Выбор у Векшина был невелик: в пределах области на Западной Украине, где жил он и закончил медицинский институт, или Восточно-Сибирская железная дорога. С той существенной разницей, что в первом случае место будущей работы назначила бы ему институтская распределительная комиссия, а во втором ждал бы его один из небольших городов огромной сибирской магистрали, именуемых в этом ведомстве станциями. И не в том лишь дело, что были у него весомые причины предпочесть далёкий, холодный, неведомый и непредсказуемый край какому-нибудь дальнему гуцульскому селению. Молод был, куражлив, семьёй не обременён, крепко веровал в свою удачу – отчего бы не рискнуть, мир поглядеть, себя показать. В конце концов, не все и не навсегда же концы обрубал – через два-три года, а то и раньше, если там не сложится, домой, даже не отработав положенный срок, вернётся. Не по закону, конечно, было бы, но и не такой уж криминал, многие этим грешили, всем с рук сходило.
В одном мог не сомневаться, знал по опыту своих предшественников: за эти пару-тройку лет столько будет там у него хирургической практики, сколько в здешней захудалой поселковой больничке – а на что-либо другое рассчитывать не приходилось – за десяток лет не наберётся. И вернётся он в свой город не подмастерьем, обучившимся лишь крючки держать да зашивать, если доверят, кожу в конце операции. Другие там возможности, другие перспективы. Поискал на карте город между Красноярском и Иркутском, заглянул в железнодорожный справочник, выбрал глянувшийся названием Боготол и стал собираться в дорогу. Вооружённый свежеиспечённым дипломом, в котором значилось, что он, Векшин Михаил Аркадьевич, закончил в 1966-ом году лечебно-профилактический факультет мединститута и решением Государственной экзаменационной комиссии имеет право заниматься врачебной деятельностью. Потом оказалось, что в Боготоле хирурги не нужны, предложили ему другую, подальше на Восток, станцию с не менее достойной, на полтораста коек больницей и, главное, с опытным, умелым – справки навёл – завом хирургического отделения. Что вполне его устраивало.
И началась у Векшина новая, несравнимая с прежней жизнь. Готов был к тому, что многим придётся пожертвовать, ко многому, нравится или не нравится, приспосабливаться, ножки по одёжке протягивать, но давалось ему всё это очень непросто. Не однажды, особенно в первое время, довелось ему пожалеть об опрометчивом своём решении, хотелось бросить всё, бежать от чуждых, неприемлемых порой для него нравов, обычаев, отношений. Не привыкал к обитанию в общежитии локомотивного депо, куда поселили его, к неприглядной комнате с пятью машинистами и их помощниками, большими любителями выпить и поорать, которые вставали и спать ложились согласно графику движения поездов, в любое время дня и ночи, покоя не было. Лишали сна и зычные неумолчные голоса диспетчеров, доносившиеся с близкой станции. Пугала неожиданно быстро наступившая зима, к лютости и нескончаемости которой не готов он был в своём семисезонном пальтишке и ботиночках. При зарплате, едва хватавшей на пропитание. А ещё не ожидал он, что так сильно тосковать будет по невообразимо далеко оказавшимся маме, подруге, по весёлым, остроумным друзьям-приятелям, несравнимым с новыми знакомцами, по большому, красивому, залитому огнями городу. Хватило бы и одной пятичасовой разницы во времени, чтобы долго ещё чувствовать себя живущим с ними не только в разных часовых поясах, но и словно бы в разных мирах. Обрыдлая столовская еда, удручающе скудные, полупустые магазинные прилавки…
Но если бы только это. Думал он, что встретят его здесь если не с распростёртыми объятиями, то уж по крайней мере приветливо, радушно, с хвалёным сибирским гостеприимством. Само ведь собой разумелось: приехал к ним новый молодой врач, которых тут нехватка, вроде бы симпатичный, неглупый, добровольно сменивший благодатные украинские земли на их суровое, бедное, плохо обустроенное бытие. К тому же холостой и к алкоголю равнодушный – царский подарок для местных девиц на выданье и озабоченных их мамаш, тоже ведь не в минус. Однако же. Нет, какой-либо неприязни или, тем более, враждебности не ощутил, но и значимым событием его появление здесь не стало. Сближения с ним не искали и к себе близко не подпускали. Более того, давали, случалось, понять, что это он, невесть кто и откуда взявшийся, должен ценить терпимое отношение к себе, заслужить его. Вскоре понял, что не вызвано это его личными достоинствами или недостатками. Тут такие, как он, залётки менялись едва ли не каждый год, не приживались. В то же хирургическое отделение он, Векшин, за четыре последних года прибыл уже третьим. В довершение ко всему пользы от него было с гулькин нос – хирург он пока никакой, проку от него не скоро дождёшься, возиться с ним нужно, хоть и занимался он на старших курсах в хирургическом кружке, кое-чему научился. Зав отделением, в самом деле хороший хирург, но, как нередко это бывает, дубоватый и с нелёгким характером, в один из первых же дней отрезвил его. Сказал, что много их здесь таких перебывало, и он, Векшин, судя по всему, тоже долго не задержится, поэтому нянькой он быть ему не намерен, время и нервы на него тратить. Пусть, если желание быть хирургом не пропадёт, сам смотрит, вникает, учится. Себе дороже. Об этом ему никто из вернувшихся в город из этих краёв не рассказывал. Просто, думал, не повезло ему, такая больница и такой начальник достались.
Но со временем всё более или менее образовывалось. Через три месяца перебрался он в «элитную» общежитскую комнату на двоих, делил её с терапевтом Геной, парнем из Белоруссии, приехавшим сюда в тот же год. Взявшая шефство над ними комендантша старалась по возможности скрасить их быт, появились у них радиоприёмник, настольная лампа, электрическая плитка, кое-какая посуда, шторы на окнах. Ещё и приёмничек – старенький, правда, плохонький, трескучий, вот только Китай ловил он громко, чисто. Одно из немногих здешних для него развлечений: слушать их потешные, примитивные, рассчитанные на каких-то недоумков передачи. Даже плохо верилось, что наверняка готовят их там грамотные, подготовленные агитаторы-пропагандисты, а не случайные люди. Начинались они словами «Здравствуйте, дорогие сибиряки и дальневосточники, временно проживающие на территории великого Китая». В деповской столовой их уже знали, хотели накормить повкусней, привечали магазинные продавщицы, что немало значило в те голодные, дефицитные чего ни коснись, особенно в сибирской глубинке, годы. Преимущество врачей в небольшом городке, где почти все друг друга знают и на всякий случай сводят с медиками знакомства. Жизнь постепенно налаживалась, делалась привычной, да и профессионально он созревал: грыжи и аппендициты оперировал уже не только ассистируя, иногда и самолично, лишь под присмотром операционной сестры. Вёл приём в поликлинике, тоже вроде бы неплохо получалось. Чуть потеплел к нему и зав отделением, удостоверившись, что новенький не «отбывает номер» – учится, старается, фортелей не выкидывает.
