— Здравствуйте! — сказала она — конечно же! — на чистейшем русском. Вас нашла Дженни? Я знала, я знала, она найдет! Ма нам сказала, чтобы мы не беспокоились — ведь с нами летит Дженни, с Дженни мы никогда не пропадем, Дженни всегда всё видит, то есть — всё чувствует. А тут еще у Тима расстроился желудок. Я, лишь только увидела, как Дженни взяла след, пошла звонить Ма, что все в порядке. Вы ведь Па? О, это Па! Па! Благословите меня, Па! — и тут Алла опустилась передо мной на колени.
Вокруг снимали клиентов занимающиеся частным извозом то ли прапорщики-отставники, то ли неудачники-боксеры, мимо дефилировали индусы и греки, французы и поляки, толпой шли двухметровые баскетболисты, которых встречали с цветами маленькие детишки в форме скаутов, какие-то бляди спорили с явным педрилой, руководителем блядской делегации то ли в Дели, то ли в Афины, то ли в Париж, то ли в Варшаву, о том, когда им выдадут командировочные, лбы в черных костюмах раздвигали толпу, чтобы дать дорогу своему боссу, человеку с чудовищной, почти лежащей на обросших жиром ключицах челюстью, модная певица шла одна, с сумкой через плечо, синяк украшал ее скулу, чулок был порван на колене, певица грызла ноготь и шмыгала носом, из динамиков прорывалась речь диктора-информатора, но она забивалась звуками из большого, вмонтированного в некое подобие столба телевизора, а там, в телевизоре, ушастый телеведущий, щурясь сквозь очки, говорил о войне, о войне, о войне, а везде, на всех картинках из этого телевизора, были одни и те же ландшафты, одни и те же типажи, одни и те же слезы, кровь и пот. А канадец, миллионер и жулик, торговец оружием-недвижимостью-воздухом-будущим, стоял во всем этом, курил ароматный табак и смотрел, как какие-то совершенно завернутые персонажи, прилетевшие вместе с ним из Лондона на одном самолете, несут несусветную чушь, как бухаются на колени и просят их благословить человека, который никак, ни при каком раскладе не похож на того, кто может благословлять.
Я смотрел на склоненную передо мной голову Аллы. У неё было очень много волос, корни были светлее кончиков, волосы были жесткими, от них исходил тяжелый аромат шампуня, туалетной воды. Надо было что-то делать. На нас уже посматривали.
— Благословите ее, дружище, и поедем отсюда, — миролюбиво сказал канадец и выпустил целое облако дыма. — Благословите, да-а? Что вам стоит, Па?! Я бы на вашем месте сделал это, не задумываясь.
Я погрузил левую руку в её волосы, правую поднял. Повинуясь какому-то импульсу, Алла придвинулась ко мне, её жаркое дыхание начало прогревать мои бедра, и я подумал, что благословление вещь крайне эротическая, но тут затараторила слепая Дженни, и канадец с явным наслаждением перевел:
— Она диктует вам текст благословления, но вы можете произнести его на русском. Вы должны сказать: «Во имя Ма, Па и Всеблагого Сына благословляю тебя и да будет на тебе благодать!»
Я быстро произнес требуемое.
Но Дженни этого оказалось мало.
— Вы забыли сказать «аминь»! — улыбнулся канадец.
— Хорошо! Аминь!
— Па! — Алла снизу подергала меня за штанину. — Вы должны повторить все сначала!
— Во имя Ма, Па и Всеблагого Сына благословляю тебя и да будет на тебе благодать! Аминь! — выговорил я, Алла поцеловала мне руку, поднялась с колен и мы покинули здание аэропорта.
Ашот распорядился, чтобы канадца встречали на самом большом и шикарном джипе. Огромный черный, блестящий красавец стоял под знаком «остановка запрещена», водитель снисходительно угощал патрульного сигаретами, парни с платной стоянки по номерам джипа уже знали, чья это машина, и поэтому стоило нашей живописной процессии появиться из дверей, как они бросились помогать, подсаживать, укладывать, поднимать. Тележечный холуй получил свои деньги и теперь стоял, гордый, презрительный. В холуях есть что-то тонкое, ранимое, их подлость и низость требует внимания, без внимания они превращаются в несчастных, брошенных, их забывают, они спиваются, умирают.
Каким взглядом холуй смотрел на принадлежавший фирме джип! Он, наверное, думал, что джип мой, мой лично. Что джип принадлежит такому человеку, как я, в таком вот кожаном плаще. Всё-таки прав был Кушнир, который хотел, чтобы ехал я на тойотовском микроавтобусе, что не надо дразнить гусей. Гуси, гуси, га-га-га! Но это был взгляд не гуся — взгляд насекомого, фасеточный глаз, простые инстинкты, млекопитающий таракан.
Мы выехали из-под козырька, и обнаружились дождь, грязь, а еще вонь от какого-то моющего средства была словно растворена в воздухе. И выхлопы, выхлопы, выхлопы. Низко висящее небо. Небо неравномерно распределено над землею, в некоторых местах до него от земли ближе, не обязательно эти места — горы, в наших местах — до него совсем близко, не знаю почему, чем обусловлена, чем вызвана эта близость, но она отмечается именно здесь. Нигде нет такого низко висящего неба! Люди, поездившие более меня, люди опытные давали твёрдые гарантии: здесь ближе всего до небес, ближе всего. И я, знаете ли, им верю. Нет оснований сомневаться в их словах. Никаких!
Я и не сомневался, сидел расслабившись, слушал музычку, которую передавали по приемничку, прислушивался к тому, что происходило за моей спиной, прислушивался и приглядывался: имелось специальное зеркальце, в котором отражались и Дженни, и Алла, и Тим, и канадец. За ним — багажное отделение. «Дженерал моторс» — хорошая фирма, под её опекой жизнь проходит спокойнее и незаметнее.
Алла глазела по сторонам, все в ней выдавало бывшую москвичку, кудахдатала и хихикала, охала и ахала, восхищалась количеством хороших автомобилей, интересовалась — нет ли всё-таки какого дефицита в магазинах, ну, все-таки, ну хоть какого-то. Тим смотрел прямо перед собой, играл желваками, руки его лежали на коленях, костяшки были профессионально набиты. Чёрный пояс, пятый дан, вверх по отвесной стене, разрубленная ударом ладони железная труба? И это возможно, и это. Дженни курила одну за другой длинные толстые сигареты без фильтра, самокрутки — вынимала их из кожаного портсигара, ловко вставляла в серебряный мундштук и ждала. Канадец подносил огонь зажигалки. Дженни закуривала, и канадец временно оставался не у дел.
— Вы давно знаете Сергея? — спросил он во время одной из пауз.
— Лет тридцать пять, — ответил я. — Или чуть больше. С конца шестидесятых. Но знакомство возобновил недели полторы назад.
— Я вас понимаю! — канадец хмыкнул. — Понимаю! Знаете, здесь время скатывается в некие комочки, словно шерсть старого свитера. Их трудно разделить, распрямить, разгладить. Развернуть в цепочку последовательных событий. Реконструировать. День за днем, год за годом. Когда я жил здесь, мне было трудно понять местное время и со мной происходило примерно то же самое. Я знал, что нечто происходило, скажем, лет семь назад, или два месяца назад, или шесть с половиной часов, но мне казалось все иначе, мои ощущения никогда не совпадали с моим знанием. А стоило мне уехать, как время выстроилось. Минута за минутой, час за часом, осень за летом. Ощущения больше не противоречат знанию. А раньше после лета могла сразу наступить зима. А вместе со временем выстроилось и пространство. Которое здесь какое-то кочковатое, ухабистое. Понимаете?
— Нет, — ответил я.
— Здесь искривлено пространство! Оно деформировано. Здесь существуют пространственные ямы. В них легко провалиться и уже никогда не выбраться на поверхность. Или вы сможете выбраться, но совершенно в другом месте, за сотни километров от места провала. Причем эти ямы всегда прикрыты сверху чем-то вполне безобидным. Здесь вы не можете ни в чем быть уверенным. Вас всюду подстерегают ловушки. Волчьи ямы. То ли вы ошибетесь со временем и опоздаете, хотя вышли с запасом, то ли в самый последний момент провалитесь в яму. Понимаете?
— Нет, — ответил я.
— Вы рождаетесь, растете, набираетесь опыта и так далее, но ваша программа или программа, заложенная в вас вашими родителями, которые могут совпадать или разниться между собой, но все-таки составляют некую цельность, так вот, эта ваша общая программа начинает работу, но здешняя аура, здешний настрой таков, что ваша индивидуальная программа заранее не принимается. Изначально. Принимается, вернее — должно приниматься, может приниматься в первую очередь то, что находится вне вас. Вам навязанное. Не ваше. И происходит стычка программ, причем вы даже этого не замечаете. Как не замечаете того, что всегда побеждает внешняя программа. Чужая. Это вы хоть понимаете?
Я молчал. Мне не хотелось его разочаровывать. Симпатичный, в общем-то, человек, скорее добрый, чем злой, видимо — хороший семьянин, сибарит. Мне такие нравились всегда. Но он ждал ответа, и меня спасла Дженни, которая достала очередную сигарету, и канадец полез за зажигалкой. Мы проехали милицейский пост, и Алла заголосила, что, мол, милиция вооружена автоматами, что, наверное, в городе опасно, что ее предупреждали не пить воду из-под крана, не питаться нигде, кроме как в дорогих ресторанах, продукты покупать только в дорогих магазинах, не выходить на улицу после девяти вечера, не ездить в метро, ни с кем не знакомиться.
Мне, видимо, стоило как-то спросить канадца — правда ли, что Сергей сейчас сидит в итальянской тюрьме? Правда ли, что Сергей арестован за торговлю оружием? Быть может, к такому бизнесу его подвигли мои статьи? Или статьи моих подельщиков? Ведь нашу газету читали и за рубежом. Может, это мой приятель сплавлял Сергею арсеналы в боях познавшей радость побед? Но я повернулся к канадцу и сказал:
— Знаете, я действительно не понял, что вы имели в виду.
То есть признался в легкой форме дебилизма. И думал, что канадец оставит меня в покое, но не тут-то было.
— Так это же очень просто, — начавший набивать трубку канадец оставил свое занятие. — Тут все дело в свободе. Понимаете, здесь нет свободы. И не было. И не будет. Она здесь невозможна из-за местных атмосферных характеристик. Из-за географической широты. А еще из-за многих других, объективных причин.
Он задумчиво пососал янтарный мундштук великолепной трубки.
— Но там, где я сейчас живу, она невозможна из-за причин субъективных. Понимаете?
— Нет, — в третий раз сказал я, и мы остановились перед шлагбаумом. За шлагбаумом начинался ведущий к гостинице пандус. Очередной холуй — мужскому населению где-то надо работать, что-то делать! — поднял шлагбаум, мы подъехали под гостиничный козырек, канадец открыл дверцу, неловко выбрался наружу, достал носовой платок и громко высморкался.
Я повернулся к Алле.
— А у вас в каком отеле забронированы номера? — спросил я.
Её глаза округлились, губки растянулись в дежурную улыбку.
— Разве Ма вам не сказала?
Я чувствовал, что пора становиться строгим. Все эти полеты, парения, все эти трансценденции только приносили неприятности. Люди любят кулак. И поэтому мои губы сжались в ниточку.
— Нет, не сказала. Мне Ма ничего не сказала!
— А нам Ма сказала, чтобы мы остановились у Па. Что вы будете только рады. Вы будете рады, Па?
Дженни так, словно понимала по-русски, хмыкнула, и Алла сказала:
— Но вы не очень-то рады, да?
Но что толку в строгости, если строгим можешь быть только на словах? Строгость — это действие.
— Нет, — только и оставалось сказать мне, после чего я вылез под козырек к канадцу.
— Не утруждайтесь! — сказал он. — Я сейчас приму ванну, лягу спать. Позвоните мне вечером, да-а?
— Да, — сказал я и поманил гостиничного парня с тележкой. Парень маячил за дымчатым стеклом холла, поблескивал серебром галунов, но раньше парня и его тележки из-за автоматических дверей появился мой дорогой, черноусый и носатый, с благородными седыми висками и глазами пройдохи, в прекрасном осеннем пальто и легком шелковом шарфе, мой уважаемый Иосиф Акбарович, собственной персоной. Иосиф на меня не смотрел, он следовал за стройненькой штучкой в сапожках на высоком каблуке, небольшого роста, но ставившей ножки по-модельному, курившей сигарету, что-то выговаривавшей Акбаровичу, но беззлобно, небрежно, через плечо, хотя слушал он с подобострастием, вниманием, кивал и блестел зубами. Они остановились возле черного лимузина, открытую дверцу которого придерживал человек со стандартными, смазанными чертами лица, штучка полезла пальцами в кольцах в сумочку, вытащила из сумочки конверт, отдала конверт Иосифу, нырнула в нутро лимузина, дверца хлопнула, лимузин отчалил, а Иосиф Акбарович пошел от гостиницы прочь, пешком, весь такой изящный и независимый.
— Ведь у нас на вечер назначена встреча? — тактично выдержав паузу, произнес над моим ухом канадец. — Сергей говорил, что вы вечером отвезете меня к Кушниру, Шарифу Махмутовичу и Ашоту. Да-а?
— Да, — подтвердил я, наблюдая, как гостиничный парень нагружает багаж канадца на тележку. — Мы сегодня ужинаем. Я заеду за вами в половине девятого. А предварительно — позвоню.
Мы пожали друг другу руки, канадец в открытую вытер свою носовым платком, а я вернулся в джип и велел водителю ехать ко мне домой. Потом вспомнил, что он, наверное, не знает, где я живу, и начал называть адрес, но водитель взглянул на меня смазанным взглядом. Сокращение в органах не прошло бесследно для бизнеса. Бизнес стал другим.
Некоторое время мы ехали в молчании. Первой нарушила тишину Алла. Она сидела за моей спиной, дышала в затылок, ее слова были горячими, щекотали шею, растекались по плечам, просачивались ниже, текли по лопаткам, к пояснице. От Аллы стоило держаться подальше, эта женщина находилась в режиме поиска, соки бродили в ней.
— Мы вас не стесним, — горячила она мой затылок. — Просто у нас трудности со средствами. На счет нашей церкви решением суда пока наложен арест, и мы смогли собрать совсем немного денег. А ведь нам надо доехать до Кокшайска, нам надо перевезти тело в Москву, потом — в Штаты. Ма сказала, что Па обязательно поможет. Вы поможете нам, Па?
