— А этот, с брылами? Толстяк. Ну, который говорит, будто он Сергей. Вы его знаете?
— Что он вам говорил, я не знаю, но зовут его и в самом деле Сергеем. Освобождение господина Козлицкого из итальянской тюрьмы было одним из условий этой операции. Они выпускают Козлицкого, в России арестовывают куратора сицилийцев. Ладно, ладно, вам не следует напрягаться, я потом всё подробно расскажу…
— Но последний вопрос!
— Да?
— А кого убили вместо вас?
Канадец кашлянул, поднялся и направился к стойке бара. Мне всё-таки недостает тактичности, не достает. Нет чтобы подойти к этому вопросу как-то неспешно, через вопросы промежуточные. Я всегда сразу в лоб, без обиняков. Неудивительно, что у меня далеко не простые отношения с людьми.
Дабы сгладить неловкость, — а если кого-то убивают вместо тебя, то это действительно неловкость, — я сел и огляделся. Мы находились в большой, с белыми стенами комнате. Красный рояль, барная стойка — возле нее канадец что-то смешивал в высоких стаканах, — четыре высоких табурета — в одном углу, огромный телевизор и наставленные друг на друга блоки аппаратуры — в углу противоположном, кровать под балдахином напротив окна — окно маленькое, высокое, забранное глухими жалюзи, — кожаные кресла и диван, мягкий ковер на полу. Две двери, одна плотно закрытая, по-видимому ведущая в рабочий кабинет, в узкую щель другой виден кафель ванной. На всем печать запустения, из полуоткрытого стенного шкафа возле кровати высовывался рукав кожпальто так, словно одетый в него невидимка собирался вытащить из кармана с полуоторванным клапаном пачку сигарет или кастет, а над кроватью — потная ткань балдахина наполовину отдернута и через кисею видно, что на кровати кто-то спит, а по разбросанной на стульях и на полу одежде, по двум остроносым, коротким сапожкам на высоких каблуках становилось ясно, что там спит женщина, молодая, женщина, за собой следящая, модница.
— Мы не мешаем? — полушепотом спросил я, кивнув на кровать: такой темой хорошо снимать любые неловкости.
— Сон крепкий, молодое тело, отсутствие сомнений, — канадец заговорщицки подмигнул. — Поверьте, ей снится что-то хорошее. Местные девушки, оказывается, все еще пахнут барбарисками, как пахли провинциалки в пору моей молодости, когда я по линии ВЛКСМ колесил по стране. Неужели и они будут пахнуть «диролом»?
Я пожал плечами. Если канадец опять заговорит о свободе, например — о свободе выбора между «диролом» и барбарисками, да будет спрашивать, понял я его или нет, то я снесу ему голову и уже всерьез, навсегда. Тогда его отправят на его новую родину частями, в одном контейнере — набитое полупереваренной полезной пищей тело, в другом, поменьше — башка.
— Уходит что-то трудноуловимое, такое ценное и доброе, — канадец наконец-то смешал два коктейля и, вернувшись к дивану, протянул один стакан мне. — Зимой уже нет тех живописных сугробов, по-другому пахнет морозный воздух, летом другая пыль, другой вкус мороженого. А где газвода? Где эти колбы с сиропом? Одна фанта и кола! Массовый поток, бездушность, бездуховность!
Я отпил из стакана. Усевшийся напротив меня в кресло канадец знал свое дело: вкус был великолепный, чуть горьковатый, очень крепкий и острый, такие коктейли предназначены для усугубления состояния, от них умеренные пессимисты впадают в мизантропию, имеющие заряд оптимизма пускают розовые слюни. Канадец сделал пару больших глотков, раскурил трубку, погасил спичку, набрал полный рот дыма, медленно выпустил его и сквозь дым посмотрел на меня.
— Вы чувствуете себя отцом? — спросил он. — Вы можете отвечать за свое отцовство?
— В смысле?
— Это ответственность! Тем более — сейчас, когда ваш сын мертв. Вы уверены, что справитесь?
— Там, — кивнул я в сторону плотно закрытой двери, — где-то там, в подвале, лежит мертвый человек, генерал, который сообщил, что принято решение о поддержке моих притязаний на отцовство. Что мне помогут с иском, помогут в суде. Что меня не оставят. Якобы я буду не один.
— Наверное, это не так уж и плохо, — канадец сосредоточенно копался в трубке железным щупиком, потом затягивался, трубка скрипела и ворчала. — С вами всё время будут опытные люди. Им, конечно, придется заплатить, но ведь за вами стоят большие деньги. Вернее — скоро встанут.
— Но в том-то и штука, что их интересуют только деньги, они их получат, а потом избавятся от меня, как избавляются от всех неугодных, но уже без инсценировки, как вашем случае, а по-настоящему.
Канадец отложил трубку, допил свой коктейль.
— С последним можно поспорить, — сказал он. — У них не будет мотива. Даже если они заберут себе все и оставят вам хотя бы процентов семь-восемь, то все равно у вас денег хватит до конца дней. Ещё внукам оставите!
— У меня нет внуков, и вряд ли они у меня будут. У меня был единственный сын, его убили, и мой род пресечется на мне. Я не понимаю пружин игры, в которую меня втянули, но сделаю всё, чтобы меня не смогли использовать! Кстати, почему вы-то в курсе всего происходящего? Еще о процентах рассуждаете!? А?
Канадец достал из бархатного футляра свежую трубку, куснул мундштук.
— Я бы мог ответить, что всего лишь смотрю телевизор, читаю газеты и делаю выводы, — сказал он. — О вас, как об отце человека с загадочной судьбой, то ли святого, то ли международного авантюриста, сообщали по ящику, о вас писали в газетах. Не знали? Во всех вчерашних. Писали не только о вас, но и — будем объективны — о других претендентах. Но это было бы только частью правды, вы ведь ждете от меня чего-то большего…
— Жду, — согласился я, тоже допивая коктейль. — Мне важно знать…
— Вы никому не нужны, — канадец говорил ровным, бесстрастным тоном, смотрел мне в середину лба, но руки его нервно теребили коробочку с табаком. — Практически безработный, практически нищий — все ваше состояние сводится к маленькой квартирке в блочном доме, — практически инвалид, практически недее-способный — ведь комиссия, решавшая вопрос о вашей вменяемости, признала вас нормальным только потому, что в специальном отделении для таких, как вы, травматиков, у кого, простите, отбили разум, не было свободных мест. У вас нет близких родственников, нет никого, кто еще мог бы рассматриваться как ваш сын или дочь. Только убитый святой авантюрист, создатель путаного, эклектичного учения, биржевой игрок, спекулянт интернетовскими доменами, циничный инвестор, торговец сомнительными медицинскими препаратами, которые не сегодня завтра включат в число сильнодействующих или наркосодержащих, изобретатель хитрых компьютерных программ. И вы лучше всех прочих подходите на роль отца, неважно при этом — вы ли действительно отец или кто-то другой. С вами проще. Поддерживать ваше отцовство прагматичнее даже при том условии, что имеются преположения о выкидыше…
— Постойте, постойте! О каком выкидыше?
— У матери этого странного человека был выкидыш. Она ехала из Советского Союза, была беременной, но ребенка потеряла…
— Этого не может быть! — возмутился я.
— Хорошо, хорошо, — канадцу явно не хотелось спорить. — Хорошо, но есть некоторая вероятность, что вы, раз вам нечего терять, можете заартачиться, затребовать чего-то большего. Но ею можно пренебречь, компетентные люди считают ее бесконечно малой. Итак, определенные круги поддерживают вас в суде, при официальном определении отцовства, снабжают вас всем необходимым, при случае применяют и, так сказать, сомнительные средства, фальсифицируют, подкупают, устраняют и так далее, но это издержки. Вы получаете деньги убитого и право распоряжаться всей его собственностью, а потом вам предлагают поделиться. Это справедливо?
— А? — переспросил я: алкоголь сделал свое дело, у меня начала кружиться голова и вновь начало поташнивать. — Что вы говорите?
Канадец отшвырнул коробочку с табаком.
— Это справедливо, я спрашиваю!?
— Да, делиться всегда справедливо. Этому меня учила бабушка. Но при чем здесь вы, вам-то что за выгода?
— Я собираюсь, используя близость к определенным кругам, получить крошки и с этого стола. Не за просто так, за участие, за содействие, за помощь. И я такой не один, многие будут помогать, способствовать, содействовать. В известном смысле, среди нас, собирающихся вас опекать, наблюдается конкуренция. У нас у всех есть мотив. И победит наиболее целеустремленный!
Откуда это все было ему известно? Откуда он знал про решение комиссии? Да там все были купленные, старые пердуны-психиатры, которые просто боялись отменить старый диагноз, боялись подвергнуть сомнению профессионализм работы своих коллег. Им так было удобно — этот травматик, этот шизофреник, этот… Так они работали всегда, так они сработали и со мной.
— Вы думаете — у вас есть шансы?
— Иначе бы я не сидел тут с вами, — канадец потянулся за коробочкой с табаком. — У меня есть дела поважнее!
— Это какие же, позвольте спросить? — произнес кто-то за моей спиной, кто-то только что вошедший в комнату отдыха и вновь плотно затворивший за собой дверь. — Может быть, отдать мне должок?
Я обернулся и увидел Кушнира, аккуратненького, сытенького Кушнира, дедушкин портфель он держал под мышкой, правой рукой что-то в портфеле нащупывал, а глаза его прямо-таки буравили канадца, прямо-таки жгли его, прожигали. Не иначе как в юности Кушнир посещал драмстудию — то ли герой-любовник, то ли герой романтический был перед нами, а если Кушнир ещё и ходил в музшколу — как, как без музшколы, сольфеджио, в седьмой октаве нота «ля» фальшивит! — то он мог и запеть, верно беря ноты, но голоском довольно слабым: «Кто может сравниться?!.» и далее по тексту.
— Какой, какой должок? — быстро заговорил канадец, и сразу стало ясно: за ним полно неотданных долгов, он в них просто купается!
— Нет, значит, должка? — Кушнир явно что-то в портфеле нащупал. — Ну, на нет и суда нет!
