Но не успел я так подумать, как мой приятель посоветовал дело свернуть, использовать все влияние Ващинского и все красноречие Иосифа на то, чтобы правоохранительные органы оставили меня в покое.

И вот я слушал своего гостя в сером костюме, думал, когда же наконец следователь вынесет постановление о прекращении дела, ждал появления Ивана, а он где-то задерживался. Конечно, я мог, прыгая на одной ноге, костылем погонять гостя по квартире, но у него был крепкий костяк, скорее сломался бы мой костыль, чем треснули его кости, да к тому же он прекрасно чувствовал мое настроение, временами скупо улыбался, щелкал пальцами, складывал руки, поигрывал желваками. Он ощущал себя сильным, крепким и разве что жалел об ушедшем времени спецчасти-спецхрана-спецдопуска.

И тут наконец появился Ванька, да не один, а с сестрами Ващинского, сразу с двумя, причем худая нимфоманка выглядела раздобревшей и гладкой, а синхронистка, наоборот, похудевшей и угловатой. И с серым гостем произошла метаморфоза, настолько явная, настолько откровенная, что он даже бросил на меня косой и умоляющий взгляд, мол, не надо, не гони, забудь, все, что я говорил, пустое, дай побыть с людьми, дай поговорить-потрепаться-покадриться, жидов и ожидовленных я вовсе не так ненавижу, у меня даже в портфеле есть бутылка, не веришь, а — вот!

Он и в самом деле достал бутылку, но не это было самым удивительным. Оказалось, что серый когда-то встречался с Иваном, вернее — с Ванькиным отцом, большим чином, генералом инженерных войск, профессором и доктором наук, что тогда серый был начинающим инженеришкой, а Ванькин отец командовал целым институтом, выше Ванькиного отца были только Берия Лаврентий Палыч да Сталин Иосиф Виссарионыч, и пошли воспоминания, а обе сестры Ващинского, словно вспомнив свой опыт по ухаживаю за пострадавшим в автокатастрофе братом, начали ухаживать за мной, кормить котлетками и авокадо и щебетать.

В такой компании я провел один из самых странных вечеров. Серый декламировал по-французски Верлена и Рембо, Иван рассказывал, как ездил на фестиваль живописцев в Краков, как подрался с поляками — исключительно из-за обоюдного безудержного пьянства, — а потом оказалось, что те, с кем он дрался, члены жюри и они учредили для Ивана специальный приз, что-то вроде «За волю к победе», а он его потерял по пьяни то ли в самом Кракове, то ли в Вене, куда поехал проведать друзей из скрипичного квартета, лауреатов многих конкурсов, зарабатывающих деньги игрой на улицах в столице вальсов и поднявших уровень уличного исполнительского искусства на небывалую высоту, ну а сестры Ващинского что-то готовили, жарили, парили, курили и смеялись, пили и пели, танцевали то с серым, то с Иваном, то обе, сразу, со мной, одна вела, другая поддерживала, потом они менялись, а у меня была такая эрекция, что спортивные штанцы грозили лопнуть, и сестры громко хохотали, Иван подмигивал, а серый тактично отводил взгляд.

Было очень хорошо.

Видимо, только поэтому, в память о сером, я разрешил прийти еще одному пищущему. Это был специальный корреспондент известной газеты, он говорил, что наша встреча настоятельно необходима, что смерть моего сына трагедия, которая потрясла всех вменяемых и порядочных людей, что если я не возражаю, он скоро сможет зайти ко мне и задать пару-тройку вопросов, что будет тактичен и много времени не отнимет. Он мурлыкал и был настойчив. С трубкой у уха я приоткрыл дверь в ванную — из пенного сугроба торчала маленькая Катькина голова и острая коленка, поднимался легкий дымок — Катька курила, наслаждалась, жила, — и сказал спецкореспонденту, что могу уделить ему десять минут.

— Великолепно! Этого вполне достаточно, — сказал он и попросил разрешения прийти с фотографом.

Моих фотографий никогда не публиковали. Я представил себе заметку на первой полосе второй тетрадки известной газеты. Это могло неплохо выглядеть.

— Хорошо, — разрешил я. — Валяйте!

— Мы будем через пять минут!

Ровно через пять минут, секунда в секунду, спецкореспондент позвонил в мою дверь. Пухлый, в костюме, в очках и дорогих часах, золотая цепочка на правой руке, левая чуть короче, прижата к туловищу, слегка припадает на правую ногу. Некое зеркальное мое отражение, нас сразу сблизившее. Подвижные уши, цепкие глаза — спецкор тут же понял, что в квартире есть кто-то еще, словно собака потянул носом, почуял женский дух, успокоился, сел в предложенное кресло, по-американски положил ногу на ногу. Фотограф, одутловатый, почему-то в афганском, с валиком, берете, мелкоглазый, с вывернутыми губами, наладил камеру, попросил разрешения отдернуть шторы. Спецкореспондент достал цифровой диктофон.

— Не возражаете?

— Пожалуйста, — я пожал плечами: у меня никогда не брали интервью, меня никогда не записывали на пленку.

Сцецкор нажал на диктофоне маленькую кнопочку, положил его на стоявший меж нами журнальный столик и открыл рот. Я приготовился отвечать на его вопросы, но спецкор рот закрыл, даже плотно сжал губы.

— Я вас слушаю, — сказал я, наблюдая, как по мне шарит красный лучик от фотокамеры. Потом фотограф присел и сразу сделал серию снимков.

— Впервые говорю с отцом бога, — покосившись на фотографа. признался спецкор. — Все заготовленные вопросы мне кажутся никчемными, глупыми.

— До вас приходили телевизионщики, — сказал я. — Они формулировали несколько иначе: я отец того, кого объявили богом, объявили последователи, ученики. Согласитесь, тут есть различие…

— Но всё равно ребятам с телевидения никогда не хватало такта, спецкор вынул из кармана маленький блокнот, маленький золотой карандашик, блокнот раскрыл и сделал в нем пометку. — Они наверняка спрашивали, каково вам в этой роли? Да? Я тоже хотел узнать об этом, но, думаю, вы не сможете мне ответить…

— Почему же не смогу? Смогу…

— Ну и как?

— Я узнал о божественности моего сына только что и пока еще никакого отношения к этому у меня нет. А ещё я хочу сказать, что вряд ли смогу быть вам чем-то полезен. Я ничего не знаю про учение своего сына. Я никогда его не видел, я узнал о его существовании…

— Поэтому-то я и хотел задать один вопрос, который может показаться бестактным. Заранее прошу прощения, — спецкореспондент кашлянул.

— Валяйте! — разрешил я.

— Его мать была девственницей?

— Вы спрашиваете — был ли я у неё первым? Или вы на что-то намекаете?

— Ни на что я не намекаю! Мне важно знать про ваши отношения, про ту среду, в которой вы оба вращались. Никаких параллелей! Если хотите, это вопрос культуролога, интересующегося сексуальной практикой недавнего прошлого. Уходящей натурой.

