Хренотень

Юрка позвонил ночью, около двенадцати, мы уже спать легли. Я сразу встревожился, услышав его голос, – не тот Юрка человек, чтобы без крайней надобности побеспокоить нас в столь позднее время. Познакомился, а потом и сдружился я с ним ещё на вступительных экзаменах в медицинский институт, шесть лет проучились в одной группе, и оба расстроились, не сумев распределиться в одну больницу. Юрка укатил вообще к чёрту на кулички, я − в небольшой районный городок в сотне километров от альма-матер. Рассчитывали мы, отработав три положенных года, а если удастся, то и пораньше, вернуться в родной город, но судьба распорядилась иначе. Юрка там женился, оброс бытом, прикипел к тем краям, вскоре заведовал уже хирургическим отделением и вообще пришёлся ко двору – от добра, как говорится, добра не ищут. У меня и личная, и врачебная жизнь сложилась не так удачно, а домой я вернулся спустя четверть века. Но речь сейчас не обо мне. Да и не о Юрке тоже.

Юркина мама, Ирина Семёновна, теперь уже в годах серьёзных, ближе к восьмидесяти. Раньше заведовала она кафедрой органической химии, большинство здешних врачей когда-то учились у неё. Лет десять тому отошла уже от дел, похоронила мужа, жила с незамужней дочкой, Юркиной старшей сестрой, тоже врачом. Но три года назад, я уже вернулся, дочь её погибла, осталась Ирина Семёновна одна. Юрка звал её к себе, но отказалась она уехать от мужниной и дочкиной могил. Вот о ней и речь.

Даже если б Юрка не попросил меня приглядывать за мамой, я бы не забывал о ней. Была она для меня не Ириной Семёновной, а тетей Ирой, потому что, с того же первого курса начиная, не просто часто бывал я у них – чуть ли не как к себе домой заявлялся, все шесть институтских лет. И потом, когда Юрка уехал, старался навещать её. Или звонил, если не успевал забежать. Не только потому, что Юркина мама. Мы, можно сказать, дружили, мне всегда было с ней интересно.

Случалось, чаёвничали мы и болтали, даже когда не заставал я Юрку дома, возрастная разница нам не мешала. В институте тоже любили её, не припомню никого, кто бы плохо о ней отозвался. И это при том, что преподавала она нудноватую и, как нам, первокурсникам, казалось, ненужную и далёкую от медицины науку. Больше того, сумела она так читать свои лекции, что почти никто с них не сачковал, хотя перекличек не делала. И ни с кем не сюсюкала, не заигрывала, предпочтений никому не отдавала, на зачётах и экзаменах спуску никому не давала, даже мне с Юркой.

Но, как уж водится, нет правил без исключений. Всяко, конечно, бывало, а я из-за Ирины Семёновны даже полез однажды в драку. С Никитой Петровым. Кличка у него была – Хренотень. Откуда он выкопал это несуразное словцо, ранее мною вообще не слыханное, почему так полюбилось оно ему, что вставлял его где надо и где не надо, сказать не берусь. Заменяло оно ему любое другое, говорившее о том, что чего-то он недопонял или не нравится ему что-то. «Это что за хрено-тень?» – сплошь и рядом. Все мы – не школяры ведь, студенты уже – сразу отказались от былых школьных привычек звать друг друга короткими, производными в основном от фамилий прозвищами, и только к Никите Петрову едва ли не с первых же дней приклеилась эта Хренотень. И он, что удивительно, не обижался, не возражал, ему, похоже, это даже почему-то нравилось, словно какой-то особости, значимости, что ли, прибавляло.

Хотя и того и другого ему не занимать было. В институт он пришёл после армии, был постарше многих из нас, а главное – один из немногих на курсе членов партии, что ценилось в те поры ни с чем не сравнимо, вскоре заделался он парторгом курса, членом факультетского бюро. Парень к тому же был видный, рослый, на́шивал, единственный на курсе, мужественные рыжеватые усы. Он и в студенческом общежитии входил в какой-то руководящий совет, везде поспевал. При таких-то достижениях вполне мог бы не особенно напрягаться в учёбе, у кого из преподавателей рука поднялась бы посягнуть на такой авторитет. Напрягаться, однако, приходилось.

