В отведенном ему новом кабинете второго помощника начальника СОУ Артузов чувствовал себя после напряженной, до поздней ночи, ежедневной работы в КРО словно в тихой заводи. Строгого разграничения обязанностей между первым и вторым помощниками не было. Основное заключалось в том, что в отсутствие Ягоды, когда тот находился в отпуске или в командировке, его обязанности исполнял Дерибас. Терентий Дмитриевич оставался одновременно по–прежнему и начальником Секретного отдела, где и проводил большую часть рабочего времени, оставляя основные заботы по СОУ на Артузова.
Ян Каликстович Ольский (Куликовский) вошел в дела КРО легко и быстро, так как и раньше был тесно связан с контрразведкой по ряду серьезных операций. Поскольку запрета вникать в дела своего бывшего отдела на Артузова наложено не было, он общался с Ольским практически каждодневно, всячески помогал ему, никак не задевая, однако, его самолюбия.
Ольский и сам был крупным профессионалом, руководил отделом уверенно, с сотрудниками, которых знал уже не один год, деловой контакт установил без каких–либо конфликтов. Он всегда относился к Артузову с должным уважением, прекрасно понимал, что произошло с Опперпутом, и не стеснялся обсуждать с Артузовым, как со старым товарищем, возникающие проблемы.
Один из двух секретарей СОУ – давний знакомый и, можно сказать, крестник Артузова – Сосновский часто выезжал в командировки. Разъездная работа вполне соответствовала его интересам и темпераменту. Со вторым секретарем – Павлом Булановым, личностью достаточно скользкой, Артузов держался сугубо официально. В ОГПУ все знали, что Буланов – человек Ягоды, потому старались иметь с ним дело только при крайней необходимости и лишнего в его присутствии не допускали. Зато с единственным оперуполномоченным Борисом Гудзем отношения были прекрасные. Артузов мог на него положиться решительно во всем.
Впоследствии Буланов стал первым секретарем коллегии ОГПУ, секретарем НКВД СССР и по совместительству ответственным секретарем Особого совещания НКВД СССР. Не совершив ничего путного на оперативной работе, он тем не менее благодаря близости к Ягоде получил два знака Почетного сотрудника и… орден Ленина! Правда, высшую правительственную награду страны он поносит на гимнастерке всего лишь пять месяцев. После чего будет арестован, усажен на одну с Ягодой скамью подсудимых и расстрелян в один день со своим бывшим шефом – 13 марта 1938 года…
Спустя некоторое время Артузов все же нашел в своем двусмысленном положении и определенные преимущества. Так, он смог получить более полное, нежели ранее, представление о работе центрального аппарата ОГПУ в целом, особенно тех отделов, которые входили в СОУ. Не чужды были ему и заботы самостоятельного Иностранного отдела, поскольку почти все масштабные операции КРО, вроде «Треста», контрразведчики проводили в тесном взаимодействии с разведчиками и агентурой Трилиссера.
С Михаилом Абрамовичем отношения у Артузова с самого начала сложились вполне товарищеские, несмотря на значительную разницу в возрасте. Трилиссер был членом ВКП(б) с 1901 года! Большего партстажа в ОГПУ не было ни у кого. Даже сам Менжинский вступил в партию годом позже. Худощавый, хрупкого сложения, в круглых очках в простой железной оправе, Трилиссер более всего походил на типичного чеховского интеллигента начала века. Однако за скромной внешностью скрывался опытный профессиональный революционер.
Будучи руководителем Финляндской военной организации РСДРП, Трилиссер участвовал в знаменитом Свеаборгском восстании моряков 1906 года, после чего был осужден к пяти годам каторги и вечному поселению в Сибири.
После окончания Гражданской войны Дзержинский пригласил Трилиссера на работу в ВЧК.
В апреле 1920 года в Особом отделе ВЧК был образован Иностранный отдел для ведения разведывательной работы за кордоном. 20 декабря того же года Иностранный отдел был выделен из Особого отдела в самостоятельное подразделение ВЧК – ИНО. Первым начальником ИНО был Яков Христофорович Давыдов (Давтян), но уже через два месяца его, по тогдашнему выражению, «перебросили» на дипломатическую работу. Начальником ИНО назначили Соломона Григорьевича Могилевского, его помощником – Трилиссера. Однако уже через год Могилевский стал начальником Закавказской ЧК{69}. Начальником ИНО стал Трилиссер. При этом Дзержинский, несомненно, учитывал, что Михаил Абрамович владеет двумя иностранными языками и обладает богатым опытом конспиратора–подпольщика.
Сотрудники центрального аппарата ОГПУ шефствовали над колхозами, создаваемыми в районе поселка Зубалово (где, к слову сказать, была дача Сталина). Руководство этой общественной работой было возложено на Артузова. Столь хлопотным делом Артур Христианович, как истинный крестьянин в бог ведает каком поколении, занимался охотно. По свидетельству Гудзя, колхозы здесь создавались без всякого принуждения местных жителей, тем более что помогали столь сложному процессу с особой осторожностью те чекисты, что сами были выходцами из деревни{70}. Участвовал в этом деле и младший брат Артура Христиановича Рудольф, который очень любил заниматься именно сельским хозяйством и впоследствии, когда Артузов построил себе «дачку» (те самые Лиденоры), более всего похожую на обыкновенный сарай, на участке около десяти соток близ станции Одинцово, стал жить там постоянно. Рудольф устроился на работу в местную артель «Древтара», а все свободные часы и выходные дни возился на участке, разводил овощи и ягоды, а также, к удивлению и даже насмешкам соседей, цветы. Последнее занятие у русских крестьян считалось сущим баловством.
Неподалеку от ОГПУ на Кузнецком мосту располагался так называемый политический Красный Крест (в середине 30–х годов его, разумеется, разогнали). Заведовала им Екатерина Павловна Пешкова – первая жена великого русского писателя М. Горького. Задачей организации было оказание всяческой помощи политическим заключенным.
Артузову было поручено представлять ОГПУ перед этим учреждением. Поручение, прямо сказать, щекотливое, ибо у международной общественности и советской власти, тем более такого ее органа, как ОГПУ—НКВД, всегда существовали значительные, даже принципиально противоположные трактовки самих понятий «политическое преступление» и «политический преступник». Как бы то ни было, Артуру Христиановичу приходилось теперь регулярно и довольно часто встречаться с Екатериной Павловной и ее сотрудниками. Артузов никогда не отказывал Пешковой, всегда лично разбирался с каждой ее просьбой. Если убеждался, что осужденный не виноват, или совершил малозначительное нарушение закона, или достиг преклонного возраста, – старался добиться освобождения или предоставления хоть каких–нибудь льгот в виде разрешения дополнительных передач, свиданий, писем…
Еще одна обязанность – разбор должностных и иных проступков сотрудников ОГПУ с последующим предложением о наложении взыскания или, наоборот, оправдании.
Занятие это было Артузову не по душе, однако к каждому эпизоду такого рода он подходил без предубеждения, с учетом личности провинившегося, степени опасности проступка, то есть справедливо.
Однажды Артузову позвонил дежурный по приемной:
– Тут к вам просится какой–то доцент из Ленинграда. Говорит, по личному вопросу.
– Пропустите…
Ученый из Ленинграда? Интересно, что привело его сюда?
В кабинет вошел молодой, не старше тридцати лет, мужчина. По растерянному выражению лица, неловким движениям было видно, что он очень волнуется.
– Лев Герасимович Лойцянский, – представился вошедший.
В Москву доцента привело крайне неприятное дело. Несколько дней назад его вызвал в ленинградское отделение ОГПУ сотрудник по фамилии Петров. Он учинил Лойцян–скому форменный допрос (хотя и не предъявил никаких обвинений), а затем в категоричной форме предложил стать секретным осведомителем. Дал на размышление несколько дней, но не преминул намекнуть, что в случае отказа его ждут неприятности. Напоследок велел никому о вызове в ОГПУ не рассказывать.
Последнее указание Лойцянский нарушил: выложил все близкому другу, попросил совета. Друг (это была женщина–коллега), подумав, такой совет дала: она рассказала, что перед самой революцией их институт окончил один очень порядочный человек, любимый студент профессора Грум–Гржимайло. Теперь он в Москве, занимает большой пост в ОГПУ…
В тот же вечер доцент выехал в Москву и прямо с вокзала направился по известному адресу.
Через пятьдесят лет Лев Герасимович Лойцянский, уже профессор, так описал этот визит:
«Из–за письменного стола встал и пошел мне навстречу стройный, моложавый, как мне запомнилось, полуседой шатен, с зачесанными вверх волосами и с небольшой бородкой клинышком. Он радушно меня приветствовал, усадил, взял привезенное мною письмо и, деликатно извинившись, стал его читать. По выражению его лица, которое я внимательно изучал, можно было заключить, что письмо его очень обрадовало.
Я коротко рассказал Артузову о себе и деле, приведшем меня к нему. Услышав, что я работаю в Ленинградском политехническом институте, он заинтересовался, знаком ли я с академиком Абрамом Федоровичем Иоффе. Я ответил, что являюсь доцентом по кафедре теоретической механики физико–математического факультета, основателем и бессменным деканом которого состоит А. Ф. Иоффе. Я рассказал, что многим обязан этому выдающемуся физику, привлекшему меня к работе на кафедре и к научной деятельности и оказавшему мне большое доверие, поручая неоднократно замещать его по руководству факультетом во время его отъездов за границу.
Артузов, как оказалось, наш ленинградский политехник–металлург, оживился, узнав об этом, и я почувствовал, что своим ответом очень расположил его к себе. Сославшись на то, что его служебный кабинет – не место для дружеских воспоминаний, он пригласил меня вечером того же дня посетить его дома… Это приглашение меня глубоко тронуло. Я понимал, что у крупного государственного деятеля было не много свободных вечеров и что он, выделяя мне свой вечер, хочет провести его в задушевной беседе о своих ленинградских друзьях, об уважаемом им академике А. Ф. Иоффе, о котором у него сохранились самые теплые воспоминания.
То, что он посвятил этот вечер мне, совсем незнакомому, но, верно, понравившемуся ему с первого, профессионального и острого, взгляда человеку, польстило мне, и я с благодарностью принял приглашение, надеясь глубже узнать этого нового знакомого. Вероятно, у него было при этом и желание отвлечься хоть на один вечер от тяжелых обязанностей начальника контрразведки и окунуться в доброе прошлое.
Я был много наслышан об аскетизме жизни высшего яруса советских деятелей. В то время еще не было персональных дач со специальным штатом слуг, не было и других привилегий, развративших в дальнейшем номенклатурных работников. Посещение квартиры Артузова подтвердило существовавшее в то далекое время пренебрежение удобствами жизни у ленинского окружения. В комнате, в которой принял меня Артузов (она была, по–видимому, единственной в его квартире), стояли продавленный, крытый протертым дерматином диван, обеденный стол. На нем – большой медный чайник, из которого мы с хозяином пили чай, заедая его хлебом. В письменном столе необходимости не было, он имелся в служебном кабинете. Несколько венских стульев с жесткими сиденьями завершали «убранство» комнаты Артузова, и это, совершенно убежден, не было «напоказ». Так действительно жил большой ответственный деятель революции, не придававший никакого значения внешней стороне своего быта.