— Я не говорил, что долга нет, — канадец с явным беспокойством следил за кушнирским портфелем. — Просто надо определить точную его величину, надо…
Кушнир ухмыльнулся и подмигнул мне.
— Юлит! — сказал он, кивая на канадца. — Бздит, когда страшно!
— Я не юлю! — канадцу для полного счастья надо было встать в третью позицию. — И я не намерен выслушивать в свой адрес…
— Сам-то как? — Кушнир теперь играл на то, что он якобы не замечает канадца, ну просто в упор его не видит. — Твой сосед по камере говорил — ты в порядке, но я не верил.
— Мой сосед? Такой худой? Или этот чеченец, которого выбросили из вертолета?
— Худой, конечно! Это я его к тебе направил прозондировать почву, посмотреть, не начал ли ты гнать пургу. Если бы не генерал — вечно они путаются под ногами! — тебе бы передали от меня привет, помогли бы выйти. Ну да ладно, ты вышел и так!
— Его выпустили, прошу прощения, по моей инициативе! — мягко, но настойчиво сказал канадец.
— Смешной человек! — Кушнир громко хохотнул, не вынимая руки из портфеля плюхнулся в кресло, закинул ногу на ногу, рифленая подошва его больших английских башмаков, грязная и сильно стоптанная, уперлась в журнальный столик. — Сидит в моем кабинете, моя выпивка, моя жратва, моя охрана, и имеет наглость говорить о какой-то «своей инициативе»! У вас, голубчик, не может быть своей инициативы. Вы с долгами, с долгами разберитесь. А то вы и смерть свою ради тридцати сребреников разыгрываете, и во все тяжкие пускаетесь. Остановитесь, оглядитесь. Успокойтесь. Расплатитесь. И всё сразу станет на места. Сколько раз вам об этом говорили, сколько раз вы с этим соглашались, а вы все об одном и том же… Тебе не кажется, — Кушнир чуть повернулся ко мне, — что это из-за жизни в другом полушарии? У них там что-то сразу происходит с головой. Мозги там разжижаются, что ли?
— Попрошу не обсуждать мою голову! — канадец решил проявить строптивость. — Уже имеется договоренность о поэтапных выплатах, — он нагнулся к стоявшей возле кресла сумке, расстегнул молнию, запустил в сумку руку — Кушнир наблюдал за ним с нескрываемым интересом, — первый этап начинается только со следующей недели, и я…
Канадец рывком вытащил руку из сумки. Кушнир — из портфеля. В руке канадца был маленький никелированный пистолетик, в руке Кушнира здоровенный вороненый с глушителем. Оба они неплохо подготовились к переговорам.
И оба, в унисон, закричали друг на друга:
— Бросай пушку! Сам бросай! Бросай! Ну!
В этом истерне я был третьим лишним, и мне не хотелось получать пулю. Ни из канадского никелированного пистолетика, ни из кушнирского орудия. Да, я ничего не боялся, но между «не бояться» и «не хотеть» имеется некая разница. И я сполз из кресла на пол, лег на покрывавший комнату отдыха огромный ковер, лег сначала на левую щёку, подложил под щёку сложенные словно для молитвы руки, но перед моими глазами был остававшийся на полу ботинок Кушнира, и этот вид мне не понравился, и тогда я лег на правую щёку, также подложил под нее сложенные словно для молитвы руки и увидел, что прямо передо мной мягкие туфли этого канадца, который мне тоже не нравился. Я был меж двух огней. Плохо это было, очень плохо!
А ещё хуже было то, что эти двое, наставив друг на друга пистолеты, продолжали выяснять отношения.
— Я всё отдал, — говорил канадец, — и не только деньгами. Если бы не я, Козлицкого не выпустили бы, это я поговорил с помощником Сильвио, было принято политическое решение…
— Заткнись! Козлицкий требует от меня уплаты долга за армию того воевавшего в Африке с англичанами козла, а ты мне про Берлускони! возмущению Кушнира не было предела. — Мне лично отдай деньги, вот в этот портфель, а я уж…
— Сам заткнись! Портфель ты для этого приготовил? Сейчас, только к банкомату схожу! Откуда у меня такая наличность? Даже если я признаю свой долг и соглашусь заплатить, то я тебе выпишу…
— Ты себе сейчас завещание выпиши! Оно важнее будет!
— Сам, сам выпиши! Ты что, не понимаешь? Это политика!
— Колебал я эту политику! Гони бабки! Тебе за твой спектакль дали семьдесят тонн. Это будет первая выплата…
— Ты шутишь! Это не мои деньги! Я их должен здесь отдать, часть вдовам погибших, часть как оплату для…
— Похоронного бюро! Будешь платить?!
— Ты меня не пугай!
— Платить будешь?!
— Не пугай!
— Я тебе сейчас мозги по-настоящему вышибу!
— Это я тебе вышибу!
— Заткнись!
— Сам заткнись!
— Я тебя сейчас заткну!
— Это я тебя заткну!
Тут Кушнир и выстрелил. Он выстрелил в самый неподходящий момент: я собрался встать как минимум на четвереньки, не всё же лежать ничком на пыльном ковре, слушая их свару. Но Кушнир и выстрелил неважнецки: пуля, оцарапав плечо канадцу, разбила стоявший на стойке бара кувшин, потом пустую бутылку из-под мартини на полке за стойкой, потом застряла в стене. То ли Кушнир действительно был плохим стрелком, то ли он не собирался убивать канадца, хотел его попугать, во всяком случае, первым выстрелом Кушнир нанес канадцу крайне незначительный ущерб, да ещё горячая гильза упала мне на шею и проскользнула за шиворот.
Я закричал. Я вполне мог сдержаться: гильза была совсем не так горяча, но закричал я очень громко, так, словно пуля срикошетила от стены и попала в меня.
— А-а-а! — кричал я. — А-а-а!
Я думаю, что и канадец не собирался убивать Кушнира. В конце концов это бизнес, ну, кто-то кому-то должен, но убивать друг друга! Зачем? Люди! Зачем вы это делаете? Одумайтесь!
В его оправдание можно только сказать, что у канадца не было времени на раздумья. Ему следовало что-то сделать немедленно. Или бросить свой пистолет, или… — и канадец выбрал второе. Его пистолет начал выплевывать пули одну за другой, причем пистолет при стрельбе как бы прикашливал, хрипел, похрюкивал, а по умению стрелять канадец был ненамного выше Кушнира. Который, лишь только канадец первый раз нажал на курок, нажал на свой и уже палец с него, пока не расстрелял всю обойму, не снимал.
Меня просто засыпало гильзами, увесистыми — из кушнировского пистолета, маленькими — из пистолета канадца. Одна из гильз обожгла глаз, потекли слёзы, я закрыл голову руками, зажал пальцами уши, а когда наступила тишина и я встал на ноги, то увидел как синхронно двигаются ноги агонизирующих канадца и Кушнира. Кушнир откинулся на спинку кресла, запрокинул голову, последний раз выдохнул, уставился широко открытыми глазами в потолок комнаты отдыха — с подтеками, давно требующий покраски, ремонта. А канадец лежал себе на полу, и это уже была не инсценировка. Страшное зрелище, скажу я вам. А я стоял и думал, что мне делать, куда мне идти без документов, денег, как мне выбраться из этой комнаты, стоял и пробовал понять — кого мне жаль из них двоих, кого — нет, но мысль соскальзывала, запиналась, потом — останавливалась, потом — бежала, словно от ужаса. Но хоть зрелище было страшное, но самому мне страшно не было: две одушевленные куклы отыграли свое, превратились в то, из чего возникли, в хлам, в отбросы.
Я потер ладонями виски, попытался сосредоточиться, потом наклонился над канадцем, двумя пальцами отогнул лацкан его пиджака и вытащил бумажник. На фотографии в паспорте канадец был в бороде, курчавых волосах и в очках. Мне, безбородому, стриженному под ноль и очков не носящему, годилось: я всегда мог сказать, что побрился, постригся, что зрение мое с возрастом настолько улучшилось, что я не нуждаюсь в очках для постоянной носки. Кроме паспорта в бумажнике были кредитки, американские и канадские доллары, фотография женщины, сидевшей за рулем вишневого мини-вэна, припаркованного у дома из темно-красного кирпича с белыми колоннами, и расписка от некоего Пи-Ди-Оу-дабль Ю Дженингса в том, что этот Дженингс обязуется выплатить долг в течение ближайшего месяца, но величина долга указана не была. Я подумал, что неплохо было бы прошмонать и Кушнира, но канадец — вот тебе и плохой стрелок! — кучно засадил пули тому в область сердца, остатки кушнирского бумажника, густо окрашенные кровью, лезли из дыр его замшевого пиджака.
Я положил бумажник канадца себе в карман, подошел к стойке, взял стакан, сполоснул его в раковине за стойкой, открыл холодильник, обнаружил в нем пакет молока, пакет вскрыл, но молоко оказалось прокисшим. Можно было выпить и такого да продристаться по примеру Тима, но это не входило в мои ближайшие планы. Я подошел к плотно закрытой двери, прислушался. Там, в кабинете крупного кокшайского начальника, гендиректора, председателя совета учредителей, Главного конструктора раздавались однообразные, электронного происхождения звуки, там кто-то играл в «тетрис». И я уже собрался дверь открыть, покинуть комнату отдыха, как кто-то за моей спиной кашлянул. Скромно так, тактично: мол, простите за навязчивость, но не скажите ли вы, кто здесь стрелял?
Я обернулся. Раздвинув кисею балдахина, с кровати за мной наблюдала девушка. Она стояла, балансируя на мягком матрасе, обнаженная, красивая. Я подошел к ней ближе. Такие милые ножки, узкие и невинные, с сиреневыми ноготками, с короткими пяточками, такие сухие и легкие лодыжечки, тонкие и высокие икрочки, такие ровные коленочки, бёдрышки, такой лобочек, животик, такие грудки, такая волна волос, шея, глаза, всё такое милое, юное, и рот мой наполнился слюной, мне захотелось облизать эти ножки, обсосать эти пальчики, я понял, я прочувствовал канадца, я стал ему завидовать, наполняться обидой, что таким, как он, достаются такие девушки, но не успел наполниться обидой весь, под завязку, потому что вспомнил, что он-то мертв, а я-то жив, и ему уже не облизывать, а мне, быть может, ещё перепадет.