Из какого-то дальнего селения, где и школы-то приличной не было, потом ещё два года оттрубивший в железнодорожных войсках, познаниями обладал он хилыми. Только удивляться оставалось, как умудрился он при таком жёстком конкурсе, пусть и при всех своих периферийных, партийных, армейских и прочих льготах, поступить в медицинский. На «блатного» он уж никак не тянул, по всему было видать. Это потом уже, начиная с третьего курса, пообтёрся он немного, приспособился, более или менее соответствовал какому-то приемлемому уровню, на первых же двух, особенно на первом – совершенная дремучесть, словно вообще никогда ничему не учился, азов не знал. Органическая химия для него – тайна за семью печатями, лишь посочувствовать ему оставалось. Любого другого сходу вытурили бы после первой же сессии, но всё-таки, это понимали все, заслуживал он снисхождения, выборочного к себе отношения. К тому же весь первый курс красноречиво проходил он в вылинявшей солдатской форме со споротыми погонами. Помогали, шли ему навстречу. Кстати сказать, отнюдь он не бедствовал, не нуждался, как большинство таких же общежитских, сельских в основном ребят: отец его, узнали мы позже, был председателем колхоза, добротная кормёжка у него не переводилась, мог бы не прибедняться. Но было бы несправедливо не отметить, что мужичок он настырный, усидчивый, зубрил старательно.

А подрался я с ним прямо на кафедре, в коридоре, когда на первой нашей сессии сдавали мы экзамен по органической химии. Принимала сама Ирина Семёновна. Петров из своих каких-то соображений сдавать пошёл самым последним, застрял надолго. В нашей группе тогда уже зарождалась традиция не расходиться пока все не пройдут через экзаменационное горнило, болели друг за друга. Дождались и Никиту. Наконец он появился, красный, взмокший, злющий. О том, как сдал, можно было не спрашивать.

– Ну как ты? – спросил я.

– Завалила, – хмыкнул. – А чего от неё другого ждать?

– Не понравилось ей, как отвечал?

– Ей, кажись, другое не понравилось, не понятно разве?

– Что другое? – не понял я.

– Фамилия моя ей, видать, не понравилась! – насмешливо дернул усами. – Русская моя фамилия! А может, и ещё что, почище! Жидовка пархатая!

Злость, известно, плохой советчик. В том случае – не только для него, но и для меня. В Ирине Семёновне, смуглой и темноглазой, не было, я знал, ни капли еврейской крови. Во мне – была, дедушкина четвертинка. Но не потому вскипел я, накрыло вдруг меня. Всегда противны были эти фашистские мерзости, это его «пархатая», и вообще как-то всё тут совпало, одно к одному. Впрочем, это и дракой-то назвать было нельзя, просто двинул я ему по глумливой роже. Не изо всей силы, но тем не менее. Я раньше боксом занимался, разряд имел, но шансов у меня, если бы бросился он на меня, было маловато – он намного выше меня и килограммов на двадцать тяжелей. Но он не бросился. Причин тому, скорей всего, две. Рядом со мной мгновенно вырос Юрка, Никита отчётливо понимал, что подраться один на один у него сейчас не получится. Но более вероятно, что он, не мне, мальчишке, чета, сразу же просчитал, во что может вылиться для него эта драка в институтских стенах. Да и не только драка, повод к ней тоже, дальше меня вперёд смотрел. Поквитаться со мной мог бы и попозже, в более подходящих условиях.

Все застыли, уставившись на нас. Никита, выгадывая время, медленно вытер ладонью губы, сумел презрительно усмехнуться:

– А ты, гадёныш, тоже, значит, один из них? Твоё счастье, что руки о такое как ты дерьмо марать не хочется. Ничего-ничего, я тебе эту хренотень ещё припомню, пожалеешь, что на свет народился, сучонок…

Следующие несколько дней ожидал я, что где-нибудь подловит он меня, а Юрка, я видел, старался меня одного не оставлять, после занятий, как я ни сопротивлялся, до самого дома провожал. Никита, однако, должок мне не вернул, понял, наверное, что себе дороже. Но злопамятен был, долго ещё старался он при каждом удобном случае зацепить, уязвить меня, а на третьем курсе, он тогда уже в хорошем фаворе был, подгадил мне так, что я едва из института не вылетел, вспоминать не хочется. К слову сказать, Юрка после той стычки разузнал у мамы, как принимала она у Петрова экзамен. Ирина Семёновна тоже учитывала, кто перед ней, старалась хоть как-то вытянуть его на трояк, долго с ним возилась, но, удостоверившись в полнейшей бесперспективности этого, отправила ещё подучить. Потом всё-таки не стала его топить, приняла, тем паче что приходили к ней попросить об этом из партбюро. И где мытьём, где катаньем добрался таки Никита до четвёртого курса. Ну а там изменила ему удача, почему, собственно, так подробно я об этом и рассказываю.

Проходил тогда наш курс цикл на кафедре психиатрии и наркологии. Возглавлял её профессор Загурский, личность совершенно уникальная. Он и внешностью обладал незаурядной: артистическая полуседая грива, усы роскошные, голос – Левитана не надо. А лекции как читал! – с других факультетов приходили послушать. И в жизни моей он сыграл определяющую роль: увлёкся я этой специальностью, на последних курсах медбратом в его клинике подрабатывал, и что я, получив диплом, стал психиатром, несомненная его заслуга. Он же заинтересовал меня гипнозом. По тем временам в лечебной практике он редко применялся, настоящие умельцы, профессионалы, в городе наперечёт были.