В моей памяти до сих пор хорошо сохранилась замечательная по своей искренности и задушевности беседа с Ар–тузовым. Он мало говорил о себе, больше вспоминал своих друзей, особенно академика А. Ф. Иоффе, которому он, по своему служебному положению, помогал в осуществлении заграничных командировок. Я узнал, что мой собеседник мечтал стать физиком, а Иоффе поощрял эту мечту, обещая свою поддержку. Но судьба сулила иное. Партия направила его на работу в органы ГПУ, и ему ничего не оставалось, как всецело отдаться этой, по его мнению, необходимой деятельности. Он выбрал фронт борьбы с внешней контрреволюцией и категорически отказался от участия в той внутрипартийной склоке, которую ему навязывало высшее руководство. Артузов тяготился дурной славой «органов», которая день ото дня росла в широких кругах населения. Разгул произвола и беззакония в то время уже давал о себе знать и прикрывался необходимостью повышенной бдительности к надуманным «врагам» Советской власти, что глубоко претило натуре Артузова…
Тогда, во второй половине 20–х годов, я ничего не знал об успехах А. Х. Артузова, например, по ликвидации контрреволюционной эсеровской группы, руководимой Б. В. Савинковым…
О моем деле, послужившем причиной приезда в Москву, и обращения к нему Артузов вспомнил только при нашем прощании. Это было особой деликатностью с его стороны. Он не хотел, чтобы в образовавшихся дружеских отношениях между нами я фигурировал как проситель, а он выполнял роль благодетеля. Это противоречило его характеру. Артузов понял мое отвращение к предложению, сделанному следователем Петровым, и не стал докучать мне рассуждениями об отличии ГПУ от царской охранки и о необходимости для государства иметь такие органы. Он выразил свое недовольство тем, что отдельные агенты на местах, особенно на периферии, превышают данную им власть, вызывая к себе отрицательное отношение со стороны населения. В частности, вернувшись к моему делу, он признал, что привлечение к работе ГПУ осведомителей необходимо, но это допускается только по отношению к деклассированным элементам, бывшим белым офицерам и другим «малоценным» членам общества, но никак не к ученым, представителям литературы и искусства. В заключение он выразил надежду, что этот неприятный инцидент не повлияет на мое отношение к Советской власти. Письмо к следователю Петрову было уже заранее им написано, помнится, красным карандашом на листе бумаги и передано мне без конверта для личного вручения адресату. В этом письме содержался приказ следователю оставить меня в покое и в моем присутствии разорвать протокол допроса, так бездумно мною подписанный…
Как ни радостно мне было избавиться от нависшей надо мной беды, я ушел от Артузова с тяжелым сердцем. Из разговора с ним я понял, что ему часто приходится переживать одиночество в кругу своих соратников. Общение с ним научило меня сдерживаться от огульной отрицательной оценки работников охранных органов. Несомненно, что в этих органах были и достойные уважения люди, но они представляли меньшинство среди извращенных безнаказанностью функционеров, потерявших человеческий облик и легко шедших на бесчестные сделки со своей совестью.
С глубокой грустью я прочел о трагической кончине Артузова, поразившей меня своей драматичностью. Я узнал лучшие стороны личности этого замечательного революционера и государственного деятеля: величие его духа, самообладание и принципиальность…
Вернувшись в Ленинград, я поспешил сообщить по телефону следователю, что у меня к нему письмо от Артузова. Прочитав его, следователь молча вынул из ящика стола протокол моего допроса, показал его мне и, разорвав на клочки, бросил в корзинку. Так же молча он подписал мне пропуск на выход, и больше я с ним не встречался».
…Тем временем в стране начинались большие перемены. И далеко не к лучшему. По мнению автора, которое он ни в коем случае не намерен навязывать читателю, решающий поворот к тяжелейшей для страны и народа ситуации, а для органов государственной безопасности – губительной, начался весной 1928 года. Тогда газеты опубликовали официальное сообщение прокурора Верховного суда СССР, в котором, в частности, говорилось: «Органами ОГПУ при прямом содействии рабочих раскрыта контрреволюционная организация, поставившая себе целью дезорганизацию и разрушение каменноугольной промышленности… »
Назывался и конкретный район, где действовали контрреволюционеры, – Шахтинский в Донецком угольном бассейне.
Сообщение ошеломило страну. Надо напомнить читателю, что освоение Кузнецкого угольного бассейна тогда лишь намечалось (сам город Кемерово, центр Кузбасса, был основан только в 1925 году на месте двух сел), и Донбасс справедливо именовался «Всесоюзной кочегаркой».
Не успело завершиться даже предварительное следствие, а его результат был уже предрешен. 13 апреля 1928 года генеральный секретарь ЦК ВКП(б) Сталин в докладе на активе Московской парторганизации безапелляционно заявил: «Факты говорят, что „шахтинское дело“ есть экономическая контрреволюция, затеянная частью буржуазных спецов, владевших ранее угольной промышленностью».
Это высказывание было равносильно партийной директиве, обязательной к исполнению.
Сегодня широко распространено мнение, что так называемое Шахтинское дело было целиком сфабриковано чекистами из сугубо карьеристских побуждений, приумноженных стремлением угодить вождю. И карьеризм, и подхалимаж действительно сыграли свою роль. Но все обстояло гораздо сложнее. К шахтинскому процессу вполне применим термин «амальгама». Очень интересная штука эта самая амальгама. Обычно так называют сплав ртути с другим металлом, например серебром. Он используется при изготовлении дорогих зеркал. А еще так называют смесь разных материалов, которые растирают тяжелым пестиком в ступке до тех пор, пока она не превратится в абсолютно однородную массу, в которой уже невозможно различить первоначальные компоненты. В данном случае неразличимо для неискушенного глаза были перемешаны правда и ложь, подлинные факты и заведомо фальсифицированное толкование оных.
Хозяйство Донбасса было основательно разрушено Гражданской войной. Многие шахты выведены из строя, штреки и лавы завалены, забои затоплены, шахтное оборудование изношено до предела. В таком же печальном состоянии находились подъездные пути, локомотивы и вагоны, электростанции, котельные. Восстанавливали угольную промышленность Донбасса, как тогда говорили, ударными темпами, что в переводе на нормальный русский язык означало – штопали на живую нитку.
Беда состояла не только в отвратительном состоянии шахт. За годы двух войн в бассейне почти не осталось квалифицированных шахтеров: многие погибли на фронтах, кто стал инвалидом, кто просто подался в иные места. Еще хуже обстояло с инженерно–техническими работниками.
Кадровых рабочих сменили вчерашние выходцы из окрестных деревень. Самым сложным механизмом, с которым им раньше приходилось иметь дело, был обыкновенный плуг. Они сохранили деревенские взгляды и привычки и в шахтерских поселках. Сложной техники они не понимали, не любили ее и даже опасались.
До революции к инженерам относились почтительно. Их было немного, к примеру, строительством довольно крупного моста мог руководить всего один специалист с высшим техническим образованием.
Инженеры, особенно с именем, хорошо зарабатывавшие, нередко входили в состав директоров акционерных обществ и составляли своего рода касту, нередко противопоставлявшую себя дворянству, духовенству, офицерскому корпусу. Большинство инженеров политики чурались. Крупные, зарабатывавшие большие деньги, тяготели к кадетам, выходцы из небогатых семей – к меньшевикам.
У старых рабочих отношения с инженерами были отчужденно–уважительные, каждый из них делал свое дело, и только. Теперь положение изменилось. Новые рабочие относились к инженерам и старым мастерам как к классовым врагам, в лучшем случае – попутчикам. Их презрительно называли спецами (это словцо, кстати, придумали не сами рабочие, а партийные функционеры). Им завидовали – из–за больших заработков, хороших пайков, даже чистой одежды и особенно – сохранившихся кое у кого «инженерных фуражек» с пресловутыми молоточками. (В конце концов их запретили носить, как и нагрудные значки.) К тому же им, как всем крестьянам вообще, была свойственна подозрительность и врожденная, порой неосознанная неприязнь к «чужакам», непонятным для них людям, интеллигентным в особенности.
Когда на шахтах начались одна за другой поломки, аварии, а то и катастрофы с человеческими жертвами, в шахтерской среде сразу возникло твердое убеждение, что это не случайно, что виноваты во всем инженеры, спецы. Никакие аргументы – изношенность оборудования, скверное обслуживание машин и механизмов, низкая квалификация рабочих, пренебрежение ими техникой безопасности – ни на кого не действовали и действовать не могли. Из–за классовой ненависти к эксплуататорам и барам (а для многих шахтеров из деревенских инженеры, раз они не вкалывали в забоях, были бездельниками, барами).
Формированию общественного (точнее, единого) мнения способствовало и объективное обстоятельство: несколько случаев умышленного вредительства на шахтах и иных производствах Донбасса действительно имели место!
Полномочным представителем ОГПУ по Северо–Кавказскому краю уже несколько лет был один из самых известных чекистов страны – Ефим Евдокимов. К моменту перехода в 1934 году на партийную работу он был единственным на все ОГПУ кавалером четырех орденов Красного Знамени.
Начальником экономического отдела у него был Константин Зонов. Надо сказать, что сотрудники ЭКО и в центре, и на местах считали себя обделенными славой и, соответственно, наградами. На фоне лихих парней из КРО, таинственных небожителей из ИНО они ощущали себя жалкими счетоводами кустарных артелей или домкомов. Зонов быстро сообразил, что на общем фоне бесчисленных аварий, низкой производительности труда, несчастных случаев, а также единичных фактов подлинных актов вредительства и саботажа можно слепить громкое, на весь Союз, дело. По принципу амальгамы…
Ефим Евдокимов обладал характером анархистского склада, еще подростком участвовал в баррикадных боях в Сибири, когда разразилась первая русская революция. Был весьма честолюбив и не слишком щепетилен. Образованием Евдокимов обременен не был, но обладал природным умом и сметкой. Евдокимов мгновенно уловил смысл подсунутой ему Зоновым идеи, но опасался, что вытянуть из нее громкое дело не удастся. Приехав в Москву, он доложил свой довольно расплывчатый план Менжинскому. Прочитав список «вредителей» на несколько десятков фамилий, председатель ОГПУ ужаснулся. Во–первых, он не нашел убедительных доказательств их преступной деятельности, во–вторых, понял то, что для Евдокимова не имело особого значения: арест и осуждение (а предъявляемая следствием статья была рас–стрельной) такого числа опытных инженеров и других специалистов могут привести к самым печальным последствиям для всей угольной промышленности Донбасса. В таком случае предъявить обвинение во вредительстве можно будет уже самому Евдокимову. (Так оно и произошло несколько лет спустя: Большой террор нанес непоправимый вред всему народному хозяйству, науке, культуре, здравоохранению, обороноспособности страны. Не говоря уже о том, что жестоко дискредитировал саму идею коммунизма.)
Евдокимов приуныл. Выручил его человек, которого Ефим Георгиевич, мягко говоря, недолюбливал, – Ягода. Заместитель председателя уловил то, чего не учел Менжинский.
Ускоренная индустриализация страны на обломках нэпа продвигалась туго. Так называемые правые – прежде всего редактор «Правды», член Политбюро ЦК ВКП(б) Николай Бухарин, председатель Совнаркома СССР Алексей Рыков и председатель ВЦСПС Михаил Томский – предвидели весьма серьезные трудности на этом пути.
Генсеку надо было оправдаться в глазах масс, он уже был первым лицом в стране, вождем, но еще не успел стать единоличным властелином, полубогом, который мог не считаться ни с кем и ни с чем. «Вредительство» спецов стало бы для него спасительной уловкой. Тем более что отсталые слои населения России охотно приняли бы такое объяснение.
Чтобы все «лавры» не достались Евдокимову и Зонову, Ягода послал в Донбасс двух надежных людей: Абрама Слуцкого, начальника одного из отделений экономического управления, и своего старого приятеля Матвея Бермана (старшего из двух братьев–чекистов). Матвей тогда не был даже сотрудником центрального аппарата ОГПУ, работал во Владивостоке. В горном деле не разбирался, ибо до революции изучал коммерческое дело, однако хорошо понимал главное – чего от него хочет Ягода.
В Москву оба эмиссара вернулись с ворохом доказательств вредительства на шахтах. Заранее они, естественно, убедили сомневавшегося Евдокимова.
Для Менжинского это стало настоящим потрясением. Тяжело больной (бронхиальная астма, грудная жаба, к тому же поврежденный позвоночник), Менжинский уже не в состоянии был противостоять указаниям Сталина и бурной деятельности своего заместителя. Обладая множеством замечательных качеств, Вячеслав Рудольфович, к сожалению, не был наделен от природы сильной волей и твердым характером. А без этих двух достоинств личная порядочность не долго продержится перед мощным натиском давления извне.
В центральном аппарате ОГПУ самым близким по духу к Менжинскому человеком был Артузов. К тому же он был высококвалифицированным инженером – единственным на всю Лубянку! Он тоже не мог представить, чтобы в Донбассе существовала многочисленная подпольная контрреволюционная организация. На таковую непременно вышли бы сотрудники КРО. С другой стороны, он понимал, что совершить акт вредительства на шахте специалисту ничего не стоило. Кроме того, тогда у него не было оснований подозревать Евдокимова в фабрикации дела. Они были давно знакомы, оба принимали активное участие в ликвидации Национального центра – Евдокимов в ту пору возглавлял Особый отдел в Московской ЧК.
