Чуть забрезжил рассвет, еще и петухи не пропели, а Катря Гармаш с сыном уже собрались в путь. Напрасно уговаривала их хлопотливая Дарья, жена Данила Коржа, подождать малость, пока печь растопит и на скорую руку приготовит поесть. Артем и не прочь был: спешить, мол, особенно некуда, — но Катре загорелось идти немедля. И так уже три дня как из дому. Как там внуки одни хозяйничают при больной матери? Орися после болезни еще не оправилась, не помощница им. К тому же Остап со вчерашнего дня дома гостит, за три года войны впервые. Ну как же можно мешкать? Каждая минута дорога́. А доро́га не близкая, да еще по такому глубокому снегу.
— Так, может, ты, Данило… — обратилась Дарья к мужу.
— Э, чего бы проще, — с полуслова понял жену Корж. — Кого-кого, а куму Катрю я бы с дорогой душой к самому крыльцу подкатил. Да вот беда — захромала Лыска. Разве что…
— Не хлопочи, Данило, — сказала Катря. — Поклажи у нас нет никакой. Спасибо и за то, что из города сюда привез.
— Да нет, это вам спасибо — полдороги сани подталкивали.
Он тоже оделся (собирался на мельницу), взвалил на плечо мешок с рожью, и все вместе вышли из хаты.
Близился рассвет. В хатах кое-где уже зажглись огни. В небе неярко мерцали звезды. От белого снега на земле, на кровлях хат редела темнота, и тропку было видно, можно идти. Вот и хорошо, что не задержались! К восходу солнца и дома уже будут. Да и сколько тут идти! Особливо если напрямик, лугами. Но идти лугами Данило отсоветовал. После недавнего снегопада там, должно быть, и стежку еще не протоптали. Лучше круг дать, да зато большаком до самой Чумаковки. Туда дорога накатана — мужики лес возят.
— Вишь, началось уже движение! — сказал Данило, увидев на дороге санный обоз, как только свернули на главную улицу, что мимо церкви, через площадь, вела из села.
— Ранние! — сказал Артем, сойдя на обочину, чтобы пропустить сани. — Это, должно быть, еще с ночи?
— Ясное дело. Десять верст на волах — край не близкий. Как раз чумаковцы поехали. Харитон Пожитько на передних.
— И вторые сани тоже его, — добавила Катря. — По Саньке узнала: наш, ветробалчанский. Батрачит у него. И для чего ему этот лес? Недавно, перед самой войной, отец поставил ему хату.
— Ну, а теперь он своим сынам будет ставить, — ответил Данило.
— Да нет у него еще таких.
— Подрастут. Они, вишь, богачи, с запасом живут. Не то что мы, беднота, — только и знаем одну молитву: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь». Они вперед смотрят. Иной — еще сынки без штанов бегают, а он уже земельку под усадьбы для них подыскивает. Да чтобы с балочкой: грабарей из Славгорода наймет, прудишко выкопают. Какой же это хутор без пруда!
— Ну, это было так, — сказал Артем. — Кончилась коту масленица.
— Что верно, то верно. Купли-продажи на землю уже нет. Теперь, которые побогаче, сами за свою землю дрожат. Вот всяк и мудрует. Разделы пошли не к добру. Потому и лес возят. У нас вот недавно один с хутора, Саливон Варакута, ради еще одного номера на землю даже до такого додумался — оранутана своего женил.
— А что это? — не поняла Катря.
— По-нашему, по-простому если сказать — придурковатый. А поп его по-ученому — оранутан. Не хотел даже венчать. Дескать, у него умишко трехлетнего дитяти. Хотя и перевалило уже за тридцать. Подсудное дело, говорит.
— Ну и как же?
— Повенчал. Чего деньги не сделают! Открыл Варакуте еще номер. А что дивчину загубили…
— А что ж она за такого пошла?
— «Пошла». Родители в спину вытолкали. Богатый. И сказать бы, что сами бедные, так нет. Середняк, как по-нынешнему, да еще и крепкий. Да ты, должно, знаешь, Катря, — Лукьян Середа.
— Лукьян? Которую ж это он? Уж не Настю ли?
— Ее самую!
— Такая славная дивчина, — вздохнула Катря и повернулась к Артему: — Это ж ее Грицько Саранчук хотел было сватать когда-то. Ну, если не дура, то и сейчас не поздно: уйдет от него — да и все.
— А она так и сделала. Недели с ним не прожила. Как-то поутру пошел свекор в клуню за сеном, а она висит на перекладине. Ушла!
Даниле нужно было сворачивать к мельнице. Он сошел на обочину, опустил мешок на землю и вынул кисет. Первую цигарку свернул Артему. Потом себе. Но и эту отдал Артему — на дорогу. А уж тогда свернул себе. Закурили. И стояли молча. Молчала и Катря, только тихо, печально качала головой. Не скоро, уж бросив окурок, Данило промолвил:
— Вот что делает с людьми жадность проклятая!
Поднял на плечо мешок, попрощался, и разошлись.
Все время, пока и за село вышли, мать и Артем молчали, подавленные печальным рассказом Данила. Вдруг Катря остановилась и сказала, вздохнув:
— И до каких пор будет такое твориться на свете?! И когда уж придет этому конец?!
— Э, мама, не скоро. Вековые дебри! А мы только начали рубить. Отдельные деревья валим. А еще нужно будет и пни выкорчевывать. Не на один десяток лет работы. И как раз самыми трудными, почитай, и будут вот эти пни: жадность, корыстолюбие… — Помолчав немного, снова заговорил: — И вот что интересно, мама, ведь среди бедных этого меньше.
— Хватает.
— Да, есть и даже «хватает». А все же меньше. Куда меньше, чем среди богатых и тех, кто тянется к ним. И это понятно. Раз бедняк — значит, трудяга. А ничто так не делает человека именно человеком, как труд. Если бы не это, мы и сейчас бы еще в шерсти ходили, жили в пещерах или, как те обезьяны, орангутанги, по деревьям лазили. А то — люди!
— Люди-то люди, а вот… до сих пор не научились жить по-людски.
— Это верно, — согласился Артем. — А ведь люди с давних времен думали над этим, самые мудрые и самые честные люди. Кое-что придумывали, даже пытались в жизнь проводить. Да только ничего не вышло. Не было еще на земле материальных условий для этого. А на нищете счастливой для всех жизни не построишь. Как ни мудри, а пятью хлебами не то что пяти тысяч человек — даже пяти десятков ртов не накормишь! И вот только теперь, в наше время, наконец есть условия и накормить всех голодных, и одеть всех раздетых. Нужно только новый, разумный порядок установить. И мы это сделаем!
— Кто «мы»?
— Мы. Рабочий класс, беднота сельская, все трудящиеся, под руководством большевистской партии. — Последние слова показались, очевидно, Артему уж очень газетными, и он закончил с улыбкой: — Партии, к которой имеет честь принадлежать и ваш младший сын, мама.
— А в нашем роду ты не один такой, — с гордостью сказала мать. — И дядя Федор тоже.
— Ну, с дядей Федором мне не равняться. Дядя Федор больше десятка лет уже в партии, а я — еще и года нет, с марта месяца. Дядя Федор и на заводе уже сколько — этим летом двадцатипятилетие праздновали, — а я… Ну, да ничего. У меня вся жизнь впереди!
Снова проехал обоз, конный на этот раз. Пока стояли на обочине, молчали оба, потом Артем опять заговорил:
— Сам не знаю, мама, почему это мне захотелось вдруг рассказать вам, как я впервые на завод попал. Я, правда, уж когда-то рассказывал вам.
— Я помню.
— Ну, тогда были одни рассказы, а теперь будут другие.
— Выходит, обманывал мать?
— Не то чтобы обманывал. Не все до конца договаривал. Да и правильно делал. Зачем было вас огорчать? Чем вы могли помочь мне? А теперь — дело прошлое.
— А чего ты улыбаешься? — сама невольно улыбнувшись, спросила мать, ласково глядя на него.
— Вспомнилось, как вы, бывало, в кузницу к отцу зайдете по делу какому. А отцу как раз недосуг. «Обожди, сейчас». Вот он выхватит из горна раскаленный лемех, Лаврен молотом — бух! Искры во все стороны. Так вы, бывало, даже руками лицо закроете.
— Ну, а как же! Разве искра не может попасть в глаз?
— Почему не может! Еще как! Но что отцовская кузница в сравнении с заводом! А что бы вы, мама, сделали, если б попали ну хоть на тот же Луганский завод, паровозостроительный, в мартеновский цех или в кузнечный? Там я тогда и начал работать. Просто слов нет, чтобы описать картину. Наверно, вот так чувствует себя букашка, попав на молотьбе в соломотряс, как я чувствовал себя тогда, в первый день, в кузнечном цехе. В первые минуты даже не верилось, что отсюда можно выйти неискалеченным. Или хотя бы, дал бог, живым! Ну, да скоро освоился, за одну смену. Видно, все же отцова кузница помогла. И после гудка, выходя с завода в толпе рабочих, уже не чувствовал себя букашкой. От гордости даже грудь распирало. Первым делом, конечно, за себя самого гордость, за то, что вытерпел такое пекло. А чем не герой! Ни разу даже не крикнул «мама!» или «пустите домой!». Но не только за себя гордость, а и за всех этих людей, что, стиснув тебя со всех сторон, потоком текут через заводской двор к проходной. Это же мы все вместе сделали из чугунных чушек вот те, что стоят на рельсах вплотную один к другому, паровозы. И даже не только за этот наш заводской люд гордость, а и за тех неизвестных мне товарищей, или, можно сказать, братьев по классу, которые где-то плавят чугун для нас, которые добывают в рудниках руду для чугуна, за тех, которые в шахтах рубят уголь… Какая огромная семья рабочая! И какая могучая!.. Вот почему, мама, потом, даже во время безработицы, я не чувствовал себя никогда ни перекати-полем, ни сиротой… Конечно, безработица — это такая штука… одним словом, не мед! Бывало…
Никогда еще с тех пор, как из дому ушел, во время редких встреч Артем не был с матерью так разговорчив и откровенен. Рассказывал о своих мытарствах. Но, вероятно, потому, что это было уже в прошлом, говорил сейчас спокойно. О самых тяжелых своих невзгодах рассказывал с улыбкой. Чтобы и сейчас не огорчать мать.
А она шла рядом, притихшая, и даже старалась ступать как можно легче, чтобы не скрипел снег под ногами, чтобы ни единого слова сыновнего не пропустить. И не перебивала. Наконец не стерпела:
— Какой же ты, сынок, бессовестный!
— Это почему же?
— Да разве у тебя дома не было? Или, может, дорогу домой забыл?
— Нет, мама, дом я никогда не забывал. И дорогу домой очень хорошо помнил. Но разве я тогда, парнишкой, для того из дома ушел, чтобы назад вот так, ни с чем, вернуться! Правда, бывало, не раз доходило до того, что родная хата просто снилась. Хоть бы на недельку домой — отлежаться, пока ноги, сбитые в поисках работы, заживут малость. Да как подумаешь, поглядишь на себя — босой, в лучшем случае в опорках, оборванный, а бывало, что буквально пупом светишь! Босяк, да и только. Перестанешь и думать о доме. Ну как можно в таком виде в свое село явиться! Врагам на смех, а родным на горе! Стиснешь зубы и перетерпишь. А там, гляди, снова поталанит, устроишься на работу. И духом воспрянешь, и приоденешься. Можно бы уже и в гости домой, да как поедешь — работа. Жди теперь рождества или пасхи, когда в котельной на три дня котлы погасят. Но не всегда дождешься. Чаще бывало, еще до праздника — и не опомнишься, как за воротами на улице очутишься… Ну, а все-таки — разве не приезжал?
— Да кто ж говорит, что нет. — И добавила с легким укором: — За семь лет — дважды! Ежели не считать этим летом — из Славгорода.
И вдруг ей так ясно вспомнилось — первый приезд сына в гости. Еще из Луганска. Больше года не виделись. И вот на рождество неожиданно приехал. Только из церкви вернулись, сели обедать, как вдруг скрипнула дверь. Сразу даже глазам не поверила. Но это был он, Артем. Вырос немного, маленькие черные усики над губой. Одет хорошо: в черном городском пальто с бархатным воротником, в шапке смушковой (снял, держит в руке), на ногах сапоги без калош — не то, что у других приезжающих из города в гости, — простые, юхтовые, но по ноге, аккуратные. Не те, что из дому брал, мужичьи, на три пары портянок да соломенные стельки. Вот праздник был для матери! Два дня гостил (на три дня вырвался) — и два дня не могла ни насмотреться, ни нарадоваться. И когда провожала из дома, хотя и плакала, но уж не так, как провожая в первый раз. Да и после, бывало, как ни вспомнит — уж нет той, что раньше, тревоги: живет ведь неплохо! А оно, вишь… Но откуда ей было знать правду, если только теперь, через столько лет, признался наконец. Признался в том, что пальто было не его, товарищ один дал съездить домой в гости. Шапка и сапоги были его собственные. Но сносить не довелось: шапку в ночлежке в Ростове босяки украли, а сапоги в Таганроге сменял на опорки за придачу. Есть-то нужно — как раз в ту весну были с товарищем, Петром, без работы.
Артем словно почувствовал, как тяжелы, невеселы думы матери.
— Вы только не думайте, мама, — спохватился он, — что одни невзгоды были у меня на пути. Немало в жизни было и хорошего. И самое лучшее из всего — люди хорошие! Сколько друзей было у меня за это время, душевных, бескорыстных. Последний кусок хлеба делили поровну. Хотя бы тот же Славгород взять. Полгода прожил — не много. А сколько товарищей у меня там сейчас! И не только в саперном батальоне — на обоих заводах тоже.
— А разве ты работал там?
— Да как бы я мог! Я же солдат еще. Не работал, а сталкиваться доводилось: военному делу обучал хлопцев-красногвардейцев. Так и сдружился со многими. Одним словом, скажу вам, мама, так: если бы какой случай, ну, хоть жениться, скажем, надумал и позвал бы на свадьбу всех, а они съехались, — не поместились бы в нашей хате.
Мать искоса внимательно поглядела на сына. Очень хотелось ей спросить, и как раз кстати было бы именно сейчас спросить об этом. Но не решилась. И ответила в тон ему, тоже полушутя:
— А мы свадьбу зимой справлять не будем, а по теплу. Чтобы не только в хате, а и во дворе столы поставить.
— Ну, разве что так, — улыбнулся Артем. — Да, это, поди, единственный выход.
За беседой и своими думами Артем с матерью и не заметили, как прошел час, другой и совсем рассвело.
Справа, вдали, за Князевкой — едва вырисовывалась она сквозь искристую дымку утра неясными очертаниями водокачки на станции и высокой трубы на Куракинском сахарном заводе, — вставало кроваво-красное солнце. Снег еще голубел и на земле, и на хатах разбросанных по степи хуторов, но верхушки высоких тополей, осокорей уже вспыхнули. И чем дальше, все ниже опускалось пламя, перебрасывалось на крыши, прорывалось внутрь хат, багрово полыхая из окон.
— Вы только гляньте, мама! — не утерпел Артем. — Какая красота!
— Да-а, хорошо! Но только и жутко как-то.
— Чего это!
— Словно пожар.
— Ну и пусть! Да, по мне, эти хутора одним махом бы стереть с лица земли.
— Ой, какой ты! — покачала головой мать. — Все бы тебе одним махом. Все бы стереть с лица земли!
— Почему все? Не все. А только то, что стоит нам поперек дороги. Именно по таким хуторам и разводятся всякие эти вурдалаки-варакуты! Ну, да чур им! Хоть эти минуты, пока с вами, не думать о них. Будет мне еще с ними мороки. Поговорим о другом.
Но разговаривать становилось все труднее. Теперь все чаще стали попадаться навстречу сани — и в одиночку, и целыми обозами. Все чаще приходилось сходить с дороги и пережидать, пока проедут. К тому же и притомились. Ну, да недалеко уж.
— Вот и Чумаковка началась, — после долгой паузы сказал Артем.
— Нет, Чумаковка вон там, дальше. А это Ракитное.
Артему с тех пор, как ушел из дома семь лет назад, не приходилось с этой стороны подходить к Чумаковке. А раньше в урочище Ракитном хат еще не было.
— Ага, отрубники. Столыпинцы! — сообразил Артем и с интересом присматривался к усадьбам. Их с десяток привольно раскинулось влево от дороги. — Новые варакуты!
— Не всех, сынок, стриги под одну гребенку, — сказала мать, сойдя на обочину широкого большака.
Артем подумал, что, может быть, озябла, хочет зайти в хату погреться. Нет, миновала первую. Потом и вторую хату тоже. А остановилась возле пустыря, на котором только колодец да вишневый небольшой садик. Никакой постройки там еще не было.
— Что там интересного увидели?
— Да это же Саранчука отруб, — ответила мать. — А какой хозяин Гордей! Ты глянь на тех, что мы прошли, еще перед войной выбрались из села. Хоть бы кольев понатыкали в землю, и то вербы уж росли бы. А Гордей, глянь, еще в селе живет, а тут загодя уже и колодец, и садик. По весне хату Грицьку поставит, на осень переберутся молодые, и так словно бог знает с каких пор живут здесь. Даже яблонек насадил! — Потом, присмотревшись, уже другим тоном: — А вот за это не похвалю! Недосмотр. Хотя бы камышом деревья обставил. Много ли там дела! А то глянь, как зайцы пообгрызли! — И, отойдя от плетня, словно вслух подумала: — Не забыть Грицьку сказать.
Шла теперь молча до самой Чумаковки. Артем понимал, что все мысли ее теперь об Орисе. И тоже молчал, чтобы не мешать ей. О своем думал.
Но, видно, материнское сердце как светлица просторная: хватает места в ней для всех детей. Как только в Чумаковке свернули на проселок, который вел прямо в Ветровую Балку, мать остановилась.
— Утомились?
— И утомилась. Но остановилась потому, что хочу, сынок, спросить тебя.
— Спрашивайте. — А сам подумал: «О чем бы это? Даже остановилась».
— Хотела еще вчера, как выехали из города, да при Даниле неудобно было. А сегодня за всю дорогу не осмелилась. Да и сейчас не знаю, может, скажешь: «Не ваше дело, мама».
— А разве я когда говорил вам так?
— Нет, не говорил. Но и я никогда тебя о таком не спрашивала. Скажи: отчего это вчера на Слободке, когда я зашла в комнату, докторша Мирослава Наумовна была заплаканная?
Артем от неожиданности не сразу нашелся что ответить.
— Двумя словами об этом не скажешь. Да и не нужно это вам.
— Прости, сынок! — Ответ Артема ее немного обидел. Помолчала, потом добавила: — Я, может, и не спрашивала бы тебя, если б не приключилось то с тобой в Таврии.
— Вот вы куда повертываете! — нахмурился Артем. — Нет, мама. Не думайте, что я уж такой обольститель девчат. И в Таврии тогда… Я вам не все, конечно, рассказал. Только то, что вам нужно было знать. А сейчас думаю, что и того не след было говорить. Хватает и без этого у вас забот!
— Да как тебе не стыдно, сынок! Что ж я тебе, не родная мать? А не дай бог, случилось бы что с тобой тогда. На такое дело небось шел!
— Вот именно! Трудно словами передать, какую тяжесть я тогда со своей души снял, взвалил на вашу. А теперь удивляюсь: на что я надеялся? В самом-то деле: ну что бы вы, мама, могли тогда сделать? Когда я сам ума не приложу!
Сказал он это словно и не в форме вопроса, но мать, глянув искоса на него, по напряженному выражению лица догадалась, как нетерпеливо он ждет ее ответа.
И даже понимала причину: на этот раз все обошлось счастливо, но сколько будет еще таких смертельных опасностей на его пути! Помолчала, собираясь с мыслями, и наконец сказала:
— Не знаю еще, сынок, что бы я сделала. Одно знаю: пока жива, с глаз бы его не спускала. И не отступилась бы ни за что.
— Спасибо, мама!
— Беда, край не близкий — сорок верст. Но… я уж и так думала: небось ходят бабы и постарше меня, даже в Киев, в Лавру, за триста верст. А я бы вместо богомолья… Да и не один раз в году. И нашла бы все же стежку к сердцу ребенка. А может, и проще все будет. Ведь таким детям в этаких семьях обычно не очень рады бывают. Сам говоришь — больше у бабки живет. А ты вот поедешь с Данилой в Хорол — хорошо, ежели б поговорил с нею. Можно было бы Василька хоть в гости на святки взять. Сколько это ему уже?
— Считайте сами: родился как раз летом, когда война началась. Перед покосом.
— О, Федюшке сверстник. Мотря тоже тем летом как раз в петров день родила.
Некоторое время шла молча, и чем дальше, все медленнее: как видно, напряженно о чем-то думала. Внезапно остановилась, пораженная неожиданной догадкой.
— А подожди, Артем! — Тот остановился и пытливо посмотрел на мать. — Христя? — шептала про себя мать. — Дай бог памяти. Христя? Нет, не вспомню, как ее звали. Ту женщину. Если бы знала такое! А какая она из себя? Русая?
— Да не все ли равно, — пожал плечами Артем. — Зачем это вам? Ну, русая. Глаза…
— Так и есть! — не слушая уже его, хлопнула об полу рукой мать. И взволнованно к Артему: — Так она ведь была у нас, Христя. Заходила к нам.
— Заходила? Когда? — оторопел Артем.
— Да тогда же, в том году. На пасху, помнишь, ты гостил, выправил паспорт, да и уехал. А сразу же после троицы и она пришла. Ночевала у нас.
Артем застыл на месте, пораженный до глубины души словами матери. Наконец очнулся, машинально достал из-за уха цигарку, свернутую ему Данилом на дорогу (до этой минуты и не вспомнил о ней). Сунул руку в карман за спичками — не в этом кармане. Забыв, что левая рука на перевязи, рванул — и застонал от боли. Тогда мать вынула из его кармана спички и, став спиной к ветру, чиркнула и дала ему закурить.
Артем глубоко, со всхлипом, вдохнул воздух, как человек, который готовится нырнуть. Задержав, сколько мог, табачный дым в легких, с силой выдохнул.
— Нет, что-то вы спутали, мама. Не могло этого быть! — уверенно сказал. — Если бы раньше, до замужества, а то, говорите, на троицу. Для чего бы это ей?
— Вот и я думаю — зачем она приходила? Не могло быть, чтобы случайно все вышло: возвращалась с богомолья через наше село, да именно к нам и попала ночевать.
— С какого богомолья?
— Из монастыря.
И стала рассказывать, как все было. Говорила медленно, стараясь как можно точнее вспомнить все, до мелочей, понимала, что если действительно приходила Христя, то каждая мелочь тогда и теперь могла иметь большое значение.
— Как-то вечером загнала я овец из стада во двор и у ворот остановилась: вижу, идет гурьба женщин от плотины, видать, богомолки, — может, напиться, а может, и ночевать попросятся. Ан нет, прошли мимо, поздоровались только, да и пошли дальше. Но одна отстала от них, попросилась переночевать. Совсем, мол, из сил выбилась. Глянула я на нее, на ее живот, да и не стерпела: «Ох, и свекровь же у тебя, молодка, бессовестная! Как это тебя, тяжелую, да в такую трудную дорогу пустить!» Ничего она не ответила. Не стала ни жаловаться, ни отрицать. Только и сказала, что недалеко уж ей, что завтра и дома будет. Тогда я и спросила, откуда она. «Из-под Хорола». Сказала это и так на меня смотрит, смотрит. Будто ждет чего от меня. Назвала и село, но была ли это Поповка, не скажу, запамятовала. А что Хорол, твердо помню.
— Да мало ли из тех краев людей через наше село шло!
— А ты слушай дальше. Это уж было, как сели вечерять, расспрашивать стали ее, а она стала рассказывать. И про «Охмалин», и про то, как отец умер в дороге, а они обратно в свое село вернулись. Ну как же не она?
Да, никаких сомнений у Артема теперь уже не было. Он допускал, что кое-какие мелочи мать могла сейчас, спустя четыре года, передать и неточно. Но «Охмалин», Хорол — этого не могла мать выдумать. Конечно, это была Христя!
— А обо мне говорила что-нибудь? — стараясь скрыть волнение, с притворным равнодушием спросил Артем.
— О тебе? Нет, ничего. Не припомню. Да если бы что и говорила… Постой! А может, Орисе? После вечери они пошли вместе спать в клуню. Может, ей что-нибудь. Но Орися сказала бы мне. А на другой день даже не видели, когда ушла, — верно, чуть свет.
— Просто диво! — невольно вырвалось у Артема. Его очень удивило то, что о нем она ничего не рассказала, ничего не спросила. Правда, оставалось еще слово за Орисей. Но разве Орися не сказала бы ему раньше, если бы ей было что сказать? Должно, и в самом деле никакого разговора о нем не было.
— Просто диво! — пройдя уже с полсотни шагов, снова повторил Артем. Но тон его был теперь совсем иной: вместо удивления горечь и презрение слышались в голосе. — Сказать бы — на смотрины, так поздновато, до замужества нужно было! Знать, дело не в этом. Говорите, не могло это быть случайностью. А почему не могло? Ведь, если идти из монастыря на Хорол, нашу Ветровую Балку никак не минешь. Ну, а уж если очутилась в селе, отчего и не зайти? Разве не интересно хоть одним глазом глянуть, в какую беду чуть было не попала! Да, хвала господу, не допустил! Небось и по монастырям шатается поэтому, благодарственные молебны служит. Теперь сами видите, мама: ну как можно ей Василька оставить?! Кого они со своим дьячком вырастят из него? Такого же, как и сами, богомола-ханжу?
— Ну, а что ж ты надумал, сынок?
— Заберу — и все! Вот поедем с Данилом на ярмарку в Хорол, и привезу. И не в гости, как вы говорите, а заберу совсем.
— Э, сынок, не годится так. Как это — самоуправно забрать ребенка от родной матери?
— А я ему кто? Чужой дядя? Родной отец!
— Родной-то родной… а все-таки прежде тебе нужно и с нею повидаться, поговорить.
— Да уж поговорим. Без этого, должно быть, не обойдется.
— И не так, как сейчас говоришь, а спокойно, рассудительно. Про свои обиды нужно забыть. О ребенке нужно думать. Он не виноват, что у вас с нею так получилось. Да и кто знает… В жизни бывает так, что трудно и докопаться, кто виноват, а кто обижен. Может, и ты, сынок, не святой?
— А почему «может»? Наверняка не святой. И слава богу. Но не такой уж я и грешник окаянный, как может показаться со стороны. Хотите — верьте, хотите — нет, за все время, что знались с нею, ничем не обидел ее, ни в большом, ни в малом.
— Иду и все припомнить стараюсь, — после долгого молчания снова заговорила мать. — И вот как живую вижу: сидит с нами возле порога за столиком — вечеряем. Такая из себя славная молодка! И разумная, видать, и совестливая. И вот никак у меня в голове не укладывается…
— Не укладывалось раньше и в моей голове. А потом уложилось. Ничего странного. Дивчина рассудила правильно: зачем ей на ячневом мужичьем хлебе день за днем спину гнуть! Куда лучше за дьяка выйти! На даровые калачи. Ну, хватит. Чего это я разговор затеял?!
— Да это я начала. Прости, сынок. Правда, я про Мирославу Наумовну спросила тебя.
Артем промолчал, ясно давая понять, что не хочет поддерживать этот разговор. И мать, хотя и была немного обижена, не стала больше спрашивать.
Всю дорогу Артем думал о Христе.
«Зачем же она приходила?» — в который уже раз спрашивал себя и не находил ответа. Объяснить все случайностью он теперь уже не мог. Тем более что из монастыря на Хорол не обязательно идти через Ветровую Балку, можно и на Веселый Подол, и дорога та куда проще. Стало быть, нарочно круг дала. А в ее положении (почти на последнем месяце беременности) и три-четыре лишние версты не пустяк. Сделать это из одного любопытства?.. Значит, была какая-то важная причина. А какая? Он напрягал память и старался слово в слово восстановить весь рассказ матери о Христе. Может быть, все же раскроется в чем-нибудь, хоть намеком, причина ее прихода. Нужно только ничего не пропустить, припомнить все — от самого начала до самого конца. И вот уже возникает в его воображении родной дом в тихий весенний вечер. Встреча у ворот. Сколько раз мечтал он о такой минуте!
«О такой, да не совсем!» И все-таки, помня и в эту минуту о Христе все то, что на протяжении последних лет вызывало в нем гнев и презрение к ней, сейчас он не дал воли этим своим чувствам. Ни разу не назвал ее мысленно «дьячихой»: ведь даже при таких условиях встреча Христи с его матерью была полна для него какого-то особого драматизма, и это было бы кощунством с его стороны! Да не каменная же она, в самом деле, чтобы в ту минуту по крайней мере не дрогнуло ее сердце от воспоминаний. Сколько раз вместе с ним — правда, только в мечтах — побывала она в этом доме! А вот теперь уже в действительности. Артем и дыхание затаил, мысленно следя за их встречей… Но ничего значительного так и не нашел.
— Да, вот еще вспомнила, — после долгого молчания сказала мать. — Монисто она забыла у нас тогда.
— Монисто?
И на вопрос Артема мать стала рассказывать:
— Послала я Орисю вдогонку. Уже за селом догнала богомолок, они тоже ночевали в нашем селе. Но Христи среди них не было. Орися стала расспрашивать, они и рассказали, что даже не видели ее сегодня. Да и вчера, говорят, только здесь, неподалеку, в хуторах, повстречались с ней. Сказала, что со станции идет. А куда — толком и не разобрали. Путала что-то. Так вот я и думаю…
— А монисто? — перебил Артем.
— Не захотели взять.
— Я не об этом. Какое оно?
— Ну, какое же! Монисто как монисто. Хорошее, настоящие кораллы. Три низки. Спрятала в сундук. Все думала: может, еще будет когда в наших краях, зайдет.
— Э, нет, — тяжело выдохнул Артем, — не для того она его оставила. Вы думаете — забыла?
Только теперь догадалась мать:
— Так, может быть, это…
— Ну да! Да еще не просто подарок, а можно сказать, свадебный!
Сказал это и сделал вид, что сбивает налипший на каблук снег. Так и отстал от матери на несколько шагов, чтобы продумать все в одиночестве.
И странным казалось ему: четыре года уже все знал, будто ничего нового история эта с монистом и не прибавила, — так почему же так потрясла его она сейчас? И так взволновала! Долго не мог докопаться до причины, а потом понял: ведь это же единственная — за все годы! — весть, которую Христя сама подала ему о себе. И как раз монистом, памятным, незабываемым монистом. Да, незабываемым! Разве может человек забыть самый счастливый день своей жизни?!
Было это на праздник преображения. Как раз той ночью, накануне праздника, поженились они. Правда, без попа, без свадьбы. Ясный месяц в небе повенчал их тогда. Впервые той ночью не вернулись они в табор. В степи, в душистой овсяной копне ночевали. И конечно, как и положено молодым, заспались. Проснулись, а солнце уже высоко. «Ой, горенько! — всполошилась Христя. — Да как же я теперь в табор приду?!» — «А вот так и придем: за руки взявшись!» На ее счастье, в таборе, когда пришли, были только кухарка да старик сторож. Все остальные — кто куда: кто постарше — из церкви еще не вернулись (верст за семь в хуторе была), а молодежь после завтрака ушла на главную усадьбу. Это было единственным развлечением для батраков в праздник — сходить в усадьбу. Там можно было в пруду выкупаться, встретиться с земляками, которые работали на других токах, да и в лавку зайти, купить что нужно. А вчера как раз приказчик на ток приезжал, расплатился за минувшие две недели молотьбы. Вот и были с деньгами. Собирались и Артем с Христей еще с вечера туда же. Позавтракали и пошли. Вот тогда в лавке на усадьбе он и купил в подарок это монисто. Уж очень понравилось оно Христе. Как только подошла с подругами к прилавку, одна — аршин ситца на косынку или на передник, другая — ленту в косу, а Христя сразу: «А покажите мне вот то монисто». Продавец небрежно ответил: «Не по твоим заработкам, дивчина, это монисто». — «Неужто такое дорогое?» — «Не знаю, может, для тебя пять рублей и не деньги!» — «Ой-о!» — ужаснулась Христя. И даже покраснела, словно от стыда за свою непростительную неумеренность в желаниях. Когда девчата, купив что нужно, вышли из лавки, Артем, расплачиваясь за табак, выложил на прилавок еще пять серебряных рублей. «А ты все-таки монисто это дай сюда». Уже в поле, по дороге в табор, когда отстали от товарищей, вынул из кармана монисто. Девушка вспыхнула от радости. Но не могла не пожурить: «Да ты в своем ли уме, Артем, такие деньги!» — «А что же я, в самом деле, нищий? Неужто не могу хотя бы такой подарок своей любимой женушке сделать?! Надевай. И без всяких разговоров. Это мой свадебный подарок тебе!» — «Спасибо, милый». И сразу же надела. Но самой трудно было связать концы позади, попросила его: «Только крепко свяжи. Чтоб, не дай бог, не потеряла!» — «О, постараюсь. Даже если б и захотела снять, то не развяжешь. Разве что разорвешь. На веки вечные!» При этих словах Христя вдруг вздохнула. «Что, так напугал?» — «А ты не смейся!» Потом всю дорогу была словно чем-то опечалена. Стал допытываться: «Может, раскаиваешься уже?» — «Нет, не раскаиваюсь! — И таким ясным и чистым был ее взгляд. — Но если говорить всю правду…» — «Ну да, говори!» — «Какая я была бы счастливая, самая счастливая на свете, если бы мы с тобой были уже по-настоящему мужем и женой! Чтобы уже повенчаны!» — «Да ты что, — не дал и закончить, — неужто не веришь мне?» — «Верю. Коли б не верила, разве случилось бы? Я очень тебе верю. Как самой себе. Но… вот бывает… иногда — словно тучка на солнце набежит, закроет. И весь свет тогда в глазах моих так и потемнеет вдруг…»
— Ну, вот мы уже и дома! — с притворной веселостью в голосе сказала мать.
Артем остановился и поднял голову. Перед ним в балке лежало родное село.
Сколько раз, хоть и не так уж часто бывало это, вот так, подходя к селу после своих скитаний, останавливался он на пригорке, на этом месте. И как всякий раз билось от волнения сердце! Всегда должен был постоять, чтоб успокоиться. Так почему же сейчас такое равнодушие? Идти или стоять на месте — все равно. Даже стоять как будто лучше. Только если бы так: окаменеть и стоять вечно. И кто знает, сколько простоял бы Артем, если бы мать не вскрикнула вдруг:
— Ой, сынок!
— Что такое? — очнулся Артем, глянул на мать и, не ожидая ответа, перевел взгляд в ту сторону, куда напряженно, не отрываясь, смотрела она.
— Что за люди у нас во дворе?
Вербы на плотине скрывали двор. Артем шагнул ближе к матери, пригнулся и между вербами увидел, что во дворе полно народу.
— Боже мой! — снова вскрикнула мать, сорвалась с места и побежала вниз с пригорка, путаясь в длинных полах кожуха.
Уже за кузницей, на плотине, догнал ее Артем. Догнал, но что он мог сделать, чем успокоить ее? Правда, и уверенности еще не было. Он остановился и стал прислушиваться, чтобы наконец убедиться, есть беда в доме или нет. Если есть, то обязательно прорвется как-то: то ли топор звякнет во дворе, завизжит пила или плач женский взметнется, как это обычно бывает, когда в хате на столе лежит покойник. Топор не звякал, не слышно было и плача — лишь доносился неясный гомон, потом крик и отборная ругань.
Артем догнал мать и, схватив за плечо, остановил.
— Что вы выдумали, мама! Ничего ни с Мотрей, ни с Орисей не случилось.
— Откуда ты знаешь? — глянула на него мать.
— На похоронах так не матерятся.
Тогда мать резким движением сдвинула платок с головы, прислушалась. И тоже, услышав грубую брань, вздохнула с облегчением. Стала медленно, как очень уставший человек, повязывать платок.
— Что там случилось? — спросила взволнованно, но уже без той тревоги, что раньше.
— Сейчас узнаем, — сказал Артем. — Идите себе потихоньку. Без вас обойдется.
А сам, оставив мать, пошел вперед, нарочно не спеша, чтобы в размеренной ходьбе унять свое волнение.
Когда сошел с плотины, первое, что заметил, — глубокую санную колею, которая вела в их двор. Ворота были настежь открыты, и во дворе битком набито народу, в большинстве мужчины. Крайние заметили его сразу же, едва он подошел к воротам, расступились, дали пройти, заговорили негромко:
— Дайте пройти, расступись!
Артем осторожно, чтобы не задеть раненую руку, прошел в середину толпы. И остановился — дальше идти некуда. Прямо перед ним стояли волы, запряженные в сани. Они спокойно жевали жвачку, равнодушные ко всему. Рядом, держа волов за налыгач, стоял Остап, взъерошенный, насупленный.
— Ну, что же вы стали, хлопцы? Берите! — прикрикнул Пожитько Кондрат на двух парней с ружьями — один был в чумарке, другой в шинели, подпоясанной зеленым поясом. — Берите силой! Раз добром не отдает.
Хлопцы подступили ближе, правда, не очень охотно.
— Не подходи! — крикнул Остап и поднял над головой топор. — Не подходи, не поручусь за себя! — И вдруг заметил в толпе брата. Рванулся к нему: — Артем! Да ты только глянь. Ты только посмотри, какой хозяин у нас объявился!
— А в чем дело? — как мог спокойно спросил Артем, хоть уже и сам догадывался.
— Волов не дает! — Остап повернулся к Пожитько: — Самоуправничаю, говоришь? А вчера разве я не приходил к тебе в волость, в земельный комитет? Ведь честью просил — хоть на денек волов из имения. В лес съездить. Ты мне что сказал?
— А то и сказал: нет распорядка такого.
— Тебе так можно!
— Себе весь двор дубами завалил! — крикнул из толпы Муха Дмитро, свояк Остапа.
— Видать, лесной склад надумал открыть! — поддал еще кто-то.
— Возите и вы. Кто вам не дает?!
— Ты не даешь! — крикнул Остап. — Себе возишь, а мне не даешь!
— Своим тяглом вожу. И ты вози. Своим.
— Где ж оно у меня, тягло?! Детвору разве запрягу — так босые. Жену — в сыпняке лежит!
— Не мое дело.
— Ну, так иди ты к чертовой матери, если не твое! Уйди! Душу из тебя вышибу!
— Спокойно, Остап, — подошел к нему Артем и положил руку на плечо. Спросил у Пожитько: — А почему ты в самом деле волов людям не даешь? От кого ты ждешь распорядка?
За Пожитько ответил Трохим Остюк, в рваной солдатской шинели и на костылях:
— Известно, от кого — от пана Грушевского. Из Центральной рады.
— Вот оно что! Ну, от Центральной рады распоряжения такого не будет! — сказал Артем. — Богачи сидят в ней. Им на нужду крестьянскую наплевать. А ты, как видно, за подручного у них! «Нет распорядка»! Брехня! О ленинском декрете про землю слыхал? Вот тебе и весь распорядок.
— Это нас не касается.
— Тебя не касается? Коснется и тебя, будь уверен. — Потом брату: — А ты, Остап, волов отведи.
— Да ты что?!
— На день раньше, позже — значения не имеет.
— Не отведу. Ни за что! Он, выходит, пускай возит?
— А тебе что, жаль? Мало мы на него, на таких, как он, кулаков, горбы свои гнули? Пусть хоть немного отработает.
— Как это понимать — «отработает»? — гордо выпятил грудь Пожитько.
— А так и понимай, как я сказал. Вози, отрабатывай! Или ты думаешь, что из того леса, которым весь двор завалил, новый, еще больший домище себе поставишь? Не выйдет. Ушло ваше время! Погоняй, Остап.
Остап, колеблясь, молча посмотрел на брата, потом глянул на хмурых людей, стоящих вокруг. Поскреб бороду.
— Да хоть бы еще раз-другой съездить. Привезти, что осталось.
— Еще привезешь. Не обязательно сегодня.
Остап подошел к колоде, что лежала тут же, и вогнал в нее топор. Потом взялся за налыгач:
— Гей! — и повел волов со двора.
Вслед за ним пошел и Пожитько с двумя «вольными казаками». Стали и остальные расходиться.
Артем стоял молча, пока не вышли все, за исключением, может, десятка человек — соседей, товарищей. Он повернулся к ним и сказал, улыбнувшись:
— Ну, а теперь здравствуйте, товарищи! — И пошел по кругу, пожимая каждому руку. И для каждого находил слово привета, веселую шутку.
Когда Артем зашел в хату, мать, в будничной уже одежде — джерге — и заплатанной кофточке, возилась с горшками у печи: грела воду для стирки. На скамье возле окна сидела Орися, чистила картошку. В праздничной рубашке с вышитыми рукавами, в новеньком белом платочке, она казалась не такой бледной.
Когда Артем вошел и поздоровался, она встала и, подойдя к нему, помогла снять шинель.
— Ой-о! — покачал головой Артем, обнимая сестру и вглядываясь в ее похудевшее лицо. Из-под платочка надо лбом виднелся чубчик по-мальчишески остриженных волос. В последний раз он видел ее летом, до болезни.
— Что, такая уродливая? — взволнованно глянула девушка в глаза брату.
— Не уродливая, а худая, — поправил ее Артем. — Ничего, Вернется здоровье, вернется и краса. Не горюй, сестра.
На цыпочках, осторожно, чтобы не разбудить Мотрю, он подошел к ее постели. Но Мотря не спала. Открыла глаза, и на губы набежала легкая, как рябь на воде, улыбка.
— Ну, как, Мотря, выздоравливаешь помаленьку?
— Да, уже полегчало.
— Крепись.
— Стараюсь! — И перевела взгляд с Артема на детей, сидевших на лежанке. — Не так страшно умирать, как страшно их сиротами оставлять.
Артем посмотрел на детей.
Младшенькие, Софийка и Федюшка, сидели на лежанке, натянув на колени подолы рубашонок, с ломтями хлеба в руках. До сих пор они молчали. Но стоило Артему взглянуть на них, как они сказали вместе, в два тоненьких голоса:
— Драстуйте, дядя! Дластуйте, дядя Алтем!
— Здравствуйте! — ответил Артем. Подошел, погладил по головкам. Задержал руку на Федюшкиной, спросил: — Ну, и долго еще я буду у тебя Алтемом? Ты же мне еще летом обещал, что осилишь это «ры»!
— Обещал! — засмеялась Софийка и пожала худенькими плечиками. — Да разве ему можно верить?! Он же такой у нас врунишка!
— Сама ты влуниска!
— Ой, бабуся! Он щиплется!
И пошло. Пришлось бабушке вмешаться:
— И как вам не стыдно! Да что о вас дядя Артем подумает?
Помогло, притихли. Отодвинулись друг от друга.
Артем сел в конце стола. Раненая рука, натруженная в пути, ныла, и он легонько покачивал ее, словно дитя баюкал. Время от времени посматривал на лежанку, где сейчас царил уже мир, а может, только перемирие. И не без интереса наблюдал, как по-разному вели себя брат и сестра. Софийка уже, видно, и не помнила ссору. Она сидела задумчивая, забыв про ломоть хлеба в руке. Зато Федюшка! Казалось, весь свой пыл, не истраченный в ссоре, он направил сейчас на кусок хлеба. Прежде чем откусить, долго примерялся, потом вгрызался зубами и, откусив, жевал, да так, что даже уши у мальчонки шевелились. Когда встречался взглядом с Артемом, нисколько не смущался. Наоборот, в глазах появлялось что-то похожее на вызов, и отводил взгляд только для того, чтобы снова примериться к куску хлеба.
«Вот так дружок Васильку будет! — невольно подумалось Артему. — Ой, держись, сынок!» Но шутки шутками, а нелегко придется малышу. Первое время особенно: хоть и с бабусей, но без матери, без отца.
— А где же Кирилко? Почему сумка с книгами дома? — спросил вдруг без особого интереса (лишь бы спросить), чтобы оторваться от своих мыслей — голова уж от них трещала.
— Да разве у него школа сегодня на уме! — отозвалась Мотря. — С самого рассвета поднял всех на ноги. С отцом в лес поехал.
— Но ведь Остап…
Пояснила Орися:
— А он с дядей Мусием остался в лесу. Ветки обрубают. Надо бы известить их. Чтобы не мерзли зря.
— Да разве Остап сам не догадается! — сказала мать. Домой она вернулась к концу спора и знала, что Остап не поехал в лес, а повел волов в усадьбу. — Передаст с кем-нибудь. Возят же люди лес. Целыми обозами.
Артем в словах матери почувствовал упрек себе. «А в самом деле, правильно ли я поступил, — подумал он, — отговорив Остапа?» Что без драки не обошлось бы, это ему было ясно. А стоило ли — по такой причине? С Кондратом Пожитько ему придется еще не так потягаться. Вот поэтому и не нужно, чтобы у людей создалось впечатление, будто началом вражды между ними была вот эта стычка во дворе из-за волов — причина сугубо личная. А Кондрат от этого только выиграл бы: вишь, какой бережливый хозяин народного добра! И все-таки Артем был недоволен собой. Чувствовал, что вроде как-то виноват не только перед Остапом, но и перед матерью и Кирилком. Старается мальчонка с дядей Мусием! А все… Да нет, почему же напрасно? Никуда не денутся из лесу ни бревна, ни ветки. Кто там их возьмет? А вот как раз с веток и нужно было начинать Остапу. Разве охапкой подсолнечника натопишь в хате? И как это мать умудряется!
— А ты, сынок, правильно сделал, — вдруг после долгого молчания сказала мать. — И что за спешка с этим лесом! Не успел даже в доме оглядеться…
— «Хоть на хлев, говорит, лесу навожу, — сказала Орися. — А то заведется какой хвост во дворе, некуда будет и поставить».
Мотря вздохнула.
— А у него так: скотина на первом месте. А то, что хата… Того и гляди потолок обвалится детям на голову!
Артем глянул на прогнувшуюся балку потолка, подпертую столбиком. Обвел взглядом хату — неровные, покосившиеся стены, трухлявые подоконники.
— Да, отжила свое. Нужно новую ставить.
— Ой, не легкое это дело — строиться! — сказала мать.
— Теперь легче будет, чем когда-то, — ответил Артем. — Лесу можно бы и сейчас… И как это у меня рука некстати!
— Да заживет же когда-нибудь.
— Э, мама, «когда-нибудь». Не то теперь время, чтобы дома засиживаться. Заживет — дня не упущу, уеду.
— А вы же с Данилом Коржем в Хорол собирались вместе. Сказал — заедет, а ты подведешь!
— До Хорола побуду. Раньше и рука не заживет.
— Да, Орися, — вспомнила вдруг мать, — ты не помнишь случаем: когда-то у нас женщина ночевала, на сносях была. В том году, как война началась. Ну, та, что монисто забыла.
— Вспомнила баба деверя! — улыбнулась Орися. — И что это вам вдруг пришло в голову?
— Как зовут? Ты не помнишь?
— Помню, Христя. А что это вы вдруг о ней?
Мать в это время надевала свитку и словно не слышала вопроса дочери. Орися перевела взгляд на Артема. Он вдруг перестал качать свою руку и застыл в тяжелом раздумье. Неясная еще догадка встревожила Орисю.
— Да что за тайна такая? — переводя взгляд с брата на мать, спросила девушка. — Я вас, мама, спрашиваю.
— Меня?
— А кто же начал разговор!
Мать уже от порога ответила:
— Хоть разговор начала я, но скажет тебе пускай сам Артем. Что уж захочет сказать! — и вышла из хаты.
Напряженная тишина воцарилась в хате. Вдруг Орися бросила на скамью нож и порывисто встала. От резкого движения в глазах у девушки потемнело. Минутку постояла с закрытыми глазами, потом неверными шагами подошла и села рядом с братом. Напряженно всматривалась в него. И вдруг взволнованно зашептала:
— Артем! Артем! Ой, боже мой, как страшно жить на свете! Ну как можно жить? Кому верить? Если даже ты!..
Уткнувшись лицом в ладони, она горько заплакала. Артем, встревоженный, ничего не понимая, но предчувствуя какую-то большую беду, стал успокаивать сестру, расспрашивать. Орися ничего не отвечала, плакала, нервно вздрагивая.
— И всю ночь плакала, — тихо промолвила Мотря. — Может, будешь сегодня в селе, скажи ему, бессовестному. Третий день уже дома — и глаз не кажет!
Артем догадался, что речь шла о Грицьке. И не успел еще придумать, чем бы успокоить сестру, как она снова зарыдала. Будто сама с собой.
— Ну как можно жить на свете! Кому тогда верить, если даже ты!.. — Порывисто подняла голову и пристально смотрела ему в глаза. — Артем! Ну как ты мог так поступить? Как ты мог ее бросить?!
— Бросить? — оторопел Артем.
— Да еще с ребенком! Как ты мог?!
— Что ты говоришь, Орина?! Что ты плетешь? Почему «бросить»? Да с чего ты взяла?..
Он был так удивлен ее словами, что не поверить в искренность его удивления Орися не могла.
— Но ведь это правда? От тебя у нее ребенок?
— А разве я говорю, что не от меня? Но почему «бросил»?
— Потому, что она мне сама… Не говорила, что именно ты. Но сказала — бросил!
— В толк не возьму! Ты успокойся, Орися. Расскажи все как было. Что она тебе говорила?
Орися не сразу начала свой рассказ. Столько времени прошло с тех пор! О, если бы знала она тогда, о ком шла речь! Да разве она так поступила бы? А то ведь только постелила в клуне на сене, сказала Христе: «Ложись, спи!» — а сама на гулянку. Как раз в ту весну Грицько начал ухаживать за ней. Вернулась уже, поди, в полночь. Подошла к клуне и слышит — плачет кто-то. Кто бы это? Ясное дело — она! И так плачет, навзрыд! Бросилась в клуню, но Христя притихла… «Чего ты плачешь?» — «Я не плачу». А по голосу слышно ведь. Легла рядом с ней, рукой дотронулась до лица — мокрое от слез. Долго не признавалась, а потом рассказала, отчего плакала. Не знает, мол, что ей и делать теперь. И куда идти. Пойдет к матери — некуда больше. «А что же у тебя с мужем вышло?» Тогда она и призналась, что мужа у нее нет.
— Как нет? — даже вздрогнул Артем. — Так и сказала — нет?
— Да, так и сказала. Но будто сватает один…
— Ну, а обо мне спрашивала что-нибудь?
— Еще за ужином. Не то чтобы о тебе именно. А просто спросила, вся ли это наша семья. Мама сказала, что нет, есть еще один сын, но не живет дома… «А где живет?» А мы еще и сами не знали. Это ты уже позже написал нам, что в Харькове стал работать на заводе. Потом в клуне, когда стелились, спросила снова о тебе. Но разве ж я знала!
— А о чем спросила?
— Не помню уже… Нет, вспомнила. Спросила, женатый ли. А я и рассказала, как ты маме ответил о женитьбе, когда гостил у нас: «Скоро не ожидайте. Разве что лет через десять!» Ведь ты же говорил так? И как ты мог, Артем?! Если не думал жениться?
— Да отстань! — грубо оборвал сестру Артем. И застыл каменной глыбой в тяжелом раздумье. Внезапно, словно очнувшись, спросил: — Орися, а ты твердо помнишь, что она сказала тогда «нет мужа»?
— А какой же это муж, если только сватает?! Она что-то и говорила о нем. Кажется, в каком-то хоре поет. И неплохой человек, мол. Говорит ей: «Словом не упрекну и ребенка, как своего, любить буду». — «Так почему же ты не выйдешь за него?» — «Не мил!» — «Ну, а где же тот, спрашиваю, от кого ребенок?» — «Не знаю». — «Ну как же это так?» — «А ты ведь даже о своем родном брате не знаешь, где он. Вот так и я — не знаю. Ищи ветра в поле!»
В хату вошла мать с охапкой сухих стеблей подсолнечника. Бросила топливо возле печи и, внимательно взглянув на сына и дочку, словно предупреждая их, чтобы кончали разговор, сказала:
— Омелько Хрен идет.
За окном заскрипели по снегу неторопливые шаги. Слышно было, что человек сильно прихрамывает на одну ногу.
— Ну, а что же с нею потом? — поспешила Орися.
— Хватит вам, — сказала мать. — Будет еще время поговорить.
Орися, не промолвив ни слова, вернулась на свое место, к окну, уголком платка вытерла глаза и, взяв нож, снова принялась чистить картошку.
Переступив порог, Омелько Хрен снял заячью шапку-ушанку и поздоровался со всеми. Рукавицы, сняв их еще в сенях, он заткнул за веревку, которой подпоясывал свою старую, заплатанную батрацкую свитку. Потом подошел к Артему и еще раз молча поздоровался с ним, пожав руку.
— Надолго? — спросил, садясь рядом на лавку.
— Да недельки две побуду.
Омелько вынул кисет и заскорузлыми, олубеневшими от налыгача пальцами начал свертывать цигарку.
— Ненадолго, стало быть! — сделал глубокомысленный вывод и вынул из кисета огниво.
Артем попросил, чтобы и ему свернул цигарку. Омелько глянул на разрезанный и сколотый английскими булавками рукав гимнастерки:
— А что у тебя?
— Да… ничего страшного, — уклонился Артем от прямого ответа, чтобы избежать дальнейших расспросов.
Не до этого было ему сейчас. Мысли о Христе, пробужденные рассказами матери и сестры, полонили его целиком. Еще до прихода Омелька с большим нетерпением ждал, когда уж завтрак будет. Не потому, что голоден был, а хотел поскорее отбыть его и, сославшись на усталость с дороги, лечь на лавку, лицом к стене, и думать, думать.
— А ты что, Омелько? Не из усадьбы случаем? — прервала затянувшееся молчание Катря.
— Оттуда!
— Остапа нашего не видел? С волами где-то там.
— Поехал в лес.
— Да нет! То еще на рассвете дело было. А вот сейчас!
— Об этом «сейчас» я и говорю — поехал в лес.
И в ответ на удивленные взгляды Артема и Катри Омелько стал рассказывать, как все произошло.
Через двор усадьбы проезжал на волах Остап, все еще под «конвоем» тех самых лоботрясов с ружьями — Олексы Гмыри да Семена Шумило. И смех, и грех: «вольные казаки»! Запорожцы! И Кондрат Пожитько — земельный комитет — с ними. Все трое на санях сидят, а Остап ведет волов за налыгач. А тут как раз помещик с управляющим проходили через двор. Пан помещик и заинтересовался: «Что за процессия?» Кондрат Пожитько сразу в объяснение: самоуправство, дескать. Но и Остап не растерялся. Взял под козырек — и к помещику по всем правилам гарнизонной службы: «Разрешите обратиться, ваше превосводительство!» Словно медом тому по губам. «Рассказывай, братец!» Остап тогда и выложил все как было. Дескать, вчера только приехал с фронта. Впервые за три года войны. А дома и хату нечем протопить. Жена в сыпняке лежит, дети раздетые на холодной печи, в хате душа стынет. «Хоть хворосту дозвольте из леса привезти». Ну, а барину что? Тем более — не из его леса, а из казенного. Дал разрешение на одну ходку. А тут Кондрат подлил масла: заартачился, — дескать, подрыв власти земельного комитета. Тогда барин на это: «Пока еще я здесь хозяин, и не суйте, милый человек, нос не в свое дело. Это когда я начну имущество свое разбазаривать: землю, скажем, распродавать или зерно на самогон переводить… А доброе дело человеку сделать никакой комитет не имеет права мне запретить. Езжай себе, братец, вози на здоровье. По мне, хоть и целый день!»
— Вот спасибо ему! — слабым голосом сказала Мотря. — И откуда он взялся так кстати?
— В самом деле, — подхватила Катря, — откуда он взялся? Три дня тому назад, как в Славгород ехали, и духу его не было.
— Да нет, дух уже был. Это вы касательства к этому не имеете, вот и не знали. А мы дух его, почитай, еще недели две тому назад почуяли. В Славгороде сидел. У свояка, Галагана. Да, видать, правда, — как ни хорошо в гостях, а дома лучше. Вот и прикатил позавчера. Один пока еще, без семьи. С денщиком только. Прибыл, можно сказать, имение свое спасать.
— Спасать? — недовольно сказал Артем и поднял голову. — Да он что, с луны свалился? Другие помещики, наоборот, бегут теперь из своих имений, шкуру свою спасают. А этот сам на рожон прет.
— Да не очень у нас бегут, правду говоря, — молвил Омелько. — И песчанский сидит на месте, и лещиновский. Галаган, правда, в городе больше. Но у того служба в земстве. В Глубокой Долине — сожгли. Ну, тот спускал шкуры с людей!
— А кто из них не спускал?
— Так-то оно так, — согласился Омелько. — А все же и баре не все одинаковы. Хоть бы и нашего взять. Правда, может, потому, что мы его редко и в глаза видели? Больше сидел в своем родовом имении в Рязанской губернии. И это лето там просидел. После того как ему в армейском интендантстве по шапке дали. Жил — не тужил! Оно, правда, и не то уж время, не старый режим, а революция, но все ж аренда кое-какая ему еще шла. До самой осени. А осенью, рассказывает Влас, денщик, кончилась коту масленица: не на шутку уже заволновались мужики-рязанцы. И вот как-то поутру пришла в имение целая делегация. Так и так, мол, гражданин Погорелов, нечего вам здесь делать. Потому как завтра начинаем землю делить, да и прочее все имущество. Так вот, чтоб и вам на нервы не действовать, да и мужикам, которые еще есть слабонервные, мы и постановили на сходе отправить вас в город Рязань. С богом! И вам, и нам лучше будет. В тот же день и отправили. И никакой шкуры не сдирали. По-человечески. Даже выездных лошадей в фаэтон запрягли, чтобы доехал до города. И еще пару лошадей в телегу — для чемоданов, для вещей.
— Так, стало быть, его уже из города Рязани тоже выдворили? — спросила Катря.
— Влас говорит — своей охотой. А чего было сидеть там! На одно женино жалованье начальницы гимназии, видать, туговато прожить. Вот и вспомнил, что где-то на Полтавщине еще одно имение есть. И прикатил. Надумал хлеборобом стать!
— Ну что ж, земли хватит на всех, кто захотел бы руки приложить, — сказал Артем. — Но только свои руки, без батраков. А может, он думает, как раньше хозяйство вести?
— Да нет, о том, как «раньше», даже и он… не знаю, может, где-то там в душе, а чтобы на словах — ни-ни. Уже смирился, как видно. И даже нельзя сказать, чтобы горевал очень. «Ну что ж, говорит, попробую еще на двухстах десятинах хозяйство вести. Что получится!»
— На двухстах? Только и всего? — едва ли не впервые за все утро засмеялся Артем. — Чудак-человек! И есть же еще люди на свете!.. А интересно — почему это он именно на этой цифре остановился?
— Так ведь нет больше земли на весну, чтобы под сахарную свеклу годилась.
— Вот оно что! — понял наконец Артем всю «немудреную механику» плана Погорелова. Вспомнил, как неделю тому назад в Харькове в какой-то газетке читал «разъяснение» к проекту земельного закона Центральной рады, по которому не подлежала распределению, а оставалась у землевладельцев вся земля под посевами сахарной свеклы. Оказывается, ларчик просто открывается. — И он что же, верит в эти свои двести десятин?
— На то похоже. Приказал управляющий завтра отправить посланцев во все концы за семенами. Пусть не все двести под свеклу пойдут. Нужно ведь и под хлеб для батраков, и под корма для скотины. Но и на сотню десятин семян немало нужно.
— Да что он будет делать? Ну, пусть даже и посеет, — рассуждала Катря. — До войны больше не сеял, как десятин двадцать, и то полсела баб не разгибали спину все лето… А теперь, если, даст бог, землю поделят, то каждый будет занят на своем хозяйстве.
— А генеральша гимназисток своих привезет, вот и управятся! — сказала Орися.
Омелько на ее шутку ответил серьезно:
— Э, дивчина, обойдется и без гимназисток. Даже если и поделим — дай бог! — и тогда… Ну, достанется каждому земельки той клочок. Так что же, думаете — так сразу все хозяевами и станут? Каждый сам себе пан. Как раз! Это только в сказке все быстро делается. А в жизни, да еще в крестьянской… Ведь куда ни кинь, всюду клин: ни скотины тебе, ни телеги, ни одежонки, ни обувки. За войну начисто обносились. И на все деньги нужны. А где их взять, если не на горьких заработках? Полсела девчат да баб и тогда на чужую свеклу побегут. Пусть только свистнет!
— Нет, Омелько, такого уж тогда не будет, — сказал Артем. — Запрещено будет пользоваться наемным трудом. Своими руками работай каждый!
Омелько искоса глянул на Артема, несколько раз молча затянулся цигаркой и наконец сказал:
— И ты, Артем, чисто как наш Антон Теличка.
— Дома он уже?
— Да недели две как вернулся.
— На конюшне работает?
— Нет, на работу не спешит. Да и по нем ли теперь работа на конюшне? Ежели он и в членах полкового комитета побывал, и делегатом на войсковой съезд в Киев его выбирали. Отлеживается пока на печи у матери. Добро она на птичьем дворе старшей птичницей работает. Каждый день и принесет в подоле на яичницу. А бывает, что и шею курице тайком свернет. За эти две недели морда у него — чуть не лопнет! А вечером придет в людскую, когда после работы сойдутся все, и начинает агитировать вовсю. И Тоже партейный никак.
— А какой партии?
— Из той самой партии, что и Павло, сын учителя нашего.
— Эсер. Два сапога — пара!
— Гордится. Дескать, Павло сколько лет учился, гимназию кончил, в университете третий год, а я, мол, сельскую школу, да и все. А на равной ноге с ним, в одной партии. А ты ж, Артем, не в этой? Ты в рабочей? Или, как говорят теперь, в большевиках?
— В большевиках.
— А почему ж это и он ну чисто так, как ты, рассказывает: что и наемных рабочих не будет, и имения все под плуг? Чтобы камня на камне! И чтобы от такого сословия, как батраки, и воспоминания не осталось!
— Ну, так это же хорошо, — сказала Катря. — Не надоело тебе еще батрачить?
— Хорошо, да не очень. Или, вернее сказать, хорошо, да не для всех!
— Ну, это уж… — возмутилась Орися. — Это уж ты, Омелько, такое мелешь! — Сказала и покраснела. — Извини, но, ей-право, уши вянут от твоих слов! Так что же ты, против революции?!
— Ясно! Разве по мне не видно? По моей бекеше! Монархист я. За старый режим! — И после небольшой паузы совсем уже другим тоном, серьезно. — Зелена ты еще, девонька. Возле маминого подола, конечно, и затишок, и весь свет кажется, словно в мае, светлый да солнечный. А ежели без мамы? Как бы ты тогда запела? Не так ли, как у нас вчера одна? Пришлось беднягу водой отливать.
Артем молча курил, и неотвязные мысли одолевали его, мешали вникать в разговор. Очнулся только при последних словах Омелька — «водой отливать».
— А что случилось? — поднял он голову.
— Кого это? — спросила Катря.
— Горпину. Которая на свинарнике. Сцепилась вчера с Антоном…
— Горпина? — недоверчиво посмотрела Катря на Омелька. — Такая тихая дивчина! От нее и слово редко услышишь.
— Неразговорчива, это правда, — согласился Омелько. — Но ведь бывает, что и камень… Десять лет мимо проходишь — и вдруг глядь, а он треснул.
Омелько несколько раз подряд осторожно, боясь опалить усы, затянулся остатком цигарки, затем, бросив окурок на пол, потушил сапогом. И только тогда начал свой рассказ:
— Вчера во время ужина собрались в людской. И Антон пришел. Снова начал. А язык у него, дай бог всякому, ловко подвешен. И о чем ни спроси, на все готов ответ. Будто не в окопах эти годы просидел, а университет прошел. Вот и о нашей жизни батрацкой. Горпина тогда возьми да и спроси: «Куда же, Антон, мне деваться тогда? Куда я прислоню свою головушку с десятиной, которая перепадет на мою душу?» — «Замуж иди!» — отвечает Антон. «А если никто не сватает?!» И правда, с каких пор знаю ее, а в девках она уже с добрый десяток лет, не упомню такого. О сватовстве нечего и говорить, но даже так, чтоб который то ли из жалости к дивчине или, наоборот, под пьяную руку… — И здесь Омелько, встретившись глазами с суровым взглядом Катри, осекся.
— А как хороша она смолоду была! — тихо произнесла Мотря. — Вместе в девках гуляли.
— Хороша была, это правда, — подтвердила Катря. — А все оспа наделала! И осиротила беднягу, и на всю жизнь изуродовала!
— Изуродовала — именно так! — продолжал Омелько. — На что уж Антон, и тот растерялся: нечем крыть! Туда-сюда завертелся, но все же позиций не сдает. «И верно, Горпина, при социализме тебе на селе в самом деле некуда приткнуться. В город придется подаваться!»
— В город? — удивился Артем. — А почему именно в город?
— «У города, говорит, брюхо большое. Кого ни проглотит, всем место найдется. На табачную фабрику пойдешь или еще куда». А дивчина, бедняжка, никогда еще и в городе не была. Для нее город — дремучий лес, полный страхов. Но она уже и на это согласна. Одно ее беспокоит: из села тогда народу, чай, тьма в город двинет? Антон все знает: «Не без этого, говорит, что месяц, а то и не один на биржу труда походишь, покормишь вшей в ночлежке. Ну, а там придет и твой черед. Непременно придет. Потому — фабрика, да еще табачная, это тебе не свинарник. В свинарнике и то воздух не очень-то! Ну, а не сравнить с фабричным! Там как поработала лет с десяток — и все, чахотка обеспечена!» Подбодрил, одним словом, дивчину! Побледнела вся. «Вот мне какой совет даешь! Себе рай здесь готовишь, а мне — чахотку на одинокую старость? А будь же ты проклят! С твоей революцией вместе!» Вот теперь Антону, ежели б не дурак, и промолчать. Так нет, словно вожжа под хвост попала. Так кровью и налился. «Революции ты, Горпина, языком своим дурацким не трожь! Я мог бы тебе дать и другой совет для того же города, коли уж так боишься одиночества! Но с такой рожей никакое «заведение» тебя не возьмет на работу. Даже самое дешевое — четвертаковое!»
— Ой, боже мой! — воскликнула Катря. — Да что он, одурел? Сказать такое дивчине!
— Ну и хам! — покачал головой Артем.
Орися настороженно смотрела то на мать, то на брата. Наконец тихо спросила:
— Мама, а что это такое — заведение?
— Ну, тут и началось! — нарочно поспешил Омелько, чтобы выручить Катрю. — Уж как только она его не костила, чего только не накликала на его голову! И чуму, и холеру, и черную оспу. Да и не только на его голову, всем перепало. А кончилось тем, что пришлось водой отливать!
Рассказ о вчерашнем неприятном происшествии так взволновал Омелька, что, бросив окурок, он тотчас же снова вынул кисет и стал свертывать цигарку. Дал Артему, тот хоть и не просил, но взял охотно (видно, и его этот рассказ не оставил равнодушным). Свернул себе. И, только закурив, продолжал снова:
— Вернулся я домой сам не свой. И, поверишь ли, Артем, всю ночь не мог заснуть. Мысли одолели. Перед рассветом уж задремал как будто. А тут Остап ваш постучал в окно: «Налыгай пару! В лес поеду!»
— О чем же, Омелько, ты всю ночь думал? — спросил Артем.
— А о чем думает бедняк, когда ему не спится? О жизни своей горемычной. О завтрашнем дне безнадежном.
— А этого, Омелько, я от тебя не ожидал, — сказал Артем. — Почему безнадежном? Да еще именно теперь!
Омелько внимательно посмотрел на него и ответил убежденно:
— Вот именно теперь! Может, ты думаешь, что только перед Горпиной стоит этот проклятый вопрос — как дальше жить? На это я тебе скажу так: из трех десятков нас, батраков, живущих сейчас в усадьбе, добрая половина не знает, куда деваться. Да вот я первый. К примеру, скажем так: у крестьян сейчас только и дум, только и разговоров, что о земле. О черном переделе. На святки откладывают. Как раз к рождеству почти все фронтовики вернутся. И всяк радуется, ждет не дождется. А я… просто совестно говорить, да некуда правды девать — боюсь об этом и думать! Ну какой из меня хозяин может быть? Ежели я не знаю, с какой стороны к тому хозяйству подступиться!
— Штука немудрая, было бы на чем! — сказала Катря. — Еще какой хозяин из тебя будет! Разве я не знаю, какой ты работяга? Как ты за волами ходишь.
— В том-то и дело, Катря. С детства работаю в загоне. Еще при отце. Было время научиться, как за ними ходить. Но это и все, что я умею делать.
— А ты не прибедняйся, Омелько! — сказал Артем. — Если усадьбу сравнить с заводом, то ты почти то же, что механик в машинном отделении.
— Воловий механик? — засмеялся Омелько. Но видно было, что такое сравнение пришлось ему по душе.
— Да, если хочешь. Именно — воловий механик. На заводе машины — душа его, а в сельском хозяйстве — волы, рабочий скот. И это — на многие годы вперед. До тех пор, пока рабочий класс не выработает вдоволь машин и для села. А для этого ой как много еще сделать нужно! И в первую очередь революцию до конца довести. Власть в свои руки взять…
Но Омельку, как видно, никак не хотелось оставлять приятную для него тему. Он невнимательно слушал Артема и воспользовался первой же паузой. Для начала засмеялся — на этот раз не так уж искренне — и сказал:
— «Механик»! И такое скажет! Перегнул трошки. Потому — я хоть настоящих заводских машин и не видел, но представить могу. Разумная голова нужна на плечах! И все же мертвая машина не то что живая. Вот у меня сейчас тридцать пар волов. Шестьдесят голов. И что ни вол, то и свой норов. И к каждому нужен особый подход.
— Ну вот! Сам говоришь.
— Да! А что из этого? Для своего единоличного хозяйства разве это нужно?! Бывает, когда не спится, начну примериваться в мыслях, как бы это я хозяйствовать начинал. Так, поверишь ли, аж голова пухнет от забот. Вот потому и говорю: для всех революция — мать, и для крестьянства, и для городских рабочих, а вот для нас, для батраков, — мачеха!
— Ну, это ты уже чепуху говоришь… — начал было Антон, но Омелько перебил его:
— Ну вот, скажи: легко это хотя бы и мне, в мои-то годы, линию жизни менять? Одно дело так, как ты тогда, молодым хлопцем ушел из села. А каково мне — с детворой?!
— А зачем тебе уходить из села?
— Опять двадцать пять! Да что же я буду здесь?
— А возле скотины.
— Так разберут же люди. Все хозяйство помещичье в раздел пойдет.
— А может, и не все. Это уж как общество решит. Говоришь, тридцать пар волов сейчас. Даже если распаровать, и то разве по одному хвосту на десяток дворов перепадет. А остальным что?
— Кроме волов в хозяйстве есть еще скотины всякой немало. Лошадей около сорока. Правда, лошади — одно название, почти все чесоточные. Коровы есть, овец больше полтысячи. Есть что делить!
— Овцу в плуг не запряжешь. Я говорю о рабочем скоте. Которым пахать. Вот и выходит, что делить расчета нет. Поэтому разумные люди, так и в ленинском земельном декрете сказано, рабочий скот оставляют в неделимом фонде. Так же, как и сельскохозяйственные сложные машины. Прокатные пункты организовывают. Чтобы каждый бедняк мог пользоваться. А на прокатных пунктах и люди нужны будут. Всяких специальностей: и скотники, и конюхи, и кузнецы…
Омелько довольно равнодушно, с явным недоверием, слушал Артема. Но после того, как тот сказал, что об этом и в ленинском земельном декрете черным по белому написано, порывисто поднял голову и загоревшимися глазами посмотрел на Артема.
— Это правда? И ты так, своими глазами читал?
— Да уж не чужими. А в некоторых местах, где в помещичьих имениях хозяйство велось культурно, может остаться все как было. С той разницей, что до сих пор всю прибыль помещик клал в свой карман, а теперь она пойдет народу. А самих помещиков — под зад коленом.
— Нет, у нас такого не будет, — уверенно сказал Омелько. — Я не о том говорю — под зад коленом, известно, и у нас ему дадут. Не посмотрят, что превосходительство. Я о хозяйстве. Бываю на людях, вижу, слышу — только делить!
— А я не говорю именно про Ветровую Балку. Есть где живут попросторнее. В южных губерниях. Где земли больше, где хватит ее и для крестьян, и на государственные хозяйства. Тебе не привелось там бывать, а мне приходилось как-то во время безработицы. Вместе с товарищем в Николаев из Ростова путь держали. День идешь, второй — и как ни спросишь, чья земля, один ответ: если не Фальцфейна, так еще какого-нибудь архибогача.
— Это чисто как в том спектакле, что у нас в клуне «Просвита» как-то показывала, об одном хозяине. Калиткой звали. Едешь день, едешь второй: «Чья земля?» — «Калиткина!» Ну, это в степях. Может, там и будет такое, как ты рассказываешь. А у нас — не дольше чем до рождества… Тогда и кончится для всех нас работа. А может, и раньше. Если Антон со своими дружками верх возьмет, то, может, не сегодня завтра…
— Над кем верх?
— А я затем к тебе и пришел. Надо мной да Свиридом-пастухом. Узнал, что ты дома, дай, думаю, посоветуюсь. Вспомнил, как ты рассказывал когда-то о забастовке еще до войны, на Луганском заводе. Так вот: как ее, с чего ее начинать?
Артем удивленно посмотрел на него:
— Забастовку? А для чего это тебе нужно?
Тогда Омелько и рассказал ему, что вчера вечером, еще до происшествия с Горпиной, возникла у них мысль объявить забастовку в имении. Чтобы заставить земельный комитет отменить свое постановление в отношении конюха Микиты. Пожитько уволил его с работы на конюшне за то, что он самовольно дал пару лошадей Невкипелому и Скоряку для поездки в город.
— А у Микиты, сам знаешь, семейка дай боже — одних малышей полдюжины. Нужно как-то жить! А ко всему Пожитько угрожает еще и под суд отдать. За того коня, что гайдамаки отобрали. А здесь уже такое выдумали! Кто-то из ветробалчан сам вроде видел, или ему сказывали, что видели, как продавали они Арапа ломовикам на базаре в Славгороде. Уж такая брехня!
— А разве отобрали? — удивился Артем. — Тымиш ведь верхом приехал на нем.
— Ну, верхом. Потому — второго отобрали… Хорош конь был. А расписки не дали. Да и кто там в такое время о тех расписках думает! Понравился конь — выпрягай! Перебросил седло со своей клячи — и поминай как звали! «А где же тогда кляча, которую дали взамен?» — допытываются.
— Вопрос резонный, — небрежно бросил Артем, лишь бы что сказать. А в голове билась мысль: «Почему же они не сказали правду про коня, что убит? Да, видать, если промолчали, была причина. Не знает ли чего об этом Омелько? А может, хоть догадывается?» И Артем спросил: — Ну, а что же Тымиш и Мусий на это отвечают?