Кокшайск! Ну и название! Это был тот самый провинциальный городок на Северном Урале. Помню, помню. Что мой сын делал в краю угольных отвалов, исправительных лагерей, редкой тайги? Что это за церковь была им основана? Почему — арест? Какие такие средства?
— Помогу, — сказал я: запас строгости во мне небольшой, в глубине своей я добр, мягкотел. — Вам нужны деньги?
— Я была уверена, что вы поможете, но деньги пока есть, немного, но есть, — ее дыхание было еще и очень ароматным, в нем смешивались запахи трав, молока. — Нам главное — приехать в Кокшайск.
Уже неподалеку от моего дома затренькал телефон.
— И что ты там делал? — спросил меня Иосиф Акбарович, стоило мне нажать кнопку ответа. — Что это за хрен, перед которым ты прогибался?
— Нет, это что ты там делал, — в тон ему ответил я. — Что это за фифа, что за конверт?! Это что, бандерша? Это твоя новая пассия? Любовница какого-то мафиози?
— Самое горячее — последнее, — Иосиф довольно хохотнул. — Это жена последнего Ванькиного заказчика. У них нет времени смотреть на его переделки, нет времени ждать переделок, они сказали, что если их посадили на сиглави, то пусть уж будут сиглави, а то стены в особняке голые, а если кто-то и найдет неточность, то для таких всегда наготове бетон и полноводная река по соседству. Последнее — шутка.
— Я понял, — сказал я.
— Извини, — Иосиф прокашлялся. — Я, кстати, еду к Ивану. Приедешь? Нам надо договориться — каким рейсом летим, то да сё. Завтра, дорогой, завтра надо вставать на крыло. Тебя, кстати, снабжают хорошим транспортом. В этой фирме нет вакансий? Кататься на таких джипиках, тусоваться со всякими фирменными людьми. Это приятно, приятно. Ну, так что? Тебя ждать? Я, знаешь ли, нашел этот Кокшайск на карте. Купил на развале рассекреченную карту, толстенный том, с вкладышами. Удивительно — в тех краях дорог нет, а вот к Кокшайску дороги проложены, причем, судя по карте, хорошего качества. И ветка железнодорожная. Я и подумал, что там была резервная столица, на случай атомной войны… Ладно, это всё лирика! Тебя ждать?
Кокшайск! Как много в этом звуке!
— Позвоню, — сказал я, отключился и в зеркало посмотрел на своих американцев: Тим спал, Дженни курила, Алла таращилась в окно.
— У вас уже есть билеты до Кокшайска? — спросил я.
— Нет, — ответила Алла. — А туда есть прямой рейс?
— Думаю, что прямого рейса всё-таки нет. Надо до Екатеринбурга, потом, скажем, до Серова, потом от Серова… Или от Екатеринбурга на поезде. Хотя на поезде нельзя, мы опоздаем…
— Мы? Вы тоже поедете? Ма говорила, что вам лучше туда не ехать!
Строгость! Где ты, моя строгость?
— И потом — куда опоздаем?
— К похоронам. Его закопают, положат в могилу… Или сожгут. Или в вашей церкви какие-то особые ритуалы?
— Тело будет лежать в морге, в леднике до нашего прилета, приезда все равно, — как-то отстраненно произнесла Алла. — Я звонила туда, договорилась. К тому же там идет следствие, там работают сыщики, они там ищут убийц…
— Вы так говорите, словно все знаете. Отсюда, ни разу в Кокшайске не побывав. Словно даже знаете, что и кого надо искать следствию!
— Это несложно, Па. Я всё знала еще в Нью-Йорке. По прилете мое знание укрепилось. В мире вообще очень много тех, кто бы хотел его убить. Слишком много. Это должно было произойти раньше или позже. Вопрос времени. И, прошу вас, Па, не говорите мне «вы», очень вас прошу!
— Хорошо, но ведь наша смерть — тоже вопрос времени. Разве нет?
— Разные времена. Совершенно разные. У каждой смерти свое время. Понимаете?
— Нет! — ответил я, и мы приехали.
Моя двухкомнатная квартира не была подготовлена к приему гостей, но гостей не слишком-то это и волновало: Тим сразу заперся в ванной, Дженни уселась на кухне, в углу, на табуретку, поджала под себя ноги и попросила только включить музыку, я поставил Колтрейна, она благодарно улыбнулась и вставила в уголок рта сигарету, — Алла начала заваривать на всех какой-то цветочный, тонизирующий, успокаивающий, возбуждающе-расслабляющий чай и распаковала коробку с бессолевыми, безбелковыми галетами, с глазурью из пыльцы кактусов. Потом она попросила разрешения сделать несколько местных звонков и долго названивала то какой-то тете Любе, то Андрею Вячеславовичу, то Катерине Сергеевне. Утомилась. Выпила чаю, съела галету, позвонила Риммочке и удивительно быстро с этой Риммочкой поругалась. Я же, жуя галеты и прихлебывая чай, ходил туда-сюда, что-то убирал, что-то прятал в шкаф. На автоответчике вновь были сообщения от хриплой бабы, которая просто сказала, что нашу встречу отменить невозможно, и от Владимира Петровича, который недоумевал, почему я с ним не связался. Я прослушал сообщения под аккомпанемент криков Аллы.
— Вы не волнуйтесь, Па, — сказала Алла, наконец послав Риммочку куда подальше. — Мы же только на одну ночь. Тим ляжет на полу, у него спальный мешок, он скаут, он привык, я лягу с Дженни на диване. Диван раскладывается? Да? Отлично!
Алла вновь начала набирать номера, спрашивать — не пришел ли Анатолий, не вернулась ли Татьяна, не освободился ли Абрам Моисеевич. Из ванной появился Тим, чистый, с влажными волосами, съел галету, выпил чаю, достал свой спальный мешок, лег у стеночки и тут же заснул. Дженни попросила стакан молока и выпила его медленными, длинными глотками. После чего закурила новую сигарету.
Я взглянул на часы. Скоро надо было переодеваться, собираться к канадцу, за мной должен был заехать водитель, надо было звонить Кушниру, Шарифу Махмутовичу и Ашоту, а тут эта Алла сидела на телефоне, раздражая меня все больше и больше. Я хотел было ей сказать, чтобы она не суетилась, чтобы по примеру Тима сходила в ванную, чтобы отдохнула, что билет до Кокшайска я возьму, возьму на всех, и тут по мобильному позвонил Ващинский и сказал, что Иван и Иосиф Акбарович совершенно распоясались.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я позвонил Ванечке, хотел с ним поговорить по старой дружбе, а у него в мастерской сидел Иосиф, и я сказал, что завтра собираюсь вылетать, что ты летишь со мной, а Ваня сказал мне, что ты летишь с ними, а что мне там вообще делать нечего… — Ващинский захлюпал носом и расплакался.
— Пожалуйста, не плачь! — попросил я. — Они такие, они мне тоже намекали, что меня не возьмут. Да мне и всё равно, с кем туда лететь. Главное — добраться. А Иван и Иосиф хорошие. Они добрые…
— Не могу не плакать, — у Ващинского слезы явно текли ручьем. — И при чем тут ты? Они и не допускают возможности, что это мой сын! Они считают, что у меня не может быть сына! Они думают, что если я… то… Нет, не могу, извини…
Ващинский всегда думает только о себе. Только о себе. Хотя — почему должно быть иначе? Ну почему?
Телефон тут же затренькал вновь — водитель сообщал, что скоро подъедет к моему дому. Как быстро пролетело время! Так оно пройдет окончательно. Минует, обойдет, оставит за собой. Не успеешь собраться, приготовиться, а уже не будет ни секунды, ни доли секунды, чтобы в последний раз всмотреться в свое отражение, чтобы дотронуться до тех, кто тебе близок, дорог, кто тобою любим. Будешь просить об отсрочке, а получишь отказ. Потому что иного ответа нет и быть не может. Какая безжалостность! Причем она проявляется в самых банальных мелочах, в том, что при поверхностном взгляде кажется самым незначащим, пустым. Пойти налево? Нет, только прямо. Сесть? Встать!
Я вытащил из шкафа костюм, достал белую рубашку, повязал шейный платок. Видимо, что-то в моем облике было интригующее, настолько, что даже слепая Дженни сказала, что, судя по шороху материи, костюм мне идет, что бриться мне не надо — ей понравилось, как шуршала моя щетина. Из комнаты, где спал Тим, вышла Алла с телефонной трубкой в руках — голос Абрама Моисеевича гнусаво и медленно болтался внутри трубки, что-то настойчиво объясняя, — и сказала, чтобы я не волновался: во всех случаях, при любых раскладах один билет до Кокшайска мой.
Я спустился к машине, как только мы отъехали, позвонил канадцу: канадец повязывал галстук и, видимо — со сна, как-то странно запинался. Мы подъехали к гостинице. Возле стеклянных дверей, под козырьком, стояла машина «Скорой помощи», из нее выгружали носилки, чуть поодаль — машина милиции. Из холла гостиницы — там была какая-то нервозная обстановка, она ощущалась прямо-таки кожей, — я набрал номер канадца. Сначала никто не ответил, потом трубку сняли и сразу спросили «Кто говорит?»
— Дед Пихто! — буркнул я, спрятал трубку в карман плаща, поднялся на лифте на нужный этаж.
Дверь номера канадца была открыта, возле стояли люди. Я прошел мимо, мельком заглянув через плечи стоявших возле: канадец сидел в кресле, за ним, на стене, была здоровенная кровяная клякса — стреляли из крупнокалиберного оружия, практически в упор. Развороченное лицо, снесенный затылок.
Я прошел до конца коридора, постучал в номер 673. Открыла маленькая черноволосая женщина.
— Si? — она смотрела на меня так, словно у меня на лбу была приклеена стодолларовая купюра.
— Puedo usar su telefono? — спросил я.
— No! — она захлопнула дверь.
— Muchas gracias! — сказал я цифрам 673 и пошел назад: складывалось впечатление, что ужинать нам придется без канадца.
Мне пришлось задержаться у лифта. Пришел лифт, оттуда выскочили два настоящих владимира петровича, быстро пошли по коридору. Карман моего плаща по-прежнему оттопыривал бумажный шар. Что остается после нас? Скомканные бумажки? Кровавые пятна на стене? Пятна смываются, бумажки выбрасываются в мусорные ведра.
Я нажал кнопку, и лифт пошел вниз.
… Рассказывают, что это самые лучшие из всех боевых лошадей. Обычно они вороные, высокие, мосластые, стойкие и выносливые, как верблюды. Один воин из войска ад-Дауда обладал такой лошадью, подаренной ему за его верность и смелость. В бою с рыцарями под горой Кармель вышедший против этого воина рыцарь ударил его лошадь копьем в шейные связки. Шея лошади свернулась на сторону, копье, пройдя через основание шеи, пронзило бедро воина и вышло с другой стороны, но ни лошадь, ни всадник не пошатнулись от этого удара. Напротив! Истекающий кровью воин, на лошади, смотревшей в сторону от врагов, сумел не только мечом убить своего противника, но и, вытащив копье из бедра, продолжить участие в битве. Удивительная лошадь выздоровела, как выздоровел и сам воин, но через несколько месяцев на узкой горной дороге им встретился одинокий рыцарь, который сразу ударил лошадь в лоб, пробил его, а сам, исхитрившийся развернуть свою кобылу, поскакал прочь. Лошадь не покачнулась, уцелела и после второй страшной раны, а рыцаря догнала стрела доблестного ад-Даудова воина. Но и на этом история этой лошади породы хамдани не закончилась. Через пару лет воин почувствовал, что лошадь стала тяжеловата на быстром аллюре, и продал ее во время перемирия одному из эдесских рыцарей. Через год лошадь околела. Рыцарь специально выпросил у самого ад-Дауда разрешение и приехал требовать назад деньги, находясь под охраной закона о посольствах. «Как же так! воскликнул воин, понимая, что рыцарь просто так назад не уедет. — Ты ездил на лошади год, пала она под тобой, а деньги ты всё равно требуешь назад!» «Вы, знатоки арабских скакунов, это подстроили, — отвечал рыцарь. — Вы опоили ее зельем, от которого она и умерла ровно через год!» И был так убежден в своей правоте, что добился почти половины заплаченной за лошадь суммы…
Иосиф Акбарович был человеком незатейливым и прямым. Однако перед людьми, Иосифа Акбаровича видевшими впервые, не имевшими счастия долгого с ним общения, он выступал как хитрец, себе на уме, деляга, хвастун и позер. В случае Иосифа Акбаровича несовпадение подлинной сущности и личины, роли и естества было столь разительными, что случались и самые настоящие казусы. Неприятности. Доходившие в пору юности и молодости Иосифа Акбаровича до натуральных выяснений отношений с хватанием за грудки, драк один на один и общих потасовок. И дело было, как казалось мне раньше и как кажется сейчас, в том, что Иосиф Акбарович имел со многими из тех, кто окружал его, кто мог и кто составлял о нем мнение, изначально неравные — подчеркну: неравные! условия старта. Он еще только готовился, разминался, а вышедшие с ним вместе на дорожку уже бежали. Уже мелькали пятками. Тут ведь не бывает фальстартов, бывают опоздавшие, не понявшие — что за соревнования, куда это они попали, но если ты стартанул, то можешь быть спокоен — тебя не остановят, не вернут в исходную позицию. Хотя бы потому, что это невозможно. Исходная позиция — небытие, конечная, туда, куда все бегут наперегонки, — смерть. Мне могут возразить, что равных условий не бывает в принципе, что их искуственное выравнивание возможно лишь в форме деклараций. А я и не буду спорить — соглашусь. Потому что равенство берется боем. В кровь. Уравнять без страданий не получается никак. Слова тут бесполезны. Другое мне не известно, с другим я не сталкивался. Вот неравенство, действительно, достижимо легко, без усилий. Стать неравным может любой дурак, уже от рождения являющийся неравным. Вот ты выравняйся, подравняйся. Животики убрать! И — левой, левой!..