Будучи человеком глубоко порядочным, искренне гордящимся своей службой в ВЧК—ОГПУ, Артузов просто не представлял, чтобы кадровые, заслуженные чекисты, с боевым прошлым, могли беззастенчиво фабриковать дутые дела, подводить под расстрельные статьи невинных людей. Таковое просто не укладывалось в его сознании. Эта поразительная наивность дорого ему обойдется…
Процесс над «шахтинцами» начался 16 мая 1928 года. Председательствовал в Специальном присутствии Верховного суда СССР Андрей Вышинский. Государственное обвинение поддерживали Николай Крыленко и Григорий Рогин–ский (прошу читателей запомнить эту фамилию). На скамьях подсудимых сидели более пятидесяти человек. Примечательно, что двадцать три из них категорически отказались признать себя виновными.
Сколь–либо серьезных улик преступной деятельности подсудимых представлено не было. Просто суд все зафиксированные за последнее время факты аварий, несчастных случаев, нарушений техники безопасности, неправильных начислений заработной платы, нарушений трудового законодательства признал результатом их преступной вредительской деятельности.
Приговор огласили 6 июня. Лишь четверо подсудимых были признаны невиновными. То был умный ход Вышинского, он как бы демонстрировал объективность суда: дескать, невиновных мы не наказываем! Скорее всего, эти четверо заранее были отобраны на роль оправданных. Чистейшая судебная демагогия. Зато одиннадцать обвиняемых были приговорены к расстрелу, остальные – к разным срокам заключения.
Сравнительно мягкий по сравнению с последующими политическими процессами приговор объяснялся вовсе не гуманностью генсека: просто тогда он считал преждевременным закручивать гайки до отказа. Пока он выполнял еще программу–минимум: показал свою силу, опрокинул аргументацию «правых», преподал урок технической интеллигенции и чекистам: дескать, вот как надо работать!
Кстати, Сталин своей «гуманностью» решил еще одну важную проблему, которая ранее смутила Менжинского: он сохранил тех «шахтинцев», что не были расстреляны, для работы на тех же шахтах, но уже в качестве заключенных! С полной гарантией, что они будут послушнее овец…
Недаром говорится, что дурной пример заразителен. Вскоре в ряде городов страны прошли открытые показательные процессы «местного значения» с непременным присутствием передовых представителей рабочего класса. С тех пор само слово «вредитель» прочно вошло в народный лексикон.
Все участники Шахтинского дела были награждены: Ягода из второго заместителя председателя ОГПУ стал первым (после смерти Дзержинского эта должность, которую ранее занимал Менжинский, оставалась вакантной), с освобождением от должностей начальника СОУ и ОО. Начальником ОО по совместительству назначили Ольского. Вроде бы номинальное назначение Ягоды фактически означало, что он официально становится преемником Менжинского.
Ефима Евдокимова перевели в Москву и назначили начальником СОУ, однако заместителем председателя ОГПУ (на что он рассчитывал) не сделали. Матвея Бермана перевели с повышением поближе к Москве – заместителем полпреда ОГПУ по Ивановской промышленной области. Всего лишь через год он станет заместителем начальника, а затем и начальником управления лагерей, того самого ГУЛАГа. Не забыли и Слуцкого: его назначили помощником начальника ЭКУ, а через несколько месяцев – помощником начальника ИНО ОГПУ.
На Артузова произвело тягостное впечатление высказывание, сделанное его учителем, профессором Грум–Гржи–майло в октябре 1928 года незадолго до смерти в письме одному из давних друзей, эмигранту: «Все знают, что никакого саботажа не было. Весь шум имел цель свалить на чужую голову собственные ошибки и неудачи на промышленном фронте… Им нужен был козел отпущения, и они нашли его в куклах шахтинского процесса».
Письмо было опубликовано после смерти профессора в эмигрантских газетах, которые регулярно получали и в ОГПУ, и в ЦК ВКП(б). По счастью, Артузов не узнал о реакции на эту публикацию секретаря ЦК Вячеслава Молото–ва, который на одном из партактивов сказал: «Был такой профессор–металлург, Грум–Гржимайло. Ему повезло, что вовремя умер…»
…Еще одно символическое, сегодня сказали бы – «знаковое», событие произошло в 1929 году: секретный арест легендарного Блюмкина. Впрочем, секретным он был лишь для населения страны. Все сотрудники ОГПУ о нем были оповещены, однако со строгим указанием дело не обсуждать и никому вне стен учреждения об оном не сообщать.
…Странные метаморфозы происходили в конце XIX – начале XX века с российскими евреями. Юноши и девушки из богобоязненных, смиренных, забитых семей сапожников, портных, лудильщиков и, что уж совсем удивительно, – зажиточных сахарозаводчиков вдруг словно с ума посходили. Они порывали с семьей, уходили из отчего дома, переставали ходить в шуле, которые в России почему–то называли греческим словом «синагога» – «собрание» (что не очень верно, ибо это место не только собрание верующих, но именно «шуле» – по–немецки и на идиш «школа»).
Эти мальчики и девочки – кто бы мог подумать! – кидались в самые невероятные и опасные приключения. Одни становились пламенными революционерами, вроде Льва Бронштейна–Троцкого, другие – налетчиками, как Михаил Виницкий, более известный под кличкой Мишка Япончик (его прославил на весь мир под именем Беня Крик тоже одесский еврей Исаак Бабель), третьи – фанатичками–террористками, вроде полусумасшедшей Фанни Каплан, той самой, что стреляла в Ленина, четвертые – героями Гражданской войны, как комбриг Митька Шмидт, который пригрозил самому Сталину, что когда–нибудь срежет ему шашкой усы. Ничего удивительного, что генсек «обиделся» и вскоре велел Шмидта расстрелять.
И вот один еврейский юноша из Одессы в неполные двадцать лет добрался до самой Москвы и стал ответственным сотрудником ВЧК. Будучи левым эсером, он, подделав мандат с подлинными, однако, печатями и подписями, проник в здание германского посольства в Денежном переулке, 5, и вместе со своим соучастником, оперативным фотографом ВЧК Николаем Андреевым, убил посла графа Вильгельма фон Мирбаха. Этот теракт стал сигналом к мятежу левых эсеров 6 июля. Звали этого молодого человека Яков Блюмкин. Тем самым он вошел в историю.
Блюмкин и Андреев убили Мирбаха не из хулиганских побуждений, а по приговору ЦК своей партии левых эсеров с целью сугубо политической – доказать, что заключение «похабного» Брестского мира с Германией не вызывалось реальной необходимостью, а было ошибкой Ленина, а также, по возможности, этот «злосчастный» мир сорвать. Поднятый левыми эсерами мятеж был подавлен в считаные часы.
Блюмкину, несмотря на полученные при взрыве брошенной им гранаты ранения ноги, удалось скрыться. Он пробрался на Украину, где принял активное участие в партизанской войне. После освобождения Харькова Красной армией он явился в ЧК и с негодованием выразил свой протест: дескать, Ленин не имел никакого права обзывать его всякими нехорошими словами. После чего объяснил мотивы, которые подвигли его на совершение теракта.
Постановлением ЦИК Блюмкин был амнистирован. Дальнейшее могло произойти либо только в сказке, либо в нашей стране. Блюмкина приняли в ВКП(б), дали ему возможность пройти обучение в Военной академии РККА и зачислили в Иностранный отдел ОГПУ! Его фамилия даже попала в первое издание Большой советской энциклопедии – том на букву «Б» успел выйти в свет при жизни террориста.
Не слишком образованный, Блюмкин, однако, обладал природным умом и разнообразными способностями, которые порой значительно осложняли ему жизнь.
В начале 20–х годов Блюмкин был заметной фигурой в мире московской литературно–артистической богемы. Одно время он даже входил в какое–то поэтическое объединение, поскольку и сам писал стихи. Что удивительно – он дружил с Сергеем Есениным. Тот был убежденным антисемитом, а вот Яню Блюмкина почему–то обожал. Блюмкин не раз участвовал в загулах знаменитого поэта. Когда однажды Есенина арестовала ЧК, Блюмкин под личное поручительство в считаные часы добился его освобождения. Дружил он и с другими знаменитостями: имажинистами Александром Кусиковым, Анатолием Мариенгофом и Вадимом Шершеневичем, журналистом Михаилом Кольцовым, писателем Валентином Катаевым, художником Робертом Фальком. В «Кафе поэтов» на Тверской его часто видели в компании Владимира Маяковского и Сергея Городецкого. Странные, противоречивые отношения были у него с Осипом Мандельштамом. Широко известен скандал Блюмкина с гениальным поэтом, но мало кто знает, что они не раз, и вполне мирно, встречались и в дальнейшем. Блюмкин знавал и Николая Гумилева, которого боготворил. Бывал он в домах Алексея Николаевича Толстого и Алексея Максимовича Горького.
К достоинствам Блюмкина следует отнести его храбрость. Примечательно, что за свою короткую жизнь он был шесть раз ранен (в том числе четырежды – холодным оружием) и четыре раза награжден.
В мае 1920 года корабли Волжско–Каспийской флотилии под командованием Федора Раскольникова{71} совершили легендарный переход из района Баку к иранскому порту Энзели. Здешнюю бухту помимо персидских войск охраняла английская дивизия, усиленная бронеавтомобилями и самолетами.
После того как корабельные пушки подавили батареи противника, на берег был высажен десант под командованием Вани Кожанова{72}. В результате дерзкой операции советской России были возвращены угнанные белогвардейцами под покровительством англичан 23 корабля, плавбаза с четырьмя торпедными катерами, авиатранспорт с четырьмя гидросамолетами, 50 орудий, 20 тысяч снарядов, 20 радиостанций и много другого военного имущества. К тому же Каспийское море отныне стало свободным и безопасным для судоходства. Среди участников операции был и Яков Блюмкин.
Затем Блюмкин объявляется в Монголии. Здесь, правда, дела у него не сложились. Его отзывают в Москву.
Еще один неожиданный поворот судьбы – Блюмкин оказывается в особо секретной экспедиции, якобы научной, в Центральной Азии. Сталкивается там, и вовсе не случайно, с настоящей научной экспедицией знаменитого Николая Рериха.
В последнее время появилось несколько книг и множество журнально–газетных публикаций, в которых довольно убедительно утверждается, что целью путешествия Блюмки–на были поиски загадочной страны Шамбалы. (К слову, подобные экспедиции в Тибет направляли позднее и эсэсовские спецслужбы Генриха Гиммлера.)
Конечно, тибетские тайны, поиски Шамбалы, магические способности лам – вещи невероятно интересные. Для литераторов и журналистов. Но для любой разведки Центральная Азия – это прежде всего стратегически важный регион. Знаменитый русский путешественник генерал–майор Николай Пржевальский свои четыре экспедиции в Центральную Азию совершил не только из любви к дальним странствиям. И Потапов был крупным востоковедом, но – при погонах генерал–лейтенанта Генерального штаба.
В ИНО Блюмкин пользовался репутацией одного из самых результативных и удачливых сотрудников. Несколько лет он работал нелегальным резидентом внешней разведки в Сирии, Палестине, Египте. Сменил не одно имя, в последние годы разъезжал по фальшивому персидскому паспорту под фамилией Якуб Султан–заде.
В 1929 году, возвращаясь с очередным отчетом в Москву, Блюмкин имел глупость «завернуть» в Стамбул, на улицу Исмет–паши, где навестил высланного из СССР Троцкого. Двигали наивным до изумления Блюмкиным, как следует из его допросов, не политические мотивы (в существе партийных, тем более теоретических, разногласий он просто не разбирался), а природная любознательность. После Гражданской войны Блюмкин некоторое время служил при нар–комвоенморе и председателе Реввоенсовета «для особых поручений» и потому относился к Троцкому с глубочайшим почтением. О том, что любой человек, приближавшийся теперь к Льву Давидовичу хоть на версту, рассматривался Сталиным как личный враг, Блюмкин и не подозревал. (Кстати, именно Блюмкин устроил известную личную встречу Троцкого с Есениным, в которой выяснилось, что Троцкий хорошо знает стихи поэта.)
Как бы то ни было, Яков по дурости взялся исполнить личную просьбу изгнанника – доставить в Москву письма к его еще нерепрессированным родственникам. О визите Блюмкина к Троцкому в Москве стало известно едва не в тот же самый день. Лев Давидович был плотно обложен агентами Лубянки.