— Проехали, мол, с версту, а оно не конь, а сущая овца, из киргизских. Упало и не встало уже боле. Куда его? На сани класть? Но по такому снегу и порожняком, да еще одним конем, далеко не заедешь! Пришлось даже и сани бросить. Да сани что! Дрова — на два раза вытопить, а вот коня жаль. Да мог ли знать Микита, что так будет?! И не гулять же, скажем, не на свадьбу дал поехать, не на базар. А как ходокам в город с бедой мужичьей.
— Как раз это небось Пожитько и не понравилось, — сказала Катря.
— А вы думали! Да разве он о народном добре печется?! Выслуживается! Конечно, не без того — огрей-таки Микиту для порядка, но не вырывай же у детей кусок хлеба изо рта. Оно и плата — одно название! Что за эти деньги купишь теперь! Главное — харчи. А ему теперь ничего не выдают из кладовой. Пока что голода, скажем, у них еще не заметно, потому — и Векла из кухни ткнет Микитовой Федоре буханку хлеба или каши горшочек детям. Да и сама Федора тогда с солдатками, поди, ржи с мешок…
— Еще какой! — усмехнулась Катря. — Как раз подавала ей на плечи. Насилу-насилу. «Ты что, одурела, Федора? Ведь надорвешься!» — «Ничего, дотащу как-нибудь!»
— Вот я и говорю — голода еще нет. Но надолго ли того мешка хватит? И не в этом дело, в конце концов. А дело в том, что — несправедливость! Обидно. Да что это, старый режим? И что за хозяин над нами такой объявился: карает, милует… Вот вчера собрались в людской и решили, чтобы я с Антоном последний раз сходили в волость, в земельный комитет. И если не отменит, объявить забастовку. Вот как рабочие на заводах бастуют.
— Ну и что, ходили уже?
— Да нет, не ходили. Сам же Пожитько утром в экономию явился. Пригнал Остапа с волами. Тут мы с Антоном, как выборные, можно сказать, и завели с ним разговор при управителе, да и пан помещик тут же.
— Ну и что?
— Как об стену горохом!
— А Погорелов? Почему же господин Погорелов не сотворил еще одно доброе дело?
— Он, как Пилат, умыл руки! Оно конечно, если бы и Микита, как ваш Остап, взял под козырек да медом по губам. А то, наоборот, при встрече и шапку даже не снял. Вот и заело! На Пожитько сослался: как комитет, мол, постановит, так тому и быть! А Пожитько знай свое: «Народным судом судить будем!» Вот мы и не стали уж больше разговаривать. Сегодня вечером соберемся все, батраки, да и решим, чтобы завтра бросить всем работу. Может, хоть этим добьемся!
— А чего ж не добьетесь? — сказала Катря. — В ту революцию разве не помогло, когда все не захотели за восьмой сноп жать! Вертелся-вертелся, а все же по-нашему вышло. Не помогли и жатки-сноповязалки: Прокоп Невкипелый кольев понабивал…
— Э, Катря, жатва — это совсем другое дело. Тогда каждый день дорог. Когда хлеб поспел, это же какие убытки! А сейчас, зимой, что? Какая зимой работа спешная? Никакой! Чистим зерно, вывозим на поля навоз. Ну, подвоз кормов. Да и все. Работа такая, что ее можно и через неделю, и через две сделать. Окромя того, конечно, что за скотиной ходим. Вот Антон со своими дружками и настаивает на том, чтобы скот не кормить. Помычит, мол, день-два некормленый, непоеный, вот и доймет. И не только комитет, а все село доймет. Разве такой рев день-два выдержит кто?!
— Да упаси господи! День-два! — ужаснулась Катря.
— А почему же мы со Свиридом и идем против, — подбодренный Катриной репликой, продолжал Омелько. — Как можно так издеваться над бессловесной, ни в чем не повинной скотиной! «Давай тогда ворота все раскроем настежь. И пусть сама как хочет кормится». — «Да разбредется же!» — «И пусть. Далеко не забредет, свои же крестьяне разберут. И тем лучше: так мы и революцию двинем вперед!»
— А ей-бо, неплохо придумал! — весело заметила Орися.
Омелько только глянул на нее и не счел нужным отвечать на ее замечание. Вместо него ответил — не столько Орисе, сколько Омельку — Артем.
— Ни к чему все это! И забастовка ваша, и все Антоновы «способы» двинуть вперед революцию. Не разгонять со двора скотину надо…
— А я что говорю? — не дал Артему закончить Омелько. — Какая ж это революция? Кому она на пользу? Кому эта скотина попадет? Бедняку? Да ему и поставить ее некуда!
— Было бы что, — сказала Катря, — и в сени можно завести.
— Почему нельзя! Заводили уже и в сени, а кое-кто даже в хату, в девятьсот пятом. А что из этого вышло?
— Ну, тогда было время одно, теперь другое, — сказал Артем. — И все-таки не с этого начинать надо. На то и девятьсот пятый был, чтобы сейчас поступать умнее. Нет, не то слово, и тогда умные люди были, — просто более организованно. Перво-наперво — другого хозяина нужно, других людей и в земельный комитет, и вообще в органы власти — сельской и волостной. Переизбрать нужно. И на кой хрен вы этого Пожитько выбрали?!
— Да это еще весной.
— Ну, с весны много уже воды утекло. Немало всякого мусора снесло… — Он смолк и прислушался.
Со двора послышался скрип саней по снегу и мужской голос:
— Гей!
— А вот и Остап, — сказала мать. — Как раз и завтрак готов.
Первым в хату вбежал Кирилко. Остановился посреди горницы, весело сказал:
— Здрасьте! — И сразу же, мигом как-то все у него: шапка полетела в угол на лавку, зипунишко спал с плеч — на крюк его, потом дрыгнул одной, другой ногой, и оба сапога вместе с портянками полетели, куда им и следовало, — под стол. А сам, в стареньких полотняных штанишках, окрашенных бузиной, в отцовской жилетке, что была ему по самые колени, вскочил на лежанку, где мирно о чем-то беседовали Софийка и Федюшка.
— Ой, замерз! — пожалела бабка внука. — И нужно было!
— А вы думали! — прижимаясь спиной к теплой печи, ответил весело Кирилко. — Еще и после завтрака поеду. Потому как мы два дубка еще срубили.
В хату вошел Остап и, хотя уже виделся сегодня с Омельком, но сейчас, как хозяин в своей хате, поздоровался с ним еще раз. Однако во всем его поведении чувствовалось, что этой встречи он не ожидал и что была она для него не очень приятной. Как-то сковывала. Нахмурившись, он долго молча раздевался и почти обрадовался, когда мать спросила:
— А где же Мусий?
— Сейчас придет. Забежал домой на минутку. «До костей, говорит, промерз. Прихвачу чего погреться».
Услышав это, Омелько сразу же встал, чтобы не подумали, что и он на чарку набивается. Катря удивилась:
— А ты куда? И не выдумывай! Раздевайся, будем завтракать.
— А я уж завтракал, — отказывался Омелько. — Не то время теперь, чтобы дважды. Хотя бы один раз!
— Не объешь. Раздевайся. Снимай свою «бекешу»!
Омелько на уговоры не поддавался. Уже мял в руках свою шапчонку, отыскивая, где же у нее перед.
— Так когда собираетесь? — спросил Артем.
— Вечером. Приходи. С каких уж пор не сидели все вместе! Посидим! Как в той песне бурлацкой.
— Приду! — коротко, но уверенно сказал Артем. — Непременно приду.
В хату вошел Мусий. Подойдя к столу, вынул из кармана бутылку и поставил на стол.
— А это уж лишнее! — больше для приличия сказала Катря. — Всю хату провоняет.
— Ничего! Еще топится, труба открыта, вытянет!
Омелько попрощался и вышел из хаты.
Но не успели еще за столом первую миску кулеша съесть, как стукнула дверь в сенях.
— Кто бы это мог? — посмотрела Катря на дверь и ждала, пока дверь открылась.
На пороге появился Омелько.
— Не выдержала-таки душа! — обрадовался Мусий, компанейский человек, и уже подвинулся на лавке, освобождая место для Омелька.
Но Омелько, оставаясь у порога, сказал хмуро:
— Да, не выдержала! — Покачал головой. — И где твоя совесть, Остап? О ком другом, а о тебе никогда бы не подумал. Да крест на тебе есть?
— А что такое? — смутившись и уже догадываясь, в чем дело, с невинным видом спросил Остап.
— Бессовестный.
— Вот дурень! Так это же за две ходки.
— Знаю, что за две. А леса там на все три ходки. Ты посмотри, что ты с волами сделал. До сих пор подручный боками носит! Столько навалить. Жаднюга ты! По такому снегу!
— Да дорога ж укатана. Скажи ему, Мусий.
— А он что, сам не видит, сколько народу возит!
— В одной только балочке, — вмешался в разговор Кирилко, — ой, намучились! Наверно, с полчаса… — И на полуслове оборвал, получив от отца ложкой по лбу.
— Ну вот! А теперь хлопца бей! — сказал Омелько.
— А это уж не твое дело! В чужой монастырь…
— Ну, хватит вам, — примирительно сказала Катря. — Хватит и тебе, Кирилко! — Погладила внука по голове.
Кирилко обиженно засопел. Не то чтобы больно было очень, батя хлопнул не сильно. Но обидно как! Ведь вчера только с войны вернулся, три года ждал его! И вот — на тебе! И за что? Разве он неправду сказал? Конечно, помучились. Дядя Омелько за волов сердится. А разве только волам досталось! Досталось и бате, и дяде Мусию. Когда уже из балочки вырвались и остановились на пригорке, с обоих — и с бати, и с дяди Мусия — пот так и лил! Почему же об этом не сказать дяде Омельку? Авось бы и не сердился…
Нарушил молчание Мусий:
— Ну, иди садись, выпей, и все будет в порядке.
— Правда, Омелько, присаживайся, — поддержал и Артем.
Омелько колебался еще.
— Ну да при такой жизни как не выпить?!
Он подошел к столу с шапкой в руке. Но садиться не захотел. Ладно и так будет, стоя.
Мусий налил ему. Омелько взял стакан. Ударило в нос сивухой. Держа стакан, разглядывал на свет желтую, как мед, жидкость. Потом сказал:
— Ну, за ваше счастливое возвращение, хлопцы, в родной дом! Это главное. И вас, Катря, да и всех с тем же! — Хотел было уже выпить, но снова заговорил: — А тебе, Остап, все-таки скажу: не будь таким бессовестным!
— Ты снова за свое! — уже более дружелюбно сказал Остап, радуясь, что так обошлось. И все ж не утерпел, уколол: — Ты, Омелько, больше болеешь за волов, чем сам пан генерал!
— «Чем сам пан генерал»! — повторил с иронией Омелько. — Дурной ты, Остап! Что генералу? Из одного имения выгнали — в другое переехал. А вот не сегодня завтра и мы погоним, не бойся, не пропадет. У него, чай, и за границей в банке не одна тыща лежит на черный день. Да и не такой уж черный он для него будет! А нам с тобой, Остап, этими волами кусок хлеба насущного добывать. Вот и у тебя полна хата молотильщиков. Только давай! И тебе, Артем, скажу. «Прокатные пункты», говоришь. А с кем? Теперь ты видишь? Ох, трудное дело! Ну, да поживем — увидим. Будьте здоровы! — Набрал в легкие воздуху, чтоб дыхание не перехватило, и одним духом выпил.
Катря, на него глядя, невольно сморщилась. И только Омелько поставил пустой стакан на стол, поспешила сказать:
— Закусывай скорее! Во рту все попечет!
А Омелько вытер шапкой усы и ответил:
— Пускай печет. Во рту. Может, хоть немного, хоть ненадолго от сердца оттянет!
И не стал закусывать. Поблагодарил и пошел к дверям. Возле порога взял кружку и, зачерпнув из ведра воды, с удовольствием выпил чуть не полную кварту, попрощался и вышел из хаты.
За завтраком Артему удалось все же узнать от Мусия о причине, заставившей его с Тымишем пуститься на всякие выдумки. Ведь конь-то был убит во время стычки с гайдамаками, в Славгороде. Почему было не сказать правду?
— Тымиш настоял. Этого еще не хватало, дескать, чтобы потом целый год насмехались — как Невкипелый революции «помогал»! «Хватит с меня и того, что фамилия Невкипелый».
— Не его вина, что пуля в коня попала.
— То же самое и я ему говорил. А он свое: «Не хочу! Благими намерениями нечего хвастаться. Сотню винтовок пришлось в овраг сбросить». — «Да не хвастаться, а нужно ведь людям как-то объяснить». — «Все равно. Придумайте, дядя Мусий, что-нибудь, вы же мастак на такие дела». Ну, а ежели нужно, так я и пустил трошки хвантазии… — От выпитой чарки Мусий раскраснелся, в прищуренных глазах забегали лукавые бесенята. — Я бы еще и не то! Не только Киргиза. У меня уже вся картина была готова: как Тымиш сцепился с гайдамаком, не отдавал коня. Как культей дал ему в ухо и сбил с ног, да уж, мол, другие подбежали на выручку… И снова Тымиш не дал: «Врите, дядя Мусий, да не завирайтесь! Кто ж поверит? Где же синяки после драки?»
— А ты сам и не догадался… — пошутила Катря.
— Как не догадался! Предлагал Тымишу: «Давай наставлю пару». Не захотел, дурень.
— С охотой поделился бы своими, — сказал Остап и повел головой. — Ох, и гады! Дезентиры проклятые! Да не так мне даже их побои — карабина жаль! И до чего же солдат на войне свыкается с оружием! Пока чувствуешь, что ремень режет тебе плечо, все будто бы в порядке. И сильный ты, и независимый. А отобрали — и снова как вол, что только и ждет: вот-вот хлестнут его кнутищем!
При этих словах Остап порывисто встал и вышел из-за стола.
— Ну что ж, лесорубы, позавтракали, отдохнули. Ты как, Мусий?
— Взялся за гуж, не говори, что не дюж! — ответил тот без всякого энтузиазма. Чувствовалось, с какой охотой посидел бы он сейчас еще за столом со своими соседями, хорошими хлопцами, к которым еще с детства как к сыновьям относился. Да еще — если бы послать Кирилка к бабке Евдохе за другой бутылкой!
А в это время Кирилко настороженно ждал: что же скажет ему отец?
— А ты, Кирилко? — обратился Остап к сыну. — Может, после отцовской ложки по лбу забастовку объявил?
— Нет, батя, поеду! — обрадованный, выскочил из-за стола хлопец. И скорее под стол — за сапогами.
— Ты не спеши, — остановил его отец. — Полезай еще на печь, погрейся. Пусть волы хорошо поедят. А вы, мама, чтоб не терять времени, найдите мне какой платок или тряпицу, чтобы шею… Сейчас Мусий мне пострижение сделает.
Вынул из-под лавки низенькую табуретку и сел посреди хаты. Мать подала платок и ножницы.
— Да у тебя и стричь-то нечего, — беря ножницы, сказал Мусий.
— Хоть немного. По бокам, затылок. Одним словом, тебе виднее. — И, помолчав, добавил: — Отдаюсь в твои руки!
Мусий начал стричь. Не спешил. Прошло минут десять. Но сколько можно! Наконец закончил. Осмотрел свою работу.
— Ну, никак все! — Но Остап продолжал сидеть, придерживая за концы платок под бородой. — А может, — пошутил Мусий, — с разгона косить и дальше?
— Как, и бороду? — притворно испугался Остап. Хотя именно из-за этого и затеял он свое «пострижение». Потому — отслужила уж свое борода. Но не знал, как это сделать. Ни с того ни с сего — вроде и неловко перед домашними. Вся надежда была на Мусия. Может, он «обоснует» как-то. И не ошибся.
— Ну зачем она тебе нужна?! — вошел в азарт Мусий. — Что ты — купец или сиделец в монопольке? Ты же рабочий человек. А нам это ни к чему! Небось за день десять потов с тебя!
— Это правда, — охотно согласился Остап. — Вот и сегодня. И в лесу, да и в той балочке… Боюсь одного: как бы детей не перепугать.
— Не испугаешь! — уверенно сказал Мусий. — Вот ежели бы ты где-то на стороне, да и ввалился готовый в хату. А то ведь у них на глазах твое преображение произойдет!
— Ну, так как же, ребята, а? — шутя обратился Остап к детям. А они, не отрывая глаз, как завороженные, смотрели на отца и дядю Мусия.
Федюшка ничего не ответил, будто бы и не к нему речь. А Софийка чуть усмехнулась и пожала худенькими плечиками: мол, как знаете, батя, так и делайте.
— А правда, Остап, — вмешалась мать, — и зачем она тебе? Да в нашем роду никого и не было с бородой никогда.
— Все! — решительно сказал Мусий и не долго думая откромсал полбороды. Стриг теперь с явным удовольствием.
Остап взял с колен прядь бороды, долго мял в руке, наконец сказал задумчиво:
— А все-таки жаль. Такая борода — дорогая!
— Что и говорить! — согласился Мусий. — В городе, в паликмахерской, немалые деньги можно бы взять.
— Я не о деньгах. Не тем дорога. Может, если б не она, то и не сидел бы я сейчас с вами. А где-нибудь сгнил бы уж давно в братской могиле…
— И такое скажешь! — оборвала мать.
— А вы послушайте. Да ты, Мусий, подожди, дай рассказать! Было это в Славгороде, как забрали тогда меня летом в четырнадцатом, по первой мобилизации. Несколько месяцев муштровали нас в запасном батальоне. И случился мне сосед по нарам — до чего же разбитной человек! Сам городской, из извозчиков. Он-то меня и надоумил. Как-то в воскресенье ладимся с Карпом, это мой сосед слева, бриться, а он и говорит: «Ой, не брейтесь, хлопцы. Берите пример с меня». А у самого борода, как у купца, во всю грудь. «Я, говорит, еще до царского манифеста о войне, только в Сербии началось, и не стал уже бороду подстригать. Не так на бога теперь, как на нее вся моя надежда». Карпо засмеялся и ухом не повел. А я послушался разумного совета. И что же вы думаете? По его и вышло. Зимой отправили уже и нашу маршевую роту на фронт. В штабе корпуса стали разбивку делать — кого куда. Почти всех в пехоту. Как стадо овец, в тот же день и погнали на передовую. И Карпа тоже. А нас с Иваном, бородачей, да десяток какой артиллеристов оставили. В тяжелый артиллерийский дивизион попали позже, в ездовые. Вот так мы с ним всю войну и провоевали. В тылу почти. Словно три года даром отбатрачили. За одни харчи. А все же, слава богу, хоть живые остались. А Карпо… — И смолк на этом.
— А с Карпом что? — спросила мать.
— Убит, бедняга.
— Откуда ты знаешь? — не утерпел Мусий. — Может, и живой. Не все же и в пехоте…
— Да, не все. Но Карпо как раз… Сегодня в лесу с его отцом встретился. Из Лещиновки он. Еще в пятнадцатом году, говорит, под Барановичами. Двое детей-сирот осталось. Вот тебе и борода!
— Не в бороде дело! Такая судьба у человека! — философски заметил Мусий.
— А это уж как хочешь, так и понимай. Я тебе рассказал все как было, без вранья.
Наконец Мусий покончил с бородой. Остап встал, выпрямился во весь рост, снял с шеи платок.
— А ей-право, легче голове. Не так книзу гнет!
— Вы теперь, батя, на Кармелюка похожи, — сказал Кирилко.
— На какого Кармелюка?
— В хрестоматии. Разбойник такой.
— Это ты на отца так, бисов сын!
— Да нет, — поспешил мальчик, — он за народ был! У богачей отбирал, а бедным отдавал.
— Какой же это разбойник?! Эх ты, грамотей! Да ведь это ж самый правильный человек!
Он подошел к зеркальцу, вмазанному в стену, и стал разглядывать себя.
— Да! — сказал, проводя ладонью по колючему жнивью на подбородке. — Разбойник не разбойник…
— А что-то вроде этого, — закончил Мусий.
Кирилко, уже одетый, стоял наготове возле порога.
— А школу, стало быть, побоку, — сказала Катря. — В лесорубы уже записался!
— Да какая там школа теперь?! — оправдывался хлопец. — Докия Петровна больна. А Макар Иванович один на два класса. Все говорят — вот-вот новую учительницу пришлют. Запасную. Да все нет и нет. А нам уже надоело балова́ть.
— Гляди, какой сознательный народ пошел! — заметил Мусий. — «Надоело баловать»!
— А вы не балуйте! — повернувшись от зеркальца и беря шинель, сказал Остап. — Не маленькие. Дела себе не найдете? Пишите что-нибудь или стишки разучивайте. Пока Макар Иванович занят в другом классе. Хорошие же есть стишки. Хотя бы и этот. А интересно — не забыл еще? — Он так и застыл, сунув одну руку в рукав шинели, напряг память и наконец произнес по-русски, безбожно коверкая слова:
Што ты спишь, мужичок,
Ведь весна на дворе,
Все соседи твои
На работе давно.
— «Работа́ют»! — со смехом поправил отца Кирилко.
— Пусть будет и так: «Работа́ют»! Вот и разучивайте.
— Так это мы еще в прошлом году. А сейчас у нас новая хрестоматия — «Рідна мова». Не на русском уже.
— Не на русском? — удивился Остап. — А на каком же?
— На нашем, на украинском. Вот как мы дома разговариваем…
Остап недоверчиво обвел глазами всех в хате. Почему-то остановил взгляд на Орисе.
— Да, — подтвердила Орися. — Еще с осени на украинском. Докия Петровна и Макар Иванович сами вдвоем и хрестоматию составили. А Павло напечатать помог. Галаган из земства деньги дал.
— Помещик Галаган?
— Ну а какой же! Он ведь еще до революции за Украину был.
Остап задумался. Стал надевать шинель, туго подпоясался. А после, уже с шапкой в руке, сказал, обращаясь к Мусию:
— А знаешь, Мусий, что мне сейчас пришло на ум? Кирилко подсказал.
— Откуда же мне знать!
— Ты думаешь, почему это пан Погорелов утром был такой добрый ко мне?
— Да я же не был при этом.
— Ведь он сам русский. А я — с бородой — тоже на кацапа очень похож. Это мне не раз и в дивизионе говорили. Вот почему!
— Нет, Остап, не поэтому! — сказал Артем. Остап повернулся к брату. — Помещику Погорелову вот так точно, как сейчас тебе вол подручный, серый он или половой — все равно! Тебе важно одно: чтобы возил да чтобы, не дай бог, рогом не ударил. А какой он масти… Вот точно так и Погорелову безразлично — русский ты или украинец. И не поэтому он был добр к тебе.
— А почему?
— За твой «под козырек». — Заметив, как нахмурился Остап после этих слов, Артем добавил: — Ты извини, Остап, но горькую правду скажу тебе в глаза. У меня уши горели, когда Омелько рассказывал, как ты «по всем правилам гарнизонной службы»…
— Так то ж я с намерением. Подумаешь! Что, у меня рука от этого отсохла? А, вишь, выгадал: целый день волами лес возить буду.
— Достоинство свое человеческое всегда беречь надо, несмотря ни на какие выгоды.
— Да тебе что! Тебе легко! — угрюмо сказал Остап, — Если бы и я был, как ты, сам-один!.. А то детворы полная хата.
— Тем более. Какой же пример ты своим детям подаешь!
— Так, так, поучи старшего брата! Слышали мы уже таких учителей. Надоело! Уши, говоришь, горели. А ты за меня не гори. Как-нибудь обойдемся. Ты дай мне сначала на ноги стать. Пусть у меня хоть синяки гайдамацкие с тела сойдут. — Остап вскипел и едва сдерживал себя. Но в конце концов ярость его прорвалась: — А что касательно моего «под козырек», на это я тебе, Артем, так скажу: господин генерал еще откозырнет мне. И тоже — на людях. Чай, не последний раз сегодня мы с ним виделись!..
«Лесорубы» вышли из хаты и через несколько минут уже выехали со двора. Артем, как и собирался, прилег на часок отдохнуть с дороги. Мать карболкой, привезенной из города, старательно вымыла лавку. Принесла из чулана новые рядно и подушку из Орисиного приданого. Постелила ему.
— Здесь, сынок, и будешь спать.
— Спасибо, мама.
Некоторое время, уже лежа, он еще разговаривал с матерью и сестрой (Мотря заснула), а затем отвернулся к стене и, сделав вид, что заснул, предался своим мыслям.
«Ищи ветра в поле» — вот где она, разгадка этой загадки: решила, что бросил. Горе мое! Да с чего же она взяла это?! А может быть, письмо не получила? Очень возможно. Писала же Варька тогда, что Христя, вернувшись из Таврии, сразу же поехала в Славгород наниматься на работу. А письмо послал ей почти через месяц, из Херсона уж. Может, и получила мать, да куда-нибудь сунула. А может, и на почте пропало. И все же это не причина. Ведь мог же я тогда и в тюрьму попасть. Да мало ли что могло случиться! Если бы любила по-настоящему, поинтересовалась бы! Нужно было только прийти в Ветровую Балку. Ведь потом нашла дорогу. Когда припекло. «Сватает один». Наверное, так сватал! Натешился вволю, — на все свои сто рублей! — да и вытолкал в шею: зачем она ему, брюхатая, да еще и от другого?! Вот тогда и вспомнила о Ветровой Балке. А впрочем… Ведь потом все же поженились они. Если бы выгнал… Нет, ничего нельзя понять!..»
С полчаса, должно быть, промучился, захлестнутый своими горькими думами. А ко всему еще должен был делать вид, что спит, лежать спокойно, ровно дышать. Чтобы мать и Орися — слышал их шепот у себя за спиной — ни о чем не догадались. Вконец измучившись, он все-таки заснул.
Когда проснулся, матери в хате не было. Орися сидела возле окна и вышивала.
— Вот так заснул! — поднялся он с лавки. — А лесорубы наши небось были да снова поехали?
— Привезли раз, поехали еще, — ответила Орися. — А мама на пруд пошла стирать.
— А ты взялась за вышивание. Больно нужно это тебе сейчас. Еле на ногах держишься. Лучше бы прилегла на часок.
— Не лежится! А когда что-нибудь делаю, не так мысли одолевают.
— Ты снова об этом?
— Да нет. Пока ты спал, мама мне рассказала. И про Василька, что ты хочешь отобрать у нее и чтобы он жил у нас. Вот если бы отдала! А зачем он ей? Муж есть, будут и дети. Родные для обоих. А я бы… Ты знаешь, Артем, я уж Василька так полюбила!
— Не видя? — не мог сдержать улыбки Артем.
— А что мне видеть его? Он же наш. Как живой стоит у меня перед глазами. А ему лучшей матери, чем я…
— Вот как? Ну, это пока своих у тебя нет.
— А у меня и не будет.
— Что? Почему же это?
— А я замуж никогда не выйду.
— Такое плетешь! — нахмурился Артем.
— А за кого же? Все вы одинаковы. Страшно и подумать!
— Вот оно что! — понял наконец Артем. — Это ты в своей «Просвите», в драмкружке, на всяких там «героев» насмотрелась! Ну, это не страшно. От этого не умирают. А может, все же хоть один из сотни есть и в жизни — ну, пусть не герой такой уж чистопробный, а хоть приблизительно… Дай-ка мне лучше умыться.
Орися слила ему на руки, дала полотенце. Оба молчали.
— Хочу в лавку сходить, — сказал Артем наконец. — Хоть папирос куплю. Уж больно на душе тоскливо без курева!
Орися сняла с крюка шинель и помогла ему одеться.
— Только, Артем! Не вздумай! — Сурово глянула ему в глаза. — О том, что Мотря болтала… Если и увидишь его, ни слова обо мне!
— Да зачем бы я! — Он обнял сестру за плечи, подвел к лавке и, посадив ее, сам сел рядом. — Так ты, Орися, поэтому и грустная такая?
— Не от чего быть веселой!
— Я тоже удивляюсь, — помолчав, сказал Артем. — Уж и так думал… Мама тебе ничего не говорила?
— А что должна была сказать? — насторожилась девушка, не сводя вопрошающих глаз с брата.
Артем коротко передал рассказ Коржа о самоубийстве Насти и закончил:
— А Грицько когда-то собирался сватать ее. Хотя и давнее дело… А теперь приехал, ему и сказали. Может, поэтому и не приходит. И правильно делает. Лучше побыть ему эти дни одному. Да и тебе лучше. Будь умницей, Орися!
Ошеломленная известием о несчастье с Настей, Орися долго сидела неподвижно. Когда подняла голову, глаза ее были полны слез.
— А ты говоришь, Артем, от этого не умирают!
— Да, сказал не подумав. Бывает, что и умирают. Бывает, что и на каторгу идут. Если чудо какое не спасет беднягу. Но это не тот случай. Одним словом, успокойся, Орися. Может, он и сегодня да и завтра еще не придет. Потерпи немного.
— Да я, Артем… Если бы я была уверена, разве не терпела бы! Сколько угодно! Хоть целую неделю пусть не приходит!.. А ты уверен, — помолчав немного, снова продолжала она, — что он не приходит именно поэтому?
— Ну, а почему же?
— А я разве знаю? Я уж чего только не передумала! Может, он другую нашел? Ведь — три года!
— Ну и что ж! Хотя бы и четыре! Где нашел? На фронте, в окопах? Кого нашел? Разве что вошь тифозную! Выбрось из головы глупости всякие.
Орися опустила голову, сидела грустная, притихшая. Вдруг подняла лицо и зашептала:
— Артем, если бы ты знал! Если бы ты только знал! Да я за три года разлуки не измучилась так, как за эти три дня! — Она припала к его плечу и заплакала. Но, услышав шаги матери под окном, быстро вытерла слезы и, пересев к окну, взяла в руки шитье.
Мать вошла в хату. В руках у нее был какой-то сверток. Положила на стол, стала раздеваться.
— Что это, мама? — спросила Орися.
— Гостинец, — ответила мать.
— От кого?
— Угадай.
Орися развязала сверток. Словно охапка ярких полевых цветов рассыпалась у нее не коленях. У девушки и дыхание перехватило.
— Ой, какая красивая!
Плахта в самом деле была очень хороша. Катря тоже подошла полюбоваться. А кроме плахты в свертке был еще темный шерстяной фабричный платок — это для нее. (Так и сказал: «А платок вам, тетя Катря».)
— Развешиваю на плетне белье, глядь — едет кто-то, возле ворот остановился, — рассказывала Катря. — Павло учителев — со станции. И вот передал тебе подарок к рождеству.
— Чего это он вдруг! — нахмурилась девушка. — Очень нужны мне его подарки.
И мгновенно словно все цветы увяли на коленях у нее. Сложила плахту и положила на лавку. Снова принялась за свое шитье.
Мать посмотрела на дочку, но ничего не спросила. Заговорила о другом:
— Ну, кончилась нашему Кирилке масленица.
— А что такое? — спросил Артем.
— Учительница приехала. С Павлом вместе, в одних санях.
— Какая же она из себя? — не утерпела Орися.
— Строгая, как видно.
— Уж и строгая! — усмехнулась девушка. — И как это вы увидели сразу?
— А для этого много не надо. Уж одно то, как она на Павла зыркнула.
— А чего?
— Не знаю. Даже поперхнулся на слове, бедняга.
— На каком слове?
— На каком, на каком! Да откуда же мне знать! Говорю — поперхнулся, — удивляя детей такой резкой сменой настроения, ответила мать, недовольная тем, что начала об этом разговор. Помолчав, спросила Артема, куда это он собрался.
Артем сказал, что зайдет к Тымишу, а потом вместе с ним — в усадьбу, давних приятелей проведать. Обедать просил не ждать. Разом уж и поужинает, и пообедает.
— А может, лучше, сынок, полежал бы сегодня, с рукой-то?
— Належался уже, хватит! — ответил Артем, надевая шапку. — Под лежачий камень вода не течет.
Был уже на пороге, когда мать вдруг остановила его вопросом:
— Артем, а скажи — Грицько в ту ночь не был случаем с вами?
— Нет, не был. А чего это вы?
— Да так… А с теми не мог он быть? С гайдамаками?
— Да нет!
— Диво дивное! — пожала плечами встревоженная мать. — А где же он целую ночь пропадал? Вернулся ведь к Бондаренкам только утром. Сказал, что у Павла ночевал. А Павло говорит, что нет, в полночь ушел от него. Ну чего бы ему нас обманывать?!
— Да, странно, — задумалась Орися. — А может, он, мама, просто заблудился?
Мать ничего не ответила. Как ни хотелось ей успокоить дочку, но уж очень неубедительным казалось ей предположение Ориси. Да, как видно, и сама Орися в это не очень верила. После небольшой паузы, как только Артем вышел из хаты, она заговорила снова:
— Мама, я хочу вас о чем-то спросить.
— Спрашивай.
Девушка колебалась, но потом все же решилась:
— Что это, мама, Омелько Хрен сегодня… когда рассказывал про Антона Теличку и Горпину… одно слово такое сказал, я не поняла.
Мать сразу же догадалась, о чем речь. Но не спешила с ответом.
— Что это такое, мама? Для чего они в городах… «заведения»?
— Это стыдное слово, дочка. Такое дивчине и знать не след.
— Да я же и не знала, — смутилась Орися. — Зачем бы я спрашивала? Ну, а теперь уже догадываюсь.
— И нужно это тебе! Да и чего вдруг… — И на полуслове оборвала — поняла вдруг весь ход мыслей Ориси. Растерялась даже от неожиданности и молча смотрела на дочь, которая теперь с подозрительной старательностью ковыряла иголкой в своем шитье. — Ох, и глупенькая! — сказала мать с ласковым осуждением. — И померещится ж такое! Пусть бог милует!
Артем дивился — почему это его так встревожил приезд в Ветровую Балку Павла Диденко? Правда, и раньше никогда встречи, споры с ним не доставляли Артему удовольствия. Наоборот, всегда оставляли в душе чувство неудовлетворенности собой, своей необразованностью, несостоятельностью своей как оппонента в публичных дискуссиях. «Варит башка у Павла. Этого у него не отберешь. И язык подвешен неплохо!» И все же Артем чувствовал, что не в этом сейчас причина. За полгода пребывания в Славгороде, в саперном батальоне, Артему не раз приходилось слышать Павла на митингах, на различных заседаниях. Но ни разу не привелось непосредственно помериться с ним в ораторском искусстве. Для этого были в Славгороде среди местных большевиков люди более опытные — взять хотя бы Мирославу или Гаевого, Кузнецова. Однако и сам Артем всякий раз, не выходя на трибуну, мысленно спорил с Павлом. И не без успеха. А главное, что кроме аргументов своих товарищей-единомышленников находил еще и собственные. Да и не то уж время, чтобы одним краснобайством вести народ за собой. Сыты по горло разговорами! Нужны действия. А вот здесь Павлу и нечем крыть… Нет, дело, стало быть, не в этом. А в чем же? И наконец докопался Артем до настоящей причины своего беспокойства. Дело было не в приезде Павла в село, а в его отъезде из Славгорода. Именно сегодня, в такой день! Ведь, может быть, именно сегодня решается судьба города: кто кого? Гайдамаки ли, воспользовавшись случаем, попробуют разоружить красногвардейские отряды во время похорон Тесленко, или, наоборот, Красная гвардия, будучи спровоцирована на стычку, разнесет в пух и прах гайдамацкий курень. Ведь на похороны выйдут вооруженными около полутысячи человек, да и большинство остальных, как говорил Кузнецов, будут не совсем с пустыми руками… И вот именно в этот день… Нельзя предположить, что Павло не знал о намерениях штаба гайдамацкого куреня. Может, не решаются рисковать, не будучи уверенными в своей победе? Вот и уехал со спокойной душой. Да нет, скорее наоборот, если принять во внимание заячью натуру Павла. Пронюхал, что запахло порохом в Славгороде, и удрал, как крыса в нору, сославшись на то, что мать лежит при смерти…
Солнце было в зените, когда Артем вышел из хаты: В небе быстро плыли, как большие льдины по воде, белые облака, то застилая, то открывая солнце. И по заснеженной земле пробегали их синеватые тени. Ветрено. Высокие вербы вдоль плотины буйно шумели, даже здесь, во дворе, слышен их печальный шум.
Как раз в это время, на двенадцать часов, как говорил тогда Кузнецов, назначен вынос тела Тесленко.
Сердце у Артема защемило от скорби. И не нужно было никаких усилий, чтобы возник в воображении такой знакомый и милый ему переулок, сейчас запруженный людьми, пришедшими отдать последний долг погибшему на боевом посту Тесленко.
«Одиннадцать штыковых ран!»
Артем не видел мертвого Тесленко. В последний раз виделся с ним за несколько часов до налета полуботьковцев на партийный комитет, в ту ночь, когда Тесленко провожал его на боевую операцию. Поэтому и сейчас в воображении лицо Тесленко было как живое. Только глаза закрыты навеки и навеки сомкнуты уста. Голова его тихо покачивается в такт шагам товарищей, выносящих гроб из подъезда на улицу. Словно упрекает кого-то. Толпа притихла. Слышен только шелест красных знамен на ветру. И вдруг торжественно-скорбный вопль оркестра разорвал тишину, пронзил сердце, сковал неизбывной печалью. Так и стояли все неподвижно, пока не пронесли гроб в голову колонны. Оркестр все рыдал. Но звуки скорби уже сплелись в мелодию траурного марша. Толпа качнулась и двинулась вслед за гробом.
Пошел и Артем. Сам того не замечая, вышел через открытые настежь ворота на улицу. Но дальше не повернул почему-то направо, чтобы идти в село, как собирался, а повернул налево и направился к плотине. Не хотелось сейчас ни говорить, ни видеться ни с кем. Хотелось хоть несколько минут, хоть только в воображении побыть на этом печальном многолюдье, среди своих друзей и товарищей.
Артем ни на миг не терял ощущения реального мира. Знал, что это шумят вербы над его головой. Но это нисколько не мешало ему слышать еще и иной шум — траурного шествия за гробом. Будто тысячи ног шагали по мостовой, будто впереди и сзади, справа и слева от него, рядом с ним шли боевые его товарищи, иногда словно бы ощущал даже неосторожные толчки плечом в его раненое плечо, и это отдавалось в ране. Вот так и прошел он через всю плотину — медленным шагом, останавливаясь, как это бывает обычно в большой колонне, когда по неизвестной причине останавливаются вдруг идущие впереди. И всякий раз тогда правая рука в кармане шинели крепче сжимала теплую рукоятку нагана, нагретую его собственным теплом.
За плотиной Артем сошел на обочину, как это делают обычно, чтобы не мешать пройти идущим позади. В стороне в нескольких шагах — кузница. Дверь была закрыта. Как видно, Лаврен пошел обедать. Но вспомнилось, что и утром, когда проходили здесь с матерью, в кузнице тоже не работали. Артем подошел поближе и сел на обтяжной камень. И внезапно гнетущее чувство одиночества охватило его.
«А будь ты неладна!» — со зла шевельнул он раненой рукой. Разве не из-за этого он сейчас здесь, а не в Славгороде?! «Не ропщи! Скажи спасибо, что не пролетела пуля на пол-аршина выше, тогда бы в самый лоб. Да и почему это тебе так одиноко здесь, в своем родном селе? Что, у тебя здесь друзей нет? С которыми еще с детских лет…» И стал перебирать в памяти всех хлопцев, с которыми вместе ходил в школу, пас летом овец, а с некоторыми позже батрачил в усадьбе.
Долго Артем просидел в задумчивости и, только когда вблизи, на плотине, послышалось фырканье лошадей и негромкий мужской голос, встал. Понял — какой странный вид должен иметь, сидя вот так на камне, возле закрытой кузницы. Но на дорогу не выходил, ожидая, пока проедут сани.
— Тпру! — остановил коней напротив кузницы Гордей Саранчук. И, поправляя шлею, спросил, обращаясь к Артему: — А что это Лаврен надумал? Или начал уже забастовку? Это ж и ты к нему?
— Прежде всего здравствуйте, дядя Гордей! — вместо ответа сказал Артем.
Саранчук только теперь посмотрел внимательно и узнал Артема.
— Против солнца не видно, — сказал в оправдание. — Здорово, здорово, хлопец!
Приветливо улыбаясь, он вышел на обочину к Артему. Пожали друг другу руки. Разговорились.
После первых вопросов: когда, надолго ли да что с рукой — Саранчук начал о своем, как видно, наболевшем:
— Да, Артем, ты виделся с нашим Грицьком в Славгороде. Ты ничего такого за ним не замечал? Как подменили хлопца. — И на Артемовы расспросы рассказал, что с той поры, как вернулся, никуда со двора еще не выходил. — Уж не горе ли какое его сушит? Оно, правда, три года войны без следа не проходят. Но возвращаются же люди… Ты бы, Артюша, зашел, проведал.
Артем пообещал зайти. Сегодня — навряд ли, а завтра — непременно.
— Зайди, Артюша, обязательно. Как-никак товарищи с детства… А у меня тут подкова хлоп да хлоп. Думал, Лаврен в кузнице. — Он подошел к коню и взял его переднюю ногу. — Нет, без клещей не оторвешь. А вдруг потеряется… Оно, может, и предрассудок. Ну, а когда на душе неладно, так и в подкову поверишь. — Он тронул лошадей. Но еще и на ходу оглянулся и крикнул Артему: — Так я надеюсь на тебя!
— Зайду!
И только теперь Артем почувствовал, как промерз, сидя здесь на камне.
Быстро шел по плотине, чтобы хоть немного согреться. И планировал уже. К Тымишу пойдет сейчас. С лета еще, после госпиталя, живет он дома, в селе. Кто же, как не Тымиш, может лучше ввести в курс ветробалчанских событий! И нужно немедля за дело браться. Но вот задача — с чего начинать? Ну, да жизнь сама подскажет.
Миновав свой двор, Артем через какую-нибудь сотню шагов — как раз против хаты Гмыри — встретился с Остапом и Мусием: возвращались из лесу. Остап остановил волов и спросил брата, куда направился. Артем ответил, что в лавку, курева купить, а потом к Тымишу Невкипелому. Невольно бросил взгляд на сани. Нет, на этот раз лесу нагружено в меру. Как видно, тогда, за завтраком, Омелько все же донял. Хорошая примета.
— Ну, а где же хлопец? Уж не в лесу ли одного оставили?
— Какое там в лесу! Прослышал, что приехала новая учительница, побежал — хоть одним глазом глянуть, — ответил Остап.
— Трогай, трогай, Остап, — заторопил Мусий.
— Неужто так проголодались, дядя Мусий? — засмеялся Остап.
— Не проголодался, а вон Омелько с бугра наблюдение ведет.
Остап и Артем тоже глянули в ту сторону.
За прудом, во дворе помещичьей усадьбы, действительно стоял Омелько — как монумент — и смотрел сюда. Но, заметив, что на него смотрят, шагнул в сторону и повернулся к ним спиной, делая вид, что, собственно, ради этого и вышел сюда, за угол загона, «до ветру».
— Ох, и артист же! — засмеялся Мусий и снова заторопил: — Трогай, трогай! А то подумает, что и на этот раз волов умаяли.
Остап нахмурился.
— А этот, гляди, почище Пожитько будет. Ох, и въедливый! Подумаешь, хозяин! Над чужим добром.
— Почему над чужим? — сказал Артем. — Народное. Выходит, и его.
— А коли так, стало быть, я тоже хозяин.
— Но он все-таки больший хозяин над волами, чем мы с тобой, — сказал Мусий.
— Больший? Это почему же? Что ходит за ними?
— И поэтому. А главное дело — попробуй без него! Тридцать пар в загоне без привязи. Попробуй разберись, какого с каким спаровать.
— Это правда, — согласился Остап. А так как собирался и завтра еще попросить волов у Омелька, на этот раз не обращаясь за разрешением к Погорелову, то хотел уже взяться за налыгач, но тут же передумал, устыдясь брата. «Да что я, в самом деле, лопух какой! Ну, пусть уж перед генералом — не так это легко вековое из души выкорчевывать. Но чтоб перед каждым!..» И сказал подчеркнуто безразличным тоном: — Ничего. Не на того напал! Пусть понаблюдает. — И нарочито не спеша вынул из кармана кисет.
— Ты, бедняга, должно, от завтрака и не курил еще?
Подал Артему цигарку. Стал свертывать другую — себе. И, очевидно, так ничего и не произошло бы, закурил бы, да и поехал дальше. Но в это время распахнулись ворота Гмыри. Открыл их сам хозяин, Архип Гмыря, а батрак Савка вывел за налыгач волов, запряженных в сани, свернул на глубокую колею улицы и остановился — впереди стояли сани Остапа.
— А ну, эй, кто тут на дороге стал! — крикнул Гмыря, и, как показалось Остапу, очень оскорбительным тоном. — Проезжай!
Остапа словно кнутом хлестнул этот окрик. Он вспыхнул, но сдержался. Очень медленно, чтобы не рассыпать табак с бумажки, повернулся к Гмыре и напряженным голосом сказал:
— Как говоришь? На дороге? — Послюнил бумажку, свернул цигарку. — А ежели ты мне на дороге стоишь? Всю жизнь!
— Проезжай, проезжай! — снизил тон Гмыря. — Не скандаль!
— А тебе что, улица мала? Не проедешь?
— Куда? Не видишь — сугробы какие?!
— Ну, так подожди. Закурю вот. Да и волы отдохнут. — И повернулся к нему спиной. Не спеша прикурил и Артему дал прикурить.
Гмыря едва сдерживал себя. Но когда увидел, что Остап и закурив не собирается ехать, а, наоборот, присел на сани с явным намерением выкурить всю цигарку, не выдержал:
— Вот как! Так ты, значит, насмешки строить?!
— Ну что ты за человек, Архип! — ритпоспешил Мусий, желая предупредить ссору. — Тебе же ясно человек говорит: волы помились. Чего ты ерепенишься? Что у тебя, горит? Отдохнут, и поедет себе.
— А ты не в свое дело не суйся!
Гмыря порывисто шагнул к волам Остапа и уже взялся было за налыгач, как вдруг Остап с неожиданным проворством оказался рядом с ним и вырвал налыгач из рук.
— Э, нет! — проговорил с хрипом. — Волов ты не трожь! — И оттолкнул Гмырю.
Тот пошатнулся и сел в сугроб.
Все произошло внезапно и неожиданно. Гмыря так и застыл, сидя в сугробе и растерянно глядя на людей, словно из-под земли выросших возле саней. Потом, придя в себя, вдруг завопил:
— Люди добрые! Глядите — бьют!
Лука Дудка весело сказал:
— Да разве ж это бьют? Если на задницу сел. Да еще и на мягкое — в сугроб! Бьют — это когда человек носом землю роет! Вставай, не придуривайся. На руку!
Но обиженный Гмыря поднялся сам, без помощи.
— Что случилось? — допытывался тем временем Харитон Покрова, переводя взгляд с Мусия на Артема и на Остапа.
Объяснить взялся Мусий, считая себя во всей этой истории наиболее беспристрастным человеком:
— Да что случилось? Случилось то, что в бутылку полез человек. И сказать бы… так нет. Степенный, умный человек, а так, будто вожжа ему под хвост попала. «Проезжай» да «проезжай»! А тут как раз волы притомились. Дай отдохнуть. Вот видишь, — обернулся к Гмыре, — как раз и люди подошли, — вокруг собралось уже с десяток человек, — есть кому подсобить. А ну-ка, братцы! Дружно!
Несколько человек с охотой бросились к саням, чтобы подтолкнуть, помочь волам.
— Трогай! — крикнул кто-то.
— А ну, отойди! — хмуро сказал Остап и ожег Мусия взглядом. — Что вы, дядя Мусий, языком мелете! Чего перед людьми меня срамите! Волы сами тронут. Отойдите! — Он разобрал в руках налыгач. — Гей!
Волы дружно взяли с места. И только отъехали несколько шагов, как Савка сердито хлестнул кнутом по своим. Волы рванули, и каток, привязанный гнилым обрывком веревки, съехал назад. Савка остановил волов.
— Я же говорил, по-моему и вышло! Так нет, «езжай», «езжай», «обойдется»! И это еще по ровному! А в гору что будет!
— Привяжи другой веревкой и не растабарывай! — отрезал Гмыря.
— А что это ты, хлопец, везешь? — удивленно спросил Лука, оглядывая деревянный каток, уложенный поперек саней, так, что дышло свисало позади на дорогу.
— Что, что, — сердито бурчал Савка. — Не видишь сам?
— Да, вижу, что каток. А куда? Зачем?
— Укатывать еду. На поле.
— Что укатывать? Снег? — послышалось из толпы.
Кто-то засмеялся. А Мусий обратился к Гмыре:
— Что ж это, Архип, стало быть, хватит хлеборобствовать по-дедовски, начинаем по-научному?
— Стало быть, — неохотно процедил немного смущенный Гмыря. Хотя он и был доволен тем, что привлек внимание односельчан к катку (будут свидетели, если понадобится), но смех и иронические взгляды крестьян обеспокоили его: как бы не разгадали его хитрости. Поэтому пересилил себя и, чтобы обосновать свои «агрономические» мероприятия, добавил, обращаясь к Мусию: — И нечего, Мусий, над наукой насмехаться! Вот и в газете «Рілля»[1] агрономы очень советуют снег на поле задерживать. Всякие способы указывают. И об укатывании пишут там.
— Не знаю, что пишут в той «Ріллі», — сказал Мусий. — Газет не читаю, потому как неграмотный. Ну, а послушать книжку разумную всегда любил. И научную, и так, если поучительная какая. Вот и припомнилось мне, как учитель Макар Иванович как-то в воскресенье начитывал мужикам одну. Это еще до войны дело было, а вишь, не забылось. Очень для нашего брата, мужика, поучительная притча. Даром что сочинил ее граф — писатель Лев Толстой. А особенно для таких, как ты, Архип, поучительная. Вот послушай!
— Некогда мне твои басни слушать. — И, будто только теперь вспомнив о Савке, Гмыря напустился на него: — Долго ты еще будешь там копаться?!
— Видите — не сижу, увязываю.
— Ну-ну, дядя Мусий, — крикнул кто-то из толпы. — Рассказывайте, чему там граф мужика учит.
Мусий обвел взглядом толпу и, как опытный рассказчик, сразу увидел, что его готовы слушать. И начал:
— Жил в одном селе зажиточный мужик, дело было еще до революции, можно даже сказать — богатей. Вот вроде тебя, Архип.
— Да отвяжись ты! Я тут при чем?
— Да так, к примеру… Все у него есть: земля, скотина, деньги водятся. Ну, а ежели деньги завелись, нету тогда спокойной жизни человеку: жадность дышать не дает. Все ему мало, все ему — кабы еще земельки прикупить. А негде, безземелье страшное. И вот прослышал он, что где-то в Сибири — не скажу, у калмыков или у башкир — можно земли купить, и недорого будто. Взял кошель с деньгами — и туда. Добрался. И верно, продают. «Ну, а цена ж какая?» — спрашивает калмыков. «Тысяча рублей за день».
— Как это «за день»? — удивился один из слушателей.
— Да вот так же и наш богатей не уразумел сразу и спрашивает: «Как это «за день»?» — «А так: клади в шапку деньги и меряй себе. Сколько земли обойдешь за день, до захода солнца, вся твоя будет. Составим купчую».
— Ты скажи! — не утерпел кто-то. — И привалит же человеку такое счастье!
— А ты не спеши.
— Подожди-ка, Мусий, — остановил Харитон. — Ведь ты так и не сказал, когда дело было — зимой или летом?
— А тебе не все равно?
— Чудак-человек. Да разве можно летний день приравнять к зимнему! И одно дело — в сапогах, а другое — босиком.
Мусий глянул на Харитона, покачал головой и плюнул.
— А будь ты неладен, Харитон! Что же ты класс наш бедняцкий позоришь! Я про Архипа, а ты и себя к нему в пристяжные.
Вокруг засмеялись. А Харитон смущенно оправдывался:
— Да я разве что? А ежели б и тебе!
— А ну, не перебивайте! Сказывай дальше, Мусий, свою притчу.
— Ну, так вот, наш богатей и пустился мерить ногами. До завтрака верст пятнадцать отмахал.
— Ого!
— Да. Это — отмерил!
— Подмывало и дальше — нет, переборол соблазн. Поставил вешку и повернул, чтобы поперек еще отмерить. В обеденную пору и тут поставил вешку, поел на ходу и назад подался. Да не рассчитал. А условие такое: до захода солнца не вернется в кибитку, где в шапке деньги, нарушил договор, — значит, и деньги пропали. Уж и солнце садится, а ему к кишлаку еще идти да идти. Бросился тогда бежать. Уж что есть духу бежит…
— Ну и что ж, успел-таки? — не вытерпел кто-то в толпе.
Мусий молча оглядел всех, пожал плечами и, сам удивленный, признался:
— А вот, ей-богу, и не припомню, как оно там у Льва Толстого — успел или не успел.
В толпе засмеялись. А Харитон даже возмутился:
— Тоже мне рассказчик! Самое главное забыл!
Мусий не растерялся:
— И вовсе не это самое главное. Успел иль не успел — какая разница! Потому как, добежав, сразу же свалился — и дух из него вон. Отмерили калмыки три аршина ему, да и схоронили жаднюгу. Так-то, Архип, в жизни бывает.
Гмыря вскипел:
— И чего ты ко мне прицепился, как репей?!
— А вот чего: ты где это собирался укатывать? — став сразу серьезным, сказал Мусий. — Твоей земли в этой стороне нету. Вся твоя земля за Новоселовкой. Значит, на помещичьей?
— А хотя бы и так! На той, что осенью в аренду взял в земельном комитете.
— Знаем. Это вот здесь, за селом сразу. Двадцать десятин.
— Ого! Ничего себе! Отхватил кусочек! — воскликнул Лука и разразился никогда еще не слыханным ветробалчанскими плетнями крепчайшим окопным ругательством. — Таким куском можно и подавиться.
— А это — какая у человека глотка! — заметил Харитон.
— И на твою бы хватило. Мог и ты в земельном комитете в аренду взять тогда, — присматриваясь, стараясь угадать (не разобрал на слух), кто крикнул о глотке, сказал Гмыря. — Чего ж ты не брал?
Харитон от возмущения даже шапку с головы сорвал.
— Видели такое?! А ты что, не знаешь, где осенью я был? Месяца нет, как с фронта вернулся. А осенью в окопах вшей кормил. Кровь проливал! Чтобы ты здесь на моей крови…
— Да разве это я тебя, Харитон, на войну посылал? — примирительно сказал Гмыря. Ярость Харитона его не на шутку испугала. — Вшей, говоришь, в окопах кормил? Кормил бы их и я, но годы мои уж не те. Дома был, правда. Но разве сложа руки дома сидел? В поте лица хлеборобил…
— Чужими руками!
— Да вас, фронтовиков, хлебом тем кормил, — пропуская реплику, продолжал Гмыря. — И сейчас кормлю. Да еще о завтрашнем дне думаю. Потому — не все небось вот так на большевистскую удочку попались: штык в землю, да и бери нас голыми руками. Надевай, кайзер, немецкое ярмо. Есть еще такие, для которых солдатская присяга не пустые слова. Удерживают фронт. Ради них и мы тут сил своих не жалеем. Вот и я — к своей земле еще и в аренду взял в земельном комитете. Половину осенью на зябь вспахал, а половину…
— Знаем, — перебил Мусий. — Видели, как ты уже мерзлую пахать пробовал. Ажно искры из-под плуга летели. Вот и должен был бросить. Что, Савка, вру?
— Об искрах не скажу, — ответил Савка, — а что глыбы агромадные выворачивало, это правда. Двумя парами волов — и то не работа была, а мука. Потому и бросили.
— Вот-вот! А теперь хочешь, Архип, наверстать. Это чтоб потом, когда коснется, было чем козырнуть: труд, дескать, уже свой вложил. Снег укатывал! Что, разгадал твою хитрость?
— Мели Емеля! А подумал бы: зачем мне хитрить? Что я, беззаконие какое творю? К тому же — разве мало, кроме этой, гуляет земли? Видел, сколько непаханой под снег пошло? Вот и ты, Мусий, почему в аренду не брал? Дома ведь был. И цена божеская. Не та, которую когда-то Погорелов сам назначал.
— А что бы я на ней, носом рыл?
— То-то же! — обрадовался Гмыря такому обороту разговора. — Не в самой земле, стало быть, дело. К земле еще что-то нужно. А земля что, земли на всех хватит. По новому закону, который наша власть в Киеве выработала, сорок десятин Погорелову остается. Ежели сам будет работать на ней. А остальная, без малого тысяча десятин?.. Так нет, вам именно эти двадцать как бельмо на глазу. Недаром говорят — засватанная девка для всех хороша.
— А может, и не поэтому, — сказал Мусий. — Может, тебе, Архип, под старость к девкам уж и не соваться бы? Миновалось! Ты бы лучше за свою собственную земельку болел душой. А ты еще заришься и на чужую — на нашу, бедняцкую!
— Не тебе, Мусий, меня учить! — отмахнулся Гмыря. И снова к Савке: — Долго ты еще возиться будешь?
— Все! — выпрямился Савка и взял воткнутый в снег кнут. — Можно ехать.
Лука Дудка выступил вперед:
— Да ты что, и впрямь думаешь на поле ехать? Снег укатывать?
— А мне что! — пожал плечами парень. — Нанялся — продался. Меня хоть и воду заставь в ступе толочь — буду.
— Вот и выходит, что дурак ты, Савка! А ведь не маленький, — сказал Мусий. — Да тебя же куры засмеют. А что люди — и говорить нечего… На всю жизнь такое прозвище прилепят, что и детям своим оставишь в наследство.
— Какое прозвище?
— Придумают. О том, как во время революции их батько, еще парнем будучи, помогал богачу-сплуататору народ дурачить. Снег укатывал!
— Да еще какой снег! — добавил Харитон. — Ты, глупая башка, волов потопишь.
— А ей-бо, правда! Я и не подумал, — заскреб в затылке Савка.
— Не тебя, олуха, — волов жаль! — сказал Лука и вынул из кармана складной нож. Шагнул к саням и перерезал веревку. — А ну, хлопцы, дружненько!
Охотников нашлось больше, чем нужно. С веселыми шутками кинулись к саням, ухватили каток и, раскачав, швырнули под самый плетень в сугроб. Только конец дышла и торчал сейчас из-под снега.
— Вот и вся недолга! — довольно сказал Лука, пряча нож в карман. — Кончено. Вольно! Можно закурить! Давай кисет, Харитон, — обратился к товарищу, разговаривавшему с Артемом.
Харитон вынул кисет, но закурить не пришлось.
— Да иди ты, лоботряс! Где тебя носит? — заорал вдруг Гмыря, стоявший до сих пор в полной растерянности.
Все повернули головы и увидели Олексу, сына Гмыри. Он не шел, а бежал рысцой. Остановился возле саней и оглядел всех.
— Что случилось, батя? — И на стоящем с краю Артеме задержал взгляд. — А, понятно!
— Самоуправничать вздумали. Голытьба несчастная! Видишь, что натворили! Куда каток…
Олекса нахмурил брови — и к Артему:
— А какое ты имеешь право?
— Проходи, проходи, — как только мог сдержанно сказал Артем. — Таким тут не подают!
— Гляди, как бы я тебе не подал! — Винтовку он еще на бегу снял с плеча и сейчас держал в руках на изготовку.
Лука Дудка подошел к нему и взялся за ствол винтовки.
— А погодь! Еще сдуру бабахнешь!
— Отвяжись!
— Да чего ты боишься, дурень? Дай, только гляну. — И Лука ловко вырвал винтовку у него из рук. Стал рассматривать ее и сказал с притворным удивлением: — Видали такое! Никак моя!
— Не мели чепухи! — И Олекса попытался вырвать у Луки винтовку, но тот отвел его руку.
— Харитон, будь свидетелем. Разве не говорил я тебе, что тогда, в Полтаве, никак нельзя было с винтовкой выбраться из казармы?
— Как же, говорил!
— Она! Точно! Трехлинейка, образца тысяча восемьсот девяносто первого года. Кавалерийская, облегченная. И бывает же такое: где Полтава, а где Ветровая Балка!
— Отдай! Не валяй дурочку! — побагровел Олекса. В толпе уже поняли балагурство Луки и усмехались, поглядывая то на старого Гмырю, то на его сына. — Я за нее Титаренко десять пудов ржи отдал.
— Десять пудов ржи? — переспросил Лука. — Дешево! А я за нее ведро крови своей отдал. Три ранения перенес. Так чья, выходит? Ну, и кончено! — Он взял винтовку на ремень и кивнул головой Артему: — Тебе куда? Тоже в лавку? Ну, пошли вместе. — Но, отойдя на несколько шагов, остановился и, обернувшись, крикнул: — А рожь свою у Титаренко можешь забрать. Казенное имущество не имел он права продавать. Да еще нашел кому!.. Голова садовая!
Люди стали понемногу расходиться, но несколько душ, из наиболее любопытных, и среди них ребята, возвращавшиеся из школы, остались. Интересно — что же дальше будет? Некоторое время царило молчание, потом Гмыря тяжело вздохнул, покачал головой, глянул на сына и медленно произнес:
— Ох, и болван! «Вольный казак». — Сердито сплюнул. — Кизяк ты, а не казак![2] — Повернулся и пошел во двор.
Как будто и событие не из важных, а по селу целый день потом только и разговоров было, что о стычке возле ворот Гмыри. И где бы Артему ни приходилось после этого бывать, с кем бы он ни разговаривал, непременно разговор заходил и об этом. Собственно, с этого и начинался. Так было и в лавке. Даже странно: нигде вроде и не задерживались по дороге (пять минут постояли, правда, пока Харитон сбегал в хату набить махоркой кисет), а не успели порог переступить, как кто-то из шумной гурьбы мужчин, толпившихся в лавке, крикнул Луке:
— Так, говоришь, где Полтава, а где Ветровая Балка!
— Ох, и ловко ты его!..
— А главное — дешево. Хвать! — да и все.
У Луки, как видно, пыл уже прошел, и он спокойно ответил:
— Да это я шутя. Придет — отдам.
— Вот и дурак будешь!
— Эге, с Гмырей только свяжись, напасти потом не оберешься, — предостерег Харитон. — За десять пудов ржи он с тебя двадцать сдерет. Да и не рожью, а пшеницей!
— Затвор, правда, не отдам, скажу, что потерял. — Лука тут же, при всех, вынул из винтовки затвор и положил в карман. — Пусть без затвора казакует. Безопаснее! — И, обращаясь ко всем, спросил весело: — Ну, так какая у нас сегодня повестка дня?
— Та же, что и вчера, — ответил Антон Теличка. Он считал себя, как видно, здесь за вожака: самодовольный, развалился на прилавке. — Можешь записываться на прения.
— Нет уж, я вчера попрел немало. Передохнуть нужно. Вместо себя я вам свежего оратора привел. — И Лука пропустил вперед Артема. — Только сегодня из города.
— Артем?! — удивленные и радостные послышались голоса. Здесь были в большинстве его однолетки, недавние, как и он, фронтовики, с которыми не виделся всю войну, а с некоторыми — еще с тех пор, как семь лет назад ушел из села на заработки. Поэтому не удивительно, что сразу обступили, протягивая руки, здоровались.
— Ну-ка, покажись!
— Живой? Целый?
Артем, растроганный такой сердечной встречей, крепко жал руки товарищам.
— Да вроде целый! Ну, а вы тут как? Отвоевались? Пошабашили? — Ему передалось их веселое настроение.
— А до каких же пор!
— Будь она трижды проклята!..
— Да оно так…
— Ну, кажись, со всеми поздоровался.
— А ты? Надолго?
— Сейчас поговорим. — И отошел к прилавку спросить папирос.
— А что же ты со мной не здороваешься? — хмуро сказал Теличка. Теперь он уже не лежал, а сидел на прилавке.
Артем молча глянул на него и не успел ничего ответить, как Антон протянул руку.
— Слона, как говорят, и не приметил? Ну, я не гордый. На, держи и мои пять.
— Оставь свои пять при себе, — сказал Артем.
— Вот как?!
— Вот так, как видишь. А если хочешь знать почему, объясню.
— Хочу!
— Такое правило у меня, Антон, давнее и нерушимое: раклам руки не подаю.
— Что? — Антон упруго спрыгнул с прилавка. Лицо налилось кровью. — Что ты сказал? Это я ракло?
— А о ком же речь? Да разве порядочный человек может так поступить? Ты что вчера дивчине — да еще какой дивчине! — Горпине-бедняге, что ты ей вчера сказал?
— А ты был при том?
— Омелько Хрен врать не будет. Куда ты ее посылал кусок хлеба насущного зарабатывать? В бордель?
— Тю! — засмеялся Антон. — А я уж подумал черт знает что. Уже хотел со всего размаха!..
— Только гляди, не промахнись. А то дорого промах тебе обойдется!
— Не стращай! Не из пугливых!
— Завелись! — вмешался наконец едва ли не самый старший среди присутствующих, рассудительный Петро Легейда, тоже фронтовик, из ополченцев. — Хватит вам. Как петухи!
— Чудной человек, — пожал плечами весьма удивленный Теличка. — Под горячую руку еще и не туда, бывает, пошлешь. Большое дело!
Артем с презрением посмотрел Антону в глаза и покачал головой:
— Эх ты! Социалист, да еще и революционер!
— Левый к тому же. Заруби себе на носу.
— Да уж куда левее! Если даже представить не можешь себе социализм иначе как… с борделями! Ну а себе какую службу наметил? Вышибалой? Как раз по тебе работа! — И повернулся к остальным. Угостил папиросами, сам закурил и стал расспрашивать, кто еще из ветробалчан с войны вернулся.
Да, есть! По последним подсчетам (как раз вчера перебирали всех — из хаты в хату) — около сотни человек были уже дома. Некоторые после госпиталя, а большинство самовольно стрекача дали. Почти половина всех ушедших на войну из села вернулась. Не считая тех, кто уж никогда домой не вернется, кто лег костьми — в Восточной Пруссии, в Польше, в Карпатах. Да и сейчас что ни день, то и прорвется кто-нибудь. А к рождеству валом повалят. До каких же пор и гибнуть там?!
— И рада бы душа из пекла, да не так это просто, как кажется, — сказал Харитон. И, видимо, не одному ему трудно было с войны вырваться. Вот еще отозвался кто-то:
— Правду Харитон говорит. На каждой узловой станции заслоны. Если не донцы, так юнкера, а то и свои — гайдамаки.
— А почему ж тогда они «свои», — спросил Артем, — если заодно с донцами да юнкерами: воюй до победы? За англо-французский капитал!
— Да это так говорится «свои»! А среди них, конечно, всякие!
— Верно, — сказал Лука. — Вот хотя бы и меня, когда в Полтаве в запасном батальоне был, разве не сватали в курень? Может, и впутался бы, как Павло Гусак да Кушниренко.
— За чем же дело стало? — иронически спросил Артем.
— Жена не пустила, — совершенно серьезно ответил Лука.
Все засмеялись.
— Да у тебя, правда, Дарина только с виду тихая, смирная, как монашка, а внутри как ягода с косточкой, — сказал Легейда. — Что ж она, аль ультиматум предъявила?
— Да вроде. Как раз месяц назад дело было. Приехала с гостинцами. А я и говорю: так, мол, и так, в курень хлопцы наши собираются, в гайдамаки. «Вот и я думаю. Тебя только и ждал — посоветоваться. Условия подходящие: новое обмундирование сразу выдают. И харчи получше, чем в запасном батальоне. А главное дело: когда война закончится, в первый черед земли нарежут, да еще и с добавкой какой. Что ты на это?» Молчит моя Дарина, как в рот воды набрала. Ну, ясное дело, думаю: тревожится за меня, боится, как бы снова на фронт не погнали. Утешаю: войну, мол, и без нас закончат, а мы, может, и всю зиму простоим в Полтаве, а весной… Дарина моя в плач: «Так что ж, мне всю зиму вот так и маяться — два раза в месяц с мешками на буферах?» — «Да в курене ж, говорю, харчи не плохи. Можно так часто и не ездить. Не пропаду как-нибудь и без твоих пирогов». Вот тут мою Дарину и прорвало. Утерла кулаком глаза, куда и слезы девались. «Да ты что, придуриваешься или в самом деле дурень? Да разве в пирогах дело? Пироги только повод, зацепка!»
— Го-го! — дружный хохот потряс стены лавки.
Лука подождал, пока утихомирились, и повел рассказ дальше.
— «А как же ты, жена, спрашиваю, всю войну прожила? Без малого три года!» — «Так все жили, вот и я с ними. А теперь к кому ни зайду — и у той муж дома, и у другой… Иная муку над квашней сеет или иголкой в шитве ковыряет, говоришь с ней, а она спит. Потому — ночи ей мало было. Для сна. А я что, хуже их? Небось из одной глины слеплены!»
Снова взрыв хохота.
— А потом и заявила, — когда стихло, закончил Лука: — «Как хочешь: или едем домой вместе, или — пеняй тогда на себя!»
— Да, это ультиматум серьезный, — сказал кто-то из мужиков. — Ну, и что же ты ей на это?
— А ты бы что на моем месте? — пожал плечами Лука. — Ясное дело — сдался. Выкрал из казармы вещевой мешок — а вот винтовку так и не сумел, жаль! — да в тот же день и поехал с Дариной. Вот и дома, слава богу!
— Бог здесь ни при чем, — сказал Артем. — А вот Дарину свою всю жизнь благодарить будешь, что спасла тебя от лихой беды.
— А что, разве и впрямь беда?
— Еще какая! — И Артем уже собирался пояснить Луке — да и другим не помешает, — уже мысленно прикидывал, с чего бы начать.
Антон понял это и, чтобы помешать ему, поспешил задать вопрос Луке:
— Ну и как же? Утихомирил уже Дарину или и до сих пор…
— Хватит! — сказал Легейда. — Посмеялись, а теперь можно и дело говорить! Так лиха беда, говоришь, Артем?
— Да меня еще тогда сомнение брало, — на этот раз не дал начать Артему уже сам Лука. — Уже одно то, что офицерни в том курене больше, чем нужно. Не то что в каждом взводе, а в каждом отделении. Вот и Чумак Корней, бывшего волостного старшины сын, сотником там. Да и другие тоже, чай, не из бедняцкого класса. А раз так… — И замолк.
— Кулацкая гвардия, одним словом, — суммировал Артем мысли Дудки, — вот и политика их насквозь кулацкая.
В лавке на какое-то время воцарилось молчание. Каждый взвешивал, вероятно, только что услышанные слова. Наконец прозвучал неуверенный голос:
— А что же, может, и так.
Другой добавил:
— Ну, а помещиков и они не очень жалуют. Что ни говори, Артем.
— Да сами же в помещики лезут.
— Ну, это навряд ли! — качнул головой Легейда. — Это уж и не знаю, каким дураком нужно быть, чтобы на такое надеяться! Что они, не видят, чем народ дышит?!
— Да уж не в терещенки, конечно, и не в потоцкие норовят или, как в Таврии, фальцфейны, помещики такие. Целое государство на их земле поместилось бы. О таком мечтать, возможно, и нет дураков, но про меньшие усадьбы, как вот в Америке, фермы называются, — таких «мечтателей» хоть пруд пруди. Да и не сразу, конечно, а потихоньку. А пока в своих хуторах, как в крепостях, отсидеться хотят. На своих сорока десятинах.
— Это о которых в газете пишут? Центральная рада закон такой выпустила?
— Вот-вот. С этого они и начинают. А дальше — к этим сорока в аренду еще.
— Да откуда же? Если помещичья земля уже поделена будет?
— Это их не очень беспокоит. Вот хлопцы слышали, как Гмыря сегодня разглагольствовал: «Не только в земле дело, что ты ее, носом рыть будешь?»
— На тягло упирает, стало быть?
— И имеет основания. Потому — трудно будет с тяглом.
— Трудновато.
— Да еще говорит, рыжий черт, — добавил Лука, — передо́хнет скота за зиму немало, ежели так хозяйничать.
— Не без того, — вздохнул Легейда. — А тут Антон надумал еще и нарочно скотину голодом морить. Слыхал, Артем, забастовку в усадьбе затевают?
— Слышал. Чепуха!
— Почему же чепуха? — вскипел Антон. — Да, правда, ты теперь уже «Сальве» куришь. Не все ли равно тебе, что Пожитько какого-то конюха с работы прогнал!
— Нет, не все равно. Да и Микита для меня не «какой-то», а товарищ давний. На Пожитько управу можно найти, не обязательно скотину морить. Да и вообще, хлопцы, должен сказать вам… — Он покачал головой.
— Говори. На свежий глаз оно виднее! — поддержал Легейда.
— Обидно мне за наше село. За нашу Ветровую Балку. Еще в девятьсот пятом году как она гремела! На весь уезд. А то и на всю губернию. А теперь? Без малого год уж как революция. Полсела фронтовиков вернулось домой. Что же вы тут делаете изо дня в день? Чего вы еще дожидаетесь?
— У моря погоды, — заметил кто-то.
— Вместо сельского Совета у вас до сей поры управа сельская с подкулачником Кушниренко. А в волости и того хуже: и подкулачники, и самые чистопородные кулаки. Да хотя бы того же Пожитько взять.
— Верно! — вздохнул Легейда. — В марте, когда новую власть на местах выбирали, разве мы дома были?! А Пожитько под рукой был: на Гришино-Ровенской землекопом работал.
— Говори уж прямо: от войны прятался, — поправил Лука.
— Ясное дело, прятался. Но «на законном основании». А пришла революция — разбитной, грамотный, вот и вынырнул. Ко всему еще и голос, как у дьякона. Чем не кандидат! Вот и выбрали.
— В том-то и беда, что у нас и по сей день — месяц март. А у людей, да и на календаре, декабрь уже. Десятый месяц революции!
— Слушай, Артем, — подступил к нему Петро Легейда, — скажи правду: ты надолго к нам или, может, крутнешься на каблуке, да и снова поминай как звали?
— Да, так оно и будет, — улыбнулся Артем. — До святок, не больше. Пока рука подживет. А что такое?
— Жаль! Ну, да хоть до святок тебя запрячь как следует, коли уж так за село болеешь.
— Я и сам запрягусь. Да вот — надолго ли?
— Рука?
— Нет, я о другом. Говорю — до святок, а оно, может, и завтра придется…
— А что ж такое?
— Да… пусть, потом.
В это время в лавку зашли несколько женщин.
— Здравствуйте!
Мужчины весело, с шутками отвечали на приветствие. И только Петро Легейда промолчал. Глянул, да и отвел глаза. Потом не выдержал:
— И чего б это я ходил сюда? Без дела.
— Вы видели такое?! — от возмущения даже рукой об полу ударила бедовая бабенка Приська, жена Павла Гусака. — Уж и в лавку не зайди из-за них!
— А чего заходить, спросить тебя? — выступил на поддержку Легейды Лука. — Что тут для тебя? Материя штуками лежит? Или, может, соли купить? Керосину?
— Зато вон пудры целая полка. А может, мне как раз пудра и нужна.
— Ты и без пудры хороша.
— Говорят. Не от тебя первого, Антон, слышу! — Лукаво блеснула глазами и отвернулась к прилавку, где остальные женщины разговаривали с продавцом Тихоном.
Как оказалось, белой глины в лавке тоже не было. Женщины расстроились вконец. Рождество же идет, неужели так и праздновать в небеленой хате?
— А у Кислицы не были? — спросил Тихон, движимый не столько сочувствием к женщинам, сколько симпатией к своему куму, лавочнику Трохиму Кислице.
— Как не были! Раскупили всё уже. А мы на тебя понадеялись.
