С того дня, когда достал Танеев из своего почтового ящика это извещение, он дважды принимал участие в судебных процессах. Первый раз – почти сорок лет тому назад, в бытность молодым врачом в далёком сибирском городишке, куда распределился после окончания института. Участвовал в качестве обвиняемого. История та была ужасная, хоть и начиналась обыденно, даже как-то нелепо.
В хирургическом отделении небольшой ведомственной больницы, где начинал он постигать премудрости врачевания, работало, с ним считая, четыре доктора. И на стационар, и на поликлинику, сменяя друг друга. Когда Танеев немного поднаторел, пустили его в одиночное плаванье – самостоятельно вести приём в поликлинике. Что поначалу сильно его напрягало. Не только потому, что пришлось теперь самому ставить диагнозы и назначать лечение, выписывать больничные листы, проводить какие-никакие оперативные вмешательства, всё на свой страх и риск, и некому подсказать, поправить. А ещё это неизбывное опасение, что, выписывая рецепт, ошибётся в названии или в лекарственной дозе. Предпринимал, конечно, спасительные меры, держал в чуть выдвинутом ящике письменного стола рецептурный справочник незабвенного Мошковского и, для ближнего боя, выписанные на отдельном листочке самые ходовые прописи.
Первый же свой поликлинический день запомнит он на всю оставшуюся жизнь. Утром нянечка из родильного отделения принесла спелёнатого младенца, попросила подрезать ему язычок. В детстве Танеев довольно сильно заикался, с годами этот дефект сделался почти незаметным, лишь изредка напоминал о себе в минуты сильного волнения. Еле сумел произнести:
– К-как это – п-подрезать?
– Обыкновенно, – пожала плечами нянечка, – чтобы мог он мамочке грудь сосать нормально.
– Я-язычок? – совсем уже плохо соображал, уставясь на крошечный слюнявый ротик человечка, безмятежно спавшего, не подозревавшего, какие тёмные тучи сгущаются над его красноватым сморщенным личиком.
– Ну да, язычок, – хмыкнула нянечка, – Зачем бы тогда пришла?
Будь это в иное время и в ином месте, впору было подумать, что кто-то вздумал настолько зло подшутить над ним. Заполошно оглянулся на свою медсестру, та, конечно же, всё прекрасно поняла, ободряюще улыбнулась, протянула ему ножницы:
−Там под язычком такая уздечка есть, увидите, она, случается, прирастает, мешает нормально сосать. Чикнуть по ней – и все дела. Это совсем просто, Владимир Евгеньевич, и вовсе не больно, он даже ничего не почувствует.
Танеев со страхом поглядел на холодно поблескивавшие стальные бранши, гигантские в сравнении с тонюсенькими младенческими губками, обречённо спросил, нет ли ножниц поменьше. Ответила, что и такие сгодятся, ещё разок глянула на него, ничего больше не сказала, попросила нянечку зажать ребенку носик, и когда тот обиженно закричал, ухватилась за его розовый язычок, приподняла, ловко сунула кончики ножниц в образовавшийся просвет и чикнула.
– И все дела, Владимир Евгеньевич, – подмигнула обескураженному Танееву, начавшему уже привыкать, что обращаются к нему с добавлением отчества.
За нянечкой закрылась дверь, Танеев разжал в карманах халата вспотевшие ладони, справился с дыханием, опасливо спросил:
– А если з-закровит?
И покорно снёс вторую чувствительную оплеуху, услышав в ответ:
– Так там же сосудов нет, кровить неоткуда, неужто не знаете?..
Запомнить-то, может, и запомнит, до конца жизни или не до конца, но разве сравнима та незатейливая историйка с поджидавшей его вскоре бедою, хуже которой не бывает? Так, разминочка, не более чем первый звоночек в начале лежащей перед ним дальней дороги. Штопанная фраза о времени, которое лучший лекарь, в равной мере применима и к лекарям. Танеев постепенно втягивался в затейливую хирургическую работу, день ото дня чему-то учась, что-то вспоминая, запоминая, обжигаясь и дуя на воду, досадуя на себя и радуясь, обычное дело. И не только для медиков. Вот разве что ошибки, на которых те учатся, кому-то дорого обходятся. Ко второму году своей врачебной жизни уже более или менее освоился, обретал необходимую в общении с больными уверенность или, что в медицине плохо различимо, умению скрывать свою неуверенность. Больше того, даже предпочитал иногда часы работы в поликлинике стационарным – не очень-то складывались у него отношения с заведующим отделением. Осмелел до того, что позволял уже себе на приёме пошучивать, поругивать, поучивать.
И не стал скрывать возмущения, когда вдруг не открылась, а разлетелась, ногой, что ли, распахнутая дверь, вслед за тем ворвалась в кабинет распаренная грузная женщина, волоча за руку мальчика лет десяти-одиннадцати. Но и слова произнести не успел. Верней сказать, не дали ему. В маленьком городишке, известно, «все друг друга знают», опознал он и эту даму, заведовавшую столовой, тем более что кормился там. Сразу обрушилась на него лавина зычных, яростных слов, угроз и проклятий, обещаний поквитаться с этими сволочами так, что надолго запомнят.
Немалых трудов ему стоило чуть угомонить её, усадить, заставить более или менее внятно рассказать что приключилось. Думал, нечто несусветное, способное довести её до такого каления, но причина оказалась пустяковой, несоизмеримой с такими бурными эмоциями. Сына её, рыхловатого белобрысого, всё это время стоявшего с ничего не выражавшим постным лицом – привык, видать, к материнским воплям, – в школе побили. И она это так не оставит, всех этих мразей пересажает, плохо знают они с кем связались, они ещё у неё все попляшут. Наконец-то Танееву удалось выяснить, что ей от него нужно. В такой больнице, естественно, не было судмедэксперта, заключения о тяжести повреждений давали хирурги. Что и надлежало сейчас Танееву сделать, после чего она, как грозилась, отправится в прокуратуру и «найдёт управу».
Вообще-то, описывать Танееву было почти нечего. Под левым глазом у мальчишки виднелась едва наметившаяся гематома, на скуле царапина около двух сантиметров длиной, ничего более существенного не обнаружил.
– Вы ещё ногу посмотрите, у него лодыжка болит, – велела женщина.
Посмотрел Танеев и лодыжку, немного отечную, – кто-то изрядно пнул. После чего сказал женщине, что он, конечно, может всё это документально зафиксировать, но овчинка явно не стоит выделки, не тянет это на достойное внимания прокурора расстройство здоровья, пустяки. После чего вся эта сомнительная история приобрела вовсе уже мутный оборот: просила его написать «так, как надо», намекала, что в долгу не останется, он лишь досадливо морщился и со значением поглядывал на часы, давая понять, что время дорого.
– Так вы, – снова завелась, – и лечить эти ваши пустяки не собираетесь, врачебную помощь ребёнку не окажете? – мстительно сузила глаза. – Ему же чуть глаз не выбили!
Он, дивясь своему спокойствию, ответил, что лечить тут нечего, ну разве что не повредит первые сутки холод класть на ушибленные места, чтобы отёк спал. И облегчённо выдохнул, когда, одарив его на прощанье презрительным взглядом и бросив, что и без него уж как-нибудь обойдётся, покинула она кабинет.
Утром следующего дня она с сыном опять пришла, заявила, что нога мальчика всё равно беспокоит, ночью просыпался. Выяснив, клала ли она вчера холод, посоветовал теперь греть, даже на всякий случай выписал направление в физиотерапевтический кабинет. Она сказала, что надо сделать рентген, там, может, трещина или даже перелом. Он ответил, что нет такой надобности, там самый обыкновенный ушиб, видит же она, что сын нормально ходит, ничто ему не мешает.
Через день вновь пришла, сказала, что парафин делает, а нога всё равно у сына ноет и дёргает, надо обязательно сделать рентген. Возмущалась: да что это за отношение такое? Она вот сейчас к главному врачу пойдёт, кое-кому тогда не поздоровится.
