Глава 3

Нюрнбергская тюрьма, октябрь 1945

— Здравствуй, Аннализа, — прошептал я, вынимая самое драгоценное, что было в моем владении, из внутреннего кармана пиджака: ничем не примечательную, черно-белую фотографию, из-за которой я разрыдался, когда агент Фостер передал мне её два месяца назад.

Я всегда любил его неожиданные визиты и, честно говоря, всегда с нетерпением ждал наших долгих бесед, хотя вопрос, за которым он возвращался все это время, был все тем же: где Борманн и Мюллер? Американец знал, что я владел этой информацией, он чувствовал это нутром, как любой хороший агент разведки, но всё равно никак не мог из меня достать правду.

Другой причиной, из-за которой я с таким волнением ждал его прихода, было то, что муж Аннализы, Генрих, работал в Нью Йоркском головном офисе ОСС и, следовательно, агент Фостер находился в постоянном контакте с их семьей. Он всегда терпеливо отвечал на все мои вопросы об Аннализе и нашем сыне, Эрни, как она его ласково называла, но одним душным августовским вечером американец принес мне подарок.

— Она просила передать вам что-то. Не стоило мне, конечно, соглашаться, но… — он вздохнул и покачал головой. — Что тут скажешь, жалко мне вас обоих.

Я вытянул шею, когда он полез во внутренний карман и вынул маленькую фотокарточку. Я почти не дышал, пока он раздумывал, дать мне её или всё же нет. Все, что я видел, было простой белой оборотной стороной. Я в нетерпении заерзал на стуле.

— Постарайтесь держать это подальше от любопытных глаз, хорошо? — наконец произнес он, положив фотографию лицом вниз на стол и подвинув её ко мне. — Если кто-нибудь спросит, скажете, что это жена вашего брата и ваш племянник.

Я осторожно поднял фото со стола и почувствовал, как сердце медленно сжимается до размера крохотной песчинки. Это была она, моя Аннализа, с короной из золотых волос вокруг её ангельского лица, и она держит нашего ребенка на коленях, его крохотные ручки обхватывают стеклянную бутылочку, из которой она его кормит. Она смотрела на него с такой непередаваемой любовью, что мне стало физически больно при мысли, что я никогда их больше не увижу, никогда не смогу вот так сидеть с ними в парке, никогда не смогу наблюдать, как она кормит нашего сына…

Эрни, наш малыш. Мой сын. Агент Фостер не солгал, когда сказал, что тот был вылитым моим портретом, такой непохожий на свою мать с его большущими карими глазенками и завитками темных волос. Я стиснул челюсть и смахнул слезу, затем еще одну, а потом уже и вовсе зарылся лицом в обе ладони, в своем отчаянии совершенно забыв и об американце, что все еще сидел напротив, и о военной полиции снаружи камеры, и о Боге, который отвернул свое лицо от меня еще много лет назад. Всего одна мысль жгла раскаленным железом: я никогда не увижу своего сына. Никогда не увижу их обоих. Я умру здесь, без единого шанса сказать им, как сильно я их люблю.

Я разглядывал фотографию каждый день, при любой возможности. А когда я был не один, она все еще была со мной, во внутреннем кармане, прямо напротив сердца. Я так уже её изучил, что смог бы нарисовать её точную копию по памяти. Та фотокарточка, что она послала с агентом Фостером, была последней тонкой ниточкой, все еще связывающей меня с жизнью, и связывающей мне руки, когда я готов был уже проклясть все на свете и смастерить петлю из кусков разорванного полотенца, как Лей, бывший глава трудового фронта, уже сделал здесь, в Нюрнберге. Но как мог я оставить их теперь, когда агент Фостер передал мне её послание, просто слова, так как записка скомпрометировала бы нас обоих.

— Она просила сказать, что очень вас любит. Она говорит, что не было ни минуты, когда бы она не думала о вас и не желала быть с вами рядом. А еще она просила вас простить её за все.

— Ты ни в чем не виновата, любимая моя, — прошептал я её изображению на фото, прежде чем поцеловать его и спрятать обратно в карман. — Ты самое лучшее, что случилось со мной в этой жизни. Мне не за что тебя прощать.

Линц, октябрь 1913

— Простите меня, святой отец, ибо я согрешил, — я повторил фразу, которой мать научила меня всего несколько минут назад, прежде чем подтолкнуть меня к исповедальне.

