— Летчик первого класса, майор Путнов, командир экипажа, — откозырял мне первый и снял клок пены с кончика носа.

— Летчик первого класса, капитан Широков, второй пилот, — откозырял мне второй, полностью покрытый пеной.

А Катька, отплевываясь, укоризненно покачала головой и сказала, что ей за меня стыдно.

Но Николай вдруг, совершенно неожиданно, за меня обиделся, зашелся в каком-то кашле-крике и начал наскакивать на Катьку, словно довольно ободранный, обдрипанный петушок.

— Это все вы, все вы, мама, ваши штучки, вы небось скомандовали на посадку, а экипаж к посадке был не готов…

— Как это не готов?! — взвился Путнов, стряхивая пену с пальцев. — Наш экипаж всегда к посадке готов, всегда!

— Ты это, Николай, ври, да не завирайся! — вступил в разговор Широков. — Наш экипаж лучший в полку!

— Лучший! — актерствуя, Николай захохотал, начал приседать, хлопать себя по ляжкам, показывать пальцем то на Путнова, то на Широкова. — Вторую машину за три дня угробили! Лучший!

— Так это же те, что мы туркменам должны отдать! Мы за них уже деньги получили! — Широков, казалось, был само спокойствие. — А туркменам все равно!

— Не туркменам, а киргизам! — поправил Широкова Путнов.

— Ну да, машины все равно на бумаге передаются, у них летчиков нет, а деньги надо списывать…

— То есть не киргизам, а монголам! — Путнов никак не мог определиться с конечным получателем военной техники.

— Какая разница, товарищ майор! Николай же просто на нас катит, ему нас очернить, опорочить надо…

— Когда я воевал и получал свои раны в Афгане, Абхазии, Приднестровье, Чечне, когда на меня смотрели в оптические прицелы белоколготные прибалтийские снайперши, эти подлые бляди… — со значением начал Николай и я, приглядевшись к нему, увидел, что он весь в шрамах, что у него не хватает нескольких пальцев, что одна нога короче другой, и, видимо, ко мне он расположился в первую очередь из-за шрамов моих, почувствовал родственную душу, подумал, что и я проходил через горячие точки, воевал, защищал, вставал грудью.

— … То все они видели, какой же ты, Коля, дурачок! — снизила градус Катька, сказанула так, как всегда умела, с уничтожающей интонацией. Неудачник и болтун!

Путнов и Широков неловко засмеялись. Николай насупился и посмотрел на Катьку с обидой.

— Все вы гадости говорите, мама! — он махнул рукой. — А человека понять… — повернулся и пошел к покосившемуся ребрастому ангару с прохудившейся крышей.

Широков и Путнов посмотрели ему вслед с жалостью, взглянули на Катьку, вытянулись передо мной по стойке смирно, козырнули и отправились следом за Николаем.

— Жене пошел жаловаться, — сказала Катька, — будет плакать и руками махать, истерику устраивать. А эти будут его успокаивать. Этих жены уже бросили, не каждая в таком ангаре проживет и летом и зимой, не каждая…

— Зря ты его так, — сказал я. — За что? Что он такого сказал? Ты вообще злая, Катя, временами от тебя идет такая волна, такая жестокая волна…

— А какую волну ты от меня ждешь? А я с ним доброй должна быть?! Так Николай и есть тот самый пес, что сначала со мной путался, а потом на мою дочь переключился, это тот самый, из-за кого я за тяжкие телесные в спецбольницу пошла! У него после всех его горячих точек только один шрам, на жопе, он через забор под Сухуми перелезал, на блядки к поварихам в военный санаторий, и на ограждении повис, все остальные — моя работа, а он врет в моем присутствии про каких-то снайперш! Да если бы моя дочь не была на сносях, если бы… — Катькино лицо сморщилось, она была готова заплакать.

Я всегда плохо переносил чужие слезы. Сам люблю поплакать, постенать, но вот когда это делают другие, мне становится неловко, мне всегда кажется, что не так уж им и плохо, что плачут они для меня, чтобы что-то от меня получить, вытребовать, заиметь. Я был готов, лишь бы Катька не плакала, на что угодно. Например — догнать Николая и застрелить его из табельного оружия, отнятого у майора Путнова или капитана Широкова, а потом убрать и свидетелей. Я был готов на любое преступление.

Я вспомнил, как плакала Машка, как она рыдала, узнав, что забеременела: ей было страшно, она не хотела рожать, не хотела увеличивать скорбь этого мира, не хотела быть к ней причастной. Или как плакал я, в больнице, после операции, когда начал отходить наркоз. Собственно, все вокруг было заполнено слезами. Все вокруг имело солоноватый привкус. Слёзы — вот цемент этого мира. Бессмысленный, бесконечный, от которого ничего не зависит.

Но тут Катька разом перестала плакать, вместо слёз на её щеках появился боевой, яркий румянец. Она развернулась ко мне, схватила меня за грудки, привстала на носках.

— Ну, ты чего разнюнился? Давай, двигайся! Нас ждут в самолете, без нас не взлетают!

Она кивнула, указывая подбородком мне за спину, я обернулся и увидел, что из-за высоченных ангаров медленно выползает громадный транспортный самолет. Все заполнилось ревом его двигателей. Самолет появился целиком, развернулся и его задница начала приоткрываться.

— Это для нас, — сказала Катька. — Ну что, летим?

Я кивнул, подхватил рюкзачок, Катька взяла меня за руку, и мы подошли к самолету, уже полностью опустившему аппарель. Его нутро было забито каким-то хламом в огромных сетчатых мешках. Далее, в глубине самолетного чрева, стояли грузовики. Вдоль бортов были прикреплены железные скамьи. Мы поднялись по аппарели, и нас встретил пухлый, невысокого роста подполковник в мятом комбинизоне, лихо поднесший короткопалую руку к линялой синей пилотке. Голова подполковника была шишковатая, непропорционально большая.

— Смирно! — кривя рот, через плечо гаркнул подполковник в полумрак самолетного чрева. — Разрешите доложить?

— Докладывайте! — разрешил я.

— Самолет к вылету готов, экипаж проинструктирован. Командир подполковник Тарасов, пилот-инструктор батальона войск специального назначения!

— Вольно! — сказал я и протянул Тарасову руку.

— Вольно! — вновь гаркнул Тарасов через плечо.

Вот, значит, какой был командир у погибшего кокшайского Лёхи. Вполне домашний подполковник, отец солдатам. Подполковник опустил свою руку и несмело взялся за мою: рука спецназовца дрожала. Потом Тарасов неожиданно опустился на одно колено, сорвал с головы пилотку и прижался к моей руке мягкими горячими губами.

Я посмотрел на Катьку: шизофреничка-то шизофреничка, но в глазах её горел огонь зависти. Не люблю я этого огня, он меня раздражает, не люблю я завистливых, я сам завистлив сверх меры.

Но, как оказалось, и все другие, пока оставшиеся в живых подчиненные подполковника Тарасова решили подойти к моей руке. Они появились из самолетной глубины, в затылок друг другу, с головными уборами на согнутых в локте под прямым углом руках, фуражка, пилотка, пилотка, шлемофон, берет, берет, берет, шлемофон, построились по старшинству. От меня требовалось только подставлять руку. Подполковник Тарасов стоял от меня слева и представлял своих подчиненных:

— Бортинженер, второй пилот, стрелок-радист, рядовой срочной службы, рядовой срочной службы…

— Молодцы! — произнес я вполголоса.

— Рады стараться! — гаркнул один из рядовых, и по команде подполковника Тарасова аппарель начали поднимать.

Манегим

… Рассказывают, что эта порода отличается удивительной плодовитостью. Скакуны манегим плодятся так, словно Создатель всего сущего поставил перед ними задачу заполонить пространство земное и везде оставить след копыт своей породы. Нередки случаи, когда от одной кобылы рождались сразу по двое и даже по трое жеребят. Тут же надо отметить, что жеребята манегим всего несколько часов после рождения отлеживаются и неуверенно встают на ноги, осваивая твердь. Но стоит пройти этим часам, как жеребята уже могут галопировать со взрослыми наравне, правда очень скоро — что неудивительно, — утомляясь. Жеребцы же манегим похотливы, легко приходят в возбуждение и в таком состоянии могут нападать даже на тех, кого хорошо знают: там, где содержатся манегим, погибший конюх такое же обыденное дело, как убитый в походе воин, и поэтому за манегим следят люди особенные, с презрением относящиеся к смерти, обычно — вдовцы или члены монашеских орденов. Про чужаков и говорить не приходится — жеребцы манегим тут же забьют попавшего в их загон, да разорвут его тело острыми зубами, а то, что останется от несчастного, проглотят и пятна крови затопчут. Что касательно до желания совокупиться, то у жеребцов оно всегда такое сильное, что манегим, бывает, стремятся покрыть и коров, и даже, несмотря на малый рост, овец. Рождающиеся от жеребцов манегим лошаки почти не отличимы от настоящих скакунов и обладают, помимо злобности и кровожадности отца, ещё и упрямством матери, и разводящее скакунов манегим кочевое племя иногда обманывает покупателей, подменяя лошаками настоящих скакунов. От норова жеребцов манегим страдают даже жители того оазиса, где впервые была получена эта порода. Там, чтобы как-то жеребцов успокоить, с поразительным искусством мастерят специальных кобыл из жердей и кожи и устанавливают в загонах. Обманувшиеся жеребцы покрывают этих кобыл с удивительным пылом, причем семя манегим собирают до капли, ибо оно пользуется большим спросом у лекарей и врачей. Высушенное семя манегим смешивают с истолченными изумрудами и соком привозимых из Голконды плодов дерева ами. Так получают средство для лечения мужских тайных пороков. Наоборот, свежее семя этой породы арабских скакунов добавляют в перетертую скорлупу розовоперых птиц с Фарасанских островов. Такая паста, ценимая многими на вес золота, возвращает женщинам утраченную молодость и желание любовных утех…


Управляемый доблестной командой подполковника Тарасова самолет гудел и потрескивал, поскрипывал и постанывал. За иллюминаторами медленно проплывали аэродромные строения. Самолет повернул и чуть не задел крылом один из ангаров. У его стены на лавочке сидели капитан Широков, майор Путнов и Катькин зятек Николай, курили и с завистью смотрели на наш самолет. Им, наверное, тоже хотелось в небо, хотелось летать, парить, подниматься с восходящими потоками, опускаться с нисходящими, но самолеты для таких целей не годились.

Из ангара вышла очень похожая на молодую Катьку, задастая и грудастая женщина с ребенком на руках, отобрала у Николая сигарету, взамен отдала ему ребенка, посмотрела на наш самолет и вновь исчезла в черном проеме открытой двери ангара, куда вслед за нею втянулся и сигаретный дым. Рёв самолетных двигателей был этому ребенку нипочем, он только смотрел на проплывающую мимо него широкофюзеляжную махину и пускал пузыри.

Мы же готовились к взлету. Это было так волнительно!

Небеса всегда казались мне живыми, пространством одушевленным, способными удержать человеческое тело, чтобы дать человеку побродить среди причудливых и изменчивых фигур, пообщаться с небесными жителями, узнать, чем они дышат, что их волнует. Подобные фантазии посещали не одного меня, но всё же я всегда был уверен, что облака, несмотря на изменчивость и кажимость, обязательно населены какими-то, возможно — внешне в чем-то и похожими на людей живыми существами, природа которых была тем не менее совершенно иной. Предчувствие встречи с ними становилось особенно отчетливым, когда самолет продирался сквозь облака, сквозь клочки и обрывки их ткани, и тогда я был готов к тому, что на очередной прогалинке, в следующем разрыве, будет явлен идущий среди небесных холмов облачный человек. Встреча с таким существом была бы настоящей наградой, настоящим счастьем, возможность с ним пообщаться, поговорить — счастьем уже высшим.

Жители небес — я всегда был в этом уверен, — время от времени оставляют свои облака, опускаются, словно осенние листья кружа, на землю, где смешиваются с людьми, вливаются в толпу, в массу, приобретают общие стертые черты, теряя или, скорее, маскируя черты небесные. И только совершенно случайно, в обстоятельствах неожиданных, вдруг могло выясниться, что тот или та, с кем ты совершенно спокойно ведешь разговоры, выпиваешь или целуешься, и не человек вовсе. Как, по каким признакам? Не знаю, такие открытия могут потрясти до основания, до состояния проникновенности, и мне никогда встреча с небожителями не удавалась, ей всегда что-то мешало, она срывалась из-за самых мелких, неприятных обстоятельств. Жители неба, по моим наблюдениям, очень чувствительны к мелочам, но главное заключалось в том, что сам я не был готов к этим встречам. Усомневался в последний момент в их существовании, на какие-то доли секунды, но этого оказывалось достаточно. Небесные жители требовали веры безоглядной.

Так и на этот раз, пока толстотелый транспортный самолет рулил по дорожкам аэродрома, разворачивался, замирал, вновь начинал свое движение словно заблудившийся в лабиринте жук, я, поглядывая в иллюминатор, предвкушал возможную встречу, но также думал и о том, что мне обязательно что-то помешает, что-то сорвет это долгожданное свидание. И — точно!

Сначала из кабины пилотов вышел подполковник Тарасов, потупился, сложил умиленно на груди руки и подошел к нам с Катькой.

— Не дают разрешения на взлет. Три минуты сорок четыре секунды назад с командного пункта поступила информация, что у меня на борту находится особо опасный преступник, — он кротко улыбнулся и наклонил голову. — Я доложил состав полетного листа, но диспетчер сказал, что это информация ФСБ, что там точно знают про двух пассажиров и вот один из них и есть этот особо опасный преступник. Он представляет угрозу для государственных интересов.

Подполковник Тарасов посмотрел на меня.

— Преступник — это вы, но если вы благословите меня, то я все равно взлечу, — сказал он. — Я имею право взлетать, у меня особо ценный и секретный груз, я пилот первого класса, Герой России, у меня разрешение на взлет в любых условиях. Да у меня разрешение не только на взлет, у меня…

Подполковник вдруг испуганно оглянулся. Так, словно внутри этого грохочущего самолета кто-то может его услышать, узнать его секреты. Кому они нужны!

— Но больше ни слова! — проговорил он и приблизился еще на полшага. — Благословите!

Я решил не ломаться, поманил к себе подполковника поближе, положил руку на его широкий, с залысинами, влажный лоб.

