КНИГА ТРЕТЬЯ

I

Едва начала заниматься заря, и седой туман еще клубился над сонным Днепром, как наши путники были уже под Славгородом.

Они могли бы еще вчера к ночи добраться до города, но не следовало Артему рисковать, находясь лишнюю ночь в Славгороде, где полно было немцев и гетманских прихвостней. Вот отчего Евтух Синица вчера, едва повечерело, и пристал лодкой к островку посреди Днепра, напротив села Власовка, что на левом берегу, верст за десять от города. Здесь и заночевали. А сегодня на рассвете отправились дальше в дорогу.

На веслах сидели Артем Гармаш и Матвейка, тринадцатилетний внук деда Евтуха; сам дед сидел на корме с правилкой. И за грудой мешков с древесным углем его не было видно гребцам. Приходилось не просто разговаривать с ним, а кричать:

— Евтух Игнатич!

— Ага?

— Вот так влип в историю, наверно, думаете, — положив весло на борт — и без весел течение несет, — закуривая из кисета, прокричал Артем.

— В какую? — прикинулся недогадливым дед Евтух.

— Да как же, никогда ниже Черкасс не спускались со своим углем, а то — на́ тебе! — верст за сотню лишних придется теперь с Матвейкой махать. Да еще против течения!

— Вот ты о чем! Пустое. Нам с Матвеем не к спеху. Порожняком по-над берегом, где на веслах, где на бечеве. А может, даст бог ветер в спину, то и под парусом побежим. Что, не так, Матвей?

— Ну да! Зато новый город увижу, — весело ответил хлопец. — Да еще какой! Это вам не Канев наш, не Черкассы, а Славгород! — Он тоже положил весло на борт и даже пересел лицом по ходу лодки, чтоб любоваться пейзажем, раскрывавшимся перед ними. И не скоро уж снова заговорил. — Кабы знать, транваи-то ходят теперь? Вот бы покататься! На ликтричестве! Тогда уж, как тот говорил, можно и помирать.

— Дурья твоя голова! — сказал дед.

— Дак это ж я так, дедусь, нарочно!

— А ты не учись такие великие слова болтать зря.

Какое-то время все молчали. Наконец Артем сказал:

— Нет, Матвейка, не доведется. Сейчас им не до трамваев. Для электричества нужен уголь. А подвезти не на чем. Вагоны им нужней — под зерно, под скот, под железную руду. Прямо из шахт эшелонами гонят к себе в Германию. Хорошо, если рельсы еще трамвайные не сняли и не вывезли для своих мартенов. На переплавку. На новые пушки, снаряды…

— Ух, гады, — вознегодовал Матвейка. — Погибели на них нету!

— Придет! Сама-то, конечно, не придет, — сразу же поправился. — Народ наш им эту погибель принесет. Да уж и примериваются кой-где. Это я только все еще странствую, никак к своему берегу не пристану.

— Да вы же, дядя, тяжело ранены были! — с горячностью заступился Матвейка. — Разве ж вы годились для такого дела!

— Пристанем сейчас и мы к берегу! — крикнул дед Евтух с кормы, вкладывая в эти слова тоже особый смысл. — И не горюй. Хватит еще и тебе работы. Была бы сила. Но я вот думаю все…

— Да нет, — остановил деда Артем, — кто там меня в таком виде узнает! Сам пойду, с Матвейкой в подмогу. Так оно быстрее дело будет.

— А ты не больно поспешай. Спешка в одном только деле хороша. Сам знаешь, в каком: блох ловить.

За эти без малого три месяца, начиная с марта, прожитые Артемом в семье Евтуха Синицы после того, как, подобранный обходчиком на железнодорожной насыпи среди убитых красногвардейцев в бессознательном состоянии от потери крови, перевезенный в более безопасное место, верст за пятнадцать в село над Днепром, в хату на отшибе, под самым лесом, к старшему брату того самого обходчика, — он стал для всей семьи деда Евтуха Синицы родным человеком, а они — ему. Вот почему и не таился, не скрывал от них ничего, вплоть до своих ближайших намерений: как можно скорее добраться до Славгорода, чтобы через родню и знакомых связаться с партийным подпольем. А провожая несколько дней тому назад его в дорогу, бабка Секлета с невесткой-вдовой — матерью Матвейки и его двух сестренок — и вовсе расплакались и все наказывали деду и Матвейке быть осторожными и всячески оберегать его. Как будто те сами не понимали необходимости этого.

— Ну, а к Христе ты все же сам не ходи, — после паузы сказал дед Евтух. — Кто знает, какие у нее соседи! Пусть от Бондаренков кто-нибудь сходит, передаст, что ты в городе объявился. Вот на берег пусть и придет.

— Да беспременно с Васильком! — поспешно вставил Матвейка. — И на берегу незачем толочься! — продолжал рассуждать вслух. — А чего не переехать хотя бы на вон тот островок. Он совсем безлюдный. Рыбы наловим, уху сварим. Там и заночевать можно. Мы бы с Васильком такой шалаш построили! Дядя Артем, а?!

— Да разве я против этого… рая! Другого и слова не подберешь!

— Так скажите же дедушке.

— Успеется. До вечера, Матвейка, еще ой как далеко!

За причалами для лодок — хромой лодочник уже скрипел на помосте своей деревяшкой-ногой, — миновав островок Фантазию (от названия ресторана на нем), дальше — настил для водовозов, — рядом с купальнями они наконец пристали к берегу.

Солнце еще даже не показывалось из-за крыш нарядных особняков на набережной. На берегу было безлюдно. Кроме водовоза, набиравшего воду в бочку, да нескольких рыбаков, клевавших носом над удочками, никого и не было. Это и хорошо, что прибыли так рано: безопаснее будет на Гоголевскую, к Бондаренкам, зайти. Поэтому не тратил времени зря. Пока дед Евтух развел огонек да погрел кулеш (с вечера остался), Артем с Матвейкой вытащили из лодки возок-двуколку, сложили на него груду мешков с углем, — а всего в лодке насыпом угля было мешков десятка на три, — и увязали веревками. Наспех подкрепившись, сразу же направились в город. Дед Евтух помог им выбраться на подъем и дальше в переулок.

— Ну, вы ж смотрите, чтоб аккуратно! — предостерег еще раз. — Береженого и бог бережет.

— Да будем смотреть в оба, — в тон ему ответил Артем. — Потому как на бога надейся, а сам не плошай.

Поехали. Матвейка сначала молча присматривался к нарядным особнякам с закрытыми еще ставнями, спотыкаясь на выбоинах мостовой. Затем спросил:

— Это все, наверно, буржуи живут? Отсыпаются, сволочи, после гулянок в своих ристорантах-Хвантазиях. — И вдруг остановился (Артем тоже вынужден был встать) и, глубоко вдохнувши воздух, во весь голос заорал хорошо поставленным альтом, да так, что даже собаки лаем залились по дворам: — Угля! Угля! Угля! Кому нужно угля!

И потом, когда уже двинулись дальше, нарочито катил возок по самым глубоким выбоинам, чтобы грохоту было побольше. И снова, останавливаясь, а то и на ходу, выкрикивал свое: «Угля, угля!» Артему пришлось даже несколько охладить его пыл. Дескать, не следует чересчур привлекать внимание к себе. И не нужно рисковать: а то больно скоро распродадимся, и в самый ответственный момент, ради которого, собственно, и ввязался он в эту коммерцию с углем, возок будет пустым. Матвейка заверил, что бояться нечего. Знает по опыту: пока распродашь возок, не один пот сойдет! Хотя бы к полудню управиться!

Действительно, в течение получаса, пока с Днепровского переулка через Соборную площадь, затем по Киевской улице добирались до Гоголевской, ни одна душа не поинтересовалась их товаром. Хотя, правда, и они ни в один двор не зашли. Не так побаивались скорой распродажи, как стремясь побыстрее попасть к Бондаренкам.

И вот наконец нужный им перекресток. На углу свернули направо и проехали до номера семнадцатого. Тут возле ворот остановились, Матвейке Артем посоветовал пройти по дворам противоположной стороны улицы, а сам вошел в такую знакомую ему калитку.

Во дворе — никого. Только на открытой веранде дьякона Ильяшевича, как раз возле входа в подвал к Бондаренкам, белобрысый немец, по-видимому денщик, старательно начищал сапог своего офицера. От неожиданности Артем немного растерялся, но тут же сообразил, закричал не так громко, как Матвейка, но подражая его интонации:

— Угля! Угля! Угля! Кому нужно угля?

— Тсс! — цыкнул немец и погрозил сапожной щеткой, а дальше добавил, мешая немецкие и русские слова: — Чего орешь, шляк бы тебя трафил!

Артем только пожал плечами: мол, а что ж я должен делать? И направился прямо ко входу в подвал. Негромко, но так, чтобы немец слышал, спросил, заглядывая в открытую в коридорчик дверь:

— Хозяйка! Угля не нужно?

На пороге показалась тетка Маруся.

— Угля? — От неожиданности она просто онемела, когда узнала своего племянника в этом угольщике. А узнала тотчас же, несмотря на его испачканное лицо и странную одежду: на голове рваная войлочная шляпа, что пристала бы больше пугалу на огороде, на плечах черная от сажи, из домотканого полотна, рубашка навыпуск, не подпоясана, сам босиком. — Как же не нужно! — опомнилась наконец.

— Ну так я мигом!

Пока Артем сходил на улицу и вернулся с мешком угля на плечах, Бондаренчиха, поглядывая на немца, все думала: как же ей, не вызывая подозрений, завести в хату неожиданного гостя? И когда он поставил мешок на землю, спросила:

— Ты только угольщик или, может, и сажу потрусил бы? Печка что-то дымить стала.

— Лишь бы деньги. Могу и сажу потрусить.

Высыпав уголь в углу коридорчика, Артем с пустым мешком под мышкой зашел в комнату.

Таня собралась уже идти на работу, а Петрик, разбуженный матерью, еще продирал глаза. Артему все очень обрадовались. Отправив Петрика посторожить во дворе, пока Артем будет в комнате, тетка Маруся и Таня сразу же накинулись на него с расспросами. Но Артем, отговорившись несколькими словами — «был ранен, добрые люди выходили», — сразу же перевел разговор. Прежде всего о Федоре Ивановиче: где он сейчас и что о нем слышно? Тетка рассказала, что выехал из города с последним эшелоном. Да и все партийцы отступили тогда вместе с Красной Армией. А может, и остался кто-нибудь, — наверно, остался, но скрываются.

— А мне позарез сейчас нужно связаться с кем-нибудь из наших.

Тетка Маруся посоветовала ему с Романом Безуглым повидаться. Только не домой к нему, конечно, а лучше на работу: по Херсонской улице, у жестянщика Боруха, «арендует» полрундука. Может, он бы помог.

— Ну, а почему же ты о своих не спрашиваешь?

— А теперь и о своих. Где живут и нельзя ли… — Да и не закончил фразы, заметив, как растерянно переглянулись мать с дочерью. — А что такое? — насторожился сразу.

— Да ничего, все благополучно, — сказала тетка Мария, — живы-здоровы. А вот живут… Василек еще с весны в Ветровой Балке, у бабы Гармашихи, ну, а Христя снова перебралась на Троицкую.

— Муж ее вернулся из плена! — не утерпела, выпалила Таня.

— Что? — остолбенел Артем. — Да нет, не может быть такого! Разве она не знала, что рано или поздно вернется?! Но это ж не помешало ей тогда…

— А ты раньше выслушай, — остановила его тетка. — Разве я говорю, что жить к нему пошла! Перебралась потому, как в сыпняке лежит, ходить за ним.

Вся история с мужем произошла у них на глазах. Ведь Христя с Васильком жили у них, после того как в день вступления немцев хозяин дома (по той же Гоголевской улице), куда рабочий Совет вселил ее во время уплотнения буржуев, выгнал ее на улицу.

Вернулась как-то с работы очень встревоженная. Что такое? Муж из плена вернулся!

— Ты говоришь, Артем, знала, что вернется. Может, и так. Да, видно, знать — одно, а стать лицом к лицу — совсем другое. Рассказывает, только вышла из проходной, а он навстречу ей: «Здравствуй!» Но, как видно, знал уже все от ее тетки, не кинулся с объятиями, а с первого же слова: «Так, значит, не дождалась!» Христя не стала скрывать. Сказала сразу же, что жить с ним не будет. Вот почему и на другую квартиру переехала. Но он, видать, не потерял еще надежды. На следующий день снова пришел, теперь уже сюда, домой. И снова за свое: уговаривать стал, чтобы выкинула дурь из головы да шла бы с ним домой. Три года в плену, мол, только и жил этой мыслью. Но Христя и на этот раз отказалась, а тут еще и Василько добавил — не признавал за отца: «У меня уже батя есть, вот скоро с войны придет!» Тогда он не так Васильку, как Христе и ответил: «Куда там он вернется! Ведь немцы кругом. А за его голову еще когда цену объявили!»

— Дошлый! Кто ж это ему успел? Уж не тетушка ли?

— А кроме нее разве некому? Может статься, и этот, что приходил с ним как-то, гайдамак. Шапка со шлыком, при сабле. Лиходей! Фамилия у него такая. Наш, местный, сын лабазника. А до войны у Мегейлика в хоре пел. И как только он его не подзуживал! Да чтобы он, на его месте бывши, вот так церемонился со своей женой! Ни в коем случае. Вытолкал бы взашей — и конец. Мало тебе девчат? Ну а коли уж такая любовь роковая, намотай косу на руку, отколоти как след. А тогда еще и через немецкую комендатуру пропусти! Чтобы узнать все чисто про того ее «хахаля»: правда, что с войны не вернулся, иль, может, здесь где скрывается. А я возьми да и скажи: «А чего б это ему скрываться? Будто не все вы с немцами воевали!» Как он зыркнет на меня: «А разве ж это те немцы?! Да и не про них речь. Взять только одну братскую могилу в почтовом сквере. Где полуботьковцы похоронены. Которых он со своими латышами с патронного завода тогда, зимой, навалил целую гору на Полтавской улице! За одно это виселицы ему мало». Ой, Артем! Может, тебе не следовало сюда, в Славгород?

— Ничего, я уйду сейчас.

— Да как тебе не стыдно! Разве я о себе! Ну вот, видишь теперь сам, разве можно было ей дальше терпеть! Посоветовались тогда мы вместе да и решили — ехать ей в Ветровую Балку. А тут к тому же фабрика перешла на одну смену — не хватало сырья, без работы осталась. Стали собирать ее в дорогу. Потом ждали оказии, может, кто на базар приедет из тех краев. Потому как на поезд сесть да еще с ребенком нечего было и думать. С неделю, может, прошло, и он, Мегейлик, за это время ни разу не был. Уж не одумался ли? Но, как выяснилось, была другая причина: лежал в сыпняке. Пришла Христина тетка. Замучилась, мол, совсем с ним: в больницу не принимают, родни у него нет. «А ты все же, — к Христе, — жена ему, какая уж ни есть, ведь еще не разведена». Ну, Христя и не раздумывала. Только, уже одеваясь, решив идти вместе с теткой, сказала ей: «Я пойду, похожу за ним, пока поправится, но запомните раз и навсегда, что я уже ему не жена».

— Выздоравливает уже, — помолчав, сказала Бондаренчиха. — Два месяца минуло. За это время Христя часто наведывалась. Сперва к Васильку, — брать туда с собой боялась. Да и после, когда уж хлопчика в село отправили, не чуралась. А вот уж с неделю не была.

— Может, уехала в Ветровую Балку, — высказала догадку Таня.

— Да как бы она не зашла перед этим? — возразила мать. — Я уж побаиваюсь, не свалил ли и ее сыпняк. Сходи-ка, дочка, сегодня после работы.

Таня обещала пойти. Нужно ведь ей и про Артема сказать. Спросила его, что передать.

Артем попросил передать, чтобы Христя пришла вечером на берег Днепра, к купальням. Там он будет ее ждать. Через несколько минут после Тани вышел и он от Бондаренков.

II

Несколько кварталов Артем и Матвейка шли молча. Не только свое «угля, угля» не выкрикивали, но даже друг с другом не разговаривали. Так оба были удручены. Матвейка попробовал было высказать свое беспокойство — уж не присвоит ли себе тот хлопец (о Петрике речь) его «кузнецов»? Передаст ли его подарок Васильку? Артем на это сухо ответил, что в роду их пока что жуликов не было! И уж Матвейка не обращался больше к нему. Шли молча, думая каждый о своем.

Наконец с тихой Гоголевской улицы повернули на магистральную — Херсонскую. Здесь уже, несмотря на ранний час, было оживленно. И это не могло, конечно, не привлечь их внимания.

Спешили озабоченные женщины с корзинками на рынок, слонялись мужчины, в большинстве рабочий люд. И странно было видеть их непонятное в эту пору шатанье по улице. Но потом Артем вспомнил, что некоторые предприятия города не работали, а голодного волка, как известно, ноги кормят. Чаще стали попадаться немцы. Вот прошли колонной — не меньше батальона, на несколько минут остановив движение, — в полной походной экипировке: с ранцами за плечами, с шанцевым инструментом. Куда же это они? То, что из Драгунских казарм, ясно, на вокзал, наверно. На военных повозках, тяжелых, как артиллерийские лафеты, провезли под брезентом мясные туши. Грохот тяжелых колес, сотрясая здания, покатился улицей, заглушая голоса людей. Оглянувшись, Матвейка шарахнулся в сторону, вскрикнув не то испуганно, не то обрадованно:

— Транвай!

— Какой там трамвай! Конка! — поправил его Артем.

Остановились, пропустили: два битюга тащили грузовой вагон, набитый кулями с мукой. На одном коне сидел в седле ездовой, а другой немец с винтовкой на коленях сидел на куле с мукой.

— Куда это они?

— А куда ж еще! С мельницы на товарную станцию, а оттуда эшелоном в Германию. Грабеж среди бела дня!

Слесарный рундук в заборе под вывеской с нарисованными на ней примусом, замком и другими предметами домашнего обихода был открыт. Еще с мостовой Артем увидел рядом со старым Борухом Романа Безуглого. Его он хорошо знал еще с прошлого лета по красногвардейскому отряду на машиностроительном, где вместе с Кузнецовым организовывали отряд и учили красногвардейцев военному делу. Роман как раз демонстрировал какой-то бабусе, как видно, только что отремонтированный примус.

Артем подождал, пока Роман отправил бабусю (Матвейка тем временем метнулся по дворам), а тогда подошел к рундуку и подал зажигалку — нет ли чем заправить?

Роман сразу же узнал Артема, радостное удивление полыхнуло в глазах, но выдержка взяла верх над естественным желанием радостно крикнуть: «Гармаш?!», схватить за плечи: «Откуда?» Не промолвив ни слова, он налил в зажигалку бензин, проверил кремень — выбросил, вставил новый. И, отдавая зажигалку, спросил:

— Может, еще чего нужно?

— Помощь нужна: обод колеса спадает.

Роман взял молоток и вышел из мастерской. Подошел к возку.

— Это твой? — не без удивления спросил Роман.

— Напарника.

Колеса действительно требовали капитального ремонта, хотя прежде всего им нужен был хороший колесный мастер и уже потом кузнец. Роман, незаметно для посторонних глаз, на секунду замер в крепком дружеском рукопожатии и сразу же взялся за работу. За какие-нибудь пять минут между ударами молота они с Артемом договорились: так же сжато, как недавно тетке своей, почти теми же словами Артем рассказал товарищу о своем положении и попросил связать с подпольным партийным комитетом. Роман пообещал сегодня же сделать все, что нужно. Спросил, где можно будет с ним встретиться вечером. Артем сказал, что будет ожидать на берегу Днепра, возле купален. Ориентиром будет служить лодка с углем.

А тут как раз Матвейка вернулся, повеселевший от большой удачи: нашел покупателей.

Сбросив с возка еще один мешок, сразу и двинулись дальше.

У них теперь оставалось три мешка. Ровно половина. «Ничего себе, — раздумывал мальчонка. — Ежели и дальше торговля пойдет так бойко, то, гляди, до обеда дедусь пошлет и в другой раз. А куда спешить? Тем более что интересного в этом Славгороде хоть отбавляй! На целую неделю хватило бы». Он шел свободно, только придерживаясь за оглобельку. Такому богатырю, как дядя Артем, хоть он и прихрамывает еще малость, разве нужен кто для подмоги! Хотя бы не мешать ему, и то уж хорошо. Да и тележка легче стала. Шел рядом да только вертел головой, глазея по сторонам, весь переполненный впечатлениями, и время от времени обращаясь к Артему с вопросом или возгласом удивления.

Но Артем, всегда такой внимательный, охотно беседующий с ним, сейчас почему-то стал замкнутым, иногда ответит, а то и вовсе мимо ушей пропустит вопрос. И будто бы сами ноги несли его, а куда — спросить! Уже и центр прошли — мимо думы с громадными, словно обод колеса, часами на башне; мимо «Биоскопа», еще закрытого в такую рань; мимо гостиницы «Бристоль» с аршинными золотыми буквами на вывеске. И очутились наконец где-то неподалеку от вокзала — яснее слышны стали паровозные гудки да лязг буферов.

Матвейка решил спросить, куда это они так спешат.

— Надо, Матвейка, надо. К одним людям.

— Тоже сродственники?

Артем сначала ничего не ответил, но потом загладил свою бестактность по отношению к мальчонке, своему дружку:

— Не знаю, будут ли родственники, но что чужие будут, это уж наверняка.

Еще у Бондаренко в хате ему эта мысль пришла в голову и с той поры не покидала его. Так ли уж в самом деле велик для него риск? Кто его в таком виде узнает, да еще к тому же не видав никогда раньше? Так зачем же напрасно целый день изводить себя всякими догадками? К тому же очень неприятными. Ведь если бы в Ветровую Балку уезжала, разве не зашла бы перед отъездом к Бондаренкам! Может, в самом деле заболела?

Номер дома по Троицкой улице он помнил хорошо, еще зимой приходил сюда однажды. Само воспоминание о первом и неудачном посещении Христи — висел замок на двери флигеля — было даже сейчас для Артема очень неприятным. Особенно тот короткий разговор с незнакомой женщиной, с которой столкнулся у калитки. Скользнула взглядом по лицу — и ни с того ни с сего: «Вы не к Христе случайно?» Артему и дыхание перехватило. Это уж после он додумался, почему она так спросила: Василько очень похож на него, а тогда это объяснение и в голову ему не пришло. А подумалось совсем другое. Старательно подбирая наиболее язвительные слова, ответил: «А разве она… завела уже и дневные часы приема для нашего брата солдата?» — и, не ожидая, пока оторопевшая женщина придет в себя, вышел со двора.

От быстрой ли ходьбы, от горьких ли воспоминаний сердце у Артема сильно билось.

III

Оставив Матвейку с возком у ворот, он открыл калитку и зашел во двор. И тут же невольно остановился от неожиданности: в нескольких шагах от него, рядом с крыльцом, за столом под старыми акациями сидели и завтракали четверо. Как видно, столовники, о которых Христя рассказывала ему еще тогда, в Таврии. И уж не в том ли самом составе, что и тогда? Во всяком случае, вот тот, с петлицами телеграфиста, что сидит лицом сюда, вероятно, и есть тот самый бедняга, у которого невеста утонула перед самой свадьбой, купаясь в Днепре, и он, видать, так и не женился, живет бобылем, — иначе чего бы ему столоваться на стороне? Рядом с ним сидел на скамье Мегейлик. Хотя Артем никогда не видел Христиного мужа, узнал его сразу — по болезненному виду. Двое других сидели спиной к Артему, и определить их сразу он не мог. Но вот один из них вдруг повернулся пучеглазым лицом с утиным носом над заячьей губой и спросил высоким, резким тенором:

— Что за человек?

«Ясно, Лиходей», — догадался Артем и ответил:

— Угольщик.

— Откуда сам? — отвернулся и, принимаясь снова за еду, спросил Лиходей.

— Издалека, — уклонился от точного ответа Артем и сразу же увидел, как шея Лиходея стала наливаться кровью. И он вдруг завизжал, как недорезанный поросенок:

— Я не спрашиваю тебя, издалека ты или не издалека! Я спрашиваю — откуда?!

— Так ты так и говори, — едва сдерживаясь, притворно спокойным тоном сказал Артем. — Откуда ж мне знать, на лбу у тебе не написано, что ты из державной варты! Тебе что, удостоверение показать? На! — И он вынул из кармана бумажку, протянул ему.

— На черта мне твое удостоверение! — уже спокойнее сказал Лиходей. — Я тебе сейчас дюжину таких липовых удостоверений покажу.

— Ну, вы люди городские, а мы из леса, люди темные. На такие дела не мастаки. Вот угля выпалить — это наше дело.

Говоря все это, он неотрывно смотрел на Мегейлика. А тот сидел, поставив локти на стол и опершись подбородком на сложенные руки, с отсутствующим взглядом, равнодушный ко всему, что происходило вокруг. Но вдруг, словно под силой взгляда Артема, поднял глаза и будто прикипел к его лицу. И в его темно-синих красивых глазах промелькнуло удивление, а бескровные губы зашевелились, будто он хотел что-то сказать. Но тут Артем как раз добавил:

— Из-под Канева я.

— Ого, и впрямь из дальних! — заметил телеграфист.

— А что поделать? Есть нужно!

— Ну, и что же там, в ваших краях? — спросил, как видно, разговорчивый телеграфист, помешивая ложечкой чай в стакане. — Вы там ближе к Тараще, к Звенигородке.

— Веселая жизнь начинается! — с нарочитым беспокойством сказал Артем. — Снова война. Не успели ту выдыхать. Да разве ж это не война: и в Тараще под зад коленом дали немцам да гетманцам, и в Звенигородке.

— А ты не агитируй! — сердито крикнул Лиходей.

— Да разве я завел разговор! Это же твой однокашник. А в вашем уезде разве не такая же самая каша заваривается! Проходил нынче через базар, слышал от приезжих, что в некоторые лесные волости немцы и носа не суют — боятся.

— Через базар? — На этот раз Лиходей не поленился и всем корпусом повернулся к угольщику. Пристально оглядел с головы до ног. — Так, говоришь, проходил через базар? И все-таки мелешь вот такое языком! Ну, видать, и впрямь темный ты человек, — постучал по столу, — как эта доска. Или аферист первого класса. Одно из двух.

— А что я такое мелю? За что купил, за то продал.

И в это время к столу подошла хозяйка. Поставила тарелки с едой на стол. Потом на угольщика глянула внимательно.

— Уголь, хозяйка, берите. Березовый. Первый сорт! — обрадовался Артем возможности перевести разговор на более спокойную тему.

— Да надо бы.

Артем метнулся за ворота и сразу же вернулся с мешком угля на плечах.

— Неси за мной, — сказала женщина и пошла через двор, мимо флигелька Мегейлика, в самый конец двора — к сарайчику. Открыла дверь, пропустила его и показала, куда высыпать уголь: — В тот угол. Колоду отодвинь сюда, к дровам.

Артему даже дыхание стеснило при слове «колода». Это же на нее она, бедняжка, тогда в отчаянии взобралась, чтоб кинуться в черную бездну. Казалось, что в этой колоде было не менее ста пудов — насилу откатил ее к поленнице дров. Выпрямился и обвел затуманенными глазами стены сарайчика.

— Что ты разглядываешь? Нет уже! — сказала женщина от порога — Дядя Иван в тот же день вытащил тот крюк из стены. А зачем он тебе? — Артем стоял ошеломленный, даже не осознавая, происходит ли это в действительности или только мерещится ему. А женщина продолжала: — Эх ты, вояка! Хорошо еще, что я к тебе зла не питаю! А была б злопамятна, захлопнула сейчас дверь, заперла б — да в крик… Ну, и что бы ты делал тогда? Даже крюка в стене нет для спасения. Живого б схватили! Ну чего стоишь! Высыпай скорей. — Только теперь Артем опомнился и стал высыпать уголь из мешка. А она наклонилась через порог в сарайчик и говорила возмущенным шепотом: — Ты что, парень, рехнулся! Чего тебя нелегкая принесла?! Да еще и разговор завел про такое! А что, ежели он узнал уже тебя?

Обескураженный Артем только и сообразил сказать:

— А как же можно узнать, если никогда раньше не видел человека?

— А как я тебя узнала? Нет, не сейчас. А тогда, зимой. Когда ты сюда приходил. Иль, может, не мне ты гадость такую про Христю тогда брякнул? Спасибо скажи, что я ей не рассказала.

— Большое вам спасибо! — искренне поблагодарил Артем.

— А сейчас ты не от нее ли?

— Как? — встревожился Артем. — А разве она?..

— С неделю тому назад махнула к вам, в Ветровую Балку. Не приходила? А где же она?.. — теперь уже встревожилась и женщина. — Или, может, ты не из дому? — смерила его взглядом с головы до ног. — Ну конечно. Партизанишь!

— Оставим об этом, — остановил ее Артем. — Вы лучше скажите, все ли ладно? Отчего она так внезапно уехала, никому ничего не сказав? Может, случилось чего?

— А как же, случилось! — И, словно нарочно, сделала паузу, внимательно глядя на него. А тогда покачала укоризненно головой. — Ох, бить тебя, да некому!

— За что?

— Впрочем, все вы, мужчины, одинаковы: лишь бы вам было хорошо. А как той женщине бедной выдыхать придется… — И стала рассказывать.

Вернулась как-то с базара, а она пожитки свои в платок увязывает. В Ветровую Балку собралась. «А больной же как?» — «Какой там он больной! Коли уж рукам волю дает!» И показывает синяк с ладонь на груди. Сапогом бросил.

— За что? Ух, и сволочь же! За то, что выходила?!

— За то, что набегала!.. Видать, при первой встрече не сказала ему все. Что уж снова живет с тобой. Подсолодила пилюлю. Так он все время и думал. А за два месяца, что болел… Одним словом, шила в мешке не утаишь! Как-никак, а на шестом месяце уже. Да еще от ревнивого глаза… Целую неделю потом колодой пролежал — лицом к стене. Это сегодня впервые вышел из комнаты завтракать со всеми, с людьми заговорил. А тут и ты, как нарочно. Что, если, не дай бог!.. На виселицу захотел? К тем двоим, что нынче на рассвете… на базарной площади.

— Кого? — вскинулся Артем.

Но она не знала. Она и на базар сегодня из-за этого не ходила.

— Говорят, таблички на груди у них: «Партизаны». Один совсем молоденький. Ах, ироды! Уходи отсюда поскорей. И возле стола не останавливайся. А деньги я тебе сейчас за ворота вынесу.

«Вот почему он даже повернулся ко мне, когда я про базар сказал», — всплыла догадка. И Артем тут же мысленно воспроизвел весь разговор возле стола. «Да, рисковый разговор был. Смываться нужно. Но без паники!»

Направляясь к воротам, Артем остановился посреди двора, окинул взглядом флигель, дом и негромко крикнул: «Угля! Угля!» Потом вынул кисет с табаком-самосадом (единственное свое оружие сейчас!) и оторвал бумажку на самокрутку. Но закуривать не стал. Так, с раскрытым кисетом в руке, чтобы можно было в случае надобности моментально набрать табаку полную горсть, — и пошел дорожкой. Уж подходил к калитке, как вдруг высокий тенор остановил его:

— Эй ты, лесовик! А подойди-ка сюда. — И Артем вынужден был подойти к столу. — Покажи-ка свой документ.

— Да он же у меня липовый! — подавая удостоверение Лиходею, принужденно пошутил Артем.

— А вот посмотрим сейчас.

— И чего бы я привязывался к нему! — неожиданно вмешался Мегейлик. — Полчаса не можешь человеком побыть!

— Что? — Лиходей и глаза вытаращил, апеллируя к своему однокашнику-телеграфисту. — Ты видел такое! Для него же стараюсь, можно сказать… Или, может, это не ты, — обратился к Мегейлику, — пять минут тому назад ломал себе голову: откуда тебе человек этот знаком будто?

— Но это не значит, что нужно его обыскивать.

— Э, тут ты меня не учи! Сам знаю, что делать. — Он развернул бумажку и долго читал удостоверение. Наконец поднял глаза и, поглядев пристально на угольщика, сказал: — С этой бумажкой разве что в ватер сходить. Какой же это документ, если год рождения не проставлен?!

— Да разве я сам писал это удостоверение? — ответил Артем.

— Для меня что важнее? Или то, что ты Евтух Синица, а не, скажем, Свирид Воробей, или год рождения?

— Да неужто и так не видно, что не семнадцать мне и не семьдесят? Видимое дело — военнообязанный. Но разве это имеет теперь какое-то значение? — И на этом, конечно, следовало кончить ему, дабы не усложнять дело. Но его словно бес за язык дернул. — Или, может… — он нарочито сделал паузу, чтобы подчеркнуть слова, — или, может, пока я там, у себя в лесу, с углем возился, пан гетман уже общую мобилизацию нашего брата объявил? А я проворонил. И невольно дезентиром стал? — И начал скручивать цигарку.

Лиходей прищурил глаз и молча смотрел на угольщика. Потом осуждающе покачал головой:

— О, да ты штучка! Нет, ты не «дезентир». Ты самый настоящий лесовик-партизан. Вишь, как ловко загнул! Каким круглым идиотом ясновельможного гетмана нашего выставил! Да за одно это…

— Я и слова про гетмана не сказал! — подавляя тревогу, понимая, к чему клонится, поспешил возразить Артем.

— Не прямо. Этого еще не хватало! Намеком. Как же! Ведь это же нужно и впрямь идиотом быть, чтобы решиться на такую дурость, как общая мобилизация вашего брата. О, вы этого только и ждете! Вам бы только оружие в руки. Вот хотя бы и тебе.

— Да будь оно неладно!.. За три года войны я уж позабавлялся этой игрушкой. Сыт по горло! — ответил Артем. — А если б хотел, то с фронта не то что винтовку, а станковый пулемет притащил бы домой. А на черта мне?! И так вот уж полгода не сам-один сплю, а под боком у жинки, и все война снится.

— Так она в печенки тебе въелась. И будто ж и не покалечило тебя. Только и того, что хромаешь чуток.

— Хорошо «чуток»! — ухватился Артем, как за соломинку. — Не хромаю, а будто тот колодник ногу волочу.

— Ну, не такой уж изъян большой, — сказал Лиходей, — чтобы можно прикрываться этим. Через базар, говоришь, проходил. Значит, видел: один — на вешалке — даже без руки. А между прочим, партизан-лесовик. Факт. И не из рядовых к тому же. Потому как рядовому такого мешка с деньгами и золотом верховоды не доверили бы.

— Э, пустая болтовня! — отмахнулся телеграфист. — И откуда у них-то золото? Да и что они могли бы у нас здесь закупить?

Лиходей на это ничего не ответил. К столу подошла хозяйка. А при ней говорить о деле, которое «не женского ума», он не хотел. Поэтому перевел разговор и снова обратился к угольщику:

— Так, говоришь, полгода уже дома? Или, как сам сказал, полгода уже спишь под боком у жинки. И давно женатый? — все так же хмуро и подозрительно спросил Лиходей.

— Перед самой войной.

— Дети есть?

— Двое.

— Близнецы! — весело заметил телеграфист.

— Нет, почему? — И уже понял Артем, что провалился, что запутался в этих наугад названных месяцах и годах. Чтобы как-то развязаться с этой темой, попробовал отшутиться: — Пусть бог милует от близнецов. Тут и по одному, гляди, лет за пять уши объедят.

— Еще бы! — осклабился Лиходей. — При такой… анималии. Не раскумекал? Поясню: девять месяцев природой назначено женщине брюхатой ходить, а твоя за полгода управляется. По-научному это называется анималия!

— Постой, Тереша. А может…

— Нет, ты уж теперь не суйся! — не дал Лиходей даже закончить фразу Мегейлику. — Ты лучше тем временем понатужился б да припомнил-таки, где и когда встречался с ним. Что там у тебя еще за «может»? Может, и ему, как тебе самому, добрый сосед помог? Пока вернулся, а он его жинке уж и фундамент заложил! Ты это хотел сказать?

— Терентий Сидорович! — осуждающе пожала плечами хозяйка. — Ну как вам не совестно!..

— Нашли у кого совесть спрашивать! — на удивление спокойно сказал Мегейлик. — Одна фамилия чего стоит: Лиходей!

— Именно так, Лиходей — с большой буквы. Потому как с деда-прадеда. И не в претензии на своих предков. Наоборот! — нисколько не раскаиваясь в своих словах и сам не обижаясь ничуть, сказал Лиходей. — А что из того, что ты у нас добродей? Живешь по Евангелию: «…Подставь другую щеку»? Что имеешь за это? Болячку в печенке да рога на лбу! — И снова обратился к угольщику: — Ну-ну, давай дальше клубочек разматывать.

Но Мегейлик продолжал настаивать:

— Да будь же ты человеком! Я ж тебя прошу, оставь его в покое.

— А тебе-то что? — пристально и будто с подозрением глянул Лиходей на своего приятеля.

— А кому ж, как не мне! — сказал Мегейлик тихо. И поспешно добавил, словно бы каясь за свою откровенность: — Не хочу грех на душу брать. Ведь это я дал тебе повод для придирки.

— Не бичуй себя хоть за это. Я и без тебя не проморгал бы его. Очень уж подозрительный тип. Пашко, — повернулся к человеку, что сидел рядом с ним, — а ну, глянь, у тебя глаз на них больше наметанный: не лесовик разве?

Молчаливый сосед его (до сих пор по крайней мере не проронивший ни слова) исподлобья бросил взгляд на угольщика — только и успел Артем заметить на ничем не приметном лице огромный чирей на скуле под левым глазом, заклеенный папиросной бумажкой, — и сразу же отвернулся к своей тарелке. И уж после сказал:

— Тебе, Тереша, надо б самому хоть на недельку в лес. А то неправильное понятие у тебя про теперешних лесовиков-повстанцев. Как про пещерных людей.

— Неправильное?

— Не знаю, где как, а у нас… в наших краях, — поспешил поправиться, — такого чумазого и близко к лесу не подпустят. Сыпняк научил! Теперь бани завели с паровыми вошебойками. А при тех банях парикмахерские.

— Ну вот и слава богу! Выяснили все! — искренне обрадовалась хозяйка. Хотя, собственно, и сейчас еще неизвестно было, чем все это закончится: удостоверение было у Лиходея в руке, и он сидел хмурый и сосредоточенный. Видно, еще не решил окончательно, что ему делать с этим подозрительным угольщиком. Нужен был какой-то, хотя бы легкий толчок, чтобы перевести его мысли в иное русло. И женщина надумала: — Терентий Сидорович, чай же остывает! — Подошла к нему из-за спины и налегла на его плечи полной грудью, протянув руку к его стакану. — Конечно, холодный! Сейчас я вам горяченького! — Беря стакан, она той же рукой ловко, двумя пальцами, «зацепилась» за удостоверение в его руке. Осторожно потянула раз, второй, одновременно за каждым разом все крепче нажимая грудью на его плечо. И Лиходею, как видно, эта игра понравилась: довольно долго не выпускал из пальцев бумажку, но наконец выпустил.

— На, прячь скорей! — весело сказала женщина, отдавая удостоверение Артему. И, пока он аккуратно складывал бумажку, уже наливая из самовара чай Лиходею, наставляла: — Да вперед будь умнее. Прикуси свой язык. Не видишь, в какое время живем! Знай помалкивай!

— О, теперь уж язык прикушу! — кивнул головой Артем. — Теперь даже в лесу с дубами да осинами не буду растабарывать…

— Ты опять про свой лес! — бросил яростный взгляд Лиходей. — Катись колбасой! Пока не передумал.

Только уж за воротами закурил Артем цигарку, скрученную еще возле стола, и глубоко несколько раз затянулся крепчайшим дедовым самосадом. Взялся за оглобельку возка. Но прежде чем отправиться дальше, стоял, внимательно прислушиваясь. За забором будто не слышно было ничего подозрительного. Спокойно продолжался разговор, хотя за стуком тарелок и нельзя было разобрать отдельных слов. Но вот хозяйка, собрав уже, как видно, грязную посуду и собираясь уйти, сказала озабоченно:

— Ума не приложу: чем я вас, бурлаки, в обед накормлю?! На базар же не ходила. Ах, кровопийцы проклятые!..

— Не ломайте себе голову, Мария Дмитриевна, — успокоил телеграфист. — Даст бог, не отощаем за день.

— Одним днем тут не обойдется, — отозвался Лиходей. — Поэтому, хлопцы, затягивай пояса потуже! — И пояснил: — Если наша хозяйка побоялась пойти на базар сегодня, то завтра ведь еще страшнее будет. Да нет, — поспешил успокоить женщину, ойкнувшую от страха, — неужто я имею в виду других… я про этих самых двоих. В том смысле, что жара. Завтра уже от них такой смрад пойдет — за квартал нос зажимай.

— Ах, ироды! Немчуры проклятые! — возмутилась женщина. — Ну, и до каких же пор они будут глумиться над ними?!

— Да повисят еще, сколько нужно, — ответил Лиходей. — Пока немецкая комендатура не прикажет снять. А какой им расчет торопиться с этим делом! Чем больше народу увидит это зрелище…

— Ой, страсти какие! — И, причитая, хозяйка пошла в дом.

Матвейка в необъяснимой тревоге глянул на Артема и шепотом спросил:

— Об чем это они?

Артем не ответил, чутко прислушиваясь. За забором некоторое время царило молчание. Артем уж хотел было тронуться в путь, как вдруг Мегейлик тихим голосом, но возмущенно сказал:

— И как ты можешь, Тереша, — «зрелище», «расчет»? И как у тебя язык поворачивается такими словами говорить про это?!

— Не любо — не слушай! — ответил Лиходей.

Мегейлик ничего не сказал, молча встал из-за стола. Телеграфист поспешил за ним:

— Постой, Володя, я помогу тебе.

И заскрипели костыли, медленно удаляясь от стола.

За столом теперь остались двое — Лиходей и его приятель, гость. Артем никак не надеялся на такую удачу. Не может быть, мелькнула мысль, чтобы, оставшись наедине, они не перекинулись хотя бы несколькими словами, из которых можно было бы понять их взаимоотношения, разгадать эту довольно-таки загадочную личность — его не то приятеля, не то подчиненного, о котором только и известно до сих пор, что зовут его Пашко (но неизвестно — то ли это фамилия, то ли уменьшительное от Павел); что он не местный, а из уезда, из какой-то партизанской местности, иначе где бы его глаз мог стать «наметанным» на лесовиков? А может, даже из самого партизанского отряда? Собственно, никаких оснований думать так, считать его агентом державной варты, засланным в партизанский отряд, у Артема не было. Тем более что по отношению к нему самому он только что держался как порядочный человек. (А мог бы, конечно, причинить немалые неприятности!) И все же вместо чувства благодарности Артем испытывал к этому неизвестному с чирьем под глазом как единственной приметой какую-то непостижимую неприязнь, даже отвращение. Как к человеку фальшивому, коварному, а поэтому очень опасному. И уже это одно заставляло Артема во что бы то ни стало стараться разгадать, кто он такой и откуда, чтобы иметь возможность как-то предостеречь кого нужно от него. А те двое за столом будто сговорились молчать. Наконец Лиходей тихо сказал:

— Просто и не знаю… Иль, может, тебе еще хотя бы на день-два задержаться?

— Нет-нет! И так уж третий день, — забеспокоился Пашко. — Как бы не хватились меня там…

— Мне ты и не нужен… Но вся беда в том, что никто у нас этого Злыдня в лицо не знает. А документы у него определенно липовые.

— Да его и духу уж нет в Славгороде. Еще вчера небось смылся. А уж сегодня — наверняка. Как только дознался, а то, может, и своими глазами побачив, что стряслось с его напарником. Но диво дивное: как он сам выпрыснул?

— Потому что разини!

— Но как оно случилось, что вместо него того хлопца схватили?

— Да, попал хлопец в беду… Сам виноват. Не ходи босой! Не вырывайся из дому без удостоверения. Откуда знать, что ты не Злыдень? На лбу ж у тебя не написано. — При воспоминании о том, что нынче именно эти слова были сказаны угольщиком ему самому в лицо, у Лиходея даже язык отняло. А затем взорвался: — Эх, балда этакий! Чтобы вот так из рук выпустить! Ну, явный же лесовик! И что мне моча в голову ударила! Да и ты, Пашко, хорош!

В это время к столу подошла хозяйка. Спросила, не налить ли им еще чаю. Оба поблагодарили, отказались. А гость Лиходея сразу же стал прощаться.

Артем не стал мешкать, стронул свой возок и через какие-нибудь полсотни шагов завернул за первый же угол в переулок: чтобы не попасть сразу же, как только выйдут со двора, в поле зрения Лиходея.

— Ну, попадись мне! — проговорил сквозь стиснутые зубы. — Я тебе припомню и «вешалки», и это твое: «Не ходи босой!»

IV

Теперь они шли обратно к Днепру. Кратчайший путь был по Екатерининской улице, через базар.

— Матвейка, — после долгого молчания спросил Артем, — ты покойников когда-нибудь видел?

— Мертвяков? Э, видел… Ой, боюсь!

— Ну значит, тогда это отпадает. Если даже обыкновенных покойников боишься. Поедем другими улицами, не через базар.

— А чего?

После некоторого колебания Артем сказал, что на базарной площади немцы сегодня на рассвете повесили двоих.

— Кого? — ужаснулся мальчик.

— Не знаю еще. Партизан, должно быть. А может, таких «партизан», как мы вот сейчас с тобой. А теперь давай помолчим.

Квартала два прошли они молча, медленно, будто за гробом в траурной процессии.

— Но наибольшая честь для них, наилучшая память, — нарушил молчание Артем, — это продолжать их дело. Ну, ты еще малый, тебе расти нужно. Но расти, Матвейка, таким, чтобы горой стоял за трудовой люд. Вырастай мужественным, бесстрашным. Понял? — Полными слез глазами Матвейка горячо глянул на своего старшего товарища и кивнул головой. Артем продолжал: — Но бесстрашный — это совсем не означает беспечный. Слушай меня внимательно, Матвейка: сейчас же и без всяких разговоров сойди на тротуар и иди сам по себе. И меня ты не знаешь, никогда в глаза не видел. И к углю никакого отношения не имеешь. С торговлей покончено на этот раз.

— Почему? — насторожился мальчик.

— Для паники оснований нет, но береженого, как говорится…

Затем переступил через оглобельку, впрягся в возок, поправил лямку на груди и двинулся дальше.

Конечно, если бы были достаточные причины, следовало бы просто где-нибудь незаметно приткнуть тележку, а самому побыстрее скрыться. Но таких причин, по мнению Артема, сейчас не было. У Лиходея и без него достаточно забот. Однако и рисковать без надобности, конечно, не следовало. Поэтому, вернувшись на берег, действовал уже по заранее разработанному плану, быстро, хотя и без ненужной поспешности.

Прежде всего отдал деду всю выручку. Потом рассказал без лишних подробностей о досадном своем промахе, который допустил давеча, в связи с чем и вынужден теперь немедля перебраться от них на другую «квартиру».

— Куда же ты думаешь податься? — озабоченно спросил дед Евтух.

— До вечера побуду здесь, поблизости, — кивнул головой на пустырь, что сразу же за купальнями простирался хаотическим нагромождением гранитных глыб вплоть до причала. Потом попросил Матвейку разыскать среди пожитков в лодке его узелок с чистой одеждой. А немного погодя пусть придет — заберет эту рабочую одежонку. Да и удочку пускай прихватит. Все-таки на берегу Днепра человек с удочкой не так подозрителен, как с пустыми руками.

Так все и было. Здесь его и разыскали вечером Роман Безуглый со Смирновым.

Но часом раньше к нему пришла Таня. Прямо от Христиной тетки. Та хотя и сказала ей, что Христя отправилась в Ветровую Балку, но про Артема, что он приходил к ним нынче и уже знает об этом, не сказала. Вот девушка и поспешила сюда, на условленное место, с этой огорчительной вестью.

Однако, к ее удивлению, Артем совершенно спокойно выслушал, да только и сказал:

— Ну вот и хорошо! Давно бы так ей нужно было — в Ветровую Балку.

Он не стал рассказывать девушке о своем посещении Христиных родичей — зачем ей это нужно, — а хотел поскорее расспросить ее совсем о другом, но Таня опередила его.

— Хорошо, да не очень! — сокрушенно покачала головой и даже вздохнула. — Не знаю, что и думать! Откуда он знает о тебе, что ты в Славгороде? Мегейлик.

— Знает? Ты уверена?

— Он сам мне об этом сказал.

Это когда уж вышла она от Христиной тетки. Встретилась с ним во дворе. С костылем, худющий. Хотела обойти, а он сам сошел с дорожки, пропуская ее. Остановился. Вежливо поздоровался. Поэтому и она, вместо того чтобы, ответив на приветствие, пройти мимо, тоже остановилась. Ведь как же пройдешь молча! Словно бы и невежливо. А главное, побаивалась, как бы он не догадался, зачем приходила. Нужно и ему «объяснить» причину.

И хоть он ничего не спрашивал, сама повторила также и ему тот самый вымысел, что и Христиной тетке. Мол, на фабрике освободилось место упаковщицы, как раз бы для Христи. А ее, выясняется, и в городе нет. Говорила это, а сама, наверно, покраснела, потому что покачал осуждающе головой: «Такая хорошая девушка, а говорите неправду. Вы же не затем приходили, а с поручением от Гармаша, чтобы где-нибудь встретиться им».

— Я так и одеревенела, — вздрогнула Таня и сейчас, рассказывая об этом. — Но набралась духу и вру, уже не краснея: «Ровно ничего не знаю про Гармаша, полгода и в глаза не видала. И нечего выпытывать у меня. Нехорошо так делать». Он и поверил. «Ну, так знайте же: прибыл и, может, сегодня еще и вам мешок угля принесет! Если не приносил еще, пока вы на работе были». Как же он узнал?! — И растерянно смотрела на Артема.

Теперь он уже вынужден был рассказать девушке, чтоб не ломала зря голову над этим, о своем посещении Христиной родни. О том, что столкнулся там с Мегейликом и Лиходеем. И что дошло дело до проверки документа, липового, конечно.

— Нет, ты таки сумасшедший! — вспыхнула Таня, и на глазах ее навернулись слезы — от возмущения и тревоги за него.

— Сам теперь вижу, в какую беду чуть не попал. Но мог ли я думать, что она узнает меня, Христина тетка.

Артем рассказал, как все произошло. Рассказал, как она вела себя во время проверки Лиходеем его документа. Кажется, только она и спасла его тогда. Вот почему и удивлялся сейчас, и досадовал. Был куда лучшего мнения о ней. Считал более надежной. И поэтому даже некоторые надежды возлагал на нее.

— Какие надежды?

Артем ответил не сразу. Не потому, что не имел на это готового ответа. За целый день здесь, в одиночестве на безлюдном берегу Днепра, среди этих мрачных камней, он имел достаточно времени поразмыслить над утренним происшествием. И особенно, конечно, над подслушанным разговором Лиходея с его гостем, когда они остались за столом вдвоем. Что тот был провокатор, у Артема уже не было никаких сомнений, и даже — связан каким-то образом с казнью тех двоих неизвестных на базарной площади. Бесконечное число раз в течение дня восстанавливал Артем в памяти слово по слову тот диалог, отыскивая в словах и в недомолвках все, что только могло бы пролить свет и на трагедию и на ее участников. И всякий раз с горечью убеждался, что ничего не может найти: ни имен казненных, ни фамилии того провокатора. Ну, да про горемык-повешенных не сегодня завтра все станет известно — кто они. А вот провокатор того и гляди улизнет, подлюга. Чтобы и дальше творить свое мерзкое дело.

Как только не корил себя — и недотепа, и тугодум — за то, что не сообразил сразу же тогда, как должно было действовать. Конечно же нужно было оставить Матвейку с возком, а самому — следом. Хоть издалека, но не выпуская из виду ни на минуту. Ну, и что бы это дало? Пусть бы даже выследил его до самого вокзала, пока и в вагон не сел бы тот. А тогда что? И себе на тот поезд? А почему бы и нет? В таком виде? Ну и что ж такого! Привозил в город уголь, вот и пустой мешок из-под него… А уж на следующий день и обратно бы вернулся. Эх, голова! Вот тогда и пришла ему мысль воспользоваться своим знакомством с Христиной теткой. Не может быть, размышлял он, чтобы ничего не знала она о своем, пусть и случайном столовнике. Хоть фамилию или из какой местности. Именно для этого он и решил сходить завтра на Троицкую. В промежуток между завтраком и обедом. Когда не будет никого из столовников. Был уверен, что все обойдется хорошо. Но теперь, когда положение так изменилось…

— Так я, наверно, пойду уже, — чуть обиженная его непонятным молчанием в ответ на ее вопрос вывела Таня из задумчивости Артема.

— Постой! Извини меня, но я еще раз хотел проверить, прежде чем просить тебя.

— О чем? — с готовностью вся подалась к нему девушка.

Артем рассказал. И его рассказ так взволновал и опечалил Таню, что она заплакала. Особенно ей было жаль того ни в чем не повинного паренька, которому по возрасту, наверно, и документа никакого еще не полагалось. Сходить на Троицкую согласилась без всяких колебаний. Только не знала, какой придумать предлог. Что-то больно зачастила — два дня подряд. Но Артем и это предусмотрел.

— Понесешь ей это, — сказал и, прикурив цигарку, отдал зажигалку Тане. — Отдашь и скажешь, что это вчера тот, с чирьем, дал прикурить, а я машинально сунул зажигалку в карман. А он тоже не напомнил. Чтобы передала ему.

— Да его, говоришь, и в Славгороде уж нету.

— А мы с тобой откуда про то знаем? И виду не подай. А там уж, на месте, сама по обстановке сообразишь, как подступиться к ней с расспросами. Хотя бы только фамилию его да откуда сам вытянуть из нее. — И только на крайний случай, ежели хитростью ничего не удастся добиться, Артем разрешил Тане рассказать Петренчихе всю правду. Но это только на крайний случай. Больно уж болтлива. Как бы не раззвонила и об этом Мегейлику, а тот — Лиходею. Избави бог! Все дело можно испортить. Да еще и самой попасть в их лапы. — Ну, и хватит об этом. К черту их! Уж голова трещит. Расскажи лучше…

Тогда, на Гоголевской, он не хотел задерживаться и не успел расспросить про Ветровую Балку. Только и того, что знает — живы. Ну, а про то, что все хорошо и благополучно, говорить теперь и не приходится.

Девушка согласно кивнула головой. Конечно, что по другим селам, то и в Ветровой Балке: и контрибуцию взыскивали, и шомполами били, когда сводили скот на панский двор, и в тюрьму упекли многих. А некоторых уж и на каторгу в Германию вывезли. Знает она об этом от ветробалчан, что приезжают, а то и пешком приходят из села с передачами в тюрьму. Бывает, что ночуют у них.

— Недели две тому и Орися приходила. К свекру. А может, ты еще не знаешь, что замуж отдали Орисю?

— Наконец-то! — невольно вырвалось у Артема.

Таня с укором:

— Да как тебе не совестно! Будто она у вас засиделась!

— Не в том дело. Наконец, говорю, успокоятся оба. Но постой, если и Гордей Саранчук в тюрьме, кто же тогда в селе остался?! Да и за что его? Разве за Грицька? Что в красногвардейском отряде был?

Таня промолчала. Ее даже передернуло это словосочетание — Грицько и красногвардейский отряд. Хотела сразу же рассказать, но передумала. Знала о большой дружбе между ними и не хотела Артема сразу огорошить. Соображала, как бы сделать это поосторожнее. Артем даже не догадывался о Танином затруднении и молчание ее понял как обычное: «Кто его знает!» — и этим удовлетворился пока. Спросил, был ли кто и от них на свадьбе.

Таня сказала, что ездили они с Христей вдвоем. Приглашение привез им Остап. Может, и не поехали бы — езда-то какая теперь! Февраль месяц. Морозище! Но получалось так, что Остап купил кое-что для свадьбы, а ехать домой уж не смог. Встретился со своим фронтовым товарищем (в одной батарее служили). Городской. Был в отпуске и должен был на следующий день выезжать уже в свою часть. Куда-то за Знаменку. А Остап и загорелся ехать с ним.

— Мама даже осерчали: «Единственная сестра замуж идет, а ты же старший брат, вместо отца ей, и вот перед самой свадьбой из дому уезжаешь!» Остап и сам жалел очень, да ничего, мол, не попишешь: на свадьбу остаться — спутника упустить. А сам-один, знает наверняка, никогда не выберется из дому. И поехал. Вот мы с Христей и должны были…

— Ты меня, Таня, прости, — не сдержался Артем, — но рассказываешь ты словно не про свадьбу, а про похороны.

Девушка как-то неопределенно пожала плечами.

— Свадьба как свадьба. И, может, не хуже было бы, как у людей, если бы не скандал, что устроил Орисин прежний.

— Что такое? — не поверил своим ушам Артем. — Что ты плетешь?! Какой прежний?

— Известно, какой! Грицько Саранчук. Ох, и мерзавец же! Всю войну Орися так ждала его! Сколько слез пролила! А он вернулся… Да нет, еще и домой даже не доехал. Ты не поверишь! В ту ночь, когда проездом в Славгороде был и к нам заходил, он же не у Диденко ночевал, а у одной шлюхи. А потом она и в Ветровую Балку поехала за ним. Учительница. Наверно, и там встречались, думали, что не раскроется. А Орися узнала. Да назло ему за другого замуж и вышла.

— С ума сойти! Да хоть за кого же? — едва не застонал Артем.

— За Тымиша Невкипелого.

Артем молчал от удивления, просто утратив дар речи. А Таня рассказывала дальше про Грицька. Про его дебош.

Приперся на свадьбу пьяный со своими дружками. И такое — прямо хоть невесту ему отдавай. Хорошо, что люди не выпустили из-за стола жениха. А то неизвестно, что было бы! Сами шафера без него справились: намяли бока Грицьку да и еще кое-кому из его компании. Правда, и сами поплатились: милиция вмешалась. Двоих шаферов даже в кутузку посадили. Вот такая-то свадьба была!

Потрясенный, Артем сидел молча. Потом, как после тяжелой работы, провел рукавом по вспотевшему лбу и с сердцем сказал:

— Ну, это ты мне, Таня, такое рассказала! Даже пот прошиб. Так, будто шестерик на самый верх элеватора втащил.

Девушка не знала, что и сказать, расстроенная тем, что так огорчила его. Тогда Артем обнял ее за плечи и сказал, чтобы успокоить ее, а вместе с нею и себя самого:

— Ну ничего, Таня. Не печалься! Я, слава богу, тертый уже. Знаю, что жизнь иногда и не такие штуки выкидывает. А это стерпеть можно. Как там, в поговорке той: «У чумака воз ломается — чумак ума набирается». Это касательно Грицька. А в отношении Ориси, откровенно сказать, лучшего мужа, чем Тымиш, для нее и не придумаешь. Говоришь, назло Грицьку? Чепуха! Наша Орися достаточно уравновешенная и разумная дивчина, чтобы так поступить. Не назло, а просто присмотрелась получше и выбрала из двоих более достойного. И молодец: не ошиблась в выборе.

— Так ведь она Грицька так любила!

— А разве я говорю, что ей легко было этот выбор сделать! Вот и слава богу, что трудный перевал остался у нее уж позади.

Артема, понятно, интересовало еще многое: и те же Орися с Тымишем, и то, как Христю в первый раз встретили Гармаши. Интересовало, какое впечатление произвела Христя и на них, особенно на Федора Ивановича и тетку Марусю. И не в последнюю очередь — как встретились они с Мирославой. Ведь не могло же быть, чтобы в течение нескольких месяцев, живя на одной улице и наверняка частенько бывая у Бондаренков, да не познакомились они. Но Артем понимал, что двумя словами об этом не спросишь, а тем более не расскажешь. Так уж лучше и не начинать.

Условившись с Таней о завтрашней встрече, если никуда не уйдет из города, Артем наконец отпустил девушку. Уж вечерело, и вот-вот должен был подойти Роман Безуглый. Но, прощаясь, он еще попросил Таню: не найдется ли у них чистого рядна?

— Укрываться? — для уверенности спросила Таня.

— Ага, — кивнул головой Артем, хотя на самом деле рядно нужно было совсем не для этого.

Девушка пообещала сейчас же прислать с Петриком.

— Нет, нет, — возразил Артем, — я пришлю кого-нибудь. Не нужно в это дело впутывать Петрика.

V

Не успела Таня дойти до причала, как с противоположной стороны, от купален, показались двое. Романа Артем узнал еще издали, а его спутника признал, уж только когда подошли к нему.

Конечно же Смирнов. Командир тяжелого артдивизиона, тот, который тогда, в декабре, по его просьбе добился от атамана гайдамацкого куреня Щупака освобождения из-под ареста Кузнецова. Его нетрудно было узнать, так как и сейчас он был в военной форме, конечно, не в шинели и барашковой шапке, как тогда, на вокзале, а в офицерском френче с погонами прапорщика. На носу те же очки в золотой оправе.

Оба рады были встрече, сердечно поздоровались, как давние знакомые. Хотя ни Смирнов, ни Артем не обмолвились и словом о той декабрьской встрече.

— Ну как, клюет? — кивнул головой Смирнов на удилище, воткнутое в песок.

— Да что-то не очень! — ответил Артем. — И вообще никогда не думал, что труднее всего на свете ничего не делать.

— Не рыболов, значит.

Смирнов сел на плоский камень, вынул портсигар и, предложив Артему папиросу, сам закурил. Роман, чтобы не мешать им, взял удочку — то ли впрямь такой завзятый рыболов, то ли от нечего делать — и вдруг разочарованно:

— О, крючка же нет!

— Да это еще вчера… щука! — смутившись за свой уж не слишком оригинальный способ рыболовства (не только без червяка, но даже без крючка), произнес Артем и добавил, стараясь несколько смягчить эту смехотворную ситуацию: — Ну что поделаешь, если другая удочка, с крючком, Матвейке для дела понадобилась. Загорелся хлопец во что бы то ни стало ухой нас угостить.

— Тогда я выкупаюсь, — нашел себе иное занятие Роман.

И спустя минуту стоял уже на берегу голышом — лицом к реке. Вдруг вытянулся и, закинув руки за голову, с чувством начал декламировать такие знакомые с самого детства, с сельской школы, строки:

— «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит воды свои…»

И свершилось чудо: Артем, у которого за эти более чем полдня от нестерпимой уже голубизны неба и воды словно бы пеленой затянуло глаза, почувствовал вдруг, как эта пелена спала, и перед ним открылся днепровский пейзаж во всей красоте летнего вечера. Вон вдалеке, по ту сторону, за густо-синими холмами Правобережья, садилось солнце. Запад пылал огнем, и на фоне этого багряного зарева особенно четко вырисовывались высокие осокори на обрыве, будто сказочные богатыри в черных киреях подошли к воде и остановились, залюбовавшись тихим Днепром и удивительным творением рук человеческих — городом над рекой. Покой и тишина царили вокруг. И только с острова, из ресторана «Фантазия», неслись приглушенные расстоянием, до боли знакомые мелодии — грустные и веселые вперемежку: духовой оркестр исполнял «Украинское попурри». Голосистый тенор — корнет, не успев даже передохнуть после бойкой и веселой песни «Дощик», завел уже протяжную, печальную, едва не выговаривая словами: «Сонце низенько — вечір близенько…» И Артем уже не мог побороть себя, склонил голову, и тотчас в его воображении возникло родное село — Ветровая Балка.

Вечер уже и здесь. Как раз пригнали отару с пастбища, разбирают хозяйки овец по дворам. Вот и Христя подходит к воротам — забрать своих. «И чего это вы на ворота взобрались?!» — попеняет Васильку и Федюшке. Но не сняла их, а осторожно, с ними, и открыла ворота. Пусть позабавятся! Не надоест ли им все время снизу на белый свет смотреть! Впустила овец и так же осторожно прикрыла ворота. И уж хотела отойти, да глянула на плотину (скорее по привычке!) и онемела от счастья. На миг. А затем — взволнованно к сынишке: «Василек! А ну-ка глянь, кто это к нам идет?»

Артем почувствовал: сердце его сжалось и забилось чаще, как при быстрой ходьбе. Еще несколько шагов ступить бы… Но вместо этого он глубоко затянулся папиросой, швырнул окурок и оборвал призрачную мечту. Ну конечно, призрачную! Ведь в действительности не так близка и легка дорога к родному дому. Далекая она и тяжелая. И сколько еще будет бездорожья с колючими терниями смертельных опасностей! И, чтобы дойти, нужно волю иметь тверже закаленной стали.