— Он мне не заплатил, — сказала девушка. — А я видела, как ты брал его бумажник. Если отдашь мне его деньги сейчас, я забуду твое лицо навсегда.
— Забудешь? — я приблизился к ней ещё чуть-чуть: от нее не пахло барбарисками, от неё пахло телом, табачным дымом, тяжелым сном.
— Забуду, — кивнула она. — Да твою физиономию забыть как плюнуть. Считай — уже забыла.
— Пополам, — я решил поторговаться. — Я, понимаешь, совсем на мели…
— Годится! Давай… — девушка оказалась покладистой.
— Вот, — открыв бумажник, я вытащил оттуда канадские доллары и протянул ей.
— У нас здесь такие не поменяешь, — сказала она, мельком взглянув на деньги: вот что значит опыт! — Это ты забери, а мне давай другие.
Я засунул канадские доллары обратно, вытащил две американские сотенные купюры.
— Прибавь еще сотню! — она положила руку мне на плечо: бритые подмышки, темно-коричневые сосочки, наклонись и поцелуй, затяни в рот, оближи, оближи.
— А лучше — оставайся, — другой рукой она взялась за пояс моих брюк. Закрой дверь на ключ и ложись. Я тебе сделаю хорошо. Ложишься?
— Не могу, — сказал я. — Дела. Должен идти, — я вытащил ещё одну сотенную.
— У тебя штаны спадают! — сказала она, забирая деньги.
— Спасибо! — ответил я. — У меня и шнурков нет.
— Береги себя! — девушка усмехнулась и начала скручивать деньги в трубочку: куда она их спрячет, куда?
Я вернулся к двери, приоткрыл её, протиснулся в кабинет, плотно затворил дверь за собой. Да, действительно, в кабинете, за большим рабочим столом, сидел пожилой, лысый и сморщенный человек в черном костюме, который резво нажимал клавиши и запихивал в «стакан» одну фигурку за другой. На пиджаке были орденские колодки, покачивалась звезда Героя Соцтруда. В ушах торчали наушники от Си-Ди-плейера. Я кивнул игравшему, он, не отрываясь от дисплея, ответил и уже мне в спину очень громко спросил:
— Ну, как они там? Договорились?
— Вот-вот договорятся, — ответил я через плечо, — у них там возникла нестыковка насчет процентов. Еще минут семь-восемь.
— Что-что?
— Еще минут семь-восемь.
— Что?
— Нет, не договорились! — заорал я.
— Ладно, ладно! — Герой, видимо, добился невысокого результата и раздосадованно крякнул. — У меня времени много, пусть не спешат!.. Но кредиты нужны — во как! — Герой провел по горлу ладонью. — Нам без кредитов каюк!
Из кабинета я вышел в приемную. Ни Ващинского, ни Анны Сергеевны, ни брыластого Сергея там не было. За своим столом сидела секретарша, знающая жизнь женщина с высокой прической, желваками, в костюмчике-джерси, все было прибрано, вычищено, на ковре ни пятнышка, столик протерт, цветы в напольной вазе. Взгляд секретарши выражал, как мне показалось, некоторое недоумение.
— Что? — спросил я, быть может, излишне агрессивно.
— Это, это… вы? — секретарша начала приподниматься из своего рабочего кресла. — Вы? О! — выскочила из-за стола и бухнулась передо мной на колени. — О-о! — она заголосила. — Какое счастье видеть вас, — она поймала мою руку, — к вам прикасаться, — она прижалась губами к моей руке.
— Во имя Ма, Па и Всеблагого Сына благословляю тебя и да будет на тебе благодать! Аминь! — быстро выговорил я и поднял секретаршу с колен.
— Слушайте, — сказал я. — Слушайте! Мне нужна ваша помощь, мне нужно выбраться из этого здания и доехать до морга, где лежит тело моего сына. Укажите мне дорогу, прошу вас, умоляю! Я никому не сделал ничего плохого, я просто потеряюсь в этом огромном здании, не найду выхода отсюда! Пожалуйста!
— Что вы! Что вы! Не волнуйтесь, — она задышала на меня, источая аромат барбарисок. Может, это с ней был канадец? — Все образуется, я вас провожу, морг отсюда недалеко, я вызову машинку, вас отвезут…
Она вернулась к столу, нажала кнопку внутренней связи.
— Машину к третьему! — скомандовала она, не дожидаясь ответа, и нажала другую кнопку.
— Арнольд Викентьевич, я до морга и обратно, возьму машину, хорошо? Арнольд Викентьевич! Вынь наушники, старый пердун! Вынь!
— Когда вернешься, сделай мне чай с молоком. — Герой, видимо, прислушался к призыву и наушники вынул. Его секретарше следовало хотя бы покраснеть, хотя бы смутиться, но она спокойно взяла меня под локоть и вывела в коридор.
Все здание жило напряженной, динамичной жизнью. Открывались двери, за ними обнаруживались ряды компьютеров, лабораторные установки, кульманы и стоящие за ними люди в белых халатах, те же, кто двери открывал, торопливо перемещались по коридору до других дверей, спускались по лестницам, стояли возле дверей лифтов. На стенах коридоров висели покоробившиеся от времени стенды с фотографиями — радиолокационные установки, установки ракетные, самолеты с навешанными на них гроздьями все тех же ракет, — висела давно забытая наглядная агитация типа «Больше изделий Л-28-10 Родине!», таблицы соревнования между отделами и портреты передовиков. Этот заповедник был жизнеспособен, в нем все происходило всерьез, егеря и реликтовые звери знали свое место, и только выщербленные кафельные плитки, оторванные секции перил, битые-перебитые ведра для окурков в местах для курения, облупившаяся краска, общий бедноватый вид сотрудников, их осунувшиеся физиономии говорили, что кредиты здесь действительно нужны!
Все встреченные на пути или прошмыгивали мимо, заискивающе улыбаясь моей сопровождающей, или показно-фамильярно — «Галочка Владимировна, приветствую!» — с нею здоровались, а она степенно кивала в ответ. Мы прошли один длиннющий коридор, вместе с ним повернули, прошли его продолжение, спустились на три лестничных пролета, и Галочка Владимировна нажала неприметную кнопку в стене. Узкая железная дверь отъехала в сторону, мы зашли в нечто, напоминающее шлюзовую камеру, и туда начал поступать желтоватый газ без запаха, на нас нацелились маленькие видеокамеры, защелкали электрические разряды, что-то загудело и завибрировало.
— Это выход для руководящего состава, без проверочки документиков и допусков, но с полной просветочкой и полной продувочкой, — объяснила Галочка Владимировна. — Отсюда мы сразу попадаем в третий подъезд, подъезд для Генеральных конструкторов. Дышите глубже, пока газик не пройдет через вас, вторая дверка не откроется.
— Зачем все это? — спросил я, с интересом разглядывая свою сопровождающую: клонящиеся к закату женщины иногда любят употреблять ласкательно-уменьшительные обороты, особенно тогда, когда в них просыпается ретивое.
— А если вы проглотили какой-нибудь чипчик? — Галочка Владимировна наклонила голову набок и поджала губки. — А если взяли какой-нибудь секретный документик? А если…
Но узнать чуть о других способах выноса секретной информации я не успел: мы с Галочкой Владимировной были, судя по всему, чисты, вторая дверь открылась, в глаза ударило яркое солнце, вместо желтоватого газа без запаха в легкие ворвался свежий, пропитанный ароматом хвои воздух, по асфальту в трещинах полетели опавшие листья, водитель стоявшей вплотную к двери черной «Волги» открыл правую переднюю дверь, но Галочка Владимировна оттеснила его, открыла дверь заднюю, я уселся, она захлопнула дверь, сама села спереди.
Вернувшийся за руль шофер ни о чем не спрашивая тронул с места, набрал скорость, мы помчались.
— Пока не решится вопрос с кредитами, Арнольд Викентьевич будет играть в «тетрис» и слушать Земфиру, — словно продолжая начатый разговор сказала Галочка Владимировна. — Если не будет кредитиков, нас закроют. Выгонят. Расформируют.
— От кого эти кредиты зависят? — спросил я. — Кто вам их должен дать?
Глаза шофера в зеркале заднего вида показались вылезающими из орбит.
— Судьба кредитов зависит от вас. Вы будете распоряжаться огромными средствами, и часть их должна будет пойти нам. — Галочка Владимировна говорила так, словно я уже занес золотое перо над раскрытой чековой книжкой.
— Я, собственно, не против, но вот почему я должен буду давать вам деньги?
— Когда ваш сын приехал в Кокшайск, он заключил договорчик и с нашим кабэ, и с городской администрацией. Обещал денежки. И начал переводить кое-какие средства. На счет больнички нашей, для детского приютика. Но, знаете, если будет работать наше кабэ, то все детки будут в семьях, все матери будут настоящими мамочками, не будут челночничать, а отцы будут папочками, не будут водочку пьянствовать. Иначе — лучше давать деньги не приюту, а нашему кабэ. Для создания рабочих местечек. Понимаете?
— То есть вы залог благополучия?
— Мы, товарищ, всё! — вклинился играющий под простого шофер. — Без нас никуда. Согласен? Денег дашь?
— Пока еще не знаю, — сказал я. — Еще не разобрался…
Мир устроен крайне разумно: чтобы одни дети не были обделены лаской и заботой, надо было производить орудия для убийства отцов и матерей других детей. Иными словами, постоянная сиротства оставалась постоянной, как бы ни изменялось население. Мне нравилось это устройство, да и как может не нравиться гармония?
Тут мы и остановились перед страшными железными воротами, из будки вышел человек в шапке-ушанке, ватнике и кирзовых сапогах с очень короткими голенищами — его икры были раздуты, словно привратник болел водянкой, — и, заглянув в машину, начал открывать ворота, а когда они со скрипом открылись, то перед нами раскинулся заросший высокой, жесткой и бурой травой двор, в дальнем конце которого стояло трехэтажное кирпичное здание.
— Здесь! — объявила Галочка Владимировна.
— Это — морг?
