— У меня есть отличный коньяк, выпьешь? — предложил Майер, достав из бара бутылку.
— Ты же знаешь — я не пью.
— Знаю. Только разогреваешь связки. Но это подарочный Хеннеси за пять тысяч евро.
— Который ты собираешься открыть сейчас?
— Уверен, лучшего случая не представится.
— Убери, оставь для какой-нибудь дамы.
— Коньяк — не для дам. — Кряхтя, откупорил он бутылку. — Коньяк для таких вот случаев. — И пока он наполнял две крошечные фарфоровые чашки для эспрессо, я задался вопросом: о каких именно случаях шла речь. — Рюмок нет. Ты знаешь — я тоже не пью. — Проскрипел его старческий смех. — Кто-то там из «великих» как-то сказал: «Нет в мире большего удовольствия, чем дружеская беседа». — Со вскинутой в воздух ладонью Майер походил сейчас на профессора Крауса.
— Убеждён, так говорили многие.
— За дружескую встречу? — протянул он мне чашку.
— Ты извини за то, что я наговорил тебе вчера в офисе. Я полез не в своё дело…
— Штэф-Штэф, — похлопал он меня по плечу и уселся на широком подоконнике, а я — на высоком табурете возле барной стойки. — Ты всегда пытался быть голосом моей совести. Вот только… — замялся он. — В моём деле ни для совести, ни для морали нет места. Это тропы ведущие к убыткам. Я лишь одна из пешек на шахматной доске Sony.
— Что-то ты свои силы недооцениваешь. Ещё немного и дослужишь до ферзя.
— «Дослужишь», — просмаковал он слово и, сделав глоток, горько поморщился.
— Знаешь, я уже настолько привык к тому, что за моей спиной находится надёжная защита в виде твоей колоссальной поддержки, что начал воспринимать это как нечто само собой разумеющееся. Я никогда по-настоящему тебя не благодарил.
— Ты оказался прав — не нужно было открывать бутылку, — сказал он, и мы рассмеялись. — Не знаю, существует ли вообще такая должность, на которой твоя душа и совесть могли бы сохранять непорочную чистоту. С другой стороны, рай полон гомиков, я бы не хотел там оказаться. Сам Бог, наверное, такого же голубого цвета, как и его поднебесная.
— Боже, Майер! — поперхнулся я алкоголем. — Слышал бы тебя сейчас твой дед!
— Дед — человек веры, но не религии, — отмахнулся он. — Хоть с годами его вера и обросла бородой суеверий. Когда я отказался продолжить семейную военную традицию, дед, в отличие от отца, поддержал мой выбор, заявив, что музыканты и священники являются духовной пищей солдат. Дед полагал и, возможно, до сих пор придерживается такового мнения, что в случае войны я могу оказаться угодным армии. Помнишь, — щёлкнул он пальцами, — как пару лет назад на съёмках клипа, пока гримёры занимались макияжем одержимой демонами девушки, а мы ломали головы над сценой твоего благословенного появления перед святым отцом, ты спросил тогда, между дублей, задумывался ли я когда-либо, почему все священники — мужчины?
— Хах, нет, не помню. Зато помню, как кто-то из парней съёмочной группы, расписывая стены того разваливающегося здания всякими «посланиями из преисподней», написал на двери «Sony». Если эти ребята добрались до самого чистилища, я предпочту голубой рай.
— Это прошло мимо меня, нужно будет пересмотреть видео! — рассмеялся Майер. — Тебе не о чем волноваться: если я отправлюсь в ад, обещаю остаться твоим продюсером и там. И возвращаясь к твоему вопросу о священниках и проблеме полов, готов поспорить, что ад полон распутниц…
— Как искусно ты подобрал слово, — перебил я его, усмехнувшись.
— А раз почти все женщины внизу, то наверху, должно быть, творится фееричный гей парад. Вдобавок, для меня, рай, лишённый искушений, — пресный ад. Чтобы грех не потерял своей свято чтимой силы, значимости, ценности, он должен существовать. Хотя бы в преступном сладострастии мыслей. Даже в Эдеме было древо. Был змей.
— Красиво сказал. Вот даже интересно, как он там оказался, — задумался я. В этот момент данный вопрос меня и впрямь волновал. Никогда бы не подумал, что Ксавьер и я, люди открестившиеся от религии, вот так увлечённо будут беседовать о библейских сказаниях.
— И впрямь, — согласился Майер. — Змей ведь являлся воплощением Сатаны? А знаешь что ещё занятно? Люцифер.
— По-моему, это один и тот же персонаж.
— Римляне называли его именем «утреннею звезду» — Венеру. — Он многозначительно изогнул бровь.
— Мужчины с Марса, женщины с Венеры… Знаю-знаю, но рискну предположить, римляне не читали сей бестселлер.
— Однако это занятное совпадение.
— Хочешь ещё совпадений? Сегодня у нас что? Пятница. «Frei-tag», — намерено растянул я слоги. — «Frija».
— «Пятница», «Фрия». Что я должен из этого понять?
— Фрия — богиня любви и плодородия, соответствует римской…
— Венере, — рассмеявшись, закончил он фразу за меня. — Женщины!
— Ты и в отношении своих сестёр столь же категоричен?
— Реалистичен. Я не слепой. Это в крови любой женщины — быть распутной. Знаю, тебе приглянулось это слово, — ухмыльнулся он. — Сёстры ничем не отличаются от остальных, только после замужества они стали играть роль благочестивых жён. Кстати, в следующий четверг у них день рождения.
— Да ну?! Ты не говорил, а я и предположить не мог, что они близняшки.
— Это всё разный цвет волос. В общем, в субботу я буду в городе, если у тебя выдастся свободный вечер — заезжай, вместе что-нибудь сыграем. Я буду рад, и им будет приятно. — Он сделал очередной глоток и, поморщившись, продолжил: — Поразительно, ещё несколько лет и мои старшие племянники закончат школу. Семейные встречи с каждым разом даются мне всё тяжелее. Словно в пыльное зеркало смотрюсь: в родителях отражаются ожидания, которые я не смог оправдать, в сёстрах — быстротечность времени, а в их детях я вижу свою смерть.
— Даже любопытно, какие ожидания?
— Ты в курсе. Я не стал военным, как хотел того отец. Я не стал музыкантом, настоящим музыкантом, как ожидал того дед. Я не завёл семью, но об этом мать твердит и по сей день. В нашей семье на первом месте стоят традиции, а только потом желания.
— Хорошая традиция — заводить семью, — усмехнулся я над нелепо прозвучавшей фразой.
— Да, хорошая… — протяжно выдохнул он. — Железный аргумент матери, против которого ни одно моё возражение не имеет весомости: «Сави, в нашей семье принято рожать рано».
— Может, у тебя ничего не выходит из-за отсутствия вагины?
— Хах.
— По-крайней мере у тебя есть семья.
— Нет, в вопросе о личном счастье не должно быть крайностей. А я счастлив, но стоит мне встретиться с семьёй, как они начинают утверждать обратное. — И тут я понял, почему Ксавьер, прикрываясь музыкой, таскал меня за собой на подобные мероприятия: я был его щитом. Я был таким же, как он — холостяком, живущим в своё удовольствие. Правда не знаю, наслаждались ли мы вольной жизнью в действительности или от безысходности.
— Счастье настолько сильный наркотик, что с возрастом мы умудряемся извлекать его из горестей. Я чаще убеждаю себя в том, что счастлив, нежели ощущая это.
— Назревает кризис? Неподалёку есть клуб, я вызову такси? — предложил он.
— Для чего? — не понял я его намерений.
— Хочу помочь. Решим твою проблему.
— Какую проблему?
— Тебе нужно выпустить пар. — Хищно оскалившись, он похабно принялся толкать языком по внутренней стенке щеки, намекая на способ решения проблемы.
— Самоуважение — единственное, что я ещё не потерял.
— Брось! Твои последние отношения закончились год назад, а ты всё пытаешься блюсти обет святого целомудрия.
— Вовсе нет. Только сейчас. Если бы сейчас я был один — это одно, но…
— Так и есть.
— Нет, я… Каким дерьмом в таком случае я стану, если вот так запросто, поддавшись похоти, изменю собственным принципам? Дарить удовольствие шлюхе? Насколько же я должен обесценить свой выбор?! Насколько должен презирать собственное тело, чтобы делиться им с отбросами?!
— Остынь. Я тоже кричал о духовности лет в семнадцать, а в двадцать понял — они все шлю-хи. И твоя француженка не исключение. — Замахнувшийся в ударе сжатый кулак остановился в сантиметре от его гладковыбритой физиономии, прежде чем я осознал то, что собирался совершить.
— Прости, я…
— Пошли! — спрыгнув с подоконника, хлопнул он меня по плечу. Всего лишь пара глотков коньяка, а в горле стоит тошнотворный ком самопрезрения. — «You need coolin’, baby, Iʼm not foolin’», — пританцовывая, Ксавьер пропел строчки песни Led Zeppelin, вызвав своим приподнятым настроем во мне очередной приступ тошноты.
И я уже знал, куда мы направлялись. Но не догадывался, что именно затеял Майер. В подобном я ещё никогда ни с кем не соревновался. Притащив дополнительную ударную установку в одну из свободных комнат звукозаписи, мы оборудовали наш персональный музыкальный ринг. Правило предельно просто: зеркально отражать действия друг друга. Начали с нехитрых упражнений — никто не сбился. Счёт по нулям. Раунд два. Добавляется кардан и базовые сбивки. Счёт по нулям. Раунд три. Полиритмия. Мой ход: четыре к трём между малым и бас-барабаном и восьмые на хай-хэте. Меняю инструменты, чётко отбивая на каждую четвёртую шестнадцатую — Майер не отстаёт и ловко перестраивается, затем отвечая четвёртыми к седьмым.
— Твою мать! — И я не успеваю отсчитать грёбанную шестнадцатую. — Не смей! — говорю, направляя на него палочку, словно я какой-то очкастый Гарри Поттер, но насмешливая гримаса озаряет лицо Ксавьера.
— Хочешь чего-нибудь джазового? — предлагает Майер. И мне следовало бы отказаться, заранее осознавая своё фиаско, но я утвердительно киваю.
Простейший свинговый ритм даётся с лёгкостью. Но тут Майер решает сыграть его в предельном темпе. И я вновь слышу погрешности в своём исполнении. Ксавьер не реагирует, лишь усложняет бит: добавляя перекрёстный удар по малому барабану на четвёртом бите, после чего и вовсе плюёт на джаз и на какой-то блэк-металлической, запредельной, скорости долбит тридцать вторыми. Я уже не играю, поражённо наблюдаю, за тем, как он превращается в пулемётную машину. Последний удар сотрясает пластик и, следом за вырвавшимся звериным рыком, Майер яростно швыряет палочки о стену.
— Ты родился с метрономом вместо сердца!
— Вместо души, — саркастически парирует он, вытирая рукавом выступившие на лбу капли пота. — В этом наше с тобой различие. Ты — поэт, я — музыкант.
— Как эти понятия могут быть взаимоисключающими?
— Не каждому футболисту дано стать тренером, и не каждый тренер — техничный игрок в прошлом. Говоря о барабанах, чем джаз отличается от рок музыки? Импровизацией, — не дожидаясь ответа, поясняет он. — В джазе её чуть больше. Попроси меня написать партию для одной из твоих песен, и я убью на это вдвое больше времени, чем ты сам, несмотря на то, что все партии до безобразия элементарны. Мне обязательно захочется добавить кучу разных сбивок, отчего песня потеряет целостность. Дай мне послушать всего раз какой-нибудь трек с несложным ритмом, и я воспроизведу его со стопроцентной точностью. К счастью, я вовремя это осознал, поступив на звукорежиссуру. Для меня не составит особого труда определить все «изъяны» песни, чтобы довести её «до ума», но вот сам «с нуля» не создам ничего выдающегося, а заурядного хватает. Даниэль дал ответ, — прочитав пискнувшее в телефоне сообщение, сказал он, а моё сердце болезненно сжалось. — Вокалист группы, что ты слышал утром, — осторожно уточнил Ксавьер, вероятно, заметив вмиг переменившееся выражение моего лица. — Он разделяет твоё желание. Завтра всё обсудим. Вот ещё одно доказательство твоей созидательной, лиричной натуры.
— Хм?
— «И я молча согласился», — процитировал он меня же, рассказывающего ему о просьбе Эли. — Тебе обязательно необходимо всё драматизировать, романтизировать. Ты — не ты, если не пребываешь в состоянии сентиментальной меланхолии. Это — твоё счастье.
58
Покинув студию за полночь, вымотанные утренней игрой и четырёхчасовым драм-сейшеном, мы проснулись только к обеду и отправились в излюбленное Ксавьером кафе. Вертлявой официантки сегодня не оказалось, поэтому во время обсуждений планов на день нам никто не надоедал. На три часа у меня была назначена встреча с Даниэлем, в ходе которой нам предстояло согласовать условия сотрудничества и определиться с днём записи. Альбом я слышал целиком, поэтому, что касается песни, — меня устроил бы любой из предложенных им вариантов.
Даниэль оказался приветливым рыжеволосым парнем, высоким, немного полным, и с такой же, как и макушка, медной бородкой. Мы долго говорили о его творчестве, и он не скрывал своей радости от предстоящей совместной работы. Для ещё толком-то никем неизвестной группы моё имя являлось хорошим промо-ходом. Я же получал удовольствие и вдохновлялся музыкой отличной от нашей собственной. Группа Даниэля писалась на независимом лейбле в Эссене, поэтому Майер настоял на том, чтобы трек вышел ещё и отдельно от альбома в качестве сингла на правах GUN. Ближайшее свободное время в студии было завтра и в понедельник вечером, остальные часы — расписаны по минутам. Выбор пал на понедельник, матч «Бохума» против «Вольфсбурга», являющийся основной причиной моего приезда, пропустить я не мог. За «Волков» я болею с самого раннего детства, с той поры, когда мы с семьёй ещё жили в Вольфсбурге. Однако побывать на матчах любимой команды не всегда удавалось.
Остаток дня мы провели в студии, занимаясь финальным микшингом дебютного альбома Даниэля. А где-то около восьми телефон Майера взорвался пронзительной мелодией, заставив нас сию секунду оторваться от работы, а Ксавьера — ещё и расплыться в самодовольной ухмылке. «Отличные новости», «просто отличные новости», — неустанно повторял он, соглашаясь с кем-то и машинально кивая головой. Ещё несколько раз произнеся «отличные новости», он повесил трубку и, повернувшись ко мне, загадочно улыбнулся.