Избрав для себя такую стезю, Векшин даже вообразить себе не мог, с какими встретится здесь проблемами. С тем, например, что среди местных жителей окажется так много бывших заключённых, со всеми отголосками мышления и поведения, обретёнными за решёткой. В подавляющем большинстве были это, как узнал он потом, люди, по каким-либо причинам побоявшиеся или не пожелавшие, отбыв срок, возвращаться на родину. Женились на местных, обживались тут, обзаводились хозяйством. Все, как правило, – охотники, у каждого ружьё, за которое нередко хватались они в пьяных разборках, не опьянев даже, а одурев от немыслимой дозы выпитого отвратительного местного свекольного самогона, который гнали тут чуть ли не в каждом доме. А почти у каждого парня стоял во дворе мотоцикл – не имевший его считался каким-то неполноценным, уважения, особенно девического, не заслуживал. И гоняли они вечерами на этих ревущих, со снятыми глушителями железных колымагах с визжащими девчонками за спиной, нетрезвые, безбашенные, по тёмным, ухабистым улицам, бились, калечились нещадно. Так что работа у хирургов, а было их в больнице, Векшина считая, четверо, не переводилась и днем, и ночью. Из-за ужасной, ржавой здешней воды – оставшаяся вечером в стакане, утром приобретала она буроватый цвет, на дне осадок с палец толщиной – страдали печени и почки, воспалялись и плодили камни. А уж болезни щитовидной железы вообще не переводились. Вот уж к чему совершенно не был готов Векшин, пересекая на поезде более двух третей страны и дивясь гигантским необжитым просторам, дико заросших тёмными лесами, жёсткими кустарниками, скудными травами, первобытными каменистыми грядами. Зато надежды его на щедрую хирургическую практику оправдались с лихвой. Было к кому и к чему приложить руки.
Но менее всего ожидал Векшин, какой ещё, кроме стационарно-поликлинической, деятельностью придётся ему заниматься. Давно перестал удивляться такому множеству здесь бывших зэков. Не зря расположенная неподалёку станция называлась Решоты – одно из первых российских селений, куда свозились каторжники, осуждённые на длительные сроки заточения. Те самые места «столь отдалённые». Не знал он, что почти весь Енисей вплоть до самого Ледовитого океана – в колючей проволоке: владения скорбно знаменитого Краслага. Как и не знал, не мог знать, сколько в его узилищах болеет и гибнет заключённых. То есть понимал, конечно, что в тюрьмах, в лагерях, в условиях далеко не курортных, люди должны и хворать, и уходить в мир иной в количествах заметно превышающих минздравовские среднестатистические данные, само собой это разумелось. Но когда пришлось ему вплотную столкнуться с этой напастью, ужаснулся всему увиденному да услышанному.
А столкнуться пришлось потому, что начали включать его во врачебные спецбригады для консультативного приёма в зонах Краслага. В бригаду входили обычно три врача, состав менялся в соответствии с возможностями и запросами. К примеру, хирург, терапевт и дерматолог, или хирург, гинеколог и окулист. Их приезд загодя согласовывали, встречали, сопровождали, выделяли помещение для осмотра. Заходили к ним на приём по терпеливой очереди, некоторые в сопровождении конвоиров, иногда на носилках. Проблема отягощалась тем, что своих врачей там вообще зачастую не было, или куролесил какой-нибудь спившийся лекарь, давно позабывший все азы медицины. Поэтому оказать кому-нибудь при надобности квалифицированную, тем паче неотложную врачебную помощь было попросту некому. А по неведомо кем писаному закону получившие срок доктора не имели права заниматься там лечением, в лучшем случае назначали их санитарами. Врачей в такую выездную бригаду выделяла, конечно, не только векшинская отделенческая больница, но и другие близлежащие, по разнарядке. К счастью, врачей из «железки» вызывали реже, чем «городских», меньше доставалось.
К счастью – потому что каждая такая поездка была для докторов, особенно молодых, непривычных, тягостным испытанием. Прежде всего – из-за скудных, а чаще вообще отсутствующих возможностей кому-то действительно помочь, хотя бы более или менее подлечить, если уж не вылечить. В большинстве случаев помощь ограничивалась постановкой диагноза, выпиской медикаментов и рекомендациями. При том, что знали, хорошо знали: почти нет шансов, что бедолагам этим станут приобретать назначенные ими лекарства, проводить необходимый курс лечения. Разве что переведут на работу полегче, дадут отдохнуть несколько дней, подкормят. Удачей было переправить его в тюремную «больничку», и большим везением – в больницу немилицейскую, если начальство снизойдет, посодействует. Когда требовалось неотложное хирургическое вмешательство, невозможное без технически оснащённой операционной и последующего выхаживания.
Сложности там возникали на каждом шагу, самые неожиданные, об одной из них Векшина заранее предупредили.
Среди зэков немало было умельцев высочайшего класса, талантливых актёров, умевших симулировать какое-нибудь заболевание до того убедительно, что разоблачить их вряд ли сумели бы даже очень опытные не только врачи, но и психологи. Не говоря уже о том, что порой кое-кто их них прозрачно давал понять доктору, что лучше бы тому не очень-то усердствовать, может потом нарваться на большие неприятности. И вообще вся эта жуткая атмосфера, исковерканные людские судьбы, все эти лица, голоса, запахи впечатление производили донельзя гнетущее, долго не выветривались из памяти и сознания.
Когда Векшин впервые оказался в этом замкнутом инопланетном пространстве, когда впервые лязгнул за его спиной тяжёлый засов и вдохнул он в себя эти лагерные миазмы, явственно ощутил он, как тесно вдруг стало в груди и противно заныло под ложечкой. Сам себе не смог бы объяснить, что это было: не испуг, не тревога, не отвращение или отчуждение – скорей всего, неодолимое желание оказаться сейчас подальше, не касаться, не знать. Потом худо-бедно приспособился, так остро не реагировал, научился созерцать эту ущербную лагерную жизнь всего лишь с опасливым любопытством. Ужасны были женские лагеря. Навсегда запомнилось первое посещение. Тогда в бригаде с ним был ещё один мужчина, терапевт Гена. Двор, который они пересекали, пустовал, но на всякий случай сопровождали их три женщины из охраны. А за окнами, забранными толстыми железными прутьями, бесновались женщины. Отталкивая друг дружку, липли к решёткам, тянули руки, орали, звали, смеялись, улюлюкали, грязно матерились.
Но была одна зона, куда Векшин ездил если не с удовольствием, то по меньшей мере без обычного нежелания. Знаменитая «девятка». Знаменитая тем, что в большинстве сидели там осуждённые на длительные сроки за тяжкие преступления, и славилась она жёстким режимом. Начальствовал там подполковник Володя, с которым Векшин свёл знакомство. И с ним, и с его женой Катей, имевшей к медицине косвенное отношение. Когда-то в педагогическом институте, где училась на филфаке, прослушала она курс лекций по медицинской подготовке. Там парням на случай войны отводились часы для обучения военному делу, а девчонкам прививали сестринские навыки. И даже вручали потом какие-то проштампованные справки. Польза от такой подготовки была аховая, разве что научились девочки накладывать жгут при кровотечениях, делать повязки и пользоваться одноразовыми шприц-тюбиками. Понятие о врачевании Катя имела самое отдалённое, но в её кабинете стоял шкафчик с медикаментами, где на разных полочках, чтобы не путались, хранились таблетки «от головы», «от живота», «от сердца» и прочее в том же духе. Всё ж лучше, чем ничего.
Знакомство с Володей состоялось в первое же посещение Векшиным этой зоны. Во дворе увидел он идущего навстречу худого, заросшего неряшливой полуседой щетиной мужчину в замызганном ватнике, с помойными ведрами в руках. Маломальской опрятностью немногие здесь отличались, но этот больно уж был непригляден. Взглянув на него, Векшин сначала не поверил своим глазам, присмотрелся внимательней – и понял, что не заблуждается, не мерещится ему. Это действительно был Грач. Профессор Грач, Богдан Романович, завкафедрой нервных болезней. Бывший.