— Нет, — Галочка Владимировна поморщилась. — В морг мы еще успеем. Это 2-я Пролетарская, восемь, штаб-квартирка вашего убитого сыночка, бывшее управление спецстройтехники. Вам надо взять тут бумажечки, кое-что подписать, у них тут доверенность на выдачу тела. Она выписана на ваше имя.
Машина въехала во двор, перекатываясь по ухабам, подкатила к кирпичному зданию.
— Идите, мы подождем вас внизу. Третий этаж, тридцать вторая комната…
— Тридцать первая, — поправил Галочку Владимировну шофер.
— Да-да, тридцать первая! Мы ждем!
… Рассказывают, что однажды скакунов этой породы захватили пираты, совершавшие налет на один из прибрежных городов. Сердца пиратов не были чисты от скверны грехов, и грехи свои они многократно умножили, убивая и грабя. Вдоволь наиздевавшись над уцелевшими людьми, пираты загнали несколько лошадей денустин на свой корабль и отплыли от берега, надеясь и лошадей обратить, наряду с другой добычей, в золотые монеты. Однако в сканунах денустин чувство свободы сильно настолько, что до них далеко многим сыновьям Адама, а некоторые мудрецы считают, что только орлы из провинции Хомс и львы Атласских гор в своем свободолюбии могут сравниться с этими скакунами. Конечно, мудрецов можно было бы спросить, отчего денустин все-таки позволяет поставить себя в денник, но на такой вопрос мудрецы обычно отвечают в том смысле, что абсолютная свобода доступна лишь Творцу всего сущего, все же прочие, даже ангелы и демоны, в чем-то свою свободу ущемляют, притирают её к свободам иных существ, как телесных, так и телом не обладающих. Поэтому-то доблесть живых существ проявляется в том, насколько добровольно они согласны делиться своей свободой, ведь даже бессловесные твари — и тому множество свидетельств! — способны подчинить другим свою, вложенную Творцом тварную душу, будто бы не знающую никаких ограничений и своевольную. Так и денустин, позволющие взнуздывать себя и оседлывать, твердо знают свое предназначение, а именно в таком знании и сконцентрирована свобода. Поэтому-то пираты прокляли день своего рождения, когда денустин пробили копытами днище их корабля и выбрали смерть. Мудрецы, кстати, прежде учили, что свобода выбрать смерть доступна лишь людям. История арабских скакунов породы денустин заставила многих мудрецов изменить свои взгляды…
К дверям кирпичного дома по 2-й Пролетарской вели выщербленные ступени, усиленные железными, гудевшими на жестком ветру рейками. Рейкам подпевали листы державшейся на двух ржавых столбах крыши. С высоты такого поющего крыльца было удобно спихивать неугодных посетителей, сразу троих: пинками гнать перед собой первого, второго швырять налево, по левой лестнице, третьего — направо, по лестнице правой. Такое крыльцо вполне годилось и для приема парада, и для перекуров и бесед, а раньше с него начальник спецстройуправления осматривал заставленный спецстройтехникой двор. Ныне двор был пуст, с высоты крыльца были видны только пробивающийся сквозь бетонные плиты бурьян, развалины ремонтной мастерской, пустые железные бочки.
Пару раз зацепившись за рейки и тем самым добавив новые ноты, чуть не потеряв ботинки, я поднялся по ступеням и обнаружил, что дверь заперта. Более того — у двери отсутствовала ручка. Я хлопнул ладонью по двери, обернулся, посмотрел на Галочку Владимировну, которая беззвучно разевала рот за стеклом черной «Волги».
Как я ненавидел эту машину! Никогда они не привозили меня ни к чему хорошему. Только разочарования и потери. Любой крашенный светло-желтой краской «москвич»-универсал в сельском варианте был милее представительского автомобиля с берегов великой реки. В его боковине отражались мои ноги в пузырящихся брюках, я присел на корточки и отразился весь, ничего не скрыть, всё наружу, автомобиль «Волга» наше зеркало.
— Там звоночек! — Галочка Владимировна догадалась опустить стекло. Нажмите кнопочку!
Вот в чем, оказывается, дело! В звоночке и его кнопочке! Я нажал на кнопку, но ответом была тишина. Я нажал еще раз, не снимая пальца с кнопочки обернулся к Галочке Владимировне.
— Звонок не работает! — крикнул я. — Вы отключили им свет? Перерезали провода? Смотрите, не дам вашему кабэ денежек! Вы все такие, чуть что отключаете свет, канализацию, прекращаете вывоз мусора. Думаете всех в говнеце утопить? Так это я вас утоплю!
— Что вы кричите? — спросил кто-то над моим ухом. — Что вам надо?
В темном дверном проеме стоял высокий человек в балахоне. Его заплетенные в косу волосы лежали на плече, концы губ скорбно опускались книзу, и в глазах светилась печаль.
— Мне нужны бумаги для морга, мне там надо получить тело. И ещё доверенность, — сказал я, испытывая неловкость от взгляда этих печальных глаз. — Я отец. Понимаете?
Человек в балахоне смотрел на меня сверху вниз и кивал в такт моим словам. Он не знал, чей я отец? Или делал вид? Но здесь, на 2-й Пролетарской восемь, меня должны были узнавать сразу, тут все должны были целовать мне руки, вставать к моим рукам в очередь, ждать благословения, ловить каждое мое слово!
Высокий выпростал из рукавов балахона тяжелые, натруженные ладони, поправил косу. Его запястья были в браслетах, в дешевых браслетах из бисера, хипповские фенечки, на пальцах синели наколотые перстни. Новообращенный зэк, блатняга, ударившийся в благодать.
— Бумаги наверху, третий этаж, — сказал он. — Доверенность там же, выдадут по предъявлении паспорта. Паспорт есть?
Я полез за паспортом канадца.
— Мне показывать не надо, — высокий остановил мою руку. — Там, наверху, и покажете. И не кричите!
Я разве кричал? Я был тише воды, ниже травы, скорбь и печаль.
— Хорошо, — прошептал я. — Хорошо!
Высокий посторонился, дал войти, закрыл за мной дверь. Всё погруженное в полумрак здание было заполнено тишиной, лишь где-то, за поворотом уходившего прямо от дверей коридора, раздавались размеренные постукивания и позвякивания, словно там с трудом, преодолевая сопротивление застывшей смазки, пытался вновь запуститься большой часовой механизм. И эта тишина была пронизана тяжелым ароматом подгоревшей гречневой каши, прогорклой подливки, и я подумал, что несчастья, беды усиливают осязаемость окружающего, делают все вокруг более предметным и материальным, а смерть, смерть близкого человека, даже такого, какого ни разу и не видел, делает всё ещё более выпуклым и рельефным. Смерть — высшая точка, пик, предел.
— Вы правы, — сказал высокий. — Мне тоже так кажется…
— Вы читаете мысли?! — поразился я.
— Вы всё произнесли вслух, — высокий невозмутимо подвел меня к ведущей наверх лестнице. — Третий этаж, комната тридцать один. Вас ждут…
Я начал подниматься по ступеням. Да, здесь раньше действительно располагалось спецстройуправление, по этой лестнице к начальству поднимались прорабы и мастера участков, собравшиеся качать права, и тушующиеся в этом присутствии власти работяги, оставившие после себя на стенах замасленные полосы примерно на высоте плеча и чуть менее отчетливые — на уровне локтя. Почему мой сын, такой богатый человек, не сделал ремонт в своей штаб-квартире? Пожалел денег? Не успел? Не считал это нужным?
Дневной свет проникал на лестницу, смешиваясь со светом от тусклых лампочек в засиженных мухами фонарях, на ступенях кое-где еще оставался след от когда-то накрашенного масляной краской красного ковра с золотым кантиком. Я остановился. Мне не хватало воздуха, атмосфера этого здания окутывала меня, всё было густым, тяжелым, можно было попробовать дальше поплыть, отталкиваясь от аромата кухни, через запах машинного масла, хлорки, дешевого табака. Мне захотелось курить, я вытащил пачку «Кэмела», в ней оставалось всего несколько сигарет.
— Сигареточкой не угостите? — сказал кто-то, возникший из коридора второго этажа, до которого я, оказывается, уже догреб.
Я поднял голову — передо мной стояла женщина в длинной цветастой юбке, черной бархатной безрукавке, с отброшенным на плечи серым платком. Она была очень красива, очень замытарена, огромные глаза еле держались на сжавшемся лице, от бледногубого рта шли горестные складки.
— Что? А, да, конечно, пожалуйста!..
— Вот приехала, привезла кое-что из вещей, еды кой-какой, денег немного, думала, они тут нуждаются, а у них всё есть, — не теряя времени даром она вытащила из пачки сигарету, обмяла её крепкими пальцами, облизнула кончик, прогнала сигарету из одного угла рта в другой. — У них и денег, и вещей, и снеди. Мне тут говорят — возьми джинсов детям, я решила взять. Не ношенные еще, мы таких и не видели, нам только секонд-хэнд везут или такие, что ни за что не поверишь, будто их никто не носил, мятые какие-то…
Я зажег спичку, дал ей прикурить, прикурил сам.
— А ещё куртки, «аляски», новые-новые. В них и наши морозы не страшны. А у нас морозы так морозы! Я же еще к северу живу. Старые карьеры, знаете? Зимой — вверх по Шайне километров сто двадцать пять, потом по зимнику ещё сорок. Летом только до пристани. Дальше всё — зимник плывет; пока не подъедет кто на трелёвочнике, можно на пристани хоть неделю прожить. В карьерах раньше добывали лазурит, для поделок всяких, делали письменные приборы на столы начальникам. Мой двоюродный дед был там над всеми командиром, и лагерь ему подчинялся, и вольняшки. Давно это было, теперь там живет два десятка человек, из которых одиннадцать — моя семья, я сама, восемь детей, мать моя, да сестра, у нее и муж и дети в Шайне утонули, на барже, четыре года назад…
— А муж ваш, муж где живет? — спросил я: восемь детей! а какая красивая! она так спокойно курила, она чувствовала свою красоту, знала её силу.