Итак, Иосиф Акбарович, тогда еще совсем юный, неоперившийся человечек, появляется в Москве. Конец шестидесятых, начало семидесятых. Мать, вдова полковника-танкиста, бабушка, вдова старого большевика, тетя, старая дева, — все вместе они приезжают и втискиваются в квартиру бабушкиной сестры, вдовы видного деятеля международного коммунистического движения, поэтессы и художницы, переводчицы и писательницы. Бабушку Иосифа и её сестру разделили мировая война, революция, война гражданская. Бабушка Иосифа становится подданной эсэсэсэрии, что автоматически означает девять граммов для мужа, лагерь для жены. Её сестра поддерживает мужа в борьбе за мировую революцию и советское влияние, носит передачи в тюрьмы Багдада, Тегерана, Парижа. У них у всех вроде бы иранские корни, выпрямившиеся в горниле советизации, интернационализма, помощи братским народам. Одним словом — юг, знойный юг, воспоминания, замешенные на героизме и больших идеях, а тут — и холодно, и недружелюбно, в магазинах — пирамидальные пакеты молока, которые расклеиваются, и молоко течет по ногам. Пенсия за полковника, пенсия за деятеля международного коммунистического движения, пенсия, выплаты, пенсия. А к идеям отношение циничное. Не то чтобы окраина, но не центр, не самая хорошая школа, но и не самая плохая. Иосиф — единственный мужчина в этом доме, в этой трехкомнатной квартире в блочной башне, где все маленькое, несоразмерное ни прошлому опыту четырех женщин, ни их притязаниям. Они вытеснены на обочину. Тут еще мать выходит замуж, муж, дающий Иосифу свою русскую фамилию, подселяется к ним, завоевывает искреннюю любовь пасынка, но гибнет по- глупому, от поздно диагностированного аппендицита, от гнойного перитонита, под ножом хирурга. И Иосиф, не в силах выдержать всего с ним происходящего, толстеет, покрывается коростой, весь в гнойных прыщиках, по нескольку раз в день изводит себя онанизмом, запираясь в совмещенном санузле, а женщины, мать, тетя, бабушки стоят возле запертой двери и требуют открыть, уверенные, что Иосиф там пробует вскрыть себе вены. Он бы вскрыл, да очень боялся боли. И вида крови заодно.
Тут мы с ним и знакомимся — мои дворовые приятели долго изводят Иосифа своими насмешками, каверзами, издевательством, потом решают предложить тому выбор: или он выдерживает от каждого из них по удару в живот и принимается в качестве своего, или все будет продолжаться по-старому. Он выбирает первое, испытание проходит, а потом, по-свойски, мстит каждому по отдельности. Лупцует по-страшному. Так я познакомился с восточным коварством. Иосиф Акбарович был коварен, удивительно коварен, непривычно коварен.
Я бил одним из первых, мне же выпадает одному из первых подвергнуться нападению. Иосиф вылетает из-за угла, но у меня в руках пакет с картошкой примерный внук, ходит по просьбе бабушки в овощной, где дико воняет, где работники с синих халатах истово матерятся, а покупатели копаются в грязи, — я инстинктивно выставляю пакет перед собой, бумага от его удара лопается, полугнилая картошка, комочки земли — все это сыплется на заплеванный асфальт возле видавшей виды телефонной будки, Иосиф от неожиданности опускает руки и получает от меня сочный удар по яйцам.
Я хорошо играл в футбол, даже ездил некоторое время на тренировки на Песчаную, пока меня, как неперспективного, не выкинули; удар, тем не менее, был худо-бедно поставлен. Как оказалось, только мне и Витьку из последнего подъезда, с первого этажа, удалось избегнуть мщения. Витька, правда, насмерть сбила машина, но, думаю, с ним Иосифу пришлось бы здорово повозиться, даже при условии внезапности Витек представлял самую грозную силу. Конопатый и квадратный, Витек тягал гири. Иосиф потом, через много лет, в приступе воспоминаний, рассказывал, что по ощущениям витьковский удар был одним из самых слабых. Самые грозные и сильные, свою силу сознающие, и погибают нелепо. Лепая смерть для прочих. В тот же раз Иосиф вспомнил, что я-то бил на совесть: «Ну и гад же ты был!» — заключил тогда Иосиф.
Но мой удар по яйцам лишь на время вырубил Иосифа. Я успел смыться. И, думаю, никак не повлиял на его удивительное, всепоглащающее, проявлявшееся уже тогда влечение к женщинам. Разве что — усилил. Эпоха его онанизма прошла ураганом и не оставила следа. Его первая женщина, заведующая молочным отделом универсама, думаю никогда и не узнала, что присланный с запиской молодой человек, — сырку там, твердых и мягких сортов, маслица, взбивший в ней самой сметану, всего лишь восьмиклассник. Когда щеки его ровесников были еще гладки и нежны, Иосиф уже вовсю брился, и его плечи покрывала густая шерсть, когда же мы начали бриться, Иосиф начал понемногу лысеть, а соседка из квартиры напротив, тоже — поэтесса, в их доме процент интеллигенции был выше, чем в прочих по соседству, стала на постоянной основе приглашать Иосифа на чашечку чаю. Ох и драл же он ее! Так драл, что крики поэтессы оглашали наш мирный двор, а все его бабушки-тети-мамы, втайне гордясь Иосифом, возмущались и запрещали ему ходить к соседке: будто бы ее чай был вреден для его желудка, будто бы сласти пробуждали в нем полноту. Иосиф прятал улыбку, скашивал миндалевидные глаза, скрёб щеку.
— У поэтессы есть подруга, одна старая кошелка. Хочет, чтобы её познакомили с молодым человеком. У кошелки машина с шофером и муж адмирал. Или — академик. Не знаю точно. Тебя познакомить? — говорил мне Иосиф. — Ей лет, наверное, тридцать уже. Ногти красные-красные. И на ногах. Хочешь?
Я отказался. Испугался, наверное. Потом очень жалел. Очень. Но что касается сластей, то опасения Иосифовых женщин оказались совершенно справедливыми. Однако брюшко Иосифа было что барабан, он еще начал заниматься подводным плаванием, сновал в моноласте по дорожке бассейна туда-сюда, туда-сюда, развивал плечевой пояс, постепенно становился всеобщим любимцем, заводилой. Потом откуда-то появился его дядя, удивительно богатый человек из Нахичевани, может быть, из Дербента, а может быть, — из Баку. Дядя приезжал в Москву, привозил деньги, острое вяленое мясо, маринованный чеснок. Дядя играл в бильярд в парке им. Горького, играл на большие деньги, всегда выигрывал, а когда Иосиф поступил в институт, подарил тому золотые часы и золотую цепочку. Дяде очень нравилось, что его племянник живет с женщинами старше себя, дядя подбил Иосифа, чтобы тот сам ответил на призывы жены то ли адмирала, то ли академика, а потом нашел ему невесту, скромную девушку из очень приличной семьи, и Иосиф безропотно женился, влюбился в свою молодую жену, которую до свадьбы видел от силы раза три, они нарожали детей, теперь эта его скромная девушка была плотной красавицей с еще более, чем у Иосифа, миндалевидными глазами, с очаровательно уменьшающейся при улыбке верхней губой, пушком на щеках и удивительным чувством юмора. Она позволяла Иосифу делать что угодно, видимо, по одной только причине: она его по-настоящему любила. А как было его не любить, спрашивается?
Всеобщий любимец и лишил меня девственности. Нет, не в ващинском понимании этого слова, а посредством двух центровых проституток, купленных Иосифом на очередное дядино вливание, в только что отстроенном «Интуристе». Его раздражала моя непорочность, но он тактично помалкивал. Он выслушивал мои рассказы о неудачах, о том, как, например, Катька, в любовь к которой я обрушился, выставляет колени и локти, сжимает бедра, щиплется и кусается, и цокал языком.
— В тебе слишком много напора, — говорил Иосиф, — ты какой-то не среднерусский. Прижался бы к ней, поспал, она бы обиделась — как же так? и утром бы…
И чтобы не затягивать дело разговорами, он, Иосиф Акбарович, нашел этих лярв, выписал их, заплатив хрустящими сиреневыми дядиными двадцатипятирублевками, и, сидя в кресле и поглядывая на расстилающуюся перед ним Москву, распорядился, чтобы они выжали меня, перекрутили, встряхнули, вылизали, обсосали, опустошили, высосали. Что они и сделали. Цели были ясны, задача была выполнена. Так Иосиф стал мне еще более близок.
Мне следовало сразу позвонить моим работодателям, кому-то кроме Иосифа Акбаровича, быть может, тому самому Петровичу, признаться ему в чем-нибудь удивительном, но вид канадца в кресле, кровь и мозги — на стене, но ритм гостиничного коридора, ковер, запах, по старой памяти, по памяти «Интуриста», впечатанной в меня напрочь, запечатленной, диктовали — Иосиф, Иосиф, Иосиф! Я вернулся к лифтам, из одного выгружались носилки — для тела канадца, из другого — люди с одинаковыми лицами — для следствия, из третьего — две мандавошки в мини-юбках — нет, эти вряд ли предназначались для его номера, их, вполне возможно, ждали в номере по соседству для вечернего перепихона, а из четвертого — нет, из четвертого никто не выгружался, он был свободен, в него погрузился я. И ухнул вниз. Даже екнуло сердце. Эх, лифты, лифты — берегите лифт, берегите здоровье!
Летя вниз, в лифте я набрал его домашний номер. Ответила старшая дочь, сказала, что папы нет, что может позвать маму, я поблагодарил и отказался. Я набрал номер его тайной берлоги, однокомнатной квартирки в Бибиреве, куда он закатывался время от времени, словно Ващинский-старший в Гурзуф, — как измельчало всё, сжалось, как! — но там никто не отвечал. И я набрал номер его мобильного, сделал то, с чего надо было начать и почти сразу услышал голос Иосифа, бодрый и веселый:
— Я скоро, скоро буду! Пока-а!..
Где он будет, я спросить не успел, — может, у Ивана в мастерской? Иосиф отключился, лифт остановился на первом этаже. Перезвонить? Я опустился в кресло, весь холл был как на ладони, двери раскрывались и закрывались, за стеклами цвел город. Я позвонил водителю, сказал, что канадец задерживается. Несколько удивленно тот ответил, что нет проблем, сколько надо, столько он и будет стоять, хоть до утра. Мобильный Кушнера был вне зоны досягаемости, Шариф Махмутович металлическим голосом просил оставить сообщение, Ашот был отключен. Я позвонил Ивану, но там были длинные гудки, а стоило мне прекратить тщетные попытки услышить хоть чей-то голос, как мой телефон затренькал и я услышал Сергея.
— Алло! — слышимость продолжала оставаться удивительной, словно его камера в итальянской тюрьме располагалась за стойкой бара этой шикарной русской гостиницы. — Как там наш друг? Ты его хорошо встретил?
— По высшему разряду! Только он вдруг занедужил.
— Что он сделал?
— Он заболел. У него серьезная болезнь. И я боюсь, что наш друг не сможет поехать на ужин. У него очень болит голова, просто раскалывается, к нему приехали врачи, ему оказывают помощь, но, мне кажется, помочь ему трудновато…
— К завтраку он поправится? — спросил Сергей.
— Нет, не поправится.
Сергей подышал в трубку. Теперь я услышал еще и музыку. Это был джаз, Пэт Мэттени. Откуда что берется?! Карабинеры крутят джаз для задержанных, задержанные — для карабинеров?
— У него хроническое заболевание? — продолжал своё Сергей.
— Скорее — фатальное. Собственно, ему уже не нужна помощь.
— А что с теми, кто с ним будет ужинать? Ты им звонил?
— Они вне досягаемости.
— Хорошо, — где-то у Сергея грохнула железная дверь, — мне пора заканчивать, но я с тобой ещё свяжусь.
Он со мной свяжется! Ну-ну! Я машинально набрал мастерскую. Тишина! У меня появилась мысль поехать домой, сесть перед телевизором, включить видик, посмотреть что-нибудь старенькое, потом — новости, потом какое-нибудь ток-шоу, поглупее, но дома-то сидели апостолы, последователи, ученики моего сына! Лихая слепая и слабый на желудок. Как они там у меня уживались? Не найду ли я, вернувшись, кого-то в кресле, не найду ли я и там кровавые пятна на стенах?
Я пошарил по карманам, вытащил сотенную, поднялся с кресла и взял в баре кружку пива. В такой гостинице могли бы наливать и полнее. Я сказал об этом бармену, и тот был просто потрясен, потрясен настолько, что начал оправдываться и говорить, что если налить полнее, то кружку неудобно нести или подносить ко рту — можно пролить. Я ответил, что люблю нести кружку аккуратно, тщательно, поднося ко рту, люблю следить за волнением пива в кружке и люблю в это время совершать упреждающие расплескивание действия чуть замедлять шаг, чуть убыстрять, чуть поднимать руку, чуть опускать. Бармен проникся и пива подлил. Вровень с краем.
Но не успел я отхлебнуть, как мне на плечо легла рука. Пиво расплескалось, но это был Иосиф! Иосиф глотал мартини с водочкой из бокала с оливкой, был свеж, а под глазами его лежали характерные темно-сиреневые круги: он был только что из постели, где демонстрировал свою силу и мощь, где кряхтел и попукивал, наподдавал и наяривал. Одним словом — Иосиф Акбарович был в своем репертуаре. А его, между прочим, ждали дома детки.
— Сколько раз я тебе говорил — не пей ты пива! От него пропадает желание. Холестерин, проблемы с сердцем, — Иосиф подвел меня с столику: за столиком сидела утренняя стройненькая штучка и курила. — Снежана! — назвал Иосиф имя штучки и штучка откликнулась, повела плечиком, выпустила облачко ароматного дыма. Холеная, с идеальной кожей, пустым и одновременно потерянным взглядом пронзительно голубых глаз. Пухлые красные губы, высокая грудь, цепочка родинок на правой щеке. Перед нею стояла чашечка остывшего кофе и, стоило ей открыть рот, как слышался то ли Краснодар, то ли Ростов, то ли Армавир. Кольца, браслеты, цепочки.
Я подумал о том, что время подготовки у Снежаны всегда растянуто из-за украшений, — всегда дольше, чем у других, подумал также о том, что Иосифу, видимо, это доставляет удовольствие, он, наверное, полулежит на диване — живот слегка свесился на сторону, он покачивает ногой, барабанит пальцами по собственному бедру, но не от нетерпения, а от наслаждения видом: Снежана снимает сначала кольца, стягивает узкие браслеты, расстегивает цепочки, складывает все это на специальные тарелочки или просто сваливает на полку под зеркалом и — поворачивается к нему, вылезая из облегающей кофточки — кофточка на голое тело, соски напряжены, кофточка летит на кресло, соски нацеливаются на Иосифа. Судя по виду Снежаны, ей хотелось всегда, и она была крута даже для Иосифа. Но, с другой стороны, это была его специализация. Иосиф постоянно дружил с такими женщинами, а неудовлетворенность жен банкиров и нефтегазовых королей — общее место. Я подумал, что общие места всегда лгут, и хлебнул пива.
— … швейцарец Дюрст, — говорил тем временем Иосиф Акбарович, попытался использовать в зоотехнике систему классификации конституциональных типов человека, разработанную французским медиком Сиго. Арабских лошадей Дюрст относил к дыхательно-мозговому типу. И в этом определенная натяжка. Согласитесь, странно выглядит сравнение человека, характеризующегося преимущественным развитием нервной деятельности, с арабской лошадью.