— Дай угадаю — отличные новости?
— Через неделю, в понедельник, снимаем клип! — Ксавьер восторженно хлопнул в ладоши. — Я договорился с ребятами из Sony. У одной группы намечается серьёзная съёмка: со множеством разных планов, сменой декораций, костюмов и тому подобным, так что, пока они будут суетиться, между дублями успеем отснять вас. Вам всего-то нужно пару минут покривляться перед камерой с инструментами, дальше просто-напросто вклеим кадры из фильма.
— И чем эта новость так хороша? — всё ещё не понимая его восторга, пожал я плечами.
— Тем, что мне придётся оплатить только работу по монтажу видео. Все прочие расходы: дорогу, трансфер, аренду помещения, съёмку, свет, гримёров — покроет Sony, а не GUN. С финансово-отчётной точки зрения они провернут это как один клип.
— То есть, по большому счёту, это отличная для тебя новость? — рассмеялся я.
— Угу, — продолжил он сиять улыбкой. — Думаю, даже обойдёмся без отеля, остановитесь у твоего брата, — то ли спросил, то ли утвердительно заявил он. — Не забудь сообщить Лео, а то останетесь без барабанов.
— Съёмки будут в Мюнхене?! — Я был уверен, что мы отправимся в Берлин. Мюнхенский офис Sony не занимался отечественными группами. Но неожиданностью для меня стало вовсе не место дислокации, а незапланированный визит к семье. При встрече с которой я испытывал чувства идентичные тем, что вчера описал Ксавьер.
— Я надеялся, что вы вернётесь уже тем же вечером. Однако если вам придётся застрять там на пару дней, я могу организовать и отель.
— Не нужно. Остановимся у брата, — сказал я, и мы снова с головой погрузились в музыку.
Возможность подобной совместной «работы» мне выпадала крайне редко, оттого я всегда воспринимал её как своеобразную стажировку, на которой мог повысить свои навыки аранжировщика-самоучки. К тому же, оборудование Gun Records существенно отличалось от той техники, коей располагала наша домашняя студия, тут оно — дорогостоящее и более профессиональное. Да и чему поучиться у Майера мне действительно было.
«Девять!» — резанул по ушам чей-то бодрый голос. В комнате появился седовласый мужчина в старых потёртых джинсах и чёрной рок-н-ролльной футболке, обтягивающей шарообразное пивное пузо. Вольфганг Функ — основатель GUN. Ксавьер являлся его правой рукой ещё со времён существования Supersonic Records. Именно Вольфганг руководил карьерным продвижением Майера, и именно он настоял на том, чтобы Sony усадили Ксавьера на его президентское место. Сам же Функ, не справляясь с напряжением и нагрузкой, давно планировал «выйти из шоу» музыкального бизнеса. Его официальная отставка должна была состояться в начале декабря. Но, посчитав, что бумаги — лишь формальность, Функ передал бразды правления Майеру несколькими месяцами ранее. От полного отстранения дел лейбла Функа удерживали контрактные обязательства перед группой, над альбомом которой он потел ещё с октября. И сейчас он собирался тут засесть и заняться сведением их сингла.
Так мы оказались в кабинете Ксавьера, где он со свойственным ему неиссякаемым энтузиазмом принялся рассказывать о новом спортивном инвентаре, о душевой кабинке, которую по его просьбе умудрились втиснуть в и так крохотную комнатку туалета. А я, точно какой-то восторженный турист, следовал по пятам своего гида, внемля его словам.
— Впрочем, какой смысл на всё это просто смотреть. — Подойдя к громоздкому шкафу, протянувшемуся вдоль стены за столом, раздвинул он зеркальные дверцы. Внутри висели два строгих чёрных костюма, на нижней же полке, под ними, аккуратной стопой была сложена тренировочная одежда. Ещё ниже — в ряд выстроенные кроссовки и туфли.
Первый час после полуночи. Машина Вольфа покинула парковку студии. Мы уже не тренируемся, а изобретаем изощрёно-извращённые вокально-спортивные состязания. «Упражнение на дыхание», — так обозвал сей новаторский метод Майер. Установив на дисплее беговой дорожки скорость ниже средней, восемь километров в час, мы бросили друг другу очередной вызов: бежать и петь, при этом, не сбивая дыхание, не фальшивя. Продержаться нужно было всего тридцать секунд. Восемь километров — это и не скорость-то толком. Поэтому, после двух ничейных раундов, сочтя нагрузку смехотворной, мы оставили время неизменным, ускорив темп. На скорости в одиннадцать с половиной километров Ксавьер облажался первым, свалившись на пол и скрючившись в истерике от неудачной попытки провизжать «War Machine» AC\DC надрывным писклявым голосом Брайана Джонсона.
На этом соревнование завершилось.
59
Оправдав лучезарное божественное происхождение своего имени, воскресенье воскресило моё изнурённое тело слепящими солнечными лучами, бьющими через два высоких, но узких окна гостиной. Майера в квартире не обнаружилось. Взглянул на часы — час тридцать две. Кажется, именно в это время мы и покинули студию. Набрал Ксавьера. Он в офисе, работает с раннего утра, там возникли какие-то дела, когда освободится — не знает. Несмотря на то что матч начнётся в пять, эта неопределённость, касаемо занятости Майера, оставила лёгкий неприятный осадок опаски.
Перекусив всё в том же кафе, стоит отметить, единственным в округе, открытым аж с девяти утра, я направился в Gun Records. На первом этаже здания, с северного входа, располагался музыкальный магазин, где был представлен широкий ассортимент дисков, кассет, виниловых пластинок и атрибутики различных музыкальных групп — всё, так или иначе, выпускавшееся под знамёнами «GUN» и «Sony BMG». Почему-то наш последний альбом до сих пор красовался на полке под названием «Новинки». Рядом, на завешанной футболками стене, на чёрной ткани я заметил знакомый принт: деревянный крест, к которому ржавыми гвоздями было прибито истекающие кровью и воспламенившееся сердце — обложка нашего альбома. В эту секунду, вспыхнувший во мне импульс, заставил совершить то, что до сегодняшнего дня я никогда не делал. Я купил футболку своей же группы. Женскую футболку. По непонятной мне причине, я не хотел, чтобы Майер увидел меня вместе с этой вещичкой. Поэтому, вместо его кабинета, я потащился обратно в квартиру, где и застал его самого. Ксавьер говорил по телефону, не обращая внимания ни на меня, ни на мои глупые действия по заметанию «следов преступления».
60
Квартира Майера находилась на втором этаже старой, аристократичной пятиэтажки на Массенбергштрассе, в самом сердце Бохума. Здесь всё было рядом: торговые центры, банки, вокзал, отели, клубы, театры, кинотеатры, спортивные площадки, бесчисленные закусочные, кафе и рестораны, спа-салоны, парикмахерские и даже дом моды. Домашняя арена «Бохума», Рурштадион, тоже совсем близко — в пятнадцати минутах езды — на Кастроперштрассе.
Мы приехали за полчаса до начала игры, и долго не могли найти место для парковки — всё плотно заставлено автомобилями «прибывших заранее». Пришлось оставить машину во дворе какой-то Католической Клиники, а оттуда, уже не на шутку опасаясь опоздать, добраться до стадиона бегом. Вместимость Воновия Рурштадиона — около тридцати тысяч человек, и он всегда плотно заполнен. К нашему счастью, уровень сервиса и безопасности оказался первоклассным, и мы быстро прошли внутрь к своим местам, находившимся несколькими рядами выше скамейки запасных «Вольфсбурга».
Команды появились на поле без задержки. «Бохум» — в синей форме, «Вольфсбург» — в зелёной. Главный судья, Петер Гагельманн, даёт стартовый свисток, и трибуны взрываются оглушительным ором. Наши с Ксавьером голоса, вторя зрителям, срываются на пронзительный крик, словно мы одни из тех несуразных подростков, приехавших в Детройт на концерт Kiss. Я уже и забыл какого это — быть фанатом.
Проходит четыре минуты, и мы снова неистово орём: в наши ворота назначается штрафной. Эпалле навешивает на выстроившуюся стенку, и Шестак замыкает подачу головой, направляя мяч прямиком в сетку. «Бохум» открывает счёт. К двенадцатой минуте приходит окончательное осознание того, насколько беспомощна наша оборона.
Восемнадцатая минута. Марчин Мициел получает великолепную разрезающую передачу от Шестака и, совершая неимоверный рывок, оставляет защиту «Вольфсбурга» позади себя, выходя один на один с вратарём, которому ничего не остаётся, как выйти на несущегося на него форварда и попытаться пойти в подкат. Но вместо мяча, он бьёт по ногам Мициела. Гагельманн останавливает игру и указывает на точку. И на девятнадцатой минуте Марсель Мальтриц реализует одиннадцатиметровый, а Симон Йенцш получает заслуженную жёлтую карточку. Счёт: два — ноль. Фанаты «синих» торжествующе ликуют.
Сорок вторая минута. Очередная успешная передача от Шестака, и Дэнни Фукс отправляет мяч в ворота «Волков». Три — ноль.
Сорок четвёртая минута. И опять наша защита лажает по полной. Эпалле отдаёт мяч Шестаку, выводя того один на один с Симоном Йенцшем. Четыре — ноль. Кажется, мои голосовые связки работают на пределе своих возможностей.
Команды уходят на перерыв. А мы — за чем-нибудь прохладительным. После столь разгромного счёта мизерная надежда на победу «Волков» окончательно умирает.
Второй тайм. Сорок девятая минута. Угловой. Передача Парайба Шеферу. И мы не верим собственным глазам: «Вольфсбург» закатывает свой первый мяч. А затем, семь минут спустя, Графите, с подачи Шефера, забивает второй мяч в сетку «синих». Жалкая надежда хотя бы на ничью зарождается в нашем сознании. В ушах стоит гул фанатского сектора «Волков», а от напряжения начинают потеть ладони. Ещё семь минут спустя наше торжество вдребезги разбивается ответным, пятым, голом «Бохума». Синяя часть Рурштадиона раскатывается протяжным гортанным рыком и аплодисментами. Горький привкус поражения начинает ощущаться на языке, и мы опускаемся на свои кресла. Но десять минут спустя с неистовым ором «Графите!» снова подрываемся с мест, вскакивая на ноги, словно разорвавшийся в микроволновке попкорн. Третий гол «Вольфсбурга».
Восемьдесят девятая минута. Время предательски летит вперёд. Счёт прежний.
Девяностая минута. Дополнительное время. Обе команды смертельно устали и играют на последнем издыхании. Мои лёгкие, ощущая их боль, тоже горят. Раздаётся финальный свисток. Пять — три. Хозяева одерживают победу. Но, несмотря на потерянные очки, матч был поистине зрелищным. Ни я, ни Ксавьер не пожалели, что пришли сюда сегодня. Переполненные бешеными футбольными эмоциями, мы ощущали необходимость в продолжение «шоу». Поэтому сразу же после игры мы решили заскочить переодеться и отправиться на одну из близлежащих спортивных площадок.
61
После ослепительного прожекторного света на Рурштадионе, ночь за его стенами особенно ярко подчёркивала временной контраст. Будто вынырнули в совершенно иной мир. А ведь всего лишь начало восьмого. До квартиры добрались только через час. На дорогах творилось какое-то автомобильное безумие. Не мудрено: двадцать тысяч зрителей покидают стадион разом.
— Штэф, телефон! — бросил мне Ксавьер мою же трубку, пока я зашнуровывал бутсы.
На дисплее светилось: «Новое сообщение. Эли». Глупо улыбнувшись, я отчего-то решил, что и она смотрела матч и наверняка там написано что-то ироничное о «дырявой защите» «Вольфсбурга». Сообщение оказалось пустым, тем самым поставив меня в тупик. И я задумался, как поступить: написать, перезвонить или вовсе ничего не предпринимать.
— Жду тебя в машине, — протараторил Ксавьер, заметив меня зависшего над трубкой.
— Угу, — промычал я в ответ, всё же нажимая на кнопку вызова.
Длинный гудок. Ещё гудок. Раздаётся тихий отголосок кашля, а потом я слышу до боли знакомое и такое добродушное «привет».
— Как дела? — спрашивает она, и из меня вырывается целый поток речей, описывающий сегодняшнюю игру. Не понимаю, зачем я всё это ей говорю, но мне нравится, слышать её смех, когда я ругаю Факундо Кирога. Уверен, она не имеет ни малейшего представления, кто это такой, не говоря уже о том, на какой позиции он играет.
— Ты знаешь такого игрока? — настороженно интересуюсь, на что Эли искренне отвечает «нет» и заливается звонким смехом. — Твоё сообщение… кажется, по пути ко мне оно растеряло все слова, там было что-то важное? — в трубке повисает молчание.
— Я… эм-м… — и снова тишина.
— Эм? «Эм», конечно же, объясняет многое. Эдакое универсальное словечко, — неуклюже шучу я.
— Просто не придумала что написать, — виновато звучит её голос.
— А что хотела?
— Узнать, пойдёшь ли ты завтра на лекцию, — после недолгой паузы всё же говорит она, как бы между прочим, словно я был её одногруппником-оболтусом.
— Только в том случае, если ты лично встретишь меня утром на вокзале, — сыронизировал я. — Это всё что ты хотела?
— Штэф, — её тяжелый выдох в трубке, вырывается горячим дыханием на моём ухе.
— Ты ещё здесь? — после секунд молчания, спрашиваю я.
— Да, я… я… — слышу её прерывистое дыхание. — Просто соскучилась по твоему голосу. — И я как пёс, которому бросили крошечную кость, расплываюсь в идиотской улыбке.
========== Глава 3-IV. Иллюзорное ==========
Комментарий к Глава 3-IV. Иллюзорное
62
Раненый час выстреливает прерывистым полифоническим сигналом будильника. Заспанное тело, управляемое полупроснувшимся разумом, лениво поднимается с постели. Четыре утра. Не включая света, натягиваю джинсы и, громко шаркая ими же по паркету, бреду в ванную. А дальше, будто опять в какой-то полудрёме: не замечаю, как за сборами уже застёгиваю молнию куртки, проверяю в наличии ли документы, покидаю квартиру и, вышагивая по укрытой тёмной осенней ночью Массенбергштрассе, поворачиваю на Курт-Шумахер-Платц, где над стеклянным светящимся козырьком вокзала приветственно горит «Hauptbahnhof». Проходят ещё минуты, и вот уже с кофе в руке, заняв своё место у окна, я жду отправления поезда.