— Да, она была девственницей.

— Вы уверены? Она вас не обманывала?

— Она кричала, на простыне была кровь.

— Вы к тому моменту уже имели дело с девственницами?

— Имел.

Он заглянул в блокнот, постучал себя карандашиком по дужке очков.

— А откуда появился тот американец, который женился на его матери и вывез ее, уже беременную? Это же не ваш приятель?

— Мы познакомились в компании. Он был физиком, работал по обмену…

— И у них возникли э-э-э… отношения. Она знала, что беременна?

— Нет, мы расстались примерно через неделю после нашей первой ночи.

— Первой и последней?

— Были еще две.

— Примерно через неделю… А точнее?

— Через пять дней…

— Извините еще раз за бестактность, но какова причина? Почему вы все-таки расстались?

— Не знаю. Она утром оделась, накрасилась. Я еще лежал в кровати и слышал, как она положила в сумочку свою зубную щетку и косметичку. Она ничего не сказала, но я уже знал, что вечером она не придет.

— И она не пришла?

— Не пришла…

— Так почему вы думаете, что вы отец бога?

У меня даже дыхание перехватило. Вот и говори с людьми! А потом я понял, что он специально задал такой идиотский вопрос: фотограф выдал ещё одну серию и начал менять объектив.

— Я этого не говорил. Этого не утверждал. Его мать позвонила и просто сказала, что я его отец, а женщины это знают всегда. Точнее — чувствуют.

— Всегда?

— За исключением тех случаев, когда они находились в невменяемом состоянии. Или…

— Не будем углубляться, не будем. Хорошо, вы просто отец некоего человека, объявленного богом. Вы в курсе, что на имущество и счета его организации, которую некоторые называют церковью, в США наложен арест?

— Что-то слышал об этом.

— Вы знаете примерную стоимость имущества и сколько примерно на счетах?

— Нет.

— Сказать?

— А откуда знаетете вы?

— Передали, по радио. Из Интернета.

— Ну?

— Несколько миллиардов долларов. Миллиардов долларов. Миллиардов. Долларов.

— Ну и что? — пока фотограф оставался без работы, но только пока.

— Средствами, по завещанию, должен распоряжаться отец. Только отец.

— Распоряжаться? Что значит в данном случае распоряжаться?

Спецкор посмотрел на меня со снисхождением.

— Распоряжаться и значит распоряжаться. Если арест будет снят, а снимут его в том случае, если будут выплачены налоги и штраф за прежние неуплаты, то отец убитого, с позволения сказать, бога станет миллиардером. И может распоряжаться собственностью и тратить деньги по своему усмотрению. На что угодно, хоть на мороженое…

— А есть препятствия к уплате налога и штрафов? — я еще держался.

— Шарики-то закрутились, правда? — спецкор хохотнул. — Я не знаю всех деталей, но, кажется, препятствий два. Первое — его мать, которая по завещанию до погребения тела распоряжается делами организации. Она отказывается платить из принципа, так как считает налоги в этом случае незаконными. А второе препятствие в том, что отцовство еще надо доказать.

— Как? Анализом ДНК?

— Да, но не это главное. Решение об отцовстве должно быть подтверждено в суде.

— В каком?

— Там, у них, в американском суде присяжных, в каком-то из штатов…

— А если с отцом что-нибудь случится? Кто наследует отцу? — фотограф нажал на спуск, просто так, только для оправдания установки нового объектива.

Спецкор поджал губы.

— Об этом по радио не сообщали, — сказал он и поднялся.

— Уже? — спросил я.

— Да, я и так был навязчив. Если позволите, я вам еще позвоню. Если мне надо будет уточнить какие-нибудь детали.

— Пожалуйста, звоните…

Он двинулся к двери.

— Постойте! — крикнул я. — Вы забыли диктофон!

Он вернулся и диктофон забрал. У двери, в прихожей, обернулся.

— Все происходило в этой квартире? — спросил он.

— Нет, в другой, но вон на том диване…

— Позвольте взглянуть?

— Пожалуйста…

Он подошел к моему дивану-ветерану, кулаком попробовал упругость подушки.

— Раскладывается? — спецкор выпрямился и поправил очки.

— Раскладывается… Вот тут надо потянуть на себя, потом тут надавить…

— У меня был такой же, — сказал спецкор, — давно. Я свой выкинул.

Из-за его спины появился фотограф, сипло попросил меня опуститься на диван, сесть, расслабиться. Я сел, закинул ногу на ногу. Фотограф нажал на спуск. Не дожидаясь, пока он закончит новую серию, я поднялся, прошел в прихожую, открыл дверь. Спецкор быстро, на ходу, сунул мне руку и исчез. Фотограф вытек следом за ним. Я закрыл дверь и тщательно запер все замки.

Миллиарды долларов. Это были уже не деньги. Не богатство. Это было такое восполнение нехватки, что понять, осознать его просто невозможно. Я размышлял об этом, когда долго и шумно мочился. Ощущение было таким, будто я выпил много пива. Потом зашел в ванную. Там, вся в ошметках высыхающей пены лежала какая-то загорелая, жилистая женщина с отвисшими грудями, с бритым лобком. Окурок размокшей сигареты медленно полз по ее щеке. Женщина вздрагивала во сне, бормотала, скребла эмаль ногтями.

— Катя! — тихо-тихо произнес я. — Катя, проснись!

— На колени, сука, на колени… — во сне, но отчетливо произнесла Катька. — Я тебе, сука, покажу пидараску, я тебе все покажу!

— Катя! Катя! Проснись…

Таржура

… Рассказывают, что эта порода отличается самыми необычными повадками и особенностями. Так, один воин, владевший скакуном таржура, ведя его в поводу в поисках брода, пробирался через заросли вдоль быстрой реки. Воин уже нашел брод, как его в ногу, чуть выше голенища, ужалила змея. Воин скинул сапог, задрал штанину и, почти теряя сознание от боли, собрался ножом вырезать из своей ноги кусок мяса, понимая при этом, что яд уже идет по жилам и скоро смерть закроет его глаза. И тут его скакун наклонился к нему, припал губами к ране и высосал всю ядовитую кровь из тела воина. Причем скакун не срыгнул, а проглотил кровь, и ничего дурного с ним не произошло. Другой же воин выехал на скакуне породы таржура на встречу с рыцарем, который должен был заплатить обговоренный заранее выкуп. Они съехались в поле один на один, люди, сопровождающие рыцаря, и люди, бывшие с воином, остались в отдалении. Рыцарь начал отсчитывать золотые монеты, опуская их одну за другой в кожаный кошелек, и несколько раз намеренно ошибся в счете, причем сам воин ничего не заметил. И тут вдруг таржура схватил губами край кошелька, дернул так, что неповоротливый рыцарь выпустил кошелек из рук и все монеты высыпались на землю. Воину пришлось спешиться и собрать все до единой монеты, а так как, собирая монеты, воин их пересчитал, то ему стало ясно, что его скакун таржура прекрасно владеет искусством счета и блюдет интересы своего хозяина…


Переваливающаяся словно гусыня Маша со своим Реджи прошла таможню, сдала багаж и исчезла в полумраке паспортного контроля, Анна Сергеевна, исцарапав мне до крови спину и грудь, наставив на шею засосов с таким искусством и такой страстностью, что две недели я не мог сменить свитер с высоким горлом на что-то другое, с трудом угомонилась, отдышалась, снисходительно потрепала меня по щеке да улетела на «стреле» на север, и только тогда её нынешние зятьки начали собираться по одному. Что бы они теперь ни говорили, мои дорогие, но не было их в Москве во время отправки Маши за океан, не было, я скорее был готов поверить в их шашни с Аннушкой, в их отцовство, но тут-то была откровенная ложь.