Об искусстве Загурского ходили легенды. Удавалось ему вытаскивать из бездны людей, считавшихся обречёнными. Слава его перешагнула областные рубежи, стекались к нему пациенты из других городов, случалось даже, столичных. Свидетелями одной из самых блестящих его побед стала на четвертом курсе наша группа, обучавшаяся в то время на кафедре Загурского.

Это была очень привлекательная девушка, доставили её сюда из Ленинграда. Было ей восемнадцать лет, и это одна из самых трагических историй, какие мне, немолодому сейчас и немало повидавшему уже врачу, доводилось встречать. Дина её звали, имя до сих пор в памяти сохранилось. Историю эту рассказал нам её палатный лечащий врач. Тогда ни в какое сравнение не шла Дина с той, какой её мы потом увидели. О том, что привлекательна она и даже очень, догадаться можно было лишь по её густым каштановым волосам и редкостного василькового цвета глазам. Есть такое расхожее выражение – «кожа да кости», когда говорят о сильно исхудавшем человеке. О Дине сказать это можно было в прямом, не переносном смысле слова. Скелет, обтянутый кожей, удивляться оставалось, как и чем она ещё живёт, в чём держится её изувеченная душа. И как сумела перенести неблизкую дорогу из Ленинграда…

В Ленинграде, нынешнем Санкт-Петербурге, коренные жители, объяснять почему не нужно, составляют незначительное, увы, меньшинство. И того меньше, опять же увы, осталось тех родовитых, славных традициями домов, где свято хранятся, не выветрились ещё светские, не в современном звучании этого слова, обычаи. Где ещё не позабылось, например, правило выходить к столу соответственно одетыми, а стол этот должен быть соответственно сервирован. Их, конечно же, и в те мои давние студенческие годы было уже совсем мало, но тем не менее. В одном таком довелось мне однажды волею случая побывать, впечатлился на всю оставшуюся жизнь. А те званые ужины, изысканные приёмы с тщательным отбором приглашённых – это даже не повод для каких-либо сравнений, отдельная песня. И не о том речь благо это или не благо, надобно или нет и вообще рационально ли – это не более чем констатация факта, просто легче будет дальше рассказ вести. Потому что на приём в такой как раз питерский дом и попала Дина. Попала тоже случайно, пригласила школьная подруга. А был это к тому же не обычный приём – хозяин дома, маститый композитор и дирижёр, принимал своего французского коллегу с мировым именем, прибывшего на гастроли. Проводилось всё уже не по высокому, а высочайшему уровню, на карту в некотором роде поставлен был престиж не только одного хозяина дома.

Дина тоже не из простецкой семьи, дочь влиятельного городского начальника, в доме том бывала и раньше, разве что за пределы подружкиной комнаты не выходила. И была совершенно ошеломлена, оказавшись в обществе блистательных гостей – богемная элита, дамы почти все в длинных вечерних платьях, многие мужчины во фраках. Хорошо ещё, что не просто заглянула она случайно в тот вечер к подруге, – заранее была предупреждена, надела лучшее своё платье, голубое, туфельки красивые, попросила у мамы на вечер изящные бирюзовые сережки. Так что Золушкой среди них не выглядела, не очень-то комплексовала. Но сражена была, когда пригласили всех в столовую, к накрытому уже столу, сверкавшему, как новогодняя ёлка. Не видела она никогда ни такой роскошной, чуть ли не музейной посуды, ни таких вычурных фужеров, белейших, охваченных сановитыми медными кольцами туго накрахмаленных салфеток. Но более всего смутило её обилие столовых приборов, всех этих окаймлявших тарелки неясного назначения ложек-ложечек, вилок-вилочек, ножей-ножичков. Тут же решила, что ни к чему не притронется, пока не увидит, как обходятся с этим остальные. И вообще не станет есть какое-нибудь незнакомое яство, поостережется. А того лучше – вообще не есть, сослаться на отсутствие аппетита.

Но если бы только это. Среди приглашённых оказался молодой человек, очень талантливый и уже известный, как шепнула ей подружка, пианист. И был он к тому же хорош собой, высок, строен, с романтичными длинными прядями. На Дину он обратил внимание, едва та появилась в гостиной. Подошёл, красиво склонил голову, попросил Динину подругу представить его «очаровательной синьоре», и потом уже не отходил от неё. В довершение ко всему оказался он приятным, остроумным собеседником. Играла тихая музыка, плавилось её сердечко. Очарованная Дина сразу влюбилась в него, чувствовала, что тоже понравилась ему и пребывала от счастья на пресловутом седьмом небе.