Пять ноль четыре, вагон сотрясает от слабого толчка, и лента платформы медленно оживает, — мы тронулись. Пассажиров немного, и соседнее от меня кресло так и остаётся пустовать. Я устраиваюсь удобней, достаю из кармана плеер и отрезаю себя от внешнего мира музыкой. А потом и вовсе засыпаю.
Семь шестнадцать. Поезд, проскрежетав колёсами, останавливается под широким сводом родного вокзала, и я вслед за потоком направляюсь внутрь здания.
63
Словно танцовщица на балу, вальсирующая под музыку Шуберта, я кружился по залу в поисках хоть какой-нибудь точки, где можно было бы купить приличный кофе, и всё раздумывал над оброненными вчера словами Майера. «Чтобы ты обрёл счастье, тебе обязательно нужно добавить в свою жизнь приличную горстку соли», — уверенно заявил он после того, как я сообщил о своих планах на это утро.
Причуда Ксавьера — смотреть на жизнь, как на яркое экзотическое блюдо, щедро приправленное всеми специями разом. Его же собственная жизнь напоминала мне пряную мексиканскую фахиту, где превалировала основная «специя счастья» — острый перец чили. А горечь соли можно компенсировать какими угодно разочарованиями, вот только не сердечными, полагал он. Шеф-повар моей же судьбы, вероятно, предпочитал иную кухню. И, пока я наслаждался его кулинарными изысками, мне не хотелось ничего менять.
Я стоял у кофе-автомата (так и не найдя ни одного открытого кафе), разглядывал суетливо шныряющих людей и неторопливо потягивал горячий напиток, выбирая на чём добраться до университета, когда мой взгляд упал на что-то малиновое, промелькнувшее в толпе. Откуда-то внезапно наплывшая масса народа так же стремительно покинула здание вокзала, и у дверей к выходу в город, под круглыми часами, я увидел Эли в знакомой шинели, из-под подола которой выглядывал лиловый рюш платья. Она меня не замечала, только сосредоточенно смотрела строго перед собой, точно солдат караула. Забавный такой солдат: с бантиком-повязкой в стиле шестидесятых на копне русых волос. Нет, не солдат, скорее фарфоровая куколка. Кажется, в погоне за равноправием, женщины стали забывать о том, как должны выглядеть. Судя по всему, на каком-то экстрасенсорном уровне ощутив на себе грузный выжигающий взгляд, Эли обернулась в мою сторону и, встретившись со мной глазами, тепло улыбнулась, так, как обычно это и делала: закусив нижнюю губу, будто смущаясь собственных эмоций.
— Ты как здесь оказалась? — тоже улыбаясь, спросил я, как только она подошла ближе. А она ответила, что это была моя же просьба «встретить меня лично». Правда сказал я так в шутку, в тот момент даже не собираясь никуда ехать. — Откуда ты узнала, во сколько я прибываю?
— Ты же сам сказал, — захлопала она ресницами, не понимая моего замешательства.
— Но я ведь не назвал точного времени? — пытливо продолжал я допрос.
— Штэф, — посмотрела она на меня исподлобья, как на умственно отсталого. — Ты сказал — «утром». Утром, — выделила она понизившимся тоном слово, — всего два поезда: в шесть двадцать четыре и этот.
— Как ты узнала, который из них «этот»? — своим дотошным вопросом окончательно убил я очарование момента от её неожиданного появления.
— Сначала пришлось убедиться, что тебя нет на более раннем.
— Хм? — вновь не удалось сдержать эмоции, и я расплылся в самодовольной ухмылке. — А что это у тебя в руке? — кивнул я на лист бумаги, который она сжимала.
— Это? Это… моя глупая идея, — ответила она, а её щёки налились румянцем.
— Покажешь? — Эли смущённо замотала головой, поспешно пряча бумагу за спину, но из-за слишком суетливых движений выронила листок, и я увидел то, что она так усердно пыталась от меня скрыть: на бумаге заглавными буквами было написано «НИЦШЕ».
— Знаешь, — засмеялась она, — так обычно встречают важных персон или делегации — пишут их имена вот на таких постерах и ожидают у выхода.
— «Ницше»? — хохоча уже в голос, переспросил я.
64
Только когда мы вышли на привокзальную площадь, я обратил внимание на голую сухую брусчатку. Снег растаял. Словно его и не было. Словно ничего не было. Словно мы снова превратились в каких-то приятелей, направляющихся на занятия. Эли продолжала держать дистанцию, идя в полушаге от меня и расспрашивая о погоде в Бохуме, о поездке.
«Зафрендзонить» — именно это словечко использует вся прогрессивная молодёжь для того, чтобы описать подобные отношения. Но портить сейчас настроение разговорами об этом, я не хотел, поэтому, всю нашу недолгую дорогу до университета, мы обсуждали вещи, не затрагивающие события дня нашей последней встречи.
Когда вошли в аудиторию, до начала занятия оставалось ещё совсем немного времени. А сонно-серьёзные «светлые умы» уже чинно восседали по рядам, точно нахохлившиеся от мороза воробьи. Мы же расположились на галёрке.
— Поговорим где-нибудь после лекции? — спросил я уже, наверное, сотню раз прокрутив в голове мысль об идеальном завершении сия «беседы».
— В библиотеке? — доставая из рюкзака ученическое барахло, предложила она, кинув на меня мимолётный взгляд.
— Нет, — улыбаясь, помотал я головой, а её глаза расширились в непонятном ужасе.
— Мне нужно быть на работе… ты же знаешь, — добавила она.
— В прошлый раз ты нашла выход из сложившейся ситуации.
— Сегодня Катя придёт после обеда. Я в зале одна, — виновато прозвучал её голос, но мне показалось, что это фальшь.
И я вновь упустил момент появления профессора и его приветственной речи. Лишь краем уха услышал отголосок вопроса: «…кто может ответить?»
— Герр Шнайдер, вы? — обратился профессор к громко хлопнувшему дверью опоздавшему угрюмому парню. Тот что-то тихо буркнул себе под нос и направился вверх по ступеням к свободным местам.
— Sapere aude! — одобрительно похлопал в ладоши профессор Краус. — Кто раскроет смысл этого выражения? — Окинул он взглядом свою армию, и я зачем-то поднял руку, однако оказался не единственным, знающим трактовку произнесённой фразы. Мне были знакомы эти слова из трудов Канта. Но студент, на которого пал выбор профессора, оказался более точным. — Всё верно. В своих «Посланиях» Гораций писал: «Sapere aude — дерзай думать». Позже Кант расширил толкование изречения: «Имей мужество использовать свой собственный разум». Святая дерзость, герр Шнайдер, — потряс он указательным пальцем в воздухе, адресуя свой жест конкретному «уму». — Святая дерзость — боевой молот юности, дробящий античный мрамор. В вашем мнении я вижу неточность, но, что похвально, это ваше мнение.
— В два часа у меня обратный поезд, а в шесть запись в студии, — прошептал я Эли.
— Обратный поезд? Почему ты говоришь об этом только сейчас?
— Посчитал неважным.
— Неважным? Неважным?! — повторила она во второй раз чуть громче и, засунув тетрадку обратно в рюкзак, рванула вниз по лестнице к выходу.
А я не понял ничего из того, что сейчас произошло. Стук её каблуков барабанил по ступеням «боевым молотом бунта». Бум! Бум! Профессор Краус замолк и в растерянности задержал взгляд на Эли, и я ринулся за ней, догнав уже в коридоре.
— Может, объяснишь?
— Зачем?! — посмотрела она на меня полными слёз глазами.
— Да что с тобой не так?! — не смог совладать я с эмоциями и сорвался на крик.
— Зачем ты приехал? К чему это благородство? Заставить меня чувствовать себя должной?
— Должной? — поперхнувшись, переспросил я, хотя отчётливо услышал всё, что она сказала. — «Заставить» и «чувствовать» — не имеющие власти друг над другом слова, они лишь отражают твой собственный выбор и только.
— Мне нечего дать тебе взамен. — Прижимая рюкзак к груди, вцепилась она в него, будто бы в библию. Будто бы я был самим Сатаной, явившимся за её душой.
— Я что-то требовал? — Она отрицательно мотнула головой. — Тогда о каком долге речь? Эли, хватит всё усложнять. Я поступил так, как захотел. Прекрати переводить отношения в какую-то нелепую коммерцию.
— Ладно, — шепнула она, вытирая влажные щёки. Ей-богу, настроение моего десятилетнего племянника и то более постоянное и поддающееся логике.
На лекцию мы так и не вернулись. Решили скоротать время до моего отъезда в зале библиотеки. И снова, словно по щелчку пальцев, как будто бы ничего и не было. Во что я сам себя ввязал?
Внутри здание уже было наполнено суетой персонала, их по-утреннему негромко звучащими голосами, запахом книг и ароматом кофе. Хотя информационные стойки пока ещё пустовали, студенты, точно грибы, то и дело вырастали повсюду: кто-то шнырял меж секций зала, кто-то шуршал страницами за партой у окна, ссутулившись точно настольная лампа, кто-то дремал на кресле, кто-то пытался получить информацию от занятых беседой между собой сотрудников, на что получал краткий ответ: «стойки информации работают с девяти». Удивительное место. Пожалуй даже, единственное место, пробуждающее во мне тёплую грусть ностальгии по моим давно минувшим студенческим годам.
Мы сели на один из диванов «зоны отдыха». Эли заговорила о погоде.
— Всё в порядке? — поинтересовался я, видя сковавшее её напряжение.
— Знаешь, — глубоко вдохнув, начала она после мучительно долгой паузы, — в Париже, — последний слог продрожал в протяжном выдохе. — В Париже мы жили в доме на… — фраза оборвалась, и взгляд Эли застыл на окне. Чем дольше тянулось молчание, тем серьёзней становилось выражение её лица. — Je ne peux pas, — вздрогнув всем телом, сказала она, отчего глаза тот час же наполнились влагой. На сей раз моих школьных знаний хватило, чтобы понять смысл её слов: «Я не могу».
— Всё в порядке, — притянул я её к себе, пытаясь утешить, решив, что, как и с блинчиками, причиной слёз могли стать воспоминания.
— Понимаешь, если бы не было Нигерии, я не была бы здесь. Ничего бы не было. Всё было бы хорошо. — Обхватила она мою ладонь.
Я попал в цель — Эли говорила о своём отце. Но с чего вдруг она захотела завести разговор об этом именно сейчас — осталось непонятным.
— С годами я становлюсь всё большим фаталистом. Всё, так или иначе, ведёт к одному. Мы влияем лишь на вариации действий в уравнении, а они не отражаются на результате.
— Странно слышать, что ты веришь в судьбу. — Подняла она на меня покрасневшие глаза. — Не люблю это слово. Лучше заменить его на «предопределённость». Вот представь: идёшь ты по извилистой тропинке в дремучем-дремучем лесу. Эта тропинка и есть твоя «судьба».
— А лес? — спросила она, поглаживая мягкой подушечкой пальца по тыльной стороне моей ладони, вырисовывая на коже маленькие кружочки, вслед за которыми мысли начинали закручиваться в спиральные вихри.
— А лес — сказочный. Ты ведь помнишь, сколько сказок мы с тобой перечитали? — Она кивнула, а я не смог удержаться от мимолётного порыва и уткнулся носом в её макушку, потягивая носом миндальный аромат волос. — Есть в том лесу всякое: и волшебное, и страшное, и таинственное, и пугающее, и манящее, и заманивающее. Вот очаруешься ты каким-нибудь дивным цветком и сойдёшь со своей тропинки. А потом увидишь вдалеке озеро и захочешь подойти к нему. А из воды как выскочит чудище — и вот ты уже сломя голову бежишь прочь. Сбиваешься с дороги, но продолжаешь идти дальше. Но «дальше» это куда? Ни компаса, ни карты у тебя нет, лишь тропинка, которую ты потеряла. И ты поднимаешь глаза к небу: следуешь за звёздами. Так проходят дни, недели, месяцы, годы. Ты плутаешь совсем рядом со своей тропинкой: пересекаешь одни, находя другие. И вот в один день вдруг вновь находишь свою. Вот только потом опять теряешь. И находишь. И снова теряешь. И опять находишь. И так повторяется на протяжении всего пути. Так, пока не кончится лес, но всё это время ты слепо продолжаешь следовать «предопределённому» маршруту.
— А что будет, когда закончится лес?
— Ты действительно хочешь говорить сейчас о смерти? — Коснулся я губами её щеки, и Эли смущённо отстранилась, кивнув на пару студентов за стеклянной стеной, сидящих перед компьютерными мониторами. — Им нет до нас никакого дела, — прошептал ей в губы, увлекая в поцелуй. Но на этот раз она и вовсе вскочила с дивана.
— Ты обещал дать мне время, — невнятно пробормотала она, словно отчитывая мантру.
— Эли, я…
— Пожалуйста, — жалобно протянув, села она рядом, вновь взяв мою ладонь и выжигая мне глаза умоляющим взглядом бездомного котёнка. — Пожалуйста, — протяжным горьким эхом прозвучало слово. Bitter «bitte».
— На что тебе сдалось это время? — от моего голоса уже сквозило холодом равнодушия.
— Позволь мне дать узнать себя лучше. Как только это произойдёт, ты сам не захочешь продолжать наше общение. Я сама себя с трудом сношу…
— Твоё самоумаление пробуждает моего внутреннего психолога.
И в сознании разом вспыхнули все когда-либо произнесённые ею слова, все мои размышления, которые я пытался сейчас так рьяно соединить воедино и увидеть корни её самоуничижения: Париж, дом, Нигерия, отец…
— Почему ты не пошла по медицинским стопам родителей? — мысль сама выстрелила вопросом. Только недавно мы с Ксавьером обсуждали проблемы отцов и детей, возможно, Эли тоже чувствовала некую вину за неоправданные ожидания своих родителей. — Ты вообще хотела стать врачом?
Отрицательно покачала головой:
— Только не врачом, генетиком.
— И?
— И после поездки с отцом и «Врачами без границ» перехотела.
— Чем именно вы занимались в Нигерии?