Он бы направил сына этой фурии на рентгенографию, хоть и не сомневался, что нужды такой действительно нет. Уже потому лишь, дабы поскорей отделаться от неё, – не очень-то испугался её угроз. Но проблема в том, что рентгеновские плёнки были в жесточайшем дефиците, на самые крайние случаи, об этом даже думать не приходилось. Как сумел убедительно объяснял ей это, но нисколько не преуспел, она предупредила, что после визита к главному врачу сразу же отправится в райком партии, сразу плёнка найдётся.
Беззвучно произнеся несколько нехороших слов, пошёл в рентгеновский кабинет, взялся упрашивать Ивана Николаевича, ворчливого старика, с которым однако приятельствовал – сошлись на любви к шахматам, – сделать мальчишке снимок, рассказал тому об этой глупейшей истории. Но Иван Николаевич даже дослушивать не стал. Да, знает он эту Остапенко, баба та ещё и муж её в милиции старшиной, да, сочувствует он и рад бы помочь, но плёнок у него почти не осталось. Сейчас, упаси господь, привезут кого-нибудь с черепной травмой, нечем будет работать, а когда новая партия поступит, и самому господу неведомо.
Но удалось Танееву уломать старика. И скорей всего, как подозревал он, решающую роль тут всё-таки сыграли не танеевские просьбы, а тоже нежелание Ивана Николаевича связываться с этой Остапенко. Мальчик был доставлен в рентгеновский кабинет, через двадцать минут туда позвали Танеева.
– Посмотри, – ткнул Иван Николаевич карандашом в изображение на мокрой ещё плёнке. – Видишь, как надкостница отслоилась, козырёк как чётко выражен?
– Так это же… – промямлил Танеев.
– Да, Володенька, да, это острый остеомиелит, во всей своей красе, прими мои соболезнования…
Можно было бы, конечно, описать, как объяснялся потом Владимир Евгеньевич с мамой Остапенко, какими словами обвиняла она его в невежестве и безделье, прежде всего в том, что, если бы послушал он её, сделал сразу рентген, не запустилась бы так болезнь. Но что это изменило бы или поправило?
– Холод кладите, грейте, парафиньте! – зло передразнивала Остапенко. – Где вы только берётесь такие, перекати-поле, на нашу голову!
На подмогу Танееву, вызванный сообразительным Иваном Николаевичем, прибыл зав отделением Рудаков. Ему как-то удалось немного остудить разбушевавшуюся женщину, пообещать ей, что беда не так уж велика, могло ведь и хуже быть, сейчас мальчика положат в больницу, назначат хорошее интенсивное лечение, через пару дней от хвори следа не останется.
– Что, обязательно в больницу? – хмуро спросила Остапенко.
Рудаков снова терпеливо объяснил ей, что так, пожалуй, будет лучше для всех, пусть останется под врачебным присмотром.
В тот день Танеев с утра принимал в поликлинике, после обеда его сменяли, возвращался он в стационар. Мальчик, Толиком его звали, лежал в отведенной Танееву палате. Мама, к счастью, незадолго да этого ушла из больницы. Ещё раз посмотрел его ногу. Повыше щиколотки выделялась небольшая красноватая припухлость, при пальпации не очень болезненная. Посмотрел сделанные Рудаковым назначения. Мальчик вёл себя спокойно, ни на что не жаловался. Перед тем как уйти, Танеев ещё раз наведался к нему, никаких изменений не выявил. Рудаков ушёл из отделения раньше, напоследок сказал Танееву, что уезжает сегодня в соседний район на свадьбу, если возникнут какие-нибудь проблемы, пусть обращается к Антону Михайловичу.
Антон Михайлович был немолодым уже, достаточно опытным хирургом. Бывший минчанин, обосновался здесь давно, не в пример подавляющему большинству прочих молодых специалистов, отрабатывавших здесь институтскую «обязаловку» – три последипломных года, а затем уезжавшим, чтобы не сказать бежавшим с этой неприглядной железнодорожной станции. Что, кстати говоря, собирался сделать и Танеев, доктора здесь менялись с удручающей частотой. Четвертый из больничных хирургов, Федотов, прибыл сюда на год раньше Танеева, особым рвением к работе не отличался и вообще говорил Танееву, что собирается с хирургией завязывать, не по нраву она ему.
Обитал Танеев в железнодорожном общежитии, делил комнату с терапевтом Генкой, прибывшим сюда одновременно с ним. Поздним вечером, около десяти, когда собирались они поужинать, разложили уже на столе нехитрую холостяцкую снедь, заглянула к ним вахтёрша, сказала, что Танееву звонят из больницы. Спустился он к единственному в общежитии телефону. Звонила дежурная сестра. Доложила, что у Толика Остапенко до сорока поднялась температура, рвота у него была и бредил.
Танеев помчался в больницу, благо недалеко была, поспешил, халата даже не надев, к Толику. Открывшаяся ему картина ужаснула. Поставить диагноз не составляло труда, достаточно было лишь взглянуть на его ногу. Пошло стремительное обострение процесса, септикопиемия, самый грозный враг хирургии. И отчетливо понимал он, что если не дать сейчас гною отток…
Бросился в ординаторскую, позвонил Антону Михайловичу. Трубку взяла его жена, сказала, что он уже спит.
– Лида, это я, – затараторил он. – Я из отделения звоню, тут пацан сильно отяжелел, срочно оперировать надо! Разбуди его!
– Он не может сейчас оперировать, – не сразу ответила Лида. – Ну, ты же знаешь, Володя.
Танеев знал. Антон Михайлович был симпатичный неглупый мужик и специалист не последний, но крепко страдал извечным российским пороком.
– Что, совсем плох? – упавшим голосом спросил Танеев. – Рудакова, ты же в курсе, нет, неизвестно когда появится. Тянуть нельзя.
– А сам никак не управишься? Такая сложная операция?
– Да нет, не очень-то сложная, – вздохнул. – Только самому как-то… К тому же, как назло, там такая история нехорошая, всё одно к одному…
– Погоди, сейчас попробую,− пообещала Лида.
Минут через пять в трубке послышался скомканный голос Антона Михайловича:
– Ну, чо там у тебя? – Выслушал, хмыкнул: – Всего-то? Морочишь мне голову всякой ерундой! Без рук, что ли? – И бросил трубку.
Операция в самом деле была несложная, не на желудке же. Сам Танеев никогда её не делал, но однажды ассистировал Рудакову, ход операции представлял себе. И вариантов всё равно не было, звать на подмогу Федотова не имело смысла. В одном мог не сомневаться: скопившийся гной необходимо выпустить, непреложный закон хирургии, быть иначе непоправимой беде. Позвонил Лиде, операционной сестре. Уж с ней-то никаких проблем возникнуть не могло, ни о чём расспрашивать не стала и минуты лишней не помедлила. Дежурная машина в больнице отсутствовала, но в ней и нужды не было, Лида тоже жила в минутах десяти ходу от больницы, преимущество небольших селений.
Через сорок минут операционная была развёрнута, Толика, впавшего в полузабытье, привезли на каталке. Операция действительно большого труда не составляла, нужна лишь была особая аккуратность и тщательность, как всегда в работе с гнойным процессом. И удостовериться потом, что затаиться гною негде, ни одного кармашка не осталось.
Танеев, стараясь не думать, какую реакцию выдаст Толикова мама, узнав, что он всё-таки довёл сына до операции, а затем, молоко на губах не обсохло, взялся ещё самостоятельно оперировать его, сделал первый разрез. И как только сделал это, от всего остального сразу же отрешился, сосредоточился. И, к удивлению своему, почти не мандражировал. Да и не один на один с Толиком остался – Лида, операционная сестра знающая и умелая, толково ему ассистировала. Управились за те же сорок минут. Нормально обезболили, бережно вскрыли косточку, почистили всё хорошенько, антибиотиками щедро промыли, резиночку для оттока надёжно вставили, зашили, никаких проблем. В общежитие Танеев не пошел, остался в отделении, наблюдал. Вскоре температура у Толика упала, он заснул. Танеев тоже покемарил немного на диване в ординаторской. Едва рассвело, снова наведался к Толику. Мальчик безмятежно спал, пульс был спокойным, турундочка для оттока работала исправно. Он вернулся в ординаторскую, взялся заполнять операционный журнал. И часа не прошло, как влетела с выпученными глазами дежурная сестра, разносившая по палатам градусники. Толика разбудить не смогла, он был мёртв.