За столом он, конечно же, сел рядом с ней, ухаживал, развлекал. Дина, польщённая вниманием такого кавалера, расцвела, вполне уже освоилась, ни бокал её, ни тарелка его заботами не пустовали. А пианист, то ли в настроении мажорном был, то ли посчитал, что лучший способ расположить к себе девушку – смешить её, шутил, рассказывал анекдоты. Очередная шутка была особенно удачной, на ту беду рот в это время у Дины был несвободен, она, расхохотавшись, поперхнулась, закашлялась – и стошнило её прямо на стол, во рвотных массах извивались мелкие белые аскариды…

Очнулась она на диване в комнате подруги, возле неё сидела мама. Дина сообразила, что это подруга позвонила, вызвала маму, но сколько пролежала так, без сознания, сказать не смогла бы. В памяти всплыло ужасное недавнее происшествие, её снова стошнило…

Дома она легла, отвернулась лицом к стене – и с этого момента ни единого слова от неё не услышали, а от одного лишь вида какой-нибудь еды сразу начинало её тошнить. И чем дальше, тем хуже…

Началась битва за её жизнь. За жизнь, без преувеличений. Ленинград, северная столица, город, понятно, с огромными возможностями, а у Дининого отца была возможность привлекать к спасению дочери самых известных медицинских светил, класть её в самые престижные больницы, испробованы были самые современные методы и препараты, гипноз, кстати, тоже, и неоднократно, но всё без толку. Иногда удавалось влить в неё несколько ложечек подкисленной воды. Но так она и не заговорила, и не реагировала ни на что. Дина быстро угасала, это становилось очевидным.

Кто-то посоветовал отцу обратиться за помощью к Загурскому, якобы чуть ли не единственный он, кто способен ещё помочь. Отец созвонился с профессором, получил его согласие заняться дочерью. Одолев все трудности и проблемы такого перелёта, Дину доставили в клинику Загурского.

Такого прецедента клиника ещё не знала. Загурский две недели подряд ни чем и ни кем другим почти не занимался, всё свое время посвящал Дине, которой отведена была отдельная палата. Словно на карту была поставлена его профессиональная честь. Впрочем, так оно, скорей всего, и было, кто более или менее знаком с затейливым врачебным миром, поймёт, что не одно только желание помочь несчастной девушке двигало Загурским.

И чудо свершилось. Дина уже к концу второй недели начала понемногу разговаривать, затем проглотила столовую ложку молока с медом, сама попросила пить. День за днём, шажок за шажком отвоёвывал её Загурский у вечности, с начала третьей недели она быстро, точно навёрстывая упущенное, пошла на поправку. Общалась уже не только с Загурским, с аппетитом ела, заметно прибавляя в весе, и когда мы впервые увидели её, была уже очень худенькой, конечно, но миловидной и вовсе не вызывавшей сострадания девушкой. Профессор готовил её к выписке.

И произошло ещё одно чудо, не сравнимое с этим, конечно, но событие в наших масштабах значительное. Наш удалой Никита Петров, не дававший в общежитии проходу ни одной крупной, дородной девахе – других он просто не замечал, – влюбился в Дину. Да как ещё. Каждый день, при первой же выпадавшей возможности, и в выходные дни тоже, просиживал, пока не выгоняли его, в её палате, цветы даже приносил – это Никита-то! Нас очень забавляло это больничное ухажёрство. Сестрички доносили нам, что никакого впечатления он на Дину не произвёл и хоть какая-то взаимность нисколько ему не светит, просто терпит она его присутствие – в белом халате, почти врача уже, – не позволяет себе запретить ему околачиваться здесь. Не мог Никита не чувствовать это, но, настырный и самолюбивый, не сдавался, неведомо на что всё-таки надеялся.

А затем произошло непоправимое. В тот роковой день Никита, рисуясь, рассказывал ей, каких немыслимых высот достигла современная медицина. Ну вот взять, к примеру, её случай. Она небось думает, что свершилось нечто невероятное, милостив оказался к ней Господь, не дал сгинуть, а ничего тут нет невероятного, никакого Господа, обыкновенный медицинский гипноз. Он, Никита, пусть она знает, тоже интересуется гипнозом, есть уже определённые успехи. Вот, к примеру, как её вылечил Загурский? А он сумел внушить ей, что никакого вычурного сборища гостей в её жизни не было, не вырвала она тогда при всех прямо себе в тарелку на ужине, не устраивала истерики. Сумел Загурский начисто вытряхнуть это у неё из мозгов, дело мастера боится…

Договорить не успел. С Диной случился сильнейший припадок, забилась в судорогах, открылась неукротимая рвота. К счастью, Загурский ещё не ушел. Хотя, к какому уж тут счастью… Теперь и он был бессилен. Дина снова отвернулась к стене, замолчала, отказывалась даже от воды. Усугубляло катастрофу, что почти невозможно было не только подкормить её через зонд или внутривенно – от любого к себе прикосновения сотрясал её очередной приступ, рвать уже могла лишь чёрной желчью. К концу недели она умерла.