Снежана была согласна, да и я не спорил.
— А вот профессор Кулешов выдвинул другую концепцию, концепцию грубых, плотных и рыхлых типов. Не вдаваясь в подробности, можно сказать, что настоящий арабский скакун имеет нежную плотную конституцию. С явным преобладанием сухости. У таких лошадей легкие головы, большие глаза, широкие ноздри, тонкие губы, сильная мускулатура, тонкая кожа, под которой проступает сеть периферических сосудов. Корпус относительно легкий, конечности тонкие и длинные, с хорошо очерченными суставами и отбитыми сухожилиями.
— Я слышала, что кастрация… — вклинилась Снежана. — Это вообще-то, она хмыкнула и прикурила новую сигарету, — такой ужас! Бедные!
— Помимо различий в конституции, жеребцы обладают большей по сравнению с кобылами возбудимостью и повышенной окислительной способностью крови: больший процент гемоглобина, большее количество эритроцитов, более высокий сухой остаток крови…
— Откуда ты все это знаешь? — спросил я тихо, наклонясь к Иосифу, он не ответил.
— … и железа… — вновь вклинилась Снежана. — От настоящих мужиков пахнет железом…
— Иногда — золотом, — сказал я.
Она на меня даже не посмотрела.
— У рано кастрированных жеребцов наблюдается увелечение роста трубчатых костей в длину, — продолжал Иосиф, — поэтому по высоте в холке мерины часто крупнее жеребцов и кобыл. Зато гребень шеи у мерина не достигает такого развития, как у жеребцов. У меринов более узкая грудь, немного длиннее туловище и легче костяк…
— И все-таки твой художник — халтурщик! — поводя глазками, сказала Снежана. — Ему заказывали одно, он делает другое. Перед людьми стыдно. Перед серьезными людьми по-настоящему стыдно. Если бы не ты — забрали бы аванс, расхуячили бы его мастерскую, — Снежана явно заводилась. — У нас так не делают, у нас так не ходят. Кастрировали бы его, как этих, бля, жеребцов. Подумаешь — художник! Да у мужа есть друзья, один из них так рисует, портрет мой сделал, дочкиными цветными карандашами. Слезинку мне на щеку пустил. Так похоже! А ты кто? — Снежана чуть успокоилась и сквозь меня посмотрела на огни города. Московские огни успокаивают снежан. Снежаны отходчивы.
— Он мой друг, — сказал Иосиф Акбарович: всегда должен быть рядом человек, который может произнести такие слова. Это дорогого стоит.
— Хорошо, — разрешила Снежана и выплеснула в рот остатки кофе. — Идите оба!..
Мы поднялись. Иосиф залпом допил мартини, потянулся за Снежаниной ручкой, ее парфюмированной кожей отер свои мартини-водочные губы, сказал: «Все будет в порядке! Я жду звонка!», мне пришло в голову щелкнуть каблуками, я развернулся так, что взыграли полы моего плаща, и мы вышли из бара.
— Зачем ты ей целуешь руку? — спросил я. — Кто-нибудь увидит, и тогда ее муж…
— Ее муж меня об этом и просил! — перебил Иосиф. — С ее мужем я учился в одной группе. Хороший был мальчик, сын приличных родителей, мать — ВЦСПС, отец — отдел строительства ЦК, мать и сейчас жива, такая цветущая женщина, полная, дородная, а вот отца выкинули из окна, слишком много знал, деньги партии, деньги народа, но кое-что осталось, кое-что было куда надо вложено, и вот этот парень уехал в Америку, там пообтерся, вернулся, развелся со своей старой женой, женился на этой, приехавшей покорять Москву и первым делом попавшей к нему в постель, а ему понравилось, заделал ей детей, а теперь ищет чего-то нового, хочется ему то ли мулатку, то ли совершенно черную, хочет перебраться в штат Мэн, хочет там бродить по лесам…
— У нас тоже есть леса, у нас тоже можно бродить…
— В толпе охранников? Ждать, пока специально подпиленное дерево раскокает твою голову? У него недвижимость, дома, там будут висеть Ивановы арабские скакуны, а ему нужна безопасность, безопасность и спокойствие.
— Нам бы они тоже не помешали…
— Это точно!
Мы сели в кресла неподалеку от лифтов, Иосиф закурил.
— Понимаешь, — в глазах Иосифа появилась поволока, ноздри его задрожали, — эта Снежана в меня втюрилась, она на людях меня волтузит, шпыняет, хамит мне по-страшному, но стоит нам оказаться вдвоем, падает на колени, просит прощения, умоляет даже…
— А ты?
— В меня давно не влюблялись. Я бы сказал, что меня никто никогда не любил, за исключением бабушки, тети, мамы, но меня любит Айдан, её любовь это, ты понимаешь, вселенная. А эта Снежана…
Я посмотрел на Иосифа. Выглядящий значительно старше своих лет, толстый, обвислый мужик. Носище, брови, щетина. Торчащие из ноздрей жесткие волоски. Его любят! Перед ним падают на колени, у него просят прощения! Любовь его жены — вселенная. С туманностями и черными дырами, не иначе.
— И она первая, которой не надо предлагать — давай, мол, вот так, а давай так, а сделай так, — первая, которую не надо уговаривать. Мне стоит только подумать, а она уже меняет позу, уже делает то, что мне хочется. И я, как десятиклассник, выдаю такие кульбиты! — его миндаль сузился, губы растянулись в улыбке. — И она такая добрая! То, что она говорит, то, что ругается, — это внешнее, наносное. Она внутри совсем иная. Она одинокая, очень одинокая, дочь в интернате, в Швейцарии, сын в школе, в Англии, — ни знакомых, ни друзей…
— А ты заплачь, — предложил я Иосифу, — пусти слезу! Разрыдайся!
Иосиф дернулся, искоса посмотрел на меня, полез за новой сигаретой.
— Нет, ну правда! Вернись, бухнись перед ней на колени, в качестве ответного хода, или, наоборот, обхами ее, обзови блядью позорной, вонючей подстилкой, сукой продажной…
— Ну ладно! — Иосиф положил руку мне на плечо. — Хватит, хватит…
— Почему хватит? — спросил я. — Ты мне расписываешь качества обыкновенной шлюхи, у которой в мозгах больше, чем две извилины. И тебя поражает, что их больше. Так у тебя выборка плохая, хоть ты и перетрахал… Сколько ты перетрахал?
— Около тысячи… Постой… Да, почти столько! С ума сойти!
— И всё равно — выборка у тебя плохая, ты…
Из одного лифта вышли серьезные люди, из другого — санитары выкатили носилки. На них лежало тело в наглухо застегнутом черном пластиковом мешке.
— Кто-то дал дубака! — сказал Иосиф. — Катят, козлы, головой вперед…
— Они вкатили вперед ногами, не разворачиваться же в лифте, — выступил я в защиту санитаров, но они не развернули носилки, а в том же порядке проследовали к выходу, и сквозь стекло мы увидели, как они загружают тело в труповозку. — Это, кстати, тот тип, которого я сегодня встречал в аэропорту. Канадец один, приятель и компаньон Сергея. Помнишь моего одноклассника? Ему вышибли мозги. Не однокласснику, а канадцу. Примерно за двадцать минут до того, как я за ним заехал. Теперь не знаю, что делать. Мои начальники, к которым я должен его привезти на ужин, куда-то запропастились, Сергей сидит в итальянской тюрьме и ждет, что его вытащат адвокаты, адвокатам и Сергей, и всё остальное по хрену, дома у меня трое диких америкосов, завтра нам надо быть в Кокшайске…
— Там убили моего сына! — лежащая на моем плече рука Иосифа отяжелела, крепкие волосатые пальцы сжались, и стало больно. — У меня отняли сына! Едем к Ивану, там что-нибудь придумаем, что-нибудь решим! Он, кстати, должен был заняться билетами!..
Мы поднялись и, смешавшись с группой серьезных людей, направились к выходу. Один из них набирал номер на своем мобильном телефоне. Когда он поднес его к уху, зазвонил мой. Я приотстал, вытащил трубку.
— Добрый вечер! — услышал я и, вглядевшись в уходящего серьезного человека, понял, что говорит именно он. — Простите, это вы минут сорок назад звонили по номеру… — и он назвал гостиничный телефон канадца.
— Да, — ответил я.
— Понимаете, тут случилась одна досадная неприятность. И мне…
— А вы кто? — спросил я.
— Я товарищ господина… — серьезный назвал фамилию канадца. — Мне бы очень хотелось с вами встретиться. Как можно скорее.
— Скорее — это когда?
— Прямо сегодня. Прямо сейчас.
— Сейчас я не могу, — сказал я после небольшой паузы. — Я уже собираюсь спать. У меня был очень тяжелый день.
— Тогда завтра. Утром. Запишите адрес, — он продиктовал. — Подъезд номер один. Пропуск для вас будет. Меня зовут Анатолий Петрович. Договорились? Часам к девяти. Хорошо?
— Хорошо! — ответил я и отключился.
Какой милый адрес! Какой милый подъезд! Через него когда-то входил Юрий Владимирович Андропов. А завтра войду я. Или нет — не войду, а уеду, уеду в Кокшайск, уеду, чтобы никогда не возвращаться назад. Анатолий Петрович! Не жди меня!
Серьезные люди рассаживались по «Волгам» с синими и красными фонариками на крышах, метрдотель в облегающем сюртуке, с кружевным платочком в наманикюренных пальцах объяснял группе недавно прибывших японцев, что ничего особенного не случилось, что люди в камуфляже и с короткоствольными автоматами лишь внешнее, лишь проходящее, лишь то, что имеет к русской душе отношение случайное, но приглядевшись внимательнее, я понял, что это не метрдотель, а известный камерный певец, приехавший на свой же концерт в — конференц-зале отеля.
— Комбава! — поприветствовал я несчастных туристов, они же, слегка ошарашенные, радостно закивали.
Иосиф Акбарович поджидал меня под козырьком. Он курил, часто затягивался, имел взъерошенный вид.
— Твои познания в языках внушают трепет, — сказал Иосиф.
— Если тебя как-нибудь, не дай бог, измудохают, у тебя будет много времени на лечение, то ты по моему примеру сможешь заняться компьютерным освоением языков. Эффект практически нулевой, но впечатление можно произвести…
Известный камерный певец вышел вслед за нами, и Иосиф, по моему примеру приняв его за метрдотеля, прищелкнув пальцами, сквозь зубы обратился к нему:
— Любезный! Изобразите-ка нам такси!
Одутловатое лицо певца от обиды залоснилось.
— Это певец, а не работник гостиницы, — пришел я на помощь.
— Ну, пусть подработает! — сказал Иосиф. — Предоставление услуг самый надежный бизнес, а на вокальное искусство надеяться глупо…
Тут возле нас затормозил темно-красный «мерседес», и водитель крикнул, что послан Снежаной, чтобы поступить в подчинение к Иосифу Акбаровичу.
— Это я! — объявил Иосиф, и мы полезли в «мерседес».
— Ты бы хоть напоследок что-нибудь спел! — на прощание предложил Иосиф певцу, а мы поехали. Кто знает — может, певец и блажил нам вслед. Куда, куда вы удалились!
Тут я вспомнил, что только завтракал, причем стряпней Иосифа.
— Иосиф! — сказал я. — Если мы едем к Ивану, давай купим еды. У него же всегда шаром покати.
— Со вчерашнего у него должны были остаться огурцы и куриные грудки. Грудки мы пожарим, огурцы пойдут на закусь… Следовательно, нужны хлеб и водка. Ну, пять-шесть пива. И потом — как ты можешь думать о еде? Убили моего сына!
Иосифа несло. Четверо дочерей! Четверо красавиц. И сейчас он должен был начать говорить, что его жизнь поломана, что он всегда занимается другими людьми, другими делами, а не собой, не своими делами, что если бы он был занят собой и своими делами, то не упускал бы сына из поля зрения, что тогда бы с сыном ничего не случилось. И он действительно начал это говорить, начал выгружать из себя потоки слов, все — монотонно, без ващинского напора, но куда с большей убедительностью. Я немного послушал, послушал, достал телефон и набрал номер моего приятеля, того, что снабжал меня материальчиками.
Мой приятель что-то жевал и очень удивился моему звонку. Голос его пробивался сквозь похрустывание и дробящееся эхо. Я объяснил, что меня позвали на беседу в одно хорошо известное ему учреждение, что мне бы хотелось с ним посоветоваться, как себя вести.
— А что за учреждение-то? — спросил мой приятель.
— Контора. Бывшая глубокого бурения, ныне — федерального. Я должен быть там завтра утром, вот я и хотел…
Мой приятель хмыкнул.
— Пусть пришлют повестку. По устному приглашению не ходи. Ты как вообще? Оклемался? Ничего не болит?
— Нормально всё со мной. Спасибо за совет! — сказал я. — Позвоню послезавтра! Пока! — и вспомнил, что мною у гостиницы оставлен джип! С исполнительным, вышколенным водителем! А я еду прочь на другой машине! Я позвонил водителю джипа, спросил, что тот делает. Он, оказывается, смотрел телевизор, обзор матчей еврокубков. Я поинтересовался — не звонил ли кто ему, не разыскивал ли? Водитель ответил, что ему звонил Кушнир, спрашивал, чем вызвана задержка, говорил, что закуски ждут, водка холодится, вина шамбрируются. Я поинтересовался — в каком ресторане, а водитель ответил, что об этом должен знать я. Тогда я сказал ему, что на сегодня он свободен, что своей властью я отпускаю его на все четыре стороны, и набрал номер Кушнира.
— Слушай! — стоило Кушниру услышать мой голос, как он взял капризно-барственный тон. — Это ни в какие ворота не лезет! Все куда-то подевались, Шарифа нигде нет, Ашота нигде нет, а ты не едешь, я сижу в кабаке, ем уже вторую порцию паштета… Подожди, тут по телевизору… Я тебе перезвоню!
— Ты не видел там телекамер? — спросил я у Иосифа Акбаровича.
Иосиф как раз наливал в стакан с тяжелым, толстым донышком что-то насыщенно-коричневое. В темно-красном «мерседесе» имелся бар, в баре стояли хрустальные штофики без этикеток. Культура! Узнай по цвету, по запаху! Или — знай заранее, что ты можешь найти в автомобильном баре. Нет, что вы! Этот сорт коньяка в машине не пьют! Скоты!
— Где? — откликнулся Иосиф.