Иосифа Акбаровича от карточных долгов откупил отец его будущей жены, и Иосиф появился где-то через месяц — накануне я получил одно, оказавшееся единственным, письмо от Маши, она писала, что ей скучно, что в Нью-Йорке её всё время тошнило, что после Нью-Йорка тошнота не прошла, всё письмо было о тошноте, да в конце приписка об оглушительной, тошнотворной тишине штата Вайоминг, куда, в родовое гнездо, её отвез Реджи, сам отправившийся к месту монтажа новой установки, в Юго-Восточную Азию, — а Ващинского выписали из его цэковской больнички и того позже: уход уходом, но Ващинский подцепил в своем нервном отделении желтуху, чуть было не помер, после выписки его прямиком направили на воды, в Карловы Вары. Оттуда Ващинский приехал совсем тихий и изломанный, словно там он встретил нового парня из ямы, встретил, полюбил, потерял. Нашему же защитнику рубежей, другу непарнокопытных, оставалось служить до весны. Но и весной Иван не проклюнулся, никто не знал, где он, вернулся ли из рядов погранвойск, быть может — остался на сверхсрочную, быть может — восстановился у себя в училище, да и перевелся сразу куда-то подальше от столицы. Он словно сквозь землю провалился, у нас с Иосифом была даже идея поинтересоваться в военкомате, потом Иосиф высказался в том смысле, что пограничники уже не проходят по военкоматовкому списку, что о них надо узнавать на Лубянке, а на Лубянку он ни идти, ни звонить не хочет. Хотел ли я? Странный вопрос, очень странный. Мы собирались написать его родным, в Вологодскую область, да не могли найти адреса, и начали уже думать, что потеряли Ивана, потеряли окончательно и бесповоротно, пока где-то уже осенью, почти на границе зимы, я как-то не приехал к одной особе, обретавшейся в доме напротив телеграфа, в огромной квартире.

Особа была замужем за одним из сыновей знаменитого физика, участника Манхэттенского проекта, давнего сталинского агента, слинявшего к отцу народов в начале пятидесятых. Физик был то ли итальянцем, то ли шведом, несмотря на преклонный возраст продолжал заниматься ловлей нейтронов посредством атомных ядер, сыновья тоже пошли по научной части, первый, муж особы, был океанологом, второй, кажется, математиком, и как раз в те времена муж особы получил по доверенности за ставшего уже немощным, годным только на общение на атомарном уровне папашу наследство, то ли в Швеции, то ли в Италии, и, будучи человеком умным, всё наследство отписал на нужды строек социализма, за что хреновы эти строители передали в вечное пользование семейства сохранившееся в неплохом состоянии поместье на берегу великой русской реки. Бывшая княжеская вотчина. Кажется, князья Милославские. Или — Барятинские. Или — Вяземские. Одним словом Рюриковичи, белая варяжская кость, нордические характеры, даром что ли физик имел отношение к Швеции? Главный дом, флигель, службы, конюшня. Что было немаловажно: часть наследства составляли лошади, дорогие лошади, которых специальным транспортом и малой скоростью везли то ли из Италии, то ли из Швеции.

Собственно, муж особы на правах старшего сына только подписал нужные бумаги и отплыл изучать холодные течения теплых морей по своей узкой специальности планктонолога, а сама особа занялась обустройством поместья. Я был ей нужен для информационного обеспечения, для того, что позже, когда погибнет мой сын, будет называться пиаром, меня, по договоренности с тогдашним моим главным редактором, почти открепили от работы в отделе новостей, отправили в длительную местную командировку, причем мои заметки, статьи и интервью распределялись благодаря связям особы широко, не только по полосам той газеты, где я тянул лямку.

Главным местом сбора информации постепенно стала супружеская постель, огромное пространство под шелковым балдахином, которое я осквернял совокуплениями своего жилистого — тогда — организма с нежным телом особы. Мы сливались, состыковывались, терлись друг о друга. Это была эпоха ненасытности, взаимной неутоляемости: я приезжал еще утром, мы начинали, перекусывали прямо под балдахином тем, что посылал распределитель, продолжали, к вечеру заканчивали и, совершенно обессиленные, ждали, когда домработница, доверенное лицо особы, подаст обед. Мы обедали в абсолютном молчании. Да и до обеда, под балдахином, в недолгий подготовительный промежуток, мы практически обходились без слов: особа была, впрочем совершенно справедливо, уверена, что квартира напихана жучками и наивно полагала, что наше молчание максимально долго сохранит тайну. Она ошибалась: петровичи знали всё, пальчастые того времени записывали наши охи и ахи так же профессионально, как если бы записывали разговоры о тайнах атомного ядра, с той лишь разницей, что, видимо, в отличие от записей информативных, позволяли себе расслабиться, снять напряжение и, сидя друг напротив друга, дрочили, стараясь не забрызгать свои серые костюмы.

Особа на побочные связи имела разрешение от мужа, муж в плавании, надо понимать, входил в положение, но пальчастые с петровичами собирали компромат, что бы ни происходило, они собирали компромат, это была их работа. Особа с некоторого времени начала вести себя даже странновато, она убеждала, что в квартире не только жучки, но и видеокамеры, что наши с ней соития снимаются с разных точек, потом из них петровичи монтируют один, полноценный фильм, трендила об этом всё время, и у меня начались проблемы с потенцией, наши сеансы по осквернению супружеского ложа стали сокращаться, потом прокладываться днями поста, потом меня вызвал главный редактор и попросил подумать о будущем, о моем будущем, а что было думать, если не стоит? Тут и думать нечего! Я же не актер порнокино, не звезда фильмов с тремя крестами, но в интонации главного редактора было нечто, заставившее меня насторожиться, я встретился с ним взглядом, и мне показалось, что главный редактор был не чужд лубянских просмотров, что обо мне он знает много больше, чем я думал.

И вот, на границе зимы, после почти недельного воздержания, без предварительной договоренности я отправился к особе. Она же давно хотела, чтобы я взглянул на подготовленный архитектором макет поместья, на все задуманные ею и воплощенные — пока еще в бумаге — профессионалом задумки, от которых бы в гробу перевернулись все эти Рюриковичи. Макет стоял в кабинете океанолога, до которого у нас раньше просто не было времени добраться. Теперь вот, в связи со съемкой фильма, время появилось.