Векшину не довелось у него поучиться, потому что был он тогда на четвёртом курсе, а цикл неврологии проходили на пятом. Но, конечно же, прекрасно знал профессора Грача. Как и все студенты, с первокурсников начиная. Богдан Романович несомненно был самой колоритной личностью, и не только в студенческой среде. Самый молодой в институте доктор наук, получивший кафедру в тридцать с небольшим лет, что в медицинских кругах уникальное явление, знаменит он был не только этим. Внешностью тоже обладал незаурядной: высокий, спортивный, хорош той неотразимой мужской красотой, что более всего пленяет женщин, – волевое, крупной лепки лицо, чёрные, без блеска, глаза, белые изящные руки. Но едва ли не главной его достопримечательностью была роскошная, до плеч, волнистая чёрная грива, какой во всём городе похвастать могли единицы, а уж в чопорном медицинском профессиональном клане – вряд ли один-другой на весь город. Надо ли говорить, что почти все институтские девчонки, особенно пятикурсницы, проходившие у него цикл нервных болезней, кстати сказать, одну из труднейших для изучения дисциплин, тайно или откровенно были влюблены в него. Чем – большой тайной ни для кого это не было – профессор Грач иногда не пренебрегал.
Но это ещё не всё. Был Богдан Романович бесконкурентным законодателем мод. Способствовало этому и то, что имел он возможность, редчайшую даже для самых заслуженных, именитых деятелей той поры, бывать за рубежом на различных конференциях и симпозиумах, включая туманные, недосягаемые капстраны. И, соответственно, покупать там вещи, какие даже в самых дорогих комиссионках чудом сыщешь. На Грача глядя, можно было постичь, что сейчас модно в Европах, каких цветов и кроев носят пиджаки, какой ширины и длины брюки, какой расцветки и формы галстуки, толщины подошвы, вплоть до самых мелких аксессуаров мужской современности и неотразимости. И не только постичь, но и стараться в меру сил и возможностей этому соответствовать, оправдывая давнюю русскую поговорку о хитрой на выдумку голи. Не тайной для всех было и кое-что посущественней. Жил профессор Грач в красивом особняке в престижном районе, чем тоже похвастать могли лишь избранные, и собирались там у него развесёлые компании таких же избранных друзей. Об этих лукулловых пиршествах ходили легенды, пусть и никто не смог бы с уверенностью сказать, насколько они достоверны. Ничего, вообще-то, такого уж зазорного – Грач был не женат, обязательств ни перед кем не имел, тем более что многие блюстители нравов сочли бы за честь быть туда приглашёнными. Но прежде всего, говоря о Романе Богдановиче, надо бы сказать, что был он специалистом высочайшего класса, работы его печатали крупнейшие зарубежные журналы, нередко вызывали его для участия в консилиуме в Киев, случалось, что и в Москву.
И вдруг рухнуло для него всё, в одночасье скатилось в пропасть. Кто-то позвонил в милицию и сообщил, что в особняке по такому-то адресу творится разнузданная оргия, участвуют в ней малолетки. Концовка этого анонимного звонка сыграла решающую роль. Попала в самую сердцевину. Как раз в это время разгоралась в прессе бурная кампания по борьбе с совращением малолетних, вызванная недавним громким уголовным процессом. Посланный туда милицейский наряд обнаружил там не малолеток, конечно, но одну девчонку, не достигшую совершеннолетия. Влип Богдан Романович крепко, угодил, что называется, под раздачу. Не помогли ему ни медицинские заслуги, ни знакомства заоблачного уровня, ни влиятельнейшие пациенты, кое-кто из которых обязан ему был не только здоровьем, но и жизнью, не смогли защитить именитые коллеги. А может быть, об этом тоже поговаривали, и не хотели защитить его – молодого, даровитого, успешного, кумира институтской молодёжи. Дело получило широкую огласку и в центральной прессе, обратного хода уже не имело. Был взбаламутивший весь город показательный судебный процесс, Богдану Романовичу дали десять лет.
И вот увидел его Векшин посреди лагерного двора, едва узнаваемо преобразившегося, в таком непотребном виде, с этими погаными вёдрами. Поспешил он встретиться со здешним начальством, спросил у подполковника, которого не знал ещё и не называл Володей, зачем он приглашает к себе каких-то местных врачей, когда есть тут у него знаменитый профессор, учёный с мировым именем, о чьей консультации лишь мечтать могли простые смертные. Может быть, товарищ подполковник просто не знает об этом?
Товарищ подполковник знал. Знал и то, о чём понятия не имел Векшин. О том, что неведомыми путями заключённые всегда узнают, какое приходит к ним пополнение. Досконально о каждом. Информация эта нередко поступает раньше его появления здесь, в соответствии с ней привечают и определяют ему место согласно незыблемой лагерной иерархии. И что-то изменить потом невозможно, не докажешь ничего и не поправишь. С Романом Богдановичем случилась беда. Прилетела сюда молва, что он «сука» – за какие-нибудь блага работает на ментов, закладывает своих. Жизни таких здесь не позавидуешь. Володя даже не знал, насколько это достоверно, не было ли здесь какой-то чудовищной ошибки, но всё равно изменить что-либо не в его было власти. А Грач ни на что больше не мог уже претендовать, со всеми проблемами заполученной репутации, с пресловутым «местом у параши», презрительным отношением к себе и всеми обидами, большими и маленькими. Само собой, ни о каком врачевании тут он и во сне помышлять не мог, даже санитарское поприще было для него недостижимо.
Вскоре, однако, Векшину удалось сотворить невозможное. И то лишь потому, что Катин отец был крупным милицейским чиновником, посодействовал. Грача в виде исключения перевели внештатным ординатором в тюремную больницу, жизнь его преобразилась. Векшин же настолько сдружился с Володей и Катей, что наведывался к ним уже по собственной инициативе. А те ждали его всегда с нетерпением. Дело в том, что Володя с Катей были большими любителями преферанса, а нужного для игры третьего здесь не находилось. Векшин и сам любил поиграть, к тому же скрашивал этим свою небогатую событиями нынешнюю жизнь.
Привлекала его не только игра. Не менее занятными были Володины рассказы о лагерной жизни, зачастую просто с фантастическими сюжетами, в правдивости которых усомнился бы, если бы рассказывал ему кто-то другой. А рассказчик Володя был отменный, Векшин несколько раз предлагал ему записывать эти истории, книгу издать. Бестселлер получился бы ломовой, но Володя лишь посмеивался да отшучивался. Подогретый его интересом, Володя иногда припасал для него ещё и встречи с самыми интересными своими подопечными – знаменитыми аферистами и мошенниками, известными деятелями науки и культуры, маньяками и убийцами, было даже несколько людоедов. Приглашал их к Векшину якобы для осмотра или навещали в бараках. Поражало Векшина, что немало среди них было женщин, в большинстве своём молодых и привлекательных. Однажды видел там Векшин девушку просто неземной красоты. Она, как он догадывался, была тут на особом положении, потому что дозволено ей было носить длинные, почти до пояса волосы. Она, когда они с Володей вошли, глядела в окно, стояла к ним спиной. Векшин подивился золотистому, не жёлтому, не рыжеватому, именно золотистому цвету её волос. А когда она обернулась, увидел глаза, каких никогда прежде не встречал и не подозревал, что такое вообще возможно – длиннющие, чуть ли не от самых висков, и чистой, беспримесной синевы.