— Отец собирался поехать в Африку ещё задолго до того, хотел изучать генетические мутации, делающие человека неуязвимым к одному из заболеваний, родиной которого и являлась Африка. Но, как обычно это случается, никто из спонсоров его лаборатории не был заинтересован в данных исследованиях. Поэтому, когда в Нигерии произошло какое-то военное восстание, он ухватился за эту возможность и отправился с MSF, с «Médecins Sans Frontières», — расшифровала она французскую аббревиатуру. — В тот год я должна была поступить на биофак в Сан-Пре, словом, — поступила… Но после всего, что произошло… Папа… Я… госпиталь. В общем, — сипло выдохнула она, — с того дня крест стоит не только на могиле кладбища Кремлен, но и на моей жизни.
Рассказывая об этом с таким откровенным нежеланием, Эли мрачнела, словно грозовая туча, готовая вот-вот обрушиться ливнями слёз, сжимая мою ладонь в каком-то неосознанном нервном припадке. Поэтому я предпринял попытку направить беседу в иное русло: поинтересовавшись, чем её привлекла социология.
— Не привлекла, — ответила она, металлически засмеявшись, отчего меня будто колкими льдинками осыпало, — мне уже было всё равно где учиться и кем быть. Моя подруга Мари утащила вслед за собой. Я продержалась только три года и затем бросила учёбу. — Потупив взгляд, Эли помрачнела ещё больше. — Мы можем поговорить об этом в другой раз, bi-itte?
Что мне оставалось? Продолжать пытку воспоминаниями? Её жизнь для меня всё ещё оставалась закрытой книгой, привилегированный доступ к которой осуществлялся «только по предварительной записи».
65
Время клонилось к полудню, мы сидели всё на том же диване и болтали о всякой чепухе. С периодичностью в десять минут обязательно появлялся какой-нибудь «светлый ум» и щёлкал по кнопке стойки информации. И Эли направлялась к нему. Впрочем, чего я ожидал? Это я, откинувшись на подушки и закинув ноги на квадратный пуфик, мог позволить себе лоботрясничать.
Начало первого. Пришла Катя, а с ней — группа каких-то студентиков: девушка и два высоких бугая. Выглядели они так, как если бы ошиблись зданием или же вовсе решили посетить «ботанический сад». Все четверо уверенной походкой прошагали к Эли и о чём-то оживлённо, громко гогоча, разговорились. Шикнувший на них «ум» напомнил об установленном в читальном зале правиле «тишины», и они распрощались со словами «увидимся вечером».
— Твои новые друзья? — приложил я волевые усилия, чтобы вопрос прозвучал с внешним безразличием.
— Друзья?! — рассмеявшись, плюхнулась она рядом. — Вместе ходим в университетский спортзал. Друзьями они будут оставаться до тех пор, пока не знают меня.
— То есть, им ты тоже выставила свои сроки? — в тоне раскрылись нотки обеспокоенности.
— Нет. Им это ни к чему. Пусть остаются «друзьями», — сказала она, и недавнее ощущение исключительного права на проход за границы её крепостных стен вернулось ко мне. Но закравшаяся мысль о том, что Эли со своими новоиспечёнными «друзьями» проводят вот так далеко не первый вечер, не желала покидать сумеречные переулки сознания. Точно вылупившаяся из яйца змейка, мысль копошилась, ползала по возбуждённому разуму, цепляя своими крошечными шершавыми чешуйками рецепторы, пробуждающие во мне собственнические инстинкты.
— Поедем в Бохум вместе? — выпалил я, не до конца осознавая серьёзности предложения, а лицо Эли перемерило все возможные маски удивления, замешательства и сомнения. В итоге она выдала вполне ожидаемый ответ: «Я не могу». — Будет интересно. Посмотришь, как пишутся песни. Посмотришь студию. Мы вернёмся этим же вечером, — не унимался я, загоревшись собственной же идеей. — Хочешь, я отпрошу тебя у Кати? — глупо прозвучала шутка; но в рассеянном взгляде Эли я так и не смог прочитать ответа. Мотнув головой и, как мне показалось, побледнев в лице, она поднялась с дивана и, неспешно лавируя меж колонами, побрела к стойке информации.
66
Полчаса до отправления. Мы в привокзальном кафе, уминаем дешёвый фастфуд с соком. Я смотрю на Эли, пытаясь понять, о чём она сейчас думает. Она смотрит в окно и хмурится. Небо тоже хмурится. От ясного и аномально тёплого утра не осталось и следа. Только я излучаю восторженное солнечное настроение.
— … и зонтика нет с собой, — как бы в довершение своего внутреннего монолога говорит она и, переведя взгляд с улицы на меня, спрашивает: — В котором часу обратный поезд? — звучит слишком формально.
— На который успеем.
— А как предполагаешь?
— Девять.
— А следующий когда?
— В десять.
Она стучит пальцами по столу, отворачивается к окну и снова хмурится, словно что-то взвешивая и принимая для себя какое-то чрезвычайно важное решение.
Объявляют о начале посадки, и мы направляемся к нужной платформе. Проходим в вагон номер «три». Очевидно, немного припоздав. Наши билеты — со свободной рассадкой, но свободных парных мест уже нет. Приходится договариваться с каким-то пассажиром, чтобы он пересел. Он идёт на уступку, соглашается и садится чуть поодаль от нас.
— Хочешь сесть у окна? — спрашиваю её. Утвердительный кивок.
Только поезд трогается, как едва различимые глазом песчинки дождя орошают стекло. И я замечаю апокалиптическую тёмную тучу, похожую на измоченный в чернилах кусок ваты, нанизанный на шпиль кроваво-красной кирпичной башни вокзала.
67
— Ты о чём-то спросила? — покосился я на Эли, когда она во второй раз произнесла моё имя, в то время как я сам переписывался с Тони, согласовывая график записи групп.
— Помнишь ту историю, о герре Шульце и брусчатке? — с чего-то вдруг вспомнила она.
— Странно, что ты её помнишь, — рассмеялся я, отправляя очередное смс.
— Расскажешь? — сбивчиво прозвучал вопрос. Казалось, она хотела заполнить молчание лишь бы какой болтовнёй, только бы избежать общения на более личные темы.
— Всё дело в шляпе, а её, как видишь, нет, — улыбнулся я ей в ответ. После недавнишнего откровения в библиотеке меня обуревали новые вихри любопытства, и лучшего шанса, чем двух часовой поездки в вагоне, из которого не сбежишь, я и не мог представить. Это была отличная возможность расспросить Эли обо всём, что так давно меня волновало.
— Штэф, — протянула она гласную. — Зато ты в очках. В красивых таких. Вот зарядись вдохновением от них, — всё настаивала она на своём.
— Очки не для вдохновения. — Уладив дела в студии, убрал я телефон в карман и взглянул на неё, отчего-то нервозно теребившую подол своего винтажного бежевого платья. — Они для того, чтобы… — так и не сумел я облачить элегантность мысли похожим изяществом слога, поэтому выдал весьма заурядный комплимент о её прелестном наряде. Смущение Эли стало настолько явным, что, поняв это, в следующий же миг её смутили собственные предательски раскрасневшиеся щёки. Что-то в её реакции было по-новому странным, что-то, чего я не смог разгадать.
— А кто такой Гораций? — последовал ещё один вопрос из разряда «пожалуйста, говори ты».
— Какой-то римский писака, — отмахнулся я, собираясь завести разговор о том, что меня интересовало на самом деле. Но не успел — Эли перебила очередной избитой фразочкой, заключив:
— Кажется, он тебе не по душе.
Язык — штука гибкая, однако вот немецкий Эли время от времени был каким-то «закостенелым»: то слишком сухим, то излишне формальным, то чересчур книжным, то уж больно шаблонным. Может, по этой причине мне так сложно понимать её?
— Carpe diem, — выдохнул я, сдавшись.
— Это тоже принадлежит Горацию? Я слышала не раз! «Лови день», верно?
— Живи настоящим — отклоняясь от гласа буквальности.
— Dum loquimur, fugerit invida aetas: carpe diem, quam minimum credula postero, — отточив звуки каждого слова, произнёс явно что-то латинское вклинившийся в нашу беседу парень с кресла позади. Произнёс так, словно читая текст военной присяги. — Простите, что я вот так бесцеремонно прервал вас. Эрик Янсон, — подскочил он к нам, представившись, и протянул мне жилистую ладонь для рукопожатия. Говорил он с акцентом, а его имя и белокурые курчавые волосы подсказывали: возможно, он — швед. А быть может, я ошибался. — Я учусь на факультете культуры в Дортмунде, — продолжил он. — Творчество Горация являлось темой нескольких моих работ.
— Вы переведёте для нас то, что сейчас изрекли? — вступила в разговор Эли.
Эрик Янсон засветился непомерным восторгом и, положительно кивнув, нараспев произнёс:
— Пока говорим, бежит завистливое время: лови день, как можно меньше доверяй следующему. — Вагон взорвался аплодисментами, а я ощутил себя так, как если бы всё происходящее здесь было заранее детально прописанным сценарием для телешоу. Ведь нарочно такого не придумаешь! Но ни камер, ни режиссёра выкрикивающего «снято» нет.
Случайности — крошечные искры врезавшихся друг в друга частиц фатума. В реальности при их столкновении действуют фундаментальные законы физики: при абсолютно упругом ударе контакт тел разных масс прекращается, а тела продолжают двигаться по разным направлениям; в результате абсолютно неупругого удара тела же соединяются и продолжают движение как одно целое. В случае с Эриком произошёл удар под номером «один»: покинув вагон поезда, мы разбредёмся по разным сторонам. Более того, он сойдёт раньше нас — в городе «Боруссии».
— Интересно, кому только оно завидует, — сказал я, нисколько не намериваясь продолжать с ним беседу.
— И бежит-то ли оно, — вторя моей риторической интонации, прозвучал мужской голос. — Генрих Мюллер, — вскинув руку над головой, представился подключившийся к нашему оживлённому разговору ещё один пассажир, что сидел на противоположном ряду. — А я вот, уважаемый герр Янсон, по профессии-то обычный электрик. И, будучи знакомым с физикой-то, поспорил бы с вашим Горацием-то.
— Глупость какая! — возмутился Эрик. — Зачем мешать науку с литературой?! Вот знаете ли вы, что есть «троп»? — обратился он к электрику.
— Слова, которые мы употребляем в переносном значении, — ответила Эли, кокетливо вздёрнув носом.
— А знаете ли вы, что есть «время-то»? — с долей иронии передразнил его напыщенный тон Мюллер.
— А вы сами-то знаете? — нахально парировал Эрик. Генрих промолчал. А Янсон снова обернулся к нам, оставив без внимания мою ремарку. Впрочем, в ответе я и не нуждался. — Вы читали Горация? — спросил он, криво улыбнувшись.
— К сожалению, нет, — виновато отозвалась Эли.
— А может-то и к счастью, — вставил своё слово Мюллер.
— Штэфан, какую фразу произнёс Яков, ты помнишь? — похлопала она меня по коленке. — Allons, ты же должен помнить!
— Sapere aude…
— Sapere aude! — даже не дав закончить мне мысль, прокричал Эрик с такой интонацией, словно встретил тут старого друга. — Est animum, differs curandi tempus in annum? Dimidium facti qui coepit habet. Sapere aude, incipe.
— Ты смотри-то, что юнец творит-то! — расхохотался Генрих Мюллер.
Каждый раз, когда я думаю, что у жизни больше не осталось кроликов в шляпе, она непременно изобретает новые удивительные фокусы. И пока Эрик Янсон, Генрих Мюллер и я бурно обсуждали природу совпадений, к нам присоединился детский психолог Рихард Фогель, изначально направляющийся в вагон-ресторан. Рихард принялся пересказывать нам теорию Юнга. После каждого логически-законченного умозаключения он почёсывал узкую переносицу своего орлиного носа. «Занимательно, конечно. Но все события, что мы замечаем, подчинены принципу «синхроничности». Подчеркну, что именно Карл Юнг и ввёл этот термин», — его голос звучал так мягко и спокойно, будто бы он говорил сейчас со своими маленькими пациентами. Нет, это вовсе не казалось отталкивающим, наоборот — располагающим. И вот уже не только мы, но и другие увлечённые пассажиры с соседних кресел внимательно слушали Рихарда Фогеля, возбуждённо переминавшегося с ноги на ногу; он явственно силился, тужился, напряжённо собирался с мыслями, но выдавал целостную и легко-понимаемую интерпретацию статьи Юнга. — «Акаузальный, то есть отрицающий причинность, объединяющий принцип. Иными словами», — кинув короткий взгляд сначала на Мюллера, а затем на меня, продолжил Фогель: — «Нет «физического» объяснения тому, что вы назвали «причинным фаталистическим совпадением». Всё в природе подчинено творческому принципу и упорядочено на основании своего смысла».
Уже и не припомню, в какой момент нашей интеллектуальной дискуссии появился доктор философских наук, профессор Дитер Мюллер, тощий, точно голодающий Махатма Ганди, и совершенно не походивший на Мюллера, который Генрих, который выглядел как невысокий шкафчик. Дитер Мюллер завёл речь о каком-то индийско-шотландском логике Огастесе де Моргане. Ну, прямо вся научная элита Германии в одном вагоне!
— Де Морган как-то справедливо заметил, что существуют как минимум четыре случая, когда нам может показаться, будто события связанны одно с другим, однако в действительности это не так, — облокотившись о мягкую спинку кресла Генриха, Дитер рассудительно начал читать нам лекцию об иллюзорной связи явлений. — В качестве примера давайте возьмём два явления. Простите, как ваше имя? — Посмотрел Мюллер на меня, и я представился. — А ваше? — следующим спросил он Эрика. — Хорошо, Штэфан, Эрик. Явление «номер один» условно так и наречём «Штэфан», — сказал он, отчего я расхохотался хриплым смехом заправского алкаша. «Явлением» меня ещё никогда не называли. — А явление «номер два» окрестим «Эриком». Отнюдь не явление «Штэфан» служит причиною явления «Эрик», на деле это только наше представление о явлении «Штэфан» служит причиною «Эрик».
— Что-то вы, уважаемый профессор Мюллер, нас-то запутали-то, — пробормотал электрик-Мюллер.
— Хорошо-хорошо, вы правы. Изъясняясь проще, к первому классу случаев по де Моргану мы можем отнести разного рода пророчества, предсказания, заклинания, предчувствия и тому подобное. Человек умирает в тот день, который он всегда считал своим последним, и умирает от своего же страха перед этим днём. Всё кроется в нашем восприятии.