Желая окончательно стряхнуть с себя чары завладевшей им мечты и уже совсем вернуться к жестокой действительности, спросил, первый нарушив молчание:

— Товарищ Смирнов, а кого это наших двоих казнили они на рассвете?

— Еще не знаем. Не славгородские. Сняли с ромодановского поезда.

— Бедняги! Выдал их кто или документы были не в порядке?

— Ничего не известно. Сегодня буду в одном месте, возможно, узнаю. А как у вас с документами?

Артем сказал, что имеет справку сельской управы, но не на свое имя, подписанную сельским старостой.

— Ну, это не документ! — И Смирнов вынул из бокового кармана френча свернутую бумажку и подал Артему. — Возьмите пока хотя бы это. — И, помолчав, пока Артем знакомился со своим временным удостоверением на имя Сиротюка, добавил: — Я вас, Гармаш, мало знаю. Единственный раз видел тогда, в декабре, на вокзале, когда мы вместе пожаловали к атаману Щупаку в его салон-вагон, но слышал о вас много хорошего. В частности, о вашем нападении на Драгунские казармы. Вот почему, когда меня сегодня в партийном комитете спросили, не взять ли мне вас в распоряжение зонального партизанского штаба, я ухватился за это предложение обеими руками. А что вы на это скажете? Вы сапер, кажется? Были ранены? А как сейчас со здоровьем?

Артем постарался как можно обстоятельнее ответить на вопросы, интересующие Смирнова. Не углубляясь в далекое прошлое, он начал со своего приезда — под Новый год — в Харьков. И как раз вовремя: за несколько дней до отправки на фронт красногвардейского отряда их паровозостроительного завода, куда он был зачислен и назначен командиром саперного взвода. Рассказал о наиболее памятных боях этого отряда, переименованного в Первый пролетарский полк. В частности, об освобождении Киева и о новых боях уже на Правобережье. С гайдамаками, а позже и с немцами. И наконец, об обстоятельствах своего ранения под Каневом. Чтобы оторваться от немцев, которые буквально наступали на пятки, ему было приказано разрушить железнодорожное полотно. Взрывчатки под руками не было, и довелось все делать вручную. Да еще под артобстрелом. И все же дело свое сделали. Правда, дорого поплатились… От путевого обходчика, что спас его, он узнал после, что их четверо осталось на насыпи — трое убитых и он, полуживой: был ранен и контужен. Остальные же отошли более или менее благополучно, если можно так сказать, потому как троих или четверых тяжелораненых понесли на руках.

Теперь, рассказав о себе, Артем мог уже расспросить и Смирнова. Прежде всего о том, что больше всего интересовало — нет, не то слово, — беспокоило, тревожило его с первой же минуты их встречи:

— А как же вы очутились в Славгороде? Где ваш дивизион?

Смирнов удрученно покачал головой:

— Нету дивизиона! Отдали немцам. Как жареных поросят на блюде поднесли! Ну разве что не доживу! Всех до одного выявлю. Отдам под ревтрибунал!

— Это вы о ездовых!

— А вы откуда знаете? — удивился Смирнов.

Артем сказал, что он еще тогда, в декабре, знал о сговоре ездовых. От своего брата. Тоже ездовой, Остап Гармаш. Но разве можно было принимать всерьез его тогдашнюю пустую болтовню: пушки, мол, на орала, а коней — себе, по полтора коня на брата приходится. Посмеялся — и дело с концом. И все еще с какой-то надеждой смотрел на Смирнова. Но тот только и сказал:

— Вот тебе и смех!

Впрочем, как выяснилось, ничего определенного он не мог сказать Артему о его брате. Не знал всех подробностей. Не при нем все случилось. Он и сам узнал об этой печальной и позорной истории только в штабе армии, когда возвращался кружным путем через Полтаву, потому что Знаменку уже сдали немцам, из Екатеринослава со съезда в свой уже не существующий дивизион.

Случилось это под Знаменкой. Несомненно, ошибкой высшего командования было уже то, что при таком навальном, стремительном продвижении немцев так далеко от железной дороги задержали тяжелый артдивизион. Дороги развезло. Но все же успели бы к ближайшей станции добраться. Один переход остался. И вот именно в ту ночь это и случилось: бежали ездовые с лошадьми. Не все, правда, большинство осталось. Но это уже не спасло положения. Пушки все же подтянули к станции (часть зарядных ящиков пришлось бросить), да уже было поздно — ни платформ не удалось раздобыть, ни своим ходом. Хорошо еще пушки успели вывести из строя.

— Впрочем, — вздохнул Смирнов, — из того железного лома они уже давно новые пушки отлили. Еще лучше! А лошади… И на что они надеялись, олухи! Укрывались где-то с лошадьми, пока наши не отдали Славгород! А тут, на мосту, их немцы и задержали. Их самих отпустили на все четыре стороны. Может, с благодарностью даже. Было за что! Такие кони!.. В один миг проблему городского транспорта разрешили. Это же наши, дивизионные коренники по городу тащат грузовые трамвайные вагоны.

Тяжелое, долгое молчание.

Совсем повечерело. Едва видный в густых сумерках, серединой Днепра, гулко шлепая по воде плицами, очень медленно против течения плыл грузовой пароход с двумя баржами на буксире (криворожская руда, верно, а может, херсонская пшеница).

— Спрашиваете, как я очутился в Славгороде? — наконец очнулся Смирнов. — Вот тогда же. Поскольку был уже не у дел, подал рапорт, чтобы оставили для партизанской войны в тылу у немцев. Командование дало согласие. Через Политуправление армии связался с Полтавским губкомом, вошел в состав зонального штаба. И вот с тех пор…

За три месяца Артем, живя в глухом селе, очень отстал от политической жизни в стране. И пока Роман сделал заплыв на середину Днепра и, вволю покачавшись на поднятых пароходом волнах, вернулся к берегу, Смирнов кратко рассказал об основных вехах в жизни Украины. Начиная со Второго Всеукраинского съезда Советов в Екатеринославе, который особенно подчеркнул необходимость беспощадной борьбы против немецких оккупантов. Вот тогда, в конце марта, и создан был в Славгороде зональный штаб (на три смежных уезда, с местопребыванием в местечке Князевка, поближе к географическому центру зоны) для руководства повстанческим движением.

Минуло почти три месяца. Кое-что сделано: есть несколько партизанских отрядов. Налажено производство, кустарное, правда, кое-чего из снаряжения и ручных гранат. Из взрывчатки, которая не без его, Смирнова, вмешательства была оставлена при демонтаже патронного завода. Но хвастаться, по сути, нечем, несмотря на то, что горючего материала в достатке. Нечем! Особенно плохо обстоит дело с дисциплиной и организацией массовых партизанских отрядов. Просто бегут люди в лес из сел, в которых уже побывали каратели. Объединяются, как бог на душу положит. Вот тут бы и нужно хороших организаторов. Очень хороших. Их и было мало в селах, да и из тех, что были, — самый цвет! — вступили в красноармейские части и отошли с Украины. Бьются сейчас на других фронтах. А некоторые в нейтральной зоне на переформировании. И это обстоятельство достаточно ловко используют такие давнишние лицемерные «друзья народа», как эсеры.

— Что? — вздрогнул от негодования Артем. — Эти оборотни еще имеют наглость людям в глаза смотреть?! После того как их Центральная рада напустила на нас эту чуму!

— А не все эсеры оборотни, Гармаш, — сказал Смирнов. — На съезде в Екатеринославе, например, левые эсеры — украинские и русские вместе — количеством мало уступали большевикам. И хотя борьба с ними на съезде была острой и ожесточенной (в отношении Брестского мира, в частности), но в вопросе вооруженной борьбы против оккупантов большинство из них голосовало с большевиками заодно. Итак, не об этих речь. Разговор о тех, что только прикрываются личиной «левых». С ними придется поморочиться. Но теперь, после Таганрогского партийного совещания да после сессии ЦИКа Советов, где создано бюро для руководства повстанческим движением на Украине, дела пойдут веселее. Вы слесарь, кажется?

— Да, это моя последняя мирная профессия. А имел и другие: грузчиком на элеваторе, в кузнице работал, овец пас. Одним словом, — усмехнулся, — и швец и жнец… Да и впрямь: одно лето в Таврии на молотьбе у двигателя работал. Выбор широкий.

— Это хорошо. Что-нибудь подберем. Что касается Князевки, противопоказаний нет?

— Будто нет, — не очень уверенно ответил Артем. — А вот вы сами, не в обиду вам будь сказано: почему вы сами пренебрегаете опасностью?! Хоть бы в штатское переоделись!

— А я в Князевке больше в штатском и хожу. Это я в Славгород являюсь в полной своей парадной форме. Считаю, что здесь это для меня наилучшая маскировка.

И он был прав. Среди многочисленной офицерни в Славгороде — местной и пришлой (главным образом, бежавшие из Великороссии или фронтовики с «украинских» фронтов, которые, наоборот, не могли, хотя некоторые и хотели, вернуться туда, к себе домой) — он ничем особенно не отличался. Ни внешним видом — разве что университетский значок на френче, ни послужным списком, на основании которого и взят на учет воинским начальником. (Службу в Красной Армии в последние месяцы он, конечно, скрыл.) Работает уездным инспектором земских школ. Помог счастливый случай: свел его с головой уездной земской управы, помещиком Галаганом, которому, собственно, и пришла в голову эта блестящая идея. Возможно, странно было, что в такой должности не украинец, пришлый человек, но его предшественник — из местных и даже по фамилии на «енко» — наломал столько дров за три месяца Советской власти (вплоть до запрещения портретов Тараса Шевченко в школах да замены украинских книг для чтения на дореволюционное «Русское чтение» включительно), что после него и учителя, да и крестьяне из числа тех, для кого школа не является чужим делом, были бы рады кому угодно. А такому, как он, тем более были рады. И с первых же его шагов на ниве просвещения прониклись к нему уважением и доверием. Прежде всего он отменил все глупые приказы и распоряжения своего предшественника. К работе своей относился добросовестно, со всем усердием. С учителями, посещая школы, вел себя уважительно, без крика. И хоть до летних каникул не успел объездить все школы, наверстывал сейчас. Жил на даче в Князевке, но покоя и сам не имел и людям не давал. Где еще та осень, а он уже о ремонте школ, о заготовке дров на зиму хлопочет. И даже сам, хотя это и не входило в его обязанности, охотно брал на себя посредничество между школами и лесничествами. В связи с чем и объездил уже чуть ли не все лесные волости.

Услышав это, Артем спросил, правда ли, что в некоторые волости, в том числе и в его Ветробалчанскую, немцы только днем нос показывают. А где глубже в леса, так и вовсе еще будто бы не ступала нога оккупанта? Смирнов подтвердил — правда. Но особых иллюзий по этому поводу питать не следует, потому что они не так боятся, как просто руки не доходят. Хоть акулий у них аппетит, а сразу всего не проглотишь: железнодорожный транспорт лимитирует, расхлябанный вконец. До сих пор им хватало и в ближайших к железной дороге районах, пока не опустошили амбаров. Но сейчас стало заметно их намерение пошарить и по более глухим закоулкам.

Вот для этого, как думал Смирнов, сегодня и выехал в Князевку батальон немецкой пехоты. А несколькими днями раньше туда же из Полтавы прибыл отряд державной варты. Для прочесывания лесов этого явно мало. Не иначе как просто для того, чтобы раздвинуть границы подконтрольной им территории за счет тех самых лесных волостей, поставив микрогарнизоны по большим селам и помещичьим усадьбам. И это тем более вероятно, что неделю тому назад уездный съезд «землевладельцев» обратился к своему избраннику, правителю державы гетману Скоропадскому, со слезной жалобой на местное немецкое командование. Еще бы! До сих пор некоторые «бедняги» вынуждены отсиживаться в городе. Ведь к поместьям и близко крестьяне не подпускают. Разве что днем, да и то с охраной. А на ночь в Славгород или в Князевку беги под защиту немецкой комендатуры. Хлопотно! Сам голова уездной земской управы помещик Галаган и вручил ту слезницу во время аудиенции в собственные его светлости руки.

— Именно таким высоким стилем было об этом опубликовано в столичных газетах, — закончил Смирнов.

— Да и в нашей, славгородской было! — кинул Роман, прыгая на одной ноге и никак не попадая мокрой ногой в штанину.

— Представляю себе! — насмешливо сказал Артем. — Диденко, наверно, не иначе как виршами это трогательное событие описал!

— Диденко? Э, поминай как звали! И духу его в Славгороде нет. Еще тогда, в марте, погорел! — Роман влез наконец в штаны и, застегиваясь, пояснил: — Не на ту масть поставил. Надеялся на союзников, а пришли немцы. Ну, и припомнили его писанину. Даже в подвале немецкой комендатуры пришлось трошки отсидеть.

— Чем и спекулирует теперь, — добавил Смирнов.

На вопрос Артема, откуда он знает Диденко, Смирнов сказал, что за это время не раз бывал в Ветровой Балке по школьным делам; там и видел его; у родных отсиживается.

— Ждет у моря погоды. Или, точнее говоря, шторма, который на своей волне снова вынес бы в житейское море его выброшенный на берег челн.

Уже одетый, с удочкой к ним подошел Роман. Сказал негромко:

— Обе баржи с зерном.

Смирнов ничего не ответил и обратился к Артему, желая покончить уже с одним делом; спросил, есть ли у него ночлег. Артем сказал, что сейчас это не сложно: лето. Переночует и на берегу.

— А какая в этом нужда! — возразил Смирнов. — Не такой уж вы сирота, чтобы не было где голову на ночь приклонить.

VI

Когда шли берегом, Смирнов внезапно обратился к Роману:

— Большая охрана?

— Да есть… На каждой барже на носу и на корме. Ну, а подплыть ночью, в темноте, незаметно можно. Вся шутка в том, как ту взрывчатку к борту присобачить. Да ты ж сапер! — обратился к Артему, — Тебе и карты в руки.

— Не знаю! — сухо ответил Артем. — И думать сейчас не хочу об этом. Есть дело неотложное.

— Какое? — И, заинтересованные, оба глянули на него.

Артем помолчал, едва сдерживая волнение, что снова охватило его при одном воспоминании о тех двух партизанах, казненных немцами сегодня на рассвете. Наконец ответил:

— Да нужно же что-то с ними делать! Нужно прекратить наконец это надругательство над ними. Или пускай и дальше остаются на виселице?..

— Подождите, Гармаш, — остановил Смирнов, — послушайте, что я вам скажу.

— Слушаю.

— За четыре года войны мы с вами столько друзей своих потеряли, что и не счесть. И как теряли! Не всегда хоронили их сами, с салютами над их братскими могилами или хотя бы и без салютов. Чаще, наверно, хоронили их сами же убийцы.

— Так то же во время отступления, когда оставляли убитых на поле боя. А сейчас…

— И сейчас, Гармаш, сила на их стороне. Неприятно, но факт. И то, что мы с вами здесь, дела не меняет. Ибо очень мало нас, вот поэтому мы и в подполье. Хотя в резерве, в глубоком тылу, за нами весь народ. Но не об этом сейчас речь. Очень мало нас против них. Вот почему и нельзя, не имеем права рисковать жизнью хотя бы одного из своих. Без крайней нужды.

— А это, выходит, еще не крайняя?

— Максимович, — поспешил Роман поддержать Артема, которого едва ли не впервые с тех пор, как знал, видел таким взволнованным, — а может, тут и не такой уж большой риск?

— Авось да небось, значит? Нет, на это нельзя рассчитывать.

Артем вспыхнул.

— А вот расписаться в своем бессилии, выходит, можно! Обеими руками. И перед ними, гадами, а главное — перед своими людьми. Сколько уже народу сегодня прошло мимо этих виселиц. Не только славгородцев, а из окрестных сел, те, что съехались на базар. С какими чувствами они смотрели на эту виселицу! А с какими тяжкими думами расходились после и разъезжались по домам? И о нас, подпольщиках, что они думают: «Притаились, как воробьи под стрехой!»

— Вы уверены, что именно так?..

— Ну, сегодня еще, может, так и не скажут. Ведь понимают, что днем сделать ничего не могли. Но завтра, если этой ночью мы не решимся на это дело, именно так и назовут нас. Если не хуже.

— Ну, это вы, Гармаш, явно деликатничаете с нами, говоря «нас». Ведь себя вы к этим «воробьям под стрехой» не причисляете?

— Да чего там! Я и себя не выделяю от остальных. Где же мне быть — буду со всеми вместе. Или с другой стороны на это посмотреть, — без передышки, словно боясь, что его снова остановят, не дадут одним духом высказать все свои аргументы, продолжал говорить, — послушать только, что наши враги смертельные, последыши всякие треплют языками по этому поводу…

Как ни противно было ему пересказывать случайно подслушанную болтовню Лиходея, все же заставил себя. А некоторые выражения даже привел дословно. На расспросы Смирнова Артему пришлось рассказать и где он встретился с Лиходеем, и как едва не попал в беду со своим липовым документом. А уж попутно упомянул и о большой неудаче, постигшей его сегодня: ни Христи, ни сынишки в Славгороде уже не застал…

— Ну, теперь я лучше вас понимаю, вашу эту нервозность, — сказал Смирнов, когда Артем смолк. — А то я даже диву дался: почему-то не совсем таким представлял вас, вспоминая нашу встречу тогда на вокзале; да и операции в Драгунских казармах трезвая выдержка соответствовала больше, чем пылкая запальчивость. Уж очень внезапно обрушилась на вас после вынужденной уединенности эта масса впечатлений сегодня в Славгороде, к тому же преимущественно отрицательных.

— Да еще до Славгорода. Еще с прошлой ночи… — сказал и сразу же подумал: а стоит ли терять время, когда каждая минута дорога? И, наверно, не стал бы рассказывать, если бы Смирнов не стал допытываться:

— Что же случилось прошлой ночью? И где вы ночевали вчера?

Артем рассказал, что ночевали на островке, верст за десять от Славгорода. И что именно тогда, только с лодки на землю спрыгнул, точно электрическим током пронизала его какая-то необъяснимая тревога. Места себе не находил. Дед Евтух с внуком сразу же после ужина уснули, а он, несмотря на то что за день намахался веслом, никак не мог заснуть. Уже и звезды пробовал считать, и многозначные числа на многозначные множил. Только после полуночи — пропели во Власовке петухи — задремал было, да и то на несколько минут, не больше, и сразу же проснулся от голоса: кто-то позвал его по имени. И не просто позвал, а крикнул со смертельной тоской в голосе: «Арте-ом!» Когда вскочил со сна и прислушался, то показалось, что даже не угасло еще от этого крика эхо, неслось вдоль днепровских круч, отдаляясь, затихая. До утра так и не заснул. Потом, как встали дед с Матвейкой и отправились в дорогу, будто и забылось немного. А по прибытии в город сразу же ушел в новые заботы, почти не вспоминал больше об этом сне. Но только до момента, когда Христина тетка рассказала ему о двух казненных партизанах. На рассвете! Именно тогда, когда голос тот со смертельной тоской позвал его.

— Конечно, я понимаю, что это не больше, как совпадение, — после паузы заговорил Артем снова. — И все-таки я никак не могу избавиться… Вы, конечно, скажете — мистика. Или как там по-научному это?

— Нет, не скажу, — ответил Смирнов. — Вы же сами признали, что это не больше, как случайное совпадение. Непосредственной связи действительно меж этими фактами нет. Но сказать, что вообще никакой связи нет между ними, было бы неправильно. А объяснить это можно, даже не очень углубляясь в психологию.

— Пожалуйста.

— Еще скрываясь в своем временном убежище, разве вы не знали, хотя бы по слухам, что творится вокруг, на оккупированной немцами Украине? Разве не слышали о таких виселицах, расстрелах, истязаниях еще и тогда? Не раз во сне слышалось вам, как чей-то голос звал вас на помощь. Вы говорите, никогда еще не было с вами вот так. Забылось. А это случилось прошлой ночью — свежо в памяти.

Какое-то время шли все молча. И неожиданно Смирнов остановился, молча посмотрел на Романа, потом перевел взгляд на Артема и спросил:

— Ну хорошо, хлопцы. А как же вы мыслите себе эту операцию?

У Артема было уже все готово. Раскрывая сейчас свой план, он невольно вспоминал, где именно и когда пришла ему в голову та или иная деталь этого плана. Удивительно было самому: все, вплоть до мелочей, он успел обдумать за то короткое время, пока с Троицкой улицы добирались с Матвейкой до Днепра. Когда проезжали мимо того скверика, что в квартале от базарной площади, подумал, что можно именно здесь и похоронить их, бедняг. Яму можно будет выкопать заранее, еще при луне. Потому как скверик достаточно запущенный, без единой садовой скамьи (еще зимой, очевидно, на топливо пошли), и, видимо, не пользовался популярностью у славгородцев. Тем лучше. Даже влюбленным парочкам негде приткнуться. Хоронить придется, конечно, по-фронтовому — без гроба. Можно будет завернуть в парус. Однако на берегу тогда не повернулся язык сказать об этом деду Евтуху (хоть и уверен был, что тот не отказал бы); просто жаль было деда и малого Матвейку: двести верст против течения на веслах да на бечеве — не под силу было бы им. Поэтому отказался от этого варианта, решив с помощью Тани добыть чистое рядно или что другое. Но теперь, когда зашла об этом речь, Роман возразил: нет необходимости, мол, втягивать в это дело еще и Таню. Он скажет своей Оле, она и даст что-нибудь подходящее для этого. И вообще, чем меньше народа, тем лучше. Не много людей потребуется и на самое дело. Трех, от силы четырех вполне достаточно. С предостережением Смирнова, как бы им не напороться на засаду — ведь могут же устроить ее где-нибудь между рундуками, — хлопцы согласились, да, собственно, иначе они и не представляли себе: конечно, заранее все нужно разведать.

Пока дошли к купальням, план операции разработан был детальнейшим образом. И Роман тотчас же отправился в город, чтобы своевременно предупредить товарищей, намеченных на это дело. Место встречи в том самом скверике после полуночи. Как раз в эту пору заходит луна. Чтобы до рассвета и управиться.

Артем со Смирновым пошли берегом дальше. Миновав купальни, где нужно было сворачивать на людную и шумную в этот вечерний час набережную, Артем попросил Смирнова идти помедленнее, чтобы он мог догнать его. А он отнесет удочку, да и попрощаться нужно.

Дед с внуком сидели недалеко от лодки возле костра, над которым в котелке на треноге упревала уха из наловленных Матвейкой красноперов и подустов.

— А товарищи ж твои где? Как раз и уха готова.

И сказано это было не для видимости. Возле костра на разостланной полотняной ветошке лежало пять ложек (всегда были запасные — для добрых людей), лежал нарезанный кусками хлеб. Артем сразу представил себе, как им обоим, так привыкшим уже к нему, будет не хватать его за сегодняшним ужином. Вот почему сказал с сожалением:

— Э, Евтух Игнатьич, сегодня ужинайте одни, без меня.

Дед и Матвейка поднялись на ноги.

— Не знаю, как и благодарить вас за все!

— Полно, оставь.

— Земной поклон Филиппу Игнатьевичу, спасителю моему! — продолжал Артем. — Тетке Секлете и Марьяне за то, что, как ребенка малого, выходили меня, поставили на ноги. И, кажется, недаром, так и передайте: еще на что-нибудь путное, гляди, и пригожусь.

С большой нежностью он обнял деда. Хотел прижать к себе Матвейку, только протянул руку, как тот быстро наклонился и поцеловал ее. Артем даже вздрогнул: с Матвейкой никогда такого не бывало! Но, правда, не бывало никогда еще и этой минуты расставания. И только теперь понял Артем, кем он стал для мальчугана-сироты за эти без малого три месяца. Желая хоть немного утешить опечаленного мальчика, сказал, подавляя в сердце свою горесть, с напускным спокойствием:

— Ничего, Матвейка! Мы еще с тобой встретимся.

— Где уж там! — безнадежно махнул рукой хлопец.

— Почему? От нас будет зависеть! Если, конечно, мы сами только от себя зависеть будем. Понял? А теперь садитесь ужинайте. А я пойду. Нужно!

— Здоров будь, сынок! — напутствовал дед Евтух. И стоял, смотрел вслед ему, пока не затерялась фигура Артема в толпе на набережной.

Тогда снял с огня котелок, поставил на землю. Выгреб из огня, взял рукой уголек, положил в погасшую трубку и сел на землю — лицом к реке; и надолго застыл так, объятый печалью еще одной горькой разлуки.

VII

Смирнов с Артемом свернули на Дворянскую улицу.

Полгода Артем не был в городе и теперь с интересом рассматривал роскошные особняки городских богачей и помещиков из уезда. Некоторые из них темнели неосвещенными окнами, а были и с наглухо закрытыми ставнями, — видимо, хозяева проводили лето в своих поместьях. Но большинство домов было освещено. Из распахнутых окон, раскрытых дверей веранд, из беседок взрывы веселого смеха.

— Ожили! — вместе с крепкой бранью тяжело выдохнул Артем. — Не то что в декабре.

— А еще больше «не то» что в марте! — отозвался Смирнов. — Пир во время чумы.

Как раз проходили мимо дома Галагана — темные окна наглухо зашторены, сонные гранитные львы тихо дремлют по обе стороны подъезда. Смирнов замедлил шаг.

— Кстати. Именно здесь в марте со мной произошел тот счастливый случай, благодаря которому мы и будем иметь приют сегодня на ночь. И даже два льва, правда, более похожие на пуделей, будут охранять наш сон.

Сказав это, он остановился возле калитки в высоком заборе и дернул за ручку звонка под табличкой с надписью: «К дворнику». Лай цепного пса засвидетельствовал, что система связи работает исправно. Однако, пока неповоротливый дворник где-то мешкал, Смирнов успел рассказать Артему, чтобы тот ничему уж после не удивлялся, о случае, происшедшем с ним накануне вторжения немцев в Славгород.

Последний советский эшелон уже отошел от вокзала. Опустел, притаился город. Лишь от железнодорожного моста через Днепр, где отчаянно отбивались последние стрелковые подразделения и в тщетных попытках взорвать хотя бы какую-нибудь часть фермы в три пота трудились саперы, слышна была ружейная и пулеметная стрельба, доносились взрывы. Он пробирался на свою квартиру, где собирался переждать, пока через город перекатится фронтовая волна. И вдруг слышит: «Максимович! Ваше благородь!» Оглянулся и остолбенел: «Потапович?! Каким образом?» Лет семь или восемь назад, еще студентом у себя в Рязани, одно лето был репетитором у генеральского сынка. А Потапович служил в денщиках у того генерала. Неплохой мужик. У него-то в дворницкой и провел ту ночь. А на следующий день Потапович сказал генералу, и тот на радостях собственной персоной пожаловал в дворницкую, чтобы приветствовать «коллегу» с концом «великих бедствий», как он выразился. И даже пригласил от имени хозяина на семейную трапезу. Вот так и познакомился с господином Галаганом, председателем уездной земской управы. И от него тогда же получил приглашение, как опытный педагог с университетским образованием, занять место уездного инспектора земских школ и конечно же не отказался.

Артем едва дождался конца рассказа, так не терпелось ему уточнить имя Потаповича! Но когда Смирнов закончил, спрашивать уже не было потребности: со двора к калитке подошел дворник и явно басом Власа спросил: «Кто там?» — «Свои, Потапович».

Дворник впустил их во двор. Конечно же это был Влас. В темноте он Артема не узнал, а сам Артем не спешил ему открыться. Не знал еще, как ему к Власу относиться. Поэтому даже «добрый вечер» не сказал. И всю дорогу от калитки до дворницкой в глубине двора путался в догадках. Неужели это правда?! Неужели так коварно обманул тогда он всех?! Когда притворялся, что оставил службу у генерала и на постоянное проживание остается в Ветровой Балке. А на самом деле действовал, очевидно, по приказу генерала и оставался в селе как его агент-наблюдатель. Не побрезговал даже такой подлостью: дивчину-беднягу обманул своим ухаживанием и сватовством. То ли для маскировки, то ли просто чтобы скрасить свое пребывание в селе любовным приключением…

Неизвестно, куда бы этот ход мыслей завел Артема, если бы из дворницкой, когда подошли туда, не вышла сама Горпина. В руке держала лампу — поставила на стол, что стоял неподалеку от порога, и повернулась к пришедшим. И узнала Артема. От неожиданности, от радости зарделась молодуха. И, взволнованная, обернулась к мужу:

— Погляди-ка, Влас! Да это же Артем! Из Ветровой Балки.

— А я что, не вижу! — отозвался Влас.

Артем сердечно поздоровался с Горпиной.

— И не сказать, как я рад видеть тебя! Ей-бо, коли б не муж, расцеловал бы на радостях.

Он и вправду был очень рад видеть ее. И рад был оттого, что не подтвердились его подозрения в отношении Власа. Во всяком случае, что касалось Горпины. Но оставались еще отношения Власа с генералом Погореловым. Вот почему Артем очень сдержанно поздоровался с ним. И даже на его каламбур: «Не зарись на жену, а то из хаты прожену!» — ответил совсем не в тон ему:

— А ты, добрый человек, не спеши. Может, я в хату к тебе и не зайду.

— Вот как! — удивился Влас, но сразу нашелся: — Чего ж идти в хату, коль ужинать будем во дворе. На свежем воздухе.

Он сам поставил на стол самовар — не дал Горпине! — намекнув со скрытой гордостью на причину его особой заботы о ней. Ведь без его намека, гляди, и не заметили бы причину ту — в виде немного располневшей талии беременной женщины.

Артем и эту его заботливость в отношении Горпины отметил как немаловажный факт в пользу Власа. Но теперь тем более ему хотелось как можно скорее выяснить причину, которая заставила Власа, да и не самого уже, в паре с Горпиной, вернуться к Погорелову. И ждал только удобной минуты. Не хотел вмешиваться в разговор Смирнова с Власом.

Смирнов спросил о каком-то Иване Семеновиче. Влас ответил, что управляющий пошел к Дорошенко вчерашнюю пульку доигрывать.

— Приказывал напомнить, что завтра рано в дорогу. Чтобы не загуливались.

— Это ты Нечипору скажи. Уже, наверно, завеялся!..

— Да Нечипор же… — И спохватился Влас: — Иль это уж не при вас было? Отвезли в больницу беднягу. Гнойный аппендицит. Уже и операцию сделали. Наведывался нынче вечером к нему.

Смирнова эта весть нисколько не огорчила: повезло человеку, да и только. Ведь если бы это случилось в селе да еще в глуши где-нибудь, воспаление брюшины — и конец.

— А то и месяца не минет, как уж выйдет из больницы.

— Какой там месяц! — возразил Влас. — Сестра говорит, что недели не пролежит. Потому как больных класть некуда. И кормить нечем. А швы, говорит, дома уж фершал поснимает, а то и сам нитки повыдергает.

— Ну, все равно; не в больнице, так дома нужно будет ему полежать, — заметил Смирнов, видимо о чем-то своем думая. Потом внимательно и вопросительно глянул на Артема.

Тот без слов понял его и не колеблясь ответил:

— Ну, а чего же! Раз такое дело. Опыта, правда, у меня большого нету. Ну да задаром наперед не запрягу. Это они и стоят, соколики?

— Я возле брички поставил их, — сказал Влас. — В конюшне ночью душно. Напоил, сена подкинул на ночь.

Артем пошел посмотреть на лошадей. Минут через пять вернулся. Сказал язвительно, обращаясь к Власу:

— Что сена задал, это хорошо. Но заодно нужно было и разнуздать. А лошадки ничего. Не рысаки, правда. Ну да не то время, чтобы привередничать. А если б еще оказалось, что и хозяин не очень вредный человек.

— В меру! Бывают хуже, — полушутливо успокоил Смирнов.

Но еще и за ужином не раз возвращался снова к этой теме; причем говорил о кучерской службе Артема у Галагана как о чем-то решенном. И что еще заметил Артем — большую осторожность Смирнова. За все время не обмолвился ни единым словом, по которому Влас мог бы догадаться об их истинных намерениях и надеждах в связи с запланированной службой Артема у Галагана. Видимо, Смирнов скрывал от Власа свою подпольную работу, а возможно, даже и свою принадлежность к большевистской партии. Выходит, что их отношения основаны исключительно на взаимной симпатии семилетней давности. Но не слишком ли это рискованно? Особенно если принять во внимание подозрительное поведение Власа тогда, в Ветровой Балке, о котором Смирнов, возможно, ничего и не знает. Поэтому Артем, не долго думая, заговорил напрямик:

— Выходит, Ветровая Балка тебе, Влас, не по душе пришлась? Потянуло в город, на привычную службу? На сладкие чаи. С сахарином!

— Да разве мы по своей охоте! — сказала Горпина, так как Влас почему-то медлил с ответом. — Теличка нас выдворил еще зимой. Чисто так, как и предрекал. Только и того, что до табачной фабрики еще не дошло.

Артем очень удивился: как это можно, чтобы против их желания при Советской власти…

— Так он же у власти как раз и был. При волости. Шутка сказать — начальник милиции!

— Кто? Теличка? Этот ракло?! — Артем ушам своим не верил: нет, это черт знает что! — А где же люди были? Легейда, Тымиш Невкипелый со своими хлопцами?

— Ой, Артем!.. — испуганно зашептала Горпина. — Кабы ты знал, что мне померещилось нынче!..

— Полно, Груня, оставь! — недовольно остановил жену Влас. — Хватает горя и так вокруг, чтоб еще мерещилось всякое! — И поспешил перевести разговор, ответил на вопрос Артема: — А Невкипелого с хлопцами в селе тогда уж не было, когда Рябокляч назначил Теличку, война уже началась. Как раз на крещение… аль, может, накануне. Не помнишь, Груня? — с явным намерением вывести жену из задумчивости, втянуть в разговор, спросил Влас.

Но Горпина ничего не ответила.

Как раз на крещение по большаку из Полтавы на Славгород проходила какая-то воинская часть. На подмогу тем, что наступали по железной дороге. В Чумаковских хуторах ночевали. И в Ветровую Балку приехали на санях агитаторы. Созвали в школе сход. Кое-кто из местных к ним и присоединился. В том числе и Тымиш с некоторыми из своих хлопцев: пошли в Славгород, освобождать от гайдамаков. Некоторые потом и дальше за Днепр ушли, а часть из них вернулась домой. Дескать, из своего уезда выгнали, а дальше пусть другие…

— Кто, Груня, тогда из них вернулся?

Но и на этот раз Горпина промолчала. Только за третьим разом Власу удалось втянуть ее в разговор. И уж рассказывали вместе — наперебой.

Вернулся и Невкипелый — не взяли однорукого в армию. Но нашли ему другое дело: Советскую власть в своем селе устанавливать. Он уже и в большевики в Славгороде записался… А в помощь дали ему нескольких заводских рабочих с оружием. Вот и начали! Прежде всего стали у кулаков хлеб отбирать: на сани — и в город. (Голод не ждет!) А тогда созвали волостной сход, на котором и выбрали новый ревком. И председателем вместо Рябокляча выбрали одного, из Михайловки родом. До революции в Полтаве на мебельной фабрике работал. Тоже партийный. А уж до работы хваткий! Сразу же и стали помещичьи земли делить. А в имение, в господские покои, детей, круглых сирот, со всей волости стали свозить. В этом же приюте и для нее с Власом работа нашлась: она уборщицей, а он то дров нарубить, то печи истопить и всякую прочую дворовую работу. А то уж и сапожный инструмент раздобыл и такую-сякую обувку детворе из ничего вымудривал.

— И вот верьте, не верьте, — перебил Горпину Влас, — без малого сорок прожил, а только тогда и почувствовал впервой, что недаром на свете живу. Да и Груне работа по душе пришлась: с утра до вечера дети вокруг нее, как те цыплята: «Тетя, тетя». Только бы жить!

— Ну так чего же?

Вместо Власа ответила Горпина:

— Да ведь его Теличка в тюрьму упек! Спасибо дяде твоему, Федору Ивановичу: присоветовала твоя мать — поехала я в город, пожаловалась, так он сказал кому-то там, чтобы разобрались как следует. А то бы…

— Расстреляли б — весь сказ. Он же мне что пришил! — оживился Влас. — Будто бы я юнкеров укрываю. Для того, дескать, и остался, по приказу генерала Погорелова, в имении тогда, в декабре.

— Ну, «пришил» — верно, не то слово, — сказал Смирнов. — Ибо рыльце, Потапович, у тебя было-таки в пушку.

— А что я должен был делать? Может, нужно было выдать его Теличке?

— Иной выход был. Единственно правильный. Нужно было ему самому из тайника выйти. Повинную голову меч не сечет! Уговорить нужно было парня. А не «снотворное» ему поставлять.

Смирнов как видно, знал уже эту историю и снова выслушивать ее не имел желания. Да и времени не было. Если выезжать рано, то нужно предупредить кого следует, чтобы успели приготовить «передачу». Он допил свой чай и поднялся из-за стола. Сказал, что сходит попрощаться к одним знакомым. Скоро вернется.

Когда Смирнов ушел, за столом воцарилось долгое, гнетущее молчание. Допили чай. Горпина взялась перемывать чашки, а мужчины закурили. И только теперь, после глубокой затяжки крепчайшим Артемовым самосадом, Влас ответил отсутствующему Смирнову:

— Да, Теличка помиловал бы как раз! Ежели мне ни за что ни про что… И зубов недосчитываюсь, и ребра не все целы. То чтобы он тому мальчонке!.. Коли не замучил бы насмерть, то на всю жизнь калекой бы сделал. Так на такое дело я должен был уговаривать? — и будто только теперь осознал, что перед ним не Смирнов, а Артем, который ничего не знает об этой истории. И стал пояснять, что разговор про младшего барчука Вовку, юнкера Киевского артиллерийского училища.

Явился как-то вечером — уже и спать улеглись — в женской свитке, теплым платком повязанный. Откуда? А на улице ж метель, хороший хозяин и собаку не выгонит. Но выяснилось, что он неподалеку здесь. Уже несколько дней тут же в селе скрывается, в школе. А в село как же попал? Рассказал все начистоту. Под Ромоданом разбили красные их часть. Наголову. Вот он с товарищем и надумал бежать домой. Сорвали погоны, а потом и шинельки свои юнкерские в селе выменяли на свитки. Да так пешком (железной дорогой боялись) от села к селу и добрались за две недели до Славгорода. Думал у маминой юбки отсидеться. И таки с неделю побыл дома. А дальше и нельзя было: к Галагану из подвалов переселили две семьи — не укроешься уже теперь в доме. Вот один добрый человек и посоветовал да сам же и помог: отвез в Ветровую Балку, в школу. И там спрятал.

— Диденко?! — догадался Артем и все же спросил для большей уверенности.

Влас ничего не ответил. Так, будто и не слышал вопроса. Помолчал чуть и продолжал рассказывать:

— «Ну, и зачем же ты вышел, дурень? — спрашиваю. — А если узнает кто?» Махнул рукой: «А черт с ней, с такой жизнью! Было бы чем… Пробовал стеклом вену перерезать, не вышло. (И впрямь рука забинтована.) Ну так измучился, Влас! Так из сна выбился, что о смерти мечтаю: вот уж отоспался бы!» Спрашивает, нет ли самогона у меня. Затем, мол, и пришел. Не для пьянки, а вместо снотворного. Было у меня немного в бутылке первачка, еще от свадьбы осталось. Разбавил до нормального градуса, чтоб не сжег хлопец внутренностей. Аж задрожал, бедняга. Спрятал бутылку за пазуху под свитку. Собрался идти и уж от порога: «Влас, а нельзя ли у тебя хотя бы эту ночь? За все ночи отоспался бы!» Груня постелила ему. Но сна не было. И «снотворное» принимал. Промучились ночь всю до рассвета. А тогда провел через парк его до самой школы… Вот и все мое преступление. А в тот же день Теличка с двумя своими архаровцами в хату. Как видно, Верка слышала через стену иль, может, видел кто. «Ну, веди — показывай, где ты прячешь их? Не знаешь, кого? Юнкеров?» — «И в глаза, говорю, не видел!» Вот так и держался до самого конца, — что уж они со мной ни делали! Пока через месяц уже тут, в Славгороде, не крикнул тюремный надзиратель в камеру, чтоб выходил с вещами.

— Да, история! — сказал Артем после паузы. — Теперь мне понятно, как ты снова в генеральские объятия попал. С Горпиной вместе.

— А интересно, что ты, Артем, сделал бы на его месте? — заступилась за мужа Горпина.

— Это я не в укор ему говорю, а скорее сочувствуя.

— Про «объятия» я попервах и не думал, — снова заговорил Влас. — Вышел из тюрьмы к вечеру. Где же ночевать? — первая забота. Думал на вокзал пойти, но побоялся сыпняка. Тогда и вспомнил дружка своего Кузьму, галагановского кучера. К нему и подался.

О том, чтобы возвращаться на житье в Ветровую Балку, у него теперь и мысли не было. На этот раз Теличка не доконал, так доконает в другой раз! Нужно как-то в городе устраиваться. Переночует у Кузьмы, а утром мотнется по городу, может, пока что хоть подмастерьем у какого-нибудь сапожника. А потом и Горпину заберет. Тоже где-нибудь устроится, хоть на поденную. Но куда заберет? Кабы ж хоть угол какой!.. С такими думами и пришел он тогда сюда, на Дворянскую. Оказалось, что Кузьмы уж тут нет. И какие-то люди незнакомые, две семьи живут в доме. А господ всех — и хозяев и гостей — в две комнаты переселили. Повернулся идти прочь, да тут же, на счастье, встретился с барышней! Обрадовалась. Она и рассказала о Кузьме, что, когда реквизировали рысаков у дяди Лени, Кузьма не захотел только за дворника оставаться. И никого другого на его место не взяли, дворницкая свободна. «Протопи там и живи, не думаю, чтобы дядя Леня был против. Ведь все равно кого-нибудь и туда вселят. А как вернутся с работы, то, может, и что-либо получше придумают». Оказалось, работают оба, который уж день после снегопада на железнодорожных путях. А перед этим с неделю лед на Днепре кололи. А то и нужники общего пользования чистили… Поздно вернулись домой Погорелов и Галаган. И, может, оттого, что устал, а может, и недавняя обида на Власа, что ушел тогда от него, жива еще была, встретил Погорелов его не очень приветливо. И только когда дочка сказала, что из тюрьмы он и за что сидел, сразу переменился. Прежде всего, конечно, стал расспрашивать о своем Вовке. Заплакал. А тогда уж, своим горем растроганный, и к нему стал поприветливее. Но чем же он мог бы помочь ему! «Сам видишь, Влас, кто я теперь — поденщик! Угла своего не имею!» Пообещал, что, когда, бог даст, минет это смутное время, снова возьмет к себе на службу, с женой вместе. «Да и поедем в Рязанскую губернию, пропади она пропадом, эта немецкая выдумка Украина! А тем временем, может, вот Леонид Павлович. Без дворника ему все равно не обойтись».

— Вот так мы с Груней и очутились в этой дворницкой.

— Одним словом, — сказал Артем, — отдал вас взаймы свояку.

— Как это отдал взаймы?

— А так же, как и всякую вещь дают взаймы: попользуйся да и отдай. Как и сто лет назад, при крепостничестве, их деды-прадеды наших прадедов одалживали, продавали, на породистых щенков выменивали. Э, выходит, мало еще они нужников чистили да льда кололи. До сих пор крепостнический дух не выветрился из них. Ну да ничего! Придет и наш час. Наверстаем!

Сказал и подумал: а чего ты, собственно, распустил язык перед ним? Чего заговорил так откровенно о его «благодетелях», которые дали ему сейчас и крышу над головой и хлеба кусок? К тому же, наверно, и сочувствует им, как своим в какой-то мере «друзьям по несчастью» в недалеком прошлом. Артем уж было пожалел, что заострил так разговор. И собирался повести речь о чем другом, но Влас вернулся снова к этой теме:

— Придет наш час, говоришь. Ты что, и впрямь надеешься на это?

— Не надеюсь, а уверен. Совершенно так, как уверен, что после ночи настанет день.

— А немцы?

— Ну и что же? Французы ведь даже в Москве побывали. А чем это кончилось для них? Мало кто из них тогда ноги домой приволок. Вот так и с немцами!..

На думской башне пробило одиннадцать. Горпина поднялась из-за стола, взяла перемытые чашки, но, прежде, чем войти в дом, спросила Артема, не пора ли ему ложиться спать.

— Ну что ж, спать так спать! — сказал Артем.

— Отведи его, Влас, в дом. А я сейчас постель принесу.

— Нет, я на дворе. Есть же сено. Но погоди, — уже поднявшись, вспомнил. — Ведь ты не договорил, чем закончилась та история с юнкером-контрой, генеральским сынком.

— Обошлось! — с явной неохотой ответил Влас.

— Ничегошеньки ему не сталось, — добавила Горпина. — На даче с родителями нынче в Князевке, у Галагана.

— А почему не в своем имении?

— Лесовиков боятся, — весело сказала Горпина и зашла в дворницкую.

— Наездами только бывают старый барин и молодой. Не Вовка, а тот, старший, что с Дона приехал недавно, — по дороге к конюшне рассказывал Влас. — Да и то только засветло. А на ночь — в Князевку.

VIII

Из конюшни они взяли по охапке сена, и Артем неподалеку от брички, просто на спорыше, расстелил его. А Горпина принесла рядно и подушку. И сразу же ушла, не желая мешать Артему уснуть. Хотел и Влас идти, но Артем задержал его:

— Погоди, ты же еще не окончил про Теличку. Где он сейчас?

— А где ж ему быть, извергу? — Влас, как опытный рассказчик, сделал паузу и, усевшись на траву возле Артема, сказал с напускным равнодушием: — Служит приказчиком у Погорелова. В имении, в Ветровой Балке.

Артем не поверил:

— Ты что, шутишь?

— Ну да, как раз мне до шуток! И не кто другой, именно сам барчук настоял на этом. Вот какой дурацкий каламбур получился.

— Ничего не понимаю, — признался Артем.

Тогда Влас и рассказал ему, как это случилось, — со слов того же барчука Вовки.

Через два-три дня после того, как немцы заняли Славгород, приехал и он, Вовка, в город с управляющим. Цел и невредим. И даже, на удивление всем домочадцам, которым Влас еще тогда, в январе, подробно рассказывал об отчаянном настроении барчука во время его неосторожной вылазки в имение из своего убежища, не имел вида человека, испытывавшего на протяжении двух месяцев тяжелые лишения. В связи с этим генерал даже упрекнул Власа за то, что тот в свое время сгустил краски. И Влас вынужден был обратиться за поддержкой к самому же Вовке, чтобы защитить свое доброе имя и не стать лжецом перед генералом. При всех домочадцах, на этот раз пренебрегая всякой осторожностью, — в январе об этом факте сообщил только генералу наедине, — спросил паныча, зажила ли рука, что тогда пытался перерезать вену. И Вовке ничего больше не оставалось, как рассказать о страшных первых двух неделях в школе. Вот тогда и расшатались вконец нервочки. Особенно жутко было после той самой вылазки, потому что на следующий же день встревоженная учительница сказала ему об аресте Власа. С тех пор и сидел две недели как на пороховой бочке: выдаст или не выдаст? Днем в ее комнате взаперти, а ночью, после того, как просвитяне расходились после спевки или репетиции, — в классе. Бывало, всю ночь не приляжет на свою раскладушку. Как обреченный, просидит в темноте на парте «на Камчатке», прислушиваясь к каждому шороху. Неизвестно, до чего бы дошло, какую неврастению, а может, и того похуже нажил бы себе, если бы та же учительница не нашла выход. Как раз в то время она крутила роман с председателем «Просвиты». Простой деревенский парень, правда, парень бравый. На что уж Теличка, начальник милиции, и то заискивал перед ним, набивался в приятели. Вот с этим парнем учительница и познакомила его. С тех пор и началась для Вовки не жизнь, а масленица. В первый же вечер, после ужина втроем — и по рюмке выпили по случаю знакомства — как упал на свою раскладушку, так утром учительница едва разбудила, чуть школьники не застукали в классе. Так и пошло дальше: отсыпался за прошлые бессонные ночи. Только и просыпался, чтобы поесть. Ну, и, конечно, поправился. А в здоровом теле — здоровый дух, — перешел на шутливый тон Вовка. Еще недавно разве выдержали бы нервы такое испытание, как неожиданная встреча с Теличкой! Выдержали, даже без особого напряжения.

На этом Влас прервал рассказ и попросил закурить. Потом уж и цигарку свернул, а все молчал, пока Артем не вернул его к рассказу, спросив, где же они встретились.

Да там же, в школе. После спевки или репетиции входит учительница в комнату и ведет своего полюбовника, а с ним и Теличку. Екнуло сердце, но не успел, мол, даже испугаться. Не дал Антошка: едва не бросился обниматься. «Как же вам, Вова, живется здесь? С каких пор уже хотел проведать, да остерегался, чтобы как-нибудь не открылось». А знал, дескать, с самого начала от Диденко, что он здесь скрывается. «Так почему же ты Власа арестовал?» — «Вынужден был. После того как Верка донесла и уже слух пошел по селу».

— Вот оно что! — вырвалось у Артема. — Стало быть, чтоб замести следы, не остановился даже…

— И ты попался на эту удочку, — не дал договорить Влас. — А я думал, что ты башковитее, хлопец. Брехня же все это. Ничего он не знал до последнего времени. Уже когда немцы к Днепру стали подходить, вот тогда и завертелся хитрый лис. Бежать с красными не имел, знать, намерения, но и оставаться не выпадало ему. Вот приятель тот самый, Грицько Саранчук, полюбовник учительницы, и пригодился ему: свел с барчуком. Ну, а барчук на радостях, а может, и со страху, чего только не насулил ему: что и перед немцами заступится, и отца уговорит. «Приказчиком хочешь — будешь приказчиком». И сдержал свое слово.

— А как же они потом в глаза тебе смотрели?

— А вот так и смотрели. Как с гуся вода! — ответил Влас. Помолчал немного и продолжал: — Ну, с барчука что взять — молод. А то ж и старый дал себя вокруг пальца обвести, поверил Теличке. А там уж напрямки дошел до того, что чуть ли не меня самого виноватым во всем признал.

— О, даже так?

— Встретились как-то во дворе… Я работал уже дворником у Галагана, в дом не очень вхож был, разве что во дворе встретимся. Откозыряю: «Здравия желаю!» — а он молча кивнет головой и, насупленный, пройдет мимо. И никак в толк не возьму, что за причина. Наконец выяснилось. Встретил как-то во дворе меня — да ни с того ни с сего: «Вот тебе, Влас, червонец, как раз на два зуба. И не свети, ради бога, своей щербиной!» А я не взял. Отговорился невеселой шуткой: «Покорно благодарю, ваше превосходительство. Но хватит с меня и одного раза. А то, гляди, вторично выбьет зубы. На этот раз уж ради золота». Смотрю, а мой генерал еще больше насупился. Глянул сердито на меня своими зеньками: «Ну и злопамятный же ты, Влас! Никогда не думал. Не буду оправдывать Антошку, может, и переборщил тогда малость с тобой, но нужно и в его положение войти: вынужден был. Пошла огласка по селу. А откуда? Верка донесла ему да и еще, наверно, кому-нибудь сказала. А откуда узнала Верка? Ты же растабарывал с Вовой целый вечер. И, наверно, во весь голос. Теперь видишь, садовая голова, что сам виноват во всем».

— Вот же сука! — возмутился Артем. — Ну не прав был я, когда говорил, что мало они нужников чистили?!

В собачьей будке цепной пес вдруг зарычал.

— Управляющий идет, — сказал Влас. — Не собака, а чудо природы: за два квартала нюхом чует. Пойду открою калитку. — Но прежде чем встать на ноги, обратился к Артему: — Но все это я рассказал тебе не для того, чтобы пожаловаться. А чтоб предостеречь. Собираешься в кучера к Галагану. Как бы ты не напоролся на них. Что один, что другой. И генерала ты тогда в людской до точки кипения довел. И Теличку. Рассказывала Груня, сама слышала, как грозился отплатить за то, что на людях раклом да вышибалой обозвал его.

— Было такое. Спасибо, Потапович, что предупредил.

Возле дворницкой звякнул звонок. Влас легко вскочил на ноги, кинул Артему: «Спи!» — и к воротам.

Идя от калитки, управитель сердито отчитывал Власа. Но разобрать за что, Артем не мог. И уже только когда подошли ближе и стало лучше слышно, Артем понял, что речь шла о нем.

— Да на черта он мне сдался! — приглушенно гремел незнакомый бас. — Сами, что ли, без кучера не доедем!

И они зашли через веранду в дом.

Артем закурил и стал ждать, когда выйдет Влас, чтобы расспросить. А Влас, как видно, и сам хотел что-то сказать ему, не пошел сразу в дворницкую, а, заметив огонек цигарки, подошел к Артему.

— Не спишь? — Сел на корточки возле него и тоже закурил. — Не спится и мне. Растревожил сам себя воспоминаниями… Ну, а тебе чего?

— Да вот не знаю, что и делать теперь. Раз не выгорело дело с кучерством! — покривил душой Артем.

— Слышал, значит. А ты не печалуй, — успокоил его Влас. — Не такое уж большое счастье теряешь. И потом, когда шли сюда с Максимовичем, были ведь какие-то планы?

— Да вот же такие планы и были, — не подумав сказал Артем.

Влас недовольно, с сожалением сказал на это:

— Неправду говоришь! Это же я вам сказал про Нечипора, что он в больнице. Так как же вы могли строить на этом планы заранее? Хитришь! Так вот слушай, парень. Ведь, может, не в последний раз встречаемся. Не хитри со мной. Не терплю. Да и нет надобности. Я же тебя ни о чем не расспрашиваю. С меня хватит и того, что я… догадываюсь. Но, ежели когда и словом обмолвишься при мне, не беда: от меня никуда не пойдет. Но упаси бог при Груне! Нет, не потому. Ты же знаешь ее — не болтуха. А потому, что для беременной женщины волнения, всякие страхи хуже болезни. Вот и давеча… Ну, а теперь спи! — сразу же спохватился, поняв, что сказал лишнее.

— Нет, погоди! Ты досказывай! — И Артем даже за руку схватил Власа. — И почему ты ее тогда, за столом, остановил? Что она хотела про Тымиша? — И внезапно, будто молнией, осенило догадкой: — Что?! — стоном вырвалось из груди; он порывисто вскочил с постели, обеими руками схватил Власа за плечи и встряхнул его: — Да не молчи же ты!

— Не сходи с ума! Ведь ничего еще не известно, — сказал Влас. — Причудилось, может. Она их в лицо и не видела, только в спину. А разве можно только по руке? За спинами у обоих руки связаны. У одного за запястья, а у другого под локти — запястья на одной руке нету. Так, боже мой, после такой войны сколько их, безруких… А что долговязый…

Но Артем уже не слушал. Потрясенный страшным известием, будто придавленный незримой огромной глыбой, сидел неподвижно, весь напряженный, словно не в силах из-под той глыбы выпростаться. И только часто и тяжело дышал. Внезапно со стоном рванулся и стал на колени, потом вторым рывком встал на ноги, аж пошатнулся, затем, не сказав ни слова, направился к дворницкой. Влас догадался о его намерении, преградил ему дорогу:

— Она уже спит. Не нужно! Слово даю, что ничего больше она не знает. Не видела в лицо.

Артем тяжелым взглядом повел на Власа.

— А ты?! Ну как ты мог за целый день…

— Кабы я уверен был, что то не он. Сходил бы обязательно. А вдруг?.. Что бы я Груне сказал? Да разве об этом мог бы солгать?!

— Вот кто меня звал, — словно про себя молвил Артем. — Хоть, может, и зубы не разжал ни когда пытали, ни во время казни. — И пошел к воротам.

Влас шел рядом, взволнованный, и все уговаривал Артема никуда не идти.

— Что ж ты увидишь ночью! Да тебя еще по дороге…

Подходили уже к воротам, когда в глубине двора, возле дворницкой, коротко звякнул звонок.

— Максимович! — обрадовался Влас и трусцой побежал к калитке.

Это действительно был Смирнов. Столкнувшись во дворе лицом к лицу с Артемом, остановился и удивленно спросил, куда это он. Рано же еще! Но вместо ответа Артем быстро спросил:

— Выяснилось?

— Почти ничего… Нашли очевидца. Видел, как их задержали. Придрались к документам. Но кто они такие, выяснить еще не удалось. Двенадцать сейчас. Ты бы еще хоть полчаса полежал.

Не ответив, Артем стремительно направился к калитке и вышел со двора.

IX

На следующий день Смирнов не выехал из Славгорода, как предполагал накануне. Утром передумал. И его объяснение для Компанийца звучало вполне убедительно. Вместо того чтобы приезжать сюда через неделю по делу, которое не успел разрешить вчера, разве не лучше задержаться еще на день? И уедет вечерним поездом.

Однако настоящая причина была иная: не вернулся Гармаш. Что могло случиться? Никакой стрельбы ночью не слышно было. Следовательно, одно из двух: или все обошлось благополучно, или же не решились хлопцы, если что-то непреодолимое стало им помехой. Но так или иначе, Гармаш должен был еще на рассвете вернуться, так почему же… Не выяснив причины, Смирнов, конечно, не мог выехать из города.

А Компаниец собрался ехать утром пораньше, холодком. Влас уже и лошадей в бричку запряг. Пошел открывать ворота. И тут от соседского дворника — через улицу, из первого номера — узнал о ночном необыкновенном происшествии. Чтобы ехать сейчас, нечего было и думать. Все выезды из города немцы перекрыли, ни души не выпускают. И сейчас идут облавы, обыски по всему городу. Разыскивают партизан, которые ночью совершили налет, сняли с виселиц трупы своих двух вчера повешенных и куда-то вывезли. А вместо них… сам он, правда, на базаре не был, своими глазами той панорамы не видел, но кто побывал там — пока еще не хватились немцы — рассказывают: одна виселица стоит пустая, а на другой висит немецкий офицер в полной парадной форме.

Сначала Смирнов воспринял это как буйную фантазию, как выявление тайных чаяний тех славгородцев, которых история с похищением останков партизан хоть и обрадовала, но одновременно показалась не совсем законченной: требовала более эффектного конца. Но позже должен был поверить. Около семи часов и сюда, на Дворянскую улицу, докатилась волна облавы, ввалились и во двор Галагана несколько немецких солдат с полицейским-переводчиком произвести обыск. От них Смирнов и узнал, что действительно наглые «бандиты» не только сняли с виселиц своих, но и повесили обер-лейтенанта из штаба дивизии. И даже по некоторым их намекам понял, что немецкая комендатура будто бы напала на след. Во всяком случае одну соучастницу их уже арестовали.

Смирнов в страшной тревоге: о какой соучастнице речь? Едва дождался девяти часов и поспешил в земскую управу, надеясь от заведующего школьным отделом Мандрыки — ибо знал о его приятельских отношениях с начальником городской державной варты — узнать подробнее о ночном происшествии.

Мандрыка уже был в своем кабинете.

По его словам, дело происходило так. Начальница женской гимназии госпожа Файдыш пригласила вчера на выпускной вечер нескольких штабных офицеров, среди которых был и обер-лейтенант фон Хлюппе. Здесь он и познакомился с очень хорошенькой выпускницей, которая к тому же прекрасно владела немецким языком, Линой Марголис, дочерью врача. Видимо, девушка произвела на него впечатление. Весь вечер ухаживал за ней, а потом пошел провожать ее домой. Вот тогда, при выходе из гимназии, коллеги и видели его в последний раз, около двенадцати часов ночи. Что происходило дальше, как развивались события, закончившиеся так трагически, и они, конечно, не знали. Посоветовали коменданту разыскать и допросить эту выпускницу, имени которой, к сожалению, никто из них не знал. Через какие-нибудь полчаса перепуганную девушку уже доставили в комендатуру. Со страха и, должно быть, по наставлению родителей она чистосердечно рассказала все, не скрывая мельчайших подробностей. С четверть часа шли к ее дому, потом еще и возле дома прогуливались, возможно, с полчаса. И только в полночь — как раз пробило двенадцать на думской башне — она стала прощаться. Зашли уже в тамбур подъезда. Но позвонить лейтенант ей не дал, схватил грубо в объятия. Тогда, наверно, вырываясь от него, она и вскрикнула, а может, кто с улицы просто услышал их молчаливую борьбу и кинулся на помощь. В последнюю минуту, вконец обессиленная, утратив способность сопротивляться, она вдруг почувствовала, что его руки мгновенно ослабели, а из горла вырвался ужасный хрип. Она раскрыла глаза и увидела над собой и над ним чью-то наклонившуюся огромную фигуру, что заслонила собой весь вход в тамбур. Что было дальше, она не знает: в ту же минуту потеряла сознание. А когда пришла в себя, ни лейтенанта, ни того неизвестного человека возле нее не было. На улицу выглянуть она боялась и скорей заколотила кулаками в дверь. На вопрос коменданта, какой он на вид, тот человек, девушка ответила, что лица его не разглядела, так как в тамбуре было совсем темно. И хоть ясно было, что девушка говорила правду, ее все же задержали в комендатуре. Для опознания, как сказал комендант, того бандита среди всех подозрительных, что будут захвачены во время облавы в городе.

Из окна кабинета Мандрыки видны были две улицы, пересекавшиеся здесь, — Киевская и Петровская. Обычно многолюдные и шумные в такую пору, сейчас они неприятно поражали своей пустынностью. Одинокие прохожие не шли, а будто крались вдоль домов и заборов, испуганно озирались на перекрестке, прежде чем перебежать его. Зато подчеркнуто замедленным шагом, гулко стуча коваными сапогами, прошел немецкий патруль, внимательно оглядывая все вокруг.

Смирнов решил напрасно не рисковать. Хоть судьба Гармаша и очень тревожила его, но он заставил себя набраться терпения. Придумав себе работу, он часа два копался в папках с различными циркулярами и деловой перепиской, которую он вел как уездный инспектор. Наконец, решив, что напряженность положения несколько спала, а документы у него были в порядке, он вышел из земства.

Наиболее простой способ проверить, все ли благополучно с Артемом, — пройтись по Херсонской улице мимо известного ему рундука жестянщика. Если Роман на работе… Однако, пока добрался до того квартала, дважды его останавливали и проверяли документы — и немецкий патруль, и полицейские из державной варты. Правда, оба раза без особых придирок.

Роман был на своем месте. Рядом со старым Борухом он усердно орудовал напильником. У Смирнова словно гора свалилась с плеч. Не переходя на ту сторону, он медленно пошел мимо, искоса поглядывая через улицу на рундук. Заметив, что Роман увидел и следит за ним, Смирнов удивленно пожал плечами. В ответ Роман также пожал плечами — не то сокрушенно, не то виновато даже. Что это должно было означать, Смирнов не понял. Поэтому в конце квартала он перешел на противоположную сторону улицы, в бакалейную лавочку за папиросами, а уж отсюда, возвращаясь этой стороной, остановился возле рундука. Подал Роману перочинный ножик — наострить. Роман, пока раскрывал, а потом пока острил ножик на точиле, торопливо рассказывал Смирнову — глуховатый Борух не был для него помехой — о ночных событиях.

Он с того и начал — с непредвиденного тогда, с напасти, что свалилась на них, с того немецкого офицера-насильника. И поднес же его черт! Еще по дороге Артем случайно наткнулся на него — на ту сцену… И как схватил за горло, только и разжал руки, когда тот перестал дергаться. А тогда отволок до первого палисадника и приткнул в кустах. Было потом им мороки немало с тем немчурой. Куда его девать? Хотели бросить в Днепр, чтобы следа не осталось, но Артем настоял на своем. Да, правда, они особенно и не перечили ему, бедняге. Уж больно горевал он… Роман и об этом рассказал так же торопливо, что не подвело Артема его предчувствие: один из тех казненных, оказалось, был его ближайшим другом. Сильно убивался Артем за ним, а потом словно обезумел: один хотел за тем немцем идти. Одного, конечно, не пустили. Все вместе притащили да и… Сказать, что не ведали, к чему это приведет, — нельзя, знали. Но и Артем был прав: «Если и в Днепре утопим, все равно не простят они нам этого. Так уж лучше вот так, в открытую. Пусть разнесется по всей округе. Пускай знают и наши люди, да и им, гадам, будет наука — пусть знают, что не все им будет сходить с рук!» Просил передать, сам доберется в Князевку, но раньше побывает в своем селе: горькую весть должен понести и матери Тымиша (отец в тюрьме), и молодой жене его, своей родной сестре. Поэтому и не вернулся на Дворянскую, а пошел с Серегой, чтобы сразу же уйти из города. Но успел ли он выбраться до облавы, Роман не знал.