— Там, в гостинице. Не было ли там телевизионщиков? Из всяких там «Дорожных патрулей» или «Дежурных частей»? Или просто из какой-то телекомпании?
— Вроде какой-то малый ходил с камерой на плече. А что?
— Если сейчас Кушнир смотрит какие-нибудь новости, то он узнает, что наш канадец… — я запнулся. — Что он… это…
Отданный нам в пользование водитель смотрел на меня в зеркало заднего вида. У него было очень легко забывающееся лицо. Такие лица всегда меня интересовали. Никаких отличительных черт! Как с обладателями таких лиц общались женщины, какие у них рождались дети? Обезличенные лица. Или, когда они оказывались вне исполнения, вне службы, откуда-то появлялось обычное, человеческое выражение? Куда они сдавали его на время работы? Где находилась эта камера хранения индивидуальности? Кто заведовал таким учреждением? Это был, должно быть, удивительный человек: он ведь мог поддаться соблазну и спутать лица, спутать выражения. Перемешать ячейки…
— Ну! — поторопил меня Иосиф.
… перемешать их содержимое, принимать одни номерки, одни квитанции, а выдавать не то, что было сдадено, выдавать по другим, а потом с хитрой улыбкой наблюдать за метаморфозами. Хотя — какие могут быть метаморфозы у людей с одинаковыми лицами? Серое меняется на серое, блекло-коричневое на блекло-коричневое. Шило на мыло. Мыло на шило.
— Ну! — Иосиф толкнул меня локтем.
— Простите, что перебиваю, — сказал водитель, — но в спинке правого переднего сиденья имеется телевизор. Можно посмотреть новости…
Иосиф влил в себя содержимое стакана, открыл закрывающую экран телевизора панель, экран зажегся, Иосиф пошарил по каналам. Новостей еще не было.
— А кого убили-то? — спросил любопытный водитель.
Я назвал фамилию канадца. Водитель присвистнул.
— Это был очень богатый человек! Ему, кстати, принадлежала и гостиница, где его убили…
— Да ну! — Иосиф налил себе еще, перебрал толстым пальцем сигары в выдвинувшейся из панели бара коробке, вытащил короткую и толстую, откусил кончик и выплюнул его на пол.
— И не только она. У него были интересы во многих областях… водитель покачал головой. — Таких людей просто так не убивают!
— Это точно! Чтобы убить такого человека, надо… — Иосиф прищелкнул пальцами: он подыскивал нужное слово, его окрыляло состояние соседства с чужой судьбой, трагичной, приведшей к преждевременной, насильственной смерти.
— Что? — спросил я.
— Ну, это… — Иосиф прикурил сигару, набрал полный рот дыма и сделал большой глоток. — Надо получить лицензию, разрешение… За ним кто-то стоит, просто так нельзя взять пистолет и такого человека убить… Нужен повод, хотя бы…
— Женщина? — предположил я.
— Как минимум, старик, как минимум!
Водитель заложил плавный поворот, въехал в переулок, притормозил, включил мигалку, остановился, пропустил идущий навстречу грузовик, въехал во двор. Я выглянул в окно: дверь в мастерскую Ивана была открыта, оттуда лупил яркий свет, ступени крыльца были завалены каким-то мусором.
— Приехали? — спросил Иосиф.
— Вроде бы… — ответил я.
— Мы хотели заехать за водкой. Ладно, сходим потом или пошлем машину. Голубчик, вы с нами до победы?
— Снежана Альбертовна сказала — поступить в ваше распоряжение до утра.
— Ну, вот… — Иосиф налил себе еще порцию, выпил и только потом выполз из машины.
Мы поднялись по крыльцу. Мусор оказался обломками рам, кусками холста, кто-то расколотил о крыльцо не одну банку с краской. В мастерской царил полнейший разгром. В дальней, выгороженной не доходящей до потолка перегородкой комнате, подперев голову кулаками, сидел Иван и смотрел телевизор. По телевизору показывали новости. Корреспондент, один из работавших со мной в газете вахлаков, разжиревший и нацепивший на нос очки в тонкой металлической оправе, рассказывал об убийстве в шикарной московской гостинице известного канадского бизнесмена, приехавшего в Россию с инвестиционными проектами и желанием вложить в дело построения нового общества миллионы и миллионы долларов. Вахлак нажимал на заказной характер убийства, на то, что инвестиции невыгодны врагам демократии и свободы. «Где искать заказчиков убийства?» — вопрошал вахлак и, оставляя вопрос без ответа, красноречиво пожимал плечами.
— Ваня! — окликнул Ивана Иосиф. — Друг! Что ты сделал со своей мастерской?
— Это твои клиенты, твои заказчики прислали ребят, — к Иосифу не оборачиваясь, невнятно, практически не разжимая рта, ответил Иван. Ворвались трое, один дал мне по лбу дубинкой, я отрубился, а они все это и устроили.
— Она же говорила, что… — я повернулся к Иосифу.
— Женщины так переменчивы, старик! — сказал Иосиф.
… Рассказывают, что когда один-единственный раз старец горы спускался из замка Нимрода, то делал он это для того, чтобы увидеть околевшую лошадь породы аджусэ. Испокон века все замечали, что аджусэ отличаются небольшими рожками, у некоторых скакунов отпадающими, у некоторых остающимися, причем если отпавшие бывают довольно крупными и кожистыми, то остающиеся маленькие и костяные. Также аджусэ можно опознать и по хорошо заметным полосам, начинающимся на крупе, и поэтому неудивительно, что старцу было любопытно взглянуть на такую диковинку. Конечно, его ассассины могли бы перенести останки лошади и в крепость, но старец, во-первых, отправил практически всех своих людей на осаду Дамаска, а во-вторых, справедливо опасался, что неизвестно кому принадлежавшая и неизвестно отчего павшая лошадь может стать причиной эпидемии. Оказалось, что это самая обыкновенная кляча, к голове которой некто приклеил подпиленные козьи рожки, а круп исчертил полосами краски для хлопковых тканей. Старец приказал было нести себя обратно, как какое-то шевеление в тростнике у быстрой реки заставило его проявить сноровку и подтвердило, что враг всегда хитроумен, коварен и опасен. Старец спрыгнул с носилок, схватил лук и изготовился к стрельбе. Не напрасно! Враги ассассинов, как оказалось, специально подбросили эту лошадь, чтобы уничтожить старца. С мечами наперевес они бросились на него, им удалось перебить почти всю его охрану, но и сам старец стрелами из лука, и оставшиеся в живых его телохранители длинными кинжалами отбили нападение. Вернувшиеся после осады прочие ассассины поклялись достать для старца настоящего аджусэ и вскоре сдержали свою клятву, похитив принадлежавшего шейху одного из бедуинских родов скакуна. Череп рогатой лошади — кстати, кроме рожек и полос на крупе, в аджусэ нет ничего особенного, принадлежавшей когда-то одному из старцев горы, долгие века хранился в замке, пока не оказался в запаснике Британского музея. Впрочем, это случилось через семьсот лет после того, как замок Нимрода был разрушен передовым отрядом Кубилай-хана, а все ассассины, вместе со своим очередным старцем, убиты…
Первым делом Иосиф начал наводить порядок. Правда, он убираться не любил, его коньком была кухня — вокруг тихо шелестят дочери, мягко и ненавязчиво дает советы Айдан, Иосиф в переднике, рукава закатаны, взгляд капитана корабля, — но тут делать было нечего: Иван еле стоял на ногах, я, напротив, был слишком возбужден. Иосиф протер мокрой тряпкой большой стол, и мы с Иваном за него сели, на лавку, у стены.
Перед нами открывался вид Ванькиной мастерской: громилы поработали на совесть, их работа была целенаправленной, профессиональной. То был общий план. На ближнем, на столешнице с засохшими навечно разводами краски, пятнами туши, карандашными набросками и записками на память — номера телефонов, места встреч, имена, план, по которому следовало найти нужный дом, — стояла бутылка водки — Иван достал из старых запасов, — три стопки и тарелка с солеными сушками. Мы даже не утруждали себя тем, чтобы налить, и это делал суетившийся Иосиф, подбегавший к столу и наполнявший емкости.
Сушка трещала в его большой ладони, он стряхивал с ладони крошки и кристаллики соли, говорил «Будем!» и выливал водку в широкий, с толстыми губами рот. Он шумно глотал и шумно разгрызал сушку, громко выдыхал, тыльной стороной ладони смахивая пот со лба. Иосиф Акбарович никогда не пьянел, никогда его глаза не затуманивались. Он только становился грузнее, тяжелее, голос — гуще. А еще он становился всё говорливее и говорливее, его было невозможно остановить, прервать. Это был поток.
— О, арабские скакуны! — почти пел-декламировал Иосиф, запихивая в пластиковый мешок лохмотья Ванькиных этюдов: натурщицы, подмалевки дворов Замоскворечья, натюрморты. — О, эти высекающие искры, шелковистокожие, вспененные, хрипящие и летящие параллельно земле существа! — он хлюпал носом, сдерживался, сдерживался, сдерживался, потом неожиданно тонко, жалобно чихал. — Вань! Это нужно? Может, восстановить? Нет?
Иван цокал зубом и отрицательно качал головой, а Иосиф чихал вновь, чуть басовитее.
— Что было в них самым главным? — спрашивал Иосиф и сам же отвечал. В скакунах всегда главным была цена. Которая всегда была высокой. Даже для римских императоров. Скажем — для Констанция, но не Хлора, а его внука, Флавия Юлия. Не слышали? Был такой… Первый настоящий византиец, жестокий, коварный… Ну так вот, Флавий Юлий, предваряя поход на Лютецию, откуда ему угрожал его же брательник Юлиан, решил заключить мир с персом Шапуром. Но была проблема — как заставить коварного перса соблюдать условия мира? А тут как раз из Африки прибыли триеры с золотом, и только тогда у Констанция появилась возможность оплатить посылку диким йеменцам двух тысяч арабских лошадей. Зачем? Зачем, спросите вы?!..
Мы с Иваном переглянулись.
— Я начну новую жизнь, — сказал Иван, подержал у рта рюмку и не выпил. — Я все буду делать по-другому. Изменюсь сам. Изменюсь в корне. Веришь? Я задумал новые работы, настоящие, без говна, не для денег. У меня получится!
— Конечно, — кивнул я и выпил. У нас всё-таки была великолепная компания. Четыре идиота. То один собирался начать новую жизнь, то другой. Мы шли по кругу. Пора было хоть кому-то остановиться. Что толку начинать новую жизнь, когда не прожита старая?
— А затем, — к нам прислушиваясь, прядая по-лошадиному ушами, продолжал Иосиф, — затем, чтобы йеменцы при случае с юга устроили Шапуру тяжелую жизнь. Ведь персы так вероломны! Знаю по себе… — Иосиф завязал мешок, вытер пот, чихнул. — Так вот, Констанций вбухал в скакунов все африканское золото, а посланные йеменцам лошади все равно не были арабскими, выводили их тогда вовсе не в Аравии, а значительно северней, в римлянами порабощенном Набатейском царстве. Знаете, где это?
— Мы все на перепутье, — сказал Иван. — Как только я узнал о смерти сына, я понял — дальше жить по-старому нельзя! Ты согласен?
— Конечно, — кивнул я и поставил рюмку на стол.
А как было жить мне, после смерти моего сына? Если учесть, что я и прежде по-настоящему не жил, а занимался черт знает чем? Мне тоже следовало пересмотреть многие вещи, ох, многие!
— Так это от Эйлата меньше двух часов на автобусе! Только надо въехать в Иорданию! — говорил Иосиф, расправляя очередной мешок и собирась набить его обломками Ванькиной старой жизни. — Значит — самолетом до Эйлата, а путевочку до Петры и визу для въезда в Иорданию можно сделать в туристском офисе, на набережной…
— Тебе все по хрену, — сказал Иван. — С тобой говорить бесполезно. Перед тобой душу открываешь, а ты только киваешь, как болванчик. Или глядишь как на пустое место. У тебя в голове что происходит? Тебя хоть что-то, кроме себя самого, интересует?
— А что мне надо сказать? — спросил я, чувствуя, что это только начало: Иван скоро может и в драку полезть. — Ты хочешь, чтобы я с тобой поспорил? Чтобы начал тебе доказывать — нет, Ванечка милый, живи, как жил, малюй свои портретики для VIP-персон, считай свои гонорарчики? Или тебе не нужны деньги? А кому нужны твои гениальные работы? Чтобы их повесить в самой вонючей галерее, надо заплатить. У кого ты возьмешь деньги? Из чего ты будешь платить за мастерскую? На что ты будешь содержать семью?
— Я ушел из семьи, как только узнал о смерти сына, — сказал Иван. — Я не умею лгать. А ты… Ты мог бы поинтересоваться — как это по-новому, что это такое, почему, в конце концов, нельзя жить по-старому. А ты только «да-да-да»! Точно говорят — это оттого, что тебя били по голове.
Я посмотрел на Ивана. Знаем друг друга столько лет, любили одну женщину, спали с одними и теми же, прошли вместе черт знает что, а вот нутро рано или поздно полезет. Без этого никуда, это закон, правило. Иван выдержал мой взгляд, но не пошел на попятный, не извинился, боже упаси. Гении они такие, даже если их гениальность надежно замаскирована.
— Наверное, тебя все-таки били за дело, — продолжил он. — Помню я вашу газету, говно либеральное, вопли-сопли, твои материалы помню, кисель какой-то, журналист!
То, что Иван сейчас выговаривал, сидело в нем давно, сидело в нем долго, всходило, поднималось, ждало случая. Чем я ему мешал? Чем? Я возбуждал в нем настоящую злобу. Ревность? К кому? К убитому? К Маше?
Он взял бутылку, налил в свою рюмку, медленно выпил, медленно поставил рюмку на стол.
— Знаешь, — сказал он, — я-то уверен, что у Маши сын был от меня, знаю это точно, но скорее соглашусь, что это сын Ващинского или Иосифа, чем твой.
Я должен был спросить «Почему?», но не спросил.
— Потому, что ты гнилой, — ответил он на мой незаданный вопрос. Гнилой насквозь, от тебя ничего не может родиться, получить толчок, появиться. Даже что-то уродливое… — Иван внимательно посмотрел на меня. Ты неправильный, не тем местом сделанный. То ли клон, то ли вообще синтез какой-то.
Я потянулся к бутылке — Иван подумал, чтобы шарахнуть его по морде, и ухмыльнулся в предвкушении, — но меня опередил Иосиф, который, сморкаясь в большой мятый платок, воздвигся над столом и погрозил нам волосатым кулаком.