— Как верно вы подметили, — подключилась к разговору пожилая дама, сидящая позади Генриха Мюллера. Ангелика Браун — в прошлом школьный учитель литературы. — Марк Твен родился в 1835 году, а умер в 1910. В год его рождения рядом с Землёй пролетала комета Галлея. А за год до своей смерти он изрёк: «Я пришёл с кометой Галлея, через год она снова прилетает, и я рассчитываю уйти вместе с ней». Удивительно, но так оно и случилось.
Слушая вполуха Дитера, рассказывающего об остальных трёх классах случаев де Моргана, я думал о том, что за ранее упомянутым им явлением и примером Ангелики Браун совершенно точно скрыта изрядная доля иронии. Уверен, и за моей встречей с Эли стоит она же, ирония. Вот только до сей поры она так ещё и не показала своего истинного ироничного лица.
68
Поезд совершил свою первую и единственную на протяжении всего пути остановку — в Дортмунде; и Эрик Янсон, распрощавшись с нами, сошёл. А его уход положил конец этой увлёкшей добрую половину пассажиров вагона беседе. До Бохума оставалось ровно десять минут. И народ закопошился, готовясь к выходу.
Вслед за стуком колёс скорого поезда, минуты пронеслись столь же стремительно. И вот в окне уже замаячили пламенеющие в лучах ноябрьского заката окна серой высотки здания «Lueg», а огромное металлическое око-значок «Мерседес» на крыше и того вовсе казалось только что выкованным из тёмного янтаря солнца раскалённым кольцом. Словно башня Мордора. И мы заговорили о «Властелине Колец», затем о Новой Зеландии, где проходили съёмки трилогии, а потом и вовсе о путешествиях. Слово за словом, так мы очутились на Курт-Шумахер-Платц, окружённые группой молодых людей, узнавших меня. Перекинувшись с ними парой тёплых фраз, сфотографировавшись и подписав вырванные из тетрадки Эли листки для каждого лично, мы продолжили свой путь в GUN.
— На моей памяти это первый раз… — Улыбнувшись, косоглазо посмотрела на меня Эли, щурясь от лучистого солнца. — А ты ещё упрекал меня, что во Франции вас плохо знают.
— Этому я удивлялся. А упрёк заключался в другом, в том что ты не слушаешь музыку.
— Оказывается, в Бохуме ты известней, чем в родном городе, как такое может быть? — вслед за по-детски лёгким смешком, вырвавшимся как порыв весеннего ветерка, спросила она, не захотев заводить разговор о себе. — Никогда не видела, чтобы там у тебя просили автографа.
— Там он у всех уже давно есть. Думаю, там я даже порядком поднадоел всем, — шутливо ответил я. — Наши фанаты отличаются чувством такта и сдержанности, а истеричная и буйная часть молодёжи принадлежит к лагерю братьев Каулитц. Слышала о таких?
— Конечно! Моя подруга сходила по ним с ума. Мы собирались пойти на их концерт, но не успели вовремя купить билеты. У них был целый тур по Франции!
— «Сходила»? Прошедшее время? Теперь подруга пошла на поправку? — засмеялся я. Есть ли в Германии хотя бы один подросток, не знающий, что стоит за словами Tokio Hotel? А в Европе?
— Нет, — резко отрезала Эли. — Больше не подруга, поэтому прошедшее время. А далеко до студии идти? — как по щелчку пальца вновь переменилось её настроение, отчего вопрос прозвучал то ли с осмотрительностью, то ли с волнением, то ли с робостью.
— Нет, не далеко. Всё в порядке? Может, ты хочешь чего-нибудь? Хочешь, зайдём поесть или…
— Штэф, — протяжная «ми» четвёртой октавы острой струной разрезала окрашенный золотом заходящего солнца прохладный воздух, будто он кусок сливочного масла. — Всё хорошо. — Неуверенно потянувшись за моей ладонью, едва заметно улыбнулась она. Но только наши пальцы соприкоснулись, как Эли одернула руку, словно обжегшись о мою кожу, и тогда я перехватил инициативу, крепко сжав её тонкие пальцы. И она остановилась, судорожно обернувшись и посмотрев на вокзал. Что-то туманное читалось сейчас в её взгляде, отчего во мне возникло ощущение, что не удерживай я её за руку, она бы без оглядки бросилась на обратный поезд, отстукивая каблуками гимн очередного восстания. Я сам на мгновение растерялся и, кажется даже, напугался её страха, выстрелившего в меня из её серых глаз свинцовыми пулями.
Мы так и стояли неподвижно у перекрёстка на Курт-Шумахер-Платц: слева — Массенбергштрасе и GUN Records, справа — Виттенер Штрассе и Кортум парк.
— У нас есть немного времени, хочешь посмотреть парк? — спросил я так, как будто там действительно было на что «посмотреть»; но после двухчасового сидячего положения короткая прогулка могла бы и впрямь пойти обоим на пользу.
— Это тот, где вороны и могилы? — с долей сомнения отозвалась она на предложение.
— И зелёные равнины, — усмехнулся я. — Да, признаю, не самая лучшая моя рифма, но, может…
— Штэф, — и опять растянула гласную в своей французской манере. — Я понимаю, что ты пытаешься сделать…
— Размять кости? — кособоко пошутил я.
Эли отрицательно мотнула головой и, вытянувшись на носочках, словно за нами кто-то шпионил, шепнула мне на ухо «спасибо», затем скользнув губами по щеке. Я что-то хотел там сказать о том, как это нечестно — дразнить меня, когда кругом толпа людей; но тепло её улыбки заставило забыть даже о том, для чего мы вообще прибыли в Бохум и почему стоим тут, у перекрёстка, где и в сторону студии и в сторону парка светофор горит зелёным.
Точно две фигурки лего, возвышающиеся прямо перед нами, через дорогу, башни-недоблизнецы отеля «Mercure» приковали к себе взгляд. И рассудок тотчас же взялся за кисти, нет, было бы вернее сказать, он откуда-то достал старенький Полароид, потому как цветные фотографии с изображениями моих самых непристойных, порнографических фантазий пулемётной очередью посыпались изо всех потаённых уголков сознания: вот я сжимаю ладонь Эли сильнее, утягивая за собой, — к квадратному входу в отель; а потом у стойки ресепшена, наспех заполняя какие-то бумаги, мы обмениваемся красноречивыми, полными бессильной похоти взглядами; получаем ключ от номера; заходим в лифт и едем наверх; но в кабине оказываемся не одни, поэтому, несмотря на гул адреналина в ушах, вынуждены продолжать играть по правилам этикета: сдирая друг с друга одежду только в немых мыслях; а потом, попадая на нужный этаж, вешаем на ручку номера табличку «не беспокоить» и наконец захлопываем за собой дверь, врываясь в комнату, залитую огненной лавой пламенеющего солнца. А дальше… Дальше всё происходящее стоило бы описать словами, которые не слишком тщательно подбирал Буковски для своих романов. Дальше возвышенный литературный стиль просто-напросто свалился бы с его монументального пьедестала, упав ниц в слякоть бесстыдного реализма. Секс — это всегда грязь, единственная известная мне грязь, обладающая магнетической красотой.
Но дальше… Дальше, в сторону башен отеля, светофор горит красным, отражаясь от глаз Эли сигналом «стоп». И никогда ни один влюблённый мужчина, несмотря на своё безумство, не проехал на «запрещающий свет». И женщины это прекрасно понимают. Мы у них на поводке. Но что такое этот «поводок»? Очередная нить пристойности, за которую держится хрупкая рука только на публике? На кой-чёрт кому-то может понадобиться этот поводок, если на его другом конце не красуется статный кобель?
— Давай лучше в студию, — сказала Эли, вытащив меня из воображаемого номера вполне реального отеля обратно к жонглирующим светофорам перекрёстка, напомнив о моём же предложении. — Посмотрим, стоили ли вырванные листы твоих автографов, — саркастично добавила она, впрочем, её фраза прозвучала весьма беззлобно.
Я успел только невольно усмехнуться, как перед носом материализовался ещё один поклонник нашего творчества. Однако, должен признаться, хоть это и лестно, подобное случается, как правило, после концертов, когда фанаты сконцентрированы в строго указанном на билете месте. В обычный будничный день не каждый знакомый меня узнаёт на улице, а тут сразу две встречи за короткие пять минут. Прохожие никогда не смотрят друг на друга, точнее, не всматриваются в лица. Все старательно избегают взглядов друг друга. Это как гонки, где очертаний находящегося впереди тебя объекта вполне хватает для того, чтобы в него не врезаться. А большего и не надо. Люди начинают рассматривать других людей только в том случае, если глазу есть за что зацепиться. И уже подходя к зданию GUN, я понял — дело-то было вовсе не во мне, а в Эли, в её, старомодном платьице выглядывающим из-под полов малиновой шинели и ленточке-бантике на голове, которые не просто цепляли взгляды на крючок, а приковывали их стальными оковами. А до меня, как до приложения к яркой молодой девушке, очередь доходила позже.
69
— Аа-чу-scheisse! — встретил нас оглушительно-громкий чих Ксавьера, после которого он обязательно добавлял ругательство (признаюсь, и за мной такой грешок числится).
Прокручиваясь на стуле перед микшером с огромной кружкой в руках, из которой торчал чайный ярлычок, Майер сидел в какой-то позе циркуля: закинув ступню на колено. Вместо привычного формального костюма сейчас на нём была надета повседневная белая футболка с клетчатой молочно-коричневой рубашкой, — вылитый техасский ковбой. А его немощный вид и вовсе кричал о том, что он пребывает в крайне болезненном состоянии. Ни он, ни находящийся рядом с ним Вольфганг Функ, не замечали нашего присутствия. Оба сосредоточенно смотрели перед собой — на широкое окно комнаты звукозаписи, где за стеклом надрывая связки, истерично скримил какой-то парень. Довизжав то ли припев, то ли куплет, Функ махнул парню «стоп», и я, воспользовавшись минутной паузой, окликнул Ксавьера. Он обернулся, и маскарад на этом не закончился: на его лице красовались очки в квадратной чёрной пластмассовой оправе, настолько нелепой, что, казалось, будто это Функ от скуки проехался маркером по физиономии Майера. На нас явно сейчас таращился какой-то удивлённый Питер Паркер.
— Трико Человека-паука, смотрелось бы на тебе не так несуразно, как эти очки ботаника, — сказал я, расхохотавшись.
— Если бы знал, что ты вернёшься не один, непременно послушался бы твоего совета, — прогундосил он, улыбнувшись в ответ и поздоровавшись с Эли. А затем, хлопнув Функа по плечу, пока тот что-то усердно доказывал парню, кивнул нам на выход.
70
— Чай? Кофе? Молочный коктейль? — продолжая шмыгать соплями, спросил Ксавьер. — Коктейли я мало кому предлагаю, — посмотрел он на нас исподлобья, словно мы явились в кабинет строгого директора для неприятного разговора, потому-то он и пытался скрасить беседу слащавой любезностью.
— Значит, коктейль, — ответил я. — А я воздержусь. Только не перед записью. — И Майер засуетился перед блендером. — Полдня без присмотра и уже где-то успел простыть, как так?
— Чёрт его знает, — отмахнулся он. — Такого дерьмового иммунитета, как у меня, я ещё не встречал. Прости, мой французский, — обратился он к Эли, — но другие слова не опишут в полной мере всего моего негодования.
— Мой ещё хуже, — грустно улыбнулась она.
— Тогда ты меня понимаешь. Наверное, вам лучше держаться от меня подальше. — Чихнув, выругавшись и извинившись, шлёпнулся он на своё рабочее кресло за столом, продолжив причитать: — Неделю я буду ходить, точно дряхлый старик, а потом полмесяца уйдёт на восстановление. Ещё и игру в пятницу придётся пропустить. Ты-то хоть приезжай. Так же, накануне, — сурово посмотрел он на меня, опять продолжая: — Всю скорость растеряю. У привокзальных бомжей иммунитет лучше моего…
К счастью, появившийся в дверях Даниэль своим приподнятым настроем прервал поток сетований Ксавьера. Поприветствовав всех, похвалив «похожий денёк», пошутив о схожести своего имени с именем Эли, он предложил разогреть связки, распеться, и заодно ещё раз пробежаться по тексту песни.
Так пролетели полчаса. И вот уж шесть. Комната звукозаписи освободилась, и мы направились туда. Всё шло в своём штатном режиме, мы могли бы уложиться минут в двадцать-двадцать пять. Но пока я и Даниэль стояли за стеклом у микрофонов, записывая по несколько вариаций одних и тех же строчек, как хотел того Майер, он сам занимал Эли разговорами о том, для чего на пульте необходимы все эти «кнопки, штучки, примочки».
— Давай то же самое ещё разок, — скомандовал он, вновь пуская минусовку припева мне в наушники, пуская настолько громко, что я и не пел, скорее, пытался переорать музыку
Как выяснилось позже, Ксавьер просто объяснял Эли важность «сбалансированной звукопередачи».
К семи часам песня была полностью записана, и в студию вошла очередная партия музыкантов, в сопровождении своего звукорежиссёра — Гюнтера Недича. Парни узнали меня и окружили нас кольцом кожаных курток — косух. Завязалась шаблонная беседа, затянувшаяся дольше обычного. Все мои попытки отвязаться от назойливых музыкантов оказались неудачными. С пеной у рта они рассказывали об оригинальности звучания своего альбома и предстоящем туре, интересовались гастрольными планами моей группы и возможностью совместного творчества. А их солист, тот ещё тип, принялся а капелла напевать какую-то песню из собственного репертуара, впрочем, «напевать» — слишком громкое слово для того, чтобы описать издаваемый им шум.
— Но музыка там просто забойная. Просто нужно слышать целиком, — настаивал он на том, чтобы мы задержались и оценили их «по достоинству». А потом он стал имитировать рёв гитар и битбоксить барабанный ритм. — Ну вот, тебе же нравится, — фраза была адресована улыбнувшейся Эли. — Ну нравится же, — всё напирал он на нас, отчего Эли попятилась назад, вцепившись в мою руку.
— Нравится, но нам пора — предпринял я очередную попытку положить конец разговору. Ни о каком возможном сотрудничестве речи и не могло идти.
— Стой-стой, — опять заладил безголосый панк. И тут мне вспомнились слова Ксавьера о палке, «которую нужно только ломать».