— Во имя Ма, Па и Всеблагого Сына благословляю тебя и да будет на тебе благодать! — торжественно, с расстановкой произнес я. — Аминь!

Подполковник вновь ткнулся губами в мою руку, глаза его увлажнились.

— Па! Ради вас! Мы! Полетим, куда скажете, никакая служба безопасности нам ничего не сделает, ничего! Пристегните ремни!

Он потрусил в кабину, а Катька с нескрываемой ревностью посмотрела на меня. Она была готова применить свои единоборческие искусства, глаза ее горели, на смуглых, подвядших щеках играл румянец злости и зависти.

— Спокойно, дочь моя, — сказал я Катьке, — спокойно! Это нужно для дела, это нужно для него самого, для этого подполковника Тарасова. Ты, кстати, как-то странно на него поглядываешь. У тебя с ним что, были шашни? Твой Николай был подчиненным этого подполковника?

— Тогда подполковник был еще капитаном… — Катька смахнула слезинку: вот сейчас она должна была предаться воспоминаниям, но гул стал совершенно нестерпимым, Катькины слова растворялись в этом гуле, распадались, таяли.

Самолет пошел на новый поворот, видимо благословлённый подполковник Тарасов и в самом деле наплевал на распоряжения службы безопасности, на команды диспетчера. Самолет выруливал в начало длиннющей взлетной полосы, вибрировал, гудел, напрягался, словно внутри него была некая специфическая мускулатура, мышца, от усилий и тренированности которой зависела и дальность и успешность полета. Он, наконец, вырулил, остановился, гул моторов вдруг стал тише, самолет словно проветривал свои самолетные легкие.

— Откуда ты знаешь текст благословения? — спросила Катька.

— Он явился ко мне во сне, — ответил я. — Я спал и увидел его перед глазами. Увидел и запомнил. Запомнил и затвердил.

— Ты врешь! — сказала Катька. — Врешь нагло и подло! Тебе кто-то его сказал, и теперь ты играешь в такого дурачка. Хитрожопый хлыщ!

Да, я врал Катьке, но называть меня хитрожопым хлыщом было несправедливо. Я сел на скамью, нашел ремень и пристегнулся.

Несправедливость давила меня сильнее, чем гул самолетных моторов. Несправедливость закипала в моей крови. Она плыла перед моими глазами. Несправедливостью было пронизано все вокруг, она была и в искусственном шелке ремня безопасности, и во вновь возросшем гуле самолетных двигателей. Она была основой всего.

Катька села рядом и тоже пристегнулась. Как ни в чем не бывало. Добавила к имеющейся несправедливости несправедливость собственного разлива и хоть бы хны.

— Тебе сообщила текст благословения некая Алла, — Катька притиснулась поближе и заорала мне прямо в ухо. — Алла прилетела из Америки, она самозванка, хочет, как только будет снят арест, заграбастать все наши средства. Машка ей доверилась, попалась на удочку, подумала, что эта Алла может решить проблемы с отправкой тела, с оформлением документов. Прилетела она со слепой девчонкой и тупым парнем, американцами, по-русски не говорят, девчонка всё время курит, у парня проблемы с кишечником.

— Откуда ты знаешь? — я был просто потрясен.

— Мы не зря едим свой хлеб, не зря! — Катька вдруг заговорила загадками: какой хлеб, кто это «мы»?

Самолет начало потряхивать, он скрипел и погромыхивал. Он остановился, словно запнулся, словно присел, рев стал невыносим, заклепки трещали и пели свою партию, потом самолет как бы споткнулся на первом полушаге, словно еще неуверенный, что ему удастся взлететь, что вся эта махина с ценным грузом на борту, с экипажем и техникой, да с десантниками, да с двумя гражданскими, из которых один был государственным преступником, представляющим угрозу государственным же, будь они неладны, интересам, а другая, понимаете ли, наместником новой церкви, что вся эта махина, которая противу всех резонов летала по воздуху, полетит и на этот раз, куда-то в открывающуюся с востока ночь, по холодным небесным пространствам, по-над облаками, где их обитатели наверняка легли — если только они когда-нибудь спят, — почивать и смежили вежды.

— Ты не надейся, тебе сан не предложат, — проорала Катька, и ее крик перекрыл гудение, треск, скрип. — Число наместников было установлено раз и навсегда, поменять уже невозможно.

— А кто это «мы»? — заорал я в ответ.

— Настоящие ученики. Есть ещё еретики…

— Алла — еретик?

— Жулик она, мошенница!

Самолет помчался по бетонной полосе. Она была не очень ровной. Армия живет трудно. Да и что ожидать от армии, подполковники которой подходят под благословение к таким голубчикам, как я? При таком командном составе ни о каком заделывании швов и речи быть не могло. Одно другое исключало. Следовало наплевать на швы, их игнорировать, не замечать. Жить так, словно нет никаких швов.

Однако несмотря на трудности армейской жизни самолет взлетел легко, хрустнул убираемыми шасси, пошел на разворот, начал набирать высоту. Я высоты никогда не боялся. Чем выше, тем лучше. Я люблю высокий полет.

— Меня произвели в сан наместника при Его жизни, поэтому я была, есть и буду наместником! — орала мне в ухо Катька. — И сообразно своему сану я запрещаю тебе благословлять и говорить что-либо от Его имени! Ты понял?

Не говорить от имени своего собственного сына? Справедливо ли это? Тем более, что мне с каждой минутой казалось всё больше и больше, что тут что-то нечисто, что смерть моего сына не успокоит ожесточенные сердца, а ожесточит ещё больше. Но и в ожесточении была несправедливость, это важнейшее, основное, базовое свойство души. Не бывает таких людей, самых добрых и хороших, в которых бы не присутствовала несправедливость. Она гнездится удивительно плотно, имеет свое, проверенное место. И проявляется постоянно, в нужное время, в нужном месте.

Справедливость же не выдерживает никакой проверки. Справедливость ведет к тому, что не выдерживает сердце, что, как минимум, болит голова, сохнет во рту, сосет под ложечкой. Справедливость, при пристальном рассматривании, оказывается оборотной стороной несправедливости, попыткой несправедливость замаскировать, замазать, придать несправедливости пристойные черты. У того, кто якобы не ведет себя несправедливо, должны быть очень серьезные основания, главными из которых служат самомнение и желание власти, тщеславие и страх быть опознанным. Я не встречал справедливых, таких справедливых, которые были таковыми всегда, со всеми. Они обязательно на ком-то отыгрывались, давали себе волю.

— Обещаешь не благословлять? — требовала ответа Катька. — Иначе отлучу!

Всё это было смешно. Великовозрастные идиоты, придурки, играющие в какую-то, даже им самим непонятную игру. У Катьки уже были внуки. Она грозила отлучить меня, который никуда не прилучен. Подполковник Тарасов. Мошенница Алла. Все они казались мне недополучившими чего-то в детстве, людьми недодачи. Но к ним нельзя было поворачиваться спиной.

— Обещаешь? — Катька попыталась заглянуть мне в глаза, но ответить я не успел: самолет вошел в облака, и внутри него потемнело, потом он вырвался к солнцу, а из кабины пилотов, топая нечищенными башмаками, появился посланный благословленным подполковником Тарасовым стрелок-радист, военнослужащий-контрактник. В руках у контрактника был сверток, внутри свертка — два пупырчатых огурца, два крутых яйца, кусок потной колбасы, кулечек с солью, ломоть черного хлеба. Контрактник развернул все это богатство перед нами, на подножке тупорылого грузовика, достал из кармана комбинезона маленький термос.

— Чаек! — сказал контрактник, отвинтил крышечку, наклонился ко мне:

— Желаете водочки? — и покосился синеватым глазом на Катьку.

— Благодарю, спасибо, — сказал я, но Катька все слышала и, ткнув меня локтем, махнула контрактнику:

— Неси!

Мне стало неловко за нее. Наместник всё-таки, должна быть скромнее. Я отломил кусочек хлеба, положил в рот, закрыл глаза. Я собирался опуститься в сон. Я чувствовал себя очень уставшим. Моя прежняя жизнь не предполагала таких перегрузок. Я чувствовал, что еще чуть-чуть — и я не выдержу. Сорвусь.

Контрактник принес водку в початой бутылке, два стакана, свинтил крышечку, налил. Катька вновь ткнула меня локтем, крикнула, мол, что спишь, что притворяешься, выпей, потом спи, но сон тянул меня вниз, хватал за затылок, опускал на поверхность облака. Катька громко крякнула, захрустела огурцом, зачавкала колбасой. Потом икнула. Я лег на облако и потянулся. Подо мной шла обыкновенная жизнь, надо мной горели звезды. И я крепко, очень крепко заснул.

Мне снилось полное цветов поле, по которому медленно, цепью шли все мои знакомые и приятели, друзья и родственники, причем крайние постепенно замыкали цепь, а я пятился от них, понимая, что когда цепь замкнется, мне придется туго. В наступавшей на меня цепи был один мне совершенно незнакомый человек, молодой, высокий, шедший легко, сшибавший головки цветков, смотревший на меня с улыбкой, ободряюще: мол, не бойся, тебе все равно никуда не деться, тебя все равно скоро кончат, так прими должное спокойно, без трепыхания, не порти себе напоследок кровь — и это был мой сын, мой мальчик, мой дорогой.

Он настиг меня и взял за локоть, зашептал в ухо, почти касаясь его губами, обдавая жарким дыханием, зашептал что-то, успокаивая меня, словами подкрепляя свою недавнюю улыбку, но лицо его не улыбалось, оно было напряжено и сурово, исполнено тяжелой ответственности, а все шедшие в цепи тем временем замыкали круг, а когда левые наконец встретились с правыми, то мой мальчик толкнул меня на землю, я упал и увидел над собой лица обступивших меня людей, много лиц, безжалостных и внимательных, одинаковых лиц. Когда они успели приобрести общие черты? Впрочем — это дело нехитрое.

«За что?» — хотел спросить я, но вопрос так и остался незаданным, потому что меня разбудила трель телефона, я ускользнул от обступивших, вернулся на борт самолета, открыл глаза.

Катька толкала меня в бок, совала под нос мой же, выпавший из кармана куртки телефон.

— В самолете нельзя пользоваться мобильными телефонами! — орала Катька, которая уже высадила всю водку, срубала всю колбасу и теперь плевалась в меня ошметками яичного желтка и хлебными крошками. — Может случиться катастрофа, самолет может сбиться с курса, может улететь не туда!

Я вырвал у нее телефон. Это звонил Ващинский.

— Меня не допустили к телу! — с места в карьер начал Ващинский: ни тебе «Здраствуй!», ни тебе «Как дела?» — От меня затребовали документы, подтверждающие отцовство. Я сказал, что никакие документы не понадобятся, если внимательно всмотреться в лицо моего сына и в мое, если непредвзято сравнить наши лица, но они все тут очень предвзяты. Все такие тут напряженные, просто ужас, все друг на друга кричат, ругаются. Возмутительно! Начальник милиции бьет кулаком по столу. Прокурор вызвал секретаря, и меня просто вынесли из кабинета. Ты понимаешь? Секретарь вошел в кабинет своего начальника с тремя молодыми людьми, которые подняли меня на руки, как покойника, ногами вперед пронесли по коридору и положили на крыльце прокуратуры. Кстати, прямо напротив прокуратуры стоит папин монумент. А я и не знал, что его работа есть в Кокшайске, не знал… О чем это я? Ах, да-да-да, мы не были с Машей женаты, но…

— А что ты делаешь сейчас? — спросил я: словесный поток Ващинского шел поверх какого-то дребезжащего фона, словно капли дождя лупили по железной крыше.

— Один из молодых людей, выносивших меня из прокуратуры, наполняет ванну. Мне надо отдохнуть, освежиться. Ты тоже звони мне, хорошо? Держи меня в курсе. Я живу в отеле «Заводской», но не во втором корпусе, а в первом, который над рекой, рядом с бывшим райкомом, ты скажешь телефонистке, она соединит. Номер «люкс». Тут один такой номер…

Молодой человек, по-видимому, наполнил-таки ванну и Ващинский отключился.

— Выруби телефон! — крикнула Катька. — Не испытывай судьбу!

Я уже собрался нажать на соответствующую кнопочку, но судьба меня опередила и телефон зазвонил вновь: это Кушнир светски-ёрническим тоном интересовался, когда я выйду на работу, когда я наконец-то займусь пиаром их фирмы, когда плоды моих трудов позволят им вздохнуть свободней и шире. Мне пришлось ответить, что некоторое нездоровье, некоторое лихорадочное состояние не позволяет мне приехать немедленно, но я обязательно буду у них, буду работать, работать напряженно и плоды моих трудов… — я бы продолжал в том же духе еще долго, но Кушнир прервал меня, жестко и сурово спросил, что со мной случилось и почему это я несу околесицу?

— Ты понимаешь, что на нас наехали? — в голосе Кушнира, казалось, звучали века гонений, Исход и избранность. — Менты, налоговая, люди с Лубянки, комиссия по имуществу. Все словно с цепи сорвались! Да еще Ашот по нашему питерскому бизнесу не смог договориться с казанскими, и на севере у нас война. А скоро начнется и на юге, если Шариф не договорится с калужскими. Мне надо ехать на восток, говорить с уралмашевскими, а в лавке сидеть некому. У тебя хороший костюм есть?

— Ну конечно! Есть и не один!

— Тогда надевай лучший, но не самый темный и давай в контору. Будешь сидеть в кабинете вице-президента по развитию, он пока пустует, не доходя до приемной Ашота, направо. Вся полнота власти — у тебя. А, главное, приедут ребята из Калининграда, портовые пацаны, у них к нам разговоры. Больше с ними, кроме тебя, говорить некому.

— О чем мне говорить с портовыми пацанами? Что мне им сказать?

— Что хочешь! Нас выживают из порта, у нас там стоянка нерастаможенных «меринов», у нас там подряды на тушенку для военных моряков. Главное блюди интерес, отвечай за свои слова и не зарывайся, а там мы все и подъедем.

— Когда вы подъедете?

— Да сегодня же, часам к девяти. Потом поужинаем все вместе. Когда тебя ждать?

Я посмотрел на лениво ковырявшую в зубах Катьку. Я вообще огляделся. Мне показалось, что в ближайшее время я никак не смогу занять кабинет вице-президента по развитию, даже — временно, даже в своем самом лучшем костюме.