— Он ушел от меня давно, сказал, что хочет посмотреть жизнь, словно мы там не жили вовсе. Я вот всегда думала, что жизнь везде одинаковая, ну только где-то джинсы новые, а у нас — старые или их вообще нет, а в остальном всё одно и то же. Везде. А он, оказывается, думал иначе, думал, но молчал. Вот, решил проверить и до сих пор проверяет.
— А вы, вы где-то были? Или вот так, всё время на Старых карьерах?
— Как последнего родила, я поехала мужа искать, была в Белозерске, оттуда летала в Тюмень, оттуда — сестра мне купила тур на неделю — на Красное море, купалась…
— Нашли?
— Кого?
— Мужа. Вы же его поехали искать.
— Нет, но зато я в своем мнении укрепилась, а вот муж мой, наверное, меня разлюбил. Или не любил вовсе. Ведь тут как получается… — она глубоко затянулась, выплюнула кусочек табака. — Мы, человеки, ищем любви от тех, кто якобы может любить исключительно нас. Мы таких выбираем из всех прочих и думаем, что не ошиблись, что выбранные к любви способны, что умеют любить вообще и нас будут любить — в частности. Любить всегда. А потом вдруг оказывается, что по-настоящему любят нас совершенно другие люди. Только когда это узнаешь, уже поздно, жизнь почти прошла, никакой любви уже не надо.
— Я над этим, если честно, не задумывался, — сказал я. — Получается, что не ошибиться нельзя?
— Нельзя, но пока ошибаешься — живешь, задумался над ошибками — умер. Ладно, — женщина улыбнулась, показала почти до корней съеденные зубы. Извините, я вас заболтала…
— Ничего, ничего, — сказал я, продолжил подъем, потом остановился; женщина стояла и смотрела мне вслед.
— За сигарету спасибо! — сказала она.
Я вернулся и отдал пачку ей.
— Все мне? Да я и не курю почти… — сказала она. — Балуюсь… Ну, спасибо, — она засунула пачку за отворот безрукавки. — Я ведь своего мужа не выбирала. И он меня не выбирал. У нас тогда в поселке только я на выданье была, а он — единственный холостой. Сговорились и поженились. Сразу двойня родилась, его и в армию не взяли. И другого никого я не знаю, и не нужен мне никто. Говорили, что здесь могут помочь, если не найдут его, то хотя бы поговорят со мной по-человечески, а то ведь у нас там и поговорить не с кем. Разве что… — в её бездонных глазах что-то мелькнуло: она подумала о том, совершенно другом человеке, который, видимо, давным-давно её любил и чья любовь ей была уже не нужна.
— Спасибо! — она низко поклонилась. — Спасибо вам!
Я поднялся на последний, на третий этаж. Короткая перспектива коридора, и налево и направо теряющегося в темноте, один мигающий неоновый светильник, вытоптанный линолеум на полу, прямо дверь без номера, обшитая железом, с закрытым фанерой окошком, под которым исчирканный ожидавшими ведомости аванса, получки, премии полуобломанный подоконничек, висящая на одном гвоздике табличка «Касса», а за дверью — что-то жарится, кто-то с кем-то спорит, работает телевизор. Мои пальцы побарабанили по неровному железу двери, потом я постучал в окошко. Телевизор стал работать громче, разговор пошел на ещё более повышенных тонах, шипение масла усилилось, я постучал еще раз, и дверь пошла на меня, пришлось отступить к самой лестнице, и в проеме возникла золотозубая мужеподобная женщина, с усами и щетиной, в теплых шароварах, в сером халате, в газовом платке с золотой ниткой, с большим кухонным ножом в правой руке, с недочищенной картофелиной — в левой.
— Вы не скажете, где тридцать первая комната? — спросил я.
Женщина смотрела на меня не мигая.
— А тридцать вторая?
— Мы беженцы, здесь живем с детьми, голодаем, нам от властей только хлеб дают и крупу, документов нет, муж пошел за гуманитаркой… заговорила женщина низким, густым голосом, с невероятным, сложным акцентом, в котором смешивались и кавказский, и южный, и северный, и украинский. Все на первом этаже, у них там собрание, готовятся к похоронам.
— Мне все не нужны, — сказал я. — Мне надо документы взять. И доверенность…
— Нас здесь шесть семей, что с нами будет? Куда нам пойти, а? спросила женщина.
Ее облик в свете мигающего коридорного неонового светильника был чудовищен, ужасен, если такие женщины еще и дают начало новым жизням, то этот мир вечен, гармоничен, закончен, завершен.
— Говорят, нас отсюда выгонят, новые хозяева вчера вечером спецрейсом прилетели, у них разрешение — делай что хочешь, так и написано, бумага с печатью, а над печатью — делай что хочешь! — свои слова она подкрепляла ударами ножом по воздуху, острое лезвие мелькало прямо перед моим носом. Вот вы мне скажите — где такие бумаги дают и сколько они стоят?
Я сунул руку в карман и нащупал в нем бутылочку с пустотой, бутылочку «Spirit of Holy Land».
— Возьмите, — протянул я бутылочку этой женщине. — Это мой вам сувенир. Это талисман, он поможет… — увидел, что ей никак не взять бутылочку, чуть наклонился вперед, опустил свой сувенир в карман её халата. От женщины пахло дешевыми духами.
— Вас никто не тронет, — пообещал я ей. — Волноваться не надо, все будет хорошо! Кто прилетел, тот и улетит. А такую бумагу я вам вышлю, через некоторое время обязательно вышлю. У меня есть знакомые, которые их выдают. Так что — всё будет хорошо, всё будет отлично. Так тридцать первая — там? правой рукой я указал налево. — Или там? — левой рукой я указал направо.
— Да! — кивнула женщина, начиная отступать в комнату за железной дверью. — Там!
И дверь захлопнулась.
Несколько мгновений я постоял в нерешительности, потом пошел налево, окунулся в темноту, зажег спичку, прошел несколько метров, освещая свой путь дрожащим спичечным светом, и практически уперся в дверь без номера, с пузырящимся дермантином, из-под которого лезла вата. Других дверей не было, тридцать вторая, тридцать первая отсутствовали, меня загнали в безномерное пространство. Огонь спички опалил кончики пальцев, я уронил сгоревшую спичку, нащупал дверную ручку, рванул на себя, дверь открылась.
Здесь когда-то сидел главный инженер или сам начальник спецстройуправления: стены обшиты деревянными панелями, в панели врезаны блоки с белыми розетками, стол буквой «Т», телевизор «Рубин» на подставке, на приставном столике несколько телефонов, на левой стене карта СССР, на правой — Кокшайского района и обе истыканы флажками, исчерчены красным и синим карандашом так, словно и на территории всего бывшего государства, и на районных землях шла война между синими и красными, этими вечными врагами, антагонистами, и синие сначала наступали, а потом атаковали красные, заставляя синих отступить на заранее подготовленные позиции, но мира так никто и не дождался, все замерло где-то посередине похожего очертаниями на схему разделки туши СССР и наискосок — через Кокшайский район, временное перемирие, прекращение огня. Под районной картой сидела, опустив на кончик носа очки в тонкой золотой оправе, очень знакомая полногрудая женщина. Она придвинула очки к переносице, посмотрела на меня, сняла очки, бросила их на тускло бликующую столешницу.
— Ну, что же вы, Па?! — женщина выглядела очень расстроенной. — Мы вас вчера ждали, а вы… Где вас носит? У нас каждая минута на счету!
Алла! Бойкая, крепкая Алла, раскрытый ноутбук, портативный принтер выталкивал из себя испещренную буквами бумагу, раскрытый аппарат спутниковой связи был готов к приему и отправке сообщений, в большой, наполненной окурками пепельнице тлела сигарета, дымилась чашка с кофе, тарелочка с печеньем, салфетки «клиннекс», ах, моя американочка, мой пузырик, шарик ртути.
— Ну, ладно! Ладно! — она поманила меня. — Идите-ка сюда. Вот…
Я начал протискиваться между ножкой буквы «Т» и стеной с картой СССР и наступил на что-то мягкое, издавшее такое густое ворчание, словно на полу лежал огромный плюшевый мишка.
— Осторожней, Па, осторожней! — Алла глотнула кофейку, сделала затяжку, откусила кусочек печенья, стряхнула с уголков губ крошки. — Это же Тим! Он у нас тут спит, ему сейчас лучше, у него сальмонеллез, в инфекционное отделение не берут, профилактика, и мы сами через каждые два часа ставим капельницу, а то едва не потеряли парня…
Я перешагнул через больного, сел на стул. Нас с Аллой разделяла столешница.
— Вот, мы тут для вас подготовили, — Алла наклонилась, гремя ключами открыла простецкий, оставшийся от прежних хозяев сейф, начала выкладывать на стол листы бумаги: печати, подписи. — Это доверенность, это справка, это выписка, это свидетельство… Та-ак… — я ждал, что сейчас она положит и разрешение «можно всё». — Паспорт у вас с собой?
— С собой… — я сложил бумаги в тонкую стопку, выровнял края, скрутил в дуду, сквозь неё посмотрел на карту Кокшайского района.
— Не дурачьтесь, Па, будьте серьезным! — Алла поморщилась, загасила сигарету, допила кофе. — Та-ак, хорошо… Нужны еще квитанция и багажные чеки, привезу потом, на аэродром или на вокзал. Они понадобятся там, для погрузки тела. Вы как его повезете?
— Я еще не знаю, Алла, как-то не задумывался… — как на транспорте перевозят мертвые тела, я не знал, в моем опыте имелись серьезные пробелы, лакуны, белые места. — Наверно, в багажном вагоне. Только надо, наверное, рефрижератор.
— Конечно, но железная дорога принадлежит одному из кокшайских кабэ, на гражданские перевозки надо оформлять предварительную заявку. И вы, конечно, не оформляли? — она сделала губки бантиком, сука, сейчас Алла скажет, что здесь никогда не научатся работать, что здесь всегда в сортирах будут мазать дерьмо по стенам.
— Никогда бы не стала вести дела с русскими, — сказала она. — С теми, кто оставляет такую грязь в туалетах нельзя вести цивилизованных дел. Ну да ладно, главное — сейчас получить тело, до вокзала или до аэропорта вас довезут за сто рублей, а уж потом разберетесь. Деньги у вас есть, Па?