— Вот это — Ксавьер Майер, — кивнул я на него, стоящего напротив и шмыгающего носом, — наш продюсер, — все пятеро устремили свои взгляды на Майера, ожидая от того пламенных речей, будто бы я ему только что вручил статуэтку Грэмми. Однако я и впрямь без одобрения лейбла или, по крайней мере, согласования с Ксавьером нюансов любого музыкального сотрудничества, не имел права самовольно принимать подобные решения. — Вопросами сотрудничества занимается он. — Панки продолжали выжигать Майера глазами в ожидании ответа.
— Нет. Не формат, — отрезал он. — Да и петь ты не умеешь.
Воспользовавшись возникшим замешательством солиста, Эли, Ксавьер, Даниэль и я улизнули из студии, отправившись (по рекомендации Ксавьера) в какой-то этнический ресторан напротив, отмечать продуктивную работу, да и просто перекусить. Лично я уже изрядно проголодался.
71
Ресторан оказался просто отвратительным: из шестнадцати страниц меню — девять отведены под напитки, в основном, — всё спиртное. А на первых двух страницах творилась полнейшая чертовщина: фирменное блюдо — барбекю из насекомых. Дальше даже читать не хотелось, но всё-таки мы отважились взять салаты с подозрительными заправками и тапас. И пока ожидали заказ, расположившись за одним из столиков, протянувшихся вдоль длиннющего дивана, раскрашенного в цвета ярких африканских платков, Даниэль заговорил о «безумии вчерашнего дня».
— Ты был на игре? — потягивая горячий чай, спросил Ксавьер, как и я, подумав, что речь шла о футболе.
— Нет. Я о безумии, творившемся вчера в Эссене. — Мы переглянулись, пожав плечами. — У Tokio Hotel был концерт, закрытие тура… что-то такое.
— Точно-точно! — щёлкнул пальцами Майер.
— Забавное совпадение, по пути в студию мы как раз их вспоминали, — сказал я, и Эли в подтверждение моих слов утвердительно кивнула. — А в поезде так вообще все два часа проговорили о совпадениях, случайностях и судьбе с какими-то профессорами.
— Команду им, конечно, первоклассную подобрали, — продолжил свою мысль Ксавьер. — В начале лета на вечеринке в Кёльне я пересекался с Йостом, одним из их продюсеров. Он мне тогда заявил, что Universal за мной следят.
— Звучит угрожающе, — засмеялся Даниэль. — Выше Sony только они. Они правят миром музыки. Не счесть, сколько у них лейблов. Может, в будущем пойдёшь к ним.
— Ну, знаешь, — прогундосил Майер, попутно благодаря официанта, принесшего заказ, — музыкальный рынок только кажется таким пёстрым павлиньим хвостом. Фактически — всё монохромней. Когда я начинал, тоже поражался тому, какое несусветное количество лейблов разбросанно лишь по одной Германии. Но стоит изучить карту более детально, замечаешь, что все эти мелкие студии — дочерние компании чего-то более крупного. И вот уже вырисовываются зонтики соцветий, а у каждого такого «зонтика» стебель-то один, и корни его уходят в чернозём или Sony Music или Universal Music. Но, как бы там ни было, всем всё равно заправляет погода, — опять прошмыгал он соплями. — Что ж, не будем утомлять Дэниэль разговорами о работе.
— А мне и вправду интересно, — с аппетитом жуя тапас, возразила Эли, мягко улыбнувшись.
— Кстати, о погоде, забыл уточнить: где вы сегодня остановитесь? — спросил Ксавьер уже у меня. — Я могу в студии остаться, это не проблема.
— Да брось, посмотри на себя, какая студия? Тем более, у нас поезд в девять.
— Поезд? — Оправа его очков подпрыгнула от удивления.
— К сожалению, утром нужно быть на работе, — ответила Эли, а я подумал, что «сожалела» она явно не о возможном «прогуле».
— Ну и поехали бы утром. Ладно, не мне решать. Что там за история приключилась с вами в поезде?
И мы снова завели философский разговор о судьбе и случайностях, по «живости» не уступающий предыдущему, в вагоне номер «три». Однако на сей раз, мы надумали чуть иначе проверить законы де Моргана, те, о которых нам поведал Дитер Мюллер.
— То есть, — начал Даниэль, когда мы уже покинули ресторан и стояли перед мраморными ступенями, у подножья которых возвышались две пальмовые колонны, обвитые жёлтыми гирляндами, — мы должны сделать что-то такое, чтобы с нами заговорил «случайный прохожий»?
— Угу, — согласился я. — И по первому закону этого шотландского индуса, нам должно показаться, что, якобы, этот «случайный прохожий» не случайный.
— Бред какой-то, — прогундосил Майер.
— Нет! — бойко возразила Эли. — Тот профессор, Мюллер, утверждал, что наше восприятие непременно найдёт, как связать оба явления с точки зрения логики, ведь так? — взглянула она на меня в поисках союзника.
— Именно, — закивал я, словно китайский болванчик и инстинктивно обнял её, притягивая ближе. Вот теперь, сплотившись, мы выступали единым фронтом, против скептически настроенных Ксавьера и Даниэля.
— И что мне сделать, чтобы со мной заговорили эти «случайные прохожие» или я должен заговорить с ними первым? — спросил Даниэль, почесав свою рыжую бородку.
— Спроси, верят ли они в Бога, Спасителя нашего. Ребят, холодает, давайте в другой раз с вашими экспериментами, — сказал Ксавьер, подняв ворот куртки и поёжившись от ночной прохлады. — Половина девятого. Пора на вокзал.
— Ты так спешишь от нас отделаться? — усмехнулся я, и он чрезмерно тактично возразил, предложив проводить нас до перрона. По-правде говоря, не знаю, зачем вообще Ксавьер пошёл ужинать вместе с нами, выглядел он настолько измождённым и больным, отчего это я чувствовал себя виноватым за то, что, в какой-то степени, принуждал его к нашему обществу. Однако когда я посоветовал ему отправиться домой и не нянчиться с нами, Майер так же запротестовал, сказав, что «ещё не все силы покинули его бренное тело».
— Вот как вы думаете, — обратился ко всем нам Даниэль, как только мы направились вниз по Массенбергштрассе, — Бог во всех языках мужского рода?
— Случайность ли это, что каждая такая встреча с тобой, — кивнул Ксавьер на меня, — не может обойтись без обсуждений религии?
— Ну, заметь, первым всегда начинаешь ты, — вырвался из меня глупый смешок.
— Прости, не могу говорить о чём-то другом, когда смотрю на тебя, — сыронизировал он, и все засмеялись.
— Да никто не может. Вон и Даниэль туда же. Даже когда мы познакомились с Эли, и она первым делом вскрикнула «боже», — подмигнул я ей.
— Что?! Не было такого, — расплылась она в смущённой улыбке. — Это он сочиняет.
— Я только и запомнил потому, что хотел тогда отшутиться какой-нибудь банальщиной, вроде «нет, это всего лишь я». — Как бы невзначай соскользнула моя рука с её плеча на талию, но Эли только плотней прижалась ко мне. — А как обзывала меня священником, тоже забыла? — Она отрицательно мотнула головой, и я поцеловал её в висок.
— Хм, вот мы с тобой давеча тоже о священниках говорили, — прохрипел Ксавьер.
— Смотрю, у вас тут это популярная тема, — так раскатисто расхохотался Даниэль, что я поймал несколько заинтересованных взглядов прохожих.
— Всё, до меня дошёл смысл закона вашего индуса, — важно произнёс Майер, чихнув.
Что за восхитительный вечер! Словно какой-то летний, поздне-июльский. Потому что, только тогда, несмотря на лёгкую прохладу ночей, земля ещё способна удерживать в себе накопившейся жар знойного дня. Иного сравнения я просто не найду, чтобы описать то бархатное тепло, растекающееся по всему моему телу приятным умиротворением. Едва ли даже смогу припомнить, когда ещё вот так, беспечно и ребячливо, мы прогуливались дружеской компанией, смеясь, над всякой разной ерундой, как школьники, не спешащие домой, где обязательно услышали бы монотонные и занудливые нотации родителей. Как оказалось, счастье-то — не в безграничной взрослой свободе, на самом деле, счастье было в сладостном нарушении установленных строгих родительских правил. Не законов. Ни одна конституция, ни одного государства не идёт ни в какое сравнение со сводом правил отчего дома. Счастье осталось навсегда запертым в наших детских фотоальбомах.
Но мне хочется верить, что в этот вечер мы все были по-своему счастливы, раз без устали заливались искренним детским смехом. Я смотрел на светящиеся цепочки машин: жёлтые шарики фар маленькими солнцами мелькали перед глазами, а красные удалялись прочь, словно крошечные закаты, растворялись где-то вдали. И мне казалось, что каждый водитель, управляющий своими «солнцами» ощущал то же тепло, что и мы. Мне хочется верить, что даже всякий прохожий умудрялся зарядиться нашим заразительно-игривым настроением. Мы говорили обо всём сразу, и ни о чём конкретном. До отправления ещё было предостаточно времени, поезд только в девять шестнадцать, поэтому мы гуляли неподалёку от отеля по живописной улочке, густо усаженной деревьями. На одних деревьях листва совсем опала, другие же ещё горделиво шуршали своим убранством. Даниэль напевал какую-то заразительную песенку, Эли хохоча и невпопад подпевала ему, путаясь в новых словах; даже Ксавьер взбодрился и пальцами отстукивал барабанный ритм по папке, что прихватил из студии. А я, держа в одной руке тёплую ладошку Эли, а в другой её голубой рюкзачок с розовыми бабочками, старался запомнить этот вечер со всеми его городскими звуками и запахами.
72
День тянулся неспешно, как-то лениво и бесконечно долго, словно он был мёдом, что переливали из одной ячейки календаря в другую. Но когда мы зашли в вагон поезда, уже заполненный пассажирами, оказалось, что, по сути, день пронёсся стремительней, чем комета Марка Твена, в сравнении с которой поезд и вовсе гнал на сверхзвуковой скорости. А потом и Дортмунд, вспыхнув яркими электрическими огнями в окне, остался позади.
Свет в вагоне приглушили, и пассажиры стали включать над креслами маленькие блёклые лампочки-светильники. Наш июльский вечер превратился в летнюю ночь: люди тихонечко перешёптывались, словно стрекочущие сверчки, над головами которых горели пузатые жёлтые светлячки.
— Помнишь сюжет шекспировской комедии «Сон в летнюю ночь»? — спросил я её.
— Штэ-эф, не-ет, — расхохоталась она, уткнувшись лбом в моё плечо. — Пожалуйста, хватит. Сейчас набегут какие-нибудь барды с гитарами.
— Устала? — посмотрел на неё, и Эли утвердительно закивала.
— Но было интересно. Спасибо, — улыбнувшись, подняла сонные веки.
— И вырванные листы не пропали зря
Снова улыбка и кивок.
— Твоим голосом можно было бы с лёгкостью снести Берлинскую стену, — ответила она, и сейчас засмеялся я.
— А твою? — Потянулся я к её губам.
73
В отличие от меня, в силу частых турне привыкшего к столь плотному расписанию и не находящим его чем-то из ряда вон выходящим, Эли оказалась физически не готовой к подобным встряскам. Устроившись на моём плече, как на подушке, она проспала всю дорогу до дома; я только и мог что поражаться, как же это вообще возможно — так крепко спать, да ещё и в столь неудобной позе. Удивительно, но я чувствовал себя ни сколько не измотанным, поэтому, пока Эли посапывала где-то под ухом, я решил поискать в интернете ответ на вопрос Даниэля о Боге: во всех ли языках он мужского рода. Во всех, если речь о христианстве. А вот Святой Дух, одна из трёх его ипостасей, на иврите имеет женский род и звучит как Руах. Неужели мне, правда, настолько это интересно? Руах, дай мне терпения.
74
Судьба, карма, ирония — не просто синонимы, это одно и то же понятие. Это Святая Троица какой-то единой силы. Смысл один, а лица, — ипостаси, — разные. Руах, очевидно, — какая-то глуховатая сущность Бога, или это я разучился изъясняться? Не знаю, как так получилось, что за несколько часов общения с Ксавьером Эли умудрилась подцепить его заразу.
Родной вокзал встречает мрачными шпилями, пытающимися прорваться сквозь низкие чёрные облака беззвёздного неба. И вместо того чтобы прыгнуть в такси и поехать ко мне, мы направляемся в аптеку за таблетками. Эли откопала в рюкзаке тот злосчастный берет, что постоянно косится набекрень, стоит прибавить шагу, и, замотав горло шарфом, обессилено повисла на моей руке; судя по её ослабленному состоянию, температура у неё подскочила нешуточная. Я даже уже начал подумывать, а не обратиться ли в госпиталь за квалифицированной помощью. Ситуация была явно ненормальной, но Эли категорично отказалась, заверив, что «это ерунда» и она «безо всяких там врачей, знает, как поступать в случае с простудой».
— Спасибо, сдачи не надо, — протянул я купюру полуночному таксисту, как только машина остановились перед блёкло-жёлтой четырёхэтажкой. С паутиной прутьев голых ветвей, облепившей погрузившиеся в сон чёрные стёкла окон, здание выглядело сейчас каким-то по-особенному угрожающим, если бы в довершение сего понурого образа ещё и влил ноябрьский дождь, то на этой мрачной улочке было бы в пору снимать кино в стиле «нуар». — Или, может, ко мне? — взглянул я на Эли.
— Ты поезжай, так будет лучше, — ответила она, потянув на себя ручку двери.
— Кому? Уж точно не мне.
Завязался спор. Водитель что-то недовольно пробормотал, но слов я не расслышал.
— Я останусь с тобой, и закроем тему.
— Я не буду с тобой спать. Ни сейчас, ни потом. И закроем тему, — рывком распахнула она дверцу, выскочив из салона автомобиля.
— Ну и дела, — многозначительно присвистнул таксист. — Куда теперь? — Обернулся он на заднее сиденье, вопросительно смотря на меня из-под густых лохматых бровей.
Мне потребовалось с полминуты, не меньше, чтобы выйти из ступора, и всего доля секунды на принятие решения. Было ль что решать?
— Эли! — окликнул я её, роющуюся в рюкзаке, вероятно, в поисках ключей и стоящую перед своей деревянной дверью с облупившейся зелёной краской.
— Пожалуйста, езжай домой, иначе и ты заразишься, — пытаясь совладать с одышкой, произнесла она так заботливо, словно перепалки в машине и не было.