— Ну, к концу дня, пожалуй, подъеду… — сказал я. — Но не раньше пяти!

Кушнир засмеялся.

— Да уже начало четвертого! Давай, подъезжай, я тебя жду!

Начало четвертого! Вот это да! Мы как-то припозднились. Что-то нас задерживало во времени, время для нас текло медленно, слишком неторопливо. Я посмотрел в иллюминатор — за ним была ночь, сплошная чернота, никакого бархата, никаких звезд, звезды были погашены на ночь, был повернут выключатель, никаких облаков, никаких небесных жителей, они все вымерзли или сорвались сверху на землю, расквасились об ее твердь, рассыпались в прах, разнеслись ветром по пространствам, и ничто о них больше не напоминало, и не было к ним жалости.

Я отключил телефон и положил его в сумку. Даже если Кушниру и придется меня подождать, то в этом моей вины не будет. Калининградские портовые пацаны посидят, посидят и уедут, всё само собой успокоится, рассосется, нерастаможенные «мерины» уйдут по назначению, тушенку сожрут, потом выблюют. Всё будет хорошо, порок будет наказан, добродетель восторжествует, все будут счастливы и умрут в один день, чтобы никому не было обидно, никому.

Контрактник в нечищенных ботинках протопал из кабины пилотов и поинтересовался, не нужно ли нам чего. Я посмотрел на Катьку — та спала, широко открыв рот, ее зубам требовался серьезный ремонт, слюна стекала по подбородку, уголки глаз были заполнены слезами.

— Пожалуй, ничего нам не нужно, — проговорил я. — Вы только скажите когда мы сядем в Кокшайске?

— В Кокшайске? А мы разве летим в Кокшайск? Там же полоса под нас не рассчитана. И короткая, и покрытие на ней мы поломаем. У нас же вес! Самый большой транспортный самолет в мире, вы не знали? Вы летите на самом…

— Подождите, подождите! Вы хотите сказать, что…

— … что мы будем садиться в Славске. Там база наших самолетов. От Кокшайска это ещё тридцать четыре минуты лета. Через хребет перемахнуть и мы…

— Вы свободны! — процедил я, достал телефон, включил его и набрал номер Иосифа.

Иосиф Акбарович откликнулся незамедлительно, словно уже держал палец на кнопке. Его голос был настолько бархатист и ласков, что меня чуть не стошнило.

— Снежаночка, милая моя! — начал мурлыкать Иосиф: куда он смотрит? у него что, не работает определитель? или это он специально, чтобы меня позлить? — Кисонька! Лапочка! Деточка! Мне скучно без тебя, радость моя, счастье мое…

— Слушай, болван, это не Снежаночка! — перекрыл я его поток. — Это я, понял? Это — я!

За людьми очень интересно наблюдать. Причем процесс наблюдения вовсе не требует визуального контакта. Люди — самые интересные звери под солнцем и луной. Их повадки зачастую становятся более видимыми на расстоянии, их переменчивости нет предела, их изменчивость даст гигантскую фору изменчивости самых изменчивых видов, вместе взятых. При одном условии люди, даже меняясь к лучшему, всегда, в конечном итоге, становятся хуже. Результат всегда плох. Промежуточные показатели могут быть прекрасными. Результат — удручает.

И особенно интересна изменчивость тех, кого уже хотя бы немного знаешь, с кем успел познакомиться до начала наблюдений. Эти дают такие свечки, выдают такие фортели, что просто диву даешься. Не можешь поверить они ли это, твои хорошие знакомые и друзья, твои родственники и любимые. Поэтому, следя за изменчивостью человеков, надо всегда соблюдать правила безопасности, помнить, что удивляясь и поражаясь, можно навредить самому себе, самого себя, вроде бы стороннего наблюдателя, загнать в тупик, в гроб, в могилу. А еще следует помнить, что обнаруживший себя в качестве наблюдаемого человек по обыкновению обижается, чувствует себя уязвленным, поставленным в позицию лабораторной крыски, и от этого становится еще более опасным, чем в простых, ненаблюдаемых условиях. Ведь человек всего лишь опасный, несправедливый, изменчиво-переменчивый зверь. Только и всего.

— А! Ты! — разочарованию Иосифа не было предела. — Я ждал звонка от Снежаны, она обещала прислать для Ивана деньги за разгром в мастерской, ее мудак уже извинялся, но сам денег не прислал, а она, она такая добрая, такая…

— Иосиф! Как вы прилетели в Кокшайск? На каком самолете?

— Дорогой мой! В том-то и дело, что мы до Кокшайска еще не долетели! Нас отправили из Екатеринбурга спецрейсом, но Кокшайск был закрыт из-за тумана, а у спецрейса кончилось горючее, и нас посадили в Кузлыме, на новом аэродроме для нефтяников, поселили тут же, в гостинице, условия великолепные, Европа, Ваня сейчас с Анной Сергевной ужинают, я собирался к ним спуститься, вот повязываю галстук. Мы поедем в Кокшайск завтра утром, с главой районной администрации, он сейчас встречает депутатов, представителя президента…

Суки! У них у всех прямо-таки светская жизнь: ужин, галстуки, любезные молодые прокуроры. Только я обречен летать на самых больших в мире военно-транспортных самолетах, терпеть на своем плече Катькину голову. Ну, подождите, подождите, я вам всем устрою!

— А Ващинский? — спросил я.

— Он заплатил, и его отвезли до Кокшайска по проселочным дорогам, на трелевочнике. Шоссейная дорога перекрыта.

— Почему?

— Что «почему»?

— Почему перекрыта шоссейная дорога?

— Понимаешь, тут очень боятся нашествия последователей моего сына, и они перекрыли шоссе. На вокзале проверяют документы, введены очень строгие правила досмотра в аэропорту.

— А этот ваш Кузлым далеко от Славска?

— Славск? Я даже не знаю, где это. Славск… Хер его знает, где твой Славск… Слушай, а ты сам-то где?

— Еду в контору к Ашоту, меня вызвали… Ладно, бывай!

Значит, из нас четверых только Ващинский смог добраться до Кокшайска. Теперь ему тер спинку молодой человек из прокуратуры. Ващинского все-таки тянуло именно к таким, с погонами, к облеченным властью. Но мне-то, мне тоже надо было оказаться в Кокшайске, мне не нужны были ни Кузлым, ни Славск. И пока Ващинский млел с очередным молодым человеком, а прочие ужинали в кузлымском пригостиничном ресторане, мне надо было увидеть сына. Увидеть то, что от сына осталось. Я должен был исполнить свой отцовский долг. Свое предназначение.

Я отстегнул ремень и собрался пойти в кабину пилотов, чтобы в конце концов разобраться в конечных пунктах с самым главным на борту, с подполковником Тарасовым. Зря я что ли его благословлял?

— Куда? — открыла глаза Катька.

— В туалет, пописать, — сказал я.

— Ну иди, иди, — разрешила она, но стоило пройти несколько метров по направлению к кабине пилотов, как передо мной возник всё тот же контрактник.

— Простите, что заговариваю с вами первым, — сказал он, — но мне необходимо исповедаться.

— Необходимо что? — приглядевшись к контрактнику повнимательнее, можно было заметить, что вид у него был обтерханный, кожа со следами юношеских гнойных прыщей, к тому же глубоко посаженные светлые, почти белые глаза: маньяк, потенциальный серийный убийца. — Повторите, я не понял — что вам нужно?

Контрактник взял меня за руку: потная дрожащая ладонь, горячая, большая, сильная. От него пахло свежим мясом, плотью. Взлететь на самом большом в мире транспортном самолете, набрать тысяч десять километров, мчаться сквозь небеса и быть запертым вместе с каким-то жутким персонажем. Мне всегда везет, у меня всегда такие приключения.

— Мне нужна исповедь, — сказал контрактник, схватил меня за плечи, пригнул к полу, пропихнул под связывающим грузовики тросом, и мы с ним вместе оказались у противоположного от спящей Катьки борта.

— Что-что?

— Я вам кое-что рассказываю, вы слушаете и решаете можно ли меня простить. Или назначаете наказание. Любое. Вы имеете на это право. Идет?

Что ж! Примерно так я себе всё и представлял. Не хватало только специального помещения, в котором исповедующийся и исповедник разделены мелкой решеткой. Борясь с соблазном назначить наказание сразу, до всяких рассказов, отстраняясь от бьющего в лицо дыхания, я кивнул.

— Садитесь сюда! — контрактник распахнул дверцу грузовика, подсадил, и я оказался в кабине, на месте водителя, а контрактник, оставшись снаружи, спросил меня через узкую щель:

— Вам слышно?

— Чуть-чуть погромче, — попросил я.

— А так? — он и раньше-то почти орал.

— Так нормально…

— Ну, я начинаю…

В кабине пахло краской, пластиком, бензином, приборная доска была накрыта большой мягкой тряпкой, на соседнем сиденье лежала офицерская фуражка с очень высокой, изогнутой тульей. Я взял фуражку за маленький блестящий козырек, водрузил на голову, посмотрел в круглое зеркальце заднего вида, в котором были видны или двуглавый орел, или блестящие из-под козырька мои глаза. Тогда я опустил стекло в дверце, повернул к себе боковое продолговатое зеркало и убедился, что форма мне к лицу: отражение было мужественным, воинственным.

— Вы слушаете? — спросил снизу контрактник.

— Давай-давай! — поторопил я.

— Родился я… Впрочем — не важно! Тут вот какое дело. Об этом не знает никто. Мы перевозили тела на опознание. На вертушке. Трупов двенадцать, не меньше, чехи, боевики, среди них — пара арабов, смуглые такие, бороды черные-черные… Ну, летуны в кабине, я с трупами, сопровождаю. Летим…

— Короче! — я снял фуражку, положил ее на место: жесткое кольцо из кожзаменителя оставило на голове четкий рубец. — Пожалуйста, короче!

— Да-да-да! И тут один из чехов как сядет! Как сядет, да! Будто в нем пружина сработала! Ну, молодой такой парень, лицо бледное, глаза закатываются, губы в пене, словно продышаться хочет и не может, никак не может. И потом на меня как посмотрит, как глаза у него загорятся, как рот он откроет, а оттуда комок кровяной и по груди у него растекся. И вот он словно этого ждал, того, что комок выскочит, потому что сразу встал, глаза его на мне сфокусировались, и он ко мне как пойдет, и руки как ко мне протянет…

— Оборотень? — от рассказа контрактника веяло такой жутью, что я был готов услышать и утвердительный ответ. — Вампир?

— Какое там! Просто — раненый. Тяжелораненый. Про него подумали мертвый, кинули на борт и давай грузить дальше. А он… Он оклемался и… Ну, так вот… Вы слушаете?

— Да, — сказал я. — Слушаю…

— И в глазах у него такая боль, страдание такое, что я даже не знал что и поделать, начал от него пятиться, споткнулся о труп, упал, вскочил, ввалился к летунам, ору, ору, мол, ребята, сейчас он нас задушит, задушит всех! А эти двое мне кричат, чтобы я сам разбирался, они не по этой части, они летчики, а не… Ну, одним словом, я откатил дверцу и…

Контрактник замолчал.

— Что «и»? — спросил я.

— Убил я его, выбросил из вертолёта. Над полем каким-то летели, я его с ног сбил, а потом и выбросил. Чтобы… Ну, чтобы не было проблем никаких. Так проще получалось… Объясняй потом, почему не дострелили на земле. А так труп он и есть труп. А прилетели, так я сказал, что те, кто грузил, ошиблись. Считали трупы и ошиблись. И летуны молчали, ничего не сказали… Вот…

— И что я должен сделать? — выдержав небольшую паузу, спросил я. — Что ты от меня хочешь? В чем ты виноват-то?

— Но я ж убил! Убил безоружного, раненого человека. Разве непонятно?

— А как ты мог поступить? Что ты мог сделать?

— Я мог его усадить, перевязать, зафиксировать, многое мог сделать. Мог оказать первую помощь, у меня шприцы были с омнопоном, одноразовые, мог вколоть ему, ему бы было не больно. Понимаете?

— Понимаю, — сказал я. — Не больно умирать?

— Да нет же! Я мог его спасти! Спасти, понимаете?

— Да, мог… — мне следовало назначить контрактнику какое-то взыскание. Какое?

— Вы только скажите — что мне делать? Как мне дальше жить?

Что ему делать? Как ему жить?

— Выпусти меня отсюда! — сказал я, открыл дверцу грузовика и чуть не сбил ею контрактника с ног: он испуганно вскочил, встал по стойке смирно.

— Приехать в Кокшайск, найти убийц моего сына, покарать! Понял? рявкнул я ему в лицо. — Покарать сурово! Понял?

— Понял, — он облегченно вздохнул. — Понял! — и, плюхнувшись на колени, начал ловить мою руку.

Я его отпихнул, пролез под тросами, пошел в кабину пилотов.

Там было царство маленьких лампочек, приборов со стрелками, датчиков, тумблеров, рычажков, кнопок. Кто-то, положив на сильные руки кудлатую голову, спал, кто-то крутил ручки рации и, закатывая глаза, радовался каким-то позывным, двое суровых летчиков смотрели на большой дисплей, по которому, на фоне карты, через реки и леса, ползла букашка, самый большой в мире транспортный самолет с самым ценным в мире грузом, самым опасным государственным преступником и раскаявшимся убийцей на борту. Подполковник Тарасов и второй пилот располагались дальше, в глубоких, с высокими спинками креслах, из-за спинок были видны только их головы, лысеющая у подполковника, немытая — у второго пилота.

Я протиснулся к креслу подполковника и дотронулся до его плеча. Подполковник Тарасов вздрогнул и сорвал с головы наушники.

— А, это вы… — вздохнул он облегченно. — А я думал… Да! подполковник попытался встать из кресла, но я надавил на его плечо, заставил остаться на месте.

— Мне не надо в Славск, — сказал я. — Мне в Славске делать нечего…

— Но мы не можем сесть в Кокшайске! Кокшайск нас не примет, мы им поломаем полосу, да и короткая она у них…

— А говорил, что можешь летать куда хочешь и когда хочешь, — сказал я. — Я тебе даже поверил.

Подполковник Тарасов засмущался. Он покраснел, слизнул выступившие на верхней губе капельки пота.