Особа встретила меня не слишком любезно. Начать с того, что она долго не открывала дверь подъезда, мне пришлось звонить второй раз, потом третий, наконец дверь открыла домработница, я поднялся в лифте с ковром и зеркалом и застрял уже перед дверью квартиры. Я собрался было уйти, уйти совсем, даже был готов поехать и написать заявление об увольнении из газеты, но тут меня, наконец, впустили.

Особа фыркала и посмеивалась, запахивала халатик, прятала волосы — они были у нее роскошными, тяжелыми, темно-рыжими, — под тюрбаном из большого махрового полотенца, легко ступала своими тонкими ножками, кружила вокруг меня, соблазняя запахами, мимолетными прикосновениями, потом раз — ушла из-под моей руки, два — избегла поцелуя, три — выскользнула из объятий, а потом в кабинет — мы так и докружились до кабинета её мужа, — из другой двери, ведшей, как мне казалось, в гостиную, появился Ваня, тоже в халате, тоже с мокрыми волосами. Немая сцена.

Я опомнился первым, сказал, что, мол, я, видимо, не вовремя, макет могу посмотреть как-нибудь в другой раз. Иван меня понял, как и я, сделал вид, что мы с ним незнакомы, особа захлопала в ладоши, сказала, что макет мы все можем посмотреть в другой раз, а сейчас лучше всего пить вино и веселиться, мы начали пить вино и веселиться, а потом устроили настоящую вакханалию, любовь втроем, а когда особа, после долгих эволюций, проб и ошибок, наконец устойчиво расположилась меж нами, к Ивану — лицом, мы с ним обменялись рукопожатием.

— Где ты был? — беззвучно спросил я.

— Воевал, — так же беззвучно ответил он.

— Ну, мальчики, — особа оторвалась от Ивана, тряхнула кудрями, — дайте ритм! Ритм!

Мы дали. Потом мы шли по Горького, Иван рассказывал, что его поставили перед выбором — или он сидит на заставе и долбит прущих через пограничную реку душманов, но зато ему потом дают возможность восстановиться в училище, или — никакого училища, максимум, на что он будет рассчитывать, руководитель кружка ИЗО в районом клубе. Он выбрал первое, теперь приехал восстанавливаться, его педагог по рисунку порекомендовал его особе: особе в поместье надо делать росписи, Иван в этом разбирается, как-никак потомственный иконописец, да и денег она подкинет, жить негде и не на что.

— Как же так!? Ты же попал в армию из-за того, что тебя выгнали, а ты служишь в погранвойсках, ты пользуешься доверием, тебя хоть и шантажируют, но обещают вещи труднодостижимые и свои обещания сдерживают…

— Но меня же выгнали не за политику, за блядки, — сказал потомственный иконописец, — у меня же были шашни с дочкой одного партийного деятеля. Сначала мы с ней хотели пожениться, да он был против, а потом уж он меня ловил и пытался заставить, да мне уже не хотелось… Блядки, мой друг, всегда прощаются. Самые жестокие, убийственные, а политика — нет. Хотя в политике значительно больше блядства.

Мудрость, мудрость и глубокомыслие — вот что всегда отличало нашего Ивана. А еще наблюдательность — качество, необходимое как художнику, так и пограничнику. Мимо нас прошла компания редких тогда металлистов, один из них задержался стрельнуть сигарету, и Иван сразу узнал в одной из металлических девушек Катьку. Ну я бы никогда не подумал, что эта кожаная, заклепочная девица и есть Катька! Но и она нас узнала, обоих, сразу. Она позвонила мне в тот же день домой и спросила — из чьей постели мы с Иваном вылезли, как зовут, давно ли мы стали так близки.

— Как ты догадалась? — поинтересовался я.

— Опыт, мой дорогой, опыт жизни, — сказала Катька и попросила взаймы: дочке надо было после операции много фруктов, а какие фрукты, если у самой Катьки хватает только на пиво, плавленый сырок и четвертушку черного. Я сказал, чтобы она или приезжала ко мне домой, или завтра — в редакцию, хотя даже лучше было встретиться у подъезда особы, которая после полудня ждала нас Иваном на осмотр макета, но Катька больше не позвонила.

Вот она, исполненная жизненного опыта, теперь лежала в ванне. Опыт прокатился по ней настоящим катком, оставил на ней зазубрины, борозды, вмятины.

— А я и не сплю, — сказала она, — просто надо отмокнуть… Поможешь помыться?

И я начал мыть ее, намыливать и драить мочалкой. Она была грязная, очень грязная. Она поддерживала груди, а я тёр ее ребра. Потом она подставляла мне спину и я тёр спину. Ее тощие ягодицы дрожали, когда я обрабатывал бедра, а глаза были полузакрыты от блаженства, она кивала головой, изгибала тонкую шею.

— У тебя есть новая зубная щетка? — спросила она.

— Есть, — ответил я.

— А хорошая паста? Мятная? Вкусная?

— Есть, — ответил я.

— Дай!

Я продолжал ее мыть, а она чистила зубы, плевалась густой пеной, кашляла, отсмаркивалась.

— Если жир уходит с жопы, значит, уже никогда больше не потолстеешь, сказала она. — Значит, на всю оставшуюся жизнь будешь худым…

— Тебе идет…

— А какая я была! Помнишь? Помнишь, как сиськи торчали?

— Помню…

— Ну и забудь!

Потом я вылил ей на голову почти полбутылки шампуня, и ее волосы под моими руками стали возрождаться. С них текла такая черная вода, словно она чистила о волосы перьевые ручки, с железными перьями, такие, что еще, быть может, остались где-то в глухих углах, в забытых всеми отделениях связи, в забытых и никому не нужных поселках, там, где уже не нужна и сама связь.

Она словно избавлялась от коросты. Кряхтела. Никакой неловкости, полная откровенность, доверие. Уже вымытая, она потянула тонкими ноздрями и предложила раздеться, залезть в ванну.

— Давай, давай теперь я тебя помою, тяжелых я знаешь как мыла, кататоников, ну просто класс, высокое искусство мытья, помывка по первому разряду, блеск! — сказала Катька, и я разделся, залез к ней, и уже она намыливала мочалку и терла мне спину, и моя грязь — сколько же ее было, я ведь каждый день принимал душ! — текла и струилась, смешиваясь с ее грязью, прилипала к стенкам ванны. Ее жесткие ладони и пальцы, двигаясь по моему телу, становились мягкими и нежными, она мылила мне подмышки, и щекотала живот, и приговаривала, что мыть она умеет даже таких больших и глупых мальчиков, как я, что таких она перемыла сотни, сотни и сотни и все были довольны, все были очень довольны.