— Должен бы успеть, — утешал он себя и Смирнова.

И для такой уверенности будто были все основания. Потому что справились они со своим делом еще затемно, а до предместья, где жил Серега и куда переулками да проходными дворами он должен был провести Артема, ходу было с полчаса, не больше. Времени было достаточно. А откуда же было знать Роману, что Артем передумает в последнюю минуту?

X

Уже напился воды — Серега потихоньку вынес из дома, — утолил наконец адскую жажду! Переобулся, — когда рыли яму, набрался песок за голенища. Теперь все. Можно идти. И вот тогда Серега не выдержал, признался, как он завидует ему, что тот уходит из города.

— Так идем со мной, — сказал Артем, не поняв его сразу. — Чего тебе, безработному, коптеть здесь?

— Э, «идем»! Значит, ты даже не представляешь, что они учинят сегодня в городе. Как тогда, в апреле… Да нет, нельзя и сравнивать! Ведь тогда какого-то синежупанника пристукнул кто-то, а мы же — немецкого офицера. Да еще так… с таким вызовом… Куда там идти! Заберут отца заложником. Разве не дознаются, что вчера дома был, а сегодня куда ж девался? Заберут, как пить дать. Так уж заведено у них. В апреле тогда даже часть уголовников из тюрьмы выпустили. Чтоб больше народа можно было посадить… Ну, а ты уж иди — светает!

— Нет, постой! — отвел Артем протянутую для прощания Серегину руку.

Вот тогда и решил он никуда не идти — остаться в городе. Для чего, и сам не знал толком. Одно понимал — иначе он поступить не может. Сама мысль о том, что если бы не Серега, то как раз и произошло бы «иначе», была ему сейчас просто нестерпима. Ведь разве это было бы не то же самое, что покинуть своих товарищей в тяжелом бою и под благовидным предлогом улизнуть от опасности подальше?! Ну, пусть не совсем то же самое, — старался быть объективным, — «улизнуть» во всяком случае здесь ни к чему. Разве ради собственной безопасности он собирался уходить из города, возможно, даже навстречу еще большим опасностям?! И все-таки недовольство собой, чувство словно какой-то вины перед товарищами, и в первую очередь перед Серегой и Романом, не оставляло Артема. Ему даже начало казаться теперь, что и Роман, прощаясь с ним, был неестественно сдержан. И хоть не обронил ни слова, как вот сейчас Серега, но, наверно, думал и чувствовал то же самое. И, право, не без основания. Но как это он, Артем, сам не подумал о том, о чем только что говорил Серега?! Может, правда, следовало послушать их, бросить в Днепр? А что это изменило бы? Только на несколько дней отсрочило бы неминуемую расправу, пока не прибило бы к берегу труп. Да, правда, можно было бы подвязать такой каменище, что не скоро бы всплыл… Ну, баста! Сделано — и конец. Нечего задним числом умствовать. Тем более что есть о чем подумать. Уже светало, а у него еще не было никакого пристанища.

Напрашиваться к Сереге, перебыть у них несколько дней, Артем не хотел. Открыто — опасно как для них, так и для него. А о том, чтобы у них укрыться — маленький дворик, где только хатка да сарайчик для дров, — не могло быть и речи: просто негде. Стало быть, нужно искать где-то в другом месте.

Сразу же за Серегиным огородцем в предрассветной мгле едва проступал своими черными обрывами овраг. Он-то и привлек внимание Артема.

Это был тот самый овраг, куда в декабре они вынуждены были сбросить с моста немного правее отсюда, просто в снег винтовки с Тымишиных саней. В эту сторону, влево, — Артем это знает — овраг тянется до самого Днепра. Но на Днепре сейчас нечего было делать. Поэтому спросил у Сереги, не знает ли где в овраге подходящего места — глинища или зарослей, где можно было бы укрыться на несколько дней. О настоящей причине своей задержки в городе он говорить не стал, сказал только, что в село ему не к спеху. И в лесу у них не горит, чтобы нужно было спешить с печальной вестью о гибели Тымиша. Пусть еще несколько дней… От воспоминания про Тымишеву смерть снова спазма сдавила горло. И он не договорил, а только додумал: «Пусть еще хоть эти несколько дней посветит им солнце — матери Тымиша и Орисе, прежде чем померкнет оно для них в их черной печали…»

Серега не сразу сообразил. И заросли и глинище — чистое безрассудство, конечно. Да разве они овраг обойдут, не прочешут! Взял бы к себе, но это все равно что отдать немцам в руки. Сразу же придерутся: кто? откуда? зачем? Точно так же и у любого из товарищей. И вдруг обрадованно: есть! Как он сразу не вспомнил об этом. Вот только скажет своим, где его искать в случае надобности. И минут через пять они уже спускались крутым склоном в глубокий овраг.

Пока не достигли дна оврага, Артем ни о чем не спрашивал — не сорваться бы с крутизны. А теперь, на дне оврага, Артем наконец поинтересовался: куда же он его ведет?

— Туда, куда нужно, Сусанин сказал, — не останавливаясь через плечо ответил Серега.

Теперь это снова был тот Серега, каким знал его Артем еще в красногвардейском отряде патронного завода, — веселый, остроумный шутник; и все это не за счет, а, наоборот, в сочетании с серьезным отношением к делам важным, к своим обязанностям. Несомненно, и сейчас не что иное, как чувство долга и ответственности за безопасность товарища, который доверился ему, мгновенно, как водой, смыло с него и усталость и порожденную ею душевную депрессию.

Бодрый, неспешным шагом, вперевалочку шел он впереди, время от времени предостерегая товарища: яма, ветка! Но вот вошли в кустарники. Остановившись перекурить — времени у них еще достаточно, Серега наконец раскрыл Артему свои планы.

Идут они на городское кладбище, где Серегин дядька служит сторожем при кладбищенской церкви. Там и живет с женой в домишке при церкви. Лучшего места для того, чтобы спрятаться, не найти во всем Славгороде. Конечно же имеется в виду не дядькина хатенка. На кладбище Серега такие места знает, что черта с два найдут! Но тайник — это только на крайний случай: на время возможной облавы или обыска. А в спокойное время Артем сможет чувствовать себя совершенно свободно, как наземный житель кладбища. И даже с харчами никаких хлопот — тетка будет кормить. Нечем платить — ерунда. Тут же, на месте, можно будет и заработать на харч. Что Серега и делает последнее время. Есть постоянные могильщики — от похоронной конторы. Но сейчас они не управляются по причине сыпняка, вот Серега и помогает им. Когда сам, а чаще с напарником. Уже с полсотни ям выкопали с весны. Вот и сегодня он как своего нового напарника отрекомендует Артема дядьке Авраму. Но поначалу доведется все же какое-то время пересидеть в тайнике. Ведь не может быть, чтобы они с самого утра не кинулись на кладбище. Это же — по их разумению — наиболее вероятное место захоронения снятых с виселиц останков партизан. А коли так, то разве можно предположить, что кладбищенский сторож ничего не знает? Непременно будут здесь. Возможно, что именно с кладбища и начнут. Как ты думаешь?

— Не знаю. Может, и так, — сказал Артем. — Одно знаю теперь с уверенностью. Лучшего места действительно не найти во всем Славгороде. Лучшей западни!

— Напрасно ты думаешь. Нам бы только опередить их. Чтобы раньше их на кладбище прибыть. Ну, да время у нас еще есть.

Не прошло и получаса, как они добрались до кладбища. Начиналось оно от самого оврага. И сразу же после необычной тишины, что царила на дне оврага, на них хлынуло утреннее птичье разноголосье. Этот щебет лился отовсюду — из кустов сирени и терна, что поразрослись между крестами, с вершин раскидистых каштанов и кленов, превративших кладбище в густой лес.

Парни прошли к небольшой церквушке неподалеку от ворот. Выглянули из-за ограды на обсаженную тополями дорогу к городу. На дороге ни души. Да и сам город — в версте от кладбища — только-только просыпался.

Как видно, не выходил еще и дядька Аврам из дома. И Серега не стал будить его. Воспользовавшись тем, что на кладбище, кроме них, никого не было, они свободно пробрались в колокольню — на дверях хоть и висел замок, но Серега легко отомкнул его гвоздем — и открыли потайной, закрытый хорошо пригнанной крышкой под лестницей вход в подземелье. Серега тем временем рассказывал Артему все, что знал об этом подполье. В 1905 году здесь находилась эсеровская типография. Да, собственно, и не типография — верстак, на котором тискали листовки-прокламации. Будто бы сам попович-студент, сын ныне покойного отца Никодима, из этой же церкви, был и за наборщика, и за экспедитора. До поры, пока однажды не схватили его полицейские по дороге в город с листовками. Но тайника так и не нашли. А искали по всему кладбищу. И даже в церкви и на колокольне. Как раз гостил Серега тогда у дядьки, и все это происходило на его глазах. А ночью даже лазил в тот подвал — помогал дяде с теткой вытаскивать тот верстак. Боялся дядька Аврам, как бы самому в тюрьму не попасть за то, что знал о типографии и не выдал. Вот и вытащили верстак вместе со всеми принадлежностями в овраг да там и закопали.

В черном проеме виднелась лесенка, по которой Артем и должен был спуститься, а потом узким лазом пробраться в самое подземелье.

— Только с огнем поосторожнее, — предостерег Серега товарища. — Потому как во время эвакуации завода удалось «урвать» пудиков с десять взрывчатки. В нише над входом найдешь фонарик. Ежели еще батарейка не села…

А сам он останется наверху. Будет смотреть в оба, чтобы в случае опасности и себе моментально юркнуть сюда же. А пока нужно запастись водой, харчем да и на плечи раздобыть чего-нибудь. Ревматизм нажить кому охота!

Пробравшись узеньким лазом в подземелье, Артем прежде всего нашарил в нише над входом электрический фонарик и присветил. Батарейка действительно едва дышала. Но и этого слабенького света было достаточно, чтобы Артем смог оглядеться, где же он находится. Небольшой угол подвала с низкими сводами являлся, видимо, частью целого подвала и был отгорожен от него крепкой кирпичной стеной. На каменных плитах пола с одной стороны под стеной были сложены ящики с пироксилиновыми шашками — как сапер, Артем по упаковке сразу определил это, — в других ящиках были запалы для ручных гранат. Возле противоположной стены лежала на двух низеньких козликах снятая с петель половина филенчатых дверей, что служила топчаном.

Артем сел на топчан, вынул из-за пояса «вальтер», снятый тогда с немецкого офицера, и положил рядом, чтоб был под рукой. Решив не разряжать до конца батарейку, погасил фонарик. И сразу же, как только могильная темнота поглотила его, в воображении возникло искаженное мукой Тымишево лицо, все в синяках и ссадинах, глянувшее на него выпученными, неживыми глазами тогда, при мерцающем свете спрятанной в пригоршне зажигалки.

Тогда, под виселицей, при хлопцах Артем сдержался, да и некогда было горевать, нужно было как можно скорее управиться с погребением. Сейчас, в одиночестве, ничто не мешало ему и ничто не сдерживало. Он охватил голову руками и застонал от нестерпимой боли.

XI

После разговора с Романом Смирнов немного успокоился.

Думал об Артеме. В этих неожиданно сложившихся для него необычных обстоятельствах тяжко переживающий смерть друга Гармаш не мог, конечно, много раздумывать о страшных последствиях их ночной операции для славгородцев. И его мысли, очевидно, уже были там, в родном селе, куда он должен был понести горькую весть о казни Тымиша его матери и жене и его боевым товарищам — партизанам. Ведь, ясное дело, не торговать на базар ехал Невкипелый со своим напарником, а, видимо, по важному для партизан и, может, безотлагательному делу. Но почему именно сюда, ломал себе голову Смирнов, почему минуя Князевку и партизанский штаб? Правда, в Славгород им проще добраться по железной дороге, ромодановским поездом. Но только вряд ли это было единственной причиной. Видимо, зональный штаб не стал еще для них авторитетной инстанцией — уж очень на то похоже!

Смирнов теперь терзался, думая о том, что из всех районов своей зоны именно этой части Славгородского уезда уделял меньше внимания, полагаясь — и, должно быть, больше чем следовало, — на Гудзия, члена зонального штаба от партии украинских левых эсеров. Уроженец тех мест, он их хорошо знал, а поскольку непосредственно участвовал в организации подполья, будучи тогда военным комиссаром уездного ревкома, то хорошо знал и людей, оставленных как костяк будущих партизанских отрядов. Все это так. Но не следовало, конечно, отдавать, как говорила острая на язык Мирослава Супрун, «на откуп» Гудзию те едва ли не наиболее перспективные лесные волости: Глубокодолинскую, Рокитянскую, Ветробалчанскую, которые к тому же граничили с такими же лесными волостями соседнего уезда другой зоны, в междуречье Псла и Сулы. Вернувшись в Князевку, нужно будет немедленно заняться этим делом. А к тому времени и Гармаш будет в Князевке, — хлопец он остроглазый, пытливый, присмотрится, что там к чему, расскажет. Жаль только, что выбрался он так поспешно, и без мандата и даже без единого адреса. Ну да в свои места едет, к своим людям — сориентируется.

На этом Смирнов и оставил мысли об Артеме, нужно были решить, что ему самому сейчас делать.

Об отъезде из города сегодня нечего было и думать. Теперь ни в бричку, ни тем более в вагон нельзя было брать с собой тот опасный багаж — чемодан со взрывчаткой и детонаторами. Нужно найти иной способ. А на это потребуется время. Кроме того, в зависимости от характера неминуемых репрессий немецкой администрации, партийный комитет вынужден будет как-то реагировать на репрессии. Поэтому и его присутствие, как члена комитета, в Славгороде сейчас просто необходимо. Роман сообщит Шевчуку, что он не выехал из города. А где его искать в случае необходимости, Роман тоже знает: на Дворянской, два.

Но возвратился сюда Смирнов только часа в два, после того, как узнал, что уже снято запрещение на выезд из города. Да еще полчаса дал Компанийцу на сборы в дорогу — не хотел встречаться с ним. Ведь снова пришлось бы придумывать какую-то новую причину своей задержки в городе. А тот, как назло, еще с вечера сам не свой, да и ночью плохо спал. А невыспавшийся, как и всегда в таком состоянии, Компаниец был теперь просто невозможен — подозрителен и придирчив. А тут еще история с Гармашем, неудачная попытка устроить его кучером. И чего этот Влас не в свое дело сунулся? Все было бы в порядке. Ничего и не знал бы Компаниец, даже о самом существовании Гармаша. А вот теперь выкручивайся. И, наверно, неспроста с самого утра не раз заводил разговор о нем и называл не иначе как «ваш протеже». Уж не закралось ли подозрение!

Приоткрыв калитку и увидев посреди двора запряженную бричку, Смирнов в первый миг хотел не заходить, но уж залаял пес и его увидел управляющий. Вынужден был зайти.

— Наконец-то! — насупившись, хоть на самом деле был рад ему, встретил управляющий Смирнова. Был одет уже по-дорожному — парусиновый пыльник и на голове двухкозырка «здравствуй-прощай». — А я вас и ждать перестал уже.

— Имели все основания, — сказал Смирнов. — Не попутчик я вам сегодня.

Компаниец теперь уже на самом деле нахмурился — уж очень не хотелось одному отправляться в дорогу, — недовольно пожал плечами.

— Так хотя бы предупредили вчера. Подыскал бы себе в попутчики кого-нибудь другого.

Смирнов уже хотел попросить извинения, да вдруг надумал воспользоваться удобным случаем и выяснить еще до его отъезда: подозревает он или только показалось? И поэтому сказал шутливо:

— Нет, Иван Семенович, отклоняю ваши претензии. Сами виноваты. Хорошего же кучера вам предлагал. Отчего забраковали?

— Хорошего? Молчали б уж! — И Компаниец, возмущенный, отвернулся от него. Уже поставил было ногу на подножку брички, но снова опустил и, повернувшись к Смирнову, сказал, подчеркивая каждое слово: — Так вот, уважаемый Петр Максимович, как раз о вашем протеже я и хочу кое-что сказать вам. Хороший парень, говорите. Наивный вы человек! А чего же это полиция так интересуется им? Да еще именно в такой день, как сегодня!

Смирнов от этих слов сразу растерялся, но потом сообразил, что лучше всего ему эти слова понять неправильно. И сказал непринужденно:

— Полиция? Она сегодня многими интересуется. И не только полиция, а и немцы тоже. Меня самого дважды задерживали, проверяли документы.

— Не об этом речь. Это специальный вопрос.

И Компаниец рассказал, что в отсутствие Смирнова приходил один из державной варты. Знакомый. Еще при царизме служил тут околоточным. Поэтому и не петлял очень, а выложил сразу, как давнишнему знакомому, что пришел по доносу. Будто бы вчера около полуночи кто-то из калитки вышел, а назад, мол, и не вернулся, хотя до самого утра продолжалось наблюдение.

— Хе! Чертов горбун! — не стерпел Влас. — Да когда ж он спит? Ежели всю ночь следил, а утром, когда я вышел, уже с метлой возле своих ворот торчал! О ком говорю? Да про коллегу своего, дворника из первого номера.

— Откуда ты знаешь? Как ты можешь наговаривать на человека!.. — возмутился управляющий.

— Потому как он и меня сегодня, околоточный этот, вербовал в агенты. Насилу отбоярился. Разыграл из себя…

— Погоди, Потапович, — остановил его Смирнов и обратился к Компанийцу: — Ну, и вы, Иван Семенович, сказали о моем протеже своему доброму знакомому — околоточному?

— А что я должен был сказать? — Компаниец тяжело взобрался на бричку, поудобнее умостился на заднем сиденье и, разбирая уже вожжи, наконец ответил: — Сказал, что ничего не знаю. Спровадил к Власу. А что уж там Влас ему плел…

— А вы как будто не знаете, — сдержанно возмутился Влас. — Будто я не рассказывал вам еще раньше, как было дело. Что уже спал человек, когда вы из гостей вернулись. Вот и не стал будить. Куда он на ночь глядя? А когда рассвело, проводил его за калитку. Так куда там! Конечно, горбуну вы больше верите. Он таки стукач полицейский! А я кто? Обыкновенный дворник.

— Ну, хватит тебе! — примирительно сказал управляющий. — Ступай лучше ворота открой. А то вы меня тут заговорите, что и ночь в дороге застукает. — Потом махнул рукой Смирнову — «до свидания» и тронул лошадей, поехал вслед за Власом.

Смирнов отошел в тень от дома, сел на ступеньку крыльца черного хода и закурил. Бессонная ночь и дневная тревога давали себя знать. Очень хотелось спать, вот так упасть бы и хоть полчаса поспать. Да разве до сна сейчас! Если ко всему еще и это!.. Одним словом, чем дальше в лес…

Через несколько минут подошел Влас.

— Поехал, — сказал, лишь бы что сказать. Сел и сам тут же на спорыш и тоже закурил.

— Спасибо тебе, Потапович, — после недолгого молчания сказал Смирнов.

— За что?

— Сам знаешь.

И снова молча сидели, курили, глубоко затягиваясь цигарками. Наконец долгое молчание нарушил Влас:

— Вот беда мне с Груней, Максимович. Целый день места себе не находит.

— А что с ней? — забеспокоился Смирнов.

— Догадывается уже. Вот я… и хочу спросить, и страшно. Про Тымиша Невкипелого — правда ли?

— Правда, — печально кивнул головой Смирнов. — Нет Тымиша в живых.

— Ой, горе! — Влас закрыл ладонью лицо и низко склонился головой.

Не скоро Смирнов решился оторвать его от тяжких дум:

— Потапович! А как тебе показалось тогда, поверил он твоим россказням? Или, может, отдал предпочтение своему стукачу горбуну?

— Не знаю, — ответил Влас, но, помолчав, добавил: — Не должон бы. Какое ж ему предпочтение?! Он стукач — и я стукач. Дак у меня ж еще тридцать лет беспорочной службы денщиком у генерала. — Чуть усмехнувшись, видя удивление Смирнова, Влас пояснил, что при управляющем не хотел говорить об этом: и себя дал завербовать сегодня. — Потому как увидел, к чему идет, — продолжал он. — Не единожды, чай, доведется нам еще и не в такие переплеты попадать.

— А ты хорошо подумал, Потапович, прежде чем… Ведь знаешь поговорку?

Влас старательно раскурил пригасшую цигарку и потом сказал:

— Знаю. Этой поговорке меня добре научил еще первый мой хозяин, сапожник, к которому я попал сразу из приюта. Сперва, бывало, огреет чем попало, а уж тогда и словесно добавит: «До каких пор я тебя, байстрюк, учить буду? Семь раз отмерь!» Да ты же меня, Максимович, не со вчерашнего дня знаешь!

— Разумеется. Если бы не знал, разве я пользовался бы твоим гостеприимством? Вот уже четвертый месяц, как ни приезжаю в город, прямо сюда, на Дворянскую, и иду, как к себе домой. Даже независимо от того… Не думай, что я такой наивный человек и не знал до сих пор, что ты о многом в отношении меня догадываешься. Только я виду не подавал. Ибо это меня как раз и устраивало. Ждал, пока сам заговоришь. Рано или поздно, а это должно было случиться. И, как видишь, не ошибся, дождался. Да иначе и быть не могло. Ведь ты умный человек и пролетарий, можно сказать, с детских лет. Так с кем же тебе по пути, как не с нами, большевиками?!

Никогда еще за все месяцы они не разговаривали так откровенно и сердечно, как в этот раз. И в конце концов договорились, что лучший способ присоединиться Власу, как сочувствующему большевикам, к их подпольной деятельности — это превратить свою квартиру, вернее, дом Галагана, хотя бы на время, пока хозяин живет в своем имении, в явочную квартиру. Первоклассную! Ибо действительно, кому придет в голову заподозрить в связях с подпольщиками недавнего генеральского денщика, а теперь дворника Галагана, человека, очевидно, проверенного, которому помещик Галаган целиком доверяет. А горбун? Да, дворник из первого номера беспокоил и Смирнова. Но, пораздумав, они наконец нашли способ если не обезвредить совсем, то, во всяком случае, как можно больше усложнить его подлую работу полицейского стукача. А тем самым, возможно, и совсем со временем отбить у него охоту к этой довольно хлопотной работе. Как раз самого Власа осенила эта счастливая мысль: не заделаться ли ему сапожником? Только по настоящему, не так, как до сих пор — между делом — для себя да для знакомых, а с размахом, с вывеской. Чтобы калитка целый день не закрывалась от заказчиков. Пусть следит тогда, подлая душа! Смирнову эта мысль показалась дельной. И чтобы не откладывать в долгий ящик, он сам вызвался написать такую вывеску. Хотя бы для начала. С тем чтобы после заказать лучшую — «художественную» — настоящему живописцу. Влас разыскал подходящий кусок жести, зеленой краски — от ремонта крыш осталась, черной, к сожалению, не нашел. Но это как раз было на руку Смирнову. Потому что самый цвет, зеленый, не свойственный вообще обуви, требовал от него и соответствующей условной манеры изображения сапога — одним контуром, на что у него, собственно, только и хватило таланта живописца. И в тот же день, только краска просохла, Влас прибивал уже вывеску на заборе с улицы возле ручки звонка.

Нарочно выбрал время, когда на улице не было людей, чтобы не привлекать внимание — горбуна в первую очередь, конечно, — к самому факту появления вывески именно сегодня, в такой день! Осталось вбить последний гвоздь. И неожиданно из-за спины через улицу послышался окрик:

— Эй, сосед!

Влас оглянулся: конечно же он, горбун, словно из-под земли вырос! Стоит в подворотне, попыхивает цигаркой, щерится в ухмылке:

— Надумал, значит, разбогатеть! Мало того, что метлой, хочешь еще и шилом деньги загребать!

«А будь ты неладный!» — ругнулся Влас, а ответил в тон ему:

— Какие там деньги! Надоел сахарин к чаю, так, может, хоть шилом ухвачу патоки.

И уже взялся было за щеколду калитки, чтоб зайти во двор, но горбун поспешно крикнул ему вслед:

— А новость слыхал? Свеженькую!

От недоброго предчувствия у Власа вдруг болезненно стиснулось сердце. Не выдержав паузы, спросил:

— А что за новость?

— Дак половили ж всех! Уже им и полевой суд был. Уже и приговор приведен в исполнение: расстреляли всех десятерых. Вон и ахвишка, — показал рукой через улицу на Галаганов забор.

Влас глянул — правда, в нескольких шагах от калитки на заборе белел листок.

Первым желанием его было сразу подойти к объявлению, убедиться воочию. Но сдержался. Знал, что самой походкой своей выдаст горбуну свое чрезвычайное волнение. Он собрал всю свою выдержку и сказал нарочито равнодушно:

— Подумаешь, диво! Как было, так и есть…

— Как «так»? — даже подступил горбун на край тротуара.

«Вишь, подлая душа! Ждет, не ляпну ли чего-нибудь про власть». И ответил:

— А вот так, как народная пословица говорит: «Паны дерутся, а у мужиков чубы трещат».

И лишь теперь, да и то неторопливо, будто только из любопытства, подошел к объявлению на заборе. Пропустив весь текст — знал его содержание от горбуна, — жадно впился взглядом в столбик имен. Нет, Гармаша не было среди них. И вообще не было ни одной знакомой фамилии. Тем не менее он снова и снова — в который уж раз! — перечитывал этот траурный список неизвестных ему людей. Вплоть до того, что буквы уж слились в сплошное серое пятно. А он все не мог, хоть и знал, что нужно, ведь следят за ним, не мог сойти с места. Будто стоял не перед объявлением немецкой комендатуры, а у свежей, только что засыпанной землей братской могилы.

XII

Артем узнал о казни десятерых уже только ночью, когда Серега вернулся из города, куда ходил разведать. Пошел он еще засветло, сразу же после последних в этот день похорон, вместе с могильщиками; обещал не задерживаться. Да вот уже и ночь затянула снаружи густо-синими завесами все оконца колокольни, а его все не было. Артем стал беспокоиться, ведь в такой день не шутка и в переделку какую попасть. Поэтому, услышав наконец шорох ног у дверей, а потом осторожный скрежет ржавого засова снаружи, кинулся сразу к порогу. Не дав Сереге даже сесть с дороги, начал допытываться, что там, в городе. Но Серега не спешил с рассказом. В руках держал небольшую корзинку — осторожно поставил под стеной. С нее и начал, пытаясь хоть немного оттянуть свой печальный отчет Артему. Дескать, прямо как тот дурень со ступой: вчера в город пёр корзину, а сегодня обратно сюда вынужден был тащить.

Артем спросил, что за корзинка, без особенного, правда, интереса, просто чтобы поскорее покончить с этой темой. Но просчитался. Сереге только этого и нужно было от него — малейшей, пускай даже притворной заинтересованности. Для начала. А дальше уж Артем вынужден был слушать его до конца, не перебивая. Ведь дело касается непосредственно его самого. Не торопясь — свертывал как раз цигарку — и очень уж подробно начал рассказывать историю этой корзины. Не для других, а именно для них, в Князевку, была она приготовлена. Немного взрывчатки, полсотни детонаторов. На сахарном заводе в Князевке хлопцы изловчились делать из обрезков водопроводных труб корпусы ручных гранат. Но с начинкой дело у них швах. Вот Смирнов всякий раз, бывая в городе, и возьмет кое-что из этого подвала. Так было и в этот раз. Вчера Серега занес на ту же самую квартиру на Полтавской улице передачу с тем, что сегодня, проезжая мимо дома, Смирнов заберет ее в бричку. А не вышло, как думали. Все спутали немцы своими облавами. Оказия с бричкой отпала. Смирнов собирается выехать из города сегодня ночным поездом. И корзину брать с собой не захотел. Правильно, конечно, но и оставлять на квартире нельзя было. И так бедняга хозяин за сегодняшний день просто измучился. Несколько раз прибегал к Серегиным родителям, все допытывался, где он да когда будет. И в конце концов не выдержали нервы у человека. Хорошо, что Серега забежал домой и, узнав от родных, подался сразу же на Полтавскую. А тот уж и корзину всю выпотрошил. Ждал только вечера, чтобы по частям все в овраг выбросить. Собрал Серега все снова в корзину да вот и притащил обратно в подвал. Пускай лежит до поры — до новой оказии.

— А может, ты прихватишь с собой? — И, не дав ответить, рассуждал вслух: — В такой упаковке неудобно, конечно, это кабы вещевой солдатский мешок. Но увы, его нет. Ну, да что-то нужно будет придумать, какую-нибудь котомку тетка даст иль, на худой конец, хоть наволочку. А к ней бечевки можно будет…

— Ну, это не к спеху! — остановил его Артем, уже разгадав настоящий смысл многословия товарища. — Придет день — тогда и придумаем, что да как. Ты лучше рассказывай, что там в городе делается.

Тянуть Сереге дальше уже нельзя было, и он стал рассказывать. Даже объявление немецкой комендатуры со списком казненных своими глазами читал.

Артем как сидел под стеной на корточках, так и застыл, потрясенный страшной вестью. Молчал и Серега, ждал, что вот-вот Артем спросит — кого же. Но Артему сейчас было не до этого. Для жгучей боли и тяжких дум достаточно было и того, что он знал о них с абсолютной уверенностью: никто из них не виновен. «Вот и выходит, что погибли они вместо нас! — немилосердно терзал сердце свое Артем. — Значит, мы с Романом и Серегой тоже повинны в их смерти. И то, что не хотели этого, что даже не предвидели самой возможности такой беды, ничего здесь не меняет. Да уж так ли, правду говоря, и не предвидели, чего нужно было ожидать от этих извергов? А для чего же голова на плечах? Не знали только, кто пострадает, на кого обрушится их черная месть. А впрочем, какая разница! Лишь бы не нас! Уж не потому ли так ловко справились с тем делом — не попались. Отделались другими, не виновными. А сами, как крысы, разлезлись по своим норам!..»

— Ну, хватит, Артем, — не в силах был дальше терпеть Серега это настоянное на черной тревоге молчание. — Сколько ни горюй, ничем не поможешь. Это нам наука на будущее… Полно, хватит! — И будто для того, чтобы показать, что у него лично уже покончено с этим, и склонить к тому же Артема, он как-то подчеркнуто по-будничному, хлопотливо, на коленях пододвинулся к лунному — в узенькое оконце — прямоугольнику на полу и стал вынимать из карманов, из-за пазухи и раскладывать, будто на расстеленной скатерти, харчи: кусок лепешки, пучки зеленого лука и даже несколько сухих тараней. Но приглашать Артема ужинать еще не решался. Принялся за другое дело: взял корзину и спустился в подвал.

А когда через какие-нибудь четверть часа выбрался наверх (пока вынул все из корзины, пока разложил как следует — детонаторы отдельно, взрывчатку в другое место — да еще немного посидел на топчане, просто чтобы дать Артему побыть одному), Артем все еще сидел на том же месте и даже в той самой позе; но теперь он уже курил — блестел огонек цигарки, и вся косая лунная полоса от оконца кипела синим табачным дымом. «Ну, слава богу, раз закурил, значит, отходит понемногу», — и Серега сказал, стараясь, чтобы слова звучали как можно естественнее:

— Докуривай, да и будем ужинать. Чем бог послал.

Артем ничего не ответил. Но, докурив цигарку, бросил окурок и спросил вдруг, явно отклоняя попытку Сереги увести разговор в сторону:

— Ну, так какую мы имеем науку из этого?

— А ты что, сам не понимаешь? — захваченный врасплох, отделался вопросом Серега, хотя вполне мог бы ответить и по сути.

Он еще днем, в городе, стоя перед тем страшным объявлением комендатуры, охваченный печалью и отчаянием, сразу же постиг горькую и, казалось ему, неоспоримую истину, что молодецкий тот их поступок на самом деле был лишь очень тягостной и непоправимой ошибкой, за которую пришлось дорого расплатиться. Но тогда и потом — на людях, в разговорах, в хлопотах — Серега не мог еще как следует сосредоточиться на этом, глубже продумать, чтобы прийти к более широким обобщениям, сделать определенные выводы. Но если сам не смог, то пришло это со стороны, во время одной общей беседы…

А вообще чего только не наслушался он в этот вечер! Конечно, в большинстве своем славгородцы тяжело переживали случившееся и горевали о погибших. А поэтому и немцев кляли страшными проклятиями… Однако ни разу Серега не слышал, чтобы кто-нибудь заодно упрекнул и их, неизвестных им, которые своей отчаянной дерзостью прошлой ночью как раз и вызвали у немцев этот взрыв черной мести. И Серега понимал причину. Хотя бы в отношении тех, которые думали, что и их, тех отчаянных, расстреляли в числе десятерых: смерть словно бы заслонила их, вязала людям языки. Но почему же тогда и другие, кто допускал или даже верил в то, что они живы, что им посчастливилось избежать расправы, вели себя точно так же? И было таких большинство. Преимущественно среди мужчин. Было непостижимо — на чем держалась у них эта вера, ничем реальным не подтвержденная? Чтобы удостовериться, Серега как-то в общей беседе, когда коснулось этого, нарочно довольно остро возразил. Ерунда, мол, как можно думать, что живы, если в сто раз вероятнее, что их расстреляли в числе десятерых. «Нет, — непоколебимый в своей вере, сказал пожилой человек и, сделав паузу, пояснил: — Потому как такие атлеты, заруби себе, хлопец, или, сказать бы, отчаянные, живыми в руки немцам не сдаются! Раскумекал? Поэтому и говорю: нет, не расстреляли их. Вот увидите: они еще не раз покажут немцам. Да еще и не так!» Вот тогда Серега и услышал слова, которых не хватало ему сейчас и для которых еще тогда была открыта его смятенная душа. «Э, болтай! — медленно произнес бородатый человек, вылитый Илья Муромец, только пеший да вместо шлема вывернутый мешок грузчика на голове. — Ни к чему все это. Лишь бы только людей своих губить! Плетью обуха не перешибешь!»

Потом и по дороге на кладбище — шел той же тропкой по оврагу, что и на рассвете сегодня с Артемом, — слова эти не раз слышались Сереге, и были они как сопровождение его невеселым думам — не давали им растекаться, направляли в одно русло. «Что правда, то правда! И нужно с этим делом кончать!» — в который раз уже, порой даже в голос, повторял он себе. И чем дальше, все крепче утверждался в этой своей новой позиции: «Чего же сопишь? Что уже не приведется в героях походить? Ничего, обойдешься. Довольно с тебя и того, что уже походил в атлетах — отчаянных!» Утомленный и лютый на себя, на клятую корзину, от которой ныли плечи, на весь свет, подходил он к своему пристанищу с твердым намерением сразу же откровенно поговорить с Артемом обо всем. И пусть сам как знает, а на него в таких делах чтобы не рассчитывал впредь…

А вот теперь, когда Артем сам допытывается, — молчит, уклонился от разговора. Почему? Не сразу Серега осознал, что вся причина была в самом тоне, каким Артем спросил его и который не обещал ничего хорошего, а наоборот — уничтожал последнюю надежду на то, что, может, все же удастся и Артема переубедить. Где там! Значит, конец дружбе. А порвать с Артемом, да еще накануне разлуки, Сереге очень не хотелось. Поэтому и медлил. Но сколько можно?.. «Ну, добро, коль уж так не терпится тебе!..» Но это пока что только в мыслях. Ибо после такой затяжной паузы Сереге казалось просто невозможным ответить обыкновенными словами. Нужны были слова какие-то особенные, весомые, которые одновременно и оправдывали бы это длительное молчание, и были бы точным и исчерпывающим ответом Артему на его вопрос. Наконец сказал:

— Так, спрашиваешь, какую науку имеем из этого? А вот какую: «Плетью обуха не перешибешь!»

— Вот оно что! — и впервые за весь вечер Артем переменил позу — сел на полу удобнее, охватив руками колени. — Ну, ну, валяй дальше.

— И не из своей головы взял, — продолжал Серега, — а, можно сказать, из людских уст, своими ушами слышал. Иль, может, для тебя полмиллионная армия ихняя, что топчет нашу землю, не обух? Без малого полсотни дивизий.

— А сколько нас на Украине? Да одних только фронтовиков недавних взять!..

— А оружие? — не сдавался Серега. — Сказать кому-нибудь, что на весь Славгород с уездом, даже на всю зону — вот это и весь наш арсенал, что под помостом здесь, в погребе. Не очень размахнешься!.. Нет, Артем, не знаю, как ты, но я целый вечер думал об этом и так себе надумал… Если пока невмочь нам одним натиском выгнать их прочь с Украины, то не лучше ли для нас… не дразнить их пока что? Пока не наберемся сил. Ну их к черту!

— Вот как! Пусть, значит, грабят, насилуют?.. Пусть вешают нашего брата?! А мы — потакать им? Да как у тебя язык повернулся?..

— Не потакать… — пожалел уже Серега, что завел разговор об этом сейчас, так не вовремя. — Но ты же видишь, к чему это приводит. За одного немчуру десятерых своих отдать! Ну можно ли своими людьми так разбрасываться!

— Хоть не допекай! И так пекло на душе! — покачал сокрушенно головой. И не скоро уже после заговорил — спросил, кого же расстреляли.

Но Серега не знал их всех. Говорили, что больше из окрестных сел. Приехали на базар, а их и сгребли. Но из местных тоже есть. Весь двор комендатуры забили арестованными, говорят. Из них и отобрали. Серега даже знал одного из них — Моргуна с их завода.

— Четверо детей мал мала меньше оставил. А ежели взять в расчет, что и остальные расстрелянные тоже не все из молодых…

— Да, Серега, — сказал Артем после паузы, — чего-чего, а крови да слез горьких вдовьих, сиротских еще будет и будет на нашей земле, пока вытурим эту нечисть. А думаешь, я от этого застрахован? Нет! И все же прямо скажу: пусть лучше сиротами будут жить на свободной, счастливой земле, чем в ярме ходить, хоть и при живом отце.

Сидел после в глубоком раздумье, вдруг вскочил и начал куда-то собираться. Собственно, и сборы-то все, что картуз надел. Серега забеспокоился:

— Куда это ты вдруг?

— Да нет, эту ночь еще никуда. — И уже от порога пояснил: — Есть еще дела завтра в городе. Просто приткнуться где-нибудь на дворе до утра, духота здесь.

Тогда Серега закрыл крышку подвала — была открыта, чтоб проветрилось внизу, собрал с пола, растыкал по карманам еду и вышел вслед за Артемом…

XIII

На следующий день Артем с самого утра стал собираться в дорогу. Запаковал сотню запалов к ручным гранатам и немного взрывчатки. Вернее, сколько вошло в обычный солдатский вещевой мешок, раздобытый Серегой у тетки. Засаленный — и стирка не помогла, латаный-перелатанный. Но ничего. Все же лучше, чем набойчатая наволочка. Хоть не будет мозолить глаза. Идет себе солдат, может, из плена немецкого возвращается, а может, из госпиталя, вишь, и прихрамывает. Выбираться из города надумал пешком хоть до первой железнодорожной станции, просто по межам в хлебах, что сразу же за оврагом широко разлились половодьем туда, к самому лесу, синеющему верст за десять от кладбища. Не нужно и ночи ждать, можно засветло. Хоть бы и сейчас. Но, не повидавшись с Таней, не узнав, что она ему принесет с Троицкой, Артем не мог уйти из города.

А тем временем случилась и работа — нужно было им с Серегой яму копать. Могильщики почему-то не явились.

— Уж не примкнули ли и они к забастовщикам? По всем предприятиям объявлена двадцатичетырехчасовая забастовка протеста, — рассказывал служащий из похоронной конторы. — Ну, так то ж одно дело! А как можно донять немцев тем, что покойники будут лежать в такую жару без погребения?! Специально для этого и пришел, чтоб уладить это дело.

Хлопцы согласились и тут же, не мешкая, начали копать. А потом и могильщики пришли. И это было как раз кстати. Потому что в двенадцать Артему необходимо было быть в городе на свидании с Таней.

Чтобы не опоздать, Артем вышел раньше на какие-то четверть часа. Хотя табачная фабрика тоже бастовала, Артем уверен был, что Таня все равно будет ждать его, как условились, на проходной в двенадцать часов. И не ошибся. Еще за добрую сотню шагов он увидел ее среди прохожих на тротуаре — в той же, что и в прошлый раз, голубой блузке и синем платочке. Заметив Артема, Таня ускорила шаги и, когда встретились, торопливо только успели поздороваться, сказала невесело:

— Ничего, Артем, не вышло у меня с Христиной теткой.

— Не ходила к ней?

— Нет, ходила. Вчера, правда, мама не пустили. Такое в городе творилось! Пошла сегодня рано утром, прямо с фабрики, после митинга, вместе с подругой, что живет в той части города. Но пришла не вовремя. Столовники уже позавтракали, правда, но за столом под акациями сидели с газетой Христин дядька Иван — вернулся из рейса — да Мегейлик. А ему и не хотела попадаться на глаза, чтобы снова не прицепился со своей моралью…

Так, разговаривая, они дошли до небольшого скверика с серолистными от пыли акациями и сели на скамейку. Таня продолжала рассказывать.

С полчаса, наверно, бродила по улице, пока наконец разошлись они: заглянула в щель забора — никого нет за столом. Только тогда решилась. Тетка была дома, хозяйничала на кухне. Ее появление хозяйку удивило, хоть она и старалась не выказать этого. А когда сказала, от кого, та недовольно передернула плечами. «Да он что, неужто и по сю пору в Славгороде? Что он себе думает, сумасшедший!»

— И так осерчала, что я уж и не осмелилась спрашивать что-нибудь про того человека. На, прячь свою зажигалку. И вообще… — у девушки голос задрожал от слез.

— А ты не горюй, — успокаивал взволнованную девушку Артем. — Будем считать, что этого именно и нужно было ожидать. — И даже пошутил: дескать, не всякий за первым разом схитрить сумеет, не моргнув глазом.

Натянутой шуткой Артем хотел скрыть от Тани свое огорчение от неудачи. Не может он, не имеет права, не разузнав ничего о провокаторе, покинуть город! Поэтому, попрощавшись с Таней — до отъезда уже не увидятся, — сразу же отправился сам на Троицкую улицу, к Петренкам.

Большого риска в этом, как думал Артем, не было. В доброжелательности Марии Дмитриевны по отношению к нему Артем не сомневался. Хотя ее неумение держать язык за зубами и возмущало его. Но он находил и оправдание ей: очевидно, была уверена, что вреда от этого не будет никакого. Так и вышло. Ведь если бы Мегейлик имел недобрые намерения в отношении его, зачем бы он сказал тогда Тане, что знает о пребывании его в Славгороде? Не так просто отправить другого на виселицу. Если, конечно, в человеке есть хоть капля совести. А Мегейлик, видать по всему, — человек совестливый. Хуже было с дядькой Иваном. С ним Артему никогда еще не приходилось встречаться. Но давнюю его враждебность из-за того, что «завязал свет» его племяннице Христе тогда в Таврии, хорошо запомнил Артем. Точно так же, как и его недостойную роль коварного советчика Христиной матери, а своей свояченице, что и привело в конце концов к страшному по результатам недоразумению между ним и Христей. Ну, да с тех пор много воды утекло. Поумнел, надо полагать, и дядька Иван.

Несомненно, немалый риск для Артема был в самом его появлении в городе хотя и с надежными документами, но в такой неспокойный день общегородской забастовки. К тому же ему нужно было пройти через весь город, чтобы добраться до Троицкой улицы, расположенной недалеко от вокзала.

А улицы были буквально «нашпигованы» немецкими и полицейскими патрулями, конными разъездами, которые бдительно следили, чтобы прохожие строго придерживались заведенного порядка, и, главное, чтобы не собирались вместе более чем три человека. Время от времени, на выбор, у наиболее подозрительных проверяли документы. Один раз пришлось и Артему показать свои. Но на этот раз ему, как Петру Сиротюку, повезло куда больше, чем позавчера Евтуху Синице: полицейский хоть и довольно долго мял в руке его удостоверение и военный билет, но так и не нашел к чему придраться.

«Наверно, и Лиходею сегодня не до того, чтобы рассиживаться долго после завтрака или перед обедом, — думал Артем, — тоже где-нибудь вот так рыскает!» И поэтому столкнуться с ним во дворе не опасался. А все же, прежде чем зайти во двор, по примеру Тани, и сам заглянул в щелку забора. Во дворе никого. Вот и хорошо!

Зато в квартире Петренко, только ступил с крыльца через порог, сразу же и наткнулся в сенцах на хозяина. Поздоровался с ним, назвал по имени-отчеству — Иван Лукьянович, добавив при этом: «Если не ошибаюсь».

— Нет, не ошибаетесь, — ответил хозяин густым басом, который так же, как и тенор Лиходея, был когда-то, перед войной, славой и гордостью церковного троицкого хора, управляемого регентом Мегейликом. Потом поинтересовался: — А вы кто такой будете?

— Да я… к Марии Дмитриевне, по одному делу, — чтобы выкроить хоть несколько минут, ответил Артем, сам удивляясь: ведь знал же от Тани, а почему-то думал, что сперва встретит тетку, а не его.

И в этот момент, услышав в сенцах разговор, из кухни показалась сама хозяйка и узнала Артема. На его приветствие ответила очень сдержанно, а окинув взглядом, добавила:

— Ну, слава богу, хоть лохмотья свои сбросил! — А мужу коротко пояснила: — Христин. Отец Василька. — И снова к Гармашу, но уже помягче: — Заходи, гостем будешь. — Она открыла дверь в комнату, но сама не зашла. На плите, мол, жарится как раз. И поручила мужу: — Займись, Лукьянович, гостем.

Мужчины зашли в комнату, просторную и светлую, раскрытая дверь из которой вела в другую комнату, видимо, спальню, напротив дверей стояла широкая кровать с целым набором подушек на пестром фоне ковра.

Артем кое-что знал о супругах Петренко из рассказов Христи еще в Таврии.

Лишь на десять лет старше Христи и на столько же моложе Христиной матери, а своей сестры, Мария смолоду жила в Славгороде, работала прислугой «за одну», горничной и кухаркой разом, у господ среднего достатка, и только уже перезрелой девицей, не раз до того обжегшись на ненадежных своих «женихах», вышла наконец замуж за немолодого бездетного вдовца, кондуктора пассажирской службы Ивана Петренко. Именно это и объясняло ее уважительное величание мужа по отчеству, но это же было причиной и мужней покорности ей, как жене, перед которой порядком провинился, не оправдав ее надежд на счастливую семейную жизнь: бездетными так и живут вот уж больше десяти лет. И очень страдали от этого оба. Было время, когда даже хотели удочерить племянницу Христю. Но девушка и слышать тогда об этом не хотела. Ведь должна была бы разлучиться, может, и навсегда, со своими родными — родителями и двумя сестричками. Потому что именно тогда отец собирался на переселение в Зеленый Клин. Однако, вернувшись через год из Сибири после смерти отца, а позже из Таврии, где была на заработках, Христя, устроившись на работу на табачную фабрику, жила у них вплоть до своего замужества. Да и после жили в одном дворе, питались даже вместе, живя как одна семья. И только спать расходились по разным квартирам. Свыклись, сроднились. И потому разрыв ее с мужем Петренки восприняли как свою личную драму, и Артем, конечно, понимал это. И настроен был соответственно: о прошлых горестях, причиненных Иваном Лукьяновичем, решил даже не вспоминать. Так и было бы, наверно, если бы Иван Лукьянович, наоборот, не был настроен очень воинственно.

— Так это ты и есть тот самый баламут, — дав минутку гостю освоиться в обстановке, начал хозяин, — что у законных мужей жен отбиваешь?

Артем ответил весьма сдержанно:

— Плохо, видать, вы свою племянницу знаете. Христя не из тех женщин, которую можно у кого-то там отбить. Сама рассудила, сама решила.

— А ты, выходит, ни при чем? Бессовестный ты человек! Мало того, что тогда, в Таврии, свел с ума и бросил. Хорошо, что у дивчины было где голову приклонить. Но и то… кабы не тот же Мегейлик… А нынче снова… Что тебе, девчат да вдовиц мало? Наладилась жизнь у молодки, вернулся муж из плена… Так нет, тебе нужно снова поперек дороги становиться!

Артем нахмурился.

— Ну, это не та тема, чтобы дискуссию с вами разводить. А кроме того, не одной Христи это касается. Есть еще Василько, сынишка. О нем как отец должен я заботиться иль на чужого дядю положиться?

— Бывает, чужой дядя лучше родного бати. Вот и Василька — вырастили бы и воспитали. Не бойся, босяком не пустили бы в свет. А так — кто знает, что из него выйдет. Может, и он пойдет по отцовской дорожке.

— А чем же плоха моя дорожка? — Артем, конечно, понимал, на что тот намекает, но не хотел сразу вдаваться в политику и перевел разговор в иную плоскость: — Слесарь на таком заводе, как «хапезе», это совсем неплохо.

— Да какой же ты слесарь! Был когда-то! А сейчас, рассказывает жена, углем самоварным промышляешь. С мешком по дворам собак дразнишь!

— Это случайная работа. А впрочем, чем она хуже вашей… — На языке у него вертелось и хотел добавить: «Зайцев по вагонам вылавливать!» — но вовремя вспомнил, что не на посиделки пришел, когда бы мог в любую минуту подняться и уйти, а по очень важному делу, и потому сдержался. А хозяин, как видно, по природе был не из разговорчивых. На этом и оборвалась их беседа. Когда хозяйка через несколько минут вошла в комнату, оба сидели молча — каждый занят своим: хозяин в конце стола набивал машинкой гильзы пахучим турецким табаком, явно с черного рынка — кто-нибудь из работниц вынес за пазухой через проходную, — а Артем от нечего делать листал засаленные страницы «Сонника», что, видимо, был настольной книгой в этом доме.

— Дала бы пообедать, так еще обед не готов, — ставя тарелку с едой на стол, сказала хозяйка. — Садись. Чем богаты, тем и рады.

Артем вежливо поблагодарил, но отказался. Во-первых, он не голоден, да и не в гости пришел, а по важному делу.

— И довольно деликатному, — добавил, не найдя более подходящего слова. — Поэтому хотел бы надеяться, что на этот раз разговор останется только между нами.

Женщина поняла намек и в свое оправдание рассказала, как все произошло с Мегейликом. Что он сам узнал еще тогда, как Лиходей прицепился за удостоверение. Но, конечно, полной уверенности у него не было. Вот и пристал потом с расспросами. Что же должна была делать? Изворачиваться, врать? А для чего? Вреда от этого никому никакого. А польза, может, и будет. Какая? Ведь теперь, когда уже знает, что ты живой, может, оставит надежду на то, что Христя все же вернется к нему.

— Ну и что же тут хорошего? — хмуро глянул на жену Иван Лукьянович.

Она досадливо пожала плечами.

— Неужто мало мы еще говорили с тобой об этом? Хватит! И чего бы это она сидела здесь, если вот он, ее настоящий муж, даром что невенчанный? Зачем ее детям, ведь скоро уже и второй будет, отчим сдался при родном отце! — И дальше, не дав мужу и слова вставить, спросила Артема: — Какое там у тебя дело, да еще важное?

Артем не стал мудрствовать, а прямо сказал, что его очень заинтересовал человек, завтракавший у них позавчера в числе четырех.

— Кто же это? — поинтересовался хозяин.

— Ты не знаешь. Дважды, как ты был в последнем рейсе, Терешко приводил с собой — обедать. Хотя… погоди, чего ж не знаешь! На рождество тоже приходил с ним на кутью. Не то родня, не то просто товарищ, из одной гайдамацкой сотни. Не помнишь?

— Когда та кутья была, а ты хочешь… — Однако чувствовалось, что он все же что-то помнил о той кутье.

Артем спросил, не знает ли Мария Дмитриевна, откуда он, тот человек. Или хотя бы куда он поехал теперь из Славгорода. Но и об этом ничего определенного женщина сказать не могла. И хоть как ни старалась вспомнить, ибо видела, что для Артема это очень важно, и искренне желая помочь ему, ничего не могла припомнить. Кроме того, что село в лесу, куда еще немцы и ногой не ступали. Потому как кругом было полно повстанцев-лесовиков. И в их селе с весны почти в каждой хате они стояли, а теперь, по теплу, большинство в шалашах в лесу комаров кормят. Но и в селе еще много их. Большинство, правда, больные сыпняком. Жаловался, что совершенно загажено село, а такое ж красивое когда-то было: в садах, над самой речкой Пслом. До войны, дескать, дачники не только из Харькова, а даже из столиц приезжали — из Москвы и Петербурга.

— Подгорцы! — не сдержался Артем, — Или Зеленый Яр.

Сомнений не было никаких. Ведь из всех сел той лесной местности над Пслом именно живописные Подгорцы и Зеленый Яр были издавна облюбованы дачниками. Одно из этих сел. Но как же этого мало: лишь название села да чирей под глазом. Имя Пашко, ясное дело, в счет не шло: в селе в собаку камень брось — в Павла попадешь. Да, примет не густо!

Убедившись, что больше уж ничего не узнает, Артем сразу и стал прощаться.

Уже подав руку гостю, Мария Дмитриевна еще раз, почти с возмущением, спросила мужа:

— Так как же, Лукьянович, значит, так и не вспомнил?

— Не вспомнил. Да мало ли с кем он к нам…

— Нет, на святки — только с ним. Со своим кровным побратимом. Еще припоминаю, когда подвыпили, выхвалялся, как они с Терешком самую смерть перехитрили на фронте, в шестнадцатом году. Самострелы оба. Один — другого. Только так небось и выскочили из той мясорубки…

И вдруг, не ожидая ответа, подошла к стене, где вокруг зеркала под вышитым полотенцем было пришпилено десятка два поздравительных открыток — «Христос воскрес!», «С днем ангела!», а на гвоздиках — различные фотокарточки в рамках, — и сняла одно «кабинетное» фото. Посмотрела на обороте.

— Ну да есть вот, — и подала Артему.

Но Артем сначала посмотрел на самое фото.

На фоне задника с изображенным на нем бурным морем, среди бутафорских прибрежных скал, стояли в напряженных позах двое молодых людей — в солдатских шинелях, в гайдамацких шапках и с саблями наголо в руках. Узнать было нетрудно — Лиходей и тот его приятель. С волнением, будто карточный игрок, что открывает последнюю прикупленную карту, он повернул фото и прочитал на обороте:

«Уважаемым Марии Дмитриевне и Ивану Лукьяновичу Петренко — на добрую память. Терентий Лиходей. Декабрь 1917 г.»

И немного ниже той же рукой было дописано:

«А рядом со мной — Пашко, кровный побратим мой и тоже, как видите, не только меткий стрелок, но и бравый рубака».

— Так, может, «Пашко» не имя, а фамилия его?

— Ну да, — сказала молодица. — У нас в Поповке полсела — Пашки.

— Да и в нашей волости есть целый хутор Пашковка. И небогатый хутор, скорее бедный. Должно быть, и в лесу да в Подгорцах теперь их немало, — рассуждал нарочно вслух Артем, чтобы объяснить свою просьбу: — Нельзя ли мне это фото хоть ненадолго? Верну в целости.

— Нет, нельзя! — категорически отказал хозяин — и к жене: — Повесь, откуда взяла.

Женщина, видимо, колебалась, но потом все же повесила фото на гвоздик.

Иван Лукьянович хмуро молчал, только еще старательнее орудовал своей машинкой. Но когда гость, попрощавшись, направился к выходу, он сказал:

— А Христе передай: пусть выбросит дурь из головы и возвращается домой. Блудница бессовестная! Бросить больного мужа на произвол!.. А если бы не он…

— Хватит! — властно остановила его жена. — Ничего ему не станется. Выходится и без нее.

Но когда вышли на крыльцо, задержала Артема и сама заговорила о Христе. Не о возвращении ее в город, конечно, а беспокоилась — так ли уж необходимо жить ей сейчас в Ветровой Балке?

— Может, в Поповку, к своей матери, переехала бы с Васильком, хотя бы на это время, пока…

— Что пока? — нахмурился Артем, догадавшись, что тут не обошлось без Мегейлика.

Мария Дмитриевна не стала скрывать. Да, именно он первый забеспокоился по этому поводу. Будто бы при нем Лиходей в разговоре с тем своим приятелем сказал, что вскоре немцы будут леса те прочесывать.

— «И в селах лесных и что под лесом, говорит, очень неуютно будет!» Вот почему я…

— Нет, Мария Дмитриевна, это не выход, — вздохнул Артем, очень расстроенный известием.

— Почему не выход?

— Да Христя и сама не пойдет на это. Чтобы не ставить меня в трудное положение. Ведь не у всех жен красноармейцев и партизан есть где-то на стороне родня, где можно отсидеться. Иной путь нужно искать…

И не стал больше терять времени, тепло поблагодарил хозяйку за все и пошел со двора.

XIV

Когда Артем вернулся на кладбище, Сереги еще не было. Днем они вместе пошли в город: Артем — повидаться с Таней, а Серега — к себе домой. Он утром вдруг решил идти вместе с Артемом в село. Хоть до полдороги проводит. Все же вдвоем сподручнее и выбираться из города, да и в дороге. Кроме того, где-нибудь в глухом селе на обратном пути выменяет сала кусок иль пшена мешочек — на барахлишко, что мать найдет, может, у себя в сундуке. Вот дома и задержался.

Но на этот раз Артем был даже рад случаю побыть одному. Прошлой ночью они с Серегой, удрученные событиями в городе, до самого рассвета глаз не сомкнули, сначала в невеселой беседе, а потом, утомленные вконец, молча ворочаясь с боку на бок на твердом полу в колокольне, куда их снаружи загнало соловьиное щелканье, звеневшее в ушах, не дававшее уснуть. А встали, как и всегда, только-только солнце выкатилось из-за городских домов. И Артем сейчас чувствовал потребность заснуть хотя бы на час — перед дорогой.

Он прошел тропинкой меж могильными холмиками к буйным зарослям отцветшей уже сирени и прилег на траву, на согретую солнцем землю. И заставил себя уснуть. Но сон был неглубокий, тревожный. Приснился ему снова, как и вчера днем, Невкипелый Тымиш. Только на этот раз приснился не мертвый, а живой, каким запечатлелся в памяти в последнюю встречу с ним в экономии, куда Артем пришел попрощаться с Остапом и своими близкими друзьями перед своим неожиданным отъездом из села с Данилом Коржем.

Разыскал Тымиша возле воловни. Здесь больше толпилось людей и особенно громкий стоял крик. Ведь скотнику каждый раз приходилось иметь дело не с одним хозяином, как конюху или чабану, а одновременно с четырьмя «компаньонами» на каждую пару волов. А среди четверых непременно оказывался, а то и не один, крикун отчаянный. Поэтому сдержанный, спокойный, но, когда нужно, твердый, как кремень, Тымиш был здесь сейчас как нельзя более на месте. Даже не повышая голоса, он мог остановить крикуна: «А погодь! Так чем же эта пара волов не подходит вашей кумпании?» Причины называли всякие, вплоть до таких мелочей, как стертая ярмом шея или то, что не одной масти. «А вам что, в подкидного ими играть?! Не привередничайте! А что староваты, так разве для кого другого они помолодеют? Давай, Омелько, кто там дальше по списку!» Когда Артем появился здесь, подошла очередь четверки, в которую входил и Остап. Все четверо уже протолкались к самым воротам загона и нетерпеливо ждали Омелька, отвязывавшего волов. Не успел он подвести их к воротам, как первый Остап возмущенно крикнул: «Да это же те самые! Где твоя совесть, Омелько?! Правый же подорванный! Разве не видно?!» — «А нужно было по совести дерево накладывать тогда, — сдержанно ответил Омелько Хрен, — вот и не подорвал бы. А кому ж их, как не тебе с Мусием, ведь тоже был тогда с тобой». — «А мы ж тут при чем?! Чего мы должны страдать?!» — взревели в два голоса Муха Дмитро и Скоряк Андрий. Поднялся крик. Еще немного — и, возможно, до драки дошло бы. Вот тогда и вмешался Тымиш. На этот раз немного повышенным голосом — тоном команды, такой привычной для всех недавних солдат: «Смирно! Что за ярмарка! Дайте сказать! — С трудом, но в конце концов ему удалось утихомирить возбужденных мужиков. Можно было уже говорить обычным голосом, без крика: — Мой совет таков: руби, Омелько, налыгач пополам. Один конец — Остапу с Мусием Скоряком, а другой — остальным двоим. — В этот момент увидел в толпе Артема. И у него невольно вырвалось: — Или как ты считаешь, Артем?»

Воцарилась тишина. Стали слышны шум и крики от клуни, где распределяли жнейки и конные молотилки. Момент был поистине драматичный, кое для кого во всяком случае. И очень любопытный — для остальных: как выйдет Артем из этого неприятного положения? А сам Тымиш уже и пожалел: зачем было впутывать сюда Артема! Хотел, не ожидая его ответа, внести другую пропозицию — на выбор, но как раз в это время заговорил Артем: «А вот что я скажу, товарищи! Что сам премудрый царь Соломон и тот не рассудил бы более мудро! — А чтобы не подумали, что шутит, добавил: — А как же иначе? Кто же должен расплачиваться за нерадивое отношение к народному добру, как не тот, кто это допустил!» — «Тьфу! Вот это брат, называется! — возмущенный, крикнул Остап. — Вот так поддержал!» И забурлила снова толпа. Только теперь, кроме ругани, слышны были и иронические советы, иногда довольно остроумные, и даже смех. Наконец порешили на том, что будут ждать, пока все, кто значится в списке, не получат; какая пара волов останется — та и будет их… Тымиш с Артемом отошли за угол воловни, в затишек от ветра, и закурили. «Э, — сокрушенно качнул головой Тымиш, — и какой бес меня за язык дернул! Вот так негаданно поссорить тебя с Остапом!» — «Оно б и ничего, — сказал на это Артем, — если бы оставалось времени больше, чтобы помириться. А то сейчас вот еду из дому». Это известие просто ошеломило Тымиша. «Да как можно — в такой день! — И, оправившись немного, продолжал: — Что, у тебя горит?» Артем рассказал об оказии: Данило едет в Хорол на ярмарку, заехал за ним — подвезет до Поповки. Прежде чем отправиться в Харьков, нужно во что бы то ни стало с сынишкой повидаться. «Еще бы! — согласился Тымиш. — Хоть на четвертом году, коль не удосужился раньше!» Из рассказа Артема сразу по приезде в село Тымиш знал уже о его любовной истории на молотьбе в Таврии, пять лет назад, и о прижитом с какой-то заробитчанкой ребенке. Знал и о намерении его забрать к себе своего сынишку от его матери, для которой, надо полагать, ребенок был лишь обузой. Не зря же, чтобы развязать руки (работает на табачной фабрике в Славгороде), а может, не только руки, а и подол, как грубо говорил о ней Артем, не успела проводить мужа своего на войну, как уже и сплавила ребенка. Подкинула своей матери в Поповку — старой и убогой женщине, живущей даже не в своей хате, а у кулака за отработки. И Тымиш целиком поддерживал Артема в его решении забрать мальчонку к своим родным, в Ветровую Балку. А где же ему и корни пустить, как не на земле своих предков! И вот сейчас представилась возможность. «Ну что ж, раз такое дело, нужно ехать, — сказал Тымиш, помолчав. — Жаль было бы пропустить такой случай. А главное — своевременный!» И пояснил, что нужно ведь раньше мальца в подворные списки вписать, — а за глаза это не делается, чтобы без канители потом, как будут землю делить, а это, очевидно, будет сразу после святок, и на его душу десятину прирезать к Остаповой норме. «Да не забудь кожушок какой взять из дому. Закутаешь малого, да пусть и привезет Корж, возвращаясь с ярмарки». Но Артем сказал, что на этот раз не удастся забрать сынишку. Мать не велит без разрешения Христи. Какая ни есть, а все же, мол, родная мать ему, Васильку. Резонно, конечно. «Пускай уже, когда с войны вернусь». — «Да оно так… Ну, а если вдруг?..» — Тымиш оборвал фразу, сообразив, какие недопустимые, неуместные слова ляпнул. Но Артем, не придав особого значения, ответил просто: «А если вдруг… тогда ты это сделаешь за меня. С тем и пришел, чтобы просить тебя об этом». — «И слушать не хочу!» — сердитый еще на себя, ответил Тымиш. Но чувствовалось, что доверие, оказанное ему товарищем, очень тронуло его. Артем словно бы и не слышал его слов, продолжал: «На Остапа надежда плоха: растяпа он, не годится на такое серьезное дело. Может, и не захочет отдать она, хотя бы назло. А ты хлопец-кремень. Коли возьмешься, знаю, что добьешься». — «И не подумаю. Сам заберешь. Не с такой войны выскочил целым… А мы тебя еще оженим перед тем. Чтобы уж и мачеха была ему готова!» После того как разговор зашел, хоть и в шутку, о женитьбе, ничего удивительного не было, что Тымиш вдруг заговорил об Орисиной свадьбе. Спросил, не боится ли он своим отъездом обидеть сестру. «Небось скоро и в вашей хате троистые музыки заиграют?» Артем пожал плечами: «Ты что, не знаешь! Про «скоро» и разговора не может быть. От ветра еще шатается невеста после болезни. — Он, видимо, колебался немного, а потом добавил: — Да и вообще… про свадьбу эту вилами по воде писано!» Тымиш напряженно ждал, что он дальше скажет. Но Артем не стал рассказывать о неожиданных осложнениях у Ориси с Грицьком Саранчуком в связи с Ивгой Мокроус. А Тымиш не стал допытываться, не решался, а может, сам догадался, в чем дело. Вполне возможно, иначе чего бы он так нахмурился — даже потемнел весь с лица. И вдруг сказал, едва сдерживая себя: «Ну, что касается «вилами по воде», то можешь ехать спокойно. В случае чего… — И, не сдерживаясь больше, вспыхнул — и в ярости: — Да я из него душу вытрясу!» — «Тю на тебя! — обеспокоенный такой вспышкой, воскликнул Артем. — Разве можно, дурень ты божий, в таком деле человека принуждать? Да и почему ты думаешь, что ежели на то пойдет у них, то только потому, что Грицько передумает, а не Орися? — Не дождавшись ответа, продолжал: — Одним словом, не впутывайся в это дело. Сами разберутся и решат — так иль иначе. А ты лучше о себе подумал бы. — Ему вспомнилась одна неоконченная беседа с Тымишем — сразу по приезде — про его любимую дивчину, которая выходит замуж за другого. — Ох же, кремень! Хоть сейчас скажи, наконец, кто она? А то так и уеду…» Тымиш явно колебался. Потом вынул из кармана кисет, хотя только что бросил окурок, и, как тогда, в ту памятную ночь в подобной ситуации, сказал: «Но сначала давай закурим». Артем ловко и быстро на этот раз — рука уже зажила — свернул две цигарки — Тымишу и себе, но закурить им так и не удалось. Первым увидел племянника Артем: «Вот не везет нам с тобой, Тымиш! Бежит Кирилко по мою душу. Значит, пора. Будем прощаться. И давай обнимемся на всякий случай». — «Ты опять за свое! — недовольно сказал Тымиш и добавил: — Так вот знай же, ты меня переживешь! Так мне сердце подсказывает. И сынишку своего сам привезешь на твою и его предковщину. Эх, Артем, кабы ты знал, как я завидую тебе, что у тебя есть сын. Поэтому и говорю: переживешь. Если не лично, то в сыне своем, в потомках». — «Женись и ты. До каких пор будешь парубковать?» — и тут же вспомнил — во сне еще, но, видимо, на самом пороге пробуждения, что Тымиш уже полгода как женат на Орисе! «Был женат», — поправил себя, вспомнив и то, что третьего дня Тымиша казнили немцы. Даже сердце остановилось от неуемной боли. И оцепенел весь. Вдруг вскинулся, стряхнув с себя оцепенение, протянул руки, чтобы обнять в последний раз Тымиша, живого еще хоть во сне, и не успел — проснулся.