По правде говоря, я не понимал всей идеи «тайной исповеди», по крайней мере в этой церкви. Само здание храма было настолько маленьким, что, при том что едва ли двадцать людей пришли на мессу, и я был единственным ребенком среди них, вряд ли был хотя бы один шанс, что священник не догадался бы, кого он исповедовал. Более того, я не чувствовал, что совершил какой-то грех, однако у моей матери на этот счёт похоже было другое мнение.

— В чем твой грех, сын мой?

Голос священника был спокойным и мягким, как и его лицо было во время проповеди. В отличие от нашего старого священника на ферме в Райде, который брызгал слюной и потрясал кулаками, обещая вечные муки ада всем грешникам, этот был куда более лояльным. Он даже ни разу не упомянул ад в его сегодняшней проповеди. Вместо этого он говорил о сострадании. Он мне даже понравился, этакий добряк лет сорока, который говорил мягко, но так увлеченно и с таким чувством, что вся паства боялась пошевелиться, чтобы не упустить ни одного слова.

Я посмотрел на мозаичный пол под ногами и тяжко вздохнул.

— Я кое-кого избил, отец.

Я уже приготовился к длинной и монотонной речи о том, как это было грешно и как грех ведет прямиком в ад — что наш старый священник любил поучать моему отцу, что вскоре отвратило последнего от католической церкви насовсем, однако отец Вильгельм только ухмыльнулся краем рта через резную решетку исповедальни.

— У тебя была на это веская причина?

— Думаю, да, отец. Эти ребята приставали к одной девочке из соседней школы, ну я и вступился за нее.

— Не такой уж это в таком случае грех, разве нет?

Я увидел через перегородку, как улыбка его стала еще шире и сам не удержался, чтобы не улыбнуться. Да уж, этот священник был совсем не похож на тех, что я встречал раньше.

— Моя мать так не считает.

— Что ж, почему бы нам не сказать ей, что я заставил тебя прочитать «Отче наш» пять раз и простил тебя?

Я постарался сдержаться и не начать в открытую ухмыляться во весь рот, как и отец Вильгельм по другую сторону.

— Спасибо, Отец!

— Пожалуйста, сын мой. И не бойся прийти, если опять попадешь в переделку. Я всегда здесь.

Все еще улыбаясь, я наклонил голову, чтобы он благословил меня через перегородку.

— Хорошо, отец.

Однако, идея посещения святого отца явно не пришлась по духу моему биологическому родителю, который встретил нас дома с руками, упертыми в бока.

— Что тебе вообще в голову взбрело, тащить мальчика в церковь, Тереза?! Тебе заняться больше нечем?

— Я всего лишь хотела, чтобы он осознал свою вину за свой поступок и больше бы такого не делал.

— Ну конечно, а мужик в черной сутане, который скорее всего уже совратил каждого второго певчего в хоре, как раз тот человек, что научит его всему хорошему!

— Что значит «совратил»? — Вернер, мой восьмилетний брат, поднял голову от учебника.

— Это то, что случится с вами обоими, если ваша мать не перестанет таскать вас к своему новому любимому проповеднику!

— Его зовут отец Вильгельм, и он довольно приятный. — Я пожал плечами.

— О, я более чем уверен, что он приятный. — Мой отец поднял бровь с саркастичным видом. — Он уже давал тебе конфетку и приглашал посидеть у него на коленях во время проповеди?

— Хьюго! — Моя мать хлопнула рукой по столу в несвойственном ей возмущении. — Ты перестанешь или нет? Отец Вильгельм чудесный священник, я навела о нем справки прежде чем идти к нему на мессу, и ни один человек на него еще не пожаловался. Весь приход его очень любит.

Мой отец только скрестил руки на груди и фыркнул.

— Прости, дорогая, но я хочу, чтобы мои сыновья любили девочек, а не священников.

— А у Эрнста уже есть подружка! — Вернер захихикал, не поднимая глаз от учебника, и тут же нырнул под стол, после того, как я запустил в него сливой, что я схватил из блюда на столе.

— Заткнись!

— Эрнст! — Мама окрикнула меня. — Следи за языком!

Отец только рассмеялся и взъерошил мне волосы.

— Ну и кто же твоя новая подружка?

— Она мне не подружка. — Я бросил еще один угрожающий взгляд в сторону своего младшего брата, на что он показал мне язык в ответ. «Ну получит он у меня потом, когда вдвоем в комнате останемся», — подумал я.

— А вот и да, а вот и да! — Вернер, по всей видимости, не был напуган моим угрожающим видом и продолжил с той же хитрющей улыбкой сдавать меня собственному отцу. — Они почти всегда неразлучны! Он даже помогает ей портфель носить домой!