После нескольких дней разработки Блюмкина арестовали. Допросы вел заместитель начальника Секретного отдела ОГПУ Яков Агранов. Блюмкин хорошо знал его не только по службе, но и по частым сборищам у Маяковского и Бриков («Дорогому Блюмочке» – так подписывал ему поэт книжки своих стихов). Агранов был следователем опытным, коварным и подлым. Свою карьеру он начал с того, что, расследуя «дело Таганцева», подвел под расстрел среди многих других одного из крупнейших российских поэтов Николая Гумилева, которого так любил Блюмкин.
Дело было представлено таким образом, что Блюмкин якобы являлся курьером между Троцким и руководителями троцкистской оппозиции в СССР. Поначалу ничто не предвещало жестокой расправы, тем более что и Трилиссер, и Менжинский были против применения крайних мер по отношению к сумасбродному, но ценному сотруднику. Но Ягода 3 ноября на коллегии ОГПУ огласил личное распоряжение Сталина, не подлежащее пересмотру.
Блюмкина расстреляли. Существует миф, что перед казнью, прежде чем грянул залп, Блюмкин крикнул отделению красноармейцев: «По революции пли!» Это именно красивый миф, не более. Казни как определенного законом ритуала ни в ОГПУ, ни впоследствии в НКВД—МГБ не существовало. Не выстраивали отделения бойцов, не завязывали обреченному глаза. В приговоре указывалось: «ВМН». Человека со связанными руками заводили в специальное помещение, и палач, стыдливо именуемый исполнителем, стрелял ему в затылок из нагана. Только и всего…
То был первый случай, когда члена ВКП(б) расстреляли не за уголовное преступление или за доказанный шпионаж, а за принадлежность (причем недоказанную) к оппозиции. Иначе говоря – за инакомыслие. Хотя, по сути дела, никаким оппозиционером Блюмкин конечно же не был.
Ответственные сотрудники центрального аппарата ОГПУ, в том числе и Артузов, были в шоке. Споров в коридорах, разумеется, не было. Все понимали, что смертный приговор, явно неадекватный допущенному служебному проступку, есть не что иное, как жесткое предостережение. Оно означало, что отныне малейшее отклонение от так называемой генеральной линии партии может быть приравнено к государственной измене…
Но вот что удивительно: примерно в то же время «отклонение от линии» допустил… заместитель председателя ОГПУ Генрих Ягода. И ему это сошло с рук. Тогда.
Но – по порядку.
Партийная организация ОГПУ по тогдашнему территориальному делению Москвы входила в партийную организацию Сокольнического района. Ягода, Трилиссер, еще несколько сотрудников ОГПУ являлись членами райкома ВКП(б), первым секретарем которого был Борис Гибер, по своим воззрениям примыкавший к правым. Коммунисты ОГПУ, во всяком случае те, кто входил в состав парткома или партбюро отделов, знали, что по некоторым вопросам Ягода сочувствовал правым уклонистам и был в весьма дружеских отношениях с Гибером. Особого внимания на это на Лубянке никто не обращал, хватало собственных забот, к тому же иногда правые высказывали достаточно разумные предложения. Да и большого греха в том не видели – ведь Бухарин, Рыков, Томский из партии исключены не были, продолжали занимать высокие посты.
И вдруг, достаточно неожиданно для всех, в отсутствие Ягоды (тот был на отдыхе в Крыму) Трилиссер, известный своей ортодоксальностью в партийных вопросах, на собрании партактива ОГПУ резко обрушился на Ягоду, обвинив его в отступлении от генеральной линии, в правом уклоне и тому подобных грехах. Ягода часто бывал у Гибера дома, и Трилиссер заявил, что под предлогом семейных праздников на квартире секретаря райкома происходят сборища правых. Затем Трилиссера вообще «понесло»: он потребовал, чтобы на партийных собраниях шире развертывались большевистские критика и самокритика, чтобы подвергались оным не только поведение сотрудников в коллективе и моральный облик, но и служебные ошибки, упущения. И это в учреждении, где сотрудник не имел права поинтересоваться, чем занимается его товарищ за соседним столом!
Большинство участников собрания недоуменно молчали, должно быть, размышляя: что стояло за выступлением Трилиссера, так яростно накинувшегося на всесильного Ягоду?
Им и в голову не могло прийти, что Михаил Абрамович поступил так, следуя собственным принципиальным соображениям, без подсказки сверху.
К удивлению многих, Артузов выступление Трилиссера осудил. Он не стал выяснять, был ли Ягода правым уклонистом или нет, сказал другое: Ягода утвержден в своей должности решением Центрального Комитета партии и, следовательно, является его представителем в ОГПУ. Потому вопрос о том, уклоняется ли он от генеральной линии, должен решать ЦК. Это не чекистское дело. Что же касается критики и самокритики в отношении служебных дел, то это предложение «ни в какие ворота не лезет». Работа в ОГПУ носит совершенно секретный характер. Тут критика и самокритика возможны только по вертикали «начальник – подчиненный». Внезапную и бурную активность Михаила Абрамовича Артузов ядовито назвал «трилиссеровой лихорадкой».
По сути дела, Артузов защищал не персонально Ягоду, а нормальную рабочую обстановку в ОГПУ от внутрипартийных дрязг и свар.
Между тем нашелся доброхот, который помчался в Крым и рассказал Ягоде о том, что произошло. Ягода отнесся к происшедшему серьезно, понимая, что в ЦК уже в курсе дела, а как отнесется к этому Сталин, можно только гадать. Он прервал отпуск и выехал в Москву. Прямо с Киевского вокзала отправился к секретарю ЦК партии Лазарю Кагановичу. Они познакомились в Петрограде в конце 1917 года. Кагановича, как и Ягоду, также бывшего солдата, перевел из Гомеля в Петроград на рядовую партийную работу Яков Свердлов, ведавший всеми большевистскими кадрами. Свердлова уже давно не было в живых, но из чувства благодарности к нему Каганович, выдвинувшийся в число самых влиятельных «вождей» (тогда это слово применялось не только к Сталину, но ко всем руководителям страны), частенько поддерживал Ягоду в ЦК. И на этот раз Каганович доложил о происшедшем Сталину, постаравшись, как мог, выгородить Ягоду.
Сталину вся история очень не понравилась. Во–первых, определять, кто в партии правый уклонист, а кто левый, было его прерогативой и в подсказке Трилиссера он не нуждался. Во–вторых, он считал недопустимым, чтобы в таком серьезном учреждении, как ОГПУ, разводились склоки и дрязги. В этом он был прав. Некая «правизна» Ягоды к тому же его даже устраивала. Генсек всегда придерживал некоторый компромат на всех сколь–либо ответственных работников. К примеру, он прекрасно знал, что Андрей Вышинский, будущий генеральный прокурор, министр иностранных дел и заместитель председателя Совета министров СССР, летом 1917 года подписал ордер на арест… В. И. Ульянова (Ленина). Вышинскому, в свою очередь, было известно, что Сталин это знает, а потому вел он себя соответственно…
Генеральный секретарь счел, что сосуществование Ягоды и Трилиссера в ОГПУ нецелесообразно. А поскольку Ягода был ему на данном этапе нужнее, он Трилиссера с Лубянки убрал, назначив его заместителем наркома Рабоче–Крестьянской инспекции РСФСР. Позднее он работал в Коминтерне под фамилией Москвин. Арестовали Трилиссера в 1938–м, но расстреляли только в 1940 году.
Новым начальником ИНО в ранге заместителя председателя ОГПУ был назначен Станислав Адамович Мессинг, уже восемь лет работавший полномочным представителем ОГПУ в Ленинграде. Крепкого телосложения, крупноголовый лысеющий латыш считался одним из самых авторитетных и дельных руководителей. Как и Трилиссер, он был революционером со стажем.
Заместителем начальника Иностранного отдела с 1 января 1930 года Менжинский по согласованию с ЦК назначил Артузова. Председатель здраво рассудил, что хватит одному из сильнейших сотрудников центрального аппарата ОГПУ заниматься второстепенными, в сущности, делами. Так началась работа Артузова в разведке, которой суждено было продлиться ровно семь лет. Семь – цифра, справедливо считающаяся у многих народов с древних времен и до наших дней магической…
Тогда же Терентий Дерибас, всегда стремившийся к самостоятельной работе, был направлен полномочным представителем ОГПУ по Дальневосточному краю. Его место первого помощника начальника СОУ занял Ян Ольский, остававшийся по совместительству начальником ОО и КРО. Впрочем, меньше чем через год ОО, КРО и Восточный отдел были слиты в Особый отдел. Начальником нового ОО был назначен Ольский, заместителем – Пузицкий, помощником – Стырне.
…Вслед за Шахтинским последовало еще одно громкое дело, аналогичное по методике и социальному составу подсудимых. Известные в своем кругу специалисты были представлены законченными врагами и вредителями. Действительно, многие специалисты старшего возраста брюзжали, порой даже злорадствовали по поводу некомпетентности властей, допускавших не только серьезные просчеты, но и явные глупости.
Дальше кухонных пересудов эти спецы, разумеется, не шли, играть в оппозицию существующему строю не собирались и не смели мыслить о каком–либо вредительстве, тем более заговоре. При всей своей политической наивности они были достаточно реалистичны. Некоторых, впрочем, вполне удовлетворяло их положение – относительное благополучие, элитность, порой даже почести, привилегии, ордена. Реальные контрреволюционеры из этой среды давным–давно были обезврежены действиями ВЧК—ОГПУ, или эмигрировали, или смирились.
Тем не менее Сталин боялся этих людей, и вовсе не из–за своей параноидальной подозрительности (диагноз достаточно сомнительный). Он опасался весьма вероятного их воздействия на поколение новой, уже советской, интеллигенции, особенно технической, а также на ту часть партийного и советского аппарата, которая, в отличие от «райкомщиков», была занята в сфере реального производства, науке, образовании, здравоохранении. Он чувствовал, что именно на эти круги опираются его противники в самой ВКП(б), в первую очередь правые.
Процесс над так называемой Промпартией, которой на самом деле никогда не существовало, был ему столь же необходим, как судилище над «шахтинцами».
Промпартию представили как настоящую политическую партию, со своей идеологией, программой, целями. Потому на скамье подсудимых оказались не десятки, как по Шах–тинскому делу, а лишь восемь человек, своеобразный центральный комитет. Остальные (сотни, а если потребуется, то и тысячи) будут «добраны», то есть арестованы позднее, в зависимости от обстоятельств.
На сей раз Сталин предопределил не только приговор суда, но и задачи следствия. В секретном письме к Менжинскому он четко указал, что именно следовало предъявить арестованным, какие именно показания и кто должен дать и т. д. Это означало, что следователи должны были не столько допрашивать фигурантов, сколько получать от них подтверждение заранее сформулированных показаний.
Уже физически ослабленный и морально надломленный Менжинский беспрекословно принял указания генсека к исполнению.
Примерно тогда же ОГПУ раскрыло якобы контрреволюционную Трудовую крестьянскую партию. Был арестован ее «руководитель» – известный экономист Николай Дмитриевич Кондратьев. Отведенную ему роль председателя обусловила его «колоритная» биография: когда–то он был эсером (как почти все аграрии) и даже товарищем министра продовольствия во Временном правительстве. В настоящее время являлся профессором Московской сельскохозяйственной академии, директором Конъюнктурного института при Нар–комфине, несколько ранее начальником управления экономики и планирования Наркомзема. Под его руководством был разработан первый перспективный план развития сельского и лесного хозяйства страны на 1924—1928 годы. Арестовали и крупнейшего специалиста в области крестьянской экономики, в частности сельской кооперации, также профессора сельскохозяйственной академии Александра Васильевича Чаянова{73}. В тюрьму обоих профессоров привела именно их репутация. В эпоху «великого перелома» – сплошной коллективизации и ликвидации кулачества как класса – хорошие специалисты в области кооперирования сельского хозяйства были для Сталина лишь помехой.
Генсек дал указание ОГПУ связать Трудовую крестьянскую партию с контрреволюционным Союзом инженерных организаций (Промпартией). Такого союза никогда на самом деле не существовало, правда, разговоры о желательности создания подобной организации велись, но не как политической партии, а вроде профсоюза. Только и всего. Ничего антисоветского в этом, разумеется, не было.