— Я вроде бы должен вступить в обладание, — сказал я. — Можно вычесть из тех средств. А ещё я могу попробовать договориться. У меня есть контакты с руководством кабэ…
— Какого?
— Того, что выпускает Л-28-10.
— Но дорога принадлежит не им! У них только левое крыло здания вокзала, ремонтные мастерские. Подвижной состав у других. Да что я с вами обсуждаю! Деньги есть?
Я вспомнил про бумажник канадца, про его кредитки: наверняка кто-то из оставшихся в живых работодателей знает, как их взламывать, у кого-то на такой случай есть пара-тройка сумрачных компьютерных молодых людей.
— Денег нет, — ответил я.
— Вот, — Алла выложила из сейфа пачку пятисотрублевок: сейф был ими почти забит! — Возьмите, здесь десять тысяч, должно хватить.
— Спасибо, — я спрятал бумаги, взял пачку, поднялся.
— Спасибо? — хмыкнула Алла. — Распишитесь! — и сунула мне некое подобие ведомости.
Я положил пачку в карман и расписался. Она смотрела, как у меня дрожат руки. А еще я был грязен и небрит, она давала мне деньги, говорила, что делать. У меня спадали брюки. Мне должно было быть неловко, стыдно.
— Приведите себя в порядок, Па, — сказала она, улыбаясь широко, но губ не разжимая. — Вы, мне кажется, не в порядке. Или с вами все о'кей? — Алла убрала лист, на котором я расписался, в папку, папку — в сейф, вновь загремела ключами. — А еще я хочу дать вам несколько советов. Для вашего же блага, — говоря это, она достала из кармана зубочистку, воткнула между зубов, ее десны — сверху это было хорошо видно — были отечными, пародонтоз как минимум, зубы с налетом.
Алла ковыряла в зубах, оттопыривала пухлые губы, а я стоял и ждал, ждал ее советов. Мне следовало дать ей кулаком по макушке, просто опустить сверху кулак на ее поганую голову, на эти крашеные-перекрашеные густые волосы, пропитанные запахом шампуня и похоти, испускающие волны, на эту закрученную в петлю и далее распущенную по сытым плечам жесткую шерсть. На спинке ее кресла висела дутая куртка с капюшоном, на Алле была майка с коротким рукавом, в вырезе майки виднелись тяжелые, с прыщиком на правой, груди, сытый животик давал ладные волны сразу под грудями.
Алла вытащила из пачки сигарету, закурила.
— Между «мальборо», купленным в Бруклине, и «мальборо», купленным в Кокшайске, огромная разница, — сказала она. — Небо и земля. Кокшайская вроде набита каким-то…
Я схватил Аллу за плечи, вытащил из кресла, как следует встряхнул.
— Со мной разговаривать стоя, мне смотреть в глаза, мне улыбаться, со мной быть вежливой, почтительной, фамильярности не допускать, деньгами не попрекать, закуривая, предлагать мне… — я и не знал, что сказать ещё, какие ещё ввести правила. — Купить новый сейф, подготовить финансовый отчет и привезти на вокзал, Тиму менять подгузники регулярно, здесь воняет! Понятно, крыса? Понятно? Ну?!
Во мне, оказывается, ещё оставалось много сил. Я держал Аллу почти на вытянутых руках, она хлопала ресницами, смешно раздувала щеки, пыталась сохранить равновесие, ее левая рука, словно в судороге, била по столешнице, под ее пальцы попала сигаретная пачка, она вцепилась в неё, поднесла к моему лицу.
— Курите, Па, пожалуйста, курите! — голос её дрожал. — Это пачка из Бруклина, но у меня есть еще, в бауле, полблока. Хотите дам вам с собой? Если вам нужна помощь, нужны люди, вы скажите, мы пришлем сразу после собрания, собрание внизу, его проводит Катерина, она сказала, что вас хорошо знает, она пришлет людей, но после, после собрания, Катя принимает пост наместника в России, вы должны будете её утвердить…
Я отшвырнул Аллу, оттопыренной задницей она сбила кресло, но удержалась на ногах, забилась в угол, между телевизором «Рубин» и сейфом, схватила со столика старый, когда-то белый, бездисковый телефонный аппарат, вырывая из стены жесткий, ломкий, такой же старый провод, аппаратом загородилась. В ее глазах был настоящий, подлинный ужас, кончик ее носа побелел, подбородок дрожал.
— Я спросил — тебе понятно? — я застрял между ворчащим Тимом и своим креслом, попытался переступить через него, кресло опрокинулось, нога попала между подлокотником и сиденьем, я чуть не упал.
— Да, понятно, Па, понятно, только не пугайте меня так, не надо, я сделаю всё как вы говорите, все будет по-вашему, только не бейте меня и не пугайте, пожалуйста!
— Да-да, хорошо, — мне с трудом удалось высвободить ногу, проклятое кресло, продавленное, с грязной, сигаретами прожженной обивкой. — Давай сюда сигареты.
Она нагнулась, подняла пачку с пола, протянула мне, попыталась поймать мою руку и поцеловать. Я оттолкнул её, и Алла заплакала некрасиво, кривя губы, хлюпая, а я развернулся и вышел.
Все вокруг дышало смертью, жить приходилось через силу, никакого упоения, никакого наслаждения, не борьба, а сопротивление. Тяжелое выживание. Я должен был что-то делать, но долженствование меня удручало, будущее делание было заранее тягостно. Мне обязательно надо было узнать, в чем заключалась суть учения моего сына, к чему он призывал, чему учил, как и кого, но я, боясь узнать что-то, что могло не понравиться, что могло расстроить, не вписаться в мои отсутствующие, впрочем, выбитые и выломанные представления, ослабить собственное сопротивление, и не знал, к кому обратиться, с кем поговорить.
Я был слишком одинок и слишком быстро умирал. Во мне один за другим выключались блоки, системы или они начинали работать и служить мне совсем не так, как прежде, не так, как было обговорено, решено заранее. Мои желания, обширные прежде, плотные, широкие, распиравшие, нарастающие, теперь скукоживались, опадали сморщенными перезрелыми плодами, покрывались плесенью, распадались. Моя сила, гибкость мышц, крепость суставов, восстановленные и развитые вновь, теперь превращались в свою противоположность, мышцы деревенели, суставы грозили разойтись от напряжения. Хотелось просто стоять в темноте вонючего коридора и кричать, кричать что-то бессвязное.
Приобретя и потеряв сына, становясь распорядителем его наследства, сам я переставал жить. Тоскливость окружающего была противопоказана и противоположна жизни, но само оно не было смертью, а лишь ее представляло, и умирание было разлито в воздухе, затхлом, пропыленном и зловонном в бывшем спецстройуправлении, затяжка бруклинской сигаретой кружила голову, а мое худое напряженное тело все равно требовало еды, пития, от табачного дыма во рту скапливалась вязкая тяжелая слюна, я плюнул в темноту коридора, спустился по лестнице, прошел мимо спящего на стуле человека в балахоне, открыл дверь, встал на крыльце, вздохнул полной грудью.
Да, воздух был свеж, пронзителен, колюч — все-таки север, север.
Машина меня ждала, Галочка Владимировна красила губы, водила разгадывал кроссворд. Я сел на заднее сиденье.
— Все в порядочке? — ярко-сиреневый пальчик помады спрятался в серебряном пенальчике, Галочка Владимировна повернулась ко мне. — Вы какой-то взвинченный. Вас кто-то расстроил?
— Поедем, — попросил я. — Пожалуйста, поедем поскорее!..
— Вы торопитесь? — Галочка Владимировна достала пудреницу. Торопиться не надо, здесь ехать пять минут, а в морге, — она посмотрела на наручные часы, сверилась с часами на приборной панели, толкнула водителя, и тот показал ей циферблат своих часов, — в морге сейчас перерыв, обед, с четырнадцати тридцати до пятнадцати пятнадцати, нам придется ждать там, так что какая разница? — Галочка Владимировна открыла пудреницу, свела глаза к переносице и, взяв на пуховку побольше пудры, начала обрабатывать крылья носа. — Знаете, горе сближает. Роднит. У нас два года назад была авария на заводе-49, погибли люди, так все в Кокшайске ощутили себя родней. Понимаете? Мы стали одной семьей. Вы человек одинокий, у вас вроде бы никого нет, но рядом с вами живут люди, всегда готовые прийти на помощь, подставить плечо. Понимаете?
— Да, да, — кивнул я, — это я понимаю. Это очень верно. Взаимовыручка. Участие. Без этого никуда. Это основа.
— Вот-вот, — мои слова понравились Галочке Владимировне настолько, что она оставила щёки ненапудренными, захлопнула пудреницу и, ещё не разводя от переносицы глаз, подняла лицо ко мне: страшное зрелище! — Я была уверена мы друг друга поймем. И не ошиблась. Вы, мне кажется, легко сходитесь с людьми, вас любят и уважают. Верно?
— Конечно, — я наблюдал, как её глаза медленно, словно у старой куклы, возвращались к своим осям, как она собирает в бантик превращающиеся в лепесток незабудки губы: жуть да и только! — У меня никогда не было проблем с другими людьми. Всегда полное взаимопонимание. Бывали проблемы с самим собой…
— Поясните, — Галочка Владимировна вытащила пачку сигарет, покопалась, скомкала, выбросила в окно машины.
Я предложил ей реквизированные у Аллы, она прикурила от зажигалки водителя, отставила руку в сторону, фильтр сигареты стал сиреневым, а на ее губах образовалась розовая проплешинка.
— Вы не понимали сами себя? — она смотрела на меня так, словно в зависимости от результатов нашего разговора собиралась принять решение: усыновлять меня или нет. — Сами с собой спорили? Не соглашались?
— Понимать самого себя мне было трудно всегда, — не спеша проговорил я: сочинять о себе всегда приятно, можно беззастенчиво лгать, можно придумывать небылицы. — И спорил я не с самим собой, а со многими людьми, которые так или иначе жили и живут во мне. Я всего лишь один из них. Мне теперь надо разобраться со всей этой компанией, отфильтровать нужных от ненужных. Ведь от многих бывало только расстройство, только раздражение. Споры с ними были неконструктивны…
— Так-так… — Галочка Владимировна, видимо, уже была готова меня усыновить, ей нравились мои речи, их плавность и запутанность. — А как вы будете… э-э… фильтровать? Каким образом?