— Ну уж нет. — Взял я её за локоть и затащил внутрь. — Давай поговорим.
Разговор не вышел. Эли разрыдалась в припадочной истерике, забившись в углу на кресле в кухне. Я нервозно вышагивал туда-сюда у плиты, ожидая пока она успокоится, и пока закипит чайник, чтобы навести ей горячего чаю.
— Я не понимаю ни черта из того, что ты там причитаешь на своём французском! — моё терпение окончательно лопнуло, и, вместо чайника, закипел я. — Всё же было хорошо. Что успело в тебе измениться за…
— Не было ничего хорошего! — вскрикнула она, а в её глазах вспыхнула какая-то животная ярость, и она снова захлебнулась слезами, потом выдавив: — Не получается ничего, ты же видишь! Ты же видишь, что я сумасшедшая?! — завизжала она, вскочив с места и начав швырять на пол до сих пор разложенные по подоконнику старые учебники её отца. — C’est la vie! C’est la vie! — метала она книги во все стороны, продолжая вопить так пронзительно громко, что я схватил её, сдавливая в объятиях, точно удав, поймавший беспомощную мышку. Как жаль, что в эту минуту при мне не было моей сценической смирительной рубашки. Сейчас бы она пригодилась как никогда.
Прошло добрых полчаса, прежде чем её пульс, бьющий и по моему телу, пришёл в норму.
— Тебе нужно принять лекарство и лечь спать. Пойдём, — потянул я её с пола вверх.
— А ты? — спросила она, стирая со щёк слёзы и тенью следуя за мной.
— А я останусь с тобой до утра. Лягу на кресле. Справедливости ради заметить, ты, верно, считаешь меня каким-то животным, если думаешь, что я стал бы спать с тобой, видя, в каком болезненном состоянии ты пребываешь, — сказал я со всей накипевшей злобой, и Эли шарахнулась от меня в сторону, вжавшись в стену и побледнев в лице, став одного цвета с обоями. — Мне не понятно лишь одно: твоё ко мне отношение. Я был уверен, что мы двигаемся вперёд, и ты сама давно уже хочешь большего, нежели нелепого дружеского общения. Я заблуждался? — Она зажмурилась, закусив губу и отрицательно замотав головой. — Тогда, я не понимаю. Впрочем, как и всегда.
Это был слишком эмоционально и физически выматывающий день, всё, о чём я мог сейчас думать, так это о мягкой подушке и удобной постели, но выбор был не велик: или кресло или узкий диванчик.
Эли же приняла жаропонижающее и, закутавшись в два одеяла на высокой кровати у окна, вырубилась без задних ног. А я лежал в её ванне, изо всех сил стараясь не заснуть тут. Вода порядком остыла, намекая на то, что уже пора отсюда выбираться, но мышцы протяжно гудели, делая каждое движение противно болезненным, заставляя повременить с перемещением тела из одной комнаты в другую.
75
Поразительно, но я проснулся аж на полчаса раньше будильника, и чувствовал себя лучше, чем того ожидал. Хотя, кажется, даже я не такой уж и неуязвимый, каковым себя считал. Позвоночник ныл тупой болью, словно каждая его косточка была избита чем-то тяжёлым. Эли, посвистывая носом и свесив руку, ещё спала. Но атмосфера сонного безмятежного спокойствия, царившая в комнате, быстро улетучилась, стоило вспомнить о вчерашней истерике. На душе сразу стало погано. Однако после выпитой чашки кофе и хлопьев с молоком, настроение взлетело так же стремительно, как эмоциональные перепады Эли. А может, тому причиной стал ослепительный рассвет, что сочился сквозь калейдоскопические узоры тюля окна персиковой радостью нового дня.
— Доброе утро, — донёсся до меня заспанный хриплый голосок, оторвав от чтения первой подвернувшейся под руку книженции — очередного сборника поэзии. Эли стояла у двери в ванную в атласной пижаме розово-зефирного цвета, переливающейся в солнечном свете красками перламутрово-кремового неба, словно отлакированная морская гладь. Волосы её были взъерошены лёгким облачком, точно грива льва, и мерцали золотистыми искорками; правый глаз — всё ещё сонно-закрытый, а левый, лукаво прищуренный, изучающее бегал по моему лицу. — Штэфан? — произнесла она, как будто бы проверяя, действительно ли это я, прячусь за острыми копьями солнечных лучей.
— Доброе утро, львёнок Симба, — отозвался я, улыбнувшись её мультяшному образу.
— У него не было гривы, — верно поймав мою мысль за хвост, буркнула она, поспешно пригладив свою копну и скрывшись за дверью.
А я снова уткнулся в книгу — «Paris: un rendez-vous, un coup de foudre», несмотря на громогласное французское название, сам текст — на немецком языке. Листая страницу за страницей, я вычитывал биографии представленных здесь поэтов, пропуская их стихи. И все они рано или поздно бежали в Париж, как если бы эта чёртова башня была для них гигантским магнитом. Или каким-то пламенеющим факелом, на свет которого слеталась вся мошкара Европы, на фоне которой они, изящные белые мотыльки, только и могли выделиться.
— Ты всегда выбираешь гель для душа с миндалём? — Так же невесомо возникла передо мной Эли, как и невидимый флёр этого тёплого аромата.
— Прости, — чуть слышно прошептала она, обессилено ухватившись за спинку стула. — Ты простишь меня? — не поднимая глаз, на этот раз она уже спросила.
— За что именно? — машинально произнёс я.
— За то, что я тебе вчера сказала.
— А извиняешься сейчас за то, что слова были правдой? Или…
— Или, — кротко обрубила она, продолжая нависать надо мной, точно бестелесный призрак.
Мне кажется, я брожу по какому-то лабиринту: нахожу новый поворот и слишком рано начинаю ликовать оттого, что я уже в полушаге от выхода, но каждый раз упираюсь в тупик.
— Объясни мне, пожалуйста, потому что я устал от жужжащего роя бесчисленных догадок. Я хочу слышать это от тебя, слышать, что мы двигаемся навстречу друг другу, а не я один бегу за тобой.
— Мы двигаемся навстречу друг другу, — эхом повторила она, всхлипнув носом.
— Эли… — притянул я её за руку, усаживая на коленях.
— Это простуда, я вовсе не плачу, — поспешила она заверить.
— Э-эли, в чём дело?
— Во мне. Будет лучше, если ты будешь держаться от меня подальше. — Попыталась она подняться, но, оторопев от произнесённых ею слов, я лишь обхватил её крепче, прожигая вопросительным взглядом какого-то потерявшегося туриста. — Твоя жизнь совершенно не похожа на мою. Будет лучше, закончить всё сейчас, пока мы не зашли слишком далеко.
Сначала я решил, что она говорила о болезни, но после последнего произнесённого предложения, я запутался окончательно.
— «Далеко» — это «до куда»? До постели? Если бы это было моей конечной целью…
Хотел я было завершить мысль словами, что «давно бы достиг желаемого», но Эли практически продублировала мою фразу, сказав:
— То давно получил бы. Но… — замолчала она, сглотнув подступивший ком. — Но ты мне нравишься, поэтому так будет правильно. — Я был уверен, что подобные глупые фразочки можно услышать только в дешёвых бразильских сериалах. И пока я размышлял над ответом, дыхание Эли заметно участилось, и она продолжила: — Ты, наверное, создал в своей голове какой-то идеальный образ наших возможных отношений. Но реальность всегда отличается от фантазий. Я хочу оградить тебя от неизбежного разочарования.
— Заключать пари и возводить ограды у тебя выходит из рук вон плохо. — Стоило мне склониться над ней для поцелуя, как она тотчас же накрыла мои губы своей ладонью.
— Штэфан, non! Je suis… — задыхаясь, словно после долгой пробежки, вскочила она, снова уцепившись за стул, прячась от меня за его спинкой. — Я… je suis malade. Я болею… не нужно.
Крайне наигранно раскашлялась она, поэтому я незамедлительно уверил:
— Даже если бы у меня была намечена запись, всё пришлось бы отменить, потому как, кажется, и я заразился.
Эли пребывала в каком-то внезапном паническом оцепенении: судорожно сжимая несчастный стул, она нервно мотала головой из стороны в сторону, явно не соглашаясь с услышанным. И я опять начинал терять самообладание:
— Ты просила дать тебе время — ты его получила. Что ещё?! Чего ты хочешь?!
Её подбородок затрясся мелкой дрожью, на глазах навернулись слёзы, и весь её вид сделался таким до безобразия страдальческим. Так умеют только женщины.
Боже, это невыносимо!
— Время вышло? — осторожно спросила она, опасливо покосившись на меня.
— Вышло.
И я вдруг увидел уже знакомое мне выражение её лица: такое же, как и вчера на вокзале перед нашим отъездом в Бохум, будто бы она что-то очень усердно обдумывала, взвешивала.
— Твоё пари…
— По-моему, у пари истёк срок давности.
— Всё же, ты выиграл… Сразу после того, как заключил его.
— Знаю.
— Значит, — ещё один вороватый взгляд, — я тебя должна больше никогда не видеть.
— К чему ты это говоришь? — всё ещё не понимая её уклончивых извилистых ответов, я смотрел на неё, упорно прячущую глаза, глотающую слёзы и шарахающуюся от меня всё дальше — теперь она вжималась в трясущийся вместе с ней холодильник.
— К тому, что это было твоим условием. Сделай так, как обещал.
Больше я ничего не ответил. Просто вышел из её квартиры, шарахнув дверью так, чтобы весь этот дом развалился к чертям на сотни его глиняных кирпичей. Может, и меня прибило бы.
76
Я проспал двое суток. В первый день моим снотворным оказалась накопленная за прошлый день …дни, физическая и эмоциональная усталость. Но и её заряда надолго не хватило. Я проснулся в глухую полночь. Метался в темноте из комнаты в комнату, словно в поисках выхода. Только его не было. Спать я больше не мог, просто не хотел. К тому же моё подсознание могло разгуляться вдоволь, только когда я был в отключке. Я не хотел ни о чём думать, ничего анализировать или искать хоть малейшие крупицы логики. Но сучий рассудок контролировать так же бесполезно, как и женщину. Оба всегда делают то, что им заблагорассудится. Нет, не правильный глагол. Какой-то слишком «логический». А вот «взбалмошный» — хорошее слово; значит, было бы вернее сказать: «Оба всегда делают то, что им взбаламутится». Нет, не спать оказалось куда тошнотворней и дерьмовей, чем лицезреть своих потаённых монстров. И я напился. Впервые за долгое время. Просто безбожно надрался. Осушил полбутылки коньяка и проснулся под утро от собственного блевотошно смердящего перегара. И мысли завертелись по-новому. И я снова попытался их унять дюжей порцией алкоголя. Опять уснул. На сей раз проспав до позднего вечера, а когда проснулся, то заблевал пол в гостиной. Женщины. Ни одна отрава не сравнится с тем ядом, который они впрыскивают в нас. Сначала мы в них, потом они в нас. И есть в этом какой-то грандиозный природный замысел праведного всевышнего отмщения.
Следующим утром, в четверг, позвонил Майер, напомнил о вечерней тренировке и предстоящей игре. Да уж, сейчас я просто был спортивным эталоном. Хоть я и пообещал приехать, представлял себе слабо, какая от меня могла бы быть польза. Я не стал ему ничего говорить ни о своём двухдневном запое, ни о душевных метаниях.
При всём своём безумии, способность здраво оценивать собственные возможности меня не покинула. За руль я определённо не рискнул бы сесть. Да и вернуться обратно мы всё равно должны были вместе с Ксавьером.
Проторчав ещё час дома, пытаясь найти бутсы, я вспомнил, что все свои футбольные вещи я оставил в Бохуме. Это на меня было совсем не похоже. Было. После встречи с Эли вся моя жизнь была не похожа на мою. Нет, не совсем так. Я занимался всем тем, чем и до неё, только теперь это «всё» ощущалось иначе. Да и все мои предыдущие отношения не были похожи на эти, эти, которые и отношениями-то не назовёшь. И сейчас, когда по непонятной мне причине, Эли захотела исчезнуть, присутствие её невидимого шлейфа миндального запаха и хрустального смеха оставалось слишком осязаемым.
Мне верится, что окажись на моём месте и в моём положении любой другой вот так безрассудно очарованный мужчина, то он поступил бы так же, как я собираюсь поступить прямо сейчас, сидя в трамвайчике номер «Семнадцать», что следует по маршруту «Парк — Университет — Вокзал».
77
И вот я внутри библиотеки. Тут всё как обычно: все заняты своими делами. Эли на своём рабочем месте, в своём монашеском платье с белым воротничком; волосы собраны в пучок, точно как у какой-нибудь балерины. Вид у неё то ли болезненный, то ли усталый. Я уже собрался было подойти, как меня опередил более расторопный студент с огромным портфелем. Он обратился к Эли, и она быстро заклацала по клавиатуре. Остановилась. Теперь сама спросила парнишку о чём-то, посмотрев на него таким донельзя недовольным взглядом, словно он прервал ни как иначе как саму Королеву от её ежедневного святого ритуала — «пятичасового чая». Парнишка опять что-то сказал, и её голова скрылась за квадратным монитором. Так повторилось ещё несколько раз, пока её взгляд не застыл на мне, статуей остолбеневшим возле перил. Никогда она не была для меня такой чужой и незнакомой, как в эту секунду. И всё же я подошёл. Какое-то время мы просто молчали. В моей голове вертелся лишь один вопрос — «как», а в её глазах читался только гнев.
— Не нужно было тебе приходить, — буднично произнесла она, но я чётко расслышал, как дрогнул голос.
Я утвердительно кивнул и, не придумав ничего лучшего, сказал, что это не первый раз, когда я переступаю через собственную гордость. «Если слишком часто переступать в конечном счёте можно и вовсе растоптать», — заключила она с ледяным хладнокровием. Не знаю, кого сильнее мне захотелось ударить: её или себя.
— Даже приговорённым к смертной казне предоставляется последнее волеизъявление. Так утоли моё любопытство и ответь, почему… — так и не смог я закончить вопрос, потому что он казался до безобразия очевидным.
— Потому что мы — разные, — так же спокойно ответила она.
— В какую минуту до тебя снизошло сие откровение? — из-за её «логических» выводов, я опять начинал выходить из себя.
— Штэфан, пожалуйста. Уходи.