— Сами видите, непогода какая была, — оправдывался Тихон. — Сколько снегу навалило. Пробьют люди дорогу — поедем и мы в город. Когда еще святки-то!
— На носу! А вы пока будете мяться, так уж и колядовать начнут!
— А тебе, Приська, горячиться не приходится. Ты же только вчера из города. Могла привезти себе.
— Глину из города? Да что я тебе, лошадь?! — возмутилась Приська. — Мало того, что туда на своем горбу всякий раз торбу с пирогами…
— И ты — с пирогами!
Дружный хохот в лавке не дал ей закончить фразу.
— Что такое? — оторопела Приська. И, чуть испуганная беспричинным смехом мужчин, повернувшись к женщинам, растерянно, шепотом спросила: — Я что-то не так сказала?
Но женщины и сами ничего не понимали. Переглядывались, пожимали плечами. Наконец одна высказала догадку:
— Причастились уже! Разве не видите!
— Оттого они и не терпят, чтобы мы ходили сюда! — продолжала другая.
— Ну и пускай! Мало они за три года войны попостничали!
Переговариваясь, женщины стали выходить из лавки, Лука окликнул Приську.
— Чего тебе?
— Ну как там гайдамак твой? — спросил Лука. — Живой? Целый?
— Вчера живой был. Не знаю, как нынче. — И добавила: — Сами были на войне, знаете, как оно на фронте бывает.
— Да какой же фронт в Полтаве?
— А они уж не в Полтаве. В Славгороде.
— А чего они туда? И давно?
Приська молчала, собираясь с мыслями. Хотя она в течение этого дня, как вернулась домой, уж с добрый десяток раз рассказывала о своей поездке к мужу — и дома, свекру со свекровью, и подружкам своим, — но чтобы вот так, перед целой гурьбой мужиков, — это было впервые. О, с ними держи ухо востро! Не приведи бог, слово лишнее вырвется! Им только зацепку дай… Она прошла от дверей, вынула из кармана свитки горсть семечек. Антон протянул руку — высыпала ему, наделила еще желающих, а тогда уж и себе вынула горсть. И стала, лузгая семечки, рассказывать.
Начала издалека. Как они с Федоськой поехали в Полтаву. Как узнали, что куреня в городе нет. Ночью будто бы подняли их по тревоге и отправили на станцию. А куда? Насилу уж на станции дознались, что на Славгород. Ну что будешь делать? Хорошо, ежели в Славгород еще, а как, может, дальше поехали? Посоветовались с Федоськой, да и решили домой возвращаться. Но легко сказать! Проходят поезда — и пассажирский один прошел, и товарняки, — а народу тьма! На буферах, на крышах, где только можно уцепиться.
— Куда уж нам! Да еще с мешками! Целые сутки вот так на станции и просидели. Хоть караул кричи!
— Сказано — деревня! — заметил кто-то из мужчин. — Не сели в товарный, так в воинский эшелон нужно было. Сколько их проходит!
— Как бы не так! В воинский!
— А что? Такие пригожие с Федоськой, что не берут?
— Почему не берут! За полы хватают! Да, может, мы с Федоськой и попали бы в беду, если бы перед тем женщины на станции нам не рассказали. Тоже две ехали к мужьям с гостинцами. Кто знает, как оно было: сами ли попросились, или, может, силой затянули в теплушку. Да еще на ночь глядя… А потом и выкинули из вагона.
— Ну, это уж ты, Приська…
— Да разве я говорю, что на полном ходу! Этого еще не хватало! На какой-то станции, уж перед рассветом, дождались, когда поезд тронулся, и вытолкнули из вагона, ироды! Сразу же за водокачкой. Там их и нашли люди.
— Живы, нет?
— Живы-то живы… В больницу взяли.
— Звери, а не люди! — тяжело выдохнул Петро Легейда. — Таких вывел бы — да тут же, на насыпи…
— Еще возиться с ними! — поддержал кто-то. — Гранату швырнул бы в теплушку. Да еще и двери снаружи на крюк!
— Выходит, в Славгороде так и не были? — после тяжелого молчания спросил Лука.
— Были, как же! — Приська сделала маленькую паузу для большего эффекта и добавила, подчеркивая: — Именно с воинским эшелоном доехали.
— С ума спятили! — возмутился Легейда.
— Да разве мы в теплушке! Дураков нет! Как раз антиллерия проезжала. На платформах пушки, да громадные такие! А в задних вагонах кони. И как раз поили их конюхи, то бишь ездовые. Вот и упросили взять. Так до самого Славгорода и доехали в вагоне с лошадьми. Не худо!
— Понесла вас нелегкая! А ежели б и в Славгороде не застали? И главное дело — через свою станцию проезжали. Чего было не сойти?
— Аппетит приходит во время еды, — ехидно засмеялся Теличка, но его никто не поддержал.
А Приська хоть немного и смутилась, но за словом в карман не полезла:
— Поезд не остановился!
И перестала даже лузгать семечки — насторожилась: не поймают ли на этом? Ведь в Князевке все поезда останавливаются, паровоз набирает воду. Нет, кажись, пронесло. Повеселев, затараторила дальше:
— И в Славгороде тоже повезло нам. Думали — ну где их искать? А они тут же, на станции, в теплушках. Весь курень ихний. Стали расспрашивать о мужиках своих.
— Погодь, Приська. А не сказывал Павло: может, как раз в ихней теплушке те женщины ехали?
— Да ты что, взбесился?
— Ну-ну, рассказывай дальше.
— Есть такие, говорят. Но их сотня уже из эшелона выгрузилась, в казармах стоит. А тут уже вечер — куда пойдешь?
— Да и оскомину уже в дороге сбили.
— Отвяжись! У тебя, Антон, только и на уме… И хорошо сделали, что не пошли. Там, в городе, ночью такое поднялось! Сущий фронт, такая стрельба!
— А кто же с кем?
— Известно кто! Советские войска на казармы напали. Это уж мы после, утром, от гайдамаков на станции узнали. Аж три раза в атаку ходили, один раз даже в штыки сходились. Но отбили их, не сдали казармы… Идем мы с Федоськой — ни живы ни мертвы…
— А стой, Приська, — остановил ее Легейда, — передохни малость. Дальше нам уже теперь Артем доскажет.
Приська застыла от удивления. Но не успел Артем и слова сказать, как она уж опомнилась:
— Ей-право, Артем! Да как же ты? Ведь тебя гайдамаки по городу, как те борзые, по следу ищут. Павло говорил, что атаман ихний даже награду объявил тому, кто поймает тебя: двойную норму земли нарежут. Ты, говорят, за главного у советских был. Ну как ты выскочил?
— Повезло! — сказал Артем.
— Ой, молодец!
Она искренне рада была видеть Артема живым и здоровым, И все же Легейда счел не лишним предупредить ее:
— А теперь вот что, Приська, только слушай внимательно: держи язык за зубами. Хоть до рождества выдержишь?
— Да сколько уж тут осталось до рождества? — в тон ему, тоже полушутя, ответила Приська. — Выдержу, чай!
— Ну вот и хорошо. А к Павлу до святок не думаешь?
— Да нет, сотник обещал, что на святки домой их отпустит.
— Тем лучше.
— Ну, я, пожалуй, побегу?
— А это уж как хочешь, молодка. Хочешь — беги, хочешь — потихоньку.
Приська уже взялась за дверную ручку, но снова обернулась.
— Дядя Петро!
— Чего тебе?
— А как же будет… — Она заметно волновалась. — Ведь я уже стольким… раззвонила об этом. И об Артеме.
— А я и не подумал об этом, — нахмурился Легейда. — Вот беда с тобой! Ну, теперь обойди, упреди всех. Скажи, что дело это нешуточное.
— Да я уж найду, что сказать. Будьте уверены. — И вышла из лавки.
— Ой, как бы она своими предупреждениями еще хуже не наделала! — заметил кто-то.
— Обойдется! — сказал Артем.
— И я думаю, что обойдется, — сказал Петро Легейда. И продолжал, обращаясь к Артему: — Ну, а теперь уж рассказывай — какой там фронт новый открылся у вас в Славгороде?
Невкипелый жил на Новоселовке, там же, где Петро Легейда и Лука Дудка. Вот почему из лавки Артем пошел вместе с ними. Думал зайти к Тымишу, чтобы посоветоваться с ним и со стариком Невкипелым перед сегодняшним собранием батраков в усадьбе. А Грицька решил проведать завтра. Но на площади их догнал Гордей Саранчук — возвращался порожняком с поля. Остановил коней.
— Ну и ходок же из тебя, Артем! Я думал, ты уже давно у нас.
— Да вот посидели, потолковали малость.
— И неплохо потолковали! — добавил довольный Легейда и обратился к Артему: — Как хорошо, вовремя ты в село приехал. Жаль только, что ненадолго.
— А вы, дядя Гордей, как пчела летом, — вмешался в разговор Лука. — И вчера возили целый день, и сегодня.
— Да вишь, Лука, дело какое. Сидеть всем трутнями тоже не приходится, — ответил Гордей. — Кто же тогда меду в улей наносит? Еще не знаю, управлюсь ли и завтра с навозом. А там лес нужно на отруб перевозить. А ты чего это с ружьем? Может, в «вольное казачество» записался?
В ответ Лука так отвратительно ругнулся, что Гордей только головой покачал.
— И что ты за человек, Лука! Ну как ты после таких слов кусок хлеба святого будешь есть? Тем самым ртом. И не противно тебе?
— Это вы так говорите, потому как не слышали, о чем нам Артем рассказывал. У меня и до сих пор перед глазами — лежит на снегу, весь штыками гайдамацкими исколотый.
— Где это так? Кого? — обратился Гордей к Артему.
— Расскажу потом.
— Ну, так садись.
Артем попрощался с Петром и Лукой и сел на сани рядом с Гордеем.
Сначала ехали молча. Затем Гордей спросил — о ком же это речь шла? Кого убили? Артем коротко рассказал о нападении гайдамаков в Славгороде на партийный комитет, где в ту ночь дежурил Тесленко, и как его зверски убили.
— А какой дорогой человек был! — Он замолк, — спазма сдавила горло. И уж потом, успокоившись немного, добавил: — Дяди Федора нашего давний товарищ. Вместе и каторгу отбывали.
— Как фамилия, говоришь?
— Тесленко Петро Лукьянович.
— Нет, не помню. Дело давнее. Может, Федор и называл тогда, еще в пятом году.
— Отец знал его.
— Ну, отец твой не раз в город ездил.
— Да, вот тогда и виделись. — После небольшой паузы Артем продолжал: — А ко всему — какой интересный человек был! — И вспомнилась вдруг — почему? — первая встреча с Тесленко у дяди Федора. И так захотелось хотя бы немного рассказать о Тесленко, чтобы и Саранчук почувствовал его — живого.
— Как-то, еще летом, дядя Федор праздновал «именины», — начал он свой рассказ. — Двадцать пять лет работы на одном заводе. Накануне и меня пригласили. Пошел вечером. Гости уже сидели за столом. И дядя Федор весело сказал, обращаясь к гостям: «А это мой племянник Артем Гармаш. Прошу любить и жаловать». — «Похож», — сказал Тесленко. А меня словно кто за язык дернул: «И совсем я не похож на дядю Федора!» Тесленко усмехнулся: «А ты ершистый! Это хорошо. А вот слишком быстр — плохо. Ты ведь даже не дослушал меня. Разве я дядю Федора имел в виду? На отца своего похож!» — «А вы разве знали?» — «Однажды виделись как-то. В этой самой комнате!» — «И так запомнили?» Тогда Тесленко и сказал уже без всякой улыбки: «А память у человека не только для таблицы умножения. Есть у нее нагрузки и поважнее».
— Хорошо сказано, — произнес Гордей. Он, очевидно, воспринял рассказ Артема как ответ на его слова «дело давнее» и, чтобы показать, что и у него не все из памяти выветрилось о том времени, спросил: — А ты не знаешь, был такой в очках, Григор из Славгорода? Где он сейчас и что с ним? Фамилию запамятовал. Да, правда, мы его тогда, как и в Ветровую Балку приезжал, просто Григором звали. Студентом еще был тогда. Речь держал у нас на сходке. Потом вместе с Лимаренко мы его в Зеленую Долину отвезли. А там его арестовала полиция.
— Натерпелся и Григор Наумович. Супрун его фамилия. Был в Сибири на каторге. Бежал в Китай, а потом переехал в Швейцарию. Там и жил до революции. С Лениным встречался. Теперь в Харькове, в губкоме партии работает. Большой партиец!
— Да он и тогда уже… Даром что из образованных, а за простой, трудовой люд горой стоял. Против царя да помещиков очень даже смело выступал. Как и у нас тогда на сходке. Многое забылось, известное дело, но вот и недавно: как-то читает Марийка вслух из своей книжки стих такой — «Заповіт» под названием: «Поховайте та вставайте, кайдани порвіте!» — а мне и вспомнился Григор. Ведь он еще тогда, на сходке у нас, слова эти Тараса Шевченко в речи своей приводил…
Так разговаривая, они и не заметили, как проехали площадь, и за церковью свернули вправо, на извилистую узенькую улочку — взвоз. Тут Гордей спрыгнул с саней. Сошел и Артем.
— Да ты бы сидел. В руку каждый шаг, чай, отдает.
— Ничего.
На юру улочка пошла ровно. Но уж не было нужды садиться в сани: крайние от обрыва ворота, где улица кончалась, а вниз, к ручью, вилась узенькая тропка, и были ворота Саранчука.
Распрягая коней возле навеса, Гордей сказал:
— А ты, Артем, пока я управлюсь с лошадьми, шел бы в хату. Дорогу, думаю, еще не забыл?
— Я подожду. Сегодня такой день, что и в хату не хочется. Да еще здесь, у вас! До чего ж хорошо, как глянуть в ту сторону: как на ладони — луга, Лещиновка!
— Ну, погуляй, полюбуйся! — А сам, усмехнувшись в усы, подумал: «Вот и смотрины. Правда, неожиданно. Ну что ж, сам набился!»
Гордей знал об отношениях Грицька с Орисей. И тогда, в начале войны, с его ведома и разрешения Грицько собирался сватать дивчину, да получилось так, что Мусий отговорил, уж очень неподходящее время было свадьбы играть. Нельзя сказать, чтобы Гордей считал Орисю завидной парой для Грицька. За такого сына-молодца — работящий, разумный, красивый — можно бы из более зажиточного двора невесту взять (не все же такие глупцы, как песчанский Середа; бедняга сейчас, наверно, волосы на себе рвет с горя да от раскаяния, потеряв дочку), но правда и то, что не в богатстве счастье. Полюбились — им жить, пусть будут счастливы! Тем более что девушка и ему нравилась. Скромная, но вместе с тем веселая, щебетунья. Такая только в хату войдет — сразу и в хате словно посветлеет. И братья хорошие хлопцы. Ну, а про сваху Катрю и говорить нечего! На все село нет другой такой! Недаром же тогда, в девятьсот шестом году, когда Катря овдовела, Гордей, — а был он уже года два как женат во второй раз, на Федоре, — частенько сожалел, что поспешил с женитьбой. Даже к Федоре стал хуже относиться. Но как раз сама Катря и помогла ему освободиться от этого «наваждения». Однажды, выйдя из церкви, за оградой Катря столкнулась с Гордеем. «Хочу спросить тебя, Гордей». Вышли из толпы, стали в стороне. «Чего это ты, Гордей, с Федорой не уживаешься? Вчера хлопца до смерти перепугали. Такое рассказывал! Просто не верится». — «Ну, коли уж сама спросила, отвечу». И он рассказал ей все как было. Катря покачала головой: «И вот из-за этого мучаете один другого! Да разве я вышла бы за тебя!» — «А почему? Из-за детей?» — «Нет, дети здесь ни при чем. Где трое, там и четверо. Да и Грицько твой мне все одно как родной». — «Может, хату жаль было бы бросить?» — «А конечно, жаль. Но можно было бы и не бросать: ты бы свою бросил», — «Так что же тогда?» — «Чудной ты человек, Гордей. Обо всем спросил, а о самом главном не догадался. Не пошла бы потому, что своего Юхима любила очень. Помер, а я его и теперь не перестала любить. И никогда не перестану. Да и что значит смерть! Когда каждый день и вижу и слышу его!» — «Снится?» — «И снится подчас, но я не об этом. Ведь Артем-то наш вылитый отец. Живой Юхим!» После этого разговора все как рукой сняло. И с Федорой жизнь вскоре наладилась. А к Катре с той поры проникся еще большим уважением.
Погруженный в воспоминания, Гордей задержался в конюшне дольше, чем обычно. Наконец вышел во двор.
— Ну как, Артем, осмотрелся?
— Осмотрелся. И, знаете, на месте Грицька я ни за что не пошел бы жить на отруб.
— А там не хуже! Тут в одну сторону далеко видно, а там — куда ни глянь! — А сам подумал: «Только ли Артема это мысли или, может, говорили уже всей семьей? Наверняка. Ведь как раз все в сборе».
— Безлюдье там! — сказал Артем, даже не подозревая, какую роль без его ведома навязал ему хозяин и как выглядит он перед Саранчуком со своей требовательностью.
— Это сейчас! А через несколько лет и там хат настроят.
Удивляло немного: неужто и Остап? И теперь уже не столько для Артема, сколько для Остапа да сватьи Катри, которым, без сомнения, Артем передаст этот разговор, начал Гордей приводить все выгоды от выделения Грицька на собственное хозяйство.
— Красота в природе, — начал он, — дело большое. Это правда. Но учти, Артем, что одной красой не проживешь! К красе еще и хлеб насущный нужен. Да и к хлебу. Вот об этом перво-наперво и нужно думать — как хлеборобствовать, чтобы хоть изредка, да высыхала рубашка от пота. Вот, скажем, так: одиннадцать десятин у меня было, есть да, по всему видать, так и останется — не отрежут, не прирежут. Пара коней. Тяжеленько! Земля далеко — не наездишься! А тогда бы: у меня конь, и у Грицька конь, у меня корова, и у Грицька корова. Только с навозом какая выгода! Вполовину меньше возить из села. В страду наполовину меньше снопов с поля в село возить. А тягло какое было, такое и осталось, та же пара коней. Все полевые работы — с Грицьком в супряге.
— Да, это все верно, — сказал Артем.
— Нет, — решительно махнул рукой Гордей, ожидая еще каких-то новых Артемовых возражений. — Думано-передумано. И решено! Вот уж и лес на хату навозил.
Артем похвалил лес. Высказал только сомнение: нужно ли было рубить такие огромные дубы для столбов? На клепку годились бы.
— Да ведь не на десять лет и не на двадцать. Навек! Чтобы и детям, и внукам.
— Ну, а что Грицько на все это?
Гордей помрачнел, тяжело вздохнул.
— Тревожит меня Грицько. «Как хотите, отец, так и будет. А мне все равно!» Я уж и такое думал: может, контуженый был, да не признается?
Федора сегодня белила хату, и, как всегда в таких случаях, в хате царил беспорядок. Только что выбеленные стены еще не просохли, и в хате поэтому неуютно. Да и хозяйка — в джерге, в рваной кофточке и платке, сплошь забрызганных белой глиной, — была в тон этой обстановке.
— А я думал, что ты уж управилась. Пригласил гостя на обед.
— Такому гостю мы всегда рады, — улыбнулась Федора. — Раздевайся, Артем. Со счастливым возвращением с войны тебя!
Из горенки на голоса через узенькую дверь рядом с печью вышел Грицько, в растоптанных валенках, в домашней вышитой рубашке, шея почему-то обмотана шарфом. Не бритый, видно, еще со Славгорода.
Приход Артема его обрадовал и явно, как ни старался он скрыть, взволновал. Поздоровались с искренней приязнью, будто и не было спора у них тогда, у Бондаренко.
— Не будете мешать мне — быстрее обедать дам, — сказала Федора. — Идите пока в горенку.
Грицько с Артемом вышли в горенку, а Гордей, чтобы не мешать им, остался здесь, отошел к кровати, где возились сынишки-близнецы и где в этот момент как раз один, оседлав, тузил другого — то ли Кузьма Демьяна, то ли Демьян Кузьму, так они были похожи один на другого.
— Как Орися? — спросил Грицько, когда зашли в комнату.
— Поправляется понемногу. Сама уж через хату перейдет. Но слаба очень. — И сразу перевел разговор: — Ну, а с тобой что? Ты-то сам не заболел, часом? В хате в валенках, и горло повязано. Что, может, из хаты не выходишь?
— Нет, из хаты выхожу. А за воротами, правда, еще и не был.
— Почему?
Грицько вместо ответа сам спросил:
— А она что думает, почему я не был у вас до сей поры?
Артема задело и это «она» вместо «Орися», и то, что Грицько так бесцеремонно пропустил мимо ушей его вопрос, и он спросил с явной иронией:
— А ты уверен, что она знает о твоем возвращении? Я, например, совсем не уверен в этом. — И, заметив, как после этих слов Грицько смутился, добавил для большей убедительности: — Да и откуда ей было узнать? Мы с матерью только сегодня утром вернулись, Мотря в сыпняке лежит (об Остапе он умышленно не упомянул). Одна на хозяйстве с Кирилком.
— Да это все равно, знает или не знает, — помолчав, сказал Грицько. — Если не сейчас, то после узнает.
— А тебе что, трудно будет объяснить Орисе, почему не показывался эти три дня?
— Вот именно! — признался Грицько.
— Ну, тут я тебе не советчик. Ведь я и причины не знаю. Может, скажешь?
Грицько, видимо, колебался, затем сказал:
— Об этом не так просто рассказать. Разве что, пока обед…
Не договорив, он отошел к окну и уж взял было с подоконника бутылку с мутной жидкостью и стакан, как в комнату заглянул отец:
— Пошли, хлопцы, обедать.
В хате за эти несколько минут все изменилось. Стены, правда, были такие же темные, но от свежей, желтой ржаной соломы, разостланной на земляном полу, стало будто светлее. Стол по краю был застлан чистым вышитым рушником, и на нем разложены новые, праздничные, красные в цветочек ложки. Только для хозяина была положена темная самодельная ложка, вырезанная им самим из засохшей груши. Хозяйка, успевшая переодеться в чистую одежду, поставила миску борща на стол и пригласила садиться.
— Уж извиняй только, Артем, за постный обед. Филипповка!
— Это вы меня извиняйте: нежданный гость…
— Э, не выдумывай, — перебил Гордей. — Чего там «нежданный»! По такому случаю полагается и по чарке выпить.
— Еще бы! — Федора вынула из шкафчика и поставила на стол графинчик.
Разговор за столом прежде всего зашел о последних событиях в Славгороде. Начал его Гордей. Но Артем на этот раз ограничился кратким рассказом, понимая, что и Грицько недавно из города — наверняка уже рассказал кое-что. Да, кроме того, ему сейчас хотелось воспользоваться случаем и узнать побольше о ветробалчанской жизни. Стал расспрашивать о недавнем «бунте» солдаток. С чего все началось?
— Началось все с того, что у некоторых еще с осени хлеба не стало. На лебеду перешли. Каждый месяц комитет и выдавал зерна солдаткам хоть понемногу. Чтобы было чего в лебеду подмешивать. А в этом месяце Пожитько отказал.
— Почему?
Гордей, видимо, колебался, а потом все же рассказал:
— Им нужно было, чтобы солдатки сами из амбара зерно взяли. Чтобы без учета. Концы тогда легче спрятать в воду. По-ихнему и вышло. Теперь попробуй докопаться. Была комиссия, акт составила на полтысячи пудов без малого. Нет правды на свете! С лесом тоже вот. Каких махинаций они только не устраивают. Земельный комитет дает разрешение рубить в казенном лесу. И постановление есть, чтобы — за деньги. Оно и деньги невелики, но с теми, которые получают за аренду земли — земельный комитет ведь Погорелову не все отдает, — вот вместе и набралась бы немалая сумма. Ежели бы добрая половина не попадала жуликам в карман. Разве Пожитько и мне не намекал, когда я платил деньги за лес, что можно было бы и подешевле, кабы ему подсунул. Нет, это не по мне! Сделал вид, что не понял намека. Заплатил все, что причиталось, и хожу себе, глаз от людей не прячу. А сейчас они уж к новой махинации загодя готовятся. Со скотом.
— С каким скотом? — не понял Артем.
— С господским. Когда землю поделят, и до скота черед дойдет. Вот к этому моменту они и готовятся: как его делить? Кому скот должен попасть. Но так, чтобы ненадолго.
— Ненадолго?
— А конечно! Какая же корысть им будет, ежели надолго? А тем паче навсегда. Никакой корысти.
— Ну, и как же они рассчитывают?
— Доподлинно я, конечно, не знаю, потому как на сборищах ихних не бываю. А заключаю из того, что случайно капнет или с расчетом закинет удочку который-нибудь из них. Чтобы прощупать, чем дышу. Такое уж положение мое сейчас в сельской жизни — среднее, как пишут в некоторых газетах. Да и в ваших, большевистских. Встретит меня Легейда Петро на улице — не пройдет мимо, остановится, заговорит. Но и Шумило или Гмыря — то же самое. Уже и об этом закидывали удочку.
— Чего же они хотят?
— Перво-наперво — чтобы скот раздавать не бесплатно, а продавать за деньги. Кому сход постановит.
— Чепуха! Да кто пойдет на это? Белыми нитками все это шито. Где же деньги у бедняка?
— Цену божескую. И не все сразу. На выплату. А для этого кредитное товарищество подбивают организовать.
— Одна уж кооперация есть, — ставя на стол второе блюдо, сказала Федора. — Так им мало. Есть еще такие, которым в правление хочется, чтоб и там воровать.
— Сами виноваты, — сказал жене Гордей. — Не выбирайте мошенников.
Он налил по второй чарке. И когда все выпили, вернулся к прерванному разговору:
— Говоришь, белыми нитками шито? Не очень и белыми. Деньги должны пойти, ну, известно, не помещику Погорелову. Деньги земельный комитет берет на всякие расходы. Разве мало у нас в селе сейчас вдов и сирот, таких слабосильных, что им никакая земля, никакое тягло, даже бесплатное, не поможет.
— Хотя бы Ивгу Передерийку взять! — вставила Федора.
— Ну, Ивга — это уж дальше некуда. И до войны нищенствовала. Не о таких речь. Вот тут и задумаешься, Артем. А что в них не доброта говорит, а собственная выгода — об этом и думать не приходится, картина ясная. Какая выгода? Да товарищества кредитного еще нет, и не скоро будет. А куда сунешься занять деньги? К тому же Гмыре или Пожитько? А это уже хомут на шею. Из которого потом не каждый и выберется.
— Выходит, что беднота имеет еще больше оснований…
— А вдовы да сироты не беднота? Иной даже соли борщ посолить не на что купить. Самообложение, скажешь? Ой, мало охотников найдется. Осточертело всем это самообложение. А сколько детворы в школу не ходит! Обувки нету. Да что там в школу — во двор выбежать не в чем. Босиком с печи на снег! В какую хату ни зайди — кашлем заходятся. А брюшняк! А сыпняк! Больница переполнена. Так дома и лежат вповалку, пока всю семью не перекачает… Вот тебе и белыми нитками!
— Ну, ты, Гордей, уж так очернил наше село! — не сдержалась Федора.
— Известно, не в каждой хате такое. Не только по мертвому хромой Охрим в колокол звонит.
— А вот кончится пост, и свадебная музыка заиграет! — весело добавила Федора.
— Жизнь! — задумчиво сказал Гордей. — И смех, и слезы вперемешку. Хотя бы и нас взять. Грех жаловаться. И здоровы все, и хлеб есть, и к хлебу… А Грицько домой вернулся, так и совсем… — Хотел сказать «можно бога хвалить», но глянул на сына, и язык не повернулся.
Грицько и сейчас, за обедом, был такой же, как все эти дни, — молчаливый, замкнутый. В разговоре никакого участия не принимал. А когда Артем обращался к нему с каким-либо вопросом (хотел втянуть парня в разговор), отвечал односложно — «да» или «нет». Да и то часто невпопад.
— Ты еще подашь что-нибудь, хозяйка, или можно благодарить?
— А вот узвар еще! — В это время стукнули двери в сенях. — О, и школьница наша!
Это действительно была Марийка, сводная сестра Грицька. Зашла в хату и, заметив за столом чужого (узнала, конечно, Артема), вежливо поздоровалась, стала раздеваться.
— Что поздно так? Макар Иванович, видно, без обеда оставил?
— И совсем нет, — пожала плечами девочка и вдруг оживилась: — А нас уже и не Макар Иванович будет учить теперь. Новая учительница приехала. — А дальше, уже обращаясь к одной матери, понизила голос: — Ой, и красивая ж! А пахнет от нее! Между партами как пройдет — куда там любисток или мята! И совсем-совсем не строгая.
— А вы уж и узнать успели! — улыбнулась мать. — Подождите, она еще покажет вам себя. Вот как будете плохо уроки учить да будете баловаться…
— А мы не будем баловаться! — уже взобравшись на печь, сказала Марийка. — И уроки хорошо учить будем. Что мы, глупые?
— Да уж в третий класс ходите!
— И совсем не поэтому. А если хорошо будем учиться и не будем баловаться, она обещала на святках в школе елку для нашего класса устроить. Уже и стихи задала повторить на завтра, которые про зиму. Она отберет лучшие. И велела мешочки сшить. Только чтобы красивенькие! Из самой лучшей материи, какая дома есть, это чтобы на елку повесить. С гостинцами!
— Видать, и в самом деле… — начала было мать, но Марийка перебила:
— А вот зовут ее… такое имя некрасивое. Как у Передерийки Ивги.
— Так ведь то Передерийка, нищая, ей какое имя ни дай… А это — учительница. И разве вы ее так просто и зовете — Ивга? Вы же ее и по отчеству.
— А как же! Разве можно учительницу просто? Ивга Семеновна!
Грицько, услышав это, вздрогнул. Уже несколько раз произносили в хате это имя, но только теперь, в таком сочетании имени с отчеством, оно вошло в сознание и привело в замешательство.
— Что вы там про Ивгу Семеновну?
— Да это Марийка о новой учительнице рассказывает.
— А я подумал, — отозвался отец, — еще утром, когда на поле ехал и Павла Диденко встретил: с кем это он? Не женился ли случаем? А может, только на смотрины к родителям везет?
Грицько не мог усидеть на месте.
— Что такое, Гриша?
— Да… — Парень взял наконец себя в руки. — Оно и не полагалось бы мне подсказывать вам, батя. Но, видите, приходится. Почему не нальете еще по чарке?
— К узвару? — удивился отец. — Ну, наливай еще.
Артем сказал, что больше пить не будет. И так уж за день, да нет, в течение полудня, пьет второй раз. И шутливо прибавил:
— Ежели и дальше так пойдет, недолго и спиться.
— Да и тебе, Гриша, хватит никак, — сказал отец.
— Нет, эту еще выпью. Налил уже! — Держал чарку в руке и, хмурый, смотрел на нее. Потом выпил одним духом. — А теперь слушайте, батя, а ты, Артем, свидетелем будь: это была моя последняя чарка. И будь я проклят…
— Постой, сынок, — остановил Гордей. — Зарок под горячую руку — это не зарок. Знаешь пословицу: давши слово — держись!
— Ты хоть для особых случаев оставь за собой, — сказала Федора.
— Для каких случаев? — хмуро посмотрел Грицько на мачеху.
— Ну, хотя бы… какая ж это свадьба без чарки?!
Грицько порывисто поднялся.
— О какой там свадьбе!.. Так, значит, не принимаете? Может, вы и правы. Может, это и лучше. — Вышел из-за стола и побрел, шаркая растоптанными валенками, в горенку.
Отец тяжело вздохнул:
— Вот — как видишь. И что с ним такое? Ты уж, Артем, будь другом, дознайся. Чтобы знать, чем помочь парню.
— Попробую, — сказал Артем, сам обеспокоенный поведением Грицька. — Думаю, что допытаюсь: сердце не камень.
Когда Артем вошел к Грицьку, тот стоял спиной к нему возле окна и смотрел сквозь полузамерзшие стекла в садик. В прогалине меж заснеженными деревьями видны были луга и далекая Лещиновка. В бутылке, стоящей и сейчас на подоконнике, раньше только начатой, теперь оставалось лишь на дне. Артем подошел ближе и положил руку Грицьку на плечо. Тот обернулся. Глаза затуманены самогоном.
— Вот стоял и думал: интересно — а ежели бы отец зарок мой принял, выпил бы я сейчас? Или сдержал бы свое слово?
— Конечно, сдержал бы. Не скажу, как было бы дальше, но, во всяком случае, сейчас сдержал бы. Ты же не размазня, а волевой парень. Что, я тебя с детства не знаю!
— И я таким считал себя. Да, возможно, и был.
— А сейчас? Скажи, Грицько, что случилось? Как другу скажи. А может, после того, как за завтраком тогда у Бондаренко сцепились, ты уж и за друга меня не считаешь?
— Ну что ты! — даже усмехнулся невесело Грицько. — С кем этого не бывает!
— И я так думаю. Один мудрец сказал как-то: истина рождается в споре. Вот так и у нас должно быть. Еще не раз мы с тобой сцепимся. И я от ошибок не застрахован, да и в тебе путаницы немало. Если бы ты мне чужой был, да разве я морочился бы тогда с тобой! Хоть и видел, куда ты катишься. Разве что поленом поддал бы под зад — для большего разгона. Ну, да сейчас не об этом речь.
— Давай сядем, — сказал Грицько, — я уж так находился и настоялся перед окном здесь за эти три дня, что и ноги не держат.
Сели на кровать, да больше и не на что было — маленькая комнатушка была тесно заставлена сундуком, широкой деревянной кроватью и шкафом для посуды, а единственный стул стоял так неудобно, что, сев на него, некуда было ноги девать.
— Кто тебя подменил? — угостив Грицька папиросой и сам закурив, продолжал расспрашивать Артем. — Отец твой говорит: «Будто зельем его каким опоили!»
— Вот оно, зелье-то, в бутылке, — кивнул головой на окно. — Будь он трижды проклят, кто первый выдумал его! На нашу погибель! С этого все и началось.
— Тебя, Грицько, рассказ Марийки о новой учительнице почему-то вывел из себя.
— Так это же она и есть. Шлюха та самая. А может, она просто полоумная! У Диденко встретились. А первый раз — в украинском книжном магазине. Это она мне и книг отобрала. На сундуке вон.
Артем взял из стопки несколько книг и стал просматривать.
— Не знаю, не читал, — сказал Артем, просмотрев книжки. — А это, — задержав в руке толстый том, — известный сочинитель Михайло Грушевский. «Краткая история Украины-Руси». Председатель Центральной рады. Этого интересно было бы почитать.
— Ну, так возьми. Мне не до того.
— Да и мне сейчас недосуг. В другой раз. Врагов своих тоже нужно знать как можно лучше. Ну, да это мы отвлеклись с тобой. Встретился, говоришь, у Диденко? Кстати, он в одной партии с этим самым Грушевским. Ну-ну?
— Как полагается при встрече, выпили за ужином. Не так и много — бутылку вдвоем. Ну, и она чарку. Да и Павло больше пил за компанию. Не так уж и много, говорю, но — без привычки. Когда я ее пил? Еще в пятнадцатом году, когда отступали в Польше, сколько мы там винокурен сожгли! Но с тех пор два года минуло — и нюхать не приходилось. Вот и развезло. Мне бы спать лечь сразу!
— Ну конечно! А ты?
— Может, и лег бы. Павло меня ночевать оставлял. Кабы… Да, я не рассказал тебе еще об одном. Диденко мне перед тем наплел про Орисю…
— Что именно? — спросил Артем, когда молчание слишком затянулось. Но Грицько продолжал молчать. — Ну, догадываюсь: о воротах, наверно, которые Пожитькова жена дегтем вымазала? Ой, дурень! Да она же не только наши ворота, а всем, с которыми ее Кондрату на сцене приходилось… Все женские роли перебрала. А ты, Грицько, поверил! Плохо же ты Орисю нашу знаешь!
— Я не говорю, что поверил! Чтобы так уж твердо…
— Да-а, — задумчиво протянул Артем. И в хате воцарилось молчание.
— И это совсем не потому, что плохо, как говоришь, знаю Орисю, — после паузы первым заговорил Грицько. — Все это из-за войны. Все-то она своим трупным ядом отравила!
— Не совсем понимаю, — признался Артем, — говори яснее.
— Не знаю, как у вас, у саперов, — начал Грицько, — а впрочем, на войне все солдаты одинаковы. Всех одинаково война калечит. Не смотрит, кто он — горожанин или крестьянин, бедный или богатый, какой он нации… Всех в скотов превращает.
— Ну, так уж и всех!
— Особенно меня удивляло всегда — почему столько помоев солдаты льют на женщин? Так, будто среди них нет ни матерей, ни сестер, а одни только распутницы. Первое время места себе не находил. В землянке, бывало, как заведут разговорчики, голову шинелью закутывал. А потом пообвык. А дальше как-то невольно и сам стал думать: а бес его знает! Ведь я, почитай, и жизни еще не видел. А может, наша Ветровая Балка не такая? Ерунда, конечно. Чего бы ей быть иной? Коли глубже ковырнуть, нашлись бы и в нашем селе такие. А может, это и вообще неизбежно для каждой женщины. И только до какого-то часа может устоять каждая, до какого-то первого случая. Вот так и об Орисе тогда… А она что, исключение? Не из той же разве глины слеплена?.. Тогда, в Польше, впервые в жизни с женщиной переспал. Знаю, противно тебе слушать это…
— Выворачивай уж все, — сдержанно молвил Артем. — Может, полегчает.
— И как раз была из таких, о которых под хохот в землянке… Правда, тогда тоже выпивши был. Как раз на винокурне стояли. Спирт в цистернах охраняли. Чтобы весь корпус не перепился. Немного вывезли для госпиталей, а потом и эту винокурню сожгли. Но ты не подумай, Артем, что я о винокурне вспомнил, чтобы оправдаться как-то. Нет. Потом и трезвый был… Это уже в шестнадцатом году, в Белоруссии. Позиционная война началась. Целый год стояли там на одном месте. Около станции Молодечно. Две недели — в окопах, неделю — в дивизионном резерве. Верст за десять от передовой. В прифронтовом селе. Оно и не в самом селе — вёска по-ихнему, под селом, в землянках. Целый полковой городок. Ну, а колючей проволоки не было меж землянками и вёской… Наверно, хочешь спросить: «А совесть где же твоя, Грицько, была?» На это я тебе так отвечу: когда после смерти черти поволокут нас в пекло, первое, что бросит человек на этом свете, как ненужный хлам, — это свою совесть. Совесть для жизни нужна. А зачем она в пекле?! Вот так и на войне.
— Ну, это ты уж, Грицько, загнул. Не все же на войне свою совесть теряют!
— Да и война ж не пекло. В буквальном смысле. Ясное дело — не все. Но совесть на войне все-таки очень отличается от обычной. Солдатская, одним словом, совесть!
— Это как же?
— И признает она только то, что для войны нужно, для победы. Ну вот хотя бы так. Сам погибай, а товарища выручай! Не будь трусом — труса пуля скорее найдет, чем храброго. Поделись последним с товарищем — последней обоймой, последним глотком воды из фляги. Ну, а остальное все — лишнее, только обременяет солдата… Я много думал над этим. И мне порой такие мысли приходили, такое чувство на войне было, будто я и Орися всю войну жили на разных планетах. Была когда-то одна, а потом вдруг, в четырнадцатом году, раскололась пополам, и разлетелись половины в разные стороны, каждая по своей, особой… забыл слово.
— Орбите, — подсказал Артем.
— Да. На одной Орися осталась, Ветровая Балка, молодость — словно песня непропетая. А на другой — пекло. Полмира вцепились один другому в глотку и катаются по земле. А среди этих миллионов и я, в самой гуще. Ну, это, может, очень туманно. Не знаю, как там вы, саперы, — все-таки больше в тылу, — а мы, пехотинцы, — не только о себе говорю, — да разве мы надеялись вырваться из этой мясорубки? Сколько же можно разминаться со смертью, когда она день за днем на каждом шагу подстерегает тебя! Вот тебе о совести. Если и была, то, наверно, такая, как у той Алены-белоруски. Солдатка была, и муж еще живой был у нее, где-то на фронте. Изредка письма от него получала. Как-то спрашиваю: «Ну, а что же будет, когда муж с войны вернется да узнает?» — «Дал бы только бог, чтоб вернулся! А так и будет. Мало ли что во время войны! Может, и он там какой молодке, вот как ты мне, хоть на минутку тоску развеет. Еще как хорошо жить будем!» И вот — революция!.. Я еще не надокучил тебе?
— Ну что ты? Я очень внимательно слушаю. Как подумать, ведь мы с тобой, по сути, целых семь лет не виделись. Да еще какие это годы были! Думаешь, у меня нечего рассказать тебе? Ну, да не мое сейчас мелется. Есть и такое, что только ахнешь!
— Вот как?! Что ж это такое необыкновенное? — усмехнулся Грицько.
— А вот хотя бы то, что сын у меня есть! Василько. Четвертый год пошел. Это тебе как? Обыкновенное?.. Нет, нет, в другой раз. Сегодня рассказывай ты, твой черед исповедаться. Один только вопрос: революция застала тебя на том же месте? В той самой вёске?
— Я понимаю, к чему это ты, — качнул головой Грицько и, немного помолчав, продолжал: — Сказать честно — не знаю, как было бы. Потому — в начале зимы еще перебросили нашу дивизию верст за сотню, под Двинск. Но разве и там не было баб?! Не Алена — другая могла быть. А вот не завел! И все — революция…
— Не пойму — какая связь?
— Да свершилось же чудо, Артем! Как этого не понимать? Впервые, когда прочитали в «Окопной правде»: «Долой войну!», одурели от радости. Ну, тут и пошло: брататься с немцами стали, митинговать научились. Да что тебе рассказывать! Сам знаешь. Вот не припомню, кто мне говорил… кажись, Федор Иванович, что ты и ранен был как раз во время братания.
— Было такое. Шрапнелью в немецких окопах свои ж накрыли нас.
— Бывало и у нас вначале всякой всячины. Но что можно с солдатом-фронтовиком поделать, когда у него явилась надежда на возвращение домой? Говорю же, свершилось чудо: те две планеты снова слились в одну. И теперь — вот она, Ветровая Балка, только руку протянуть. Ну, от силы пусть трое суток по железной дороге. Но это — сказать только. А если бы решился, то за эти трое суток десять раз успели бы тебя расстрелять как дезертира, изменника революции. Сидим — ждем. А после в украинский батальон объединились: сообща легче на Украину добираться. Теперь и об Орисе думать стал — и чаще, и лучше. И совесть донимать стала. Не скажу, чтобы жить не давала, мучила. Чувство было у меня такое, словно все то — и Алена, и полька та, забыл имя, да не уверен, знал ли вообще, — что все то было бог знает когда. Сто лет тому назад. В каком-то другом мире. Ну, а теперь… зарок себе дал. И так было до самого Славгорода.
Артему все стало понятно. Вот где он, оказывается, провел ту ночь. Обида за Орисю обожгла его сердце, но гнева большого на Грицька не было. Он видел, как сам Грицько сейчас мучился, хотя и старался скрыть это и рассказывать как можно спокойнее. И это удавалось ему. Только вот сейчас, когда подошел в своих воспоминаниях к Славгороду, начал заметно волноваться. Смолк — силился побороть в себе это волнение. Вдруг сорвался с места, подошел к окну и взял бутылку и стакан.
Артем тоже поднялся.
— Ну, я пошел, Грицько. Вижу — у тебя есть советчица. Испытанная уже.
Грицько порывисто обернулся — в одной руке бутылка, в другой стакан. Хмуро смотрел на товарища. Потом поставил бутылку и стакан на подоконник.
— Ну ладно. Садись! Посидим еще немного. Рассказывать дальше не буду. Все рассказал. Не буду и совета у тебя просить. Единственные советчики в таком деле — это своя голова и свое сердце.
— Это разумно сказано.
— Но у меня к тебе, Артем, есть просьба одна…
— Об этом не думай, — с полуслова понял Артем товарища. — Я ничего не скажу Орисе.
— Пока хоть поправится, бедняжка!
— Теперь не скажу, потому — не к спеху. А когда выздоровеет, не будет и необходимости… — И, сделав паузу, чтобы дальнейшие слова прозвучали более веско, проговорил: — Ведь ты сам, Грицько, обо всем расскажешь ей. Вот так хотя бы, как мне сейчас.
Грицько тяжело вздохнул.
— Расскажу, ясное дело. Ежели семейную жизнь с брехни начинать, то лучше… — Он махнул рукой: — Ну, хватит об этом! — И тут же перевел разговор на другую тему: — А ты, значит, сегодня вернулся. Был уже где-нибудь? Виделся с кем?
Артем рассказал о своей встрече с товарищами в сельской лавке. Сказал, что сейчас собирается сходить к Тымишу.
— Вот кому я завидую — Тымишу, — сказал Грицько. — Как у него на душе сейчас ясно! И подумать только — ведь и я мог тогда, как Тымиш… Только ты, Артем, не думай, что переубедил меня, обратил в свою веру. Не поэтому. А просто: коли б с вами был, то не был бы в другом месте… Как раз во время перестрелки вышли мы от Диденко. Думал, провожу домой, — как же пойдет женщина одна! — да и отправлюсь к Бондаренкам спать. Но возле своей калитки она и не пустила меня. Уговорила переждать у нее, пока стрельба утихнет.
— А почему у Диденко не переждали? Видно, на это и рассчитывала, на твое рыцарство?
— Возможно. Хотя нет, — вспомнил вдруг, как оно было в действительности. — Забеспокоилась о дочке. Хоть и с бабушкой, но может перепугаться. Никогда еще в Славгороде такого не бывало.
— Выходит, замужняя?
— Нет, незамужняя. А ребенок от Галагана. Не знаю, сколько здесь правды: будто еще восемнадцатилетней девушкой жила летом в его имении, в Князевке, как репетиторша его дочки. Вот тогда он и сгреб ее. Потом еще о каком-то эсере рассказывала, тоже из дворян. Он-то ее, перед войной еще, и в партию свою вовлек. Но потом оказался каким-то… толком не разобрал, дремал уже. А утром вспомнил все же об этом разговоре. Сидел обувался. И она тут же, в комнате, — столовая по-ихнему. Здесь она и постелила мне тогда на диване (а мать ее с внучкой в спальне — отец из Киева еще не вернулся). Рано утром вскочила, тарелками тарахтит возле стола — завтрак готовит. Несколько раз и ко мне обращалась, а я как не слышу. Молчал-молчал, а дальше не выдержал. «Ивга Семеновна, — величаю, учительница все же, да и старше меня, как выяснилось из разговора, лет на пять, а то и больше, — скажите: как понимать все это — или после калачей на ржаной потянуло?» Она подошла тогда ко мне, стала на колени, взяла из рук портянку и стала ноги мне целовать. Правда, ноги чистые, еще с вечера согрела воды и портянки чистые дала. «Какой ты, Гриша, циник!» Что это за слово — толком и не понял. Ты не знаешь?
— Смысл понимаю, а вот перевести тебе на простой язык, верно, и не смогу, — сказал Артем. — Что-то вроде: «Какая ты свинья, Гриша!»
Грицько помолчал, взглянул на Артема — не насмехается ли тот? Нет, лицо Артема было совершенно серьезным. И тогда сказал:
— Да я почти так же и понял ее тогда. Молчу. А она говорит дальше: «Неужели ты до сих пор еще не понял ничего? Да ведь я тебя десять лет ждала!»
— Какие десять лет? — удивился Артем.
— Да вот же. Говорю — полоумная. Будто что находит на нее. Говорит все нормально — и вдруг… Еще в книжном магазине и началось это. Картина Дорошенко висит там. Как будешь в Славгороде, зайди посмотри. Интересная. «Из похода» называется. Почти на полстены. Историческая. На выгоне возле ветряков всем селом встречают казаков из похода — с войны. Среди женщин и она — в синей керсетке. Узнал сразу. Позировала тогда Дорошенко. Я даже так думаю: не он ли первый тогда и испортил ее, а заодно уж и мозги свихнул? И какая из нее учительница? Чему она может детей научить?
— Так, может, подсказать людям, — не понимая еще сам, что именно привело его в раздражение, сказал Артем, — чтобы назначили тебя попечителем ее класса?
— Видать, на это она и рассчитывает, — пропустив язвительную реплику, продолжал Грицько, — что будем и тут встречаться. А знает же, сам говорил ей, что есть у меня невеста в селе.
— Как видно, поведение твое не очень вязалось с твоим заявлением о невесте! Вот и не поверила.
— Да я ей и просто в глаза сказал тогда на прощанье, что ничего не чувствую, кроме раскаяния. Чего же ей еще нужно от меня? Не шлюха, скажешь? Ну, да я, если не дошло, иные слова найду. Более доходчивые! А теперь в самом деле хватит. Ну ее к бесу! Все рассказал, как попу на исповеди.
Некоторое время оба молчали. Грицько жадно затягивался папиросой и, как видно, ждал, что же Артем скажет на все это. Артем это чувствовал, да и сам считал, что на такую дружескую откровенность Грицька нужно по-дружески и ответить. А к тому же время не ждет, пора кончать разговор.
— Чужую беду руками разведу, — сказал он. — Это верно. Да вся беда в том, то и ты мне не чужой, и Орися сестра родная. Ничего я тебе сейчас сказать не могу. Нужно подумать. Ошарашил ты меня.
И поднялся на ноги.
— Еще об одном, Артем, хочу спросить тебя: как ты думаешь, не сходить ли мне все-таки к вам?
— Не знаю. Поступай как сам знаешь. Но когда надумаешь, постарайся обойтись хоть тогда без советчицы своей лукавой, — кивнул головой на подоконник. — Не доводила она до добра тебя до сей поры, не доведет и впредь.
— Это верно! — Грицько вдруг порывисто шагнул к окну, взял бутылку и хотел уже поставить на сундук, но передумал. Поставил там, где и стояла, на подоконник, но не в угол, а посредине. — Нет, пусть стоит здесь. Будь она проклята! Именно здесь, всегда перед глазами. Если выдержу, значит, будет еще из меня человек.
— Будет, Грицько, — сказал Артем, подавая ему руку. — Идти мне нужно. А может, и ты со мной? До каких пор будешь сидеть затворником печерским? Пошли. Проветришься. А то, может, вместе и к Тымишу сходим?
— Да мне бы в лавку. Выкурил все, что было, до крошки. — И после недолгого колебания: — Ладно, оденусь сейчас.
Он сбросил валенки, достал из-под кровати сапоги, а из сапога чистую портянку. Хотел было обернуть ногу, но помедлил. А потом вынул и другую портянку — перерезанное надвое полотенце — и, скрутив их жгутом, швырнул в угол к двери. Поднялся хмурый, вышел на кухню и скоро вернулся с другими портянками — мачеха дала. Стал обуваться.
— Чтобы и из сапога вон!
Спустившись с пригорка, Артем и Грицько не повернули к площади — Грицько решил зайти в лавку на обратном пути, — а, пройдя мимо церкви, завернули в улочку, где жил Невкипелый. К Тымишу Грицько тоже не собирался идти — уж больно не хотелось в таком состоянии показываться Прокопу Ивановичу. Но пока ему с Артемом было по дороге — шел к сапожнику забрать отцовские сапоги из починки. Шли, перекидывались словами. И оба с интересом осматривались.
Грицько более трех лет, с осени четырнадцатого года, как пошел на войну, не был в своем селе. Артем же бывал в Ветровой Балке даже этим летом, и не раз. Но тогда и теперь не одно и то же. Пышная зелень скрывала тогда от глаз ужасающую людскую нищету. Теперь зима оголила все во дворах. К тому же Новоселовка была самой бедной частью села. Еще во времена крепостничества князь Куракин, тогдашний собственник имения, поселил на пустыре десятка два семей крестьян, выигранных в карты у какого-то белоцерковского помещика. Каждой семье нарезал небольшой участок земли. С тех пор Новоселовка быстро расширялась, пока не заселили весь пустырь. И тогда крестьяне стали свои усадьбы делить между сыновьями. Наконец дошло до того, что хаты лепились одна возле другой, а на огороде курице ступить негде было.
— Мачеха говорит: кончится пост, — нарушил молчание Грицько, — свадьбы начнут справлять. Известное дело! Да только…
— Ты опять за свое! — недовольно перебил Артем…
— Нет, я не о себе, — спокойно ответил Грицько. — А вот смотрю: прошли мы по одной только улице — и то там Павла, а в этой хате Терешка нет в живых. А если по всему селу пройтись… А девчат — чуть ли не в каждой хате. Да ты только глянь, сколько их!
— Где? — удивился Артем, не видя на улице никого, кроме детворы, с увлечением лепившей снежную бабу.
Но сразу же и догадался. И впрямь, на каждой боковой стене хаты, где более отчетливо, а где уж едва заметно (смыло дождями, обило снегом), желтели отметины, сделанные глиной. И почти все выше окон. Этот немного странный обычай белоцерковцы завезли сюда из своего родного села: во время наружной побелки хаты отмечать на стене от улицы рост старшей дочки. Уж не для удобства ли приезжих из чужих сел сватов? Чтобы сразу видно было, куда стоит заезжать, а куда и рановато.
— А я думаю, Грицько, о другом. Ну куда хотя бы этот же Микита Горобец приткнет скотину, если получит? Нет, до весны об этом и думать нечего.
У Горобца в маленьком дворике стояла ветхая небольшая хатенка, обставленная камышом и стеблями подсолнечника для утепления. И во дворе больше не было не то чтобы строения какого, а даже кучки соломы или хвороста.
— Чем он топит, ума не приложу!
— Плетнем, если остался. — Из-под снега торчали колья тына. — А то еще — где что стянет у соседей ночью, — высказал предположение Грицько. — А больше, конечно, духом одним. Семья не маленькая, надышат — вот так и спасаются от холода.
— Ну, этим спастись трудно!
— А от голода ведь еще труднее! Микита-то хоть вернулся?
— Говорят, нету еще.
— Не навоевался!.. Как же, есть стреха на хате, можно стрехой топить. Вот уж овцы! Будь вы неладны!
— Да и ты же позавчера только вернулся.
— Да, и я! Но я хоть детей не успел наплодить, а у него трое, кажется, было. Я хоть один войну выдыхать буду. А у него дети, жена, старики родители. За какие такие грехи? Говоришь, до весны и думать нечего? До весны все они от холода погибнут. А было бы на чем — хотя бы хворосту из лесу привезли.
— Есть чем и сейчас. Кабы у нас всем обществом политику на селе делали, а не Пожитько и иже с ним. Тогда пошел бы на скотный двор в имение, Омелько Хрен пару волов тебе дал бы, еще и запрячь помог. И привез бы себе хворосту. Что может быть проще и удобнее — прокатный пункт?! А вечером отвел волов в загон. А им там уже и сено в яслях.
— Кто ж эта добрая душа, такая заботливая? — иронически усмехнулся Грицько.
— Тот же Омелько.
— А может, и ему уже батрачить осточертело?! Ну, да меня это не касается. Делайте как хотите!
Здесь им нужно было расходиться: Грицьку идти дальше по этой же улице, а Артему свернуть влево, в переулок.
— Ну, спасибо и на том, что разрешаешь делать как хотим… — не закончил Артем фразу и прислушался. Откуда-то неподалеку послышался грохот. Доносился он из какого-то двора, через несколько хат отсюда. И затем один за другим два выстрела разорвали тишину.
Хлопцы только переглянулись и, не сказав ни слова, бросились по улице в ту сторону.
Еще издалека по толпе, стоявшей у ворот Дудки, догадались, откуда доносился шум. А добежав, увидели во дворе двух вооруженных — Семена Шумило и Федора Колодия. Тут же был и Олекса Гмыря, но без оружия. Не трудно было догадаться, что их привело сюда.
Сейчас, как видно, совещались, что им делать дальше. И, видимо, решили усилить натиск. Потому что вдруг все трое начали колотить в дверь и в окно.
— Отпирай, говорят тебе! — горланил Колодий и кулаком тарабанил по раме. — А то окно выставлю!.. А я и пробовать не буду! — очевидно, в ответ на предупреждение Луки из хаты. — Двину, да и все! — И он в самом деле замахнулся и ударил прикладом.
Стекло со звоном посыпалось и в хату, и сюда — во двор. Не долго думая Колодий выбил и второе стекло. И так вошел в азарт, что хотел крушить и дальше. Но в это время в хате раздался выстрел, пуля просвистела мимо уха Колодия, и он точно прилип к стене возле окна. Потом, набравшись храбрости, стал приноравливаться, как бы, не подвергая себя опасности, достать прикладом окошко, но не успел. Грицько (они с Артемом, не задерживаясь на улице, сразу же вошли во двор) бросился к Колодию и со всего размаха ударил его в челюсть. Тот отлетел от окна на несколько шагов и грохнулся на землю. Винтовку он выпустил из рук, и она упала прямо к ногам Грицька. Но он даже не нагнулся, чтобы поднять ее, а только наступил ногой, увидя, что Семен бросился к нему. Грицько рванул винтовку Семена, и тот остался с пустыми руками. А в следующий момент, получив в грудь удар прикладом своей же винтовки, отлетел и упал возле порога. Олекса Гмыря в драку не лез, растерявшись, не знал, что делать.
— Лежи! — крикнул Грицько Колодию, когда тот попытался подняться. — Или сядь на корточки. И не двигайся с места! — А сам нагнулся и поднял с земли его винтовку. — Артем! — Но увидел, что тот уже стоит с наганом в руке возле посаженного на завалинку Семена.
Люди из толпы, собравшейся на улице, стали заходить во двор. Среди них был и Остюк Иван, тоже фронтовик, давний товарищ Грицька. Ему и отдал Грицько винтовку Колодия.
— Держи крепче! По-фронтовому! — А сам подошел к окну и позвал: — Выходи, не бойся. Это я, Грицько.
Дверь из сеней открылась, и во двор вышел Лука. В шинели, но без шапки, с винтовкой в руке, окинул взглядом людей на своем дворе и сказал, обращаясь к Грицьку:
— Вот спасибо тебе! А то — истинный факт — дошло бы до смертоубийства. Это я только первую так, вслепую, послал. А в магазине еще четыре. Бил бы уж только наверняка! — Он подошел к окну, осмотрел и крикнул в хату: — Дарина, хоть закрой чем-нибудь! Детей поморозишь!
— Чего они к тебе ломились? — спросил Грицько.
Он ничего не знал о винтовке — за обедом, хотя и об этом шел разговор, он не прислушивался. И Лука стал рассказывать:
— Наставил Артему в грудь. А большого ума не нужно, чтобы нажать на спуск! Тебя же, дурак, от тюрьмы спас! — повернулся он к Олексе.
— Батько сказали: или винтовку, или десять пудов ржи… Чтобы сегодня же привез!
— А как же! Сей минут! Дулю своему батьке от меня отнеси! — И приправил свои слова такой матерщиной, что какая-то старушка из толпы испуганно перекрестилась.
— Десять пудов! Да он мне сотни пудов должен. Сколько я ему за восьмой, а то и девятый сноп копен сложил за свой век. Если бы в один ряд поставить, так до самой Чумаковки. Ну, да еще придет время для расплаты. Так и передай!
Дарина закрыла какой-то дерюжкой выбитое окно и раздетая, как была, с шапкой в руке вышла из сеней. Молча надела шапку мужу на голову. Поеживаясь от холода, сложив на груди руки, спросила таким не соответствующим ее смиренному виду монашки густым и терпким голосом:
— Да хоть покажите мне того разбойника, что окна средь бела дня бьет. И так не натопишь в хате!..
— А ты прежде с Грицьком поздоровайся. Да поблагодари! — перебил ее Лука.
— Здравствуй, Грицько! Со счастливым возвращением тебя! — Они поцеловались, как родные (их матери были сестрами). — Бессовестный! Три дня уже как дома — и глаз не кажешь. Ну да заходи в хату. Дайте-ка мне на того ирода глянуть. Который?
— Вот тот, на корточках сидит! — сказал Лука.
— А, чтоб у тебя, Федор, руки поотсыхали! Что ж мы теперь? Где стекла возьмем?
— А он из своего окошка два стекла вынет, да и вставит, — сказал Грицько. — Слышишь, Федор, что говорю?
— Да слышу, — хмуро отозвался Федор. — Дай уже встану, Грицько. Ноги затекли.
— Ну, вставай, — позволил Грицько. — Так слышал, что я сказал о стеклах?
— Не подойдут, — так же хмуро ответил Федор. — А обрезать нечем. Кабы алмаз.
— Это уж твоя забота. Хоть зубами обгрызи. А чтобы к вечеру стекла были в окне. Не то пожалеешь!.. Ну, а что же теперь с ними? — спросил Артема и Луку, закуривавших в стороне.
— А это уж как хозяин, — сказал Артем. — По мне — в три шеи их со двора.
— Ну, а ты, Гриша, и ты, Артем, зайдите же в хату. Беспременно! — поежилась от холода Дарина и скрылась в сенях.
— Так вот что, хлопцы! — после минутного раздумья сказал Грицько. — Идите и не оглядывайтесь. И не рассказывайте никому. Считайте, что ваш отряд казацкий расформирован.
— Как это «идите»! А оружие? — возмутился Семен. — Отдай винтовки!
— Сразу видно, что не солдат, — сказал Лука. — Оружие принадлежит тому, у кого оно в руках. Такой закон. Не удержал в руках, ну и попрощайся! Идите к такой-то матери! Не доводите до греха! Пошли, хлопцы, в хату.
В это время к воротам подъехали нарядные сани, запряженные парой вороных. Дебелый кучер лихо осадил лошадей, а из саней вылез невысокий худощавый человек в романовском полушубке, в каракулевой шапке пирожком.
— Председатель! — пронесся по толпе шепот. И народ расступился, чтобы дать ему пройти от ворот к хате.
Поздоровавшись с людьми, невысокий человек, опираясь на палку, неторопливо прошел сквозь толпу и остановился неподалеку от порога.
— Что случилось? Что здесь за стрельба? — спросил он, оглядывая вооруженных парней. На Грицьке остановил взгляд: — Ты кто такой?
— А ты кто?
— Я председатель волостного ревкома, — сдержанно ответил человек и для усиления эффекта прибавил, очевидно полагая, что фамилия скажет больше, чем должность: — Рябокляч.
— А меня зовут Григорий Саранчук.
— Видать, недавно вернулся?
— Недавно!
Дудку Луку и Остюка Ивана председатель уже знал, ни о чем не стал спрашивать их. А на Артеме задержался взглядом, но молчал. Словно силился вспомнить, где он уже видел его. Артем курил и тоже молча смотрел на него.
Рябокляч Иван Демьянович был родом из Лещиновки. В тысяча девятьсот пятом году, вернувшись с шахты в свое село новоиспеченным эсером, верховодил в сельской громаде, за что и был арестован в девятьсот шестом году. Сидел в тюрьме. После суда был несколько лет в ссылке. Перед войной возвратился домой, на этот раз уже украинским эсером, окончательно запутавшись в программах и платформах, жил в Лещиновке, работал лесником. Был на войне. Незадолго до Февральской революции вернулся из госпиталя с поврежденной ногой. И с начала Февральской революции по сей день был председателем волостного ревкома.
— Вспомнил, — сказал наконец Рябокляч. — Гармаш? Юхима сын?
— Он самый.
— Слыхал, слыхал. — И, прищурив глаза, как-то неопределенно, — как и все, что он делал, — не то осуждающе, не то, наоборот, одобрительно кивнул.
Но Артем все же уловил нотку неприязни. И ответил в тон ему:
— К сожалению, не могу того же сказать о вас, товарищ Рябокляч.
— Не можешь?
— Слишком уж как-то тихо председательствуете!
— Тихо?
— Я, правда, не часто бываю в селе. Но когда ни приеду, только и слышу почему-то: «Пожитько», «Пожитько». А «Рябокляч», кажись, впервой и слышу вот сейчас.
Эти слова задели Рябокляча. И потому, что это на людях. И потому, что это было правдой. Сам иногда чувствовал, что он за эти девять месяцев сошел на нет как политический руководитель в волости. В первые месяцы был еще какой-то пыл, но потом незаметно для него самого другие — более ловкие и энергичные, такие, как Пожитько из земельного комитета, как Шумило из ревкома, — взяли на себя почти целиком все его права и обязанности, оставив за ним единственное право — олицетворять политическую власть в волости, охотно предоставив ему все наиболее эффектные атрибуты этой власти: кабинет, роскошно обставленный мебелью из помещичьего имения, часового из «вольных казаков» возле порога, пару наилучших помещичьих выездных лошадей. Вот почему он не считал нужным переселяться в Ветровую Балку и жил у своей сестры-вдовы в Лещиновке. Что уж там две версты! Десять минут езды. Он даже обедать ездил каждый день в Лещиновку. Так и сегодня, вышел к саням, а тут стрельба на Новоселовке.
— Значит, тихая работа не по тебе? — после долгой паузы, когда придумал, что ответить, сказал Рябокляч. — Ну, а что толку из того, что ты с таким треском и громом? Заварил кашу, а сам в кусты. В Ветровую Балку хорониться приехал!
— Ох, и агентура у тебя! — перешел и Артем на «ты». — Не хуже, чем при старом режиме у станового пристава или у земского начальника.
— Последнее дело, Демьянович, — вмешался в разговор Петро Легейда, — к бабской болтовне прислушиваться.
— Да не все ли равно мне, что там, в городе? Хоть передушите один другого! Ты мне тут смотри! Не баламуть народ. Что это за стрельба была?
— А чего ты, Демьянович, пристал к человеку? — снова вмешался Легейда. — Разве это он? Своих вон архаровцев спрашивай.
Колодий подошел ближе к председателю и стал рассказывать, что Лука отнял у Гмыри винтовку и вот они пришли к Луке отобрать оружие, а он заперся.
— А стрелял кто?
— Да мы. Вверх. Думали — страху нагоним, откроет. А он из хаты как начал палить!
— Как из хаты? Куда же?
Теперь уж Федор должен был рассказать о разбитых окошках.
— А это уж зря, — довольно равнодушно заявил председатель. Потом, подумав немного: — Скажите деду Герасиму — пусть на чердаке у нас поищет. Еще с царских портретов там столько стекла! Правда, битое, но на такие оконца можно выбрать. И чтоб это мне было в последний раз. Такая анархия! У меня недолго и в холодную попасть. Ну, кончай базар!
— Так оружие не отдают!
— Как это не отдают? Смешно слушать! Немедленно же отдайте!
— Кому отдать? Вот этим… — Грицько употребил довольно обидное для «вольных казаков» прозвище.
— Одурели или пьяные? — Рябокляч от удивления пожал плечами. — А кто же у волости караулить будет? А усадьбу охранять?
— Так охранять и я согласен! — крикнул кто-то из толпы. — То охрана! Ночь на печи переспит с кухаркой, а на рассвете, пока народ во дворе еще не зашевелился, мимо кошары идучи, ягненка под полу.
— Да еще выбирает не какого-нибудь, а чтоб каракуль! Вот тебе и смушка, и тушка — на закуску. А самогон и дома есть!
— Да ведь пост, — пошутил кто-то из женщин.
— Это нам. Нам и на святках пост будет. А кому-то и сейчас мясоед!
— А чего это пан Погорелов приехал? Кто ему дозволение дал?
На это Рябокляч возразил:
— А никакого дозволения ему пока что ни от кого и не требуется. До Учредительного собрания. Как там решат. А пока что живи себе. Гуляй в парке. Дыши свежим воздухом. И с едой не притесняем: хочешь — постное ешь, хочешь — скоромное. А вот в хозяйство нос не суй! Не твое уже, народное!
— А чего же это Пожитько чаи с Погореловым да с управителем распивает? А может, и по чарке!
— Не знаю. Не знаю, не видел еще Пожитько сегодня. Завтра на заседании ревкома спрошу.
В разговор вмешался Колодий.
— А вот намедни Гармаша Остапа, брательника его, — кивнул головой на Артема, — мы с Пожитько во двор экономии с волами погнали. Самоуправно взял в загоне дерево из леса возить. А там, во дворе, мы и столкнулись с генералом да управляющим. Ой, как схватились! Пожитько волов не дает, а генерал в одну душу: «Пока я здесь еще хозяин!» И дозволил, на целый день. Сейчас, в который раз уже, Остап в лес поехал.
— Вот тебе и не хозяин!
— А я сунулся к Пожитько — хоть хворосту привезти бы, — так «нет распоряжения» и «голову не морочь».
— У барина больше сочувствия, чем у своего?
— А это из тех своих, которые последнюю сорочку снимают. Небось как для себя!..
— А почему соли, почему керосину в лавке нет? — подступили ближе к председателю женщины.
— Потому, что керосин — Баку, а соль — Азовское море. Может, вам еще и материи? Ситцу в цветочках? Нету, да и не ждите, бабоньки, скоро. Обходитесь, как сами знаете. Пока своих фабрик на Украине не настроим. А сейчас дружественные державы и подкинули бы, так не до того им: с немцами нужно кончать. Да еще одним приходится! Мы же бросили фронт. По домам отсиживаемся! Отозвали-таки своих, по науке Невкипелого, как он Первого мая на митинге учил. Вот и будьте довольны тем, что мужья возле ваших юбок. Для чего вам керосин?! Как-нибудь и в потемках… — И сам засмеялся своей шутке.
— И до каких же пор? Рождество идет — ни просолу, ни мела нет в лавке.
— А почему вы ко мне с этими вопросами? — пожимал плечами председатель и оглядывался, прикидывая, как бы ему из толпы выбраться. — Есть правление в кооперации, Пожитько в земельном комитете.
— Да ты же председатель!
— То-то же! У меня и без этого дела хватает. Коли не я, так кто же тогда будет правильную политическую линию в волости вести? Чтобы была как борозда ровная у хорошего пахаря. Работы хватает. Сейчас все силы на подготовку к выборам в Учредительное собрание.
— Да были уже выборы. Ты лучше скажи: когда будут наши?
— То не те были. То всероссийские. От них толку не будет: разгонят большевики. Сами ведь власть захватили в Петрограде. А теперь и у нас хотят навязать народу свою диктатуру. Не выйдет!
Последние слова Рябокляч откровенно адресовал Артему. Внимательно всматриваясь в его лицо, он даже прищурил один глаз и, довольный, топорщил рыжие подстриженные усы.
— А я верю, что выйдет! — сказал Артем, обращаясь не столько к Рябоклячу, сколько к стоящим вокруг людям, а их собралась уже целая толпа, заполонившая двор. — Теперь народ уже не тот. Долго водить себя за нос не даст никому. Диктатурой пугаешь? А разве не диктатура пролетариата, не большевики во главе с Лениным впервые в истории дали народу мир и землю трудящемуся крестьянству?
— С миром ты не спеши, — остановил Рябокляч. — Еще неизвестно, что там, в Бресте, немецкие генералы, какую мину подложат. А про землю — кто вы такие, чтобы землю крестьянам давать? Крестьяне сами хозяева земли, сами ее и возьмут.
— Конечно! И даже раньше, чем ты думаешь. Не будут ждать Учредительного собрания, пока господа Грушевский да Винниченко с петлюрами всякими смогут обвести мужика вокруг пальца. И никакие потуги вашей куркульской партии не помешают народу. Железной метлой сметет он вас в мусорную яму истории. Вот спрашивали тебя, когда перевыборы. Почему не сказал?
— Тебя ждали! — иронически ответил Рябокляч. Но потом, очевидно сообразив, что для людей это не ответ, добавил хмуро: — Нет никаких указаний сверху.
— А снизу? Я, например, слышал о постановлении некоторых сельских обществ…
— А всего обществ в волости десять. Что ж те четыре? Явное меньшинство.
— Как черт ладана, боитесь перевыборов. Знаете: как честные люди придут к власти да как разберутся… Я не про тебя лично говорю. Может, все делается у тебя за спиной. Хотя и это для тебя не оправдание. Как разберутся, что вы здесь, в имении, натворили! Сколько добра народного разворовали! Ты вот хлопцев холодной стращал. Гляди, как бы вам всей компанией в ту холодную не угодить!
— Гляди, как бы я тебя еще сегодня не посадил! — рассвирепел Рябокляч.
— Да стеречь некому! — сказал шутя Легейда. — Разказачили твоих казаков. Еще где-то двое слоняются, да, видно, им тоже не миновать.
— У меня есть и кроме ваших лопухов! — сказал председатель. — Только подам команду своим лесовикам — лещиновцам…
— Ну, это ты, Демьянович, совсем бог знает что говоришь. Не подумав ляпнул. Да разве можно равнять вашу Лещиновку с нашим селом? Да Ветровая Балка по дворам в четыре раза побольше вашей Лещиновки. Почти сотня фронтовиков. И не все с пустыми руками вернулись. Только свистнуть!.. А учти, Демьянович: такой, что сможет свистнуть, у нас, ей-ей, найдется.
— Ну вот! Договорились до самой точки! — криво усмехнулся Рябокляч. — Дальше только и остается — врукопашную, в штыки! Домитинговались, одним словом. Хватит, кончай базар! — И сразу, чтобы последнее слово осталось за ним, торопливо проковылял сквозь толпу к саням. — А оружие, хлопцы, — крикнул уже из саней, — если боитесь в руки им отдать, отнесите сейчас же в волость. Деду Герасиму отдайте. Пусть пока сложит в моем кабинете. — И ткнул набалдашником трости кучера в спину.
Лошади рванули с места, только снежная россыпь обдала толпу.
Люди стали медленно расходиться.
Лука кивнул головой на двери:
— Зайдем, хлопцы. Есть о чем поговорить. И ты, Артем.
Артем сказал, что если и зайдет, то только на минутку. И, войдя в хату, даже не сел.
— Полдня иду и никак не дойду до Тымиша. А дело спешное. Не серчай, Дарина, в другой раз посидим. Расскажешь, как ты Луку своего в гайдамаки не пустила. — И к хлопцам: — А вам поговорить следует, если уж решились на такое дело! И не дрейфь, хлопцы. Слышали Петра Легейду? Правду сказал: в случае чего целый отряд за плечами у вас встанет. А вот с этой нечистью, — кивнул головой на стол, куда Дарина уже поставила бутылку самогона и всякую снедь, — нужно, хлопцы, кончать. Всерьез и надолго. А тебе, Грицько, и на этот раз уж лучше было бы обойтись без нее. Ты же зарок пытался давать? Комедию ломал?..
— Так это же, Артем, именно один из тех особых случаев, — полушутя ответил Грицько, — о которых мачеха тогда говорила. Со свадьбы начала, да не все перечла. Как это можно, чтобы дружбу боевую да не окропить!
— Не бойся, ума не пропьем! — успокоил Лука. — Да садись и ты с нами! Ну, если недосуг тебе, не буду и просить. Будь здоров! — И, когда Артем вышел, а хлопцы сели за стол, Лука, уже наливший чарку, перед тем как выпить, сказал жене: — Запри дверь на засов, Дарина. Вернее будет!
Дарина молча вышла в сени и щелкнула засовом.