Лежал теперь на земле навзничь, с глазами, открытыми в бледно-голубое, полинявшее от жары небо, и понемногу приходил в себя. Нестерпимой щемящей болью зашлось сердце, и чувство какой-то тяжелой, не совсем еще осознанной своей вины перед Тымишем было ему как соль на свежую рану. Ну вот хотя бы и тогда… Уж так ли необходимо было ехать из дому в тот же день? Отчего было не остаться еще на несколько дней? Отпраздновал бы рождество дома. Ведь за две недели, прожитые на селе, за повседневным недосугом, за будничными хлопотами не имел времени вволю наговориться хотя бы с тем же Тымишем, с давним верным другом своим. Несомненно, за эти годы, что не виделись, и у него было о чем рассказать. И была потребность душу свою открыть. Так поди ж, даже когда и представлялась возможность, — корил себя теперь Артем, — и тогда о себе думал, торопился поскорей свою душу вывернуть, поплакаться Тымишу в жилетку. Как и в ту памятную ночь, когда возвращались из имения после батрацкого собрания. Именно тогда и рассказал ему про свою первую любовь в Таврии, на заработках.

Теперь Артему горько и стыдно было вспоминать, как нехорошо он обошелся тогда с товарищем.

Были уж возле ворот, — пока шли улицей, Артем не успел закончить свой рассказ, несмотря на то, что не раз и останавливались на самых драматических местах, — закончив теперь наконец, Артем спросил, как его дела холостяцкие. Спросил, вовсе не ожидая исповеди Тымиша сейчас вот. Ибо и время позднее, и окоченел уже на морозе, да и товарищ, наверно, не меньше. Тымиш так и подумал, поэтому ответил весьма сдержанно: «Да никак. А если подробнее: плохо! Хуже некуда!» Теперь Артем заинтересовался, стал допытываться. Оказалось, выходит замуж за другого девушка, которую он много лет безнадежно любит. «Нет, вру, — поправился, — какая-то искорка надежды, как видно, все время тлела в сердце и вот только теперь погасла…» На расспросы Артема, кто она такая, Тымиш с ответом колебался и наконец, вынув из кармана кисет, сказал: «Но сначала давай закурим! — И даже натянуто пошутил: — Может, хотя бы в супряге удастся свернуть одну цигарку на двоих». Однако, как ни старались, не смогли свернуть цигарки окоченевшими пальцами целых двух рук — его и Тымиша. А в хате еще светилось, хотя была уже глубокая ночь. Вот и пришла ему в голову та обидная и непростительная глупость: «А знаешь, Тымиш, пошли в хату. Остап по цигарке свернет, да и обогреемся». — «А ты что, замерз? Ну, так беги скорей в хату. Не штука и простудиться!» — «Вот то-то же. Ты хоть застегнут, а я, видишь, внакидку. Через эту проклятую руку. — Но прежде чем разойтись, хоть на это хватило ума, спросил еще Тымиша: — Так скажи хотя бы, кто она?» — «В другой раз, — ответил Тымиш, явно обиженный. — Не горит!»

Однако другого раза так и не было потом. На следующий день при встрече Артем напомнил было Тымишу о незаконченном вчерашнем разговоре, но тот только передернул раздраженно плечами: «Не все ли равно тебе! Не знаешь ее. Не из нашего села». Обманывал, конечно, чтобы не приставал. В этом Артем был уверен. Больше того, иногда ему даже казалось, что он догадывается, которую из ветробалчанских девчат он имел в виду: Орисю, его сестру. Уверенности, конечно, не было. Но очень на то похоже. Припоминалось немало фактов, хоть и мелких, которым тогда и значения не придавал, но теперь они, собранные вместе и сопоставленные с Тымишевым признанием, словно бы подтверждали это. Однако только никак не вязалось — легковерность Тымиша или даже глупость: какие основания у него были для той смехотворной «искорки надежды»? Хорошо зная свою сестру и то, как она горячо любит Грицька, Артем мог бы поклясться, что никакого повода не дала она Тымишу, хотя бы из обыкновенного кокетства только, на что-то надеяться… А впрочем, так ли хорошо он знает свою сестру? Когда ушел из дома, ей было двенадцать лет; за семь лет не могла же она не измениться! Да и о горячей любви ее к Грицьку знает только с ее слов. Хотя, конечно, это никак не означает, что он не верил в ее искренность. Но как же тогда могло произойти то, чему и названия не подберешь! Слишком неожиданно и поспешно произошло все: и разрыв с Грицьком, и брак с Тымишем. Неужто — сгоряча? (Скандал, учиненный Грицьком на их свадьбе, свидетельствовал о том, что не по его воле произошел разрыв.) Неужто назло Грицьку, за его измену? Такое предположение не раз уже за эти дни приходило ему в голову. Но всякий раз с возмущением отбрасывал его. Тем более неприемлемым оно было теперь, когда он знал о смерти Тымиша. Ибо так хотелось верить, что хоть те несколько месяцев супружеской жизни с Орисей были для бедняги Тымиша настоящим и большим счастьем, ничем не омраченным, не отравленным ни ее запоздалым раскаянием за свой необдуманный поступок, ни его черной мукой ревности к ней и Грицьку. Но веры в это, твердой веры у Артема не было. И не знал, как помочь себе в этом нестерпимом состоянии. Только и оставалось, что казниться. Сам виноват. Не нужно было так торопиться с отъездом. Нужно было остаться хотя бы на святки. На досуге, а может, еще и за чаркой, Тымиш, наверно, открыл бы ему свою смятенную душу, рассказал бы, может, немало такого, что помогло бы разобраться в той, как выяснилось, ужасной путанице. Может, сумел бы как-то и помочь им. Вот и не терзался бы теперь.

Э, все равно! Не мучился бы тем, так мучился другим. Ведь если бы остался тогда в Ветровой Балке, не застал бы Христю в Поповке. А не встретились бы с ней, так и осталось все по-прежнему… А весной вернулся бы муж из плена, и просто — в раскрытые объятия… Конечно, от своего решения забрать сынишку не отказался бы и при тех обстоятельствах, но сделать это было бы куда труднее. Христя, как выяснилось, хорошая мать и ребенка ни за что не отдала бы. И не на пакость, а потому, что очень любит малыша, единственное свое утешение. А без ее согласия, самоуправно, забрать было бы нелегко. Приятель мужа Лиходей приложил бы все усилия, чтобы разыскать мальчика. Достал бы и до Ветровой Балки, тем более тешась надеждой захватить сразу и его, отца Василька…

Солнце было в зените. Значит, поспал не меньше часа. Хватит! И не будет терять времени, ожидая Серегу. Дорог каждый час. Оставленный на свободе провокатор Пашко тем временем может такой беды натворить! А он уж третий день, как снова там…

«А ты лежишь-вылеживаешься?»

Возле порога сторожки Серегина тетка полоскала в корыте белье. Как раз выкрутила и развешивала на веревке синюю сатиновую рубашку Сереги, в которой он ходил эти дни и в ней же пошел сегодня домой. Значит, вернулся уже? Тетка подтвердила: сказала, что с полчаса, как вернулся. Лег заснуть.

— Уж не перед свиданием ли с кралей своей высыпается? — закончила не то шутя, не то серьезно.

— Ас чего это вы взяли?

— Все сбросил с себя, и штаны, и рубашку. Просил, чтобы на вечер беспременно было все выстирано и поглажено.

Артем насторожился: на вечер? Да что он себе думает! «Пяти минут не буду ждать. А может, он передумал идти? Ну и пусть, вольному воля».

Но уйти, не попрощавшись с товарищем, Артем, конечно, не мог. Он зашел в хату и разбудил Серегу. В одном белье парень, раскинувшись просто на полу, на расстеленном рядне, тихонько, как младенец, посапывал носом в сладком сне.

— Ты что, не мог меня разбудить сразу же, как пришел?! — напустился на него, не дав глаза протереть. — Так уж трудно было меня найти?

Серега сказал, что не было потребности в этом. Наоборот, решил и сам выспаться хорошенько. Ночью не придется.

— На тормозной площадке, а может, и на буфере, не разоспишься!

— А куда ж это ты вознамерился? На экспрессе?!

— Не сам. И ты со мной.

— Вот как! — невольно усмехнулся Артем. — Не ты со мной, а уже я с тобой. Да ты что, не проснулся еще?

Нет, Серега проснулся. Прикурив вслед за Артемом от его зажигалки, он прежде всего спросил о результатах свидания с Таней. Артем, как мог кратко, удовлетворил интерес товарища и поспешил сам спросить у него:

— А куда же мы поедем?

— Да туда же, куда собирались пешком. Товарным поездом сегодня ночью. Но выбраться отсюда нужно с таким расчетом, чтобы к ночи быть в условленном месте: у защитной лесной посадки вблизи первого переезда за семафором, где и подберет нас товарный поезд. Нужна охрана для вагона с трофейным оружием. Если, конечно, все сложится так, как задумано.

— Кем задумано?

Серега рассказал теперь подробно все, что ему стало известно от Романа Безуглого, который, собственно, и «посватал» их на это дело, подсказав председателю подпольного парткома Шевчуку их кандидатуры в охрану, поскольку в те края, мол, и собираются идти. А дело такое. Невкипелый Тымиш, бедняга, приехал в Славгород, как выяснилось, не один. Но его товарищу посчастливилось каким-то чудом выскользнуть из ловушки, устроенной на них немцами и вартой. Злыдень его фамилия, Егор Злыдень, из партизанского отряда Кандыбы. А Невкипелый в том отряде ведал боеприпасами. Им и поручено было достать оружие — по предварительной договоренности с каким-то немчурой, ведавшим трофейным имуществом, в том числе и трофейным оружием русского образца. Именно то, что нужно. Везли ему две торбы денег — николаевские и часть золотом. Одна торба у Невкипелого, а другая у Злыдня Егора. При выходе с вокзала во время проверки документов все это дело и провалилось. Невкипелого арестовали сразу же, больно приметный своей культей. А с ним еще одного, первого, кто подвернулся под руку. Как видно, знали, что их должно быть двое, поэтому к остальным прибывшим пассажирам не очень и придирались, проверяли каждого пятого — десятого, на выбор. Так и удалось выбраться Злыдню.

— Геройский хлопец, как видно, — с восхищением рассказывал Серега. — Другой на его месте со страху драпанул бы из города, бросив торбу свою куда-нибудь в нужник, только в лесу и оглянулся бы. А этот — нет. И по сей день тут. «Пока не выполню, говорит, своей задачи…» А представляешь положение: у тебя на глазах схватили твоего товарища, да еще с таким багажом! А он не растерялся. Правда, ему таки малость и повезло: дальний родич в паровозном депо работает. У него на Занасыпи и нашел себе пристанище. А через родича связался еще с некоторыми железнодорожниками. Вот с их помощью, может, и удастся вагон оружия вывезти, прицепив к товарняку. Все на мази будто. Это с тем, чтобы на каком-то разъезде или полустанке, ближайшем к тем лесам партизанским, отцепить его под каким-либо благовидным предлогом. Букса, может, загорится. И не так в дороге, как на те несколько часов стоянки вагона, пока сообщит Злыдень в свой отряд да пока подъедут подводами, чтобы разгрузить, и нужна будет охрана. Среди ночи на глухом разъезде, конечно, найдутся охотники заглянуть в вагон. Тем более что под пломбой.

Едва дождавшись предвечерней поры, Артем с Серегой той же дорогой, что и сюда, — оврагом, отправились на условленное место. Мимо Серегиного дома, дальше под мостом, что на Полтавской улице, и вышли к самому городскому саду. Здесь овраг кончался. Тогда в обход сада кустарниками выбрались к насыпи. И залегли в посадке, в версте от семафора, что горел в темноте точкой, красной как кровь.

XV

Местечко Князевка было выбрано для пребывания там подпольного зонального штаба по организации партизанских отрядов не случайно. Хотя оно и не было в самом центре зоны, в которую входили кроме Славгородского еще два смежных с ним уезда, и расстояние до некоторых пунктов в лесах, где искали себе прибежище и спасение от карателей беглецы из сел (а из них-то и предполагалось организовать партизанские отряды), намного превышало полсотню верст, в то время как до Зеленого Яра не было и тридцати, — зато расположено было оно вблизи железной дороги, и это обеспечивало довольно удобное сообщение как с Полтавой, так и со Славгородом, подпольный партийный комитет которого осуществлял непосредственное руководство штабом. К тому же сам быт, каким он складывался в этом дачном местечке, начиная с ранней весны, когда собственники дач принимались за ремонт домов и сюда из округи прибывало много всякого мастерового люда, давал возможность, не вызывая подозрений немецкой комендатуры да и «своей» полиции, прижиться среди мастеровых да ранних в этом году дачников (за счет сбежавших толстосумов из Советской Великороссии) и членам подпольного штаба. За исключением Гудзия Степана Яковлевича, агронома-свекловода на местном сахарном заводе князя Куракина, все они были люди нездешние.

Пятеро было их в штабе. Трое большевиков и два украинских левых эсера. Почти в полном соответствии с реальным соотношением сил на политической арене в стране в этот момент, что нашло свое отражение, в частности, и в таком показательном факте, как распределение депутатских мест в ВУЦИКе, полученных этими партиями в середине марта, на Втором Всеукраинском съезде Советов в Екатеринославе.

Возглавлял штаб большевик Кушнир, настоящая фамилия — Третьяков, Петр Григорьевич. Прибыл из Екатеринославщины. Недавний председатель завкома одного из заводов в Новомосковске. Металлист по профессии, человек с дореволюционным партийным стажем и единственный из всей пятерки человек, не раз сидевший в тюрьме и даже побывавший в Сибири, будучи приговорен в 1915 году военно-полевым судом к каторге за пораженческую агитацию среди солдат на фронте. С каторги вернулся после Февральской революции и с тех пор все время на партийной работе. В Князевку прибыл еще ранней весной с целой артелью таких же, как и сам, «мастеров на все руки» и больше месяца кем только не работал на ремонте дач. А с мая, когда сахарный завод за отсутствием сырья стал на ремонт, перешел на работу туда, теперь уже по своей настоящей специальности слесаря-инструментальщика. Там и жил — на территории завода, в общежитии, с такими же пришлыми рабочими, среди которых имел немало единомышленников.

Супрун Мирослава Наумовна прибыла из Славгорода, но кружным путем — через Полтаву, куда в марте выехала с отступающими войсками. В Князевку приехала под видом служанки, вместе с семьей профессора Красицкого Михаила Павловича, которому на самом деле приходилась родственницей через своего брата Григора Наумовича, его зятя. Но эти родственные отношения ее с Красицкими никому здесь не были известны, кроме своих — членов семьи профессора и хозяина дачи, отца Митрофана из Покровской церкви и его попадьи, родной сестры Михаила Павловича. Соответственные были у Мирославы Наумовны и документы на имя Олены Гринько. Но так как в местечке немало было дачников из Славгорода и можно было легко столкнуться с кем-нибудь, кто знал ее в лицо и знал о ее партийной работе в Славгороде, жила она очень замкнуто, а то и вовсе исчезала на целые недели из дому, если не в Озерянскую волость смежного уезда, то в Зеленый Яр — по своей подпольной работе, как член штаба, ответственная за состояние санитарно-медицинской службы в партизанских отрядах.

Середа Юрко Панасович был из Полтавы. Кооператор, во время войны «земгусар», а после революции сотрудник в аппарате «Селянської спілки», член уездного комитета украинских эсеров, принадлежал, так же как и Гудзий, к левому крылу партии, которое уже только теперь, при немцах, в мае на съезде в Киеве отколовшись, создало отдельную партию украинских левых эсеров под названием «боротьбисты». В Князевке учительствовала его жена. Собственно говоря, это обстоятельство и было решающим при утверждении его кандидатуры в партизанский штаб. Потому что, в отличие от других, имел вполне законное основание и даже крайнюю потребность поселиться в местечке: не оставлять же ему без присмотра жену накануне родов, да и к тому же еще и без крыши над головой, так как немцы, захватив местечко, сразу же превратили земскую школу, где работала и жила она, в казарму для своих солдат. Поэтому должен был устраиваться где-то на частную квартиру. А будучи человеком предприимчивым и ловким, сумел использовать и это обстоятельство наилучшим образом, в интересах общего дела. Долго искал, но нашел то, что нужно было: изолированную комнату через сени у одинокой старухи. Лучшего места в смысле конспирации и не найти. Именно здесь потом чаще всего и собирались они на свои заседания штаба.

И, наконец, Смирнов Петр Максимович. Был он из Рязани. Воевал на Юго-Западном фронте, на территории Украины его и захватила революция и гражданская война. Потеряв свой артиллерийский дивизион, он изъявил желание, а политотдел армии рекомендовал его Полтавскому губкому для партизанской борьбы в тылу немцев. Жил на легальном положении, даже ходил в своей военной форме — с погонами прапорщика. И вовсе не потому, что не имел штатской одежды, а из соображений конспирации. Служил в уездном земстве в Славгороде, инспектором народных училищ. Сейчас, во время школьных каникул, жил на даче в Князевке, подрабатывая к жалованью еще и уроками. Но и теперь вынужден был частенько ездить в Славгород по школьным делам. Хотя на самом деле не так по школьным, как по делам партизанским. Именно через него штаб поддерживал связь со Славгородским партийным комитетом, в состав которого входил и он. Поэтому никогда не возвращался домой с пустыми руками. Как в переносном, так и в буквальном смысле. И товарищи всегда ожидали его с большим нетерпением.

Так было и на сей раз. С той только разницей, что к нетерпению примешивалось беспокойство. Ведь поехал Смирнов с управляющим Галагана его лошадьми, с ним должен был и вернуться, но не вернулся. А сам управляющий прибыл домой поздно вечером, по той, дескать, причине, что немцы до самого полудня не выпускали никого из города, пока не кончилась облава. Об этом стало известно еще с вечера Кушниру с Гудзием (Мирославы Супрун и Середы не было сейчас в местечке) — они имели своего человека среди дворовых Галагана.

Уж не с этим ли связана и задержка Смирнова?

А тут еще один из дачников, прибыв уже после Компанийца поездом из города, привез страшную весть о расстреле немцами в ответ на дерзость партизан — сняли с виселиц своих, а на одной из них повесили немецкого офицера — целого десятка заложников из числа задержанных во время облавы. О чем сам он читал в одном из извещений немецкой комендатуры, расклеенных по городу.

Без сна и в тревоге прошла эта ночь для обоих. Но тем большей была их радость, когда узнали утром, что вернулся Смирнов ночным поездом. Когда Гудзий, разыскав Кушнира на работе, сказал ему об этом и предупредил, что в полдень Смирнов придет сюда в обеденный перерыв, Кушнир, не отличавшийся вообще особой чувствительностью, к тому же к Гудзию относившийся довольно сдержанно, даже с некоторым предубеждением, считая его мелкобуржуазным интеллигентом и «социалистом» в кавычках, в этот момент готов был схватить его в объятья от радости. Но только к чему такая спешка? Собирались, как правило, вечерами — на речке или у Середы, изредка у Гудзия, но тоже в свободное время — за преферансом или просто чаевничая, а не среди рабочего дня. Наверно, что-то в самом деле очень важное.

Дождавшись обеденного перерыва, Кушнир, не заходя домой перехватить чего-нибудь на скорую руку, сразу же отправился к Гудзию, который жил тут же, на территории завода, в заводском домике.

Смирнов уже был здесь, и хозяин был дома. Кое-что Смирнов, наверно, и рассказал уже ему, и, как видно, очень неприятную новость какую-то, ибо сидели оба понурившись, очень удрученные, и табачный дым стоял столбом в комнате.

— Что случилось? — вместо приветствия спросил Кушнир, садясь рядом со Смирновым и тоже закуривая папиросу.

Смирнов поднял голову и печальными глазами взглянул на товарища:

— Беда стряслась, Петро!

Тымиша Невкипелого Кушнир знал. Раза два был в Подгорцах. Вспомнилось, что это же он и посоветовал тогда Кандыбе в самом начале организации отряда не назначать Невкипелого командиром боевого подразделения, а назначить начальником хозяйственной части, где увечье его не будет такой помехой, как на строевой службе. А трудолюбие его и добросовестность будут в этом деле как раз кстати, если учесть, с какими трудностями придется столкнуться ему, какие усилия приложить, чтобы вот такую «семейку» и накормить и одеть некоторых, а главное — вооружить. Пообещал тогда, что со временем наверняка сможет помочь им в этом и штаб. Некоторые меры уже приняты. Но и сами должны, не ожидая готовенького, думать об этом каждодневно… Вот и додумались! Но разве предполагал тогда, что они пойдут на такую явную авантюру? Одним махом хотели. А ума у Кандыбы на это и не хватило. Ну почему не посоветоваться было ему со штабом? Ведь могли через партийный комитет в Славгороде, который имеет свою агентуру среди немецких солдат гарнизона, подробнее узнать о том немце-мародере, заведующем складом трофейного оружия. И наверняка наперед узнали бы о так ловко расставленной им ловушке. А не после уже, когда случилось непоправимое.

Самовольные действия Кандыбы тем более возмущали Кушнира, что не далее как за неделю тому назад, почти накануне отъезда Невкипелого со Злыднем в Славгород, Гудзий был в Подгорцах. Кандыба имел возможность посоветоваться с ним как с представителем штаба. А он вместо этого пошел на явный обман: скрыл даже то, что его хлопцы и по его приказу, ради «мобилизации средств», творили все те бесчинства, ограбили за несколько ночей не только с десяток богатых хуторян, а и несколько церквей, о чем молва пошла по всей округе, докатилась и до Князевки. Подозрения штаба падали на Тургая из Зеленого Яра. Именно в его отряде было немало всяких головорезов из бывшего отряда анархиста Гири, расстрелянного еще зимой за мародерство по приговору Ревтрибунала. В Зеленый Яр и был направлен Гудзий, чтобы расследовать дело на месте. А уж потом из Зеленого Яра заехал он и в Подгорцы. Но и Кандыба также ручался за своих хлопцев, что не причастны, мол, они к этому делу. Только, в отличие от Тургая, не кивал, как тот, на своего соседа, а высказал догадку, что, вероятно, налетели какие-то городские гастролеры. Мало ли их выпустили немцы из тюрьмы, разгружая ее для политических! Очень похоже на то. Грабежи случались и раньше в округе чуть ли не каждую ночь, но были они совсем другого характера: забирали что-либо из еды — муку из амбаров, сало, случалось и в виде откормленного кабана из хлева, из одежды что-нибудь. А на сей раз все это не интересовало тех загадочных ночных добытчиков. Требовали только золото, николаевские деньги, и то только крупных купюр — «катеринки», «петропервые», — а в церквах забрали чаши да кресты из алтарей, посрывали с икон серебряные оклады. Как видно, грабители «образованные»!

Так и доложил Гудзий, вернувшись в Князевку. На этом и успокоились было. Неприятно, конечно, было, ведь каких только собак и без того не вешали на лесовиков-партизан, а тут еще и это: грабители церквей или даже «осквернители храмов», как это оглашали попы с церковных амвонов в своих воскресных проповедях. Ну да, как говорил Юрко Середа: «Если не ела душа чеснока…» Так-то так, да вишь… Из рассказа Смирнова выяснилось, как их всех подвел под монастырь Кандыба, вот так ловко обвел вокруг пальца.

— Ну как же ты, Степан Яковлевич, не заметил тогда ничего подозрительного? Неужто втирал очки тебе, не моргнув глазом?

Флегматичный Гудзий повел плечами:

— Теперь, когда знаю, что его работа, много чего вспоминается подозрительного. Что именно? Ну хоть бы его странная осведомленность касательно награбленного: столько-то золотыми червонцами, столько кредитками да серебра больше пуда. Я и схватился за эту ниточку, спрашиваю, откуда у него такие точные данные. Хотя бы глазом моргнул. «Слухом земля полнится. А мы, даром что люди лесные, уши не совсем еще мохом заросли».

— Вот каналья! — даже со стула вскочил Кушнир и, раздраженный, заходил по комнате из угла в угол. Вдруг остановился против Гудзия и пристально посмотрел на него. — А может, ты, Яковлевич…

— Нет, — не дал даже закончить тому фразу. — И чего бы ради стал он меня посвящать в свои тайные намерения, коли уж решил скрыть от штаба? Невысокого ты мнения обо мне, Григорович! Если бы я знал о том, как бы я мог не доложить штабу? Хотя это, конечно, нисколько не обязывало бы меня соглашаться с твоей характеристикой Кандыбиной операции как абсолютной авантюры. Почему авантюра? Из рассказа Петра Максимовича видно, что подготовлена операция была неплохо. А что провалилась, то совсем не потому. Не убереглись от провокатора. Но ведь от этого никто не застрахован.

— «Не убереглись»! Еще удивляться надо, что случилось это только теперь, а не месяц, а то и два тому назад. Сам себя обрек на это. С самого начала. Недаром меня все время беспокоили его сомнительные связи, его неразборчивость в подборе людей, легкомысленное доверие к людям явно сомнительным. Ну кто, например, может поручиться хотя бы и за того же Теличку? Что, устроившись приказчиком у помещика Погорелова, пускай даже и с ведома Кандыбы, служить будет нам, а не против нас? Или Саранчук? Председатель «Просвиты», то ли муж, то ли любовник такой махровой националистки, как Ивга Мокроус? Наверно, не только любовь связывает их. Неужто мало этого, чтобы поостеречься? Куда там! Как личное оскорбление принял мое предостережение на этот счет. Да и в самом отряде, наверно, есть немало таких, — Он снова заходил по комнате, а на ходу говорил отрывисто, под ногу, отчего слова звучали резко и категорически. — Одним словом, не будет толку ни из его отряда, ни из него самого как боевого командира, пока будет сиднем сидеть в своих Подгорцах. Ведь он до сих пор наполовину человек гражданский, считает себя все еще председателем волостного ревкома на своем пятачке размером в один сельсовет.

— А может, это не так уж и плохо, — заметил Смирнов.

— Нет, это плохо. Нам нужен боевой командир, чьи помыслы были бы направлены на вооруженную борьбу с оккупантами и ни на что больше! — возразил Кушнир. — Надо что-то решать с ним… Или вот еще — Злыдень. Кто он такой? Недавний синежупанник. И довериться ему в таком ответственном деле! Немецкий язык хорошо знает. Мало ли что! А теперь и ломай себе голову: несчастный случай это или что-то другое? Каким он чудом выскочил из беды, когда был вместе с Невкипелым? Чудес в природе не бывает!..

Смирнов категорически отвел подозрение Кушнира в отношении Злыдня как явный абсурд. В противном случае зачем бы державной варте разыскивать его? Рассказал про секретный разговор наедине инспектора уездной державной варты Лиходея с тем самым провокатором по фамилии или по кличке Пашко, случайно подслушанный… Не хотел отпускать его из города, так как никто, кроме него, не знает Злыдня в лицо.

Но обстоятельно рассказать о Злыдне Смирнов ничего не мог. Сам в Славгороде не виделся с ним. Узнал о нем от Шевчука перед самым отъездом, — что он в городе, скрывается у своего родича, где-то на Занасыпе. Хотел было даже отложить поездку, но Шевчук настоял, чтобы возвращался в Князевку немедленно. В сложившейся обстановке, в связи с этим провокатором, каждый упущенный час может очень дорого стоить нам, и не только для Кандыбы и его отряда, а возможно, и для самого штаба, если он пронюхал про штаб — кто в его составе и его местопребывание. Поэтому нужно во что бы то ни стало обнаружить его и обезвредить.

Напряженное молчание несколько минут царило в комнате. Нарушил его Кушнир.

— Да, натворил делов бесов Кандыба. Для паники оснований нет, но есть все основания для тревоги. И не будем испытывать судьбу — разойдемся сейчас. А соберемся вечером на том берегу. И ночевать дома не будем. Надо предупредить жену Середы. А Мирославу Наумовну мы еще, наверно, там застанем. Поедем, Яковлевич, завтра в Зеленый Яр. Как твоя «беда», в порядке?

В своем распоряжении Гудзий для выездов по его «парафии» в округе — к подопечным своим селянам, свекловодам, законтрактованным сахарным заводом, имел свой выезд — бедарку и престарелого мерина. И не так престарелый, как ленивый: сколько погоняешь, столько едешь. Поэтому Гудзий не очень любил этот способ передвижения, предпочитал хождение. Но, когда нужно было с кем-нибудь из товарищей вдвоем или хотя и самому, но с какой-нибудь поклажей — литературой или взрывчаткой, — брал из заводской конюшни своего Шайтана и запрягал в «беду».

Так было и в этот раз. На другой день, накануне троицы, не дожидаясь конца рабочего дня, получив у своего приятеля — мастера по ремонту — разрешение на троицу съездить домой, в Новомосковск, Кушнир, оставив «на хозяйстве» Смирнова, вместе с Гудзием выехал из Князевки.

XVI

Черная весть о казни немцами Тымиша Невкипелого в Славгороде пришла в Ветровую Балку вместе с гурьбой опечаленных женщин, вернувшихся тихим и ясным предвечерьем под троицын день из города, где они проведывали своих мужей в тюрьме. Отправились они из дому еще вчера, ведь без малого сотню верст в оба конца не одолеть в один день. И заночевали в городе кто где: у родственников, у знакомых. А Ульяна, жена Омельки Хрена, — у своей подруги Горпины. От нее и узнала. А потом рассказала и своим спутницам. И всю дорогу, хотя у каждой была своя беда, не выходил у них из головы Тымиш. Их мужья хотя и в неволе тяжкой, но живы, слава богу, а он, сердешный… Горевали, и чем ближе к дому, тем больше, — как эту весть родным его сообщить. И договорились наконец, что не кому иному выпадает это сделать, как самой же Ульяне — она своими ушами слышала. А все остальные первое время должны помалкивать.

Однако, как видно, не все сдержали свое слово. Не успела Ульяна забежать на минуту домой, с детьми управиться, прежде чем идти к Невкипелым, а все село уже знало эту страшную новость. И даже сюда, в имение, пришла эта весть. Выходя из хаты, Ульяна на пороге столкнулась с Теличкой Антоном, и он тут же стал расспрашивать про Тымиша: кто ей сказал об этом? Был очень встревожен, хотя и старался скрыть от нее свое волнение. Ульяна не выдала, конечно, Горпину, помня их взаимную неприязнь и неприятную историю с арестом Власа. Сказала, что услышала возле тюрьмы, от людей незнакомых, не то из Песков, не то из другого какого села их волости, которые знали в лицо Тымиша и будто сами видели еще до того, как они были сняты с виселиц. «Они? — вздрогнул Теличка. — Значит, не одного его схватили, а обоих?» И на этом прервал расспросы и как-то сразу сник. Через некоторое время, когда он исчезнет при довольно загадочных обстоятельствах из имения, Ульяна не раз вспомнит этот разговор с ним и его удивление — «обоих?». Почему он сказал «обоих»? Откуда он мог знать, что было их двое, а не один или, скажем, трое? Но это уж было потом. А в тот вечер Ульяна не обратила на это внимания. Она охвачена была иными мыслями — о встрече с родными Тымиша.

Окончив разговор с Теличкой, она сразу же отправилась в Новоселовку. Еще по дороге из города Ульяна обдумала все до мелочей. Что не пойдет напрямик через парк, куда было ближе, а через плотину, чтобы прежде зайти к Гармашам — тете Катре сказать и о зяте Тымише, и об Артеме, что был в Славгороде, ночевал у Горпины и Власа. А потом уж с нею вместе пойти утешать Орисю и старую Невкипелиху. Но теперь уж не уверена была Ульяна, есть ли смысл в этом: навряд ли Катря Гармаш будет дома сейчас, когда уж на селе стало известно об этом. И все же пошла кругом, через плотину, — по крайней мере, еще хоть немного оттянуть тяжелую минуту — рассказ свой и расспросы родных Тымиша обо всем, что слышала о нем.

На плотине и догнал ее Грицько Саранчук — ехал парой своих лошадок с поля и, как видно, ничего еще не знал про Тымиша. Поравнявшись с нею, спрыгнул с грядки телеги и после «доброго вечера» стал расспрашивать об Омельке. Стало быть, знал, что была с женщинами в городе. И хотя ничего особенного в этом не было, что знал, ведь мог и совершенно случайно об этом услышать, и если бы не встретился вот сейчас, тоже случайно, с нею, то вряд ли пришел бы домой к ней с расспросами про Омелька, Ульяна не хотела сейчас думать так. А почему не пришел бы? Хоть и не были большими друзьями, но и не чуждались. А с рождественских святок, с тех пор как Грицько стал головой «Просвиты», а ее Омелько был избран в члены правления этого товарищества, часто встречаясь на собраниях, они даже сблизились. Нет, право, судьба Омелька не была безразлична для Грицька. Да и в голосе его, когда расспрашивал, звучали беспокойство и сочувствие к нему. И Ульяна прониклась искренним дружелюбием и неожиданной для нее самой откровенностью. А может, еще и потому, что никому до сих пор — у женщин-спутниц своя у каждой беда, не до того им было! — не рассказывала о муже. Хотя бы ради одного сочувствия ее горю.

Не застала уже она Омелька в тюрьме. Недели две тому вывезли с другими осужденными на каторжные работы в Германию — на шахты, видимо. На сколько лет — и не дозналась толком. Такие лютые и тюремщики были в этот раз после того, как случилось в городе за несколько дней перед тем… Грицько спросил: «А что же случилось?» Да офицера же ихнего кто-то повесил ночью. На базарной площади, на одной из тех виселиц, с которых сняли партизан. Как выяснилось, Грицько ничего не слыхал об этом. И не диво: в газетах об этом не было, а из села никто в город не ездил в последние дни. Они, несчастные женщины, и были первыми.

— Так ты и про Тымиша ничего не слыхал? — и невольно остановилась. Остановился и Грицько и как будто понял уже, о чем речь. И не хотела душа верить тому. Порывисто шагнул к Ульяне и схватил за плечи:

— Да говори же!

— Повесили Тымиша немцы, — тихо сказала Ульяна, высвобождаясь из его рук, ведь могли увидеть люди: и позади с пригорка спускались, возвращаясь с поля, и впереди из ворот вышли Катря Гармаш с обеими невестками и как раз глянули в эту сторону, привлеченные стуком колес на плотине. Одета была мать не по-будничному и в черном платке на голове. Ульяна крикнула: — Тетя Катря, подождите! — и, не сказав Грицьку больше ни слова, бросилась к ней.

Катря узнала Ульяну, направилась к ней навстречу, но вдруг остановилась, и Грицько понял — почему. Догнал лошадей, натянул вожжи и, свернув под вербы, остановил их. Сделав вид, что спала постромка, стал прилаживать ее к вальку. Взволнованный и опечаленный вестью, он все же, помимо воли, прислушивался к разговору женщин. Но они говорили вполголоса, и разобрать слов Грицько не мог. Да понятно было и так, о чем речь — о смерти Тымиша. Вот почему и удивило немало Грицька, что тетя Катря вдруг крикнула стоявшим у ворот почти обрадованно, как ему показалось: «Христя! Иди-ка сюда скорей!» Христя подошла к ним. Ульяна стала и ей что-то рассказывать, отчего та взволнованно прижала руки к груди, а потом припала к Ульяне и стала ее целовать. Наконец Гармашиха первой вспомнила, что нужно идти. И, уж отойдя несколько шагов, крикнула Мотре:

— Да скажи Остапу, пускай не мешкает. Солнце садится, а путь не близкий! — и пошла с Ульяной по улице.

Грицько теперь мог бы уж и ехать, но он оставался на месте. Ждал, пока выйдет из ворот Остап. Куда и чего он должен был идти, Грицько сразу же догадался. В Подгорцах еще с весны жила Орися с мужем — вынужден был скрываться Тымиш от немцев. Стало быть — к ней. В Красную Армию тогда Тымиша не взяли как инвалида, а оставили для подполья в числе немногих, во главе с бывшим председателем Ветробалчанского волостного ревкома большевиком Кандыбой. Невкипелый Тымиш ведал делом снабжения боеприпасами. А жил с того, что зарабатывали, работая пильщиками со своим младшим братом Захаром, который перед самым нашествием немцев, демобилизовавшись из армии, приехал из Петрограда. В Подгорцах нанимали каморку. И Орися жила с ними. Время от времени Орися наведывалась в Ветровую Балку. Но Грицьку так и не привелось ни разу, хотя бы случайно, встретиться с ней. Да, правдами потребности такой он тогда уже не испытывал, закрутившись с Ивгой. Скорее напротив — боялся такой встречи. Знал — была бы очень неприятной для обоих. Должно быть, и по сей день не верит Орися, что до разрыва с ней близких отношений у него с Ивгой в Ветровой Балке не было. А впрочем, имело ли это какое-нибудь значение после того, что уже было у него с Ивгой в Славгороде, накануне возвращения после трех лет войны к своей невесте? Первое время даже воспоминание об этом было для Грицька нестерпимым. А о том, чтобы открыться Орисе в этом, Грицько и мысли не допускал. Может, позже когда-нибудь, если бы явилась такая необходимость. Не знал и не догадывался, что дивчина уже тогда нетерпеливо ждала этого от него. И в конце концов не выдержала.

Как-то недели две спустя после рождества, только оправилась после болезни, пришла Орися с подругами в школу, на собрание драмкружка. Был в школе и Грицько. С тех пор как он стал во главе «Просвиты», ему не один раз приходилось бывать здесь, а значит, и встречаться с Ивгой. Однако отношения их были чисто деловыми. Наедине и словом не перекинулись. И он избегал этого, да и Ивга не делала никаких попыток хотя бы на несколько минут остаться с ним наедине. И это вначале очень радовало Грицька. И почти совершенно успокоило. И все же неожиданное появление Ориси в школе привело его в замешательство. И это, понятно, не осталось не замеченным Орисей. Но еще внимательней присматривалась она к новой учительнице, которую видела впервые. Неизвестно, что именно приметила она тогда в ней, разве что едва ощутимую перемену в ее настроении, после того как кто-то из присутствующих назвал Орисю по имени, и Ивга поняла, что это и есть невеста Грицька, — Орисе и этого было достаточно. Посидев несколько минут, она вышла из класса. Грицько догнал ее в коридоре. «Плохо себя чувствуешь?» — спросил с тревогой. Орися не ответила. Вышла на крыльцо, и Грицько за ней. Когда сходила по ступенькам, Грицько хотел помочь ей — оттолкнула руку. И сказала, бросив гневный взгляд и отчеканивая слова: «Иди прочь! Иди к своей… тифозной вше!» Это и была последняя их встреча и последний разговор.

После этого несколько дней Грицько места себе не находил — омерзительный сам себе за негодный свой поступок в Славгороде. Однако еще одну попытку решился сделать, последнюю попытку поладить с Орисей. Сам пойти к Гармашам, понятно, не мог. Пришлось и на этот раз бить челом Мусию Скоряку. Но только теперь он должен был выступать не в роли свата, как в ту предвоенную осень — не до сватания сейчас! — а как хитромудрый дипломат. Дело неприятное, честно предупредил Грицько: приревновала к новой учительнице. Мусий удивленно пожал плечами: «Такое тебе! Да на кой хрен она тебе сдалась, Галаганова полюбовница!.. Вот глупая девчушка! Или, может…» Грицько заверил, что нет никакого «может». «Ну, смотри мне! — И охотно взялся исправить дело, причем немедленно. — Не успеешь и моток домотать, на, держи клубок, чтоб не томился без дела!» Через какие-нибудь четверть часа Мусий уже и вернулся. И по самому его виду Грицько понял, что тому не удалось ничего добиться. Но расспрашивать при всех не стал, сразу же собрался домой. Мусий проводил его до перелаза и только здесь сказал сердито: «А другой раз выбирай себе за аблаката кого-нибудь помоложе. Старый я уже глазами хлопать, как тот олух. Ты что же мне сбрехал?! А где ж ты ночевал тогда, в Славгороде, по дороге с фронта? Ни у Бондаренко не было, ни у Павла Диденко? Пошел провожать свою кралю, да и загруз в мягких пуховиках!» Вот что рассказала ему Гармашиха давеча наедине. Видно, еще в четырнадцатом году, когда служил в запасном батальоне в Славгороде, любовь с нею закрутил. Переписывался всю войну. «Так зачем же ты сердешной дивчине голову морочил? — кипел гневом Мусий. — Бессовестный ты, парубок!» И Грицько стоял понурившись, не молвя ни слова, не опровергая ни одного обвинения. Да и что он мог бы опровергать? Отдельные мелочи! А какое это имело значение — три года он знался с Ивгой или одну ночь только переспал с ней? Хотя бы даже и спьяна?! Все равно непростительная перед Орисей подлость, которой нет ни искупления, ни прощения.

С тем и ушел от Скоряка. И долго еще потом чувство своей вины и отвращения к себе не покидало его. Пока наконец, после того уже, как сошелся снова с Ивгой, не убедил себя в том, и, конечно, не без ее помощи, что, собственно, если лучше разобраться, если глубже копнуть свою душу, то ничего не то что преступного, а и просто недозволенного во всей той истории его с Ивгой, право же, нет и не было. Разве сердцу прикажешь, кого любить?! А невестой Орися была ему довольно-таки надуманной. Как выяснилось, по-настоящему он ее и не любил никогда. А просто с детских лет, не изведав материнской ласки, будучи всегда обижен лютой мачехой, привязался душой к семье Гармашей, к ласковой тете Катре. А отсюда уж и Орисе в своих детских мечтах нашел, как казалось ему, надлежащее ей место в своем будущем: за жену возьмет ее. А жизнь распорядилась по-своему. И кто знает, возможно, даже к лучшему для всех.

По крайней мере в отношении себя Грицько был уверен, что никогда не изведал бы с Орисей таких любовных утех, как с Ивгой, такой страсти, правда, с приступами исступленной ревности, которой, возможно, и обусловливалась она, к ее бывшим давним и недавним любовникам. Никак не верил Грицько, что с Галаганом у нее вот уж целый десяток лет не было интимных отношений. Ну, а если правда, тогда еще хуже: были, значит, другие любовники. Чего бы ради она с ее темпераментом жила монашенкой? Да с ее красотой! Охотников небось было в достатке. С этим Ивга соглашалась полностью: «О, хватало! И если бы на другую… Но такая уж, видно, я «чудна́я», как ты говоришь. В смысле — ненормальная. Забрала себе в голову, создала в воображении еще девчонкой образ своего суженого, да и ждала терпеливо…» — «А ребенок же откуда?» — «Сам виноват: почему так запоздал?! — И дабы не задерживался мыслью на этой нелепости (ведь подростком был он еще в ту пору), спешила перевести разговор на другую тему: — А насчет моего темперамента — неужели до сих пор не веришь, что это ты меня сделал такой — бешеной. Просто сумасшедшей. Как и тогда, в Славгороде… Или, может, считаешь меня такой легкодоступной?» — «Ржаного захотела», — рубил Грицько свое. И она не обижалась, спокойно отвечала: «А я тоже не из крупчатки. Из таких же, как ты, мужиков-хлеборобов». И охотно рассказывала о своих родичах по отцовской линии. Четверо ее родичей — дядьки — и сейчас хлебопашествуют. И не намного богаче его отца: когда умер дедушка и разделились, едва ли десятин по двадцать пришлось на каждого, — середняки. Да и при дедушке, когда еще жили одной семьей, целым мокроусовским кланом, и тогда обходились своими руками. Рассказывала, как любила, уже гимназисткой будучи, во время каникул гостить у них на хуторе. Особенно летом. И не вылеживалась в тени, а почти наравне с тетками и двоюродными сестрами очень охотно — никто ее к этому не принуждал — и полола, и сено гребла, и в жатву снопы вязала. «Будь уверен, косарь мой, если бы пришлось, то не отстала бы. Семь потов согнала бы с тебя. Вот так, как и сейчас, в кровати. — И притворно ужасалась: — Видишь, какой распутной ты меня сделал». — «Я тебя?» — «А как же! Ведь с точки зрения морали внебрачные половые отношения — аморальность, или, проще, — разврат. А кто меня на это подбил, как не ты?!» Разумеется, Грицько понимал, для чего она ведет эти разговоры. Однако упорно отмалчивался или отделывался шуткой в тон ей. Его вполне устраивала и такая жизнь с Ивгой. Да и она особенно не настаивала на своем, хотя и имела совершенно серьезные намерения в отношении его. Даже и тогда, как прошел слух по селу, что Тымиш Невкипелый посватал Орисю и получил ее согласие, не изменила своего поведения. Разве что стала еще более сдержанной в своих притязаниях. А потом и совсем оставила даже намеки — видела, как болезненно воспринимал Грицько все эти слухи. Да он и не скрывал этого. А однажды прямо сказал ей, как он жалеет, что поспешили с ней, не подождали хотя бы до весны. Пока дивчина успокоилась бы немного и не натворила глупостей, которые сейчас делает. Не верил, чтобы так, вдруг Орися могла воспылать любовью к Тымишу. Сгоряча, со зла это делает. Да из мести к нему, не думая, что и свою жизнь загубит и жизнь Тымиша.

От этих душевных терзаний стал снова еще чаще в чарку заглядывать. А в самый день свадьбы напился до бесчувствия, что и привело к безобразному скандалу на свадьбе. На следующий день, проспавшись, чуть ли волосы не рвал на себе от жгучего стыда. Целую неделю со своего Белебня в село не показывался. Потом постепенно пришел в себя, а с Новоселовки меж тем стали приходить слухи о том, что молодые живут хорошо. Да и Тымиш сам это подтвердил.

Как-то встретились на улице. Шли оба по одной стороне — и не сворачивать же в чужой двор, — сошлись. Тымиш первый поздоровался, подал руку. «До каких же пор волками будем смотреть друг на друга! Не из-за чего». — «А что свадьбу тебе испортил?» — «Пустое! Могло быть куда хуже: вместо того чтобы под венец, да попал бы в тюрягу. Спасибо шаферам, что из хаты не выпустили». — «А то что? Иль голову провалил бы?» — «Могло быть!» И признался Грицьку, как ненавидел тогда его за Орисю. Ведь не знал тогда еще… Очень плохо думал о его отношениях с нею: обидел дивчину, да и перекинулся к другой. «Ну, а когда выяснилось, что ничего серьезного у вас не было… Э! — недовольный, что сказал лишнее, махнул рукой Тымиш. — И хватит об этом. Только знай, что никакого зла с тех пор на тебя не имею. Да и на учительницу тоже. Но ты же хоть счастлив с нею?» — «А ты?» Тымиш двинул плечами. «Чудак! Да неужто я остановил бы тебя сейчас для дружеского разговора, если бы было иначе! Но тебя, знать, не так я интересую, как Орися. — Грицько не возражал. И Тымиш, помолчав какую-то минутку в нерешимости, сказал убежденно, но для виду пожав плечами: — Будто не раскаивается!»

«Вот и слава богу, — думал Грицько, возвращаясь на свой Белебень. — Ну вот и хорошо!» — в десятый раз на протяжении дня повторял, как заклинание, иногда даже вслух, не замечая этого в какой-то странной для него самого печали…

Однако уже на следующий день возобновил свои встречи с Ивгой. Ходил уже к ней не таясь. Да и от кого должен был таиться? Только теперь понял, что все время скрывал свои отношения с Ивгой только ради Ориси. Даже и после того, как вышла замуж. Потому что думал… Ну, а раз такое дело!.. Да, видно, пора уж и о своей женитьбе подумать. Тем более что медлить с этим дальше и нельзя было. Выздоровела Докия Петровна. Не совсем, но уже подменяет — на урок, на два — Макара Ивановича. Неделя времени минет — и придется Ивге, временно заменявшей Докию Петровну, вернуться в свой Славгород. При одной мысли об этом у Грицька сжималось сердце. Сразу же возникала в воображении славгородская «Украинская книгарня» и Ивга, какой впервые увидел тогда: белолицая красавица со строгими глазами, в темном, закрытом платье. «Ну чисто тебе монашка!» — подумал тогда, любуясь ею, как и каждый из мужчин-покупателей, по-видимому, завсегдатаев здешних, безнадежно влюбленных в нее… Но то было тогда. А что могло бы сдерживать ее теперь, когда поедет, так и не дождавшись его предложения, а значит, обиженная им, обманутая. Разумеется! Ведь имела бы все основания думать о нем, своем «суженом», как про обыкновенного бабника или хахаля, которому только и нужна была для постели… А в таком настроении женщине, да еще с таким характером и темпераментом, только и остается, что и самой!.. Дабы отвратить эту опасность, Грицько решился наконец узаконить браком свои отношения с Ивгой, откинув все возражения здравого смысла. И то, что на целых пять лет старше его, хотя с виду нельзя было дать ее тридцати лет, и то, что до сих пор была для ветробалчан «Галагановой полюбовницей» (да, очевидно, не скоро и отвыкнут от этого прозвища!); и то, что в нелегкой крестьянской работе будет никудышной ему помощницей… Ивга дала согласие. Но что касается «немедленно» — Грицько хотел в следующее воскресенье и венчаться, — лишь пожала плечами: не видела причины для такой спешки. «Разве мы и так не живем с тобой как муж и жена?! Да и метрики нет при мне, дома, в Славгороде». Ну, это была явная отговорка! Долго ли ему в тот Славгород лошадьми смотаться. Стало быть, была какая-то другая, истинная причина.

Тайна раскрылась на следующий же день. Вечером, не успел переступить порог, как Ивга кинулась к нему крайне встревоженная: «Ой, Гриць, спасай меня, я такое натворила!» Грицько тоже забеспокоился, но как ни допытывался, она молчала. А потом перевела разговор (так думалось тогда) совсем на другую тему: спросила, не знает ли, за что милиция арестовала погореловского денщика Власа. Грицько точно не знал, но слышал, будто бы за то, что с какими-то юнкерами связь имел. Чепуха какая! Но Ивга еще больше встревожилась и бессильно опустилась на стул, покачала головой: «Нет, Гриць, не чепуха. Сидит в классе, целую неделю уже скрывается в школе». Никогда еще Ивга не видела Грицька — сама позже призналась ему — таким страшным в гневе и возмущении и таким грубым. Ко всему, как видно, еще и ревность помутила голову. «Э нет, спасайся теперь сама… Так тебе и нужно, дурехе! Чтобы знала, как якшаться с контрой!» Но после того как эта «контра» стала перед ним в виде лопоухого юнца лет семнадцати, с испуганными глазами на покрапленном веснушками, безусом, почти девичьем личике, сразу же успокоился и примирился со свершившимся фактом. Не выталкивать же мальчишку за порог, да еще прямо в руки тому шальному Теличке. Тем более что все равно этим Власу не поможешь. Другой выход нужно искать. До утра еще далеко, что-нибудь придумает. А ночью — успокаивал Ивгу — милиции в школе не будет. Знает Антон, что он ночует у нее, не осмелится. Но как его сюда занесло? Ивга все рассказала: неделю тому назад привез его Павло из города, переодетого в женское платье. Как снег на голову, без всякого предупреждения, не подумав даже, что у родителей устроить нельзя из-за Веруньки. Стал уговаривать ее, чтобы поместила в своей комнате. На те несколько часов, пока ученики в школе. А вечером будет переходить с раскладушкой в класс до утра. Подумала, все взвесила — за и против — и согласилась. «А что могла сделать? Сам говоришь, не вытолкать же за порог. И тогда не везти же было Павлу его назад в город, в руки муравьевским головорезам. Да. И потом…» Но вовремя сдержалась и, как ни допытывался Грицько, не сказала, что имела в виду. Чуть было не поссорились из-за этого. Грицько попытался было закончить ее оборванную фразу: «Да и потом… ведь не чужой, — ты это хотела сказать? — а племянник (намек на Галагана), как ни есть родич, десятая вода на киселе». Ивга укоризненно покачала головой. «Ну и хам же ты, Грицько! — И добавила загадочно: — Да ты сам это скоро поймешь, какой ты хам! Руки будешь целовать мне, только бы простила. Но я еще подумаю!» О свадьбе в тот вечер не было разговора. Да и в следующие дни тоже. Происходило это уже в конце февраля. Призванные Центральной радой немцы прорвали фронт. Оккупация Украины была уже только вопросом времени. Возможно, и это в какой-то мере, думал Грицько, заставляло Ивгу не спешить с замужеством. Такая уж, видно, его доля щербатая! Вторично такое самое положение: и на Орисе тогда осенью четырнадцатого года не успел жениться — война не дала, и теперь — на Ивге. А впрочем, и не было в этом сейчас настоятельной необходимости. С того времени, как Макара Ивановича волостной ревком назначил заведующим детским приютом, открывшимся в имении Погорелова, Ивга оставалась в школе по крайней мере до конца учебного года. Так и жили, невенчанные, до самого прихода немцев в Ветровую Балку. Когда уже и в ревкоме не осталось никого, кроме сторожа. Некоторые отступили с воинской частью красных, что проходила из Славгорода на Полтаву большаком, кое-кто вместе с председателем волостного ревкома Кандыбой, оставленные в подполье, ушли в лесное село Подгорцы. Исчез и Грицько — вместе с Лукой Дудкой подались в Зеленый Яр, неподалеку от Подгорцев, к родичу Луки.

Там его и разыскала Ивга недели через две после того, как ушел из села. За это время в Ветровой Балке побывали немцы и, натворив всяких бед, забрав с собой около десятка крестьян, ушли из села в Князевку, где стоял гарнизоном их батальон. Несколько гайдамаков из карательного отряда осталось в селе до тех пор, пока крестьяне не возвратят все помещичье добро. Приезжал Погорелов из Князевки, где жил у свояка Галагана. Вот после встречи с ним Ивга и кинулась на розыски Грицька вместе с его приятелем Антоном Теличкой. Будучи теперь погореловским приказчиком, он взял в имении лошадей и вызвался сам сопровождать ее в этой поездке.

Грицько вместе с Лукой жил у кожевника, помогал ему в работе. Еще жили какие-то люди — теснота в хате, грязь, смрад. Да почти во всех хатах было полно народу — бежавшие крестьяне из нескольких волостей. Ютились в чуланах, в клунях, несмотря на холодище и морозные утренники. Появились больные сыпным тифом. Заболел и Грицько. Но, может, это и не сыпняк, а просто вспотел возле кож, а в дубильне сквозняки, — вот и прохватило. Лежал в темном, пропахшем мышами чулане, заставленном засеками да кадками, на топчане под шинелью, а сверху укрытый еще вонючей овчиной. Какой ужас! Нужно немедленно забрать его отсюда. Затем и приехала. Рассказывала, что вчера впервые явился в свое имение Погорелов. Лишь на несколько часов, вечером и уехал обратно. А все же нашел время и в школу зайти. Не без юмора рассказывала, как он галантно целовал ручки Докии Петровне и ей и не находил слов для благодарности. Уверял, что считает себя их неоплатным должником. Докия Петровна и поймала на слове. Попросила, чтобы оставшихся приютских детей Макара Ивановича управляющий не переводил в каретный сарай — холод еще на дворе, — хотя бы до тех пор, пока и этих детишек люди не разберут. Согласился, но не больше как на две недели, пока не приступили к ремонту маляры, а подрядились они начать сразу после пасхи. Тогда решилась и она. Умышленно начала разговор при Докии Петровне и Макаре Ивановиче — при свидетелях, а не наедине. Вынужден был и ей пообещать, хотя и очень неохотно: «Извольте, ничего вашему жениху не будет за старое. Только в будущем уж пусть никуда не ввязывается». «Вот с этим и приехала. Разве знала…» — «А ты, правда, чудна́я женщина! — не дав ей закончить фразу, сказал Грицько. — Ползимы спали в одной кровати, а так и не распознала — с кем!» Чего-чего, но поднять ее на смех — этого Ивга не ожидала. И просто растерялась вначале. А он продолжал: «Да что я, болван? — полагаться на панскую ласку, принимать его ультиматум: «Пусть никуда не ввязывается!» Нет, пан Погорелов, ввяжусь. Вот только на ноги встану!» — «Оставь-ка свои шутки!» — и в голосе ее зазвучала хорошо знакомая ему резкая, «учительская» нотка. Но, очевидно вспомнив, что это не действовало на него и раньше, сразу же изменила тактику. Осторожно, боясь набраться вшей из этой отвратительной овчины, наклонилась к нему и говорила горячим шепотом: «Ну, ты же, Гриць, разумный хлопец!» — «Да разве можно дальше терпеть то, что делается вокруг?!» — «А что же особенного делается?» — «Да ты что, с луны свалилась! Не видишь, что к старому режиму вертают!» — «Глупости говоришь!» Грицько горел в жару, и от нестерпимой боли, казалось, раскалывается голова, а тут еще этот тягостный спор. И, может, поэтому слова Ивги были для него сейчас, как никогда раньше, обидны и возмущали. «Нет, это ты прикидываешься!» И завелись. Такие пререкания на политические темы, и довольно острые порой, бывали у них и раньше. Но никогда еще не приводили к серьезным размолвкам. Всякий раз кто-нибудь из них, чаще Грицько, в самый разгар спора оказывался «умнее», хотя бы потому, что первый осознавал, какая это нелепость так портить свой медовый месяц. И замолкал первым, демонстративно, зная из опыта, что она не останется безразличной к этому. И действительно, вслед за ним замолкала и она. А потом — не успеют опомниться, бывало, как очутятся в объятиях друг друга. Возможно, что именно так было бы и на этот раз. Но… Да если бы даже был здоров он сейчас, все равно! Достаточно было ей на один миг вообразить себя с ним в этой страшной постели-берлоге, как почувствовала мурашки по телу. А может, это и не мурашки, а обыкновенные вши, каких успела здесь набраться. Почти не скрывая ни отвращения, ни страха — ведь, может, тифозные! — Ивга поспешно закончила разговор. Уже от порога сказала отчужденно: «Ну, делай как знаешь! Но о том, что сказала тебе давеча, подумай хорошенько. Времени для этого у тебя, кажется, будет более чем достаточно». И вышла из чулана.

Однако Ивга ошибалась — это был не тиф, а какая-то, как сказал присланный ею на другой день фельдшер из ветробалчанской больницы, испанка. И через неделю Грицько уже поднялся и даже работал в дубильне. Но его очень тянуло в Ветровую Балку. Не все и помнил из того, что наговорил ей, но помнил ее ледяной тон при прощании. Необходимо было встретиться. И, поправившись, решился как-то ночью тайком сходить в село. Пошел вместе с Лукой, который до этого уже не раз бывал у своей Дарины, и без всяких приключений.

Прежде всего зашел домой. У отца было все благополучно. Общая беда его обошла — в имении тогда он ничего не брал. Даже дерево, что навозил из казенного леса, никого особенно не интересовало, кроме, разве что, завистливых соседей. Грицько посоветовал отцу, дабы не выделяться среди массы крестьян, отвезти этот строительный лес к чертям. «Куда?» — «Наймите кого-нибудь себе в помощь да и свалите просто на выгоне перед волостью». — «Так деньги же заплачены!» — «Не в деньгах счастье, а чего ему трухляветь во дворе? Строиться все одно скоро не доведется. Время такое — не до женитьбы мне, батя!» Ничего определенного отец в ответ не сказал. Подумает. А Грицько из дому пробрался к школе. Но здесь его ждала неприятная неожиданность: Ивги в селе не было, несколько дней назад поехала в город. Зачем? Макар Иванович, которого Грицько поднял с постели, точно ничего не мог ответить. Но вещей с собой не взяла, очевидно, еще вернется. Оставила для него письмо. Коротенькое, и ничего нового в нем не было. Снова советовала все хорошенько обдумать и вернуться в село. «Ведь иначе, — писала в письме, — чего мне сидеть одной в Ветровой Балке, как вороне на тыну?» Грицько не мог не согласиться с этим: да, она была права. И первой его мыслью было остаться в селе. Но совестно было и перед Лукой и перед остальными односельчанами, вынужденными скрываться. И прямо из школы он ушел из села. И кто знает, как долго еще Грицько строгал бы вонючие кожи у своего далекого, через Луку, родича-кожевника, если бы не встреча с Кандыбой, руководителем подпольной группы. Он знал Грицька еще раньше, до леса, да, как видно, и теперь не упускал из виду. Во всяком случае, знал и где живет в Зеленом Яру, и о посещении его Ивгой Мокроус. И даже, от Телички возможно, с чем приезжала к нему тогда. Поэтому едва ли не с первого слова, разыскав Грицька у кожевника, и перешел к делу: предложил вступить в свой формировавшийся сейчас партизанский отряд… И даже командиром. Но какого подразделения, наперед сказать не мог. «От тебя будет зависеть, сколько людей сколотишь: взвод — так взвод, а сотню — так сотню, все твои». Но речь шла не о «лесовиках» — крестьянах, пришедших из окрестных сел, — этими есть кому заняться и без него, а о легальных жителях Ветровой Балки. Для чего и ему, ясное дело, необходимо будет вернуться в село. И, не теряя времени, браться за дело. Под прикрытием «Просвиты» можно будет собираться в школе, наладить изучение материальной части — хотя бы винтовку, пулемет, ручные гранаты — среди молодежи, не проходившей военной муштры, в первую очередь; да и воинские уставы — полевой, гарнизонный, строевой, — чтобы хоть в строю научились ходить, не наступая передним на пятки! «А оружие?» — поинтересовался Грицько. «Оружие будет», — заверил Кандыба. Дескать, и зональный штаб обещает, да и сами с усами!