— Уходи? Просто «уходи»?! Вот так у тебя всё просто?!
— Я хочу, чтобы ты был счастлив. Хоть ты этого и не видишь.
— Да я просто свечусь счастьем! Разве ты этого не видишь?! — уже орал я. — Вот-вот от моего «счастья» вспыхнет всё это бумажное чистилище!
На нас уже заинтересованно таращились не только лупоглазые студентики, но и персонал библиотеки был явно увлечён происходящим. С вёдрами попкорна и камерами в руках все они смотрелись бы гармоничней. Заметив невольных зрителей, Эли вышла из-за стойки и, крепко схватив меня за рукав куртки, потащила за книжные стеллажи. Откуда в ней вообще столько силы? Ну и кто из нас удав, а кто несчастная жертва?
Мы вошли в тёмную узкую подсобку заваленную коробками, макулатурой и тому подобным библиотечным хламом. Застыв друг перед другом, точно два дуэлянта, никто не решался выстрелить первым. По её учащённому дыханию, по движению губ, по сурово прорезавшимся морщинкам на лбу и изогнувшимся бровям было понятно, что она, силясь, собиралась что-то сказать. «Je suis… Pardonne-moi». И опять французский. Опять слёзы и истерика. Опять я ничего не понимаю. Цирк какой-то. Все эти невротические припадки напоминали мне искусные, хорошо отрепетированные драматические постановки. Но тут случилось что-то, что на сей раз заставило усомниться в «искусственности» момента: Эли упала на пол бесшумной стопкой одежды, словно её самой под платьем и не было. Сперва мне даже показалось, что она потеряла сознание. Но она лишь согнулась в странной молитвенной позе, разрыдавшись в голос, пряча лицо за трясущимися ладонями, и всё безустанно нашёптывая то ли какие-то извинения, то ли упрёки. Я опустился рядом, обняв её. Вслед за стекавшими по раскрасневшимся щекам ручейками слёз от меня явно ускользало что-то ещё. Занозой засевшая в сознании фраза «мы — разные», заставляла перебирать все возможные страхи, что могли её мучить. «Всё дело в нашем возрасте?», «в этой разнице?», «в моей работе?», «в твоей?», «проблема в месте жительства?» — спрашивал я, на что она отрицательно мотала головой, ёрзая лбом по моей рубашке, всхлипывая громче. «Чего ты хочешь? Ты хочешь быть со мной?» И в этот момент в моём сознании вспыхнул образ распятия, потому как своим утвердительным кивком Эли сейчас невольно нарисовала на моей груди крест, тем самым жестом-движением перечеркнув все её отрицательные кивки и суть всех моих вопросов, оставив только один, имеющий значение. Она всё безутешно глотала слёзы не в силах вымолвить и слова. Я стал отвечать на свои же вопросы за неё. Стал говорить о том, что всё это пустяки. Говорить о том, насколько кажущиеся проблемы решаемы. Я говорил и говорил, пока её дыхание наконец не выровнялось. А потом снова говорил, и всё для того, чтобы только не сидеть в онемевшем сумраке комнаты.
Эти отношения были покруче самых крутых американских горок. Мне нужно научиться пристёгивать ремни. С какой небрежной лёгкостью Эли умудрялась сбрасывать меня с сиденья вагонетки, когда та достигала высшей точки «мёртвой петли», но каждый раз, несясь на бешеной скорости вниз по кольцу, она оказывалась ровно подо мной, так, чтобы я успел ввалиться обратно на место, не расплескав мозги по рельсам. Мне нужно научиться пристёгивать ремни.
— Поедем в Бохум вместе? — как-то инстинктивно предложил я.
— Ты уезжаешь? — спросила она, всё ещё пряча лицо за моей курткой.
— Всего на пару дней. Поедешь со мной? — повторил я, веря в то, что только там мы могли найти спасение от бесконечных драм.
— Я не могу. Катя на выходных до субботы, из-за того что в понедельник я ушла в обед, а во вторник и среду взяла больничный.
— Разве тебя больше некому заменить?
— Есть, но я не хочу никого вмешивать… Я рискую потерять работу, если о нашем с Катей «графике» доложат начальству.
— К чёрту работу.
— Штэфан, нет. Я не могу подвести Якова.
И я отступил. Так как если бы я продолжил эти уговоры, мой тон опустился бы до омерзительно жалкого. Какая-то часть меня, наверное, та, где дремала апатичная гордость, презирала моё безвольное сердце. Но эта пленительная сила, что таинственной вечерней дымкой окутывала образ Эли, скрывала все мои предрассудки за шифоновой пеленой её притягательного обаяния.
Мы долго и тепло прощались, как если бы навсегда. Мне даже стало не по себе. Я всё просил рассказать, какие сомнения делали её поведение столь переменчивым. «Всё хорошо», — шептала она мне в губы, словно скрывая ответы в коварстве своих коротких поцелуев. — «Поговорим обо всём, когда ты вернёшься». Но после подобных слов мне и уезжать-то не хотелось. «Dis-moi», — просил я уже на французском, полагаясь на какую-то слепую веру силы родных ей звуков. — «Dis-moi», — решительно повторил я, заметив, как беззвучно она что-то сказала.
78
Все два часа до Бохума её ответ горел на моих губах солёным привкусом уж больно недалёкой правды. Путаясь то ли в словах, то ли в мыслях Эли сбивчиво говорила о том, как сложно ей открыться передо мной, быть самой собой, видя в моих глазах лишь языки пламени азарта. Я прокручивал в голове воспоминания наших встреч, пытаясь отыскать эпизоды, в которых вёл себя как гнусный мошенник, имеющий на руках краплёную карту или фальшивого козырного туза, — таких не нашлось. Более того, я чаще сбрасывал карты, если понимал, что моя рука могла оказаться сильнее. Нет, мне опять подсунули какую-то лживую правду. Всё слишком просто. Из-за подобной ерунды люди не бьются в истерике.
79
С момента нашего расставания всё изменилось так кардинально стремительно, что я едва не вывалился из своего места, когда жизнь совершала новый манёвр высокого пилотажа. Поезд только подъехал к Дортмунду, а Эли позвонила дважды. В первый раз — интересуясь, собрал ли я вокруг себя очередную «коллегию вагонных философов», во второй — рассказывая о том, что дома снова запорошил снег.
Может, мне и впрямь нужно перестать искать зачатки логики в поступках женщин? Может, её там и нет. Может, своими действиями я только подталкиваю Эли к дотошному анализу хаотичных вспышек её неуправляемых эмоций. Однако, как бы парадоксально это ни было, я в самом деле получал странное мазохистическое наслаждение от сумасшедшей реальности. Без этих грандиозных падений и пневматических взлётов я не ощущал себя живым. Они служили колоссальным катализатором моему творчеству.
Вот серая высотка и башни отеля уже маячат в окне. Вот и Бохум. Другой Бохум. Удивительно, но после того, как Эли побывала здесь, город словно переродился для меня, окрасившись цветами никогда не выходящего из моды Парижа: грузные масленые улочки, порхающие акварельные прохожие, над головами которых не небо, а пастельные небеса, украшенные пушистой ватой молочных облаков. Всё здесь изменилось, скрывшись под эфемерной завесой звенящей французской сексуальности. Теперь даже индустриальный шум города звучал как-то сентиментально-мелодично. Город пах осенней меланхоличной сыростью, пронизанной ароматами бесчисленных бистро, отчего сердце трепетно билось в сладостном предвкушении волнующей встречи.
80
На тренировку мы не поехали. Ксавьер ещё толком не оклемался после простуды. А отголоски похмелья во мне, вместе с болезненной слабостью, превратили тело в вялый мешок мяса. И, заказав еды из кафе, где работала вертлявая официантка, мы уселись перед гипнотическим экраном телевизора, слушая экономические новости и упиваясь лживым счастьем «взрослого мира». Роняя хлебные крошки на свою же футболку, Майер невнятно бубнил о том, что ситуация на американском рынке недвижимости выглядит угрожающе, а потом вдруг переключил канал, крайне недовольно фыркнув. Я поинтересовался, всё ли в порядке с лейблом, ведь одно своё подразделение GUN Records уже закрыли. Ксавьер пожал плечами, мрачно ответив: «Поживём-увидим».
На экране появилось лицо Джека Николсона с его извечной экспрессивно-коварной ухмылкой. И, вспомнив о первом законе «кажущейся связи явлений», я слишком громко и горько усмехнулся, зная наперёд, какую именно фразу произнесёт Николсон следующей, потому что видел этот фильм не раз. Его герой, психически неуравновешенный писатель, лет шестидесяти, с чувством болезненного перфекционизма, приходит в издательство, где у дверей лифта с ним заговаривает миловидная фанатка-секретарша:
— Вы не представляете даже, о чём я узнала из ваших книг, — восторженно говорит та.
— И о чём же вы узнали? — спрашивает Николсон, явно не разделяющий её энтузиазма.
— Что всё-таки есть мужчины, в состоянии понять женщину, — дрожит голос секретарши, и, поднимаясь с кресла, она прикладывает ладони к своему лбу и левой груди, указывая на святость мест, хранящих разум и сердце.
— О боже, это просто какой-то кошмар, — брезгливо вскинув верхнюю губу, говорит Николсон, раздражённо отворачивается и начинает нервно жать на кнопку вызова лифта.
— О, подождите, я хочу спросить у вас кое-что, — подрывается с места девушка и бежит к нему, — относительно женщин.
Николсон предпринимает волевое усилие и, улыбаясь так, словно где-то из-за спины чья-то невидимая рука пытается стянуть с него скальп, смотрит в горящие от эйфории глаза девушки.
— Как, — с придыханием начинает она, — вы проникли в женскую душу? — наконец звучит столь важный для неё вопрос, будто только этот один мужчина, распахнув каким-то волшебным образом двери в бездну женской Вселенной, смог прочесть и понять тайны, обитающие там.
— Я взял мужчину, — спокойно отвечает Николсон, сделав шаг к ней навстречу, — и лишил его разума, и чувства долга. — Потеряв дар речи, секретарша впадает в тупое оцепенение, она явно не ожидала услышать чего-то подобного; и Николсон, воспользовавшись ситуацией, резво заскакивает в открывшиеся спасительные двери лифта; а я ловлю на себе пристальный косой взгляд Ксавьера, уже подозревающего к чему была эта моя усмешка.
— Не помогает? — спрашивает он меня, и я соглашаюсь утвердительным кивком. — Может, в твоём случае, разума нужно вовсе лишиться? Что там у тебя опять? — как бы невзначай интересуется он.
Тоже вот удивительно: после его переезда в Бохум, мы оба ощутили, как тесно нас связывали эти извечные вечерние тренировки и игры, сейчас и вовсе превращая из старых приятелей в друзей. Последний год мы с завидной частотой бывали на семейных встречах друг друга. Я хорошо знал всех его родственников, кроме сестёр, с которыми по иронии судьбы нам долгое время никак не удавалось пересечься. Он знал моих стариков, бывало гостил у брата. Но слово «дружба» для меня с годами охладело до синонима «партнёрство». Если мы и обсуждали проблемы личной жизни, то делали это в какой-то комично-циничной манере. Сейчас же Ксавьер завёл абсолютно трезвый разговор обо всех своих отношениях и его «понимании» женщин. По его интонации мне даже показалось, что он давно ждал вот такого момента, чтобы выплеснуть весь накопившейся в нём груз мёртвых эмоций. «Я любил только раз», — с яростью выпалил он, — «а потом всё закончилось, потому что…» — замолк он, словно подбирая правильные слова; и я смотрел на него в ожидании ответа. — «”Потому что” — это и есть причина», — пояснил он. — «Просто по-то-му-что. Прошло пятнадцать лет, но объяснения я так и не нашёл. Ей так захотелось». А после, Ксавьер стал пересказывать все возможные причины того расставания, виня себя за слишком трепетное отношение к его пассии, из-за чего ей всё могло попросту наскучить. «Чем холодней ты к ним, тем сильнее они тянутся к тебе», — заключил он, поднялся с дивана, взял джойстики от приставки и протянул один мне. — «Раз уж мы сегодня остались без тренировки, давай пару матчей в FIFA?»
Так, наслаждаясь только виртуальным футболом, мы просидели до самого позднего вечера. А около десяти позвонила Эли — пожелать доброй ночи. Но разговор затянулся и, уже вооружившись компьютерами и веб-камерами, мы проговорили несколько часов напролёт в созданной нами цифровой вселенной. «Чем холодней ты к ним, тем сильнее они тянутся к тебе», — зацикленной плёнкой всё звучали в голове слова Ксавьера. Но мне кажется, это правило имеет силу только в том случае, если ты не влюблён. Я физически не мог вести себя холодно по отношению к Эли. Меня хватало на жалких пять минут. Решив не допытывать её дотошными вопросами, направленными на поиск причинно-следственных связей между её поступками, я искал обходные пути, при помощи которых мог услышать ответы, ни о чём и не спрашивая: я просто-напросто делился историями из своей жизни, ожидая получить от Эли зеркальную рефлексию. И она, вторя моему примеру, говорила о своей жизни тоже, хоть и приоткрывая завесу тайны, но всё же оставляя недосказанности.
Я рассказывал о своих школьных временах, Эли — о своих. А между ними зияла пропасть в девять лет. В год, когда я уже мог покупать пиво и уже выступал в захудалых клубах и на городских площадках, возведённых по случаю какого-нибудь празднества, Германия только-только объединила свои разрозненные земли, Франция перестраивала экономику, а Эли было семь. И каждый в свою пору, мы ненавидели школьную скамью, но, не задумываясь, вернулись бы обратно, в пропахшие мелом классные комнаты. Вернулись бы… Ещё мы оба состояли в театральных кружках. В старших классах я играл Моцарта, Эли — Эсмеральду. Иронично ли это?
Мы много говорили о семьях. Оказалось, чета Краусов приходилась Эли дальним родственниками, такими, «что и родственниками уже не назвать». Её бабка, что мать отца, была немкой. В войну работала медсестрой на фронте. Дед — французский солдат, которого вместе с парой других контуженых десантников-юнцов, медсёстры втайне выхаживали в подвалах немецкого госпиталя. Но их история началась позже, пять лет спустя в Париже, где и вспыхнул их роман. Через год они обвенчались, оставшись во Франции. А ещё через год на свет появились два мальчика-близнеца, второй младенец умер тем же вечером. Первого назвали Франсуа.