— Ну да, куда хочу и когда хочу, но если там нельзя приземлиться, то я же не виноват, — он говорил быстро, быстро же двигал глазками, пришмыгивал. — Давайте в Славск. Там нас хорошо встретят, там нам приготовят ночлег, а утром, на «аннушке»…

— Мне надо быть в Кокшайске сегодня, сегодня вечером, — я был жесток, но это была оправданная жестокость. — Мне завтра уже в Кокшайске делать нечего. Понял?

Подполковник Тарасов собрался что-то сказать, набрал в грудь побольше воздуха, но закрыл рот, потом с шумом выдохнул.

— Понял… — кивнул он. — Но как вы туда попадете? Приземлиться-то мы не можем.

— Ты меня сбросишь на парашюте. Есть парашют?

— Парашют есть, есть много парашютов, но…

— Вы когда-нибудь прыгали с парашютом? — подал голос второй пилот.

Я даже не повернулся в его сторону. Мне было не по чину говорить со вторым пилотом. Вот подполковник, Герой России — это был мой уровень.

— Да, вы прыгали с парашютом? — спросил подполковник. — Это далеко не просто. К тому же нам надо будет выполнить очень сложные маневры, чтобы вас десантировать. Надо будет снизиться, сделать упреждение на ветер, встать так, чтобы вас понесло прямо на аэродром. Если вы промахнетесь, то попадете в тайгу, поломаетесь. Да вы и на аэродроме, прошу прощения, поломаетесь. Одним словом — летим в Славск и горя никакого! Поужинаем, я вас с интересными людьми познакомлю.

— Кончай базарить, Тарасов! — гаркнула из-за моего левого плеча Катька. — Тебе говорят — парашют, значит — парашют! Сбросишь нас над Кокшайском и лети в свой Славск! Понял?

— Понял, — после небольшой паузы ответил подполковник Тарасов и обратился ко второму пилоту:

— Юра, ты это, достань парашюты и проведи инструктаж, а я пока поманеврирую. Ну, давайте, давайте!

Второй пилот упаковал нас с Катькой в парашюты — основной на спине, запасной — на животе, — а потом долго и занудно расписывал, как и что надо делать, причем начал от Леонардо да Винчи, что, мол, история парашютоплавания берет свое начало от итальянского Возрождения, что… одним словом второй пилот нас так утомил, что когда открылась аппарель, когда внизу увиделась кромешная темень, я уже ничего не помнил, а только держал в правой руке кольцо основного парашюта, ждал команды и был готов ко всему, лишь бы больше не слушать про Леонардо и восходящие потоки, про левые стропы и правые стропы, про то, как надо поджимать ноги и как пользоваться сигнальной ракетой.

— А ты хотел без меня? — прокричала мне Катька. — Решил бросить боевого товарища? Оставить на борту? Эх, ты!..

Что мне было ей ответить? Ничего ей ответить я не мог.

Подполковник Тарасов оказался заядлым маневристом, он крутился и крутился, как мне показалось, на одном месте, а потом, когда я начал думать, что маневры были маневрами отвлекающими, что он вот-вот посадит самолет в своем Славске, второй пилот истошно закричал «Пошел!» и Катька тут же побежала по аппарели, сверкнули ее белые кроссовки, и след ее простыл, а мне стало страшно, очень страшно, так, что я обернулся ко второму пилоту и собрался ему сказать, что никакой Кокшайск мне на хрен не нужен, что давай, мол, в Славск, но второй пилот довольно грубо толкнул меня в плечо, толкнул раз, толкнул два, прогнал до самого конца аппарели, а когда я и там попытался остановиться, дал мне крепкого пинка — и я вылетел в темноту.

Это был настоящий полет. Я летел расставив руки, вытянув ноги. Я прогибал спину. Было восхитительно тихо, абсолютная тишина, совершеннейшая темнота, снизу, вверху все закрывал черный бархат. Мне было непонятно, где небо, где земля, я то мчался в одном направлении, потом круто разворачивался и летел в противоположном. Никаких мыслей, полнейшая пустота. Счастье.

Я наслаждался свободой, совершеннейшей свободой, до тех пор, пока не вспомнил, что второй пилот настоятельно рекомендовал до того, как рвануть за кольцо, просчитать до двенадцати, причем специфическим образом, через союз «и» — и-три-и-четыре-и-пять, — и тогда начал считать, попутно нащупывая кольцо, но оно куда-то подевалось, за что-то зацепилось, я его никак не мог обнаружить на прежнем месте, и мне пришлось просчитать не до двенадцати, а до двадцати шести, и я наконец поймал кольцо и рванул его, и тут же тишина разорвалась хлопанием над моей головой, что-то зашелестело, потом меня тряхануло, да так, что ноги подбросило кверху, лямки больно сжали подмышки, меня понесло куда-то в сторону, и почти тут же подо мной зажглось множество огней, мне навстречу устремилась огромная и твердая земля, и я, забыв поджать ноги, стойкий и прямой, как оловянный солдатик, воткнулся в нее, но удивительным образом ничего себе не повредил, а встал как вкопанный, но только на несколько мгновений, потому что парашют свалил меня с ног и поволок по земле, и я тащился за этим парашютом, мечтая, что найдется хоть кто-то, кто остановит мое движение.

И наконец я остановился, огляделся, перевернулся на живот, встал на карачки. Потом попытался встать в полный рост. У меня получилось. И прямо перед собой я увидел девушку с микрофоном, за ней парня с телекамерой, за ним парня-осветителя и еще одного, звуковика, и девушка сказала:

— Дарья Судоркина, телеканал новостей. Какова цель вашего прибытия в Кокшайск? Намерены ли вы вступить в спор за наследство вашего сына? Что вы намерены предпринять?

Однако и Дарья Судоркина, и ее съемочная группа оказались тут же сметены несколькими парнями в костюмах, белых рубашках и галстуках. Парни взяли меня в кольцо, пропустив в него еще одного человека, лысого, брыластого, с большим брюхом, большой задницей, со скучным и затертым лицом.

Этот человек подошел ко мне и сказал:

— Зазнался? Ты чё, старых друзей не узнаешь? Я же Сергей, меня сегодня утром освободили под залог! Здорово!

— Здорово!

Мы обнялись.

— Мне показалось, что лучше лететь прямо сюда, не размениваться на всякие там промежуточные станции, — от брыластого пахло целой гаммой дезодорантов, одеколонов и туалетных вод. — Теперь история делается в Кокшайске. И мы ее творцы!

— Вот это точно! — я вглядывался в брыластого, но никак не мог увидеть в нем черт моего бывшего одноклассника, богатенького Сергея, финансиста и магната, торговца оружием. Понятное дело, меняются все, но чтобы так! — Это ты верно сказал! В Кокшайске!

— Пойдем, — он похлопал меня по спине и начал подталкивать вперед. — Я на колесах, отвезу тебя на ночевку, надо выспаться, отдохнуть.

Тут один из парней брыластого отстегнул меня от парашютов, а то бы я так и двигался дальше по жизни с раскрытым основным и неиспользованным запасным парашютами.

— Я был не один, — сказал я. — Нас сбрасывали двоих, Катька, Катька должна тут где-то приземлиться!..

— Про Катьку ничего не знаю, — мотнул головой брыластый. — Так ты едешь?

— Еду… — вздохнул я.

Катька! Прости! Я предал тебя!

Однако не успел я так и подумать, как и меня, и брыластого, и его парней, и съемочную группу накрыли два парашюта — Катька, оказывается, дернула сразу за оба кольца, — а сама Катька с истошным визгом приземлилась в середине образованного парнями брыластого круга, ловко отстегнулась и схватила меня за руку:

— Беги! — крикнула она. — Вторая Пролетарская, восемь, там, в большом доме, штаб-квартира. Тебя встретят, защитят! Ни с кем больше не встречайся, не разговаривай! Беги, этих я задержу!

В подтверждение своих слов Катька ударом локтя свалила брыластого, ударом кулака — одного из парней, подпрыгнула и ногами, в ошеломительной разножке, вырубила и оператора, успевшего вновь включить камеру, и звуковика.

— Беги-беги-беги! — кричала Катька, наращивая частоту ударов, кхекая и подвывая, а я прополз под край парашютного шелка и помчался по направлению к ближайшим домам.

У низкого штакетника первого дома стояли два человека, курили и внимательно наблюдали, как я бегу. Я остановился.

— Вы не скажите где Вторая Пролетарская?

— Прямо и потом направо, — один из куривших указал направление.

— А потом — налево, — добавил второй.

И я побежал, побежал туда, куда мне указали, на 2-ю Пролетарскую.

Пиолун

… Рассказывают, что это единственная порода арабских скакунов, которую можно при известной доле воображения сравнить с сынами Адама. Когда люди твердо решат что-нибудь, они могут это сделать даже в том случае, если задуманное всем прочим кажется никогда невыполнимым, невозможным и недостижимым. Отсюда и происходит отличие людей друг от друга по достоинству их мыслей и стремлений, ибо к недостижимому могут стремиться только те, кто способен мыслить о высоком. Скакунов же пиолун легко выделить из прочих по тому благородству и стати, которые видны и в людях, способных достичь невозможного. Также известно, что всякую хорошую вещь, какого бы то ни было рода, можно оценить известным количеством дурных вещей такого же рода. Однако справедливое по отношению к вещам несправедливо по отношению к людям, так как тысяча негодных людей не стоят и одного хорошего человека. По этой причине нельзя измерять какое-либо качество скакунов, сравнивая между собой скакунов пиолун и скакунов прочих пород, ибо все прочие породы подчиняются вещественному закону, а пиолун — людскому. И действительно, если один хороший скакун любой породы стоит пятьдесят золотых, то пять скверных стоят пятьдесят все вместе. Пиолун же всегда стоит пятьдесят и никогда не падает в цене, потому что достоинства пиолун близки к идеалу, если уже не составляют его. Тут, однако, и заключено одно большое противоречие. Достоинства пиолун не позволяют оседлывать их недостойным и уж тем более выезжать на них в поход. Даже ухаживать за скакунами пиолун может исключительно человек выдающихся качеств. В наши же времена сыновья Адама становятся всё хуже и хуже, свои пороки показывают с такой готовностью и страстью, словно соревнуются в подлости между собой. Но не это самое печальное. Сейчас уже очень трудно встретить простых достойных людей, как те табунщики, что много-много лет назад гнали скакунов пиолун на ярмарку в Аккре или на багдадский базар. Вот почему скакуны породы пиолун теперь крайне редко встречаются даже в Аравии…


Но не добежал! Повернув направо, я оказался на длинной улице, вдоль которой за низкими заборами потянулись приземистые деревянные дома с пугающе темными окнами, и побежал по булыжной мостовой, разбрызгивая воду из луж, распугивая серых кошек. Я бежал по этой улице, и нигде не было левого поворота! Улица уходила вдаль, постепенно поднимаясь в гору, черные дома теснились, стояли забор к забору, из-за заборов меня преследовал лай собак, холодный черный воздух рвал легкие еще сильнее, чем тот воздух, который я совсем недавно ловил открытым ртом, падая в свободном падении. Улица взлетела на вершину холма, прямо передо мной открылась залитая лунным светом панорама изгибов реки, прорезанных лунными дорожками, далекие контуры лесов, и тут, наконец, я увидел слева узкий проулок, слетающий с холма вниз, повернул и споткнулся о чью-то ногу.

Я покатился по земле, чуть было не расшиб голову о водопроводную колонку. Надо мной склонились двое в милицейской, казавшейся абсолютно черной форме, один прижимал меня коленом, другой отстегивал от ремня наручники.

— В чем дело? — помнится, спросил я у ментов.

— Вы арестованы!

— За что?

— Нарушение паспортного режима. У нас город секретный, у вас, гражданин, разрешения на въезд нет, мы вас сейчас отвезем для выяснения личности, — сказал один из них.

— Но вы даже не просили у меня документы! — попробовал я возмутиться. — Вы сбили меня с ног, не даете мне встать! Отпустите, я покажу документы!

— А вот приедем и документы посмотрим, при свете, спокойно. Выясним, что вы за птица, — сказал другой. — А вы птица серьезная, видно сразу — за вами настоящая охота идет, ориентировки разосланы, по радио передают, по телевизору показывают…

— Вот-вот! — поддержал напарника первый. — Вас если не мы, то на следующем углу другие скрутят. Там патруль службы безопасности стоит. А за ними — военная контрразведка, а дальше — служба «Гепард», а потом… Вам не уйти!

И понял я, что меня обложили. Протянул руки, и на моих запястьях защелкнулись браслеты. Меня подняли и сунули в коляску милицейского мотоцикла, который долго не хотел заводиться, чихал вонючим дымом и скрежетал, а когда завелся, то от его грохота проснулась вся округа, во всех черных прежде домах зажегся свет, кто-то закричал, грохот мотоцикла перекрывая, что, мол, завтра на работу, дайте, гады, поспать, но сидевший за рулем мотоцикла дернул ногой, включил скорость, и мы помчались вниз, с холма, а второй положил мне на голову большую мозолистую руку, таким образом заменяя отсутствующий шлем, и мы миновали и патруль службы безопасности, и пост военной контрразведки, и засаду загадочной службы «Гепард», потом ещё какие-то посты, разъезды, наблюдательные пункты, чтобы, лихо разбрасывая грязь и опавшие листья, влететь в распахнутые ворота и затормозить перед ярко освещенным подъездом, возле которого дежурили милиционеры с короткоствольными автоматами. Милиционеры распахнули двери, передо мной открылась перспектива коридора, зеленые стены, коричневые полы, серые потолки. За одним из колен коридора, в маленькой узкой комнатке, сидел серолицый дознаватель в штатском. Его взгляд был взглядом страдающего постоянными рвотными позывами человека, ему до омерзения было противно жить, он сосал вонючую «Яву», пальцы его правой руки плясали по клавиатуре, левой он, словно дирижер, руководил приведшими меня милиционерами, и они, подчиняясь его указаниям, сняли с меня наручники, раздели, обыскали, а дознаватель, порыгивая, поинтересовался, как меня зовут, что у меня за фамилия, где живу, когда родился, где работаю и так далее и тому подобное, а потом дирижирующей рукой брезгливо перебрал вываленные на край стола мои вещи, после чего дал компьютеру команду и из принтера выполз протокол.