Она гладила мои бедра и спрашивала, когда у меня последний раз была женщина, а я, пытаясь вспомнить, гладил ее бедра, и мне казалось, что такого у меня не было давно, очень давно. Она предлагала себя, хватала руками, ртом, зажимала между колен, доводила до изнеможения и отпускала, томная и нежная, потом скалилась и обзывала меня похотливым козлом, скотиной, дрянью, дерьмом, а я соглашался, кивал в ответ, хватал ее, засасывал и щипал. Потом она перегнулась через край ванны, пошарила в куче своей грязной одежды, вытащила серебристую упаковку с презервативом, упаковала меня, и мы, соединившись, застыли, как две принадлежащие к вымирающему виду морщинистые ящерицы, совершающие первый за последние сто лет акт, застыли словно не зная, что делать дальше.

— Почти пять лет поста! — сказала Катька, полуобернувшись ко мне.

— А в больнице?

— Без резины? Пока я не догадалась отнять несколько штук у сутенеров, а как догадалась, так уже не с кем было: один был вялотекущий, большой такой мужчина, сельский учитель в прошлом, умер от пневмонии, санитар такой был хорошенький, уволился. Я уж решила, с кем угодно, просто как-то зубы даже заболели, но потом подумала — не надо, баловство всё это, баловство. Так и уйдем из большого секса, словно нас там не было. Грустно?

— Грустно, — подтвердил я.

— Давай хоть поцелуемся крепко, — она потянулась ко мне приобретшими полноту губами.

— Давай, — согласился я.

Мятная Катька, старый боевой товарищ.

— У нас не так уж много времени, — сообщила она, переведя дух после поцелуя, — за нами скоро заедут, повезут на аэродром. Ну, давай поторопимся! А-ах! Пять лет! Пять весен!

Сразу я не поинтересовался — кто заедет, на какой аэродром повезут, откуда возьмутся билеты. Мне было не до этого. Я старался показать — в первую очередь самому себе, — что из большого секса мне-то уходить рановато, что кое-какие умения и способности ещё остались. Мы с Катькой чуть не сорвали в ванной занавески, чуть не отломали раковину, чуть не свернули все полки — то, что на полках стояло, давно валялось под ногами, в раковине, в самой ванне, — а пытаясь выбраться из ванной, чтобы продолжить разгром по квартире, застряли в дверном проеме. «Не отпущу! Не слезу!» орала Катька. Она вообще орала словно двадцать лет назад, да только голос стал у нее выше и более хриплым. Ее крик был ритуалом, без крика дело не шло.

— Ну, как? — спросил я, когда она наконец замолчала.

— Раньше было лиричнее!

— Кто бы говорил!

Я помыл ванну, оделся, запихнул Катькину грязную одежду в пластиковый мешок. Катька тем временем голышом ходила по квартире, пила чай, жевала хлеб, курила и говорила с кем-то по телефону. Положив трубку, она посмотрела на меня с усмешкой и сказала, что мне надо чуточку поправиться, — выпирающие скулы и кадык напоминают ей хронических больных. Из ее больницы. Эта психиатрическая, соседствующая с хроническим истощением тема начала мне надоедать. Я хотел было ввернуть, что мы с ней не долго будем друг с другом соседствовать, но решил промолчать: у нее всё-таки были на меня планы, на меня, у которого не было планов собственных. Я спустился вниз, через окошко подъезда между вторым и первым этажами оценил обстановку. Это оказалось нелишним: прямо напротив подъезда располагался телеоператор с камерой на треноге, возле него околачивалась с микрофоном Дарья, чуть поодаль мерил шагами автостоянку спецкореспондент, а фотографов стало аж трое — к фотографу в афганском берете присоединилась кривенькая девушка и бритый наголо парень. Все они, увешанные камерами, были наготове. Слава, у подъезда меня ждала слава!

Я выждал момент, когда телеоператор полез в карман за зажигалкой, а фотографы объединились в кружок и начали что-то обсуждать, и бросился через один лестничный пролет к дверям подъезда. Далее мне предстояло дотрусить до мусорных баков, от них мимо гаражей, через неухоженные скверы и школьные дворы к универмагу, возле которого последние челноки торговали джинсами и прочим барахлом, но мои карты спутал армейский «уазик», со скрипом затормозивший, громыхающе влезший на тротуар и застывший так, что открытая даже наполовину входная дверь почти задевала его мятую, плохо покрашенную боковину.

— Здравия желаю! — гаркнул прямо мне в лицо водитель «уазика», младший сержант в лихо заломленном голубом берете, в расстегнутой почти до пупа гимнастерке. — Вы от Катерины Андревны? Я от подполковника Тарасова. Приказано обеспечить содействие. Куда едем?

— Туда! — указал я направление, с трудом впихнувшись в «уазик».

Младший сержант врубил скорость, и «уазик» тут же заглох, чем воспользовались и фотографы, и Дарья с микрофоном: первые начали бить в нас вспышками, от которых я закрылся пакетом с Катькиным шмотьем, вторая подбежала вплотную, начала совать в приоткрытое окно микрофон.

— Что вы можете сказать о гонениях на последователей вашего сына? Как вы расцениваете молчание официальных кругов? Вы уже давали показания в прокуратуре? — тараторила она: откуда берутся такие девушки, откуда?

— Отвали! — младший сержант оттолкнул руку Дарьи, завел мотор, чуть было не сшиб одного из фотографов, выехал на внутриквартальный проезд.

— Ты откуда знаешь, что я тот, кто тебе нужен? — спросил я младшего сержанта.

— Отсюда! — он хватанул здоровенной ладонью по расположенной между сиденьями рации. — Катерина Андревна вас подполковнику Тарасову описала. А у меня приказ! Я в лепешку расшибусь, но приказ выполню, понятно?

— Так точно! — ответил я. — Приказ это закон, без приказа никуда, приказ вышестоящего начальника отменяется только начальником еще более высокостоящим…

— Для меня выше Тарасова никого нет! — веско, со значением сказал младший сержант. Во как! А говорят — в армии ни авторитетов, ни дисциплины. Рядом со мной в «уазике» сидел настоящий солдат, я даже испытал гордость, глаза мои стали даже увлажняться, но мы притормозили у баков, там я выбросил пакет, потом доехали до универмага, и на улице я купил Катьке джинсы, майку, куртку, кроссовки, носки, потом зашел внутрь и купил ей белье. Ефрейтор сопровождал меня словно телохранитель, не отступал ни на шаг, потом мы, тем же макаром, лихо, чуть не отдавливая ноги фотографам и Дарье с микрофоном, вернулись к подъезду.

— Жду! — сказал младший сержант. — На сборы сорок секунд! — и я под вопль корреспондентки: «Сколько еще военнослужащих являются последователями вашего сына?» бросился в дом.