Прокоп Иванович Невкипелый уже второй месяц лежал, прикованный к постели острым приступом ревматизма, который он приобрел еще на Нерчинских рудниках, отбывая там двенадцатилетнюю каторгу. Тогда, в девятьсот шестом году, полтавский губернский суд приговорил его к восьми годам каторги. А в двенадцатом году за активное участие в восстании в связи с расстрелом рабочих на Ленских золотых приисках ему набавили еще четыре. Февральская революция застала всего лишь с несколькими месяцами неотбытого срока. И как раз во время очередного приступа болезни. С неделю уже валялся он в казарме на нарах без всякой медицинской помощи и ухода. Потому-то, оказавшись вдруг в санитарном вагоне поезда «Владивосток — Москва», Прокоп Иванович, как потом с не очень веселым юмором рассказывал своим односельчанам, сначала даже подумал, что это он уже помер. И уже на том свете попал в рай. Видать, и там на небе, как и на земле, все пошло вверх дном. Ведь разве раньше, при старом режиме, святой апостол Петр пустил бы такого грешника-каторжанина в рай, когда ему дорога прямехонько в пекло?! А было тут, в поезде, и впрямь словно в раю. Выкупанные, как малые дети, в белых сорочках, на чистых постелях. А между койками, как ангелы, только что крыльев за плечами из-под белых халатов не видно, ходят сестры милосердия. Ласковые да заботливые. «Может, вы, гражданин хороший, желаете чего? Может, вам, пока обед, книжку или газету почитать?» А про харчи и говорить нечего! Не то что не пробовал никогда такого, а и нюхать не доводилось: коль не котлеты, то яичница на сале, а коли не яичница, обратно тебе котлеты! За те две недели, что домой добирался, поправился даже, будто соком налился. Одна беда: ноги в суставах так крутило, что и рай не мил!
В Славгороде встретили музыкой. Здесь же, на станции, в зале первого класса, куда раньше и порога нельзя было переступить, устроили обед на всех. С речами. Даже по стакану церковного вина перепало каждому. А потом — которые здоровые, те разошлись по домам или разъехались, ведь со всего уезда люди были. А больных рассадили по фаэтонам — и через весь город, до самой больницы. Как господа на прогулке. На поправку. Оно можно было бы и домой. Двенадцать лет — это не шутка. Но больше терпел, не хотелось на костылях, калекой, в хату свою войти. В больнице и лечить стали. И домой подали весточку. Приехала Параска. Но это уже потом. А сначала тоска жить не давала: и близко от дому, а лежи. И в городе никого знакомых. Был, правда, Федор Бондаренко. Сообщить бы, если жив и вернулся, чтобы проведал, но неизвестно, где живет, на какой улице. Но все-таки разузнал, просто посчастливилось: одна докторша, как выяснилось, жила с ним в одном дворе. Еще бы! Она непременно скажет. И правда, пришел на следующий же день. Прямо с работы. А работал на том же заводе, что и до каторги. Изменился мало, поседел только. А вытерпел и он много. Правда, после каторги несколько лет жил на поселении. Человек мастеровой, без дела не сидел — и отошел немного. Да и дома вот уж больше месяца. Партийный, известное дело, как и тогда был. Вот и его, Невкипелого, спросил чуть ли не с первого слова: «Ну, а ты, Прокоп, в какой партии теперь?» — «В той же, что и тогда был: бей буржуев в пух и прах за бедноту всемирную!» — «Правильная партия», — говорит. Он первый и рассказал Прокопу Ивановичу про Ветровую Балку, о том, что там делается. И Параску известил (депешу дал или позвонил в волость). Приехала. Хотела было забрать домой, да та же самая докторша — душевная дивчина! — и Федор вдвоем уговорили остаться еще недели на две. Чтобы без костылей домой ехать. Так оно и вышло. Правда, не две недели, а целых три пролежал еще, зато твердо стал на ноги. И перед маем уехал домой.
Двенадцать лет дома не был! А сколько раз за это время в думах домой возвращался! Но никогда не думал, что это будет так нестерпимо горько. Во дворе, когда шел от ворот к хате, не чувствовал ничего, кроме радостного волнения. И удивления. Все было как и раньше — и хата та самая, только стены глубже в землю вошли, и хлев; даже на том самом суковатом колу возле порога Параска горшки вешала для просушки. Но как только переступил порог и сказал: «Здравствуйте!», а в ответ одинокий голос Параски: «Здравствуй, Прокоп!» — так и сдавило сердце. «Боже, — думал, тяжело опустившись на лавку, — какой кусок жизни, с кровью, с мясом, вырвали палачи!» Тогда, как забирали драгуны, хата звенела от многоголосого плача. Кроме жены было еще семеро детей. А теперь… Двое померли маленькими вскоре после его ареста; Марина, старшая дочь, перед войной вышла замуж, живет в Лещиновке; трое сыновей на войне; о среднем, Захарке, уже два года не слышно ничего; меньшой, Кирило, жив, в Петрограде; а самый старший, Тымиш, в Одессе в госпитале, раненный в руку. Одна-единственная Оленка (тогда еще в люльке была) жила с матерью. Она побежала с подружками на луг за щавелем да козельцами. Только к обеду вернулась. И, как видно, по дороге ей сказали, потому — не зашла в хату, а раз-другой заглянула в окно. Пришлось матери выйти за ней. За руку ввела в хату: «Иди же поздоровайся с батей». Девчушка с опаской, будто шла по колючей стерне, приблизилась к отцу и поцеловала ему руку, — видно, так мать научила. А отец обнял худенькие родные плечи, поцеловал в русую головку, да так и застыл. Очнулся не скоро. Вынул из кармана пиджака красиво разрисованную жестяную коробочку с леденцами — дочке гостинец. «Спасибо, батя!» Положила коробочку за пазуху, а сама, обрадовавшись, что есть причина — как раз мать вытащила горшок из печи, — осторожно выскользнула из отцовских объятий: ведь нужно маме помочь! Достала из шкафчика ложки, положила на стол. А за обедом, уже хоть и несмело, разговаривала с отцом. Вот так и стали жить втроем. А через месяц и Тымиш приехал из госпиталя. С культей вместо руки. Погоревали. Да жить нужно. Раздобыли продольную пилу, придумали нехитрое приспособление для культи Тымиша — и стали пильщиками.
В этом месте рассказа кто-нибудь из слушателей, воспользовавшись паузой, всегда осторожно заметит, бывало: «Дядя Прокоп, а почему же вы про первомайский митинг пропустили?»
Невкипелый прежде глянет на спросившего и уж потом, в зависимости от понятной лишь ему одному приметы, или продолжит свой рассказ, или, бывает, вернется назад — к тому первомайскому празднику.
На этот раз про митинг напомнила отцу Марина — сидела с матерью и Оленкой на печи, грелась с дороги. Кузьма, ее муж, только вчера с войны вернулся. Вот и пришли накануне воскресенья на ночь в гости к жениным родителям. Кузьма сидел на лавке возле тестя, а тот лежал, укрывшись рядном, на кровати, худой и длинный, ногами к самой печке. Чтобы еще больше разохотить рассказчика, Кузьма прибавил:
— Это же вы тогда, батя, впервой перед своими людьми выступали?
— В первый и последний раз пока что! — сказал Прокоп Иванович.
— Отчего же так, что последний?
— Ну, да слушай уж, расскажу, как в ораторах побывал. — Он взял кисет и, закурив, начал рассказывать: — Как раз накануне праздника я тогда приехал домой, а на другой день с самого утра зашевелился народ — со всех концов повалил на площадь. Пошел и я. Тогда, на площади, впервой и встретился с Рябоклячем и остальными заправилами. Рябокляч даже на шею мне кинулся. Хорошо, что ростом мал, а то, чего доброго, еще бы и расцеловались. Это он и подбил меня: как политическому каторжанину, следовало бы, мол, перед народом с речью выступить. А я и сам подумал: как-никак, а двенадцать лет не виделся с народом, лучшего случая и не придумать, чтобы сразу со всем селом своим поздороваться. Ладно, говорю. Начался митинг. Сначала Рябокляч с полчаса, верно, народ морил. Дальше Пожитько, за ним учительница. Наконец, и мне дали слово. Вылез я на тот помост, поклонился на все стороны, поздравил с праздником мирового бедняцкого класса, а тогда и спрашиваю: «Да вы хоть узнаете меня?» — «Узнаем! Как же!» — загудели со всех сторон, захлопали в ладоши (это уже с города моду такую взяли). Подождал, пока стихло, а тогда и говорю: «А вот я вас, дорогие мои односельчане, ну никак не узнаю!» И начал напоминать им о том, что мы тогда, в девятьсот пятом году, делали здесь, в своем селе: и про забастовку во время жатвы, и как скот из экономии разбирали, и как защищались от драгун да казаков — плотину боронами устилали. Песен, правда, таких красивых революционных не умели петь, да и не до песен нам тогда было!.. «А что же вы тут за эти месяцы, кроме того, что научились песни петь, что вы тут для революции сделали?» Сказал это, да и подумал: «А кому это ты, Прокоп, говоришь? Кого упрекаешь?!» Стоят передо мной солдатки, несчастные вдовы, старики да старухи, а еще молодежь безусая. И стыдно стало мне. «Извиняйте, говорю, за слова эти горькие. Ежели подумать, то и правда — пока мужики наши на войне, ничего путного здесь не сделаешь. Да еще коли принять в расчет, кто тут всем заправляет. Но кое-что и вам сделать под силу. Письма мужьям, сыновьям на фронт пишете?» — «А как же! Знамо дело!» — «Ну, так вот ваша самая главная задача: в каждом письме зовите домой. Не просто так, в гости, а наказывайте! Хватит уж, дескать, и так вдов и сирот. И еще об одном не забывайте писать: без оружия чтобы не возвращались. Такова уж правда на свете: чья сила, того и право». Сказал это все и сошел с помоста. И с той поры меня уж никуда, ни на какие праздники, ни на собрания, не зовут. А когда случаем встретит на улице Рябокляч или другой кто из их компании, в первые чужие ворота шмыгнет, лишь бы не здороваться. Да и мне самому не до праздников было, не до песен: стали с Тымишем на заработки ходить, пильщиками заделались. И время еще не пришло. Но близится. Почитай, что ни день, то приедет кто-нибудь, прорвется через заслоны. И не все с пустыми руками. Вот подай мне, сынок, палицу мою. Где-то там, в углу возле печи.
Кузьма принес тестю толстую дубовую палку, всю изрезанную с верхнего конца какими-то зубцами. В это время за дверьми затопали сапогами, обивая снег. И в хату вошли Артем, Легейда Петро и Тымиш, с которыми Артем встретился только сейчас у ворот.
Легейда был уже сегодня утром у Невкипелого, а Артема Прокоп Иванович не видел еще с лета. Пожимая руку, задержал в своей и любовно, как на родного сына, долго смотрел, радостно улыбаясь.
— Молодчина, Юхимович! — Конечно, Тымиш все рассказал отцу про ночную боевую операцию в Славгороде. — А как рука?
— Заживет! — улыбнулся Артем в ответ.
— Потерпи уж. За триста винтовок и не такое можно вытерпеть.
— Это верно!
— А вот Тымиш горюет все, — сказал после паузы Прокоп Иванович. — Такая незадача ему: и коня убили, и вроде бы зря все.
— И вовсе не зря. Я уж говорил ему — больше двадцати винтовок мальчишки украдкой вытащили из-под снега. Наши, заводские подговорили их. А двадцать винтовок не одного коня стоят. Даже если с этой точки зрения…
— Тымишу бескозырки своей жаль. Больше, чем коня. Ведь тогда он был «Несокрушимый»…
— Да хватит вам, дядя Петро. Не до шуток ваших!
Тымиш был в плохом настроении, и это было заметно, как ни старался он скрыть. Он заглянул на печь, поздоровался с сестрой, потом сел рядом с зятем и стал тихо, чтоб не мешать общему разговору, расспрашивать его, когда вернулся, откуда и как добирался. Но все это без особого интереса. И почти обрадовался, когда Петро Легейда, начав рассказывать Невкипелому про стычку во дворе Дудки, отвлек от него и внимание Кузьмы. Он оперся локтем о колено и задумался.
Был в экономии — передал Лаврен, чтобы пришел примерить протез, — от него-то и узнал, что сегодня утром приехал Артем. И уж не утерпел — прямо из имения пошел к Гармашам. Но Артема дома не было. Не было и Остапа: пообедав, снова поехали с Мусием в лес. Дома застал одних женщин. Еще до поездки в Славгород Тымиш частенько заходил к Гармашам. И когда Орися лежала больная, и позже, как стала поправляться. Придет — посидит с часок. Не будучи очень разговорчивым, он с Орисей, чтобы развлечь ее, становился совершенно другим человеком: откуда и остроумие, и юмор брались у хлопца. Он любил Орисю любовью нежной и преданной, овеянной тихой грустью и затаенной глубоко в сердце. Все произошло так, что он даже не успел сказать Орисе о своем чувстве к ней (а впрочем, разве она сама этого не видела?), как вдруг стало уж поздно: она полюбила Грицька. Вначале Тымиш очень болезненно воспринял эту не такую уж большую неожиданность — он и раньше кое-что примечал. Первое время, особенно бессонными ночами, ворочаясь в яслях (работал конюхом в экономии), чего-чего только не передумал, каких нелепых способов не придумывал, чтобы избавиться от счастливого соперника. Но потом трезвый ум и чувство к Орисе заставили его размышлять уже более спокойно и рассудительно. Человеческое общество не отара овец, чтобы, как тем баранам, с разгона лбами биться, пока один не собьет рога другому и тем самым не заставит сойти с дороги. Да и девушка не овца, которой все равно. На всю жизнь пару себе выбирает. Ей виднее. И вскоре будто успокоился. Счастье Ориси было ему дороже своего собственного. Да к тому же Грицько из зажиточной семьи, а сам Тымиш батрак с детства, то и выходит, что, может, это и к лучшему. В порядочности Грицька Тымиш был уверен, зная его с детства. А впрочем, в чужую душу не заглянешь. И потому неусыпно следил за развитием отношений между Орисей и Грицьком. А однажды даже предупредил: «Грицько, помни, гуляй честно. Сватать будешь?» — «Видно будет! А ты кто ей такой, брат или сват?» — «В том-то и беда, что Артема дома нету, — сказал Тымиш. — Ежели б был дома, я тебе и слова б не сказал. Не брат, но она мне все едино что сестра родная. Потому что сестра моего самого близкого товарища». Про настоящие свои чувства к девушке из мужской гордости Тымиш никому не обмолвился ни словом, тем более Грицьку. «Буду сватать, — ответил тогда Грицько серьезно и не утерпел, чтобы не поделиться радостью: — Уже и согласие дала. Осенью поженимся». После этого разговора Тымиш совсем примирился с неизбежностью. И даже позже, на войне, когда над Грицьком так же, как и над ним самим, изо дня в день нависала смертельная опасность, ни единого раза в честную душу Тымиша не пролезла змеей подлая мысль. А если и случалось иногда, что примерещится во сне бог знает что (чаще всего: будто получил письмо из дома, в котором извещали, что Грицько убит), то с самого утра ходил как неприкаянный, сам лез на рожон, пока боцман Матюшенко не влепит ему, бывало, несколько внеочередных нарядов. И тогда матрос Невкипелый усердно драил палубу до седьмого пота. Чтобы хоть с потом выгнать из себя всякую мерзость. При встрече с Грицьком в Славгороде первой мыслью Тымиша было: «Это хорошо должно повлиять на Орисю в ее теперешнем состоянии после болезни, сразу оживет бедняжка!» А себе тогда же дал зарок: вернувшись домой, не заходить к Гармашам до самой свадьбы. Чтобы кислой физиономией своей не портить дивчине настроения. Так бы, вероятно, и было, если бы не приезд Артема. Но и теперь, решив пойти к ним, думал, что только зайдет в хату за Артемом, да и пойдут куда-нибудь. Поговорить было о чем. А вышло иначе. Уже с порога, только глянул на Орисю и на ее мать, по их голосам, когда отвечали на его приветствие, сразу понял, что в семье что-то неладно, может, беда какая стряслась. И уж не мог уйти сразу, как собирался, хоть и узнал, что Артема нет дома. Сел на лавку. Но не мог, как еще несколько дней назад, быть непринужденным, интересным собеседником. Больше слушал, что говорила тетя Катря — Орися тоже была молчалива, — а сам ломал голову над тем, что же все-таки произошло. Пока Мотря какой-то фразой не раскрыла семейную тайну. Вот оно в чем дело! За три дня после трех лет войны Грицько не удосужился прийти. Разве это не странно? Что за причина? Может, занемог с дороги, высказал Тымиш предположение, желая утешить. Очень возможно, потому что в течение этих трех дней и он нигде не видел Грицька. И, еще немного посидев, простился и ушел. Была мысль — идти прямо к Грицьку. Понимал, что Орисю сейчас могло обрадовать только известие о болезни Грицька. Но, конечно, если болезнь совсем не страшная! И вдруг по дороге узнал о происшествии во дворе Дудки. Выходит, причина не в болезни. А что же тогда? Не наступил ли именно тот час, уже сидя дома, думал Тымиш, чтобы стать лицом к лицу с Грицьком (несмотря на то, что и Артем дома!) и напомнить ему про давнишний разговор? Что-то очень похоже на то: посулами обманул дивчину, добился своего, а теперь думает — три года уже сплыло, обойдется как-нибудь. «Ой, нет, Грицько, — скрипнул зубами парень, — не обойдется! Уж будь уверен, подлец этакий!»
Легейда тем временем уже закончил свой рассказ, ни одного слова из которого Тымиш так и не слышал.
— А что там, Кузьма, за лесовики у вас? — спросил Артем. — Рябокляч похвалялся.
— Не знаю, — пожал плечами Кузьма. — Еще не огляделся. Да разве у него мало родни там, а то и просто подголосков всяких? Но очень страшных будто бы и нет.
— А я не из страха, — сказал Артем. — Просто нужно знать. Дядя Петро ему хорошо ответил, сравнив Лещиновку с нашим селом. С мобилизационной точки зрения. Сразу задний ход дал.
— Такой он и тогда был — пустомеля! — заметил Прокоп Иванович, имея в виду политическую деятельность Рябокляча в девятьсот пятом году. И вспомнил про палицу, лежавшую поверх рядна. Сел в постели и попросил зятя: — Подай-ка нож. Вон, на столе.
Кузьма подал тестю нож. Спросил, усмехаясь:
— Что это вы будете делать?
— Гляди — увидишь. Это у меня свой реестр всех, которые с оружием в Ветровой Балке. С одной стороны, — и он, как свирельщик, провел пальцами по зарубкам, — восьмеро. Это не наши. Теперь из них три зубца вон! — И он срезал ножом три зубца-зарубки. — А с этой стороны восемнадцать. Это наши.
— А чего это один зубец уже выкрошился?
— Это Титаренко Санько. Продал Гмыре винтовку — вот и выкрошился. А зато вот новые… Так, говоришь, Дудка Лука, Остюк Иван…
— Грицько Саранчук, — подсказал Артем.
— Просто не знаю, что с ним и делать… — задумчиво промолвил Невкипелый.
— Так он же как раз всю кашу и заварил, — заступился за Грицька Легейда.
— Заварил Лука, — уточнил Артем. — Но в этой стычке у Дудки Грицько показал себя отменно.
— Да разве я вам не верю? Но ведь нельзя сказать, что он из бедняков? Отрубник столыпинский. Как ни крути.
— Так это же отец его, — снова заступился Легейда. — А прогонит отец из дому, вот тебе и бедняк. Победнее нас с тобой. У нас хоть стреха над головой. Да и отец у него — кабы все отрубники были такие, как Гордей, жить бы можно.
— Ничего плохого про Гордея не скажу. Да, правда, и у нас, на каторге, были даже из дворян. Да еще не из каких-нибудь — из аристократов. Ну, это редкость. А Грицько случаем не пьяный был?
— Немного выпивши, — признался Артем и поспешил добавить: — Но при уме был и твердой памяти.
— Ну, тогда еще одно, последнее. А ежели б это не у Луки случилось, а у Горобца Микиты, скажем, или у тебя, Петро, эти разбойники окна били, как тогда бы Грицько? Лука все же родня ему.
На это все промолчали.
— Ну ладно. Поживем — увидим. А сейчас рискнем! Только зубец я тонкий сделаю. Чтобы в случае чего и без ножа, ногтем сковырнуть. Возьми палицу, поставь на место.
— Но разговору этому еще не конец, — сказал Артем. — Ежели хлопцы, можно сказать, отважились на такое, нельзя же их бросить на произвол судьбы. Кажись, самое время браться за организацию отряда.
Все согласились с Артемом. А Легейда даже план имел готовый. Пожитько жалуется все на волков: что, мол, ягнят из овчарни таскают. Так не сделать ли облаву на волков? Предупредить с вечера только своих, вот тех, которые отмечены на палице Прокопа, и раненько двинуть в лес. Какие там волки! На любой поляне составить винтовки в козлы, да и покурить без помехи. Потолковать. И командира отряда выбрать.
— Да чтобы не ротозея какого-нибудь, не болтуна! А крепкого мужика, — заметил старик Невкипелый. — А то за эти месяцы некоторые вконец обленились!
— И первым делом чтобы в стволы заглянул, — добавил Тымиш (не пропала даром наука боцмана Матюшенко, который за одну песчинку в орудийном стволе давал по три наряда внеочередных). — Есть, наверно, и такие, что от ржавчины и света не видно. Да, может, нужно и присягу какую-нибудь?
— Не «какую-нибудь», а красногвардейскую присягу, — сказал Артем. — Чтобы сразу почувствовали, что это не охотничье товарищество, а настоящая гвардия революции. И знамя с лозунгом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», чтобы видно было, какой именно революции.
Поговорили еще на ту же тему: о способах связи, про сигнал на случай тревоги.
На дворе уже заметно угасал день. Багряные солнечные лучи, преломившись в намерзшем стекле, клали на противоположную стену алые, словно маки, мазки. Артем беспокойно поглядывал, как эти маки быстро росли, поднимались уже до потолка. И заговорил о собрании батраков сегодня вечером в экономии. Мол, затем и пришел, чтобы посоветоваться да вместе с Тымишем и пойти на это собрание. Тымиш не возражал: вдвоем оно, конечно, сподручнее.
— Готовятся. Антон в очень воинственном настроении.
— Это он еще не знает, что приключилось с его дружками — Семеном да Федором Колодием. А узнает — разом остынет, — заметил Легейда. — Но беда в том, что дурак. А от дурака никогда не знаешь, чего ожидать можно.
Неожиданно для всех старик Невкипелый заступился за Антона:
— Дурак, говоришь? А вот забастовку не кто другой, как он, придумал.
— А для чего она?
— Чтобы заставить земельный комитет разделить скот меж людьми. А кому — это уж общество определит.
— До весны об этом и думать нечего! — возразил Артем. — Куда же скотину сейчас, зимой, бедняк поставит?
— А куда ставили в девятьсот пятом году?
— Куда ставили? Некоторые и в сенях держали. Но ведь тогда — на одни сутки. А теперь на целую зиму.
— В сенях и теперь поставят. На целую зиму, — ответил Артему Прокоп Иванович. — Ничего не станется. Ну, а коли уж такой аристократ, что боится в темноте в коровий навоз ступить, из снега возле хаты затишек для скотины сделает. Тут же и копенка сена-соломы. А как же иначе? До весны ждать, говоришь? Да если мы разинями будем, так они еще до рождества скот раздадут. И на законном основании. Да только не тем, кому должно!
— Как же это? — не понял Артем.
— Одним махом. Подожгут сено, солому — и конец. Чем тогда бедняк кормить будет? Стрехой? А к каждому стогу на лугу, к каждой скирде соломы в поле сторожа не приставишь! Один на коне за полночи может со всем управиться.
При этих словах Артем и с лавки вскочил. Взволнованно стал ходить по хате. От лавки к порогу, назад.
— Неужто они и на это решатся? — после паузы сказал Кузьма.
— А вы же только с войны! Вас командиры на фронте разве не заставляли целые села сжигать, сахарные заводы, винокурни?
— Чтобы немцам не досталось.
— А эти — чтобы нам не досталось! Или, думаешь, мы для них милее немцев?
— Ну, хотя бы из страха, — продолжал доказывать свое Кузьма. — Ведь за такое дело на месте пулю в лоб!
— Так это — ежели поймают. И потом — разве они это сами делать будут? За коровенку или там полдесятка овец за копну сена не один охотник для них найдется.
— Это верно! — поддержал Невкипелого Легейда. — Да еще из таких, что, даже если поймаешь его на месте, не подымется у тебя рука. Потому — дома у него детей с полдюжины пухнет с голода.
Артем внезапно остановился посреди хаты:
— И все же выход есть!
— Выкладывай.
— Мы назначили «облаву» на вторник. Но зачем медлить? Нужно завтра. А с понедельника все тридцать пар волов и всех коней бросить на перевозку сена с лугов во двор экономии.
— Чтобы было еще легче — одной спичкой!
— Нет, Прокоп Иванович, не легче. Из самых верных гвардейцев надо поставить караул номер один, как возле порохового склада. Возле сена, в экономии, день и ночь будет стоять. — И, обращаясь к Легейде: — Дядя Петро, а успеете нынче же всех оповестить? Кроме вас, больше и некому.
— Успею, — сказал Легейда и невольно подумал: «Вот такого бы нам командира!» — Не беспокойтесь хоть об этом, хлопцы. У вас сейчас свое дело есть. Идите, уже вечереет.
Хата Невкипелого стояла почти напротив главных ворот экономии. Высокая ограда, — даже подскочив, нельзя было достать верха, к тому же утыканная ржавыми гвоздями, — отгораживала от улицы помещичье имение. Аллея столетних лип вела от ворот прямо к одноэтажному просторному дому, комнат на двадцать, построенному помещиком Погореловым на месте княжеского дворца, сожженного в девятьсот пятом году ветробалчанами. Дом был с мезонином и несколькими верандами, увитыми диким виноградом, одна из которых — открытая — выходила прямо на пруд. Недалеко от дома стояли два флигеля. В одном жил управляющий с семьей, в другом — слуги: повар, горничные. На черный двор вели другие ворота, в этой же ограде, но дальше, почти в конце улицы. Туда и намеревались идти Артем с Тымишем. Но, проходя мимо раскрытых сейчас почему-то главных ворот, они машинально свернули сюда, чтобы напрямик, через парк, выйти на черный двор.
В аллее вершины вековых лип почти сплетались над головой, и здесь всегда было сумеречно. Поэтому хлопцы не сразу узнали в группе людей, шедших навстречу, управляющего имением и уполномоченного из уездного продовольственного комитета, который еще с лета часто наведывался в Ветровую Балку. Между ними шел полный человек в бекеше, серой каракулевой папахе и в белых валенках.
— Погорелов? — негромко спросил Артем Тымиша.
— Он самый.
Немного позади шел денщик Влас.
— Понесло нас сюда! — недовольно сказал Тымиш.
— А что?
— Да оно и ничего, ну, а… — замялся Тымиш. — Здороваться или не здороваться? С одной стороны, старый человек, а с другой — помещик. Да еще и генерал. Значит, контра!
— Проблема! — усмехнулся Артем, но, к своему удивлению, почувствовал и сам какое-то беспокойство от этого. Даже рассердился, и в первую очередь, конечно, на себя.
— Давай остановимся, вроде как закурить, — нашел выход Тымиш.
Они сошли с протоптанной в глубоком снегу тропки немного в сторону, повернулись к аллее спинами, и Тымиш вынул кисет. Свернув цигарки Артему и себе, стал чиркать зажигалкой. То ли не было в ней бензину или по другой какой причине, но, как ни старался Тымиш, все было напрасно. И как раз в это время группа поравнялась с ними.
— Влас, ты что, не видишь? — вдруг прозвучал бас Погорелова. — Дай людям прикурить.
Влас подошел к ним ближе, затиснул меж коленями складной стульчик, который нес в руке, и, чиркнув спичкой, дал прикурить обоим.
Хлопцы вежливо поблагодарили.
— Вы не ко мне? — спросил Погорелов, сразу снимая «проблему» приветствия.
— Нет, мы не к вам, — ответил Артем. И хотел было идти, но вдруг передумал. Не каждый день, особенно теперь, попадаются помещики. А тут еще и свой. Почему бы не воспользоваться случаем, не разглядеть поближе? И, чтобы завязать разговор, спросил: — А по какому же делу, как вы думаете, господин Погорелов, могли бы мы к вам?
— Ну… не знаю, — немного запнувшись, коротко ответил Погорелов. Чувствовалось, что этот вопрос испортил ему настроение. Но, как видно, и он решил использовать возможность, чтобы пополнить свой довольно-таки ограниченный запас сельских впечатлений и наблюдений. И после короткой паузы продолжал: — А впрочем, вы имеете основание, молодой человек. — По какому-то незаметному знаку Влас подставил стульчик, и Погорелов сел. — Что за дела могут быть у реальных, живых людей с бесплотным призраком?! Очевидно, именно так вы воспринимаете меня? Бродит по парку призрак помещика Погорелова.
— Нет, не совсем так, — усмехнулся Артем. — Во-первых, сколько мне ни приходилось иметь дело с призраками…
— А все же приходилось?
— Изредка. По книжкам. Все они, правда, тоже водились больше по таким запущенным паркам, в нежилых домах. Но куда больше, нежели вы, любили одиночество. Обходились, как правило, без денщиков и лакеев.
— Вот оно что!
— Это мелочь, конечно. Есть причины поважнее, которые мешают вам стать призраком.
— А что же это за причины? — уже с интересом посмотрел Погорелов на этого немного странного солдата, странного уже по внешнему виду: зимой шинель внакидку, поза дисциплинированного строевика — и вместе с тем облик исполнен чувства собственного достоинства. И даже маленькая задержка с ответом не показалась ему признаком нерешительности. Видно, просто подыскивал слова, чтобы наиболее точно выразить мысль. — Так какие же причины? — повторил вопрос Погорелов.
— Причины в вашем характере. Слишком настойчивый вы человек.
— Не понимаю.
— Обеими руками хватаетесь за всякую возможность, чтобы остаться и впредь помещиком. Стало быть, и впредь эксплуатировать народ.
— Глупое слово! — отмахнулся рукой Погорелов. — Так можно сказать, что и голова эксплуатирует руки и ноги. А она только координирует движения этих самых конечностей.
— Ну, это старая песня! — сказал Артем. — Так вы, значит, имеете намерение «координировать» движения чьих-то верхних конечностей хотя бы на двухстах десятинах вместо тысячи? Таковы, кажется, ваши намерения на ближайшее время — попробовать вести хозяйство на двухстах десятинах?
— А хотя бы и так! Разве это намерение противоречит закону?
— На эти законы вы не очень полагайтесь. Могут подвести вас под монастырь!
— А кто вы такой, собственно? — неожиданно вмешался в разговор юнец в романовском полушубке и в студенческой фуражке. — И что за тон!
— А вы кто такой? — повернул к нему голову Артем. — В таких случаях, кстати, следует прежде назвать себя, а уж потом расспрашивать.
— Охотно назову себя: студент третьего курса Киевского университета Тищенко. Уполномоченный уездного продовольственного комитета.
— Я так и догадывался: откорм свиней. Дело хорошее. А у меня, к сожалению, ни чинов никаких, ни званий. Просто слесарь Харьковского паровозостроительного завода. Потом — солдат-фронтовик. Сейчас гощу у родственников.
— Только и всего? А я подумал — уж не особый ли уполномоченный от сельского общества. С таким вы апломбом!
— Нет, нет. Но и за уполномоченным дело не станет. Когда нужно будет. А это мы с товарищем просто от нечего делать зашли в парк подышать свежим воздухом. Да и разговорились случайно с господином Погореловым. Чему и вы свидетель. О призраках… Нет, не такая это простая штука, — снова повернулся Артем к Погорелову, — живому человеку в призрак превратиться. Напрасны ваши, господин Погорелов, старания!
— Напрасны?
— А тем более с такими, как у вас, намерениями. К тому же не сами вы свои намерения и «координируете», господин Погорелов.
— А кто же, по-вашему?
— Имею в виду ваших сыновей-наследников. Оба золотопогонники.
— О, мои сыновья — гордость моя! В это смутное время они остались верны своей воинской присяге, своей родине.
— Об этом и речь. Об их преданности старому режиму. Только ничего из этого не выйдет. Накрылось рязанское имение, накроется и это. Не сегодня завтра. И напрасно вы сюда приехали.
— Как вы сме… — не мог уже сдержать своего гнева Погорелов. — Я приехал к себе домой!
— Но вы забываете, что это не только ваш дом, а дом еще душ тридцати, по крайней мере, батраков экономии. И что они навряд ли согласятся и впредь мириться с такой несправедливостью: дом комнат на двадцать — для одного господина Погорелова, а они — на полу вповалку, на соломе. Как скот! Думаю, что даже на сегодняшнем собрании батраков будет стоять этот вопрос.
— На полу? Впервые слышу! — удивился Погорелов и обратился к управляющему: — Что же это такое, Иван Аверьянович?
— Слушайте его! — возразил управляющий. — Спят, где хотят. Девчата — в кухне на лавках, а некоторые на помосте за перегородкой. Хлопцы — в мужской людской. Тоже есть помост. И на лавках можно. А если им на полу охота — вольному воля!
— Зачем это говорить! — впервые за все время вмешался в разговор возмущенный Тымиш. — «Вольному воля»! Да хлопцы еще с осени толкуют вам про печь. Так вы все — авось да небось. На полу только и спасаются от чада и дыма.
— Ну, это уж форменное безобразие, Иван Аверьянович! — возмутился Погорелов. И едва пошевелился, как Влас, стоявший все время у него за спиной, шагнул к нему, пригнулся. Погорелов оперся рукой о плечо Власа и с трудом поднялся на ноги.
— Да вы только слушайте их! Всяких смутьянов! Посмотрите завтра сами.
— Не завтра, а еще сегодня! — разгорячился Погорелов, но сразу же остыл: — А впрочем, что я могу? Одно доброе дело сегодня сделал, но какой ценой! Целую баталию выдержал. — И без всякой видимой связи снова обратился к Артему: — Так вы говорите, молодой человек… А не кажется ли вам, что для того, чтобы выгнать меня из дома, необходимы серьезные причины. Я ведь контрреволюцией не занимаюсь…
— Причина та же самая, что и у ваших рязанских земляков была, — сказал Артем. — Как бишь, Влас? «Чтобы и вам нервы зря не портить, да и среди наших, поди, какой слабонервный найдется». Не переврал, Влас? Извини, не знаю, как по отчеству.
— Не приставай хоть ко мне! — сердито ответил Влас. И с фамильярностью старого и преданного слуги обратился к своему барину: — Вот и послушай вас, ваше превосходительство! «Дай прикурить». А они как раз из тех хлопцев, что сами прикуривать дают!
Студент Тищенко засмеялся:
— А из тебя неплохой каламбурист, Влас!
— Болтун! — гневно буркнул Погорелов, повернулся и пошел назад, по направлению к дому.
Артем с Тымишем напрямик, не ища тропки, побрели по снегу через парк к черному двору. Шли молча. Первым заговорил Тымиш:
— И неплохой, может, человек. Ежели б с него это генеральство да барство соскрести.
— Не соскребешь: как кожа, приросло! В том-то и беда его, — сказал Артем. И, помолчав, добавил: — Да, видать, и наша. Лишние хлопоты.
— Да нет, хлопот больших не будет с ним, — заметил Тымиш, — вот так, как и рязанцам.
— Ты так думаешь? Дай боже! А двое сыновей-наследников? Старший — поручик лейб-гвардии какого-то полка. Корниловец. Еще осенью со своими однокашниками, такими же золотопогонниками, пробрался на Дон, к Каледину. А меньшой — юнкер Киевского артиллерийского училища. Этого тебе мало для хлопот?
Черный двор помещичьего имения просторно раскинулся сразу же за парком и примыкал к скотному двору, постройки которого растянулись по холму вдоль пруда, к самой плотине. С двух других сторон к черному двору, к самым строениям, подступали поля. Целый городок, где старые, ветхие постройки (некоторые еще со времен крепостничества) стояли рядом с новыми, кирпичными, под железом, — амбарами, каретным сараем, конюшней для выездных лошадей, конторой, свинарниками, птичником. Дома для жилья все были старые: и полдесятка хат-мазанок, выстроившихся в один ряд, для семейных (по две семьи — через сени), и людская — неуклюжее строение, где находилась кухня, а в другой половине помещение для одиноких. Рядом с новым зданием конторы это огромное, как рига, строение казалось еще более старым.
Вечерние столбы дыма стояли над крышами, багрово окрашенные последними солнечными лучами, хотя солнце уже и опустилось за горизонт. На противоположной стороне бирюзового неба уже загорелась вечерняя звезда. И такая была тишина, что отчетливо слышались голоса со скотного двора — как раз поили скот.
Обогнув конюшню, хлопцы вошли во двор и почти столкнулись с Горпиной. Она вышла из свинарника с пустым ведром в руках.
— Здравствуй, Горпина!
Девушка остановилась, радостно удивленная.
— Артем! Ой, молодцы, хлопцы, что пришли. Здравствуй! — Поставила ведро на снег и глянула на свои руки. — И поздороваться не могу — иду от свиней, руки грязные.
— Найдем выход! — весело сказал Артем. — Ежели, конечно, не возражаешь? — И, не ожидая ответа, обнял здоровой рукой девушку за плечи и поцеловал — да так крепко! — в упругие девичьи, еще никогда мужчиной не целованные губы.
Горпина совсем растерялась. Зарделась. Даже оспины исчезли с лица, и стало оно будто очень смуглым и в сумерках на удивление красивым.
Тымиш тоже подступил к девушке. И шутя к Артему:
— Ну, хватит тебе! Дай и мне поздороваться.
Горпина отпрянула, а оправившись немного от смущения, отшутилась:
— Да разве я икона, чтобы каждый… И потом — мы же виделись сегодня.
— Да, правда, виделись. Думал — может, забыла!
— Нет, я не из забывчивых! — И чувствовалось, что сказала это не столько для. Тымиша, сколько для Артема. — Вот молодцы, что пришли! — уже серьезно еще раз похвалила парней Горпина. — А мы ради такого случая даже вареники затеяли на ужин. Побегу, нужно помочь девчатам.
Хлопцы пересекли двор, направляясь к Омельку Хрену, жившему во второй от края хате-мазанке. Его еще и дома, должно быть, не было — управляется с волами на ночь, — но не беда. Посидят у кузнеца Лаврена, тестя Омелька; он живет со своей старухой в одной хате с Хреном — через сени. Но, поравнявшись с крайней хатой Оверка Вухналя, хлопцы остановились. Уже вечер, да еще субботний, а он что-то мастерит под стеной хаты. Звякал топор.
— Что ты там мастачишь в потемках? — спросил Артем.
— Да так… Закурить есть? Несите сюда.
— Избалованный! — пошутил Артем, когда подошли к Оверку. — «Несите»! — А сам рад был возможности разглядеть вблизи странное сооружение неизвестного назначения. — А что это будет? Уж не по плану ли архитектора Невкипелого Прокопа Ивановича?
Оверко не понял. Пока закуривал, молчал. А потом — нужно же было что-то ответить.
— Да так, загородку для курей.
— А до сих пор где их держал?
— В сенях. Там тех курей целых пятеро.
— Так что же они в этой загородке будут делать впятером?
— В чехарду играть, — усмехнулся Тымиш. — Ой, не крути, Оверко! Тут добрый десяток овец поместится.
— Ну, уж и десяток! Хотя бы полдесятка досталось. И то хорошо. А на меньшее я и не согласен. Четверо детей! А нет — так корову! Тридцать лет работаю в экономии. Скажешь, не заработал, Артем?
— Почему не заработал? Во сто крат больше заработал. Да вишь, какое дело, Оверко: заработки наши тридцать лет транжирили из года в год. Сперва князь Куракин с княжатами, потом Погорелов. Сколько нашего труда развеяли они по заграницам! Не соберешь!
— Это так. Но и осталось тоже немало.
— Немало — земля! А того добра, что в экономии, хотя бы сиротские да вдовьи слезы утереть хватило.
— А мне, выходит…
— И тебе перепадет что-нибудь, — остановил его Артем, — не нужно только аппетит свой больно разжигать. Да я, собственно, не об этом хотел. Но это меня удивляет. Такая овчарня здесь, вон какой хлев во дворе, а ты себе ледник строишь.
— Чудной ты человек, Артем! Такое сморозишь: все в одной овчарне. Даже тут, возле хаты, с глаз не спускай! Или, думаешь, мало неудовольствия будет?! Не полезет один к другому во двор? Ну да, черта с два! Еще несколько раз оболью стены водой — как раз мороз крепчает, — и тараном не пробьешь! А на двери железный прут с винтовым замком. А не то железные путы на ночь надевать буду!
Когда отошли от Вухналя, Тымиш хмуро сказал:
— Выходит, Оверко за Антона руку поднимет.
— Выходит. Да наверняка и не он один. Недаром же и отец твой… Придется, знать, на ходу перестраиваться. Хотя бы рабочий скот уберечь от дележа. А с овцами да коровами… Оно конечно, можно б оставить и их: скотники, доярки есть. А молоко бы семьям по количеству детей.
— Не с нашим это народом! — махнул рукой хмурый Тымиш.
Как они и предполагали, Омелька дома еще не было. Ульяна, жена Омелька, только вернулась из коровника после вечерней дойки. Когда хлопцы зашли в хату, она не отпустила их: вот-вот и Омелько, мол, придет. А тем временем, затопив печь, возилась по хозяйству и угощала гостей, чтобы не скучали, всякими дворовыми новостями.
Артем хорошо знал Ульяну еще девушкой — несколько лет работали вместе в экономии. Тогда же она и замуж вышла за скотника Омелько Хрена, удивив этим не только всех дворовых, но и всю Ветровую Балку. Первая красавица на всю усадьбу, по которой вздыхали немало пригожих хлопцев, даже из зажиточных семей, она выбрала себе пару — хромого парня лет на десять старше ее, к тому же из батрацкой семьи с дедов-прадедов. Но он был с твердым характером, очень добросовестный и не по летам серьезный. Ульяна, как видно, не раскаивалась. Родив за эти семь лет трех девочек (самая меньшая в люльке), осталась такой же, как и в девках была, — веселой, любознательной. Артем с интересом слушал ее. И сам с охотой отвечал на ее расспросы о Славгороде. Так незаметно прошло время до прихода Омелька.
А еще раньше пришел Лаврен Тарасович. Услышав разговор у зятя в хате, он только разделся у себя и поспешил сюда, на посиделки, пока старуха вернется из церкви, от вечерни. Пришел с очень интересной новостью. Шел сейчас из села вместе с конюхом Микитой. Оказывается, его вызывал Пожитько в волость. Восстановил на работе. И Рябокляч был при этом. Видать, ревкомом решали.
— А как же теперь будет с забастовкой? — первой не выдержала Ульяна.
— Да какая же теперь забастовка?! Для чего? — ответил отец. — Раз Микита снова на месте.
Тут как раз в хату вошел хозяин. Даже не дав ему раздеться, Ульяна спросила:
— Ты слышал, Омелько?
— Слышал.
Он снял свитку и стал над ведром мыть руки. Ульяна сливала ему молча. У них не было заведено расспрашивать. Сам все скажет, когда найдет нужным. Вот он вытер руки и, вешая на крючок полотенце, покачал головой и сказал, усмехаясь:
— Ну и брательник у тебя, Артем! Целый час из-за него в воловне пропадал: все нет и нет. Уж совсем затемно привел волов. И волов заморил, и сам хлебнул! Просто шатается. Что за человек! Да еще и на завтра хотел. «Воскресенье», — говорю ему. Отвечает: «А на войне? За это и подавно бог простит». — «Да разве об этом речь, говорю, никто не будет возить в воскресенье, один ты. Как бельмо в глазу. Хлопот не оберешься потом из-за тебя!» Насилу уговорил на понедельник.
— Не выйдет. В понедельник волы нужны будут на другое дело, — сказал Артем.
— На какое?
— Поговорим после. А вот как тебе новость с Микитой, что скажешь?
— Два сапога — пара! — ответил Омелько. Закурил и уж потом разъяснил свою мысль: — Антон готов разорваться, только бы Пожитько из земельного комитета выжить. Чтобы — самому. Спит и во сне видит себя на его месте. И забастовку придумал разве ради Микиты? Чтоб авторитет завоевать у крестьян. А Пожитько, не будь дураком, ножку и подставил. Да еще перед самым собранием.
— Интересно — что же теперь Антон? — спросил Лаврен Тарасович.
— С Микитой сейчас как сцепились!
— Так забастовки, значит, не будет? — не унималась Ульяна.
— А неизвестно. Как скажет большинство. Микита отпал, зато другая нашлась причина. Сам Погорелов и подсказал. Зашел, рассказывают, вместе с управляющим к хлопцам в людскую. А там и Антон как раз был. В это время печь топили — дыму! Вот и срезался Антон с управляющим при Погорелове. Так и заявил: ежели завтра печь не переложат, с понедельника вся экономия объявляет забастовку. И про харчи начал.
— Одним словом, не сдает позиций, — заметил Лаврен Тарасович. — Отчаянный!
— На язык. Демагогию разводить, — сказал Артем. — Шкурники — они все отчаянные, когда касается собственной шкуры.
— Да и в полковом комитете насобачился… Ну, давай, жена, вечерять. Раздевайтесь, хлопцы. А потом и пойдем вместе.
Хлопцы поблагодарили. Сказали, что Горпина пригласила их вечерять в людскую. А тут как раз и Горпина на порог. В накинутой на плечи свитке, в праздничном цветастом платке, румяная с мороза.
— Вот они где! А ты ищи их! — И к Ульяне с веселой шуткой: — Ой, бессовестная! Мало тебе Омелька — еще и хлопцев отбиваешь у нас!
— Да что, вам своих мало? — в тон ей ответила Ульяна, удивленная переменой, происшедшей в Горпине. Что с ней? Будто подменили дивчину!
— Э, то не такие! — И зашептала что-то на ухо Ульяне.
— Ей-право, не знаю, — пожала плечами Ульяна. — Было где-то две. — Она заглянула в шкафчик. — Вот есть одна. Только ржавая. Да что там у вас такое, что обязательно вилкой нужно?
— Вареники.
— С чем? С картошкой? Да еще и ржаные, поди?
— А какие же?! Вот и хорошо, как раз одну и нужно. Для барина. Влас говорит — собирается ужинать к нам прийти.
— Вот как!
Артем с Тымишем переглянулись.
— Так, может, Горпина, мы в другой раз как-нибудь?
— И не думайте! Очень нам этот барин нужен! Ради вас затеяли! Пошли, хлопцы.
Когда Артем с Тымишем в сопровождении Горпины зашли в людскую, там почти все батраки были уже в сборе. Мужчины, как парни на посиделках, сидели, покуривая, переговариваясь, на двух длинных лавках, расходившихся от красного угла — одна к порогу, другая к дощатой перегородке, за которой виднелась в дверной проем постель, застланная цветастым полосатым рядном, — место, где спали кухарка Векла и ее «наперсница» Ониська. Оттуда был и лаз на знаменитую теплую печь, стяжавшую — и не без основания — громкую славу в селе. Остальные три девушки спали на лавках в кухне. Сейчас они на краю огромного стола кончали лепить вареники. А кухарка Векла возилась у печи — вынимала из чугуна в глиняную миску уже сварившиеся вареники.
Войдя в хату, Артем поздоровался, потом обошел всех, пожимая руки мужчинам, среди которых было и несколько незнакомых ему молодых хлопцев. Круг замкнулся как раз на Власе.
— Ну, а с тобой, Влас, мы уже виделись нынче, — садясь рядом с ним на место, которое уступил ему молодой хлопец, сказал Артем. — Ты очень сердишься на меня? Подвел небось? Попало?
— Известно, попало. Вишь, какую сигару курю, гаванскую. И все из-за тебя.
— Ты, Влас, почаще бы заходил к нам, — кокетливо проговорила Векла неожиданно тоненьким при ее дородности голосом. — Ну просто будто поп ладаном накадил. Не то что наши — вонючим самосадом!
— А почему — из-за меня? — поинтересовался Артем.
— За коломбур. Насчет прикурить.
А так как никто не понял его, стал рассказывать, что еще во время японской войны Погорелов, бывший тогда полковым командиром, с первого дня службы Власа у него денщиком, завел такой обычай: за каждую остроту или кренделем ловко закрученное выражение — «коломбур» по-ихнему — выдавал в премию сигару. Уж очень любил острое, меткое слово. Вот и его, Власа, приохотить хотел. Ни разу за все годы не нарушил свой обычай. Едва ли не впервой сегодня.
— А ты же куришь!
— Студент заступился. Так ты его, — повернулся к Артему, — расстроил сегодня, что и каламбур ему уж не каламбур!
— Чем же это?
— Он еще спрашивает! Такого натворил, такую картину перед ним нарисовал, что ложись и помирай!
— Ну, Влас, — заторопила Векла, — иди уж кличь свое превосходительство. Ужин готов. Хватит тебе, Горпина, вилку начищать. Вытри лучше лавку в красном углу.
— Комедия! — засмеялся Влас. — Да разве он сядет за стол?! Стоя, как на фронте, бывало, возле походной кухни, снимет пробу.
— Ну, ежели так, ежели стоя, — возмутилась Векла, — то я уж и не знаю. Смотрите, хлопцы, сами: будем ждать или нет?
— До каких же пор?! Когда обед-то был!
— Есть хочется, аж животы подтянуло, — послышались недовольные голоса.
— Вот что, Векла, — посоветовал дед Свирид. — Отлей ему в горшочек — что ты там сварила, положь и вареников в мисочку, пусть себе снимает пробу, коли хочет. А нам это ни к чему. Не он уже распоряжается тут.
— Садитесь, хлопцы, — предложила Векла. — Ты, Артем, как гость, садись с Тымишем в красном углу.
— Нет, это место деда Свирида, — сказал Артем, памятуя еще с того времени, когда сам работал в экономии, этот неписаный закон, продиктованный уважением к самому старшему из батраков, пастуху деду Свириду. — Проходите, дедусь. — А сам с Тымишем сел между хлопцами.
Девчата положили на стол ложки, хлеб, поставили три большие миски постного капустника, а потом уж и сами уселись с краю стола.
— Дед Свирид, — обратился один из молодых парней, конюх Терешко Рахуба, — так, может, ради такого случая?.. — И поставил бутылку на стол.
— Нет, хлопцы, лучше не надо, — сказал Артем. — Как-никак собрание. Пусть уж на рождество.
— Забери, Терешко, — поддержал Артема дед Свирид, — Обойдется.
Пока опорожняли первые миски, разговор за столом не клеился. Артем попытался было завязать беседу, расспрашивая о житье их батрацком, но потом оставил свои попытки. Проголодавшись — полдника зимой не полагалось, — все дружно, словно молотильщики над снопом, и размеренно, чтобы не сцепиться в миске, орудовали ложками, им было не до разговоров сейчас. Но вот уже в третий раз подлили в миски капустника. Кое-кто еще ел, а остальные и ложки положили. К тому же стали подходить один за другим и семейные. Разговор завязался.
— Так что же ты такое страшное сказал барину, — обратился к Артему дед Свирид, — что только и осталось «бедняге» ложиться да помирать?
— Слова я сказал не страшные. Это все от его барского нрава, — ответил Артем. — Если не барствовать, так уж и помирать. Другой жизни для себя и вообразить не может.
— Не помрет! — отозвался из угла садовник Лукьян Деркач. — В банке, чай, не одна тысяча…
— Так ведь банки у них там, в России, лопнули. Большевики лапу наложили.
— У него и тут, на Украине, есть.
— Навряд! Разве он знал тогда, что будет Украина? Да еще отдельно от России.
— Это мы с тобой не знали, — вмешался в разговор Антон Теличка. — А они — будь уверен! Они и про революцию — о том, что она будет, — тоже наперед знали. Ведь среди научных людей вертелись. А по заграницам — даже с революционерами знались… — Думал-думал и не вспомнил никого, кроме: — Со всякими там Брешко-Брешковскими. Князь Куракин, думаете, почему себе пулю в лоб пустил? Потому как видел — крах на его жизнь надвигается.
— Не больно ли поспешил только! — отозвался дед Свирид. — Ведь это дело было за четыре года до войны. Семь лет мог бы еще пожить. Ничегошеньки он не знал.
— Семь лет. Подумаешь! — снова заговорил Антон. — А коли он и так уж, без тех семи, нажился до отрыжки? Самое дорогое шампанское не пил уже, а ванны принимал. Самых красивых шлюх менял каждый день, как перчатки. Пока для этого дела годился. А вышел порох весь — зачем ему было небо коптить? Хвалю! Умел пожить, сумел и с арены жизни вовремя уйти. Не то что Погорелов! Такие деньжищи в имение всадил, а теперь…
— А теперь, — немного резко перебил Артем Теличку, ибо знал, как тот может толочь воду в ступе, — а теперь не раз еще попытается всякими способами вернуть себе свое — и кнутом, и пряником. Они уж и роли распределили: сынки — кнутом, а папа — пряником. Интересно, какой план он сейчас лепит там, в конторе, вместе с управляющим?
В хату вошли Микита и Омелько Хрен.
— Что, и до сих пор в конторе?
— Да, еще светится там, — ответил Микита. — И почтарь только что оттуда вышел.
С его приходом разговор сразу переключился на другую тему. Стали расспрашивать Микиту о посещении земельного комитета. Тот довольно подробно рассказывал.
— Все добивались, чтобы на тебя, Тымиш, да на Мусия Скоряка все свалил. Дескать, самовольно взяли коней в город. «Да за кого же вы меня, говорю, принимаете?! Как же самовольно, коли я им и запрягать помогал!» Крутили-вертели на все стороны и Пожитько, и Рябокляч — пришлось допустить к работе. И сейчас в толк не возьму: чего они той забастовки так испугались?!
— Ну, у них свой страх, а у нас свой, — сказал дед Свирид.
— А я — нисколечко! — Микита подвыпил, и сейчас ему море было по колено.
— Не бреши, Микита! — осадил его дед Свирид. — Недели не прожил без кладовой, и то отощал. А ежели бы и вправду, как этого Антон хочет, крестьяне скот разобрали, куда нам с тобой деваться?
— А что Миките! — воскликнул Терешко Рахуба. — Хата есть. Пристроил, как Вухналь, закоулок возле хаты, лучшего коня закует в путы. Как-нибудь дотянет до весны. А там — земли нарежут. Еще, гляди, хозяином станет. А вот нам…
— И кто б говорил! — вмешался Антон Теличка. — Да я бы, Терешко, на твоем месте — здоровый, красивый, на гармони играешь — на такой бы богатой дивчине женился, в хозяйство пристал! А то — еще лучше — на вдовушке молодой, да чтоб с коровой дойной.
— А ты сам что же?
— Сравнил. Не всем одинаково судьба наворожила. Мне — как в песне поется: «З жінкою не возиться». Перед нами, партейными, делов еще да делов! Пока революцию не закрепим. Окончательно! Разве уж тогда. А при социализме и чужих молодок, и девчат на нас, холостяков, хватит.
— Ну, это уж мы не туда заехали, — остановил Антона дед Свирид. — Шутки шутками, а к тому идет: барскую землю поделит народ, а тогда и за рабочую скотину возьмется. Как же иначе!
— Рабочая скотина не к спеху, — возразил Омелько Хрен. — До весны еще далеко. Отчего волам да коням в тепле не перезимовать! А вот как раз с ваших, дед Свирид, овец, знать, и придется начинать.
Дед Свирид гневно блеснул глазами на Омелька.
— Да как раз же окот начался!
— Вот и хорошо! Хоть какое молочишко будет детворе. Как по-твоему, Артем?
— Должно, так оно и будет. Пятьсот штук, говорите? По пятку — и то на сто дворов. А многодетным придется корову. Баранов, конечно, нужно оставить под вашей, дедусь, опекой. Да и овцы уйдут от вас только до весны. А там всем селом поклонятся вам: пасти-то не будет каждый отдельно, а отарой. Так же и быков племенных оставить нужно — на скотника. Племенные пункты будут. И рабочий скот тоже не следовало б делить. Разумные люди прокатные пункты устраивают в бывших имениях. Вот так бы и нам. Многие из вас и работу здесь имели бы! А сколько крестьян от лишней работы избавилось бы.
— Это не нам решать. Как общество. Что на сходе скажут.
— Но и вы же теперь не без голоса. Нужно только, чтобы и ваш голос на сходе слышно было. И не только слышно, а чтобы к нему прислушались.
— Да Горпина с Настей вдвоем как запоют, — пошутил кто-то, — все село прислушивается.
— А почему?
— Уж больно хорошо поют.
— Вот так и вы свое дело хорошо делайте. Дружно, разумно с революционной точки. Вот и к вам будут прислушиваться.
— Трудное дело!
— Ничего! Старший брат, городской пролетариат, поможет, — весело кинул Микита.
Антон вскочил с лавки и выступил на середину хаты.
— Поможет! Последний кусок хлеба изо рта вырвет. Разве это хлеб, что мы едим?! — Он шагнул к столу и взял кусок хлеба. — Навоз!
— Тьфу на тебя, бешеный! — возмутилась Настя.
А Горпина ей тихо, но так, что все слышали:
— Что ты хотела от ракла!
Антон вскипел, но не успел ничего сказать, — послышался голос деда Свирида:
— И впрямь ракло! Что ты о хлебе святом глупым языком своим мелешь?
— Или такое еще, — словно ничего не случилось, продолжал Антон. — Десять кабанов сейчас у нас на откорме. Сало толщиной в ладонь уже. А мы его хоть понюхаем? Для города все!
— Его и в городе — хотя бы на госпиталь да на больницы хватило, — сказал Омелько Хрен. — А армия? Или, может, все-таки и горожанам перепадет? — глянул на Артема.
— Не все горожане одинаковы, — ответил Артем. — Буржуи — те живут базаром, не горюют. А городская беднота, рабочие, давно забыли, каково сало на вкус. Хлеба по фунту, да и то не каждый день. А в Петрограде — по четверти фунта.
— Что ты нам со своим Петроградом! — закричал Антон. — По мне — хоть по осьмушке!
— Да уж по тебе, — презрительно глянул на него Артем. — Но дело касается нас. Выстоит Петроград — выстоит и Российская Советская Республика. А вместе с нею и мы здесь, на Украине. Микита говорит: старший брат поможет. Уже помогает. Прежде всего тем, что революцию с оружием в руках защищает. Кто на Дону с калединцами бьется? Донбасские шахтеры, харьковские металлисты. Кто Петроград от белогвардейцев грудью заслонил? Рабочая Красная гвардия вместе с революционными солдатами. Есть и наших, украинцев, немало там. И даже из нашего села — Кирило Невкипелый.
Девчата тем временем собрали со стола пустые миски. Векла хотела уж класть вареники, когда в хату вошел Оверко Вухналь. И еще с порога с удивлением сказал:
— Чего это пан с управляющим к нам жалуют?
— Идут? — всполошилась Векла и отставила миску. Стала прихорашиваться перед зеркальцем, вделанным в стену возле печи.
— Да уж возле порога.
Антон тоже заволновался. Окинул взглядом всех.
— Так, хлопцы, смотрите же! Все в одно: если завтра не будет печь переложена…
— Воскресенье завтра, — напомнил кто-то. — Дед Аврам не пойдет ни в какую.
— А в этом и весь секрет. Точно, не пойдет. А нам это и на руку: основание для забастовки.
— Кому что!
— Кому что, а курице просо!
Антон не успел еще ничего ответить, как открылась дверь и в комнату вошли Погорелов, управляющий и уполномоченный из уезда Тищенко. Вслед за ними — Влас.
— Здравствуйте, барин, ваше превосходительство! — поклонилась Векла.
— Здравствуй, молодушка, — ответил Погорелов. — Забыл, как звать.
— Веклой, ваше превосходительство. — И снова низко поклонилась.
В хате было душно, и по какому-то неуловимому знаку Влас бросился к Погорелову и помог ему снять бекешу. И так стоял потом все время — с бекешей и папахой в руках.
Направляясь сюда, на «трапезу» к своим «подопечным», Погорелов уже немного подготовил себя. Это не в армии когда-то, где само появление командира корпуса где-нибудь на привале, во время солдатского обеда, производило целый переполох, а его приветствие вызывало громовое рыкание, уставный восторг и преданность в вытаращенных глазах нижних чинов — роты, эскадрона или батареи. Это — село. Немуштрованные, неотесанные мужики. К тому же преимущественно молодежь допризывного возраста или старики, а то еще люди с физическими недостатками, из-за которых не попали на фронт или, наоборот, вернулись с фронта, после госпиталя. Некоторых из них еще днем, осматривая хозяйство, он уже видел вблизи. В лохмотьях, с обветренными лицами и потрескавшимися руками, они вызывали у него только физическое отвращение. И тем бо́льшим уважением проникался он к самому себе. За свое «трогательное человеколюбие», свойственное отнюдь не каждому человеку его круга, за свое намерение «преломить хлеб» в общей трапезе со своими батраками.
Этой «трапезе» Погорелов придавал немалое значение. Надеялся: за те полчаса (не больше!), что он посидит в очень оригинальной компании, ему, безусловно, удастся хоть немного растопить лед в очерствелых батрацких душах, преодолеть их отчужденность и враждебность, которые он еще днем замечал во взглядах, и настороженных, исподлобья, и открыто неприязненных.
Немало пугала самая обстановка этого ужина. Но услужливая память нашла в своих архивах немало ярких, красочных картин из малороссийского быта: гоголевские «Вечера на хуторе близ Диканьки», Куинджи, Пимоненко. И в его воображении уже вырисовывался интерьер собственной людской, в которой не помнит, был ли он хоть семь раз за эти семь лет. Под образами грубый крестьянский стол, застланный… Ну, что касается скатерти, то это не обязательно! Достаточно и чистого рушника по краю стола в красном углу, где для него приготовлено место. Простая глиняная, но из не бывших еще в употреблении, опошнянская миска. Прибор свой, походный (специально за ним послал Власа домой), своя же походная серебряная чарка и портативная, для заднего брючного кармана, фляга с коньяком. Какой же ужин без этого! Ну, не для всех, конечно, а для двоих-троих наиболее уважаемых из присутствующих. У него уж и тост был готов, тост-каламбур в народном стиле.
И вдруг — вот так «каламбур»! Окинув взглядом группу батраков за столом, поняв, что ужинать начали без него, Погорелов почувствовал, что ему нечем дышать. Какое пренебрежение к нему, какое недопустимое хамство! И первым его желанием было — немедленно уйти отсюда. О нет, не демонстративно — отнюдь! — а совершенно спокойно, пожелав, может, даже приятного аппетита, но самим тоном дав почувствовать хамам глубину непроходимой пропасти, разделяющей его с ними. И, пожалуй, он так бы и сделал, если бы не разделся уже. А одеваться сейчас, только что сняв бекешу, значило бы просто поставить себя в смешное положение. Но и стоять посредине хаты было не менее смешно. Он растерянно посмотрел вокруг и, обрадованный, едва не поблагодарил того, кто уступил ему место на лавке. Сел. Усилием воли сдерживая дрожь в руках, вынул и закурил сигарету, чтобы хоть немного успокоиться.
А тут Векла — подошла, поклонилась.
— Так вам, барин, ваше превосходительство, и капустника дать или уж только с вареников пробу снимете?
— Какую пробу? С какого капустника? — оторопел Погорелов.
— Да мы уж поели. Но я отлила вам в горшочек.
Как ни сдерживался Погорелов, но совладать с собой уже не мог. Кровь ударила ему в голову, лицо посинело. Перепуганная Векла, оправдываясь, стала пояснять:
— Влас так сказал.
— Я думал, ваше превосходительство, — не смутился Влас, — что вы захотите, как на фронте, бывало…
— Ты, Влас, что-то в последнее время часто думать стал. Смотри мне!
— Слушаюсь, ваше превосходительство!
Девчата поставили на стол в трех мисках вареники. В хате воцарилось молчание. Антон, воспользовавшись этим, выступил на середину хаты и спросил громко, чтобы все слышали:
— Ну, так какой же, господин Погорелов, будет ваш ответ на наше требование?
— Это о чем? А! — узнал он Теличку, с которым уже разговаривал на мужской половине. И повернулся к управляющему: — Объявите им, Аверьянович.
— Только, будьте уверены, мы не пойдем на уступки! Если завтра же…
— Да чего ты в пузырь лезешь?! — грубо оборвал его управляющий. — «Завтра», «завтра»… Да хоть сегодня! — И, обращаясь к сидящим за столом, добавил: — Хоть сегодня, хлопцы, забирайте свои манатки и перебирайтесь в контору. Разместитесь в двух комнатах. Переночуете, правда, на полу, но на деревянном, это уже не земляной! А завтра устроите себе помосты или кровати отдельные. Уж как захотите.
Это известие было для всех большою неожиданностью. А Теличку оно просто ошеломило. И не скоро, уже придя в себя, он спросил упавшим голосом:
— И надолго это?
— Пока печники печь переложат. До рождества, видно. Да пока девчата побелят. А их превосходительство соблаговолили распорядиться даже, — ироническую ухмылку управляющий скрыл в усах, но в голосе все же слышалась ирония, — занавески на окна повесить, на стену часы с боем. Для уюта!
За столом весело и оживленно обсуждали эту новость. Как видно, даже такое мелкое событие в их однообразной жизни обрадовало хлопцев. Послышались шутки. Кто-то даже поблагодарил барина. А Терешко Рахуба о девчатах вспомнил (ведь среди них и его милая — Настя!). Дескать, еще бы вот девчат где-нибудь устроить, чтобы по лавкам здесь не валялись.
— Шутка сказать, хотя бы и Горпину взять, — больше десяти лет.
— Как десять лет? Проспать вот здесь, на лавке? — Как ни обижен был приемом Погорелов, но этот факт его поразил.
— Больше десяти.
— Ну да, больше. Это еще при князе. Как раз в ту революцию она пришла в экономию. Лет двенадцать!
— Да… я уж привыкла. Будто так и надо, — сказала Горпина, растроганная вниманием товарищей.
— Нет, это уж бог знает что! — возмутился Погорелов. — А во флигеле для прислуги разве нельзя, Аверьянович?!
Управляющий пожал плечами:
— Разве что Дашку к Верке в одну комнату. А в той троим можно будет. Хоть и тесновато.
— Ну вот и хорошо.
— Э, поздно, барин, хватился, — из-за стола обронил дед Свирид. — С тех пор как перекупили нас у князя, за семь лет, можно было.
— Именно! — подхватил Антон. Когда дело с печью не вышло, он даже в лице изменился от досады и очень обрадовался поддержке. — Теперь уж мы сами позаботимся о себе. Ни на какую удочку не клюнем! И не в одном жилье дело. А что вы про харчи скажете? Про это второе наше требование?
— Харчи от нас не зависят. Нормы устанавливаем не мы, — сказал управляющий, — а уездный земельный комитет. Вот в газете как раз напечатано, к сведению всех. В твоей же газете, в эсеровской. Борис Петрович, — обратился к уполномоченному, — у вас газета? Прочитайте ему.
Студент в романовском полушубке — он так и не снял его — подошел ближе к коптилке, висевшей на проволоке под потолочной балкой, и развернул газету. Антон подошел, заглянул из-за плеча в газету.
— Верно — «Боротьба».
Студент зачитал всю таблицу нормированных продуктов для батраков помещичьих экономии: хлеба ржаного — три фунта, крупы — четверть фунта, масла растительного — одна пятнадцатая… А когда закончил, конюх Микита первый нарушил молчание:
— Да! И помереть не помрешь, но и вприпрыжку не поскачешь. В обрез!
— Как, Векла, сведешь концы с концами? — спросил дед Свирид.
— Я-то сведу: сколько выдадут из кладовой, столько и в котел положу. А вот вам, хлопцы, придется потуже пояса затянуть. Теперь навряд, чтоб хватило по три раза в миску подливать.
— А ты на меньшие миски перейди, — пошутил Микита. — На то и выйдет.
— До весны как-нибудь дотянем.
— А весной что, на подножный корм?
— Да замирение будет же когда-нибудь. Армию распустят. Вот больше и останется нам продукции всякой съедобной. Или как вы думаете? — вопрос к управляющему.
За студента Тищенко ответил управляющий:
— Молите бога, чтобы и эту норму до весны не пришлось переполовинить. «Замирение»!
— Ну, мир. Не то слово сказал.
— Не в словах дело. Ни мира не будет, ни замирения! Война будет. Да еще какая война! Внутренняя, или, как пишут, гражданская.
— А кто же с кем?
— А ты как думаешь — могут ли в одном государстве два правительства мирно жить? Одно — законное, Центральная рада в Киеве, всенародно избранная, а другое — большевиками из Петрограда поставленное. В Харькове. Да прочитайте уж им и об этом.
Студент Тищенко нашел в газете только что прочитанную уже в конторе телеграмму спецкора из Харькова и стал вслух читать.
В телеграмме сообщалось об окончании работы Первого Всеукраинского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов и о создании правительства Украинской Народной Республики. Как ни костил спецкор «Боротьбы» в своей телеграмме и съезд, и вновь образованное правительство, факты оставались фактами: со вчерашнего дня на Украине существует рабоче-крестьянское правительство. И уже действует. В телеграмме упоминалось о манифесте, с которым Советское правительство обратилось к украинскому народу, а также о приветственной телеграмме из большевистского Петрограда, подписанной Лениным. Этот факт особенно возмущал и доводил до бешенства спецкора и всю редакцию газеты. Потому-то в своих комментариях какого только вранья и поклепов не возводили они на большевиков! Но Артем уже не слышал, потому что не прислушивался к этой надоевшей эсеровской демагогии. В своем воображении он был в эту минуту в преславном отныне городе Харькове, столице Украины. И потому, что в действительности был там всего неделю назад, так ясно представлялись ему шумные, людные улицы в праздничном кипении… Очнулся, только услышав вопрос, адресованный явно ему:
— Так что же вы, гость из Харькова, можете сказать на все это? — Студент Тищенко сделал паузу и добавил насмешливо: — Единственный представитель правящей партии на этом форуме?
Артем скользнул по нему взглядом и перевел глаза на Погорелова и управляющего, сидевших рядом на лавке. Они смотрели на него со скрытой ненавистью и злорадством. И подумалось: не ради ли этой минуты — его, Артема, как они, очевидно, предполагали, растерянности — и было затеяно это чтение? «Ну что ж, хорошо. Принимаю вызов. Только на прения не рассчитывайте!» Ничего не ответив студенту, он с радостной улыбкой обвел глазами товарищей, которые тоже молча и напряженно смотрели на него, ожидая ответа. На Терешке Рахубе задержался взглядом. И сказал:
— Братцы, а такое великое событие и не так бы следовало отметить…
— Не последний день живем, — ответил кто-то из сидевших за столом. — Еще будет время.
— Это верно: будет еще время, и достойно отметим это наше рождество — рождение рабоче-крестьянской власти на Украине. А сейчас, коли уж эта радостная весть застала нас за вечерей, не будет большим грехом…
Терешко уже достал из-под лавки бутылку, передал деду Свириду. Откуда-то взялась и кружка.
— Только вы, дедусь, не очень переливайте, — предостерег кто-то. — Чтобы всем хоть понемножку.
— Эге ж, поучи. — Дед Свирид налил в кружку, оглядел компанию и сказал торжественно: — Ну, дай боже, чтоб все было хорошо в нашей новой жизни. И многая лета бедняцкой нашей власти!
— Пей на здоровье!
Вторую кружку дед Свирид поднес Артему, сидевшему рядом. И пошла кружка по кругу. Даже девчата не отказались — пригубили. Когда кружку взяла Горпина, Погорелов сказал не очень громко, но в воцарившейся вдруг тишине слова прозвучали достаточно отчетливо.
— Я прослушал, или вы пропустили, — обратился к уполномоченному Тищенко, — какая там норма на батрацкую душу ржаной муки в виде ханжи или самогона?
В напряженной тишине Тищенко охотно ответил подчеркнуто серьезным тоном:
— Эта норма, господин генерал, известна давно: пока есть в кармане. Как в песне про чумака: «Всі кишені вивертає, а там грошей вже й чорт має!»
— А есть у нас и другая песня, — насилу сдерживая гнев, сказал Артем. — Микита! Не вспомнишь ли? Пей, пей, Горпина, не обращай внимания.
Микита, сидевший у стены на корточках, медленно поднялся на ноги. Выпрямился. Потом раскинул руки — одну на плечо Дмитру, другую Омельку, — набрал воздуху полную грудь, и вдруг несильный, но чистый, как лесной ручей, тенор разорвал тишину.
Ой, наступає та чорна хмара,
Став дощ накрапать, —
присоединили к нему свои голоса Дмитро и Омелько. А затем дружный хор мужских и женских голосов подхватил песню — даже язычок пламени забился в коптилке под потолком, и на стенах закачались тени:
Ой, там зібралась бідна голота
До корчми гулять.
В первую минуту Погорелов, большой любитель вокального искусства, ничего, кроме удовольствия, не ощущал. Хотя это был и не профессиональный хор, пели очень хорошо. Как видно, немало вечеров, даже во время работы, коротали в общей песне. А два-три голоса среди остальных просто чаровали своей красотой. Да к тому же еще это удивительное сходство событий в песне с тем, что происходило в хате. Достаточно было немного воображения, и для Погорелова тихая вечеря превратилась уже в разгульный кутеж. А собственная людская показалась старой корчмой. «Еще бы только корчмаря с рыжими пейсами — для полной иллюзии!» — иронически подумал помещик. А песня гремела:
Пили горілку, пили наливку,
Ще й мед будем пить.
А хто з нас, братця, буде сміяться,
Того будем бить!
И вдруг словно током пронизала Погорелова догадка: ну конечно же, они нарочно запели именно эту песню. «Досиделся! Догостевался, старый дурень! Так можно дождаться от хамов, что и на порог укажут!» В гневе он порывисто поднялся, не попадая в рукава, надел бекешу и, на ходу застегиваясь, направился к дверям. Следом за ним заспешили и его спутники.
А увлеченные пением батраки не все заметили уход барина. Но даже и те, кто видел, ни одним движением не реагировали на это. Окрыленные песней, они жили сейчас в другом, воображаемом мире, но более реальном для них сейчас, чем сама действительность, — в мире чудесных образов, откуда какой-то там помещик Погорелов казался им просто бесплотным привидением, не заслуживающим внимания.
Ой, іде багач, ой, іде дукач,
Насміхається:
«Ой, за що, за що вража голота
Напивається?»
Ой, беруть дуку за чуб, за руку,
Третій в шию б'є:
«Ой, не йди туди, превражий сину,
Де голота п'є!»
Павло Диденко, ожидая из Киева телеграмму с вызовом на работу в дипломатический корпус, куда, как писал его дядя Савва Дорошенко, посчастливилось устроить его, выбрался в Ветровую Балку буквально на два дня. Перед отъездом в Киев, а потом, в скором времени, очевидно, и в Париж нужно было проведать больную мать. Кроме того, была еще причина общественного характера: без него Ивге Семеновне, безусловно, труднее было бы войти в курс партийных дел, с тем чтобы оживить довольно-таки вялую работу (об этом он хорошо знал) сельской эсеровской организации, хотя по численности она была самой большой из всех сельских организаций волости. Для этого, как планировал Павло еще в дороге, нужно будет провести собрание членов организации и поставить со всей остротой вопрос об улучшении работы. Вплоть до исключения «мертвых душ» и особенно тех, кто в последние месяцы явно полевел. Вместо них постараться вовлечь новых членов из числа фронтовиков, возвращающихся в село. И, наконец, была еще причина сугубо интимная: свидание с Орисей. Он возлагал на это свидание большие надежды, так как знал уже теперь способ разлучить ее с Грицьком…
В чудесном настроении подъезжал он к селу. Оглядывая с холма разбросанные в балке хаты, даже залюбовался живописным пейзажем.