Не таких прелестниц, конечно, но просто красивых девушек было там почему-то необъяснимо много. Векшин даже подтрунивал над Володей, что тот не без умысла собирает у себя столько симпатичных девиц. И не менее удивлён был Володиной отповедью. Как-то раньше не приходило это ему в голову. Впрочем, никогда и не задумывался над этим. Многие из этих девушек рождались и росли на убогих, заброшенных городских окраинах, где, как водится, заправляет кучка местных хулиганов, во главе с ушлым вожачком. Хорошенькую девчонку замечали, когда она ещё только начинала созревать, и её судьба, если не в девяти случаях из десяти, то уж в пяти точно, была предрешена. Вожачок «клал на неё глаз» – и дальше сюжет развивался по одному и тому же сценарию. У чужаков – мальчишек, а потом и ребят постарше – быстро пропадала охота не только поухаживать за ней, но и просто погулять, домой проводить. Лупили их со знанием дела, обычно хватало одного такого внушения, чтобы дорогу сюда позабыли. Каких-либо шансов сопротивляться, управу на обидчиков искать у девчонки практически не было. Разве что защитник у неё находился этой шайке не по зубам. Ставили её перед выбором: или в дружки тебе вожачок, или вообще никого.
И вот тут-то самое казалось бы нелогичное и вершилось. Девочке начинал нравиться вожачок – удалой, рисковый, бывалый, верховодящий всеми остальными. Льстило ей, что выбрал он её среди других, подружки завидовали. Везло, если были это всего лишь дворовые хулиганы – неизбежные издержки времени, места и возраста. Но нередко эти маленькие подонки, начиная с чужих карманов, ларьков и киосков, быстро докатывались до бандитских налётов и грабежей, а потом, обнаглев и озверев от безнаказанности, и до чего пострашней. А девочка, которую вожачок потехи ради взял однажды с собой, чтобы постояла «на атасе», пока взламывают они табачный ларёк, незаметно втягивалась в эту опасную, шампански пенящую кровь и нервы игру, дивясь своей отчаянности, своей причастности к этой таинственной, не каждой девчонке даденной жизни. Отравлялась искушением за какой-то час-другой заполучить столько, сколько её захиревшим полунищим родителям за месяцы не светит, иной жизни уже не представляла себе. С предсказуемым и неотвратимым раньше или позже возмездием, во что не верилось тогда ей и верить не хотелось.
Говорил это Володя явно в отместку за игривые векшинские намёки, ёрничал, что не учат их в институте основе основ – некнижной, житейской психологии, без которой хвалёной их медицине грош цена. Потому-де и столько вокруг бездарных врачей, ничего, кроме нескольких зазубренных симптомов и рецептурных прописей не знающих и не желающих знать, насмотрелся он на этих эскулапов. И что с характером проблемы у них по той же причине: когда по-настоящему проявить его нужно, кишка оказывается тонка, пасуют. А затем вдруг, в сомнении потеребив кончик носа, спросил вдруг, хочет ли Векшин поглядеть, как приводится в исполнение приговор.
– В каком смысле? – не понял Векшин.
– В том самом, – ответил Володя. – Сегодня как раз у нас день такой, подгадал ты.
– К стенке, что ли, ставят? – догадался Векшин.
– Не к стенке. Если желание такое есть, можешь сам увидеть. Тебе, как врачу, дозволено.
– Ну… я, вообще-то, не против, – не сразу согласился Векшин. И даже рискнул пошутить: – Для восполнения твоего психологического практикума. – А как это – не к стенке?
– Увидишь, – пообещал Володя. – Между прочим, система у нас гуманная, не то что вы, хирурги, живодёры…
Он потом тысячу раз пожалел об этом своем согласии. Он, с первого курса кромсавший трупы, изучая анатомию, не однажды сталкивавшийся со смертью за годы учебы в институтских клиниках, успевший встретиться с нею и за время своей недолгой работы хирургом.
Володя всё же по дороге счёл нужным подготовить Векшина к предстоявшему испытанию. Система, просвещал его Володя, в самом деле была гуманная, если, конечно, уместно тут было это слово. Во всяком случае, человек, приговорённый к смерти, не ведал, когда, в какой момент оборвётся его жизнь. Хоть и знал он, что смертной кары ему не избежать, поневоле готов был к ней, если, опять же, возможно к этому быть готовым. Та же, доказывал Володя, психология. Вот только ждать этого рокового дня приходится месяцами, а то и годами, кому-то ожидание это пострашней, невыносимей любой казни, люди сходят с ума, накладывают на себя руки, кому-то дорога каждая секунда длящейся жизни, надеются неизвестно на что…
Это был длинный узкий коридор, в дальнем конце которого – дверь в обычную комнату. Приговорённого несколько раз водили по этому коридору в эту комнату, где нужно ему было то дать какие-нибудь дополнительные показания, то подписать какую-нибудь бумажку. И вели всегда вдоль стеночки, ни на шаг от неё не отступая. Он привыкал к таким хождениям, никакой опасности для себя в них не чуял. И в один из дней в этом коридоре жизнь его обрывалась. За колонной поджидал его снайпер, у которого было там пристреленное место. И когда смертник подходил к нему, снайпер спускал курок…
Векшин, томившийся, обливавшийся омерзительным липким потом в ожидании развязки, увидел, как швырнуло казнённого на стену, услышал, как треснул череп и выплеснулась из него на крашеную зелёной масляной краской стену кровянистая мозговая слизь, медленно поползла вниз. Смертник рухнул на пол, тут же подбежали двое с ведром и носилками, быстро смыли тряпкой со стены шевелившую жуткими щупальцами кровавую медузу, засунули труп в брезентовый мешок, бросили на носилки и унесли.
Он знал, что казнили изверга, на чёрной совести которого было больше десятка изнасилованных им и жестоко потом убитых мальчишек, сам недрогнувшей рукой подписался бы под смертным приговором этой нелюди. И никакой жалости до последнего мгновения не испытывал к немолодому уже мужчине, шедшему по коридору, опустив голову, с заложенными за спину руками. Поражался его обыкновенному, без каких-либо порочных следов лицу, неожиданным очкам на вислом носу, словно бы недостоин тот был даже этого. Но то, как просто и страшно, в один миг оборвалась на его глазах человеческая жизнь, этот прилипавший к стене кровянистый человеческий студень…
Он с трудом сумел погасить рвавшийся наружу приступ тошноты, облокотился на стенку, не надеясь на ослабевшие ноги. И выглядел, судя по всему, плоховато, потому что Володя поддержал его за плечо, тревожно спросил:
– Ты как, Миша?
– Ничего, нормально, – пересилил себя Векшин. – Давай уйдём отсюда, дышится тут как-то…
Сразило его не только зрелище состоявшейся казни. Не меньше – что снайпером была женщина. Молодая ещё, чуть за сорок по виду, симпатичная женщина, чернявая и темноглазая, с открытым, чуть скуластым лицом. Та же логика – будто она, занимаясь таким жестоким, тем более для женщины, ремеслом, обязательно должна быть какой-нибудь образиной.
Уже потом, когда сидели они в Володином кабинете и пили – никогда ещё Векшин не поглощал его с таким желанием – коньяк, разузнал он об этой женщине. Зоряна – так романтично, оказалось, звали её – в самом деле женщиной была необычной. И знаменитой.
– Ты бы видел её при полном параде, – говорил Володя. – У неё столько орденов и медалей, что не всякому вояке сравниться. О ней газеты писали, фотографии в газетах печатали. Она снайпером на войне была, столько немчуры ухайдакала, что даже фильм о ней хотели снимать. А она отказалась, наотрез. Вообще скромности она редчайшей – никогда о своих боевых заслугах не рассказывает, награды в праздничные дни не цепляет, журналистов, рвущихся к ней, близко не подпускает.