Сорок не сорок, но время отдышаться у меня было. Итак, я летел в Кокшайск, чтобы получить тело своего сына, а потом стать обладателем или, если угодно, распорядителем целого состояния, превышающего годовой бюджет нормальной, развитой, цивилизованной страны. Внизу, у подъезда, меня и Катьку ждал мятый, посланный таинственным подполковником Тарасовым «уазик» с черными армейскими номерами, с проблесковыми фонарями на крыше, младший сержант десантных войск располагался за рулем, пускал табачный дым в физиономию телевизионной девушки, лезшей к младшему сержанту с вопросами, на которые он отвечал сжиманием готовых растянуться в улыбке пухлых губ, оператор жал на кнопочки, шла съемка, фотографы пощелкивали, все делали свою работу, в том числе и сидевшие в черной «Волге» люди с одинаковыми выражениями лиц и с одинаковыми галстуками, пальчастые, петровичи, как и обладавшие другой одинаковостью пассажиры огромного джипа с затемненными стеклами, и те и другие ждали нашего с Катькой появления, да она поспешила с одеванием купленных в универсаме трусов, на ней уже были джинсы и кроссовки, когда она вспомнила, что не оторвала от трусов бирку, ей пришлось всё с себя снимать, я положил в карман куртки бумажник, документы, Катька подхватила рюкзачок, мы вышли на лестничную клетку, я запер дверь, вспомнил про мобильный телефон, дверь отпер, нашел телефон, нашел зарядное устройство, мы наконец спустились вниз, а внизу, оказывается, была уже толпа, зеваки, какие-то странные персонажи с плакатами, на которых было жирно написано одно слово «Вон!», какие-то противники персонажей с плакатами, милицейский, для поддержания порядка, наряд, мы вышли из подъезда, я взялся за ручку дверцы «уазика», но Дарья Судоркина сунула мне в лицо микрофон и начала задавать вопросы:

— Вы являетесь прихожанином церкви вашего сына? — она была упорной, из таких хорошо делать гвозди-шурупы-крепеж, ротик у нее был маленький, губки красненькие, зубки белые, ровные, мелкие — рыбка, а не девушка. — Вы знаете, в чем суть обрядов его церкви?

Я оглянулся: чуть поодаль стоял спецкореспондент, тонко улыбался, кособоко протирал стекла очков.

— Если средства церкви вашего сына попадут к вам, на что вы их потратите? — продолжала теледевушка. — Кто, помимо вас, может претендовать на отцовство? Вы знаете этих людей? Вы с ними знакомы?

Я был в центре внимания, вроде бы я должен был собой гордиться. Они насыпались на меня из-за отсутствия других претендентов. Мои друзья умело ушли от микрофонов, объективов, блокнотов. Они подсунули меня, подставили нате, пользуйтесь, его не жалко, ему всё равно. Мои друзья были дрянью, мне об этом надо было сказать, и я приостановился, полузамер в полусогнутом состоянии и повернулся к микрофону. Наступила тишина, даже персонажи с плакатами перестали бухтеть, затихли милицейские рации.

— Вы в курсе, что по учению вашего сына человек — это сосуд добра, что в церкви вашего сына отрицают понятие греха?

Мне следовало сказать, что и сам я всегда отрицал понятие греха, и раньше, когда и слыхом не слыхивал о существовании сына, футболиста и проповедника, и тем более теперь, раз мои предварительные прикидки совпадали с его учением. Мне следовало сказать, что грех такая скользкая штука, его придумали, лишь чтобы потом замаливать, а в прощении есть что-то неправильное, что мне ближе двойная бухгалтерия, по которой где сидит учетчик и всё записывает, а потом подбивает бабки, я даже открыл рот, но Катька протянула с переднего сиденья «уазика» руку, схватила меня за шиворот и втащила вовнутрь, проорав в микрофон:

— Без комментариев!

Младший сержант завел свою колымагу, воткнул передачу, нас с Катькой отбросило назад, у Катьки изо рта вылетела недокуренная сигарета и упала на асфальт, «уазик» скрипя и лязгая, словно танк, лихо выпрыгнул на проезжую часть, чуть было не подмял часть манифестантов, начал набирать скорость. Полуобернувшись назад, я увидел, что теледевушка поднимает Катькину сигарету, тушит, кладет в подставленный человеком-осветителем пластиковый пакетик. Пройдут века и где-нибудь, под лучами ослепительных ламп, будет явлен миру этот окурок, свидетельство прошлого.

Но я увидел еще и то, что и «Волга», и джип двинулись за нами следом.

— Сержант!

— Я! — откликнулся он.

— Как тебя зовут, сержант? — спросил я.

— Лешка… Виноват — Алексеем!

— Ну, Лёха, жми вовсю!

Младший сержант вжал голову в плечи. Его хрящеватые уши покраснели.

— Если чё, — со значением сказал он, — вы моей девушке письмо отправьте.

— Лёха! Какое письмо! Мы тебе с ней встречу устроим! Тарасов тебе отпуск даст! Обещаю!

Я поднимался к гребню славы. Она, в туманном образе странной фигуры с широкими бедрами, тонкими ручками и большой продолговатой головой, пока стояла ко мне вполоборота. За нею, в холодном, разреженном воздухе, за полосками надорванных голубоватых облаков, розовело солнце. Там пахло озоном, словно после удара молнии, но сама гроза проходила стороной, потрескавшаяся земля была под ногами, пыльные колючки цеплялись за штанины. Младший сержант поднял рычажок тумблера на передней панели, над нашими головами что-то очень громко зашипело, завыло, заверещало. Въезжавшая в квартал машина шарахнулась в сторону.

— Ну, держитесь! — зло и внятно сказал младший сержант, и мы помчались по улицам города, а сержант тыкал пальцем в кнопки прикрепленной возле его сиденья рации, из динамика слышался голос какого-то «седьмого», этот «седьмой» настойчиво звал на склад ГСМ старшего прапорщика Потебенько, сержант крутил ручку настройки, и в «уазик» врывались переговоры сначала ментов, выехавших на рынок собирать дань с торговцев, потом каких-то Болека и Лёлека, едуших навстречу друг к другу и пытающихся договориться — в каком именно кабаке эта встреча произойдет, потом нам, вроде бы на финском, сообщили о последних известиях, потом старший прапорщик Потебенько послал к херам «седьмого», а потом выяснилось, что одна машина выехавших на промысел ментов сломалась, что ее чинят как раз друзья и родственники подлежащих обложению данью кавказцев и в благодарность за это менты переносят свой набег на более позднее время.

Мы мчались по пространству города, инспектора отдавали честь, крутя жезлами, предлагали ехать еще быстрее, передавали нас от одного поста к другому, а наших преследователей, джип и «Волгу», пытавшихся пристроиться за нами, безжалостно отсекли: джип почти сразу, «Волгу» чуть позже, вылезших из «Волги» одинаковых, пытавшихся размахивать удостоверениями, быстренько уложили лицами в асфальт, да приперли их спины автоматными стволами.

— Куда мы всё-таки едем? — расслабившись, поинтересовался я у Катьки: мимо уже мелькали однотипные дома, пронесся указатель, что до окружной восемьсот метров, мы нырнули под путепровод, выскочили на загородное шоссе.