— Опять ссоритесь? Вас оставь на минуту! Ты чего на него напустился, Ванька? По твоей физиономии вижу — ты звереешь! Оставь его в покое, он хороший! Ты что, забыл?
Вот как, оказывается. Про такие вещи надо помнить. Мне-то казалось, что память — для другого.
Иосиф разлил, маханул свою порцию, крякнул.
— А цена на арабского скакуна всегда была высокой, — сообщил Иосиф. Только платили не за подлинные достоинства, а за легенду, за миф. Вот и во времена пророка Магомета — да прославится имя его! — тамошние лошади были недешевы. Но и качество их было неважнецким. Низкорослые, болезненные, слабосильные. Поэтому воевали аравийцы на верблюдах. Налетали племя на племя, кололи друг друга длинными пиками, катались по песку, резали друг друга кинжалами. Только потом, когда арабы полезли из Аравии, когда получили набатейских лошадей, да попали в Персию, то лошадей оттуда отправили к себе и занялись доводкой породы…
Иван смотрел на свою стопку не отрываясь. У него были морщинистые мешки под глазами, тяжелые набрякшие веки почти закрывали покрасневшие светло-голубые глаза, нижняя губа была оттопырена. Морда у него была желчного пропойцы, что и соответствовало натуре. Мне надо было ему об этом сказать, но Иван был так увлечен своими мыслями, в нем происходила такая серьезная внутренняя работа, что прерывать его было бы жестоко. Можно было сказать также, что ничего у него не может получиться нового, ни к чему новому он подвигнуться не может, что он никуда не годный мазилка, жалкий ремесленник, что единственное, о чем ему надо теперь заботиться, так это чтобы громилы не вернулись, не убили, и поэтому ему надо скрупулезно выполнить заказ, потом искать нового заказчика и только что и делать, как зарабатывать деньги. Только зарабатывать деньги. Деньги. И когда их у него станет достаточно, начать гнать понты, которые дороже денег, но совсем без денег и понты не понты, что нужно будет тусоваться, но не со старыми приятелями и собутыльниками, а с нужными людьми, раз уж ему так не повезло и приятели-собутыльники и нужные люди у него не одно и то же. И тогда я поймал себя на мысли, что мне не жалко Ивана. Да, всегда я испытывал к нему добрые чувства, всегда говорил добрые слова, а теперь смотрел на него, как на таракана, как на старого, страдающего одышкой таракана, с мешками под выцветшими голубыми тараканьими глазами.
— … И главным для них стал молодняк! — донесся до меня голос Иосифа. — Он был плох, погибал массами, но когда набатейцев и персов свели с арабами породы «неджед», которые отличались небольшим ростом, широкотелостью, низконогостью, округлостью форм, то дело пошло, и «неджед» начали делить на ряд колен…
Иван выпил, веки его набрякли сильнее, губа оттопырилась больше. Да, он был всего лишь жалкий неудачник! Депрессант! Самокопатель! Рефлексирующий таракан. Я усмехнулся и съел сушку. Иван должен был спросить — почему я пропускаю?
— Ты что, пропускаешь? — повернулся он ко мне. — Хочешь посмотреть, до какого состояния я дойду? Давай, давай, ты у нас наблюдатель! Наблюдай!
— … И наибольшее распространение получило колено «кохейлан», — гнул свое Иосиф. — Бедуины кохейланами называли почти всех лошадей пустыни с крупными выразительными глазами, что и понятно: слово «кохейлан» происходит от слова «кохль», то есть черный порошок, употребляемый для окраски ресниц. И потом — кто их знает, этих дикарей — без женщин, среди песков, для них лошадки становились уже не только средством передвижения…
— Евреи с овцами жили, в Средней Азии осла, я знаю, использовали… — авторитетно произнес Иван. — На соседней заставе. Потом нам всем зачитывали приказ. Секретный. Все-таки погранчасти были кэгэбэшные. Я же гэбист! Два года был гэбистом, а кто гэбистом стал, тот навсегда гэбист! И вот был приказ, приказ про то, что осла трахать нельзя, а кто будет трахать осла, того…
— Может — ослицу? — осторожно вклинился я.
— Это был осел, старый, заслуженный осел. Низкорослый, так что им, на соседней заставе, было удобно… А начал там все один молодой солдат, из-под Курска, его потом допрашивали, выяснили, что он у себя в деревне почти весь скот перетрахал…
— Низкорослый — это ишак… — попытался я внести ясность.
— Ишак мелкий, коричневый! — Иван стукнул кулаком по столу. — А это был крепыш, серый такой, глаза жалобные.
— А откуда ты так хорошо знаешь того осла? — спросил я. — Может, это все происходило на вашей заставе и вы, вместо того, чтобы охранять наши границы, этого осла…
— … и настоящие «кохейланы» стали бедуинскими лошадьми, — продолжал Иосиф, — а в оазисах, где много люцерны, ячменя, где лошадям давали морковь, где молодняк выпаивали верблюжьим молоком, наблюдался более высокий рост, относительная высоконогость. Да и разводили уже не бедуины, а оседлые арабы-аназе, люди значительно более миролюбивые. Вот их-то скакуны и назывались «сиглави», а если лошадь была высока и работоспособна, то это колено ценилось еще выше и называлось «хадбан». Ты понял, Ваня? Понял? Ты должен в своих портретах дать и эту линию, её прочувствовать, иначе твои лошади не заживут, останутся открыточными картинками… Ваня!
Иосиф выстроил у двери мешки с мусором. И взялся за веник.
— Ты — идиот! — сказал мне Иван. — Я никогда не трахал зверей. Никогда! Не трахал зверей, не трахал мужчин. Правда, некоторые мои женщины были во сто крат хуже самых жутких зверей, но они все-таки были людьми. О чем это говорит?
— Да, о чем? — поинтересовался я.
— Это говорит о том, что человек хуже зверя. Всегда хуже! Хуже! Это я тебе говорю…
— … хитрые арабские купцы приписывали своему товару самые разнообразные достоинства, — Иосиф начал подметать пол. — Про тех, которые якобы носились по горным плато в самом сердце Аравии, в царстве воинственных мифических вогабитов, складывались сверхъестественные предания. Будто бы вогабитские лошади могли перепрыгивать через ущелья, обгонять ветер, а где-то там, среди белоснежных песчаных барханов, жили особенные, вороные монстры, с гривами до земли, с огненными глазами, понимавшие человеческую речь, знавшие, где лежат сокровища последних царей из Петры, способные летать и разрывающие брошенных им в загон пленников острыми зубами, — Иосиф шваркал веником и поднимал пыль.
— Рискуя жизнью, европейцы пробирались вглубь полуострова, но там лошади были мелкими, порочными. Вороных людоедов не было, а легенда жила. Как не было и набатейских сокровищ. Поэтому спасение было в фальсификации родословных. Дело важное и необходимое не только в коневодстве. И вместо арабского скакуна купец продавал в Европу туркменского или персидского. Так, жеребца Туркмен-Атти, привезенного ко двору императора Карла V, никак не могли выдать за то, чем жеребец на самом деле являлся: император желал арабского скакуна, желал на арабском скакуне двинуть против Франциска Длинноносого. Жеребец принес императору удачу, король французов был пленен, Карл наклал противникам по первое число, но в свите французского короля имелся один шевалье, который и определил, что под императором вовсе не кохейлан, не сиглави, не хадбан, а настоящий туркмен. И сей шевалье испортил императору торжество, раскрыв ему, что победа была завоевана не на арабском скакуне, а на императору породы неведомой. Сик транзит — шевалье закололи в темнице, чтобы не болтал, всезнайка, Франциск просидел в плену дольше предполагаемого. Знание умножает скорбь. Лишение или — как кому нравится, — избавление от иллюзий — дело опасное… Опасное для жизни… Иосиф смел мусор в кучу, прочихался, начал сгребать мусор на совок, а совок опрокидывать в новый мешок. Своей хозяйственностью Иосиф достанет мертвого. Или живого. Даже — осла.
— Ну, все-таки, откуда ты так хорошо знаешь про осла с соседней заставы? — спросил я Ивана. — Согласись, это внушает определенные мысли.
— Какие? — Иван так мотал головой, что было сразу видно: этому лучше больше не наливать.
— Что между вами что-то было. Ты ходил на соседнюю заставу в самоволку и встречался со своим осликом? Или у вас был свой осел? Ну, признайся был?
— Ну, был, был у нас… свой… — Ванькино лицо жалобно сморщилось. — Серенький такой, светленький, почти белый… Я, помнится, рисую плакаты, а он ходит кругами, копытцами тук-тук. А наш замполит слово «впереди» писал раздельно, «в переди», и я так и написал на стенде для результатов соревнования между взводами. Мне начальник заставы — «Ты же москвич, культурный человек!» — а я ему бумажку с текстом замполитовым. Он стоял, стоял, думал, думал, а потом с таким чувством, с такой болью — «А ты, все-таки, москвич! В тебе это сидит! Ну, может же человек ошибиться! Ну, просто ошибиться?! А вы, москвичи, сразу! Хочешь его выставить? Нет, москвич, не получится!» И снял меня с художников, до дембеля по нарядам я летал как ласточка.
— Ну, а ослик-то? — я был настойчив. — Он-то как?
— Не помню, — Иван вдруг всхлипнул, на него было больно смотреть, человек страдал, страдал и мучался. — Это уже неважно, старик, неважно совсем…
Над нами вновь воздвигся Иосиф. Он налил. Нам следовало перестать пить. Но Иосиф налил. И потом, имелся повод выпить: лично я был с Иосифом кое в чем согласен, и если пойти дальше, то я всегда был сторонником внесения в Уголовный кодекс отдельных глав, в которых бы определялась ответственность за «иллюзивное дефлорирование». Мой, к слову, термин. Быть может, недоработанный, юридически недостаточно ясный, но выстраданный. На собственной шкуре, а какой критерий может быть сильнее?
Лишение добрых иллюзий, по моему мнению, могло бы наказываться сурово, вплоть до высшей меры. Именно — до нее и включительно. В отмене смертной казни, с моей точки зрения, заложена уступка какому-то позднему, реформированному христианству. А надо было быть ближе к Ветхому Завету, согрешил — ответил, око за око, зуб за зуб. Как иначе быть? Иначе быть совершенно невозможно. Человек верил в любовь, а у него отняли эту веру, его обманули, из него вытащили этот объемный блок, и кто знает, сколько дряни вольется в ту емкость, которую занимала вера в любовь? А вольется обязательно, потому что пустота тут исключена, на место одного сразу приходит другое, на место другого — третье. Новое появляется там, где человек привык ощущать старое, на том же самом месте. Начинает там новую жизнь и ведет ее агрессивно, подчиняя себе своего хозяина, порабощая его. В то время как старое, уже выброшенное, уничтоженное, растоптанное, вспоминается как сладость и греза.
Иллюзии недобрые, химерические мне кажутся не менее важными, но дефлорацию в этом случае следует приравнять к оговору или незлостному хулиганству, и требовать для дефлоратора строгого наказания нельзя. Ну, условно там что-нибудь, штраф небольшой, работы по уборке территории, общественное порицание. Которое, кстати, должно всегда, во всех случаях наказаний по этой группе преступлений против личности, становиться достоянием публики. Люди должны знать иллюзивных дефлораторов, должны знать, что наказание идет за ними по пятам, что оно неотвратимо, должны видеть действие закона. И знать поименно, как серийных убийц, насильников-педофилов, расхитителей денег для сирот.
А Иосиф, наводя порядок, прерывался еще и на звонки Снежане, говорил с нею, стыдил, потом прятал трубку, объяснял нам, что Снежана тут, оказывается, несмотря на всю свою женскую переменчивость, ни при чем, что людей послал Снежанин муж, мудак, злобный владелец нефтяных скважин и газоконденсатных заводов, любитель преферанса, с которым Иосиф вместе действительно учился в «керосинке» и которого всегда обыгрывал в «гусарика», что послал Снежанин муж людей в пику своей жене, которую ревнует и к Иосифу, и к дверной ручке, и к тюбику зубной пасты, и к сентябрьскому дождю, ревнует, а своих обязанностей супружеских не выполняет, у него от усталости, загруженности, от паров газового конденсата, от сидения на бесконечных переговорах проблемы с потенцией, хотя Иосиф знал точно, что к светленьким мальчикам он, тем не менее, выказывает явную склонность, что собирает таких по детским домам, якобы для отправки в хорошие школы, а вместо хороших школ привозит к себе в загородную усадьбу, где заставляет танцевать вокруг себя, сидящего в кресле, на возвышении, словно властитель, что это начало даже мешать его бизнесам и напрягать его партнеров, что никто не верит, будто к мальчикам он даже не притрагивается, а только смотрит, что Снежана вслед за всеми своему мужу не верит, говорит — ах! у меня подрастают дети! и что скажут друзья-приятели?! — ведь тайное становится всегда явным, а начинал мудак с мастерской по изготовлению спецсигналов и спецномеров для автомобилей, чтобы и он сам, мудак, и его клиенты могли летать по правительственным трассам беспрепятственно, могли парковаться где угодно и убирать с дороги всяких ваньков на «жигулях» и «Волгах».
Потом Иосиф звонил самому мудаку, куда-то в Берн или в Канн, стыдил и его, долго слушал объяснения мудака, вновь прятал трубку, пересказывал услышанное нам, и получалось, что и мудак не виноват, что самостоятельность проявил мудаков начальник службы безопасности, бывший подполковник ГРУ, человек излишне простой, не любящий всяких там художников, что с подполковником мудаку сложно, так как подполковник помнит только первое задание и, пока его не выполнит, не мо-жет приступить к следующему, не может даже вспомнить следующего, даже если это следующее и отменяет первое, а мудак свое распоряжение по запугиванию Ивана отменял, отменял не раз и не два, да и распоряжался он по случайному импульсу, в состоянии нервном, раздраженном, находясь еще в России, не в Берне или Каннах, сразу после того, как двое мальчиков смогли удрать из его загородной усадьбы и пришли в милицию, в то отделение, где у мудака не все были куплены, и милиция приехала к нему в усадьбу и там всех положила мордами в снег, даже гостя из Германии, человека уважаемого и близкого к правительственным кругам, который, правда, мальчиков трогал, но только трогал, больше — ни-ни! — и, лежа мордой в снег, мудак и приказал лежащему с ним рядом подполковнику насчет Ивана, а потом, когда его, мудака, отпустили, он слинял в Берн или в Канн, и оттуда его распоряжения о том, что Ивана трогать не надо, подполковник игнорировал, сука такая.