— Лучше закрой-ка свой рот, Вернер, а то получишь ведь потом! — Я процедил сквозь зубы, но того, воодушевленного интересом отца, уже было не остановить. Он состроил свое «попробуй-и-останови-меня» лицо и запел одну из дразнилок, что девочки всегда начинали петь, как только видели мальчика и девочку вместе.

— Тили-тили-тесто, Эрнст и Далия — жених и невеста!

— Далия? Её имя Далия?

Я невольно обрадовался, что вопрос отца прервал наконец-то поток издевательств моего брата, потому как я уже готов был убить его прямо на месте.

— Да, а что?

Я отвернулся и, занятый набиванием своих карманов сливами, которыми я собирался перекусить играя во дворе с ребятами, не заметил строго взгляда отца.

— Странное имя.

Я пожал плечами в ответ.

— Зато её отец тоже адвокат. — Мне почему-то очень хотелось, чтобы папе понравилась Далия и решил, что если я упомяну, что её отец работает с ним в той же сфере, это поможет делу. — Он работает через дорогу от твоей конторы.

— И как же его зовут?

— Франц Кацман.

— Кацман?

Я выронил сливу после того, как он почти выплюнул это имя.

— Франц Кацман?! Еврей?!

Я замер на стуле под испепеляющим взглядом моего отца, прилагая все силы к тому, чтобы не отвести глаз. Даже Вернер прекратил свое хихиканье и сидел теперь тихо, как мышь, с головой, уткнутой в учебник. Моя мать также бросила свои дела на кухне, где она готовила обед для моего трехлетнего брата Роланда, и заглянула к нам гостиную.

— Я её не спрашивал, еврейка она или нет, — я наконец пробормотал, только чтобы нарушить давящую тишину.

— Имя девчонки Далия Кацман. И это не дало тебе никаких идей о том, кто она такая?!

— Хьюго, он еще слишком мал, он еще не понимает всех этих вещей. — Моя мать попыталась усмирить моего взбешенного отца мягким голосом.

— У нее же это не написано на лбу, — снова сказал я в свою защиту, но в этот раз уже глядя в пол.

— Ты что, умничать вздумал со мной?!

— Нет.

— Хьюго, оставь его, он не знал.

— Зато теперь знает. — Отец снова повернулся ко мне. — Значит так, слушай меня внимательно, молодой человек. Чтобы я ни слова больше не слышал об этой еврейке, и держись от нее как можно дальше. Если я еще хоть раз услышу, что ты с ней только заговорил, я уже не говорю о том, чтобы таскать её вещи домой, я тебе всыплю по первое число. Ты меня понял?

Мне, конечно, нужно было просто сказать: «Да, папа, я все понял», но какой-то черт дернул меня открыть рот, когда не следовало.

— Но, папа, а что если те мальчишки снова начнут её задирать?

— Постой, так это она начала все это? Это из-за нее тебя чуть не исключили?! Из-за еврейки?!

Теперь я был больше запутан, чем напуган.

— Но ты же мне сам сказал, что я поступил правильно…

— Откуда мне было знать, что она еврейка?!

— Но… Какая разница, еврейка она или нет, папа? Она же обычная девочка…

— Она еврейка!!!

Я моргнул несколько раз, открывая и закрывая рот и пытаясь понять, что он такое говорил.

— Так значит мне что, не нужно помогать ей, если она еврейка?

— Нет, сын. Тебе не «не нужно», тебе «запрещено» помогать ей. Я. Запрещаю тебе. Даже приближаться к ней. Если она. Снова. Устроит. Неприятности.

— Но она не устраивала никаких неприятностей, папа… Это те ребята начали, я же тебе объяснил, — едва прошептал я, сжимая сливу в потной ладони и еще сильнее вжимаясь в стул.

Мой грозный отец склонился надо мной, почти касаясь носом моего.

— Это её вина, и только её. Она специально все это устроила. Евреи всегда так делают, устраивают свои провокации, только чтобы посеять вражду между нами, немцами, а затем смеются, глядя как мы деремся из-за того, что они начали. Они — поганая нация, сын, и единственная их цель это рассорить нас с нашими же братьями, чтобы они могли запросто нас контролировать, пока мы будем вгрызаться друг другу в глотки. Это заговор мирового еврейства, сын, и ты сам лично, на своей шкуре убедился, как он работает. Держись подальше от этой еврейки. Я не стану повторять дважды, и уж точно не вступлюсь за тебя в следующий раз, как ты попадешь в передел. Я понимаю, что ты оступился в первый раз; твоя мать права, ты еще мал и не понимаешь некоторых вещей, и может, в этом есть доля и моей вины, может, я был недостаточно строг с тобой. Но в другой раз, если ты уже осознанно повторишь свою ошибку, мне дела не будет, если тебя исключат. Можешь работать, подметая улицы всю жизнь, мне плевать. Лучше у меня вообще не будет сына, чем тот, что водит дружбу с грязными евреями.