— На один маленький, секретный военный аэродром. Там нас ждет самолёт, оттуда мы и полетим в Кокшайск, — бросила Катька через плечо и толкнула младшего сержанта:

— Вот, здесь! Давай сворачивай, Лёха, срежем по проселку!

Младший сержант Лёха маханул через кювет на жуткую проселочную дорогу, «уазик», грозя развалиться, помчался, разбрызгивая грязь. Руль вырывало из рук сержанта, а он все время крутил тощей шеей и цокал языком:

— Вот так дела! Вы в Кокшайск? Да я сам кокшайский! У нас, в Кокшайске, я был по машинам самым лучшим, поэтому меня и взяли сюда служить…

Кокшайск! Кокшайск! Меня просто перевернуло, я вдруг словно поднялся над происходящим, воспарил. Мне стало тесно в своем теле. И хотя мы, подпрыгивая на ухабах, проваливаясь в колдобины, выскакивая и опускаясь вновь в колею, мчались по бескрайнему подмосковному полю, я почувствовал себя всадником на белой лошади, изящно изогнутая шея которой плавно ходила передо мной, бросившим стремена, отпустившим поводья. Мне в лицо бил горячий воздух пустыни, ее песок скрипел на зубах, хвост белого тюрбана телепался позади, там, где за мной поспевали спутники, мои сопровождающие, такие же как я, всадники на белых арабских скакунах.

— Э-э! Ты что, заснул? — Катька толкнула меня в грудь маленьким, очень твердым кулачком. — Ты слышал? Лёха-то — наш, кокшайский!

— Ваш я, конечно, ваш! — восторженно кричал младший сержант. — То-то я смотрю — у вас лицо знакомое, Катерина Петровна, очень знакомое лицо! Вы на углу Восьмогомарта и Космодемьянской жили, в трехэтажном, кирпичном? Верно?

Катька посмотрела на него с таким сожалением, с такой болью, что даже мне стало жалко сержанта, кокшайского хлопца, лучшего специалиста по машинам. Но сержант этой жалости не уловил, он продолжал нести околесицу, заглядывал Катьке в глаза, оборачивался ко мне, говорил, что я, как ему кажется, тоже кокшайский, да, точно кокшайский, с карьера, с той части города, что выходит на открытые разработки разных народополезных и высокостоимостных руд, что я, кажется, инженер, инженер-плановик с пятого, нет, с третьего разреза.

Я хотел было сказать ему, что хватит, сержант, пороть чушь, что давай, сержант, жми-ка лучше на газ, но тут мне на шею посыпались стеклянные бусинки от разбитого заднего стекла, а в ветровом стекле образовалась аккуратная дырка в туманном розово-красном обрамлении, и, оглянувшись, я увидел, что метрах в сорока от нас, стояла та самая черная «Волга», с одинаковыми людьми, которых совсем недавно клали мордами в асфальт, «Волга» прочно сидела на днище, но седоки, эти одинаковые люди, зря времени не теряли: они стояли возле колеи удобно расставив ноги и стреляли, стреляли по нашей машине из разных видов огнестрельного оружия.

— Атас! — крикнул я. — Спасайся! — но крик мой не был услышан: Катька уже успела отбежать от «уазика» метров пятнадцать и с каждым шагом наращивала темп, наращивала и наращивала, работала локтями словно профессиональный стайер, нигерийка, эфиопка — бег амхарской гончей по следу, а что касается младшего сержанта, то было ясно — этот уже никогда никуда не побежит, никогда не встретит своих кокшайских девчонок, не сходит на дискотеку, не выпьет с ребятами пивка, да и сам Кокшайск ему никогда не увидеть больше, потому что кто-то из одинаковых первым же выстрелом попал младшему сержанту точно в затылок, высадил ему лобную кость, раскурочил такое юное и приятное лицо, и вся передняя панель теперь была забрызгана мозговым веществом младшего сержанта, таким нежным и таким розовым, что хотелось заплакать, хотелось отомстить, поубивать одинаковых одного за другим, предварительно подвергнув их тяжелым мучениям, и я, благо что моя дверца была по другую от одинаковых сторону, прихватив с собой Катькин рюкзачок, выбрался из заглохшего «уазика», скатился в канаву, прополз по ней ужом несколько метров, выглянул и увидел, что одинаковые, перезаряжая свое огнестрельное оружие, идут к «уазику», и тогда я вскочил и бросился вслед за Катькой, которая уже приближалась к стоявшему на самом конце поля загадочному синеватому лесу, таинственному, сказочному, не иначе как месту жительства эльфов, гобблинов, гномов.

Бежал я плохо, падал, поднимался, возвращался за оброненным рюкзачком, вновь падал, начинал зачем-то петлять, падал вновь. Одинаковые точно бы меня подстрелили, но тут взорвался «уазик» с мертвым Лёхой, героическим младшим сержантом, да так, что одинаковым пришлось залечь. В подлеске мелькнуло яркое пятно банданы, потом Катька скрылась в лесу, скрылась, словно ее и не было в поле, исчезла, всосалась в лес; хлоп — и ваших нет. Мне ничего не оставалось, как все-таки бежать туда, где Катька поглотилась лесом, бежать за нею, но одинаковые поднялись с земли и уже не торопясь потрусили за мной.

Это был почти конец, последние секунды перед смертью, а только смертью мне грозили петровичи, эти одинаковые, тут двух мнений быть не могло. И тогда я выронил из рук тяжеленный рюкзачок, тогда я просто встал и стоял, ожидая как они меня настигнут, настигнут и убьют.

Я подумал о своей жизни, о своей бестолковой, бесполезной, бессмысленной жизни. О той жизни, в которой я был совершенно один, если только не считать друзей и подруг, из которых первые так подло бросили меня, уехав в Кокшайск, а вторые и о Кокшайске никаком не знали, а все равно бы бросили, если бы им представилась такая возможность, бросили бы ради одной любви к искусству бросания. «И кто обо мне заплачет?» — подумал я и почувствовал, что по щекам, по моим уже довольно дряблым и морщинистым щекам побежали слезы. Что, моя прежняя подруга, обозревательша, завсегдатай тусовок и халявных раздач? Что, жена океанолога? Эти и думать обо мне перестали, забыли, словно меня не было в их жизни. Что, Маша, мать объявленного богом футболиста, неудачливая художница, нервная, несчастная женщина? Её мать, нимфоманка? Сестры Ващинского? Девочки из последней редакции? Катька, в конце концов? Никто, никто не прольет обо мне ни слезинки, разве что пожмут плечами — мол, кто, кто таков? умер? погиб, говорите? ужас, ужас, с преступностью надо что-то делать, и, пожалуйста, не затевайте вновь разговор про смертную казнь, в нашей стране отменять её ещё рано, мы ещё не созрели, мы не Швеция, не Италия, расстреливать. Да не просто расстреливать, а расстреливать публично, да.