Но что крылось за этой формулой, Грицько узнал лишь позже, когда уже жил в селе, от Антона Телички. Очень подмывало того похвастаться перед Грицьком. Ведь это же он открыл ту лазейку в склад трофейного оружия немцев.

Еще во время первого прихода карательного отряда оккупантов в Ветровую Балку ему посчастливилось «снюхаться» с одним немцем-пройдохой. Сам предложил Теличке трофейный наган и недорого — за полпуда сала на посылку. Он-то и посоветовал Теличке своего земляка, еще большего пройдоху, из дивизионного склада трофейного оружия в Славгороде. Через него вроде бы можно будет не то что винтовки, а и пулеметы раздобыть. А то и пушку даже. Но только — за золото. Кстати, их батальон через неделю снимают и возвращают из Князевки в Славгород, вот он, Ганс, и поможет связаться с ним. Теличка доложил Кандыбе. Послали в Славгород разведку для проверки командира второй Песчанской сотни Коржа да Егора Злыдня, который свободно говорил, как бывший военнопленный, по-немецки. Подтвердилось. Даже выторговали: какую-то часть можно выплатить серебром и бумажными деньгами, николаевскими, конечно. Раздобыть эти деньги было поручено нескольким боевым группам, и они в течение недели совершили более десятка налетов на кулаков-богатеев в округе, в Ветровой Балке — на Гмырю Архипа, в Чумаковке — на Трофима Чумака. И даже на несколько церквей. Собрав немалую сумму денег — одних золотых червонцев больше чем на тысячу рублей, серебра около пуда да торбу бумажных денег, — в начале этой недели были отправлены в Славгород тот же Злыдень и Тымиш Невкипелый. Со дня на день ожидали вести от них, чтобы послать подводу, а может, и не одну. И вот тебе — такая неудача, такая беда!

Но неужели они там, в отряде, до сих пор не знают об этом? Иначе почему же не знали Захар и Орися? Грицьку ожидание это уж невтерпеж. К тому же все время шли, ехали люди с поля. И ни один не минул молча. Кто шутя окликнет не останавливаясь, а кто и остановится — не нужна ли помощь. Грицьку даже надоело объяснять, что случилось, да отговариваться тем, что сам управится. И он все поглядывал на двор Гармашей.

Наконец появился Остап в сопровождении почти всей семьи. Вышли за ворота. Грицько вскочил на телегу и тронул. Проезжая мимо двора, где в воротах стояли заплаканные обе гармашевские невестки, поздоровался. Ответили сдержанно. Зато мальчуганы, взобравшиеся на ворота, закричали в ответ на его приветствие на всю улицу. Один — не имея сил сдерживать радость, что рвалась из груди. «Дластвуйте, дядя! А наш батя живой! А наш батя живой!» А другой — без всяких эмоций, только бы лишний раз убедиться, что одолел ненавистное ему «эр»: «Грицько Сарана! Грицько Сарана!», за что и досталось ему от матери по губам.

Догнав Остапа, Грицько поехал шагом.

— Садись, Остап, подвезу.

— Да нет, — отмахнулся Остап. И шагов с десяток шел молча рядом с телегой.

— Садись, край не близкий, — настаивал Грицько. — Считай, в оба конца верст двадцать наберется.

Остапа удивило, откуда ему известно, что он в Подгорцы. Заинтересованный, без лишних слов он вскочил на ходу на грядку телеги и пристроился рядом с Грицьком. Торопливо спросил:

— Выходит, и ты уже слыхал? Про Тымиша?

— Слыхал, — печально качнул головой Грицько. — То же, что и ты, должно быть. От Ульяны.

По обеим сторонам улицы возле ворот, празднично украшенных кленовыми ветками, стояли группами люди. И по скованным их движениям, по опечаленным лицам можно было догадаться, что и они сейчас говорят о несчастном Тымише.

— И чего ему нужно было в тот Славгород, пропади он пропадом! — после паузы молвил Остап. Грицько ничего не сказал.

Когда проезжали мимо школы, увидел в школьном дворе Ивгу. Снимала с веревки высохшее белье. На фоне белой простыни четко вырисовывалась ее стройная фигура, — стояла спиной к дороге. Услышав тарахтение колес, обернулась, и на лице застыло выражение крайнего удивления: не остановился, проезжает мимо. Ведь обещал привезти с поля травы — на троицын день посыпать в комнате и в классе, приспособленном после окончания учебного года под жилье. И он вез, хотел несколько охапок сбросить, но при Остапе делать этого не захотел. «Обойдется!» — и хлестнул вожжами по лошадям.

Сразу же за церковью — в раскрытые двери лилось хоровое пение вечерней службы — Грицьку нужно было сворачивать к себе. Но он почему-то минул свою улочку. «Может, задумавшись, не заметил», — подумал Остап и попросил остановить лошадей, дать ему сойти. Но Грицько, словно бы не слыша, ударил вожжами, подхлестнул кнутом и крикнул Остапу, перекрывая грохот колес:

— Сиди! Мне тоже в те края!

И дальше до самого леса оба молчали.

Грицько, помимо воли, думал об Ивге, о том, как он объяснит ей свой поступок. Даже пожалел: нужно было бы все же остановиться — и траву сбросить, и ее предупредить, что задержится, а может, и вовсе не сможет прийти этой ночью. Причину можно было бы придумать. Противно, конечно… Но уж если так получилось, что не сказал сразу после ее возвращения из города о своей связи с партизанским отрядом, то придется теперь ждать другого удобного случая. Пожалуй, перед самой свадьбой будет лучше всего. Если она вообще когда-нибудь состоится, после того как откроется ей. Слишком памятен ему тот зеленоярский разговор их и ее «ультиматум». Должно быть, и в город на целый месяц уехала тогда, чтобы только показать характер свой, предупредить, что шутки с нею плохи. Не на того напала! Он тоже не лопух. Что бы там ни было, а он от своего ни за что не отступится! Хотя бы и до разрыва дело дошло. Вначале даже самому было странно, что так спокойно думает об этом. Уж не охладел ли он к ней за месяц разлуки? Нет, разлука ни при чем. А все началось с одного неприятного разговора после ее возвращения из города.

После ужина Ивга стелила постель и через плечо бросила с легким укором: «А ты так и не спросил меня, зачем я в город ездила!» — «Я же знаю это из твоего письма». — «В письме об этом ничего нету. — И после паузы добавила, будто пальнула из ружья: — Сделала аборт!» — «Что?!» — оторопел Грицько и своим видом даже рассмешил Ивгу. «А ты разве не знал, что от этого дети бывают?» «Ну и стерва же! — подумал он, хотя до этого даже в мыслях никогда не обзывал ее бранным словом. — Еще шутит!» Наконец обрел дар речи: «Да как же ты могла?!» — «А так. — И оборвала на полуслове: — Хватит с меня и одного незаконнорожденного дитяти!» — «Да разве я не сказал тебе, что женюсь?!» — «Сказал, да не завязал».

Позже, уже в полночь, Грицько снова вернулся к этой теме, но теперь уже в ином, лирическом тоне: «Нет, не могу понять, как ты могла?.. — Ивга молча ладонью закрыла ему рот, Грицько отвел руку. — Да я уж не о том… Но как ты могла не сказать мне, не поделиться со мной? Ведь для женщины, если она по-настоящему любит мужчину, нет большей радости, как почувствовать под сердцем ребенка от него!» — «Какой же ты нахал! — незлобиво отозвалась Ивга. — Значит, я люблю тебя не по-настоящему? А как? Из расчета? За твои поместья? Хватит, спи уж, мой романтик глупый!» В ту ночь о свадьбе не было у них разговора. Но со следующего дня, почти каждую ночь они, натешившись да отдохнув, а то и поспав часок, проснувшись, заводили разговор о свадьбе. Собственно, о самом венчании, поскольку выполнением этой необходимой формальности они и думали обойтись. Ивга предлагала венчаться не в Ветровой Балке, а в городе. Как и положено — в приходе церкви, где ее метрика. И не в праздник, а среди недели — меньше зевак. Грицько довольно равнодушно со всем соглашался. Ладно, в городе так в городе. Выберет день, когда лошади будут свободны, не в работе, да и съездят в город, с тем чтобы на следующий день и домой вернуться. Но куда? На Белебень к нему Ивга категорически отказалась: «Ни за барыню не хочу, ни за служанку!» Придется в школу. К комнатушке можно будет еще и класс под жилье оборудовать. Не сейчас, конечно, а как закончится учебный год… И вот неделю тому назад закончились занятия в школе, начались каникулы. На следующий же день Ивга наняла двух женщин — вынесли парты в сарай, принялись за побелку. Да прежде пришлось заделывать трещины, а потом, пока раздобыли глины белой, Грицько должен был съездить в Князевку, — на целую неделю растянулся ремонт. А думали еще до троицыного дня и в город съездить и возвратиться. Не успели. Теперь уж придется сразу после праздника…

«Э, нет, не выйдет сразу после праздника!» Грицько и сам не понимал — то ли подумал он это, то ли вслух сказал. Чтобы проверить, глянул на Остапа. Тот сидел понурившись, с выражением усталости и печали на темном лице. Нет, не слышал, как видно. Но сейчас, почувствовав взгляд Грицька на себе, повернулся к нему и спросил:

— А пропустят ли лесовики? Сказывают, что на ночь все дороги перекрывают.

— Проедем, — сказал Грицько.

К лесу подъехали уже в сумерках. А когда въехали под своды вековых дубов и осокорей, сразу и обступила их ночь, темная и настороженная. Не успели углубиться в лес, как из темноты, из-за кустов, выскочили двое с винтовками.

— Стой! — Подошли к самой телеге, присмотрелись повнимательней. — А, Саранчук! — узнал один. — А это кто с тобой?

— А это — со мной, — ответил Грицько.

— Понятно! — И отступили от телеги.

Поехали дальше.

— А тебя знают тут, — сказал Остап удивленно.

Грицько из соображений конспирации схитрил:

— Знали бы и тебя, кабы целый месяц в лесу вшей кормил вместе с ними.

Возле хаты лесника, через дорогу, на поляне, где зимой происходил первый сбор основателей красногвардейского отряда, на котором Тымиш Невкипелый был избран командиром, возле шалаша горел костер под котлом на треноге. Вокруг человек с десять партизан из сторожевой заставы — пока варится кулеш — весело разговаривали. Наверно, кто-нибудь из них рассказывал веселую побасенку — время от времени тишину взрывал громкий хохот.

«Значит, не знают еще, — мелькнула мысль у Грицька. — А может…»

И то же самое, видно, подумал Остап. Сказал, когда отъехали:

— А может, Грицько?.. Ведь сама-то Ульяна своими глазами не видела.

— Дай боже! — вздохнул Грицько. И подумалось: как мало нужно человеку в беде! Блеснул слабый лучик надежды, и уже отлегло немного от сердца. И даже на разговор потянуло.

Грицько дал отдохнуть лошадям — ехал некоторое время тихо. А сами тем временем закурили.

— А про Артема так ничего и не слыхать? — после первой затяжки спросил Грицько.

— Живой! — сразу оживился Остап. — Ульяна сказывала, что за несколько дней до ее приезда и он ночевал у Горпины и Власа-денщика, что нынче за дворника у Галагана. Бедует шибко. Безработный. Будто какой-то охвицер, знакомый Власа, хотел за кучера к Галагану в Князевку устроить, но сорвалось. Намеряется сюда.

— Ну, так чего же ты вздыхаешь?

— Не будет ему жизни и тут, — ответил Остап. — Значит, в лес…

— Живут и в лесу, — сказал Грицько. — Живут, и даже не всегда, как видишь, горюют! Слышишь?

Еще бы не слышал! Весь лес звенел и отдавался эхом песен. Между деревьями там и сям горели костры. Партизаны жили в шалашах, не все вместе, а отдельными подразделениями. Сегодня в троицын день ко многим пришли жены проведать с гостинцами. И по лесу катятся волны хоровых песен. От одного костра:

Ой, козаче, козаче-гультяю,

Виведь мене з зеленого гаю…

А от другого — глуше, слов и не разобрать, а только по мотиву узнается — пели печальную: «Туман яром, туман яром…»

Встретили и на самой дороге — шли двое обнявшись, муж и жена, как видно, молодожены. И поэтому, когда уж невдалеке от Подгорцев встретили еще двоих — шли хоть и не обнявшись, но и не врозь, рядом, то даже не обратили внимания. И только, как проехали, Грицько догадался, узнав Захара Невкипелого, и вполголоса сказал Остапу:

— Орися!

Остап спрыгнул с телеги и бросился вслед ей, окликая по имени. Орися остановилась, узнала брата и пошла ему навстречу. А когда сошлись, рыдая, припала к нему.

«Значит-таки факт!» — и снова, как тогда, на плотине, у Грицька похолодело в груди.

Пока Остап успокаивал сестру, он с помощью Захара — на узкой дороге пришлось и задок телеги заносить — развернул лошадей ехать назад. Еще дорогой они договорились с Остапом, что назад Орисю и Захара тот повезет сам. А в селе отведет лошадей на Белебень. И если отец будет расспрашивать, чтобы о поездке в Подгорцы ничего не говорил. На улице, мол, встретились, вот и попросил отвести лошадей домой. А сам, дескать, на собрание «Просвиты» спешил, боялся опоздать. Сейчас Грицько, накинув вожжи на упорку телеги, чтобы не привлекать к себе внимания Ориси, отступил в густой орешник и оттуда уже видел, как Остап, когда Орися выплакалась немного, обняв за плечи, подвел ее к телеге и помог сесть. Вскочил на телегу и Захар. Поехали.

А Грицько долго стоял на месте, пока не слышно стало совсем стука колес по дороге — растаял в печальной мелодии далекой протяжной песни.

XVII

А теперь, кажись, можно и себе отправляться домой. Что мог добавить ему Кандыба про Тымиша к тому, что он уже знал от Ульяны и от Захара? Давеча ему удалось все же перекинуться с ним несколькими словами: «Значит, все правда про Тымиша?» — «Ой, правда! Ну, пусть теперь берегутся! С этой поры правая рука моя уже не моя, а Тымишева!» Продолжать разговор у них не было уже ни времени, ни настроения. Да и какое значение имели теперь какие-то подробности! Имел значение только сам факт — потрясающий и неопровержимый. Только теперь постиг, что хоть и поверил было Ульяне тогда, на плотине, но где-то в душе еще теплилась надежда, что, может, чего-то недопоняла женщина и напутала. Нет, ничего, выходит, не напутала. Нет в живых Тымиша. Был и не стало вдруг. Как ветром сдуло с земли!..

Нарочно медленно, то и дело отмахиваясь от изголодавшихся назойливых комаров, свертывал цигарку, все еще не зная, что ему делать дальше; так же неторопливо высек огонь и, затянувшись самосадом, вдруг выдохнул вместе с дымом:

— Э, никуда тот дом не денется!

Да и смешно было бы: верста всего осталась до Подгорцев. Уже чем дальше, все светлее на песчаной почве выступала в темноте дорога, и вскоре впереди, меж стволами деревьев, забелел пологий песчаный берег речки, стало слышно, как меж сваями моста плещется быстрая вода.

Перейти мост через Псел, лишь недавно настланный новыми осиновыми досками из Кандыбовой «лесопилки» и его же саперами — старый настил был унесен весенним паводком, — и сразу же будут Подгорцы, небольшое лесное село, прилепившееся под самой горой на высоком берегу речки. На всю Ветробалчанскую волость, а возможно, и на весь уезд — Зеленый Яр с окрестными хуторами не в счет, входил в другую волость и даже в другой уезд, — теперь это был единственный населенный пункт, где до сих пор еще не побывали немцы. И казалось, после единственной попытки, к тому же и не очень настойчивой — только разведки, — они не имели теперь такого намерения. Во всяком случае, ничто не предвещало этого. Так и жили подгорцы, а с ними и временные жители этих мест, в том числе и Кандыба со своим партизанским отрядом, — жизнью хотя и нелегкой, хлопотной, но достаточно беззаботной. Разумеется, на ночь перекрывали все лесные дороги заставами — ни проехать, ни пройти. Но просто через лес, минуя дороги, не то что разведку, а целый полк незаметно провести можно. Как-то Грицько и сказал Кандыбе об этом, но тот лишь плечами пожал. «Да неужто они с неба на лес упадут! Откуда ни сунутся, так прежде на какое-то из сел наткнутся. Ежели с юга, то Ветровой Балки им никак не миновать. А ты же у нас для чего там со своими хлопцами? Аванпост наш! Задержишь, пока подоспеем…» — «Ой, не знаю! Ведь у меня и десяти винтовок нет, а вы пока паромом через Псел переправитесь!» — «Не беспокойся! Все будет в порядке». Однако Кандыба, как видно, намотал себе на ус. И уже нынче проезжая, Грицько с удовлетворением заметил и на опушке леса по обеим сторонам дороги свежевырытые окопы — с бруствером, с бойницами, и возле хаты лесника целый взвод в заставе, и мост законченный. В прошлый раз, когда он был здесь, до середины только был настлан, лодкой пришлось перебираться.

В последнее время Грицьку частенько приходилось бывать в Подгорцах по своим партизанским делам, он хорошо знал дорогу и не плутал даже ночью. Сразу же за мостом, чтобы не идти улицей, не мозолить людям глаза, сворачивал на стежку, что вилась вдоль речки за огородами, и через какую-нибудь сотню шагов напротив двора деда Вухналя, где живет Кандыба, еще раз сворачивал и огородом шел к летнему деревянному дому. Хозяин сам в нем не жил, построил специально для дачников, что каждое лето приезжали сюда, в глухие Подгорцы, — преимущественно заядлые рыболовы или просто большие любители природы.

Хотел было и сейчас пойти той же дорогой, но что-то помешало ему свернуть на стежку. Сначала и сам не понял, что это было, и лишь после сообразил, что был это обыкновенный стыд за свою не слишком ли чрезмерную осторожность. Другие не так рискуют, Тымиш, можно сказать, в самое логово вражье не колебался пойти. Так, чего доброго, легко и трусом стать! И Грицько пошел просто по улице.

Было еще не поздно, да еще в канун праздника, на улице было людно. У ворот стояли, сидели на бревнах сельчане. И речь шла у всех, как слышал Грицько, минуя их, об одном и том же: о беде, о смерти, постигшей двух партизан в Славгороде…

Ему, конечно, интересно было бы послушать, что говорит об этом народ, но не стоило привлекать к себе внимание, да и хотелось поскорее увидеться с Кандыбой, он-то наверняка знает все, как оно было на самом деле, без всяких вымыслов. Поэтому шел не останавливаясь, скажет «добрый вечер» и идет дальше.

Дойдя до площади с бревенчатым общественным амбаром в центре ее, а больше никаких общественных построек и не было в селе, свернул налево. В третьем дворе и живет Кандыба. Подошел уж было к перелазу, но тут с лежавших рядом бревен вскочил человек с винтовкой и преградил ему дорогу. Он был незнаком Грицьку, да и Грицька, как видно, видел впервые.

— Ты куда?

Грицько сказал, что по делу к Кандыбе.

— Тогда посиди! Не до тебя нынче ему. Приказ — никого не пускать. Совещание у него.

— Что-то затянулось. Не мылкое, видать, мыло, — сказал сидевший на бревнах напарник часового. Так по крайней мере подумал Грицько и уже собирался спросить его, о каком мыле речь, но, присмотревшись, понял свою ошибку и вовремя сдержался. Чтобы тот не узнал его в лицо, если не успел еще узнать по голосу.

Конечно же это был Гусак Павло, недавний его односельчанин, примак Приськи Забары, что жила в том же конце села, где и Саранчук, — на Белебене. Но, как это ни странно, на протяжении всех этих лет им почти не приходилось встречаться. Женился Гусак и перебрался в Ветровую Балку перед самой войной, потом оба без малого четыре года были на войне, а когда Грицько в декабре прошлого года вернулся с фронта домой, Гусак все еще служил в гайдамаках в курене полуботьковцев — вначале в Полтаве, а потом в Славгороде. Пока не разоружили его, тогда же как и весь взвод Корнея Чумака, — в знаменательный день раздела ветробалчанами помещичьего имущества. С тех пор и исчез Гусак из села. Перебрался в свои Подгорцы, где и жил все время у родных, если верить Приське, но скорее всего продолжал «казаковать» в гайдамацком курене. Ибо почему же тогда Приська всю зиму просидела у своих родителей? Ее объяснение тем, что, мол, озлился больно муж на нее за ее тогдашнюю проделку с ним, мало кого убеждало. Не такой он дурень, чтобы не понимать, что о нем же, о его глупой башке беспокоилась она, спрятав в ту ночь, по совету Артема Гармаша, пока муж спал, и оружие его и даже сапоги, чтобы не мог он никуда из хаты улизнуть. Ведь иначе мог бы и на пулю напороться. Артем тогда прямо так ее и предупредил: если попытается в Чумаковку к своим пробраться, то пуля его и на коне догонит. Приська пообещала. Однако для большей уверенности Тымиш Невкипелый, тогдашний командир красногвардейцев, принял еще и свои меры предосторожности на тот случай, если бы Приська сама не управилась или не сдержала своего обещания. И поручил это Грицьку, ближайшему соседу, знавшему все ходы и выходы на дворе Забары. Посоветовал прихватить с собой кого-нибудь из своих хлопцев на подмогу, чтобы обезоружить Гусака и взять под домашний арест. Вдвоем с Козырем Грицько и отправился на свой Белебень. У Забары, как и в остальных хатах, светилось и двери были уже не заперты. Они тихонько вошли в хату и увидели такую картину: посреди хаты одетый, в шинели и даже в шапке, но босиком, стоял Гусак, переминаясь в нетерпении перед своим тестем, старым Забарой, сидевшим на скамье и нехотя стягивавшим сапог с ноги. Увидев на пороге вооруженных парней, оба замерли в напряженных позах, а Грицько, сообразив сразу все, сказал Гусаку: «Ты что же это среди бела дня человека грабишь? В гайдамаках напрактиковался? А ну, отдавай оружие!» Гусак сказал, что оружия у него никакого нет. Приехал в гости к женке безоружный. А не верите — ищите! «Да трусанем. А как же! — И к Приське, что возилась у печи: — С какого угла, хозяюшка, дозволишь начать?» Тогда Приська, не говоря ни слова, накинула свитку на плечи и кивнула головой Грицьку идти с нею. В повети из кучи сторновки она достала винтовку и саблю, потом вывела из хлева верхового коня и, пока Грицько седлал его, открыла ворота. Выезжая со двора — Козырь остался сторожить арестованного, — Грицько сказал Приське: «А ежели полезет с кулаками…» — «Пусть только попробует! — не дала и фразы закончить. — Так и загремит из хаты!» И в тот же день — правда, неизвестно, с грохотом, а может, и тихо, но Гусак исчез из села. Будто корова языком слизала! И надолго. Уж по весне, когда пришли немцы, появился и он в Ветровой Балке. Грицько тогда и дома уж не жил, дубил шкуры в Зеленом Яру. И как-то принес Дудка Лука из ночного похода в село к своей Дарине вместе с другими сельскими новостями и эту: забрал Гусак Приську к себе в Подгорцы. Ну, забрал так забрал, ему-то что до этого! За своими заботами и вовсе скоро забыл о них. Тем более что с тех пор, как вступил в партизанский отряд, бывая у Кандыбы, ни разу не встречался в Подгорцах ни с Гусаком, ни с Приськой. Приходил всегда как стемнеет уже и не улицей, а огородами, крадучись. Поэтому неожиданная встреча с Гусаком сейчас Грицька даже немного встревожила. Не то чтобы он боялся его. Еще с прошлогодней встречи с ним знал, что за человек. Не из тех, что на рожон сгоряча полезет. Но сделать тайком пакость какую вполне способен. И наверняка сделает — в отплату за унижение его казацкого достоинства, которое претерпел от него в то зимнее утро. Какую пакость? Да шепнет ветробалчанской полиции об этом его посещении Кандыбы, и уж неприятностей не оберешься! Поэтому Грицьку и не хотелось, чтобы Гусак его узнал. Решил уже молча отойти в сторону, побродить где-нибудь с часок. А к тому времени, может, Приська загонит мужа спать в хату. Хотел и не мог двинуться с места. Как и тогда, на мосту, не пустил его стыд. Сердце вдруг преисполнилось возмущением собой и какой-то просто безрассудной дерзостью. Грицько сделал несколько шагов и сел на колодах рядом с Гусаком.

— О! — с притворным удивлением сказал он. — А я тебя, Гусак, и не узнал сразу.

— Разбогатею, значит! — ответил Гусак.

— И кто бы говорил! — подал голос от перелаза часовой, затем подошел и тоже сел на колодах, пристроился к Грицьковому кисету. — «Разбогатею». Да у тебя и так денег — куры не клюют!

— А ты считал?

— Нехитрая штука и, посчитать! — Он помолчал, пока свертывал цигарку, а потом продолжал: — Каждый месяц раза два в город мотаешься? Мотаешься. С продуктом всяким, а оттуда — с товаром. Одних иголок сколько этим разом привез? Да платков, да печатного мыла?.. А что ни иголка — то и яйцо, что ни кусок мыла — то и фунт масла, а то и кусок сала. Какая ж девка устоит против такого соблазна и не стащит у матери из кадки!

— Э, не завидуй, Свирид! — сказал Гусак, щелкнул зажигалкой — дал прикурить обоим. — Хреновая нынче коммерция. Одну езду взять, пока до Полтавы той доберешься… Да еще как! Коль не на крыше вагона, то на буфере. На ветру, на сквозняках. В вагон боязно — сыпняк, да хоть бы и отчаялся, не протолкнешься… Нет, завидовать нечему.

— А я и не завидую. Чай, вижу: от самой весны через те сквозняки из чирьев не вылазишь!

— Вот же. Да и в самой Полтаве — идешь по улице, а душа в пятках. Каждого немчуры боязно: а что, ежели заподозрит лесовика в тебе, в документе ж видно, из какой волости. На всю губернию слава уж пошла. Докажи ему, что ты не верблюд. Нет, надо с этим делом кончать. Побаловался трошки…

— Не бреши! — добродушно сказал Свирид. — А амбар для чего строишь, если не под лавку? Зачем дверьми на улицу? — И кивнул головой на амбар рядом.

— Так это твой двор? — почему-то удивился Грицько.

— Отцовский пока что. А ты чего к нам забился? К Кандыбе?

Грицько, еще подходя к колодам, предвидел такой вопрос и в ответ ничего лучшего придумать не мог: не к Кандыбе, мол, а к Цыбулько. За справкой. Ведь все ревкомовские архивы сюда вывезли. Потерял отец квитанцию об уплате денег в земельный комитет за бревна, вывезенные из леса зимой. И теперь волость требует, чтобы возвратили все дерево. Или квитанцию предъяви. Не знаю, вызволит ли Цыбулько.

Кто знает, поверил ли Гусак ему, но сказал:

— Ну а чего ж. Напишет, печать поставит. А пометит задним числом. Но погодь, чего же мне Приська говорила… — и умолк, насторожился. Прислушался и часовой, потом вскочил и отошел к воротам.

Во дворе послышались голоса, и высокий тенорок крикнул: «Свирид, открывай ворота!» Часовой открыл ворота. И со двора выехала пароконная бричка, полная людей. Двое сидели на заднем сиденье, двое — на передке, рядом с кучером сидел человек с винтовкой, зажатой между колен. Завернули к площади.

Возле ворот осталось двое, и обоих Грицько сразу ж узнал — и долговязого Кандыбу и приземистого обладателя тенорка Цыбулько, бывшего секретаря волостного ревкома, который был сейчас при Кандыбе одновременно и адъютантом и начальником штаба. Часовой негромко что-то доложил им. «Где же он?» — спросил Кандыба.

А Грицько уже подходил к ним. Пожал руку тому и другому.

— Очень кстати, — сказал Кандыба, но в голосе не чувствовалось привычной для Грицька приветливости. — А то уж собирался завтра гонца посылать.

— Что такое?.. — насторожился Грицько.

— Партийное собрание назначено на завтра, на утро. Общее для обеих фракций. А потом — сбор всего отряда. Про несчастье с Невкипелым Тымишем слыхал?

Грицько сказал, что встретил Захара с Орисей по дороге сюда. А до этого слышал от одной ветробалчанской женщины, вернулась нынче из города. Хотя душа и до сих пор не может поверить в это.

— Как же это случилось, беда такая?!

— Да кто же из нас был при том! — И уже на ходу: — У самого голова как не треснет от дум, а не могу уразуметь, как это стряслось!

— А эти, что приезжали?

Кандыба даже остановился, пораженный, пристально глянул на Грицька.

— А ты это откуда взял? Ну… что они могли больше нас знать про Тымиша? Откуда ты знаешь, кто это был?

— А я и не знаю, просто догадываюсь, что начальство какое-то, — ответил Грицько, очень удивленный таким поворотом разговора и тоном Кандыбы. Хотел было пояснить, почему догадался: кто же, кроме партизанского начальства, осмелился бы «мылить шею» Кандыбе! Но тогда нужно будет сослаться на загадочную реплику Гусака: «Не мылкое, видать, мыло!», а выступать в роли легкомысленного собеседника Гусака, неспособного даже пустую его болтовню пропустить мимо ушей, ему совсем не хотелось. И он ничего не прибавил больше. Наступила довольно долгая пауза, и наконец Кандыба ее нарушил:

— Не ошибся. Это были из партизанского штаба. В Зеленый Яр поехали.

О зональном партизанском штабе и личном его составе знали в отряде кроме Кандыбы лишь командиры сотен, в том числе и Грицько Саранчук, хотя и не все знали его постоянное местопребывание. Собственно, в какой-то мере Гудзий, как агроном князевского сахарного завода, а стало быть, и житель местечка Князевка, самым уже этим фактом давал пищу любопытным для догадок, но в Подгорцах мало кто и знал, где он живет и работает, ибо свекловодов тут не было совсем, да не было их и среди партизан, собравшихся из нескольких волостей, — бедноты преимущественно. Ведь свеклу сеяли для сахарного завода только крепкие хозяева — с ними он и имел дело. К тому же, для большей конспирации Гудзий, когда бывал здесь, приезжал всегда не на своем очень приметном «выезде» — пегого коня и двуколку он оставлял у своих родителей, в хуторке неподалеку от Зеленого Яра, а оттуда уж добирался сюда или пешком, а чаще, как вот и сегодня вместе с Кушниром, на Тургаевом транспорте.

— Поехали ночевать к Тургаю, — после паузы сказал Кандыба. — Погнушались нашей хлебом-солью. Ну да переживем.

— Но сам факт! — вмешался в разговор Цыбулько. — Теперь мне умысел Кушнира как на ладони. Не иначе, надумал, а завтра, наверно, и попытается…

— Пусть пытается! — не дал и договорить Кандыба. — Не он меня ставил командиром отряда, не ему меня и снимать. А на хлопцев своих я полагаюсь как на каменную гору: не подведут! Правда, и я не дам в обиду никого из них. Пускай чего угодно пришивает мне.

— Да уж куда больше пришивать! — словно сушняка подкинул в костер Цыбулько. — Ежели и так — и от классовой линии уклонился, и в национализме украинском погряз…

— Ну да! Раз ты не в нашей партии, а в другой — неважно в какой именно, эсдек или эсер, правый или левый, для него, как для некоторых китайцы, все на одно лицо; так и здесь, все националисты закоренелые, без пяти минут не петлюровцы. Смешно сказать, до такого слова, как «сотня», придрался: почему не рота? Как в других отрядах? «Сами хлопцы, говорю, так захотели». Так он на это знаешь что сказал?.. «А ежели твои хлопцы захотят шлыки на шапки себе нацепить, так ты и на это согласишься?»

— Не совсем так, — улыбнулся Цыбулько. — Коли уж точным быть, то про хлопцев он сказал не «ежели захотят», а «ежели б захотели».

Кандыба отмахнулся и продолжал:

— Одним словом, вот такого мнения он обо мне, Грицько, а может, и весь штаб так думает. Будто бы попринимал в отряд людей без всякого разбора, совсем чужих революции, а то и скрытых врагов. Вот так! Да чего же им, врагам и чужим, идти к нам сюда! Что у нас — сладкая жизнь тут? С тифозными вшами да на хлебе с макухой! Сказать бы — в качестве лазутчиков, на разведку, — так нечего ж разведывать, нет таких военных объектов. Разве что мост через Псел да баня с вошебойками? Смехота! Егором Злыднем все допекал: бывший, мол, синежупанник. Ну и что? Мало ли кому из пленных в Германии головы тогда задурили. А не бойся, классовое чутье Злыдня не подвело. Лишь только границу перешли, да увидел, что союзнички вытворяют на родной Украине, чуть ли не в первую же ночь и бежал из своей части. Да и не просто бежал. Дежурил в ту ночь в своей пулеметной команде. Вот выбрал подходящее время, повынимал тайком замки из всех четырех станковых пулеметов, а ручной с собой прихватил — да и был таков… Но не успел еще домой добраться, а немецкая комендатура уж отцовскую хату под надзор взяла, подстерегая злостного дезертира. Куда ж было горемыке деваться? Принял его в отряд и не каюсь. И что бы там ни зудели мне над ухом, как бы ни доказывали, не поверю, чтобы это он Тымиша Невкипелого предал, немцам отдал на расправу.

— Но каким же чудом остался живой? И где он сейчас? И почему не возвращается?

— Именно об этом я хотел тебя, Цыбулько, спросить. Думал, может, ты знаешь. А чего Гармаша до сих пор нет?.. — Грицько при этом имени вздрогнул и не удержался, чтобы не спросить, про какого Гармаша речь, на что Кандыба ответил рассеянно: — Про того самого, — и закончил прерванную фразу: — А по их словам уж третий день, как ушел из Славгорода.

— Так в чем же дело?

— Э, кабы я знал! Может, дорога не такая простая, как мы думаем, а с западнями да с волчьими ямами.

XVIII

Ночевать Грицько остался у Кандыбы. Мог бы и в другом месте перебыть ночь, у кого-нибудь из своих земляков из первой Ветробалчанской сотни (личный состав по подразделениям подбирался по территориальному признаку), которая единственная из тех четырех сотен отряда оставалась еще в Подгорцах, тогда как другие уже перебазировались в разные лесные урочища — в шалаши. Но Кандыба по дороге от ворот предложил ему ночевать у себя, с тем чтобы наедине подробнее поговорить о некоторых деликатных, как он выразился, вещах. О чем именно — у Грицька уже не было времени на расспросы, они как раз подошли к летнему домику в глубине сада, где жили Кандыба с Цыбулько и где сейчас их ожидали какие-то люди. Возле крылечка, вокруг стола под развесистой яблоней поблескивали огоньками цигарок четверо. Грицько присмотрелся повнимательней и узнал сотенных командиров отряда. Должно быть, тоже были на совещании с представителями штаба и не расходились по своим сотням, ждали, видно, напутственного слова, а может, и какого приказа от командира отряда. Грицько поздоровался и подсел к ним.

— Ну что ж, хлопцы, — переждав, пока стих гомон, вызванный появлением Саранчука, которого тут хорошо знали, но не часто видели, сказал Кандыба, — выходит, с легким паром можно нас!

Хмурое молчание в ответ воцарилось за столом. Наконец отозвался Самойло Корж, командир второй Песчанской сотни:

— А коли разобраться, то совсем зря они песочили нас. В чем же тут наша вина? Какая ж это авантюра, ежели все было так хорошо подогнано. А что не выгорело… Всего не предусмотришь!

— Не в этом дело! — воскликнул бойкий и горячий Гнат Ажажа, командир четвертой Журбовской сотни и одновременно секретарь большевистской ячейки отряда. — На этом факте у них лопнуло терпение. А вина наша не в этом. Уж больно медленно раскачиваемся. В других местах — слышим ведь да из газет знаем — земля горит под ногами оккупантов, а мы тут… Да, правда, пилить-строгать куда спокойнее. Но разве мы для того здесь, чтобы подгорян обстраивать? В каждом дворе если не хату новую поставили, так амбар или сарай…

— Однако еще и поныне в долгу у них, чтоб ты знал! — сказал Кандыба. — Как ты скоро забыл, Гнат, великий пост! Когда и сам колодой лежал в сыпняке среди сотни других. И кто ж вас выходил, на ноги поставил, как не те же подгорцы! Отрывая ото рта у себя, у детей своих молока кружку, а то и хлеба кусок…

И Кандыба ничуть не преувеличивал тогдашние лишения. Невольно вспомнил сейчас то время, как только не корил себя, что, будучи тогда председателем волостного ревкома, сам же и разрешение давал продагентам всяким под метелку вывозить все из сельских амбаров, в том числе и в Подгорцах. Поэтому и натерпелись нужды потом. Пока, — а это было уж где-то после пасхи, — не пустили под откос свой первый эшелон с зерном, шедший в Германию, и не завезли себе в Подгорцы пшеницы подвод десятка три. Одну ходку только и управились сделать, а там и дорогу развезло. Вот и кончается запас уже, на неделю если хватит — и то хорошо…

— В других местах, говоришь, — оторвавшись от беспокойных дум, продолжал Кандыба. — Может, у других не так связаны руки, как у нас.

Наступило молчание. Саранчук подождал немного — может, кто-нибудь попросит пояснения у Кандыбы, но потом сообразил, что, очевидно, на совещании шла об этом речь и все, кроме него, знают, о чем говорит Кандыба. Поэтому спросил:

— А чем же связаны руки у нас, Лукьянович? Ежели не секрет, конечно.

— Да какие же у нас от тебя секреты! Вяжет нас прежде всего наш «лазарет». Небось и нынче не меньше сотни в сыпняке да в испанке лежат вповалку по клуням. Ежели б не Харитина Даниловна наша, не знаю, что делали бы. Хоть караул кричи! Вот и доводится все время… — нашел наконец подходящее слово, — балансировать, чтоб не переборщить. — Не будучи уверен, что Грицько понял его, добавил: — Пока не очень донимаем немцев, то и они, вишь, не очень нас беспокоят. А иначе… — И уж теперь обращаясь ко всем: — Иль думаете, большая трудность для них пробиться сюда, в Подгорцы? Одного полка хватит. А мы что выставим супротив них, ежели бо́льшая часть отряда — с вилами да косами?

— Как во время Колиивщины! — бросил реплику Тригуб, командир третьей Михайловской сотни. — А меж тем на дворе как-нибудь век двадцатый, а не восемнадцатый.

— Спасибо, что подсказал. Истинно! И оружие у них современное. Да и хватает его, — продолжал Кандыба. — И пулеметы, и минометы, а будет нужно, так и за артиллерией дело не станет.

— И до каких же пор будет продолжаться это, не знаю, как и назвать, перемирие, что ль? — спросил Ажажа.

— Вчера бы спрашивал. Вчера бы и сказал, потому как думал, вот-вот вернутся хлопцы из Славгорода, а сегодня уж ничего не знаю. Будем завтра вместе думать. Одно только знаю, прежде всего нужно «лазарет» наш ликвидировать. Раздать больных по людям; тайком, ночью развести по окрестным селам. Развязать руки себе, иначе… Нужно трезво смотреть на вещи. Особенно нынче, когда лопнула пустая наша надежда таким легким способом разжиться оружием — у них же самих. Лопнула, как мыльный пузырь. А ты говоришь, Самойло, все так хорошо было подогнано. Эге, лучше некуда!

За неделю до поездки Невкипелого со Злыднем в Славгород именно Корж с тем же Злыднем были посланы в разведку, на окончательные переговоры с тем самым Мейером, поэтому сейчас Коржу в словах Кандыбы послышался словно бы упрек за нерадиво выполненное задание. Незаслуженная обида до щемящей боли в сердце задела его, но он сдержался и сказал как мог спокойнее:

— Ну я же не провидец! Кто думал, что они будут в торбы заглядывать. Тогда, как мы были, никакого контроля при выходе из вокзала не было. Да и в городе за целый день ни одна собака даже справки не спросила. Вот меня удивляет, что на этот раз… Так, будто специально ради них контроль поставили.

— А чего же «будто»! — спросил Тригуб. — Разве это так уж невозможно? Вот в связи с этим и хочу тебя, Самойло, спросить: скажи, в Славгороде вы со Злыднем были весь день вместе, или, может, он отлучался куда-нибудь, хоть ненадолго?

Не догадываясь еще, к чему клонит Тригуб, но уловив в самом тоне его не очень даже скрываемое злорадство, Самойло Корж ответил едко:

— Сдается мне, в нужник отлучался. Но не скажу точно — по малой нужде или по серьезному делу. Не допытывался. А тебя ж небось именно это интересует?

— Нет, меня интересует иное, — любуясь своей выдержкой, сказал Тригуб. — Меня интересует, не мог ли Злыдень, зная уже приблизительно, в какой день должен снова приехать в Славгород с деньгами, не мог ли он проговориться об этом в разговоре с каким-нибудь из своих близких друзей. А их у него в Славгороде, видать, немало. Даже сам начальник городской державной варты из тех же, что и он, синежупанников.

— Э, нет, погоди! Не туда гнешь, Тригуб! — возмутился Кандыба.

— Да я ж не говорю, что умышленно, — пошел на попятный Тригуб.

— Не глухие, слышим, что говоришь!

Однако возмущение уже улеглось. Вспомнил, что давеча он и сам, когда узнал было от Кушнира и Гудзия, еще до прибытия сотенных командиров на совещание, о том, что Злыдень каким-то чудом избежал ареста, а значит, и казни, тоже плохо подумал о Злыдне. Точно так, как вот Тригуб. И только после рассказа Кушнира о подслушанном Артемом Гармашем разговоре одного из державной варты с неизвестным провокатором, каким-то Пашком, — с огромным облегчением, как тяжелый груз с плеч, сбросил с души подозрение на Злыдня. Возможно, так же легко было бы и Тригуба и, может, еще кого-нибудь из присутствующих освободить от этого груза — подозрения. Но тогда с Кушниром они договорились не разглашать тот разговор хотя бы до прихода Гармаша. Чтобы не вспугнуть того самого Пашка или как там его настоящее имя. Обидно, конечно, оставлять хлопцев в таком заблуждении, но ничего не поделаешь!

— Ну что ж, хлопцы, на этом и кончим, — после общего тяжелого молчания сказал Кандыба. — Будет еще и завтра день. А теперь айда по своим сотням.

После того как сотенные командиры ушли, а Цыбулько еще во время беседы жена позвала на минутку в комнату, сидели оба и молчали, словно зачарованные лунной летней ночью. На самом деле ни Кандыба, ни Саранчук в глубокой задумчивости ничего не замечали вокруг себя. Кандыба думал о завтрашнем сборе отряда и о том, что, знать, понапрасну тешил себя надеждой на единодушную поддержку его своими хлопцами: Гнат Ажажа уж наверняка не будет молчать, и Тригуб найдет чем подковырнуть, да что-то и Легейда Петро подозрительно молчал весь вечер!.. А Грицько старался угадать, на какой же разговор пригласил его Кандыба, но чем больше думал, тем больше запутывался в догадках. И неизвестно, сколько бы еще вот так сидели они, если бы Харитина Даниловна, выглянув в окно, не позвала их ужинать.

Кандыба тяжело вздохнул, будто не ужинать, а, в лучшем случае, еще на одну нахлобучку позвали его, и сказал удрученно:

— Ну что ж, пошли, брат.

— А разговор же наш как? — не утерпел Грицько.

— За ужином и потолкуем.

Однако сложилось не так, как думалось, и поговорить им за ужином не удалось. С самого начала беседа потекла не тем руслом.

— Э, да у тебя, Микола Лукьянович, уже один ночлежник есть! — сказал Грицько, переступив порог комнаты. — Кто это?

На широком топчане лежал, раскинувшись в неспокойном сне, а может, и в жару, белоголовый хлопчик лет десяти. Откуда он взялся? — удивился Грицько, зная, что Цыбулько бездетны, а у вдовца Кандыбы было двое сирот, но жили они у деда-бабы по материнской линии в Полтаве, где жил до революции и сам Кандыба.

— А это ж мой Андрейка, — сразу оживился Кандыба. — Позавчера приехал из Полтавы.

— Как, один?

— Да нет, одному в такое путешествие отправляться еще рановато. Сосед привез. На колодах ты сидел с ним, Гусак. Как снег на голову: «Принимайте гостя». В такое время такая дорога, да еще с пересадкой! Ну, и простудил хлопца, ясное дело. И кто его просил!

— Микола Лукьянович!.. — с особым ударением сказала Харитина Даниловна. Видимо, для нее это уже стало привычкой — как только в разговоре Кандыбу начинало «заносить», поскорее возвращать его в колею.

— Так то была шутка! Садись, Грицько, перекусим чем бог послал. А где же Сашко?

Харитина Даниловна сказала, что сейчас придет.

— Помпа в примусе испортилась. А я хочу вас и чаем напоить.

— Обойдемся! Пока трофейный шнапс еще не совсем испарился, поите своим морковным чаем Вухналевых кроликов. — И, разливая по чаркам огнистую жидкость, продолжал свой рассказ: — Прицепился однажды чертов спекулянт: «Какой вам гостинец по-добрососедскому из Полтавы привезти?» — «Да на хрена мне твои гостинцы! — отвечаю, а дальше, чтобы смягчить грубость, перевел на шутку: — Вот ежели б ты мне Андрейку моего привез, хоть на недельку на побывку!» Как-то и он отшутился. Это еще в начале весны дело было, я уж трижды запамятовал тот разговор, а он, вишь, не забыл.

— Не понял, — сказал Грицько. — Хочешь сказать, что такой внимательный он к людям?

— Что ты! Кулак стопроцентный. С родного отца три шкуры сдерет и не скривится. И вместе с тем в мелочах… Ну, хотя бы для примера: сам не курил сроду и не курит, но папиросы и зажигалку всегда при себе имеет, чтобы при случае любезно щелкнуть под носом кому-нибудь, а то и своими «панскими» угостить. Чай, и тебя угощал?

— Нет, только прикурить дал — щелкнул зажигалкой под носом.

— Выходит, не нашел в тебе никакого для себя интереса. Одним словом, кулак. Гнат Ажажа и в него целил: какой бревенчатый амбар — двенадцать на двенадцать! — вынуждены были воздвигнуть ему. Так наказал. Правда, из его дерева, да и не задаром. Коли б не он, то, гляди, и по сю пору паромом через Псел переправлялись бы. Это он раздобыл где-то пудов десяток гвоздей. Как раз на весь настил хватило.

— А что бы мы делали без его серы? — добавил Цыбулько. — Заели бы нас вши без дезинфекции. Достава́ла и коммерсант до мозга костей.

— Я даже думаю, — наливая по второй, сказал хмуро Кандыба, — что он и Андрейку моего привез не зря, а с каким-то дальним прицелом.

— А я чего интересуюсь им? — после небольшой паузы вернулся к этой теме Грицько. — Хочу сообразить, не нажил ли я себе нынче хлопот, а может, и навредил себе. Понесла меня нелегкая не огородом, как всегда, а улицей. — Грицько рассказал про свою встречу с Гусаком возле ворот, а затем и о том зимнем происшествии с ним в Ветровой Балке. — Не затаил ли он зла против меня? Хотя должен бы скорее благодарить, ведь, может, и от пули тогда спас его.

— Нет, на такое заключение не хватит у него мозгов! — сказал Кандыба, и настроение у него, немного улучшившееся от выпитого в меру шнапса, снова упало.

И позже все время, пока не встали из-за стола, разговор вертелся вокруг Гусака. Не подложит ли он свинью Саранчуку из мести или сдуру. Своим пояснением, чего он оказался в Подгорцах, у командира повстанческого отряда, да еще среди ночи, Грицько, конечно, не мог обмануть этого хитрого лиса. Хотя бы сам Цыбулько, как он и предлагал сейчас, подтвердил бы Грицькову выдумку о справке завтра при первой же встрече с Гусаком. Не такой он простак, чтобы поверить в это. Может, и сделает вид, что поверил, а в самом деле лишь посмеется в душе: не было дня для справки, потребовалось — среди ночи! И пришли к тому выводу, что следует Грицьку ждать всяких неприятностей от Гусака, а значит, оставаться в Ветровой Балке было бы безрассудно. Нужно перебираться в лес. Но такая перспектива совсем не устраивала ни Грицька, ни Кандыбу. Поэтому, немало еще поломав голову над этим, нашли наконец другой, более приемлемый для всех выход. Кандыба сам взялся устроить это. Завтра же официально вызовет Гусака к себе и наедине, без свидетелей, и без всяких хитростей прямо и строго предупредит его, что если с Саранчуком случится беда, то пусть пеняет после только на себя. Пощады не будет: расстрел и конфискация всего имущества.

— Скорее язык себе откусит, чем даст ему волю! — уверенно заключил Кандыба.

Так и покончили с этим. А тем временем заботливая Харитина Даниловна приготовила на открытой верандочке постель для хозяина и гостя — сено, застеленное рядном.

— В хате душно, — пояснила она. — А главное, пока заснете, так начадите своим самосадом, а больному ребенку и без того дышать трудно.

— Спасибо, Харитина! — растрогался отец. — Иди уж и ты спи. Тебя тоже завтра ждет нелегкий день.

— Да еще и до завтра. Отпустила же Орисю домой, одна бабка Ониська осталась в третьем бараке, то бишь клуне. Измучилась небось. Нужно идти помочь. Прислушивайтесь к Андрейке.

XIX

На рассвете Кандыбу и Саранчука разбудил шум поблизости, возле самого дома. Кандыба вскочил с постели и как был, в нижнем белье, вышел на крыльцо, спросил, что случилось.

— Да вот хлопцы задержали, — сказал часовой из комендантского взвода. — До Кандыбы, говорит, ведите. Экстренное дело.

— Немецкий пистолет при нем нашли, — добавил старший из двоих партизан-конвоиров, — и справка на Сиротюка.

Задержанный был тут же.

— Ты кто? — спросил Кандыба у коренастого человека в вылинявшей на солнце да от солдатского пота гимнастерке.

— Звать меня Артем Гармаш, — сказал задержанный. — И если ты Кандыба, то здравствуй. О, и Грицько тут! — добавил, увидев Саранчука.

— Знаешь? — обратился Кандыба к Грицьку.

— Ну как же! Артем Гармаш — без всякого обмана. — И, сбежав по ступенькам, подошел к Артему.

Крепкое пожатие руки товарища Грицько почувствовал с волнением и радостью, но испытующий взгляд прямо в глаза его весьма обеспокоил. Выходит, знает уже, что произошло после его отъезда тогда, перед рождеством, из Ветровой Балки: и о разрыве с Орисей, и об отношениях с Ивгой, с которой зарекался тогда при нем не знаться больше.

— Погодите, пока я хоть в штаны вскочу, — сказал Кандыба.

Тут из дверей вышел уже одетый Цыбулько и подошел к ним. Он тоже знал Артема в лицо и, обрадованный, пожал ему руку. Слышал, как видно, и разговор, — взял со стола пистолет, документы отдал Артему.

— Забирай свое и садись пока, — показал Цыбулько на скамью возле столика под яблоней, сбитую из неструганых досок, на вкопанных в землю кругляках.

А спустя несколько минут с веранды спустился уже одетый, обутый и даже с наганом в кобуре на ремешке через плечо Кандыба. Подошел и сел на скамейке рядом с Артемом.

— А мы уж сегодня собирались разведку, а может, и спасательную группу посылать на розыски. Грицько с хлопцами и должен был ехать. Как тебе удалось Кныши пройти? Иль ты обошел их стороной?

Артем сказал, что они прибыли поездом, а Кныши в стороне от железной дороги.

— Кто мы? Да нас аж трое. Злыдень Егор прежде всего! Это же его и транспорт, а мы только охрана.

Все, кто здесь был, не исключая и недавних его конвоиров — Злыдень был как раз из их Песчанской сотни, — обрадовались очень и, не сдерживаясь больше, накинулись на Гармаша с расспросами о товарище. Но Артем отговорился, сказав, что сейчас нет времени. Нужны немедленно подводы — хотя бы с десяток. И обязательно конные. Вагон оружия на разъезде необходимо как можно скорее разгрузить и вывезти. Хотя все предосторожности и приняты вроде: один стоит на страже возле начальника полустанка, а другой возле вагона. Но сколько можно держать оба семафора закрытыми! Каждая минута дорога.

Не расспрашивая ни о чем, Кандыба тут же отпустил Артемовых конвоиров, а Цыбулько приказал взять себе в помощь из комендантского взвода несколько человек и, не разглашая тайны, поднять на ноги Легейду Петра да хоть взвод из его сотни на всякий случай.

— Подводы бери с этого края села, их очередь. И чтобы не меньше десяти, а то и в запас еще две-три. Свои подводы все четыре, что имеем здесь в селе, как раз пригодятся для взвода Легейды. Но куда, чего — не разглашать. Одним словом, ненадолго. С харчами пусть ныне канителятся, обедать будут дома.

Когда Цыбулько с дежурным ушли со двора, Кандыба спросил у Гармаша, может, голоден с дороги, хоть кусок хлеба да что-нибудь… Артем отказался, не до еды сейчас. Да и не голодный вроде: по дороге, уже здесь в селе, воды из колодца полведра выпил — зарядился на целый день.

— Правильно сделал, что отговорил Злыдня да сам в дорогу пустился, — закуривая, сказал Артем. — Это он бы еще только полдороги прошел, к лесу бы только добирался, — больной совсем. — И, чтобы избежать расспросов про Злыдня — не было настроения для этого сейчас, — перевел разговор: высказал свое удивление по поводу того, что на «своем», сказать бы, полустанке железнодорожном не имеют связного с добрым конем, чтобы в случае надобности… — Сейчас где бы уже были с обозом! А то полчаса времени зря потратил на хуторе при полустанке. Почти в каждую хату, где нюхом чуял, что конь есть в хозяйстве, стучал, упрашивал, — хоть бы тебе один открыл двери.

Кандыба не то в шутку, не то всерьез:

— А нужно было самому, без церемоний!

— Ну да, если на дверях конюшен засовы из шинного железа. Правда, в одной повети уж и повод отвязал было, а оказался конь, спутанный железным путом. И должен был эти полчаса наверстывать потом — бежал во весь дух через поле до самого леса, думал, что хоть в лесу… А оно и в лесу, на заставе, понятия не имеют, что это за редкостный зверь такой — конь, хоть поганенький. Да и самую заставу пока разыскал, накричался вволю, пока разбудил…

— А что со Злыднем? Говоришь — больной? — остановил Артема Кандыба, уж очень не любил он выслушивать критику в свой адрес.

Артем колебался. Конечно, лучше всего, если бы сам Злыдень рассказал обо всем. Но, вспомнив, каким приступом истерики окончился его рассказ этой ночью на тормозной площадке вагона в пути — потом все время с Серегой следили за ним, чтобы сгоряча не выбросился с площадки под откос, — Артем передумал. Нет, право, не нужно хотя бы сегодня будоражить беднягу расспросами. И решил своим пересказом удовлетворить интерес Кандыбы и Саранчука.

Как известно, сели они тогда с Тымишем в поезд уже на рассвете. В товарном вагоне не то что сесть — стоять негде было, как сельди в бочке, поэтому на остановках, как ни просились люди в вагон, никого не пускали. И без того задыхались. Да и что там за спешка такая у них, что нужно именно этим поездом? Поедут вечерним, а может, и днем еще пройдет какой товарняк. Одним словом: «Не пускай, хлопцы!» Так и было на каждой остановке. И вот уж где-то на полдороге к Славгороду подбежали толпой к вагону, стали проситься, чтобы впустили. Особенно добивался паренек один с девичьим голосом, будто даже всхлипывал: «Да пустите же, я к батьке в тюрьму с передачей!» Но даже и на это нашлись шутники-советчики. Тогда Тымиш, не говоря ни слова, плечом отстранил стоящих возле самых дверей и откатил дверь: «Где ты там, с передачей? Давай лапу!» Протянул руку и втянул в вагон паренька. Лет семнадцати, не больше. Максимом звать. Да это уж после доверчиво рассказывал он им с Тымишем, вплотную притиснутый к ним пассажирами. Рассказал, что отец с войны как вернулся, так сразу же и избрали его в сельский комитет, а когда пришли немцы, так тоже сразу же забрали в тюрьму. Что он, Максим, старший в семье и, кроме него, еще четверо малышей. К отцу в тюрьму чаще мать ездит, но и он вот уже вторично. Страшновато было в первый раз, ведь без всякого документа, не дает староста справки ни в какую, до семнадцати лет не положено, говорит. Ну, да обошлось в прошлый раз, никто даже не спрашивал, бог даст и теперь…

— Ну и что ж, обошлось? — не выдержал паузы Саранчук, да и Кандыба нетерпеливо смотрел на Артема, ожидая ответа.

— Нет, не обошлось. — И вместе со вздохом вырвалось невольно: — Вот бедняга! А Тымиш! Подумать только: как он мучился, как корил себя, когда уже с петлей на шее стоял и видел, что надевают петлю на ни в чем не повинного паренька. Ведь это он его втянул в вагон…

— Ну, коли б знал человек, где упадет… — рассудительно сказал Кандыба.

— Ясное дело, не знал. Но, не в осуждение ему будь сказано, разве можно было с таким багажом держать хлопца возле себя!

— Э, легко нам теперь мудрствовать, но как все это произошло?

За дорогу Максим так привязался к ним, что ни на шаг не отставал уже. Вместе из вагона вышли, и к калитке — выходу с перрона в город — людским потоком понесло их вместе. Злыдень, как договорились они с Тымишем, шел за ним, отстав на каких-нибудь полдесятка шагов, поэтому хорошо видел, как та беда стряслась. Полицай и немец стояли по обе стороны прохода; полицай требовал у пассажиров документы и проверял их, а немец стоял истуканом и только время от времени ощупывал рукой подозрительные узлы, котомки. И вот подошла очередь Тымиша. Чтобы достать из бокового кармана удостоверение — не догадался заранее это сделать, — ему нужно было свою торбу положить на землю, и так, должно быть, хотел сделать, но услужливый Максимка перехватил торбу, чтобы подержать тем временем. Этим, собственно, и погубил себя. Даже не посмотрев в документ, а только на Тымишеву культю, полицай быстро схватил его за руку и вытащил из толпы. А заметив, кто взял у него торбу из рук, схватил и паренька тоже. Видимо, ждали только двоих, ибо на этом и кончили проверку документов. Забрали Тымиша с Максимом и повели в вокзал с привокзальной площади, где помещалась железнодорожная немецкая комендатура. И все это происходило на глазах у Злыдня. Ошеломленный, не заметил, как, увлекаемый толпой, очутился и сам на площади. Первым движением его было догнать их, спасти хоть паренька, объяснив конвоирам ужасное недоразумение. Но как им доказать, что он совсем тут ни при чем? Хотя бы справка была у него — было бы видно, что из другой местности. А так, если даже и самого себя выдаст, скажет, что он — тот второй, и убедить было чем — торба с деньгами, так же как и у Невкипелого, и тогда разве спасет этим беднягу? Где уж там! Всех троих заберут, да только и дела. Какой же смысл? Тем паче что хоть дело и сорвалось, но не завалилось совсем. Часть денег ведь еще осталась. А как знать, может, это и не Мейерова работа. Даже наверняка не его. Ведь тогда не было бы необходимости выискивать их в толпе на вокзале, куда проще было бы немного спустя забрать их у него на квартире. «Вишь, какая железная логика! Еще бы, ведь вопрос стоял о собственной шкуре!..» На этом и обрывался рассказ Злыдня, а дальше — проклятия на свою голову и приступ истерики… Поэтому о дальнейших событиях и не расспрашивали. Да кое-что и знали уж об этом. Перед самым отъездом из города Сереге рассказал связной подпольного партийного комитета. Сам слышал от знакомого слесаря из паровозного депо, какого-то родича Злыдня. Будто бы просто в депо и явился Егор прямо с вокзала; напрямик, через все пути, меж поездными составами. Удивительно, как его немцы не задержали! Тем более что вид у него был очень подозрительный — словно неприкаянный. Да еще с той страшной ношей! Рассказал о своей беде и просто слезно умолял спасти его товарищей: может, подкупить кого-нибудь из немецкой комендатуры. А деньги, мол, на это есть, целая торба! Посоветовался родич со своими друзьями, и решили попробовать. Но ничего сделать не успели, на рассвете следующего дня немцы казнили обоих — и Тымиша и Максимку.

— Пытали зверски, — нарушил скорбное молчание Артем. — У обоих синяки, раны на лице и по всему телу. Осматривать их некогда было, да и присветить как следует нечем было — зажигалкой в ладонях… Допрашивали, видать, кому такие деньги большие везли и для чего. Ну, хлопец ничего не знал, но Тымиш… Однако даже немца-мародера и того не выдал. Надеялся еще, видно, на деньги Злыдня. До последнего дыхания своего думал о нас, об оружии для нас!

— Ой, дорого нам достается оно! — сказал Кандыба.

— Да нужно еще вырвать! — Артем поднялся на ноги. — Пошли, скорее дело будет.

На улице, единственной на все село — широкой и зеленой от спорыша и буйных зарослей репейника и белены под тынами, — уже стояло несколько подвод и еще выезжали со дворов, выстраивались обозом.

Они прошли в голову колонны, где на передние подводы уже рассаживались хлопцы из сотни Легейды. Почти все — ветробалчане, хотя среди них Артем узнал Сирика Ивана с Чумаковских хуторов и одного из Лещиновки. Увидев Артема, обступили его с расспросами. В стороне, под забором, Цыбулько передавал Легейде боевое задание.

— Готовы? — спросил Кандыба, подходя к ним.

— Не все еще подводы, — ответил Легейда. — Двух или трех нет.

— Догонят. Задачу свою знаешь? Ну а подробнее — Гармаш по дороге расскажет. Трогай!

Артем с Грицьком сели на переднюю подводу к Легейде. Отдохнувшие за ночь кони рванули и понесли быстрой рысью, будоража веселым цокотом колес сонные хаты за тынами.

XX

Как договорились вчера, Кушнир с Гудзием и Мирославой Супрун прибыли сегодня в Подгорцы в отряд Кандыбы около девяти часов утра на том же, что и вчера, транспорте Тургая. А на второй бричке вместе с ними приехал и сам Тургай, командир Зеленоярского партизанского отряда, со своим адъютантом. «Чего это они?» — забеспокоился Кандыба. И предчувствие не обмануло его. Еще когда здоровались, Тургай, не выпуская его руки, сказал, прищурив глаз:

— А ну-ка показывай, Микола Лукьянович, свои трофеи. Душа горит от нетерпения: что там приходится на мою долю?

— А ты тут при чем? — ощетинился Кандыба.

— Ну что, не я говорил?! — засмеялся Тургай, обращаясь к своим спутникам, которые тоже сошли уже с брички. — Да у него льда среди зимы не выпросишь. А вы хотели… — И снова к Кандыбе: — Как это при чем? На свою часть имею законное право: твои же окнолазы не оставляли тогда визитных карточек ни у мужиков, ни в церквах. А значит, тень и на моих казаков упала… Так имею же я право на возмещение.

— Не спеши, Тургай, — вмешался в разговор Кушнир, здороваясь с Кандыбой. Был он сегодня в лучшем, нежели вчера, настроении. — Медведь еще не убит, а ты уже шкуру делить! Не вернулись еще?