– Исполать ей, – пожимал плечами Векшин, – но неужто никакую другую работу для себя подыскать не могла? Не настрелялась? Больше двадцати лет уже, как война закончилась.
– Это не ко мне, – сморщился от кислятины лимонной дольки Володя, – это ты у неё спроси. Чем-то, значит, она руководствуется, неспроста же.
– Спросил бы непременно, – Векшин уже заметно охмелел. – Про твою психологию. – Загорелся: – Слышь, Вова, а позови её сюда, будь другом. Страсть как хочется покалякать с ней, интересно же.
Володя помедлил, затем поднялся, отодвинул стул.
– Не обещаю, но попробую. Покалякать с ней тебе вряд ли удастся, из неё лишнего слова не вытянешь. И приказать ей нельзя, только попросить, кремень-баба. И если не ушла ещё.
Оставшись в одиночестве, Векшин уронил голову на брошенные на стол руки, закрыл глаза. Выпитый коньяк спасительно сгладил кошмарность недавних впечатлений, хранилось лишь, не пропадало муторное нытье в глубинах желудка. Раскрылась дверь, Володя вернулся с Зоряной.
– Знакомься, Зоряна, – сказал ей Володя, – это доктор Векшин, о котором я говорил тебе.
Векшин вышел из-за стола, шагнул вперед, замешкался, не зная, протягивать ей руку или дождаться, пока сделает это Зоряна. Мелькнула даже мысль, что эта непостижимая женщина вообще может не посчитать нужным делать это, – кто он, мальчишка, пусть и врач, в сравнении с ней. А ещё о том, что придётся ему коснуться руки, сжимавшей недавно тяжелую винтовку, целясь в человеческую голову. И только сейчас, вблизи, заметил, что лицо её тоже чем-то необычно, есть в нём что-то странное, чуднόе. И вдруг, когда очутились они глаза в глаза, понял это. Они у неё были разного цвета. Левый – тёмно-лиловый, почти черный, а правый чуть посветлей, с карим оттенком. От неё, похоже, не укрылось его замешательство, уголки её бледных, не накрашенных губ слегка дрогнули, протянула ему руку, спросила:
– Вы в самом деле приехали сюда с Украины?
Этот говор не слышал он с того дня, как приехал сюда. Спутать его с каким-либо другим было невозможно, не выветривался он за долгие годы, а скорей всего вообще никогда, как бы обладатель его ни старался. Говор уроженца Западной Украины, так хорошо ему знакомый. Говор, в который вносили свою лепту, нередко возвращаясь, повторяясь, сменявшие друг друга власти – польская, русская, австро-венгерская, советская, образовав за истекшие века ни с чем не сравнимую языковую смесь.
– Оттуда, – подтвердил он после не по-женски крепкого её рукопожатия. И предвосхищая её неминуемый следующий вопрос, назвал свой город.
Зоряна продлила улыбку, сказала, что рада встретить здесь земляка, давно не приходилось. А сама она, сказала, из Яворова, это ж совсем рядом, и во Львове у неё дочь, тоже учится в медицинском институте, заканчивает четвертый курс, Терещук Марийка, может быть, знает он её. Огорчилась, что не знаком он с ней, но всё равно надо бы им поговорить, жаль, сейчас времени нет, ждут её, надеется она, что вскоре они увидятся…
– Ты сделал невозможное, – покрутил головой Володя, когда Зоряна, выяснив, в какой больнице он работает и где живёт, распрощалась. – Не припомню, когда видел её улыбавшейся. У неё и мужик такой же, бирюк бирюком.
А увидеться с ней довелось Векшину в самом деле вскоре, чего уж никак он не ожидал. На следующий же день. В воскресенье. И не по добру. Поздним вечером заглянула к нему общежитская сторожиха, сказала, что звонили ему из больницы, просили срочно прибыть. Обычное дело, наверняка звали его на какую-нибудь большую операцию, где одному не управиться и требовался ассистент, потому что дежурство на дому в этот день было не его, а Сапеева, того бы и вызвали. Или, об этом Векшин тоже не мог не подумать, Сапеев сейчас не в том состоянии, чтобы работать, что, увы, было не редкостью. Опасения эти оправдались, когда через четверть часа, благо жил неподалёку, пришел в отделение. Куда больше удивило его, даже больше чем удивило, когда дежурившая сестра сказала ему, что дело не только в «болезни» Сапеева. Женщина, не местная, которую муж привёз с линии, настаивает, чтобы принял её обязательно он, Векшин. Вот уж не предполагал Михаил Аркадьевич, что удостоится он такой чести. Спросил, на что она жалуется, услышал, что мается животом, похоже на аппендицит, и пошел в смотровую, где находилась та женщина.
В коридоре поджидал его рослый, бородатый и густобровый, похожий на цыгана мужчина – муж её, как догадался Векшин. Протянул он Векшину какой-то сверток и смущённо пробасил:
– Возьмите, доктор, уважьте. Она вам только одному и доверяет, потому что вы свой.
Почему он свой, Векшин не понял, но о содержимом свёртка догадаться несложно было и не развернув его.
– Вот это лишнее, уберите, – отодвинул он руку бородача, – и давайте не будем терять понапрасну время.
– Ну пожалуйста, доктор, – прижал тот к груди огромный кулак, – соболёк там для вас, из уважения, охотники мы, велела она…
Векшин молча обогнул его, вошёл в смотровую комнату, закрыл за собой дверь – и замер, уставившись на лежавшую на топчане Зоряну.
– Вы? – изумился.
– Як бачитэ, – блекло усмехнулась она, и дальше тоже говорила с ним по-украински. Чтобы извинил он её, что потревожила его в такое позднее время, в выходной день ещё, что устала она терпеть эти боли, никакие таблетки не помогали. Муж настоял, что в больницу ей надо, упросил соседа, чтобы тот отвёз их сюда, повезло ей, что успела познакомиться с Векшиным, тут такой народ, никому доверять нельзя.
О таком народе Векшин дискутировать с ней не стал, расспросил её о подробностях заболевания, старательно пропальпировал живот. И отдал ей должное: при этих, уж он-то знал, болезненных манипуляциях Зоряна не только не застонала ни разу – не поморщилась. Сомнений у Векшина не было: диагноз такой называют студенческим, все классические признаки воспаления аппендикса были отчётливо выражены. Поручил он сестре сделать анализ крови, затем попросил её вызвать операционную сестру. Украинским, даже с «мисцэвым» акцентом языком владел он не хуже русского, на нём с Зоряной и общался, если так ей было удобней. Так же невозмутимо отнеслась она к тому, что предстоит операция. «Ну шо ж, панэ Мыхайло, якщо трэба, то трэба». Но с первой же секунды знал он, что сам оперировать её не станет, не рискнёт. По закону подлости, о справедливости которого знает каждый медик, высок был вариант какого-нибудь непредвиденного осложнения, с которым ему не справиться. Вышел, сказал топтавшемуся там мужу, что жене его необходимо удалить аппендикс, слоняться здесь нет ему смысла и не положено, тем более поздно уже, пусть он не держит машину, уезжает домой, раньше завтрашнего утра всё равно ничего не будет известно. И поспешил в ординаторскую звонить заведующему отделением. Мельком успел заметить, что свёртка в руках мужа-охотника теперь не было, хоть с этой морокой разделался.