И так получалось, что мне оставалось плакать о себе самому. Мне не было страшно умирать, я не боялся боли, но меня ужасало, что через несколько минут я буду мертв, а эти люди, мои будущие убийцы, продолжат жить, отрапортуют, закончат день, поедут куда-нибудь ужинать или просто пить пиво, будут хватать ароматных, кудахтающих девок за груди и ляжки, а девки будут ломаться и вскрикивать. Они будут целовать их взасос, будут на них наваливаться. Или же они поедут по домам, где их жены, вечно недовольные ненормированным рабочим днем мужей, будут скандалить и попрекать низкой зарплатой, по ним будут ползать бледные дети и просить почитать сказку, и эти одинаковые, покашливая от долгого никотино-дымного воздержания, будут читать заунывными голосами, потом детей уложат спать, одинаковые будут раздеваться, снимать пропотевшую одежду, а их жены, в предвкушении ласк, будут взбивать подушки на супружеском ложе.

Предчувствие смерти было горько-сладким, отзывающимся внизу живота. Мои кишки крутились, живот пучило. Наполняющимся соком, несчастным и тоскующим я стоял в ожидании смерти, когда сзади послышалось низкое, тяжелое жужжание, когда за моей спиной появился большой и ленивый шмель, который перебирался с одного клеверного цветка на другой и по пути решил облететь вокруг моей головы.

— Не мешай! — небрежно отмахнулся я от него, но шмель нарастил свой напор и вдруг превратился в вертолет, в настоящий боевой вертолет с навешенным на нем ракетным оружием, с огромным бортовым номером, с летчиками-вертолетчиками за туманными фонарями кабины, и этот вертолет саданул по застрявшей «Волге» сразу с двух сторон, ракетами, слева и справа, и «Волга» в момент оказалась в воздухе, потом грохнулась оземь, из неё вывалилось что-то, что-то такое округлое, что покатилось по земле и почти докатилось до меня, до дрожащего в ожидании смерти, и оказалось верхней частью тела молодого, тренированного человека, только без головы и рук, с торчащими из широкой части беззащитно-розовыми, в прожилочках, слизи, перекрученными кишочками.

Видом этого обрубка я был настолько потрясен, что окончательно замер, застыл, окаменел. Я стоял над частью того, кто несколько минут назад был еще жив, цел, исполнен энергией и желанием убить другого человека, то есть — меня. Я стоял и думал о преходящем характере жизни, об ее изменчивости, о том, что только что ты жив, а через мгновение лежишь телом, и только прежнее тепло, уходящее навсегда, можно считать свидетельством недавнего существования, что ничего ты не сделал, никакой памяти по себе не оставил, кроме зла и обид, а потом тебя зароют, над тобой вырастет трава, и уж тогда и вовсе всё уйдет-растворится.

Я так был задумчив и углублен, что не обратил внимания на то, как вертолет сделал дугу над полем, снизился над остатками «Волги», над распластанными телами одинаковых, как в вертолете отодвинулась дверца, как из неё вылезло автоматное дуло и автоматчик добил оставшихся в живых петровичей, на каждого по две очереди, по три выстрела в каждой, экономно, профессионально, первая — в поясницу, вторая — в шею и в голову, а потом крутым виражом ушел мне за спину, чтобы вернуться и повиснуть прямо надо мной.

Я поднял голову. Протяни руку и достань! Из чрева вертолета выглянула Катька, Катька в бандане, но теперь — в наушниках, с микрофоном, торчащим перед ее властно сжатым ртом.

— Ну, кому спим? — еле разжимая губы спросила Катька, но голос ее, усиленный и наполненный дополнительными тембрами, разнесся вокруг, заскакал по земле, закрутился по полю. — Давай, давай на борт!

Ее голова спряталась, появился летчик в шлеме, который швырнул вниз развернувшуюся в полете из рулона веревочную лестницу с короткими деревянными ступенями, и я, ухватившись за конец лестницы, начал подниматься по ней. Вертолет тут же сперва медленно, потом быстрее пошел кверху. Но я вспомнил про рюкзачок, отпустил лестницу и полетел вниз. Мне казалось, что я был поднят еще совсем на небольшую высоту, но ошибся: падение было очень болезненным, и как я не переломал ноги и позвоночник неизвестно. Слегка оглушенный я встал на четвереньки и снова услышал Катькин голос:

— Ну, делать нечего? Хочешь здесь навсегда остаться? Давай, давай, хватайся за лестницу! Я-то смогла, и ты сможешь, сможешь, ну, давай!

Внутри у меня все гудело, ныло, болело, но я нашел в себе силы закинуть рюкзачок за плечи, лестницу поймать, вцепиться в нее и начать подъем снова. Пилот вновь пошел вверх, меня, вместе с лестницей, начало мотать из стороны в сторону, я с трудом удерживался от того, чтобы не вцепиться в лестницу зубами, а внизу, подо мной, мелькали лесные просеки, их сменили огороды, за огородами началось озеро — я даже подумал: а не нырнуть ли мне? — за озером какой-то городок, люди шли и смотрели на меня, указывали пальцем, мне казалось, что я даже вижу выражение их лиц недоброе, скажу прямо, выражение, недоброе и замешанное на любопытстве, на самой гнусной и подлой человеческой черте, — там внизу сновали автомобили, а Катька, уже не высовываясь наружу, оглашала окрестности призывами проявить смелость, прекратить болтаться словно сопля, стать, наконец, мужчиной. Пока звучали эти напрасные призывы, вертолет вошел в вираж, нырнул вниз и я увидел, что прямо подо мной развертываются аэродромные строения, бетонные взлетные полосы, толстые серебристые транспортные самолеты, вертолетная площадка, казармы, вышка для командного состава.

Вертолет пошел на снижение. Внизу была круглая бетонная площадка, на которой стоял задравший голову человек в черных очках. Он помахал мне рукой, и я, ответив ему, чуть было не отпустил лестницу, не свалился человеку в черных очках на голову. Но надо отдать должное мастерству вертолетчика — он прямо-таки поставил меня на бетон, рядом с человеком в черных очках, тот сунул мне для рукопожатия крепкую ладонь, проорал:

— Николай! — и потащил в сторону, за границы площадки.

Экипаж вертолета, словно облегченно вздохнув, заставил машину повисеть над землей еще несколько мгновений, а потом просто-таки обрушил ее вниз, завалил на бок, поломал ей винты, обломал консоли с ракетными установками, погнул антенну радара, стволы скорострельной пушки, выколупнул из вертолета иллюминаторы. Сработали системы пожаротушения. Из земли полезли шланги, на их концах открылись краны, из кранов потекла пенистая жидкость, пискнула и замолчала сирена, из покореженного вертолета появилась Катька, следом за ней — двое пилотов, они прошли сквозь поднявшуюся выше остатков вертолета пену как сквозь огромный сугроб, и оказались возле нас, возле меня и Николая.

Загрузка...