— А вон там школа. Ряд тополей по фасаду, — сказал своей спутнице.
— Вижу, — кивнула головой Ивга Семеновна.
Ветробалчанская земская школа, построенная в конце прошлого столетия, была, как видно, для своего времени образцом земского школьного строительства, еще и теперь сразу же бросалась в глаза своими большими окнами — около десяти на одной стене.
«…Школа, где четверть столетия тому назад, — не высказанная вслух, вилась уже мысль в голове Павла, лаконичная и суховатая, как абзац из биографии, — родился и провел детские годы ничем не приметный мальчуган Павлуша…» Но сразу же Павло возразил своему воображаемому биографу: «А почему «неприметный»? Неверно! Ведь разве еще в детстве не свойственны были ему все те качества, которые, будучи развиты позже, дали ему возможность так расправить крылья?!» Не будучи сентиментальным по природе, он сейчас почувствовал даже если не жалость, то, во всяком случае, сочувствие к своим бывшим приятелям-одногодкам («друзья детства» — это были бы не те слова), которые в свои двадцать пять лет обросли бородами и детьми, прозябают в нищете, не поднимаясь даже в мечтах выше клочка помещичьей земли да чесоточной клячи из барской конюшни.
Но это была лишь минутная слабость. Ведь каждому свое. Или, как сказал поэт: «У всякого своя доля і свій шлях широкий».
Но уже первая встреча — с Катрей Гармаш возле ее ворот — испортила ему настроение: он узнал, что Артем сейчас в Ветровой Балке. А отношения у него с Артемом были последнее время таковы, что заходить при нем к Гармашам Павлу совсем не хотелось. Да если бы и решился, о чем можно было бы говорить с Орисей при таком свидетеле! И единственное, что он за эти короткие минуты, не выходя из саней, мог придумать, — это действовать на дивчину через мать. Пока что, в присутствии Ивги Семеновны, можно было только намеком, а позже, надеялся, представится случай рассказать более подробно о недостойном поведении Грицька в Славгороде.
Однако настроение было уже испорчено. Приехал домой он раздраженный, в угнетенном состоянии, нисколько, впрочем, не удивив этим отца: может ли быть другое настроение у сына, когда так тяжело больна мать?
Докия Петровна действительно была плоха. Хотя кризис уже миновал, но слабое сердце давало достаточно оснований для беспокойства. Да и постоянная тревога больной о двух младших детях, отправленных к сестре Макара Ивановича — в Князевку, никак не содействовала выздоровлению.
Неожиданный приезд сына ее также очень взволновал. С первых же слов стала расспрашивать о Надийке (в этом году кончала гимназию, а жила, как и Павло, у Дорошенко).
Пока Павло разговаривал с матерью, а Степанида готовила завтрак, Макар Иванович показывал Ивге Семеновне, коллеге, школьное помещение: два класса с окнами в сад и маленькую комнатку в противоположном от его квартиры конце здания для учителя-одиночки. Комнатка сейчас служила кладовой и была завалена всяким домашним хламом. Через два-три дня, после того как Степанида освободит ее и побелит, можно будет и вселиться. А пока что пусть поживет у отца Мелентия или у Гмыри Архипа. Комнатка, а особенно ее расположение неподалеку от отдельного выхода во двор, Ивгу Семеновну устраивала вполне.
Устроив для учеников большую перемену, Макар Иванович пригласил гостью завтракать.
Ивга Семеновна знала Макара Ивановича давно. Она хорошо помнила его еще молодым (сама была тогда девочкой) сельским учителем, из числа передовых и даже в меру крамольных. Он частенько приезжал в Славгород, к Дорошенко, приятелю ее отца.
Помнит его и после революции девятьсот пятого года, в период его «толстовства». Вспомнилось сейчас, как она даже не сразу и узнала тогда в пожилом, с бородой веником мужике-пасечнике, одетом в долгополую, широкую, из домотканого полотна блузу, подпоясанную узеньким поясом, когда-то хоть и скромно, но всегда элегантно одетого сельского учителя. Теперь она с интересом присматривалась к нему в новом его качестве — послереволюционного «толстовца».
Во внешнем виде ничего не осталось от прежнего. Исчезла борода веником, остался лишь небольшой клинышек. Вместо долгополой толстовки на нем была сорочка из фабричной материи, поверх которой пиджак городского покроя. Но в его взглядах мало что изменилось. То же самое, что и тогда, философское равнодушие к «суете сует», которое, кстати сказать, при довольно практическом характере Докии Петровны не влекло за собой никаких неудобств для него. То же самое «непротивление злу». Но вера в человеческий прогресс путем самоусовершенствования сейчас поколебалась в нем. Оттого, по его мнению, что война морально покалечила людей, заставив их преступить (да еще в таком масштабе) первую заповедь человеческого общества — «не убий». Отныне обновление человечества возможно лишь в значительно замедленном темпе, ведь приходится начинать с самого начала — с детей. И то при надлежащем, умелом их воспитании.
— А как же быть, Макар Иванович, со словами распятого Христа к разбойнику? — спросила Ивга Семеновна. — «Истинно говорю тебе: ныне же будешь со мною в раю». А с войны не все же разбойниками возвратятся. Нет, я не считаю наше поколение настолько испорченным, чтобы никакая работа с ним…
— Да пожалуйста! Работайте себе на здоровье. Если вам нравится сизифов труд! — нахмурился Макар Иванович. — А мне и с моими — пусть не разбойниками, а только буянами — работы хватает. Вполне!
На этом и закончилась дискуссия.
И как-то само собой наметилось распределение обязанностей между ними: все школьные хлопоты остались за Макаром Ивановичем, а вся внешкольная работа, в частности в «Просвите», перешла к Ивге Семеновне (раньше ее вела Докия Петровна). Конечно, Макар Иванович и впредь будет мириться с неудобствами, поскольку вся работа проводилась в школьном помещении. Но с одним условием: всякий раз после собрания (когда бы ни закончилось, хоть в полночь) помещение должно быть убрано самими членами «Просвиты», чтобы утром, когда дети сойдутся в школу, и духу не было от этих — шутил Макар Иванович — «хлыстовских радений»!
После завтрака, когда звонок известил об окончании перемены, Макар Иванович и Ивга Семеновна разошлись по классам: он — продолжать уроки, а вновь прибывшая учительница, представленная Макаром Ивановичем ученикам третьего класса, — для первого знакомства с ними.
Павло, чтобы не терять и без того очень ограниченного времени, которым он располагал, сразу же после завтрака пошел в волость, к Рябоклячу.
Пара вороных коней, запряженных в сани, стояла у крыльца, — значит, председатель был уже в ревкоме. «Вольный казак» Кузьма Шумило, в чумарке, которую носил еще его отец смолоду, подпоясанный красным поясом и в шапке с красным донышком, слонялся по коридору, откуда вела дверь в кабинет председателя.
Увидев Диденко, своего «крестного отца» (именно Диденко и подал мысль организовать «вольное казачество» в Ветровой Балке), он залихватски отсалютовал ему и услужливо открыл дверь в кабинет.
Рябокляч сидел за письменным столом в высоком вольтеровском кресле и вместе с секретарем Кожушным, давно уже работающим волостным писарем и пережившим с полдесятка старшин, просматривал какие-то бумаги. На приветствие Диденко неторопливо поднялся, протянул руку и пригласил садиться.
Старый партиец, он считал Диденко молокососом и выскочкой, но вместе с тем и побаивался его, и не так даже как члена уездного комитета, а как редактора газеты «Боротьба». Ведь в случае чего может на весь уезд расчихвостить! Поэтому держался с ним на равной ноге, что уж само по себе, принимая во внимание его революционные заслуги, было с его стороны немалой уступкой. Диденко относился к нему со скрытым чувством превосходства, замаскированным иронией.
— От кого это ты, Демьянович, охрану выставил? От каких внешних или внутренних врагов? — закуривая папиросу, с иронией спросил Диденко.
— Для авторитета, — в тон ему ответил Рябокляч. — А что им еще делать? Пусть практикуются хлопцы.
— И помогает авторитету?
— Должно быть. А откровенно говоря: чем дальше в лес, тем больше дров.
Он отослал секретаря, чтобы не мешал откровенному разговору, и начал выкладывать Диденко свои заботы. Вот постановление уже четвертого по счету села о проведении до Нового года перевыборов волостного ревкома. На этот раз — Чумаковка. Не удивительно, что это сделали Пески, Михайловка или Кацаевка, но — Чумаковка! Хочешь не хочешь, задумаешься! В чем дело? Чем не подходит им теперешний состав ревкома?
— Вероятно, влево загибаешь?
— Никакого «влево». Посмотри, что делается в других волостях. А у нас еще слава богу. Никакой анархии. Воровство, правда, есть. Но чтобы в массовом масштабе — этого сказать нельзя. Все силы прилагаем, чтобы дотянуть до Учредительного собрания. А уж там — за что народ проголосует. И имение пока что цело. Не без того, правда… Но правильно Пожитько говорит: где пьют, там и льют. — И Рябокляч рассказал про недавний «бунт» солдаток.
Известие о приезде помещика Погорелова в свое имение было неожиданностью для Диденко. В Славгороде, за обедом у Галагана, даже разговора об этом не было. Поинтересовался, как ветробалчане отнеслись к его приезду.
— Как к временному явлению. Большого интереса к нему не проявляют. Да и он, как видно, не имеет намерения мозолить глаза людям. Сидит дома. Но долго ли высидит, ручаться трудно.
— Во всяком случае, никакого насилия ревком не должен допустить. Поедет — счастливой дороги, а если бы захотел вести хозяйство на трудовой норме, на что он имеет право, как и каждый землевладелец, препятствовать нельзя. Наоборот! Если даже большевики у себя в России… Правда, большевики — в теории. Ну, а у нас теория не должна расходиться с практикой.
Рябокляч упомянул об Артеме Гармаше: сегодня, мол, приехал.
— Что там он натворил у вас, в Славгороде?
— Не имею понятия, — прикинулся Павло незнающим. — А откуда ты слыхал?
Рябокляч рассказал, что ездила одна баба к мужу, а он в гайдамацком курене, и вот привезла новость: будто бы атаман даже премию объявил тому, кто поймает Артема.
— Ерунда! — ответил Павло. — Бабские выдумки!
Возможно, Артем Гармаш и участвовал в ночном нападении на казармы, но раздувать его роль не следует. Не в наших интересах. Во-первых, это абсолютно не типично. Нашей национальной идее противостоит русский великодержавный шовинизм в лице русских рабочих, проживающих на Украине, и русских солдат, которые в связи с войной оказались здесь, у нас, но отнюдь не украинцы. И во-вторых, для чего создавать вокруг него чуть ли не ореол героя? А его влиянию среди крестьян нужно противопоставить влияние нашей организации.
И разговор перешел на партийные дела, о которых Рябоклячу, по сути, нечего было и рассказать. Договорились об общем собрании на утро завтрашнего дня (после обеда Павло должен ехать, чтобы успеть на вечерний поезд), тут же Диденко высказал надежду на оживление работы в организации в связи с приездом в село довольно авторитетного представителя из уезда — Ивги Мокроус. Рябокляч сказал свое обычное «дай боже», и на том разговор закончился.
Из волости Диденко пошел к Гмыре, желая устроить на квартиру на несколько дней Ивгу Семеновну. И застал Архипа Терентьевича в очень плохом настроении после недавнего происшествия у ворот.
— Жаль, жаль, что опоздал, а то и ты порадовался бы, — в ответ на расспросы напустился на него Гмыря, — как несчастная голытьба над хозяевами издеваться уже начала!
— Да я-то здесь при чем, Архип Терентьевич? Имейте бога в душе!
— При чем! «Борітеся — поборете». Думаешь, в твою газетку иногда не заглядываю? Из того разбойника Тараса Шевченко святого сделали. В хатах портреты его рядом с образами висят. Никакое собрание не пройдет без того, чтобы не пропели «Заповіт». Вот по его «заповіту» и начали уже действовать. Скоро, гляди, и до «вражої злої крові» дойдет. «Волю окропіте»! Окропили уже!..
— Самогонкой! — подсказала Гмыриха, сидевшая на лежанке, где она пряла шерсть.
— Именно! Разве Лука не был выпивши? А пьяному море по колено.
— Сами виноваты, батя, — отозвался Олекса, стоявший у порога. Он еще не разделся, войдя со двора. Отец оторопел от такой дерзости. — В кои веки с хлопцами выпью, так и то ругани потом…
— Сопляк! Да я в твои годы и не нюхал ее!
— Не то время было.
— Видишь! — возмущенный, обратился Гмыря к Диденко. — Чем голову этим дурням забил! Напялили отцовские чумарки, понашивали на шапках красные торбы. Чем не казаки! А как до дела дошло… Да чтобы я… чтобы у меня ружье выхватили из рук!..
— Отберу! Еще и морду набью! — задетый за живое, разгорячился Олекса. — Вот после обеда с хлопцами и пойду.
— Сейчас иди, а не после обеда. — И не то серьезно, не то шутя отец добавил: — До обеда злее будешь. Может, и в самом деле в морду заедешь.
— Скажешь! — возмутилась Гмыриха и наказала Лукии, жене старшего сына Саливона, который еще где-то воевал, накрывать на стол.
Диденко, чтобы не оставаться на обед, заторопился покончить со своим делом, по которому пришел. Но Гмыриха, не дослушав его, сказала: оно бы и можно, мол, но свою дочь на святки ждут (Марьяна учительствовала верст за двадцать от дома), и этим, собственно, и предрешила ответ. Потому что, когда Павло сказал, что это всего на несколько дней, выставлять другую причину было уже неудобно. Разве что в форме предупреждения.
Гмыриха начала было еще что-то про неисправную печь, но Архип Терентьевич остановил ее: два-три дня, мол, и с дымком пожить можно. А куда же деваться образованной женщине?
— Да, может, в благодарность за это и Трофимку нашего не так часто за уши будет драть. Когда и пропустит. Другого кого выдерет! Ну, а в городе что слышно?
Диденко отговорился тем, что спешит, а вечером, как приведет Ивгу Семеновну, расскажет обо всем подробно.
Когда Павло вернулся домой, ребятишки уже высыпали из школы. Мать спала. Степанида убирала в маленькой комнате. Поэтому Веруньке и Ивге Семеновне пришлось накрывать стол к обеду. Обе в фартучках, весело переговариваясь, они это делали умело и охотно.
— А где отец?
— Еще в классе. С безобедниками, — ответила Верунька.
Не удивительно, что именно с этой темы и начался разговор.
— Скажи, папа, — спросил Павло, как только Макар Иванович сел за стол, — как в тебе сочетается «непротивление злу» с этими твоими «без обеда»? Разве это не насилие — посадить под замок мальчишек, когда они всеми своими помыслами сейчас на пруду, на катке?
— По шаблону мыслишь, сын, — добродушно ответил Макар Иванович. — Несчастные люди! Как вобьют им с детства в голову предрассудки, так всю жизнь, как колодники, таскают их… Какое же это насилие, — после небольшой паузы, собравшись с мыслями, продолжал он, — если я просто открываю им глаза на недостойность поступка (дело касалось драки во время большой перемены) и подвожу их к самоосуждению? Да еще подскажу им, как это самоосуждение сделать более эффективным.
— Поморить себя немного голодом?
— Именно так. На голодный желудок голова яснее и сердце доступнее для чистых чувств.
— Но это противоречит физиологии, — вмешалась в разговор Ивга Семеновна. — Голодной куме хлеб на уме.
— В этом-то и беда наша, что физиологию возвели в кумир. А вспомните, кстати, вы уже приводили пример из Библии. Тридцать суток в пустыне, дикий мед и акриды. А вернулся потом к людям с такими великими мыслями, что они уже без малого два тысячелетия владеют умами и сердцами человечества.
Павло только усмехнулся, услышав отцовский аргумент.
— Но какие нервы нужно иметь, Макар Иванович, — сказала Ивга Семеновна, — чтобы в каждом отдельном случае так возиться! Нет, я не смогла бы. Тем более что существуют уже проверенные в педагогической практике способы.
— Розги? Или линейка?
— Не обязательно такая крайность. Но, скажу откровенно, до сих пор у меня как редкое исключение проходил урок без того, чтобы не поставила кого-нибудь в угол, а то и выставила из класса.
Макар Иванович и ложку положил.
— Э, нет, уважаемая Ивга Семеновна, — смягчая улыбкой резкость тона, сказал он. — Давайте договоримся с самого начала: никаких наказаний! И вообще в чужой монастырь, как говорят… Обращайтесь ко мне в каждом отдельном случае. Ведь вы, как перелетная пташка, месяц-два пощебечете у нас, да и улетите! А мне, — закончил он шуткой, — мне с ними, может, и детей придется крестить.
— Боюсь, что слишком часто придется надоедать вам, — усмехнулась Ивга Семеновна. — Если даже сегодня… Только ради первого дня и сдержалась. А то так и вылетел бы у меня за дверь…
— Кто? — встревожился Макар Иванович.
— Как его фамилия, Веруня?
— Гармаш Кирилко.
— Да это же один из лучших учеников в классе! — еще больше удивился Макар Иванович. — Что же произошло?
— Расскажи, Веруня. Тебе, я вижу, больше поверят.
И девочка охотно, как на уроке, стала рассказывать:
— Ивга Семеновна сказали нам: если хорошо будем учиться и не будем баловаться, на рождество елку для нашего класса устроят. И задали нам повторить все стихотворения, где про зиму. Кирилко поднял руку. «Что тебе?» — «Я знаю одно очень хорошее стихотворение про зиму». Ивга Семеновна велели ему, чтобы рассказал. Он и начал:
Однажды в студеную зимнюю пору
Я из лесу вышел. Выл сильный мороз…
— Стой, доченька. Ты что, все стихотворение хочешь нам прочитать? Не стоит, мы его помним.
— Нет, я не все. Я только эти две строчки, которые Кирилко успел прочитать. А тут его Ивга Семеновна и остановили: «Хватит!» И посадили его.
— Один из лучших декламаторов! — продолжал удивляться Макар Иванович.
И тогда Ивга Семеновна взялась сама все объяснить:
— Я не поэтому, Макар Семенович. А просто не сочла целесообразным, поскольку преподавание ведется на украинском языке, приплетать сюда и русский. Просто чтобы не калечить и тот, и другой язык. Так и ученикам объяснила. Но, как видно, мое объяснение Гармаша не удовлетворило. Сев на место, он что-то тихо сказал своему соседу по парте, отчего тот фыркнул на весь класс. Сначала меня это только заинтересовало. Действительно — ну что он мог такое смешное сказать?! Стала расспрашивать его. Но сколько ни билась… И это ослиное упрямство — ни разу даже головы не поднял — едва не довело меня…
— Нет, нет! — перебив ее, решительно заявил Макар Иванович. — Мы об этом договорились: никаких дамских истерик! Оставьте их для своей внешкольной работы. И для партийной. Там это будет как раз кстати. Павло говорил, что вы тоже эсерка.
Обиженная Ивга Семеновна промолчала. Она и так уж едва сдерживала себя, чтоб не сказать резкого слова этому, как выясняется, просто невыносимому старику.
— А что, — не выдержала наконец она иронической усмешки, застывшей на лице Макара Ивановича, — вас это удивляет?
— Не то чтобы удивляло, а смотрю вот и думаю: что вам Гекуба и что вы Гекубе? — ответил Макар Иванович. — Имею в виду не только вас, Ивга Семеновна, а и своего Павлушу тоже. Ну, да Павло хоть карьеру себе на этом делает: Славгород — Киев — Париж. А вы? Ветровая Балка для карьеры неважный трамплин. Разве что…
— Слушай, отец…
— Послушаю и тебя, а пока помолчи! — нахмурившись, оборвал сына Макар Иванович и снова обратился к Ивге Семеновне: — Кстати, с помещиком Погореловым вы, наверное, хорошо знакомы? Это ведь свояк Галагана Леонида Павловича?
Ивга Семеновна побледнела от злости и возмущения. Вскочила с места. Хорошо, что как раз в эту минуту из спальни послышался стон больной и получилось так, будто она вскочила, услыхав этот стон, правда, опередив его на мгновение. Но это можно было объяснить необычной тонкостью слуха. Как будто на скандал и не было похоже. Но так мог думать разве только Макар Иванович. Павло же, возмущенный до крайности, едва Ивга Семеновна скрылась за дверью спальни, напустился на отца, не обращая внимания даже на присутствие Веруньки (деликатная девочка сама, как только начался разговор, вышла из комнаты):
— Ты, отец, на старости лет совсем…
— Ну-ну, договаривай! — грустно покачал головой Макар Иванович.
— Что это за странные ассоциации, я бы сказал даже — фривольные! При чем здесь помещик Погорелов? Да еще в связи с Галаганом?
— С Галаганом действительно не очень хорошо получилось. Но разве это тайна?
— Каково это было слышать женщине? Что она, из тех?.. Пошла по рукам, от одного родича к другому?!
— Сумасшедший! — ужаснулся Макар Иванович. — Да разве я об этом?! Я подумал: если она хорошо знакома с Погореловым, могла бы подсказать ему, чтобы добровольно отдал свой дом под «Просвиту». Ведь все равно отберут. А то обошлось бы без насилия. Доброе дело могла сделать. И для школы тоже: не толклись бы здесь изо дня в день. Своими гопаками весь пол побили. Ты думаешь, что и она меня так поняла?
— Конечно! Почему же из-за стола выскочила?
— Нечистая совесть, значит, если так. И нечего на кого-то за какие-то ассоциации…
— Еще один совет, отец, тебе, — немного успокоившись, проговорил Павло, удовлетворенный отцовским объяснением. — Не лезь на рожон. Смотри сквозь пальцы на всякие ее художества — и в классе, и вне класса. У нее связи в Славгороде — дай боже! Такую свинью может подложить, что и опомниться не успеешь, как со службы полетишь. Снова на мамину шею весь кагал? На твоем меду с десяти ульев и даже без акрид довольно трудно будет. А на меня надежда плохая: уеду, может, не на один год.
— Не очень большие надежды мы и до сих пор на тебя возлагали. Ты хотя с нас не тяни! — хмуро ответил отец, снимая сапоги, чтобы прилечь подремать после обеда.
Павло тоже пристроился — на диване. Вынул из саквояжа последний номер «Літературно-наукового вісника».
Но прежде чем начать читать, примирительным тоном спросил отца:
— А про своих арестантов ты, папа, что же, забыл?
— Не волнуйся, — ответил Макар Иванович, отвернувшись к стене. — Верунька свое дело знает: пробьют часы — и выпустит.
Тем временем Ивга Семеновна хлопотала возле больной. Дала ей лекарство. Пипетки не было. С трудом накапала в мензурку — так дрожали руки от нервного возбуждения. Потом пошла на кухню подогреть для больной обед. Нарочно не звала Степаниду, и не потому, что не хотела отрывать от работы, а чтобы самой без работы не оставаться, чтобы хоть немного в хлопотах рассеять дурное настроение.
«Вот она, обещанная Павлом «сельская идиллия» в его Ветровой Балке. Взять хотя бы этого доморощенного Диогена (только что не спит в бочке!). А с ним придется изо дня в день иметь дело. Да один он за месяц или два все нервы измотает. И как его на работе еще терпят! Собакевич несчастный! Да и Собакевич, наверно, при всей его не только физической, а и духовной неуклюжести, не решился бы сказать подобное женщине в глаза! Карьеру на Погорелове! Да что я… Ну, подожди, старый ханжа, я еще покажу тебе, на что способна женщина в тридцать лет. Сам подал совет приберечь пыл на внешкольную работу. Будь уверен! Я тебе «улей» твой расшевелю!» И уже сама мысль про Грицька улучшила настроение. Хотя и с Грицьком еще, как видно, будет хорошая трепка нервов.
Накормив больную, Ивга Семеновна немного почитала ей вслух рассказ Чехова, из середины, где была закладка. Но до конца не дочитала. Женщина слушала невнимательно, все время перебивая Ивгу Семеновну расспросами про свою Надийку. А потом разговор зашел об общих славгородских знакомых, о последних городских новостях. И когда немного погодя, утомившись, больная задремала, Ивга Семеновна так и осталась мыслями в Славгороде. Пересела в кресло к окну, попробовала читать, пытаясь отогнать невеселые мысли, но на первой же странице оставила чтение — не шло в голову. Отложив книгу и откинувшись головой на спинку кресла, закрыла глаза.
И сразу в воображении возник уютный родительский домик в Приднепровском переулке. Сад завален снегом по пояс — не пройти. Но маленький дворик весь изрыт траншеями-тропами — к калитке, к дровяному сараю и просто так, целый лабиринт. Это дед вырыл для внучки, чтобы было где девочке играть. Ивга Семеновна не считала себя образцовой матерью и объясняла это не столько особенностями своего характера, сколько обстоятельствами, сопровождавшими само рождение дочери. Натерпелась тогда! Последние месяцы перед родами, когда уже невозможно было скрывать беременность, просидела безвыходно дома, казня себя за легкомыслие, с которым допустила эту неприятность. Да и после родов долго не было ей проходу от чрезмерно любопытных и сочувствующих родичей и знакомых. И только через год, отняв ребенка от груди, Ивга Семеновна по протекции того же Галагана устроилась учительницей в пригородном селе Вишняки. С тех пор бывала с дочкой только по праздникам да во время каникул, не слишком беспокоясь о ней во время разлуки, — знала, что бабушка и дед любят внучку и что сама Леся привязана к ним. Она и называла бабушку не иначе как «мама», а для матери оставалось только «Женя». Так складывались на протяжении десяти лет их отношения, скорее похожие на отношения сестер, чем матери и дочери. Ивгу Семеновну это вполне устраивало. Единственной ее заботой была материальная помощь родителям, чтобы внучка не была им в тягость. До сих пор с этим было все в порядке. Галаган был достаточно порядочным в этом отношении, помогал деньгами. И даже не злоупотреблял своим правом на «компенсацию». Ивгу Семеновну и это целиком устраивало. И своей независимостью она пользовалась в полной мере. Но до каких же пор?! Нет, это уже в последний раз!
В последний, да, по сути, и в первый. Ведь разве любовь у нее была — и к Леониду Павловичу (за все годы ни разу даже мысленно не назвала его по имени, а только по имени-отчеству), и к Конашевичу, члену ЦК украинских эсеров, скрывавшемуся от полиции у их общих знакомых в течение трех месяцев? Он сумел своим пылом политического деятеля увлечь ее, втянул в свою организацию и потом, чуть ли не в порядке партийной дисциплины, заставил сойтись с ним. А выехав из Славгорода, за целый год не написал ни одного письма, хотя она знала через знакомых, что он был все время на свободе, его арестовали только перед самой войной. Хам! А еще «шляхетского» рода: вел свою родословную по какой-то боковой линии от гетмана Сагайдачного! Ну, а дальше не стоит и вспоминать! От скуки. Без души. Теперь она бросала уже сама. Порывала интимные связи решительно, сразу. С удивительным самообладанием. Уже на другой день после разрыва относилась с таким подчеркнутым равнодушием, что ошарашенного экс-партнера временами сомнение брало: уж не примерещилось ли ему все то, что было у него с нею?
И вот неожиданно — Грицько Саранчук. Вдвойне неожиданно. Ибо не думала уж, что среди распутных, развращенных войной мужчин встретится ей на пути хоть один исполненный мужского достоинства. Который не побежал бы за первой хорошенькой женщиной, поманившей его надеждой на легкий успех. Не думала и о себе, что после всего, что уже было у нее в жизни, она еще способна будет на такое свежее, словно девичье, увлечение. За эти минувшие три дня она столько передумала обо всем этом, десятки раз вспоминая встречи с ним. Начиная с книжного магазина. Так ли она и увлеклась им сразу? Нет. Хотя наметанный глаз сразу его заметил — хорош собой парень! Но не это привлекло к нему внимание, а его наивное, почти благоговейное отношение к книге. Так и подумала тогда: «Не иначе как хороший председатель сельской «Просвиты». Вот таких бы нам, да побольше!» Поэтому была почти разочарована, когда он в ответ на ее невинную шутку обронил очень прозрачный мужской намек, и с большим удовольствием одернула его, заставив даже покраснеть. И когда он ушел, не дождавшись ее (хотя и просила подождать несколько минут, пока освободится), не ощутила особого сожаления. Крутой перелом в ее отношении к Грицьку произошел при второй встрече с ним, вечером у Диденко. Чем больше присматривалась к нему — за ужином и позже, когда остались наедине, — тем больше ей нравился парень и своим природным умом, и своей самоуверенностью (как положительным качеством), основанной на большой вере не только в свои силы, но и в свою способность этими силами управлять. И ко всему весь вечер он был задумчив и даже печален. Совсем не такой, каким был утром, в книжной лавке. А это еще больше влекло ее к нему, наполняло желанием рассеять его грусть. Поэтому и была весь вечер приветлива с ним и ласкова. И лишь позже, убедившись, что только этим его не привлечь, решила прибегнуть к последнему средству. Была немного пьяна после нескольких рюмок наливки и не помнит толком, что именно говорила ему в мастерской Дорошенко. Но, конечно, не обошлось без глупостей, и, пожалуй, на трезвый ум много было наивного и смешного в ее импровизированной «легенде». Одно хорошо помнит: как всем существом своим тянулась к нему. И чем больше чувствовала в нем сопротивление, тем больше разгоралась в ней страсть.
Вот почему с таким упоением торжествовала она в ту ночь свою победу над ним, лежа рядом на постели, утомленная, не в силах шевельнуть пальцем, не то что снять со своей груди его тяжелую во сне, пропахшую махоркой руку. Но утро показало, что это была пиррова победа. Встал он угрюмый и раздраженный. Грицько не говорил почему, но она сама догадалась: думал о своей невесте. И как ни ластилась к нему, не захотел даже завтракать. Оделся и ушел, подав, правда, как нищей копейку, выпрошенный на прощанье поцелуй. И удивительно: ни одного слова упрека не сказала ему ни тогда, ни позже, даже мысленно не укоряла его. И ни зла, ни обиды. Да и сейчас нисколько не удивляло ее все это. Понимала — только так и мог он поступить. Сама виновата! Не учла одного: его крестьянской психологии, его трезвого ума, который не позволил ему до конца отдаться чарам той «легенды». А без этого все, и она сама, имело довольно пошлый вид. И в первую очередь то обстоятельство, что слишком быстро, как говорил ему трезвый рассудок, все это произошло: утром впервые встретились, а ночью была уже словно из воска — лепи из меня что хочешь! «Легко доступная!» — очевидно, думал он. Ну что ж, это дело поправимое!
С таким намерением и ехала она в Ветровую Балку: исправить свою ошибку в отношениях с Грицьком, своим поведением убедить его в том, как глубоко он ошибается, принимая ее за развратную женщину, не способную на большое чувство. Она не закрывала глаза на трудности: ведь у Грицька была невеста!.. Но эта преграда не останавливала ее, а порождала еще большую решимость приложить все усилия, не пренебрегая никакими средствами в борьбе за своего Гриця. «Да! — говорила она сама себе, словно отвечая на грубый вопрос Грицька тогда, утром: «Ржаного захотелось?» — Да, Грицю, милый мой, ты нужен мне, — и за эти три дня я еще больше убедилась в этом, — нужен мне, как хлеб насущный!»
Но спешить теперь, имея уже горький опыт, она, конечно, не будет. Хотя и времени терять напрасно тоже не станет. Особенно в сложившейся ситуации. В течение трех дней, по возвращении домой, ни разу не был он у своей невесты. А она ведь больна. Как это понимать? Эта мысль все время не давала ей покоя. Но отдаться ей целиком она смогла только сейчас, оставшись одна.
И прежде чем начать долбить эту маленькую глыбу неизвестности, решила еще раз мысленно проверить все — нет ли ошибки? Вспомнить слово в слово весь короткий разговор с Марийкой Саранчук на своем первом уроке, когда знакомилась с учениками. И других учеников, когда они вставали за партой и говорили: «Я!», она спрашивала о чем-нибудь. Но никого не расспрашивала так долго, как Марийку. Разве можно было пропустить такой счастливый случай?! Прежде всего спросила о составе семьи. Потом о старшем брате. «А он только позавчера вернулся. Контужен был, говорит батя, да только не признается». — «А почему батя так думает?» — «Печальный очень. А до войны веселый был. За три дня никуда и со двора не вышел». — «Так, может, он болен — и поэтому?» — «Не болен, из хаты выходит. Вчера даже бревна тесал, которые батя из лесу навозил. Потесал немного и бросил. Потому — контуженый. Нельзя ему много работать».
Большим соблазном, конечно, было для Ивги Семеновны объяснить теперешнее поведение Грицька его охлаждением к невесте после славгородской встречи, но она была достаточно умна, чтобы не делать этого. Хотя допускала и такую возможность. И это весьма радовало ее. Но чем больше она думала над этим, тем более вероятной стала казаться ей совсем иная причина: исключительная совестливость Грицька (правда, немного запоздалая) по отношению к невесте. А это было хуже. При таком положении добиться свидания с Грицьком для объяснения было рискованно. Он мог воспринять это как навязчивость. Вот почему нужно положиться на волю случая. Но разве это выход, если самый приезд в Ветровую Балку может показаться ему назойливостью, не свойственной порядочной женщине? Ивга Семеновна просто растерялась. И хоть ей очень не хотелось целиком довериться Павлу, просить совета у него и помощи — не уважала она его и считала беспринципным человеком, — а была вынуждена. Нетерпеливо ждала случая остаться с ним наедине.
Наконец после ужина собрались идти к Гмыре. Чемодан и портплед Степанида отнесла еще засветло, а им торопиться было нечего — пусть обогреется получше комната, да и хозяин с хозяйкой вернутся из церкви, от вечерни.
— Послушайте, Ивга, — как только сошли с крыльца на скрипящий снег, сказал Павло, — что-то вы сегодня мне не очень нравитесь. Нервничаете весь день. В чем дело? Неужели все из-за моего юродствующего родителя?
— А хотя бы и так. Очень приятно мне было слушать!..
— Сами виноваты. Нужно выслушивать до конца своих собеседников, а не устраивать в самом деле истерики. Почему вы вскочили из-за стола за обедом? Да он и в мыслях ничего плохого не имел. — И Павло передал ей разговор, который был с отцом после ухода Ивги в спальню. — А вообще, я вам скажу, тип — употребляю это слово как литературоведческий термин — очень неприятный.
— Это об отце?
— Истина мне дороже. Единственное спасение для вас — не принимать всерьез его чудачества. И вообще поменьше обращать внимания. Иначе нервов не хватит.
— Я уж и сама думала. Тем более что нервы мне понадобятся для кое-чего другого.
— Очень кстати вспомнили, — без лишних слов понял ее Павло, — Вот отколол так отколол!
От Степаниды они уже знали о сегодняшней ветробалчанской сенсации — про стычку во дворе Дудки, где главную роль играл Грицько Саранчук. О нем и начал разговор Павло. Он абсолютно не допускал, что причиной мог быть идеологический мотив. Просто заступился за родича. А значит, страшного в этом ничего нет. Возможно, это даже лучше, что оружие от сопляков попало в руки боевых хлопцев.
— Нужно только, чтобы эти хлопцы были наши. Необходимо возродить в Ветровой Балке «вольное казачество». И на более высоком идейном и боевом уровне. Действовать, конечно, нужно через Грицька, но прежде нужно привлечь к делу его самого. А вообще мороки, кажется, будет с ним немало. Значит, нервочки действительно надо беречь.
И тогда Ивга Семеновна поведала ему свои сомнения и опасения относительно Саранчука. В частности, передала и свой разговор с Марийкой на уроке. Павла это известие очень обрадовало.
— Самобичуется, что ли? Вот кабы!.. — Идя с ней под руку, вдруг остановился и, в сумеречном свете ясной, звездной ночи внимательно всматриваясь в ее лицо, сказал полушутя: — Ивга Семеновна, Ивженька! Неужели правда? Да вас за это расцеловать мало!
— Не дурите! — уклонилась женщина от его объятий. — Да ведь это братский поцелуй. В благодарность.
— Не за что!
— Ой ли! — И после небольшой паузы добавил: — Вы даже не представляете себе, Ивга, как бы вы облегчили мне этим дело!
— Какое дело? Чем? — не поняла Ивга Семеновна.
Павло колебался. А впрочем, почему от нее таиться? Разве она и без того не знает его со всеми его потрохами! И он сказал, взяв ее под руку, с непривычной для него откровенностью:
— Видите ли, какое дело, Ивженька. Клеветать на кого-нибудь, а тем более на своего приятеля, все-таки подлость. Как ни крути! А так — обошлось бы без всякой подлости. Потому что — факт. Разве не так, Ивженька? Отчего же вы молчите? — А еще через минуту продолжал: — Да что нам с вами, по шестнадцати лет, что ли! Что за мещанские предрассудки!
— О господи! — не выдержала наконец Ивга Семеновна. Остановилась и высвободила свою руку, — Если бы вы только знали, Павло Макарович, какой вы нудный человек! Вечно в чем-то копаетесь. Ведь догадываетесь уже. Почти знаете. Чего же вам еще нужно от меня? Чтобы собственной рукой расписалась? Вам это нужно? Чтоб облагородить свою подлость! Ну, так знайте: да. Факт! Был у меня в ту ночь. Хватит с вас?
— О, абсолютно! Целую ручки!
Когда Павло с Ивгой Семеновной пришли к Гмыре, хозяева были уже дома. И у них были гости — Чумак Трохим Остапович с женой, говевшей вместе с Гмырихой. Говельщицы своей набожностью и определяли сейчас общее настроение в хате Гмыри. Только что исповедовавшись у отца Мелентия, в необычном для себя состоянии безгрешных праведниц (хоть на сутки), сидели они у кафельной печки в натопленной до духоты «зале», негромко переговариваясь между собой и с мужьями, пившими чай в углу под образами. Из уважения к говельщицам и из сочувствия к их сегодняшнему вынужденному голоданию оба — и Гмыря, и Чумак, — чтобы не привлекать к себе их внимания, старались есть как можно тише: не хрустеть, откусывая сахар (оба любили пить чай вприкуску), не прихлебывать громко с блюдец. Точно так же деликатно вела себя и невестка Лукия, прислуживавшая им за столом: ходила по комнате едва касаясь ногами пола.
К концу ужина и пришли Павло с Ивгой Семеновной. Но еще до их прихода женщины успели наговориться о ней.
Чумаки жили близко от имения Галагана, а Трохим Остапович даже лично был знаком с ним еще с давних времен. Вот и нашлось у него кое-что порассказать про новую ветробалчанскую учительницу и ее романтическое прошлое. Поэтому не удивительно, что встретили ее сейчас в хате с повышенным интересом и подчеркнутым уважением. Ведь не какая-нибудь вертихвостка поповна или там дьячкова дочь, а такого большого барина полюбовница! Но как раз это обстоятельство и сковывало всех, разговор с нею в тот вечер никак нельзя было назвать непринужденным.
Прежде всего, конечно, пришлось Павлу рассказать все, что знал о Корнее Чумаке. Ведь ради этого старик Чумак и не поехал из церкви домой, а остался ночевать у Гмыри. О том, что Корней в Славгороде, родители знали. Дошел слух к ним, на Чумаковские хутора, и о вооруженном столкновении гайдамаков с Красной гвардией в Славгороде на этих днях. И совершенно понятной была их тревога за сына и радость теперь, когда они узнали от Павла, что он здоровехонек. Вчера только виделись. Шлет поклоны. А лично явится разве что на святки.
Чумак с сожалением покачал головой.
— Святки святками. А оно и сейчас не помешало бы ему показаться на хуторах. Да хорошо бы не одному, а хоть с десятком своих казаков. Чтоб почувствовали наши голодранцы.
— А разве есть потребность? — спросил Павло.
— Да нет, я не в том разумении, чтоб сразу всыпать которому. Пока хотя бы постращать.
— Их постращаешь! — с возмущением поддержала Чумачиха. — Сирыка Ивана или Сидора Люшню? Им и порка не поможет. Давно тюрьма по ним плачет. Будь они…
— Да ты же говеешь, сестра! — полушутя напомнил Гмыря. — Хотя бы сегодня язык попридержала.
— За таких разбойников бог простит. Кто же, как не они, народ мутит на хуторах? И на нас натравливают.
— А ты наперед не переживай, — успокоил Гмыря сестру. — Авось бог не допустит. Каждый пост ведь говеем. Да и власть обижать не даст. Так, Павло Макарович?
— Э, что там наша власть! — безнадежно махнул рукой Чумак. — Не оченно я на нее надеюсь. Царизм вон на трех китах стоял — и то рухнул. А наша Рада… сама себе рады не даст[3].
— В этом и беда наша! — недовольно сказал Павло. — Прямо-таки национальная беда: не верим в свои собственные силы. Да откуда вам знать, Трохим Остапович, что она сама себе «рады не даст»? По своей Чумаковке судите?
— А хотя бы и так. Разве наша Чумаковка исключение среди других сел?
— Не исключение, а отличие имеет большое, хотя бы и от Ветровой Балки, — сказал Гмыря. — Помещика у вас своего нет. Вот в чем ваша беда сейчас.
— Чего нет, того нет. Ведь мы не из мужиков-гевалов, — самодовольно сказал Чумак. — Казаки с незапамятных времен. Крепостничества никогда не знали.
— Ну и будьте довольны этим! — с ехидцей сказал Гмыря. — А мы знали. Мы из крепостных. Мужики! Чего только не натерпелись в крепостничестве! Моего прадеда Никифора Гмырю не раз секли розгами на конюшне! Каждый год, почитай. И всегда на рождественские святки…
— Впервые слышу! — удивился Павло.
— Да разве раньше… — немного смутился Гмыря. — Это теперь уже поумнели — не стали стыдиться своих предков. И даже — чем хуже, тем лучше.
— Но почему же именно на рождество пороли? — спросила Ивга Семеновна.
— К рождеству как раз приносил прадед оброк барину. Жил на оброке. Люди вы ученые, знаете, что это такое. На перевозе сидел, паромщиком. Ну, а при перевозе и небольшую корчму открыл. Принесет это на святках, не знаю, сколько уж там, серебром. А барин жаднюга был, все ему кажется, что малый оброк наложил, все допытывается у прадеда, какую прибыль дает ему паром и корчма. Ну, а мужик своей охотой разве скажет правду об этом! На конюшню его!.. Одним словом, натерпелись. Не то что вы, грачи хуторские. Зато сейчас нам вроде как полегче вашего будет. Есть чего бросить голытьбе — помещичью землю.
— Вот то-то же! — вздохнул с завистью Чумак. — А в нашей громаде голытьба глаза повытаращила на нас, хозяев. Универсал тот, указ о сорока десятинах, — нож им в сердце. Аж зеленеют от злобы, когда напомнишь.
— Да этого и наши не любят.
— Вот поэтому и говорю: не помешало б Корнюше хоть показаться на хуторах. Ты все же, Павло Макарович, так ему и передай.
— Передать не штука, да какой в этом толк! — пожал плечами Павло. — Не до того им сейчас. Да еще в эти дни, когда наше положение так неустойчиво. Буквально в любой час может начаться война.
Он коротко рассказал о последних событиях в Харькове: о создании Советского правительства на Украине. Обоих это известие привело в уныние (женщины к этому времени разговорились и к беседе мужчин не прислушивались).
— Вот почему мы должны в этот час тяжелых испытаний быть мудры, как змии. Я даже сказал бы: мудры и хитры. Не нужно озлоблять и без того, озлобленных. Кое-чем, возможно, даже нужно и поступиться на какое-то время, — поучал Павло. — Кстати, Рябокляч жаловался на ваши хутора. Перевыборов требуете. Неужели анархические элементы над вами верх взяли?
— Не то чтобы верх. Мы «полюбовно», — в кавычки взяв это слово, ответил Чумак, — приняли такое постановление. А в отношении кандидата, так они своего имеют, а мы — своего.
— А чем вам Рябокляч не угодил? Фигура подходящая, видная: старый политический деятель, арестовывался при царизме, умеренный эсер. Видно, вам Невкипелого Прокопа захотелось? Или из «варягов» кого-нибудь? Из городских большевиков?
— Да упаси бог! — даже заерзал на скрипучем стуле Чумак.
— Но и Рябокляч не на своем месте, — добавил Гмыря. — Сначала, правда, видный будто был. А теперь насмарку сошел человек. Чужим умом век не проживешь!
«Вот оно что, — подумал Диденко. — До последнего времени как раз это и устраивало Гмырю. Что же случилось? С кем же это он дружбу порвал?»
— Как хотят, так им и вертят.
— Кто вертит?
— Да мало ли там, в волости, еще! Того же Пожитько взять. Разве ему на такой должности сидеть! Земельный комитет! Узел всех вопросов. Ему в «Просвите» только выкамаривать!
— Кстати, Ивга Семеновна, рекомендую вашему вниманию, — сказал Павло. — Лучшего Запорожца или Выборного во всем уезде не найдете. Басище воистину протодьяконский.
— Благодарю, — иронически усмехнулась Ивга Семеновна. — Но я с большой охотой отдала бы все басы из «Просвиты» только за одно: за уважительное отношение к этому культурно-просветительному учреждению. Чтобы не говорили о нас — «выкамаривают»!
— Ну, это уж вы меня, старика, простите! Может, и не то слово сказал! — развел руками и хлопнул себя по бедрам Гмыря. — С кем не бывает?! Или такой случай взять. Сегодня это было, — без всякого интервала, боясь, чтобы снова не перебили, продолжал Гмыря. — Какая власть дозволила б такое?! Вот ты, Трохим Остапович, не один год старшиной был. Взял бы я, да и отнял ружья у твоего урядника и стражника. Что бы ты мне на это сказал?
Чумак закрыл глаза и повел из стороны в сторону головой.
— Тюрьма! Без всяких разговоров!
— Вот! А он что? Рябокляч? Облизнулся молча, сел в свои сани, да и поехал обедать. Будто ничего не случилось.
— А ничего особенного и не случилось, — заметил Павло.
— Как это ничего?! Да ведь власти в целой волости как не бывало. Какая же это власть, если не на кого опереться?! Правильно ему Легейда Петро тогда сказал: «Не стращай кутузкой, ведь тебе, говорит, некому даже приказ отдать, чтобы посадили».
За окном во дворе залаяли собаки.
— А вот и он, — сказал Гмыря и пояснил, обращаясь к Павлу: — Узнал, что будешь вечером у нас, и набился: «приду» да «приду». Видно, оправдываться будет.
— А кто я такой для него, чтобы ему оправдываться передо мной? — с притворным удивлением сказал Павло: он всегда был очень чувствительным к лести.
— Сам хорошо знаешь, Павло Макарович, кто ты для нас! — ответил Гмыря. — Недаром же сам — один изо всего села, а то, поди, из целой волости — в такие вот люди вышел! — Гмыря еще поддал лести, чтобы заручиться поддержкой Павла в неминуемой стычке с Пожитько.
Вошла служанка:
— Хома Гречка пришел.
— Что ему нужно? — удивился Гмыря. — Скажи, что некогда сейчас. Завтра или в понедельник пусть приходит.
Служанка вышла. В комнате снова завязался разговор. Но теперь Гмыря слушал невнимательно и все ловил себя на том, что прислушивается — не стукнет ли сенная дверь. Нет, Хома, как видно, решил дождаться, когда хозяин выйдет от гостей на ту половину. «Чего ему?» И наконец не выдержал, встал и вышел.
— Ну, чего тебе? — войдя в кухню, недовольным тоном спросил Гмыря.
Угрюмый человек в шинели, сидевший на лавке у порога, встал и негромким, хриплым от простуды голосом сказал:
— Дело, хозяин, есть. Винтовку продаю.
— Ну и продавай себе. Я тут при чем?
— Хочу, чтобы вы купили. Тоже русская, трехлинейка. В хорошем состоянии. И недорого: десять пудов ржи.
Уж очень это было похоже на насмешку. Но Гмыря сдержал себя.
— Ого, «недорого»! Это что, казенная цена ей такая?
— Казенная цена ее нам неизвестна. А вы так Титаренко заплатили. Вот я узнал, что у Олексы ее отняли, и пришел.
— Думал, что на дурня напал?
— Да почему ж на дурня?
— А потому. От вас теперь всего можно ожидать. Напрактиковались на войне. Сегодня продашь, а завтра натравишь кого-нибудь. Как Титаренко Луку. А рожь пополам. Вот оба и в выигрыше!
— Да бог с вами, Архип Терентьевич! Вот что значит голова хозяйская! Сам бы до такого, ей-бо, не додумался!
— И опять-таки, чего тебе так приспичило? Ночью?
— Потому как сегодня непременно нужно от нее избавиться. Не найду покупателя, хоть в прорубь бросай!
Такой поворот дела уже заинтересовал Гмырю. И своей таинственностью, и тем, что была надежда приобрести нужную вещь почти даром. «Пять пудов, больше не дам», — решил он. Но прежде чем назвать эту окончательную цену, поинтересовался, естественно, что же случилось. Но Хома при служанке не хотел говорить. И тогда Гмыря, хотя и с большой неохотой, провел чужого человека в «круглую» комнатку, служившую ему спальней. Закрыв за собой дверь и не предлагая Хоме сесть (да и сам не присаживаясь), Гмыря без лишних слов спросил Хому о причине.
— Да что я, для того с фронта бежал, чтобы снова туда попасть?! Дураков нет!.. — И рассказал, что нынче вечером Петро Легейда наказывал всем беднякам, кто имеет оружие, идти на облаву завтра. На волков будто бы.
— А почему же только беднякам?
— Вот то-то. В самую точку попали. Облава — только повод. Невкипелые да Артем Гармаш хотят отряд Красной гвардии в селе организовать. Вот и придумали. Чтобы собраться в безлюдном месте. Кажись, и командира выберут завтра. А раз уже и командир будет, считай, что снова в солдатчину, как кур во щи, попал. Так будь она неладна, эта винтовка! Восемь дадите?
— Десять, а не восемь, глупая башка твоя! — сказал Гмыря, прикидываясь возмущенным. — Или, думаешь, на твоей беде наживаться буду! — Оторопевший Хома Гречка растерянно моргал глазами. — Ежели, конечно, согласишься на мои условия.
— Сказывайте.
— За винтовку я даю тебе десять пудов ржи. Но не сразу. По два пуда в месяц. Сказать бы — в рассрочку.
— Э, вы хитрые, Архип Терентьевич, — зная хорошо Гмырю, заподозрил в его предложении какую-то каверзу Хома.
Но Гмыря сердито перебил его:
— Говорю, глупая башка, — так и есть! Чего ты боишься? Что я, мошенник? Так я же не беру сейчас винтовку у тебя — понял? Не беру. У тебя останется, пока не выплачу все сполна.
Хома в тяжелом раздумье долго мял в руках свою облезлую солдатскую шапку. Наконец:
— Так это же мне в отряд придется…
— А как же! Ежели другие вступают, так и тебе нужно. Не быть же тебе белой вороной среди них.
— И на облаву завтра?
— Непременно! — живо подхватил Гмыря и сразу же, поняв, что явно показывает свою заинтересованность в этом чужом для него деле, поспешил прикрыться шуткой: — Если не волка, авось хоть зайца подстрелишь. С мясом к празднику будешь. Колоть небось нечего?
— Какое там «колоть»! — махнул рукой Хома. — Без хлеба сидим. С той поры, как дома, почитай, ни разу еще хлеба досыта не поел.
— Ну вот, видишь! А завтра после облавы приходи вечером. Захвати с собой пустой мешок. Первый платеж — два пуда дам. А в понедельник смелешь. Во вторник жинка и тесто замесит. Вот и наешься хлеба досыта, по горло! Ну, так как, договорились?
Хома колебался еще, мял свою шапку, но потом наконец согласился. Без особого, правда, удовольствия.
— Ну что ж, нехай будет так! — сказал, вздохнув.
Вернулись на кухню. Хома взялся было за дверную щеколду, собираясь уходить, но Гмыря остановил его, подошел к столу, взял из-под рушника ковригу только выпеченного хлеба и, разрезав пополам, одну половину дал Хоме.
— Вот спасибо! — обрадованно благодарил тот, едва сдерживаясь, чтобы не начать тут же есть.
— Не, ты не говори «спасибо», — ответил Гмыря. — Ты не нищий, чтобы я тебе милостыню ради Христа подавал. Это — задаток. В счет восьми пудов.
— Как восьми? — оторопел Хома. — Десяти!
— Вот и имей с тобой дело! — возмутился Гмыря. — Легче — с цыганом. Сам же сказал: «Давай хоть восемь».
— А вы меня глупой башкой обозвали и сказали, что не восемь, а десять.
— Ты хоть людям не рассказывай, а то засмеют. Просишь восемь, а я даю десять. Так только глухие торгуются. Видать, и ты недослышал.
И убедил-таки Хому.
— Нехай будет восемь, — пожал плечами Хома. Потом отломил кусок хлеба, словно скрепляя этим договор, сказал с полным ртом «прощайте» и вышел из кухни.
А Гмыря вернулся в «круглую» комнатку и в темноте сел на кровать, глубоко задумавшись. Разговор с Хомой его очень взволновал. В таком состоянии не хотелось идти к гостям. Нужно хоть немножко успокоиться. И лучший способ для этого — еще раз спокойно, не горячась, все продумать. Прежде всего он похвалил себя за благоразумие. Не то чтобы два пуда ржи так уж много значили в хозяйстве, но разбрасываться пудами тоже не след. Тем более что еще неизвестно, будет ли какая польза от всего этого. Вот если бы Хома не был таким недотепой. Ну, да, как говорят, с паршивой овцы хоть шерсти клок. Уж одно хорошо — что будет свой глаз в том отряде, или, можно сказать, во вражеском лагере. И пусть Рябокляч и Пожитько попробуют тогда пренебрегать им и его советами!.. Сами на поклон придут.
Но особенно размечтаться именно Пожитько ему и не дал. Гмыря даже вздрогнул, услышав раскаты басовитого голоса в зале (задумавшись, он не слышал, как тот прошел через сени). «Пришел-таки. Ни стыда ни совести. Ну что ж, пеняй на себя, если сгоряча словом каким крутым огрею!»
Ощупью, в потемках, он из «круглой» комнатки прошел в смежную, сейчас отведенную для квартирантки. Перед дверьми залы остановился. Пригладил ладонями волосы, распушил свою широкую рыжую бороду во всю грудь и открыл дверь.
— Видали? А я что говорю! — весело встретил хозяина непрошеный гость. — Отбыл свое на клиросе, свечки бабам распродал, да и гуляет теперь с гостями. Общественную обязанность свою исполнил. Не то что мы, несчастные комитетчики! Будто нанялись. Нет тебе ни дня, ни ночи.
— Да уж потерпи, бедняга, — с ехидной усмешкой сказал Гмыря. — До перевыборов недолго.
— Хорошо, как не выберут опять.
— А ты отвод себе дай.
— Гляди! Сам, ей-право, не додумался б. Спасибо, Архип Терентьевич, за совет.
— Не за что, Кондрат Федорович.
Но в таком тоне разговор, конечно, долго продолжаться не мог. И хозяин сам изменил тон, просто спросив Пожитько, с какой это ночной работы тот возвращается.
— Ходил в имение. Наперед знал, что не поверишь. Вот Теличку Антона свидетелем взял. Откуда идем? — обратился он к Теличке, которого Гмыря только теперь увидел — тот сидел на стуле возле порога.
— Точно, из имения, — подтвердил Антон.
— А я и без свидетеля поверил бы, — сказал Гмыря. — Со вчерашнего дня, как приехал Погорелов, тебя из экономии и не вытащишь. Что, и вечером с его превосходительством чаи распивал?
— Даже не видел.
— А что ж за дела такие ночью?
Пожитько с изысканной вежливостью попросил у дам разрешения и закурил папиросу. Потом стал рассказывать:
— Грицько Саранчук натворил чудес! Обезоружил казаков. Только двое остались. Так один из них как услышал обо всем — только в Чумаковке оглянулся. К родичам сбежал. А другой на печь залез. Пришлось за ноги стягивать. Как же имение оставить без охраны?! Вот и повел туда. И хорошо сделал. От самого пруда, через всю экономию прошли — ни души. Бери себе, уводи что хочешь.
— Насчет «уводи» — пустое. Далеко не уведут — след на снегу останется, — заметил Гмыря. — А вот ненароком… пострашнее злодей сыщется, против народа который. Да со спичками пройдется…
— Поставил последнего казака сторожить.
— А где же ихние сторожа?
— Собрание у них. Батрацкий комитет выбрали. Омелько Хрен — председатель. Антона, беднягу, — подмигнул Гмыре, — обидели крепко. А он-то распинался за них. Провалили!
— Не провалили, — поправил Антон. — Формально придирку нашли. Не приступил, дескать, еще к работе.
— Так это же правда. Какой ты батрак, ежели скоро месяц, как дома, а ходишь — руки в брюки, как барин? На материной шее сидишь. Только знаешь народ мутить. А оно и не вышло, Артем Гармаш ножку подставил.
— С Гармашем я поквитаюсь. Будь уверен! Но и тебе, Кондрат Федорович, не забуду, как ты мне всадил нож в спину. И приурочил же!
— Я не один. Комитетом решали. Чтобы никакой большевистской анархии не допустить. Или левоэсеровской. И не допустим. А также и со стороны барина — никакой контры. Я лично предупредил его: живи себе тихо-мирно.
— А он надолго думает осесть?
— А тебе что? — вместо Пожитько ответил Гмыре Чумак. — Солнце он заслоняет тебе, что ли? Пусть живет себе человек.
— Именно! — ободренный неожиданной поддержкой, подхватил Пожитько. — Тем паче что ему некуда больше и деваться. Рязанская усадьба ухнула. Отобрали большевики. Так ты хочешь, чтоб и мы — за большевиками следом? Анархии хочешь?
Гмырю этот упрек Пожитько страшно возмутил. Покраснев, теряя самообладание, он порывисто шагнул к Пожитько и сказал негромко, но вкладывая в каждое слово всю свою злобу и неприязнь к этому человеку:
— Слушай, Федорович, скажи откровенно — чужих в доме нет, а Теличку сам привел, — скажи по правде: сколько пообещал тебе Погорелов за то, что сохранишь ему имение? Если все на старое повернется? Десятин двадцать обещал?
Теперь уже вспыхнул Пожитько:
— Говорите, да не заговаривайтесь, гражданин Гмыря! Имение я берегу для народа. И сберегу. И ничего… Как бы вам не пришлось пожалеть!
— В кутузку посадишь? Так некому сажать. Легейда правду сказал. А завтра Грицько Саранчук и Кузьму твоего разоружит.
— Завтра Грицько будет у нас начальником волостной милиции! — заявил Пожитько сгоряча и сразу же пожалел, что ради эффекта допустил такую ошибку — ведь это, по сути, выдумка. Правда, разговор с Рябоклячем об этом был, но с Грицьком еще не говорили.
— Завтра? — насторожился Гмыря. — Так, может быть, это ты на завтра и облаву на волков придумал?
— На каких волков? Где они у нас? Приснилось?
— А ягнят из овчарни кто таскает? — спокойно перевел разговор на другую тему Гмыря, убедившись, что про облаву Пожитько действительно ничего не знает.
— Где пьют, там и льют! Вот так тебе, Архип Терентьевич, на это отвечу, — сказал Пожитько.
— Вот это уж другой разговор! Спасибо хоть за это признание.
— Я про караульных. Где вы найдете такого дурака, который согласился бы целую ночь сторожить, вместо того чтобы спать на печи в просе?!
— Нет, неправильная постановка вопроса! — вмешался Диденко. — Не дураков на это большое общественное дело искать нужно, а сознательных граждан, которые за честь бы для себя считали. Позор, Кондрат Федорович, даже разговоры такие. О практике я уж и не говорю. Это я тебе, Кондрат, по партийной линии.
— Да я что?! — начал было Пожитько, но Диденко оборвал его властным жестом и повернулся к Гмыре:
— Однако ваша беспартийность, Архип Терентьевич, отнюдь не гарантирует вам непогрешимости. Ошибаетесь и вы в некоторых вопросах. Кто спешит, тот людей смешит. А то еще есть и такая пословица: тише едешь — дальше будешь.
— Вот, вот, именно так! — зло усмехнулся Гмыря. — Это им как раз и на руку. Им хотя бы еще год держать имение на учете и земельном комитете. Мало еще потянули оттуда!
— А ты докажи! — вспыхнул Пожитько и шагнул к Гмыре. — Что ты на честных людей поклеп взводишь! Сатана рыжий!
— Ну, это уж!.. — возмущенная, поднялась с места Ивга Семеновна. — Это уж безобразие!
Вскочил с места и Диденко. Подошел к ним и развел их в разные стороны.
— Друзья! Какое наследство не поделили?! Стыд просто! И ужас! — Он отошел к столу, чтобы можно было окинуть взглядом всех, кто в комнате, и продолжал с искренним возмущением: — Именно ужас! Ведь если мы, цвет нации, можно сказать, лучшие ее сыны, не придем к согласию, то что уж говорить о народе в целом! Нечего нам тогда и огород городить со своей государственностью. Не горазды плясать — нечего и музыку заказывать. Пускай Московщина и дальше нами правит, как два с половиной столетия… Устраивает вас такая перспектива? Молчите? Вот и хорошо. И будем считать инцидент исчерпанным. Тихо-мирно найдется о чем поговорить. Согласны? Как вы, петухи?
Пожитько жестом доморощенного актера поскреб в затылке и сказал с соответствующей интонацией:
— Ин быть по сему!
Гмыря остывал медленнее. Молча сердито сопел, мял в кулаке рыжую бороду и наконец вместо ответа сказал, обращаясь к невестке:
— Скажи Харитине — пусть самовар поставит!
Сбор участников «облавы» был назначен в казенном лесу, возле хаты лесника. Выходить из дому должны были, как только прозвонят к «достойно». Это было самое удобное время. Раньше не было надобности, да и не всякая хозяйка в воскресенье рано управится, чтобы накормить чем-нибудь горячим уходящего на целый день мужа. А позже — трудно было бы избежать любопытных: после обедни нашлось бы немало охотников, особенно среди молодежи, принять участие в облаве. Ради развлечения, хоть и без оружия, просто в роли загонщиков. А нужды в этом не было. Наоборот, один лишний мог бы все испортить. Дело требовало откровенного, прямого разговора единомышленников.
И день выдался на славу — ясный и погожий. Небольшой морозец после вчерашней оттепели покрыл за ночь все пушистым инеем, преобразив знакомый до мелочей окружающий мир в волшебную зимнюю сказку. Невольно вспоминалось, что уже когда-то давно видел мир именно таким. И воспоминания вели в далекое прошлое, в детство, когда, может быть, после прочитанного в школе стихотворения приснились ночью и сам Дед-мороз, который «обходит владенья свои», и вот такой, словно заколдованный лес.
И хотя лесник Сидор Деркач нисколько не был похож на сказочного Деда-мороза — ни седой бороды (бритый подбородок, подстриженные рыжеватые усы), ни густых, покрытых инеем бровей, — это не портило очарования.
— Хозяину леса почет и уважение!
— Здоро́во, хлопцы-моло́дцы! А куда путь держите, коли не секрет?
— Вот здесь и разобьем лагерь. Никого еще не было? Ну, стало быть, мы самые первые — авангард.
«Хлопцы-моло́дцы», среди которых только Андрий Лукаш был действительно еще холостым, а Кирило Левчук и Овсий Куница женатые уже лет по десять, выбрали место на солнечной полянке через дорогу от хаты лесника и насобирали веток, валявшихся здесь в достатке после недавней порубки. Лесник принес сухих щепок, развели костер. Тем временем подошли Артем Гармаш с Петром Легейдой, Невкипелый Тымиш с Терешком Рахубой. А спустя некоторое время — неразлучная после вчерашнего троица: Грицько Саранчук, Лука Дудка и Остюк Иван. Расположились возле костра — кто на пеньке, кто на охапке хвороста, а кто и просто присев на корточки.
Лука по привычке сразу начал сквернословить. И без всякой причины (ругань была для него как поговорка). В другое время никто, пожалуй, и не обратил бы внимания, но сейчас не успел еще Лука после ругани и дух перевести, как Кирило Левчук сказал внешне спокойно, но, чувствовалось, с сердцем:
— Слушай, Лука! Говорю без шуток: еще раз ругнешься так — опомниться не успеешь, как заеду в ухо. Имей совесть! Глянь только, какая красота вокруг. Какое чудо природы!
Лука прикурил от вынутого из костра уголька, выпрямился во весь рост и глянул вокруг. И словно бы только теперь все увидел.
— И впрямь чудо! Разрешаю: бей в ухо, ежели заработаю. Но еще большее чудо, хлопцы, что живы мы, сидим вокруг костра и — дома! А не сгнили в братских могилах. Скажете — нет?
И потекли фронтовые воспоминания. Каждый за три года войны попадал не раз в такие переделки, что и уцелел-то только чудом. А с некоторыми это случалось даже после революции. Левчук в июньском наступлении Керенского едва голову не сложил, получил тяжелое ранение.
Среди сидящих вокруг костра были солдаты со всех фронтов, от Балтийского до Каспийского моря. И не только с фронтов. Были из тыловых гарнизонов (преимущественно после госпиталей) — даже из таких больших городов, как Киев, Харьков, Смоленск. И из их рассказов послереволюционная жизнь страны возникала панорамой — красочной и животрепещущей.
С особым интересом слушали рассказ Овсия Куницы, вернувшегося всего несколько дней тому назад из Смоленска, где он лежал в госпитале.
О жизни в «большевистской России» после Октября ветробалчане кое-что, конечно, знали и раньше. Ленинские декреты о мире и земле вот уже второй месяц волновали Ветровую Балку. Номера газет, где были напечатаны эти декреты, были зачитаны до дыр и переходили из хаты в хату. Многие выучили декреты наизусть. И в общей беседе, когда завязывались долгие и страстные дебаты по этим наболевшим вопросам, всегда оказывался кто-нибудь из таких «подкованных». Но хватало и иных «грамотеев» — прилежных читателей эсеровской «Боротьбы», которые искусно орудовали редакционными комментариями к этим декретам. Они использовали их по-своему, как большевистскую пропаганду — и только. Поэтому очевидцы, такие, как Овсий Куница, были для всех счастливой находкой.
Главным образом, конечно, расспрашивали Овсия о том, как русские крестьяне проводят в жизнь большевистский декрет о земле. Как поступают они с помещичьей землей и с имениями. Овсий подробно рассказывал. Хотя и не довелось самому побывать ни в одной деревне там, на Смоленщине, но разве мало приезжало в госпиталь к раненым родичей из деревень. Да и сам, когда стал поправляться, бывало, каждый день на базаре среди приезжих крестьян терся. Приглядывался, расспрашивал. Делят землю. И хозяйство делят. И помещиков — в три шеи из имений. Тех, которые засиделись, сами не удрали, заблаговременно.
— Не то что у нас! — заерзал на пеньке от возмущения Дудка Лука и уж хотел… но невольно глянул на Левчука да только челюстями повел. — Не от нас Погорелов бежит, а к нам! И что он себе думает?!
— Терешка спроси, — улыбнулся Левчук. — Он, слыхать, вчера за ужином по чарке с Погореловым пил. Знать, и об этом была речь.
— А конечно, была! — в тон ему ответил Терешко. — Думает, что дураков на его век еще хватит.
— Боюсь, короткий век определил сам себе!
Вот так, начавшись с шутки, и зашел разговор про ветробалчанскую жизнь. Сначала Терешко подробно рассказал о вчерашнем собрании батраков, на котором был избран батрацкий комитет в составе Омелька Хрена, деда Свирида и его, Рахубы Терешка; о постановлении собрания обратиться к сельскому обществу с заявлением-просьбой учесть при разделе земли и имущества помещика и их, батрацкие, интересы. Чтоб не пустить людей по миру. И советовали наилучший выход: организовать в экономии прокатную станцию рабочего скота и инвентаря, а также племенные пункты. И, наконец, подсказывали в своем постановлении, как поступить с помещиком Погореловым. Чтобы и без насилия, но и без поблажек. Запрячь водовозного Чубарика в розвальни, да и отвезти на станцию — пусть попробует хоть напоследок не под медвежьей полостью, а на соломке!
— А я бы и Чубарика не гонял! — сказал Куница. — А повесил бы ему котомку через плечо с краюхой хлеба да щепотью соли — и дуй на все четыре!
— Не выйдет, Овсий, — сказал Клим Гончаренко, — ведь власть под защиту взяла Погорелова. Видал, как Рябокляч да Пожитько нянчатся с ним? А тут еще и Павло Диденко их нынче настроил!
В ответ на расспросы Гончаренко рассказал, что утром ему наказали явиться в волость. Пошел. Оказывается — партийное собрание эсеров.
— А при чем?
— Вот то-то! Ни сном, ни духом! Докопался-таки: оказывается, еще летом, когда записывал Колюжный в «Просвиту», так заодно и в эсеры вписал. Да разве только меня одного? И Йосипа Сороку, и Грицька Передерия. Ну, выматерили мы Колюжного и ушли.
— Вот и зря! — сказал кто-то. — Коли уж попал, хоть бы послушал, о чем они.
— Закрытое собрание. Выставили! Ну, да я, правда, цигарку все же выкурил в коридоре, у двери. Диденко Павла послушал. Потом новая учительница слово взяла. Бедовая бабенка! Как она чихвостила Рябокляча и Пожитько! За что? Да разве, стоя за закрытой дверью, толком разберешься! И мне рикошетом попало.
— А тебе за что?
— Мертвой душой обозвала! Вот убежденная! Для нее — ежели ты не эсер, то уж и мертвая твоя душа. А о тебе, Грицько, с похвалой отзывалась.
— Обо мне? — удивленный, повернулся к Климу Грицько.
— Вот таких, говорит, геройских людей, как Грицько Саранчук, в партию нужно привлекать, а не всякие там мертвые души. Намотай, Грицько, на ус!
— Да ну тебя… с ней вместе! — крепко выругался Грицько. И только Артем из всех присутствующих правильно понял причину его раздражения.
— Ну, а насчет земли, имения, что Диденко привез из уезда? — направил Клима на более интересную тему Овсий Куница.
— До Учредительного собрания и думать не моги! Напоминал про драгун в девятьсот пятом году.
— Вот и дурак! — вскочил на ноги Левчук. — Даром что ученый!
— Пускай он это своей маме рассказывает, — поддержал Левчука Тымиш Невкипелый. — Девятьсот пятый год! Сравнил!
В разговорах и не замечали, как время шло. Вновь прибывшие, не здороваясь, чтобы не мешать беседе, молча располагались возле костра. А затем и сами вступали в разговор. Так продолжалось, пока в селе не зазвонили во все колокола.
— Ну что ж, братцы, может, хватит ждать? — спросил Петро Легейда. — Времени было достаточно. Кто хотел прийти…
— Погодите, дядя Петро. Вон еще двое, — остановил Тымиш Невкипелый. — Подождем уж их.
На дороге, шагов за сто, из-за поворота появились две фигуры: в белом тулупчике Иван Козыр и в куцей шинели, с винтовкой на ремне Хома Гречка.
— А вот без Хомы можно было бы и обойтись, — заметил Лука Дудка.
— А почему? — спросил Легейда. — Не такой бедняк, как и ты?
— Да, бедняк. Этого я у него отнимать не буду — своей нищеты хватает. А вот только… Уж очень он перед богатеями спину гнет.
— Вот и надо помочь человеку разогнуть спину.
Заметив группу людей возле костра, Козыр и Гречка ускорили шаги.
— А позади есть кто? — спросил Легейда, когда они подошли к костру.
— Нет, не видать, — ответил Козыр. — Это мы с Хомой, должно быть, в хвосте.
— Так давай, Артем, начинать.
— Да мы, собственно говоря, уже начали, — сказал Артем.
И действительно, разве все эти разговоры не вели к тому, ради чего они собрались здесь? Картина ясная: медлить больше нечего. Пора приступать и в Ветровой Балке к разделу помещичьей земли и хозяйства. Но организованно. Без красного петуха, как это было в девятьсот пятом году. Без сумятицы, в которой, как в мутной воде, ловкачам рыбку ловить. А охотникам нажиться за счет бедноты и в Ветровой Балке хватит. И чтобы этого избежать, необходимо крепкое единство бедноты и батраков экономии. Не плестись в хвосте за сельской громадой, а вести за собой.
— Вот для этого, братцы, мы и собрались сейчас, — продолжал Артем. — Чтобы положить начало. Нужно организовать ядро — вооруженный отряд Красной гвардии бедняков, вокруг которого со временем объединится и вся ветробалчанская беднота.
— Обожди! — остановил Артема Грицько Саранчук. — Выходит, вчера вы, дядя Петро, зря меня сюда звали. Ежели отряд — только из бедняков.
— А ты кто, буржуй разве? — ответил Легейда. — Про тебя специально разговор был. И решили, что ты хоть и середняк, а человек наш. Сам показал себя вчера. Да и не со вчерашнего дня только знаем мы тебя как хлопца добросовестного, разумного.
— Удовлетворяет тебя ответ? — спросил Артем.
— Спасибо за доверие. Но вспомнился мне наш спор с тобой, Артем, в Славгороде.
— Без споров, Грицько, и впредь не обойдется. Но не то сейчас главное, что нас разъединяет. Главное то, что середняк не имеет другого пути, как только с беднотой вместе. Вплоть до окончательной победы революции. И потом — при социализме — тоже вместе жить. Каждый умный человек это должен понять. А мы тебя именно таким и считаем — умным парнем.
Еще несколько человек высказались за Грицька. А против никто не выступил. Грицька это тронуло, но вместе с тем и протрезвило. Еще по дороге сюда Лука Дудка с Остюком решили выдвинуть Грицька на командира отряда. Грицьку, конечно, это несомненно льстило, но чтоб очень этого хотелось… Может быть, если бы на душе не было так тревожно из-за Ориси! Почти равнодушный к предложению, дал согласие. Но теперь, поняв, что его кандидатуру, бесспорно, провалят, почувствовал легкое сожаление и недовольство собой. Сам виноват! Для чего было поднимать этот вопрос! Подчеркивать свою исключительность! Интересно — кого же тогда? Легейду Петра? Ну что ж, человек подходящий. А может, Левчука?..
Занятый этими мыслями, Грицько и не заметил, как началось обсуждение.
За организацию отряда были все. И не удивительно: кто был против, тот просто не пришел. Но были и такие, которых не звали, а они пришли. Все это были люди без оружия. Но каждый держался кого-нибудь из тех, кто имел винтовку. Естественно, что это сразу же внесло изменения в первоначальный план — организовать отряд только из людей, имеющих оружие. Возникла небольшая дискуссия, но обе стороны скоро пришли к соглашению. Конечно, чем больше народу будет в отряде, тем лучше. Если сегодня нет оружия на всех, нужно добиться в уезде, чтобы помогли раздобыть. А пока закрепить по два-три бойца на одну винтовку. Особенно дружно добивались этого, разумеется, безоружные, достойным представителем которых явился Кирило Левчук, сам безоружный.