— Что-то задержались. Я уж и верхового послал им навстречу, — ответил Кандыба, думая о другом: как они узнали? Может, у Тургая агентура есть здесь, в Подгорцах? А может, и на том полустанке? Очень возможно. Мужик он не промах. Башковитый! Как видно, в отца пошел…

Хотя Кандыба и не знал лично отца Тургая, ныне покойного уже, но кое-что о нем слышал. Сельский сапожник, он будто на свой заработок от сапожничества — хозяйства не имел никакого, кроме хаты да полдесятины огорода, — сумел младшего сына своего «вывести в люди», дав ему хорошее образование. Если бы не война, закончил бы уже Олекса свое учение в Харьковском университете, служил бы где-нибудь «брехуном», как в шутку говорил старый Тургай о сыновьей будущей адвокатской практике. Но случилось непредвиденное. С третьего курса забрали на военную службу и послали в школу прапорщиков. Года два потом находился в действующей армии на Западном фронте, дослужился до чина поручика и до должности командира роты. Но настоящий взлет его военной карьеры произошел уже после революции. Человечный и по-товарищески простой в отношениях с солдатами (за что имел не один нагоняй от командования за якобы недопустимое панибратство), толковый и боевой командир (не зря среди всего офицерства полка был единственным кавалером офицерского георгиевского креста «За храбрость»), политически подкованный, а ко всему еще и прекрасный оратор, он уже с марта семнадцатого года становится членом полкового комитета, от партии украинских эсеров, а впоследствии его председателем. На этой работе бессменно и находился вплоть до Октябрьской революции. И если поступился своим местом, то лишь для того, чтобы взять на себя командование этим самым полком. Однако командовать ему пришлось недолго. Сразу же после заключения Советским правительством Брестского мира вместе с солдатами своего полка, в котором в то время не было даже и тысячи штыков, демобилизовался и он, отклонив пропозицию большевистского командования остаться в кадрах для организации Красной Армии, и выехал на свою родную Полтавщину. А тут встреча в Славгороде с Гудзием, давним его приятелем, сразу же решила его дальнейшую судьбу. Военком Славгородского уездного ревкома, Гудзий в то время подбирал среди военных кадры для партизанских отрядов в тылу оккупантов. Немцы в то время уже подходили к Днепру, и оккупация Левобережья была уже только вопросом времени. Предложил и Тургаю. Тот согласился. Вот так он и оказался в Зеленом Яру…

Кандыба пригласил прибывших в дом. Но в такое чудесное утро в комнату, кроме Мирославы Наумовны, зашедшей вместе с Харитиной Даниловной осмотреть больного мальчика, прежде чем она пойдет по клуням к тифозным, никто не пожелал заходить. Уселись вокруг стола под яблоней с намерением ожидать. Кандыба спросил — скорее для приличия, но если бы была в этом надобность, то, конечно, нашел бы и какой-то выход, — завтракали ли гости. За всех ответил Тургай: мол, а какой же хороший хозяин выпустит гостей из хаты в дорогу голодными?

— Вот хотя бы и тебя взять для примера. Разве ты отпустишь нас, не дав пообедать? Да еще ради такого дня, может, и по чарке найдешь?

— Да, может, и найдется. Ведь не турки мы какие, чтобы не имели чем товарища своего погибшего помянуть как должно, как заведено от дедов-прадедов.

И разговор уже пошел о Тымише Невкипелом. Кандыба передал рассказ Гармаша об аресте Тымиша при выходе с перрона. О том, как Злыдень избежал ареста. И как потом, с помощью рабочих из железнодорожных мастерских, удалось этот вагон с оружием увести из-под стражи, подкупив часовых на деньги из торбы Злыдня. Сам же Злыдень да еще двое в подмогу ему и сопровождали этот вагон до полустанка.

— Вот тебе и синежупанник! — поддел Кушнира Кандыба.

Но тот не обратил внимания.

— Ну и слава богу, что обошлось, — сказал Кушнир. — Но это не является причиной для твоего самоуспокоения. Ибо только ты виноват во всем. Был и остаешься. И то, что раззвонили о своих планах, тогда как необходимо было сохранять все в строжайшей тайне; и то, что развел у себя такое пакостное зелье — ведь вряд ли тот шпион и провокатор действовал в одиночку. Уж очень ты непереборчивый. Вот за что мы вчера песочили тебя. И вижу — мало. До сих пор не уразумел, за что именно…

Осмотрев Андрейку, Мирослава Наумовна сказала, что у мальчика испанка. Легкие еще чистые, но нужно беречься, пусть полежит несколько дней. Пожурила Кандыбу за его недопустимое легкомыслие:

— Это же надо додуматься, в такое время, когда свирепствует и сыпняк и испанка, сорвать хлопца из дому, в людскую толчею!

Кандыба хотел в свое оправдание пояснить, как это произошло, но при Харитине Даниловне не рискнул заводить речь об этом и, только когда женщины ушли, хоть и с запозданием ответил на укор Мирославы Супрун, переложив вину за все на своего чересчур услужливого соседа.

— Да нет, дураком его назвать нельзя, — ответил Кушниру на его цитату из басни Крылова. — Особливо когда дело касается его личной корысти.

— А какая ему от этого корысть?

— Вот и я три дня уже ломаю голову над этим.

Однако задерживаться сейчас на этом не стали. Мысли каждого вертелись вокруг загадочного груза на полустанке. Кандыба, явно прибедняясь, рассказал им, что знал со слов Гармаша. Как следует разглядеть, мол, и они не имели времени, все же, прежде чем отправиться Гармашу сюда, заглянули в вагон. Знать хотя бы, сколько подвод потребуется. Русские старые винтовки — навалом. И, как видно, лежат еще с зимы — рыжие от ржавчины. А два или три пулемета к тому же с размороженными кожухами. Одним словом, добрая половина — просто железный лом.

— Будешь выбрасывать на свалку, скажешь мне куда! — пошутил Тургай.

В тон ему хотел и Кандыба ответить, но тут услышал конский галоп на улице и оставил свое намерение. Топот копыт все приближался, и через какую-нибудь минуту верховой влетел в открытые настежь ворота — и тропинкой через сад прямо сюда; лихо осадив коня в двух шагах от стола, верховой — Свирид из комендантского взвода — весело крикнул:

— Едут, товарищ командир! Уже, наверно, в село въезжают.

— Слава тебе!.. — с облегчением вздохнул Кандыба.

Все толпой направились к воротам.

Под склад для оружия Кандыба выбрал бревенчатый амбар Гусака, недавно законченный, но уже порядочно захламленный всякими хозяйственными вещами. Сейчас бойцы из комендантского взвода, под началом Цыбулько, убирали там, вытаскивая во двор пустые кадки, плетенные из лозы и тоже пустые кошели-засеки и всякое другое хозяйственное добро.

Тут же суетилась Приська, жена Гусака. Она домовничала сейчас — свекор со свекрухой еще не вернулись из церкви, что в Зеленом Яру, а муж, расстроенный весьма разговором с Кандыбой, взял удочку и ушел на речку, оставив все хлопоты на нее. И хлопоты, и беспокойство. Хозяйским глазом наблюдала, не причинили бы хлопцы какого ущерба. А впрочем, куда больше, чем кадушки да засеки, ее интересовало сейчас совсем иное. Собственно, поэтому и вертелась здесь, увидев из-за тына, как от дома в Вухналевом саду направился к воротам Кандыба со своими гостями. Должно быть, и в амбар заглянет. А на своем дворе удобнее всего будет встретиться с ним и по свежему следу развеять подозрения в отношении ее мужа.

С утра, с того времени, как Павло, возвратившись от Кандыбы, рассказал, зачем тот ни свет ни заря вызывал его к себе, была она сама не своя. Еще бы! «Стращал трибуналом. Пуля в лоб — и конфискация имущества. Ежели хоть один волос упадет с головы Грицька Саранчука». А ты же тут при чем? — не сразу уразумела Приська. Павло пересказал весь разговор с Кандыбой. И что в конце концов поклялся на его нагане вместо Евангелия, что ничего плохого не причинит Грицьку, а на веки вечные забудет зло и обиду на него за то, что обезоружил его тогда зимой. Вот уж болван! Да разве же то Грицько?! Она сама обезоружила его, пока спал; хотела еще и в «кутузку» чтобы посадили, даже бегала к Гармашам среди ночи посоветоваться с Артемом, но он сказал, чтобы до утра сама уж задержала как-нибудь, а утром и прислали Грицька — готовое оружие забрать, а заодно и коня верхового с седлом. А стеречь Павла в хате, не удрал бы куда, остался Козырь, который служит сейчас при волости полицейским. Так при чем тут Саранчук? И за что мог Павло чувствовать к нему какое-то зло? Вот так и нужно было сказать Кандыбе, а не клясться на нагане. Дурень несчастный! Ну, а теперь уж придется самой вмешаться. И молодица так загорелась этой мыслью, что просто не хватало терпения ждать.

Однако на этот раз ей не посчастливилось объясниться с Кандыбой. Только он подошел к воротам, как подъехали подводы и с первой, что остановилась возле Вухналевого двора, спрыгнули Легейда Петро и человек из Песков, Злыдень по фамилии, подошли к Кандыбе и его гостям. Что-то докладывали ему. Потом стали подъезжать подводами — одна за другой — к амбару, выгружать винтовки и заносить в амбар. И к Кандыбе ей уже не подступиться было. Оставила пока свои намерения. И, не желая дать повод Кандыбе заподозрить ее в чрезмерном любопытстве, хотела уйти в хату, но сам Кандыба и задержал ее, спросив через тын, где муж. Приська, обрадовавшись поводу, подошла к тыну и нарочито негромко, — может, хотя бы этим заставит и его подойти поближе — сказала, что где-то рыбачит.

— А не знаешь, нет ли у него керосину? — не подходя, крикнул Кандыба.

— Керосину? Есть в банке. Вам что, лампу налить?

Кандыба сказал, что ему не для лампы, для другого дела. И не банку, а бочку целую. Или хотя бы ведер несколько. Не смог бы он где-либо раздобыть? Приська ничего определенного на это не ответила. Вот придет сам… Ага, как только с речки вернется, пусть сразу же зайдет к нему… — закончил разговор Кандыба, приятно озабоченный приемкой добра, что привалило так вдруг, да еще в количестве, превышающем его самые смелые ожидания. Что-то более семисот винтовок, шесть пулеметов. Правда, бо́льшая часть винтовок были действительно рыжие от ржавчины, а пулеметы — часть без замков и два из них с размороженными кожухами. Ну да ничего! Если приложить руки — сначала подержать несколько суток в керосине, а потом песочком, как посоветовал Тургай, то почти все оружие будет совершенно пригодно. А часть его — двести винтовок, что были в лучшем состоянии, — была отобрана для вручения сегодня же безоружным бойцам во время общего сбора отряда. Из оставшихся одну сотню Кушнир распорядился выдать Тургаю, за что тот на радостях пообещал тысячи две патронов, в которых Кандыба испытывал большую нужду. А в вагоне их только и было что в магазинных коробках винтовок да в нерасстрелянных пулеметных лентах. Три сотни с чем-то винтовок оставались на складе у Кандыбы. Однако распоряжаться ими будет отныне уже не он, а непосредственно партизанский штаб. Часть, очевидно, придется перебросить в другие отряды, где также ощущался недостаток оружия.

— Ну, так пусть другие и морочатся с ним! — рассердился Кандыба.

Кушнир от «мороки» охотно Кандыбу освободил, если так уж туго у него с людьми. Вся работа по перечистке и ремонту винтовок и пулеметов возложена была на Гармаша и его товарища Гука, которые не входят в состав Кандыбиного отряда и до окончания этой работы будут непосредственно в распоряжении штаба. Оба металлисты, слесари, сам бог велит поручить им это дело.

Они и не отказывались, только выговорили себе некоторую помощь от Кандыбы: прежде всего в обеспечении таким материалом, как керосин, ружейное масло. И отвечать за сохранность оружия, безусловно, он должен: его часовые будут охранять амбар-склад. Что касается охраны, Кандыба легко согласился, но насчет керосину и масла — где же ему взять?

— Ежели б я был не Кандыба, а Нобель… Вот придет Гусак, сведу Гармаша с ним… пусть договариваются.

И Кушнир вынужден был на этот раз, откинув всякое снисхождение, сурово предупредить Кандыбу, чтобы ваньку не валял и зарубил себе, что всяческую волокиту, а тем более отказ в помощи Гармашу штаб будет считать прямым невыполнением приказа. А это может дорого ему стоить.

У Кандыбы хватило здравого смысла прислушаться к этому предостережению. Мысленно ругнув себя за горячность, он заверил Кушнира, что с хлопцами — Гармашем и его товарищем — все будет в порядке; сам обеспечит их всем необходимым, а понадобятся в помощь люди — найдет и людей толковых. Так и покончили с этим.

Солнце, уже поднималось к зениту. Через какой-нибудь час нужно будет отправляться на общий сбор отряда, назначенный на после обеда, в расположении Журбовской сотни, в урочище Байрак, за две версты от Подгорцев. Поэтому, едва только разгрузили подводы с оружием, Кандыба собственноручно запер двери амбара пудовым замком Гусака и, приказав часовому смотреть в оба, пригласил прибывших обедать.

Обычно Кандыба с Цыбульками столовались вместе — что-нибудь нехитрое, бывало, состряпает всегда занятая своими больными Харитина Даниловна, — но сегодня, ради такого дня да и учитывая прибывших, Кандыба попросил Вухналевых молодиц, из которых старшая невестка, вдова Евдоха, была к нему особенно благосклонна, приготовить для них обед, в общем душ на… да сколько за столом поместится.

В хате Вухналя и сели обедать, в убранной зеленью горнице, — троицын же день, — где воздух был крепко настоян на кленовых листьях и траве, густо разбросанной по земляному полу. И уже одно это — запах праздничной зелени — настраивало всех на не будничный лад. Способствовала этому и добрая чарка горилки, которой угостил Кандыба, сказавший перед тем, как выпить, несколько задушевных, трогательных слов о погибшем Тымише Невкипелом. С этого и пошло: каждый от себя добавлял что-нибудь к этой поминальной речи Кандыбы — воспоминание ли какое о покойном или несколько добрых слов-пожеланий: чтобы пухом была ему земля и вечная память пусть живет о нем в народе. На столе в трех мисках остывала наваристая уха, но никто не брался за ложку, пока чарка не обошла всех, лишь тогда начали есть.

За большим столом и приставленным к нему широким сундуком сидели человек двадцать. Кроме прибывших из своих были только ближайшие товарищи Тымиша, преимущественно из Ветробалчанской сотни, расположенной в Подгорцах. Был и Захар здесь, вернулся уже из дому. Хотел, мол, и Орисю с собой, но мать забрала ее к себе домой, — рассказывал тихо Артему, сидевшему с ним рядом.

— И зря! — будто и не прислушиваясь к их разговору, услышал и отозвался Кандыба. — Ведь Тымиш при отъезде не кого другого, а нас с тобой, Захар, просил, чтобы в случае чего… ну, если не вернется, так чтобы взяли его Орисю под свою опеку. Так что ж ты нарушил братово завещание?

— Нет, нет, упаси боже! — поспешил заверить Захар. — Завещание Тымиша для меня — закон. Да разве я оставил бы ее, ежели б наперед не принял нужных мер? Но как было перечить? В таком горе кто лучше утешит, как не родная мать? Уверен, что за сегодня ничего не случится с ней.

— А дальше?

Вместо Захара ответил Артем:

— Этой ночью буду там, посоветуемся вместе, возможно, придется забрать сюда.

— Этой ночью, говоришь! — отозвался с конца стола Кушнир. — Ну, ну, валяй! — В его голосе звучало осуждение. Он сделал небольшую паузу, явно довольный Артемовым, да и не только его, замешательством, и добавил: — Говоря откровенно, я был о тебе, Гармаш, лучшего мнения. А оказывается, и ты такой же легкомысленный и неосторожный. Как раз под стать Кандыбе. Если собираешься этой ночью в село, так зачем же заранее трезвонишь об этом? Не для того ли, чтоб полиция имела вдоволь времени организовать достойную встречу тебе, по всем правилам, с музыкой?!

— Да я ж это среди своих, — сказал Артем. — Разве тут есть кто…

— Но ты должен бы знать, что и стены имеют уши. Кому-кому, а тебе непростительно это забывать.

Разумеется, Артем понял, на что намекает Кушнир, на то, о чем знали из числа присутствующих лишь они четверо: он, Кушнир с Гудзием — еще из рассказа Смирнова — и Кандыба. Перед обедом была у них и специальная об этом беседа, во время которой выяснилось, что действительно в отряде, в Журбовской сотне, есть немало людей с фамилией Пашко, из Пашковских хуторов, среди которых, очевидно, и нужно будет искать того провокатора. Но каким это образом кто-то из них мог незаметно, не вызывая подозрений, на несколько дней исчезнуть из отряда и оказаться в Славгороде? — удивлялся Кушнир. На что Гудзий, лучше того зная партизанский быт, заметил, что это проще простого. Особенно теперь, когда поднялись в поле хлеба. Чтобы не сразу одолевать оба конца, некоторые, особенно из отдаленных сел, выбираются из леса домой на несколько дней сразу. Ночью можно тайком от соседей хозяйством заняться, а днем отоспаться где-нибудь во ржи да и снова остаться на вторую ночь. Кандыба не отрицал, что и вправду бывает такое: с разрешения своего сотенного командира отлучаются на несколько дней. Домой вроде, но проверь его, куда на самом деле. Поэтому, хотя и скрепя сердце, Кандыба допускал, что именно кто-нибудь из его бойцов и есть тот гад ползучий, который ужалил уже и притаился — ждет следующего случая. Ни дня, ни часа нельзя терять. Тогда же и придумали способ разоблачить провокатора. Во время общего сбора отряда сегодня нужно дать возможность Артему под каким-либо предлогом — лучше всего во время вручения винтовок безоружным перед строем — присмотреться к каждому Пашку. И если удалось бы раскрыть его, то тут же, перед строем и расстрелять, без лишней возни.

— Нет, — не согласился с Кандыбой Кушнир, — расстрелять всегда успеем. Нужно сначала самым тщательным образом расследовать дело; навряд ли он действовал один, может, их целое гнездо завелось тут у тебя!

— А как же! И первый в этом гнезде Злыдень Егор! — отпарировал Кандыба. — Который именно для этого гнезда и оружия навез нам!

— Про Злыдня я тебе уже сказал, — ответил Кушнир, — что исключение только подтверждает правило. Да не время сейчас об этом. Сам говоришь: «Каждый час дорог». Верно! И давай не тянуть с этим, пообедаем уж после.

— Да нет, все готово у молодиц. Ведь потом неизвестно, до обеда ли нам будет.

И вот кончали уже с обедом. Ставя миску с вишневым киселем на стол, Евдоха сказала Кандыбе:

— Гусак к вам. Спрашивает, можно ли зайти.

— Вот пообедаем, — ответил Кандыба. — Что там у него, горит?

— Да разве у меня! — В открытые настежь для прохлады двери Гусак шагнул из сеней в горницу, остановился и, перебегая взглядом по лицам сидевших за столом, добавил, криво усмехнувшись: — Это же вам вроде к спеху. Так мне Приська моя… — и запнулся, не закончив фразы, словно споткнулся на Артемовом лице. Но сразу же будто и успокоился, перевел взгляд на тех, кто сидел в красном углу, видно, самые уважаемые гости Кандыбы.

Узнал и Артем его сразу. Конечно же он! Даже и чирей под левым глазом не совсем еще зажил, хотя и не был теперь заклеен папиросной бумагой. От неожиданности Артем даже растерялся и не знал, как ему быть. Если бы сидел сбоку, на скамье с краю, то чего проще — не торопясь подняться с места, да и стать у него за спиной, отрезав дорогу к дверям. Но пробираться с лавки, чтобы выйти из-за стола, сейчас, не обратив на себя внимания Гусака, нельзя было. А настороженность его, даже страх в глазах не остались для Артема незамеченными. Поэтому пошел на хитрость. Сдерживая свое волнение, повернулся к Захару и заговорил о чем-то, сделав вид, что ему совершенно безразличен разговор Гусака с Кандыбой. Хотя в действительности чутко прислушивался к Гусаковой речи — мешанине из украинских и русских слов, что ему запомнилась еще с тех пор, с Троицкой улицы. Конечно же он! Но при чем тут Пашко?

Кандыба рассеял сомнения Артема тут же:

— Ну, гляди мне, Павлуха, не подведи!..

— А хиба я подводил вас когда? — пожал плечами Гусак. — Изделаем! — Правда, когда именно — ничего определенного сказать не мог. Сразу же после праздника съездит в Хорол. А не удастся в Хороле раздобыть, придется в Полтаву. И тут очень кстати было ему вспомнить про Андрейку. Спросил у Кандыбы, как хлопец? Пошел ли на поправку?

— Ты бы уж молчал! — ответил Кандыба.

— Хотел как лучше. Да, видно, и сам тогда же испанку захватил. С самого утра лихоманка трясет. Вот и думаю, после обеда как залезу под кожух на целые сутки… — С этим и ушел.

«Ищи дураков! Ни под какой кожух ты не полезешь! — подумал Артем. — Другое у тебя на уме!»

Не ожидая конца обеда, он вышел из-за стола, кивнув и Сереге, чтобы шел за ним. И от порога позвал «на минутку» Кандыбу. И когда вышли в сени, сказал ему о своем открытии. Кандыба даже не дослушал:

— Чепуха! И как можно на человека напраслину такую возводить! И потом — каким образом он смог бы?.. Когда это было? В четверг, говоришь? Ну, так как бы он мог в одно время быть в Полтаве и в Славгороде?

Артем не понял, при чем тут Полтава, и Кандыба пояснил, что в Полтаве живут его тесть с тещей, у которых доныне жил его Андрей. И все же Артем настаивал на своем. Не могло быть, чтобы и глаза, и уши так его подвели! Не случалось еще с ним такого! Да и само поведение Гусака, когда встретились взглядами, страх в его глазах полностью подтверждали: это он! А в отношении Полтавы, возможно, произошла ошибка. Может, все же не в четверг? Нет, никакой ошибки. Хорошо помнит, потому что сына ж привез ему. Именно в четверг дело было. Поздно ночью, правда. Ну, да не на крыльях же летел, а поезда теперь известно как ходят, ползают. Вот и выходит, что из Полтавы отправился он утром. Каким же чудом тогда мог бы он завтракать в Славгороде?!

— Да и кроме того, ты же сам говоришь, что фамилия того Пашко.

— А Гусак же и есть Пашко, ведь Павлом звать. А морду его хорошо запомнил, точно говорю: он! Поэтому и нужно его взять немедленно.

Категорический тон Гармаша задел Кандыбу:

— Ну, это уж когда ты будешь тут командиром вместо меня, тогда… А пока я здесь хозяин, со своим уставом не суйся! — И пошел к столу.

Артем решил действовать самостоятельно. Тем более что и Кушнир с Гудзием, которым Кандыба вынужден был рассказать о своем разговоре с Гармашем и, разумеется, не себя, а его выставил в невыгодном свете как человека, способного на излишнюю горячность, отнеслись к требованию Артема немедленно арестовать Гусака довольно сдержанно. Собственно, Кушнир и не против был: не подтвердится — можно будет и выпустить, ничего с ним за несколько дней не сталось бы. Но Гудзий категорически возражал. И как аргумент привел то крылатое изречение, что лучше десятерых виновных оставить без наказания, чем судить одного невиновного. Нам-де — борцам за справедливое общество — сам бог велел придерживаться этого гуманного принципа. На замечание Кушнира, что речь пока идет еще не о суде, а только об аресте как предупредительной мере, чтобы не сбежал, Гудзий предложил иной способ: взять его под тайный надзор на время, пока удастся либо неоспоримо доказать, что именно он и есть тот подлец, или же, наоборот, выяснить, что действительно он был в тот день в Полтаве, а значит, не мог быть в Славгороде. Но как именно это можно будет осуществить, раздумывать сейчас не было времени, отложили до возвращения из Байрака. А тем временем надзирать за ним Кандыба приказал караульному у амбара. Скорее для проформы. Был совершенно уверен, что все это досадное недоразумение, которое, гляди, через какой-нибудь час и развеется. Дал бы только бог Гармашу опознать того гада среди Пашков из Журбовской сотни. Как это ни странно, но Кандыбе сейчас хотелось именно этого. А собственно, что же тут странного! В отряде больше полтысячи человек. Разве каждого узнаешь! А это — сосед, через тын. И такой подлюга? Да как же мог за три месяца не распознать его! Мало того — три месяца пользовался его услугами. И даже сегодня вот… Да еще дернул черт обратиться к нему при всех почти по-дружески: Павлуха! А разве все поняли, что это только чтобы поддобриться да больше заохотить его. Нет, пусть уж лучше это будет кто-нибудь из отряда! Поэтому неожиданный отказ Артема ехать с ними в Байрак очень встревожил его.

— Да ты же хотел на Пашков глянуть!

— Сейчас уже нет надобности, — сказал Артем. — С меня достаточно и одного Пашка, который нам как раз и нужен.

И не поехал, остался с Серегой в Подгорцах.

XXI

Артем имел все основания не полагаться на часового у амбара в роли надзирателя за Гусаком. Ведь если решит бежать, то не сунется в ворота и даже навряд ли выйдет из хаты в двери — их хорошо видно от амбара, скорее всего вылезет в окно прямо в густой вишенник за хатой и дальше огородом между подсолнухами проберется к речке, а там на лодку и — в лес. Лови тогда его! Через какие-нибудь два часа будет уже в Ветровой Балке, под крылышком волостной варты. Поэтому, оставив Серегу на всякий случай на колодах под тыном Гусака, сам поспешил Вухналевым двором и садом к берегу, чтобы преградить дорогу Гусаку к речке.

И здесь, на стежке, неожиданно встретился с Мирославой.

Шла с Харитиной Даниловной пообедать наскоро и снова вернуться в третий барак, клуню, где один из больных нуждался в оперативном вмешательстве. Об этом по дороге и беседовали они. Озабоченная девушка, может, прошла бы мимо Артема, — желая дать им пройти, он сошел со стежки и остановился в тени под старой грушей, — если бы сам он не окликнул:

— Мирослава?!

Девушка будто споткнулась на ровной стежке, прищурясь посмотрела в тень и вдруг зарделась.

— Артем? Боже! — промолвила тихо и шагнула ему навстречу. — Боже, как я рада, что вижу вас! Наконец!

— Очень рад и я, Мирослава. Страшно рад! — пожимая ее маленькую тугую руку, сказал Артем, жадно припадая взглядом к милому лицу.

— О, даже страшно! Так я и поверила вам! — напряженно улыбнулась девушка.

— Да как вам не грех, Мирослава! Разве я когда-нибудь обманывал вас! Даже и тогда…

— Нет, про «тогда» мы не будем. Это не так в моих, как в ваших интересах. Лучше расскажите, где вы пропадали полгода?

Что он жив, Мирослава узнала только вчера от Кушнира: что в Славгороде и должен бы уж сюда прибыть. А до этого полгода ничего не слышала о нем. И когда еще жила в Славгороде и уж три месяца в Князевке…

Сама-то известий от него, конечно, и не ждала. Знала еще тогда, зимой, что сошелся с Христей; жил какое-то время у нее в Поповке до отъезда в Харьков. А спустя некоторое время и с самой Христей познакомилась — у Бондаренко. А когда та перебралась с Троицкой улицы к ним на Гоголевскую (ближе к работе да и к новой, по Артемовой линии, родне), почти ежедневно приходилось им встречаться если не во дворе, то на улице. Вежливо здоровались и, не останавливаясь, не обмениваясь словом, расходились. Иногда встречались у тех же Бондаренков. Но это было уже позже, когда немного подавила в себе чувство ревности к Христе. И помогло ей в этом, как ни странно, казалось бы, живое воплощение Христиной с Артемом любви, что звалось Васильком. Христя сразу же, как перебралась на новую квартиру, и взяла его от матери, воспользовавшись любезным разрешением Маруси Бондаренко приводить малыша к ним на время, пока она на работе. Очень похожий на своего отца — не только лицом, но и характером, он сразу же, с первой встречи, покорил сердце Мирославы. И, очевидно, еще тем, что был, как и она сама, преисполнен любви к своему отцу и тревоги за него. Даже вздрогнет, бывало, услышав в разговоре его имя. А когда выпадал счастливый случай — вмешивался в разговор, и тогда уж потехи было на всех: так занятно рассказывал он о своем бате! Удивлялась даже девушка, как это смог Артем за какую-то неделю жизни с ним под одной крышей так заполнить собой его детский мир, такую трогательную внушить сыновнюю любовь к себе. И Мирославе иногда страшно делалось от самой мысли, что всего этого могло и не быть в жизни малыша. И как раз из-за нее. Ведь именно ей предстояло обездолить Василька. Достаточно было ей и Артему опередить тот слепой случай на полтавском вокзале — встречу его с Варварой и, не ведая даже о самом существовании Василька, отдаться своим чувствам… Но ведь это было бы просто ужасно! Если не теперь, то со временем, а все же выяснилось бы, что есть Василько на свете. И что же должны были бы делать тогда они? А если к тому же открылось бы, что и Христя не была никогда легкомысленной, как считал ее Артем на протяжении всех тех лет; и что замуж за другого вышла тогда не по своему легкомыслию, а совсем по другим причинам, среди которых не на последнем месте было и его тогдашнее глупое поведение из-за того недоразумения? Вот и должен был бы хоть теперь искупить свою тяжкую перед ней вину. И к тому же вдовствует молодица который год. О том, что муж сдался в плен, Христя никому, кроме Артема, не говорила. Поэтому возможно, что и тогда, при других условиях и куда более сложных — может, были бы уже женаты, — Артем точно так же оставил бы ее ради своей семьи — Василька и Христи. А может, и нет. Ведь не мог же он, в самом деле, не считаться с ней! А как она отнеслась бы к этому? Смирилась бы с такой перспективой? Должна была! Иначе всю жизнь потом презирала бы себя. За свой эгоизм. За то, что ради своего личного счастья решилась на такой унизительный поступок: осиротить Василька и этим самым на всю жизнь обездолить его. «Ну, а если бы и у нас уже был свой ребенок? Или своего можно и осиротить, и обездолить! Нет, это было бы действительно ужасно!» — в десятый раз, в сотый повторяла она, стараясь убедить себя, что все сложилось наилучшим образом для всех. И для нее лично тоже. Вот и не за что упрекать Артема, скорее должна быть благодарна ему за то, что одним ударом разрубил узел. И точно так же незачем ей унижать свое женское достоинство бессмысленной ревностью к Христе, не имея на то никакого морального права…

Вот так день за днем и уняла боль свою Мирослава.

Немало способствовали этому и Христино поведение, ее такт, сдержанность. Особенно когда дело касалось Артема. За все время ни единым словом при Мирославе не обмолвилась о пребывании Артема на рождественских святках в Поповке. И даже когда об этом начинал Василько, вся настораживалась, словно боялась — как бы чего лишнего не сказал мальчонка. Но Василько, хотя и был очень непосредственным и с наклонностью рассуждать по-взрослому, тоже никогда не касался семейных отношений своего бати и мамы. Да, наверно, не, больно много и знал о том по причине своего малолетства.

А все же мог бы рассказать кое-что. Ну, хотя бы о свадьбе бати с мамой, на которой и сам гулял, — правда, лежа в постели: после болезни не совсем поправился еще, — даже свадебную чарку пил!.. Очень хотелось рассказать. Но, будучи не по летам смышленым, сдерживался. Рассуждал про себя так: если мама никогда не рассказывают об этом, значит, неспроста. Догадывался даже, что именно могло сдерживать мать, уж не то ли, что произошло с бабусей: она тогда с печи за весь вечер не слезла и девчат не пустила. Конечно, про это, может, и не следует, но кроме этого было на свадьбе много такого, о чем можно бы рассказать; но раз мама молчат, так нечего и ему соваться поперед батька в пекло. А то есть еще и такая хорошая батина пословица: «Молчи, глуха, — меньше греха»…

До последнего дня в Славгороде Мирослава не знала о той свадьбе. А это со временем и сделало возможной ту химерную «метаморфозу» с ней, которая едва ли не кончилась для нее тяжелой сердечной травмой в буквальном смысле.

Собственно, еще с самого начала девушка чувствовала большой соблазн объяснить сдержанность Христи не особенностями ее натуры, а просто недостатком материала для законченной любовной истории. Иначе почему б она — если уж поженились с Артемом — так старательно избегала этой темы? Сама видела, что заключение это не выдерживало первого же соприкосновения с фактами. Страшную новость об Артеме ей сообщила тетя Маруся Бондаренко — женщина рассудительная, к тому же хорошо знавшая о ее чувстве к Артему. Как бы она могла причинить ей такое горе, если бы не была вполне уверена, что это правда! От самой Христи якобы знает об этом. Ну, так какие же могут быть сомнения? Нужно мужественно глянуть правде в глаза! На этом и утвердилась.

Не сразу и нелегко, конечно, далось ей это. Были и слезы в подушку, чтобы, не дай бог, не услышали за стеной мать с отцом, и без того уже обеспокоенные ее печальным видом. Догадывались, должно быть. А может, объясняли все другими причинами. А их хватало… В невероятно тяжелом положении пребывала страна. Стремительно двигалась черной тучей немецкая орда, и нечем было остановить. Фронт подходил уже к Днепру… Не зная ни сна, ни отдыха, забывая поесть, Мирослава наравне со своими товарищами из партийного актива работала в эти дни до полного изнеможения. Где уж было, казалось, найти силы и время для любовных переживаний! Да прошло и времени немало с тех пор — будто успокоилась даже. Вот почему большой неожиданностью была и для нее самой та внезапная вспышка ее любви к Артему, в течение нескольких часов светившая ей ярче солнца, но так же внезапно и угасшая, оставив в душе еще более густой мрак…

Произошло это в последнюю ночь перед отъездом из Славгорода. Последний эшелон с оборудованием патронного завода отходил на следующее утро. С ним и должна была выехать она: пока — в Полтаву, а там в губкоме решится ее дальнейшая судьба. Все ее партийное хозяйство в виде обитого жестью приземистого сундука с архивом и всякой документацией еще с вечера было погружено в вагон, и Бондаренко Федор Иванович настоял, чтобы, не задерживаясь больше, шла домой. Обойдутся без нее. А ей нужно и собраться в дорогу и побыть хотя бы эти последние часы с родными… И вот она дома. Сборы заняли немного времени. Вещевой солдатский мешок с самым необходимым уже стоял на стуле в столовой наготове, оставалось только завязать, и мать колдовала над ним, стараясь еще что-нибудь туда всунуть. Значительно больше времени ушло на взаимные советы, напутствия и предостережения, да и просто на беспредметные разговоры, лишь бы не молчать! Ибо печаль и горечь только и ждали этого и сразу же заполняли собой каждую более или менее продолжительную паузу. Наконец, уже за полночь, все очень утомленные легли спать. Мирославе только этого и нужно было. Ей предстояла еще одна работа, которую нужно было сделать именно теперь: навести порядок и в своих сердечных делах.

«Должна же я, наконец, раз и навсегда выяснить свои отношения с ним! — справедливо возмущалась сама собой. — Или пусть и дальше несет течение, пока либо затянет в омут, либо, в лучшем случае, искалеченную, полуживую, вынесет где-то на мель. И все только потому, что не знаю до сих пор, к какому берегу плыть, чтобы спастись. К тому ли, где он, или к тому, где его нет и никогда уже, никогда не будет. Нет, хватит тянуть!»

За исходный момент в своих рассуждениях приняла, естественно, последнюю их с Артемом встречу на Слободке, перед отъездом его из города в Ветровую Балку. Знала, что в ночной стычке с гайдамаками был ранен, и пришла осмотреть и перевязать в дорогу. Вот тогда и произошел у них последний разговор и одновременно первый за все полгода, — когда заговорили они наконец о своих чувствах. Сто раз потом невольно вспоминался ей этот разговор, и поэтому помнит его почти дословно. Начал Артем. Не дождавшись, пока закончит перевязку, задержал ее руку и нежно поцеловал. Стал просить прощения за его несдержанность позавчера, в ночном подъезде партийного комитета. «Не нужно было мне этого делать!» У нее от этих слов похолодело в сердце. Продолжала бинтовать вслепую, ничего не видя за слезами. Артем стал успокаивать. Да она уж и сама овладела собой. «Оставьте! Сейчас пройдет! Но на вашу искренность хочу ответить так же откровенно. Если бы я не верила в вашу порядочность, то, право же, имела бы все основания заподозрить вас в нечестных намерениях в отношении меня. Почему вы скрыли от меня?.. — Только накануне узнала о его прошлом романе с Христей и о ребенке, прижитом с нею. — Ведь вы и сейчас еще любите ее!» — «Ненавижу! — горячо возразил и добавил после паузы: — Но хочу, чтобы и этого не осталось в сердце, даже рубца. Только таким — чистым сердцем — я хочу и буду иметь право любить вас!..» И вот проходит две недели, и он уже сошелся с другой. Ну, пусть не просто с другой, а со своей первой любимой, но все равно — отвратительно и непостижимо. Абсурд какой-то! Или же…

Эта догадка и раньше не раз приходила в голову, но в такой категорической форме никогда еще; собственно, это уж и не догадка была, а убежденность, не полная, конечно, но… «А в самом деле, с чего это ты взяла, что тетя Маруся то слово «сошлись» употребила в специальном значении, а не в обычном, наиболее часто употребляемом смысле — «пришли к соглашению» или «договорились»? Ибо только такой смысл и вяжется логично с тогдашней ситуацией. Ведь известно, что в Поповку Артем поехал с единственным намерением забрать Василька. Если не совсем, то хотя бы погостить к бабусе Гармашихе. А он больной. И Христю застал там. Пришлось от решения своего отказаться. А вместо этого пришли к какому-то соглашению с Христей в отношении Василька, и в результате остался у них на несколько дней; и не так, должно быть, гостить, как сделать кое-что по хозяйству. Рассказывал же Василько — чего только не переделал его батя тогда, да какой он мастер на все руки: и хату снаружи кукурузными стеблями обшил, а муки аж два мешка где-то расстарался, а в хате кровать починил. «Теперь хоть конем на ней танцуй — и не скрипнет. А то ж было…»

Эта ненавистная кровать первое время не давала покоя Мирославе. Но потом, хорошенько присрамив себя за «грязное воображение» свое, успокоилась: глупости! Ничего не могло быть между ними. И он парень порядочный, да и Христя никак не производит впечатления легкомысленной женщины, склонной к таким странным отношениям. Но главное все-таки, наверно, не в ней, а в нем. «Порядочный парень». Несомненно. С таким, как говорят, смело можно в разведку идти; такому можно доверить самое трудное дело — все силы напряжет и все-таки сделает, что он не один раз и доказывал в течение полугода. Но что она знает о нем в другом отношении, — как о мужчине, представителе того, по его словам, «дикого племени»?.. Она придирчиво доискивалась в каждой памятной встрече с ним какого-либо поступка или высказывания его, которое пролило бы свет на этот вопрос, так волновавший сейчас ее. И не находила ничего. Так, будто специально почему-то обходили они тогда в своих беседах эту неприятно-щекотливую для них тему. Потом поняла: не «почему-то», а после одной неудачной попытки все же затронуть этот вопрос.

Было это в июле прошлого года. Но помнит, все до мелочей… Закрывает глаза — и вот уже бредет она босиком по теплым лужам на тротуаре, приятно чувствуя плечом тепло его тела: вдвоем шли под одной шинелью. А произошло это так. Проводила собрание в саперном батальоне, к которому была прикреплена по партийной линии как агитатор, и тут ее захватил дождь. А вышла из дому в одной батистовой блузке — была хорошая, солнечная погода. Да еще пустился обложной, нечего было и думать переждать его. Артем предложил свою шинель. Примерила, а она полами по земле. И так невысокая ростом, а без туфель — не хотела портить их в дождь и разулась — совсем стала мала. Тогда Артем нашел другой выход, вспомнив, что и ему нужно в ту сторону. Вот и пошли вместе — под одной шинелью, накинутой на плечи, — непринужденно разговаривая. Это уже не впервые были они наедине за этот месяц, что, он появился в Славгороде. И каждый такой случай Мирослава старалась использовать для того, чтобы как можно больше узнать о нем. Артем был довольно интересный собеседник. Не всегда охотно, но когда начинал — сам увлекался и интересно рассказывал о своей жизни, не столь богатой, но и не бедной на всякие приключения. Как видно, и на этот раз рассказывал что-то интересное, и, заслушавшись, она нескоро догадалась сказать: «Да вы положите руку мне на плечо; вам же тяжело держать ее вот так — на весу». — «Ничего, подержу!» — ответил Артем тоном, который не совсем почему-то понравился ей. Сама еще не понимала, чем именно. После небольшой паузы попыталась вернуть его к прерванному разговору, но Артем с явной неохотой так-сяк закончил свой рассказ и надолго замолк. Молчала и она, старалась разгадать причину внезапной смены его настроения. И наконец, как ей показалось, разгадала. Стыд и раскаяние охватили ее, однако и теперь такт не изменил ей: «Ну вот и дождь перестает!» — сказала, прежде чем освободиться от шинели. Но рука Артема легла ей на плечо и не пустила. «Где ж он перестает, если еще больше припускает! — сказал с неприкрытой иронией, поняв ее маневр. — А воспаление легких хоть и дорогая цена, но не та, что мог бы ею удовлетвориться». — «Цена? За что цена?» — не поняла она и насторожилась в недобром предчувствии какой-то неприятности. «За ту обиду, что вы нанесли мне сейчас, — ответил Артем и добавил: — Нет, вы не сказали мне этого в глаза — ни «болван», ни «хам»; может, и мысленно употребили другое, более деликатное слово, скорее всего «нахал»…» — «Да за что же я должна была вас так?..» — «А кто бы, по-вашему, как не нахал и хам, мог понять ваше товарищеское разрешение положить руку вам на плечо как определенное… ну, поощрение к большей смелости, что ли?» — «Вот вы о чем! — облегченно вздохнула она. — Нет, я не такого плохого мнения о вас». — «А почему же вы вдруг так отшатнулись от меня?» — «Это другое дело, а мы еще не покончили с этим, — уклонилась от ответа и, помолчав, сказала: — Ваше возмущение, Артем, было бы понятным и даже похвальным, если бы оно не возникло раньше причины, которая его будто бы вызвала. Ведь еще раньше, чем я «отшатнулась», вы уже надулись как сыч — извините за сравнение. Почему? В природе причина всегда предшествует следствию. Поэтому и здесь нужно искать ее не после, а перед тем вашим испорченным настроением. А перед тем я как раз и дала товарищеское разрешение… Вот и выходит, что возмутило вас совсем не то, о чем вы говорите, а мое женское коварство: именно оно характеризуется вот такими приемами, как поощрение или же открытая охота на мужчин. Вот видите, как оно обернулось! Так какую же цену мне теперь запросить с вас в возмещение за обиду, нанесенную мне?» — «А почему же обязательно коварство? Есть и такой женский недостаток, как опрометчивость. За что рано или поздно, но всегда приходится расплачиваться вашей сестре. И если хотите знать, то именно это и огорчило меня тогда, что плохо вы, Мирослава, знаете нашего брата, мужское наше дикое племя». — «Уж такое ли дикое сплошь?» — цепко ухватилась за эту ниточку, думалось — приведет к тому клубочку. «Ну, не сплошь, конечно, — сказал Артем. — Не берусь определять в процентах, но что таких большинство, которым пальца в рот не клади, это уж наверняка. Может, даже все девяносто процентов». — «Ой-о! — маскируя шуткой свое смятение, «ужаснулась» она. — Ну да не будем впадать в отчаяние, помня, что проценты ваши явно завышены. Не понимаю только, какой вам смысл? Разве что… Ну да, конечно же себя к тому малоуважаемому большинству не причисляете. Молчите? Неужели и у вас в этом отношении не все в порядке? — И поспешила добавить: — На ответе не настаиваю. Сама вижу, какой неуместный вопрос». И даже ускорила шаги — подходили уже к думе, где помещался уездный ревком и куда ей нужно было зайти, — не будучи уверена, что Артем воспользуется своим правом не отвечать на этот действительно неуместный вопрос и не брякнет в порыве откровенности чего-нибудь такого, о чем все же легче только догадываться, а не знать наверняка. Но у Артема хватило здравого смысла промолчать.

«Да, вряд ли он «святой» в свои двадцать пять лет, — размышляла потом в одиночестве, пребывая в течение нескольких дней под впечатлением от этого разговора. — Но не такой уж, наверно, и грешник большой!» И, кажется, была права. Если бы бабник, то уж это как-то проявилось бы за месяц. В частности, в его отношении к ней. Но абсолютно никаких претензий в этом отношении она к нему не имела. Серьезный, умный, искренний парень, очень сдержанный, а после того случая — не слишком ли даже? И долго потом словно бы чувствовал себя виноватым в чем-то перед ней. Не за то ли свое демонстративное молчание на ее полушутя заданный вопрос о его холостяцких делах? Не раз порывался искупить свою вину — подводил разговор к этой теме, но она сама теперь упорно уклонялась от подобных бесед. Оглядываясь теперь на свои с Артемом отношения в течение целого полугода, уверена была, что, если бы тогда уже сказал Артем про Христю и Василька, их отношения развивались бы совсем не так, как они развивались в условиях полного ее неведения. Собственно, про Василька он тогда и не мог бы еще ничего сказать, ибо сам не знал. Но разве это не выяснилось бы и другим путем! Зная, где Христя работала, разве она не постаралась бы встретиться с нею? Ведь часто бывала и на ее табачной фабрике. А значит, узнала бы и про ребенка от Артема. И, безусловно, нашла бы в себе силы отойти в сторону, не усложнять Артему отношения с его сынишкой, а может, и с Христей. И это, как казалось ей, тогда не было очень сложно. Нужно было только не так часто встречаться с ним и особенно в домашней обстановке у Бондаренков, да и у себя дома.

Ведь каждое воскресенье, а бывало, и среди недели, когда приходил Артем к своим родичам Бондаренкам, то непременно и к ним заходил. То ли за какой книгой непосредственно к ней, то ли с отцом ее сыграть в шахматы (приобретение Артема еще с холодногорской тюрьмы). Часами просиживали они летом под акациями, за садовым столиком, а пришла осень — перекочевали в дом. И это были едва ли не лучшие часы в ее жизни. Очень любила в такие дни примоститься в той же столовой, в своей комнате не сиделось, и заниматься чем-либо своим. Это ничего, что, углубившись каждый в свои размышления, оба игрока не замечали ее. Тем лучше: можно было думать о чем-нибудь своем, если к тому же в руках была бездумная работа — вязание или шитье. Впрочем, даже когда читала книгу, все время в сознании нес вахту недреманный страж, и стоило Артему скрипнуть стулом или недовольно засопеть носом, как она уже настораживалась: «Что, Артем, солоно приходится?» — «Ничего!» Но иногда, в особенно затруднительном положении, откровенно признавался, что «дал зевка». Тогда она откладывала свое рукоделие или книжку и спешила к нему на помощь. Садилась рядом и, сориентировавшись в ситуации, осторожно подсказывала ему очередной ход: «Я бы так походила». — «Ну что ж, так и походим», — соглашался Артем, не всегда, правда, да и не сразу, а подумав; мудрые советы слушай, мол, а делай по-своему! Этот «девиз» его вначале смущал девушку, но потом пообвыкла, и эта его независимость даже импонировала ей. Не такое большое счастье для женщины иметь слишком сговорчивого мужа, у которого нет своего мнения.

Вот куда простирались уже ее мысли — мечты девичьи! И имела на это основание. Не слепая была — видела, кем уже стала за эти несколько месяцев для Артема; чувствовала, что и она любит его горячо и преданно. Право же, могли бы уже быть счастливыми мужем и женой. Если бы не та невидимая стена, что стояла между ними преградой к сближению. И соорудил ее никто иной — она сама. Тогда неосторожным своим вопросом, а он помог ей своим молчанием, более красноречивым, чем ответ… И оба понимали это. Однако проходили дни, недели, месяцы, а они ничего не делали, чтобы стену-преграду разрушить. Артем — надеясь, что она сама как-то завалится, а Мирослава, хотя и знала, что не завалится сама, не решалась из боязни. И наконец отважилась…

За окном билась метель, барабанила в стекла снежной крупой вместе с дождем, стучала обрывком железа на крыше, но она ничего не замечала, погрузившись в воспоминания. Слышала тишину и размеренное тиканье маятника за стеной в столовой да частые удары своего сердца: вот-вот должен был прийти Артем. Сегодня, было это в начале декабря, уездный партийный комитет постановил командировать в Харьков товарищей — достать оружие. Выбор пал на Кулиша и Гармаша: оба активнейшие организаторы Красной гвардии на патронном и машиностроительном заводах.

Все надежды возлагали на Супруна Григора Наумовича; к нему в губком и должны были они обратиться прежде всего. Соответствующее письмо было составлено и подписано Гаевым. А пользуясь случаем, и она с родителями написала письмо и приготовила небольшую передачу — подарок малому Сашку, свои коньки-«снегурки»; не первый год они лежат без надобности, а ему доставят большое удовольствие. За этим письмом и свертком должен был зайти Артем. Обещал — к шести часам. А выезжать должны они этой же ночью.

Отец после очередного сердечного приступа спал. Матери дома не было — пошла к своей сестре. Поэтому чутко прислушивалась, стараясь услышать шаги возле крыльца и открыть дверь раньше, чем успеет позвонить. Не разбудить бы отца. Так и было. А потом сидели в столовой и тихо разговаривали в ожидании — с минуты на минуту должна была вернуться мать и, наверно, захочет и на словах еще передать что-нибудь Грише. И возможно, потому, что говорили тихо, порой переходя на шепот, слова казались более значительными, чем были на самом деле. И это, конечно, не могло не волновать их. Спросила, за сколько приблизительно дней думают управиться с поездкой. «Да как знать, хотя бы и приблизительно! — рассуждал вслух Артем. — Двое суток, не меньше, в один конец, да там… За неделю едва ли управимся». — «Ой-о! Целую неделю?! — даже вздрогнула. — А вы так спокойно об этом! А впрочем…» Ей невольно вспомнилось, как он обрадовался, когда сегодня утром в партийном комитете Гаевой объявил о его командировке в Харьков вместе с Кулишем. «А что же тут странного! — на ее ревнивое напоминание об этом факте ответил Артем. — На такое дело, как раздобытки оружия, я готов пешком в Харьков и обратно. Сами знаете, оружие нам сейчас необходимо как хлеб насущный». Этот ответ немного успокоил ее. «А где остановиться думаете? Можно будет у Гриши». Артем ответил, что это дело простое: мало ли у него друзей по работе на паровозостроительном! У кого-нибудь и приткнутся. «Да ведь вы можете и у своих бывших квартирных хозяев». Артем насторожился. Уже не раз — шутя, правда, — Мирослава напоминала ему о дочке квартирных хозяев, которую имел неосторожность, рассказывая о своей харьковской жизни, назвать первой красавицей на всю Журавлевку. «И как я не догадалась сразу, почему вы так обрадовались этой счастливой возможности побывать в Харькове!..» Артем, словно под тяжестью, опустил плечи. «Вот что, Мирослава, будем кончать с этим! — сказал хмуро и вынул из кармана кисет. — Хватит играть в прятки!» — «Давно бы так!» И вся напряглась, готовая достойно встретить наихудшую неприятность. Но Артем не спешил. Свернул цигарку и поднялся с места. «Курите здесь!» — сказала поспешно. «Нет, не буду накуривать в комнате», — и вышел в переднюю. Первым движением ее было выйти следом за ним. Но чувство собственного достоинства не позволило ей сделать это. Сидела и ждала — в той же напряженной позе и с таким нетерпением, что даже время замедлило свой ход. Ведь разве за две-три минуты — по часам — можно было столько передумать, вообразить себе столько всяческих ужасов, больше, чем за все месяцы перед этим… Очнулась от шума в передней. Не сразу даже догадалась, с кем это он, и поняла, когда уже услышала голос матери. Вдвоем они и вошли в комнату… Разговор в этот вечер, конечно, не состоялся. Единственное, чего добилась от него перед расставанием, что история эта давняя, быльем поросла, и что никакого отношения к Харькову не имеет. Заверил честным словом. «Ну что же, благодарю судьбу и за это!» Но рассказывать подробно не стал, не было уж настроения. Пусть, мол, если не минет надобность, расскажет потом, после своего возвращения.

Но обстоятельства сложились так, что потом не до того было им обоим. Накануне его возвращения случилась беда: разоружение полуботьковцами саперного батальона, единственной военной части гарнизона, на которую можно было целиком положиться. И ни Гаевого, ни Бондаренко в городе. За несколько дней перед этим они выехали в Киев на Всеукраинское партийное совещание, а оттуда в Харьков, на Первый Всеукраинский съезд Советов. Она же оставалась в партийном комитете за Гаевого. Растерялась, конечно. Однако с помощью Кузнецова и покойного Тесленко скоро и оправилась. А тут и Бондаренко, узнав о неприятных событиях в Славгороде, вернулся с дороги в город. И в конце концов сумели все же дать отпор гайдамакам. Хотя бы уже тем, что удалось вырвать свое оружие из склада при казарме, и сделал это Гармаш со своими красногвардейцами, да организовать общегородскую забастовку протеста и многолюдный митинг под большевистским лозунгом: «Вся власть Советам!» С Артемом хотя и виделись в тот день и даже не один раз, но, естественно, ни единым словом не обмолвились о том, своем, да и дико было бы!.. И лишь на третий день на Слободке тогда, перед самым отъездом Артема из города, они вернулись к той теме. «Ненавижу! — сказал Артем о Христе. — Но хочу, чтобы и этого не осталось в сердце, даже рубца!»

«Э, хлопчик мой, — преисполненная любви к нему и почти материнской нежности, думала девушка теперь, — такого в жизни не бывает: когда заживет рана — рубец остается навсегда. Но ничего. И с рубцом на сердце я люблю тебя горячо и преданно и буду любить до самой смерти!..»

Только перед самым рассветом заснула в эту ночь Мирослава. Но спала недолго, не больше часа. Когда раскрыла глаза, в комнате только начинало сереть. И так же серо было у нее на душе. И тревожно. Не только потому, что должна была сегодня оставить дом, и родных своих, и родной город, где родилась и где прошло детство ее и юность… И не только оставлять, но и отдавать на разгром врагу!.. Тревожно было еще и за то свое химерное сооружение, с таким вдохновением и радостью возведенное ночью, но не на песке ли? То, что ночью казалось ей неоспоримым, сейчас уже вызывало сомнение. И прежде всего ее совершенно произвольное толкование слова «сошлись» — в смысле «пришли к соглашению». Да и правда ли, что наиболее часто оно употребляется именно в этом значении, а в данном случае и наиболее вероятно? Единственный, кто мог еще помочь ей, спасти, это Бондаренко тетя Маруся. Девушка вскочила с кровати и подбежала к окну, глянула на их окна — светились уже. Тогда торопливо стала одеваться. На вопрос матери ответила, что к Бондаренкам попрощаться: когда заедут за ней, чтобы уж не задерживаться.

Тетя Маруся хозяйничала, и никого из взрослых больше дома не было: Таня пошла на работу, а Федор Иванович и не приходил ночевать домой; в открытые двери за перегородкой видно было — на одной кровати спали Петрик и Василько, — наверно, вот так, сонного, и принесла его Христя, идя на работу. «Чего это ты так рано?» — приветливо, но с удивлением встретила ее хозяйка. Мирослава сказала, что уезжает сегодня с эшелоном, пришла попрощаться. И загрустили обе, посидели — поговорили несколько минут, наконец Мирослава поднялась с места. «Да, хотела об одном спросить вас, тетя Маруся…» Та терпеливо выслушала ее и еще больше опечалилась. Конечно, одно это уже было красноречивым ответом.

Тетя Маруся сказала прямо: «Славонька, ты же умная дивчина и волевая, выбрось его из головы! — И, чтобы не было уже у нее никаких сомнений и никаких надежд, добавила скрепя сердце: — Ты спрашиваешь… Да она уж третий месяц беременна от него…» Сама Мирослава потом удивлялась, как у нее тогда не разорвалось сердце! И где силы она взяла, чтобы одолеть те пять или шесть ступенек из подвала. Но ступени своего крыльца осилить уже не могла, опустилась в изнеможении на скамейку возле столика под акациями. Неизвестно сколько бы просидела так, если бы не спохватилась мать — выглянула из дверей.

Тогда обошлось… А потом, уже в Князевке, собственно, не в самой Князевке, где мало и бывала, а по лесным дебрям да по глухим лесным селам — среди горя людского — и не заметила, как излечила свое сердце. Может, и не совсем еще, но уже почти спокойно и незлобиво могла думать об Артеме; и рассудительно, как тогда, в Славгороде, до «метаморфозы» с нею, — думала: «Нет, правда, не за что упрекать его. Сделал, как и должен был сделать: вовремя разрубил узел. И пусть они будут счастливы! Но я ведь тоже люблю его! — отзывалось сердце. — Ну и люби. Кто тебе не дает! Люби, мучайся, среди ночи в тревоге вздрагивай со сна…» А вчера, когда узнала от Кушнира, что живой и должен был еще несколько дней тому назад сюда прибыть, целую ночь не сомкнула глаз в тревоге. Где же он мог задержаться так, если ходу из города сюда всего несколько часов? Неужели по дороге попал в засаду?

Поэтому, встретившись с ним вот сейчас на стежке, не могла сдержать ни удивления своего, ни буйной радости. Зарделась вся и едва не кинулась обнять его. Но и он… Разве не заметила, как и он обрадовался ей. И сейчас вот, рассказывая о себе, не раз прерывал свой рассказ и все порывался расспросить ее. Но она всякий раз уклонялась, возвращая его новым своим вопросом к рассказу о себе.

— Ну, а сейчас почему вы не в Байраке, со всеми? — И с удивлением: — Что такое?

Ибо, прежде чем ответить, Артем встревоженно оглянулся и лишь тогда сказал успокоенно:

— Да нет, это уже было бы не просто невезение, а дьявольское! Если бы именно за эти десять минут, что стоим с вами, проскочил он… — И стал рассказывать о предателе Гусаке. Но теперь уже стоял к его усадьбе в более удобной позиции и прогалину на огороде от повети до конопли, где только и видно будет его на стежке, не выпускал из поля зрения. — Ну, а вы, Мирослава, в Подгорцы надолго? — воспользовавшись молчанием девушки, смог наконец перевести разговор на нее.

— Не знаю. Наверно, ночевать будем в Зеленом Яру, а завтра — в Князевку. В Озерянскую волость нужно мне. Такая беда с этим сыпняком!..

— Жаль, очень жаль! — огорченно сказал Артем. — Сколько времени не виделись. Сколько хочется сказать!..

— Но я и так знаю уже все.

— Э, нет, не все. Откуда же, если об этом даже и не знаю, сумею ли толком… — И вдруг шепотом: — Он!

Действительно, из-за повети на стежке первой появилась Приська — в цветастом платке на голове, в синей праздничной керсетке; за ней ее муж, тоже по-праздничному одетый, и в руках, в белый платок завязан, видимо, гостинец-паляница. В гости куда-то. Не к теще ли в Ветровую Балку? Артем не двигался с места, дабы не привлечь к себе их внимания. Лишь повернулся к ним спиной, чтобы не узнали. И продолжал разговаривать с Мирославой. Хотя, понятно, речь шла уже о другом.

— Чем бы я могла помочь вам? — шепотом спросила Мирослава.

— Идите быстренько — на улице на колодах, увидите, сидит Гук Серега с патронного завода; пусть немедленно бежит огородом Гусака к берегу, мне на подмогу.

И затем — как раз Гусак с женой скрылись за высокой уже коноплей, — пригнувшись, бросился и сам бегом к берегу. В конце огорода замедлил шаг — увидел, что успеет, переступил перелаз и был уже на стежке, что вела вдоль реки к мостку.

— О, глянь, и спутник нам! — весело сказала Приська от перелаза, увидев в двух шагах на стежке Артема. — Ты, видать, тоже в гости домой?

— Нет, не спутник, — подходя к ним, ответил Артем. — Да и тебе, думаю, Приська, лучше отложить — погостишь потом.

— А чего это? — удивленная, застыла на перелазе.

— Одной тебе лесом идти…

— Я не одна, — не дала и закончить, — я со своим мужиком.

Гусак стоял тут же. Хмуро и настороженно смотрел на Артема, но в разговор не вмешивался.

— Мужик твой сейчас нам тут нужен.

— Да с какой стати! — не сдержался Гусак, возмущенно пожал плечами. — Я же сказал Кандыбе, что после праздника займусь тем делом.

— Не о том деле речь. О другом. — Говоря это, Артем взял Приську за руку и помог ей сойти с перелаза. Тогда и сам переступил к ним на огород. — Вернемся в хату!

— И не подумаю! — уперся Гусак. Очевидно, догадался уже, в чем дело. Но духом не пал: не потерял надежды выкрутиться. В крайнем случае кругом ни души — всадит пулю ему в переносицу, да и давай бог ноги!.. «Э, опоздал!» — ёкнуло сердце, оглянулся на топот ног и увидел, что тропкой сюда бежал какой-то незнакомый человек, но видел его за обеденным столом у Вухналя в хате; ясно: кореш Гармаша. «Домялся!» Его рука автоматически потянулась к поясу, и, если бы Артем не был так внимателен, кончилось бы плохо для него. Но он вовремя схватил Гусака за руку — заломил ее за спину, а правой рванул полу пиджака и выхватил из-за его пояса наган.

— О, предусмотрительный! — клацнув курком, поставил на боевой взвод. — Ну, ступай! — показал наганом на тропинку к хате. В это время подбежал и Серега. — Забери у него узел.

— Да это же хлеб — гостинец, — запротестовала Приська. — Давай сюда.

— Нет, тут есть что-то кроме хлеба, — сказал Серега, пощупав сверток — завернутое что-то в газетную бумагу. Как оказалось, деньги. — Ого!

— Просил тесть взаймы, купить вола, вот и прихватил, — пояснил Гусак.

— Разберемся. Ступай, ступай!

Артем шел следом за ним и думал: а куда же его девать сейчас? Не торчать же возле него, пока из Байрака вернутся! Выход подсказал Серега: в амбар, куда оружие сложили. Вот и будет под стражей. Это действительно был выход. Правда, пришлось долго часового уламывать. Сначала и слушать не хотел, но потом уговорили. Серега обыкновенным гвоздем отпер замок. Артем посоветовал Приське принести охапку соломы.

— Да кожух прихвати.

— Кожух? — удивилась молодица — припекало уже вовсю.

— А его лихоманка трясет. Говорил: «Под кожух вот как заберусь — на целые сутки». Думал — нашел дураков. Можешь теперь! Ну, заходи!

Но Гусак и теперь, перед самым порогом, уперся. И тут едва сдерживаемый до сих пор гнев бросил Артема к нему; схватив Гусака за шиворот, он сорвал его с места и швырнул через порог в амбар.

XXII

В Ветровой Балке Артему не только нужно было проведать своих родных. Было еще там у него неотложное дело. Допрос Гусака не дал ничего, как ни старался Гудзий. Именно ему Кушнир, выезжая вместе с Мирославой Супрун из Подгорцев, поручил расследовать дело Гусака. Уперся в одну душу: не был в Славгороде, и хоть кол на голове теши! Да и чего бы, мол, ему ехать в тот Славгород, если вся его «коммерция» связана только с Полтавой! И в этот раз в Полтаве был. Привезенный Кандыбе сын разве не убедительное тому доказательство? С другой стороны, и Гармашу нельзя было не верить, что видел Гусака в Славгороде утром — на другой день после казни немцами Тымиша Невкипелого. И если так, то уже само отрицание Гусаком факта своего пребывания в Славгороде и окольный путь домой через Полтаву, с двумя пересадками, тогда как через Ромодан — ни одной, приобретало очень подозрительный смысл, а основной аргумент — Кандыбин сын — просто превращался в свою противоположность, в доказательство против самого Гусака. Как утверждал Кандыба, он, собственно, никогда и не просил его об этом. Был когда-то разговор, но, во-первых, в шутку, а во-вторых, два месяца тому назад! За это время в Полтаву Гусак ездил по меньшей мере раза три или четыре, однако о мальчике вспомнил почему-то только теперь. Невольно возникает мысль, уж не умышленно ли припасал этот хитрый «ход конем» на какой-то особый, крайний случай. А им вполне мог быть и такой, как казнь Невкипелого, а особенно если сам был к ней причастен. Поэтому сейчас все усилия Гудзия были направлены на то, чтобы выяснить — и абсолютно точно! — был ли в тот день Гусак в Славгороде. От этого зависела дальнейшая судьба Гусака: поживет ли еще на свете, или, как бешеного пса, уничтожат немедленно. Поэтому и был Гудзий очень осторожен. И, ясное дело, одним свидетельством Гармаша никак не мог удовлетвориться. Да и сам Гармаш признавал, что видел Гусака тогда лишь мельком, и, хотя уверял, что ошибки быть не может, Гудзий стоял на своем: необходимо, чтобы кто-нибудь еще подтвердил это. А кто бы мог, кроме Христиной тетки и Мегейлика, если, конечно, захотят ввязываться в это дело. Но для этого нужно съездить в Славгород. И никому другому, ему придется. Без всякой охоты, ну да раз нужно, Артем готов был и на это. Но Гудзий был против его поездки в Славгород: очень большой риск; другой способ нужно найти. Вот тогда Артему и пришла мысль — попросить Христю поехать вместо него в Славгород, к своей тетке. Это было тем более кстати, что у нее и без этого была потребность побывать в городе: ведь выбралась тогда в спешке, не заходя даже к Бондаренкам, не взяв ничего из своих пожитков, даже из одежды, в чем была, в том и поехала. И хорошо было бы отправить ее подводой с какой-нибудь оказией, а не поездом. Чтобы сразу смогла забрать все свои вещи да поскорей бы и вернулась, — если не за день обернется, то по крайней мере дня за два, не больше. Продумано было у него и то, что именно должна была привезти от тетки: ту фотографию, что он видел, тайком от дядьки Ивана, конечно, да хотя бы несколько слов за ее подписью о том, что изображенный на фото приятель Лиходей Пашко столовался у нее как его гость на прошлой неделе в течение нескольких дней. А если бы захотел еще и Мегейлик поставить свою подпись, еще лучше…

С этим он и шел сейчас домой.