Ответить мне не дали — кто-то, выскочившийся на крыльцо, запулил в черную «Волгу» большим металлическим шариком, который прошил правое переднее боковое стекло, потеряв скорость прокатился по «торпеде» и весь салон засыпало мелкими стеклянными гранулами, Галочка Владимировна взвизгнула, выронила сигарету, водила расстегнул куртку, потянул что-то из-за пазухи, но Галочка Владимировна остановила его и закричала басом:
— Заводи! Поехали!
Водила повернул ключ зажигания, стартер заскрежетал.
— Я тебе говорила — не глуши! Говорила? — Галочка Владимировна сжала кулак, кулаком въехала водиле по скуле, а тот только вжал голову в плечи: машина не хотела заводиться!
Метатель шарика — мне были видны только худые ноги в джинсах, — сбежал с крыльца, просунул руку в салон, схватил Галочку Владимировну за волосы, приложил её лбом о приборную доску. И ещё раз! И ещё!
— Галка! Блядь! Тебя предупреждали? — каждый приклад метатель сопровождал вопросом-восклицанием. — Ты послушалась? Послушалась, сука?
Я приоткрыл дверцу, начал выползать из машины — это буянила Катька, волосы её были размётаны по плечам, пена летела с губ, глаза сверкали, не мог же я оставаться в стороне, — но тут «Волга» завелась, водила воткнул передачу, рванул с места, ботинок слетел с ноги, дверца больно ударила меня по груди, а Катька, схватившись за стойку, запрыгала рядом с машиной.
— Закрой ворота! Ворота! — орала Катька человеку с черным лицом, который почему-то подобострастно, сдернув ушанку, кланялся нам навстречу. Закрой!
Тут Катька споткнулась, несколько метров её протащило по гравию, потом она откатилась в заросли бурьяна, но сразу поднялась на ноги, словно мастер бега с препятствиями, ловко поднимая колени, побежала за нами.
— Галка! Ничего вам не получить! — продолжала орать Катька. — Хрен вашему институту, не для ваших железок деньги! Говно! Убью!
Перед самыми воротами водила притормозил, и Катька почти догнала машину: её джинсы были разодраны, болоньевая куртка была продрана на локтях, лицо исцарапано, вид она имела страшный, рот её раздирался в истошном крике, волосы стояли дыбом, в них торчали стебли бурьяна.
— Вылезай! — кричала она мне, Катьке удалось даже дотянуться до багажника, она хлопнула по нему ладонью, оставив на пыльной поверхности следы своих пальцев. — Вылезай! Не езжай с ними! Они обманут! — она споткнулась, упала, на этот раз не поднялась, а мы выехали на 2-ю Пролетарскую, и Галочка Владимировна посмотрела на меня: её лицо было в крови, разбита бровь, нос, губы, кровь окрасила неровно наложенную пудру, смешалась с размазанной помадой, уложенные в тщательную прическу волосы вздыбились.
— На чем мы остановились? — спросила Галочка Владимировна. — А, ну да, ну да! Я спрашивала — как вы будете фильтровать? Да, как вы будете фильтровать? Каким образом?
Я достал носовой платок и протянул ей.
— Чистый, — сказал я. — Возьмите…
По щекам Галочки Владимировны потекли слёзы, она отвернулась, достала зеркальце, а я, глядя в окно, заметил, что мы очень быстро выехали на улицу между однотипных пятиэтажных домов, повернули налево, повернули направо и подъехали к воротам больницы.
— А почему его тело лежит в больничном морге? — спросил я. — Ведь он умер не в больнице. Его ведь убили. Он должен лежать в морге судебно-медицинском…
— В Кокшайске такого нет, — буднично сказал водила. — У нас всех везут в больничный. Там всем места хватает!
Ворота открылись, и мы поехали по территории больницы. Это был настоящий город, огромные корпуса, службы, аллеи, клумбы, крашенные серебряной краской статуи — мать с ребенком на руках, рабочий с отбойным молотком, ученый с колбой, солдат с трехлинейкой. Нам навстречу шла женщина в наброшенной поверх белого халата телогрейке, тапочки без задников, высокие шерстяные носки, в руках — штатив со множеством заткнутых ватными тампонами пробирок, наполовину заполненных темно-красной, почти черной кровью.
— Это моя сестра, — вхлипывая сказала Галочка Владимировна. — Младшая, она лаборантка…
Водитель затормозил, младшая сестра Галочки Владимировны наклонилась к окну, охнула, всплеснула руками, выронила штатив, пробирки разбились, снизу вверх полетели кровяные брызги.
— Что? — закричала младшая — сестры были совсем друг на друга не похожи, — открыла дверцу, начала ощупывать лицо Галочки Владимировны. — Что случилось?
— Из-за него, — Галочка Владимировна чуть кивнула назад, и лаборантка через ее плечо с негодованием посмотрела на меня.
— Здрасте!
Я не ответил: впереди было узнаваемое здание морга, двухэтажное, приземистое, с невысоким забором вокруг, у ведущей к моргу калитки стояли люди, трое мужчин и женщина, они смотрели на машину, Иосиф Акбарович и Ванька, Ващинский и опирающаяся на его руку Анна Сергеевна. Чуть от них в стороне маялись Дарья Судоркина и её съемочная группа, ещё дальше, из беседки, за подъехавшей машиной наблюдали двое, оба в черном и в черных очках, мужчина и женщина. Все они курили и зябко поеживались, видимо, уже давно они здесь дожидались, давно.
— Ну-ка, давай, езжай туда, — я толкнул водилу в загривок, — к ним…
Водитель отпустил сцепление и чуть не оторвал голову сестре-лаборантке, но она, проявив ловкость и силу, выхватила Галочку Владимировну из машины, и ко всей честной компании подъехал только я один, под аккомпанемент хлопающей передней дверцы.
Водила резко затормозил, я выскочил из машины, припадая на необутую ногу, сделал несколько шагов. Холодный какой асфальт в этом Кокшайске, просто ужас, какой холодный!
— Ващинский! Сволочь! Ну ладно, с нее, — ткнув пальцем в Анну Сергеевну, закричал я, — взятки гладки, на ней пробы негде ставить, а ты-то, старый друг, допустил, чтобы мне дали отравленный кофе, я чуть не умер, меня откачивали… — но потом мой запал прошел: Ващинский был бледен как полотно, синюшные губы, Анна часто-часто моргала и, кажется, не совсем понимала, где она и что происходит вокруг.
— Он и нас хотел отравить, — просипел Ващинский, — нас сейчас только под ответственность Иосифа отпустили из токсилогического отделения. Недаром его итальянцы арестовывали, не зря! Ему в Гааге место, его надо судить за преступления против человечности, этого Сергея твоего, этого Борджиа. Если бы не Иосиф, мы бы умерли!.. А я вызвал милицию, собрался написать заявление, так мне сказали — нельзя, дело государственное, он просто ошибся, он вроде и не хотел ни нас травить, ни тебя, глупости какие-то… Ващинский передал Анну Сергеевну Ивану, шагнул к кустикам, его стошнило.
— Да, дорогой, они бы сейчас лежали там, на мраморных столах, указывая на здание морга, подтвердил Иосиф Акбарович. — Мы с Ваней добрались на машине, взяток заплатили немерено, по дороге нашли тут конный завод великолепный, с таким кохейланами и сиглави, что я даже в Джидде таких не видел, там такие на вес золота, а как я узнал, что Ващинский и Анна тут, я сразу к ним, скакунов оставил, давай Ващинского и Анну напихивать медом, медом со сливочным и конопляным маслом, потом чайку, чайку с лимоном и коньяком. По рецепту моей прабабушки. И видишь поднялись!
— В тебе, Иосиф, умер врач, — вступил в разговор Ванька, он смотрел на меня так, словно видел впервые, на меня и сквозь меня. — В каждом из нас кто-то умер, а в тебе, Иосиф, умер человек в белом халате.
Анна Сергеевна кивнула, подбородком стукнувшись о ключицы, словно ее шея была резиновой. Кто умер в этой женщине? В этой женщине с крашеными волосами? Её голова пошла назад, не задержалась в вертикальном положении, начала запрокидываться. Да, её морщинистая шея была резиновой. Тут еще Анне Сергеевне отказали ноги, она повисла на Иване, который с жалобной улыбкой посмотрел на нас.
— Её надо куда-нибудь посадить! — Ванька нервно скривил и так кривой рот. — Не могу же я её на руках держать! Помогите кто-нибудь!
Но никто Ивану не помог, а я увидел, что люди в черном вышли из беседки и направились к нам.
— Кто это, Иосиф? — спросил я. — Из похоронной конторы?
— Почти, — хмыкнул Иосиф Акбарович.
— Что значит — «почти»? И почему съемочная группа не снимает? Почему нам не задают вопросы?
— Привык уже? — Иосиф похлопал меня по плечу. — Молодец…
Первым подошел мужчина, он протянул мне руку, но я убрал свои за спину: мне, как верно сказал Иосиф, привыкшему, негоже жать руки каким-то одетым в черное жилистым мужикам.
— Пальчастый, — сказал мужчина. — Мы с вами говорили по телефону, я оставлял вам сообщения.
— А вы кто? — спросил я у женщины.
Та сняла очки, и я узнал свою прежнюю подругу.
— Я со съемочной группой, — сказала моя прежняя подруга. — Я теперь на телевидении, наша газета купила телеканал новостей — и Дашку в придачу, она вдруг опустилась на одно колено. — Благословите! Пожалуйста! Я так грешна!
«Да уж…» — подумал я и опустил руку на её крашеные жесткие волосы.
— Веди себя хорошо, — сказал я. — Аминь!
И тут Иосиф взял меня под локоть и отвел чуть в сторону.
— Дорогой мой, — сказал Иосиф Акбарович. — Мы там не были. Мы туда не пойдем. Там ждут только тебя. Я плохо понимаю, зачем нужны все эти бумаги, все эти доверенности и квитанции, но раз ты их привез, то тебе надо отдать их, что-то — патологоанатому или, как его там, санитару при морге, что-то судебному исполнителю. Не знаю, не знаю… Потом тебе выдадут тело и…
— И…
— И мы повезем его куда скажешь.