Сначала он не поверил, не мог и не хотел этому верить. Плохо уже соображая, повёл себя как случайный человек – принялся трясти его, хлопать по щекам, орать, чтобы тот открыл глаза. Затем, опомнившись, начал делать Толику искусственное дыхание. Впервые в жизни, лихорадочно вспоминая, что в какой последовательности нужно делать.
Знал, теперь точно знал, что все его потуги бессмысленны, но страшно было оторваться от мальчика, не делать что-нибудь, не занимать себя, потому что после этого не будет уже ничего, совсем ничего. Наконец распрямился, одышливо сказал застывшей рядом с прижатыми к груди кулаками сестре:
– Я ж не виноват… Только недавно заходил к нему… Это… это… – Не договорил, хлюпнул носом, и на ослабевших ногах побрёл в ординаторскую. Подошёл к окну – и увидел маму Остапенко, идущую по улице к больнице с раздутой авоськой в руке. Дальше действовал уже не доктор Владимир Евгеньевич Танеев, и даже не Вован Таняк, бывший дворовой баламут, – вообще неизвестно кто. Этот Неизвестно Кто поспешно натянул на себя куртку, метнулся к двери, выскочил в больничный двор, промчался в дальний его конец, перемахнул через забор и побежал к светлевшему в сторонке березняку. Толком опомнился уже, когда обнаружил себя бредущим среди пятнистых деревьев неведомо куда, тупо пинающим ранние облетевшие листья, вестники скорой недолгой сибирской осени. Дотащился до замшелого поваленного ствола, сел на него, вытер мокрое лицо и просидел так до самой темноты. Надо было как-то жить дальше, знать бы только – как жить? Или лучше вообще не жить?..
Когда совсем уже стемнело, прокрался к общежитию. На его удачу – какую удачу? – вахтёрша куда-то отлучилась, незаметно прошмыгнул на свой второй этаж. От кого прятался, зачем прятался, сам себе ответить не смог бы. Казалось почему-то, что так легче будет существовать в этом отторгавшем его, несправедливом мире.
Обо всём случившемся в его отсутствие поведал ему Генка. Почти всё так, как Танеев и предполагал. Только в процесс теперь активно включился и глава семьи Остапенко, милицейский старшина, ещё, говорят, фору дававший своей нахрапистой половине. Многие думают, что Танеев вообще сбежал куда-нибудь. Вернувшийся Рудаков сказал Генке, чтобы Танеев, если появится, никуда из общежития не выходил. Завтра приедет вызванный из Красноярска патологоанатом, произведёт вскрытие. Обычно трупы вскрывали сами хирурги, так уж было тут заведено. Диагноз – молниеносная форма жировой эмболии, в самом беспощадном своём проявлении, ясен был на девяносто девять процентов, но тем не менее.
Жировая эмболия… Жировая эмболия, закупорка кровеносных сосудов каплями жира из поврежденной костной ткани, проклятье и бич травматологов… Танеев и сам всё время думал об этом, маясь в лесу, вспомнил даже, что летальность от неё после операций на костях настигает чуть ли не каждого сотого, особенно детей. Только разве легче от того, что знаешь и помнишь?..
Генка был на связи. В полдень прибыл красноярский патологоанатом. На вскрытии собрались не только хирурги, но и вся больничная администрация. Диагноз жировой эмболии не вызвал сомнений. Тот самый несчастный случай, не зависевший от вмешательства врача. Днём в общежитие пришел Рудаков. Этой неизбежной встречи Танеев всё время ждал и опасался, пусть и винить его было не в чем, разве что за самовольный уход с работы. Но не однажды уже получал возможность убедиться, что Рудаков всегда находит повод к чему-нибудь придраться, покуражиться, такой уж человек. И был удивлён, даже растроган, что тот отнёсся к нему настолько участливо, посетовал на такое его невезение, припомнил грустную поговорку о том, что почти у каждого врача, хирурга особенно, есть, увы, своё маленькое персональное кладбище, никуда не денешься. Убеждал не падать духом, держать удар, вся жизни впереди, хлебнуть ещё придётся. Больше того, успел оказать Танееву неоценимую услугу. Тоже лишь удивляться оставалось, как умудрился он провернуть это всего за несколько часов. Подключив главного врача, договорились с врачебно-санитарной службой прямо с завтрашнего дня направить Танеева на трёхмесячные курсы специализации при Красноярской дорожной больнице, хоть и начались они уже две недели назад. Приказ уже отдан, все отправные документы подготовлены.
– Спасибо, – всего одно слово сумел выдавить из себя Танеев. – Потом нескладно добавил: – Это из-за этих Остапенко?
– Почти, – туманно пояснил Рудаков, потрепав его на прощанье по плечу. – Давай, собирайся.
Мог бы, вообще-то, и не спрашивать Рудакова, Генка донёс уже, что вся больница гудит, жалеет Танеева и боится за него. Не стоило, конечно, один к одному воспринимать слова разъярённой мамы Остапенко, что прибьёт его, но всё-таки – семейка Остапенко всем хорошо была известна.
Ночью донельзя измотанному Танееву не удалось заснуть. Больше других изводила, покоя не давала мысль: случилось бы это, если бы оперировал Толика не он, а Антон Михайлович? Ведь тот делал бы всё то же самое. Или это он, Танеев, такой фатально невезучий? Наказание ему за что-то? Предостережение? Что занимается он не своим делом, не для него, такого нескладного, хирургия, следует подумать о какой-либо иной специальности?
Утром следующего дня он был уже в Красноярске. За почти три месяца учёбы постепенно отмяк, расслабился, повеселел – чуть ли не возврат к былым студенческим временам, никаких забот, ребята славные попались, девчонки. Но, конечно же, не мог он время от времени не вспоминать о случившемся. И многое виделось уже в несколько ином свете. Отчётливо теперь понимал, что с такой скоростью отправили его на переподготовку не только чтобы защитить от неминуемого выяснения отношений с Остапенками, скорей всего от самого себя его спасали, дал он для этого повод. Чего, признаться, не ожидал он, прежде всего от непостижимого Рудакова. Начал жалеть Толикову маму, при одном воспоминании о которой не так ещё давно ненавистно стискивались у него зубы. Какая бы ни была, но потерять сына… И наверняка оставшуюся в твёрдом убеждении, что мальчика её просто-напросто убили. Но переносилось всё не так уже остро, болезненно, сживался он с этим, оправдывал себя, невозвратное счастье молодости и здоровья.
Кто-то из древних сказал, что у всего есть конец, даже у печали. Заблуждался? Лукавил? Не каждому так повезёт?..
Тем не менее, когда приблизилось время возвращения, Танеев занервничал. И не мог избавиться от крепнущего желания раз и навсегда распрощаться и с этим замызганным холодным городишком, с которым так и не сжился. Тосковал по далёкому родному городу, даже по пятичасовой разнице во времени, и с этим обрыдлым общежитием, и с этой больницей, где не было ему счастья. С палатой, где всегда для него будет лежать Толик Остапенко. Созрела мысль податься в Иркутск, во врачебно-санитарную службу, выпросить разрешение уехать, не отработав полностью весь положенный срок. Сослаться, например, на болезнь матери. Бессовестно врать, кстати сказать, не придётся – у мамы в самом деле серьёзные проблемы с сердцем, он в доказательство, ежели потребуется, и документы нужные предоставит. В конце концов, можно и куда проще сделать – сесть на поезд и укатить. Не судить же его за это будут. Да и станет ли его вообще кто-нибудь разыскивать? Что, все его однокурсники поехали туда, куда их распределили? Он сам может назвать не меньше десятка фамилий тех, кто после окончания всеми правдами и неправдами пристроились в городе. А он, не в пример им, почти два года уже оттрубил, ему зачтётся.