Никиту Петрова исключили из института. Никто не смог его спасти, даже сам ректор, к которому не зарастала тропа разномастных ходатаев за Никиту. Свершить такое в нашем институте мог, пожалуй, только один человек – профессор Загурский, с его авторитетом, мировым именем и влиянием. Но добился профессор не только этого – настоял на том, чтобы в записи была уникальная формулировка «исключён за кретинизм». Уверен, что ни до того, ни после никому такое не выпадало, и не только в нашем институте. И уж наверняка слух о столь редкостном событии разлетелся по всем медвузам страны. Вот такая хренотень.

С того дня ничего я о Петрове не слыхал. Куда он делся, чем занимался – неведомо. В одном можно было не сомневаться: с таким клеймом была заказана ему дорога в любой медицинский вуз. Разве что сварганил себе другие документы. Но вряд ли – это сейчас раз плюнуть, всякие аферисты и махинаторы занимаются подобным бизнесом совершенно не таясь, только заплати. А в те поры о таком никто даже помыслить не мог, государственное преступление, со всеми вытекавшими последствиями. Но, думалось мне, при таком папаше Никита всё-таки не пропал, где-нибудь хлебно, а то и масляно пристроился. Впрочем, дальнейшая судьба его мало меня беспокоила…

Дела давно минувших дней. Встревожил меня этот поздний Юркин звонок, сразу же заподозрил я неладное. И не заблуждался. Юрке позвонила мамина соседка, сказала, что Ирина Семёновна в больнице. Уже третий, оказывается, день. Случилась с ней та гадкая и нередкая беда, не минуют которой многие старики. Упала она и сломала шейку бедра.

А Юрка прямо сейчас никак не может прилететь, потому что дочь его со дня на день должна родить, выявили у неё неправильное положение плода, была угроза самых нежелательных осложнений. Еще и в больнице у него завал, в отделении много тяжёлых больных, вот только-только вернулся домой после операции, попробует хоть пару часов поспать до работы. Я прикинул, что там у него уже скоро светать начнет, посочувствовал Юрке. И, конечно же, пообещал ему завтра же навестить Ирину Семёновну, позаботиться о ней.

Правду сказать, в последнее время названивал я Ирине Семёновне не часто. А не заходил к ней уже больше месяца. К тому же договаривались мы с ней, что она тут же даст мне знать, если потребуется моя помощь. Для своего преклонного возраста была она достаточно ещё крепкой и выносливой, в чьей-либо плотной опеке не нуждалась. По характеру своему вообще никого не любила загружать своими проблемами, в том числе и меня. Возмутилась, когда я однажды предложил ей взять себе в помощь социального работника. За кого, мол, я её принимаю, она вполне ещё в состоянии сама о себе позаботиться. Делала по утрам какую-то специальную зарядку, в любую погоду перед сном гуляла. Ногу, я потом узнал, она сломала как раз во время этой хитрой зарядки, но это так, к слову. А той соседке, с которой дружила, запретила сообщать о случившемся сыну, та сама проявила инициативу, нашла в её записной книжке Юркин номер телефона. Меня Ирина Семёновна тоже не сочла нужным, как она выразилась, обременять.

К удаче моей, лежала Ирина Семёновна в травматологическом отделении больницы недалеко от моего дома, куда привезла её скоропомощная машина. Ей повезло меньше – репутация у этой больницы была неважнецкая. И не в том только дело, что состояла она из убогих, основательно траченых временем корпусов, а палаты в них были в большинстве своём огромные, несуразные, человек на шесть-восемь каждая, с одним на всех туалетом в конце длинного коридора. Не однажды мне доводилось там бывать, впечатление оставалось тягостное. А уж травматологическое отделение, где большинство больных неходячие, лечатся долго, а санитарок днём с огнем не сыщешь – самое там захудалое и запущенное. Как-то исторически так сложилось, что сильными, знающими профессионалами никогда эта больница похвастать не могла, не приживались они в ней и не стремились попасть туда больные. Не гоже и не принято хаять коллег, не порядочно это, но, как говорится, из песни слова не выкинешь. Не повезло, одним словом, Ирине Семёновне.