Ваня слушал Иосифа с отсутствующим видом. Он смотрел в одну точку. Его кадык поднимался кверху, словно застревал в кожных складках, потом медленно, толчками опускался, Иван шумно сглатывал слюну, поджимал губы. В профиль он был похож на рептилию, постепенно набирающую после неприятного охлаждения более высокую температуру. Не таракан, рептилия.
Иосиф выскочил во двор с набитыми мусором пакетами, а я позвонил домой. Трубку сняла Алла.
— Нам уже принесли билеты на самолет, — затараторила она, — мы вылетаем утром, в девять тридцать надо быть в аэропорту, Дженни разбила вашу чашку, такую, с красными цветочками, Тим смотрит телевизор, я читала, но у вас мало книг, Ма говорила, что у Па огромная библиотека, что много редкостей, а у вас все бессистемно, дешевые издания, но я читала Толстого, помните, там у него…
— Алла, — сказал я, — вы все ложитесь в большой комнате, в стенном шкафу есть раскладушка, рулон поролона, можно организовать три спальных места. Я приеду поздно, я у своего друга-художника, и, если что-то вам будет надо, звоните или мне на мобильный, или ему, в мастерскую, его телефон…
— А-а! — протянула Алла. — Вы у Ивана! Ма говорила, что Ваня хороший. Моя старшая сестра, Элла, с ним училась, она сейчас живет в Беэр-Шеве, это в Израиле, в пустыне Негев, хороший город, но жарко, вы были в…
Я отключился и посмотрел на Ивана. Теперь он так же сосредоточенно, как прежде поднимал кадык, моргал. Он медленно опускал веки и зажмуривался. Выждав несколько секунд, быстро открывал глаза и пялился на стенку напротив. Потом зажмуривался вновь.
— С тобой училась такая Элла? — спросил я. — Живет сейчас в…
— В Израиловке… Училась. Жопа раза в три больше, чем у Иосифа. Не жопа, а произведение искусства. Хорошая рисовальщица, но очень ленивая. И все время говорила про несчастную еврейскую долю.
— Во время обучения? В аудиториях? В советском художественном вузе?
— В постели. Я у нее жил, когда меня выгнали из общежития за пьянки и блядство. Элла самая отличная баба из всех, кого я знал. А какой она пекла флодан! Ты знаешь, что такое флодан, скотина? Не знаешь! А супчики! Эх… он зажмурился так сильно, что веки собрались в морщинистые мешочки, из уголков глаз потекли маленькие мутные слезы. Иван не умел плакать, у него это выходило предельно некрасиво, отталкивающе.
Вернулся Иосиф, забрал другие мешки и вновь отправился к мусорному баку.
— Теща звонила, — сказал Иван. — Она приехала из Питера, собирается лететь в Кокшайск, узнала, что мы все летим, а у нее хорошие связи в авиабизнесе, так она заказала нам всем билеты, да так, что мы можем лететь сначала на большом самолете, потом на местном, потом на вертолете. Транзитные билеты. Все-таки — внук, единственный внук…
— Ты хочешь сказать, что звонила Анна Сергеевна, что она в Москве, что она летит с нами, летит с нами завтра утром, да?
— Да! — ответил Иван. — Не знаю, утром ли, днем или вечером, но завтра мы встаем на крыло. И это мы летим с нею, а не она — с нами! У тебя всегда были проблемы с иерархиями, всегда у тебя они были, всегда!..
И тут Иван уронил голову на грудь.
Пьянство обыкновенное, бытовое пьянство, следующая стадия алкоголизм, социальная и физическая, личностная и духовная деградация, смерть. Мне было жаль Ивана. Я не хотел его смерти.
А ещё, возможно, у меня действительно наблюдались сложности с иерархиями, понять, кто ведомый, кто лидер, кто главный, кто подчиненный, было мне не просто. И с Анной Сергеевной я был, конечно, не прав: там, где она появлялась, сразу становилось ясно, кто есть кто.
Да, у нее всегда были связи, блат, везде и всюду. Она проходила на любые спектакли, доставала любые шмотки, ей привозили прямо на дом любую жратву. И выглядела чуть старше своей дочери, которая к тому же была брюхатой, двигалась уже с трудом, мучалась от какой-то сыпи, насморка. Только через связи Анна Сергеевна смогла отправить Машу в эту самую Америку, хотя «Пан-Ам» беременных на таком сроке на борт не брал.
А я вполне годился на роль отца будущего внука Анны Сергеевны. Не меньше прочих претендентов. Ну, хотя бы потому, что, когда случился мой кратковременный с Машей роман, Иван под цокот ослиных копытцев писал раздельно слово «впереди», Ващинский лечился от неврастении в цэковской клинике, Иосиф Акбарович жил у дяди, в Нахичевани, скрываясь после тяжелого карточного проигрыша. Простая арифметика. И не считать же отцом Машкиного американца! Все знали прекрасно, что познакомились они, когда Маша была на третьем месяце. Правда, Иосиф утверждал, что наведывался в Москву ради одного-единственного свидания с Машей, что рисковал из-за этого жизнью, но свиданье состоялось, и поэтому отец он. Иван же говорил, что ему был даден отпуск за задержание контрабандистов и шпионов, что он приехал к Маше в форме, в фуражке с зеленым верхом, и у нее провел пять дней — двое с половиной суток он добирался до Москвы, двое с половиной — обратно, до места службы, — никуда из ее квартиры не выходя, никому не звоня, ни с кем не встречаясь. А Ващинский утверждал, будто Маша навестила его в клинике, и там они, совершенно случайно, ощутили такую взаимную тягу, притяжение, страсть и уединились в палате Ващинского, благо у него была палата на одного, отец постарался, мать попросила, сестры намекнули начальству клиники, и все у них с Машей произошло быстро, грозово, по-взрывному.
Мне было даже завидно — у меня не было ничего романтического, таинственного. Все у меня было на поверхности и просто: Машу выгнал её сожитель, друг, кстати, её матери, помогавший ей обосноваться в Москве, обеспечивавший перевод из «мухи» в «строгановку», выгнал за истерики и дурной характер, она пошла по вечернему городу, с сумкой холщовой через плечо, в которой были все её нехитрые пожитки, да и пришла ко мне, посреди ночи позвонила в дверь, вошла словно сомнамбула, выкурила сигарету да легла на мой диван, к стеночке. Но вот Анна Сергеевна была абсолютно уверена, что все обошлось без нашего участия. Без моего — в том числе.
Никто из нас четверых на это не годился — так она считала. Она была довольно жестока. Если не сказать — безжалостна. И к тому же говорила то, что думала. Лепила в лоб. Освобождение от иллюзий было ее стилем. Если бы статья о дефлорировании вступила бы в силу, Анна Сергеевна сразу получила бы «вышку». Но американца, за которого Маша вышла замуж и который ее увозил, она жалела, делала вид, что его считает настоящим отцом.
Так вот, она приехала из Питера, оформила дочурку, помогла собрать немудреные вещички, погладила по голове зятька, который склонился к ручке, — сама в этот момент мне озорно подмигнула: мол, американец, а руку целует, как француз, — вызвала каких-то ребят, и те погрузили всё барахлишко, отвезли, а мы — следом, налегке, в аэропорт, и Маша со своим улетела, а мне Анна Сергеевна сказала:
— Ну, что, мил-человек, давай поужинаем, что ли? Я приглашаю…
И мы отправились с ней в «Прагу», где пили водку, ели зайчатину с грибами, мороженое, пили кофе и густой, темно-коричневый, с запахом лакрицы ликер, а к нашему столику — мэтр тут же убрал два лишних стула, стоило нам сесть, — подходили солидные товарищи и косились на меня, и Анна Сергеевна всем им объясняла, что я — самый большой друг ее дочери, совала им руку для поцелуя, солидные товарищи склонялись, руку целовали, коситься переставали.
Она была очень сильная, физически сильная. Таких сильных женщин я ни до, ни после не встречал. У нее было удивительное тело, гладкая кожа, ни единого волоска на ногах, в подмышках, на руках, волосы на лобке были ровно подстрижены, треугольник был идеален, ровен, благоухал, но не духами, а ее нутром, страстью, желанием. И шла она босиком той же походкой, что и на высоких каблуках, так, что ягодицы ее играли, груди подрагивали, кудри колыхались. Так она и вышла из ванной, голячком, встала передо мной. Меня аж пот прошиб. А ведь чувствовал, когда листал журнальчик в её гостиничном номере — правило «гости до двадцати трех ноль-ноль» было писано не для неё, — что этим всё кончится. Я смотрел на нее, смотрел снизу вверх и не мог оторваться. А ее ноздри затрепетали, и она сказала, что от меня так сладостно несет потом, что она вот-вот кончит, кончит, даже если я до нее не дотронусь, кончит в облаке моего запаха пота.
А тут я еще и дотронулся. Якобы робко и все еще ожидая пощечины. Можно подумать, что женщина случайно выходит в чем мать родила из ванной и предстает перед мужчиной — вот она, я! — но моя деликатность ей понравилась. Думаю, если бы я сразу на нее навалился, она бы разочаровалась. Навалиться-то может каждый. Навалиться-то дело нехитрое.
Но, если по-правде, всю партию планировал и вел я. С первого момента, как я увидел Анну Сергеевну, — она сошла с подножки одиннадцатого вагона экспресса «Красная стрела», — я знал: с этой раздвигающей грудями московский утренний вокзальный смог крашеной блондинкой, с этой розовогубой и высокоскулой лихой красавицей я закручу так, что тошно станет. Про все я знал, когда увидел ее впервые, но того, что она мать Маши, что это и есть Анна Сергеевна, — не знал. И на моем лице читалось предвкушение и желание, а эта женщина вскинула брови и резко подошла ко мне, подошла и сказала, что это она Анна Сергеевна, та самая, которую я встречаю. А я промямлил что-то вроде того, мол, откуда она узнала, что я встречаю именно Анну Сергеевну. И тогда она вырвала из моих рук газету «Правда», мой пароль, и сказала, что купить эту газету она наказала своей дочери потому, что какой дурак будет в семь утра читать на вокзале эту гребаную «Правду»! Я хотел было возразить, что думать так про десятки, сотни, тысячи людей, для которых «Правда» в семь утра так же естественна и понятна, как и в любое другое время, нехорошо, что такие мысли оскорбляют наших с нею сограждан, людей скорее увлекающихся и добрых, а не хладнокровных и злых. Я посмотрел в ее глаза, в ее большие глаза и улыбнулся.
— Никогда не старайся казаться хуже, чем ты есть. Можно косить под добряка, под дурака, но под сволочь — большая ошибка. Время сволочей еще не пришло, милок! — сказала Анна Сергеевна.
Тут я заметил, что у нее два небольших чемодана, и счел за лучшее чемоданы у нее принять. Тяжелые были чемоданы.
— Вон там вход в метро! — сказал я.
— Мы поедем на такси! — Анна Сергеевна хлопнула меня газетой по руке. — Ты что, марки не держишь? На метро… Где тебя откопала моя дочь?
— Случайная встреча, — ответил я. — У нас были билеты на одно и то же место…
— … в театре на Таганке, на спектакль с Высоцким. Мне ты не заливай, я женщина подготовленная. Эх, узнать бы, кто ее обрюхатил! Понимаешь, она начала путаться с мужиками, лишь только заиграл гормон. Просто сладу с ней не было, но дальше игр и легких романчиков дело вроде бы не заходило. Она тебе не говорила, что вначале испытывала отвращение от одного вида мужского члена? Нет? Да ее просто наизнанку выворачивало. С ней даже в музей ходить было невозможно. Блевала, блевала без удержу. Она одного профессора рисования обтошнила с головы до ног, когда он поставил ей для рисунка микельанджелова Давида. Профессор потом предрекал трудности с поступлением. Я никак не могла понять, в чем дело, пока не показала ее одному приятелю-психиатру. Он мне все расписал, посоветовал, что делать, она к нему ходила на занятия, полуподпольные, психоанализ, лженаука, но мы-то с ней жили вдвоем, никаких членов рядом и не было, члены моих мужчин болтались вдали, а вот на тебе! С чего?! Почему?!
Анна Сергеевна была очень открыта, откровенна — она видела меня первый раз в жизни, а говорила со мной так, словно я был ее старой подругой.
Мы сели в такси и поехали. Таксист посматривал на нас в зеркало заднего вида.
— И вот она оказывается в Москве, вдали от мамочки, проходит каких-то несколько месяцев, она приезжает, и я уже вижу — это не та девочка, что уезжала, это вообще не девочка, она уже совсем другая… Куда это вы едете? Я Москву знаю, нам тут надо через Садовое, на Дзержинского и…
— Центр закрыт, — сказал таксист. — Встречают Рацираку Эпидаса.
— Кого? — Анна Сергеевна искала в сумочке сигареты. — Что тут у вас происходит? Эпидасы!
— Первый секретарь компартии Мадагаскара. Большой друг…
— … и я сразу поняла — Анна Сергеевна уже забыла и про таксиста, и про направление движения, и про Рацираку, — сразу поняла, что у нее появился некто. Такой… Большой… — Анна Сергеевна нашла сигареты, прикурила от плоской золотой зажигалки. — Ты его не знаешь?
— Большого?
— Ну да! Во! Такого… — она сделала две затяжки и выбросила сигарету в окно. — Слушай, я забыла — как зовут ее американца?
Таксист, знаток деятелей международного коммунистического движения, чуть не въехал в зад троллейбусу.
— Реджинальд. Сокращенно — Реджи…
— Черт, прямо Фолкнером тянет, на дух его не переношу!
Маша не переносила мужские члены, ее мать — Фолкнера, вещи разные, из разных пространств, но механизм непереносимости, судя по всему, был одинаков: не переносилось то, что было хорошо знакомо, изучено. И блевала Маша не из-за эстетического неприятия. Тут был повинен опыт, тот, что предшествует чертам и бездревесности. Даже Анна Сергеевна, все знавшая и все понимавшая, не могла и предположить степени Машиной извращенности, очень ранней и оттого умевшей скрываться под маской. Она была Анной Сергеевной, но все-таки матерью. Всего лишь.
Анна Сергеевна замолчала и молчала, пока мы не приехали к дому, где Маша и ее Реджи снимали квартиру. Напротив подъезда стояла серая «Волга», в ней сидели гэбэшники: Рэджи представлял для «конторы» несомненный интерес, он встречался с какими-то деятелями Хельсинской группы, он занимался не только физикой высоких энергий, но и историей революционного движения, и снимаемые им квартиры вечно наполняли идейные марксисты, утверждавшие, что в СССР от истоков ушли слишком далеко, что к истокам пора вернуться. Анна Сергеевна определила гэбэшников сразу.