В программу Промпартии Сталин велел включить новый по сравнению с «шахтинцами» пункт. Если те ожидали интервенции и возвращения старых хозяев, а пока занимались потихоньку вредительством, то деятели Промпартии уже активно сотрудничали со спецслужбами капиталистических стран и интервенцию готовили активно. На это они якобы получали деньги, как от иностранных правительств, так и от эмигрантского Торгпрома.
Торгово–промышленный и финансовый союз (Торгпром) был образован в Париже в 1920 году по инициативе крупнейшего российского предпринимателя Н. X. Денисова. Вошли в него такие «денежные мешки» (в России их называли не миллионерами, а миллионщиками, что звучит гораздо выразительнее), как А. О. Гукасов, С. Г. Лианозов, Л. А. Манташев, Г. А. Нобель. Цель Торгпрома – содействие реставрации капитализма в России. Именно капитализма, поскольку никто из названных лиц монархистом не был. Деньги у Торгпрома на первых порах были, и солидные, в основном – старые вклады в надежных европейских банках.
Заседание Специального судебного присутствия Верховного суда СССР по делу Промпартии открылось в Москве 7 декабря 1930 года под председательством Андрея Вышинского. Одним из государственных обвинителей был все тот же Николай Крыленко. Сегодня мало кому известно, что знаменитый некогда прапорщик Крыленко, ставший первым советским главковерхом, должен в равной степени с Вышинским считаться автором пресловутой теории «признание – царица улик». Сомнительный приоритет Вышинского зиждется на том, что в своей карьере он достиг чрезвычайных высот. Николай Крыленко, в ту пору нарком юстиции СССР, был расстрелян в 1938 году, после признания всех предъявленных ему обвинений. Вот так довелось ему «оценить» в полной степени практическое применение собственной теории.
Самой крупной фигурой на скамье подсудимых был директор Теплотехнического института профессор Леонид Рамзин, в свое время – член ленинской комиссии ГОЭЛРО, член Госплана СССР и Высшего совета народного хозяйства (ВСНХ). Создатель нацистской системы тотальной пропаганды доктор Геббельс утвердил в качестве принципа своей деятельности тонкое наблюдение: чем чудовищнее ложь, тем быстрее, легче, а главное – охотнее в нее поверят массы. Сталин это понял раньше Геббельса. В таком вопросе мелочиться нельзя. Нужно ошеломить народ громкими именами, первыми лицами в сфере своей деятельности. Тогда массы ужаснутся и – поверят…
Отчасти именно поэтому в числе «врагов народа» оказались всенародно известные Маршал Советского Союза Василий Блюхер, первым получивший все тогдашние наши ордена: Ленина, Красного Знамени (целых четыре!) и Красной Звезды, академик Николай Вавилов, авиаконструктор Андрей Туполев, режиссер Всеволод Мейерхольд, журналист Михаил Кольцов, популярнейшие футболисты московского «Спартака» братья Старостины.
В среде технической интеллигенции такой фигурой был талантливейший Леонид Рамзин. Но о нем – несколько позже. А сейчас об Артузове.
Как уже известно читателю, в те времена в системе ОГПУ не существовало самостоятельного следственного отдела. Каждое дело вели сами оперативные работники либо, в зависимости от его важности, руководители подразделений и отделов. Включение в следственную бригаду по серьезному делу (особенно если ожидался публичный процесс) рассматривалось сотрудниками как своего рода поощрение и знак особого доверия со стороны начальства. Если фигурантов по делу набиралось много, к следствию привлекали сотрудников разных отделов.
Дела «шахтинцев» и Промпартии курировал сам Ягода, он же своими приказами назначал следователей, в основном сотрудников Экономического управления, почуявших приближение своего звездного часа. Тем самым эти сотрудники вместе с Ягодой разделяли ответственность и за ведение предварительного следствия, и хода процесса.
Возможно, именно для привязывания к себе достаточно своенравного Артузова, всегда имевшего собственное мнение по любому вопросу, Ягода приказал Артуру Христиановичу подключиться к следствию. При этом он проявлял видимость объективности: как–никак Артузов был квалифицированным инженером.
Подчиняясь приказу, Артузов в течение нескольких дней знакомился с оперативными материалами, принимал участие в допросах. За годы работы в Особом и Контрразведывательном отделах Артузов участвовал во множестве следственных действий, проводил и допросы, и очные ставки, предъявлял документальные и вещественные улики, сверял показания фигурантов. Он прекрасно улавливал фальшь в ответах подследственного, отличал оговор от правдивого признания, умел находить и отягчающие, и смягчающие обстоятельства, не боялся прекращать дело, если убеждался в невиновности арестованного.
Но в данном случае – с Промпартией – у Артузова возникли достаточно обоснованные сомнения. Некоторые появились именно как у инженера, другие – как у второго по рангу руководителя советской внешней разведки.
По чистосердечным показаниям обвиняемых, в частности главного из них – Рамзина, основную долю финансовой поддержки они получали от Торгпрома, персонально – от его видного деятеля Сергея Николаевича Третьякова, которого в случае успеха государственного переворота прочили в министры торговли и промышленности нового правительства России.
Заместитель председателя Торгпрома Третьяков был фигурой во многих отношениях примечательной. До революции – один из богатейших фабрикантов–текстильщиков. Его льняные ткани пользовались доброй репутацией и в России, и за границей. Ему принадлежали Большая Костромская льняная мануфактура и крупные земельные участки с домами, другими постройками. Его дед, бывший московский городской голова Сергей Михайлович Третьяков, вместе с братом Павлом основали и безвозмездно передали в дар столице знаменитую художественную галерею, поныне носящую их имя.
Сергей Николаевич был женат на красавице Наталье Саввишне Мамонтовой, дочери не менее знаменитого московского предпринимателя и мецената. Он и сам был красивым, хорошо образованным человеком, владел несколькими иностранными языками.
Во время мировой войны, а также при Временном правительстве Третьяков занимал важные посты председателя Высшего экономического совета и Главного экономического комитета.
После Октября он перевез семью в Париж, а сам вернулся в Россию и был, правда, всего десять месяцев заместителем председателя Совета министров и министром торговли и промышленности в последнем правительстве Колчака.
После разгрома белых армий в Сибири Третьякову удалось бежать и окольными путями вернуться в Париж. Здесь он стал заместителем председателя Торгпрома, а со временем его фактическим руководителем.
Но самое удивительное заключается в том, что к началу фабрикации дела Промпартии, а затем и суда над нею этот убежденный враг советской власти уже являлся… агентом разведки ОГПУ, в которой проходил под псевдонимом Иванов.
К концу 1928 года дела Третьякова стали совсем плохи. Собственных средств у него уже не было, приходилось перебиваться случайными заработками. В эмигрантском движении, особенно после провалов Савинкова и Рейли, он разочаровался. К этому добавились и нелады в семье – Третьяков теперь жил отдельно от жены и детей. Отчаявшись, он даже решился на самоубийство, но в последний момент его успели вынуть из петли.
Парижская резидентура ИНО уже давно получила распоряжение Менжинского проникнуть в Торгпром. Перебрав несколько кандидатур из числа деятелей этой организации, резидент ИНО Владимир Борисович Янович{74} остановил свой выбор на Третьякове. И не прогадал. Третьяков охотно пошел на сотрудничество, к тому же ему положили вполне приличное по тем временам жалованье, что, кстати, помогло восстановить семью.
Агентом Третьяков–Иванов оказался весьма ценным: компетентным, умным и честным. Резидентура в этом неоднократно убеждалась, когда могла перепроверить его информацию через другие источники. В частности, от Третьякова внешняя разведка достоверно знала, что Торгпром давно разорен, не имеет денег даже на выплату жалованья сотрудникам; этим, в частности, объяснялось и бедственное материальное положение Третьякова. Следовательно, никаких денег от Торгпрома Промпартия никак получать не могла.
Вкупе с другими соображениями, например, категорическим опровержением всех предъявляемых ему обвинений ответственным работником Госплана СССР Виктором Ларичевым, Артузов пришел к выводу, что здесь что–то не так. Разговора с Ягодой у него не получилось, тогда Артузов пошел к Менжинскому. Председатель ОГПУ не имел права сообщать ему о секретных и категоричных указаниях Сталина, но пошел навстречу просьбе Артузова и освободил его от участия в следствии.
Естественно, при такой подготовке процесса не обошлось без накладок. На одном из заседаний суда выяснилось, что известный русский миллионщик из старообрядцев, вовремя уехавший в эмиграцию, Павел Рябушинский никак не мог в 1927—1928 годах передавать деньги для Промпартии, поскольку еще в 1924 году умер.
В Париже, уже после того как его имя было упомянуто на суде, Третьяков заявил резиденту ИНО, что не только не передавал Промпартии денег по причине их полного отсутствия, но даже никогда не слышал фамилий обвиняемых, с которыми он якобы поддерживал связь. (К слову сказать, упоминание фамилии Третьякова на процессе едва не привело к разоблачению ценнейшего агента французской контрразведкой, причем самими эмигрантами.)
Пятеро обвиняемых по делу Промпартии были признаны «главарями подпольной контрреволюционной шпионско–диверсионной организации, основанной при поддержке империалистических держав еще в 1920 году», и приговорены к расстрелу. Еще трое – к тюремному заключению.
Трудно сказать, почему Сталин в последний момент изменил свое решение. Может, предвидел неблагоприятную реакцию Запада или в тот момент ему было выгодно проявить милосердие. Как бы то ни было, Президиум ЦИК, учитывая полное признание обвиняемых и раскаяние, заменил расстрел на десяток лет тюремного заключения.
Показательна судьба главного «героя» судебного процесса – Леонида Рамзина. Он действительно был крупнейшим теплотехником, с первых лет советской власти относился к ней вполне лояльно, даже доброжелательно. В свое время Ленин, невзирая на сопротивление Сталина, разрешил ему выехать за границу для лечения серьезной болезни.
После вынесения приговора Рамзин был определен в одно из научно–производственных учреждений ОГПУ (впоследствии они были прозваны «шарашками»), где продолжал работать по специальности. В 1936 году по распоряжению Ягоды (разумеется, санкционированному в верхах) он был досрочно освобожден. Далее, можно сказать, начались чудеса. Рамзина награждают орденами Ленина и Трудового Красного Знамени; без защиты диссертации присваивают ученую степень доктора технических наук; сконструированному им прямоточному котлу официально дают наименование «система Рамзина». Наконец, вручают Сталинскую премию первой степени, денежная часть которой тогда равнялась примерно десятилетнему окладу профессора университета{75}.
Судьба Сергея Третьякова сложилась не столь удачно. Его активное сотрудничество с советской внешней разведкой, базировавшееся уже не только на материальной, но и патриотической основе, длилось десять лет, вплоть до оккупации Парижа немцами.
В 1934 году Третьяков, чьи денежные дела пошли на поправку, купил несколько квартир в доме 29 по рю де Колизе. К этому времени РОВС тоже обнищал, и преемник Ку–тепова на посту председателя генерал–лейтенант Евгений Карлович Миллер искал помещение подешевле. Третьяков и предложил ему квартиру по сходной цене прямо под собственной.
Когда немцы вошли в Париж, Третьяков чем–то вызвал их подозрение. Гестаповцы провели в его квартире тщательный обыск и обнаружили в помещениях РОВС и Торгпрома (тоже снявшего в этом доме кабинет, в котором проводились заседания его правления) тщательно замаскированные микрофоны. Провода вели в расположенный выше кабинет Третьякова. Немцы арестовали Сергея Николаевича и отправили в Германию, в концентрационный лагерь Ораниен–бург. Здесь его расстреляли 16 июня 1944 года.
Из ряда новейших газетно–журнальных публикаций, а также встреч и бесед с читателями автор сделал для себя неожиданный вывод. Оказывается, значительная часть нашего населения, особенно молодые и совсем юные люди, искренне полагает, что именно большевики свергли царя в России, что и является их главной исторической виной. Эти читатели и не подозревают, что к свержению самодержавия коммунистическая партия (тогда называвшаяся иначе, но это не важно) не имела никакого отношения. Его вообще никто не свергал. Оно рухнуло само собой в феврале (по старому летосчислению) 1917 года, как само падает с дерева перезревшее, к тому же гнилое яблоко. Император Николай II самолично отрекся от престола, как он заявил, во благо всенародное.