Укрепившись в этой мысли, Танеев уже в куда лучшем настроении, прибыв на немилую станцию, вышел из вагона. Стемнело, и он, поотвыкнув от здешнего бытия, как впервые удручён был деревенской теменью затихших улиц, чуть отойдя от вокзала. А когда подходил к общежитию, почти уверился, что жить ему здесь осталось недолго, повеселел.
Но все эти светлые чаяния, как чисто вымытое окошко кирпичом с улицы, сходу вышиб Генка. Тот как всегда был в курсе всех событий. Танеева тут с нетерпением ждали. И речь не о больнице и даже не об Остапенках – уже дважды наведывался следователь из прокуратуры, оставил свой телефон, по которому Танеев должен был позвонить ему как только появится. Фамилия ему – Басманов. Генке удалось узнать в чём причина – на Танеева заведено уголовное дело по обвинению в действиях, повлекших за собой смерть ребёнка.
– Они что, с ума там посходили? – изумился Танеев. – Было ведь вскрытие, нет на мне никакой вины, несчастный случай! Рудаков знает об этом?
– Знает, – пожал плечами Генка. – Он даже беседовал с этим следователем. Новый какой-то, в прошлом году прибыл. Из Иркутска. Наверняка сюда за крупную промашку какую-нибудь сослали, потому что с понижением. Он о тебе с Рудаковым и разговаривать не захотел. Весь из себя такой. Предупредил только, что если ты вдруг вздумаешь кочевряжиться или слинять, всесоюзный розыск объявят, не поздоровится тогда. Но самая большая лажа – ходят в больнице слухи, будто он какой-то дальний родич Остапенок, точно выяснить не удалось.
Расстроился, конечно, Танеев, но не очень-то испугался. Нечего и некого было пугаться. Муторно лишь стало, что эта кошмарная история ещё, оказалось, не закончилась. Смутило, правда, что этот следователь, какой бы из себя ни был, будто бы отказался разговаривать с Рудаковым. Не вчера же Басманов приехал, а Рудаков, как и всякий ведущий хирург в вотчине, был тут если не царь и бог, то уж незыблемый авторитет наверняка – все под богом ходим, пригодится воды напиться.
Худшие опасения начали сбываться с утра. Рудаков, расспросив, чем и как он в Красноярске занимался, сказал, что надо сразу же, не откладывая, сходить к следователю, чтобы не висело дамокловым мечом, неизвестность хуже. К тому же такая была у него с Басмановым договорённость.
Мир, известно, тесен, в столь малом жизненном пространстве того более, мог это быть и очередной несчастный случай, но скорей всего Толикова мама знала о дне его возвращения, поджидала здесь. Внезапно столкнувшись с ней лицом к лицу у больничных ворот, Танеев растерялся. Вспыхнула мысль, что добром эта их встреча точно не закончится – в лучшем случае она сейчас разорётся на всю округу, скандал устроит, а в худшем – что будет в худшем, даже вообразить было страшно. И что тогда? Как-то защищаться? Спасаться бегством? Но ни того, ни другого не случилось. Она улыбнулась. Ласково так улыбнулась, чуть ли не влюбленно, и тихо, медленно, растягивая каждое слово, произнесла:
– Ты у меня, гадёныш, в тюрьме сгниёшь, не я буду. – И пошла от него, тяжело ступая…
В этой новой девятиэтажке, каких в городе совсем немного, Танееву раньше бывать не доводилось. Судя по множеству добротных, внушительных табличек на ней, сосредоточены тут были все местные так называемые силовые структуры. Звонить перед тем Басманову Танеев почему-то не захотел, по-ребячески отдаляя тягостный разговор. Подошел в вестибюле к караулившему сержанту, сказал, что явился по вызову к следователю Басманову.
– Паспорт, – велел сержант.
– Не взял с собой. – И зачем-то похлопал себя по карманам. – Я ж не знал. Я Танеев, хирург, мне назначено.
Безысходно вздохнув, давая понять, как устал он от этой непроходимой человеческой тупости, сержант снял телефонную трубку, прокрутил три цифры, сказал:
– Сергей Сергеевич, к вам хирург Танеев. Без документов. – Послушал, затем кивнул Танееву: – Четвертый этаж, там табличка с фамилией, увидишь.
Дверь с нужной табличкой оказалась в самом конце коридора. Басманов оказался не многим старше него, но уже лысоватым и полноватым, с невзрачным лицом, весь какой-то серенький – в сером костюме, сером галстуке. Пригласил Танеева сесть, но потом долго, не меньше пяти минут, словно не замечал его, перебирал листочки в лежавшей перед ним папке. Наконец захлопнул её, перевёл на Танеева припухшие, серенького цвета глаза, снова помолчал немного, затем сказал:
– Я Сергей Сергеевич. Вы, Владимир Евгеньевич, знаете, почему вы здесь? – И когда тот кивнул, продолжил: – Вам передали, что нужно предварительно позвонить? Вы всегда поступаете так, как вздумается?
Всё это Танееву активно не нравилось. Много этот Басманов себе позволяет, ведёт себя с ним как с нашкодившим школяром. Врач он тут или кто? Надо бы сразу же всё расставить по местам, чтобы много о себе не мнил. Но ответил сдержанно, стерпел:
– Чего вы от меня хотите? Вы меня в чём-то обвиняете?
– А вы разве никакой вины за собой не чувствуете? – вопросом на вопрос ответил он.
– За собой, – выделил эти слова, – нет. И давайте сразу договоримся: – О смерти мальчика я с вами разговаривать не стану.
– Это почему ещё? – изобразил искреннее недоумение Басманов.
– Потому что вы не компетентны.
– В чём, позвольте узнать?
– В медицине. И говорить я буду только в присутствии врача, специалиста, которому смогу объяснить что произошло. Хотя, мне и объяснять-то что-либо нет надобности: есть история болезни, есть описание операции, заключение патологоанатома. Не сомневаюсь, впрочем, что вы со всем этим уже ознакомились, добавить мне нечего.
Басманов вышел из-за стола, подошёл к окну, постоял так недолго спиной к Танееву, словно высматривая что-то на улице, затем резко повернулся и недобро, еле размыкая губы, процедил:
– Добавите, ещё как добавите. Пока вам самому не добавили.
– Пугаете меня? – сердито засопел Танеев.
Басманов вернулся, сел, слегка пристукнул кулаком по столу:
– Вы тут не геройствуйте. И не стройте из себя невинную овечку. Вы преступник. А в компетенции моей можете не сомневаться, никакой консультант мне не понадобится. Тем более что картина мне абсолютна ясна. Я, вы правы, хорошо ознакомился с делом.
Танеев, непроизвольно вздрогнувший при слове «преступник», слушал его, не веря своим ушам. Что заключение патологоанатома – это ещё не истина в последней инстанции. Что бумага всё стерпит, накатать можно что угодно, все врачи одним миром мазаны, ворон ворону ока не выклюет. Что фактов, на которых строится обвинение, более чем достаточно. Поразительно, что он, Танеев, врач, держится так, будто не чувствует за собой никакой вины, ещё и выделывается тут. И пусть не валит он на всего лишь несчастный случай, потому что у каждого случая, несчастного или счастливого, растут свои ноги.
– Какие ещё ноги? – даже головой в недоумении тряхнул Танеев.
– Те самые, вам-то лучше знать какие. Только ради бога, не надо мне долдонить про эту вашу жировую эмболию. Этот ваш хвалёный патологоанатом, он что, все сосуды вскрывал? Видел жировые капли? Что-то я ничего такого в каракулях его не вычитал.
– Какие капли? – Танеев повторил вздох караульного сержанта. – Вы вообще понимаете, какую, извините, чушь несете? – Сильней начал заводиться. – Повторяю, пока моим делом не займётся специалист, человек с медицинским образованием, я участвовать в этом деле отказываюсь.
Басманов захохотал. Очень правдоподобно.