— Вот здесь, здесь и здесь — подпиши! — скомандовал дознаватель, выплевывая дотлевшую до фильтра сигарету, доставая новую и вставляя её в вялогубый рот.

— Я ничего подписывать не буду, — сказал я.

— Нужен адвокат? — с таким же выражением лица спросил дознаватель.

— Я и с адвокатом ничего не подпишу, — сказал я.

— Понятно! — кивнул дознаватель, его правая рука вернулась на клавиатуру, левая — к дирижированию, на экране дисплея открылась игра «шарики», а милиционеры вывели меня из комнатки, затолкали в находившийся почти напротив лифт да спустили вниз, глубоко, очень глубоко, и там, внизу, повели по темному коридору, в который выходили двери камер — кто-то в одной из камер громко пел, кто-то, в другой, выл, — открыли одну из камер, запихнули внутрь, сказали, чтобы я чувствовал себя как дома, и захлопнули дверь с положенным лязгом, мать-перемать, сидеть тебе не пересидеть, дуй воду, грызи сухарь, тоска по свободе, тоска свободы.

В камере были нары, под забранным решеткой высоким окном — столик, на столике две кружки, горка кусков сахара, на левой нижней койке сидел один мой сокамерник, второй, укрывшись с головой серым одеялом, лежал на верхней койке. Сидевший оказался человеком худым, жилистым, а когда он вынес свою физиономию под негасимый свет яркой лампы, стало видно, как по его впалым щекам кустится седеющая борода, как сверкает его лысина, как остаются в вечной тени надбровий его чуть раскосые, глядевшие строго и внимательно глаза.

— Добро пожаловать в скорбное узилище, — приветствовал он меня. — Не богаты ли табачком? Здесь так бестабачно…

Лирик, романтик, провинциальный тихий поэт?

Да, табачок у меня имелся!

После обыска, после того, как конфисковали шнурки из моих любимых «тамберленд», ремень из вельветовых, в мелкий рубчик «ранглер» — эту фирму я тоже люблю, — как забрали деньги, футляр с дискетами, брелок с ключами от квартиры, телефон, записную книжку и ручку, на столе между мной и дознавателем осталась кучка принадлежавших мне вещей. Дознаватель брезгливо пододвинул ее ко мне, я распихал все по карманам. Теперь, вытаскивая эти вещи одну за другой, я поражался тому, сколько всякого барахла может поместиться в карманах куртки: носовой платок, брошюра Людвика Вечержи «Розы» (Прага, 1971 год издания), бумажные спички из парижского кафе «Куполь» с нацарапанным на обороте упаковки именем «Зина», три таблетки активированного угля, непочатая упаковка жевательной резинки «Орбит», чуть помятая сигара «Кохиба», початая пачка сигарет «Кэмел» без фильтра — всё остатки от щедрости моей дорогой Аннушки, багажная квитанция из камеры хранения железнодорожной станции Кольчугино, моток суровых ниток и наперсток, презерватив в серебристой упаковке с двумя сердечками и надписью «Удачи!», маленькая прозрачная, плотно закупоренная бутылочка с наклейкой «Spirit of Holy Land», зубочистки в упаковке со штампом «Malta Air» и красным мальтийским крестом. Откуда все это оказалось в моих карманах, почему не было изъято дознавателем в качестве потенциальных вещественных улик потенциального преступления? А если бы я сделал из презерватива, жевательной резинки, зубочисток, активированного угля, спичек и наперстка какое-нибудь приспособление, какое-нибудь оружие, полуогнестрельное? Где правила и нормы содержания? Где? А если spirit вдруг окажется горючим, взрывоопасным, если я подвешу бутылочку под замок, подожгу, она взорвется, и я выйду на свободу? А?

Но зато я мог угостить сокамерника «Кэмелом», мог пофорсить с сигарой. Только я положил пачку на столик, только худой угостился сигаретой, как сверху, из-под одеяла, выпросталась кривопалая рука, щелкнула ломаными-переломаными пальцами, потом сложила пальцы так, чтобы в них было удобно вставить сигарету: мол, а мне, а мне покурить? Что же! Не жалко! И рука с сигаретой ушла наверх, там, на втором этаже, чиркнули спичкой.

— Настоящий табак! — сказал худой, выпуская дым из ноздрей. Настоящий… Теперь почти ничего настоящего не осталось, только суррогаты, заменители, эрзац… Низкое, очень низкое качество. У нас вообще не принято думать о качестве, нам важнее количество. Помните? Столько лет стремились догнать, перегнать. Согласны?

— Конечно! — кивнул я, плохо понимая, с чем я всё-таки должен был согласиться. — Конечно!

— Нам кажется, что главное — в деньгах, а главное не в них, продолжал худой. — Точнее — главное не в их количестве, как думает большинство. По серьезному счету, главное в том, как деньги тратятся, на что, кем, с какой целью. Мы…

— Простите, а кто это «мы»? — вклинился я: все-таки для того, чтобы соглашаться, надо иметь ясность, оперировать непротиворечивыми понятиями, иначе получается не согласие, а соглашательство.

— Мы — это общество, наша страна, наша многострадальная страна, об которую вытирают ноги, которая распростерта ниц перед богатыми и наглыми соседями, перед всеми этими сообществами, альянсами, организациями, фондами, — он вытащил из пачки новую сигарету, прикурил от старой, плюнул на ладонь, погасил бычок в плевке, остатки растер меж пальцами. — А вы себя не ассоциируете со своей страной? Вы что, отдельный? Особенный?

— Нет, что вы! Ни в коем случае! Я со своей страной, я с ней всегда…

— Вот тебя как-нибудь примут за боевика, а ты всего лишь приехал в село у детей контрольные работы по математике проверить, всех учителей там поубивали, всадят в тебя несколько пуль, а потом выбросят из вертолета, вот ты тогда и поймешь, с кем ты навсегда! — произнес сверху кривопалый. — Поймешь, да поздно будет. Ох, поздно!

— Не обращайте внимания! — понизив голос сказал худой. — Это у нашего уважаемого сокамерника видения, видения наяву. Это учитель одной из наших средних школ, его взяли на торговле наркотиками, сам он наркоман, ему кажется, что…

— Да? Ему кажется… — я привстал, попытался разглядеть лежавшего, но мешал свет лампы. — Но совсем недавно я слышал нечто похожее, только рассказанное как бы с другой стороны…

— Я так и думал, — сказал худой и, дернув меня за куртку, заставил сесть. — Так и думал! Все вокруг заражено этими бреднями! От них уже некуда деться! Давайте о другом! Давайте?

— Ну давайте, давайте! — сказал я, взял спички из кафе «Куполь», откусил кончик сигары, раскурил. — Давайте, что вы замолчали?

— Хорошо! — худой, получив разрешение, замолотил языком. — Вот меня задержали, как и вас, по ошибке. Вы, я вижу, раздосадованы, нервничаете, наверняка пытались что-то доказывать, пытались объясниться. Так?

— Нет, ничего я не объяснял. И не спорил. Просто я не согласился подписать протокол или как там это называется…

— А я со всем соглашался. Я все принимал как должное. Ведь время все расставит по своим местам, во всё внесет ясность. И потом их ошибка — это моя ошибка, когда ошибаются они, ошибаюсь я, потому я — это они, и наоборот. Понимаете?

— Ну, конечно, — дым длинной сигары был удивительно ароматен, я курил ее, а не она меня, не каждое взаимодействие было оборачиваемо, далеко не каждое. Они — это я, я — это они. Ох ты, говнюк! И я сказал худому, что, несмотря на свой патриотизм и лояльность, я, видимо, все-таки не так глубоко интегрирован, не так полно включен в окружающее, чтобы в окружающем и окружающих видеть себя, в себе — окружающее и окружающих.

— Я очень рад, что вы это сказали, — обрадовался худой. — Вы сказали это потому, что вы понимаете ход моих мыслей, понимаете мою логику. Пусть даже вы в чем-то и несогласны, я же чувствую, что несогласны. Но мне важно понимание. Улавливаете разницу. Согласие и понимание. Понимание и согласие. Мне, увы, приходится слишком часто сталкиваться с непониманием. Даже не с непониманием, а — с нежеланием понимания. Перед моими аргументами выстраиваются не противоположные, не иные аргументы. Передо мной выстраивается стена. А со стеной говорить невозможно!

— Вы правы, вы правы, — сказал я. — Со стенами говорить действительно невозможно. Но, скажите, почему все-таки вас задержали? Почему вы здесь сидите? По подозрению в чем?

— Тут недавно было совершено очень дерзкое ограбление. И со слов свидетелей был составлен фоторобот подозреваемых. А один из фотороботов оказался похожим на меня. Или я оказался похожим на фоторобот. Но все в свое время выяснится, все станет на свои места. Я в этом уверен. Просто иначе не может быть!

— То есть верите в конечную гармонию?

Худой посмотрел на меня с интересом.

— О гармонии я бы все-таки не говорил. Согласитесь — она недостижима. Но я верю в вечное к ней приближение. По шажку, по полшажочку. Я еще сигаретку возьму?

— Берите! Берите-берите. Выкурим всё! — я постучал по верхней койке. Эй! Учитель! Сигаретку?

Мне не ответили. Хорошо… Я понимаю, понимаю. Я задержал во рту сигарный дым, потом медленно выпустил его горячей тонкой струей и сказал:

— Меня не привлекает постепенное приближение. Мне бы хотелось обладания, полного, сразу.

— Я через это уже прошел, — кивнул худой. — Для меня это пройденный этап. Полного обладания я больше не желаю, оно меня, скорее, пугает.

— А что именно ограбили? Я про то ограбление, по которому вас арестовали. Частное имущество, личное? Государственное?

— Собственность смешанного характера. Акционерное общество с большой долей федерального участия. Грабители не смогли открыть сейф и вытащили его в проломленную стену. Но главное — они унесли два компьютера и в одном имеется совершенно секретная информация. Государственного значения. И, представляете, сижу я дома, смотрю телевизор, местный канал, по которому как раз и говорят об ограблении, а в дверь мою звонят, я открываю — и на тебе! Захват, наручники… Но — разберутся, разберутся… Мое дело — дело простое, а вот ваше… — он вздохнул. — Ваше дело крайне серьезное!

— Мое? Дело? — мне не нравилось само слово «дело», будучи произнесенным в этой камере предварительного заключения, оно вызывало не самые приятные ассоциации. — На меня нет никакого дела! Я ничего не совершил, на меня не составляли фоторобот! Я прилетел за телом сына, а почему его убили, кто его убил — вот это и может составить дело, настоящее дело, учитывая, что мой сын…

Я замолчал. Следовало закончить фразу, но я не знал — как. Мой сын, кем он был? Что я мог сказать худому? Я многое чувствовал, но выразить этого не мог, не находил слов нужных, соответствующих.

— Это такая боль! — проговорил я.

— Да, — кивнул худой. — Это ужасно! Какое варварство! В людях столько нетерпимости, столько злости. Ну, приехал молодой человек со своими друзьями, начали хозяйствовать, развели коров, кур, начали огородничать. Так нет, им вставляют палки в колеса, их подозревают в каких-то страшных грехах, им приписывают что-то чудовищное. Знаете, что тут говорили про вашего сына и его друзей?

— Что? — спросил я. — Что про него говорили?

— Будто это садистская секта, где предаются извращениям, в том числе половым, где будто истязают тех, кого ловят ночью на улицах, а потом убивают, из мяса делают котлеты и продают в кафе. А вашему сыну принадлежали небольшое кафе-мороженое да вегетарианский ресторан. Единственный в регионе, кстати. И какие котлеты, позвольте вас спросить? Да, спросите, спросите! — худой вдруг начал нервничать, его глаза возникали из тени, загорались огнем, с ним надо было держать себя осторожно. Спросите меня о котлетах!

— Я?

— Вы! Вы! Спросите!

— Я? Ну, хорошо… Спрашиваю! Что там с котлетами, а?

— Никаких котлет не было и в помине! Да! Ни в одном из заведений вашего сына не подавали мясного! Ни в одном! Но стоило сказать об этом распространителям слухов, как они тут же говорили, что котлеты продают не в кафе, а в кулинарию, которая в торговом центре и которая вашему сыну не принадлежала! Да! Директору торгового центра пришлось даже специально выступать с опровержением, показывать производство котлет, показывать холодильник с коровьими тушами, мясорубки, фарш. Правда, это было уже после смерти вашего сына, не далее чем вчера, это как бы снимало часть слухов, постфактум, но погиб-то он под знаком котлет. Все-таки люди странные существа!

— Я согласен. Они очень странные, — в худом было что-то особенное, с ним хотелось поделиться, хотелось быть с ним откровенным. И я сказал:

— Неизвестно чего от них ждать. Ждешь добра, получаешь гадости, ждешь гадостей, тебе целуют руки…

— Вам целовали? — быстро спросил худой. — Хотя — да, понятно почему. Вы его отец! А мне никогда не целовали рук, передо мной не становились на колени. Вы когда-нибудь кому-нибудь дарили фотографии с дарственной надписью, чтобы этот человек поставил вашу фотографию на полку и смотрел на нее, вспоминал вас?

— Дарил, — сказал я. — Я дарил свою фотографию бабушке. Дарил одной женщине. Нет, даже двум… А что?

— В вас гнездится нечто, о чем вы сами не подозреваете, — худой вдруг взял меня за руку и крепко сжал. — В вас бродят суровые силы, кипят соки. Перед вами очень большие перспективы. Вы знаете об этом? Вам предстоит дарить свою фотографию тысячам людей. Может быть — сотням тысяч. Может быть — миллионам.

— Послушайте, — после некоторого колебания я отнял руку. — О каких перспективах вы говорите? Я уже не молод, совсем не молод. Перспективы были у моего сына, но его убили…

— А тут всех убивают, — вклинился в разговор взятый на торговле наркотиками учитель. — Тут без этого не могут. Убьют, а потом орут на похоронах. Плачут, просят прощения. Потом напьются до соплей и снова убивают…

— Не слушайте его! Не слушайте! — худой быстро взял ещё одну сигарету. — Это у него таски. Он вообще-то человек добрый, мухи не обидит, но вот под кайфом всякие ужасы, всякую, понимаете, околесицу несет…

Краем уха я услышал звук шагов, кто-то подошел к двери нашей камеры, заглянул в глазок. Я посмотрел на дверь, встретился взглядом с наблюдавшим за нами, наблюдавший моргнул, отпрянул от глазка, и глазок закрылся шторкой.