Я навестил её следующим днём, благо принимал во вторую смену и первая половина дня была у меня свободна. Описывать прелести её палаты теперь уже нет надобности, куда сильней обескуражило меня другое – замурована она была в чудовищный гипсовый корсет, переходящий в так называемый «сапожок». Я не травматолог, особыми знаниями в этой сфере не владею, могу лишь сказать, что такой примитивный способ иммобилизации применяли ещё при царе Горохе. Встретился с её лечащим врачом, молодым, но отяжелевшим уже парнем в измятом халате. Я, заглянув в ординаторскую, извинился, представился, давая понять, что не обычный я посетитель и как его коллега вправе рассчитывать на соответствующее к себе отношение. Нисколько, однако, этим его не колыхнул, велел он мне подождать, и проторчал я за дверью, дожидаясь, пока позволит он мне приблизиться к его столу, не меньше получаса. Хотя никого, кроме него, в кабинете не было, мог бы он на несколько минут оторваться от своей писанины или чем он там занимался. И разговаривать со мной мог бы полюбезней, хотя бы потому ещё, что по возрасту в сыновья мне годился.

Но он в этой истории особой роли не играет, могу лишь дополнить, что и познаниями своими он меня тоже не впечатлил. Тем не менее всё интересовавшее меня я у него выведал, а обсуждать ситуацию с ним не имело смысла, нужен был по крайне мере уровень заведовавшего отделением. С ним повезло мне больше, к тому же узнал он меня, где-то мы с ним пересекались, легче и проще было общаться. К тому же во всех отношениях не чета он был тому своему быдловатому ординатору. Речь я, естественно, завёл об этом злополучном «сапожке», в котором Ирине Семёновне наверняка туго придётся. Я, повторюсь, знаком с травматологией лишь постольку поскольку, но есть вещи очевидные, известные даже не медику. Переломы шейки бедра, особенно в пожилом возрасте, грозны прежде всего осложнениями. Страдалец этот вынужден длительное время лежать пластом, в таком корсете вообще без вариантов, порой месяцами. И ещё не самая большая беда, что это мучительно, жизнь делается невыносимой. Для немощных стариков это вообще почти всегда приговор. Уже потому, что из-за плохого кровоснабжения сращение костей у них более чем проблематично. И быстро погибают они от тяжких и неминуемых бед – застойной пневмонии, переходящей в отёк легких, острой сердечной недостаточности, с которыми не в состоянии порой справиться никакая медицина. И совершенно иные, несопоставимые перспективы у тех, кому проводят эндопротезирование. Такие операции нынче сплошь и рядом делают даже в не самых цивилизованных странах, давно позабыли об этих пыточных корсетах и сапожках.

Это я не сомнительную свою эрудицию демонстрирую, это я поясняю, зачем искал зава отделением и чего от него хотел добиться. Не говоря уж о том, что Ирина Семёновна, профессор медицинского института, обучавшая не одно поколение врачей, вправе была рассчитывать на другое к себе отношение. И что, как выяснилось, этот зав отделением не поинтересовался, какая поступила к нему пациентка, а Ирина Семёновна не афишировала себя, решающей роли не играло.

В беседе с ним многое для меня прояснилось. Главная причина – самая банальная: нет в отделении этих эндопротезов, тут даже при всем желании ничего изменить было нельзя. Я возразил, что можно ведь занять у кого-нибудь, такое у нас в порядке вещей, и сейчас ещё не поздно. Ответил он, что дело это проигрышное, их давно нет ни у кого в городе, уж ему-то хорошо известно, все в таком же положении. К тому же конец года, все лимиты исчерпаны. Я сказал, что не те сейчас времена, чтобы невозможно было чего-то достать. Я, в конце концов, куплю этот протез. Он остудил мой пыл, сказав, что сомневается, способен ли я выложить за качественный импортный, а говорить можно лишь о таком, протез почти четверть миллиона. Рассчитывать приходится на государственную подмогу. И надо ещё быть уверенным, что досталось тебе именно то, что нужно. Он, а печальный опыт такой имелся, не советовал бы вставлять протез, купленный где-нибудь на стороне и неизвестно у кого. Того и гляди нарвёшься на контрафактный. Я не поверил, что нет в городе человека, способного решить этот вопрос, опять же не то сейчас время, перестройке уже почти два десятка лет.

– Почему нет? – пожал он плечами, – есть. Но слишком высоко он сидит и не так-то просто до него достучаться. Там против лома нет приема.

– Наш министр, что ли? – предположил я.

– Не министр, зам его, этими вопросами ведающий. Вы просто, я вижу, в этих делах не в курсе, иначе знали бы, как и, главное, кем это делается. Не на всякой кобыле к нему подъедешь – абсолютная монополия, мэр города отдыхает.

– Так научите меня, если вы в курсе, какая нужна кобыла, – попросил я. – Разве Ирина Семёновна не заслужила?

– Тут разве чему-то учить надо? – снова усмехнулся он. – Вы, между нами, знаете, сколько стоит его подпись?