– Посмотрите на него, отказывается он участвовать! Кто-то его спрашивать будет! – Вдруг, в одно мгновение, скулы его окаменели, потемнели глаза. Куда только девалась недавняя округлость, вялость. Сейчас перед ним сидел совсем другой человек, жёсткий, нацеленный. Человек этот выбросил перед собой на стол второй стиснутый кулак, заговорил на тональность выше, и от этого ещё почему-то опасней. Голос его, казалось, может в любую секунду сорваться, взмыть до безумных, гибельных высот, просто физически хлестануть наотмашь по лицу, изничтожить. И страшно было воспротивиться этому яростному напору, да что там воспротивиться – всего лишь неосторожно коснуться его собственным слабым, ненадёжным голосом. И Танеев замолчал, ни единого словечка, восклицания даже, способного покачнуть возводимую на его глазах Басмановым чудовищную конструкцию, не вставлял. И не мог уже понять, он ли разума лишается, или это весь мир вокруг него свихнулся. Верилось уже, что возможно то, чего не может быть никогда.
А Басманов упрямо нанизывал одно слово на другое, сопровождая каждое крепким пристуком то одного, то другого кулака, швырял на стол перед Танеевым свои припасённые карты, все из другой колоды, но все козырные. Он, Танеев, вообще не имел права оперировать мальчика, потому что не проходил ещё специализации по хирургии, тем паче по ортопедии, не имел документального подтверждения, что имеет право оперировать самостоятельно, без надзора. Он, Танеев, никогда подобные операции не делал, не имел необходимого опыта. Он, Танеев, если по какой-либо причине не оказалось рядом более опытного врача, мог бы обратиться за помощью к хирургу городской больницы, время позволяло, но не сделал этого. Он, Танеев, запись о ходе операции в операционном журнале сделал не сразу же после неё, а на следующий день, что противоречит регламенту. Было у него достаточно времени после кончины мальчика, чтобы обдумать, как написать всё выгодно для себя. Не менее преступно, что он, Танеев, некомпетентностью своей, и это ещё мягко выражаясь, халатностью своей довел практически здорового ребенка сначала до необходимости оперативного вмешательства, а потом до летального исхода. Не внял просьбам матери сразу же произвести рентгеновское исследование, вводя её в заблуждение тем, что в больнице якобы нет рентгеновских пленок, что несомненно способствовало утяжелению процесса. Вот он, Танеев, сейчас геройствует, супермена из себя корчит, обвиняет работника прокуратуры в некомпетентности, а не помешало бы ему сначала ознакомиться со вторым разделом сто девятой статьи Уголовного Кодекса, карающей за действия, приводящие к смерти потерпевшего из-за ненадлежащего исполнения своих служебных обязанностей, на срок до пятнадцати лет.
– Вы это серьезно? – очнулся наконец, как после гипноза, Танеев.
– Нет, это я шучу, – дёрнул Басманов верхней губой. – Да ведь вы, Владимир Евгеньевич, сами себя выдали с головой, никакого Шерлока Холмса не потребуется. Чем выдал? Тем, что сбежали, нашкодив, прятались потом весь день неведомо где. На воре шапка горит. – И выставил перед собой ладонь, не давая Танееву что-либо возразить. – Всё. Не могу вам сегодня уделить больше времени. Пока свободны. Я вас вызову. И не делайте глупостей, не советую.
Танеев медленно спускался по лестнице, не покидало его странное ощущение, что этой ведущей всё время вниз, вниз, проваливавшейся с каждым шагом узкой дороге конца не будет. Выбрался на улицу, прислонился спиной к стене. До пятнадцати лет… Но этого просто не может быть, действительно чушь какая-то! Продышался, мог уже более или менее спокойно, без мелькания перед глазами упрямых басмановских кулаков, соображать. Крепко провел ладонью по лбу, высвобождаясь от наваждения. Одно не вызывало сомнений: родич или не родич этот Сергей Сергеевич Остапенкам, но с ними он в одной связке, что ничего хорошего не сулит. Не зря же улыбалась ему мама Остапенко. И потрудился он, пока Танеев отсутствовал, отменно, нарыл немало. Но ведь чушь, чушь всё это, чушь несусветная. Слушал, развесив уши, как Басманов несёт её, покорно заглатывал. Что значит не имел права оперировать не пройдя специализации? Враньё же на каждом слове! Где это записано? Специализацию вообще редко кому удаётся заполучить в первые год-два после окончания. Чем же тогда должен заниматься дипломированный врач, распределённый хирургом? Судна больным таскать? И откуда он, интересно, знает, что запись в операционном журнале делалась утром следующего дня? В окно подсматривал? Никого ведь, кроме него, Танеева, в ординаторской не было. На понт ведь брал, блефовал, как же сразу не высказал ему это? И много ли сыщется хирургов, особенно в большой, трудный операционный день и тем более ночью, которые, завершив операцию, тут же хватаются за операционный журнал, строчат, какой здесь криминал? Но более всего уязвило, что якобы выдал он себя, сбежав после такой беды. Вот же гад какой, нашёл же чем пакостить напоследок! Нужно было побыстрей добраться до больницы, обсудить это, прежде всего с Рудаковым, только бы не отсутствовал тот на операции, терпения не хватит.
Рудаков был в отделении. Антон Михайлович тоже – в поликлинике вёл приём Федотов. Антон Михайлович старался не встречаться с Танеевым взглядом. Присоединилась к ним старшая сестра Петровна, давно работавшая здесь, перевидавшая на своём веку великое множество хирургов, таких и сяких, властная хозяйка отделения, позволявшая себе держаться с врачами на равных и даже выговаривать им, если надобность такая возникала. Ни разу Танеев не слышал, чтобы перечил ей в чём-нибудь даже строптивый Рудаков.
Танеев, немного оклемавшийся уже по дороге, старался почему-то передать свою беседу с Басмановым в юмористических тонах, самого себя лишний раз убеждая, что все басмановские выверты не более чем провокация, яйца выеденного не стоят, так легче было. Как-то так вышло, что нити разговора взяла в свои руки Петровна, досконально знавшая здесь всё и вся, всё видевшая и слышавшая. Рудаков ей в основном поддакивал, а Антон Михайлович больше помалкивал, лишь изредка вставляя какие-нибудь замечания. Сошлись на том, что напрасно Танеев подтрунивает и хорохорится, плохо понимает он, с кем связался, не та контора. А что за гусь этот Басманов, сразу стало понятным, когда вертелся он тут, вычитывал, выспрашивал, вынюхивал. С первого же дня ясно стало, что настроен он к Танееву негативно, отделаться от него будет очень непросто. И то, что родня он или не родня, но точно имеет какое-то отношение к Остапенкам, бегавшим к нему, тоже сомнений не вызывало. Разумеется, всё, что наплел он Танееву, воистину бред, но для шапкозакидательского настроения нет причин – если дело доведёт он до суда, а всё к тому идёт, то обернуться может непредсказуемо. Удовлетворит суд ходатайство следователя – и попробуй потом отмыться, мало ли примеров.
Чуть подсластила пилюлю всегда к Танееву благоволившая та же Петровна: припомнила присказку, что страшнее кошки зверя нет, после чего добавила, что мир не без добрых людей, найдётся кому на ту кошку управу найти. К тому же задета репутация главного патологоанатома дороги.
– Ильич? – спросил Рудаков.
– И он тоже, – уклончиво ответила Петровна.
– Какой Ильич? – удивился Танеев. Немыслимо почудилось вдруг ему, что вступится за него, всё-таки комсомольца, партийная организация, говорят они сейчас намёками. – Владимир Ильич?
– Почти, – хохотнула Петровна, – только он Вадим Ильич, транспортный прокурор. Эта кошка небось пострашней будет.
Больше обнадёжили Танеева не слова Петровны, а тон, каким были они сказаны. Непонятно лишь было, почему берётся за это Петровна, а не влиятельный Рудаков. Разве что Ильич этот ей какой-нибудь кум, брат или сват, все они тут так или иначе повязаны, чужакам не протиснуться. Но когда уже возвращался он в общежитие, вновь заискрила идея одним ударом разрубить этот туго стягивавшийся узел – просто-напросто сбежать отсюда. Чёрт, в конце концов, с трудовой книжкой, новой обзаведётся, диплом и паспорт у него при себе, остальное не существенно. Подписки о невыезде он Басманову не давал. И блефует Басманов, ёжику ясно, что могут объявить всесоюзный розыск. Как же, больше дела нет у страны, как ловить какого-то никому не нужного Вовку Танеева.