При сем историческом событии в салон–вагоне императора не присутствовали ни Ленин, ни Троцкий, ни Сталин. Были там два официальных представителя Государственной думы – Шульгин и Гучков, причем первый, как уже известно читателю, был убежденным монархистом. Другое дело, что на совести большевиков – расстрел в Екатеринбурге Николая II с женой, детьми и несколькими приближенными, а также убийство еще нескольких великих князей и князей дома Романовых.
И не коммунисты–большевики крушили, жгли дворянские поместья. И не большевики тогда же начали уничтожать деревенские храмы. Весь этот вандализм свершался руками самих крестьян: сказалась вековая ненависть прежде всего именно к помещикам, не забыты еще были времена крепостного права, когда лица благородного сословия продавали свои «души», словно товарный хлеб, заставляли молодых матерей выкармливать грудью породистых щенков, пороли на конюшне за малейшую провинность. И к батюшкам православным относились вовсе не как к наставникам духовным, а как к тем же управляющим имениями, исправникам, владельцам поместий и лесных угодий. Классовая ненависть в крестьянстве копилась веками и выплеснулась наружу в 1917 году похлеще, чем в пугачевщину. Кровопролитная мировая война за неведомые простому люду Дарданеллы лишь усугубила массовое озлобление, довела до настоящего изуверства.
Давно подмечено: во всех революциях всегда, прежде всего и в наибольшей степени виноваты правящие классы и сословия, со всеми тяжкими последствиями для обеих противостоящих в этой самой революции и непременной вслед Гражданской войне сторон.
Сегодня во многих серьезных трудах, не говоря уже о «макулатурных» изданиях, в жизнеописании последнего российского императора делается упор на то, каким хорошим семьянином был Николай, благородным и добрым человеком. Возможно. Но этих качеств недостаточно, чтобы достойно править огромным, многонациональным государством. А правителем он был никудышным. Потому–то, скорее всего, в роковые февральские дни ни один, даже самый ярый монархист, тот же Шульгин, не вступился за своего государя.
Никто сегодня не возлагает вину за гибель Романовых на Временное правительство всех составов. Между тем за семь месяцев существования Российской республики все члены царствующего дома вполне могли покинуть страну и спасти свою жизнь. Если бы не воспрепятствовало этому именно Временное правительство, уславшее Николая с семьей вначале в Тобольск, а затем в Екатеринбург. Лишь несколько великих князей и княгинь либо сами успели уехать за границу, либо уже находились там ранее.
Могла бы сохраниться в России демократическая республика в 1917 году, если бы?.. Могла, вполне могла. Если бы не пресловутое «если бы…». Этих «если бы», по мнению автора, можно насчитать по меньшей мере два. Первое – если бы Временное правительство претворило в жизнь хотя бы некоторые из чаяний измученного народа (вернее, народов) Российской империи. Прежде всего, прекратило бы кровопролитную войну. Заключило бы с немцами и их союзниками мир, как тогда говорили, «без аннексий и контрибуций», чему противились страны Антанты, поскольку тогда им пришлось бы воевать на Западном фронте без отвлечения значительных сил немцев и австрийцев на фронте Восточном. Те же французы уже после Версаля признавали, что в этом случае немцы взяли бы Париж за две недели. Если вдуматься, то неизбежно придешь к выводу, что «демократические» державы – Англия, Франция, а затем и США – начали интервенцию в советскую Россию вовсе не для реставрации монархии, а для предотвращения ее выхода из войны на основе Брестского мира.
Ну а немцы, может спросить читатель, как объяснить немецкое вторжение восемнадцатого года? И это легко объяснить. Кайзер Вильгельм менее всего был настроен на восстановление престола своего кузена Ники. Причина германской агрессии – самого обыденного свойства. Германская империя была к тому моменту истощена едва ли не в большей степени, чем Россия. Ее сырьевые, продовольственные, топливные ресурсы, не говоря уже о людских, приближались к нулевой отметке. (Вспомните хотя бы романы столь популярного у нас Ремарка.) В Германии начинался настоящий голод. А тут вдруг появилась возможность заполучить нашу пшеницу, мясо, уголь, железную руду без особых усилий и потерь! Это позволяло продолжить войну на Западном фронте.
Второе «если бы… » – если бы Временное правительство осуществило земельную реформу. Оно сразу и навсегда завоевало бы поддержку миллионов крестьянских семей. И никакие большевики не смогли бы тогда совершить Октябрьский переворот, суть которого сводилась к тому, что они просто подобрали власть, которая «валялась» на мостовой Дворцовой площади. Провести земельную реформу пообещали крестьянству большевики, причем программу оной они взяли у… эсеров. Ибо те, разработав программу, палец о палец не ударили для претворения ее в жизнь. Она осталась такой же бесхозной, как и государственная власть. Большевики не поленились, чтобы нагнуться и подобрать их.
Вооруженное вмешательство иностранцев во внутренние российские дела не могло не «вдохновить» и собственную контрреволюцию. Автор берет на себя смелость утверждать, что без интервенции не было бы и трехлетней Гражданской войны в России или, во всяком случае, она не приобрела бы столь масштабного и жестокого характера, не вызвала бы такого непримиримого противостояния в обществе.
По злой иронии и вышло, что только советская власть могла в тот период спасти российскую государственность от полного развала, превращения ее в конгломерат неких марионеточных образований, находящихся в кабальной зависимости от более сильных иноземных хищников.
Большинство народа все это поняло и поддержало советскую власть как свою собственную. И не только так называемые простолюдины, но и многие интеллигенты, служащие, офицеры, даже генералы. Пожалуй, лишь одно сословие с самого начала не признавало Советы – духовенство всех конфессий. Оттого–то священнослужители также с самого начала были особо ненавидимы большевиками. Что касается коммунистов – так они же не с Марса свалились на несчастную Россию. И не франкмасоны заслали их – наоборот, масонами являлись многие представители именно правящих классов и сословий, к примеру, последний премьер Временного правительства Александр Керенский. Подавляющее большинство членов РКП(б) уже в годы Гражданской войны составляли выходцы из рабочих и крестьян–бедняков, их и в партию принимали на льготных, по сравнению с желающими из иных кругов общества, условиях. Отсюда и крайне низкий средний образовательный ценз, и своеобразный менталитет, сохранившийся и по сей день у самых «левых–левых» слоев населения и их лидеров. А посему, справедливо требуя от нынешней КПРФ публичного покаяния за преступления, совершенные ее предшественницей ВКП(б)– КПСС, мы требуем покаяния от собственных дедов и отцов. Значит, от самих себя, их прямых потомков. Это уже сущая бессмыслица. Так что не стоит заниматься самообманом.
Перечитывая труды Ленина, автор сделал неожиданное для себя открытие. Действительно, великий борец за дело пролетариата всю жизнь боролся. Но с кем? С народничеством, меньшевизмом, оппортунизмом, эмпириокритицизмом, идеализмом, синдикализмом, анархизмом, бундовцами, эсерами, оппозицией и пр. Но менее всего – с самодержавием, его он в основном гневно клеймил и призывал свергнуть.
Ленин презирал и ненавидел парламентаризм, считая его буржуазным обманом рабочего класса, как и все законодательство западных стран в целом. Но сколь–либо ясного представления о том, каким должно быть государственное устройство России после революции, у него не имелось. Знаменитые Советы (сегодня это уже позабыто) – вовсе не ленинское изобретение. Они возникли в ходе первой русской революции стихийно. Ленин лишь уцепился за идею как за модель будущего государства. Их органический порок – слияние законодательной и исполнительной власти – его устраивал, поскольку позволял правящей Коммунистической партии контролировать в одном лице обе власти. Третья власть – судебная – его не интересовала, поскольку в условиях диктатуры, то есть государственно утвержденного насилия, она либо отсутствовала вовсе, либо превращалась в чистую фикцию.
О коммунизме как об общественном строе Ленин в своем многотомном наследии тоже не оставил ничего конкретного, разве что высказал замечательную идею использовать золото исключительно для изготовления унитазов уличных туалетов.
А ведь тогда крупнее Ленина ни в России, ни во всем мире мыслителя не было! Ни при его жизни, ни после смерти, до самого конца ушедшего XX века. Все остальные, даже официальный «теоретик» партии (по совместительству ее «любимец») Бухарин, были просто карликами! Что уж тут говорить о таком ничтожестве, как последний «теоретик» КПСС Михаил Суслов.
Будущая трагедия самой Коммунистической партии, Советского государства, а главное – народов, населявших СССР, была заложена в крайней нетерпимости Ленина к малейшему инакомыслию. Несогласный с его мнением в рядах собственного ЦК по любому вопросу становился личным врагом «самого человечного». Это стало характерной «особенностью» Коммунистической партии, ее руководства, вождя. У Сталина эта нетерпимость приобрела уже патологический характер: своих инакомыслящих или подозреваемых в этом он уничтожал физически.
По мнению автора, загнивание партии, следовательно, размывание почвы под фундаментом всего здания Советского государства было предопределено резолюциями X съезда РКП(б) 1921 года, запретившими всякую фракционную деятельность внутри самой партии. На самом деле речь шла вовсе не о каких–то «фракциях», якобы способных привести к расколу РКП(б), но о любой деятельности или позиции, не совпадающей с «генеральной линией». Если учесть, что все другие политические партии, даже социалистического толка, были одна за другой запрещены, их руководители и большинство рядовых членов уничтожены, то в стране неизбежно воцарилась монополия РКП(б). А всякая монополия, как известно, неизбежно ведет к застою и загниванию.
Совершенно естественно, что в руководстве партии существовали до поры до времени расхождения по разным аспектам, касающимся одной и той же проблемы: как строить социалистическое общество и Советское государство. В условиях нормального функционирования всех ветвей власти и партийного аппарата возникшие споры разрешались бы методом, например, дискуссий, с привлечением высококвалифицированных экспертов, ученых и практиков, с изучением мирового опыта, возможно, экспериментированием в отдельных отраслях народного хозяйства или территориях. Но принять решение могла только группа лиц, облеченных всей полнотой власти, либо вообще один человек – диктатор, как бы ни называлась его должность. Отсюда вывод: борьба за осуществление какой–либо конкретной идеи неизбежно превращалась в жестокую борьбу за власть. Причем за власть абсолютную, включавшую на определенном этапе (в середине 30–х годов) физическую ликвидацию оппонентов.
Троцкий, Сталин, Каменев, Зиновьев, Рыков… Уже не имело значения, кто из них в самом деле был прав в том или ином вопросе: о коллективизации и индустриализации, о заготовительных ценах на хлеб и иностранных концессиях. Все, кроме одного, неминуемо должны были погибнуть. Этим «одним» по многим причинам, по стечению обстоятельств оказался Сталин. В конце своей жизни он уже решал даже проблемы естествознания и биологической науки.
К 1929 году Сталин фактически взял верх над всеми своими основными соперниками. Главный из них, самый опасный, талантливый и популярный, – Троцкий – был из страны изгнан. Рыков, Бухарин, Каменев, Зиновьев еще занимали видные посты, но реальной властью уже не обладали. Сталину оставалось истребить оных физически вместе с сотнями тысяч реальных или предполагаемых их приверженцев.
Значительной долей своей победы Сталин был обязан… ОГПУ. Окончательный «триумф» его власти – кровавая бойня в конце последующего десятилетия была осуществлена уже силами НКВД.
Превратив РКП(б) из нормальной политической партии в подобие, по его собственным словам, «ордена меченосцев», Сталин не мог не перековать органы государственной власти в меч этого ордена в буквальном смысле слова.
До сих пор великое множество наших соотечественников сбивает с толку бросающееся в глаза несоответствие. До сих пор приверженцы так называемого патриотического{76} крыла с негодованием вопрошают: как можно отвергать, осуждать советскую власть, когда в те годы отсталая Россия стала одной из самых могучих держав мира, когда при ней была создана мощная индустрия, фундаментальная и прикладная наука достигла неслыханных высот, когда мы одержали исторические победы в культуре, народном образовании, искусстве, здравоохранении, космосе, наконец, разгромили нацистскую Германию?