— Я больше не буду, папа, я обещаю, — я проговорил, глотая слезы, хотя он уже развернулся и вышел из комнаты. Я хотел броситься за ним, обнять его и молить о его прощении, потому как одна только мысль, что он откажется от меня, была невыносимой для любого ребенка, а я любил своего отца всей душой и жаждал только его одобрения.

Нюрнбергская тюрьма, октябрь 1945

— Только потому, что я так жаждал его одобрения, я был готов отдаться на волю зла, которое еще не мог распознать.

Обвинительный иск, что мне только что предъявили, но который все еще не был мной подписан, лежал у меня на коленях, куда он его положил, заметив мой бесцельный взгляд, направленный на противоположную стену, и поняв, что из рук я бумаги у него вряд ли возьму. Доктор Гилберт, наш новый тюремный психолог, который появился в первый же день, как нас сюда перевели и сразу же начал производить свои нескончаемые тесты, пытаясь доказать себе и всему миру, что мы были ничем иным, кроме как кучкой психопатов, что собрались однажды в пивной таверне и там же и порешили завоевать всю Европу и убить всех, кто не был арийской крови. Он и сам был бывшим гонимым евреем из Австрии, поэтому не стоит, наверное, говорить, что его отношение ко мне в особенности, как к человеку, кто был виной концу его независимой Австрии, не было самым теплым.

— Вы говорите об Адольфе Гитлере?

Я сидел неподвижно какое-то время и наконец кивнул.

— Да. Об Адольфе Гитлере.

Трудно было об этом говорить, а особенно с ним. Он всё равно ничего не поймет. Я сам только начал понимать недавно, и это была она, кто впервые сдернул пелену с моих глаз. Сейчас, здесь, в тюрьме, я чувствовал себя ужасно преданным; преданным и до смерти оскорбленным моим бывшим фюрером, вождем, кому я отдал свою страну, за кого я жизнь готов был отдать, а он вот так вот ушел и оставил нас всех, как слепых котят, нашим врагам на растерзание, которые полакомятся нашими костями после всего того цирка, что они сейчас так тщательно планировали.

Всего за несколько дней до того, как пал рейх, он обьявил нас всех недостойными жизни по причине того, что мы проиграли его войну, и застрелился, оставив нас платить за свои грехи. Он должен был предстать перед трибуналом вместе с нами. Он должен был дать отчет своим поступкам. Я уже даже сожалел, что он был мертв, потому как будь он жив, я бы все сделал, чтобы выбраться из этой тюрьмы, найти его и прикончить своими собственными руками, за все, что он сделал с нами, с целой нацией, со всей страной, с невинными людьми, что потеряли жизнь из-за одного единственного безумца.

— Об Адольфе Гитлере. — Я услышал свой глухой голос как бы со стороны. Мои пальцы сжимали толстенный обвинительный иск, состоящий должно быть из более чем ста страниц, в деталях описывающий все ужасы и преступления гестапо и офиса, который им командовал — РСХА — офиса, главой которого был я.

— Вы разве не понимали, что он всего лишь использовал вас всех?

Я поморщился от его слов. Легко ему было сейчас вот так сидеть и вести со мной политические дискуссии, когда он и представить себе не мог, что мы все на самом деле испытывали.

— Он был нам как отец. Мы любили его. Боготворили даже. Мы отдать жизнь за него готовы были, и многие из нас отдали. А он предал нас самым подлым образом. Настоящий лидер никогда так не поступил бы. Он недостоин того, чтобы зваться нашим лидером. Он предатель, и только. Жалкий предатель.

— Вам жаль, что ваш лидер вас покинул? А невинных людей вам не жаль? Не только немцы погибли в этой войне, знаете ли. Двадцать семь миллионов советских солдат, сотни тысяч союзников, военнопленных, национальных меньшинств, членов политической оппозиции… Да вы хладнокровно уничтожили почти шесть миллионов евреев!

Я взглянул на него впервые за все это время.

— Я никого не убивал.

— Ну не вы лично, а ваше правительство, ваш офис. Это же вы подписывали все эти приказы! Это все здесь, в иске!

Я посмотрел на иск, все еще не в силах принять смысл его слов.