Но не сбежал. Неожиданно оказалось, о чём и не подозревал прежде, что постепенно если не своей, то во всяком случае для чего-то нужной ему становилась эта далёкая непрестижная больница, первая больница в его врачебной жизни. По крайней мере не заслуживала она, чтобы поступить с нею так нечестно. Ещё, может, и потому, что запомнились слова Рудакова об умении держать удар. Принципиально, чтобы не торжествовал Басманов. Мужик он или не мужик, хоть и уязвимо это присловье? Не сбежал, но последующие три месяца были такими, что лучше не вспоминать.
Первым обломом было, что всесильный Ильич, непосредственный начальник Басманова, не захотел тем не менее с ним связываться. Почему – лишь догадываться оставалось. Вмешивалась и врачебно-санитарная служба, приезжал оттуда зам по кадрам, беседовал с Басмановым – и тоже уехал ни с чем. Подключался и Красноярск, защищали, права была Петровна, честь мундира своего главного специалиста – безрезультатно. Будто бы звонили в местную прокуратуру даже из Москвы, из Главсанупра. Танееву казалось порой, что это какой-то дурной сон. Все всё знали, говорили, что никакой вины на нём нет, что этот затеянный Басмановым судебный процесс попросту смехотворен, недоразумение какое-то, но ничего не менялось. Сергей Сергеевич по-прежнему вызывал его, не скрывал своего неприязненного отношения. Что ещё интересно, оказалось, что действительно такие сугубо медицинские, требующие недюжинных профильных знаний вопросы могут решать следственные органы. Верилось уже Танееву, что вцепился в него мёртвой хваткой Басманов не из-за Остапенков, – мстит за то, что назвал его некомпетентным, ничего другого в голову не приходило. Как бы ни относиться к Басманову, но не дурак же он, не маньяк, не может не понимать, что это в самом деле несчастный случай, и для Танеева смерть мальчика была и всегда будет жесточайшим ударом, пусть и не от него зависела. Свою версию выдвинул и Генка, вовсе причудливую: Басманов, явно сосланный сюда из Иркутска за какие-то грехи, хочет реабилитироваться, хватку свою показать, выслуживается. Сказала же Петровна, что не было тут ещё такого, чтобы врача засудили, и наверняка не только в этой больнице…
А потом был суд. Выездной, не здесь, в Ачинске. Почему там – тоже выяснить толком не удалось. Были для того у Басманова основания или без него по каким-то соображениям это решалось, даже Петровна не знала. Народу собралось немало. Остапенки со своей свитой, хмурые, набыченные, главный хирург из врачебной службы, начмед из Красноярска, от больницы главный врач, Рудаков, Петровна, ещё несколько человек, Танеев не запомнил. Он вообще плохо воспринимал всё происходящее.
Его защитник, тоже не случайный, деверь Петровны, был речист, напорист, тщательно, видать было, подготовился к процессу. Убедительно выступали и красноярский патологоанатом, и Рудаков, удалось последнее слово тоже хорошо подготовившемуся, сумевшему неплохо при всём при том держаться Танееву. Заметно было, что и судья, молодая симпатичная женщина, и народные заседатели, оба неожиданно затрапезного почему-то вида, всё правильно понимают, сочувствуют ему. Судья даже резковато осаживала обвинителя, нередко делавшегося чересчур агрессивным. Но конца-края, казалось, этому не будет. Пришёл, однако. Когда судьи удалились на совещание, защитник шепнул Танееву, что дело в шляпе, в полном успехе можно не сомневаться. И Танеев тоже в этом неожиданно уверился, вспомнились слова Петровны о том, что страшнее кошки зверя нет. Вскоре судья с заседателями появились, она объявила приговор. Когда произнесла слова «три года», у Танеева сердце оборвалось, но от последовавшего вслед за тем «условно» сразу же полегчало. Хорошо ещё, прáва врачевания не лишили. Это потом уже изводился он тем, как несправедливо с ним обошлись, покарали ни за что, ведь признали всё-таки виновным, такое клеймо на всю оставшуюся жизнь поставили, судимость припаяли, а в те минуты счастлив был, что худшим всё не завершилось. И даже сразу же раздавшиеся возмущенные крики Остапенко и угрозы так это дело не оставить, до генерального прокурора дойти мало затронули его…
Довелось побывать заседателем и ему. Узнал он об этом, распечатав извлечённый из домового почтового ящика конверт со штампом. Через без малого тридцать лет после того, как судили его самого. Танеева В.Е. на фирменном бланке приглашали поучаствовать в этой роли, в приписке сообщалось, что в этот недельный срок за ним сохраняется средняя заработная плата. Можно было не удивляться, почему выбрали именно его и чем там руководствовались – знал он, что никаких заслуг для этого не требуется, найден он методом компьютерного, наверное, тыка. И сразу же решил отказаться, телефон для такого сообщения был в письме приведен. Не только потому, что проблемно было на столь длительный срок оставить работу. Были у него и другие причины хоть каким-то боком не касаться всего, что связано с судом. И, опять же, не только потому, что ранее, уже после собственного печального опыта, доводилось ему принимать участие в таких процессах. Несколько раз в пассивной роли слушателя, была такая потребность, а однажды и непосредственно, свидетелем. Впечатления от этого остались далеко не самые приятные. К тому же с избытком хватало того, что доводилось ему слышать и читать. А та история, когда побывал он в суде свидетелем, буквально потрясла его. Тем более что там уж никак нельзя было говорить о каких-то местнических или корыстных мотивах – подозревать, что соседка по коммунальной квартире, пенсионерка, бывшая проводница, подкупила судью, было попросту нереально.
Давненько уже это было, но помнилось хорошо. К тому времени женившийся уже Танеев пятый год жил в Красноярске. Сын был тогда совсем ещё маленьким, обитали они в большой, старой добротной постройки квартире с двумя соседями, у каждого по комнате, с общей кухней, ванной и туалетом. Одним соседом, верней, соседкой, была молодая женщина, Люба, работавшая в каком-то НИИ, с полгода назад к ним подселившаяся. Другой – та самая бывшая проводница, Роза Петровна, на редкость противная склочная бабка. Танеевскую семью доставала она не очень, докторская всё-таки, остерегалась, разве что сына дёргала всё время, чтобы не шумел, не докучал. Зато бедную Любу буквально терроризировала. Готовила ли себе Люба на кухне, стирала ли в ванной или просто мимо проходила – обязательно цеплялась к ней, выражений причём не выбирая, всячески отравляя ей жизнь. Специально, похоже, её подкарауливала, чтобы сказануть какую-нибудь гадость. Впечатление было, что поставила себе целью выжить её.
Жила Люба замкнуто, гостей принимала редко. Потому ещё, возможно, что побаивалась прилюдных бабкиных выпадов. И было чего опасаться. Та могла пристроиться за дверью, подслушивать, кричала в замочную скважину что-нибудь похабное. Чуть ли не праздником для неё было, если кто-либо из гостей выходил в туалет. Был в её убогом лексиконе перл, слыша который даже Танеевы едва сдерживались. Орала, что сифилис они тут разбрасывают, санэпидстанцию придется потом вызывать. Танеев поражался Любиному терпению. Сам порой готов был собственными руками придушить поганую старуху. Впрочем, Роза Петровна только тогда казалась ему старухой – женщина немногим за шестьдесят, крепкая ещё и оборотистая. Люба же защищалась в основном тем, что старалась не попадаться ей на глаза, на общей кухне никогда не ела, при бабкином появлении быстро скрывалась в своей комнате. Не однажды и Танеев, и жена его не выдерживали, пробовали защитить Любу, вступали с Розой Петровной в перепалку, но лучше бы этого не делали, Любе потом только больше доставалось.
И никогда, Танеевы во всяком случае такого ни разу не видели, не приводила Люба к себе мужчин. Можно было не сомневаться, что тоже из-за Розы Петровны, не рисковала. Хотя, у Любы, молодой привлекательной женщины, какая-то личная жизнь, конечно же, была: видел он её, при полном параде выходившей и поздно возвращавшейся, встречался ему возле дома и Любин кавалер – невысокий очкастый парень с хорошим умным лицом потомственного интеллигента.