Уже набирая на диске телефонный номер зава, вспомнил Векшин, что приехал к тому какой-то давний армейский дружок, подосадовал. Худшие опасения оправдались, лишь только услышал его голос: зав явно был уже крепко поддатый. А выслушав Векшина, проскрипел, что надоели ему все эти туристы, не дадут спокойно отдохнуть, ничего сами не умеют, от аппендицита и то шарахаются. Выпустив пар, смягчился немного, сказал, чтобы Векшин не заморачивался, сам приступал, ежели что не так будет, он подъедет. После чего огорошил Векшина:
−Да ты ж смотри, наркоз давать некому, оперировать будешь под местной, Юра в Красноярск укатил.
Одно к одному. Векшин в сердцах пристукнул трубкой о рычаг. Юра, четвёртый больничный хирург, работал ещё по совместительству единственным здесь анестезиологом. Суеверно подумал, что, как правило, дело, плохо начавшись, благополучно не завершается. И не в том лишь проблема, что под местной анестезией, к тому же с небольшим его в этой дисциплине опытом, не избежать Зоряне, какой бы ни была она терпеливой, сильных болевых ощущений. Если операция затянется, долго или вообще не сможет он отыскать или выделить отросток, ни ей, ни ему мало не покажется. По нестареющему присловью, что аппендэктомия – одна из самых простых и самых сложных хирургических операций. Оставался, конечно, путь к спасению: звать на помощь зава, но от одной мысли, каким пьяно недобрым, раздражённым появится тот в операционной, жить не хотелось.
Пришла Лида, операционная сестра, тоже недовольная, что нет ей покоя даже в воскресный вечер, откровенно давала понять это Векшину. Он с обидой подумал, что будь на его месте кто-либо другой из врачей, она бы себе такого не позволила. Но молча это проглотил: кроме всего прочего, на Лиду он крепко рассчитывал: опытная, умелая сестра, проследит она, предупредит, подскажет – не раз, особенно в первое время, выручала его на операции. Лида, ворча что-то себе под нос, отправилась готовиться к работе, время пошло.
Векшин направлялся мыть руки в предоперационную, когда провезли на каталке прикрытую простыней Зоряну. Он вдруг поймал себя на том, что не то чтобы стесняется, но как-то неловко почувствует себя, увидев её на столе обнажённой. Будто и этим должна была отличаться она от прочих женщин. Когда вошёл в операционную, санитарка пристёгивала ремнями к столу уже вторую, левую руку Зоряны. И он, бросив на неё взгляд, снова получил возможность удивиться. И вовсе не тому, что умудрилась Зоряна сохранить на пятом десятке такое молодое, сильное тело. Под левой мышкой синел у неё вытатуированный трезубец. Вряд ли сказал бы он о чём-нибудь санитарке или Лиде, но Векшину хорошо знаком был этот бандеровский символ. И снова удивился – теперь тому, что она с таким опасным клеймом могла воевать в Красной Армии, получать награды, потом работать в местах заключения, а не находиться в них совсем в ином качестве. В конце концов, можно ведь было избавиться от него, подстраховаться, но она, однако, этого почему-то не сделала. Было Векшину, правда, сейчас не до того.
И ещё одна, расхожая не в медицине только примета: когда готовишь себя к тому, что ничего у тебя не получится, чаще всего худшее не сбывается. А это была чуть ли не самая удачная аппендэктомия в недолгой хирургической жизни Векшина. Может быть, не так уж безупречно проводил он обезболивание – выяснить это было трудно, потому что на вопросы, не больно ли ей, Зоряна неизменно отвечала «дякую, всэ гаразд», – но протекала операция просто замечательно. Впрочем, новокаина он не жалел. Всё у него складывалось как нельзя лучше: отросток искать не пришлось, кровотечение было пустяковым, даже кожный шов получился на загляденье, красивым, ровненьким. Лишь потом, когда Зоряну увезли, а Векшин размывался, некстати вспомнилась ему, самоеду, нехорошая история. Месяца два назад одну женщину после такого вмешательства пришлось оперировать повторно: из-за ненадежно перевязанной брыжейки началось внутреннее кровотечение, надо было раскрывать рану, вмешиваться. Оперировал тогда, правда, не он, а Сапеев, но тем не менее. Сплюнув мысленно три раза, Векшин отправился навестить Зоряну, так же суеверно решил сразу не уходить, понаблюдать за ней. По пути заглянул в ординаторскую, увидел на столе знакомый ему свёрток – поспособствовал, значит, мужу кто-то из персонала.
В отделении была всего одна двухместная палата, куда на пустовавшую койку положили Зоряну. Вторая, редкий случай, тоже была свободна. Векшин сел рядом с Зоряной, проверил пульс, давление, спросил, как она себя чувствует, услышал в ответ знакомое «всэ гаразд». Знал он, что скоро, когда начнет отходить новокаин, не всё будет гаразд, предупредил сестру, чтобы минут через двадцать ввела ей обезболивающее. А сейчас выслушал, стараясь не выказать, до чего это ему приятно, Зорянины комплименты, как хорошо и быстро сделал он операцию, благодарила она судьбу, что познакомилась с ним, вовремя вспомнила о нём и приехала сюда. И повторила, что от этих клятых москалей ничего хорошего ждать не приходится. Особенно, когда узнают её украинскую фамилию. Не время сейчас было возражать ей, что-то доказывать, сказал лишь, что она не права, украинских фамилий здесь пруд пруди и какое вообще это может иметь значение. Но тема эта, видать, была для Зоряны очень чувствительной, потому что она, всегда такая скупая на эмоции, вдруг сильно возбудилась, завелась, на скулах проступили красные пятна. Поразилась его, «пусть не обижается доктор», слепоте и наивности. Неужели не разумеет он, что не от хорошей жизни появилось тут столько носителей украинских фамилий, что москали ссылали их сюда с незапамятных времен, а уж сталинские выродки просто задались целью истребить. Неужели не знает, не помнит он об устроенном ими в Украине смертельном голодоморе, о том, сколько ещё миллионов сгинуло в вагонах для перевозки скота от голода и болезней, как выбрасывали их потом в этих гиблых, диких, негожих для нормальной человеческой жизни краях, женщин, детей, стариков. Лютой зимой, в чистом поле, за сотни километров от ближайшего человеческого жилья, обрекая на медленную и мучительную смерть. Как сделали они из Украины свою прислужницу, унижая где и как только можно, высасывают из неё все соки, грабят без зазрения совести. Даже во время войны, и она тому свидетель, старались они, чтобы погибло как можно больше украинцев, прятались, сволочи, за их спинами…
Векшин растерялся. И от неожиданности, и от опасной её откровенности, пусть и приняла она его за «своего», и от очевидной несправедливости её обвинений, и, более всего, от безудержной, выплескивавшейся наружу ненависти, звучавшей в каждом её слове. Ему и раньше доводилось встречать оголтелых националистов, да и было их, вообще-то, во Львове не так уж мало, но столь яростного, непримиримого, видел впервые. Ближе всего была мысль, что это какая-то неадекватная послеоперационная реакция, хоть и не вводили Зоряну в общий наркоз. Если бы. Если бы не бандеровский тризуб под левым её плечом. Слишком долго прожил он на украинском западе, и не только нагляделся и наслушался, всякого хватало, чтобы не понять, откуда и куда дует ветер. А если и были у него какие-либо иллюзии – наивность, как посчитала Зоряна, – то шесть лет институтской учёбы позаботились, чтобы от них следа не осталось. Одна из не последних причин, отчего предпочел он Восточно-Сибирскую дорогу. И был он не маленьким мальчиком, в шестой или седьмой класс уже ходил, когда последние оуновцы, ратники Степана Бандеры покинули свои схроны.