— Понимаете, — медленно, с расстановкой сказал худой, — вашего сына убили не из-за всех этих глупостей, не из-за всяких там слухов. Существовала версия, ее озвучивали еще тогда, когда сын ваш был жив и ничего, казалось, его жизни не угрожало, — версия, будто ваш сын шпион, будто он приехал в Кокшайск, чтобы быть поближе к военным секретам, чтобы этими секретами овладеть, что за секреты он готов щедро платить.

— И было кому? — спросил я. — Имелись продавцы?

— Конечно, — худой попытался вновь взять меня за руку, но я руку отдернул, — конечно! Продавцы были. Вот я, например. Я сам предлагал вашему сыну купить у меня проект системы наведения ракеты на цель. Ракета «море земля», специальная ракета для обстрела побережья с водной глади, точность достигалась уникальная, отклонение в несколько сантиметров от цели, точнее — не больше сорока пяти. Вы понимаете? При взрыве, после которого оставалась воронка около пятидесяти метров в диаметре, отклонение сорок пять сантимеров. Сорок пять сантиметров… Мое ноу-хау, уникальная разработка, несколько лет упорного труда, предлагал за четыре тысячи долларов, мне были нужны деньги на операцию, но он даже не стал со мной разговаривать. Он, узнав, что мне нужно, зачем я пришел, приказал меня выгнать. Я, если честно, не обиделся, но я — это я, я человек цивилизованный, мне и в голову не пришло бы мстить, а вот другие, те, кому тоже были нужны деньги и кого он тоже не стал слушать, у кого тоже не стал покупать секреты? А? Эти люди вполне могли сделать что-то такое, что-то такое замыслить… Ведь слухи не возникают на пустом месте. Значит — у кого-то он что-то купил! Так почему он не хотел покупать у других? Люди могли обидеться, те, кого он выгнал, вполне могли обидеться. Я не обиделся, но другие — вполне, вполне могли…

Бедный мой мальчик! Из него делали бога, шпиона, главу садистской секты, торгующего котлетами из человеческого мяса, извращенца-гастролера. Кем он был на самом деле?

— Меня утром отпустят, и я пойду в морг, — сказал я. — Мне надо увидеть его тело. Тело должны отправить к матери, в Америку, пока оно не погребено, всем распоряжается его мать, она хочет, чтобы тело перевезли, чтобы оно было похоронено там. Там красивые кладбища. Ровный газон. Тенистые аллеи.

— Бывали? — быстро спросил худой.

— Нет, — признался я, — не довелось…

— Я изъездил полмира, — сказал худой. — Ничего там нет хорошего, ничего! — он зашелся в кашле, потом поднялся, приподнял крышку параши, ловко и длинно под нее сплюнул.

— Вы надеетесь выиграть процесс? — спросил он быстро. — У вас уже есть адвокат?

— Откуда вы всё знаете?

— Об этом трубят не переставая. По всем каналам. Перед тем, как меня взяли, я слышал несколько версий. По всем центральным каналам, по нашему местному. Многие говорят, что вам не светит.

— Что-что?

— Не видать вам денег! Понятно?

— Деньги! — выдохнул учитель. — Деньги!

В двери камеры заворочался ключ, дверь распахнулась, и вошли трое: мой боровшийся с тошнотой дознаватель, надзиратель в камуфляже и с дубинкой и генерал в фуражке с темно-синим околышем.

— Убрать! — генерал указал пальцем на худого, который тут же сложил руки за спиной, опустил голову и, подталкиваемый дубинкой надзирателя, вышел в коридор.

Генерал опустился на нары. Дознаватель неловко улыбался, на его щеках играл нездоровый румянец, он не знал куда девать руки.

— Накурили… — потянул носом генерал. — «Кэмел» без фильтра, натуральное американское производство, «Кохиба» по тридцать пять долларов… — он посмотрел на дознавателя. — Неплохо у вас задержанные живут, неплохо! Ну, — генерал перевел взгляд на меня, — жалобы есть?

— Жалоб нет, — я попытался встать, но меня остановили жестом. — Все хорошо, товарищ генерал, все отлично.

— Эх, если бы все задержанные были такими, как вы! — генерал вздохнул. — Ну, ладно, давай закурим!

Я угостил генерала «Кэмелом». Он прикурил, сделал глубокую затяжку и выплюнул табачную крошку. Хороший был генерал, свойский. Старого разлива.

— Вы понимаете, ночью я к задержанным приезжаю в исключительных случаях, — сказал генерал. — Если, скажем, задержанный — важная птица. А вы птица важная… Как оказалось, за вас влиятельные люди просят… Я уже ночные известия посмотрел, увидел репортаж о вашем приземлении, сделал пару звоночков, решил, что вами займусь поутру, после завтрака, лег спать, а тут и позвонили мне. Я же сейчас холостой, жена на Кипре с дочками, сон прерывистый, неспокойный, но все же заснул хорошо, и так не хотелось просыпаться, так не хотелось. Думал — пусть его, пусть оставляет мессидж, однако… Да… Знаете, кто звонил?

— Нет, — честно признался я, — не знаю. Откуда!..

— А вам лучше и не знать! — генерал вновь затянулся, да так глубоко, что в пальцах его остался лишь маленький окурочек и тот истлел, пока летел на пол камеры. — Даже у меня дух захватило, даже у меня. Значит, я себе командую «Подъем!», чищу зубы, одеваюсь, выхожу из дома, сажусь в машину, отдаю приказание шоферу — и вот я здесь.

В лице генерала проступило некоторое беспокойство. Он посмотрел на дознавателя, на меня, потянул носом.

— Прошу простить, — сказал генерал, подходя к параше, поднимая крышку и расстегиваясь. — Помочиться я забыл, а вчера меня угощали пивком. После пивка, знаете ли… — и он зажурчал, зажурчал с нарастающей энергией, под конец смачно, отрывисто пукнул, заправил свои причиндалы, застегнулся, прокашлялся.

— Ничто человеческое мне не чуждо, — генерал дернул за ручку и опустил крышку: параша зажила своей канализационной жизнью, забурлила-захрипела. Ну, на чем я остановился?

— На том, что мне лучше не знать, кто вам звонил, — сказал я.

— Да-да, именно! — генерал вернулся на нары. — Покурим?

Я вновь угостил генерала сигаретой.

— Буду откровенен, — сказал генерал. — Прям, недипломатичен. Скажу без околичностей. В лоб. Откровенно. Жестко. Без утайки. Начистую. Как на духу.

— Валяйте, — разрешил я. — Мне давно надоели вихляния. В конце концов — честность украшает, изворотливость — портит. Ну?!

Генерал шелкнул пальцами, дознаватель угодливо изогнулся, потом понятливо кивнул и попятился к двери, в которую начал колотить каблуком. Его удары были размеренны, методичны. Дверь приоткрылась, надзиратель заглянул в камеру, раскрыл дверь шире, и дознаватель исчез за нею. Дверь захлопнулась, заскрежетал ключ.

— Ну, вот мы и одни! — генерал улыбнулся и, сняв фуражку, стряхнул с лысины пот. — У меня, кстати, непростая миссия. Вам-то что! Вас при любом раскладе покормят завтраком, а я могу оказаться в такой ситуации, когда на завтрак будут маслины.

— Не любите? Но это же полезный продукт. Укрепляет сосуды. Я люблю такие с косточками, крупные…

Генерал ухмыльнулся. Если он и был старше меня, то года на четыре, не больше. Просто форма придавала ему солидность. Похоже, генерал не врал, что его разбудили среди ночи, что он только что и успел, как почистить зубы, но его проступавшая на щеках щетина была практически без седины, на шее не было морщин, руки были гладкими, возле глаз не было паутинок. Генерал был красив, длинноног, широплеч. Такие пользуются успехом у женщин, успех свой умеют и любят отрабатывать. В обществе таких людей я всегда чувствовал себя неполноценным: помимо длинноногости и широких плеч генералоподобные обладают горделивой осанкой, уверенным взглядом, размеренностью речи. Они могут происходить из глухой деревни, а выглядеть словно потомственные аристократы. Голубая кровь в них образуется как бы сама собой, течет по их жилам, в нужный момент закипает, в нужный — стынет. У них сила.

— Слушай, — ухмылка изменила моего генерала, он стал действительно прям и прост, — мне очень некогда. Мне надо с тобой поговорить, успеть до утра еще кое с кем встретиться и сообщить о результатах руководству. Если ты такой, то ладно, будь таким, ни мне, никому другому дела никакого нет. Но вот деньги…

— Какие деньги… — начал было я, но генерал вновь тормознул меня жестом: это было отработанное движение ладони, синхронизированное с движением бровей, уголков рта.

— Деньги — большие, — сказал генерал. — Подобные суммы — вещь опасная. Например, ты знаешь, сколько стоит мой заказ?

— Заказ чего?

— Не чего, а кого! Сколько стоит меня заказать, ты знаешь?

— Откуда!..

— А я тебе скажу. Тысяч десять максимум, но если получить добро сверху, санкцию, то цена падает до трех. Понимаешь — я стою меньше, чем отечественный внедорожник «Нива». Это — обидно, это очень обидно. А сколько стоишь ты, а?

— Меньше? — предположил я. — Больше? Столько же? Три пятьсот?

Генерал вздохнул.

— Месяцев восемь назад ты действительно стоил три пятьсот, только рублей, рублей. Иначе — долларов сто двадцать, не больше. А если учесть, что избивавшим вообще ничего не заплатили, то случился почти казус — мочить тебя им приходилось как бы за свои. Это так унижает!.. Но вот прошло время, совсем немного времени, и ты вырос в цене. Настолько, что стал неуязвим. Теперь тебя и пальцем не тронуть. Понимаешь?

— Кажется — да… То есть — нет… Значит, тот с заточкой, и тот с битой, и тот, что был на стрёме, сами заплатили за мое избиение? Так?

Генерал захихикал. Генеральское хихиканье было снисходительным. Снисходительно хихикнуть — это надо уметь, этому надо долго учиться.

— Нет, мой дорогой, нет. С ними была договоренность, но потом решили сэкономить, и пришлось их всех троих покормить маслинами. Понял ты хоть на этот раз?

Он начал меня утомлять. Таких следует гасить до того, как они начнут раздувать щеки и чувствовать себя хозяевами, их силе всегда надо противопоставлять свою, причем без экивоков, жестко, в лоб. К черту их длинноногость и горделивую осанку, каждый из них если не импотент, то обязательно страдает хроническим простатитом, у них обычно язва, повышенное давление, десны кровоточат, они слишком жадно едят, любят сидеть на унитазе с книгой, любят курить в сортире. Они обыкновенные, самые обыкновенные люди, они сильны только в сообществе, если чувствуют локоть такого же уверенновзглядого, стоит их разобщить, как они теряются, ссутуливаются, перестают пользоваться успехом у женщин, которые не прощают шага назад, которые по-настоящему, в глубине души любят кривоногих, некрасивых и сутулых. К тому же — генералы всегда лажаются, причем на пустяках.

Я вынул изо рта потухшую сигару, вслед за ней полезла густая нить горькой слюны, которую я вяло спустил на пол, достал бумажные спички из парижского кафе «Куполь» с нацарапанным на обороте упаковки именем «Зина», сигару раскурил, выпустил облако дыма в лицо генералу. И — улыбнулся, улыбнулся этому всесильному-всевластному, боящемуся получить на завтрак маслину. До генералов все медленно доходит, в ответ на мою улыбку он вновь захихикал, для него я был дурачком с дурацкой улыбкой, какой с дурачка спрос, дурачков надо прощать и гладить по головке.

— Ладно, что было, то прошло. Важно другое, — сказал генерал, отмахиваясь от дыма моей сигары. — Было принято решение, по которому твои претензии на отцовство будут рассматриваться как наиболее перспективные. Так что — поздравляю.

Я молчал.

— Ты опять не понял? Смотри, — генерал достал из внутреннего кармана кителя блокнот, раскрыл его, и из блокнота на пол камеры спланировал раскрывающийся в полете лист бумаги. Лист медленно лег на пол, и я увидел схему из белых и черных квадратиков, кружочков и ромбиков, между которыми были прочерчены непрерывные, пунктирные и состоящие из крестиков линии, причем над схемой, шапкой было четко выведено «Операция „Мандрагора“. Блок-схема нейтрализаций», а слева от шапки штамп «Утверждаю» и залихватская подпись.

— Бля! Это не то! Не смотреть! Секретно! Государственная тайна! — с этими словами генерал выронил блокнот, обламывая ногти о бетонный пол, соскреб блок-схему нейтрализаций в кулак, запихнул ее в рот, начал жевать и — подавился!

Его глаза полезли из орбит, налились кровью, шея раздулась, он начал хрипеть. Слёзы, сопли, слюни.

Следовало постучать генерала кулаком по спине, позвать охрану, а я протянул руку и поднял генеральский блокнот.

Генерал попытался вновь воспроизвести свой коронный жест, мол помолчи, говорить буду я, но жест получился резким, неубедительным. К тому же генералу стало не хватать кислорода, его губы начали синеть. Мне всегда казалось, что удушье так быстро не развивается, но оно, оказывается, развивалось просто-таки молниеносно, видимо, в генерале изначально было мало кислорода, он работал на углекислом газе, на тех продуктах, которые для всех ниже званием служат продуктами распада. Генерал сполз с нар на пол, рванул на груди китель, затрещали пуговицы, под рубашкой, на голубоватой майке были закреплены провода, микрофон. Я взял микрофон двумя пальцами, положил на пол, раздавил каблуком. Генерал смотрел на меня умоляюще. Я развел руками в стороны: ну что я могу сделать? все во власти высших сил!

И тут глаза генерала закатились, он потемнел всем своим благородным лицом, затряс своими длинными ногами. Генерал умирал. Помочь ему уже было нельзя.

Поэтому я открыл блокнот и обнаружил, что этим типчикам все было известно — в каком году у Иосифа Акбаровича умерла бабушка, на каком месяце у Ванькиной последней жены был выкидыш, какого цвета обивка у любимого «мерседеса» Ващинского и какого цвета был конверт, в котором мой приятель передавал премию по итогам первого года совместной работы. В умении собирать информацию им отказать было трудно, генерал и его команда, те, кто искали и находили, обобщали и систематизировали, анализировали и накапливали, были все-таки профессионалами.