Но однажды, совпало так, встретил Танеев его в коридоре – Люба как раз открывала ему входную дверь. Не хватало только сейчас, чтобы бабка появилась, успел лишь подумать Танеев, как Роза Петровна, обладавшая сверхъестественным чутьём, тут же высунулась из своей комнаты. Люба, комната её к счастью была ближайшей ко входной двери, поспешно втянула гостя за свою дверь, не дав Розе Петровне проявить себя.
Но худшего, чего ожидал Танеев, не случилось. В коридоре было тихо, Роза Петровна Любину крепость не атаковала. Он даже подумал было, что не такая уж она законченная дрянь, какие-то клочки совести у неё всё-таки остались. Как же. Бенефис Розы Петровны был впереди. Пробил её звездный час, дождалась-таки она, когда Люба вышла проводить гостя. Слово «шлюха» в её страстном монологе было самым умеренным, а фраза о разбрасывании сифилиса самой безобидной. Парень наверняка знал о норове Любиной соседки, изумлён не был, только носом задышал часто и шумно. Люба же метнулась ко входной двери, на беду свою не смогла быстро справиться с капризным замком и с цепочкой, вытолкала парня наружу, захлопнула за ним дверь и бессильно прислонилась к ней спиной, закрыв лицо руками. Танеев, выходивший в это время из кухни, остолбенел при виде этой отвратительной сцены. Застыл на месте, боясь за себя, – что сейчас не выдержит, подбежит к этой старой ведьме и сотворит что-нибудь такое, о чём потом придется пожалеть.
Но успел лишь подумать об этом. Люба вдруг сорвалась с места, подбежала к Розе Петровне, затрясла перед её лицом кулачками, выплеснулась наконец, завопила. Та с на диво спокойным лицом её слушала, даже, казалось, удовольствие получала, что добилась-таки своего. Потом, с тем же невозмутимым выражением лица, матерно послала её по известному адресу. И взбешенная, зарёванная Люба налетела на неё, толкнула на стенку, неумело хлопнула по щеке. Тут уж Танеев бросился к ним. У миниатюрной Любы не было никаких шансов, если крупная, костистая, почти на голову возвышавшаяся над ней Роза Петровна полезет в драку. Схватил Любу за плечи, оттащил, уговаривая не связываться с этой мегерой, в её комнату. Там с Любой началась истерика, одним стаканом воды не обошлось, подоспела жена Танеева, долго не удавалось успокоить Любу. Бабка же больше не выступала, из логова своего не появлялась.
Последовавшие несколько дней в квартире было тихо. Роза Петровна, если встречалась ей Люба, демонстративно не обращала на неё внимания, ходила с загадочным лицом, бормоча что-то под нос. А потом Танеев получил повестку: его вызывали в районный суд в качестве свидетеля. По какому поводу, догадаться было нетрудно. Но, как выяснилось, это не Люба подала в суд на бабку за оскорбления, это Роза Петровна судилась с Любой за полученные от нее побои.
Этот процесс нисколько не походил на тот, когда судили самого Танеева, в небольшой комнате они сидели вчетвером: судья за столом, Роза Петровна у одной стены и Танеев с Любой у другой. Сходство заключалось лишь в том, что была судья такой же моложавой миловидной женщиной.
Танеев, когда пришёл его черёд, позаботился о том, чтобы сильно не заводиться, понимал, что надёжней будет, если говорить станет спокойно, веско. Но уж слов не пожалел, высказал всё, что накипело за годы совместного с Розой Петровной проживания. Рассказал, как издевается та над Любой, как оскорбляет, унижает её, о причине их стычки, официально заявлял, что он, врач, абсолютно уверен в психическом расстройстве её здоровья, что таким как она вообще нельзя проживать в одной квартире с нормальными людьми. Больше того, признался, что, если следовать поговорке о замахе, что хуже удара, его бы тоже следовало сейчас судить – сам он не раз испытывал неодолимое желание прикончить эту невыносимую женщину, еле сдерживал себя. А Люба, он тому свидетель, никаких побоев не наносила, лишь один раз не сильно хлопнула по щеке, не о чем говорить.
Неизвестно, с кем судья хотела после всего совещаться, но попросила их выйти из кабинета, подождать. Минут через десять – Роза Петровна в это время сидела в коридоре, повернувшись к ним спиной, – выглянула, позвала. Вердикт был таков: Розе Петровне двадцать пять рублей штрафа (по тем временам цена непритязательных женских туфелек), Любе – год условно.
– Да вы что?! – не обомлевшая Люба вскричала, а Танеев. – Это же нечестно! Зачем же вы ни за что ни про что калечите жизнь девушке?
– Умерьте тон,− ровным голосом ответила судья. – Ваше право обжаловать моё решение в вышестоящей инстанции. А сейчас освободите мой рабочий кабинет, у меня нет времени объясняться с вами.
Ликующая Роза Петровна с завидной для её возраста резвостью ускакала, Танеев успокаивал плачущую Любу.
Это долго потом не давало ему покоя. Почему всё-таки судья так несправедливо поступила, чем руководствовалась? Должны ведь быть какие-то мотивы, ею двигавшие. Ну, положим, не знаком он с соответствующими статьями уголовного катехизиса, но должна же быть какая-то логика, разумность в решениях. Ну да, да, не раз приходилось ему слышать о странных приговорах, о продажности судейской, сам, в конце концов, пострадал когда-то, но какая в том корысть была этой, например, судье, практически защитившей наглую, безобразную тётку и так жестоко покаравшей девушку? И что срок Люба получила условный, решающей роли не играло, срок есть срок, на собственной шкуре однажды испытал. Судимый человек уже скомпрометирован. Была в этом какая-то вселенская непостижимость, нечто даже потустороннее, мистическое…
Стоя внизу возле синей вереницы почтовых ящиков, Танеев припомнил все подробности той неприглядной истории. И вдруг надумал всё-таки пойти в народные заседатели, изнутри, если удастся, хоть одним глазком, поглядеть, как и что варится в котле таинственной судебной кухни. Для себя просто, никаких конкретных целей не преследуя. Любопытный такой расклад: побывав сначала подсудимым, затем свидетелем, теперь вдруг заседателем. И в назначенное время шёл уже по коридору, отыскивая на втором этаже нужный ему кабинет. Навстречу ему, оживлённо беседуя, шли четверо мужчин в судейском одеянии, все как-то неуловимо схожие, плечом к плечу, во всю ширину коридора. И хоть и не было ни в лицах их, ни в походке ничего зловещего, почудились они издалека Танееву четверкой чёрных всадников Апокалипсиса. И как-то неспокойно стало на душе, появилось даже нелепое желание пройти мимо них как-то незаметно, бочком, с самым, каким сумеет, невинным видом, чтобы ничего плохого вдруг не подумали. Сразу же устыдился этой трусливой, подлой мысли, разозлился на себя. И в дверь под нужным ему номером постучал нарочито громко, настойчиво, пусть не думают.
Там уже сидела его будущая коллега, высокая бледная женщина, бухгалтер с комбайнового завода, беседовала с судьей. Тот, средних лет дородный мужчина, с первых же минут, однако, расположил его к себе – и широким простонародным лицом, и негромким хрипловатым голосом. Вот разве что масличные глаза его, холодные и влажные, как нос у собаки, несколько ослабляли впечатление. Впрочем, холодными они были в первые секунды, когда вошел Танеев в комнату. Надо полагать, не понравился ему бесцеремонный танеевский стук. Потом они, когда узнал тот, кто и зачем пришел, потеплели, странно оставшись лишь сентиментально, по-девичьи влажными.
Судья ознакомил их с делом. Было оно столь же незамысловатым, сколь и не поддававшимся здравому смыслу. Два мужика, двадцати семи и сорока двух лет, с простецкими фамилиями Сидоров и Кузнецов, пришли в гости к не обладавшей, судя по всему, высокими моральными устоями женщине. Выпивали. И в это время по какой-то надобности зашёл знакомый её, живший рядом двадцатилетний парень, который тоже был приглашен к столу. Затем гости, в крепком уже подпитии, поссорились, вышли из квартиры разобраться. Драка началась на лестничный пролёт выше, у мусоропровода. Во время драки старший, Кузнецов, вытащил нож, парня зарезали. После чего Сидоров с Кузнецовым, затолкав его за трубу, вернулись к столу, продолжили банкет. Но вернулись не налегке – сняли с парня кожаную куртку.