Ощутил он к ней после пламенного этого монолога чувство неприязни, настроился почти враждебно? Если и так, то самую малость. Потому ещё, может, что слышал сейчас её оговоры в такой дали от этих схронов. И как вообще относиться к этой непостижимой разноглазой женщине, в которой столько всего сплелось? К женщине, которая геройски воевала с гитлеровцами. И которая хладнокровно целилась в голову идущему по коридору человеку с заложенными за спину руками. Которую он только что оперировал. Не жизнь ей, конечно, спасал, но всё-таки. Как сейчас должен был себя повести? И почему вообще должен он к ней как-то относиться вне связки врач-больная, кто и какой бы она ни была. Решение напрашивалось самое разумное. В конце концов, человек она для него случайный, через неделю снимет он ей швы, выпишется она – и никогда они больше не пересекутся. У неё своя жизнь, у него своя. А если хочет он ещё немного понаблюдать за ней, чтобы убедиться в успешности операции, не обязательно сидеть возле неё. Встал, сказал, что нельзя ей волноваться, нужно отдохнуть, это для неё сейчас важней всего остального. Скоро придёт сестра, сделает ей укол, чтобы боли не донимали и быстрей она заснула.
Зоряна потускнела, спросила, уходит ли он сейчас домой. Векшин ответил, что немного побудет – надо пройтись по палатам, сделать запись в операционном журнале. Она, того заметней краснея, попросила, чтобы он, если такая возможность есть у него, побыл ещё немного, что-то ей не по себе. Векшин успокоил её, сказал, что сегодня ночью дежурит хорошая, внимательная постовая сестра, и если, упаси Господь, появится в том надобность, его сразу же к ней позовут. А затем произошло совсем уж для него неожиданное: спросила она, не презирает ли он её из-за работы, которой она занимается. Векшин задержался у двери, уклончиво ответил, что не ему её судить, к тому же должен ведь кто-то и эту работу выполнять, пол её тут ни при чём.
– Но я ведь вижу, – хмурилась она. – Вы ко мне вдруг переменились. Если не из-за этого, тогда из-за чего? Вам не нравится, что я не люблю москалей?
Векшин, хоть и решил, что не станет затевать с ней дискуссии, всё-таки не удержался, сказал, что да, не нравится, тут же добавил, что никак это не влияет на их нынешние отношения, равно как и то, где и кем она работает.
– Но я ведь вижу, – повторила она. – Значит, вы против того, о чём я говорила. – И после недолгой паузы: – Значит, извините, вы не настоящий украинец.
– Значит, не настоящий, – завершил эту никому не нужную полемику Векшин, открывая дверь.
– Да погодите вы! – приподнялась она. – Ну ещё пять минут, пожалуйста, вы ж ничего не знаете!
– Хорошо, пять минут. – Векшин вернулся на свой стул. – Слушаю вас.
И слушал. И снова поверилось ему, что всё-таки произошли у неё психические сдвиги, наваждение какое-то. Заговорила она быстро, страстно, то ли от нахлынувшего возбуждения, то ли боялась, что не успеет высказаться. Чтобы не верил он лживой советской пропаганде, что воевал Степан Бандера не за немцев, а за Украину, вольную, независимую Украину. Раньше не давал он гнобить её полякам, а потом, когда в тридцать девятом оккупировали Западную Украину москали, бился с ними. А знает ли Векшин, что созданная Бандерой Организация Украинских Националистов, её Украинская Повстанческая Армия сражалась и против немцев, отстаивая независимость Украины? Не знает? И вспомнит он ещё её слова, когда Герою Украины Бандере памятники в Украине будут ставить, улицы его именем назовут. А его красно-чёрное знамя будет развеваться над киевской ратушей. Если не суждено ей будет дожить до той счастливой поры, то уж дочери её – наверняка, в чём она абсолютно уверена. И долг каждого настоящего украинца делать всё, где, что и как он может, чтобы приблизить день, когда нэнька Украина будет для украинцев, а не для всякого москальского и жидовского сброда.
Она задохнулась, теперь уже всё лицо её полыхало. Векшин ещё крепче подосадовал, что дал втянуть себя в этот ненужный и глупый разговор, довёл послеоперационную больную, которой сейчас прежде всего покой нужен, до такого состояния, речи её бредовые слушал. Не требовалось ведь врачебного диплома, чтобы с самого начала усомниться в её полной вменяемости. Ещё когда только заявила она ему, что боится обратиться за помощью к москальским врачам. Осторожно взял её за руку, начал тихо уговаривать, чтобы успокоилась, что вредно ей волноваться, что, конечно же, поговорят они ещё обо всём этом, но не сейчас, будет у них для этого время. Очень вовремя появилась сестра с подготовленными шприцами на крышке стерилизатора, Векшин шепнул ей, чтобы добавила Зоряне пару кубиков димедрола.
Он сразу не ушёл, дождался, пока она уснёт. Теперь, с опущенными веками, выглядела Зоряна иначе – безмятежной, умиротворённой. Оттого ещё, подумал, что как-то непривычно чувствовал он себя, когда глядели на него её темные, разного цвета глаза. Подумал и о том, что не может быть нормальной психика у человека, женщины тем более, хладнокровно убивающего людей. А вслед за тем – совсем уже безумная мысль о личном вкладе каждого настоящего украинца «где, что и как он может», который вносит Зоряна.
Утром следующего дня, перед планёркой, заглянул он к ней в палату. Зоряна была уже не одна, на соседней койке лежала женщина – отпрашивалась, оказалось, у зава домой на воскресенье. Векшин этому порадовался – при той любые разговоры, кроме касавшихся здоровья, исключались. И минимум в ближайшие три дня не возобновятся, потому что по нынешним хирургическим канонам раньше этого срока Зоряне покидать койку и ходить не рекомендуется. Порадовался и тому, что чувствовала она себя хорошо, показатели все были нормальные. Как и нормально, и даже по-русски, общалась она с ним, ни словом, ни взглядом не напоминая о вчерашней беседе. Так он до конца и не понял, была она тогда предельно откровенна с ним или проявились всё-таки симптомы послеоперационного психоза.
Обошлось и с мужем. Неминуемой встречи с ним Векшин ждал чуть ли не обречённо. С первого же дня посчитав для себя невозможным принимать какие-либо подношения от больных и их родичей, не однажды уже оказывался он в дурацких ситуациях, когда перепихивали они друг другу «благодарственные» пакеты или конверты. Случалось ему и бежать за кем-нибудь, догонять, чтобы вернуть. Впрочем, хорошо ли, плохо ли, бывало это очень редко – для местного люда не набрал он ещё нужных кондиций. А тут этот мрачный, бородатый, в самом деле бирюк, со своим собольком и присказкой «велела она». Но к поединку с ним Векшин подготовился. К тому же удачно увидел его в окно. Выхватил из ящика стола сунутый туда минувшим вечером свёрток, заторопился к выходу. Встретил его на крыльце, отдал ему свёрток с заготовленной фразой, что у «своих» ничего брать нельзя, это плохая примета, даст Бог, ещё свидятся они, не последний день живут. Сработало. Бородач, пошевелив беззвучно губами, затем понимающе кивнул и забрал соболька. Возвращался Векшин довольный своей придумкой в ординаторскую и даже помыслить не мог, что вскоре ждёт его встреча с ещё одним членом Зоряниной семьи. Да какая…
Вечером третьего после операции дня в дверь его комнаты кто-то постучал. Генки не было – появилась у него тут зазноба, остался у неё ночевать. Векшин, в одних трусах, лежал на кровати, читал монографию об операциях на желудке. Завтра предстояло ему ассистировать заву на резекции, следовало подготовиться. Вставать не хотелось – наверняка был это кто-то из общежитских ребят, крикнул, чтобы входили.