Пользуясь таким блокнотом можно было с каждым из нас четырех вести хитрую игру, припирать к стенке, давать чуть свободы и снова припирать.

Мне захотелось высказать свое восхищение генералу, но тот издал прощальный хрип и вытянулся. Мои восторги остались при мне.

Я отложил блокнот, встал с пола, попробовал поднять тело генерала и положить на нары. Это было непростой задачей. Прижимать его к себе мне не хотелось, а поднять тело на вытянутых руках я не мог. Закинув для начала на нары генеральские ноги, я обнаружил, что не могу поднять туловище, а начав с туловища, выяснил, что мне и здесь не хватает сил. Я решил облегчить тело, снял с него туфли, стянул с широких плеч китель, но этого было явно недостаточно. Тут меня осенило, и я, сняв с генерала рубашку, разорвал ее на полосы, полосы связал между собой, на одном конце сделал петлю, в которую просунул генеральские руки, петлю затянул, другой провел через раму верхнего матраца и потянул. Получилось! Правда, когда грудина генерала коснулась края нар, тело издало тяжелое урчание, рот открылся, но я преодолел отвращение и страх, дотянул-дотащил генерала и зафиксировал. Теперь оставалось положить на нары его ноги, освободить руки от петли, сложить их на груди, накрыть генерала его же кителем.

Что я и сделал. Импровизированную веревку я запихнул в парашу, вновь сел на пол, раскурил сигару и собрался продолжить изучение записей в генеральском блокноте, как сверху свесилась стриженная наголо голова. Безумные глаза, шрамы. Шрамы почти как у меня. Да, мы вообще были похожи.

— Я бы на твоем месте рвал отсюда когти, — сказал пойманный на наркотиках учитель. — Генерал этот говно, его тут всегда держали за шестёрку, но всё-таки генерал есть генерал. Он же всё записывал, передавал ваш разговор куда надо, там сейчас решают, что делать. Если генеральские люди сюда заявятся, то тебе не поздоровится! К тому же — тебя давно ждут наверху! — он вытащил телефонную трубку, набрал номер.

— Санёк! Ты? Ну забирай клиента! Забирай, а то поздно будет!

Не успел учитель спрятать телефон, как камуфляжный надзиратель открыл дверь камеры. Он имел настолько взъерошенный вид, словно кто-то его или сурово напугал, или там, откуда он примчался, буйствовали сразу несколько генералов, причем не голубокровно-благородных, как мой покойник, а генералов-простецов — мать-перемать, засажу по самые некуда, почему шенеля не заправлены. Надзиратель распахнул дверь камеры, сглотнул слюну и поперхнувшись произнес:

— На выход! С вещами! Ничего не забывать!

Я поднялся, посмотрел на учителя. Тот лежал на койке словно это была не тюремная шконка, а топчанчик на пляже, скалился щербатым ртом. Хороши у нас учителя математики, хороши!

— Не волнуйся! Санёк тебя выведет. У меня с ним свои счеты, он передо мной в долгу за брата. Его брат у моего брата в яме сидел, в других ямах всех поубивали, Санькиного брата не тронули. Так что будь спокоен. Я ещё проявлюсь, давай!

— Пойдемте, — сказал мне надзиратель. — Вас очень ждут! — и вывел меня из камеры, закрыл за мной дверь, повернул в ней ключ.

Мы пошли по нескончаемым коридорам и лестницам, другие надзиратели открывали перед нами тяжелые двери и отмыкали решетки, наши шаги гулко отдавались в огромном здании, объятом тягучей тишиной, такой обволакивающей, словно я был единственным заключенным, задержанным, подследственным.

— Мы вообще-то и так всех отпускаем, кого по амнистии, кого под подписку о невыезде, — пояснил Санёк. — Могут понадобиться камеры. Завтра будут отправлять тело, всякое может случиться, ожидается наплыв его последователей, среди них могут быть самые непредсказуемые граждане. Их уже столько просочилось!

Мы подошли к двери, возле которой стояли сразу двое надзирателей.

— Передал! — сказал Санёк, подталкивая меня к одному из них.

— Принял! — ответили ему, и другой надзиратель начал открывать замки. Замки щелкали и скрежетали. Наконец дверь открылась, другой надзиратель шагнул через порог, поманил меня, и мы с ним оказались возле лифта. Надзиратель нажал кнопку на панели, дверь лифта отползла в сторону.

— Прошу! — он услужливо поклонился.

Я вошел в кабину, надзиратель — за мной. Дверь закрылась, лифт рванул вверх настолько стремительно, что заложило уши, а когда дверь открылась, то передо мной была перспектива другого бесконечного, освещенного дежурным светом коридора.

Мы прошли по коридору до двери, на которой имелась золотом по черному табличка «Приемная». Надзиратель открыл дверь приемной и предложил мне войти. Я вошел, дверь закрылась за моей спиной. В приемной, у низкого столика, попивая кофеек и покуривая, ножка на ножку сидел Ващинский, худой, загорелый, весь в черном, слева от него — принявший меня на земле брыластый, с распухшими, разбитыми губами и оттого ещё больше не похожий на моего школьного друга Сергея, финансиста и магната, справа — тонко улыбающаяся блондинка в сиреневой брючной паре, подчеркивающей точеность ног и величину мощного бюста.

— Вот, мама, — сказал Ващинский блондинке, указывая на меня кофейной чашечкой, — это еще один ваш сынок? Еще один блудный? Не много ли мы наблудили, мама, не много ли?

— Хватит вам! — с укором встрял брыластый. — Человек из камеры, ему надо попить-поесть, отдышаться… По себе знаю, а вы развели тут… Давай, садись, я тебе сейчас закажу что-нибудь легкое…

— От него пахнет тюрьмой! — сказала блондинка. — Терпеть не могу этот запах! Ты, Сергей, сколько отмокал? Несколько часов?

— Так я сидел несколько суток! — брыластый мне подмигнул: мол, не робей, всё путем. — Главное, Анна Сергеевна, человека хорошо принять, а всё остальное чепуха!

— Ну ладно, ладно! — Анна Сергеевна отбросила со лба русую прядь. Ну, иди сюда, вонючий мой, я тебя поцелую!

И Анна Сергеевна открыла мне свои объятья. Сволочь! Она выглядела лет на тридцать, ни морщинки, зубы блестят. А я стоял в дверях, смотрел на них, и во мне росло желание проклясть их самым страшным проклятием.

Но я решил их пожалеть. В чем была их вина? В неуважительном, в недостаточно почтительном отношении ко мне? А если они не знали, кто я такой? А, может быть, догадываясь или даже зная наверняка, не хотели признавать за мной моих прав, моего значения? Завидовали? Завидовали и от этого презирали меня, старались унизить любым способом, всегда и везде? Мне стоило отнестись к ним снисходительно, с учетом их мелких слабостей, их недостатков. В конечном счете, — не обращая внимания и на серьезные пороки. Даже самые тяжелые прогрешения преходящи, изменчивы и могут быть прощены. Правда, если только являются плодом их собственных заблуждений, пороков, а не возникли под чужим влиянием. Тем более — под влиянием групповым.

А Ващинский, брыластый и Анна Сергеевна не сговаривались, не проходили совместного инструктажа по моему унижению. Каждый из них действовал по собственному почину, и не было их вины в том, что отдельные почины объединялись и многократно усиливались. Да и не собирались они мной помыкать, меня кнопить и волтузить. Каждый из них любил меня, уважал, но только — по-своему, не так, как хотелось бы мне. И тут я подумал, что если бы все относились ко мне так, как хотел бы я сам, то я бы первый же взвыл, отказался бы от такой любви и уважения. Пусть уж будут такие, пусть.

И я подошел к Анне Сергеевне и — эта кукла и вблизи казалась удивительно молодой, — дал себя обнять и поцеловать, дал брыластому налить мне кофе и приготовить для меня бутерброд, позволил Ващинскому порассуждать о блудящих и блуде. Не их изъяны и червоточины, общие и частные, единичные и всеобщие, были мерилом, а мое к ним, к носителям изъянов, милосердие и доброта. А мои милосердие и доброта — я чувствовал это все сильнее и сильнее — были безграничны. Да, не было им ни конца ни края…

Хайфисет

… Рассказывают, что один витязь, владетель многих земель и человек богатый, как-то, выехав на охоту, встретил караван. С караваном вместе ехала девушка, но не на верблюде, а на скакуне породы хайфисет, причем девушка беспрерывно гарцевала, то мчась в пустыню, то возвращаясь, всячески показывала свое изрядное искусство наездницы. Витязь был настолько очарован статью и ловкостью девушки, что попытался посостязаться с нею в скорости, пустил своего скакуна вслед за её скакуном хайфисет, понимая, что успех к нему не придет, ибо, несмотря на богатство, у витязя не было такого скакуна. Так и случилось, но витязю удалось мельком увидеть лицо девушки, и он был поражен ее красотой. Вернувшись в свой замок, витязь посватался к родным девушки, ему ответили согласием и вскоре девушку привезли. Витязь женился, но когда вошел к девушке, то обнаружил перед собой совсем другую девушку, некрасивую, да к тому же — немую. Он отослал ее обратно, начиная догадываться, что дело тут в том самом скакуне хайфисет. Через несколько месяцев ему стало известно, что девушка вместе со своими родственниками-караванщиками попала в плен к правителю Алеппо. Витязь счел своим долгом выкупить и девушку, и караванщиков, но скакуна хайфисет правитель Алеппо оставил у себя и отказывался отдать. Собрав своих вассалов и союзников, заручившись поддержкой шаха и даже договорившись с королем о нейтралитете, витязь начал войну против правителя Алеппо и победил. Среди трофеев был и скакун хайфисет. Витязь уже взялся за луку седла, собираясь на этом скакуне вернуться домой, но его советник, седобородый мудрец, отговорил витязя садиться в седло. Мудрец посоветовал отдать скакуна его прежней владелице, несостоявшейся жене витязя, которая стояла неподалеку и жестами подтверждала правоту мудреца. Витязь отдал девушке скауна хайфисет и никогда о том не жалел…


Во что превратилась моя жизнь! Где тот вихрастый мальчик, тонкий юноша, молодой человек с идеалами, убеждениями, принципами? Тот, кого любили стройные, нежные девушки, от кого ждали успехов, в кого верили? Тот поэт — та-та, та-та, та-та-та-та, и что-то там блистает, и что-то там горит, и — а-а-а! — и — та-та-та! — чьи стихи не раз собирались включить в антологию молодых талантливых поэтов, но так и не включили, тот обещавший открытия прозаик, чьи рассказы кочевали от редакции к редакции, чей роман хвалили серьезные критики, а роман так и остался в рукописи, рассказы ненапечатанными, единственной доступной для его нынешнего состояния рифмой стала одна-единственная, кровь-морковь, сам же он превратился в пошляка, задающего эти дурацкие вопросы, со скрипом передвигающего свое тело, ноющего и просящего о сочувствии.

Но это бессмысленное существо, преобразователь еды в дерьмо, вдруг оказывается отцом объявленного богом, никогда невиданного и так — о, кощунство! — ко времени убитого сына, что вот, со дня на день, в руках этого отставленного от дел продажного писаки окажутся рычаги и ниточки, то самое, вожделенное, миллионы долларов, ради которых и живут миллионы людей, деньги, большие деньги. И тут в его голове начинает крутиться машинка, колесики начинают цепляться одно за другое, и этот банальный, скучный тип обрастает фантазиями. Банальными, конечно. А ещё в его бритой башке всходят цветы доброты. Он думает о фонде помощи одиноким сердцам. Потом — об издании своего журнала, потом о своем телеканале, потом — о регулярных обедах, восстановлении стоматологических руин, гареме из получательниц грантов от вышеозначенного фонда, бюсте на родине. Потом он вообще ни о чем не думает, он сидит и тупо пытается понять происходящее вокруг него, хлопает себя по щекам, мотает головой. Его выкручивает что-то бродящее в нем, что-то в него попавшее, его поташнивает так, словно тошнота, как одна из отличительных черт кокшайской атмосферы, цепляется к особо отмеченным, к таким, как он.

Да, меня клонило в сон после кофе и бутерброда, зевота рвала рот, и глаза туманились от слез. И меня поташнивало. Брыластый, мой заботливый опекун, заметив такое состояние, сразу предложил поспать пару часов в комнате отдыха, за кабинетом Генерального конструктора, но я отказался. Уже совсем скоро надо было идти в морг, на опознание тела, лечь спать означало перейти в другой мир, мир, значительно более опасный, в котором можно слишком надолго задержаться.

Прислушиваясь к неторопливой беседе, которую вели Ващинский и Анна Сергеевна, — Ващинский жаловался на людскую злобность, Аннушка убеждала его, будто люди, наоборот, добры, — я вытащил из кипы журналов на низком столике иллюстрированный буклет о городе нашего местопребывания и, раскрыв его, узнал, что Кокшайск почти всем обязан свекру той самой особы, что когда-то предпочла Ивана, дав мне отставку, что этот деятель науки именно здесь поставил какую-то такую хитрую установку, что исключительно в Кокшайске своенравные частицы неделимого атомного ядра начали рвать установленные от вечности связи, высвобождаться, чтобы давать энергию, материалы для докторских диссертаций, а пронизывая тела научных и технических работников, — смертельно опасное излучение, от которого все эти ученые мерли как мухи, а те, что выживали, оказывались закаленными, им уже никто и ничто не было страшно. Вот так здесь, среди поворотов северной реки, на поросших ельником взгорках, возник уникальный научный центр, вдохнувший новую жизнь в местные заводы, выпускавшие до появления свекра любвеобильной особы лишь автоматическое, морально устаревшее стрелковое оружие, допотопные взрывчатые вещества да собиравшие из комплектующих средние танки, которыми постепенно заполнялись гигантские ангары и запасные пути станции Кокшайск-товарная. Кому были нужны эти бронированные слоны? А после управляемых разгонов атомных ядер здесь начали делать куда более совершенные орудия убийства, например те самые ракеты «море-земля», секрет которых собирался продать мой худой сокамерник моему убиенному сыну. Здесь возникло оптическое производство, тут начали клепать самолетные фюзеляжи, начинять их электроникой, для самых современных самолетов построили аэродром, они, истребители-перехватчики, штурмовики да фронтовые бомбардировщики с ревом, восславляя создателей и свекра той дорогой моей памяти особы, стали летать над Кокшайском туда-сюда, туда-сюда, время от времени падая от восторга и радости полета в близкокшайские болота, успев тем не менее поприветствовать заоблачных жителей: «Как вы здесь? Мы там, внизу, хорошо!..» Но танкам тоже не давали приходить в негодность, зарастать мхом и сине-зелеными водорослями, потому что время от времени появлялись испытывающие в танках нужду, и кокшайцы продавали свои танки самым разным людям, черным, коричневым, желтым и белым, да еще обучали этих людей пользованию танками, и в исконно северную кровь кокшайцев раз за разом вливались новые струи и… — я захлопнул буклет. Половина, если не больше, из того, что пропихивал я со своей бригадой, почти всё, из-за чего меня чуть не убили, выпускалось в Кокшайске! Здесь можно было разместить заказ на вооружение настоящей армии, питанием которую снабдили бы кокшайский консервный завод и комбинат концентратов.