Я начал заводиться. Послушать его, так ни на кого управы нет. В конце концов, вовремя я вспомнил, у меня когда-то лечилась тёща мэра. Посмотрим ещё, отдыхает наш мэр или не отдыхает.

– Как его фамилия? – спросил.

– Неужели в самом деле не знаете? – удивился зав. – Он, правда, у нас недавно, с год всего, но репутацию обрёл железную. Из Москвы засланец. Как у нас тут все полагают, прислан с прицелом на министерское кресло. А фамилия у него самая простая. Петров его фамилия.

Распрощавшись, стал я думать, как быть дальше. И придумал. Я позвонил Андрею. Андрей, институтский мой товарищ, из нашей же группы, преуспел больше любого из нас – защитился, главный врач крупной ведомственной больницы. За время, что отсутствовал я в городе, связи с бывшими моими однокашниками оскудели, почти ни с кем из них тесно не общался, встречался только от случая к случаю. Я и с Андреем недавно встретился случайно, в магазине. Он, надо отдать ему должное, вовсе не забронзовел, потрепались мы, по кружке пива выпили, телефонами обменялись. У нашей профессии много издержек, но есть и бесспорные преимущества. «Агентурная» сеть наша, особенно когда долго на одном месте врачуешь, велика и неизбывна, в той или иной мере полезные знакомства сыщутся во всех приходах нашей скорбной обители. Бывшие и нынешние пациенты при какой-нибудь надобности редко откажутся посодействовать. Сейчас, конечно, не те уже времена, когда знакомства с каким-нибудь, к примеру, мясником или билетным кассиром за большую удачу почитались, но система ещё не изжила себя, исправно функционирует, просто дефицит теперь иной, масштабы другие. И чем выше эскулап к небожителям, тем полновесней возможности. У Андрея, соответственно, несравнимые с моими, тёща мэра не в счёт, это просто выпало так мне однажды негаданно, да и не уверен я, что взялась бы она мне помогать. И кто их знает, тёща эта, может, зятю поперек горла стоит. Да и обратиться к ней, даже ради Ирины Семёновны, было бы для меня неподъёмным испытанием.

Андрей, к счастью, не оказался, как опасался я, «временно недоступен» и «мог говорить». Рассказал я ему о случившемся с Ириной Семёновной, спросил, есть ли у него выход на этого Петрова из министерства. И услышал в ответ:

– Какого Петрова? Никиту Мефодьевича?

У меня чуть мобильник из руки не вывалился:

– Это что, Никита Петров, который с нами когда-то учился, усатый такой прохиндей?

Андрей, видать, тоже опешил, потому что заговорил снова не сразу.

– Во, блин! Мне и в голову не приходило! А ведь точно он, Хренотень! И ведь не узнаешь его: животастый стал, очкастый, облысел и усы куда-то подевались!

– Так его же погнали из института без права восстановления! Он что, без врачебного диплома обходится?

– Мне откуда знать, извернулся, значит, как-то, не пропал! Только как же он без диплома-то: доктор наук, между прочим, он и в Москве не в задах ошивался!

– Охренеть! А ты мог бы выйти на него?

Андрей сомнительно гмыкнул.

– Мог бы, вообще-то, Хотя, честно говоря, особого желания не испытываю, как-то у меня с ним не очень. Разве что ради Ирины Семёновны. Но я же сейчас в Москве, совещание тут у нас, ещё недельку дело потерпит?

– Не потерпит, – вздохнул я, – разве ты не понимаешь?

– Тогда вот что. Слушай внимательно. Секретарь там Анна Николаевна, старая моя приятельница. Не последний человек. Скажешь, что от меня, объяснишь, она тебя к нему проведёт, пособит. Я ей сейчас позвоню.

Я поехал в министерство. Было над чем поразмыслить. Я для Никиты не самый удачный, мягко выражаясь, проситель, а Ирина Семёновна не лучший объект для его благодеяний. Потому что, уверен был я, вряд ли забыл он ту историю на первом курсе, не таков Хренотень, чтобы и через тридцать лет не поквитаться. Андрей его не узнал, а он, интересно, узнал Андрея? И узнает ли меня? Я теперь в отличие от Никиты обзавёлся не только усами, но и бородкой, поседел изрядно. А если не узнает, не вспомнит, надо ли говорить ему, что хлопочу за Ирину Семёновну? Уж её-то он наверняка не забыл. Сказать, что радею за какую-нибудь свою родственницу? Чем сможет пособить мне эта Анна Николаевна? И как чаще всего в подобных случаях поступал, решил ничего наперёд не загадывать, действовать в зависимости от того, как станут разворачиваться события. Предполагал, однако, что если всё-таки вспомнит Никита меня, то повести себя может диаметрально противоположно. В первом варианте сначала, конечно, покуражится всласть, отведёт душеньку – покажет кто теперь он и кто для него я. А перед тем как всё-таки снизойдет до такой мелюзги, так на мне потопчется, что день и час этот проклянёшь. И ради удовольствия поизгаляться надо мной никакого протеза может не пожалеть, с барского-то плеча. Я же ради Ирины Семёновны вынужден буду молча сносить эту фанаберию, желчь глотать. Но был и другой вариант, не менее вероятный: дальше порога меня не пустит, больше минуты слушать не станет – слишком занятой он человек, чтобы на такое фуфло время своё драгоценное тратить. Тогда что? – на венценосную тёщу уповать? Да и рекомендованная Андреем пособница не казалась мне надёжной – какая-то секретарша всего лишь, не более того.