— Я? Но я не знаю, куда его надо везти. Его надо отправить на родину, в Америку, к матери… А как отправляют тела из Кокшайска в Америку? Как?
— Правильно, в Америку, к матери, чтобы там провести экспертизу, чтобы там все решил суд, значит, его надо тут запаять в цинковый гроб, такие гробы у них есть, ты должен распорядиться, заплатить деньги…
— Я, я… А вы? Вы все? Вы же говорили это ваш сын, твой, Ващинского, Ивана. А теперь только я. Почему?
Иосиф посмотрел мне в глаза. Ему надо что-то сделать с растительностью на лице, эпиляцию, иначе он зарастет по самые глаза. И волосы из ноздрей, я слышал, есть специальные машинки для стрижки волос в носу, маленькие электрические машинки, я должен обязательно купить такую Иосифу Акбаровичу в подарок, как только получу деньги, я куплю не акции кокшайских секретных заводов, кому они нужны, эти акции, а машинку для стрижки волос в носу, секретные заводы перетопчутся, а волосы могут перекрыть доступ воздуха в легкие одного конкретного человека, моего друга Иосифа, эти волосы могут его погубить.
— По чисто формальному основанию, — тем временем объяснял мне Иосиф. Доверенность выписана на тебя, поэтому сейчас ты, как минимум — до решения суда, и есть его отец. Отец по доверенности. Что решит суд — неизвестно, но пока отец — ты. Все расходы будут компенсированы. Не беспокойся!
— Причем здесь деньги! Мне их дала Алла. Это мой сын, мой всё равно, что бы ни решил какой-то там суд…
— Хорошо-хорошо, — Иосиф развернул меня и подтолкнул к калитке. — Иди, распорядись обо всем и возвращайся, поедем перекусим, Ивану надо выпить, его колотит уже второй день, Анну эту куда-нибудь сгрузим. Давай!
Я шагнул за калитку. Козырек над входом, черная с золотыми буквами табличка «Зал прощания», обшитая потемневшими от времени деревянными рейками двустворчатая дверь — до них от калитки надо было пройти каких-то двадцать шагов, но мои ноги стали тяжелыми, мне словно вбили железный штырь в позвоночник. Почему меня оставили одного, почему друзья и недруги меня не сопровождали, чем я их обидел? Я оглянулся: Иосиф что-то говорил моей прежней подруге, Ващинский, проблевавшись, вместе с Иваном кантовали бесчувственное тело бабки моего сына, теперь им помогал гэбист Пальчастый, и все были заняты, все были при деле, никто на меня даже не смотрел, словно меня не существовало, а ведь тело могли, после передачи доверенности и прочих документов, запаять в цинк, навсегда, они могли его никогда не увидеть, моего сына, сыночка.
Из-за бокового фасада вышел высокий человек в жестко накрахмаленном зеленом халате.
— Примите соболезнования, — сказал он, подходя ко мне почти вплотную, высокий зелёный колпак, начищенные тупоносые, похожие на короткие ласты туфли, идеальная стрелка брюк, усы, белые зубы, запах дорогого одеколона. Позвольте вас проводить?
— Спасибо, да, пожалуйста, проводите!
Зелёный пошел слева от меня.
— Нам надо в третий зал, не в сам Зал прощания, а в третий, это через… — зелёный запнулся, прокашлялся. — Одним словом — прошу!
Он открыл одну из створок двери, и мы оказались в полутемном зале с постаментом для гроба. Румянолицая женщина, в таком же зеленом халате и колпаке, вставая из-за маленького стола, на котором стояла яркая, дававшая четкий круг света лампа, одним движением локтя смахнула в выдвинутый ящик глянцевый журнал мод, другим движением, живота, ящик задвинула, подкатилась к нам.
— Примите соболезнования, — это была у них готовая формула, только зелёный был более строг и дистантен, а зелёная была открыта и добра.
— Спасибо, — кивал я. — Спасибо…
Зелёная пошла от меня справа. Эскорт, сопровождение важного лица, доставка. Не хватало кого-то еще, в черном костюме, с черным галстуком, в белой крахмальной рубашке. Такой человек появился, когда мы прошли Зал прощания наискосок, он вышел из-за пульта органа, да, в черном костюме, белоснежная рубашка, тени под глазами, бородка, залысины. Воплощенная скорбь, печаль.
— Как я понимаю, вы его отец, — печальщик потупился, сложил руки на животе, покачался с носка на пятку, развел руки, спрятал их за спиной. — Я близко знал покойного, был его учеником еще тогда, когда он жил в другом полушарии, мне попала в руки его брошюра, мне дали ее на улице, просто так, ко мне подошли двое аккуратных молодых людей, спросили разрешения со мной поговорить. Я разрешил, они сказали мне несколько слов, потом дали брошюру. Вечером я прочитал ее всю, там было страниц двадцать, может быть, двадцать пять. И тогда сразу все понял. Понимаете, вашим сыном была открыта одна закономерность. Она заключается в том, что…
— Послушайте, — сказал я, — мне придется вас перебить. Сейчас, как мне кажется, не время говорить об учении моего сына. Не то что оно меня не интересует, оно меня очень даже интересует, но именно сейчас мне хотелось бы…
Печальщик согласно кивнул.
— Я вас понимаю. Понимаю. Вот этот зал, вот в эту дверь. Там, возле тела, дежурит кто-то из его нынешних учеников, мы разрешили, так что… Откройте дверь, — обратился печальщик к зелёному. — Откройте!
Зелёный наклонился к печальщику, тот выслушал его и обратился к зелёной:
— Дайте, пожалуйста, ключ!
Зелёная неловко улыбнулась.
— Надо предъявить документы, — сказала она. — Без паспорта нельзя. И заверенное свидетельство.
Я достал выданные Аллой бумаги, все сразу передал зелёной. Та профессиональным жестом их пролистнула, выбрала нужную, прочитала, сложила, сунула в карман халата, остальные бумаги вернула.
— Хорошо, — одобрила она. — Теперь, пожалуйста, паспорт.
Я дал ей паспорт канадца. Герб, шрифт, бумага, цветное фото, водяные знаки. Зелёная посмотрела на меня, сверила мою физиономию с фотографией в паспорте, сравнение вышло не в пользу физиономии.
— Я был болен, — сказал я, пытаясь унять биение сердца, — сначала был болен, потом попал в аварию, ехал из Эдмонтона в Торонто, занесло…
— Здесь разные фамилии, — полушепотом сказала зелёная. — В доверенности и в паспорте — разные фамилии.
Зелёный наклонился к её уху и что-то жарко зашептал, поглядывая на мою босую ногу. Зелёная что-то сквозь зубы отвечала.
Печальщик решил воспользоваться моментом и ровным голосом, без интонаций, заговорил:
— Было несколько попыток объявить организацию вашего сына тоталитарной. Были инициативы прокуратуры, по жалобе матери одного из молодых людей, который начал посещать собрания, работать в вегетарианском кафе, а его мать решила, что этот молодой человек приобрел нетрадиционную сексуальную ориентацию, что раз он решил не жениться на девушке, которая ждала его, пока он служил на военно-морском флоте подводником, причем, пока девушка ждала, она отказала многим, и значит…
Переговоры зелёных окончились, зелёная вынула из кармана связку ключей.
— Спасибо, — сказал я печальщику, — мне было очень интересно.
Зелёная вставила ключ в скважину и повернула.
— Прокуратура обязала нас дверь зала номер три всегда держать запертой, — сказал зелёный. — Если вам что-то понадобится или вы захотите из зала номер три выйти, вы просто постучите. Вот так, — зелёный три раза стукнул по дверной коробке двери зала номер три. — Тук, тук, тук! Понятно?
— Понятно! — сказал я, зелёная открыла дверь, я вошел, и за мной заскрежетал замок.
Тело лежало накрытое простыней, ногами к двери, у изголовья, на табуретке сидела Дженни, прямая спина, панковский прикид, зал номер три был освещен ярким светом люминесцентных светильников, но для Дженни это значения не имело: на её глазах была шелковая темно-синяя лента.
— Здравствуйте, Па, — сказала Дженни. — Как вы себя чувствуете? У стены есть свободная табуретка, можете сесть.
— Спасибо, Дженни, спасибо, — ответил я, — но мне хотелось бы взглянуть на него, я ради этого и приехал, я…
Дженни встала, удивительно уверенным для слепой движением поймала край свисающей простыни, простыню подняла: на каталке лежал длинный чернокожий молодой человек, с бритой головой, в светло-синем костюме, розовой рубашке, с темно-синим галстуком. Большие кисти рук были в перчатках, на глазах такая же шелковая лента, что и у Дженни.
— Это он, — предупреждая возможные вопросы, сказала Дженни, — ваш сын.
Показав кривоватые зубы она улыбнулась и сняла свою повязку: у Дженни были маленькие, быстрые глаза, они, осваивая видимый мир, перескакивали с одного предмета на другой, я был для нее, для обретшей зрение, одним из предметов.
— Вы, до того как постучите в дверь, до того, как это тело запаяют в цинк, дотроньтесь до него, хотя бы до края простыни, — сказала Дженни. Потом уже будет поздно…
Я протянул руку. Но прикасаться не стал: мне не нужно было новое видение, новое знание, откровение, я уже получил всё, все богатства мира.
— Нет? — Дженни была, кажется, удивлена. — Как знаете… Ну, теперь стучите, тук-тук-тук!
За окном зала номер три каркали вороны, там была осень, там ощущалось дыхание с севера, там у входа в морг стояли ожидающие меня люди.
— Я вас таким и представляла, — сказала Дженни и накрыла тело простыней.
Там, за окном зала номер три, разрыв между представляемым и реальным был еще меньше, там он стремился к нулю, схлопывался, самоуничтожался. Там всё равнялось самому себе. Холодный кафель был в этом морге, очень холодный. Я не хотел стучать в дверь. Никто не мог заставить меня это сделать. Я сел на табуретку возле стола, уронил голову в ладони.
— Сынок! — сказал я. — Сыночек…