Дверь приоткрылась, показалась темноволосая девичья голова:
– К вам можно? – И не дожидаясь ответа, девушка вошла, закрыла за собой дверь.
Вряд ли жила она в общежитии, потому что пришла к нему в куртке, с большой сумкой через плечо. Девушка показалась ему смутно знакомой, определённо с ней раньше встречался, не припоминал только, где и когда. Её появлению в позднее уже время не удивился: иногда к ним с Генкой и ночью наведывались обитатели не только общежития, но и близлежащих домов, когда срочно нужен им был врач. Смутило только, что предстал перед ней в одних трусах. Секунду поколебавшись, как лучше поступить: попросить её выйти, чтобы одеться, или, особо не церемонясь, прикрыться простынёй – могла бы она и сама догадаться сразу же скрыться за дверью, увидев его неодетым, чучело неотёсанное, – остановился на втором варианте. Выжидательно уставился на неё.
– Так вот как вы живёте, – сказала девушка, остановившись посреди комнаты и озираясь. – Для врача не очень-то. Вы Векшин, я не ошиблась?
Взглянула на него – и он узнал её. Верней, не её, а кто она. Так, мог не сомневаться, выглядела Зоряна в двадцать лет. И что совсем уж сразило его, были у неё такие же неодинаковые глаза: один тёмно-лиловый, другой тёмно-коричневый. Генетическая прихоть.
– А вы Марийка? – вспомнил её имя.
– Марийка, – удивлённо вскинула брови. – А как вы… – Не договорила, заулыбалась: – Уже догадалась, можете не отвечать. Ничего, что я к вам так поздно? Пока до Красноярска через Москву долетела, пока сюда на поезде, с мамой побыла. И не могла же уехать, не поблагодарив вас. Тем более что мы из одной альма матер. Папа как позвонил мне, как всё рассказал, как я засобиралась, как забегала, ужас! А о вас он мне всё рассказал, я вам подарок маленький привезла. Только вы не сопротивляйтесь, это я не покупала, это я сама. – Сняла с плеча сумку, вытащила из неё какую-то белую сложенную ткань, развернула, встряхнула, показала: – Нравится?
Это была мужская сорочка. Не обыкновенная – так называемая вышиванка, с вышитым посредине затейливым, гуцульских мотивов, узором.
Всё это было настолько неожидаемо, застало врасплох, что Векшин лишь глазами хлопал. Не придумал ничего лучшего, чем сострить:
– Это вы успели вышить, пока добирались сюда?
– Естественно, – хохотнула она, – разве по мне не видно? И не только вышить, но и сшить, и прострочить, я швейную машинку в камере хранения оставила, чтобы не таскать с собой.
Марийка понравилась ему. И ничуть не портили её разноцветные глаза, скорей даже придавали её смуглому, с высокими скулами лицу какую-то редкостную, необъяснимую прелесть. Но не меньше по сердцу ему был этот её лёгкий, не на каждого рассчитанный клановый трёп, от которого уже почти отвык он здесь. Не понять лишь было, почему заговорила она с ним по-русски – не мог ведь отец не рассказать ей, как и почему мать оказалась в этой больнице. И вышиванку, собираясь сюда, неспроста же надумала подарить ему. Что-то прочувствовала, побывав сейчас у матери?
– Но вы мне ответите за манишку, – куражилась Марийка, – таких манишек теперь в продаже нет. – Вынула из сумки винную бутылку, поставила на стол. – Откажетесь – вышвырну её в окно. Не исключено, что и сама последую за ней. Но сначала вы должны взглянуть на этикетку. Вы хорошо видите, или поднести её поближе?
В том не было надобности. Сразу же узнал «Высокий замок», с его же изображением на этикетке. Высокий замок, место, заветное для львовянина, как тот же Арбат для москвича.
– Ну что, искусила? – щурилась Марийка. – По чуть-чуть, за здравие моей матушки. Святое дело. Для вас же везла, разбить боялась, ночью глаз не смыкала.
– Искусила, – якобы безысходно вздохнул Векшин. – Вы отвернитесь, пожалуйста, я сейчас, к сожалению, не при галстуке, мне одеться надо. Только, боюсь, имеющаяся у меня в наличии закуска плохо соответствует букету этого ностальгического напитка.
– Да вы что? – очень правдоподобно испугалась Марийка. – Как вы могли подумать, что этот реликт мы станем чем-то закусывать? Пить его надо, забыли, что ли, пэр сэ, как говаривал наш латинист доцент Безверхий, вы, надеюсь, помните ещё его?
Через пять минут Векшин в спортивном костюме и Марийка, снявшая куртку, сидели за столом, потягивали из стаканов кисловатое вино, болтали. Повспоминали институт, нашли общих знакомых.
– А где ты, – были уже на «ты» – собираешься ночевать? – спохватился Векшин.
– На вокзале, где ж ещё, – пожала она плечами. – Ближайший поезд только завтра днём, я узнавала. Не беспокойся, высплюсь там отлично, в дороге со всеми этими пересадками, ожидалками и трясучками намаялась под завязку. А утром приедет отец, маму проведает и меня заберёт. Притомилась я что-то, моченька не та уже! – Сладко, всем телом потянулась, туго натянув на груди тонкий чёрный свитерок.
И Векшин, с трудом отведя взгляд от этого впечатляющего зрелища, скомканным голосом сказал:
– Зачем же на вокзале? Это тебе не львовский вокзал, тут публичка та ещё, вполне можешь отца не дождаться. Сожитель мой сегодня здесь не ночует, кровать его свободная. Свежее бельё, увы, предложить не могу, но всё ж не на вокзальной скамейке.
– Звучит завлекательно, – хмыкнула Марийка. – А ты не боишься скомпрометировать себя? Вахтёрша знает, что я к тебе пошла, спрашивала у неё, в какой ты комнате.
– Я, Марийка,− в тон ей хмыкнул Векшин, – достиг уже такой степени святости, что скомпрометировать меня невозможно.
– Тогда я с твоего позволения сейчас и лягу, – сказала она. – Правду сказать, здорово вымоталась, две ночи толком не спала, глаза слипаются.
Векшин и сам не знал, только ли из гуманных соображений пригласил он Марийку ночевать с ним в одной комнате. Забавным приключением, игрой случая здесь и не пахло – не забывал, чья Марийка дочь. И не стал ничего загадывать, положился на провидение, пусть всё будет как будет. Случайно ли так совпало, что именно на эту ночь Генка ушёл?..
Он наблюдал, как Марийка перевернула на другую сторону Генкину простыню, накрыла подушку извлечённым из сумки полотенцем. Подошла к зеркалу, погляделась в него, поправила волосы. Затем, не оглянувшись на Векшина, нисколько не комплексуя, принялась она стягивать через голову свитерок. Показался лифчик, тоже черного цвета, но не он заставил Векшина обомлеть. Марийкиного лица, скрытого сейчас под снимавшимся свитером, он не видел, но увидел под оголившейся левой мышкой её поднятой руки отчётливый синий трезубец…