— А где я мог ее взять? Ежели домой попал прямо из госпиталя. Да и не один я такой! — И страстно доказывал, как это хорошо — иметь по нескольку бойцов на одну винтовку. Особенно для караульной службы. Хотя бы в том же имении. То пришлось бы каждому дежурить дважды в неделю, а так один раз. Легче? Еще бы!
Тымиша Невкипелого беспокоило другое. С Левчуком он согласен вполне. Очень хорошо, что людей сошлось больше, чем звали. Но вместе с тем в этом есть и плохое.
— Не умеем держать язык за зубами! Дядя Петро, предупреждали вы каждого, чтобы никому ни слова?
— А то как же! Обязательно!
— Тогда, хлопцы, черт знает что получается! Хорошо, что на этот раз нечего, собственно, скрывать… А ежели бы было? А мы словно тетки на ярмарке! За длинный язык, я так думаю, нужно исключать из отряда.
Согласились и с этим без лишних разговоров. Дискуссию вызвало предложение Невкипелого разбить отряд на взводы не по ранжиру («Нам не на парад!»), а по месту жительства: кто над оврагом — первый взвод, на Новоселовке — второй, гончаровцы — третий, на юру — четвертый.
Грицько Саранчук был против.
— А ежели я хочу быть в одном взводе со своими лучшими друзьями? А они оба новоселовцы.
Его поддержали и Дудка с Овсюком. Однако большинство было за предложение Тымиша. Ведь ясно, что именно такая организация придаст большую оперативность взводам, а значит, и всему отряду.
И, наконец, последний вопрос — избрание командира отряда. Слово взял Артем, как человек, имеющий опыт организации красногвардейских отрядов среди рабочих. Конечно, разница есть немалая между рабочими и крестьянскими отрядами. Что касается идейной ясности, пролетарской дисциплины — в этом есть чему поучиться у рабочих. Но в отношении военной подготовки крестьянские отряды в лучшем положении, в частности и ветробалчанский: почти все — фронтовики. И выучка есть, и обстреляны. Поди, каждый смог бы и командиром отряда быть.
— И в этом, если хотите знать, товарищи, — пошутил Артем, — наибольшая трудность. Просто глаза разбегаются: и тот хорош, и этот неплох. А выбрать нужно только одного. И, конечно, наилучшего. Во всех отношениях! Ведь командир отряда — душа его!
Первым назвали Петра Легейду. Человек достойный, на фронте командовал взводом. На нем, очевидно, и остановились бы, если б не одно обстоятельство. С той поры, как в селе заговорили о перевыборах сельского Совета, все чаще ветробалчане называли Петра Легейду как подходящего кандидата в председатели сельского Совета. И сейчас, у костра, большинство решило, что для этой работы и нужно его оставить.
— Помоложе надо. Попроворнее! — посоветовал Петро Легейда. — Давайте Тымиша Невкипелого попросим.
— О, кабы не рука!.. — сказал кто-то.
— А что рука! Небось целое лето с отцом пильщиком работал. А командовать отрядом больше головой надобно, а не руками, — стоял на своем Легейда. — А голова у Тымиша смекалистая. Крепка и флотская выучка!
Артем рассказал об участии Тымиша в боевой операции в Славгороде несколько дней назад.
— Не всякий и с двумя руками… — Но, поняв, что Грицько может воспринять это как упрек себе, оборвал фразу.
Лука Дудка хотел было, воспользовавшись паузой, предложить своего кандидата, но Грицько остановил его — не нужно.
— Ну что же, братцы, пускай будет Тымиш, — сказал Левчук. — Правда ведь, дело не в руке. А хлопец геройский. Значит, и командир хороший будет. Если постарается!
Прошел Невкипелый единогласно. Когда закончилось голосование, он, заметно взволнованный, встал и поблагодарил за честь и доверие.
— Но стараться, хлопцы, давайте будем все, — сдержанно улыбаясь, сказал Невкипелый. — Говоря другими словами, дисциплину буду требовать, настоящую, флотскую. На «шалтай-болтай» не рассчитывайте. Ежели для вас не подходит, то лучше сразу снимайте с командира.
— А ты не запугивай!
— Снимем, когда захотим! — шутками отвечали бойцы.
— Согласен! Ну, а сейчас — кончайте курить. — И через минуту негромко, но с интонациями по крайней мере командира батальона, скомандовал: — Становись!
Все начали строиться. В две шеренги; как уточнил командир: в первой — вооруженные, во второй — без оружия. Всего в отряде было двадцать семь человек.
— А ты, Грицько, почему стал не на свое место? Кто живет на юру — четвертый взвод.
Грицько очень неохотно занял место в шеренге через несколько человек, став рядом с Хомой Гречкой.
— И назначаю тебя командиром четвертого взвода.
— Над кем командиром? Над Хомой!
— Не над одним Хомой. Шесть человек вместе с тобой во взводе. Меньше, чем в других. Но это только начало. Меньше и винтовок. Когда достанем, в первую очередь тебе дадим. — Потом отошел на несколько шагов и подал команду равняться. По команде «Смирно!» отряд замер в неподвижности. — Ну вот, братцы-товарищи! — сказал Невкипелый просто и в то же время торжественно. — Поздравляю вас с организацией боевого отряда Красной гвардии в Ветровой Балке!
— Спасибо! Благодарим! — послышались голоса из шеренг.
— На сегодня у нас еще не все готово, — говорил Невкипелый. — Знамени нет. А его должны вручить нам на сходе или в сельском Совете. Не знаем еще, как будет. Подходящую материю уже достали. К воскресенью знамя будет готово. Девчата его вышивают. И в воскресенье на сходе перед знаменем примем присягу на верность революции и трудовому народу. А пока что эту неделю тоже не будем баклуши бить. С завтрашнего дня каждую ночь охрану имения будет нести наш отряд. А теперь стоять вольно. У кого оружие — вынуть затворы.
И начиная с правофлангового, стал проверять винтовки, заглядывая в стволы. У большинства оружие было в неплохом состоянии. Но у некоторых в стволах такое творилось, что Невкипелый просто слов не находил от возмущения. И только для первого раза обошелся сравнительно мягко: пристыдил перед строем и приказал к завтрашнему дню вернуть этим «железинам» надлежащий вид — боевого оружия. Подошла очередь Хомы Гречки. Бойцы ожидали и на этот раз очередного разноса. И были крайне удивлены: Невкипелый, заглянув в ствол, довольно кивнул головой.
— Молодец, Хома! Когда чистил?
— Вчера, — ответил Хома, пряча глаза, и поспешил добавить: — Вчера вечером, после того, как Легейда наказал сюда прийти.
— Еще раз молодец! Видели, хлопцы? А кто еще почистил или хотя бы протер винтовку вчера, после наказа? Нет таких! Спасибо, Хома, что порадовал. Дело не только в чистой винтовке, а в преданном отношении к делу.
Он скомандовал заложить затворы. И потом некоторое время занимались строевыми упражнениями. Наконец сказал, довольный:
— Нет, не забыли еще. Выходит, обойдемся без «сена-соломы». Ну, братцы, как? Может, на этом и кончим первый сбор отряда? Об остальных мелочах будет разговор с командирами взводов.
— А какой условный сигнал на случай тревоги? — спросил командир первого взвода Левчук.
— Да тревоги пока что не предвидится, — сказал Невкипелый, но согласился с Левчуком: можно и об этом договориться сейчас.
По его мнению, лучшего сигнала, чем колокол, не могло быть. Мертвого поднимет на ноги. Достаточно вспомнить девятьсот пятый год. Собираться по взводам. Каждый командир взвода определяет место сбора для своих бойцов. А место сбора для всех взводов — площадь перед церковью.
На этом и кончили. Командир отряда Невкипелый приказал своим людям погасить костер. Поблагодарил лесника Деркача за гостеприимство. В ответ Деркач пожелал им «ни пуха ни пера», а перейдя на серьезный тон — военной удачи. И Невкипелый повел свой отряд с песней по лесной дороге, а потом — лугами — к селу, маячившему вдали, на высоком холме, своими ветряками.
Сегодня с самого утра Орися чувствовала себя плохо. Сказалось нервное напряжение последних дней. Правда, вчера после откровенного разговора с Артемом она немного повеселела: может, и в самом деле единственная причина — то страшное, что стряслось с горемычной Настей в Песках. Тем более что поведение Грицька дома в течение этих дней, судя по рассказу Кирилка, словно бы подтверждало предположение Артема. Рассказывая про новую учительницу, Кирилко не мог, естественно, умолчать о такой новости, как контузия Грицька Саранчука. В ответ на бабушкины возражения он передал весь рассказ Марийки Саранчук про Грицька в классе, на уроке. И то, что очень печальный, и никуда со двора не выходит, и работать не очень годный: выйдет бревна тесать, поработает немного и бросает — нельзя ему много работать.
Еще бы! В плохом настроении — Орися по себе знает — и работа из рук валится. Даже почувствовала некоторую ревность к покойнице Насте. Хотя, правда, пристыдив себя, постаралась подавить это горькое чувство. И тогда прониклась искренней жалостью к несчастной девушке и возмущением против виновников — родителей. Не гнались бы за богатством, отдали бы за Грицька — жива была бы дочка. Сейчас дождалась бы с войны… «А как бы я тогда?!» — ужаснулась Орися от одной этой мысли. И еще сильнее захотелось как можно скорее увидеться с Грицьком. И уж корила себя за то, что так строго запретила Артему говорить что-либо о ней при встрече с ним. Разве это унизительно?! А если бы знал, как скучает по нем, может, скорее пережил бы все то тяжелое и скорее — возможно, даже сегодня — пришел бы. Впрочем, была надежда, что Артем умнее ее и знает сам, как повести себя при встрече с Грицьком. Но Кирилко своим рассказом и эту надежду отнял у нее. Если не выходит из дому, то как же встретятся? Сам Артем не пойдет к Саранчукам, в этом Орися была уверена. И вот после обеда, вернувшись из леса, Остап с дядей Мусием принесли в хату новую весть. Весть о стычке во дворе Дудки, где Грицько с Остюком обезоружили «вольных казаков». А ведь как раз на Новоселовку, к Невкипелому, и пошел Артем. Теперь уж наверняка встретятся. Даже появилась надежда: если собрание батраков не затянется, так, может, вместе с Грицьком и придут?!
Но Артем пришел один, поздно ночью, когда уж спать ложились. Был заметно уставший. Однако, когда Остап спросил, что же было в имении, стал весело рассказывать о своей встрече с Погореловым, о собрании батраков.
Орися, занятая своими мыслями, и не слышала толком, что он рассказывал. Не могло быть, думала она, чтобы он за целый день не встретился с Грицьком. А если виделся, то разве могло быть, чтобы Грицько ничего ей не передал? Так почему же Артем ничего не говорит? (Ведь знает, что ей невтерпеж!) Будто нельзя было с рассказом о собрании немного подождать! Возмущенная, подошла она к своей постели на лавке и сердито приказала хлопцам отвернуться. Разделась и легла лицом к стене. Ну и пускай себе разговаривают, хоть до утра! Если такие бездушные! Если им безразлично, что она в тревоге всю ночь глаз не сомкнет. Да и мама хороша! Разве нельзя было остановить Артема и прямо спросить про Грицька? Так нет, ее, видите ли, тоже интересует собрание в экономии. Ну и пусть! Она и сама как-нибудь справится… Только уж, если бы и захотел Артем, она так сердита на него, что не станет слушать, притворится, что спит. И все же невольно прислушивалась к разговору, с нетерпением ожидая, когда он закончит свой рассказ.
Наконец мать остановила Артема. Поздно уже. Стала стелить ему постель на другой лавке и вдруг спросила про Грицька — не виделся ли случаем с ним? Виделся. Девушка затаила дыханье, ожидая, что скажет дальше. Но Артем одним только словом и ограничился. Снова заговорил с Остапом, теперь уже о какой-то облаве назавтра. «А если бы не думал, что сплю, сказал бы еще что-нибудь!» — подумала Орися и невольно тяжело вздохнула.
— О, ты еще не спишь! — удивилась мать.
Только тогда Артем бросил окурок (курил возле шестка), подошел к ней и сказал виноватым тоном, хорошо понимая ее настроение:
— А я заговорился с Остапом. Поклон тебе, Орися, от Грицька.
— Спасибо! — ответила Орися, очень обрадованная, но вместе с тем и удивленная равнодушным тоном Артема, передавшего ей эту милую ее сердцу весть. — А больше ничего не передавал?
— Спрашивал, когда можно прийти.
— Спрашивал? Чудно́! — сказала мать. — До сих пор всегда приходил не спрашивая. Где это он таких церемоний набрался?
— А теперь спи, Орися, — заторопился Артем, желая кончить на этом разговор. — Спи. Утро вечера мудренее!
Но Орисе было не до сна. Снова и снова вспоминала слова Артема про Грицька, про его поклон ей. И не так даже слова, как то, с каким равнодушием, как неохотно передал ей все это Артем. Почему? Ведь знал же, что для нее не было вести дороже этой! И к чему эта пословица?.. Нет, чего-то недосказал Артем. Что-то оставил на утро. Почему? Напрасно пытаясь разгадать эту загадку, промучилась до полуночи и наконец уснула неспокойным сном.
Поэтому встала сегодня такая вялая, будто нисколько не отдохнула за ночь.
Было уже позднее утро. Мать хлопотала у печи. Мотря спала. Спали еще и дети. Остап, пристроившись возле лавки, чинил Кирилковы сапоги. Артема в хате не было. Пошел в больницу на перевязку. Пошел спозаранку, потому что позже должен был куда-то уйти на целый день. Орися забеспокоилась. Мало того, что ночь, неужто ей еще целый день мучиться? И решила дивчина: вернется Артем из больницы — во что бы то ни стало допытается, узнает, что он скрывает от нее. А тем временем, помогая матери стряпать, все старалась во время разговора заставить мать заговорить о Грицьке. Но, как видно, мать знала не больше, чем она.
Артем вернулся не скоро: пришлось переждать много больных. Рана заживает хорошо. Фельдшер Иван Никифорович обещает к рождеству снять повязку. Видно, поэтому был веселый и более разговорчивый, чем всегда. Это подавало Орисе какую-то надежду. Но жаль, очень торопился — не успел зайти в хату, как попросил у матери поесть чего-нибудь. А не станешь же вот так, ни с того ни с сего, при всех расспрашивать про Грицька. А сам Артем, как видно, не имел намерения возвращаться к этой теме. Больше того, во всем его поведении — по крайней мере так казалось Орисе — было заметно, что именно этого разговора он сейчас всячески избегает. Тогда Орися наконец решилась. Когда Артем, позавтракав, стал одеваться, Орися, помогая ему, тихо спросила:
— Что ты вчера не договорил мне про Грицька? Оставил на утро?
— Ничего не оставлял, — ответил Артем.
— А почему же ты сказал: «Утро вечера мудренее»?
— Ну… — замялся парень, — не обязательно так буквально понимать эту пословицу. Может быть, я не очень кстати ее употребил. А вообще… — рассердившись на себя за свою беспомощность, добавил Артем, — ты прости меня, Орися, но, если уж говорить откровенно, не гожусь я в посредники в таких делах. Да и есть ли в этом надобность? Вот придет сам, его и расспросишь обо всем, что тебя интересует или беспокоит. И меньше об этом думай. Найди какую-нибудь работу.
До полудня помогала матери стряпать. Потом вымыла Софийке и Федьку головы, прокатала им чистые рубашонки. После обеда немного почитала. Еще до болезни взяла в библиотеке «Какдашеву сім'ю» Нечуя-Левицкого и не успела прочитать. А вчера уже прибегала Галя Пивненко за книжкой. Орися пообещала дочитать и сегодня обязательно отдать. Но дочитать не удалось. Помешал неожиданный гость.
Павло Диденко перед отъездом из села, зная, что сейчас Артема нет дома, решил зайти к Гармашам. Еще вчера на такой счастливый случай он не рассчитывал. Поэтому ночью, вернувшись от Гмыри, написал Орисе большое письмо, надеясь как-нибудь передать ей. Ну, а теперь отдаст собственноручно. Ведь все равно, хоть и зайдет, хоть и увидится, но наедине вряд ли удастся поговорить, да, возможно, это и лучше. Ведь что такое слово? Воробей, вспорхнул — и нет. А письмо не один раз прочитает, пока наизусть не запомнит. Какая девушка, если она не ханжа смолоду, откажется от сладостной утехи читать и перечитывать пламенное и поэтическое объяснение в любви?! Если, конечно, не переступать границ, как это, к сожалению, случилось уже с ним однажды. На этот раз в письме Павло был куда более сдержан, чем в ту августовскую ночь, когда гостил у родителей и, провожая после спектакля Орисю домой, уговорил ее постоять с ним возле перелаза. Под свежим впечатлением от спектакля, в котором он впервые увидел и услышал Орисю в роли Наталки-Полтавки и был восхищен ею, именно в тот вечер и облеклась в конкретные формы в его воображении давнишняя неясная мечта о собственном уютном уголке «сельской идиллии», где время от времени можно было бы укрыться от повседневной городской суеты. Вот об этом он и завел разговор тогда, возле хаты. Лучше было б не заводить. Только и добился, что вызвал негодование у девушки. И всю дорогу, до самой школы, растирая отерплую после пощечины щеку, он издевался над собой: «Так тебе и нужно, недотепа! Кретин несчастный, сразу за пазуху полез. Вот и получил по заслугам». А на другой день должен был специально идти к Гармашам — просить у Ориси прощения. Ибо никак не собирался оставлять свои намерения в отношении девушки и надежды на успех не терял. Он был не из тех, которые, потерпев поражение, опускают руки. Не удалось на этот раз — значит, не сумел. Не той тактики держался. И, наученный горьким опытом, сейчас, в письме, Павло изменил тактику: говорил не столько о пылкой страсти своей к ней, сколько о родстве душ. О «свободной любви» — как одном из завоеваний революции — боялся уже и заикнуться. Правда, и таких слов, как «женитьба», в письме тоже избегал. Обходился очень туманными, хотя и весьма поэтичными, словами, ни к чему его не обязывающими. Но и от нее сейчас ничего конкретного не требовал. Просил только об одном — чтобы за время, пока будет в разлуке (возможно, и надолго!), не совершила непоправимой глупости. Яснее из осторожности не писал, считал, что и так поймете А не поймет, тоже не беда: мать растолкует. Ибо матери Павло решил сегодня обязательно «проговориться» (и уж не намеком, как вчера) о романтических похождениях Грицька в Славгороде.
Сразу после обеда, не ожидая, пока подъедут сани (Рябокляч обещал прислать своих лошадей — отвезти его на станцию), Павло заторопился к Гармашам. Туда и велел кучеру заехать.
Когда Павло пришел к ним, дома были одни женщины. Мотря спала. Обстановка, на какую Павло и не рассчитывал. Весело поздоровавшись с тетей Катрей и Орисей, он, помня, что в хате сыпняк, отказался снять пальто, отговорившись тем, что ненадолго, и только расстегнулся.
— Но хоть ненадолго, а не мог не зайти! — добавил он, садясь на лавку возле Ориси.
— Спасибо, что не забываешь, — сказала Гармашиха.
— Такое не забывается! — вздохнул Павло и сразу решил: совсем не повредит хоть немного согреть разговор лирическими воспоминаниями. Ибо в словах Катри сегодня почему-то не хватало обычной душевной теплоты, и в молчании Ориси чувствовалась определенная отчужденность. Сделав небольшую паузу, Павло продолжал: — Да и как можно забыть, что здесь, под этой балкой, висела моя люлька! А в детстве за этим столом, в этом красном углу, сколько рождественской кутьи с медом было съедено нами — счастливой детской оравой! Помнишь, Орися? — Это уж было рассчитано не столько на тетю Катрю, сколько на Орисю. — Помнишь, как я, бывало, в сочельник каждый год вечерю, приносил?
— А почему бы мне не помнить! — подняла дивчина голову. — Не так уж я мала тогда была, все помню. Да, кстати… — И замялась немного — сама поняла: не так уж это было кстати. — Зачем ты мне плахту передал? Я не хочу от тебя никаких подарков. И не возьму.
— А я не тебе. Это Наталке-Полтавке, в тебе воплощенной. Для сцены будет тебе.
— Ну, так я в драматический кружок и передам ее.
— Как хочешь, — обиделся Павло. — Но я никогда не думал, что ты такая злопамятная! И за что? Как на исповеди, скажу тебе…
— Не нужно об этом.
— Прости! Забыл, что для меня это табу. Запрещенная тема.
— Ни к чему это все. Да ты сам обещал не говорить больше об этом.
— И, как видишь, слово сдержал. Молчал, как немой, целых четыре месяца. И если сейчас, перед самым отъездом…
Орися перебила Павла, чтобы перевести разговор на другую тему:
— Мама говорит, что ты за границу едешь. Куда же это? И зачем?
Павло очень сдержанно и словно бы нехотя стал рассказывать ей, все время следя за собой, чтоб случайно не прорвалась каким-нибудь неосторожным словом его огромная радость, связанная с предстоящей поездкой. Он хотел создать впечатление у Ориси, что даже и эта поездка не просто служебная командировка, а драматическое событие: вынужденный побег куда глаза глядят, как единственное спасение для него в положении, создавшемся еще тогда, в августе, и за эти месяцы ставшем совсем для него нестерпимым. Глянув на Катрю, целиком поглощенную сейчас своим делом — рассказывала шепотом внукам, Софийке и Федьку, начатую еще до прихода Павла и, как видно, очень интересную сказку, — Павло вынул из кармана письмо и положил в книжку, лежавшую на столе перед Орисей.
— Прочитаешь, когда уеду, — сказал тихо. — И очень прошу — прочитай до конца. И внимательно. Вреда, не бойся, не будет. Наоборот. Особенно если учесть, что обстоятельства сейчас в корне изменились.
Орися внимательно и настороженно глянула не него:
— Ты о чем?
За окном — слышно было — подъехали и остановились сани, Зафыркали лошади.
— Вот уже и по мою душу! — сказал Павло и поднялся. — Сколько ни сиди, перед смертью, как говорят, не надышишься!
Стал прощаться. Пожимая Орисину руку, Павло почувствовал слабое пожатие ее пальцев. А грустные глаза на осунувшемся лице смотрели сейчас на него более приветливо, чем раньше. «Слава богу!» — вздохнул с облегчением. Но вместе с тем понимал, насколько неустойчиво еще у нее это настроение. Нужно было его чем-то закрепить. И внезапно придумал.
Прощаясь с Катрей, спросил про Артема, надолго ли приехал. Катря, немного удивленная этим вопросом, насторожилась, зная об их взаимной неприязни, за последнее время переросшей в открытую вражду, и ответила неопределенно — мол, толком и не знает. Должно быть, пока рука заживет. Павло возмутился:
— Что вы, тетя Катря, «пока заживет»! Да ни в коем случае! Что, ему жизнь надоела? Не сегодня, так завтра ему непременно нужно из Ветровой Балки уезжать!
И на расспросы встревоженной матери выложил, как обстоит дело. Ведь все эти дни гайдамаки ищут его в городе. Удивительно, как они сюда до сих пор не догадались заглянуть. Но что будет дальше? Ведь эта дура Приська, Гусака жена, разболтала уже на все село. А разве можно поручиться, что не найдется кто-нибудь в Ветровой Балке… Артем мастак врагов наживать. За один вчерашний день не одного приобрел! Начиная с Антона Телички, кончая помещиком Погореловым. Да и сама Приська, поехав к мужу, разве не выболтает? А искушение большое: немалую награду объявил атаман куреня за голову Артема. Это же факт!
— Сохрани и помилуй! — ужаснулась Катря.
— То-то и оно!
— Мама! — умоляюще прижав к груди руки, просила Орися. — Ну, скажите ему! Пусть сегодня же не ночует дома!
— Это было бы самое лучшее, — поддержал Орисю Павло. — Только не говорите, что я предупредил. Знаете сами, какой гонористый. Узнает — мне назло заупрямится. Дурень ведь. Считает — если мы с ним политические противники, не в одной партии, так уж и личные враги. А я ему не враг! И не такое сердце у меня, как он думает, шерстью обросшее. Человеческое!
— Спасибо, Павлушка, что сказал.
Но Павлу уже трудно было остановиться.
— Думаете, для меня безразлично горе в вашей семье? А ведь это было бы большое горе! Думаете, ваши слезы, тетя Катря, твои слезы, Орися, не терзали бы мое сердце? Знаю, что и сейчас, от этой неизвестности, как оно обернется, не буду иметь покоя. И не вы меня, тетя Катря, благодарите. Я вам скажу спасибо, если настоите на своем и все обойдется благополучно. На этом и прощайте.
— Счастливого пути тебе!
Павло застегнул пальто, надел шапку. И вдруг так, словно бы сейчас только вспомнил:
— Чуть не забыл. Еще у меня дело к вам, тетя Катря. Но это уж я хотел бы наедине. Без свидетелей. Нет, не тебя, Орися, я имею в виду, а… — Повел глазами на постель: Мотря уже проснулась. — Проводите меня хоть за порог. Будь здорова, Орися! Не поминай лихом. А в сочельник, за кутьей, вспомни бездомного бобыля, одинокого на далекой чужбине…
— Вспомним! — тихо ответила девушка.
Выйдя с Катрей из хаты, Павло остановился в сенях и начал без лишних слов:
— Об Орисе хочу. Очень беспокоит она меня. Теперь, когда увидел… Да ведь она совсем больна еще! Беречь ее нужно!
— Бережем. Как можем.
— Я не об этом. Очень некстати Грицько вернулся. Душа болит, как подумаю, что с ней будет, когда все раскроется. Она же ничего еще не знает про Грицька?
— А что раскроется? — настороженно спросила Катря.
— Только Орисе об этом ни в коем случае! Любовницу завел себе Грицько в Славгороде.
— Что ты? — отшатнулась от него Катря.
— Факт!
— Кого? Да и когда? За один день?!
— Разве для этого дела много времени нужно! — Но для большей убедительности молниеносно придумал: — Не теперь. В начале войны два месяца в запасном батальоне служил в Славгороде. Тогда и сошлись. И, видать, не на шутку голову вскружила. За три года войны не забыл. Только приехал в Славгород — и к ней!
— Да что ты мелешь?
— Правду говорю. Ту ночь, когда не вернулся к Бондаренкам, у нее ночевал.
— Ой, горенько! — в отчаянии вырвалось у Катри. Она прислушалась. Нет, не ошиблась. Слабым голосом Мотря звала ее из хаты: «Мама!» И вдруг испуганно заплакала Софийка.
Катря дернула дверь и, вскрикнув, бросилась к Орисе, лежавшей без сознания на полу, возле порога. Тут же, рядом, валялась кружка в луже воды.
— Попросила я напиться, — тяжело дыша, рассказывала Мотря, — она и пошла к порогу. Вдруг слышу — упала.
Но мать и не слушала, ей и так все было понятно. Она упала на колени возле дочки, встряхнула ее за плечи, позвала:
— Орися! Доченька!
Девушка ничего не слышала. Мать хотела взять ее на руки, но не смогла поднять отяжелевшее тело. Оглянулась на двери — так и стояли открытыми, — хотела позвать Павла помочь, но его в сенях не было. И след простыл. Тогда позвала Софийку, вдвоем перенесли Орисю и положили на лавку.
Не скоро девушка очнулась. И с открытыми уже глазами, устремленными на потолок, долго лежала неподвижно. Потом перевела взгляд на мать, не узнавая ее. И вдруг узнала и все вспомнила. Будто пружиной ее подбросило. Но мать придержала за плечи, не дала подняться с лавки.
— Полежи, доченька. Полежи еще!
— Пустите! — тихо и будто совсем спокойно сказала Орися и отвела руки матери. Встала на ноги. Но, не ступив и шага, пошатнулась и, чтобы не упасть, села на лавку. — Нет, — грустно покачала головой, — не в силах идти. Да и куда мне идти? Некуда! Почему я, мама, не умерла тогда? Пока не знала!
— Приляг, доченька. Ничего еще доподлинно не известно. Может, Павло напутал.
— Нет, не напутал. Я и сама, без Павла, знала. Сердцем чуяла. Почему же он три дня не приходил? И не бойтесь, мама, я плакать не буду! Я уж все слезы выплакала за эти три ночи. Лягу я, мама.
— Подожди, постелю. — А потом укрыла легким рядном, погладила по голове. — Вот и засни, умница моя!
Но пока уснула, всего еще было. И тихо лежала, и вскидывалась на постели, словно бы спросонья — от страшного сна, и плакала горестно. Это ей казалось только, что выплакала все слезы, — нет, хватало их еще, горьких… Давно в хату Гармашей, с тех пор, пожалуй, как провожали Остапа на войну, не заползала такая тяжелая, гнетущая печаль. Но наконец, измученная, обессиленная, девушка уснула тяжелым, глубоким сном.
Не проснулась и тогда, когда вбежал Кирилко и с порога, радостный, крикнул во весь голос:
— Бабуся!
— Тсс… — оборвала Катря внука и шепотом спросила: — Чего орешь? Горит где?
— Нигде не горит, — сник хлопец. — Дядя Артем идет.
— Идет — значит, придет.
— Да не один! С Грицьком Саранчуком!
Катря так и застыла от неожиданности! А еще час назад как ждала она этого! Даже уверена была почему-то, что именно так оно и будет: придет вместе с Артемом. И с нетерпением ждала. А теперь… Первой мыслью было поскорее выйти и встретить за порогом, чтобы в хату не пустить. Нужно сберечь Орисин покой, хотя бы этот, кратковременный, пока спит. И так бы она, наверно, и сделала, если бы была целиком уверена, что Павло сказал правду. А сейчас и подавно эта уверенность была поколеблена. Да как же мог Грицько прийти в таком случае? Какую же это совесть нужно иметь? И пока раздумывала, под окнами послышались шаги по скрипучему снегу и голоса.
Вошли в хату. Грицько еще с порога заметил, что Орися спит. Тихо поздоровался. Катря сдержанно ответила на приветствие и сразу подошла к сыну — помочь снять шинель.
— Раздевайся, — сказал Артем, немного удивленный невниманием матери к гостю и не догадываясь о причине.
Грицько не торопился. Подождал, пока тетя Катря повесила шинель Артема, разделся и повесил свою шинель поверх Артемовой. Холодный тон хозяйки он, конечно, уловил, но подумал, что это не что иное, как немилость за его хамство. Еще бы! За три дня не удосужился больную Орисю проведать. Ну, да он этого и ожидал. Неприятно и стыдно будет изворачиваться, но что поделаешь, если иного выхода нет! Пока Орися не выздоровеет совсем, нечего и думать сказать ей горькую правду. Нужно будет лгать — будет лгать! И глазом не моргнет. А тем временем утрясется малость, да, может, даст бог, и вообще обойдется.
Эти мысли несколько улучшили настроение Грицька. Но сдержанность хозяйки продолжала его беспокоить. За все время, что он сидит в хате, ни с единым словом к нему не обратилась. Молча хлопотала, собирая обед. Видно, очень огорчил ее. И как это он прощения не попросил! Сразу, как пришел, не догадался, а сейчас уж и некстати будет. Надо ждать подходящего момента. А его все не было. Вот уж и обед на столе.
— Садись!
И тогда Грицько, прежде чем сесть за стол, сказал:
— Золотое сердце у вас, тетя Катря! Ей-право! — Катря с удивлением подняла на него глаза. — Вместо того чтобы гнать ухватом из хаты, вы еще за стол сажаете.
— А за что же гнать из хаты?
— За то, что свинья. Если уж сам не мог прийти — так схватило меня, голову не мог поднять с подушки, — соврал он, не моргнув глазом, — так мог бы хоть с Марийкой поклон передать.
— Вон ты о чем!
— А о чем же вы думали? — насторожился Грицько.
— Садись. Обедайте уж, — уклонилась Катря от дальнейшего разговора, хотя ей это и нелегко было.
С тех пор как Грицько зашел в хату, именно такого момента и ждала она, чтобы без лишних слов, напрямик спросить его — правду ли рассказывал о нем Павло или напутал чего. Она должна знать наверняка, как вести себя с ним. И выяснить это необходимо было как можно скорее — ведь каждую минуту могла проснуться Орися. А подвергать ее еще такому испытанию, как встреча с Грицьком, никак было нельзя. Но, хорошо понимая все это, она все еще не могла решиться на откровенный разговор. Не раз принималась корить себя за нерешительность, не раз и слова нужные находила, а заговорить не могла. Всякий раз если не то, так другое мешало ей. Больше всего ее удерживала боязнь — как бы этими расспросами не раскрыть перед Грицьком семейную тайну: горе Ориси, которое причинил он своим обманом (пусть не думает, что на нем свет клином сошелся!). Мешало и присутствие в хате Кирилка. Те двое еще малы, ничего не поймут. А выпроводить Кирилка из хаты — язык не поворачивается. Да еще именно сейчас, когда хлопец разулся, разделся и сидел на лежанке с твердым намерением не оставлять своей позиции, очень выгодной для наблюдения за всеми подробностями этого долгожданного счастливого семейного события. Ну, да и это не причина. Можно было бы дело для Кирилка придумать, чтобы не так обидно было хлопцу, — послать хотя бы на розыски отца… Даже такие мелочи уже продумывала Катря. Оставалось только разжать губы. Но простая человеческая гордость восставала в ней, не позволяя первой начать разговор. И снова ждала подходящего момента. И дождалась, называется! Случись это немного раньше, а не сейчас, когда уж пригласила к столу… А теперь придется ждать конца обеда. Только этим и было полно ее сердце — нетерпеливым ожиданием. А они оба, как нарочно, хоть и голодны были — ведь прямо из лесу, — а ели не спеша и тихо, чтобы не разбудить Орисю, разговаривали. Наконец с обедом покончили.
Убирая со стола — хлопцы уже курили возле печки, — Катря неожиданно для себя самой вдруг сказала:
— Заходил Павло.
Оба посмотрели на нее. Артем — с удивлением, Грицько напряженно. Артем ждал, что мать скажет дальше. Но она молчала.
— А чего ему?
— Заходил прощаться. Да и дело было. — И, опасаясь, как бы Артем не перебил ее расспросами, поспешила добавить: — О тебе, Грицько, интересную весть принес.
— Обо мне? — удивился Грицько и, уже догадываясь, о чем речь, все же заставил себя вымолвить: — Какую же весть?
— Я вот и думаю: зачем ты пришел? Аль на свадьбу звать? С той своей, городской!
Грицько сидел ошеломленный. Потом жадно несколько раз подряд глубоко затянулся цигаркой и тяжело выдохнул вместе с дымом:
— Какой подлюга! — Он бросил окурок, порывисто поднялся на ноги и, подойдя к Катре, взволнованно спросил: — Скажите: это он вам одной говорил или при Орисе?
— А тебе что до этого? — холодно посмотрела ему в глаза Катря, поняв все по выражению его лица. — Хотел бы играть в жмурки и дальше?
— Какие там жмурки! За кого вы меня принимаете?! Вот и Артем живой свидетель! — горячо говорил Грицько. — Клянусь вам! Но я сам должен рассказать Орисе обо всем.
— До твоих ли рассказов ей сейчас? Иди себе с богом.
— А может быть, мама, — вмешался Артем и, досадуя на себя, глубоко затянулся цигаркой, — может, пускай они уж сами… или договорятся, или — наоборот, раз и навсегда. Любовь — это такое чувство…
— Да, сынок. Это такое чувство… Три дня назад оставляла Орисю… — И вовремя остановилась: не говорить же при Грицьке, как за эти три дня извелась девушка. — Да что бы я за мать была, ежели б разрешила ее сейчас волновать! Хворую такую. — И снова настойчиво Грицьку: — Иди себе, парень. Так будет лучше. Ни ты нам не должен ничего, ни мы тебе.
Грицько подошел и снял шинель с крючка. Стал одеваться.
Кирилко хотя и не все слышал, и из того, что слышал, не все понял, но увидел, к чему идет. И чтобы предупредить такую нелепицу (сидеть в хате и не увидеться с Орисей! Да что же она скажет, как проснется!), он не долго думая соскочил с лежанки и, подбежав к Орисе, стал тормошить ее за плечо.
— Орися, Орися! Да проснись же!
Когда Катря обратила внимание, было уже поздно: разбуженная Кирилком, Орися сидела на постели и удивленно озиралась затуманенными со сна глазами. Остановила взгляд на Грицьке. Сердце замерло, она и дыхание затаила, чтобы не развеялось радостное видение.
— Здравствуй, Орися! — нерешительно сказал Грицько и направился через хату к ней.
Но пока эти несколько шагов сделал, Орися совсем проснулась. И все вспомнила. Почти со страхом откинулась к стене и руки вытянула, как бы защищаясь:
— Не подходи!
— Орися! Да я все тебе расскажу. Всю чистую правду.
— Знаю я всю правду.
— Вранью поверила! — не моргнув глазом, возразил, правда, не очень уверенно, Грицько, но, заметив, как при этих словах изменилась в лице Орися: в радостном удивлении изломались брови, и глаза прояснились, — продолжал уже более уверенно: — А вот я не поверил, как видишь. Хоть Павло и плел мне о тебе всякие небылицы.
— Обо мне? Какие небылицы?
— Всякие. И о том, что дегтем ворота вымазала жена Пожитько.
— Да разве только нам! — вмешалась мать. — Ведь она сумасшедшая. Троим сразу.
— Теперь я знаю. Но Павло не говорил, что троим сразу. Про одну Орисю твердил. Ну, а теперь Орисе про меня наплел всякой всячины.
Мать неуверенно пожала плечами.
— Да каким же человеком надо быть, чтобы таких страстей наговорить! И для чего это ему понадобилось?!
— Видать, есть для чего!
— Не верится что-то. Да неужто он такой бессовестный?!
— Ой, мама! — недовольным тоном остановила мать Орися, сама уже безоговорочно поверив Грицьку. — Ну какая вы, право, мама… «Неужто такой бессовестный»! Да поискать такого! Вы ничего не знаете. А хитрый и подлый какой! Вы думаете, и про Артема говорил, предупреждая, с чистым сердцем? Я уж его раскусила. Кирилко! — попросила племянника, — Подай мне книжку, вон на столе.
Кирилка охотно принес книгу, отдал и ждал — что будет? Орися вынула из книги пухлое письмо и хотела порвать, но не смогла.
— А ну, дай я! — поспешил Кирилко.
— Сама! — она разорвала конверт, вынула листки и стала один за другим рвать на мелкие кусочки, складывая в подставленную Кирилком пригоршню. — Вот так с ним нужно! С его враньем! — подняла она глаза на Грицька. И со слабой улыбкой молвила: — Вот видишь, Гриша. А ты говоришь — не верю тебе. Как себе, верю!
— Спасибо, Орися! Спасибо! — повторял растроганный Грицько. — И верь: никого не люблю, кроме тебя. Одну тебя. Выздоравливай скорей! А то сватов пришлю, а ты…
— Теперь выздоровею! — горячо сказала Орися и закусила губу: и как это слово «теперь» вырвалось у нее! Застыдившись, склонила голову, но сразу же и подняла — да чего ей таиться от него, своего жениха! Пусть знает! Поборов стыдливость, нарочно повторила, и еще с ударением именно на этом слове: — Теперь уж, Гриша, выздоровею! — И доверчиво склонилась к нему.
Артем хорошо понимал поведение Павла по отношению к себе, или, как он говорил, «Павловы выкрутасы». Да, именно поэтому Павло предупредил мать о возможной опасности, чтобы отвести подозрения от себя. А сам первый и скажет Корнею Чумаку о нем, об Артеме, — что, мол, в Ветровой Балке он сейчас, у матери. А уж там, что будет дальше — его не касается. Как Пилат, умоет руки. И даже с чистой совестью: сам, мол, виноват, почему не послушал! Я ведь предупреждал! Но это все Артема мало беспокоило. И без него хватает у гайдамаков «хлопот» в Славгороде. Да и для чего он им нужен? Подумаешь, фигура! Конечно, сообщение Приськи (и Павло подтвердил это) о том, что атаман Щупак объявил награду тому, кто его поймает, немного льстило самолюбию Артема. Но — в меру, не причиняя вреда. Другой, будучи на его месте, возможно, именно на этом и споткнулся бы: переоценив свою значимость, а отсюда и степень заинтересованности гайдамаков своей особой, только зря сам себя еще стращал бы. Но Артем не из таких. Зная себе цену, он вместе с тем всегда остерегался недооценивать своих врагов. И поэтому, трезво взвесив все обстоятельства, пришел именно к такому утешительному выводу: нет причин для беспокойства, не настолько они глупы, чтобы за полсотни верст гнать казаков для его ареста. Другое дело, если сотник Чумак приедет на хутор к отцу, как говорил Павло, в гости на рождество. Да еще если не один приедет. Тогда уж походя и в его хату заглянет. Наверняка! Ну, до рождества еще далеко. А за это время — больше недели! — и рука заживет. Можно будет, как говорится, не искушать судьбу и уехать из дома.
Артем решил твердо — в Харьков. Да, если в Славгород сейчас нельзя, пока гайдамацкий курень там, то, собственно, больше и некуда. Но прежде, конечно, в Хорол заглянет. Независимо от того, заедет Данило Корж или нет. Доберется и пешком. А повидаться с сынишкой он должен, да надо что-то предпринять, чтобы забрать малыша к себе. Толком он и сам еще не знал, что именно: ну, попросит хотя бы Христину мать передать дочке, что он твердо намерен взять мальчика к себе: пусть пока свыкается с мыслью о неизбежной разлуке с ребенком. Мог ли он без этого со спокойной душой ехать в Харьков, где с первого же дня — это он хорошо знал да именно к этому и стремился — попадет вместе со своими товарищами из заводской Красной гвардии в самый водоворот гражданской войны?!
А война есть война. Хорошо, ежели жив останется. Тогда все развяжется просто: женится и заберет Василька к себе в город. Ну, да над этим сейчас нечего голову ломать, будет время и потом. А вот если сложит голову, худо будет. Даже в лучшем случае — ежели б Христя согласилась отдать ребенка бабушке Катре в Ветровую Балку — не сладко будет малому сироте жить нахлебником у не слишком приветливых дяди Остапа и тети Мотри, хоть и при ласковой бабушке. Орися к тому времени наверняка замуж выйдет, будет жить на Юру. Ой, не сладко! И нельзя закрывать на это глаза. А значит, об этом нужно думать сейчас. Ему самому казалось иногда странным, как глубоко и как-то сразу проникся он отцовским чувством к сынишке, которого и в глаза еще не видал. «А впрочем, что тут странного? — раздумывая, возражал он себе. — Породил на свет, пустил в люди, так кому же и думать, заботиться о нем, как не тебе, отец?!»
Недели не прошло еще с тех пор, как узнал он в Полтаве, на вокзале, при случайной встрече с Варькой-хоролчанкой, что у Христи сын от него, а сколько за эти дни передумал! Еще там, в Славгороде, когда скрывался на Слободке! Как нарочно, и времени свободного было хоть отбавляй — целыми днями был один. Сколько раз мысленно заводил разговор с Васильком. О том, о сем. Но чаще всего, конечно, как и полагалось при первых встречах, рассказывал сынишке — наверстывал то, что мать сознательно замалчивала, — о себе, о роде гармашевском, о Ветровой Балке, где ему придется некоторое время побыть у бабушки Катри. Не удивительно, если кое-что и приукрашивал в своих «рассказах», — может, даже бессознательно, — чтобы не так страшно было малышу идти в новую семью. Да и у самого чтобы на душе было спокойнее.
Каждое утро, проснувшись (все еще спят, только мать встала и уже хлопочет), Артем, обводя взглядом хату, невольно вздыхал. Но наконец нашел, чем себя успокоить. «Ничего, сынок! — мысленно говорил он, как будто Василько уже лежал с ним рядом на постели и, проснувшись, настороженно осматривал чужую — не привык еще, — старую, с покосившимися ребристыми стенами, с сырыми углами хату. — Уж не такие хоромы, наверно, и в Поповке у бабки оставил! А мы вот скоро новую хату построим. Видел, сколько лесу дядя Остап навез? Потерпи немного — год-два. Да и сидеть-то в хате ведь только зимой придется. А как потеплеет, целыми днями будешь бегать во дворе, на улице, возле пруда. О, в Ветровой Балке есть где ребятам разгуляться! Это тебе не Поповка!»
Артем хотя никогда не был в Поповке, но по рассказам Христи еще тогда, в Таврии, достаточно ясно представлял себе эту небольшую — дворов на сто — деревушку с двумя рядами хат по обе стороны пыльного большака. Поэтому без большого риска преувеличить уверенно расхваливал Васильку Ветровую Балку, родину славного рода Гармашей.
И каждое утро, прежде чем уйти на целый день из дому, Артем еще и за порогом невольно задержится на минуту, любуясь своим селом. «Верно, верно, сынок. Это тебе не Поповка!»
Не говоря уже о лете, даже зимой какая благодать: такой спуск крутой! С разгона на санках или на кизлике не то что всю плотину, а еще и по улице с хороший гон проехать можно. Неизвестно только, есть ли какая обувка у хлопца да теплая одежка. Нужно будет позаботиться! А скользанка на пруду! А вертушка на льду! Да дело не только в забавах. Хотя для малышей это главное, но вместе с тем — сколько интересного для детской любознательности, для первой детской науки о жизни людской! Вспомнилось свое далекое детство. Как день за днем, и чем далее, все шире, раскрывался перед ним, пытливым мальчуганом, окружающий мир, возникал из отцовских и материнских рассказов о прошлом села. Узнавал, что это не бог дал его таким красивым, а люди своими руками сделали. А среди них и Гармаши были не последними в громаде! И пруд этот всем селом выкопали — это еще во время крепостничества было, — и гать высокую насыпали, и вербы посадили. А на пригорке целый городок кирпичных строений возвели. Барская экономия была до недавнего времени. Ну, а теперь это — народное хозяйство.
«Вот и не придется тебе, сынок, как твоему отцу да дедам-прадедам, батрачить, на барина-помещика спину гнуть. Минуло то время, когда жили как в пословице: один с сошкой, семеро с ложкой. На себя будете работать. К тому времени, как подрастешь, как придет пора и тебе за работу браться, такое ли хозяйство разрастется в бывшем помещичьем имении! Может быть, даже коммуна уже будет. А значит, будете работать не каждый отдельно, а сообща. Словно одна большая семья». Ну, до той поры много еще воды утечет. Много и тяжелого труда нужно будет вложить. А сейчас надо уговорить ветробалчан хотя бы прокатный пункт организовать в экономии. И то уж большое дело сделали бы: первый камень в фундамент коммуны положили бы.
Это было самой большой заботой сейчас для Артема — организовать в Ветровой Балке прокатный пункт. Тем более что времени на агитацию за это было совсем мало. Только до следующего воскресенья, когда на сельском сходе должна была решиться судьба имения.
Да, собственно, ее уже и решил каждый для себя: разобрать все имущество, а скот — в первую очередь, и разделить между собой. Об этом только и думали, только и говорили в селе. Но приступить к делу еще не решались. Даже во время недавнего «бунта», когда солдатки, доведенные Пожитько до отчаяния, вынуждены были самовольно брать свое «пособие» из помещичьего амбара, мужчины не присоединились к ним. Хотя кое-кто и подстрекал воспользоваться случаем — и не только амбары, но и хлевы «трусануть». Более рассудительные отговорили. Уж слишком поведение Пожитько пахло провокацией. Бабам что! Что спросишь с той же вдовы или солдатки? Но все же несколько дней после случившегося с большим интересом ожидали — как обернется дело? Обошлось. Комиссия из волости что-то там расследовала, составила акт больше чем на тысячу пудов зерна (из-за этого, как догадывались ветробалчане, и была затеяна Пожитько провокация); кое-кого из женщин Рябокляч и в холодную посадил было, но больше для видимости, чтобы не обвиняли потом в потворстве. В тот же день и выпустил. И больше никаких мер волостной комитет не принимал, да и, очевидно, не собирался принимать.
Ветробалчане приободрились. Однако рассудительные и теперь брали верх над нетерпеливыми, среди которых немало было таких хитрецов, которым именно потому и не терпелось, что знали — при организованном распределении помещичьего имущества вряд ли им что-нибудь достанется, а если и достанется, то разве только то, что урвут нахрапом! А это возможно, если действовать сейчас, не затягивая. Пока меньше народу, пока не все еще с войны вернулись. Для более рассудительных как раз это было причиной не спешить. По крайней мере, хотя бы до рождества дотянуть. Почему-то надеялись, что именно к рождеству гуще повалит народ с войны.
И, наверно, дотянули бы до рождества, если бы не приехал в свое имение помещик Погорелов. Внезапно, неожиданно для ветробалчан, как снег на голову. Разве не диво?! В хорошие для него времена и то не часто заглядывал. Не каждое лето даже. А если и приедет с семьей, то поживет месяц, самое большее два, да и укатит в свою Рязань. А тут на тебе — зимой! Что это его заставило? И ответ ветробалчане получили в тот же день: денщик Влас рассказывал в людской, а батраки и крестьянам передали. Беда, мол, пригнала: рязанские мужики из имения выгнали. Вот и надумал ехать сюда, на Полтавщину. Тут теперь и осядет, хозяйство вести думает. Сахарную свеклу сеять. Этой весной десятин хоть с полсотни, а там видно будет.
— Комедь, да и только! — удивлялись ветробалчане. И в первый день многие из них от души посмеялись над барской затеей. — Да что он, рехнулся? Или проспал, как медведь в берлоге, всю революцию и до сей поры не проснулся? Про какую свеклу речь? Смешно даже слушать!
Но уже на следующий день — была целая ночь для раздумий — смеха стало меньше. Особенно после того, как всем стало известно отношение волостного комитета к приезду помещика. Сам Рябокляч и разъяснил в первый же день, когда любопытные и немного встревоженные крестьяне стали его расспрашивать. Никакого, мол, дива тут нет. Приехал потому, что и он еще здесь хозяин. Хотя и ограничен в правах земельным комитетом. До Учредительного собрания, на котором народ окончательно и бесповоротно решит, как с ним быть — так или эдак. А тем временем хочет сеять свеклу? Пускай сеет! Как раз и правительство наше, Центральная рада, всячески поощряет земледельцев в этом деле. За войну сахарное производство совсем упало. А сахар — это не только чай, без которого мыс вами век прожили бы, это еще валюта для торговли с другими странами, «белое золото». Вот как нужно, мол, на этот факт смотреть — с государственной точки зрения, а не каждый со своего шестка. Полсотни десятин собирается? Ну, это он, верно, сгоряча. Где он возьмет семян на такую площадь? Ну, это уж его забота. Может, он и на все сто раздобудет. Тем лучше. Комитет не возражает. Наоборот, всяческую поддержку окажет. Да небось и село. Ведь от этого и крестьянину немалая польза. Что-что, а заработки обеспечены с весны до самых морозов.
— Не-ет! Ты уж, Рябокляч, хоть за нас не расписывайся! — возмущались ветробалчане после такого председательского «откровения». — Хватит того, что сам расписался, да и за свою партию тоже! И где наши глаза были? Вот куда, оказывается, мы пришли за год после революции! Туда, откуда и вышли: в старый режим. Только и всего что без царя. Снова в ту же самую помещичью кабалу. Вот так дохлопались в ладоши!
Сами удивлялись. Ведь умные люди, которые подальновиднее, хотя бы тех же большевиков взять, и в газетах своих, и на митингах — вспоминали теперь ветробалчане — предостерегали народ, разоблачая предательскую политику эсеров, разоблачали Центральную раду как гнездо контрреволюции! Так не верили! Правильно пословица говорит: пока гром не грянет, мужик не перекрестится. И дождались, пока такое случилось!
После дня и ночи тяжелых раздумий многие ветробалчане будто прозрели. Лучше стали разбираться в положении, создавшемся в Ветровой Балке, на десятом месяце революции. Поэтому с большей страстью и в открытую высказывали свое возмущение и волостным комитетом, и сельским Советом. Бичевали порой самих себя. Ведь в конце концов сами виноваты: зачем таких выбирали? А если уж сделали ошибку, было время исправить. Давно нужно было гнать в три шеи и Рябокляча и Пожитько, а из сельского Совета — пьяницу Кушниренко. И поставить вместо них честных людей, которые не на словах, а на деле отстаивали бы интересы крестьянства, а не своей партии или, как Пожитько, своего кармана. В разговорах намечали уже и подходящих кандидатов. Тот же Петро Легейда разве не подошел бы как председатель сельского Совета? А в помощь ему таких, как Гордей Саранчук, Овсий Куница, Кирило Левчук… Сейчас подходящих людей в селе хватает!
А вот с волостным комитетом будет сложнее. Ветровая Балка не одна будет решать этот вопрос. Выбирать комитет будут на волостном сходе. Вот там нужно будет смотреть в оба. Чтоб не поменять кукушку на ястреба. Хорошо было бы провести своего. Останавливались на Невкипелом Прокопе Ивановиче. «Чем не кандидат?! Человек-кремень. Честный, бескорыстный. Этого не купишь, он не продаст! Кровно предан революции. И беспартийный. Партийное начальство из уезда не будет им командовать. Будет делать то, что мы накажем. Беда только — часто болеет». — «Да еще неграмотный, — добавит кто-нибудь. — Не справится! А вот членом комитета быть ему сам бог велел. Если бы он был в этом составе комитета, все было бы иначе. Он не дал бы Рябоклячу с Пожитько десять месяцев все село за нос водить да заработками на помещичьей свекле «порадовать» в конце концов. Ох, и порадовал! Типун ему на язык! Чисто как Антон Теличка Горпину». И невольно вспоминали свои горькие думы минувшей ночью, думы, которые в одиночестве доводили до отчаяния.
Теперь, днем, на людях, все страхи понемногу рассеивались. Даже стыдно было признаваться в своей недавней растерянности. Пустое! Нет возврата к старому режиму. Ни с царем, ни без царя. И напрасный труд плотину гатить, когда вода прорвалась. Будет так, как народ хочет! Хватит на кого-то надеяться, неизвестно чего дожидаться. Не теряя ни одного дня, самим надо браться за дело. А начинать, известно, нужно с имения. Земля под снегом, пообождет маленько. А до каких пор экономия будет глаза мозолить?
Более нетерпеливые ходили гоголем. Насмехались над рассудительностью остальных: «Домялись, дескать. А послушали бы нас, теперь не было бы канители с помещиком. Неужто он приехал бы в пустую экономию?!» — «Да по всему — не приехал бы», — соглашались остальные, но считали, что и теперь большой возни с ним не будет. «Выпроводили же рязанцы. Вот и нам то же самое надо сделать». Беспокоило другое: как приступить к разделу имения? Как сделать, чтобы все было ладно, чтобы не было обиженных? «Чего захотели! Да тут и сам премудрый царь Соломон не сумел бы всех ублаготворить. Всего хватит: и жалоб, и слез, и матерщины. Дай боже, чтобы хоть без крови обошлось! Да без красного петуха». — «В том-то и дело!»
Большинство склонялось к тому, что делать это надо не спеша, организованно. На сходе. Там же и новый сельский Совет избрать. Из честных людей, толковых. Им это дело и поручить: выдавать по списку, что кому будет назначено сходом. Кому коровенку, кому штук пять овец, в зависимости от количества душ в семье. Предпочтение следует давать, конечно, многодетным семьям и, в первую очередь, вдовам и сиротам.
С этим все легко соглашались. Одни из искреннего добросердечия или простой человечности, большинство же — из трезвого расчета. Ведь все те семьи, будучи удовлетворены уже в какой-то мере молочишком для детей, тем самым лишаются права на свою часть при разделе рабочего скота. А как же! Довольствуйтесь одним! А это значительно облегчало положение. Хотя и тогда — полсотни лошадей, тридцать пар волов на двести с лишним безлошадных дворов. Как тут всех удовлетворишь?! Разве что одна лошадь на двух хозяев, а пара волов не меньше чем на четырех. Иначе ничего и не придумаешь. И вот тогда кто-нибудь вспомнит: «Аль и правда, братцы, послушаться Артема, как он подсказывает?!» И если Артем тут, среди крестьян, то не заставляет долго просить себя, сам рад случаю.
— Это не я — сама жизнь подсказывает. Выход один, и именно его наша партия большевиков указывает крестьянам: на первых порах хотя бы прокатный пункт организовать — из рабочего скота да инвентаря. — И горячо доказывал, какую пользу имел бы от этого каждый из крестьян, особенно беднота.
Крестьяне слушали. Умел-таки говорить хлопец — не больно красно, но интересно и с толком. Не легко было что-нибудь противопоставить его убедительным доводам. Однако большинство держалось своего. А в оправдание высказывали кто искренние, а кто и притворные опасения. Разве, дескать, это можно с нашим народом! Только и работы было бы — одни бы дрались, а другие их разводили. А чур с ним, с общим! Не нами сказано: «Дружба дружбой, а табачок врозь!»
— Но и одна пара волов на четверых хозяев — тоже общая!
— Да хоть меньше хозяев. И не навсегда это. Через год-другой кто-нибудь из них выкупит волов у остальных, а те на вырученные деньги тоже по лошаденке купят.
— Вот-вот! — ловил на слове Артем и высказывал своим собеседникам колючую правду в глаза: — Мало того, что вдов да сирот, молочишком рот им заткнув, хотите оставить с голыми руками на произвол судьбы, вы и другим такую же судьбу готовите. Трем из четырех. Аль не так? Сами говорите: один из них выкупит волов. Стало быть, только один станет хозяином, хоть плохоньким. А те трое? Купят по лошаденке, говорите? А где же этих лошаденок набрать! Ежели их и по одной чесоточной на два двора не приходится! Чтобы купить, нужно, чтобы кто-то продал. Не Иван, так Степан без тягла останется. Хозяйствуй как хочешь на своей норме. Кулацкое ярмо на шею снова хотите?
Нет, ясное дело, крестьяне этого не хотели. Даже разговор об этом их раздражал, и тем больше, чем труднее было опровергать доказательства Артема. Поэтому разговоры кончались ничем. Не зная, как возразить Артему, а кое в чем даже соглашаясь с ним, они для самоуспокоения или просто уклонялись от разговора на эту тему, или переводили его в план широких обобщений и начинали философствовать. Дескать, что правда, то правда: спокон веку не было равенства меж людьми, да и не может быть. Чай, и люди не одинаковы по своей природе: один — сильный, другой — хилый; один — умный, другой — дурень; тот — трудолюбивый, этот — лодырь. Как ты их ни равняй!.. А так как ни один из них не считал себя, естественно, ни лодырем, ни дурнем, то и получалось, что все беды и неприятности, от которых предостерегал Артем, их не касались, все это относилось к другим. Так пусть другие и ломают себе голову, а мы, дескать, как-нибудь обойдемся: будем хлеборобить, как заведено с деда-прадеда:
— Дело ваше. Не теперь, так в четверг, а придет все-таки коза к возу! — говорил в таких случаях Артем, скрывая за шуткой недовольство собой как агитатором. В самом деле! Такие очевидные вещи, а разъяснить людям смекалки не хватает. Да и они тоже! Хоть кол на голове теши!
Больше всего надежд Артем возлагал — и это понятно — на батраков имения. Некоторых он знал еще с той поры, когда сам работал в кузнице; некоторых, преимущественно молодежь, впервые увидел в тот вечер, когда с Тымишем Невкипелым был на собрании. И во время ужина, и после, на собрании, Артем с интересом присматривался ко всем. Да и они в своих выступлениях говорили о самом наболевшем для них (а это интересовало и Артема) — об устройстве своей жизни после того, как ветробалчане разберут имущество экономии. Куда им деваться? Кое-кто из семейных этот вопрос уже для себя решил: нарежут норму земли, год-два поживет еще в этой хатенке, а тем временем на усадьбе, выделенной сельским Советом, построит новую хату и будет помаленьку хозяйствовать. Скотинка, какая ни на есть, достанется при разделе и на его душу.
Но таких было всего три-четыре семьи. Вухналь Оверко еще колебался. Дескать, и хочется в рай, да грехи не пускают! А остальных сама мысль о единоличном хозяйстве в холодный пот бросала, как говорил полушутя Омелько Хрен, наиболее ярко выраженный представитель именно этой группы батраков. Было их человек двадцать. Среди них были и семейные, не один десяток лет проработавшие тут и еще смолоду приобретшие какую-нибудь специальность. Им собственное хозяйство казалось сейчас очень хлопотным делом. Были молодые хлопцы (немало среди них сирот), этим просто рано еще было про свое хозяйство думать. Их заботило сейчас только одно: где кусок хлеба ни заработать, лишь бы заработать. Хоть и не сладко жилось в экономии, но безработица, ожидавшая их после раздела имения, очень страшила. Поэтому рассказы Артема о том, что в некоторых помещичьих имениях батраки организовывают общие хозяйства или на первых порах вместе с крестьянами — прокатные пункты рабочего скота и инвентаря, их очень заинтересовали. Не верили только в то, что ветробалчане пойдут на это.
— Как ты думаешь, Тымиш? (Тогда, на собрании, Невкипелый был единственным представителем села.)
— Известно, не пойдут гуртом.
— Да про то, чтобы гуртом, и разговора нет. Хотя бы большинство набралось, чтоб на сходе при голосовании взять верх.
— Э, трудно будет верх брать! Дело новое, неиспробованное. Трудное дело!
Конечно, с уверенностью Невкипелый ничего сказать не мог. Уж хотя бы потому, что в селе еще не было об этом разговора. Впервые заговорил Артем. И послушать — ей-ей, ладно выходит. Неизвестно, как оно на деле получилось бы. Но попытка не пытка, как говорят, а спрос не беда. Можно бы и попробовать, если б набралось охотников. Но сами не наберутся. Нужно убедить народ. Нужно, чтобы Артем и крестьянам так же объяснил. На этом и порешили. И на собрании батраки постановили обратиться к сельскому обществу с предложением организовать в имении прокатный пункт. А тем временем, до сельской сходки, как можно шире разгласить постановление в селе, чтоб на сходе это не застало людей врасплох.
Так и было потом. После «облавы» в лесу, во время которой Терешко Рахуба рассказал о собрании батраков, к вечеру о нем знало уже все село. И загудела Ветровая Балка, как разворошенный улей.
Возможно, при других обстоятельствах ветробалчане встретили бы эту весть спокойнее, чем теперь, когда уже собрались, и как можно поскорее, покончить с имением. Чтобы помещика Погорелова ничто уж не манило сюда. Даже двор экономии оставить разве что до весны, а там — порезать людям на усадьбы, а строения снести. Чтоб и следа от барского логова не осталось!
Ясное дело, что при таких условиях предложение батраков оставить рабочий скот в экономии на их попечении крестьяне восприняли как глупую затею или просто как подвох. Они, конечно, понимали, что не легко батракам обзаводиться собственным хозяйством. А впрочем, разве они в худшем положении, чем другие крестьяне-бедняки, не имеющие ничего, кроме хаты? Есть же у них крыша над головой. Правда, иные живут по две семьи в хате. Соглашались и на то, чтобы нарезать батракам усадьбы в том же дворе экономии. Это — что касается семейных. А о молодых хлопцах и вовсе, мол, беспокоиться нечего. Сколько найдется вдов в селе, которые с радостью примут в семью парнишку-косаря! А там, смотришь, поживет год-два, подрастет, женится на дочке, а не подоспеет дочка — на самой вдове-молодке. Не пропадут! И нечего мудрить!..
Да и своим ли умом они к этому пришли? Видно, кто-то их настраивает. Уж не сам ли, чего доброго, помещик через своего управляющего? Чтобы сберечь хоть рабочий скот, не дать поделить меж людьми. Даже и до этого кое-кто додумался. Пока Антон Теличка не «внес ясность» и в этот вопрос. Какой там помещик! Сам, дескать, был при этом деле, когда Артем Гармаш с Тымишем Невкипелым «накачивали» батраков. А перед тем изрядно подпоили за ужином. «А для чего им это понадобилось?» — «Чудной вопрос! Большевистская программа так велит. Один — партиец, другой — сочувствующий. А кто такие большевики, ежели хорошо разобраться? Рабочая партия, то есть городская. Городские интересы она и защищает. А село им…» — «Не скажи! — перебьет кто-либо из слушателей. — А кто же, как не они, с самого начала революции призывал крестьян помещичью землю делить?!» — «Было и такое, — не терялся Антон. — Да то на словах, чтобы подмазаться к крестьянству. А как коснулось дела, и раскрывается настоящая их программа. Сами подумайте: ну какая им прибыль от того, что мужики землю поделят и каждый сам себе хозяином станет? Ведь тогда уж черта с два будут иметь по десять откормленных кабанов сразу, как теперь с экономии имеют. Мужик накормит! Будут сыты! Дураков нет, чтоб задаром! Разве на эти бумажки что купишь? Нет, ты материю дай, соли, керосина! А где им взять, ежели они за восьмичасовой рабочий день?! Вот и повертывают крестьян назад, к экономии. Только что название другое да без помещика. С батраками им, слышь, легче, мороки меньше. Не то что с хозяевами. Батракам на харч по три фунта в день оставь, а остальное все из амбара подчистую выметай. А у хозяина попробуй вымети! Что он тебе запоет?!»
— Да еще у такого хозяина, как ты, Антон! — иронически заметит кто-нибудь из мужиков и, чтобы прекратить надоевшее уже пустословие, спросит: — А в самом деле, Антон, кто ты таков? Не хозяин, не батрак. И в начальство еще не выскочил, а каждый день сыт, пьян и нос в табаке!.. Ты лучше про это расскажи, поучи нас.
Вот так и переведут разговор на другое. Будь она, мол, неладна, политика эта. И так в голове от нее будто шмели гудят. Да и отдохнут час-другой — и пошутят, и посмеются, и в «фильку» сыграют. Но стоит только разойтись и остаться каждому наедине с собой, как снова нет покоя от трудных мужичьих дум, а среди них и Антоновы слова шелестят, словно куколь на запущенной ниве.
Поэтому и не удивительно, что в беседах со своими односельчанами Артем, как только разговор заходил о прокатном пункте, сразу ощущал, что между ним и его собеседниками вставала незримая стена. Так никакого проку и не было от их бесед.
И все же неудачи не останавливали Артема и не охлаждали его пыл. Стал только более сдержан: предпочитал агитировать в индивидуальном порядке. Да более рассудительным стал в своих устремлениях. Трезво смотрел на вещи. Ясное дело, не согласятся крестьяне на организацию прокатного пункта из всего рабочего скота экономии. Это уж по всему видно. Хотя бы удалось половину оставить, а то и третью часть. И то — десять пар волов. Стоила бы овчинка выделки. Но для этого нужно ни много ни мало, чтобы тридцать, а то, может, и все сорок человек согласились не разбирать рабочий скот, а оставить его в экономии. Только так и можно будет «наскрести» десять пар волов — для общего пользования. Дальнейшее будет зависеть от них самих, как поведут хозяйство. Станут ли примером для других — и те захотят присоединиться к ним, или, наоборот, доведут дело до того, что сами же и разберут эти десять пар. И получится тогда пшик. Да еще и самую идею можно опорочить. А посему если браться за это, то уж наверняка. Неподходящих людей к этому делу не привлекать.
Даже Остапа и Мусия Скоряка — а с них и начал Артем свою индивидуальную агитацию — после нескольких бесед он вынужден был оставить в стороне: не доросли еще — ни умом, ни сердцем. А жаль. Помимо всего, еще и потому жаль, что каждый из крестьян прежде всего спрашивал: «А Остап ваш — почему?» И Артем хмуро отвечал: «Потому что дурень. «В меньшей компании, говорит, хочу сначала попробовать». Вместе со Скоряками да со свояком Дмитром Мухой вчетвером на пару волов целятся. Ну и пускай. Дурень разумному не указ. «А увижу, говорит, что дело верное, тогда и я пристану к ним». — «Хоть дурень, да хитер! Пусть, значит, другой рискует?!» — «Да какой же тут риск? Что это тебе — в очко? Карту втемную берешь?! Никакого риска!» И Артем загорится и уже не отпустит, — целую лекцию прочитает! — пока доведет своего собеседника до того, что тот помнется еще немного, поскребет в затылке, да и махнет решительно рукой: «Э, была не была! Уговорил. Пиши!» И Артем с удовольствием впишет фамилию в список. А затем, сдержанно улыбнувшись, продолжает: «Только не думай, что ты уж и отбоярился». — «А чего тебе еще?» — «Теперь ты должен хотя б одного сагитировать. Есть же, поди, кто-нибудь подходящий из родичей или соседей. Только чтоб сознательный, решительный, не лодырь. Одним словом — орел, а не пугало огородное». — «Дак чего ж, — и невольно расправлялись плечи, — можно будет и поискать». — «Поищи! А ежели двоих, то еще лучше».
И вот таким образом за несколько дней набралось около двух десятков человек. И ничего удивительного. Теперь Артем сосредоточил свое внимание на наиболее сознательных, смелых из бедноты (а может, и риско́вых), правильно рассудив, где именно их искать нужно: в красногвардейском отряде прежде всего. С них он и начал, имея в лице командира отряда Тымиша Невкипелого наилучшего помощника. С его фамилии тот список и начинался. А дальше шли — Легейда Петро, Левчук Кирило, Куница Овсий… двадцать душ было в среду вечером. Артем и Тымиш радовались. До воскресенья еще пусть не столько, а хоть полстолька запишется, и то уж… Да и на самом сходе, может, кто-нибудь еще решится. Нет, теперь уже, видать, дело на мази, вполне реальное.
Не без того, конечно, что кто-нибудь и передумает. А кто, может, и записался только потому, что не знал, как от Артема отвязаться. Все это выяснится, когда до дела дойдет. Но хотелось бы теперь уже знать.
И Невкипелый придумал.
Как раз в эти дни, начиная со среды, в имении возили сено с луга во двор. Раньше не смогли, хоть и планировали с понедельника. Два дня ушло на споры Омелька Хрена, как председателя батрацкого комитета, с управляющим и Пожитько. Взял верх все-таки Омелько. Саней, возивших сено, было около десятка. На большее количество не хватало рабочих рук. И вот, посоветовавшись с Артемом, Невкипелый наказал своим красногвардейцам выйти на следующий день на работу, в помощь батракам. Выйти всем, за исключением тех, кто был в ночном карауле в имении, и тех, кому вечером заступать в караул. «Дело это не чужое, а наше, своих же волов этим сеном кормить будем. Не теперь, так позже пришлось бы возить. Разве не все равно? Но именно потому, что себе, работать будем бесплатно. Управляющий о плате и слушать не хочет. И даже придется на своих харчах. Стало быть, набирайте в торбы хлеба да сала побольше». — «Да ведь пост!» — «Ништо! Бедняцкое сало и в пост можно: оно по-научному луком зовется. Ну, да шутки шутками. А работа не легкая. Сами знаете, целый день вилами кидать. Да и отвыкли за войну!» — нарочно упирал на трудности. А сам думал: «Ну вот и проверим, кто чем дышит. Все ли выйдут на работу?» Нет, вышли не все. Не было Гончаренко Клима, заболел никак, да Хомы Гречки — по неизвестной причине. Но из тех, кто записался у Артема, пришли все до единого. И мало того, что пришли, а как работали! Любо посмотреть! И пусть это было не столько от сознательности, сколько просто оттого, что люди изголодались за годы войны по крестьянской работе (а дома зимой не к чему рук приложить, это первый случай, первая настоящая работа, да к тому же в компании), но разве этого было не достаточно, чтоб сердце радовалось?!
И Тымиш не отставал от других. Вилами, правда, не мог работать — Лавренов протез все-таки натирал культю (впервые надел), — но граблями орудовать можно, хотя и неудобно с непривычки. Вершил стога. Сверху ему было далеко видно вокруг: все, что делалось во дворе экономии и дальше, в лугах. На двадцати санях возили. Любо глядеть! Были, конечно, и такие, что медленнее, чем могли бы, сани накладывали, и такие, что слишком часто перекур устраивали, не без того. Тымиш все видел, осуждающе качал головой. Кое-кому и замечание делал, когда подвозили сено во двор. А вообще был доволен. Большинство работало хорошо, не за страх, а за совесть. Словно бы для них это было забавой. Друг с другом соревнуясь в силе и ловкости, по полкопны набирали на вилы и вымахивали на стог. Тымиш едва управлялся, засыпанный по пояс душистым сеном, но веселый оттого, что хлопцы молодцы, и оттого, что протез хорош. «Вот уж спасибо Лаврену. Если тут управлюсь, то косить буду и подавно. И винтовку в руках смогу держать».
Так работали до субботы. Пока не перевезли все сено с лугов.
И все эти дни Артем с утра до вечера работал в экономии. Наравне с другими работать не мог из-за руки, но нашел себе посильную работу: с первого дня вместе с конюхами Микитой и Терешком начали «обрабатывать» самодельным лекарством чесоточных лошадей. Когда заканчивал, шел с кузнецом Лавреном в машинный сарай — проверяли инвентарь, определяли, что можно пустить крестьянам на раздел, а что и отстоять для прокатного пункта. Добра было немало: два паровика, две паровые молотилки, шесть конных, восемь жаток, косилки, сеялки. И это только в машинном сарае. А сколько еще разбросано по двору — засыпано снегом — плугов, борон. А одна сеялка так и осталась в борозде с осени, вмерзла сошниками в землю. «Нечего сказать, хозяева! Будьте вы неладны!» Записывая в тетрадь, Артем даже карандаш в сердцах сломал. Лаврен Тарасович виновато крякнул. «Да я не вас, дядя Лаврен, имел в виду». — «А это все равно! И моя тут вина есть. Мог хоть носом ткнуть! А теперь до весны и не трогай. Пока земля оттает».
В обеденную пору, когда возчики шумной гурьбой шли через двор в людскую обедать, Артем присоединялся к ним. Мог, конечно, и дома пообедать — жил ближе всех, — но разве в обеде дело? Интересно и приятно было посидеть за столом в компании с товарищами. Омелько Хрен все-таки добился, и из кладовой выдали хлеб, пшено и растительное масло для всех работающих на возке сена. Как же можно целый день без горячего?! Что это — фронт? Хоть кулеш пусть Векла сварит!
На столе уж дымились миски с кулешом. Векла у порога приветливо кланялась и радушно приглашала за стол. Мужчины вежливо благодарили, раздевались и усаживались. А девчата, Настя и Горпина, обе в праздничных платках ради такого случая, раскладывали ложки. Тем временем самые солидные, Петро Легейда да Овсий Куница, на обоих концах стола нарезали хлеб.
Но прежде чем начать есть, взяв только ложку в руку, кто-нибудь обязательно, шутки ради, тяжело вздыхал.
— Э, чего нет, того нет! — отвечал, стоя у порога, Омелько Хрен, разводя руками. И снова совал руки… нет, уж не за веревку, — еще с прошлого воскресенья (после собрания батраков) как подпоясался поверх заплатанной свитки вместо веревки жениным красным поясом, так и по сей день щеголял.
— Не беспокойся, Омелько! — говорил Невкипелый. — Люди мы предусмотрительные! — И вынимал из кармана, клал на стол одну, а потом другую огромные, в кулак величиной, луковицы. — Угощайтесь, братцы!
— Ох и Тымиш!
— Хорошо такому жить на свете! Для чего ему революция?! Засадил огород луком и — кум королю! Захотелось сала — есть, чарку выпить — тоже.