Никто не отрицает эти реальные успехи. Но какой ценой они были достигнуты? У диктатуры есть одно неоспоримое достоинство: она позволяет за счет неимоверных усилий, концентрации всех средств в кратчайший срок решить какую–то важную задачу, не считаясь ни с жертвами, ни с нормами международного права, ни с собственным законодательством, не говоря уже о таком «пустяке», как права человека, и не абстрактного, а гражданина собственной страны. Самым великим праздником в России по справедливости стал День Победы 9 Мая. И останется, несомненно, таковым навсегда. Но почему для достижения победы надо было вначале отдать вермахту едва не всю европейскую часть страны, позволить ему разрушить тысячи сел и городов, заводов, фабрик, электростанций, ограбить наши музеи, наконец, пожертвовать жизнями двадцати семи миллионов сограждан?!
И почему долгие десятилетия скрывали от народа, что московское метро, Днепрогэс, Магнитогорский комбинат, Байкало–Амурскую магистраль, тысячи других предприятий, плотин, железных дорог, целых городов строили не только звонкоголосые «комсомольцы–добровольцы», но миллионы бесправных зэков? Что за каждым граммом добытого золота, платины, урана – могила безымянного заключенного?
Снова все та же амальгама: победы, успехи, достижения слиты воедино с жертвами, бедами, страданиями, голодом, потерями близких.
Все государственные и общественные институты советской власти также являлись своеобразной амальгамой, им была свойственна уникальная особенность. Они, подобно римскому божеству Янусу, имели два лика. У Януса римского один лик был обращен в прошлое, другой в будущее. Лики Януса советского были обращены один к добру, другой ко злу. Все конституции советской власти, с одной стороны, соответствовали историческим, то есть подлинным, интересам и нуждам страны, а с другой – обеспечивали и ограждали эгоистичные интересы правящей верхушки за счет всего остального населения.
Для пояснения приведу пример – профсоюзы. С одной стороны, это санатории, бесплатные или льготные путевки, дома культуры, спортивные общества, художественная самодеятельность, пионерские лагеря, детские сады и ясли. Несомненно, что все это на благо трудящихся. Но, с другой, профсоюзы – «школа коммунизма». Именно профсоюзы были главными организаторами так называемого социалистического соревнования, действовали в интересах работодателя, каковым являлось государство. Юристы подобное положение называют нонсенс, что в переводе с латыни означает полную несуразицу. Во всем мире профсоюзы создавались и создаются для защиты интересов своих членов, то есть работников, а не их хозяев.
Органы государственной безопасности являются такими же атрибутами любого государства, как правительства, вооруженные силы, уголовные полиции, суды.
Несомненно, советская разведка и контрразведка в системе ВЧК—ОГПУ—НКВД (а также военная разведка в системе наркомата обороны) были жизненно необходимы нашей стране и действовали, невзирая на ошибки, издержки, провалы, на благо государства, общества, народа.
Однако со временем они все больше превращались в тайную политическую полицию, обслуживающую верхушку правящей партии и ее вождя. И не только в тайную полицию, но и в мощную машину репрессий, вначале выборочных, а затем массовых, жертвами которых стали многие члены самой правящей партии (в том числе высокопоставленные, вплоть до секретарей и членов Политбюро ЦК) и кадры самого ОГПУ—НКВД.
Монопольное положение правящего «ордена меченосцев» привело к тому, что в РКП(б)—ВКП(б) потянулись тысячи и тысячи карьеристов, да и просто обывателей, осознавших, что без вожделенного членского билета в кармане в этой жизни ничего не добиться.
Если карьеристы в партии – это плохо, то карьеристы в органах государственной безопасности представляли уже прямую угрозу народу, обществу, стране, партии и самим органам!
О подобной опасности еще в 1920 году предупреждал один из видных чекистов и старых членов партии: «Каждая революция имеет одну неприглядную, хотя и преходящую, черту: появление на сцене всяких проходимцев, наемных дельцов, авантюристов, просто преступников, примазывающихся к власти с корыстными или иными преступными целями. Вред, причиняемый ими революции, колоссален…»
В одном лишь слове ошибся чекист – «преходящую»…
С годами выявилось еще одно страшное и трагическое последствие долгой работы в органах ВЧК—ОГПУ—НКВД: огромная, порой неограниченная власть разлагала многих, когда–то честных и добросовестных сотрудников, особенно склонных к наградам, привилегиям, карьеризму. Они деградировали, превращались из людей с подлинными заслугами в прошлом в мастеров фальсифицированных дел, настоящих извергов. Драки за власть в высших эшелонах партии проецировались, и весьма причудливо, на все остальные государственные организации, комсомол, вооруженные силы, даже творческие союзы. Органы ОГПУ—НКВД не могли стать исключением из общего правила.
В начале 30–х годов председатель ГПУ Украины Всеволод Балицкий и член коллегии ОГПУ СССР и начальник секретно–оперативного управления ГПУ Украины Израиль
Леплевский открыли «кампанию» массовых репрессий в отношении бывших военных специалистов из числа генералов и офицеров старой русской армии. По этому делу, получившему условное наименование «Весна», было арестовано свыше трех тысяч человек на Украине, в Белоруссии, Москве, Ленинграде, других крупных городах, где имелись военные училища, штабы крупных воинских соединений, оборонные предприятия. Большой мастер липовых дел Леплевский «состряпал» несколько антисоветских офицерских организаций, «участникам» которых приписали и шпионаж, и подготовку диверсий и террористических актов, и заговор военный с целью свержения советской власти и установления диктатуры генералов. (К слову сказать, фальсификаторские наклонности Леплевского, его мстительность и жестокость были в чекистских кругах известны. Подчиненные его боялись, сотрудники, равные по должности, предпочитали с ним не связываться, знали, что Леплевского поддерживают и Балицкий, и какие–то силы в Москве. Позднее Балицкий и Леплевский рассорились и стали врагами.)
С «Весной» смыкалось и частично пересекалось другое агентурное дело под названием «Генштабисты», начатое еще в 1924 году, а по отдельным проходящим по нему лицам и того раньше – с Гражданской войны. Объективно говоря, ничего предосудительного в том, что ВЧК—ОГПУ приглядывало за бывшими царскими генералами и полковниками, не было. К сожалению, в ходе Гражданской войны, да и после нее, имели место случаи измены спецов. В Красной армии служили тысячи генералов и старших офицеров, большинство из них были честными людьми, истинными патриотами, добросовестно относящимися к своим обязанностям. Однако 350 спецов были взяты на оперативный учет как «неблагонадежные». Список постоянно изменялся: одних по результатам длительного наблюдения исключали, других добавляли.
Под постоянным наблюдением были такие крупные фигуры, как Михаил Тухачевский, бывший военный министр Временного правительства и генерал–майор, затем – профессор Военной академии Александр Верховский, замнар–кома по военным и морским делам, заместитель председателя Реввоенсовета СССР, бывший полковник Сергей Каменев (впоследствии командарм первого ранга), бывший генерал–лейтенант, а ныне тоже преподаватель военных дисциплин Михаил Бонч–Бруевич, бывший генерал–майор, ныне профессор и крупный военный теоретик Александр Свечин, бывший генерал–лейтенант, позже – профессор, Герой Труда Андрей Снесарев (владевший четырнадцатью языками), бывший полковник, а позднее также профессор Николай Какурин и др.
Данные были скомпонованы теперь столь убедительно, версия о подготовке военного заговора выглядела столь угрожающей, что им поверил даже Менжинский, о чем и доложил вначале Молотову, а затем и Сталину. Начались аресты, за которыми, естественно, последовали признательные показания некоторых подследственных.
Одним из парадоксов обоих дел стало то обстоятельство, что информация об изменнических настроениях и намерениях фигурантов частично поступила из надежных зарубежных источников.
В ходе операций «Трест», «Синдикат–2» и некоторых других (в частности, «Синдикат–4», о которой пока еще ничего не написано) иностранным разведкам и контрреволюционным эмигрантским организациям передавались сведения о том, что некоторые видные военачальники Красной армии, в том числе Михаил Тухачевский, Сергей Каменев, бывший полковник и одно время главнокомандующий вооруженными силами республики Иоаким Вацетис, Павел Лебедев – бывший начальник штаба Восточного фронта, затем полевого штаба Реввоенсовета республики, штаба РККА и одновременно Военной академии РККА, в прошлом генерал–майор, враждебно относятся к советской власти и готовы принять участие в контрреволюционном перевороте. Иначе говоря, с согласия названных и некоторых других военачальников легендировалось их участие в МОЦР, ЛД и других мифических организациях. Именно от них якобы исходила та шпионская информация, которую агенты того же «Треста» поставляли на Запад.
Еще в ходе операции «Трест» Стырне писал: «Проводилась в этом отношении следующая дези н формационная] работа: на средства от передачи сведений при разведотделе штаба РККА создано специальное отделение по работе Д е зинформации]. По директивам Военного ведомства мы снабдили все штабы государств в Центральной Европе (ибо хотя материалы фактически передавались только полякам, эстонцам, финнам и англичанам на основе взаимного обмена военными сведениями, документально установлено, что наши материалы имеются в латышском, французском, японском и немецком штабах); при этом мощь Красной армии была показана значительно сильней фактической».
Как отметил Стырне, один из таких дезинформационных документов был передан «за подлинными подписями Главнокомандующего всеми вооруженными силами тов. С. С. Каменева, члена РВС СССР тов. Уншлихта и зам. нач. штаба тов. Б. М. Шапошникова…»{77}.
Использовать имя Тухачевского было выгодно. Тот же Стырне по этому поводу сообщал: «Дело в том, что неоднократно нам из–за рубежа рекомендовали вовлечь в „Трест“ Тухачевского. Особенно монархическая молодежь хотела видеть в нем русского Бонапарта, предполагая, чтр он только прикидывается коммунистом, в действительности же монархист. „Поддавшись“ этим настроениям, за границу было отписано, что Тухачевского удалось привлечь в „Трест“. Там это сообщение произвело эффект… »
Далее произошло нечто неожиданное и, как выяснилось позднее, даже трагическое по своим последствиям. За границей этому и другим сообщениям поверили. Иностранные разведки внесли их в свои досье. К ним сумели подобраться агенты советских спецслужб, не подозревавшие, разумеется, что это «деза» ОГПУ, и передали информацию как достоверную в Москву. Впоследствии эти материалы были использованы против упоминавшихся в них советских военачальников – иногда по незнанию существа дела, иногда умышленно, с целью сфабриковать громкое дело.
Тогда Сталин не предпринял в отношении Тухачевского никаких репрессивных действий. Не из гуманизма и не потому, что не поверил доносам. Сталин на рубеже 20—30–х годов владел ситуацией в стране в целом, но в послушании армии, точнее, ее командного состава он уверен не был. Он еще опасался военных. Потому Сталин не только не арестовал Тухачевского, но, наоборот, обласкал и приблизил, назначил тридцатисемилетнего командира заместителем наркома обороны СССР и начальником вооружений РККА. В 1935 году Михаил Тухачевский станет одним из пяти первых Маршалов Советского Союза и первым из трех убитых Сталиным. (Кроме него, эта участь постигнет Александра Егорова и Василия Блюхера.)
По делам «Весна» и «Генштабисты» было арестовано множество военных, хотя и меньше, чем планировали их организаторы.
Несколько руководящих работников ОГПУ открыто заявили, что дела военспецов дутые, сомневались в признательных показаниях арестованных, не говоря уже о доносах. Сегодня трудно сказать с полной определенностью, что подвигло их на столь опасный поступок: осознание того, какой невосполнимый урон могут нанести эти дела Красной армии и обороноспособности страны в целом, или борьба за власть в ОГПУ, попытка сместить со своего поста Ягоду, а возможно, и Менжинского. Автору хотелось бы верить в первую версию. Однако Сталин, следовательно, и ЦК ВКП(б) встали на другую позицию.
6 августа 1931 года Политбюро ЦК ВКП(б) приняло секретное директивное письмо секретарям ЦК нацкомпартий, крайкомов и обкомов партии. В нем, в частности, говорилось:
«…Дать разъяснение узкому активу работников ОГПУ о причинах последних перемен в руководящем составе ОГПУ на следующих основаниях:
1. Тт. Мессинг и Бельский отстранены от работы в ОГПУ, тов. Ольский снят с работы в Особом отделе, а т. Евдокимов снят с должности начальника Секретно–оперативного управления… на том основании, что: …б) они распространяли среди работников ОГПУ совершенно не соответствующие действительности, разлагающие слухи о том, что дело о вредительстве в военном ведомстве является «дутым» делом;
…в) они расшатывали тем самым железную дисциплину среди работников ОГПУ… »
Тогда же решением Политбюро ЦК ВКП(б) Реввоенсовет СССР был лишен права давать задания Особому отделу и контролировать их выполнение. Теперь Особый отдел подчинялся только ОГПУ. Это был удар по военным.