— Попадешь к этим, — сказала она, — и сразу все расскажешь! И от Машки отречешься, и от мамы родной!
Я сказал, что, мол, не знаю, как от её дочери, но вот от мамы отречься не могу ввиду отсутствия таковой.
— Так ты еще и сирота?! — она взглянула на меня с интересом.
— Сирота, — кивнул я. — Меня воспитывала бабушка. Отец служил на Северном флоте, у него там была другая семья. Мать умерла, когда мне было полтора года…
— Романтично-то как! — Анна Сергеевна сунула таксисту деньги. — Ты по-аккуратней с моими чемоданами, сиротинушка. Там много ценных вещей…
И вот теперь, а именно — завтра Анна Сергеевна летела с нами, то есть — мы летели с нею в Кокшайск! Ого-го!
— Послушай! — сказал я Ивану. — Ведь я должен лететь с Ващинским, к тому же мои америкосы вроде бы берут меня с собой и теперь еще Анна Сергеевна…
Но Иван спал. И во сне храпел. Тут в мастерскую вернулся Иосиф Акбарович, уселся напротив, закурил и налил себе и мне.
— Ты слышал про Анну Сергеевну? — спросил я.
Иосиф покраснел и кивнул. «Вот сейчас окажется, что у нее был роман и с Акбаровичем, что этот сатир с нею спал», — подумал я, а Иосиф покраснел еще сильнее, поднял рюмку и сказал:
— Выпьем, дружище! Я совершенно не виноват, совершенно! Она приехала в Баку, а я тогда заехал к своему бакинскому дяде, заехал вместе с нахичеванским, нахичеванский ее увидел, влюбился по уши, и тут такое началось! Это было задолго до Машкиного отъезда, задолго…
— Ты хочешь сказать, что познакомился с Анной Сергеевной раньше меня?
— Конечно, раньше, но позже Ващинского, который познакомился с нею через своего отца, которому Аннушка помогла получить заказ на монумент защитникам Ладоги. Там этих монументов!.. И позже Ивана!
— А этот-то как?!
— А он, сачок, поехал якобы поступать в Ленинград в Военно-морское училище связи, представляешь — из пустыни, погранец, в морское училище! Это только Иван мог так все придумать! А она, Анна Сергеевна, была тогда женой начальника училища, и вот Иван…
Все! С меня было довольно! Это было выше моих сил! Я поднялся так резко, что чуть не опрокинул стол на Иосифа Акбаровича. Бутылка упала, рюмки упали, Иван не проснулся.
— Ты что? — Иосиф вытаращился на меня. — Что с тобой, дружище?
— Я еду домой! — сказал я. — Завтра мы встретимся в аэропорту. Если не встретимся там, встретимся на месте. В Кокшайске. Если не встретимся там, встретимся…
— В раю! — встрепенулся Иван. — Что, Иосиф, у нашего борзописца новый приступ откровений?
— Не трогай его! — крикнул Иосиф. — Он хороший, он единственный, кто…
Но узнать, кто я и почему единственный, мне не довелось — меня просто-таки выбросило из Ванькиной мастерской, я сбежал по ступеням крыльца, выскочил из подворотни в переулок. Была ночь, кромешная темнота, ни одного фонаря, только где-то в вышине располагались маленькие звезды, желтые и яркие, словно кто-то острой иглой пронзил бархат неба и стала видна подложка из сусального золота, подсвеченного сильным фонарем. В больших серых домах, за плотными шторами окон чувствовался уютный вечерний свет. «Куда? — подумал я. — Налево? Направо?» и налетел на стоявшего в подворотне человека. Он был очень высок и крепок. Мне показалось, что лбом я попал ему в солнечное сплетение.
— Извините! — сказал я.
— На пару слов! — сказал человек и взял меня за руку: это была железная хватка.
— В чем дело?! — попытался я возмутиться, но человек приподнял меня и понес, понес к стоявшему возле подворотни длинному лимузину, на котором при нашем приближении зажглись габаритные огни, который ослепил меня светом фар. Мягко щелкнула дверца, легким нажимом большой ладони человек заставил меня пригнуть голову и впихнул в чрево машины. Дверца закрылась за мной.
— Ну? — узнал я голос сидевшего на заднем сиденье, в самом углу Ашота. — Кто там его грохнул? Рассказывай все!
— Ашотик! Я их ждал на ужин, стол был заказан, бабок было заплачено… — вякнул Кушнир.
— В самом деле! Мы с этим канадцем, помню, в прошлый его приезд пили, говорили, дела делали, а тут на тебе… — удивился рядом с Ашотом Шариф Махмутович.
— Помолчите вы, оба! — Ашот был в шляпе, из-под шляпы выглядывал Ашотов нос, под носом тускло поблескивал золотой зуб: он то ли улыбался, то ли скалился, мой василиск. — Что теперь делать будем? Сергей завтра приедет, что ему скажем? Счет ему из ресторана покажем, с твоими друзьями, художниками ебанутыми, познакомим? Там же серьезно все, конкретно серьезно. Нас всех не завтра, так послезавтра начнут таскать на допросы, начнут…
— Сергей завтра не приедет, — сказал я. — Он сидит на Сардинии, в тюрьме, его обвиняют в торговле оружием.
— Опаньки! — Ашот снял шляпу и пригладил волосы вокруг лысины.
— А у меня срок условный не кончился, — покачал головой Шариф Махмутович, который слишком много думал о себе. — Они за это уцепятся и посадят меня в Бутырку. Я в Бутырку не хочу.
— Помолчи! — Ашот поправил шляпу, блеснул бриллиант на запонке, белоснежный манжет казался синим. — Бутырку мы купим, а вот Сардиния… Ну?!
«Ну?!» было адресовано явно мне. А что я мог ответить? Что я ещё знал?
… Так называли лошадей из небольшого оазиса на самом севере Аравии, у самой границы Большого Нефуда. Одна из таких лошадей, о которых судят как об очень бестолковых и пугливых, принадлежала, видимо — по правилу соединения противоположностей, очень смелому человеку, отправившемуся к морскому побережью по какой-то надобности. В пути этот человек встретил льва, ничуть не испугался, а натянул свой лук, наложил на него стрелу, выстрелил в льва и попал тому прямо в сердце, затем подошел ко льву и прикончил его. После чего он пошел к протекавшей неподалеку быстрой реке, снял сапоги, разделся, бросился в воду и начал мыться. Потом он вышел из воды, оделся, надел один сапог, прилег на бок и надолго остался в таком положении. Наблюдавшие за его схваткой со львом местные жители решили, что этот храбрец просто красуется перед ними, и спустились с холма, чтобы выразить ему свое восхищение, но нашли его мертвым. Оказалось, что в сапоге был маленький скорпион, который ужалил доблестного человека в большой палец, и тот мгновенно умер. Местные жители решили разделить имущество того человека и разыграть в кости его лошадь. Но пугливая и бестолковая крут вдруг взбесилась, расшвыряла местных жителей, столкнула тело хозяина в реку и сама бросилась следом. Местным жителям досталась только одежда умершего, ибо все его имущество находилось в седельных сумках уплывшей по быстрой реке лошади породы крут…
Все мои будильники играли Вивальди: четыре будильника, четыре времени года, классическая попса, микрочипики гнали свое, начинал один, подключался другой, продолжал третий, заканчивал четвертый, и не проснуться было нельзя. При известном воображении можно было услышать в электронном нытье скрипичные звуки, но когда будильники вытащили меня из тяжелого сна вторая водочная ночь! — я ничего представить не успел: подняв голову, я разбил себе лоб об угол кухонного стола и только тогда понял, что остаток ночи провел на кухонном угловом диване, повторяя его девяностоградусный изгиб. Моя задница и ноги располагались на коротком катете, мой верх — на длинном. Нет бы лечь иначе! Тело так затекло, что я не мог разогнуться, выбраться из-под стола, хотя бы сесть, а как был, в согнутом состоянии свалился на давно не метенный, не мытый пол, суча ногами, хлопая по полу ладонями, попытался выползти на свободное место, застрял между ножек, хрипло позвал, — памятуя о больничном житье-бытье, — на помощь, помощи, как и в больнице, не дождался, рискуя завалить стол, всё-таки распрямился суставы мои трещали, со стола грохнулась кружка, разбилась, остатки чая расплылись, смочили пыль, — и сел, привалившись к плите. Прекрасная поза для раздумий, прекрасное время для подведения предварительных итогов. Утро, утро начинается с тоски!
Ашот явно был мной недоволен, блеском зуба, короткими репликами давал понять — он считает, будто я что-то скрываю, знаю больше, чем говорю, — а еще ревновал к Сергею и несколько раз с обидой спрашивал: почему же Сергей не позвонил ему, сам с ним не поговорил? Личное так в нем выпирало, так било в глаза, что даже Шариф Махмутович забыл про свой условный срок, начал Ашота увещевать, что даже Кушнир начал его успокаивать. Но Ашот был тверд в своей амбиции, да так, что кончик у сигары откусил, а не отчикал карманной гильотинкой, и сигару подпалил зажигалкой, не спичками. Он ожесточился на меня, не подал на прощание руку, выгнал нас всех из своего лимузина, его водитель так рванул с места, что забыл в переулке Ашотова охранника, этого громилу-здоровяка, а потом притормозил, остановился, сдал назад, дал изумленному охраннику втечь в нутро лимузина и уже тогда во второй раз обсыпал нас опавшими листьями. Шариф Махмутович, подстраиваясь под Ашота, еле кивнул, прыгнул в «мерседес», полетел следом, разве что в конце улочки его огни ушли влево, тогда как след от огней ушедшего вправо Ашотова лимузина ещё держался на моей сетчатке. А Кушнир пожал плечами — ничего, мол, не понимаю и понимать не не хочу! — хлопнул дверцей «сааба» — Кушнир водил сам, лихачил, превышал, нарушал, — развернулся и уехал в противоположном направлении, к мамочке, в ночной клуб, к Интернету, слушать альтернативный джаз, щупать скромных девушек, любительниц Павича, а я остался в переулке один-одинешенек, сунул руку в карман и вдруг нащупал там пачку долларов — то ли первая зарплата, то ли окончательный расчет, поди разбери этих обидчивых, ловкоруких, умеющих не только обчистить чужой карман, но и в карман вложить!
Вспомнив о долларах, я даже хлопнул себя по лбу — как я мог такое забыть! — и сразу понял, как сильно расшиб себе голову: шишка болела, в центре её была ссадина, на пальцах остался след крови. Открыв морозилку, я вытащил оттуда упаковку со льдом, приложил к набухающей шишке, пошел посмотреть, что происходит в квартире. Что мне Ашот, у меня тусовались америкосы, но оказалось, что квартира пуста: никаких гостей, никаких учеников Сына. Все было прибрано, расставлено по своим местам. Лишь на зеркало в прихожей был приклеен желтый листок, почерк ровный, прямой, очень четкий, почерк учительницы начальных классов: «Дорогой Па! Нас забрал Друг и Соратник. Он отвезет нас в аэропорт. Когда Вы проснетесь, мы уже будем в воздухе. Надеемся воспользоваться Вашим гостеприимством после возвращения из Кокшайска. Алла, Дженни, Тим. Да пребудет с Вами Благословение Сына!»
Я прижег ссадину йодом, заклеил пластырем. Вид у меня стал совсем оторванный: мешки под глазами, щетина с проседью, крест-накрест наклееный пластырь. Шея тонкая, уши торчат. Следовало перестать пить и начать думать о серьезном. Например, о том, как сам я поеду в Кокшайск, с кем, когда.
То, что Алла, Дженни и Тим, тихо, меня не беспокоя, отправились в этот далекий город, автоматически сокращало выбор. Теперь не надо было что-то объяснять, рассказывать про Ващинского, которого так легко обидеть отказом, про Анну Сергеевну, у которой всегда везде все схвачено. Правда, предстояло выбирать из этих двух кого-то одного, а необходимость выбора обычно тревожила, заставляла нервничать. С другой стороны, я все-таки думал, что когда Алла говорила, что им принесли билеты, она имела в виду и билет для меня. Значит — поматросили и бросили, ведро для использованных упаковок — в углу комнаты, утилизации подлежит, неядовито, не сжигать, в унитаз не спускать? Могли бы сказать какую-то любезность, оставить какой-то подарок. Джинсовую рубашку. Я всегда любил джинсовые рубашки. Книжку какую-нибудь, в конце концов. Тетрадь с изречениями Сына. Мне же интересно его учение. Я все-таки имею к нему какое-то отношение. Я все-таки Па, не хрен собачий, Па я, Па, вам говорят! А тут — получили благословение, поспали, поели, попили и — до свиданья? Как-то не по-людски!
Но как квартира была чиста от америкосов, так и автоответчик был чист: на нем не было никаких сообщений. На мобильном — тоже. Значит, пока ни Ващинский, ни Анна Сергеевна еще не сообщали мне о времени вылета.
Часы показывали девять тридцать. Я проснулся чуть раньше: значит, мои гости еще не летели, но уже сдавали багаж. Интересно, чем они объясняли в консульстве, что виза им нужна в столицу нашей великой родины и в маленький городок на Северном Урале? Что предъявляли? Фотографии? Письма? Сообщения новостных агентств? Распечатку интернетовской страницы? На похороны? А кто вы ему? Ученики? Прихожане церкви? Что за церковь, откуда, какая? И чему он, ваш главный пророк, учит? И как? Или они просто заплатили денег ушлому агенту и получили визы туда, куда им было надо? Но тогда откуда у них так много денег, раз на имущество их церкви наложен арест?
Я вернулся на кухню и поставил чайник. Чайку! Бутербродик! Я открыл холодильник. Там была настолько пугающая пустота, что я немедленно закрыл дверцу: америкосы подмели все подчистую, не отставили ни молока, ни кусочка сыра — я взглянул на мусорное ведро, — и вынесли мусор. Спасибо! Что делать? Идти в магазин? Покупать что-то на завтрак?
Зазвонил телефон. Я сидел, смотрел в одну точку, слушал его звонки. Включился автоответчик. Это звонил тот самый, серьезный человек из «конторы», Владимир Петрович, на этот раз Петрович с фамилией, с фамилией говорящей — Пальчастый, и этот Пальчастый интересовался, почему я задерживаюсь, выражал надежду на то, что я в пути и скоро мы, к обоюдному удовольствию, встретимся. Мигом перезвонил на мобильный, понял, что отвечать я не собираюсь, и тогда переслал мне текстовое сообщение о том, что встреча нужна скорее мне, а не ему, что вокруг меня сгущаются тучи, что все не так радужно и хорошо, как кажется. А то я не знал!