Обедали не торопясь, изредка перекидываясь словами. А покончив с обедом, выходили из-за стола и вынимали кисеты.
— А может, братцы, покурим во дворе?
— Да курите здесь! Труба не закрыта, вытянет! — хором приглашали женщины, радуясь случаю послушать интересный мужской разговор.
— И то правда! — И рассаживались в хате — кто на лавке, а кто на корточках, прислонившись спиной к стене.
А поговорить было о чем — накануне такого дня! За беседой и времени не замечают. Пока вдруг кто-нибудь не спохватится:
— Ой, братцы, а солнце-то где!
— Кончай курить! — командует Невкипелый. — Нужно сегодня засветло управиться с сеном. Забыли разве, какой завтра день!
— Воскресенье! — подсказывает Векла.
— Да нет, молодка, не просто воскресенье. А можно сказать — светлое воскресенье. Не поповское, а настоящее, мужицкое светлое воскресенье, которого мы всю жизнь, как счастья своего, ожидали!..
Сельская сходка, на которой ветробалчане намеревались вынести наконец решение о разделе между крестьянами имения помещика Погорелова, была назначена на воскресенье (последнее перед рождеством), после обеда. Еще накануне вечером десятские обошли дворы, объявляя о сходке. А в воскресенье, сразу же после церкви, не дав людям даже пообедать спокойно, еще и звонарь дед Охрим своим чередом напомнил об этом — церковным звоном! Как это заведено было в Ветровой Балке, по три удара кряду. Но на сей раз о таком радостном событии разве так следовало бы оповещать! Наблюдая с колокольни, как улицами со всех сторон села валит народ к школе, дед Охрим в конце концов не устоял перед искушением. И хоть знал наперед, что крепко попадет ему за это от отца Мелентия (ибо в такое время — после службы, при закрытой уже церкви — только один раз в году, на пасху, полагалось это делать), весело затрезвонил во все колокола, на потеху своим односельчанам и даже в какой-то степени задав этим тон их разговорам. Уже хотя бы тем, что за гулом колоколов стали плохо слышать друг друга и вынуждены были кричать. А это еще больше разжигало и так уже пылавшие страсти.
Словно ярмарка, гудит широкая улица перед школой.
А в школе тем временем парни из «просвитян», имевшие опыт в этом деле, готовили помещение для собрания. Полагалось бы, конечно, раньше об этом позаботиться, да понадеялись на Кушниренко — он-де своевременно распорядится. А ему, видимо, сейчас было не до таких мелочей: с самого утра в волости с Рябоклячем да Пожитько совещаются. Вот и взялись люди за это дело сами, без наказа: разбирали деревянную разборную перегородку между классами, выносили ненужные сейчас классные доски и другие хрупкие предметы из школьного инвентаря. В том числе и немало старых парт, получивших уже раньше всяческие увечья во время вот таких же многолюдных собраний.
Наконец управились. Стали люди заходить в школу. Но нечего было и думать всем попасть в помещение. Ведь сегодня здесь из каждой хаты был свой представитель, а из некоторых — даже и не один. Потому как немало было таких, что хоть и жили с родителями одной семьей в одной хате и ели из одной миски, но сейчас претендовали на отдельный земельный надел. Собралось больше полутысячи душ!
Полным-полно в школе. И на улице возле крыльца толпилось немало народа. В большинстве мужики слабогрудые (знали, что не высидеть им несколько часов кряду в прокуренном крепким самосадом помещении) и женщины — солдатки и вдовы.
Кушниренко с Пожитько едва протолкались в помещение.
Ропотом, криками недовольства встретили их люди — заставили, мол, ждать всю громаду («Это вам не старый режим!»). А когда выяснилось, что Кушниренко к тому же пришел без подворных списков, хотя ему напоминали только что через посыльного, стекла зазвенели в окнах от взрыва возмущения и матюков. Но Кушниренко это мало беспокоило: терять ему было уже нечего. Он знал, что все равно скинут сегодня с председательства (разговоры об этом велись уж не одну неделю), поэтому старался теперь хоть перед волостным начальником не провиниться и проводить линию, намеченную Рябоклячем. Подождав, пока немного стихло в помещении, он наконец сказал:
— Да чего вы накинулись на меня? Я человек маленький! Что волостное начальство велит, то и делаю. К Пожитько обращайтесь.
— К чертовой матери Пожитько! Вместе с тобой! С Пожитько мы еще спросим! — послышались гневные выкрики со всех сторон. И скоро толпа забурлила, как вода в чугунке. «Хоть галушки бросай», — пошутил кто-то.
И тогда с передней парты поднялся старик Невкипелый — на целую голову выше всех; он повернулся к собранию и, стукнув об пол своим костылем, призвал к тишине. А когда стихло, сказал:
— Люди! Да разве мы горланить сюда сошлись? Дело пришли делать. Большое и нелегкое дело. Так давайте без гвалта!
— Президиум собрания нужно избрать! — крикнул кто-то из толпы. — Из трех человек!
Процедурные дела разрешили сравнительно быстро. В президиум избрали Прокопа Ивановича Невкипелого как председателя, заместителем — Петра Легейду и секретарем — большого мастака в таких делах Савву Передерия, полкового писаря в недалеком прошлом.
Была объявлена повестка дня. Надлежало обсудить два вопроса. Первый — раздел имущества помещика Погорелова и второй — выборы сельского комитета. Но кто-то предложил поменять местами эти два вопроса — раньше выбрать сельский комитет. Мотивировали это тем, что после того, как на сходке определят, что кому достанется из помещичьего добра, никакая сила уже не удержит людей на собрании.
— Вот так мы и останемся с Кушниренко! А кто ж будет порядок наводить, следить за самым разделом добра? Да это такая анархия получится!
— Душегубство получится, а не раздел! — поддержали из толпы. — Давай комитет сперва!
На этом и порешили. Думалось — за какой-нибудь час, от силы — два управятся с этим. А вышло совсем иначе: за час еще даже и список кандидатов не составили. А потом голосование — только на подсчет голосов уходило на каждого не меньше четверти часа, а ведь приходилось иногда и переголосовывать! Уже вечереть стало, когда наконец-то новый состав сельского комитета был избран.
— Ну, а теперь, Петро, — обратился Прокоп Иванович к Легейде, новому председателю сельского комитета, — бери Кушниренко за загривок да и тащи его в управу. Дела уж завтра отберешь у него, а сейчас возьми хоть подворные списки.
— А печать? А кассу? — подсказывали люди.
— Это я могу, не сходя с места, — сказал Кушниренко и начал выкладывать на стол, перечисляя: — Вот вам печатка, а вот и касса — две керенки по сорок. И расписки даже не требую.
— Керенки свои ты назад забери, — сказал Невкипелый. — Мы еще от тебя отчет потребуем. Но раньше ревизию наведем. А сейчас иди с Петром.
Пока Легейда вернется со списками, можно было бы и перерыв сделать, но большинство было против всяких проволочек. Тем более что было о чем потолковать и без подворных списков: договориться хотя бы о том, с какой меркой подходить при определении каждому его части из барского имущества.
Про барскую землю разговор будет особый, на святках другую скличут сходку. Земля под снегом еще, подождет. Но, ясное дело, и сейчас количество земли, которое получит каждый малоземельный — из расчета три четверти десятины на душу, — нужно иметь в виду, чтобы правильно определить, что именно из тягла следует выделить тому или другому.
— А почему так мало? Говорили, по целой десятине на душу достанется?
— Кое-кому и больше десятины достанется на душу! — ответил Невкипелый. — А как раз этого и недоучли! Ты своего старшего выделять будешь?
— А то как же!
— А на чем он крутиться будет вдвоем с жинкой? На двух десятинах? Чепуха! Меньше чем на четырех и думать нечего! Ведь теперь уже негде будет на стороне заработать. Что на своей ниве сжал, то и твое!
И завертелась карусель вокруг этого. Вокруг названных Невкипелым четырех десятин. Многосемейные, для которых даже четверть десятины, но помноженная на семь или десять душ, представляла значительную потерю и у которых к тому же некого было выделять, горячо доказывали, что четыре десятины — это «дюже жирно, баловство». И вообще, что за моду взяли: не успели жениться — и сразу же отделяться! А ты поживи еще и женатым в семье. Лет десяток хотя бы. Наплоди детей тройку-четверо. Вот тогда на пять-шесть душ и получай свои четыре десятины. А то — на две души!
Но те, которые хотели раздела в семье, не менее горячо доказывали свое неоспоримое право на раздел, независимо от того, когда женился. Десять лет! Подумаешь, испугали! Да ведь три года войны потяжелее небось десяти лет, прожитых в самой большой семье, при самом бестолковом батьке! Настрадались за войну и молодые. И вот вместо того, чтобы хоть теперь по-людски зажить — для себя! — снова привязываете, как ту козу к колу, в родительском дворе. Мало детей наплодили? А это уж пеняйте на Миколку Романова: почему не пускал с войны на побывку? За три года ни разу! Коли б пускал, вот и было бы теперь как раз до нормы!
— Ничего, наверстаем! — орали хором молодожены. И добились-таки своего: большинство проголосовало за них.
А Невкипелый вынужден был поставить на голосование, потому что выяснить этот вопрос нужно было уже сегодня для точного подсчета дворов в громаде. Конечно, это значительно осложняло дело. Безлошадных дворов теперь становилось больше. Стало быть, о том, чтобы пару волов давать на троих, а не на четверых, как предлагали некоторые, не могло быть и речи. Теперь приходилось даже коров рассматривать как тягловую силу. И впрямь, разве во время войны солдатки в супряге не работали коровами? И пахали, и возили. Но и после этого скота разве что с грехом пополам хватит, чтобы удовлетворить тяглом хотя бы бедняцкие дворы.
А что именно это — нищета — должно быть положено в основу распределения скота, существовало молчаливое согласие. Конечно, и все остальные хозяева пришли на сходку не балясы точить. Не для того, чтобы за соседа своего порадоваться, но и для себя чего-нибудь добиться из панского добра. Пусть скота на всех не хватит. Это верно. Но и другое же имущество есть — движимое и недвижимое. Прежде всего машины всякие! Немалых усилий стоило бедноте провести на собрании постановление — на каждую пару волов, на каждую пару коней выдавать воз, плуг и борону. Все остальное — сеялки, жатки, шесть конных молотилок и одна паровая (вторая оставалась нынешним батракам) — подлежало распределению между теми, кому не досталось ничего из скота. То же самое и с постройками, предназначенными на слом.
Теперь уж и Артем не сдержался. До сих пор он почти не вступал в дебаты. Разве что реплику какую бросит. Но это предложение его просто сорвало с места. Попросил слова: репликой тут не обойтись.
— Товарищи! — начал он взволнованно — ведь впервые выступал перед всей громадой. — Ну, знаете!.. За такой «мудрый» совет, как вот здесь предлагал кое-кто, нужно в Харьков, на Сабурку, отправлять! В дом сумасшедших! — прибавил он для большей ясности. — И взбредет же в голову такое! Сотню лет еще простоят постройки — и конюшни, и амбары. А их — на слом! Да наши же родные дети потом олухами назовут нас за это. И будут правы!
Но тут и засыпали его со всех сторон выкриками:
— О чем болеет человек! Да на кой ляд тебе эти конюшни теперь? Крыс разводить?
— А он наперед смотрит! О детях радеет! Уж не о тех ли, что только наплодить вот похваляются? А меня не завтра, а сегодня уже допекает! Где я кирпич возьму? Вот по весне хату ставить буду — печь из чего сложу? На цебры дубовые опять же перешли. Потому как ведра из жести негде достать. Ажно сердце болит, глядя, как та жинка, сердяга, под коромыслом гнется!
— Спокон века в дубовых цебрах воду носили. И ничего!
— Не те харчи, видать, были! Про лебеду только вот теперь, в войну, узнали! Довоевались! А с цинковых крыш, что на амбарах да сараях, на все село ведер насбивать можно!
— Почему нет! — не сдавался Артем, — Вот так точно один умник хозяин поступил. Кнутовище нужно было ему, а под рукой ничего подходящего. Спилил черешню в саду, полдня строгал, а таки выстрогал кнутовище. И рад-радешенек! Вот точно так ты сейчас, Кирило, со своим предложением!
— А ты нам басни не рассказывай! Тоже грамотные! Или не ту же самую академию Докии Петровны кончали?!
— А потом, товарищи, нужно и того не забывать, что в усадьбе люди жить остаются. Сегодняшние батраки.
— Да не о жилых постройках речь! — крикнул кто-то из толпы.
— А им, кроме жилья, еще и хозяйственные строения нужны будут. И для прокатного пункта, который следовало бы организовать в усадьбе, тоже. Уже и начало положено, вот целый список охотников.
Но продолжать ему не пришлось: в окошко, открытое, как отдушник — для свежего воздуха, за которым столпился народ, слушая, что говорилось в комнате, крикнули вдруг:
— Идет! Легейда идет!
— Нет, Артем, — сказал Невкипелый Прокоп, подводя итоги дискуссии, — это ты загнул немного.
— Да от вас ли, Прокоп Иванович, слышу это? Пусть бы уж Антон Теличка говорил!
— Не Теличка это говорит и не Прокоп Невкипелый, — сказал Прокоп Иванович. — Народная мудрость гласит: хочешь из угла паука выгнать — смети и паутину!
Артем не сдавался:
— Если по этой мудрости действовать, то, стало быть, и в городах рабочим следует заводы взрывать, рельсы с железнодорожных насыпей поснимать. Небось и это — паутина капиталистическая!
— Каково оно там, в городах, следует, это рабочим виднее, — сказал Невкипелый, — пущай они и решают.
И после этого Артем хотел продолжать, но понял вдруг, что это ни к чему: все внимание людей было приковано к двери, из-за которой слышался шум голосов. Затем народ расступился, давая Легейде пройти к столу.
— Вот и добре, — сказал Невкипелый. — А мы, почитай, про все уже договорились. Вот и не будем терять времени. Да, никак, и коптилки зажечь пора. А ну, кто там ближе? Ты начинай, Петро.
Легейда развернул подворную книгу, и в мгновенно наступившей тишине как-то необычно прозвучал его голос, когда он огласил первую фамилию:
— «Авраменко Грицько Охримович!»
— Я! — как на ротной вечерней поверке, гаркнул откуда-то от дверей Грицько.
Легейда читал дальше:
— «Семь душ семьи, земли десятина с четвертью, скотины нет никакой, инвентаря не имеется тоже».
— Ну, так что ж громада скажет? — спросил председатель собрания. — Что ему из добра господского, нажитого нашим потом кровавым?
— Коня! — крикнул кто-то.
И к нему присоединились еще несколько голосов:
— Знамо, коня! С этакой семейкой без тягла как же можно?! Пиши коня!
— Да еще и доброго! — добавил Лука Дудка и, обращаясь к старшему конюху Миките: — Наилучшего, Микита, чтоб подобрали ему. Не так ради самого Грицька, как деду Охриму в награду. За то, что звонил распрекрасно сегодня на сходку — по-пасхальному!
Случись в другой раз, подхватили бы эту шутку. Но сейчас никто и словом не отозвался — каждая минута дорога! И только конюх Микита совершенно серьезно ответил:
— Подберем. А то как же!
Невкипелый проголосовал.
— Единогласно! Ну вот, с конем тебя, Грицько. — И к секретарю: — Записывай в список.
— Покорно благодарю, люди добрые! — взволнованно сказал Грицько Авраменко.
Легейда продолжал дальше:
— «Авраменко Иван…» — И только сейчас спохватился: какой же Иван, если его еще в четырнадцатом году убили где-то в Восточной Пруссии? — Оляна Ивановна тут?
В помещении ее не было. Кликнули через окно на улицу. Женщина протиснулась поближе к окошку.
— «Семья из пяти душ, — читал Легейда, — земля десятина с осьмушкой, скотины нет».
— Ну, что Оляне? — спросил председатель собрания.
Пауза. Да, нелегко было определить — что именно.
— Коня бы и ей нужно, — наконец подал кто-то несмелый голос. — Чтобы могла с Грицьком в супряге…
Но ему сразу же возразили:
— На те сорок коней будет еще много семейств потрудней. Корову Оляне. Аккурат и дети малые у нее.
Но, услышав это, Оляна начала плакаться. Ну что ей та корова?! А в поле работать чем? Коли б коня, с Грицьком и вспахала б, и свезла домой…
Пришлось объяснить женщине (а охотников на это дело нашлось немало), что и коровой можно вполне работать в супряге. Пусть не с родичем (да ты бойся родичей, молодайка, как огня!), а с такой же, как сама, вдовой-солдаткой. И опять же приплод: что ни год, то и телка или бычок. Будет с чем осенью на ярмарку. И ко всему еще и молоко детям.
— Какое уж там молоко, коли в ярме ходить будет!
— Не все время и в ярме. А зимой? Ежели хорошо кормить будешь, то и надои хороши будут.
— И чем бы я кормила ее?! Да она мне уши объест!
Вот так и продолжалось — перекатами шло: одни оставались довольны (хоть и не совсем, такова уж природа человеческая), а другие принимали свою долю с причитаниями и жалобами. Немало и крутых слов было сказано при этом. Делали и отводы некоторым.
С Мусия Скоряка началось. Еще и черед до него не дошел! Об Остапе Гармаше разговор был… Кто-то крикнул: и ему — коня. Остап решительно от коня отказался. Никогда, мол, не доводилось работать лошадьми (вспомнил при этом «своих» коренных в артиллерийском дивизионе, и аж сердце защемило), волами все больше. Уж у него и напарники-компаньоны есть: свояк Муха Дмитро да оба Скоряка — Мусий и старший сын Андрий. Против Андрия перечить не стали, точно так же, как и против Дмитра Мухи, который тут же подтвердил свое согласие, но само упоминание про Мусия Скоряка взбудоражило некоторых. Зашумели, загорланили. И все сводилось к одному: Мусий свою долю уже получил. Вместе с Тымишем Невкипелым. Такого коня загубить!..
— Да я ж сказывал, как оно приключилось! — отозвался Мусий. — Гайдамаки отобрали, а нам клячу такую бросили!..
— Ну вот, езжайте с Тымишем в то село, где Киргиза своего оставили, приведите… А до поры ищи себе, Остап, другого напарника.
И, может, на этом порешил бы сход. Если бы не взял слово Артем. Сперва и он напустился на Скоряка:
— Кончать надо, дядя Мусий, с этой волынкой! Видите сами, что подвела вас фантазия ваша, боком уже выходит, так нет же — не унимаетесь!.. Сказали б уже чистую правду громаде. Тымиш не велит? Ну, за Тымиша ничего не скажу — нету его на собрании нынче, не буду уподобляться тем, которые как раз и рады этому случаю, и плетут за глаза всякую чепуху! Вместо благодарности за то, что парень уж какую ночь не спит, мерзнет, добро народное с хлопцами своими охраняет. Чтобы было нам что делить! Одним словом, все то, что дядя Мусий сказывает, — небылицы! И Киргиз в том числе. На самом деле вот как дело было…
Артем полагал, что если он расскажет об участии Тымиша Невкипелого с лошадьми в боевой операции вместе с славгородскими красногвардейцами, то уж во всяком случае ни у кого не повернется язык упрекнуть его за убитого гайдамацкой пулей коня. Но он ошибся, нашлись и такие.
— Вольному воля, как говорится, — заметил кто-то. — Да зачем было?.. Вот и получилось! А небось могли и обоих коней убить!
— Нет, ты скажи: чего было лезть не в свое дело?! — добавил другой.
— Не в свое? — вскипел Артем. — А чье же это дело — оружие для революции?! Разве не наше? Э, люди добрые!.. — покачал головой. — Не скажу про всех, но многих, вижу, и три года войны, и революция ничему не научили! Ежели до сей поры такой простой истины не уразумели: что не кто другой, а только рабочий класс способен — раз уж взялся за это! — довести революцию до победного конца. Ведь только благодаря геройской рабочей Красной гвардии, которая вместе с беднотой в солдатских шинелях бьется с гидрой контрреволюции, мы сейчас с вами сидим на сходе, помещичье добро делим. А то бы черта с два! По хатам, как те суслики, сидели бы да только поглядывали на барское имение. Как кот на сало! Потому что не подступиться бы к нему. Гайдамаки сторожили бы помещичье добро. Как цепные собаки. А то вишь — нету!
— Ну да ладно! Простим уж, братцы, им коня. Раз такое дело! Где пьют, там и льют! Читай дальше, Петро! — послышались голоса.
Уже в школьном сарайчике Макара Ивановича давно петухи пропели полночь, а сход еще только один раз прошелся по списку, на выбор распределив только скот. Почти двенадцать часов в накуренном помещении! Все словно угорели. А как же бедняги женщины — на морозе двенадцать часов (хоть и бегали, наверно, в ближние хаты греться)?! Поэтому без особых пререканий решили перенести собрание на завтра.
— Но только не залеживаться! — предостерег Прокоп Невкипелый. — Чуть свет — чтоб все были в школе! До обеда нужно управиться. Куй железо, пока горячо!
До поздней ночи сегодня не спали ветробалчане. В каждой хате дожидались отца со сходки. А потом ставили на стол холодный ужин — от самого обеда никто ничего не ел, — садились вокруг, и расспросам не было конца.
Так было и у Гармашей. С той разницей, что здесь было двое рассказчиков. Но и те насилу управлялись, удовлетворяя любопытство матери, Ориси, Мотри и даже Кирилка (только Софийка с Федюшкой спали уже на печи, утомленные за день своими заботами). Ведь каждого интересовало не только то, что самим досталось, но и то, что получили родичи, соседи. Вторые петухи пропели, когда наконец улеглись спать.
И только погасили коптилку, еще и задремать не успел никто, как вдруг раздался осторожный стук в окошко. Кто бы это мог в такую пору?! Артем уже собрался встать, но Остап опередил его. Подошел к окошку — никого нет. Постучали в дверь. Остап вышел в сени. В хате все невольно насторожились. Было слышно, как Остап отодвинул щеколду, открыл дверь и с кем-то разговаривает. А через минуту вернулся в хату.
— К тебе, Артем, — сказал удивленно. — Приська Гусакова. Чего ей?
— Да еще в такую пору! — удивилась и мать, — А почему в хату не позвал?
— Не хочет. Пущай, говорит, в сени выйдет. Секреты какие-то завелись.
Артем, недоумевая, сунул босые ноги в сапоги, накинул на плечи шинель и вышел в сени.
— Где ты тут? — спросил, никого в темноте не видя.
— Здесь я! — тихо отозвалась Приська. — Разбудила тебя. Но, вишь, дело такое, что до утра побоялась ждать. Иван мой приехал.
— Знаю! — Для Артема в самом деле это не было новостью. Еще во время сходки те, кто толпился возле школы, Видели, как Иван Гусак верхом на коне проехал по улице. Даже остановился, спросил, что за собрание, и поехал к дому.
— Что ты там знаешь!.. — Приська тоже не все знала с вечера. Сказал, что на святки в гости, да и все. И уж после, как улеглись спать, заснули старики, он и признался ей, что не один, а целый отряд гайдамацкий, с Чумаком Корнеем, сегодня вечером прибыл в Чумаковку. Там и ночуют по хатам. А он домой отпросился. А заодно и в разведку вроде. — Про тебя спрашивал, нет ли тебя в селе.
— Спасибо, что предупредила.
— Не за что благодарить. Небось раззвонила тогда про тебя на все село. Рада, что смогла теперь упредить. Но и просьбу имею. Арестуйте Ивана! В холодную заприте его! — И объяснила удивленному Артему: — Потому как ему хоть круть-верть, хоть верть-круть — или перед селом виноватым быть, или перед своими изменщиком. Сказывает, что могут за милую душу и расстрелять за это. А ежели под арестом, стало быть, не его вина, что не сможет из разведки в хутор вернуться завтра поутру!
Артем подумал.
— Нет, Приська, в холодную мы его сажать не будем. Ты уж сама его арестуй: приспи хорошенько. А утром, когда станет в хутор собираться, отговори. Прямо скажи, что еще с ночи он под наблюдением у нас. И в случае чего от пули и на коне не уйдет. Да и чего ему, дураку, путаться с ними.
Отправив Приську, Артем вернулся в хату и, пока пересказывал ее новость, переобулся как следует, оделся и, успокоив домашних, — мол, все будет в порядке, — ушел из дому.
Направился он в экономию — Тымиша Невкипелого предупредить.
Пошел через пруд, напрямик. И только вышел на берег, как его окликнули:
— Кто идет?
Артем назвал себя. Подошли Куница Овсий и Терешко Рахуба. В ответ на расспросы, где Тымиша найти, сказали, что в караульном помещении, наверно. Когда заступали на стражу, был там.
Где было караульное помещение, Артем знал — в людской. Батраки уже больше недели жили в помещении конторы, а людскую Невкипелый и облюбовал себе под караулку. Хотя печь и по сию пору не была переложена и дымила немилосердно, все же пересидеть ночь, а то и подремать можно было: все лучше, чем на холоде.
Сейчас дыму в хате не было, вытянуло. На помосте на соломе вповалку спали одетые люди — бойцы красногвардейского отряда. Возле дверей в пирамиде стояло с полдесятка винтовок. За столом сидели Невкипелый, Легейда и батраки экономии — скотник Хрен, старший конюх Микита, пастух дед Свирид. Заняты были тем, что из общего списка, только что вечером составленного на сходе, выбирали и составляли списки — на коней отдельно, на волов отдельно, то же самое на овец и коров. А такие списки, подписанные потом Невкипелым и председателем сельского комитета Легейдой и заверенные печатью сельского комитета, будут служить документами, на основании которых и будут выдавать людям скот. В списках уже указывали, какого именно коня или пару волов нужно было выдать тому или другому. При этом исходили из разных соображений, не исключая, должно быть, и личной симпатии или, наоборот, неприязни к той или иной фамилии в списке.
Дело шло к концу. Артем подождал, пока они закончили свою работу, и тогда рассказал о своем разговоре с Приськой. Новость хотя и взбудоражила всех, но не очень встревожила.
— Всего-навсего десяток? Ну, это не так уж и страшно! — сказал Тымиш Невкипелый, вынимая из кармана часы, взятые у Артема на эти дни. — Пять уже!
Он разбудил троих спавших хлопцев; двоих послал в помощь караульным, наказав чутко прислушиваться и присматриваться. Вести особое наблюдение за большаком. А одного — к Левчуку сначала, а затем к Грицьку Саранчуку с приказом немедленно собрать оба взвода и в полном составе прибыть сюда.
— Запомни, что в полном составе, — повторил он еще заспанному Остюку Ивану. — Чтобы не только те, которые с винтовками, а и остальные — с холодным оружием. И чтоб без паники! По секрету шепнешь командирам взводов, что гайдамаки в Чумаковке. Не больно много. Нас больше. А все же береженого, как говорится… Чтоб случаем не расстроили они нам музыку сегодня! Иди!
После этого и сами они вышли с Артемом, чтобы выбрать наиболее выгодные места в усадьбе для засад-секретов.
Не прошло и получаса, как прибыли оба взвода. Около двух десятков человек.
Тымиш Невкипелый разъяснил боевое задание: ввиду того что в Чумаковке гайдамаки, нужно особенно бдительно охранять имение, а потом дать возможность спокойно распределить скот и остальное имущество. Затем велел разместить своих людей — один взвод в караулке, а другой к девчатам. Как раз и свет в хате у них зажегся. Да и не только у них — во многих батрацких лачугах засветились уже окошки.
То же самое и в селе: не было хаты, где бы не светилось уже. Но это были не обычные предрассветные огни, когда женщины встают потихоньку — пусть поспят дети и муж (все равно работы у него никакой), — да и спешат сесть за прялку. Сейчас не до прялки. И именно мужикам работы больше, чем женщинам, ибо не все были такими предусмотрительными, чтобы загодя приготовить хоть какой-нибудь навес для скотины. Сейчас по всему селу в бедняцких дворах звенели топоры, слышались глухие удары лома, визжали пилы.
А на востоке небо начинало едва-едва светлеть — из темно-синего оно переливалось в бирюзовое. Выше, над Лещиновским лесом, поднялась утренняя заря.
Расставив людей, Левчук с Саранчуком, Невкипелый с Артемом, а к ним присоединились и два командира взводов, бывшие в карауле с самого вечера, шли просторным двором экономии, направляясь к стогам возле клуни, чтобы с этого переднего рубежа начать организацию обороны. На ходу обсуждали, как это сделать получше.
Левчук предлагал выдвинуть заставу подальше от имения к стогу соломы у самой дороги, с тем чтобы там и встретить гайдамаков, если они сунутся сюда. Предупредить, чтобы возвращались, если не хотят, чтобы их уложили всех до одного. Для острастки можно будет дать один-другой неприцельный залп, чтобы крепко подумали сперва, стоит ли на рожон лезть.
— Может, так и удастся, даже без боя, отогнать их!
Тымиш спросил Артема, что он думает на этот счет.
— Видите ли, братцы, дело какое, — немного замялся Артем. — Если бы я не уезжал этими днями… А то — боюсь, как бы и вас не подвести под монастырь, да и самому после не грызть себя в случае чего — за то, что подбил вас на такое, может, и рисковое дело.
— Ладно уж, говори.
— Ну какой нам расчет отогнать их да тем дело и кончить?! — загорелся вдруг Артем. — Тем более что их там всего-навсего десяток какой. Разве не выгоднее заманить их во двор, в ловушку, да и содрать с них шкуру: обезоружить, коней забрать. А их самих — под зад коленом на все четыре стороны.
— Э, легко сказать! — вздохнул Невкипелый. — Нельзя рисковать. Обезоружить-то, может, и не штука. Но не спустят они этого! А что, ежели потом за винтовками да за лошадьми привалит сюда их уже не десяток?
— Чтобы за винтовками — навряд, — сказал Левчук. — А вот за лошадьми да седлами — очень возможно. Видно сразу, Артем, что ты не в коннице служил. Да всадник даже из боя, ежели коня убили под ним, седло беспременно должон вынести. Иначе идти ему в пехоту. За лошадьми да седлами могут приехать. И не десяток уж!
— За пятьдесят верст? Только и делов у них! Не думаю!
И эта уверенность Артема, собственно, решила дело. Еще потолковали, поспорили и все же большинством решили рискнуть. Хотя бы ради винтовок. Или на худой конец — видно будет по обстановке — хотя бы даже ради патронов, которых, наверно, в достатке у них.
Тут же выбрали на скотном дворе выгодные места для засад, точно определили, какому взводу где по тревоге занять место, и вернулись на черный двор, в людскую.
Светало. Залаяли по селу собаки, как видно, зашевелился народ: начали, наверно, собираться к школе. Но потом выяснилось, что не к школе, а просто в экономию народ повалил толпой. То ли Приська не утерпела, еще кому-то сказала про гайдамаков, то ли встревожило крестьян, что видели, как перед рассветом и с Новоселовки, и с Юру по селу побежали красногвардейцы к имению. Сначала поодиночке, по двое-трое, а затем толпой повалили. Растекались по просторным дворам экономии, разыскивая Тымиша, — все знали, что он караулит здесь со своими бойцами.
Тымиш успокаивал: дескать, все будет хорошо. Обо всем он знает (на то разведка есть), и необходимые меры приняты. Поэтому лучше всего им вот так, гурьбой, и вернуться в школу: время уже сход открывать. Не тут-то было! Никто и не думал о том, чтобы уходить. И народу все прибывало, как воды в половодье.
Вот тогда кому-то и пришла думка — провести сход не в школе, а в клуне экономии, где летом «Просвита» устраивала спектакли. До полтысячи народу помещалось. Заглянули туда — можно вполне: на сцене, в декорациях, даже и стол готовый для президиума. Оставалось только выкатить во двор несколько сеялок да жаток и расставить сваленные в кучу скамейки. Сказали Легейде. Он одобрил это. Сразу послал человека к школе, чтобы всех направлял сюда, а конюха Микиту попросил запрячь коня в сани — съездить за Прокопом Невкипелым: не дойдет старик пешком сюда. И за какие-нибудь полчаса, только заалело небо на востоке, — сход ветробалчанской громады уже продолжал работу в клуне.
Во дворе остались только часовые. Остальные бойцы, а среди них и командир Тымиш Невкипелый, расположились в клуне у дверей, чтобы в любой момент можно было выбежать наружу.
Но проходил час за часом, и все было спокойно. Иногда Тымиша брало сомнение: уж не зазевались ли часовые? И он выходил, чтобы проверить. Нет, часовые начеку. Да и, кроме того, у ворот клуни снаружи, греясь на солнышке, все время толпились и дымили мужики — курили: они заметили бы — дорога до самого большака была перед глазами. Успокоившись, Тымиш снова шел в клуню, где нынче на собрании еще пуще, чем вчера, кипели страсти.
Да и вчера тоже, особенно те, кому доставалось всего-навсего по полдесятка овец, роптали, но их протесты не были такими бурными. В большинстве своем это были люди непритязательные, забитые, для коих решение схода было беспрекословным законом. Немало и сегодня в списке попадалось людей рассудительных или просто совестливых. Некоторые из них, как, например, Гордей Саранчук, и вовсе отказались от своей доли: самое необходимое в хозяйстве, мол, есть у него; разве что понадобится сотня-две кирпича — сложить печь, когда хату сыну ставить будет. И то можно не даром, а за деньги. Но ведь не все были такими. Немало было жадюг, рвачей, крикунов. Те из них, которым доставалось что-нибудь (сеялка — на двоих, жатка — на четверых, конная молотилка — на шестерых), хоть тоже не молчали и находили причину для неудовольствия, все же в конце концов унимались. Но те, кому сход большинством голосов отказывал как людям зажиточным, у которых не было и основания рассчитывать на что-либо из помещичьего добра, орали больше всех. Не удивительно, что в галдеже никто и не заметил Рахубу, когда он, взволнованный, протиснулся в клуню и подал знак Невкипелому: едут!
Тымиш без особой спешки, чтобы не обратить на себя внимания сидевших и стоявших впереди, вышел, приказав своим хлопцам тоже выходить за ним следом поодиночке, без паники.
Действительно, ехали. Еще только с большака на проселок свернули, как раз в версте отсюда. Очень хорошо было видно на белом снегу темное пятно — отряд гайдамаков. Было их больше десятка, пожалуй. Невкипелый приказал своим занять намеченные ранее места засады. Часть вооруженных «холодным оружием», в большинстве вилами, рожнами, осталась при нем, тут же, у ворот клуни.
До самого стога соломы вблизи дороги, куда Левчук предлагал выставить заставу, неизвестно было — поедут ли они дорогой в село или напрямик по проложенной колее направятся в экономию. Так и есть, свернули сюда. Теперь уже сотни за две шагов как на ладони видать: впереди Корней Чумак, за ним — по три в ряд — четыре ряда всадников. Винтовки за плечами. Никакого воинственного настроения у них не заметно. Невкипелый решил тоже пока никаких особых мер не принимать. Закурив цигарку, внешне спокойно ожидал, пока подъедут. Колея в экономию вела мимо клуни.
— Не пренебрегай, Тымиш, винтовками, — сказал Артем товарищу. — На дороге не валяются.
— Посмотрим! — ответил Тымиш и глубоко затянулся цигаркой.
Подъехав к клуне, гайдамацкий отряд остановился. На вороном резвом коне — Корней Чумак, в серой смушковой шапке с зеленым донышком, в серой, из шинельного сукна, не то бекеше, не то жупане с фронтовыми погонами поручика. Чисто выбритый, румяный на морозе, в белом башлыке, он имел вид очень живописный. Особенно на фоне своих казаков — хоть и в новых шинелях, но в неказистых солдатских папахах из искусственной смушки, — каким манером ты ни надевай, все равно молодецкого вида не получается! Чумак окинул взглядом гурьбу крестьян у ворот клуни, не обратив особого внимания на рожны и вилы в руках у них, и, обернувшись к казакам, сказал иронически:
— Э, хлопцы! Чтой-то не очень приветливо нас тут встречают!
— Да просто — холодком! — отозвался один из гайдамаков.
Из гурьбы крестьян кто-то ответил:
— А ты что хотел? Хлеба-соли? На вышитом рушнике?
— А хоть бы и так! — сказал Чумак, нахмурясь.
Из толпы вдруг вышел Антон Теличка, подошел к Чумаку и, протягивая руку, сказал:
— А пошто не предупредил? На, держи мои пять. Антон Теличка. Может, забыл, давно не видались. Левый эсер.
Чумак не очень охотно протянул руку этому, как он сразу же охарактеризовал для себя Теличку, подозрительному типу. И вдруг насторожился, услышав в клуне громкие выкрики.
— А что это у вас? Уж не представление ли — в будни с самого утра?
— Точно! «Сватання на Гончарівці», — не утерпел Артем.
Чумак, узнав его по голосу, глянул, пораженный:
— Вот ты где, голубчик! — И тронул шпорой коня, чтобы подъехать ближе.
Но Теличка схватил за повод.
— Не горячись! — предостерег негромко, но с ударением. — Сперва вон сюда глянь, — кивнул головой в сторону, где у стога сена стояли двое с винтовками на изготовку. — А потом — вон туда. На каждого из вас наверняка по два ствола нацелены сейчас. Пороть горячку нечего.
— Да и болтать языком тоже хватит! — сказал Невкипелый, бросил окурок и вышел из толпы. За ним, словно по команде, все красногвардейцы с «холодным оружием» обступили гайдамацкий отряд. — Слезай, потолкуем малость.
— А я и эдак, из седла, могу.
— Это значит, чтоб я голову на тебя задирал? Дудки! Слезай, пока не ссадили.
Чумак все еще тянул. Что попал в беду, ему было ясно; не знал только — так ли уж это безнадежно. Может, стоит попытаться выскочить? Но тут Дудка Лука, который все время терся возле коня, словно бы угадав его мысли, сказал:
— Ну, все равно ж придется спешиться тебе, Корней. Далеко не уедешь. Подпругу твоего коня я ведь уже отпустил.
Чумак ногой проверил: точно, подпруга болталась под брюхом коня. Тогда подал команду своим казакам спешиться и сам слез с коня.
— О чем разговор будет? — сердито спросил Тымиша. — Ты кто такой?
— Сторож общественный. И это все — сторожа. Имущество народное охраняем. От всяких неожиданностей. А вы что за люди? И чего вас сюда нелегкая принесла? Да еще в такое время!
— Тебя не спросили!
— Ну, и все! Конец разговору. Сдавайте оружие!
— Что-о? — возмутился Чумак.
Но десятка два крестьян из отряда и просто «мирные граждане» врезались в их строй. Артем первый подал пример: сорвал шапку с гайдамака, ткнул ему в руки: «Держи, чтобы в снег не упала!» Затем снял у него через голову винтовку, висевшую за спиной на ремне. Остальные делали то же, хоть и каждый на свой манер. И за какие-нибудь две-три минуты весь отряд Чумака был обезоружен. В это время открылись настежь ворота клуни, и народ высыпал наружу. Большинство из них сразу же двинулось на скотный двор. Но немало любопытных столпилось вокруг гайдамаков: что за люди?
— А вот это вам и «Сватання на Гончарівці»! — сказал Тымиш гайдамакам. — Сходка кончилась. Сейчас народ начнет делить помещичье добро. Что, Корней, скривился? Или в носу засвербило?
— Мне-то что? — ответил Чумак, и не понять было, искренне или только притворяясь таким безразличным. — Было бы о ком жалеть! Своих хватает! А этот ко всему еще и кацап! Но приказ есть приказ. Вы его хоть не прикончили?
— Цел. Можешь облобызать! Ждет вас не дождется!
— Только поспеши, — добавил кто-то. — Уже Чубарика подали к крыльцу.
Жгучий стыд перед казаками, да и перед крестьянами и обида жгли Чумака. Подтягивая подпругу, он со зла на целую дырочку затянул туже. Хотел уже сесть в седло, но превозмог-таки свой гонор и обратился к Невкипелому, пытаясь свести разговор на шутливый тон:
— Слушай, Долговязый! — вспомнил и нарочно употребил школьное прозвище Тымиша. — Будь человеком! Хотя полдесятка винтовок оставь. Для самоохраны.
— От кого? Волки у нас не водятся. А впрочем… — Добрая душа Невкипелого чуточку оттаяла. Вспомнил, что в отряде есть две немецкие винтовки и один японский карабин (только морока с ними!). Подозвал к себе хлопцев и приказал отдать гайдамакам. — Но патронов к ним нету, — покривил душой Тымиш, — обойдетесь и так. И уматывайте. Не путайтесь под ногами!
Чумак ловко вскочил в седло (хоть тут не ударил лицом в грязь! — мелькнула мысль), подал команду: «По коням!» — и тронул шпорами вороного. Конь заплясал под ним, словно на цирковой арене. Не окликая людей, чтобы сошли с дороги, он ехал среди озабоченных и безразличных к нему крестьян напрямик, через скотный двор, к барскому дому. На душе было мерзко. И испытывал злорадную утеху, когда вдруг из-под самой морды коня шарахались в сторону испуганные люди. Несколько раз, будто бы шутя, стеганул нагайкой, предусмотрительно выбирая для этого подростка или женщину.
У крыльца и вправду стоял уже Чубарик, старый костлявый конь, запряженный в сани-розвальни с охапкой соломы на них.
— Неужто для пана Погорелова? — спросил Чумак, ни к кому не обращаясь, подъехав к небольшой группе людей. Бабы, детишки собрались и несколько пожилых мужиков среди них.
— А то для кого же!
— А разве у вас нет выездных саней? — обращаясь теперь уже к ездовому, деду Трофиму, спросил Чумак.
— Как не быть! Есть в каретном сарае. Только — либо без оглобель, либо без дышла. Доедем и на этих до станции.
— Рябокляч наилучший выезд забрал себе, — добавил садовник Лукьян Деркач, явно недовольный этой выдумкой Омелька Хрена относительно Чубарика. — Мог бы, кажись, хоть для такого случая дать лошадей.
Чумаку эта мысль показалась вполне резонной, и он отрядил двух казаков в ревком с тем, чтобы или сам Рябокляч приехал сюда немедля, или прислал своих лошадей. Хотя бы до Чумаковки отвезти пана Погорелова. В случае отказа приказал привести силой. Бросил поводья коноводу и зашел в дом.
«А в самом деле, такую махину воздвигнуть — и только для того, чтобы раз в два-три года месяц пожить тут с семьей! — мелькнула крамольная мысль в трезвом мужицком уме Чумака. — Конечно, под «Просвиту» дом отдать!» — вилась мысль эта дальше, пока проходил через анфиладу комнат к кабинету Погорелова, куда вел мокрый след ног на паркете.
А тут сборы в дорогу были в самом разгаре. У Власа даже лоб взмок — возился с каким-то добром, увязывая веревками узел. Два громадных кожаных чемодана были уже набиты и для большей надежности тоже перевязаны веревками.
Погорелов с управляющим сидели за круглым столом, — видимо, только что кончили пить чай. Оба удрученные событиями, хмурые и молчаливые. И каждый был занят своими мыслями. Появление незнакомого офицера в погонах, при сабле оба восприняли как волшебный сон. Генерал простил даже бесцеремонность, с какой тот, совсем не по форме, подошел к нему и, не ожидая разрешения, сел в кресло рядом.
— Неужели?.. — только и смог вымолвить пан Погорелов, опасаясь, что сейчас очнется от этого сладкого сна.
— Нет! — мотнул головой Чумак. — Опоздали. На день-два раньше надо бы!
— Иван Аверьянович! Ну как же так? — возмущенно обратился к управляющему Погорелов.
— Считайте сами: еще на прошлой неделе уехал пан Диденко. Времени, казалось бы, вполне…
— Думаете, с вами только и забот у нас. Хватает! Каждый казак и в городе на вес золота. А в уезде со всех концов караул кричат. И так спасибо скажите, господин генерал, нашему атаману за его внимание к вам, — пояснил Чумак.
— А что мне от этого? Практически?
— Да ведь вы еще ничего не потеряли! — спокойно сказал Чумак.
— Как это ничего? Вы разве не видели — растаскивают все! — махнул рукой в сторону двора, откуда доносился глухой шум и гул голосов.
— Ну и пусть! Лучшего способа теперь сберечь имущество и нет, чем этот, — все так же спокойно говорил Чумак. — Факт! А разве лучше, если бы сожгли? Или ночью разграбили? Ищи-свищи тогда. А так — в открытую. Придет время, стабилизуется положение, в один день все вернуть можно.
Погорелов мало-помалу приходил в себя. Стал расспрашивать о Славгороде, о политических новостях последних дней. У Чумака мало было утешительного для его собеседников. Но все же кое-что вспомнил из последнего разговора с Диденко: не сегодня завтра ожидают признания Украины союзниками; на юге Каледин активизировался — не дает большевикам покоя; харьковское большевистское правительство — мертворожденное; никогда еще Центральная рада не чувствовала себя такой сильной от всенародной поддержки. О неприятном факте разоружения своего отряда он не стал, конечно, рассказывать.
— Ну, слава богу! — вздохнул Погорелов. — Утешили немного! Еще бы этот позор пережить как-нибудь! Но я дознаюсь, кто эту идею подал — про водовозную клячу. Не пощажу!
Чумак не стал прежде времени обнадеживать генерала, ведь Рябокляч мог уехать куда-нибудь из села. Но когда спустя немного в комнату вошел вестовой и доложил, что лошади поданы, он весело обратился к Погорелову:
— Кажись, господин генерал, я вас и от позора спасу, — поднялся с места.
— Каким образом? — А когда Чумак объяснил, даже прослезился, умиленный. Надевая с помощью Власа бекешу, начал расспрашивать: куда именно предстоит ему ехать — на станцию или просто в город? Чумак сказал, что пока в Чумаковку. А после обеда или, если угодно, завтра на лошадях отца отправятся в Славгород.
Генерал был несказанно рад.
— Да зачем откладывать? Сегодня же! Как, бишь, у Чехова: в Москву, в Москву! А тут хотя бы в Славгород. И то слава богу. Нет, не оскудела еще земля русская благородными людьми! А ты, Влас, уж и нос повесил!
— Виноват, ваше превосходительство! — встрепенулся Влас. — Но ежели б не их благородие, то просто и не знаю, как бы у меня язык повернулся открыться вам во всем. Коль вас беда такая постигла.
— В чем открыться?
— Потому как кончилась моя служба у вас, ваше превосходительство. И никуда уж я не поеду с вами. Остаюсь на жительство в селе.
Изумленный Погорелов не мог вымолвить ни слова. И уж управляющий спросил Власа, что же он думает делать здесь.
— До русско-японской я ведь неплохим сапожником был. Тачать сапоги и теперь буду. На Горпине женюсь.
— На какой Горпине? — пришел в себя генерал.
— С которой вы в людской говорили в тот вечер, ваше превосходительство. Двенадцать лет на лавке в кухне спала, горемычная. Вот так же, как я, — двенадцать лет под дверьми вашего кабинета.
— Вот это так каламбур устроил ты мне, Влас! За все годы!
— Виноват, ваше превосходительство! Но что поделаешь? Ежели у каждого — своя душа. И она рано или поздно, а свое потребует. Вчера вечером, как уже объявили про отъезд, признался ей. А она и говорит: «Оставайся, Влас, до каких пор за его превосходительством болтаться будешь? А повенчаемся — еще как добре заживем! А уж что детей тебе нарожу! Как соловушек певучих!»
— Ну что ж… Желаю тебе! — Двенадцать лет, прожитые вместе с преданным слугой, не пустяки, как видно, и для генеральского сердца: взгрустнул Погорелов малость. И долго молчал. Затем вдруг: — Ты, Влас, отсюда хоть никуда не уходи. Живи здесь. Да поглядывай хозяйским глазом…
— Э, нет, ваше превосходительство, — сказал Влас, понимая, в какой роли хотел бы Погорелов его здесь оставить. — Не берусь. Своих хлопот будет немало!
На двух санях пан Погорелов разместился с вещами почти с комфортом. Влас заботливо закутал полостью генераловы колени (в маленьких санях ехал генерал один, а вещи — на розвальнях); Чумак подал команду: «По коням!» — и следом за санями двинулись гайдамаки по липовой аллее к парадному въезду; напрямик, через черный двор, не поехали, чтобы не встречаться с ненавистными им мужиками, чьи голоса слышны были даже здесь.
Кирилко разыскал Артема возле загона. Мальчонка прибежал, чтобы позвать домой: приехал дядя Данило из Песков.
— Подождет! — отмахнулся Артем. Как раз срезался с первой четверкой «отступников», которые еще вчера обещали не забирать пару быков, доставшихся на их долю, оставить в прокатном пункте, а сегодня вдруг передумали. Не все четверо, но двое уже не соглашались.
— А что поделаешь? — притворялись возмущенными остальные двое. — Не разобьешь же пару быков.
— А почему не разобьешь? — Артем сгоряча даже потерял чувство юмора. — Разве не работают люди и одним волом?
— Почему нет! — повел плечом ехидный рыжий человечек Сидор Варивода. — Сам видел в Маньчжурии. В русско-японскую. А то еще, говорят, не скажу только где именно, — в Ишпании, кажись, — бои с быками в цирке показывают. Большие деньги загребают. Так, может, и нам бы? Вот только беда — непривычны мы к этому.
— Вон ты какой, Сидор! Шутник! — презрительно взглянул Артем на Вариводу. — Непривычны, говоришь? Не в этом дело. Кишка тонка! Так и говори!
Куница, член сельского комитета, приданный в помощь Омельку Хрену, украдкой подмигнул Артему — захотел с козла молока, дескать. А Хрен сказал прямо:
— Да не морочь ты себе голову, Артем! Было бы из-за кого! — И словно бы в шутку: — Я им зато подберу пару! Натерпятся — сами приведут назад через неделю.
— Испугал! Аль не знаем дороги на ярмарку?!
— О, ты уж и про это загодя подумал! Ну, как знаете! — в сердцах махнул Артем рукой. — Довольно с меня. Пойду домой хоть пообедаю.
Выйдя на плотину, чуть пониже кузницы, Артем остановился и оглянулся назад, на экономию. По всему склону к пруду, будто с ярмарки, валил народ со скотиной. Ревели волы, коровы, блеяли овцы. Веселый галдеж стоял в морозном воздухе, прорывался смех. Артем залюбовался радостной картиной. И не услышал, как за спиной приблизились — по дороге из села — и замедлили ход в гору двое саней, а за ними отряд гайдамаков.
То ли не узнал Погорелов в Артеме своего неприятного собеседника, встреченного впервые неделю тому назад в парке, а затем в людской в тот субботний вечер, то ли занят был другими беспокойными мыслями, но на лице — хоть и глянул на Артема — не отразилось никаких чувств. И уже только когда проехал, вспомнил, очевидно, о встрече с этим солдатом. Воспоминание всплыло вместе с мелодией ненавистной песни:
Ой, беруть дуку за чуб, за руку,
Третій в шию б'є…
Ярость переполнила сердце. Казалось, самим взглядом сразил бы! Но — проехали уже.
Артем пропустил и вторые сани. «А где ж это Влас?» — подумал невольно, не увидев его среди отъезжающих. И не успел еще найти этому какое-нибудь объяснение, как взгляд его уперся в Чумака.
Поравнявшись с Артемом, тот подал коня в сторону, чуть не наехав на него, и, кивнув головой своим казакам ехать дальше, зло процедил сквозь зубы:
— Что, любуешься?
— Любуюсь! — ответил Артем. — А ты — нет?
— А я нет. Потому как вижу дальше, чем ты. Дальше своего носа. Вижу, как из горла полезет эта скотина у бестолковых мужиков. И скоро! А ты что, думаешь и тогда в стороне стоять? Не выйдет! Да я бы тебя и сейчас…
— За чем же дело стало? — усмехнулся Артем, взявшись в кармане за рукоятку нагана. — За шкуру свою дрожишь? Боишься! Потому что стоят вон на бугре, смотрят сюда.
— Может, и поэтому! — криво усмехнулся Чумак. — Ну что ж, на этот раз, на плотине, мы еще разминемся с тобой. Но на стежке узкой — лучше не попадайся мне!
— Езжай, езжай! Да поглядывай, как бы чемоданов погореловских не растерял на ухабах. А то попадет! Вместо Власа!
Чумак только ругнулся в бессильной ярости и сорвал коня с места в галоп.
Не заходя еще в хату, Артем забеспокоился: что ж это Данило Корж надумал? Лошади с рептухами на мордах стояли во дворе, не выпряженные из саней. А как в хату зашел, сразу же заметил необычную суету: среди беда дня топилась печь, и мать с Орисей возились — одна возле печи, другая у стола — выделывали коржики. Видно, для Василька гостинцы. На лавке сидел Данило Корж. И с первого же его слова все прояснилось. Ни о какой ночевке в Ветровой Балке не может быть и речи. В Подгорцах ночевать будут. Потому что только со свежими силами лошади смогут вытянуть на гору.
Остапа дома еще не было. Да, наверно, не скоро и будет. Захотят, поди, с Мухой и Скоряком, кроме волов, и остальное добро — воз, плуг, борону — тоже забрать. А это не так просто. Ведь народу — пруд пруди. Поэтому не стали ожидать Остапа, сели обедать. И за обедом Данило все время выспрашивал у Артема «секрет», как это они умели направить такую махину — сельский сход — на такое большое дело! У них, в Песках, до этого еще не дошло. Артем, гордый за свое село, рассказывал охотно и обстоятельно. Но потом сообразил, что вместе с ним в пути будет и сегодня, и завтра до полудня — хватит времени поговорить. Пообедав, он сразу же ушел «на полчасика» в имение: проститься с Остапом, с друзьями.
Но ни через полчаса, ни через час не вернулся, конечно. Уже солнце заметно клонилось к западу, когда зашел в хату, извиняясь перед дядей Данилом. А матери вручил свернутый рушник.
— Спрячьте в скрыню. — И объяснил удивленной Катре: — Подарок мне от Горпины. Замуж выходит!
Мать и Орися даже на лавку присели от неожиданности. Удивлена и обрадована была и Мотря, подруга Горпины еще с юности.
— А кто же сватает?
Артем рассказал, что сам узнал только что.
— А рушник тебе почему?
— Сказал, что уезжаю, вот она мне — на память, как первому свату…
Нет, он не стал рассказывать им, да и трудно было рассказать о той трогательной сцене в людской (как раз никого, кроме них, не было в хате), когда девушка вынула из укладки этот самый рушник и сказала, смущенно улыбаясь: «Думала перевязать тебя на своей свадьбе этим рушником, а ты уезжаешь!» И уж тогда пояснила, что выходит замуж за Власа. Удивленный Артем чуть было не сказал вслух: «Влас? Чудеса! Долго же думал!» Но вовремя спохватился. «Ну, коли так, будь счастлива, Горпинко! — пожелал ей от всей души. — И дай бог, как говорится в таких случаях, детей вам полон запечек!» — «Спасибо!» Она стояла спиной к свету, поэтому и теперь, как тогда, в вечерних сумерках, затененное лицо ее с незаметными сейчас, в тени, рябинами от оспы казалось удивительно красивым, только очень смуглым. И Артем невольно, хотя и в шутку, но нисколько не кривя душой, молвил: «И еще одно пожелание тебе, Горпина. Чтобы среди них непременно была дочка! Моему Васильку пара. Да чтобы такая же, как ты сама, — ясноокая, певунья!» — «Спасибо за доброе слово!» — улыбнулась растроганная Горпина.
…— Ну вот и слава богу! — очень рада была мать за горемычную Горпину. И даже упрекнула сына, что не откладывает отъезда в связи с ее свадьбой. — Никого родичей у нее нет, сирота круглая. А ведь ты целых пять лет вместе с ней батрачил… Ровно бы как и родичи уже!
— Не могу, мама. И так уже две недели пробыл…
— Да ты, кума, не беспокойся! — заметил Данило Корж, уже в армяке и подпоясанный зеленым шерстяным поясом. — Была бы свадьба, а родичи найдутся: попеть-поплясать, даровую чарку выпить!.. Поехали, Артем! Время идет. Бывайте здоровы!
Ночевали, как и намечал Корж, в Подгорцах. Хотя у них здесь не было ни родственников, ни знакомых, ночевать охотно приняли в первую же хату, куда Артем в сумерки зашел. И даже с радостью, когда узнали, что из Ветровой Балки. Еще бы! Ведь слух уже пронесся и тут, в Подгорцах, о том, что произошло в Ветровой Балке. А это были живые очевидцы. Поэтому не удивительно, что до полуночи пришлось Артему в битком набитой хате рассказывать о недавних ветробалчанских событиях.
Наконец улеглись спать. Но еще и потом в возбужденном воображении Артема долго не угасали отдельные сценки из сегодняшних событий, постепенно утрачивая свою яркость и выразительность, распадаясь в полусне на отдельные куски. Пока уже совсем не сморил его сон…
А когда Артем раскрыл глаза, в хате было светло. Хозяева не спали уже. И Данило Корж был одет. Только что, видимо, вошел с улицы.
— И сильно горит? — спросил хозяин, не спеша одеваясь.
— Где горит? — сорвался с постели Артем.
— Да вроде на вашу Ветровую Балку показывает! — невесело ответил Данило.
За минуту Артем, уже одетый, как по тревоге, был за порогом. Действительно, зарево в небе стояло за лесом, как раз будто над Ветровой Балкой. Но со двора ничего, кроме зарева, не было видно. Тут же, за хатой, за садиком, начиналась крутым склоном гора. Артем, хватаясь за кусты, за бурьян, вскарабкался по склону чуть не до половины. Отсюда лучше было видно.
Горело не в самом селе, а в стороне, будто во дворе имения. Но что горит? Может, рига (хорошо, если разобрали днем машины) или стога сена. Как это могло случиться?! Ведь говорил Тымиш, что охранять будут, пока крестьяне не развезут все сено по дворам, следом за скотиной! Проспали, бесовы дети! И зачем он уехал вчера! Спешил на ярмарку Данило. Ну, а ему куда торопиться? Может, и не проглядели бы! А ко всему разве не лучше было бы и в Поповку приехать к самому празднику? На святки, может, и Христя будет в Поповке!
Только теперь Артем понял наконец и причину своего раздражения вчера с самого полудня, когда Кирилко принес ему весть о приезде Данила Коржа. Верно, уговор был. Но ведь тогда, в Песках, разве ж он знал о Христе то, что узнал потом — из рассказов матери и Ориси!
Больше часа простоял Артем на склоне горы, пока не потушили пожар. Начинало светать. Когда Артем вернулся во двор, Данило Корж уже запрягал лошадей. Насилу сдерживаясь, Артем сказал, что не поедет дальше.
— Почему? — удивленно глянул Данило на парня и слегка нахмурился.
— Сами не видите?! Правду говоря, есть еще причина. Но и эта: как я могу уехать в такой момент!
Данило молча надел постромку и уж потом сказал недовольным тоном:
— Не возьму в толк, откуда у тебя это? Знал батьку твоего не один десяток лет. Может, потому и тебя, Артем, люблю — уж очень ты на него похож. И характером тоже. Но это в тебе не от батьки. Не гармашевское. А от лукавого. Все это самомнение твое! Как ты можешь уехать в такой момент?! Да как же те олухи ветробалчане без тебя, героя, обойдутся?!
— Не в этом дело, — смутился Артем. — О себе думаю: ведь мучиться буду, не зная, что там случилось!
— Это другой разговор, — смягчился Данило. — Так разве на ярмарке никого не будет из Ветровой Балки? Еще в пути нагонят. Ну, а коли уж такое у тебя нетерпение, согласен, — отложим выезд на часок. Подождем, пока кто-нибудь из ветробалчан подъедет. — И, даже не ожидая, что Артем скажет на это, стал надевать рептухи на морды лошадям.
И долго Артем будто неприкаянный бродил по двору, все поглядывая на улицу. Он сам еще не знал толком, чего ему больше хотелось: чтобы подъехал кто-нибудь как можно скорей или чтобы вовсе никого не было из села. Было бы основание отложить поездку в Поповку на несколько дней, до самых святок.
Но вот начали проезжать люди из соседних с Ветровой Балкой сел. Проехали знакомые лещиновцы. Артем не стал расспрашивать их. Ждал своих односельчан. И дождался наконец.
Парой коней в розвальнях ехало трое: Дудка Лука, Харитон Покрова и Авраменко Грицько. На привязи позади саней шел третий конь.
Артем остановил их. Стал расспрашивать о пожаре.
— Пустое! Где пьют, там и льют! — ответил легкомысленный Лука. — Два стога сгорело. В имении. Остальные отстояли. Окурок, видать, кто-то бросил, вот и загорелось.
— Чушь городишь! Досадно слушать! — возразил Покрова. Как видно, спор об этом возникал у них и раньше. — Какой такой окурок! Кто дежурил, когда это случилось? Козырь! А он некурящий. Кого сменил он? Хому Гречку! Тоже некурящий.
— Ну, а отчего же? Гром ударил? Так зима ж! — не сдавался Лука. Он успокоил Артема, сказав, что новый председатель сельского комитета Легейда Петро еще на пожаре объявил всем, кто получил скотину, чтобы с самого утра нынче начали развозить сено из имения по дворам. Чтоб все как один!
— Ну, а вы что ж?
— Да, вишь… — Лука замялся чуток, но сразу же и нашел отговорку: — Зачем толпиться всем! Ты представляешь, что будет, когда все съедутся? Столпотворение! Вот мы и порешили — в другой раз свою гужевую повинность выполним. А пока что…
— Вижу: на ярмарку собрались. Кто же это из вас своего коня продавать собрался?
— А это все трое коней погореловские! — ответил Лука и хотел продолжать, но сперва вопросительно глянул на своих спутников. И, по их молчанию поняв, что они не возражают, начал: — Ну вот скажи, Артем… Потому как мы с тобой хоть и одни классы кончали, но ты ведь еще потом, как говорится, и коридор прошел! Больше повидал на свете. Да и партейный к тому. Ну чем это пояснить можно? В бога, почитай, не верим уже… Не так ли, братцы?
Харитон Покрова промолчал. А Грицько Авраменко, поведя плечом, ответил:
— А хрен его знает! То веруешь, то не веруешь.
— И все-таки чаще в Христа-бога гнешь, чем крестишься. По себе знаю! А раз так, ежели бога нет, то почему тогда его заповедь сидит у нас в темени аль в затылке, словно бы клещ? И никак ее оттуда не выковырять!
— Какая заповедь? — ничего не понимая, спросил Артем.
— Десятая. «Не пожелай жены ближнего своего, ни вола его, ни осла…» Так вот мы… Оно хоть и законно все. А как же! По решению сельского схода! Но все же… Так вот мы и решили — на ярмарке обменять. Пускай похуже будет, да только бы не из своей экономии. Не так глаза мозолить будет. И людям, да и себе! Так я объяснил, братцы?
Из ворот выехал Данило Корж. Ветробалчане преграждали путь. Крикнул, чтобы проехали или хотя бы свернули в сторону.
— Еще наговоритесь: полдня езды.
Пока на гору выехали, Артем в сани не садился. Шел рядом, иногда подталкивая их вместе с Данилом. И уж только на горе, когда кони передохнули малость и Корж подал команду садиться, Артем сел, тяжело вздохнул при этом. Данило, трогаясь с места, сказал:
— Э, парень, в жизни еще будет всего. Это еще только начало. Сам знаешь, лес рубят — щенки летят!
— Да я не об этом думаю сейчас! — ответил Артем. — О себе! Не то я, пожалуй, делаю сейчас, что надо.
— Не то? Так, может, остановиться?
— Кабы я знал! А то будто задача — не так уж и трудна, но в условии не все сказано. Вот и решай!
— Ну, а ежели так, то нечего голову ломать зря! — сказал Данило. И, помолчав, — наверно-таки догадался, о чем речь, — закончил поучительно: — И вообще заруби себе, парень, на носу: случаются в жизни «задачки» такие, что один только выход: на судьбу положиться.
— Э, нет, дядя Данило! Это мне не подходит! — ответил Артем убежденно. — Еще мальчонкой, помню, никогда не играл в орел-решку. И дурнями считал тех, которые играли. А уж теперь и подавно!..
Как раз таким и представлял себе Артем это небольшое село Поповку из рассказов Христи. По обеим сторонам большака тянулись два ряда хат. Были всякие. Но большинство убогие. Где-то здесь среди них и ее хата. Может, и узнал бы, так как помнил, что рядом с ней богатая усадьба кулака. Но таких усадеб было две с обеих сторон. Без расспросов не обойтись.
Поэтому Артем и попросил Данила Коржа остановиться возле лавки, сразу же при въезде.
— Вот тут я и разузнаю. Тут вас, дядя Данило, и поджидать буду завтра. Когда вы думаете примерно?
— Да уж никак не позже обедней поры. Чтобы хоть в Ветровую Балку добраться к вечеру.
Так они и договорились. И Данило Корж поехал дальше большаком, а Артем зашел в лавку. Хотел к бабушкиным гостинцам добавить еще Васильку конфет, что ли. Да и запас табака пополнить.
В лавке народу было немного. Кроме нескольких мужиков-завсегдатаев, пришедших на посиделки и занятых разговором, возле прилавка стояли три женщины, покупали что-то. Когда хлопнула дверь, и Артем зашел в лавку, все оглянулись. Только одна из женщин, по-городскому одетая, в шубке (хоть и на рыбьем меху, видать, но аккуратно, не деревенским портным сшитой), в сером шерстяном пушистом платке, даже не шелохнулась.
Артем подошел к прилавку.
— Махорочки? Есть, есть. Свеженькая! — заулыбался вкрадчиво продавец. — Вот только молодке отпущу. — Затем к покупательнице: — Так сколько тебе пряников? Фунт? Два?
— Хватит и фунта, — сказала женщина в шубке удивительно знакомым и несказанно милым Артему голосом.
— К выздоровлению, значит, дело идет? — спросила одна из женщин.
— Да уж, если сам есть попросил!.. — заметил продавец.
— Сам! — сказала женщина в шубке. — Только глаза раскрыл нынче, да и говорит: «Так бы я, мама, пряничек сладенький погрыз бы».
Она стояла в профиль к Артему. Ну конечно же Христя! И хоть Артем, оторопелый от такой неожиданности, даже не дышал, разве что губы одни беззвучно пошевелились, — она вдруг встревоженно повернулась к нему. И, видно, не совсем узнала. Сразу же и отвернулась. Но тревога не проходила. Это было заметно по ней. И вот снова, на этот раз уже осторожно, словно бы целиком занятая тем, что поправляла платок на голове, она искоса взглянула на него и встретилась глазами с его напряженным, горячим взглядом. Потрясенная и растерянная, она прижала руку к груди, бросилась к выходу. Что-то крикнул ей вслед продавец, — о пряниках, верно, — даже не оглянулась. Следом за ней вышел и Артем.
Догнал он Христю шагов за полсотни от лавки. Шла быстро посреди улицы, по наезженной дороге. Поравнявшись с нею, поздоровался на ходу, сам крайне удивляясь тому, как легко и непринужденно сказал эти два слова: «Здравствуй, Христя!» Ведь ни одним словом еще не обменялся с ней. Но сама эта нежная материнская улыбка ее, когда говорила про своего Василька, словно бы опровергла уже предвзятое мнение Артема о ней, которое сложилось с тех пор, как они расстались.
Но женщина, как видно, не почувствовала его искренности или, может быть, не смогла справиться со своим волнением. Шла молча и только после длительной паузы ответила на приветствие с горькой иронией:
— Здравствуй, коли не шутишь!
— Почему ты бежишь от меня? Не бойся! Я тебе худого ничего не сделаю.
— А я не боюсь. Это просто от неожиданности. В самом деле, — только теперь повернулась к нему лицом, — как это ты в нашу Поповку попал? Я думала, ты даже не запомнил, как оно называется, село-то наше. Когда я говорила тебе о нем тогда… Однако какую я чепуху мелю! Если бы не запомнил, то как бы ты мог переписываться с Варварой!
«Ах, вот оно что!» — подумал Артем и ответил:
— А что мне было делать, Христя, если ты на все мои письма даже полсловом не ответила?
— И много ты их мне написал?
— Три письма за два месяца.
Христя пристально посмотрела на него. Одну минуту колебалась. Но затем поборола-таки соблазн поверить ему.
— Ищи другую дуру. Меня больше не обманешь! — И отвернулась.
— Ну, ты меня немного знаешь: не умею ни божиться, ни креститься. Сказал — и все. А дальше твое дело: хочешь — верь, хочешь — не верь.
Как видно, это на Христю произвело впечатление. Помолчав, она вдруг остановилась.
— Ну, хорошо, а почему же я не получала их? Ни одного! Варвара получала, а я нет — почему?
— Наверно, потому, что терпения у тебя не хватило. Как ты, бедняжка, и ту одну ночь дома переспала. А утром — поскорей в город!
— О, ты даже это знаешь!
— А то как же! И знаю, что вскорости — как это, бишь, Варвара писала мне? «И уж спуталась со своим дьяком. Недавно приезжал с ее дядей в село, хату выкупил для своей тещи».
— «Для тещи»! А будь же ты проклята!
Она повернулась, чтоб идти, но шла теперь медленно, словно бы согнувшись под невидимой тяжестью. Пройдя немного, сошла с дороги и наискосок, через обочину, без тропинки, время от времени проваливаясь в глубоком снегу, вышла на стежку, вившуюся вдоль плетней. И тут, возле своих ворот, остановилась. Минутку стояла молча, затем спросила:
— Ну, а что она тебе еще обо мне писала?
— Ничего такого больше, — ответил Артем. — Да мне и этого было достаточно. Насилу выдыхал!
— И ты поверил, Артем, что я способна на такое! — впервые за все время назвала его по имени и взглянула на него с упреком. — А ведь я только через год потом вышла замуж. Однако, чем я лучше тебя? Разве я не поверила, что ты способен на такое — обманул, оставил с ребенком и след после себя замел!.. Но не возьму в толк все же: пускай бы одно письмо пропало, но чтобы все до единого? А что же ты писал? Хоть теперь скажи.
Артем пересказал ей, стараясь быть по возможности точным, содержание своего первого письма (остальные два были, по сути, повторением). Писал осторожно, боясь перехвата письма, о своих злоключениях с того дня, как расстались. О том, что в Николаеве не удалось поступить на завод, но что родственник Петра все же помог кое в чем. Понятнее писать нельзя было: о липовом паспорте шла речь, с которым потом он и устроился в Херсоне грузчиком на элеваторе. Давал свой адрес — на почтовое отделение до востребования, на такую-то фамилию, не на свою. Очень просил написать о себе немедля — как доехала тогда, как дома живется.
Христя и дыхание затаила, слушая Артема. Закусив губу, едва сдерживалась, пока пересказывал письмо, а потом, обессиленная, склонилась над плетнем и горько заплакала. Артем успокаивал: не надо убиваться, не поможешь этим теперь.
Вдруг Христя подняла голову, глаза горели, но были сухие, а губы крепко сжаты. Она закрыла глаза и горестно покачала головой.
— Боже мой! Если б я знала такое! Ну кто ж это сделал? Неужто и здесь ее рука?
— Погоди, Христя. Я ничего не понимаю. Что случилось? Такими подругами были!
Христю даже передернуло от этих слов. Хотела что-то сказать, но Артем не дал ей. Напомнил, как в Таврии тогда, на молотьбе, душа в душу жили с ней. Напомнил тот случай, когда Варвара ухитрилась выбраться из табора, разыскала их в степи и предупредила, что полиция ищет его, засаду устроили на него в таборе.
— Ведь не миновать бы тогда и мне тюрьмы, так же, как и Петру, — закончил Артем.
— А что с Петром? — поинтересовалась Христя. — Я до сей поры не знаю.
Артем сказал, что выпустили Петра еще тогда, зимой. Нашли настоящих убийц того объездчика.
— Но я про Варьку хочу. Так что же случилось?
— Противно вспомнить! Никому не рассказывала, не хочу и тебе. Но какая ж подлая душа! А тут еще и ты помог!
— Что ты говоришь, Христя! — изумился Артем. — Каким образом?!
— Прислал ей троячку, чтобы передала, мне.
— Было такое дело! Ведь ты же дала мне тогда на дорогу из своего заработка. В первую получку на элеваторе и послал Варваре для тебя. Для окончательного расчета, так сказать. Потому как было это уже после письма Варвары про тебя.
— Вот она и расплатилась со мной! Ох, и хитрая! Не стала ждать, пока я расскажу о том страшном про нее. Поспешила меня оговорить. Чтобы потом, хоть бы я и рассказала, а люди и не поверили бы: из мести, мол, клевету на нее возводит.
— Да о чем речь? — встревожился Артем, так как по голосу Христи, звучавшему обидой и гневом, он уже понял, что разговор идет о какой-то большой неприятности.
Христя долго не хотела говорить об этом, но наконец решилась:
— Ну, так слушай, чтобы знал, какое горе ты причинил мне! И за что?! Она же меня просто потаскухой объявила. С твоей помощью! С кем только, дескать, не водилась я там, в Таврии, и не без корысти. Капитала, правда, я не нажила, ну, а подлаталась-таки: один монисто коралловое купил, другой — на платье, а кто — и за деньги. Не случайно до сих пор троячки по почте шлют. Это уж, видно, те, которые в кредит тогда. Вера это мне, с хутора, рассказала (да ты знаешь и ее, и мужа: тоже на заработках тогда были, только на другом току работали), когда я приехала в воскресенье из города. Я ведь чуть ли не каждую неделю наведывалась сюда, все письма ждала. Рассказала и о том, как ее Левко, встретив Варьку на улице, предупредил, что «губы нашлепает ей выше носа», если не перестанет всякую чушь пороть. Так что было! Такой крик подняла, что люди сбежались. А она во все горло: «Ты лучше ее предупреди, бессовестную, что я ей не сводня! Вот эту последнюю троячку ей передала. Теперь кто бы ни прислал, на куски рвать буду, при свидетелях!»
— Ах, подлая! — не удержался Артем.
— Вот тогда и запеклось мое сердце лютой ненавистью к тебе. За то, что ко всему еще и на позор обрек меня! А с Поповки как уехала тогда, полгода не наведывалась домой. Да и нельзя было, заметно уж стало… Уже только после Ветровой Балки… — И умолкла.
— Мне рассказала мать.
— Разве об этом может кто-то рассказать! Коли я и сама даже… Словно сон страшный! И как я после сюда, в Поповку, доплелась! А куда ж было еще! Уж хотя бы в родной хате разродиться, при родной матери…
Наступило долгое и тяжелое молчанье. Наконец очнулся Артем от раздумья. Ругнул Варвару, на этот раз покрепче, сказал, что обязательно сходит к ней. И уже не как Левко, а без предупреждения всыплет ей. Но Христя сказала, что этого делать не следует. Осела грязь. Брехня есть брехня. Поболтали языками в Поповке, да и замолкли. Самим теперь совестно за себя. Еще с каким уважением относятся к ней теперь! А Варвару за порядочную не считают: врунья, клеветница. Но Артем все еще не мог понять. Такие закадычные подруги были. И на́ тебе! Что приключилось? Не может быть, чтобы без всякой причины.
Христя не решалась говорить. Потом подумала, что, не зная того случая с Варварой, никак нельзя понять ее поведение. Поэтому неизбежно полезут Артему в голову подозрения всякие и догадки о причине вражды. К тому же и неверные. И Христя рассказала ему все.