Заместитель председателя ОГПУ, начальник ИНО Станислав Мессинг был направлен на работу в систему Нар–комвнешторга. Полпред ОГПУ по Московской области Лев Бельский назначен начальником Главнарпита Наркомснаба СССР. Потом его простят, вернут в центральный аппарат, и он (уже при Ежове) займет пост замнаркома НКВД.
Начальника Особого отдела ОГПУ Яна Ольского и начальника административного управления ОГПУ Ивана Воронцова пошлют управлять московскими ресторанами и столовыми. Ефим Евдокимов вернется на Северный Кавказ все тем же полпредом ОГПУ. Потом его изберут первым секретарем местного крайкома партии и уже в этой должности наградят орденом Ленина.
В конце концов всех их расстреляют… А вот «украинцев» демонстративно повысят в должности. Всеволод Балицкий станет заместителем председателя ОГПУ СССР. Израиль Леплевский – заместителем начальника, а затем и начальником Особого отдела ОГПУ СССР. Их тоже расстреляют.
Станислав Мессинг фактически был отстранен от руководства Иностранным отделом недели за две до указанного ранее постановления Политбюро. 1 августа 1931 года Артур Артузов был назначен начальником ИНО и введен в состав коллегии ОГПУ СССР.
Сталин, покарав бунтовщиков, однако, не обошел своим вниманием и Ягоду, допустившего столь грубое нарушение субординации в ведомстве. (Генсек прекрасно знал, что кадровыми вопросами в ОГПУ давно уже занимается не Менжинский.) Посему вождь решил укрепить руководство органов госбезопасности: первым заместителем председателя ОГПУ он поставил старого партийца, ранее занимавшего пост заместителя наркома РКИ, Ивана Акулова. Ягода был понижен до второго заместителя. Через год с небольшим Акулов был назначен прокурором СССР, должность первого заместителя председателя ОГПУ так и осталась вакантной вплоть до образования Наркомата внутренних дел СССР. Так что формально Ягода до этого момента оставался просто заместителем председателя ОГПУ, правда, единственным.
…Артузов находился в двойственном, мучительном для него положении. Он переживал прежде всего, как ему казалось, из–за охлаждения к нему человека, которого он искренне, несмотря ни на что, уважал. Понимал, что это отчуждение в значительной степени объясняется состоянием здоровья Менжинского и возросшим влиянием Ягоды. Приходилось признать, что Менжинский в серьезных делах ОГПУ уже мало что решал. Он полностью подчинился воле Сталина и безропотно передал бразды правления Ягоде, хотя основные документы по–прежнему подписывал.
Но почему положение Артузова стало двойственным? Как известно, он не поддержал Трилиссера, более того – осудил Михаила Абрамовича, к которому всегда относился с уважением. Не поддержал он и фактически направленных против Ягоды выступлений Евдокимова, Мессинга, Ольско–го и др. Правда, «заговорщики» Артузова в свои планы не посвящали, зная его неприязненное отношение ко всякого рода интригам. Даже если бы его пригласили присоединиться, он и не поддержал бы их. И не потому, что опасался мести Ягоды. Он, наивный человек, глубоко переживал из–за падения авторитета ОГПУ и полагал, что выступление против заместителя председателя усилит недоверие населения к органам госбезопасности. Артузов по своему богатому опыту знал, что без поддержки народа работа спецслужб немыслима. Арутузов был убежден, что чекисты в любых обстоятельствах обязаны сохранять лояльность к своему ведомству и его руководителям, назначаемым на свои высокие посты решениями Центрального Комитета партии. У Артузова хватило мужества отказаться от навязываемого ему участия в подготовке процесса Промпартии, но организовывать по этому поводу кампанию против Ягоды он не собирался. Не чекистское это дело. Коль скоро Ягоду назначил ЦК, к тому же он являлся после XVI съезда кандидатом в члены ЦК, членом ЦИК нескольких созывов, то именно эти органы и должны решать вопросы о руководителях ОГПУ.
Позиция небезупречная, ее можно критиковать, особенно сегодня, когда мы знаем, как развивались события дальше. Возможно, Артузов ошибался, но именно ошибался, а не подлаживался к большинству. Примечательно, что позднее, когда уже снятого с поста наркома НКВД Ягоду «топтали» все кому не лень, Артузов оказался единственным, кто не стал клеймить его как «врага народа», а просто назвал человеком, непригодным для работы на таком высоком посту, который тот занимал.
Переживания Артузова были столь глубокими, что он в конце концов совершил странный шаг. Он написал Менжинскому письмо. Не на машинке, от руки. Сегодня некоторые публицисты расценивают его как покаянное, чуть ли не подобострастное. Возможно, это так, если не обращать внимание на дату написания – 3 декабря 1931 года. А начальником ИНО и членом коллегии ОГПУ Артузов был назначен 31 июля – 1 августа 1931 года! (Этим назначением, к слову, Менжинский дал понять и самому Артузову, и всему руководящему составу ОГПУ, что по–прежнему высоко ценит деловые и профессиональные качества Артура Христиа–новича.)
В таком случае для чего нужно было Артузову каяться в чем–либо спустя четыре месяца после того, как он был дважды повышен в должности?
Это письмо вовсе не покаяние, нет. В нем Артузов счел необходимым по душевному повелению заверить Менжин
ского в своей лояльности тому ОГПУ, в которое он пришел служить в далеком восемнадцатом году. В письме – горечь и обида за то состояние органов госбезопасности, в котором они оказались в тот момент. В письме – подлинная боль, ибо Менжинский мог неправильно понять мотивы его поведения, усомниться в преданности делу, которому он отдал все свои силы и способности. Под этим углом зрения, не забывая о дате написания, и следует читать сей документ в наши дни, когда ни адресата, ни автора, ни упоминаемых в нем лиц давно уже нет в живых и когда сегодня мы знаем все то, чего Артузов знать не мог. (К сожалению, некоторые места в письме мы понять уже не можем из–за незнания всех затрагиваемых в нем событий и обстоятельств, в архивах не отраженных.)
«Дорогой Вячеслав Рудольфович!
Я никак не могу дождаться конца моей болезни, чтобы доложить Вам выводы, которые я сделал из нашего телефонного разговора. Поэтому прошу извинить за письменное к Вам сообщение.
Я не понял смысла Вашего замечания, сделанного мне в момент моего последнего назначения. Не понял также тона упрека при разговоре о следователе, ходившем со своим недоумением к т. Полуектову. Теперь мне все ясно.
Итак, моя лояльность к Вашей линии, к Вам лично взята под сомнение! Мне трудно описать, насколько этот вывод убил и обескуражил меня. Ведь Вы для меня не только наш председатель, олицетворяющий линию партии в нашей борьбе, но еще и Вячеслав Рудольфович, любимый руководитель, первый мастер нашего дела; с Вашим именем связаны годы совместной прекрасной работы.
И сегодня я все же должен приводить доказательства моей лояльности!
В Ваших словах я узнал черты моей характеристики, составленной Генрихом Григорьевичем. Если бы я не был уверен, что Вы ее (эту характеристику. – Т. Г.) не разделяете, я уже давно сделал бы все от меня зависящее, чтобы уйти из ГПУ.
По правде говоря, я думал, что и Генрих Григорьевич убедился в моей полной лояльности, несмотря на свою крайнюю подозрительность к работникам. К несчастью, это, по–видимому, не так. Во время трилиссеровской лихорадки, потрясавшей наш коллектив, были люди среди нас, желавшие использовать дискуссию для борьбы с Генрихом Григорьевичем, несмотря на то, что самый характер дискуссии
был явно не чекистский и сам по себе дискредитировал этих людей как пользующихся недостойными средствами.
Единственным лицом, выступившим с резкой критикой самого характера дискуссии, был я. Только я заявил протест против самокритики в оперативных вопросах (т. Трилиссер договорился и до этого!). Я призывал собрание не стараться быть левее ЦК и продолжать рассмотрение всех материалов об оппортунистической практике в районе Центральным Комитетом нашей партии.
Ввиду Вашей болезни я не мог прийти со всем этим к Вам. Мое категорическое заявление тов. Трилиссеру об опасности проводимой им линии для ГПУ встретило с его стороны заявление, что его линия одобряется ЦК. После этого я, к стыду моему, смазал свою позицию, так как не решился пойти против линии ЦК.
Вы понимаете мое удовлетворение, когда ЦК отверг линию т. Трилиссера, я ждал приезда Генриха Григорьевича из отпуска, чтобы изложить ему историю всех событий. Однако Г. Г. меня не принял даже. Вся информация его исходила главным образом от т. Шанина! От Шанина, который в своей пятиминутной речи на конференции сумел только сказать, что задача чекиста, когда он слышит партийные споры, заключается в том, чтобы незаметно пробраться к двери и ускользнуть. Вы можете представить бурю негодования собрания против такой защиты. Генр. Гр. вызвал меня только в порядке поголовного взгревания всех нас на основании впечатлений, полученных от т. Шанина. Правда, мне казалось, что после разговора со мной и т. Аграновым он получил правильную картину происшедшего. Однако, по–видимому, это не так.
Из некоторых бесед с Генр. Гр. я понял, что в последней истории (Мессинг—Евдокимов) меня не считают совсем не затронутым. Из разговора с Вами я вижу, что и Вы готовы это разделить (разговор о следователе в этом меня убеждает).
Когда я привлечен был к участию в следствии над сопро–цессниками Рамзина, я всеми силами старался путем допросов вскрыть отдельные противоречия материалов следствия. Но я Вас спрашиваю, есть ли хоть один факт, чтобы я со своим сомнением пошел бы к кому–нибудь, кроме Вас и Генр. Гр.? Ведь я Вам рассказывал, как я защищал линию ГПУ против Медведя. Лучшим доказательством моей непричастности к группе Мессинга является то, что я даже не знал до момента решения ЦК, что они затеяли «принципиальный» спор с руководством.
Нет, Вячеслав Рудольфович, то, что я болею за недочеты в нашей работе, проистекающие всего чаще от недостаточной подготовки нашего рядового следователя, призванного решать очень сложные вопросы следствия, вовсе не значит, что я когда–нибудь сомневался в Вашей линии.
Наоборот, я считал всякую критику (вроде евдокимов–ской) разоружением ГПУ в наиболее ответственный момент – когда большинство наших колхозов не имеют еще трехлетнего хозяйственного стажа. (И еще – перспектива войны в ближайшем будущем.)
Мне кажется, я не должен доказывать, что у меня нет никаких карьерных стремлений. Никогда этого рода стимулы мной не руководили. Я помню, как Вы однажды охарактеризовали тов. Мануильского, которого не интересует формальное положение в государстве или партии. Этот тип товарищей мне более всего импонирует. Поэтому мне так дороги традиции т. Дзержинского и Ваши, основанные на верности, дружной работе, отсутствии каких бы то ни было внутренних раздоров и доверии.
Боюсь, что из меня не будет работника в условиях, когда нужно доказывать свою лояльность.
Очень прошу Вас, дорогой Вячеслав Рудольфович, отпустите меня на другую работу. Во всяком случае, я считаю совершенно для себя невозможным оставаться в коллегии при наличии малейшего сомнения с Вашей стороны в моей лояльности или преданности Вам как нашему руководителю.
С комм. приветом
Артузов.
P. S. Вы можете быть совершенно уверенным, что никогда и нигде я не позволю себе сказать дурное слово о ГПУ или его руководстве. 3.XII —31 г.
Артузов
P. P. S.
Я выяснил по телефону, что, как я и предполагал, тов. Гарин по собственной инициативе пошел за утверждением нашего проекта. Мой аппарат виноват в том, что выдал тов. Гарину проект организации. Я виноват в том, что недостаточно проинструктировал аппарат.
Артузов».
…А теперь перейдем к рассказу о том, чем пришлось заниматься Артузову на четвертом этаже дома 2 на Лубянке, где размещался тогда Иностранный отдел ОГПУ, а затем и 7–й отдел НКВД СССР.