На сторожевую заставу вблизи хаты лесника пришел, когда уж завечерело. Так они и договаривались с Грицьком Саранчуком еще в Подгорцах. На заставе его должен был ожидать кто-нибудь из хлопцев Саранчука, он же и будет ему проводником. Но оказалось, что его ждал здесь сам Грицько.

— А почему сам? Не нашлось послать кого другого? — когда уже шагали от заставы к опушке леса, спросил Артем. — Иль ты, может, после сбора отряда еще и в селе не был, сейчас только добираешься?

— Да нет, был я в селе. А вот в Байраке не довелось… — И в ответ на удивленный взгляд Артема: ведь при нем же тогда, сразу после обеда, выезжал и он вместе со всеми из Подгорцев на сбор отряда, пояснил, что не доехал тогда до Байрака. На полдороге спрыгнул с брички. — Воловью шкуру надо иметь, как на Кандыбе, чтобы вытерпеть все незаслуженные оскорбления Кушнира.

— А чем же он обидел тебя? — удивился и встревожился Артем.

Грицько только и ждал этого вопроса, — может, ради этого и пришел, подумалось Артему, — сразу же и охотно стал рассказывать.

Началось с того, что за все время в Подгорцах пяти минут не выкроил Кушнир для разговора с ним. Хотя накануне — сам Кандыба рассказывал потом — очень интересовался им и все докапывался, хотя немало уже и сам знал, неизвестно из каких источников, и об отношениях его с Ивгой, и про укрывательство в школе юнкера-барчука, и даже о доброжелательном отношении к Грицьку помещика Погорелова… Однако при личной встрече сегодня — ни словом не обмолвился. Можно было подумать, что Кандыба сумел развеять начисто все его сомнения. А на самом-то деле была здесь совсем иная причина. Просто оттягивал разговор напоследок.

— Для этого и на бричку к себе пригласил. И только выехали со двора, сразу стал прощупывать меня. — От самого воспоминания Грицько возмущенно вздрогнул.

— А ты что, щекотки боишься? — пошутил Артем.

— Не боюсь, а противно! Какое ему, в конце концов, дело до того, с кем у меня любовь?! Я же не интересуюсь партийной принадлежностью его жены или полюбовницы — не знаю, кто там у него, так чего же он сует свой нос в мою постель?! Или взять еще такое: чего, мол, я вообще связался с партизанами? Если мог бы свободно хлеборобить себе с батькой, благо есть на чем, ведь своя земелька есть, да и помещик Погорелов наверняка не будет же неблагодарной свиньей… Сам не знаю, как я сдержался. Вспомнил, что винтовки, выделенные мне, лежат еще в Гусаковом амбаре, вот поэтому. И даже собрался что-то ответить ему, даже начал почтительно так: «Прошу прощения, но…» — и не смог дальше, сорвался. Осознал вдруг всю унизительность своего положения: он мне тыкает, а я его величаю, он мне по-своему, по-русски, а я… сработала-таки пружина, туго накрученная солдатской муштрой! — таким суржиком мелю, даже самому противно. Да разрази тебя гром! Не на него, на себя лютую — за эту рабскую мою психологию. И рубанул вдруг со зла: «Слышь, браток. — И уж теперь на чистом украинском языке: — А не кажется ли тебе, что вопрос этот твой глупый и я мог бы тебе задать: чего ты в партизанах? И даже с большим основанием, чем ты мне. Как ни есть, а ты же русский, хоть и здешний, для тебя тяжкое горе у нас на Украине просто оккупация, грабеж среди бела дня, но и только, а я ж украинец, для меня это — родную мать мою насилуют просто у меня на глазах! Есть разница? У кого больше оснований?» Скривился, вижу, а мне нипочем. Потому как в ту минуту я уже решил все. А только жаль было винтовок. Спрашиваю у Кандыбы, нельзя ли завтра прислать за ними, маловажно, что ржавые, сами уж доведем их до ума. Так Кушнир не дал и рта раскрыть. Сам ответил за него.

— Неужто отказал? — не утерпел Артем.

— Мало сказать отказал. Но как! И сейчас при одном воспоминании свет кругом идет! «Уж очень ты шустрый парень! Не спеши, мол. Пока не проверим каждого из твоих просвитян, а заодно и тебя самого, да с песочком, — и речи не заводи об оружии!..» Ну что бы ты сделал на моем месте?

— А Кандыба что же на это? — спросил Артем, игнорируя вопрос Грицька.

— Будто воды в рот набрал. Слова не сказал в мою поддержку. И подумал я: что тот, что другой! Два сапога — пара. И ну вас к такой матери обоих!.. Да и вообще, ну, скажи, Артем, на кой хрен мне все это сдалось?! Мало мне въелись в печенки за три года войны благородия всякие, чтобы я еще и теперь… В каком он чине в царской армии был? На кадрового офицера вроде не похож; из скороспелых, наверно, из прапорщиков?

Артем сказал, что, насколько ему известно, Кушнир никогда на военной службе не был; даже во время войны — каторгу свою отбывал где-то в Якутии. Этот ответ Грицька обескуражил, и он долго шел молча, как видно, с трудом осваивая новые, неизвестные доныне ему и совсем неожиданные факты из биографии Кушнира. Не скоро заговорил:

— Ну что ж, каторга — впрямь дело серьезное. И это, конечно, меняет обстановку, но не так уж и круто. Если поразмыслить, так разве и мы с тобой, Артем, на войне не ту же каторгу отбывали! Только потяжелей якутской. И нечего нам прибедняться, становиться «руки по швам» перед каждым без разбора, хотя бы и политическим каторжанином.

— А почему же без разбора? В партизанский штаб губком его назначил.

— Вот же. Поэтому и возникает невольно вопрос: около сорока миллионов нас, украинцев, и народ мы работящий, способный, свободолюбивый, с такой хотя и трудной, но и славной историей, так неужто мы не можем и сейчас, в двадцатом веке, на втором году революции обойтись… без «варягов»?

— Это ты про Кушнира? Так какой же из него «варяг»? — пожал плечами Артем. — Что русский? Э, Грицько, что-то ты не тем тоном петь стал! Уж не по Ивгиному ли камертону?

— И ты туда же! — вспыхнул Грицько. — Просто в толк не возьму, чего вы все на Ивгу! «Националистка». Ну так что? Почему непременно она должна на меня вредно влиять, а не наоборот, я — благотворно на нее?

— Дай боже нашему теленку да волка съесть.

— Так вот знай: за эти полгода от прежней Ивги мало осталось. Она уже и не в партии даже. Доказал-таки, что не женское это дело. Не очень, правда, и артачилась: «Может, ты и прав, тут хотя бы на тебя пороху хватило!» Опростилась: варить научилась, сама стирает, не брезгуя и моими подштанниками…

— А я не так ее лично имел в виду, — перебил Артем, не будучи уверен, что за подштанниками не последуют, может, еще более интимные вещи, — и не ее собственный «порох», а совсем иного рода «взрывчатку» — в переплетах, которой она набила твой солдатский мешок тогда, в Славгороде. Видел потом у тебя в хате целую стопку, просмотрел: Михайло Грушевский, «История Украины-Руси», «Повия» — не помню автора, но очень, как видно, нужная книжка на этот момент! Что-то из винниченковских произведений…

— Просмотрел! А ты бы почитал.

— Читал мало, признаю. Нет времени — не ухватишь всего. Зато сейчас наверстываю. Не о книжках говорю, а о тех кровавых страницах, что они — тот же Грушевский да Винниченко, как верховоды Центральной рады, — вписали в живое тело Украины. Немецкими да гайдамацкими шомполами, расстрелами, виселицами… Нет, Грицько, по-дружески советую тебе, урежь полы да беги от таких своих наставников.

Грицько возмутился:

— Не говори ерунды! Чего они мои! Свою голову имею на плечах.

— Имеешь. Однако вот хотя бы эти твои глупые разговоры о «варягах» взять. Разве ты своим умом до этого дошел? С чужого голоса порешь чушь! Известно, с чьего — украинские помещики да буржуазия и все, кто с ними, спят и во сне видят, как бы клин вбить меж украинским и русским народами. Понимают, что это необходимое условие, при котором только и смогли бы они свою самостоятельную буржуазную державу создать, основанную на эксплуатации своих «родных» рабочих да своего «родного» трудящегося крестьянства, а значит, в том числе и тебя самого. Так где же твоя голова, что и сам повторяешь за ними: «варяги»!

— Ты что, — даже остановился пораженный Грицько, — и вправду националистом меня считаешь? — И, не ожидая ответа, гневно возразил: — Какая глупость! Да я на фронте за три года войны сколько друзей задушевных имел среди русских! Хотя, правда, хватало и недругов. Из числа тех, для кого мы, украинцы, были тогда не «малороссами» даже, а «хохлами» да «мазепами». Вот что-то и в Кушнире мне…

— Ну, это ты уж зря! — нахмурился Артем. — Как это можно возводить на человека такое без всякого основания?

— А то, что за целый день, — а Кандыба говорит, что всегда так! — ни одного украинского слова не сказал, не основание разве?

— Очень шаткое! — сказал Артем, а Грицько продолжал:

— Ежели б это человек пришлый, было бы простительно, но он же здешний. Никак дед его еще прибился из Курщины на шахту в Донбасс, он уж здесь родился. Ну и живи себе на здоровье. А только ж и ты относись к нам, «туземцам», с уважением. И прежде всего языком нашим не гнушайся. Своего не чурайся, но и наш знай. Не заставляй меня… — Он сделал паузу, скрывая волнение, и закончил с отвращением в голосе: — До сих пор противно во рту от того суржика… что молол языком!

— А ты б не молол! Я же говорил с ним все время по-украински, и ничего — понимали один другого. Вот так исподволь и приучим. Да и не только Кушнира, а всех, на него схожих. Политика партии в национальном вопросе ясная и твердая. Кое-кто из русопятов-великодержавников попробовал было прошлой зимой свои порядки устанавливать на Украине, но сам товарищ Ленин так одернул, что навряд повторится.

— Твоими устами, Артем, мед пить! — скептически усмехнулся Грицько. — Может, и поверил бы, да сам знаешь — несть пророка в отечестве своем.

— А я в пророки и не лезу. Не пророчествую, а так мне здравый рассудок мой подсказывает. И вера непоколебимая в мудрость партии. Но только наивными дурнями были бы мы, ежели б думали, что все уже будет идти гладко. Нет, еще всего будет… Ведь первыми за всю историю человечества совершили мы у себя социалистическую революцию, первыми в мире создали свою рабоче-крестьянскую державу. Стало быть, не с кого пример брать. Своим умом придется доходить до всего да своими руками.

За разговором они и не заметили, как очутились на опушке леса, зачарованные химерной иллюзией выхода из ночи, только что обступавшей их в гуще леса, — не вперед, а назад во времени — в ясное предвечерье здесь, на опушке.

— Не угадал чуток, рановато вышли, — сказал Грицько. — Доведется обождать. Сядем.

Они уселись под кустом боярышника на зеленом валу широченного рва, совсем обмелевшего, может, за сотню лет, и поспешили закурить, спасаясь от комаров, облепивших их.

А ночь и в самом деле только еще наступала — прекрасная и торжественная. Запад еще пылал заревом, и его отблески золотили края темной неподвижной тучи, что горной грядой протянулась наискось через полнеба. Села́ в сумерках уже не видно было — только ветряки маячили на взгорке, но в необычайной тишине, углубленной комариным гудением, доносились сюда по-праздничному мягкие звуки и словно бы даже душистые — да троицын же день! — и такие знакомые и милые сердцу. Но чего-то и не хватало среди них — для полной гармонии, догадался: не слышно песен. Раньше в такой праздник звенело бы село со всех концов разноголосьем песенным. А нынче село онемело. И только слева, где-то за лугами, наверно, в Лещиновке, тихая, как эхо, слышалась, а может, только чудилась, до боли печальная песня…

— Ну и что же ты думаешь делать теперь, порвав с отрядом Кандыбы? — наконец нарушил затянувшееся молчание Артем. — После того, что ты сказал Кушниру об оккупированной Украине, вообразить тебя мирным хлеборобом — за плугом или с косой — никак не могу. Ведь слова не полова.

— А конечно! — согласился Грицько. — Поэтому и говорю тебе, ближайшему другу, — плюнь мне в глаза, назови подлецом при всем народе, коль я выпущу оружие из рук прежде, чем последнего немчуру-захватчика не вытурим с Украины. И до той поры нет у меня другой заботы. И до той поры, как говорится, нет ни дома, ни жинки!.. Это моя последняя ночь в селе. Не в том смысле. Не думаю, чтобы он был таким оперативным…

Артем догадался, о чем речь, Грицько уже рассказывал ему о своей неприятной встрече с Гусаком в Подгорцах и о мерах предосторожности в связи с этим случаем, принятых Кандыбой. Но только что-то не очень верилось в действенность этих мер. Ведь такому «коммерсанту», как Гусак, самого господа бога надуть — раз плюнуть. Что для него та клятва, да еще и вынужденная! Поэтому с удовольствием, не вдаваясь в подробности, рассказал Грицьку про арест Гусака.

— Сидит в амбаре. Можешь спать спокойно эту ночь.

Грицько с интересом выслушал, однако большого удовольствия почему-то не выказал. И удивленный Артем не мог не спросить его об этом: в чем дело?

— Так это же был главный мой козырь. Перед Ивгой.

Пришлось-таки ему сегодня открыться ей — что связан с лесовиками-партизанами, что и прошлую ночь был не где-нибудь, а в Подгорцах. И сообщил о Гусаке. Даже сгустил краски, дабы убедительнее для нее стало его решение уйти самому из села в лес, а ей вернуться к родным в Славгород. И — немедленно. Оставаться ей в селе ради случайных встреч… Но она и сама этот вариант отбросила и предложила свой: пойдет и она с ним в лес. И право же, был этот порыв ее совершенно искренен. Во всяком случае, пришлось повозиться, нагородить всяких страхов. Хорошо помня ее посещение Зеленого Яра, когда жил у кожевника, он сейчас больше всего упирал на бытовые трудности. Хотя теперь и не будет потребности в такой смрадной каморке, как тогда, но и шалаш — сооружение не весьма уютное! Это только в песнях!.. А в действительности да еще день за днем — от одних комаров и мошкары в придачу ко вшам одуреть можно. А главное, что доведется нередко ночи коротать одной в шалаше. И даже не будучи уверенной всякий раз, вернусь из ночной вылазки иль, может, поминай как звали!..

— А сколько же у тебя, если не секрет, хлопцев сейчас в сотне? — спросил Артем, которого разговор об Ивге уже начал раздражать, и хотелось направить беседу в иное русло. — О каких вылазках речь?

— Немного, — охотно ответил Грицько, — Но я даже из этих трех десятков разве что половину возьму с собой в лес. Самых отчаянных. Не количеством будем бить их, а умением да смелостью. А дальше — видно будет. В случае нужды у того же Кандыбы переманю смелых хлопцев. А из Ветробалчанской сотни уже завтра целый взвод Луки Дудки перейдет ко мне… Ну это так говорится, — спохватился вдруг, — завтра мне еще не до того будет. Завтра еще только повезу Ивгу в город. Вот почему и пришел к тебе сюда сам, а не прислал кого другого.

Артем, крайне удивленный, глянул на Грицька, не понимая, при чем тут он. Сам факт поездки Грицька в город, конечно, заинтересовал его. Но прежде, чем спросить, каким способом думает добираться — поездом или подводой и не найдется ли места, если лошадьми, для Христи, решил выяснить:

— А я тут при чем? Уж не за шафера ли думаешь пригласить?

После их утренней беседы, искренней и откровенной — по дороге из Подгорцев до полустанка, — во время которой для Артема много прояснилось в недавней любовной путанице, исполненной тяжелых переживаний для двух ближайших его друзей и родной сестры, он уже не чувствовал к Грицьку (и даже к Ивге) никакой неприязни. Ибо понял уже, что речь идет не о каком-то распутстве, а о любви, хотя, как видно, и с некоторым отклонением от нормы. «А впрочем, какова же она есть, эта норма? Если известно, что каждый по-своему с ума сходит!» И поэтому сейчас в его шутке не было ничего обидного для Грицька, просто незлая ирония, намек на их слишком большую проволочку со свадьбой. Грицько так его и понял, ответил в тон ему:

— Э, где же ты раньше был! Для этой формальности мне и одного шафера хватит, с которым уже и договорились. И это не шутка. Для этого я и собираюсь завтра пораньше в Славгород. Нельзя дальше тянуть.

Обескураженный этой новостью, Артем молчал, не находя, что сказать. Наконец заговорил, и в голосе его звучало возмущение:

— Вот те на! Да ведь ты сам говорил давеча, — нет у тебя «ни дома, ни жинки до тех пор…». Так как же это у тебя в голове укладывается?

— А вот так и укладывается!.. — В сгустившихся сумерках не видно явственно лица Грицька, и может, то лишь показалось Артему, что на нем застыло выражение усталости и отвращения. Но вот он провел ладонью по лицу, словно бы стирая с него это выражение, и промолвил теперь уже спокойнее, без всякого раздражения, только с горечью: — А что же мне делать, Артем, коли это единственный способ оторваться мне сейчас от нее? Чтобы без вреда для нее, да еще и чью-то беду предотвратить, может… Я не сказал тебе, что она мне прямо заявила: «Или повенчаемся сейчас, прежде чем расстаться нам, может, и на целое лето, или уж буду наверняка знать, через кого, ради кого надумал избавиться от меня! Но буду знать и что мне делать!» Спятила молодица! Со вчерашнего дня. Да я и сам виноват: в такой момент мимо ворот проехал, сделав вид, что не вижу ее. Этого и на уравновешенную женщину хватило бы.

Поэтому он, собственно, и пришел. Правильно Кандыба тогда, за обедом, корил Захара, что оставил Орисю в селе. Волостную варту имел в виду. Но теперь уж и неизвестно, откуда, с какой стороны опасность скорее ждать нужно.

— Забери ты Орисю с собой в Подгорцы. Нынче же. Пока выяснится хотя бы, не устроит ли ей западню Ивга еще до своего отъезда из села.

Артем поблагодарил Грицька за предостережение и сказал, что так и сделает — заберет сегодня же. И хотел подняться — достаточно стемнело уже, можно было отправляться дальше, но Грицько задержал его. Хотел сразу же покончить еще с одним делом. Просил Антон Теличка расспросить подробно про все обстоятельства провала Тымиша. Не раскрыта ли одновременно и вся «механика» операции и главные ее участники.

— А ему что до этого? — вскипел Артем.

— Да он же и есть один из тех главных участников. Ты что, не знал? — удивился Грицько и, обрадовавшись возможности сказать доброе слово за своего приятеля, у которого с Артемом — об этом он знал — были весьма напряженные отношения, стал рассказывать о Теличке. Именно он и «снюхался» с тем немчурой-мародером из карательного отряда, который потом помог посланцам Кандыбы связаться с начальником склада трофейного оружия, еще большим мародером. И ежели с ним случилось такое, то немецкой комендатуре уже все известно и про Теличку… А тут как раз ему ехать приходится в Славгород, и отказаться нельзя. От самого господина ротмистра Погорелова приказ управляющему: немедленно отправить в город фуру с продовольствием и конный выезд — лучшую пару лошадей с фаэтоном. И непременно под надзором Телички. — Так вот и я с ним, чтобы своих коней не гнать.

Артем задумался. Собственно, удивительного ничего не было. Наскучило просто господам в Князевке, вот и надумали в город — развлечься. Не Киев, конечно, с его злачными местами всякими, но и в Славгороде при желании можно найти себе развлечения. Не для Власа же с Горпиной фура с продовольствием, а тем более пароконный выезд!

Ничего определенного не мог сказать ему и Грицько. С Теличкой виделся второпях. Да и он, как видно, не много знает. Ничего, кроме того, что один только ротмистр будет жить в городе, в особняке своего дяди. Не совсем один, при нем еще кучер да вестовой. И адъютант вместе с ним приехал с Дона. Не то жених Людмилы, не то уже зять Галагана.

— А что же он за шишка такая, что адъютант при нем?

— Эта загадка и Теличку занимает. И даже очень. Иль ты, может, и того не знаешь, что он секретный разведчик Кандыбы? Был! Отныне забираю его себе. Вот эта загадка и тянет его в город. А не только шаферство… Ну, а теперь докурим — и айда…

Пологим склоном они спустились вниз к ручью, что едва плескался в бережках, и пошли вдоль него — сперва левадой, а через полверсты начались огороды с коноплей и вишенниками. Шли молча, чутко прислушиваясь. И за всю дорогу никого не встретили. Кроме своего же часового, несшего караул с этой стороны, от луга. И другой часовой тихо окликнул их — кто идет? — уже у самого огорода Гармашей. Был это Степан, младший сын Скоряка. Артем очень обрадовался встрече, пожал ему руку, спросил об отце, а Грицько приказал тому перейти и караулить теперь от улицы и, сказав Артему «Счастливо тебе!», — отстал от них и минуту спустя уже исчез в темноте.

Артем с радостным волнением перескочил тынок и ступил на родное подворье.

XXIII

А в это же время, чуть пораньше, — не в ту ли пору, когда Артем с Грицьком еще только вышли на опушку леса ясным вечером и расположились на валу рва в ожидании, когда совсем стемнеет, — с другой стороны к селу подъезжал Павло Диденко. Возвращался от своего дяди Саввы Дорошенко, у которого гостил на даче в местечке Князевке. Рядом с ним в расхлябанном извозчичьем фаэтоне клевал носом или, может, только делал вид, что подремывает, и сам дядюшка Савва Петрович.

Нечастый гость у своих ветробалчанских родичей, особенно в последние десять лет, когда Макар Иванович своим «толстовством» стал уже просто действовать ему на нервы, он на этот раз сразу же, и с явной охотой, уступил просьбе сестры непременно в троицын день прибыть к ним. «Ничего особенного не затеваем, — писала Докия Петровна, — а просто решили в семейном кругу за праздничным столом отметить знаменательную в нашей жизни дату и даже не одну, а две: пятидесятилетие со дня рождения Макара Ивановича и тридцать лет учительства, к тому же без перерыва в одной школе…» «Неужто тридцать? — даже не поверил сразу. — Эхма! Как летят годы! А давно ли…» Расчувствовавшись после письма сестры, Дорошенко тогда же и решил твердо поехать-таки в Ветровую Балку. Конечно же нужно быть и ему на этом семейном торжестве, отдать дать уважения. И хотя до троицына дня оставалось еще три дня, сразу же стал готовиться к поездке. Отобрал из своих работ две довольно приятные картины, сам вставил их в багетные нарядные рамы; попросил жену порыться в своих сундуках — найти что-нибудь подходящее для праздничного платья: Докии Петровне да и Макару Ивановичу — на костюм; хотя бы ради приличия, без какой бы то ни было практической пользы, ибо, кроме домотканого холста на свои толстовки и грубого сукна с сукновальни Гмыри на верхнюю одежду, не признавал, чудак, никакого другого материала; и даже раздобыл Дорошенко через своего постоянного поставщика, станционного буфетчика, несколько бутылок грузинского коньяка, к тому же тифлисского разлива. А это было в то время дело непростое. И все эти дни Савва Петрович странно как-то вел себя. Не раз заставал его Павло в позе чрезвычайной сосредоточенности. «Прямо-таки роденовский «Мыслитель», — подтрунивал про себя Павло над дядей. — Не иначе как обдумывает свою юбилейную речь или заготавливает в запас тосты-«экспромты». В действительности же дело было совсем не в этом. Именины именинами, но у Дорошенко было в Ветровой Балке и вполне будничное, к тому же еще и хлопотное меркантильное дело, которое он еще раз, и может последний, попытается выиграть: добиться от сестры согласия продать ему за «хорошие деньги» усадьбу, доставшуюся им по наследству после смерти старого Диденко, отца Макара Ивановича.

Проработав больше полсотни лет фельдшером земской больницы в Князевке, Иван Павлович Диденко хотя и не нажил никаких поместий на свои довольно скромные гонорары, преимущественно натурой — десяток яиц, живая курица или кусок сала, помимо казенного жалованья, — он до последних дней своих обходился без посторонней материальной помощи. Проживал в собственной хате, жил вдовцом уже лет пятнадцать с преданной ему служанкой Евдошкой. Имел двух замужних дочерей и сына, Макара. Ему и завещал в наследство хату с усадьбой — было бы где ему с женой Докией приютиться на старости лет. Не век же будут на школьной работе. Случилось это минувшей зимой — умер старый Диденко. И хотя Докия Петровна и Макар Иванович до сих пор еще не думали уходить с работы или даже менять теперешнюю школу на другую, наследство это круто повернуло их мысли в иное русло.

О том, чтобы оставить работу в школе, у них, правда, и теперь не было намерения, но оставаться в Ветровой Балке не видели уже теперь никакого смысла, да, собственно, и возможности. Уж очень настойчиво добивалась места заведующей школой, а значит, и двухкомнатной учительской квартиры при ней Ивга Семеновна. И бороться с ней у Докии Петровны просто не хватало сил, да и настоятельной необходимости. Временами ей даже казалось, что все складывается для них наилучшим образом. Как в поговорке: «Не было бы счастья, да несчастье помогло». Ведь теперь и Веруньке с осени в гимназию. А не тот уже возраст, как это было смолоду — из Ветровой Балки чуть ли не двадцать верст до Князевки, во всякую погоду — и в распутицу осеннюю и в холод зимний, — а затем еще поездом до Славгорода. Меньше как за два дня никак не управиться! А вот из Князевки, если бы жили там… Поэтому еще в конце прошлого учебного года они подали заявление в школьный отдел уездного земства с просьбой о переводе их в какую-нибудь школу Князевки. Не обязательно даже обоих в одну школу, можно и в разные. А чтобы еще больше обосновать свою просьбу, писали, что не претендуют на школьное помещение для себя, так как имеют в Князевке собственный домик. И вот на этот, возможно, самый главный их «козырь» Савва Петрович и воззарился: продайте — да и только!

В местечке он был уже старожилом. Еще перед войной из-за сердечной болезни жены сменил Сосновку на Князевку; арендовал каждый год на все лето одну и ту же дачу, а все-таки чужая, не то что собственная. И для престижа, и для бытовых удобств: ни пристроить ничего нельзя, ни в саду посадить… И вот как раз в это время умер старик Диденко. Уже при первой после похорон встрече со своими родичами Савва Петрович предложил им за хорошую цену продать ему усадьбу. Макар Иванович был и не прочь. Для него после Ветровой Балки местечко Князевка уже давно ассоциировалось с библейскими Содомом и Гоморрой (особенно в летний сезон, когда набивалось туда полно дачников), как рассадник разврата, лени; за себя лично он, ясное дело, не боялся, но ведь подрастают дети!.. Но Докия Петровна и слушать не хотела о продаже. И, чтобы не возвращаться больше к этому, обстоятельно рассказала тогда же брату о своих житейских планах на будущее, связанных как раз с этим наследством. О том, что осенью собираются переехать на постоянное жительство в Князевку, если удастся перевестись в какую-нибудь из тамошних школ. «Ну, так в школе и будете жить!» — не сдавался Савва Петрович. «А потом? Ведь рано-поздно придется-таки уходить с работы. Куда тогда? А то все же есть крыша над головой!» — «Эта развалюха?! Да она хорошо если год еще постоит!» И Дорошенко не очень и преувеличивал: хата в самом деле была очень старая и требовала капитального ремонта, на что у них сейчас просто-напросто не было средств. Жалованья вот уже второй год почти никакого не получали, разве что натурой время от времени — какой-нибудь пуд пшена или кусок кожи на подметки. А гонорара Павла за книжку стихов, которая вышла еще прошлой зимой и весь тираж которой — пятьсот экземпляров — сдан был на комиссию в славгородскую «Украинскую книгарню», но расходился очень медленно, хватало разве что на папиросы Павлу да на всякую мелочь. Трудно даже представить себе, как бы они жили, если бы не пасека! И все же Докия Петровна не соглашалась на продажу хаты. А Савва Петрович не терял надежды приобрести ее. Рассуждал так: это она упорствует, пока еще настоящих хлопот не узнала. А хлопот и в самом деле пока не было. Старая Евдошка, как и раньше, присматривала за хатой, а весной даже посадила на огороде кое-что. Но нежданно-негаданно неделю тому назад передала, что нужно ей обязательно и немедля перебираться к своей дочке в село: родился ребенок, и теперь стала нужна бабка в хате — к зыбке. Просила, чтобы кто-нибудь приехал, кому она могла бы оставить хату со всеми пожитками. Началось! Да еще и случилось не ко времени: Докия Петровна не могла отлучиться из дому, нужно было как следует к празднику подготовиться, а у Макара Ивановича начали уже — очень рано в это лето — пчелы роиться, тоже не мог оставить пасеку без присмотра. Довелось Павлу. Впрочем, сам вызвался. Как раз и работа застопорилась — писал повесть с условным названием «В водовороте революции», — от переутомления, наверно. Уже несколько дней ни строчки не мог выжать из себя. Хотя бы недельку надо голове дать передохнуть. К тому же манила и перспектива погостить на даче у дяди, с которым вот уже больше месяца не виделся. А хлопоты не страшны. За неделю без спешки — между пляжем и визитами к знакомым — подыщет какого старика сторожем до осени. Надеялся и на помощь дяди Саввы. Как старожил, безусловно, поможет в этом деле.

И действительно, в первый же день по приезде Павла в Князевку Дорошенко вместе с ним пошел на их усадьбу, в роли как бы советчика, а на самом деле с единым намерением как только можно охаять ее перед своим племянником. «Ну что это за земля! — возмущенно тыкал палкой себе под ноги, как только зашли в калитку. — Песок пляжный. Что тут может расти?» — «Но растет же!» На усадьбе действительно было зелено: картофель, грядки лука, огурцы и тыквы. Ну и сорняки, конечно, с тыном вровень. Росли на усадьбе и деревьев десятка два — яблони, груши. Правда, большая половина их стояла с усохшими вершинами, но все же росли в былое время, к тому же и вымахали, словно дубы. Да и сама хата, как оказалось, не имела такого плачевного вида, как получалось в описаниях дяди. По-старосветски просторная — на две половины через сквозные сени, перегородив которые можно было выкроить и третью комнату, под почерневшей соломенной замшелой крышей, она еще и без ремонта не один год простоит. Зимовать в ней, ясное дело, не очень уютно: прогнившие подоконники и рассохшиеся оконные рамы — плохая защита от морозов с ветрами, но для лета — хоть сегодня въезжай и располагайся. А если еще посыпать земляной пол душистой луговой травой, а ободранные стены прикрыть кленовыми ветками — великолепно! Как раз и троицын день подходит!.. Не удивительно, что у Павла явилась эта идея: вместо того, чтобы подыскивать сторожа, не лучше ли сдать хату кому-нибудь из дачников. Выгода явная: не платить сторожу, а самим положить в карман некую толику. Благо наплыв дачников в этом году, словно не перед добром, побивает все рекорды предыдущих лет. И цены на дачи высоки, как никогда. Ничего не смог дядюшка Савва возразить Павлу на это. Только и того, что добился его согласия ограничить срок аренды дачи первым сентября, никак не позже. Объяснил это тем, что в случае, если все будет благополучно, уже с самого начала осени надо будет и начинать строительство нового дома; а для этого сначала нужно развалить эту халупу, расчистить площадку. Ибо где же еще на всей десятине усадьбы найти такое замечательное место, как это, где стоит хата? И в самом деле, прямо из сеней с порога открывается внизу чудесный вид Заречья с яворами-великанами на том берегу, с широкой панорамой разбросанных в степи живописных хуторов в вишневых садах, со стройными тополями, будто часовыми на страже. Живописен был и сам берег. Извилистая тропинка вела через негустой вишняк к тыну, отделявшему усадьбу внизу от прибрежной полосы. В тыне перелаз. У Павла даже сердце заныло. Ведь это же и был тот самый перелаз… из пылкой мечты его юношеских лет, что так глупо и безнадежно развеялась.

Какое-то время мир виделся ему словно бы сквозь замутненные окуляры, и только немного спустя прояснилось в глазах и ожили краски на этом в самом деле чудесном пейзаже. И подумалось: «Ну и дяденька! Хитрец!» Однако вслух только и сказал с легкой иронией: «А вы, дяденька Савва, отчаянный человек. В такое смутное время решили дачей заняться. А что, если Советы вернутся? Сразу же отберут. Как непозволительную роскошь». — «Уже не вернутся, — спокойно ответил Дорошенко. — История, Павел, чтобы ты знал, дама хоть и своевольная, однако с фантазией, а поэтому никогда не повторяется!» Он сел на скамейке у порога и закурил. Изголодавшись по внимательному слушателю, охотно говорил дальше: «Не вернутся, ибо сама Советская Россия, колыбель и рассадник, можно сказать, того самого советизма, сейчас сама на ладан дышит. И никакая передышка, выторгованная большевиками в Бресте, не поможет им. А без России и у нас, на Украине, никакие Советы просто немыслимы, как абсолютно несовместимые с духом народа, с его национальными традициями, с самим характером украинца — большого свободолюбца и индивидуалиста… Вот она — живая иллюстрация перед глазами, — кивнул головой. — А сколько их по всей Украине, вот таких хуторов! Счету нет. И чтобы их в коммуну загнать, нужна целая оккупационная армия. А где же им взять ее теперь, если и так — куда ни кинь, то и клин. С востока Колчак с чехословаками, на севере — Юденич, а на юге Деникин с благословения все той же Антанты спешно формирует добровольческую армию». Павло не сдержался: «Ну, а нам-то какая радость от этого?! Разве белая единая неделимая лучше, чем та же единая неделимая, а только — красная? По мне — обе хуже!» Дорошенко вполне соглашался с ним: что верно, то верно. И вот именно это, дескать, и объясняет все: как же не радоваться, если ни та, ни другая не представляют сейчас для Украины никакой реальной угрозы. Во всяком случае, в обозримом времени. До зимы немцы еще смогут контролировать положение на всей занятой ими территории, гарантируя общественный порядок и спокойствие. Хуже будет, когда, проиграв войну — в этом уже не приходится сомневаться! — рухнет вдруг и Германия, как царская Россия в семнадцатом году, а Антанта к тому времени не подоспеет еще с практической помощью. Это будет момент не из приятных. Впрочем, оснований нет для пессимизма: к тому времени есть еще возможность подготовиться как следует, чтобы самим, хотя бы на время, заполнить тот вакуум, стать преградой красной анархии и разрухе. Только нужно уже теперь не сидеть сложа руки и не предаваться никаким отрицательным эмоциям. Конечно, и общественный деятель — живой человек, и ничто человеческое ему не чуждо, до амбиций включительно. Только не нужно терять чувство меры, чтобы не поставить себя в смешное положение… Павло невнимательно слушал разглагольствования дядюшки, тем более что всего месяц тому назад, во время встречи сразу же после гетманского переворота, нечто подобное уже слышал от него, хоть и в иной тональности: месяц не минул даром пришел в себя уже немного, но при последних словах невольно насторожился, почуя в них словно бы намек на него лично. А Дорошенко, заметив эффект своего намека, поставил еще и точку над «и»: «Да, да, тебя, дорогуша, это также касается, и не в первую ли очередь. В чем дело? Подумаешь, беда свалилась на человека! Вон некоторым — не тебе ровня! — буквально дали коленом под зад из министерских кресел, и то не растерялись и от политической борьбы не отстранились, как ты. Надеюсь, про «Украинский национальный союз» слыхал? А у тебя что за беда? С редакторства попросили. Да, правда, два дня в немецкой комендатуре просидел. И все, кажись? Так ты уже на весь мир озлобился. Забился в свою Балку, на отцовскую пасеку, и чихать тебе на всех и вся». Павло деланно засмеялся: «Ну, вы же и выдумщик, дядя Савва! А только, простите за грубость, на этот раз попали пальцем в небо. Какой же я лежебока, если за неполных два месяца больше половины повести написал?»

Вполне естественно, на этой теме и задержались. Павло без особого увлечения и очень кратко рассказал содержание повести: Славгород, 1917 год, почти документальная. Хотя, конечно, все имена изменены и даже самое название города. На это Дорошенко скептически передернул плечами и высказал свое опасение: если кто захочет, то и под чужим именем узнает себя. «А в повести же, наверно, не все ангелами изображены да героями?.. Есть, вероятно, и отрицательные типы?» — «Еще бы! Даже большинство». — «Так зачем же тебе это нужно? — возмутился Дорошенко. — Нет, не идет тебе наука впрок!»

Это был явный намек на недавнюю большую неприятность у Павла, связанную с одной, как он потом невесело шутил, «грубой типографской ошибкой». В своем сборнике стихов, который вначале хотел посвятить Людмиле Галаган, но после ее категорического запрещения вынужден был от своего намерения отказаться, он все же, не поборов соблазна, в одном из сонетов, лучшем во всем сборнике, по его мнению, поставил вверху две буквы: Л. Г. — ее инициалы. Только и всего. Но какая буря поднялась из-за этого!.. Даже и сейчас при одном воспоминании о том ужасном событии Павел поежился.

А в каком восторге не шел, а летел в тот зимний вечер он на Дворянскую, два! С авторским экземпляром в подарок — нет, не Людмиле (напуганный, он уже и на это не решился), а всей семье Галаганов, во главе с глубокоуважаемым Леонидом Павловичем. Ему же и вручил торжественно, при всех домочадцах и гостях. Сидели в столовой за чаем. Галаган учтиво и, как видно, вполне искренне поблагодарил, отметив, кстати, тот знаменательный факт, что впервые за всю историю Славгорода вышла в свет книга местного писателя. Затем, обращаясь к дочери, на которой в семье лежала обязанность заниматься домашней библиотекой, шутя высказал уверенность, что-де найдется место ей на стеллажах, хотя бы и пришлось несколько потесниться коллегам Павла Макаровича. Но самую книгу передал не ей, а свояку, генералу Погорелову, своему соседу за столом. И пошла она по кругу. Единственная из всех жена Галагана уклонилась — не взяла даже в руки по своей якобы занятости ролью хозяйки. Наконец дошла книга и до Людмилы, когда кузина, просмотрев, передала ей. Павло и дыхание затаил, а взгляд его так и сновал с девичьего лица на ее руки, с рук — на лицо. Ни одна черточка не дрогнула на ее мраморном лице, взяла и положила на столе возле себя. Потом не утерпела и, словно бы невзначай, во время разговора раскрыла книгу и неспокойно глянула на титульную страницу. И успокоилась. А когда поднялись из-за стола, взяла книгу и вышла из комнаты. Ну, ясное дело, отнести в библиотеку. Тогда ее Павло и видел в последний раз. Уже уходя домой, прощаясь со всеми, обеспокоенно спросил, где же Людмила Леонидовна. И та же кузина, как видно лучше всех осведомленная, холодно ответила, что у Людмилы мигрень. Недоброе предчувствие закралось в сердце Павла и не обмануло его. В передней, возле вешалки, знакомая уже горничная, еще с первого раза запавшая ему в память хитрыми лисичками в глазах и подчеркнутой приветливостью, дождавшись, пока он оделся, вынула из-под кружевного фартучка и подала ему его же дарственный экземпляр, сказав при этом, что велела панночка отдать. «И еще велели сказать…» — но замялась, покраснела и молчала. Впрочем, Диденко не стоило большого труда допытаться у девушки. Отведя глаза в сторону, горничная, стараясь как можно точнее вспомнить слова панночки, запинаясь, сказала: «А еще велели сказать, чтобы вы не затруднялись больше бывать у нас».

Не помнит уж, как он добрался домой. Догадка у него возникла еще тогда, сразу же, хоть уверенности полной еще и не было. Поэтому, как только вошел в комнату, не раздеваясь, зажег настольную лампу и раскрыл книгу — собственно, сама раскрылась на нужной странице, где сонет с инициалами. И первое, что бросилось в глаза, — были три строки, написанные рукой Людмилы наспех через всю страницу: «Такой подлости я от вас не ожидала. Как я ненавижу вас!» И обе буквы над стихотворением были жирно зачеркнуты тем же химическим карандашом. Павло, как был — в пальто, в шапке — бухнулся в кресло и добрых полчаса просидел в каком-то непонятном оцепенении. Затем, даром что знал то стихотворение на память, прочел его раз и второй раз, даже не вникая в его смысл. И вдруг, словно прорвалось сквозь густой туман, замутивший сознание, просто-таки ужасное содержание стихотворения. Сжав зубы, кулаками колотил себя по голове, приговаривая: «Вот так кретин! Где твоя голова была, что не подумал тогда? Ну конечно же подлость!» Идиотом надо быть читателю, чтобы не понять из самой художественной ткани произведения, остро приправленной модной эротикой, и не сделать вывод, что между автором и неизвестной Л. Г. явно недвузначные интимные отношения! Неизвестной? Это в Славгороде?! Да уже завтра среди женщин ее круга только и разговоров будет, что об этой скандальной сенсации!.. Ночь прошла без сна. А на другой день утром, как только открылась «Украинская книгарня», куда он вчера на извозчике перевез из типографии весь тираж своей книги, Павло уже был там. Сославшись на то, что вдруг обнаружил пропущенную в корректуре грубую ошибку, он заперся в подсобке и стал выправлять от руки в каждом из полтысячи экземпляров букву Г. на П. Старательно, как только мог, — не карандашом, не чернилами, а той же типографской краской. Получалось очень хорошо. Даже зная, нельзя было заметить подделку. Это уже был какой-то выход. Хотя бы для успокоения собственной совести. Но о возобновлении отношений с Людмилой, конечно, не могло быть и речи. Впрочем, ему и не до того было сейчас в связи с новой заварухой в городе.

Как раз в эти дни, на крещенье, почти безо всякого сопротивления, зато с большим шумом и дебошами — а если бы задержались еще хоть на день, то наверняка не обошлось бы без еврейского погрома, — курень полуботьковцов отступил из города, и вошли в него муравьевцы. Начались обыски, аресты, каждую ночь расстрелы на «пятом километре» в песчаных пустырях. А на вокзале в эшелоне анархиста Гири — круглые сутки пьяная гульба… Многие уходили из города в глушь, в село — пересидеть эту заваруху. Исчез и Левченко из редакции газеты. И теперь Павло вынужден был работать за двоих. Домой возвращался ночью. Поэтому не удивительно, что на протяжении всего января никого с Дворянской ни разу не встретил на улице. Очевидно, они не имели особого желания выходить из дому без крайней необходимости. Единственный раз случайно столкнулся на улице с кучером Галагана — Кузьмой. Тогда он еще служил у них. От него впервые и услышал о неблагополучии в семье Галагана. Можно сказать, ободрали как липку и их, и семью генерала Погорелова в одну ночь. Анархисты из отряда Гири все подчистую, что было лучшего, забрали: женскую одежду, драгоценности — кольца с пальцев, серьги с ушей поснимали. Для своих «марух» из эшелона, в большинстве «девочек» из харьковских публичных домов. И хотя уже самого Гири и на свете нет — по приговору Ревтрибунала он тогда же был расстрелян за мародерство и отказ отправиться со своим отрядом на фронт, им от этого не легче. Не в чем даже на улицу выйти. А тут еще подселили две семьи из подвалов, а хозяев вместе с гостями уплотнили в две, правда наибольшие, комнаты. Не так уж и тесно, перетерпеть можно бы, пока минется, ежели б не та морока. Вернулся меньший сын Погорелова, юнкер. Отвоевался! В старенькой крестьянской свитке, за шинель свою юнкерскую выменял, завшивел — две недели пехтурой добирался. Хорошо, что жили тогда еще одни: изредка хотя бы во двор из дому выйдет воздухом морозным подышит. А с той поры, как подселили людей, сидит не выходя из комнаты. Как на иголках, да и остальные все… Вот тогда у Павла и возникла спасительная мысль: вывезти юнца из города к своим родителям в Ветровую Балку, укрыть его там. Не так ради его самого, очевидно, ибо мало и знал его, как для Людмилы. Чтобы хоть немного искупить свою вину перед нею. Риск был, конечно, и немалый. Однако игра, право, стоила свеч!..

«Но есть, Павло, и иной аспект этого дела, — после затянувшегося молчания сказал Дорошенко. — Вот сижу и думаю: а может, ты еще молод для роли летописца? Как это у Пушкина? «Добру и злу внимая равнодушно». Да разве это по тебе? В твои двадцать пять лет с каким-то там гаком! С твоим темпераментом! С твоим журналистским и ораторским талантом?» А это, мол, как раз наиболее необходимо сейчас. Поэтому и пропозиция его заключалась в том, — хотел даже специально для этого вызвать его из села, ан глядь, сам явился, — не взялся бы он, имея уже опыт, снова за организацию «вольного казачества», пока что хотя бы в уездном масштабе. Но теперь уже с ориентацией на «Украинский национальный союз». Дело, по сути, антигосударственное, но, действуя умело, можно будет легко не только все препятствия обходить, но и на поддержку правительственную рассчитывать, поскольку сам «ясновельможный» до своего гетманства был шефом этой добровольной военной организации. И дело это весьма важное. Ибо с одними «сечевыми стрельцами» Коновальца нечего и браться за это. «А опыт у тебя изрядный. И к услугам такая разветвленная организация, как «Просвита», которая есть почти в каждом селе»… К удивлению Дорошенко, Павло решительно отказался от дядиной пропозиции. Пока не закончит повесть, ни за что иное браться не будет. И из Ветровой Балки — ни шагу. Вот и сегодня, едучи сюда, чтобы немного проветриться, думал хоть до троицы погостить дня не минуло — а уж тянет домой, к столу. «Ну а кто же за нас будет делать это? — нахмурился Дорошенко, но не стал настаивать, махнул рукой: — Хохлами были, хохлами и останемся до могилы. На радость своим соседям. Известно каким! И слева и справа. Может, ты в самом деле в своей Балке, как замурованный в монашеской келье, просидел, не слышал, не видел, что делается вокруг? Что леса кишат беглыми из сел крестьянами да и просто криминальными преступниками. И нет сомнения, что большевики да левые эсеры не зевают. А справа — белогвардейцы. Ежедневно сотнями с Украины препровождают их на юг, в добровольческую армию Деникина. Преимущественно офицеры. На что уж наш богоспасаемый Славгород, а в нем тоже открывается вербовочный пункт для этих ландскнехтов. И знаешь, кто во главе?» — «Не интересуюсь даже». — «Напрасно. Сосед твой. Не фигуральный, а реальный сосед, из Ветровой Балки — старший сын помещика вашего, ротмистр Погорелов, а подручным — дружок его, а может, и родич в скором времени. Эх, Павло, такую хорошую девушку упустить!» — «Ну, и хватит! — перебил Павло и поднялся. — C’est la vie! — говорят французы в подобных случаях. И ничего уж тут не попишешь! Пошли лучше выкупаемся перед ужином».

Но позже, когда лег спать в беседке, Павло мысленно вернулся к этой неприятной новости о Людмиле. Да и можно ли было не думать о том, если со всех сторон в кустах сирени заливались соловьи, и в их щелканье словно бы слышались слова поэта: «Цілуй, цілуй, цілуй її, знов молодість не буде!..» И целуются, будь уверен! Может, и дальше уже у них зашло… Однако, к его удивлению, эта мысль хотя и ожгла вдруг, но ни сердце не остановилось, ни разум не помутился; лежал на спине, заложив руки под голову, с глазами, устремленными в причудливое сплетение лапчатых виноградных листьев, сквозь которые мерцали звезды, и по своей давно выработанной привычке не пропускать случая покопаться в своих ощущениях — доискивался причины. Проще всего было объяснить это самым характером чувства к ней: не очень, выходит, любил. Так нет же! Ведь с самого детства носил ее образ в мечтах своих. Хотя это нисколько — нужно откровенно признаться — не мешало ему последнее время, в юношеские уже годы, иногда «изменять» ей. Беря это слово, конечно, в кавычки. Какая ж это измена, если речь идет о случайных отношениях со случайными женщинами; собственно, голая физиология, почти физиотерапевтическая процедура. Но чтобы, думая о своей женитьбе, представлял какую-нибудь другую вместо Людмилы или хотя бы рядом с нею, потом уже, после свадьбы, такого… А Орися Гармаш? Да, был такой «грех». Не в том общеупотребляемом смысле, ибо первая же и последняя попытка только облапить ее кончилась звонкой пощечиной наотмашь, а в том грех, что с того вечера, когда впервые увидел ее в роли Наталки, словно одурел от восхищения ею и уже с той поры не переставал думать о ней с вожделением. Вспомнилось, как вскорости после того Корней Чумак, выслушав его откровенную исповедь, возмутился: «Да ты что, турок, что собираешься жить с двумя?!» — «А турки разве не люди?! Да, по сути, каждый мужчина в какой-то мере турок в душе. С той только разницей, что одни более привязываются к своим женам и на чужих молодиц и девчат только поглядывают, а другие, подходя с повышенными требованиями к жене, почему и имеют меньше шансов на полное их удовлетворение, вынуждены потом…»

Всю прошлую зиму вот так и прожили они втроем: Людмила — законная жена, а Орися — любовница. Конечно же только в его буйном воображении. Дошло до того, что стало это словно бы наркотиком для наркомана. Заснуть не мог, не отдавшись перед тем хотя бы на часок тем сладким мечтам. Чаще всего в его воображении это рисовалось так. Приезжает из Киева, а может, из Парижа на летние каникулы вместе с Людмилой погостить к своему тестю в Князевку. В Князевке же при его родителях, которые переехали из Ветровой Балки в дом, полученный по наследству, пристроил на житье и Орисю. Но встречается с нею, конечно, только тайком. Не каждую ночь, но дважды, а то и три раза в неделю обязательно отправлялись с кучером Кузьмой на ночную рыбалку… В конце концов от этих грез у него уже голова шла кругом. И страшно становилось за свою психику: право же, так можно и вовсе рехнуться. Обратился даже было к доктору-невропатологу, принял несколько сеансов гальванизации и гипноза, но вынужден был за недостатком времени оставить лечение. И хорошо сделал.

Воистину неисповедимы пути твои, судьба! Чего страшился, то как раз и помогло ему в душевном кризисе, наступившем после разрыва отношений с Людмилой. Именно Орися и помогла ему сейчас. Первые дни, правда, не до нее было ему, но потом, придя в себя немного, вспомнил о ней. И очень обрадовался. Теперь уж каждую ночь ездил с кучером Кузьмой «на сомов», рискуя даже быть изобличенным перед Людмилой. А собственно, чем он рисковал? Не такой идиллией была его жизнь с нею! Не говоря уж о ее сексуальной индифферентности, по всем признакам унаследованной от матери, — не зря же Галаган частенько «скакал в гречку»! — такие черты ее характера, как гордыня, болезненная уязвимость, злопамятность, хорошо уже допекли его. Не раз и раньше приходила мысль, не пора ли покончить с этим и совсем переселиться к родным. Благо развод теперь получить не так уж сложно. Намекнул было об этом Орисе и сам был озадачен ее бурной реакцией. Мало, оказывается, знал ее, не раскрывалась до сей поры в своей страсти к нему. Как она ласкала его в ту ночь! До рассвета и на минуту глаз не сомкнули. А утром проспали. И должен был Кузьма, не дождавшись его на берегу в условленном месте, идти в хату будить…

«Мечты, мечты, где ваша сладость!» Он ощупью достал из-под стола рядом с постелью недопитую бутылку коньяка, которую во время ужина предусмотрительно приткнул за ножкой стола, сделал прямо из бутылки несколько глотков, закурил и снова лег в той же позе — навзничь. В саду, в кустах сирени, и дальше, на берегу, рыдали соловьи. В груди у него беззвучно рыдало сердце. Бедное! И как оно выдерживает все это, не разорвется?!

Хотя бы и в тот февральский вечер. Вернувшись с работы домой, Павло застал отца Мелентия из Ветровой Балки. Приезжая в город по своим церковным делам, он всегда останавливался у Дорошенко — приходился ему дальним родичем по линии жены — и всякий раз привозил Павлу от родных письмо, а то и гостинец. Было письмо и на этот раз. Но Павло рассеянно, не читая, положил его в карман и за все время не вспомнил о нем. Как обычно, прибывший рассказывал за ужином сельские новости. Политические, как видно, выложил уже раньше, сейчас же говорил о делах «приходских». Напрасно, мол, пугали ученые последствиями войны: обезлюдеет земля. Не обезлюдеет! И это подтверждается, в частности, и тем, сколько свадеб отпраздновали только в этом, новом году. В прошлое воскресенье три пары повенчал. И обращаясь к Павлу: «Твою молочную сестру тоже обкрутил, сиречь обвенчал. С Тымишем Невкипелым». Павло сначала не понял, о ком речь. Отец Мелентий уточнил: Гармашивну, Катрину дочку, крайняя хата от плотины. Но и теперь Павло не мог поверить. «Что-то вы, отец Мелентий, путаете. Не может быть такого. Еще если бы сказали — с Грицьком Саранчуком…» Отец Мелентий возмутился: неужели он паству свою не знает! Саранчук есть Саранчук, а Невкипелый — Невкипелый. Однорукий. Не молвив ни слова, как очумелый, Павло, шатаясь, вышел из столовой; в кабинете выхватил из кармана письмо. Из дому сообщали тоже эту страшную новость. Павло в ярости скомкал письмо, бросил на пол, а сам, охватив в отчаянии руками голову, упал на диван ничком… А утром — спал или не спал — встал разбитый, с синяками под глазами. Велел Даше принести завтрак ему в кабинет и поспешил уйти в свою редакцию. Знал, что единственное спасение для него теперь — забыться в работе, в азарте политической борьбы.

Если он и раньше был в Славгороде незаурядный «писака-забияка», имея все необходимое для этого: и темперамент, и ораторские способности, и нахальство, — то теперь он превзошел самого себя. Читая его статьи в газете и сатирические стихи или слушая публичные выступления, многие просто диву давались: как он еще ходит на воле! «По инерции», как видно, и своим потом доставалось от него. Бичевал, как только мог: ничтожества, предатели, — ибо ныло сердце еще по Парижу, что мелькнул чарующим видением и растаял в воздухе, — а немцев не называл иначе как разнузданная орда, за что и поплатился потом своей редакторской должностью да еще и в немецкой комендатуре отсидел несколько дней. Но, имея среди своих защитников таких уважаемых граждан, как помещик Галаган да генерал Погорелов — они не могли быть неблагодарными ему за укрытие сына Погорелова, — на третий день он уже вышел на свободу. Оставаться в городе ему было не для чего. Не привлекала теперь и Ветровая Балка. Но куда денешься? И поехал, со страхом думая о неминуемой в условиях села встрече с Орисей. А узнав дома, что ее в селе нет — живет с мужем в Подгорцах, обрадовался и успокоился немного. Потеснив родных, отгородил ширмой для себя угол со столом и кроватью и с первого же дня сел за свою, в значительной мере автобиографическую повесть. За два месяца лишь один раз оторвался от работы на несколько дней — ездил в Князевку к дяде (тот в то время только переехал из города на дачу), да вот во второй раз теперь — не так в гости, как по делу: нужно ведь что-то с хатой делать.

На следующий день, идя на речку купаться, на этот раз один, зашел на свою усадьбу. Обошел всю, хозяйским глазом примечая, что на огороде посажено, а в саду — будут ли вишни. Чтобы и это учесть, назначая арендную плату за дачу. Решил, если до завтрашнего дня не найдется охотников, поручить Дорошенко это дело, а самому ехать домой. Нечего ему здесь делать.

Однако Дорошенко удалось его отговорить. Два-три дня, мол, ничего не решают, а в воскресенье вместе и поедут пораньше, чтобы поспеть на именинный обед. А тем временем, если уж так руки чешутся, можно ведь «оккупировать» мансарду или беседку, да и строчи себе там хоть день и ночь. Павло сказал, то к работе его не тянет. Тогда Дорошенко нашел иной мотив: «А неужели тебя не подмывает глянуть на своего соперника, поинтересоваться, кому отдала она предпочтение? А может, еще не поздно и померяться силами с ним, сойтись, так сказать, в рыцарском поединке?» Но Павла и это уж не интересовало.

И все же встретиться им пришлось. Как-то возвращаясь из лавчонки — ходил за папиросами, на улице встретил генерала Погорелова. Павло шел задумавшись и, может, не заметил бы, но Вовка первый узнал его, обрадованно закричал: «Павло Макарович!» — и, спрыгнув с экипажа, подбежал к нему. Был он в новенькой военной форме с золотыми прапорщицкими погонами. «Да это только трамплин, — засмеялся в ответ на поздравления Павла, — скоро и поручиком буду. А наш Виктор не ротмистр уже, подполковник. В тридцать лет это неплохо!» Разговаривая таким образом, подошли к фаэтону, где сидел старик Погорелов, который приветливо улыбался Павлу. Подал руку, а когда поздоровались, показал на место рядом с собой на заднем сиденье. Павло растерянно оглядел себя. Одет был по-домашнему: в синей косоворотке, штаны глаженные уже бог знает когда, на голове старая студенческая фуражка с выцветшим верхом. «Полноте, — снисходительно сказал генерал. — Это же на даче. А доставите всем нам большое удовольствие». Павло сел в экипаж, Вовка примостился на откидном сиденье напротив них — и поехали в направлении имения Галагана.

За обедом все обошлось хорошо. Даже Людмила была с ним в меру любезна. И только ротмистр Бобров, жених Людмилы, совершенно игнорировал его, разве что несколько раз небрежно скользнул взглядом по его лицу. Но вот после обеда молодые люди перешли на открытую веранду, куда им подали кофе. Уселись в плетеные кресла и закурили. Глубоко затянувшись папиросой и пустив целое облако дыма, ротмистр неожиданно обратился к Диденко: «Давно мечтал встретиться с вами, уважаемый пиит!» Издевка слышалась в каждом его слове. И Павло сразу же почувствовал себя очень неуютно в этой компании трех золотопогонников. Насилу сдерживаясь, с подчеркнутой учтивостью, молча склонил голову в его сторону. А ротмистр сделал нарочитую паузу и продолжал: «Хочу спросить вас, для чего и на каком основании вы пытались скомпрометировать Людмилу Леонидовну, приплетя ее инициалы к своему мерзкому порнографическому виршу?» — «Но то была лишь досадная типографская ошибка!» — неожиданно для самого себя вырвалось у Павла. «Брехня!» Весь разговор шел, естественно, на русском языке, и это украинское слово он специально употребил вместо «ложь» или «неправда», для большего унижения. «Думаете, не знаю, как вы потом выправляли от руки, заметая следы своей подлости?» «Откуда же он знает об этом? — промелькнула мысль у Павла. — Ведь только Людмиле писал. Неужели от нее?» И решил, будь что будет, придерживаться этой версии: потому, мол, и пришлось выправлять, что наборщик поставил не ту букву, причинив немало хлопот. «Еще бы! Представляю себе…» — сказал ротмистр, а те двое сдержанно засмеялись. Знали, что ротмистр действительно специально заходил в Славгороде в книжный магазин и пересмотрел выборочно, конечно, весь тираж. «О, если бы я хоть в одном экземпляре увидел… От вас бы сейчас только мокрое место осталось!» Ну, это уж было слишком! Однако Павло внешне спокойно допил свой кофе, поставил чашку на стол и лишь тогда встал. Потом, заложив руки за спину и выпятив грудь, — не больно широкую, отчего и выработалась у него привычка разворачивать плечи и выпячивать грудь при некоторых обстоятельствах, — дерзко сказал, теперь уже по-украински, возможно, и сам не замечая этого: «А теперь да позволено будет мне вас спросить: на каком основании вы, незваный пришелец на этой земле суверенной державы, учиняете мне допрос? Кто вы такой? И кем приходитесь моей соотечественнице Людмиле Леонидовне?» — «Она моя невеста», — удивленный неожиданной выдержкой этого неказистого шпака студента, ответил ротмистр. «Только и всего? — криво усмехнулся Павло. — А судя по вашему тону, можно подумать — законная жена!» — «А вы еще усматриваете разницу между этими категориями?» — «Олег!» — прозвучал укоризненный возглас Людмилы, стоящей в дверях — никто не заметил, как она вошла, — и Павло, оглянувшись, увидел впервые за все годы знакомства с ней, как она покраснела. Ротмистр прижал сложенные накрест руки к груди и виновато склонил голову: «Прости, Людонька. А в конце концов, мы не ханжи и не малые дети!» Все было ясно. «Конечно же мнет! Как петух курицу!» И хотя он это допускал и раньше, но одно дело — допускать, а совсем иное — знать наверняка. Комок горечи подступил к горлу, хотел освободиться — глотнул слюну — и неожиданно громко икнул, потом еще раз… Он взял свою чашку и сделал несколько глотков оставшейся на дне почти одной гущи — напрасно. Не помогла и вода, принесенная Вовкой, икота не оставляла его. Хорошо еще, что Людмила сразу же ушла с веранды. Утратив всякую надежду справиться, он поставил стакан на стол и растерянно обвел глазами присутствующих: «Тьфу, чертовщина какая-то! Пожалуй, лучше мне уйти отсюда». — «Я тоже так думаю», — скривил в усмешке тонкие губы ротмистр. Павло задержался внимательным взглядом на его породистом лице, которого не портили даже голубые, навыкате, глаза, и, не прощаясь, спустился по ступенькам с веранды. А стоя на земле, повернулся лицом к ним и, подняв руку, произнес как заклинание: «Но зарубите себе на носу, что не видать вам единой-неделимой, как своих ушей!» — «Ступай, ступай, — подошел к балюстраде ротмистр. — Мазепинец несчастный!» И бросил ему забытую фуражку. Не поймав, Павло поднял фуражку с земли и, вытирая запыленный верх рукавом рубашки, поплелся через просторный двор к воротам.