Я посмотрел на брыластого, на так изменившегося Сергея, на приблатненного мордоворота, в котором не было ничего ни от европейского разлива бизнесмена, ни от моего прежнего одноклассника и приятеля, на человека, который, распустив брюхо, сидел в кресле, попивал кофеек и покуривал. Как меняются люди! Или они просто становятся другими? Или подмена происходит на каких-то ранних стадиях, когда ясно, что старый багаж уже не будет востребован, и тогда в старые мехи вкачивают новое содержание, изменяющее в конце концов оболочку?

Но, изучая Сергея, я понимал, что тут подмена была с другим знаком, с другим смыслом, подмена настоящая. Подлинный-то продолжал сидеть в итальянской тюремной камере, а этого, подкидного, снабдив легендой, направили в Кокшайск для участия в дележе пирога! Какого? Да того самого, распоряжаться которым задохнувшийся генерал определял меня! И следовало ожидать продолжения — ради таких денег сюда понаедут самые выдающиеся персонажи и перед ними даже подмененный Сергей покажется мелочью. И мне вдруг стало жаль этого толстяка, пузана-гипертоника.

Вместе с креслом я — буклет о славном Кокшайске упал на покрытый ковролином пол — передвинулся к брыластому поближе. Он одобрительно мне улыбнулся, но я тут же его огорошил:

— Ты хоть бы изучил манеры Сергея, его стиль. Ты же на него совершенно не- похож, а если бы использовал его прихваты, то непохожесть казалась бы меньшей!

— Ну как так — не похож?! — улыбка брыластого стала ещё шире. — Я же и есть Сергей! Зачем мне быть похожим на самого себя? Мы с тобой не виделись почти двадцать лет, я немного изменился, постарел, заматерел. Да ты себя в зеркале видел? — он решил и сам перейти в наступление. — У тебя самого такая физиономия, что встреть я тебя случайно на улице, ни за что бы не узнал! Годы берут свое! Берут?

— Ну конечно, конечно! — вклинился Ващинский, но меня на общих местах не возьмешь!

И я продолжил:

— Сергей — высокий, плоскостопный, у него плечи значительно шире таза, у него мускулатура как у культуриста. А ты? — я попытался встать с кресла, но поскользнулся на буклете и вновь упал в кресло. — А ты? Ты какой-то пузырь!

— Тебе показать паспорт? — брыластый упорствовал, чувствовалось, что за просто так он своих позиций не оставит. — У меня паспортов как грязи русский, британский, костариканский, ломаровский и многия-многия другие и во всех моя физиономия и фамилия — Козлицкий. Редкая фамилия, правда? В твоей школе сколько было Козлицких? Один я!

Тут меня осенило.

— Слушай! Тебе Сергей продал свое имя и фамилию! Точно? В обмен на свободу? Ты хоть знаешь, что Сергей сейчас сидит в тюрьме? Знаешь?

Брыластый хлопнул себя по колену. Он хотел показать, что обижен, что его раздражает моя недоверчивость.

— Ты задай мне какой-нибудь вопрос, — предложил он. — Что-нибудь из того, что могут знать ты и якобы настоящий Сергей Козлицкий. Если я купил его имя и фамилию, то не мог же он рассказать мне всю свою жизнь, во всех деталях. Ну, давай, спрашивай, спрашивай!

— Спросить? — предложение брыластого выглядело неплохо. — А ведь спрошу!

— Да спроси ты его, проверь на вшивость! — словно потеряв терпение, встрял Ващинский. — А то он сам не знает, кто он такой!

— Да-да! Он нам тоже совал свои паспорта, словно у нас паспортов меньше! — поддержала Ващинского Анна Сергеевна.

Но не нравились мне их кривые ухмылки, не нравились!

— А у вас, мама, какие есть паспорта? — Ващинский смотрел на Анну Сергеевну с интересом. — У вас двойное гражданство?

— У меня тройное! — та засмеялась, вытащила из пачки сигарету, все мы тут же полезли за огнем. У Ващинского была тонкая золотая зажигалка с россыпью бриллиантов, у брыластого — видавшая виды, явно коллекционная «Зиппо», у меня — спички из кафе «Куполь». Анна Сергеевна мгновение поколебалась и склонилась к неверному огоньку спички. А эта мочалка ничего просто так не делала! Выбирая мой огонь, она выбирала меня, показывала давай, я соглашусь, посмотришь, убедишься, что я не только на вид такая, у меня и под платьем, и внутри все отлично, шелково, гладко, давай, напирай, я тоже на тебя ставлю; думаешь, один только генерал или кто-то там ещё рассчитывает на твой успех?

— Ну, что застопорился? — она смотрела мне прямо в глаза, поверх колеблющегося огонька, с таким характерным блядским прищуром. — Давай, спрашивай!..

Мотнув головой, я сбросил наваждение и для затравки спросил, в каком месяце живущий в Лондоне Сергей выслал мне специальный тренажер для разработки икроножных мышц, от моей неподвижности постепенно пришедших в негодность.

— Почти семь месяцев назад, в марте, в самом начале, числа так третьего или пятого, но не позже шестого, потому что шестого марта я улетел в Окленд, — ответил брыластый. И даже не запнулся, даже не задумался!

— Хорошо! — я был всё-таки вынужден признать высокий уровень подготовки: когда речь идет о больших деньгах, даже эти козлы умеют работать. — Первый тест пройден…

Второй мой вопрос был комплексным и включал несколько пунктов о первой жене лондонского Сергея, о ее росте, привычках, родителях.

— Здоровая была, ширококостная, играла за сборную «Буревестника» в баскетбол, но больше всего любила бильярд, русскую пирамиду, шары заколачивала ого-го, а папаша ее в молодости был вторым секретарем дальневосточного крайкома ВЛКСМ и лично застрелил якобы японского диверсанта, а в самом деле ссыльнопереселенца Хизанейшвили, несчастного человека с болезнью Дауна…

Конечно, Сергей мог рассказать о своей жизни все, особенно если спрашивающий и рассказчик никуда не спешили, если вдоволь было напитков и погода не портилась, но ведь фамилию диверсанта знали лишь те, кто был на свадьбе Сергея и Сергеевой первой жены, причем уже на втором дне, когда всех приглашенных остаться мучал сушняк и папаша молодой, еле ворочая языком, рассказывал о комсомольской юности, о предвоенных грозовых, о подвигах, о славе. Поэтому надо было признать, что брыластый и Сергей, со всей должной серьезностью отнесясь к перемене личин, и в самом деле копались в мельчайших деталях, одной из которых и был бедняга Хизанейшвили.

Ответы брыластого были, как ни неприятно в этом признаваться, точны. И Ващинский, и Анна Сергеевна всем своим видом показывали — парень, у тебя нет шансов, ты, парень, проиграл. Ващинский, оттопырив нижнюю губу, рассматривал свое отражение в карманном зеркальце и часто-часто моргал, так, будто ему нет никакого дела до происходящего в комнате, здесь он почти случайно, но так уж и быть — послушает да посмотрит.

— Тебя, дружок, разыскивал майор Пальчастый, — сказал Ващинский, по-куриному, боком, приближаясь к зеркальцу. — Ты, оказывается, договаривался с ним встретиться и на встречу не пришел. Он просил тебя обязательно ему позвонить, обязательно!

Откуда, откуда Ващинский знал этого Пальчастого, этого петровича? Спрашивать было бесполезно: у Ващинского на все были ответы.

А вот Анна Сергеевна курила и с улыбкой смотрела на меня, в ее улыбке не было ни снисхождения, ни насмешки, а были доброта и мягкость, так улыбаются тем, кого уважают и любят, она подмигнула мне, кивнула на Сергея, мол, давай, дожимай его, дожимай, сейчас он проколется, даст слабину — и тогда ты его окончательно положишь на лопатки. Она ободряла меня, подталкивала к победе, все-таки в Анне Сергеевне было и кое-что человечное, она не была законченной мумией. Может, действительно она была мягка и нежна, шелковиста и тепла, ласкова и отзывчива?

— Хорошо, — сказал я. — Второй тест также пройден, но мы переходим к третьему. Итак…

Но мне было не суждено начать третий тест. На меня просто-таки навалилось желание спать. Да, спать хотелось так, что ресницы казались склеенными. Борясь со сном, я ущипнул себя за руку, почти до крови — я видел это, я видел! — но не ощутил боли, а услышал голос брыластого, который говорил что-то о божественной природе счастья, в чистом виде хранящегося в обителях жителей небес, еще выше, над самолетными трассами, почти на границе между небом и безнебьем, причем счастье для тамошних жителей служит обыкновенным пищевым продуктом, по консистенции напоминает йогурт, по цвету — базилик, светится дрожащим внутренним огнем и как студень дрожит. Брыластому вторил Ващинский, как всегда — манерный и приторный, говоривший, что вкус счастья особенный, иногда с отчетливым цветочным оттенком, иногда — что удивительно! — вкус счастья близок к вкусу изысканных морепродуктов, морских улиток, жирных рачков и больших белых устриц, но Анна Сергеевна с Ващинским не соглашалась, утверждала, будто счастье вкус имеет терпкий, даже с металлическим послевкусием, а первые глотки счастья могут оказать столь особенное воздействие, что хлебнувшего без подготовки всенепременно стошнит, что, впрочем, здесь в Кокшайске скорее норма, чем патология.

Тут я вывернулся из кресла, упал на ковер, стукнулся головой об пол, ковер смягчил удар, но все-таки перед глазами поплыли круги. Наверное, я получил небольшое сотрясение мозга, и круги сменились пульсирующей темнотой, темнота — ярким светом. Несмотря на свет, все равно хотелось спать. Потом вновь запульсировала темнота, а кроме желания спать меня мучала жажда. Какое, на хрен, счастье?! Нет никакого счастья! Есть только жажда. Пить! Пить!

— Воды! — просил я, глаз не открывая. — Дайте воды! Пожалуйста!

Но горе-небожители, Анна Сергеевна да эти два болвана, стояли надо мной и рассуждали, какое счастье им мне отвесить — цветочное, терпкое или морепродуктовое. Что именно они дали, осталось тайной, но стошнило меня капитально, если бы не посторонняя помощь, то я бы и умер на полу приемной, захлебнувшись, а так я пришел в себя в расположенной при комнате отдыха ванной, перегнутый пополам, поддерживаемый чьими-то заботливыми сильными руками.

Наконец, проблевавшись, я попытался определить — кто это мне помогает? — но дальше мысли, что сюда смог добраться Иосиф Акбарович, не продвинулся. Меня приподняли, поддержали, выволокли из ванной, положили на мягкие подушки кожаного дивана, влажное душистое полотенце коснулось моего лба, уголков рта, я открыл глаза и увидел перед собой темное лицо человека с розовыми ушами — мой спаситель сидел ровно между мной и горевшим на стене светильником.

— Кто вы? — простонал я. — Кто?

Вместо ответа мне наконец-то дали холодной воды с лимонным соком.

— Кто вы? — повторил я, напившись.

Принимая пустой стакан, мой спаситель чуть сдвинулся в сторону, и я узнал своего канадца, живого, без дырок в голове.

— Вы? — я не мог поверить своим глазам. — Вы живы?!

— Жив, — канадец улыбнулся в бороду и начал набивать трубку. — Я живее многих живых. Вы-то как?! На вас лица нет, из вас лезла такая дрянь. Что вы здесь едите? По содержимому вашей рвоты можно изучать порочную систему питания. Хотя стошнило вас не из-за нее…

— А почему?

— Рвоту вызвал я. Вы начинали отключаться. Вам подсунули в кофе какую-то гадость, вы бы заснули и не проснулись. Пришлось промыть вам желудок и сделать пару уколов. Я всегда вожу с собой шприц-тюбики с сильными антидотами. Вот они и пригодились…

— Тюбики с чем?

— С антидотами. С противоядиями, если вам угодно по-русски.

— Понятно… — меня трясло как в лихорадке, ныли суставы, эти самые антидоты были крутоваты. — Понятно, но я видел вас с мозгами наружу, с остекленевшим взглядом. Пуля вошла вам в лоб, вся стена за вами была забрызгана кровью.

Канадец вновь улыбнулся.

— Кажется, это называется ловлей с использованием приманки. Ловлей на живца. Или, если хотите, провокацией. Или как-то иначе, — сказал он. Одним словом, все было инсценировано. Спецслужбами, и не только российскими, но и нескольких других заинтересованных стран. Кооперация в борьбе с организованной преступностью. Борьба с нелегальными доходами. С отмыванием грязных денег, полученных от продажи наркотиков, оружия, живого товара. А слух о моей мнимой смерти распространили по телеканалам, по радио и в печатных изданиях, и те, кто был бы заинтересован в смерти подлинной, себя проявил. Тут же их, голубчиков, начали брать, одного за другим, одного за другим.

До меня начало доходить: главное не сама смерть, не сама жизнь, а слухи о них, все держится на слухах, слухами полнится, питается, кормится. Не быть, а слыть, не являться, а казаться.

— Тут их, голубчиков, и повязали, — нес свое канадец, — в тот же момент, в тот же день. Они, понимаете ли, сразу начали перезваниваться, назначать друг другу, как они говорят, «стрелки», делить мой бизнес. Одним словом — от них полетели пух и перья!

Загрузка...