Случилось это, когда возвращались они из Таврии домой. Ехали поездом — товарняком, четвертым классом. Кроме них, хорольцев, были в вагоне и миргородцы, решетиловцы. И вот как раз когда подъезжали к станции Решетиловка, и случилось это. Уронила одна из женщин в суматохе деньги — весь свой заработок. А Варька увидела, возьми да и наступи ногой, словно бы невзначай. А тут уже и поезд замедлил ход. Так бы и ушла та, горемычная, не принесла бы родителям заработок за целое лето, если бы все это не произошло на глазах у Христи. Сначала она подумала, что Варвара и впрямь невзначай сделала это, и сказала ей тихонько: «Варя, ты на что-то наступила ногой». Но Варвара сделала вид, что не расслышала, хотя и покраснела, стала пунцовой. Только тогда Христя поняла все. От неожиданности словно окаменела. А тут и поезд остановился. Тогда она наклонилась и выхватила из-под ноги у Варьки узелок — завернутые в носовой платок, как видно, бумажные деньги. И успела еще той разине отдать. С перепугу (запоздалого, правда) бедняга даже обомлела, хоть и держала уже узелок свой в руке.
— Ну, а с Варварой, — немного помолчав, закончила Христя, — мы уже и не глянули друг на друга. Так и до Ромодана доехали. И со станции опосля домой уже порознь шли. Четыре года прошло, а словно вчера это было, так ясно все помню! Иду по большаку домой одна-одинешенька, насилу ноги несут меня, и из-за слез света белого не вижу. Будто с похорон возвращаюсь. Одну из лучших своих подруг похоронила. У казенного колодца остановилась воды попить. Как глянула в ведро на себя, ужаснулась — так распухло лицо от слез. Ну разве ж можно с таким лицом в село идти! Просидела в подсолнухах под селом до вечера. И уж тогда огородами пробралась к своему двору, в хату, а дома еще горшее горе…
— Какое горе? — встревоженно спросил Артем.
— Нет, не буду! За одним разом все равно всего не рассказать! Лучше ты о себе расскажи. Отвоевался, вижу.
— Не совсем! — Он рассказал ей о своих планах. Думает до Харькова добираться. На свой завод. В заводскую Красную гвардию.
— Выходит, ты в нашей Поповке проездом?
— Проездом, но намеренно. Хочу с сыном своим познакомиться.
— Ну что ж, тогда идем в хату! — она уже за кол плетня взялась, чтобы перелаз переступить, как вспомнила вдруг: — А пряники мои?! — И уже хотела возвращаться в лавку, но Артем не пустил.
— Да у меня в мешке целый узелок гостинцев для Василька, От бабуси Гармашихи. Обойдемся!
Когда были уже возле дверей, Христя вдруг остановилась.
— Но только давай, Артем, наперед договоримся: ни о какой бабусе не говори ему. И сыном не называй.
— А еще чего?! — нахмурился Артем.
Будто не замечая его иронии, Христя спокойно объяснила:
— Потому как наши девчата, сестренки мои, считают отчима Василька родным отцом его. Пускай так и считают. Чтобы потом как-нибудь ненароком не проговорились. Да и сам Василько пускай уж с самых малых лет к одному отцу привыкает.
— Так к отцу, а не к отчиму!
— А это смотря какой отчим! — ответила Христя. И уж если зашел разговор об этом, не удержалась, чтобы не заметить Артему, что муж ее вовсе не дьяк. И незачем тут насмешки строить. До войны регентом работал в церковном хоре. Одновременно руководил хором в «Просвите». И ничего тут зазорного нет.
Артем извинился. Пообещал наперед не величать его дьяком. Пускай будет регент. Откровенно признался, что употреблял это слово не столько из неуважения к нему, как со зла и обиды на нее. Чего уж тут скрывать!
— Да если бы я хоть одну сотую долю того знал о тебе, что теперь знаю!..
— Сам виноват, почему был таким легковерным?
— Это правда, — согласился Артем. — А ты? Вот даже и сейчас никак не пойму, а ты никак объяснить не можешь: какая надобность у тебя была? Почему тогда так спешно в Славгород уехала? Даже письма от меня не дождалась. Переночевала, да и махнула…
— Никак нельзя было иначе, — ответила Христя. — Я и вправду не могу об этом говорить. Да и нет нужды. Забылось немного — и пускай. Не хочу и воспоминания ворошить… Ну, и хватит. Обо всем страшном как будто поговорили. А об остальном и в хате — при матери да при детях — можно будет.
— Мама, это вы? — как только переступили порог, послышалось откуда-то из-за печи, с постели.
— Я, сынок! — И обратилась к Артему: — Раздевайся, согрейся сначала у печки.
— И где это можно ходить столько! — продолжал тот самый детский голосок.
— А ты не старуй, — ответила мать с показной суровостью, хотя и очень спокойно, даже улыбнувшись. — Только этого еще мне не хватало — свекра в дому! Сколько нужно было, столько и ходила! Зато Деда-мороза тебе привела. С гостинцами.
— А разве уже святки?
— Для нас — уже!
Христя сняла шубку и сразу стала хлопотать у стола, чтобы дать пообедать гостю.
Артем, грея руки у печки, осматривался, стараясь отвлечься, унять волнение, охватившее его при первых звуках голоса сынишки.
С другой стороны печи на лавке сидела мать Христи и пряла на веретене. Даже если бы и не знал, не трудно было бы догадаться: так похожа Христя была на нее. Еще не старая на вид, она производила впечатление человека пришибленного, сломленного жизнью. Заметно это было по всему: и по выражению лица, застывшего, словно маска, в покорности, и по странной безучастности ко всему. Даже на приветствие Артема она ничего не ответила, только взглянула молча и наклонила голову, чтобы смочить слюной нитку в пальцах. Да и на все, что затем происходило, не обращала никакого внимания. Словно бы все это не касалось ее. На печке шуршали и шептались в два голоса, как видно, сестренки Христи. Из каждого угла в комнате глядела нужда, но нужда опрятная. Стены уже были побелены к празднику, иконы обвешены рушниками, и таким же вышитым рушником был украшен портрет Тараса Шевченко — в кожухе и шапке, висевший в простенке между маленькими замерзшими окошками.
Согревшись немного, Артем, с разрешения Христи, подошел к постели.
— Ну, покажись, какой ты есть… — Уже на языке было то дорогое, столько раз мысленно произнесенное слово, но в последний момент сдержался, чтобы не огорчить Христю, которая, пожалуй, была права. Впрочем, нашел выход: — Покажись, батьков сын, какой ты вырос уже!
Василько пристально смотрел на чужого солдата, такого красивого лицом, с веселыми, добрыми глазами. И сразу же, как это часто случается с детьми, проникся к нему большим доверием. Чтобы показать, какой вырос, он выпрямился под дерюжкой во весь свой рост.
— О, ничего! — Артем осторожно и с величайшей нежностью прикоснулся к его теплым ручонкам, пожал тоненькие, но плотные ножки. И наконец с явным удовольствием похвалил его, как геройского мальчонку. — А теперь только выздоравливай, сынок!
— Да уж одно то, что болезнь свою переборол! — добавила Христя.
— И это, конечно. А теперь надо после болезни поправиться как следует, да и… Главное что? Как можно меньше в хате сидеть. Морозом дышать надо. Я, когда вот таким же мальчонкой был, в хату только поесть забегал да ночевать. А то с самого утра на скользанке.
— Так и я бы! — вздохнул Василько. — Если б у меня саночки были!..
Саночки? Ах, досада! И как он не додумался до такого? А ведь можно было за то время, что сидел в Ветровой Балке, такие саночки смастерить! Как игрушку! И главное — привезти было на чем. Ну, да что уж теперь!
— Не горюй, Василько! — сказал бодро. — И твердо запомни: не бывает в жизни таких положений, из каких человек не мог бы найти выход. Ежели, конечно, не лодырь он и с умом. Придумаем что-нибудь. А пока… Да что ж это я соловья баснями кормлю? Гостинцы ж у меня для тебя…
Он вынул из мешка узелок с бабушкиными коржиками, положил на стол, оделил девчушек и дал Васильку.
— Вот так Дед-мороз! — даже головой покачала от восхищения Христя.
— А! Вы шутите! — сказал Василько. — А где ж борода у него? И не седой вовсе.
— Да, мама шутит, — сказал Артем, так как совсем не хотел терять время на лишние разговоры, а хотел как можно скорее хоть намеком, коли уж напрямик нельзя, признаться сынишке. — Никакой я не Мороз. Ежели хочешь знать, то Гармаш я. И весь наш род звался так — с дедов-прадедов: Гармаши. Знаешь, что такое гармаш?
Василько отрицательно замотал головой.
— Это все равно что и пушкарь. Когда-то, еще при царе Горохе, когда людей было мало, прадед мой, а твой, выходит, уже прапра…
— Ну, и хватит на первый раз, — вовремя остановила Артема Христя. — Иди уж, гармаш, обедать.
От обеда Артем не стал отказываться. Сегодня с самого утра у него еще крошки во рту не было. Поэтому, не очень, правда, налегая на хлеб — знал ведь, что с хлебом у них туго, — с аппетитом ел теплый постный борщ (они все давно уже пообедали). Для разговора не было подходящих условий; только обменивались отдельными фразами.
Христя сидела рядом с ним на лавке и украдкой все посматривала на него. И если спрашивала о чем-нибудь, то больше для того, чтобы убедиться, что все это не во сне ей видится. Легко сказать: столько лет не только не видела, но ни слова о нем не слыхала, и вдруг… Даже мало изменился за это время. Правда, возмужал очень. Чуточку глубже стала морщина меж бровей, да выросли в настоящие усы тогдашние усики. Но и глаза, и голос, и улыбка, и даже то, как он ложку подносил ко рту, — все было такое знакомое и такое милое ей. Она и сама боялась признаться себе в этом. Ерзала на лавке, недовольная собой. И заговаривала с ним, лишь бы что спросить, только бы приглушить свои чувства. Но, конечно, ей и на самом деле хотелось о многом расспросить его.
И вот наступило это долгожданное время. Даже и покурить не дала ему выйти во двор — в комнате он не хотел накуривать, — сразу обратилась к нему:
— Ну, а теперь, Артем, твой черед. Рассказывай о себе.
Артем был не прочь. Только с чего начинать? Как выяснилось, последние вести о нем у нее были почти четырехлетней давности. Еще тогда, как в Ветровой Балке была, запомнила, что приезжал домой на пасху.
— Э, много воды утекло с тех пор! Если подряд рассказывать, то и до завтра не управиться с этим. Разве что бегло. В Харьков уехал с Петром. Стали работать на паровозостроительном заводе. Года полтора поработал, пока во время забастовки в тюрьму не попал. Отсидел на Холодной горе. А в шестнадцатом году — как раз перед весенним наступлением немцев — на фронт отправили. Из тюрьмы в окопы! Год отвоевал, был ранен. После госпиталя целые полгода в Славгороде, в саперном батальоне служил.
— В нашем Славгороде? — удивилась Христя.
— В нем самом.
Христя сидела в глубоком раздумье. Затем повернулась к нему и сказала, едва сдерживая волнение:
— Так, значит, тогда я и впрямь тебя видела! — И, даже не дав ему выразить ни сомнения, ни удивления, продолжала: — Могу даже сказать — где и когда. Летом дело было, на Докторской улице; под вечер как раз возвращалась с подругами с работы. Было это после дождя: лужи помню. А может, и тогда дождь шел? Иначе зачем бы вам понадобилось…
— Ну что ж, могло быть, — не дал закончить Артем. — Ходил я по Докторской, приходилось, наверно, и под дождем. А почему ж ты не окликнула?
— Сам знаешь, почему! Да и потом — я не уверена была. Думала, может, просто похожий на тебя. А главное — не один шел…
— Уж не с дивчиной ли? — пошутил Артем.
— А что? — пристально посмотрела Христя на него. — Неужто за эти годы таким охотником до девчат стал?
— Да я шучу!
— А бог тебя святой знает теперь! — повела плечом Христя. — Во всяком случае, тогда ты шел с дивчиной. Да еще как! Почти в обнимку! Полой шинели накрыл ей плечи.
— Вот как! — улыбнулся Артем, но улыбка получилась вымученной. Ну конечно, это он был тогда. Хорошо помнил этот случай, ибо в течение последних дней в Ветровой Балке, когда в свободные минуты или чаще всего в бессонные ночи вспоминал о Мирославе, то эта встреча всплывала в памяти всегда. Может, потому, что впервые тогда, провожая ее домой (читала лекцию в батальоне, пошел дождь, а она в одной батистовой кофточке), он через весь город прошел с ней — плечом к плечу, под одной шинелью, и впервой столько говорили с ней наедине… Вот так и следовало бы сказать Христе. Но вместо этого Артем заставил себя улыбнуться и промолвил:
— Чудеса! За пять лет один-единственный раз встретились случайно с тобой, да и то… И надо ж было, чтобы этак… чтобы в таком неподходящем виде!
— А почему неподходящем? Кто мы были друг для друга тогда? Чужие люди! Да разве не пора уже и тебе о своей семье подумать? Ты еще не женился?
— Нет, холостой-неженатый! — И опять не понравился Артем сам себе за этот ответ. За самый тон, каким сказаны были эти слова. Но теперь уже знал и причину: ему неприятно было спокойствие, с каким Христя рассказывала о той встрече с ним и девушкой. Поэтому хотел чем-то донять.
— Напрасно! — после небольшой паузы сказала Христя. — Дивчина славная!
— А ты откуда знаешь?
— Кого? Мирославу Наумовну? Да кто же ее в Славгороде не знает! Не раз была в больнице у нее, и она на нашей фабрике не один раз выступала. Прямо скажу — геройская дивчина. Разве что, может, не совсем подходишь ты ей. Нет, не потому, парень ты пригожий, а просто неученый.
— А ты обо мне не беспокойся. Хоть неученый, зато бывалый… И коли б захотел, то хоть и сейчас…
Христя повела плечом:
— Может, и так!
«Нет, это ни к черту не годится! — даже зубы стиснул Артем. — Если уж любовными делами своими похваляться стал, дальше некуда. Надо перекур сделать!»
Дрожащими от раздражения пальцами он свернул цигарку, накинул на плечи шинель и вышел. За порогом остановился и, глубоко затягиваясь, журил себя крепко: «Вот свинья! И что это заело во мне, даже с шестеренок сошел?! Обидно небось, что не ревнует? Дурак, да и только! Ведь кто ты для нее теперь, когда у нее муж есть? И чего ты хочешь от нее? Ничего? Не ври! А почему же, словно вьюн, завертелся, когда разговор о Мирославе зашел? Скрыть хотел! А зачем?»
На этот вопрос Артем ничего не мог ответить. И вообще сама встреча с Христей, такая неожиданная, и все, что открылось ему из ее рассказов, спутало мысли Артема. И, чтобы распутать, придется еще и самому не один раз пройти по всем тем страшным житейским ухабам. А для этого нужно время и нужно остаться одному.
Цигарку за цигаркой курил он, бродя, словно неприкаянный, по двору. Так, незаметно для себя, очутился под навесом и спохватился, уж только когда сидел на корточках перед поленницей дровишек и что-то выискивал среди них. Понял! И теперь уже сознательно стал искать, перебирая поленья. Но напрасно! Ни одно их них не годилось для полозка. А может, у соседей спросить? Вышел из-под повети и остановился в раздумье. Вдруг вздрогнул от неожиданности.
— Эй, браток! — окликнул из-за плетня такой же, как и он, видать, недавний солдат в шинели, в шапке из искусственной смушки, с вилами в руках. — Нет ли закурить?
Артем подошел к плетню и подал кисет.
— А я гляжу, — свертывая козью ножку, говорил сосед Христи, — кто это расхаживает? Родич, наверно?
— Да. Из города. Приехал на ярмарку в Хорол. Может, сала, пшена купить, — выдумал Артем, чтобы избежать лишних расспросов.
— Э, сала нету. Ну а кусок масла можно будет, — сказал сосед.
— А у тебя что, корова? — У Артема мелькнула счастливая мысль. — Тогда знаешь что, дружище, — перебрось мне через плетень навоза малость.
— А зачем тебе? — удивился сосед.
— Нужно, — уклонился Артем.
Сосед не стал допытываться, а, докурив цигарку, перебросил через плетень несколько навилок навоза.
Артем перенес его под навес. Затем, сняв шинель и засучив рукава гимнастерки, принялся за дело. Еще мальчонкой он был большим мастером по этой части и не забыл, видать, немудреной науки этой. Не прошло получаса, как кизлик был уже готов. Да еще какой! Лучше всяких салазок! Тут же, под навесом, нашел бечевку, приладил к кизлику и положил его в уголок, чтобы кто-нибудь невзначай не наступил. А дальше уж мороз закончит. Надо еще несколько раз водой облить.
«Но все это игрушки! — моя руки снегом из сугроба, размышлял Артем. — Конечно, неплохо, что хотя бы такая забава Васильку на праздники будет. Но вообще-то как с ним поступить?» После встречи с Христей его намерение немедля забрать к себе сынишку как-то поостыло. Ибо немало его страхов развеялось. Но и оставлять так Артем не хотел. Пока малыш с матерью, еще ничего, но ведь на одну неделю только отпустили ее с фабрики, а когда уедет? Оставит на эту «каменную бабу» с веретеном? Нет, к этому никак не лежала душа Артема.
И вот вечером, только мать Христи с девчонками забралась на печь спать, уснул и Василько, а Христя после дневной суеты в хате, усталая, опустилась на лавку, Артем, подсев к ней, сразу и начал об этом:
— А знаешь, Христя, с какой волчьей думкой ехал я сегодня в Поповку?
— С волчьей? — повернулась к нему женщина. — Помилуй бог! Такое скажешь!
— Да нет, — успокоил Артем. — Я говорю про Василька. Ведь я даже не знал, что ты сейчас в Поповке. Думал — в Славгороде. И ежели б так оно было, то ей-ей не знаю… Разве что из-за болезни… А то — завернул бы в овчину, на сани да только ты его и видела! Забрал бы в Ветровую Балку.
— Какой ты бедовый! «Забрал бы». А кто тебе дал бы его?! Нет, ты эту думку свою выбрось из головы! Никогда этого не будет.
— А ты не горячись! Я ведь и сам теперь вижу, что на такую мать, как ты, положиться можно. Не об этом речь. А о том, что трудно тебе одной с ним.
— Не труднее, чем и другим солдаткам. Ничего, скоро война кончится…
— …вернется отчим домой! Ты это хотела сказать? — Но Христя ничего не ответила. — Или, может, он уже вернулся?
— Нет, он в плену.
— А откуда ты знаешь?
Христя объяснила, что, еще уходя из дому, он сказал ей, что при первой же возможности сдастся в плен. А перед тем письмо с условной пометкой отправит, чтобы не ожидала больше писем, до самого конца войны.
— Да кто ж он такой? — удивился Артем. — Сказать бы, штундист или молоканин, так нет — в православной церкви на службе. Пацифист?
— Не знаю, как по-ученому. А по-простому — очень добрый человек.
— Да уж куда добрей! Вы там себе, как хотите, мол, перегрызите глотки друг другу, а я — в кусты, погляжу со стороны. Ну, да это к слову пришлось. А я вот что тебе, Христя, хотел сказать. Нечего больше ему делать тут. В нашей с тобой семье!
Христя пристально посмотрела на него. Ее и тронули его слова, но и задели своей резкостью.
— Не пойму, к чему ты клонишь! Можно подумать, что сватаешь. Но как же это — при живом-то муже?
— Ну и что ж! — Ироническое замечание Христи его не смутило нисколько. — В таких случаях люди развод берут. Так и тебе придется. Вот и все!
— Да уж, чего проще! А как же тебе с Мирославой Наумовной поступить?
— У нас с Мирославой далеко так не зашло. Но скажу прямо: очень она полюбилась мне. С первой же встречи!
— Ну вот, видишь! — ревниво заметила Христя.
Артем пропустил мимо ушей ее реплику, продолжал:
— И был момент, когда я даже признался ей в этом. И всякие слова душевные ей говорил…
— Ну вот видишь! — снова не удержалась Христя. — А ты…
— Но все это… — перебил ее Артем, — всего этого могло и не быть вовсе. Если бы ты, встретив меня тогда, на Докторской, окликнула… И если бы уже тогда я узнал от тебя все, что сегодня знаю… Ничего у меня с Мирославой не было бы. А сложилось бы все совсем по-другому.
Христя вздрогнула и руку приложила к груди, сидела настороженная. Потом подняла на него глаза.
— Как же это «совсем по-другому»?
— А вот так: уже тогда, летом, мы бы с тобой, Христинка, вместе с Васильком втроем жили бы. Семьей! Невзирая даже на то… Ежели, конечно, не любишь его так уж сильно, что и разговора не стоит заводить. — И после паузы: — Почему молчишь?
И тогда Христя порывисто поднялась с лавки, подошла к плошке, что стояла на выступе печки, и стала поправлять дымящий фитилек. Скрыть охватившее ее волнение хотела, собраться с мыслями. Затем, повернувшись к нему, сказала убежденно:
— Нет, Артем, ты ошибаешься! Не было бы этого и тогда, летом. Я даже представить себе не могла, как это смогла бы я, не дождавшись его домой, хотя бы даже и решила не жить больше с ним, вернуться к тебе! Да как бы я в глаза ему глянула! Всю жизнь потом корила бы себя… Нет, ты уж, будь добр, не подбивай меня на это! И давай, пожалуй, укладываться спать. Вот и в плошке все выгорело…
Она торопливо, ибо огонек и впрямь мог в любой момент погаснуть, постелила Артему на лавке, а себе — на полатях рядом с Васильком; потушила свет, и тьма поглотила их.
Но уснуть оба долго не могли. Христя слышала каждое движение Артема. Слышала, как выходил курить в сени. Потом снова лег и снова ворочался. Чтобы не подумала, что он уснул. И в случае, если бы возникло у нее желание сказать ему что-нибудь, чтобы знала, что он каждое мгновение начеку.
Христя так и поняла это. Но разве ей сейчас до разговоров? Больше всяких слов ей нужны были теперь тишина и одиночество. Чтобы хоть попытаться разобраться в мыслях и чувствах, взбудораженных неожиданной встречей с Артемом, из которых разве что сотая доля нашла свое воплощение в их разговоре, а остальные — спутанные, смятые — лежали перед ней, перед ее внутренним взором, словно убогая нива после ливня, да еще с ветром… Зато как напоил он сухую, потрескавшуюся землю животворной влагой!..
Прикинувшись спящей, Христя неподвижно лежала навзничь, с открытыми глазами, и казалось ей, что все ее тело млеет сейчас, как та увлажненная земля под ясным и теплым солнцем, — от счастья, которого не только не ждала, даже в мыслях не чаяла. А оно пришло к ней! Она еще не поняла даже в полной мере всего значения для нее того, что случилось: не представляла себе, какие изменения могут теперь произойти в ее жизни. И ей даже не хотелось об этом думать. Ей сейчас достаточно было и того, что она знала теперь, как глубоко ошибалась все эти годы, думая так плохо об Артеме, считая его человеком нечестным, неверным. Теперь, зная уже во всех подробностях, как несправедливо обошлась с ними жизнь, она удивлялась, что могла так о нем думать. Да неужели человека не видно сразу?! Неужели за целое лето не прорвалось бы что-нибудь?! Нет, сама виновата, что так легко поддалась неверию. Корила себя. Но затем, подумав, сопоставив факты, решительно отвела от себя вину. И если чувствовала себя виноватой, то только в одном: почему не дождалась письма от него, сразу же уехала в Славгород. Ведь с этого и начались все злоключения. Так ли уж обязательно было ей ехать тогда?.. И оборвала себя на полуслове, возмущенная собой: «А разве нет? Или ты все забыла?!»
Нет, не забыла Христя тех страшных дней. Правда, за эти четыре года все словно бы пылью припорошилось. Так старательно отгоняла она все эти годы мысли о тех событиях. И вот теперь, впервые — может быть, потому, что Артем дважды сегодня спрашивал ее об этом, но главным образом потому, что хотела еще раз сама убедиться в том, что не могла она тогда поступить иначе, — Христя решилась. Закрыла глаза и силой воображения перенеслась в тот незабываемый вечер, когда возвращались домой со станции. С распухшим от слез лицом прокралась она через огороды на свой двор и — что уж таиться! — будто не своими ногами, безрадостно — и все из-за Варвары! — переступила порог. И только бросила взгляд, как поняла сразу, что стряслось что-то недоброе, а может, и настоящая беда в доме.
Больше четырех месяцев, как из дому, но, видно, за это время мать ни разу не белила хату: грязно-серые стены, по углам под потолком и даже в том углу, где иконы, бородами свисала паутина. Печь задымлена, облупилась вся.
Мать у печки как раз наливала в миску борщ. Всегда опрятная, она сейчас была словно побирушка — в лохмотьях, растрепанная, в замасленном очипке. На приветствие Христи повернула голову и сказала: «Здравствуй!» Потом добавила: «Вернулась!» И в этих словах послышалась Христе былая материнская приветливость. Но, поставив миску на стол, за которым сидели обе сестренки Христи с ложками в руках, мать уже совсем иным тоном, равнодушно, сказала дочери:
— Садись ужинать, пока не стемнело. А то нечем светить. — И, не ожидая, пока она сядет, начала есть. И хотя бы о чем-нибудь спросила! Ведь четыре месяца не виделись!
Удивили Христю и сестренки — худенькие, может, больные или просто от недосмотра. Особенно старшая. Когда Христя подошла к ним и обняла обеих вместе, меньшая — Галя — довольно равнодушно ответила на эту ласку сестры и только спросила — привезла ли гостинцев. А Федорка тесно прижалась к Христе. И только когда мать сказала: «Ешьте уж!» — сразу отстранилась и снова застыла в какой-то сосредоточенности или настороженности. Словно бы девочка ожидала чего-то в тревоге.
Христя, взволнованная, не знала, что и думать. Хотела просто спросить: что случилось? Но не успела, разгадка пришла сама.
— Ой, уже идет! — испуганно прошептала Федорка, уронила ложку и вся съежилась.
— Кто идет? — спросила Христя.
И в этот момент под окнами послышались тяжелые, медленные шаги, затем — стук в оконное стекло и гнусавый голос соседа-хозяина:
— Меланья! А выдь на минутку!
— А будь ты проклят! — вырвалось у матери, и она сердито положила ложку.
Сидела на лавке, пока тот же голос не позвал ее снова: «Меланья!» Тогда она устало поднялась. Но прежде чем выйти из хаты, остановилась у порога и, словно бы не обращаясь ни к кому, хотя было ясно, что говорила это для Христи:
— Вот уж привычку взял! Мало, что цельный день спину гнешь на него, ни поесть спокойно не даст, ни уснуть. Коль не то, дак это. Не управилась, вишь, с мякиной, видать, из-за этого… Ну уж баста! — и вышла из хаты.
Федорка прижалась к Христе и тоненьким голоском заплакала.
— Что с тобой, Федорка? — забеспокоилась Христя. — Ну чего ты?
— Ой, это ж он… — всхлипывая, испуганным шепотом отвечала девочка. — Это ж он снова будет маму… душить!
— Что? — оторопела Христя. — Что ты мелешь!
— Не мелю! Своими глазами видела!
— За что бы ему нашу маманю душить?
— Да разве ж так! Не-е! А повалит на землю. Он же припадочный!
Только теперь поняла Христя, о чем речь. Словно одеревенела вся. Не скоро уж пришла в себя. Хотела еще о чем-то спросить сестренку, но в это время в хату вошла мать.
— Отбоярилась! — сказала, теперь уже словно бы чуточку веселее. И сразу к детям: — Поели — ну и спать!
Девчушки послушно и молча — даже про гостинцы не вспомнили — вышли из-за стола и улеглись на постель, как видно давно уже не перестилавшуюся. И только тогда уж Галя вспомнила:
— Мама! Пускай же Христя гостинцы даст.
Христя развязала свой узелок и вынула скромные подарки; положила на стол ситцевый платок: «Это вам, мама!», сестренкам по ленте, по большому бублику и по нескольку дешевеньких конфет в ярких обертках. Затем стала мыть посуду после ужина.
— Ты, дочка, тоже ложись с дороги. Я и сама управлюсь, — сказала мать.
— А вы? — насторожилась Христя.
— Давеча начала с пенькой возиться. Пойду в сени. Может, какую горсть приготовлю.
— Только дверь не закрывайте! — сказала Христя. — Нечем дышать в хате.
— Ладно. — И мать вышла, оставив дверь приоткрытой.
Помыв посуду, Христя сразу же легла. Нет, не спать. Да разве ей было до сна! Хотела у Федорки, пока девочка не уснула, узнать, что было возможно, да и успокоить бедняжку. Не раздеваясь, она прилегла на постели рядом с сестренкой.
— Ты тут и спать будешь? — обрадовалась, прижимаясь худеньким тельцем к сестре, девочка. — Ой, хорошо как! А то ведь Галя только легла, сразу и спит. А мне одной страшно!
— Да я тут и буду, возле тебя. Но только, Федорка, не выдумывай никаких небылиц!
Девочка даже поднялась, села в постели и горячо произнесла:
— Ну, коли так — гляди! — И она истово перекрестилась. — Пускай меня крест убьет, если я выдумываю хоть столечко! Говорю тебе, своими глазами видела! — И она рассказала пораженной Христе все как было.
Случилось это, может быть, через неделю после ухода Христи на заработки. Тоже вот так ужинали, а он и приди. Но не под окошко, как нынче, а просто в хату. Как уселся на лавке, так и просидел, пока не отужинали. Слова не вымолвил. Потом вдруг, когда уж мать со стола убрала, поднялся и сказал: «Ну я, Меланья, пошел». Мать о чем-то говорить начала, а он сердито так перебивает: «Вот только вздумай не выйти!» И ушел. Галя уже спала. А Федорка никак не могла уснуть: за ужином не удержалась — взглянула на него, и теперь как только закроет глаза, так и мерещится ей страшное его лицо. Хоть глаза повыкалывай. А тут еще и мать сердится: «Ну, чего не спишь?» И девочка, чтоб не сердить маманю, закрыла глаза и притворилась, будто уснула. А между тем все слышит. Еще немного мать повозилась в хате, а потом… При этих словах девочка порывисто села на постели, словно именно так, сидя, а не лежа, об этом только и можно говорить.
— Я ж думаю, что маманя дверь запереть пошли в сени. Жду и жду. А ее все нет. А мне одной страшно в хате. Схватилась, чтоб позвать. И только дверь из сеней открыла, так и остолбенела. Потому как все видно: луна над самым двором. А у плетня напротив порога…
— Ну, и хватит! — не удержалась Христя.
— Да я больше ничего и не знаю, — сказала девочка. — В голове у меня все смешалось, и я упала.
— Ну, а дальше что с тобой было? — после длительной паузы заговорила Христя.
— Пришла я в себя — лежу на постели. И мама возле меня, — строго по порядку рассказывала дальше Федорка. — Прикладывают на лоб мне мокрую тряпицу и больно бранят меня. За то, что дура такая, а уже и не маленькая. Испугалась, мол, без причины. И стали рассказывать мне, что это находит на него порой такое. Припадочный он вроде. А как только подушит кого маленько — кто уж там под руку подвернется, — сразу и полегчает ему. Но только не нужно, мол, никому об этом сказывать. Болезнь это стыдная, вроде чесотки! И ежели он узнает, что мы кому там проболтали, то из хаты прогонит. А куда ж нам деваться?! Христя, а ты уж из дому не уедешь никуда? Вот как хорошо! Вишь, при тебе и он пришел, да и ушел сразу. Пускай своих душит, мало ль у него — и сыны, и невестки!
Успокоив, как могла, Федорку, подождав, пока девочка уснула, Христя поднялась и в отчаянии, словно неприкаянная, долго ходила по хате. Потом села у стола, склонив голову на руки. В такой позе и застала ее мать, когда, покончив с коноплей, зашла в хату.
— Не спишь? — удивилась. — Почему ты сидишь?
— Сядьте и вы, — вместо ответа тихо сказала Христя.
По привычке сам язык чуть было не вымолвил «мама», но она сдержалась: такая неприязнь и неуважение были сейчас в ее сердце. Не поворачиваясь лицом к матери, она сказала после короткой паузы:
— И неужто вам (снова обошлась без «мама»), неужели вы не могли подождать, хотя бы пока год прошел? После смерти отца! Где была ваша совесть?!
— Ах ты ж пакостная девчонка! — сразу же догадалась мать, о чем речь. — Разболтала! Ну, погодь же!
Эти слова еще больше возмутили Христю. Не властная уже над собой, сказала резче, нежели сама хотела:
— Да разве она виновата? Это вам надо было… со своим любовником осторожнее быть. Чтобы хоть не при детях!
— Да ты что! — даже откинулась мать. — И это ты про свою мать такое думаешь! «Любовник»! Да разве я своей охотой!
— А как же?
— Да ежели бы мне нужно было, что я, не нашла бы себе кого, хоть с человеческим лицом, а не такого… оборотня, с волчьей мордой. На него ведь глянуть гадко!.. Мало ты еще, девка, — тоже не сказала «дочка», — на свете прожила. Поживешь, не будешь спрашивать: «Как?» — Она помолчала, может быть не решаясь говорить, и наконец сказала со странным каким-то удручающим безразличием в тоне: — Принудил! А уж потом когда хотел, тогда и приходил.
Христе показалось, будто потолок рухнул и раздавил ее, только сердце оставалось живым и билось, окровавленное, в раздавленной груди да мозг пылал в разбитом черепе — от ужаса, от гнева, от несказанной любви и обиды за мать. И от стыда за себя, за все то, что она только что говорила и думала о матери. В порыве любви и раскаяния Христя соскользнула с лавки на земляной пол, лицом в колени матери, обняла их крепко, как бывало в детстве, и забилась в рыданье…
Позже они сидели рядом на лавке. Христя уже не плакала. Но это странное спокойствие тревожило мать больше, нежели ее недавние слезы. Чтобы не дать ей задеревенеть в душевном отупении, мать без особого, правда, интереса стала расспрашивать про Таврию — как жила, на какой работе была. Христя рассказывала, но тоже совершенно безучастно. Видать было, что ее мысли были сейчас не о том. Сказала, сколько принесла заработка: двадцать восемь рублей. И только теперь чуточку оживилась. Начала даже высчитывать: если двадцать пять отдать хозяину, то вместе с задатком будет уже пятьдесят пять. Останется сто без пяти рублей.
— А почему вы, мама, рукой махнули? — удивилась и забеспокоилась Христя.
Мать вздохнула:
— Ничего не выйдет! Не жить нам в этом дворе! — И на расспросы Христи рассказала про сегодняшний разговор с ним, когда вышла после ужина. — Сказала, что ты вернулась. Ну он словно бы и ничего: не настаивал. Но как только заикнулась, что вообще все кончено с этим, аж взбеленился: «Ну, коли так, ищи себе приют на зиму в другом месте».
— А вы бы ему про задаток напомнили!
— Напомнила. А теперь и Христя, говорю, принесла заработок из Таврии. И слушать не захотел. «Очень мне нужно! Или все деньги сполна, иль верну, говорит, задаток, да и ступайте на все четыре стороны». Две недели дал сроку. И что ты думаешь — не выгонит? Еще как! Ведь было уж… Это еще тогда… заперла дверь и не пустила в хату. А утром вышла — он уже во дворе. С телятами. И просто в сени гонит их. А ты — куда хошь! Насилу умолила!..
Вот тогда и возникла у Христи та спасительная мысль:
— Поеду я, мама, в город. К дяде Ивану. Пускай займет у кого-нибудь для нас.
— А отдавать чем?
У Христи было уже и это продумано:
— Поступлю на табачную фабрику работать…
Уже за полночь обе, усталые, легли спать. Мать и заснула скоро. А Христя до самого рассвета не сомкнула глаз. И чуть только начало сереть за окошком, она уже встала. Начала собираться в дорогу.
Но прежде чем идти, отдала матери деньги, заработок свой. Два рубля оставила себе на билет и на жизнь в городе.
— Или сейчас отдайте ему, но только обязательно при людях! — поучала она мать. — Или в скрыню спрячьте пока. И уже отдадите все вместе, если привезу. А теперь еще об одном прошу, мама (самое важное оставила на конец!). Только слушайте внимательно: письмо мне должно быть. Смотрите не затеряйте как-нибудь! Лучше всего — тоже в скрыню, где деньги, спрячьте. Да запирайте скрыню!
— Да уж будь спокойна. Ну, иди, удачи тебе, доченька!
«Да, удачи!» Впрочем, в том деле была ей удача. А уж свою жизнь погубила! Свое счастье по ветру пустила!..
Она лежала теперь уже с открытыми глазами, полными слез, как степные озера водой после ливня. Но Христя не двигалась, не вытирала слез — так и текли они по вискам. Впрочем, можно было уже и не таиться. Она чутко прислушалась. Артем уже спал, успокоился. Тогда осторожно села в постели. Рукой на ощупь проверила в темноте, не раскрылся ли Василько. Ну конечно же раскрылся! Укрыла дерюжкой. И так уже и не убрала своей руки, так и уснула, прижавшись к сыну, к единственной своей утехе и радости.
На следующий день с самого утра Артем занялся убогим хозяйством матери Христи. Нужда была и в хлебе, и в топливе. Но если в повети запаса плиток и хвороста было хоть на месяц, то в чулане продуктов не было вовсе. Закром был пустой. А в мешках, куда Артем заглянул, были лишь обсевки или зерно наполовину с землей, которому сейчас и толку не дашь, единственный способ весной в воде промыть. А до весны? Вот прежде всего хлебную «проблему» и взялся Артем разрешать. Вспомнив вчерашний разговор с соседом Христи, он дождался, когда тот вышел из хаты управляться по хозяйству, и подозвал на перекур. А уж когда закурили возле плетня, спросил, не мог бы присоветовать тот, у кого муки купить можно. Денег, правда, у него нет, а вот две вещицы можно б на это дело пустить: карманные часы да важнецкую бритву «Близнецы».
К часам сосед отнесся довольно равнодушно — есть петух на хозяйстве, обойдется, — но бритва его заинтересовала и понравилась очень. Ему Артем и отдал ее, а в обмен сосед обещал в течение двух недель каждый день давать по кварте молока. Что же касается муки — посоветовал пойти к мельнику, прямо на ветряк. Вот за селом сразу ж. Кстати, и он как раз собирается туда — пшеницы на кутью истолочь, стало быть, коли охота — айда вместе!
— Ежели на мельнице сейчас старик, то вряд ли что… — уже дорогой высказывал сосед свои соображения. — А вот если зять-примак мелет, то авось и выгорит. Потому как этот жить умеет! Да поди и кроме него на мельнице люди есть.
Старый ветряк просто ходуном ходил. Кроме мельника тут было еще двое: один — возле деревянного короба, другой — у ступы. Грохот стоял такой, что люди кричали, да и то плохо слышали друг друга.
— Твое счастье! — крикнул в ухо Артему сосед. — Примак! — И обратился к человеку с цигаркой в зубах, сидевшему на мешках: — Дело есть к тебе. Часы «Павел Буре» хочешь?
— Покажь!
Артем, смущенный в непривычной для себя роли, не глядя даже на мельника, подал часы. Тот долго разглядывал их, раскрывал крышки, смотрел на механизм.
— Что тебе за них? — поднял наконец голову и сразу же вскочил на ноги. — Гармаш?! Откуда? А Кузнецов говорил, что ты ранен.
Немало удивлен был и Артем: да ведь Кравцов же!
— А где, когда ты видел Кузнецова?
Это был первый из однополчан, кого увидел Артем после того, как гайдамаки разоружили в Славгороде и вывезли батальон на станцию Ромодан, — рязанец Сергей Кравцов. Он был не в шинели уже, а в рыжем кожухе, в черной смушковой шапке. Откормленная морда аж лоснится. Что за маскарад? Но спросил не об этом, а про батальон — что с ним, где он сейчас?
Кравцов охотно стал рассказывать, но только разве за этим грохотом… И все же через каких-нибудь пять минут, пока выкурили по цигарке, Артем уже имел полное представление об обстоятельствах, приведших этого вояку сюда, в Поповку, на этот ветряк, в роли мельника.
— Три дня и три ночи в холодных теплушках! Голодные! — кричал Кравцов, стараясь перекрыть грохот ступ. — Только на четвертый день прибыл Кузнецов. Привез в тамбуре спрятанные в дровах винтовки, штук двадцать. Вот тогда и легче стало с комендантом разговаривать: зачислил на довольствие, отдал и должок за прошлые три дня. Повеселели маленько. Но с Ромодана ни туда, ни сюда. В вагонах — холодище, что было под руками, все стопили. Тут и началось. Местные первые сбежали. Многие махнули с Кузнецовым да с Лузгиным в Харьков — на подмогу хохлам. Новая каша, кажись, заварилась! Но сколь дело это добровольное, то не все. Иные — по домам: в Курск, в Москву… Думал и я так же, да не рискнул: как глянул — подходят составы, снегом заметенные, люди на крышах вагонов, на буферах. Э, нет, дураков нету! Да вот и остался. Чтоб по весне уже, по теплу. Пошел в примаки к одной вдовушке: двойня детишек, старик отец, хозяйство захудалое, зато вот ветряк есть. Опосля видно будет, может, и совсем корни пущу тут.
— Еще только «может», а уже в примаках ходишь!
— Так что ты хочешь за них? — попытался перевести разговор смущенный Кравцов.
— Давай сюда! — хмуро сказал Артем, пряча часы в карман. — Это тебе-то? Да ни за какие деньги! Мало того, что на вдовьих харчах ряшку наел, чуть не лопнет, ты еще хочешь за ее счет… А то, может, тебе к часам еще и золотую цепочку? Ну и подлец!
Разгневанный Артем повернулся было к выходу, но сосед Христи остановил его:
— Да погоди! Не горячись! Неугоден этот купец, найдем другого! — И позвал мужика, стоявшего возле короба. С ним-то при активной и бескорыстной помощи Христинского соседа и сторговались: за два мешка ржаной муки. Правда, муки был пока только один мешок.
— Да пока отнесешь и назад вернешься, — сказал новый владелец часов, — и второй небось смелется.
Артем взял мешок на плечо и спустился по лесенке.
Можно было бы, казалось, и радоваться, ведь хлебом в какой-то мере уже обеспечил, если бы не эта неприятная встреча с Кравцовым. Хоть Артем и раньше знал его как шкурника и циника и не раз в течение полугода службы в батальоне приходилось «срезываться» с ним, но еще никогда, пожалуй, тот не выводил Артема из равновесия так, как нынче.
Да как же! «Опосля видно будет!» А то, что женщину обрюхатит наверняка да и завеется по теплу, его мало печалит. «Велика ль беда! С двумя детьми была вдова, а то станет с тремя. Только и разницы!» Ну не подлюга?! И вдруг: «А погоди! Чего, собственно, ты так вскипел? Чем ты лучше его? Он хотя бы к вдове, а ты вяжешься к солдатке. При живом-то муже!»
Артем невольно замедлил шаг, так он был поражен этой внезапной горькой мыслью. И хотя понимал всю нелепость аналогии, никак не мог отвязаться от этих мыслей: «Завеется, говоришь, от вдовы по теплу? А ты? Небось даже в своих вчерашних ночных мечтаниях ты не выкраивал больше времени, как только до конца Христиного отпуска. А потом: она — в Славгород, а ты — в Харьков, ну и дальше-то что? Добро, если добром кончится. А вдруг… Вот представь себе, что не вернешься ты на этот раз с войны. Возможно это? Конечно! В каком положении останется Христя с Васильком? А возможно, еще и со вторым ребенком! И кто она? Вдова или жена того, который не сегодня завтра вернется из плена? Одним словом, осчастливил бы!»
Артем остановился, спустил с плеча мешок на снег, подпер его коленом и вынул кисет. «Да, что правда, то правда! — сказал себе. — И крыть нечем!»
Нельзя сказать, что все эти тяжелые раздумья посетили его сейчас впервые. Еще вчера вечером и ночью такие мысли приходили ему в голову. Но не были они тогда такими неотступными, не задевали за живое, как сейчас. «Вот и выходит, — сумрачно делал вывод Артем, — кабы не было встречи с Кравцовым, так небось и не смог бы сам разобраться в обстоятельствах, в которых очутился, а поэтому не смог бы правильно и поступить. Для этого необходимо было ни много ни мало, чтобы, как в зеркале, в подлюге Кравцове узнать себя! Дожился, нечего сказать!»
Поставив мешок с мукой в чулан, Артем, не заходя в хату, хотя и слышал из-за дверей, что Василько уже проснулся, поспешно пошел со двора — за вторым мешком: уж больно не хотелось ему в таком настроении показываться Христе. Да и нужно было до конца продумать все. Прийти к какому-то разумному решению.
Времени, пока ходил на мельницу, Артему хватило для этого. Вполне.
Услышав возню в сенях, из хаты вышла Христя.
— Ну где это ты, Артем, пропадал?! Завтракать пора.
— Спасибо! Но знаешь что, Христя? Да нет, ты же раздета. Ладно уж, пускай после. Ты проводишь меня немного? Хоть до околицы.
— А ты что, разве уж собираешься сейчас идти? — крайне удивленная, глянула на него Христя.
— Да нет. Сперва, пожалуй, позавтракаю. Коли уж так добра! А то натощак суток двое до Харькова не очень весело будет! — шуткой ответил Артем.
Христя отвела взгляд в сторону и какую-то минуту стояла задумавшись. Потом зябко повела плечами, словно от холода, и сказала:
— Ну, так идем, позавтракаешь! — И зашла в хату. Артем — следом за ней.
— Дядя, это вы? — Бедняге Васильку с его постели из-за печки не видно, что делается у порога. Вот и приходится всякий раз спрашивать, кто бы ни зашел.
— Я, Василько. Вот разденусь, согреюсь чуток.
— Ладно! — А когда Артем подошел к постели: — Что вы там, во дворе, поделывали, дядя?
— Что поделывал? — невольно улыбнулся Артем на не по летам степенную речь Василька. И не успел ответить, как подошла Христя и, стоя рядом с ним, сказала Васильку:
— Ну-ка, послушай, сынок, что я сейчас скажу тебе! Внимательно слушай! — Мальчонка утвердительно закивал головой. — Этого дядю тебе нужно называть не «дядя», а «батя». Или «папа». Как хочешь. Потому что он — твой отец. Понял?
Обрадованный Василько снова утвердительно закивал головой. И добавил:
— Понял! — И поспешно к отцу: — Так это вы уже после войны вернулись, батя?
— Не знаю, сынок, как тебе и сказать! — ответил Артем взволнованно, удивленный поступком Христи. — С одной войны уже вернулся. А на другую вот еще должен идти.
— А вы не идите!
— Э, нужно! Нужно, сынок, с буржуями кончать. Чтобы хоть тебе не довелось, как вырастешь, иметь дело с ними. Чтоб свободно мог поле пахать либо на заводе возле верстака. Что тебе больше по душе?
— Не, я машинистом на паровозе буду, — восхищенно восклицает Василько. — А дед Иван — за старшего кондуктора.
— И это дело хорошее. Да нет, просто расчудесное: отец в Харькове на заводе паровозы делает, а сын его на этих паровозах по всей стране составы водит. И товарняки, и пассажирские.
— Нет! Я только пассажирские. Дед Иван говорит, что они вдвое шибче бегают.
— Не возражаю, — усмехнулся отец.
За завтраком Артем и Христя мало разговаривали. О чем-нибудь не хотелось, а о том, что больше всего обоих волновало, сейчас, при матери, неудобно было. Уже поев с детьми, она сидела, как и вчера, у печки со своим прядивом.
Своим видом Артем напоминал шахматиста, озабоченного хитроумным ходом партнера. «Что она хотела мне этим сказать?» А Христю в это время волновало совсем другое. Долго сдерживалась, но потом с нескрываемой грустью сказала:
— А у меня-то думка была, что ты хоть сочельник отпразднуешь с нами вместе!
— И рада бы душа! — ответил Артем. — Да, видишь, какое дело, Христя. В этот сочельник многие отцы небось еще не будут со своими близкими кутью есть. Спасибо за завтрак! — Но, видно, ему самому объяснение это показалось слишком туманным, и он стал рассказывать про свою встречу на мельнице с Кравцовым, бывшим своим однополчанином, делая ударение, разумеется, не на интимные его отношения с вдовой, а на его дезертирство из революционной части. — Вот и не хочу уподобляться ему.
— Да нет! — промолвила Христя. — Если так, то у меня и язык не повернется уговаривать тебя. Но хоть, может, не нынче? Ты же вчера сказывал, что нужно тебе человека того дождаться, как с ярмарки ворочаться будет. Домой известить что-то хотел.
— Нужно бы!
Христя сразу повеселела. Суетилась по хате, убирая со стола, вслух планировала уже: а тем временем, пока человек тот приедет, — это ж поди не раньше как после обеда будет! — могли бы вместе, чтобы не томиться ему в хате, сходить на хутор, полторы версты от Поповки. Крестная мать Василька, та самая Вера, жена Левка, звала, чтоб непременно пришла: вишен, грушек сушеных хочет передать крестнику на узвар.
Артем очень обрадовался этой оказии. А тут еще и Василько:
— А как же, пойдите, батя! Поможете маме нести.
— Вот чудной! — неожиданно отозвалась Галя, младшая из девочек, игравших с тряпичными куклами в углу на постели и словно бы целиком поглощенных своей игрой. — Он думает, что тетя Вера даст целый мешок. У них у самих… Узелок, может, даст.
— Ну так что?! Все одно, пусть идут. Вдвоем охотней!
— И куда там идти в такую метель! — сказала мать. И это были едва ли не первые слова, услышанные от нее Артемом за все время.
— Какая там метель! Снежок идет, — ответила Христя, кончая одеваться.
— А хоть бы и метель! Разве с батей страшно? Он на войне и не в такие метели!.. — И уж вслед им Василек крикнул: — Только вы не очень там загуливайтесь!
Как только вышли за ворота, Артем начал разговор:
— Ну и задачу ты мне задала, Христя! Только вчера запрещала сыном называть, а сегодня сама представила меня ему как отца.
— Ну и что ж! Сегодня не вчера! Немного времени минуло, а многое изменилось! Я таки допыталась у матери про те письма. Дядьки Ивана работа. Тогда, как в Поповку приезжал.
— Я так и думал.
— Это еще первое письмо от тебя было. Мать дала ему, чтобы мне передал. А он только глянул на конверт — из Херсона. «От кого бы это?» Мать высказала догадку: чай, от подружки какой, может, вместе были на заработках. «Нет, это мужская рука!» Распечатал и прочитал сам. А после, не говоря ни слова, порвал на клочки и бросил в подтопок. «Что ж это ты натворил?» — «Вот так и ты делай, когда еще будут письма, — сказал матери. — Если не хочешь, чтобы в подоле принесла. Уж больно речисто про любовь заливает. Спуталась с каким-то бродягой!» Вот мать так и поступила с теми двумя письмами… Ну, я ж ему этого вовек не забуду! Но не об этом речь сейчас.
Христя помолчала, будто собираясь с мыслями, и потом сказала:
— Целое утро я думала. Да и ночью еще. И решила твердо: не буду жить больше с мужем. Все равно, посватаешь ты меня иль, может, передумал уже сегодня, на свежую голову! Все равно — вдвоем с Васильком жить будем.
— Нет, Христя, я не передумал, — сказал Артем, взволнованный ее неожиданным признанием. — Но, откровенно говоря, боюсь, как бы снова жизнь тебе не исковеркать. Иное дело, если бы я уже с войны вернулся. А то иду только на войну. Что, если вдруг…
— Не нужно об этом! — остановила Христя, тронув его руку. Артем крепко сжал ее руку в своей. — Живой о живом должен думать!
— А я разве о мертвом думаю! О тебе и Васильке, — как жить будете без меня. Одни!
— А — так? Ты думаешь, что мы с Васильком остались бы не одни? С отчимом, ты хочешь сказать?
— Ну да, — признался Артем.
У Христи голос задрожал от обиды:
— Спасибо за откровенность! Выходит, для тебя слова мои полова. Ведь только что сказала тебе — не буду жить с ним. Все равно!
— Нет, Христя, слова твои для меня не полова. Иначе я не запомнил бы твои вчерашние. О том, что ты всю жизнь потом корила бы себя.
— Ну, это ты меня просто в угол загнал! А я как раз думала, что именно ты меня их этих четырех глухих стен выведешь. Потому, если правду говорить, хоть и решила я уже, и так оно и будет, но на душе у меня тягостно… И помощь мне твоя очень нужна! Ну, скажи, Артем, разве это не подло, разве это не грех, если жена живет с мужем, не любя его, потому как полюбила другого?! Нет, не то говорю! Не полюбила, а всегда его только и любила. Это лишь казалось ей, что погасила любовь, как огонь водой. Ан нет! Угли еще тлели под пеплом.
— Как раз это я и думал, когда вчера говорил тебе…
— Только ты не подумай, Артем, что я замуж тебе набиваюсь. Не знаю, может, потом мне будет это и очень нужно, но сейчас я и так несказанно счастлива! Уж только потому, что есть на свете ты, вот такой — настоящий ты, не тот, каким я тебя все эти годы представляла. Нет, тебе не понять этого! Так же небось, как я, оглядываясь теперь назад, не могу никак понять: как я жить до сих пор могла! Без этого всего, что сейчас у меня есть! Так что же? Неужто я должна от всего этого отказаться?! Нет! Решила, так и будет! И я теперь ни одного дня ждать не буду. Вот после святок поеду, заберу свои вещи — к которой-нибудь из подруг отнесу, запру квартиру и ключ — да хоть той же тетке своей отдам. И конец. И хватит об этом.
Но легко было сказать «хватит», а чтобы перестать и думать об этом, нужно было еще решить, как же быть дальше, что делать с Васильком. Думала и сама уже об этом, но сейчас хотела с Артемом посоветоваться.
— Считала: поправится — заберу с собой в Славгород. А теперь вижу, доведется у матери на какое-то время оставить.
— Почему? — даже приостановился Артем.
У Христи сердце встрепенулось от радости — значит, любит Василька, если так обеспокоен его судьбой. И от радости даже пошутила:
— А может, и вправду, как ты хотел, — завернуть в тулуп, да и отправить в Ветровую Балку? Пусть еще той бабусе голову поморочит!
— Жаль, болеет сейчас, — с шутки перевел Артем разговор на серьезный тон, — А когда поправится, ты, Христя, и впрямь отвези его. Дорогу знаешь!
Сказал и сразу же пожалел об этом, заметив, как опечалилась Христя. Шла молча, опустив голову, затем сказала:
— Ой, знаю! Заклятому врагу своему, даже Варьке, не пожелаю пережить такое! Почему не спросишь, зачем понесло меня туда?
— Нет, почему ты не сделала этого раньше?
— Про «раньше» ты знаешь. Еще вчера рассказывала тебе, как я тебя возненавидела тогда. Заодно с Варькой. Но после… Удивительно, как я сама не додумалась до этого! Если она могла оклеветать меня перед всем селом, то могла ж и тебе в письме набрехать невесть чего! Это уж мне тетя Марья подсказала. Не знаю только, верила сама она в это или только для того, чтоб меня утешить как-то. Чтобы я снова чего-нибудь… — И оборвала на полуслове.
— Чего снова? — насторожился Артем, заметив ее непонятное смущение.
Но Христя молчала. В конце концов, чтобы не сердить его, призналась, смягчив по возможности оговоркой обстоятельства того нелепого своего поступка:
— А может, передумала бы сама в последнюю минуту или испугалась бы… Но вышло так, что открылось: узнала и тетя Марья.
— Да о чем узнала? — еще пуще забеспокоился Артем, уже смутно догадываясь. Тогда Христя и рассказала — очень сдержанно и кратко.
Спустя месяца три после того, как вернулась из Таврии, случилось это. Как раз управилась с тетей Марьей со стиркой перед святками. Последнее мерзлое белье сняла с веревки во дворе, отнесла в хату. Затем стала снимать веревку. Вот тогда и решила. Еще и раньше, после того как побывала в Поповке, где наслушалась ужасной клеветы Варькиной, мысль эта не раз приходила на ум. Но она все гнала ее прочь. А на этот раз не хватило разума или просто силы отогнать… Зашла в сарайчик. Костыль в стене, под самым потолком, еще раньше приметила. Подтянула колоду. И уже веревку на костыль тот набросила. Как вдруг открылась дверь, и Леонтий Фомич (так звала его до замужества) стал на пороге… Потом говорил, будто еще с утра заметил неладное и весь день не спускал с нее глаз. Вот тогда тетя Марья, потрясенная всем этим, и высказала ей ту свою спасительную мысль. Может, и впрямь только для ее утешения. Но она, как утопающий за соломинку, ухватилась за нее.
С этого дня и началось очень медленное выздоровление ее от ненависти к нему. Но обида осталась как осложнение после тяжелой болезни. Оскорбительно было думать, что какой-то Варьке он верит больше, чем ей, своей невесте, даже больше того — своей жене, только и того что невенчанной, жене «на веру». Но это уже можно было терпеть! Не то что ненависть та, огнем полившая сердце! А иногда обида и вовсе проходила, когда вспоминала, что и сама виновата перед ним. Ведь обещала же к матери его наведаться, с родными его познакомиться, да так и не удосужилась. А он, поди, в каждом письме спрашивал своих домашних об этом. И, получая в ответ, что не была, еще больше начинал верить Варьке. Да, нужно было непременно съездить в Ветровую Балку. И, должно быть, еще тогда, зимой, она и поехала бы. Если бы не тетка Марья: боялась отпускать ее одну. А позже — весь пост проболела. Только весной, на троицу, удалось ей выбраться в дорогу. От станции Князевка шла почти целый день. Трудно — была на сносях. Совсем было умаялась. И тут как раз догнали ее богомолки. Вместе с ними добралась кое-как до села. Под видом богомолки и попросилась переночевать к Гармашам.
— Мне мать рассказывала, — вставил Артем.
Христя горько улыбнулась.
— А что она могла тебе рассказать?! В душе моей она не бывала!
— А почему было не открыться ей во всем!
— Да, теперь я и сама вижу: так и нужно было сделать. Но ведь… Коль с первых же минут словно бы стало сбываться все наихудшее, что думала! Сказала, как зовут, — ничего; сказала, откуда родом, из-под Хорола, — тоже никакого впечатления. Ну, значит, ничего не говорил обо мне. Не заикнулся даже! Хотя и обещал тогда, при расставании.
— Это правда, Христя! — сокрушенно сказал Артем. — Из Херсона я не писал домой. Сперва боялся перехвата письма полицией, а затем — ты уж теперь сама знаешь почему!
— И представь себе, я тогда так и подумала — про полицию. Подумала, что, может быть, ты и мне поэтому не писал — остерегался. А может, и в тюрьме уже сидишь, как Петро! Иначе почему бы так избегали упоминать о тебе? И за ужином никто не вспомнил. Вот тогда уже и не удержалась, спросила: вся ли это семья в сборе? А мать твоя ответила, что есть еще один сын, младший, но не живет дома. По городам, бедный, горе мыкает. На пасху приезжал. Погостил несколько дней, выхлопотал новый паспорт, да и опять ушел из дома. А куда? До сих пор письма все нету.
— Ну, и хватит, Христинка, об этом!
— Нет, давай все доскажу до конца! — не согласилась Христя и продолжала: — Не знаю уж, как я тогда до конца ужина за столом усидела! Как ночь провела! А чуть забрезжило, поднялась, украдкой вышла за ворота и поплелась… Куда ж еще — в свою Поповку. Хоть и знала, что несу свой живот как подтверждение Варькиной клеветы на меня. Но мне тогда было уже все равно. «Не я первая, не я последняя». Об этом я думала тогда — о своем сыночке. Уверена была, что будет сын, а не дочка: уж очень бунтовал всю дорогу! Как я боялась повредить ему! Потому и старалась ни о чем уже не думать, только о нем!..
— Ну, и хватит, Христинка! — повторил Артем на этот раз более настойчиво и, обняв ее нежно за плечи, прижал к себе.
Минутку постояли так посреди дороги. А когда двинулись дальше, Артем сам уже на этот раз вернулся к тому месту разговора, где Христя отвлеклась в сторону:
— А про Василька ты так и не ответила мне. Почему бы тебе не взять его в город с собой?
— Да разве ты, Артем, сам не понимаешь, что, если отпал дядько Иван с теткой Марьей, одной мне не управиться с ним? Да еще именно сейчас, когда немало будет хлопот, пока найду какой ни есть угол для себя. А есть и еще причина уйти от них: надоело каждый день через весь город на работу плестись, на Троицкую улицу. Вблизи тюрьмы наша фабрика.
Артем очень обрадовался, так как это всего-навсего несколько кварталов от его родичей Бондаренков. Как раз их Таня тоже на этой табачной фабрике работает. И Христя даже, как выяснилось, знала ее.
— Очень славная девушка!
— Ну вот видишь! Но сейчас не о Тане, а о ее родителях.
Артем рассказал Христе, что это за люди: сердечные, приветливые. С дорогой душой примут ее. Надолго поселиться у них негде, но пожить некоторое время наверняка можно будет. А тем временем помогут найти комнатушку где-нибудь невдалеке. Чтобы ближе было ей с Васильком в гости к ним ходить.
Подумал о Мирославе. Вспомнил о ней, конечно, с самого начала рассказа (не мог же он забыть, что живет она с Бондаренками в одном дворе!). И потом все время помнил о ней. Но задумался о том, что придется им с Христей встречаться, только сейчас. И сам удивился, что думает об этом так спокойно. Сначала мелькнула мысль: неужто такая скотина он толстошкурая?! Но потом успокоился. Нет, дело было не в этом, конечно. Все это потому, что верил в Мирославу, как в себя самого, — в ее чистое сердце и ясный ум. Поэтому представлял себе сейчас неминуемые встречи ее с Христей… Конечно же не обойдется без боли в сердце, но постепенно боль эта притупится, не оставив после себя ни зла на него, ни даже неприязни. Разве же он хоть чем-нибудь виноват перед ней? Не исключая и того вечера в подъезде партийного комитета. И того утра на Слободке, перед расставаньем. А тем более — Христя. Чем она виновата! И как ни заставлял себя, никак не мог представить себе их обеих в неприязненных отношениях. Это казалось просто немыслимым.
За разговором не заметили, как и ветряк уже за селом прошли. Перед ними теперь расстилалась белая, метелью, словно пеленой, повитая, голая степь. Только виднелись тут-там скирды соломы.
— Скажи, Артем, — после длительного молчанья начала Христя, — только чистую правду…
— Что такое? — насторожился парень.
Но Христя молчала. Как видно, колебалась. Затем вдруг сказала:
— Постой! А где же нам тут сворачивать? За разговорами, кажись, мы и тропинку минули. Ну конечно!
— Так, может, вернемся?
— Нет, не пойдем мы в хутор.
За версту от дороги влево на снежной равнине сквозь метель неясно маячили хатки хутора.
— Почему не пойдем?
— Ветер же прямо в лицо, и рта не раскроешь. А мне еще столько хочется тебе рассказать и тебя расспросить! Пойдем лучше большаком куда глаза глядят!
— Идем, — радостно согласился Артем.
Однако, хотя ветер дул сбоку, идти и разговаривать становилось все труднее. Повалил густой снег. Артем еще издали заметил укрытие — за полверсты впереди и немного в стороне от дороги высилась скирда соломы. И когда теперь поравнялись с ней, он сказал Христе:
— А чего нам, собственно, дрогнуть на ветру, в метель? Спрячемся в затишек!
— А где?
— Да вот же. В двух шагах скирда! — И подал ей руку.
Снег был глубокий. И только сошли с дороги, как Христя потеряла валенок. Стояла беспомощная на одной ноге, пока Артем не вытащил его из снега. Помог ей обуться. И вдруг — Христя и опомниться не успела, как он подхватил ее на руки и понес.
— Артем! С ума сошел?! Люди ж!
— Где там те люди!
— Да ведь тяжелая!
— Как перышко!
И он словно в самом деле не чувствовал ее тяжести. По колени, а где и выше колен увязая в снегу, он нес на руках свое трудное, выстраданное, а поэтому еще более дорогое счастье. Хотелось идти так и идти — через всю степь. И казалось, не только не обессилел, но даже не утомился бы. Да вот поди ж! Слишком близко от дороги молотильщики место для тока выбрали. И сотни шагов не прошел Артем, как очутился возле скирды и вынужден был спустить Христю на землю.
— А тут и вправду затишек, — удивленно и обрадованно сказала Христя. — Можно постоять и поговорить.
— Небось тут и посидеть можно будет, — добавил Артем, подходя к огромной копне, — видно, буря когда-то сорвала верх скирды, а дожди потом смочили, морозом сковало в сплошной пласт — и примериваясь, как бы ему этот пласт перевернуть. Потом понатужился и все же перевернул — сухой соломой кверху и ближе к скирде, в затишек. Тогда к Христе: — Садись, Христинка!
Но она будто не слышала. Стояла, прислонясь головой к скирде, в глубоком забытьи. И только когда он подошел к ней и взял за руку, очнулась и спросила вдруг:
— Артем! А помнишь нашу скирду — там, в Таврии?.. У которой мы тогда прощались с тобой.
— Разве такое забывается!
— Ой, какой страшный рассвет тогда был! Но еще страшнее сон, что приснился мне той ночью, когда уснула у скирды, тебя дожидаясь!..
— Помню и сон. Ведь это я тогда и разбудил тебя: стонала во сне.
— Да, тогда ты меня разбудил… Но сколько раз потом — я уж сама… Это почти невероятно, Артем, — оживилась вдруг, — но все эти годы тот самый сон я видела не раз. Точь-в-точь! Видно, и впрямь все эти годы — и ненавидя тебя, когда уж и замужем была, — я не переставала любить тебя, тосковать по тебе. Хоть и не признавалась себе самой. И только во сне… Всегда он и начинался одинаково! Будто сижу под скирдой, ожидаю тебя. И так мне тоскливо! Уж скоро полночь, а тебя все нет. А мне уезжать с девчатами завтра, уже и расчет взяли… Что случилось? Может, выследили, арестовали? А может, скирдой ошибся? Перебегаю к другой скирде — нет! Дальше — и там тебя нет! И тогда в отчаянье — хоть знаю, что нельзя этого делать, ведь ты скрываешься, но я уж не могу — кричу, зову тебя во весь голос, на всю степь…
Артем хотел что-то сказать, но спазмы сдавили горло, и он только крепко обнял ее. Минутку Христя молчала, а потом подняла голову и, глядя ему в глаза, спросила:
— Артем! Скажи — только чистую правду! Неужто вот так и ушел бы ты сегодня, если бы я не упросила тебя? — И, не дав ему слова сказать, словно боясь услышать нежеланный ответ, призналась страстным шепотом: — Не дай бог! Теперь-то уж я, наверно, не пережила бы этого!
— Нет, Христя! Не ушел бы я от тебя! — ответил Артем. — Не мог я уйти. Потому как допускал и допускаю, что, может быть, никогда уже больше!..
— Не надо! — вскрикнула Христя, вся прильнув к нему, и вдруг заплакала. Бурно, навзрыд…
Данило Корж, как и договорились они вчера с Артемом, приехал в Поповку в обеденную пору. Лавка была заперта: видать, продавец пошел обедать. Артема на условленном месте (возле лавки) не было. Но это Коржа нисколько не обеспокоило: и чего бы ему — в метель! Поди, сидит в хате да только время от времени поглядывает сюда — не подъехали ли сани. Но, подождав с полчаса и не дождавшись, Данило рассердился: хорош! Хотя бы хату вчера показал! Да, кажись, он и сам еще тогда не знал, где та хата.
По улице шли две женщины. Данило остановил их и стал расспрашивать: в какой хате ему мальчонку Василька найти?
— Василька? — Женщины переглянулись, заулыбались, пожимая плечами. — Да ведь Василько у нас не один. А чей же он?
— Ежели б знал, да разве я морочился бы с вами! У бабуси своей живет, а мать на табачной фабрике в Славгороде работает, — выложил Данило начисто все, что знал и из скупого рассказа Гармашихи, и со слов самого Артема.
— Христины! Только ее! — догадались женщины и показали хату.
Данило развернул лошадей и подъехал ко двору. Накинув вожжи на колок плетня, пошел в хату, по дороге подбирая самые язвительные слова, собираясь отчитать непутевого хлопца.
Но Артема не было и в хате. На расспросы Христина мать пояснила, что пошли, мол, к куме в хуторок неподалеку сразу после завтрака и уж давно пора бы им быть дома. Иль, может, засиделись: как раз давеча кум с войны вернулся.
— Э, ежели кумовья, то скоро не ждать! — забеспокоился Данило. И просто не знал, что делать, — махнуть рукой да ехать? А что же он Гармашихе скажет? А рассказать, право, есть о чем. «Пошли вдвоем»! Да уж это одно! Из рассказа Гармашихи он знал, что Артем с Христей разлучились уж бог знает когда. Невенчанные, ребенка прижили, Василька. Вот это, поди, он и спит в углу. И тоже жаль. Ведь про внука наверняка больше всего расспросов будет. А что ж про сонного расскажешь? Все говорило за то, что нужно подождать. Но, с другой стороны, и ехать далеко, да еще в такую метель! До Ветровой Балки и думать нечего — не доберешься; хотя бы в Подгорцы засветло попасть. И все же подождал малость Данило. Не столько в хате, больше за хатой возле лошадей (боялся перегреться в хате, а распоясываться, раздеваться на какие-то полчаса считал излишним беспокойством для себя). Наконец потерял терпение. Нет, это уж черт знает что! Договорились в полдень… Ежели б кто другой, то, может, и не удивительно бы было. Но Артем! Чтобы он без причины мог устроить такое! Ну, а как поедешь, не узнав эту причину?! После недолгого колебания Данило поехал навстречу им — назад по Хорольской дороге: так-то оно быстрее будет!
Минул ветряк, — как ни всматривался, ни души в степи, нашел проселок на хуторок (сразу за ветряком влево, рассказывала Христина мать) и только свернул с большака — кони начали вязнуть в глубоком снегу. Пока версту эту проехал, аж взмокли лошаденки. А Данило в сердцах едва не повернул назад. Три хатки было в этом хуторе. Со слов Христиной матери он знал, в какой хате искать, и сразу же попал на Веру: возилась во дворе по хозяйству. «А что ж это она гостей бросила?» — с недобрым предчувствием подумал Данило. Окликнул, подозвал к воротам. И с первого же слова после «здравствуй»:
— А где же они?
— Кто? — не поняла Вера. От загона подошел и муж Веры.
Данило стал рассказывать. Просто диво дивное! Куда они могли запропаститься?! Это ж не лето, чтоб можно было на всякой межине и посидеть, а то и выспаться, поди. Это же зима лютая!
Когда Данило сел в сани, собираясь ехать, Вера попросила обождать минутку. Сбегала в хату и вынесла добрую торбу сухих вишен и груш.
— Вот спасибо вам будет! А то бы довелось завтра в Поповку на плечах тащить. А вы мимо ихней хаты все равно ехать будете. С кем же она пошла?
— С мужем, видать, — высказал предположение Левко.
— Так, кажись, пленных еще не отпускают.
Данило, не считая это большой тайной, пояснил, что Христя пошла с отцом Василька.
— С Артемом?! Да неужто?!
Эта весть обоих взволновала и обрадовала. Когда же Данило добавил, что в Поповку Артем приехал ненадолго, они загорелись желанием повидаться с ним.
— Дяденька, заезжайте, просим, во двор. Пока мы маленько по хозяйству управимся. А тогда и нас прихватите.
— Да мне, молодка, двадцать верст еще отмахать нужно сегодня!
— Ну, тогда хотя бы… — сказал Левко, — сбегай, Вера, нацеди… Чтобы нам сулею не тащить с собой.
Нет, ни одной минуты Данило не мог мешкать. Распрощался и поехал.
— Хоть передайте! — уже вслед крикнула Вера. — Вечером придем!
Назад к большаку, по своему следу, ехать было уже полегче. И только выбрался на дорогу, как тут же и догнал их.
Шли посреди дороги, обнявшись, и заговорились ли так или замечтались, но не слышали за спиной у себя фырканья лошадей. Пришлось крикнуть Даниле, чтоб сошли с дороги. Но и тогда — не бросились испуганно из-под лошадиных морд, а спокойно отступили на обочину и остановились. Данило поравнялся, остановил коней: «Тпру!» — вложив в один звук все, что накипело в душе за эти несколько часов потерянного столь дорогого времени.
— Дядя Данило?! — обрадовался Артем. — Так это ваш такой полдень?!
Корж просто оторопел, а когда пришел в себя, укоризненно покачал головой:
— И у тебя еще язык поворачивается! Да я за тобой, бессовестный ты парень, с полудня лошадьми гоняюсь. Где только не был! Глянь, как их загнал!
Артем посмотрел и сразу же заметил нового коня вместо Лысой.
— О! Так с вас магарыч, дядя Данило! — Осмотрев лошадь, похвалил: — Добрый конь!
— Верно? А может, поддобриться хочешь?
— Нет, правду говорю. Не иначе, видать, кто-то по принципу Дудки: «Пусть и похуже, да лишь бы не со своей экономии».
— А ты ж думал! — И теперь более приветливо добавил: — Ну, садитесь, да поживей!
— Извиняйте, дядя Данило. Но разве все предугадаешь наперед! — сказал Артем, когда лошади тронули.
— Бывает, — уж совсем успокоившись, сказал Данило. — Я тоже в долгу не остался: полную хату гостей вам накликал! Да, чтобы не забыть: торбу эту возьмите, а то увезу. На узвар никак передали.
— Так вы и на хуторе были? — удивилась и обрадовалась Христя. — Вот спасибочко! А то ломаю себе голову — как перед «свекром» своим оправдываться буду!
В селе, против ворот, Данило остановил лошадей — высадить Артема с Христей. И как они ни упрашивали его остаться переночевать, не сдавался. Тогда Артем пустил в ход свой последний аргумент:
— Дядя Данило, неужто не видите, какой день у меня сегодня?!
— И-и, сынок, аль я слепой? Все вижу! Но и ты глянь, что оно творится. За ночь завалит снегом дорогу — не проехать.
— Да ведь ярмарка. Люди пробьют дорогу.
— И то правда, — согласился Данило. — Ну, добро! Открывай ворота.
Артем открыл ворота. Данило Корж въехал во двор. А Христя, как гостеприимная хозяйка, идя следом, говорила:
— Смотрите сами, дядя Данило, где для вас удобнее поставить! — так, будто в этом дворике-пятачке можно было еще выбирать место, где стать саням с выпряженными лошадьми, а не остановиться в единственно возможной точке — в самом центре. И то лошади — одна хвостом упиралась в сарайчик, другая в хату.
Когда Артем подошел к Христе, она, смущаясь, сказала тихо:
— А знаешь, он догадался! Ну и глазастый же!
— Наверняка! Ну и что? Разве ты забыла, кто мы теперь друг для друга?
— Не забыла! — ясно и преданно глянула на него Христя.
Потом напомнила:
— Иди же помоги дяде Данилу. А ворота я уж сама.
— Пускай! Еще ж Левко с Верой. Да и вообще, — добавил с веселой усмешкой, — когда в хате свадьба, ворота во двор должны быть раскрыты настежь! Так положено!
Перевод Н. Головко.