Подходил уже к даче своего дядюшки, когда наконец икота оставила его, И это было очень кстати — из беседки слышался разговор, и Дорошенко, увидев его, позвал к себе. «Где ты пропадаешь! Тут люди уж целый час ждут тебя. — Люди эти, пожилая пара, были из Славгорода и пришли по его объявлению о сдаче внаем дачи. — Ключ же у тебя, веди — показывай». Павлу сейчас свет был не мил, а тут еще эти дачники. К счастью, разговор, прерванный его приходом, не был, очевидно, закончен, и заинтересованный Дорошенко подобрал оборванный его конец и стал допытываться, что же было дальше. Но не успел рассказчик и рта раскрыть, как Дорошенко остановил его: «Минуточку! Вот мой племянник, вероятно, знает, — лечился у ее отца». И пояснил Павлу: речь, мол, идет о дочери доктора Марголиса, гимназистке-восьмикласснице. Павло сказал, что даже знаком с ней. Очень милая девушка. А в чем дело? Из рассказа славгородца следовало, что именно с нее все и началось. И еще удивляются, почему их не любят! Немного было утихомирилось, в городе жить можно стало, а вот теперь снова такое творится! Из-за этого-де они бегут на эту дачу! На террор и немцы ответили террором. Позавчера десятерых заложников расстреляли. За того офицера, что гимназистка эта — даром что еврейка да еще из порядочной семьи, а тоже террористка — под видом уличной проститутки завела ночью в какой-то глухой сарайчик, где их уже ждали. Схватили и повесили на базарной площади для большей огласки. А своих двоих сняли с виселиц. Дорошенко спросил, не выяснилось ли, кто были те двое. Выяснилось. Чтобы немцы да не докопались! Было их, оказывается, не двое, а неизвестно сколько. И мешок с деньгами тоже не один. Осталось еще чем гайдамацкую стражу подкупить, которая вагоны с оружием охраняла. Ночью подвели паровоз да и прицепили неизвестно даже сколько вагонов, может, и с десяток. И вывезли из города. «А золото и банкноты, говорят, в ваших краях раздобыли, богачей да церкви святые ограбили!» Дорошенко сказал, что действительно было такое. «И руководил всем этим какой-то старый каторжанин, даром что однорукий, — продолжал рассказчик, — родом из Ветровой Балки, а по фамилии…» — «Невкипелый», — подсказала более памятливая его жена. Павла это известие очень удивило. Ведь Невкипелый сидит сейчас в тюрьме. Действительно, политический каторжанин, но, главное, с двумя руками… И запнулся… «Однорукий? Так, может, это Тымиш?» — и оцепенел… А через некоторое время, когда Дорошенко снова напомнил ему про дачу, вскинулся, будто разбуженный внезапно от сна, и не сразу даже понял, чего от него хотят. А сообразив, смущенно заерзал на скамье — не знал, как ему выкрутиться из этой неприятной истории. Наниматель сам помог ему, сказав, что они с женой уже видели хату с улицы, через тын, — старенькая! «Старенькая? — обрадовался Павло, теперь он уже знал, как выкрутиться. — А почему не сказать прямо — развалина? Это снаружи. А внутри еще хуже!» Сегодня утром, мол, зашел да рассмотрел получше, сразу же и передумал: обвалится потолок, искалечит, что тогда? А объявление забыл снять. Попросил извинить его за напрасное беспокойство, и тем дело кончилось.

Но оторопевшему дядюшке, когда ушли посетители, объяснил свой отказ совсем иначе, оправдывая себя тем, что не мог же он «распоясаться» перед посторонними, сказать правду, что просто испугался, как мальчишка, когда дошло до дела. Ведь это ему самому пришло в голову сдать в аренду хату, а дома об этом и речи не было. Отца-то не страшно, а вот мать… «Вам ли, дядечка Савва, нужно говорить! Сами хорошо знаете свою единственную сестрицу: славная «жанчи́на», как говорит наша школьная сторожиха беженка-белоруска, но все же лучше не входить с ней в конфликт».

На следующий день выехать в Ветровую Балку рано, как они собирались, им не удалось. Накануне у Дорошенко были гости — засиделись допоздна да и выпили изрядно, поэтому встали поздно, на именинный обед поспеть уже не могли, — пообедали дома; а после обеда Дорошенко по своей неизменной привычке поспал часок-другой. И выехали уж часов около пяти. И хотя ехали неплохо, только к вечеру добрались в Ветровую Балку.

Под селом, когда извозчик поехал с горы тише, Дорошенко после долгого молчания обратился к племяннику:

— Так я на тебя, Павло, надеюсь, как на каменную гору.

— Уж и на каменную! — засмеялся Павло. — А я вот не уверен, смогу ли быть вам чем-нибудь полезен. Боюсь, что ничего не выйдет. Хата все же нужна старикам. И, возможно, придется переехать даже раньше, чем думалось.

Дорошенко возмутился. Напомнил, что не далее как три дня назад договорились об этом. Павло повел плечами:

— Так это же было три дня назад. А за это время многое изменилось. Мне даже… — поколебался немного, — мне даже и во сне такое не снилось.

Проезжая плотину, Павло предупредил извозчика, чтобы остановился возле первого дома. И когда лошади стали, выходя из фаэтона, сказал дяде Савве:

— Езжайте дальше одни, а я не задержусь: через четверть часа буду дома. — И направился к перелазу Гармашей.

XXIV

Только мать из всей семьи Гармашей в эту ночь еще не ложилась спать. Все сразу же после ужина, на который попал Павло и вынужден был тоже сесть за стол, разошлись по своим углам. Остап с хлопцами — в клуню, Мотря с Софийкой остались в хате; Орися и Христя легли в чулане — на помосте, устроенном Остапом меж пустыми кошелями три дня тому, сразу по приезде невестки из города, для нее с Васильком. Постелила себе и мать — в сенях на доливке, притрушенной травой. Постелила, но было не до сна. Села на завалинке у порога на своем привычном месте да и засиделась в тяжелом раздумье о несчастной Орисе, так неожиданно овдовевшей в свои неполные двадцать лет.

Вспомнилось свое вдовство. Тоже молода была, но двоих детей имела уже — Остапка и Марисю. Месяца девчушке не было, когда помер отец — привезли с поля тело: за межу схватились с Архипом Гмырей. И, может, от горя и малютку свою через неделю потеряла: кормила перегоревшим от горя молоком. Осталась с Остапом вдвоем. И хоть как тяжело было, а не одна — с сыном. С надеждой, что хоть не скоро, а будет хозяин в хате, кормилец на старости. А у Ориси? Неловко самой спросить, и невесток стеснялась просить, чтобы дознались у нее. И где ей жить придется? Пока Захар еще не женатый, а как приведет жинку в хату да ненароком лихого нрава, несговорчивую… Иль к себе взять? Весь день эти беспокойные мысли из головы не выходят. А тут еще Павло добавил. И что за человек! Право, трудно вспомнить, когда бы он переступил порог хаты с какой-нибудь хоть маленькой радостью. Всегда чем-нибудь огорчит. Как и тогда, зимой, когда рассказал ей про любовные похождения Грицька Саранчука в Славгороде. Но ведь доброе дело сделал! А если бы не он да поженились, а тут, в селе, и эта учительница. Что уж то за жизнь была бы!.. А впрочем, разве можно наперед знать, как бы оно было! Может быть, тогда совсем иначе вел бы себя Грицько, остепенился, порвал с Ивгой да и жили бы с Орисей полюбовно. До осени на старой отцовской усадьбе пожили бы, а поставив хату — уже и лес отец заготовил, — выбрались бы на свое хозяйство. Вспомнилось, как зимой возвращались с Артемом из Песков — шли большаком и проходили мимо отруба Саранчука: вишневый садик, колодец на будущей усадьбе… Сердце словно пело тогда от радости. И все это, словно детскую игрушку в песке на дороге, растоптал походя, невзначай. Однако сердца на Павла не имела. Ведь поступил так, наверно, только желая им добра. Все-таки не чурается их. И об Артеме тогда как он беспокоился, советовал непременно уехать ему из села. Ведь разоруженные гайдамаки сотника Корнея Чумака, ясное дело, ему этого не простили бы. И верно, на рождественские святки наведывались. Да он уже тогда был в Поповке. А если бы не предостережение Павла? И сегодня вот…

Сегодняшнее посещение Павла даже Катрю растрогало. Мало ли у него своих забот, а вишь надумал и время нашел зайти к ним, разделить их семейное горе. Садились ужинать, когда зашел в хату. Пригласили и его поужинать с ними. Больше — для приличия. Ведь никогда — разве что в детстве еще — не садился с ними за стол. Все как-то получалось у него: только что дома поел. Но на этот раз не отказался. Продвинулся в красный угол, на почетное место, а рядом устроился Остап. И даже не побрезговал есть из общей миски. Да еще с таким аппетитом ел! Проголодался за дорогу. Рассказывал, что ездил в Князевку. Нет, не в гости. Время не то — по гостям разъезжать. По делу. Унаследовали ж хату от покойного деда, вот ездил поглядеть, в каком состоянии. Ведь придется на осень перебираться родителям туда. А сам он, возможно, на днях туда переедет. «Как же ты будешь жить один?» — поинтересовалась Гармашиха. Пустое, как-нибудь. Столоваться будет у дяди, зато для работы его писательской лучших условий и не придумать. Хата, правда, старенькая, две комнаты через сени. Но какой пейзаж открывается прямо с порога — глаз не оторвать… Остапа совсем не интересовали домашние дела Павла, и, воспользовавшись паузой, спросил, что нового на белом свете. Долго ли еще будут эти ироды землю нашу разорять? Никак уже закон вышел, что весь урожай им пойдет, а людям только на харчи да на семена оставлять будут… Павло охотно перешел на политическую тему. За три дня наслушался от дяди — до Князевки, дабы не выбиваться из рабочего настроения, он даже газет регулярно не читал — и сейчас, кое-что выбирая из слышанного, пересказывал им. Что долго, мол, не продержатся, до осени, не больше. Стало быть, не успеют вывезти хлеб нового урожая. А поэтому величайшей глупостью являются советы чересчур ретивых «защитников» украинского крестьянина, призывающих уничтожать, жечь на корню святой хлеб. Им-то что! Знают, что при всяких условиях они-то будут иметь свою долю, оторванную ото рта того же крестьянина и его детей. Намекнул — при женщинах иначе нельзя — на существование новообразованного украинского центра, который уже сплачивает народ для освободительной войны и который в надлежащий час возьмет под свое руководство освобожденную Украину. «Так вот, Остап, держи порох в пороховнице сухим!» — «Да уж известно — как народ, так и я. А народу сейчас только свистни, валом повалят!» — «Еще бы! — вступила в разговор Мотря, жена Остапа. — Обносились, оборвались, вот за обмундировкой и впрямь повалят, да только сразу и по домам. Было уж такое». Разговор за столом стал общим. Даже «Артемова невенчанная», как Павло про себя окрестил Христю, вмешалась в разговор после какого-то особенно хвастливого его заявления. «О, грамотная!» — иронично подумал, однако счел за лучшее перевести разговор на другую тему. Спросил об Артеме: что слышно? Ответила мать однословно: «Живой!» Павло и не стал допытываться. Перенес все внимание на Орисю, единственную из всех за все время не проронившую ни слова. И даже казалось, она не слышала, о чем говорят за столом, оцепенев в странном безразличии ко всему. Но ведь именно ради нее Павло так рисовался своим красноречием и распинался за трудовое крестьянство. «Э, Орися, так не годится! — с легким укором обратился к ней. — Сколько ни сокрушайся, ничего уж не поправишь, только силы губишь. А жить нужно. И жизнь наша теперь, прямо скажу, запутанная, хитрая и нелегкая. Много сил на нее нужно». — «Это я теперь и сама уже хорошо знаю!» — тихо ответила Орися все с тем же странным спокойствием. «Но ты не отчаивайся, — сказал Павло, — а я, чем только смогу, сестрица, помогу тебе…» Хотел еще что-то сказать, но тут в хату вошла Юлька сторожихи и, запыхавшись, выпалила: «Докия Петровна послали, чтоб домой шли быстрей…»

А тут и ужинать закончили. Павло отослал девчонку — сейчас придет. Покурили еще с Остапом, и наконец собрался идти. Со всеми попрощался церемонно — пожимая руку. К последней подошел к Гармашихе и негромко сказал: «А вы, тетя Катря, проводили бы меня хоть за дверь!» У матери похолодело в груди. Как обреченная пошла следом за ним из хаты, думая: «Какой же новый «гостинец» на этот раз припас?» По дороге к перелазу Павло спросил внезапно, что они надумали с Орисей делать. Мать сокрушенно пожала плечами: что же тут надумаешь? Поживет у свекрови. Свекор же в тюрьме, Захар в лесу… Павло раздраженно отмахнулся: не об этом речь. Нужно думать про сегодня-завтра. Куда ей деваться? В селе оставаться ей никак невозможно. «Может, и не арестуют, — успокоил встревоженную мать, — но потаскают — это уж наверняка». — «Да какая же ее вина? Что женой была ему? Какая она лесовичка, ежели только больных выхаживала!» Павло сказал, что не это даже главное. Таскать будут за то самое золото, будь оно проклято! Это кто хорошо знает Тымиша, тот и мысли не допустит, а кто не знает, так просто и говорит… Для примера привел разговор, — выдуманный на ходу и происшедший якобы с извозчиком, который привез его с дядей сюда, — будто, когда речь зашла об этом, тот сказал с абсолютной уверенностью и без всякого осуждения: «Не такой он дурень, чтобы не переполовинил торбу с золотом и не оставил жинке на черный день». Гармашиха тихо заплакала. Возле перелаза, уже взявшись за кол, Павло «сообразил вдруг», хотя в действительности этот план свой вез еще из Князевки, а по дороге окончательно «утрусил» его. Единственный выход, по его мнению, отправиться Орисе в Князевку. Поживет, пока положение изменится, может, до осени, в их хате. «Сама-одна?» — забеспокоилась мать. «Да она же не маленькая! И не одна. Через несколько дней и я туда приеду. А время от времени приезжать будет мама с Верунькой, а вскорости, может, и совсем переедут». Пусть увяжет в узел, что там самое необходимое, — учил Павло, — и завтра к полудню, на это время дядя Савва наказал извозчику приехать за ним, пусть будет наготове и ждет его. Вместе с ним и поедет. Он же потом и на усадьбу отведет. Мать колебалась. Нужно, мол, с Остапом, да и с нею посоветоваться. «Нет времени на советы! — рассердился Павло. — Или, может, хотите, чтобы и ее, как тех двух жен красноармейских, варта обязала ходить к ним в полицию «полы мыть»? Надеюсь, вы понимаете, что это значит!» — «Ой, помилуй бог!» — ужаснулась мать. «То-то же!» Попрощался и ушел. А она вернулась в хату, где, кроме Мотри с Софийкой, никого уже не было — разошлись спать. Постелила и себе, но знала — не заснет, вышла во двор, села на завалинке. И, видно, после тяжелых дум задремала. Не сразу услышала голос Артема. И даже уже в полусне подумала, что это причудилось ей, но вот снова тихое из-за угла хаты: «Мама!» Кто бы это мог быть? Остап в клуне. Значит, Артем! Обрадованная, вскочила с места, кинулась за угол хаты. И очутилась в сильных объятиях Артема. Поцеловал мать, наклонился, поцеловал руку и увел ее глубже под стреху.

— Как видно, задремали, мама. А я боялся испугать вас неожиданным появлением. Вот и стал тихонько кликать вас.

— А чего же неожиданным? С прошлой ночи уже ждем… Ну, так к кому же прежде вести тебя? Раскатились все по своим углам, как тот горох.

— К Орисе, конечно.

— Идем. Приголубь бедняжку. Но бередить рану не нужно напрасно. С Христей поговори ласково. Что-то она странная какая-то нынче. Вспоминаю: тогда, как на Орисину свадьбу приезжала, веселая, приветливая была. А теперь… Уж не хворь ли какая? А может, горе? Думала сначала — по тебе убивается. Но вчера, как Ульяна сказала, что живой и что видели тебя в Славгороде, очень обрадовалась, а потом словно бы еще больше загрустила… Как ни допытывалась, ничего не говорит. «В животе болит, что-то съела». А чует мое сердце — неправда. Постарайся допытаться. Может, тебе скажет.

Остерегаясь, по-над стеной они прошли в сени, и мать открыла скрипучую дверь в чулан. За ней вошел и Артем.

— Вы что, спите уже? — спросила мать, в чулане было тихо, словно бы никого там и не было.

Артем щелкнул зажигалкой.

На помосте между двумя лозовыми кошелями на постели сидели Христя и Орися, прижавшись друг к другу, и испуганными глазами смотрели на дверь. И, наверно, не сразу узнали его в неверном колеблющемся свете, какое-то время вот так и сидели неподвижно, пока уж Артем, подступив к помосту, не сказал приветливо:

— Здравствуй, Орися! Здравствуй, Христя!

Обрадованный встречей, он жадно и пристально вглядывался в родные лица, потом, погасив зажигалку и нащупав в темноте Орисины плечи, нежно обнял и прижал сестру к груди.

— Я знаю все! — сказал тихо и печально. — И всей душой сочувствую твоему горю. Скорбь твою разделяю. Но не буду тебя утешать. Это неминуемо: каждый должен пройти через свое горе из конца в конец. Не надо только останавливаться. Как на тонком льду.

— А я до сих пор не верю еще, — тихо молвила Орися. — Может, потому, что не видела его мертвого. Все думаю: ошибка, может.

— Нет, Орися, ошибки нет. Этими руками опускал его, беднягу, в яму.

Орися упала головой ему на руки и забилась в плаче. И пока не успокоилась, все печально сидели, не зная, как утешить ее. Наконец мать сказала:

— Что-то нужно с Орисей делать, сынок. Куда-то нужно уйти ей из села. — И рассказала о своем разговоре с Павлом об Орисе.

— Обойдется без него, — сказал Артем. Вот для этого и пришел он, чтобы забрать Орисю с собой в Подгорцы. Пусть поскорей и собирается в дорогу. — А вы, мама, помогите ей.

Когда остались в чулане с Христей одни, Артем сел поближе к ней, обнял и прижал к себе. Христя притихла. Но, когда рука его скользнула к ее груди, резко отстранилась, и Артем застыл, охваченный каким-то недобрым предчувствием. Спросил недовольно:

— Что случилось?

— Не надо, Артемчику. Я еще больна.

— И выбрала же время! — полушутя возмутился Артем, хотя в голосе и чувствовалось недовольство.

— Не о том речь.

— Не о том?

Артем ничего не понимал. Но вместо того, чтобы узнать поскорее, он дал полную волю своему раздражению, для которого, казалось, были все основания. В течение полугода после их последней встречи в Поповке с какой радостью он вспоминал ту неделю, дарованную ему судьбой на рождественских святках, превратив их в подлинный праздник от первого дня до последнего.

Уже в первый день — после стольких лет разлуки — почувствовал себя с нею тогда легко и непринужденно. Но в первый вечер они еще ни о чем не договорились — ни о своих будущих отношениях, ни о Васильке. И лег спать на лавке, не очень уверенный, что удастся поладить, а значит, и сойтись с ней. Но уже следующее утро принесло ему неожиданную радость. Управившись с помолом на ветряке, собирался было сразу же после завтрака отправиться на железнодорожную станцию. Она мило и легко отговорила тогда его. И вместо того, чтобы идти ему на станцию, пошли вдвоем в хуторок недалеко от села, к Христиной подруге Вере, но в метелице — нет, не заблудились, а просто обоим очень хотелось побыть наедине как можно дольше, вот и очутились в затишке под скирдой соломы в поле. А в тот же вечер вместе с Данилом Коржом да Верой с Левком отгуляли «свадьбу». Даже и сам мысленно брал это слово в кавычки, все время ощущая какую-то зыбкость своих отношений с нею, замужней женщиной. Немало этому способствовала и мать Христи, наотрез отказавшаяся участвовать в этом семейном празднике. За всю ночь так и не спустилась с печи и девочек не пустила; а когда Данило Корж обратился к ней, подойдя с чаркой: «Да хватит тебе, сватья, ерепениться! Где твоя совесть?!» — она высунулась с печи и возмущенно сказала: «Моя — при мне! А где ваша совесть? Такое придумать — свадьбу играть при живом муже! Стыд-страм!»

И это, конечно, испортило настроение не одной Христе. Но застолье продолжалось. И, может, именно потому, что старались поднять настроение, было оно более шумным, чем самим хотелось. До рассвета не расходились гости и «молодые» не ложились спать. Однако на следующий день, когда уж и Вера с Левком ушли, и Данило Корж уехал домой, Артем с Христей чувствовали себя совсем хорошо и, вместо того чтобы лечь поспать, целый день хлопотали по хозяйству. Христя до обеда с матерью стряпала возле печи, а после обеда стала помогать ему обшивать снаружи хату кукурузными стеблями. И так мило сердцу было им работать вдвоем, так увлеклись, что и не заметили, как подошел свят-вечер и заколядовали на селе…

Изо всех праздников рождество было для него еще с детства самым любимым, а из всех дней рождественских святок самым памятным — сочельник. Выкупанные матерью, все они, дети, в белых рубашонках сидят за праздничным столом, а в красном углу торжественно восседает отец; мать еще возится у печи, но вот и она, поставив миску с едой на стол, садится рядом с отцом. И начинается святочная вечеря. Но дело не в еде, хотя и ей, более вкусной нынче, дети отдают должное. Дело в самом настроении — приподнятом, в напряженном ожидании того волнующего чуда, когда отец начнет в окно звать Мороза на вечерю: «Мороз, Мороз, иди к нам вечерять!» И хотя известно уже по минувшему рождеству, что не придет Мороз, но полной уверенности нет: а вдруг передумает на этот раз и примет приглашение? Холодок подступает к сердцу, а воображение рисует, будто скрипнула дверь в сенях, вот-вот откроются двери в хату… Орися, как и полагается девчонке, с самого начала не выдерживает напряжения — прижалась к матери, но даже и она не успевает по-настоящему набраться страху — из дальнейших отцовских слов становится понятным, что и в этом году не придет Мороз на вечерю. «Ну, если не хочешь, не приходи! — не очень огорченный этим, говорит отец. — Но только не морозь наших…» — и дальше перечисляет всех домашних животных, даже хвоста которых никогда не бывало, кроме овец с ягнятами, в их дворе. Потом отец берет ложку, но прежде, чем начать есть, прислушивается внимательно и говорит матери: «Что это мне — будто дверь в сени приоткрыта». Мать выходит в сени и через минуту возвращается: «Да, была приоткрыта. А на крючке в сенях вот что висело». В руках держит мешочек с гостинцами. И боже мой! Чего только в том мешочке нет! И конфеты величиной с сопелку, с разноцветными кистями на концах, и пряники фабричные в форме коня или звезды, и маленькие конфетки в ярких бумажных обертках, которыми потом Орися украсит на печи весь свой уголок, и грецкие орехи, и пироги с маком и с калиной.

На этот раз, в Поповке, ему довелось впервые быть в роли главы семьи — сидеть в красном углу, где на сене стоят горшки с кутьей и узваром, а вокруг стола вся семья, даже мать Христи с девочками. И конечно же Василько. Впервые после болезни поднялся с постели, и мать принесла его, закутанного, к столу, посадила рядом с отцом. Все было как положено. И звал Мороза на вечерю, стараясь подражать во всем отцу, даже его голосу; и выходила Христя в сени поглядеть, не открыта ли дверь, и внесла в мешочке гостинцы детям — к их превеликой радости. А после вечери сразу же Христя принесла из каморки подушки и рядна — пусть согреются немного, — и, управившись по хозяйству, постелила на двоих. Однако Василько ни за что не хотел ложиться в свою постельку на лежанке. Пришлось взять к себе в середину. И, право, не жалели, столько радости хлопчику принесла эта новизна — спать вместе с батей и мамой. И за шею их одновременно обнимал, и руки их брал — соединял у себя на груди, а своими сверху словно скреплял, памятуя про близкую разлуку. Наконец сморил его сон. Христя осторожно перенесла мальчонку на его постель, а сама тогда с холода — хата успела выстудиться — в одной сорочке юркнула под одеяло и прильнула к нему…

От воспоминаний Артем еще острее почувствовал неповторимый запах ее волос, ее тела, и страсть горячей волной уже туманила голову, но усилием воли он сдержал себя. Как только мог спокойно, повторил свой вопрос:

— Так что же произошло, если не «то»?

Христя упрямо молчала.

После еще одной неудачной попытки докопаться до причины Артем умолк, пораженный странной переменой в Христе. И не только в отношении к нему, а даже в ее наружности. Прикуривая, в мерцающем свете зажигалки он внимательно присмотрелся к ней. Какая-то осунувшаяся, глаза запали и печальные, а между бровей залегла морщинка и от уголков рта складки, а губы, во время молчания крепко сжатые, придавали всему ее облику выражение не свойственного ей упрямства. Просто будто подменили молодицу! И невольно подумалось: не кроется ли причина в тех двух месяцах, прожитых у своего бывшего мужа?

— Слишком уж переживаешь, Христя, — после долгого молчания сказал Артем, — синяк на груди от сапога.

— А ты откуда знаешь об этом? — вскинулась Христя.

Артем сказал, что ее тетка Мария сказала ему об этом: «После чего ты и ушла будто бы от него». Христя подтвердила — именно так и было. Да, ушла. Сгоряча, наверно, часа три, а то и больше от обиды и возмущения не чуяла ног под собой, сами несли. А уж когда села на берегу Псла в Коржовке, парома дожидаясь, опомнилась немного и ужаснулась: «Куда я иду и зачем иду! У самих небось есть нечего. А какие теперь в селе заработки! В Поповку, к матери нужно бы. Но и там, как подумать…» Не один паром пропустила тогда, раздумывая.

— И неужто тебя не удивляет, — помолчав, заговорила вдруг, — отчего я так долго двадцать верст от Коржовки потом шла? Сюда, в Ветровую Балку.

— Я не знаю, сколько ты шла.

— Целую неделю. Потому как немалый крюк сделала. Аж за Князевкой в одном селе побывала.

— А чего тебя туда занесло? — удивился Артем.

Христя колебалась, но потом рассказала.

В одном цехе с ней работала женщина родом из этого села. И название дали ему люди, раз услышишь — не забудешь: Безродичи! Молодая еще и любила погулять. И нагуляла себе. А уж войне конец, вот-вот и муж вернется с фронта. Вот она и поехала к своим родным в Безродичи. А через несколько дней уже и вернулась, — хоть и подалась очень, зато снова веселая. И весь секрет в том, что живет в том селе бабка-знахарка.

Артем уже все понял, встревоженно кинулся к ней, хотел что-то сказать, но она остановила его:

— Нет, дослушай до конца.

Разыскала родителей этой знакомой молодухи и попросила ночлега. Но на следующий день еще не решилась. Только на третий день пошла к знахарке. Сухонькая ласковая старушка. Совсем на бабу-ягу не похожа. Внимательно выслушала и дала какое-то зелье. При ней и выпила. А тогда присоветовала… Как раз через улицу люди миром возводили стены новой хаты, вот и пристала к ним в помощь: полдня месила ногами глину, пока из замеса и вытащили ее женщины. За фельдшером в Князевку послали. Остановил кровотечение и наказал лежать. Вот и лежала. Но до каких пор можно у чужих людей? Отдала все, что несла с собой в узелке, а потом где пешком, а где посчастливилось — и на попутной подводе добралась сюда.

— А через два дня пришла весть, что ты живой. Ну чего же она опоздала! — Христя тихо покачивалась из стороны в сторону и беззвучно плакала. — А я уже и называла ее ласкательно — почему-то уверена была, что дивчинка будет, — «різдвяночка»!

Артем осторожно положил Христю на постель навзничь, укрыл по шею рядном и гладил жесткой ладонью по лицу ее, по животу и говорил такие ласковые, нежные слова, о которых и не догадывался, что они есть в его лексиконе. Христя перестала плакать, прижалась щекой к его руке и затихла.

А время летело. Только теперь вспомнилось четко — хотя, собственно, все время в мозгу тлела мысль об этом, — для чего он здесь. Совершенно ясно, Христя ехать не может. Нужно искать иной выход. Когда Христя притихла, он велел ей вот так и лежать, еще зайдет к ней, а тем временем нужно с Остапом перекинуться словом.

В клуне, когда зашел и присветил зажигалкой, первое, что бросилось в глаза Артему, — старая-престарая телега, с которой было связано у него столько дорогих воспоминаний. Спали с отцом на ней. На упорке у колеса, как рассказывала потом Орися, Христя забыла, а на самом деле намеренно оставила свое, подаренное им монисто… Две мальчишечьи головки высовывались из-под старенького рядна — Василько и Федько. «Поладили все же. Ну и слава богу», — подумалось отрадно. И направился к вороху соломы, на которой под сермягой спали Остап с Кирилком. Даже свет не разбудил их. И только когда подошел к ним и, не гася света, чтобы не испугать, назвал брата по имени, Остап вскочил и бессмысленно заморгал глазами. Наконец разглядел:

— Артем! Ой, слава тебе, господи!

Артем сел рядом и погасил свет. Вынул спасительный свой кисет и стал в темноте свертывать цигарку, потом передал кисет Остапу. Спасительный — ибо всегда выручал его в затруднительных положениях, давая возможность незаметно для других, а иногда даже для себя, хорошо подумать, прежде чем действовать. А подумать и сейчас было над чем. Прежде всего, он не знал, как ему вести себя с Остапом. Доро́гой — знал, но Христя все спутала. Теперь вынужден был просить об услуге Остапа, если, конечно, будет на то его согласие. Поэтому заострять отношения с ним словно бы и не приходится. Но и смолчать о позорном его поступке, точнее говоря, военном преступлении, сделав вид, что ничего о том не ведаешь, совесть не позволяла.

— Ну как живешь, Остап? Не трогают? — когда закурили, спросил у брата.

— Да, слава богу, пока что…

— Не иначе как охранную грамоту выдали вам тогда, на мосту? — Видя, что Остап ничего не понял, добавил, наливаясь гневом: — В благодарность за тех добрых артиллерийских коней!

— Вот ты про что! — И Остап засмеялся, удивляя брата этим неуместным смехом, потом, затянувшись цигаркой, закашлялся. Не скоро, уж откашлявшись, сказал раздумчиво: — А ведь могло быть. Ей-право! Ежели б не свалил меня тогда тиф, недели за две перед тем.

— Так ты, выходит, не был тогда там?! — едва сдерживая радость, подался всем телом к нему и схватил рукой за плечо: — Ой, спасибо тебе, брат!

— А за что спасибо? — не понял Остап.

— Да и то правда! — опомнился Артем. — Сам ты тут ни при чем. Благодарить нужно ту тифозную вошь, что вытащила тебя из дивизиона в госпиталь. Вот она, жизнь твоя, Остап! Как на ладони. Есть о чем призадуматься. Чтобы не какая-то случайность определяла судьбу твою, а ты сам…

Остап нисколько не обиделся, признавая, очевидно, резон этих горьких слов, но все же поспешил перевести разговор, стал расспрашивать Артема, где тот пропадал целые полгода. А уж потом стал и о себе более подробно рассказывать.

Как выяснилось, он только в середине мая вернулся из госпиталя домой. Первые каратели к тому времени уже побывали в селе. Кого в тюрьму забрали, кого тяжко шомполами избили, — кое-кто по сию пору мучается с гнилой спиной. Обобрали всех. Легко сказать — триста тысяч рублей контрибуции барину-помещику! Ни за что!

Ведь почти весь скот вернули обратно в экономию. Разве что у кого пал или прирезал кто к рождеству… Только за страх ему выходит. Так ведь и страху небось не изведал большого. Сухим, можно сказать, из воды вышел. Даже выехал из имения не в розвальнях, на прелой соломе, как задумано было, а в санках на подрезах, что тогдашний председатель волостного ревкома Рябокляч предоставил ему… А в другой раз от карателей посчастливилось уйти — пересидел в лесу. Но все равно от контрибуции и на этот раз не спрятался. Продали все, что только можно было продать. В кошелях — ни зернышка. Просто диво: из чего мать, бедная, хлеб печет, правда, не чистый — с лебедой; от полдесятка овечек — двое осталось; а в сундуке какой дукат в монисте сберегался, как память, какой праздничный платок — все спекулянты выгребли. Зять Забары, Приськин мужик, здорово нажился! Говорят, в Подгорцах лавку уже открыл.

— Пока что сам под замком в той лавке сидит, — сказал Артем. — Не завтра, так послезавтра дождется-таки купца на себя!

После этого как раз кстати было обратиться к Остапу со своим поручением относительно Гусака. А состояло оно в том, что Остап должен был встретиться непременно завтра рано утром с Грицьком Саранчуком еще до его отъезда в Славгород и передать все, что тот должен будет сделать в городе. Артем несколько раз повторил и название улицы, номер дома и фамилию родичей Христи. Их-то и должен был сразу по выезде посетить Грицько. Будто передать привет им от Христи. А на самом деле пусть оглянет стену над комодом и найдет фотографию, где двое гайдамаков с саблями наголо, и пусть незаметно, улучив удобный момент, снимет и спрячет за пазуху. Очень нужна эта фотография. В помощь может себе Антона Теличку взять. И успокоился только тогда, когда Остап, словно ученик свой урок, повторил задание почти дословно. Перешел ко второму поручению. Про Христю. Хворает сейчас, полежать ей придется, может, и долго. Позвать доктора нужно. Одним словом — не работник она сейчас.

— Так ты уж, брат, не взыщи.

— Ну что ты! Пускай поправляется. Да и работы спешной еще нет. В косовицу поможет.

— До косовицы еще будет всякого. Скорее всего придется и ее, как Орисю, забрать из села. Да и тебе, Остап, прямо скажу: сидеть дома не выход. Хотя бы только из-за меня. Еще не интересовались?

— Как же, спрашивали.

— Вот то-то, смотри в оба. В случае чего — дорогу в лес знаешь. А там чего-чего, а трехлинейку обещаю для начала.

— Еще не навоевались! — сокрушенно вздохнул Остап, — Вот так аккурат и Павло сегодня мне за вечерей: «Держи, Остап, порох в пороховнице сухим».

— Нет, Павло — это из другой оперы. Дураков ищет, чтоб их руками жар загребать. А мы ищем людей умных, которые сознают свои классовые интересы. И ежели обожгутся о тот жар, так только ради себя, ради своего освобождения.

Он предупредил Остапа — не выходить из клуни за ним, чтобы не увидел кто-нибудь во дворе двух мужчин вместе. И вернулся в чулан, куда Орися зашла попрощаться с Христей. Была и мать здесь. И снова, как час назад, все сели на помосте. Христя тоже сидела на постели. И промолвила мать наконец:

— Ну, прощайтесь, дети. Ведь рассвет скоро.

И, может, от самого этого слова «прощайтесь», которое, словно последняя капля, переполнило сердце печалью, спазмы славили Артему горло. Он молча привлек Христю, горячо обнял ее, припав губами, как в жару к роднику, к ее милым устам. И снова, как тогда, осторожно положил ее навзничь.

— Вот так и лежи, Христинка. Скорее на ноги встанешь. А тогда, может, и тебя заберу. Если захочешь. А дела там и тебе хватит — три клуни забиты тифозными. А пока лежи. Завтра Остап доктора приведет.

— Но мне так нужно в город! — сказала Христя. — Ничего же не имею при себе. Даже и сейчас — в Орисиной сорочке. Думала — вот-вот оказия случится.

— Да оказия и завтра будет… — сказал, сам не сознавая, для чего. И конечно же не догадываясь, к чему это приведет. — Будут еще оказии… Выздоравливай! — И вышел из хаты.

Но за поворотом во дворе должен был остановиться. Несколько раз кряду глубоко вдохнул свежий ночной воздух с такими милыми и родными с самого детства запахами зелени из огорода да мяты и любистка, что возле хаты. И успокоился понемногу.

Подошел к матери.

— Спасибо вам, мама! — Обнял нежно за сухие плечи, такую преждевременно постаревшую уже. — Вот и проведал вас. Погостил. Бывайте здоровы.

— Счастливо вам, дети.

Пошли той же стежкой, что и сюда пришел, — через огород. Артем пропустил Орисю вперед, а сам шел следом и невольно прислушивался, казалось, не только ушами, а и спиной к тому, что делается позади. Возле тына от берега помог Орисе переступить перелаз и уже не выпустил ее руки из своей. Вот так и по Откосу спускались вниз извилистой стежкой. Внезапно он остановился, задержал Орисю и спросил неожиданно:

— Орися, скажи, только чистую правду, вы с Тымишем хорошо жили? Ты не сгоряча вышла за него?

Орися молчала, и каждое мгновение этого молчания в его сердце отдавалось все возрастающей болью. И вдруг, когда уже, казалось, стало нестерпимо, Орися сказала:

— Может, и сгоряча. Но потом я его очень полюбила. Очень!

— Ну а?.. — не знал, как спросить.

Но Орися поняла его.

— Жду! — чуть слышно выдохнула она.

И едва не вскрикнула от неожиданности: Артем бросился целовать ее. Потом подхватил на руки и понес стежкой вниз. Орися сперва упиралась и просила пустить, но он не слушал. И только уже на самом берегу реки опустил на землю.

— Если бы ты только знала, Орися, какую тяжесть сняла с души у меня. Каюсь, ведь думал всякое…

Из темноты от ствола вербы отделилась фигура, и прозвучало:

— Кто идет?

— Свои.

К ним подошел тот самый часовой, который давеча встретил их вместе с Саранчуком. Наказал идти за ним не отрываясь, но и на пятки не наступая. И не разговаривать, конечно.

Так и пошли.

Ночь укрывала еще землю, но восточная часть неба чуть посветлела уже, предвещая близкий рассвет. Тишина необычайная царила вокруг. Даже коростель не кричал в лугах. И только ручей рядом журчал тихонько, настойчиво напоминая им про сон, без которого они были уже вторую ночь. И чувствовали это. О Подгорцах перестали и думать. Мечтали лишь о первой же копне сена, что встретится по дороге в лесу сразу же за сторожевой заставой.

XXV

В Ветровой Балке немцы сегодня уже не впервые. Но если тогда, — оба раза натворив всяческих бед, — они в тот же день и возвращались в местечко Князевку, где с начала оккупации стоял гарнизоном их батальон, то на этот раз, как видно, имели намерение задержаться в селе подольше. И первым признаком этого было то, что сразу же отпустили князевских подводчиков, на чьих возах прибыли сюда.

С тревогой и завистью к князевцам прислушивались ветробалчане, а кто посмелее и поглядывали украдкой на длинный обоз, не менее полусотни подвод, гулко порожняком тарахтевших по взгорку по ту сторону пруда через скотный двор экономии и дальше, возле клуни, свернувших на проселок, который вел к большаку. А немцы, за час-два прочесав село, оставили на околице от леса часовых и вернулись в имение, где женщины кончали белить внутри каретный сарай, облюбованный командиром карательного отряда, рыжим пучеглазым обер-лейтенантом, под временную казарму для своих солдат. Рядом уже дымила походная ротная кухня.

Ветробалчане, конечно, догадывались, что привело их сюда. Ибо другой причины сейчас не было. Помещичье имущество уже возвратили сразу же после первого приказа немецкого командования и контрибуцию тогда же уплатили; досталось кое-кому и шомполов, а некоторые и в тюрьму попали, да так и по сей день там горе мыкают. А через какой-нибудь месяц после того и вторично то же самое: и контрибуция, и шомпола, и тюрьма для некоторых — за убитого неизвестно кем сельского старосту Шумило. Нет, за старое ветробалчане расплатились сполна. Вот и выходит, что эту новую напасть навлекли на себя не чем другим, как происшествием, случившимся два дня тому. Среди бела дня на большаке партизаны перехватили немалый табун рогатого скота — сотни три голов с охраной — тремя немцами на тачанке с пулеметом. Но при чем тут Ветровая Балка? — старались успокоить себя ветробалчане. Разве есть их вина в том, что через их село гнали этот табун? Кратчайший путь им был через село, поэтому и выбрали эту дорогу, а не потому, что и ветробалчане тоже были будто бы замешаны в том деле. Нет, чего не было, того не было. Да и дознались, что то партизаны были, не сразу, а уже после. Да еще в пруду и скот поили. Времени было достаточно — это верно, чтобы как следует все распознать. Но и они, как выяснилось, были хлопцы не промах, толковые. Кое-кто из крестьян пробовал разведать, подойти ближе, заговорить с охраной — было их человек пять, некоторые с оружием, остальные с бичами, однако всякий раз с тачанки, на которой сидели трое немцев, звучал грозный окрик — «цурюк», а то и выстрел вверх — для острастки. И любопытные смельчаки ни с чем отступали с выгона к плетням, где у ворот группами стояли едва ли не все жители этого края села — надъярцы.

Стояли — переговаривались, путаясь в догадках и предположениях. Ведь никогда еще такого не бывало! Время от времени, об этом знали, большаком и вправду гнали из Полтавы на Славгород для Германии вот такие табуны — железная дорога не справлялась, но, чтобы на водопой делать такой крюк, когда можно из «казенного» колодца напоить, — до такого еще не додумывались. Иль такие уже несусветные лодыри охранники, что лень им натаскать воды из колодца? Обмелел, видно? Так в Чумаковых хуторах колодцы есть. Нет, дело не в этом, как видно. А может, на выпас пригнали сюда, на Лещиновские луга, да уж и поить надумали? Однако и такая догадка никого не удовлетворила. Хотя бы потому, что и вдоль дороги пастбищ сколько угодно. Столько незасеянной земли и помещичьей, и крестьянской — овсюг, пырей в пояс, есть где пасти. Было бы что! А предположить, что табун погонят через их село дальше — лесом на Хорол, Ромодан, — никому и в голову не приходило. И до Подгорцев не доберутся, — захватят их, не поможет и пулемет.

Вот так, наверно, и остались бы ветробалчане сбитыми с толку, если бы не случай. Еще когда гнали табун через плотину, внимание к себе привлекли трое мужчин, — простоволосые, в одном белье, шли они понурившись за стадом и впереди тачанки, поддерживая руками свои исподники, с которых, очевидно, были предусмотрительно срезаны пуговицы. Как видно, арестованные. На привале, когда свернули с плотины на выгон, им приказано было сесть на землю потеснее неподалеку от тачанки. Так и сидели они все время, вызывая самим своим видом искреннее сочувствие к себе со стороны крестьян и снова-таки — различные догадки: кто они такие? Куда их ведут? А женщины тут же запричитали: сердешные, да это же они голодные, наверно! И Гармашиха сказала своей невестке — стояли всей семьей у своих ворот в толпе односельчан, — чтобы вынесла из хаты буханку хлеба, а жена Мусия Скоряка послала дочку по кувшин молока — сколько уж там его есть от трех овец! Затем Катря Гармаш велела Остапу отнести все это арестованным. Но Остап схитрил: пускай, мол, лучше дядя Мусий, он у нас разбитной! Скоряк не стал отнекиваться, молча взял буханку хлеба под мышку, в другую руку кувшин с молоком и направился к тачанке. Немцы встретили его веселыми возгласами: «О, зер, зер гут! Гебен зи!» Но когда сказал, что это для арестованных, сразу же помрачнели. А один, похожий на цыгана, даже сердито выругался, да еще такой отборной руганью и на таком чистейшем украинском языке, что Мусий сразу же насторожился. «Давай сюда», — приказал тот же немец. И забрали у Мусия и буханку хлеба и кувшин молока. Потом хлеб переломили все же пополам и, позвав одного из арестованных: «Комен гир!» — отдали половину. А вторую половину разделили между собой. Ели и запивали молоком прямо из кувшина, передавая его один другому. А Мусий Скоряк стоял в двух шагах от них, ожидая, пока опорожнят посуду.

По крайней мере так думали стоявшие в толпе у ворот, внимательно следя — сюда ничего не было слышно — за каждым движением и Мусия, и немцев. На самом же деле Мусий о кувшине тогда совсем не думал, а стоял оторопевший, увидев среди немцев на тачанке одетого в немецкую форму не кого иного, как Теличку Антона, который, уехав еще на троицу в Славгород, так и по сей день не вернулся домой. Увидел и Теличка, что Скоряк узнал его, и не стал дальше таиться, а сказал, натянуто усмехаясь: «Да хватит вам, дядько Мусий, присматриваться. Ну да, Антон. И это все свои хлопцы. А маскарад этот — военная хитрость. Раскумекали?» — «Раскумекал!» — в тон ему ответил Мусий, действительно все поняв сразу. И в тот же миг почувствовал в душе большое облегчение оттого, что немцы это сидят арестованные, а не свои люди. Но одновременно его охватила и большая тревога. Поспешно спросил: «Ну а что ж вы, хлопцы, с ними надумали?» — «А твое какое дело?» — грубо ответил ему похожий на цыгана. «Как это какое?! — уже совсем оправился Мусий. — А в случае чего кто расхлебывать будет? Ты был да сплыл, а мы, которые мирные люди, страдай! Аль думаешь, что для них велика штука пустить дымом и все село?» Тогда сказал третий лесовик, до сих пор молчавший. Как видно, был за старшего у них. «Не хлопочи, старик. Ничего плохого мы им не сделаем». — «Амнистия!» — вмешался в разговор Теличка, может, только для того, чтобы показать Мусию, что и он здесь не последняя спица в колесе. «Отпустим, — продолжал третий, — уж за одно то, что дурака не валяли: без выстрела отдали нам все это стадо. И немалое. Считай, старик, на целый товарный состав. Да еще и пулемет в придачу. Ну а теперь иди себе, папаша. Как бы тебе разговор этот с нами потом боком не вышел». — «Да обо мне никому ни гугу!» — добавил Теличка.

Еще бы! Это Мусий и сам хорошо понимал. Одно дело, когда неизвестно, кто отбил стадо, и совсем другое… Докажи потом, что Теличка был один среди чужих, а не наоборот: все как один ветробалчанские были вместе с ним. Поэтому, вернувшись к своим у ворот, Мусий о встрече своей с Теличкой не сказал ни слова. Да и о самом «маскараде» хотел было промолчать, хоть и подмывало очень рассказать, однако наверняка поборол бы это искушение, если бы добрые соседи не доняли его своими язвительными шутками. И как раз Остап Гармаш первый начал: «Э, дядя Мусий, что ж это вы меня так подвели! Я за вас, можно сказать, поручился — «разбитной», а вы так сплоховали». И пошли один за другим: «Добре, что не растерялся человек. А сделал точно, как в той поговорке: «На тебе грош, да меня не трожь!» — «Они-то хоть спасибо сказали за твою хлеб-соль?» Что? Мусий вздрогнул, услышав эту глупую шутку. Может, если бы это сказал кто другой, а не этот ненавистный ему подкулачник Хома Гречка с Белебня — шел в кузницу да встретил табун на плотине, вот и остановился у первой хаты, чтобы переждать, — Мусий и не обратил бы на эти слова никакого внимания. Но тут невольно насторожился. То, что здесь ляпнул языком Гречка, не беда, а вот ежели по селу начнет болтать эту чушь, а люди ж, не бывши свидетелями того, что и как произошло, гляди, и вправду подумают о нем черт знает что! И во избежание этого решил сразу же выбить всякую почву из-под ног Гречки и оборвал шутки: «Ну и хватит языками молоть всякую чушь — «Мусий сплоховал»! Хотел бы я на которого из вас поглядеть, как бы он повелся, на моем месте бывши. А что уж ты, Остап, так точно в штаны напустил бы от самой нечаянности!» И после этого короткого вступления стал Мусий рассказывать притихшим от любопытства слушателям обо всем, что с ним случилось давеча у тачанки. Рассказывал подробно и почти не давая воли своей в общем-то довольно буйной фантазии. Только и того, что взамен Антона Телички выдумал иного третьего на тачанке (и, конечно, для большей убедительности считал необходимым изобразить его не менее колоритным, чем Теличка), да под конец рассказа на вопрос одного из слушателей — не спрашивал ли у них, куда стадо гонят, может, раздавать обратно людям, у которых немцы забрали, — Мусий возмущенно пожал плечами. Неужто он такой недотепа! Как бы он мог не спросить? И сразу же, одним махом, пересказал свой с ними разговор на эту тему, хотя на самом деле такого разговора и не было. Но, как думал Мусий, вполне мог быть.

— Нет, людям после. Своих дырок, говорят, хватает. Хотя бы с долгами расквитаться. Известно, с какими! Не первый месяц в лесу, и сколько их там — сотни, коль не вся тысяча. Да и каждому есть надобно. К тому же, как говорится, не хлебом единым живет человек. Надо и до хлеба. Добре, что речка через лес протекает — рыбу ловят. Но на всех же не настачишь. Вот и «наодолжались» всякого скоромного — и в Подгорцах, и в Зеленом Яру, и в Глубокой Долине… где только можно было или где сама скотина неосторожно забредет в чащу. Поотдают теперь людям. А то и себе оставят — впрок. Не видно же еще конца-края немецкому нашествию. Да и конец сам не придет. Не кому иному, как партизанам, доведется конец тот делать. А для этого, говорят, целые полки войска нужно сформировать. Людей достанет, а вот с харчами туго. А нужно и обуть, да и амуницию. Для чего же у них там и свои кожевники, и сапожники, и скорняки? Потому как то не армия, то не вояка, ежели хоть и с ружьем в руках, а босой; хоть на коне верхом, а без седла, охлябь…

Пока Мусий рассказывал все это, стараясь выложить как можно больше сведений о жизни лесного края, почерпнутых им из людских рассказов, там кончили поить скот, стали сгонять на дорогу, сбивая в стадо. Трое верховых выехали наперед. И все как один, будто живая иллюстрация к словам Скоряка: хотя и были вооруженные, но все на конях охлябь, а один, крайний с этой стороны, был даже босой — ступнями в веревочных стременах.

Наконец тронулись. Вслед за стадом, как и тогда, шли трое раздетых немцев. А за ними ехала тачанка с переодетыми в немецкую форму партизанами.

Минули школу, волость.

— Ну, теперь можно и по домам, — нарушил напряженное молчание Мусий. — Теперь уж обойдется…

И все-таки на душе у него было неспокойно. Из-за того бисового Гречки. Не уверен был теперь Мусий, что правильно сделал, рассказав при нем о «маскараде». Успокаивал себя тем, что хоть про Теличку не обмолвился ни одним словом. И то хорошо. А уж очень подмывало. Однако и дома за обедом не рассказал ничего про Теличку даже своим. Решил подождать до вечера, а там видно будет, может, расскажет сыновьям. После обеда, по обыкновению, прилег на часок отдохнуть в повети. Но и сон его не брал сегодня. Не скоро, видно, и задремал было, да сразу же и проснулся — разбудил разговор неподалеку у ворот его старшего сына Андрея с кем-то чужим. Спросил чужой, где отец, чтобы сразу же шел в волость, сельский староста велит.

Мусий, не мешкая, пошел в волость, размышляя всю дорогу: зачем вдруг он мог понадобиться старосте? И почему — не в сельское правление, а в волость?

Возле крыльца толпилось немало народу и стояли две подводы. Подводчики — свои, ветробалчанские. Куда же это они снарядились? Но никто толком ничего не знал. Не задерживаясь, зашел прямо в помещение. И только переступил порог, диву дался: за двумя канцелярскими столами, и почему-то отдельно, обедали какие-то незнакомые люди. За одним столом — четверо, с виду обыкновенные крестьяне, и, видно, только с дороги, в запыленной одежде. На расстеленной газете перед ними лежали нарезанный хлеб, сало, зеленый, с грядки, лук. За другим столом сидели двое. Эти тоже были одеты по-крестьянски, но более чисто. На одном из них была даже праздничная сорочка с вышитой манишкой, а поверх — тесный пиджак, явно с чужого плеча. Да и сама манишка почему-то — Мусий не мог этого понять — как-то не пристала ему. «И где он, такой красноголовый, взялся у нас?» — невольно подумалось Мусию. Бросалось в глаза и то, что стол перед ними был застелен по краю вышитым рушником, а на нем, кроме хлеба и того же сала, еще что-то в мисках вареное. «А чего это им такая привилегия?» И вдруг услышал, как один обратился к другому по-немецки. Сразу же понял все. И новая, теперь уж тревожная, мысль пронизала его: «А где же третий?»

В комнате, кроме этих чужих, были еще с десяток человек своих, среди которых Мусий увидел и Пожитько, сельского старосту, да Хому Гречку. Были люди, как видно, и в смежной комнате, ибо, заметив Мусия, Пожитько крикнул кому-то в открытые двери: «Пришел Скоряк!» — и кивнул головой Мусию, чтоб зашел туда.

У Мусия теперь уже тоскливо заныло сердце от предчувствия неминуемой беды. А когда зашел в другую комнату и увидел Жмудя, начальника волостной варты, который, очевидно, составлял протокол, записывая показания Передерия Марка, понял уже, что за беда и зачем его сюда вызвали. Стал настороженно прислушиваться к тому, что рассказывал Передерий. А тот уже заканчивал свой рассказ. И все же Мусий из обрывков фраз, из ответов Марка на вопросы начальника варты представил себе почти полностью весь последний акт представления, разыгранного партизанами на околице села, где живет Передерий, почему он все и видел.

Теперь уже ничем не рискуя, партизаны отпустили всех, кто был при стаде, — и немцев и гуртовщиков. Однако двое из них — один немец и один наш — стали просить, чтобы их не отпускали, а разрешили пристать к ним. Немец просто объяснил, что не хочет попасть в штрафной батальон, а затем в мясорубку на Западный фронт. И все показывал свои ладони — мол, сам из рабочего класса. Вот их и забрали с собой в лес. Хотя перед этим долго спорили те трое на тачанке, особенно один. «Не Теличка ли, часом?» — спросил начальник варты. У Мусия так и екнуло сердце. «Ага, вот именно он, — подтвердил Передерий. — «Ну их к черту, говорит, мало у нас и так всякой сволочи, подосланных шпиков!» Сам, мол, только чудом выпрыснул из беды, а то бы болтался на вербе или осине!» На вопрос начальника варты, какую беду имел в виду Теличка, Передерий ничего не мог сказать. И вообще это все, что он слышал от Телички.

— Ну а ты, Скоряк, что слышал от него? — нарочито так внезапно, чтобы застать врасплох, обратился начальник варты к Мусию.

Однако настороженный Мусий не дал обвести себя вокруг пальца. Сказал, что нигде он Телички не видел. Больше двух недель уж, наверно. Последний раз, да и то случайно, в кузнице — пошел к Лаврену кольцо для косовища сделать, ведь косовица на носу. Вот тогда и видел — заглянул тот зачем-то в кузницу по своим приказчицким делам. А потом слух прошел, что поехал в Славгород с фурой припасов всяких. Но Жмудь тоже был не лыком шит. Он терпеливо выслушал показания Мусия, а тогда снова, будто бы и не слышал, что говорил ему Мусий: «Ну, а сегодня ж, когда носил им харчи? Неужто Теличка так и слова не обронил на все твои расспросы?» Мусий ответил, что никакого Телички он не видел сегодня. Что на тачанке были не немцы, а переодетые партизаны, он сразу же увидел, но все трое были чужие, не местные. Должно быть, Марко ошибся. Но тот упорно стоял на своем: не мог ошибиться — тоже не слепой. И хотя не беседовал с ним, как Мусий, но видел в двух шагах от себя. Да и по голосу… И сколько потом начальник варты ни бился, чтобы согласовать показания этих основных свидетелей, это ему так и не удалось. Мусию даже казалось, что и он также не хотел, чтобы в протоколе шла речь о Теличке, который приходился ему каким-то родичем. Наверное, поэтому не очень и настаивал, не старался вырвать у Мусия иные показания. Но не мог он не считаться и с показаниями Передерия. Тем более что все это происходило на людях. Так и записал в протоколе — противоречивые показания обоих. Но в конце сурово предупредил, чтобы еще хорошенько подумали оба да хорошо все вспомнили. Ибо навряд ли в комендатуре удовлетворятся этим. Будут наверняка еще и сами допрашивать. Взял подписку у них о невыезде из села. А сам должен был немедленно ехать в Князевку. Обязан был лично доставить немцев в комендатуру.

Возвратившись домой, Мусий рассказал обо всем своим сыновьям. И про допрос его начальником варты. И про Теличку, которого он действительно видел на тачанке. И даже о той дурацкой — никто же за язык его не тянул — похвальбе Антона, ежели б не какое-то там чудо, то уже висел бы на осине… Чего бы это?

Старшего сына Андрея отцовский рассказ не удивил нисколько. Тугодум, но очень трезвый, рассудительный, он долго молчал перед тем, как высказать свое мнение.

— Проворовался, не иначе! Ну и куда же ему, как не в лес? Аккурат для таких, как он, там каждый день мясоед.

Младшего сына, Степана, наоборот, рассказ отца очень встревожил. Он даже пропустил мимо ушей оскорбительные слова брата про партизан, чего никогда еще с ним не бывало. Просто оторопел парень: Теличка с партизанами? Нелепость какая-то! Ведь почти каждую неделю, наоборот, находили в имении подметные письма Антону от партизан с угрозой «голову оторвать» ему иль «кишки выпустить», ежели не бросит свое место приказчика у Погорелова. Как только не костили в письмах его — шкуру и панского холуя! Сами же батраки рассказывали, что не раз находили такие письма. Вначале отдавали их Антону, пока управляющий не запретил им «играть на нервах» человека. А позже даже добился в комендатуре, именно на те письма ссылаясь, разрешения Антону носить оружие. А молодой барин, ротмистр-калединец, приехавший с Дона, подарил ему наган. Вот так партизан! Даже и сейчас еще никак в голове не укладывается: Теличка — с партизанами!

(Всю ночь еще Степан при воспоминании о Теличке будет в недоумении пожимать плечами, пока на следующий день, очутившись в лесу, не увидит его своими глазами среди лесовиков; тогда же и о чуде, что спасло их с Грицьком в Славгороде, услышит в его изложении. Но Саранчук тут же недовольно перебьет его: «Какое там чудо! Христю благодарить нужно, что молчала. Хотя сама и попалась, бедняжка…» — «Что? — ужаснется Степан и почти со стоном: — Как же это случилось?» Все удивленно поглядят на него, а Антон Теличка медленно произнесет: «Эге! Нужно было пораньше разбудить их. Это же ты тогда в карауле стоял! Вот раньше бы Гармаш в Подгорцы добрался, раньше бы узнал о побеге Гусака, вместе со своим часовым. Еще можно было бы застать нас в селе…» И снова Грицько перебьет Теличку: «Брось молоть ерунду! Артем ушел из дому еще до полуночи. А шел, как мы знаем, с Орисей, вот и пришлось ночь на заставе перебыть».

Но все это произойдет завтра, а тем временем… до завтра еще будет и будет всего…)

На этом же семейном совете было решено, что отец и дальше будет стоять на том: не узнал Теличку, да и все. И никто не придерется. Одно то, что в немецкой форме был и к тому же еще с забинтованной головой. Хорошо, мол, Передерию, он его уже разбинтованного видел. На этом и успокоился отец. Да и Андрей сразу же перестал думать об этом — недосуг. Всей семьей делали плитки из навоза. Это от пары помещичьих волов — только и пользы было от них! — что зимой припала на их четверку.

Работал и Степан. Да только нехотя. Молчалив был и все поглядывал на солнце. А после того как пришел Сашко Легейда да пошушукались с ним, и вовсе отлынивать стал. Так-сяк дотянул до конца работы, а тогда сбегал к ручью — выкупался, надел все чистое и даже не стал ждать ужина — собрался идти со двора. На отцовский вопрос ответил, что в «Просвиту». Новую пьесу будут читать. «Борцы за мечты». Очень интересная, дескать. Заметив, как отец помрачнел после его слов, не удержался, сказал, подтрунивая:

— Да вы же сами, батя, ни одного представления не пропускали прошлый год. Не успевали куры нестись на билеты вам.

— Приравнял! — вздохнув, сказал отец. — То было время! А теперь… до тиятров ли, сынок, людям теперь — в такое лихолетье!..

Вернулся Степан из «Просвиты» не так уж и поздно. В хате еще светилось. Мать с невесткой возились с опарой. Но ни отца, ни Андрея в хате не было. Как видно, пошли уже спать. Проголодавшийся хлопец поужинал чем бог послал, всласть и досыта. Но, вставая из-за стола, откромсал полбуханки хлеба и засунул за пазуху. Мать этого не заметила, а на удивленный взгляд Наталки, с которой у него были дружеские отношения, Степан лишь подмигнул заговорщицки и вышел из хаты.

Зашел в поветь к отцу. Старик еще не спал, но сделал вид, что спит, дабы скрыть от сына свою бессонницу, ведь сын мог истолковать ее как проявление постыдного малодушия отца. Степан осторожно тронул отца за плечо. «Что такое, сынок?» — поднялся отец и сел на постели. Степан сказал, что должен покинуть дом хотя бы на эти несколько дней, что немцы будут в селе. Есть такой слух, что завтра уже должны нагрянуть. Вернулся Жмудь из Князевки. От него и пошли секретные приказы управляющему имением — приготовить помещение на сотню солдат и двух офицеров, а сельскому старосте обеспечить добрыми харчами по крайней мере на несколько дней наперед.

— Не миновала-таки лихая година! — печально покачал головой старик. — Ну, и деваться некуда, — рассуждал вслух. — Что будет, то и будет! — Но то, что Степану нужно покинуть село, ясно было для обоих. Как тогда, оба раза: пересидел в Подгорцах у родичей — и все обошлось. А ежели бы дома застукали, то, гляди, докопались бы, что воевал против них у красных, хотя и недолго. — Стало быть, надо, сынок, уходить, — сказал после молчания старик. — А вот в Подгорцы ли — подумать надо. — И, не дав сыну высказать ни согласия, ни возражения, пояснил, что Подгорцам на этот раз не хуже ли придется, чем самой Ветровой Балке. Если целая сотня прибудет их! Такого еще не бывало. На одну Ветровую Балку — для чего бы такая сила? Тем более что Ветровая Балка к тому делу не причастна. Не иначе — надумали в этот раз уже и до лесных сел, таких, как Подгорцы, добраться. — Но как бы ты, сынок, не попал из огня да в полымя.

Степан не стал противоречить, легко согласился с отцом — хотя сделает по-своему, — что можно будет эти дни перебыть и где в другом месте, лишь бы не дома. Отец посоветовал в Журбовку, где хоть и нет родичей, но есть давние приятели. «Да возьми хоть буханку хлеба. Чай, у людей там выкачали». — «Я взял», — ответил Степан и почувствовал вдруг такой стыд перед отцом за то, что обманывает его, и такую горесть, что подвергает его немалой опасности. Но только и сказал: «Ну, а теперь спите уже, батя!» — и пошел из повети.

Однако Степан не сразу ушел из дому. Сначала в клуне на огороде достал из-под стрехи спрятанный свой карабин и нагрудный патронташ с полудесятком обойм. Теперь все. Но во избежание встречи с матерью или Наталкой, что все еще шастали из хаты во двор, он пошел огородами — сначала своим, потом гармашевским вдоль реки и вышел к самой плотине. Здесь они с Сашком Легейдой договаривались встретиться, чтобы потом уже вместе податься на большак к Высокой могиле, куда Куница Иван, замещавший Саранчука на время его поездки в город, послал их в «секрет» и откуда они должны будут завтра подать знак дымом костра, как только заметят еще издали на дороге из Князевки немецкую колонну, чтобы дать возможность повстанцам, живущим до сих пор по домам, своевременно и без паники выбраться из села, уйти в лес. А тогда и они с Сашком смогут незаметно хлебами, луговиной мимо Лещиновки пробраться к своему отряду.

А старик Скоряк лежал в повети и, хоть сон еще бежал от него, понемногу уж стал успокаиваться. Чем больше думал, тем убедительнее казалась ему собственная разгадка немецких намерений в отношении лесных сел. Не без того, конечно, — достанется рикошетом и Ветровой Балке. Но разве можно сравнить с тем, что натворили бы они, ежели б специально имели целью Ветровую Балку! А расположатся здесь, в экономии, потому как, ясное дело, не рискнут сразу. Не дураки. Сначала разнюхают, разведку пошлют… Очень рад был Мусий, что удалось уговорить Степана сменить опасные теперь Подгорцы на более безопасную Журбовку. С этими успокоительными мыслями Мусий и заснул наконец.

Потом и на следующий день уже ожидал он свой горестный час без особой тревоги. Единственный раз еще всплеснулась она, как волна, распирая грудь, когда внезапно в утренней тишине, словно вопль отчаяния, раздался звон рельса от амбара в имении на поданный с Могилы знак, а через минуту, будто эхо, послышался звон рельса и из центра села, от пожарного сарая. И хоть Мусий ничего не знал об условном значении этих сигналов, однако, выглянув за ворота и не увидев нигде пожара, сразу же понял, что это было как-то связано с немцами, и даже более того — с их приближением к селу. Поэтому появление их колонны из-за пригорка через некоторое время не было для него неожиданностью.

И не было, конечно, неожиданностью для Скоряка, когда, после того как немцы прочесали село, двое из них и третий — полицай пришли за ним. Одно только насторожило его: полицай спросил о Степане, где он, почему дома не видать.

— А Степан тут при чем?! — возмутился отец. — Хоть бы я и вправду натворил чего, сын не отвечает за отца!

— Иди, иди, старый! Да не будь такой разумный! — сказал полицай и прикладом толкнул его в спину.

И это — при всех: при сыне, при старухе и невестке, при внуках. Обида и гнев вспыхнули в сердце старика, но остерегся. Ведь от такого можно всего ждать, еще непотребным словом облает! Ничего не сказал выродку. А заложил руки за спину, как показал ему старший, усатый немец, и неторопливым шагом вышел со двора.

На плотине под вербами остановились, подождали, пока подошла из села целая гурьба арестованных крестьян под немецким конвоем, и все вместе пошли дальше — мимо кузницы в экономию, где расположился карательный отряд оккупантов…

Конец третьей книги

Перевод Н. Головко.

Загрузка...