Ведущий это дело судья, представившийся Анатолием Мироновичем, всё это не рассказывал им, а зачитывал. Долго, подробно. Танеев обратил внимание, как часто повторялось слово «куртка», порой даже создавалось впечатление, что снятие с мёртвого парня куртки чуть ли равноценно убийству. Полюбопытствовавшему Танееву Анатолий Миронович объяснил, что наряду с убийством имело место ещё и ограбление, отягощавшее преступление.
Чтения и разборы продолжались даже не каждый день, и занимали обычно не более двух-трёх часов, так что в свободном времени за те же деньги народные заседатели очевидно выигрывали. Пару раз Танеев заметил двух сидевших в коридоре возле их двери девушек. Совсем молоденькие, обе, как на подбор, красивые, ухоженные, стильно одетые. И всегда они говорили о чём-то смешном, потому что хихикали. Впервые увидев их, Танеев удивился, посчитав, что эти барышни имеют какое-то отношение к тем двум убийцам, – уж никак не вязалось. Выяснилось, что это адвокаты, защитники, выделяемые, как положено, подсудимым, которые сами таковых нанять не имеют возможности. Понятно было, что они недавние выпускницы юрфака или на стажировке тут, не доросшие ещё до настоящей работы, держат их на подхвате.
Наступил и судный день. В небольшой зал ввели подсудимых, засадили в охраняемую милиционером клетку. Анатолий Миронович облачился в строгую чёрную мантию, сразу заметно прибавив и в серьёзности, и в значительности, глаза утратили былую негу. Убийцы оказались низкорослыми неказистыми мужичками, одетыми в замызганные рабочие спецовки, с тёмными загрубевшими лицами. Танеев знал, что прежде трудились они подсобниками в магазине, но если бы даже не знал, сразу предположил бы это – какие-то очень уж характерные типажи. За отдельным столиком сидели две барышни-защитницы. Больше в зале никого не было, что удивило Танеева. Кто и какими ни были бы эти два потрёпанных жизнью мужичка, но должны ведь быть у них какие-то родственники, друзья, которым их судьба не безразлична.
Поймал вдруг себя Танеев на том, что сидит он справа от судьи излишне прямо, отражает на лице важность порученной ему миссии, расслабился. Было неинтересно. Анатолий Миронович скучно, зачастую не совсем внятно проборматывал тексты хранившихся в папке листков. Барышни откровенно нудились, слушали в пол-уха, перешёптывались. Мужички же – Танеев часто поглядывал на них – слушали с напряжёнными лицами, заметно было, как силятся они вникнуть в смысл судейских слов, как трудно им это даётся. Но более всего поразили его выступления защитниц. Что сидоровская, что кузнецовская отделались безликой фразой, что их подзащитные находились в состоянии сильного алкогольного опьянения, не ведали что творили, раскаиваются в содеянном и просят суд, учитывая это, смягчить наказание. Выступление каждой заняло вряд ли больше одной-двух минут, после чего они садились с чувством исполненного долга. Впечатление это произвело удручающее. Сказали своё последнее слово и мужички. Тяжко подбирая слова, оба доказывали, что «тот первым начал».
Потом высокий суд – Анатолий Миронович и народные заседатели – удалился в соседнюю комнату для совещания. Судья, перечислив несколько неведомых Танееву статей уголовного кодекса, постановил, что оба они приговариваются к девятнадцати с половиной годам лишения свободы с отбыванием наказания в местах заключения общего режима.
– Оба? – не понял Танеев.
– Оба, – подтвердил судья. – Вам что-то непонятно?
– Но ведь, – развёл Танеев руками, – нож был один, значит, и убивал кто-то один. Если даже владелец ножа Кузнецов передал потом нож Сидорову и тот тоже наносил удары, всё равно ведь вина их не одинакова. И кто первым предложил стащить с убитого парня куртку, тоже ведь не выяснено. По крайней мере, я не слышал этого в вашем обвинении.
Анатолий Миронович с неподдельным интересом, как воспитательница в детском саду на смышлёного пацанчика, поглядел на него, спросил:
– Вы полагаете, что это имеет принципиальное значение для хоть какого-то оправдания убийства и грабежа?
– Разумеется, – ответил Танеев.
– Вы тоже так считаете? – обратился он к молчаливой, за все дни и нескольких десятков слов не произнесшей женщине.
– Не знаю, – ответила та, – вместе же убивали, вместе раздевали, одна шайка-лейка. Поглядеть только на них! А парнишки теперь нет в живых, молоденький совсем. – Вдруг шумно, ненавистно выдохнула: – Ублюдки! Как таких земля только носит!
– Интересно девки пляшут, по четыре в ряд! – хмыкнул судья. – Ну что ж, пора делом заниматься. – И вышел из-за стола. Заседатели последовали за ним.
Анатолий Миронович встал, и будничным, невыразительным голосом объявил приговор. Оба подсудимых приговаривались к девятнадцати с половиной годам тюрьмы. Надсадно крякнул и выматерился старший, Кузнецов, у Сидорова сильно качнулась вниз голова, словно сзади кто-то сильно ударил его по шее.
Танеев не знал, как себя повести – не затевать же было диспут в присутствии приговорённых, барышни никак не отреагировали. Может быть потом, не здесь, постараться как-то повлиять на исход процесса, не всё ещё потеряно? Потребовать дополнительного расследования? Что там говорить, эти смолоду спившиеся туповатые мужички, годные лишь на бездумную подсобную работу, почтения к себе не вызывали. Но должна ведь быть какая-то справедливость, и закон, коль на то пошло, один для всех писан, как бы там ни рядить.
Они возвращались в судейский кабинет – Анатолий Миронович скорыми шагами впереди, заседатели поспешали за ним. Танеев размышлял об этом изящном полугоде, добавленном к девятнадцати годам. Поступил так судья, чтобы показать, насколько дотошно, детально изучил он все подробности дела? Просто сплюсовал все цифры из этих статей уголовного кодекса?
В кабинете Анатолий Миронович дал им подписать листки с вынесенным приговором.
– Я обязан подписывать если и не согласен? – спросил Танеев.
– Ну конечно, – сказал Анатолий Миронович. – Вы же участник судебного процесса, это ваша обязанность.
– Но я могу вписать свое особое мнение?
– Разумеется. Только, естественно, не здесь, вот, пожалуйста. – И вынул из папки чистый листок.
– Я пойду? – спросила женщина. – Мне тут в одно место ещё успеть надо.
– Да, пожалуйста, – ответил судья и поблагодарил её за работу.
Танеев, стараясь делать это по возможности кратко и конкретно, написал всё, о чём говорил недавно судье. Поставил дату, расписался и спросил:
– Я могу быть уверенным, что этой бумаге будет дан ход?
– Абсолютно, – заверил его Анатолий Миронович и дружески протянул руку для прощального рукопожатия.
Уже выходя на улицу, Танеев подумал, что не спросил у него, как узнает он, повлияло ли на приговор его особое мнение. Ужасно не хотелось снова входить в тот кабинет, объясняться с ним, но всё-таки заставил себя вернуться. Кабинет был закрыт. Огляделся. Судьи нигде не было видно. Пропади оно всё пропадом. Чертыхнулся и ушёл.
На улице возле входа курили барышни-защитницы. Досадуя больше на себя, чем на них, подошёл к ним, язвительно поинтересовался, спокойно ли они сегодня будут спать, зная, что пальцем даже не пошевелили, чтобы разобраться в существе дела, хоть как-то облегчить участь своих подопечных. Диалога не получилось. Барышни одарили его туманным взглядом, молча бросили в стоявшую рядом урну недокуренные сигареты и вошли в здание. Танеев постоял, поморщился, плюнул, махнул рукой и пошел в другую сторону.