Но Анна Николаевна оказалась не «какой-то» секретаршей, об этом судить можно было уже по тому, как выглядела она – благородно лилово-седовласая, прямоспинная, с тем выражением посвящённости на лице, что сразу даёт понять, какого полёта птица. Но прежде всего по тому, как она, по-свойски тукнув согнутым пальцем в дверь, вошла в петровский кабинет не дождавшись разрешения. Меня же она встретила приветливо, сказала, что Андрей Ильич ей звонил, а Ирину Семёновну, оказывается, знает она, посетовала, что такая беда с ней приключилась. И что повезло нам, у Никиты Мефодьевича сейчас как раз никого нет, можно спокойно поговорить. Вышла от него через пару минут, сказала, что Никита Мефодьевич ждёт меня.

Прав был Андрей, в самом деле непросто было узнать в этом грузном, оплешивевшем, в сильных очках человеке былого бравого, поджарого усача. Зато меня он узнал, растительность на лице меня не спасла, глаз у него был по-прежнему зоркий, цепкий, толстые стёкла очков не помеха. Он даже – вот уж память! – трудную фамилию мою умудрился вспомнить. И что поразило меня – улыбнулся мне радушно, пригласил к столу, предложил сесть поближе.

– Ну, привет, привет, Номоконов, целую вечность не виделись, давай, рассказывай кто ты, где ты, как живёшьможешь!

Откровенно сказать, приятно мне стало, что так хорошо он меня встретил, честь оказал, не корчил из себя никого. Я вкратце поведал ему, где, когда и кем работал, чем сейчас занимаюсь. Никита, слушая, ритмично кивал головой, не понять вот только было, удовлетворённо или просто фиксируя мною сказанное. Затем, сокрушено вздохнув, изрёк:

– Я, вообще-то, думал, что ты далеко пойдешь, парень, помнится, был с характером. Но ничего, работёнка у тебя не хуже любой другой, стараешься, молодец. Меня, признаться, другое удивляет. Мне Анна Николаевна доложила, зачем ты пожаловал, обо всей этой хренотени. Удивил ты меня здорово, Номоконов, не ожидал, признаться, от тебя. Такой ведь принципиальный парень был, комсорг группы, куда что подевалось…

Он говорил, говорил, а я сидел перед ним и лишь удивлялся, что безропотно выслушиваю всю эту бодягу, не ухожу, бросив ему на прощанье парочку не самых ласковых слов. Вот же, оказывается, сволочь я какая: спекулирую своими знакомствами, ловчу, выгадываю. Разве у этой бывшей химички есть какие-либо преимущества перед, к примеру, простым трудягой с комбайнового завода или труженицей полей? Они что, своим трудом меньше заслужили у государства чуткого к себе отношения? Мы что, в безвоздушном пространстве живём, не видят ничего наши люди, не понимают? Не стыдно мне заниматься этой хренотенью? А его, руководителя, в какое положение сейчас я ставлю?..

Сам себе противен я был, что, ни слова больше не сказав, покинул его кабинет, разве что дверью за собой посильней хлопнул. Не бросил в его самодовольную рожу то слово, которым заклеймил его когда-то профессор Загурский. Нет, не забоялся я, чего, в конце концов, было бояться мне, рядовому поликлиническому психиатру, плевать мне на него. А ведь не плюнул. Потому, может, что противно было связываться с ним, доказывать что-то ему, подонку? Или атавистично подействовал на меня несокрушимый, громадный, с несколькими телефонами на нём стол, а не его хозяин? Или это я уговариваю так себя, самолюбие своё щажу, слабак? Да что там, слабак ведь, слабак, я, без раздумий давший ему когда-то по морде… И я ли один такой? Быть, быть Никите министром…

А эндопротез Ирине Семёновне всё-таки вставили, и без тёщи обошлось. Кстати сказать, не моя это заслуга. Но это уже другая история, не про меня и не про Никиту-Хренотеня. Главное, что Ирина Семёновна ходит уже сейчас, с палочкой, правда, но уверен я, зная её характер, что скоро и палочка ей не понадобится…

Загрузка...