— Я никого не убивал, — я повторил, тверже на этот раз. — Это были приказы Гиммлера. Я даже не читал их по большей части. Знать не хотел… Мой адъютант их штамповал моим факсимиле… И иногда моя…

Я прикусил язык, чтобы не сболтнуть случайно её имя и не втянуть её во все это. Аннализа работала секретарем в головном офисе РСХА еще задолго до того, как я стал его шефом. А как только я принял этот пост, я сразу же назначил её своим личным секретарем. До этого она работала в ведомстве Шелленберга, в департаменте внешней разведки, и он так никогда и не оправился от факта, что я попросту украл её у него из-под носа. Он всегда нахваливал её работу перед начальством, как я слышал, но я всегда подозревал, что может она ему просто нравилась, как девушка. Как бы то ни было, это и положило начало нашей многолетней вражде.

Я попытался проигнорировать её пристальный взгляд, когда она впервые увидела приказ для Einsatzgruppen, которые занимались зачисткой населения на оккупированных территориях. Я пожалел тогда, что вообще поручил ей сортировать всю эту почту с грифом «совершенно секретно». Работая во внешней разведке, все, с чем она имела дело, была обработка информации. Про этот ужас она никогда не слышала.

Какого черта меня вообще дернуло доверить ей эту почту? Хотел показать, что доверяю ей, идиот! Чтобы и она начала мне доверять. Я наивно полагал, что общие секреты сблизят нас, а я очень хотел этой близости… Какая же это была дурацкая, нелепая идея! И как она глянула на меня тогда своими большими, серьезными глазами и спросила, собираюсь ли я и вправду подписывать этот приказ. Ну и как мне было ей объяснить, что не было у меня никакого выбора? Что приказ был одобрен рейхсфюрером Гиммлером, и штамп моей организации был всего лишь ничего не значащей формальностью? Я не имел ничего общего с уничтожением всех этих людей.

Я попытался сказать что-то в свое оправдание, но она только скрестила руки на груди и поджала губы. Ну почему она не была наивной хорошенькой дурочкой, которых я всегда раньше предпочитал? Почему она имела наглость задавать мне вопросы, которые я сам себе задавать боялся? Я разозлился тогда и начал кричать на нее, какую-то чушь о субординации и выполнении долга перед моей страной… Она же только бросила еще один презрительный взгляд в мою сторону, и я чуть было не задушил её прямо на месте, чуть не свернул её гордую тонкую шейку за то, что заставила меня сгорать со стыда внутри. Я велел ей убираться из моего офиса, и она не помедлила последовать приказу, не забыв хлопнув дверью изо всех сил. Я смел бумаги со стола и стиснул кулаки, чтобы не разбить ничего, что могло попасться под руку. Я ненавидел её в тот момент, как не ненавидел еще ни одну женщину в своей жизни. Правда была в том, что ни одна из тех, бывших женщин, не вызывала во мне никаких чувств, которые могли бы хоть отдаленно заставить меня беспокоиться о том, что они там про меня думают. Я возненавидел её еще больше после того, как понял это. Я понял, что начал влюбляться в нее…

— Ваша кто?

Вопрос доктора Гилберта перенес меня обратно в реальный мир, в холодную камеру, в которую я был заключен; обратно к мрачной реальности, которую я так отчаянно пытался избежать, погружаясь в мир иллюзий и воспоминаний при любом представившемся случае. Слишком уж мучительно было здесь одному, когда я даже имени её произнести не мог.

— Никто. Мой второй адъютант. Но он тоже погиб, как и первый.

— Вы все еще не подписали ваш иск. — Он протянул мне ручку.

Я взглянул на нее и криво ухмыльнулся. Как мне было объяснить ему, что я точно так же подписывал все те приказы, с единственной разницей в том, что Гиммлер клал их на мой стол, а не он, военный психиатр. Только вот раньше я подписывал чужие смертные приговоры, а сегодня подпишу свой собственный. И всё же, какой у меня был выбор?

Я твердо сжал ручку и начал выводить мое имя на первой странице, отчаянно желая, чтобы она снова была рядом, пусть и в последний раз, только пусть постоит рядом со мной и пусть ненавидит меня, если хочет; только бы увидеть её еще разок, самого дорогого на свете человека, который разглядел и полюбил-таки человека в чудовище, в которое я превратился. Я всего лишь хотел, чтобы она и наш сын были рядом.

— Я хочу мою семью, — я проговорил уже вслух, сквозь слезы, надеясь, что каким-то волшебным образом сила моего голоса заставит их здесь появиться. Обвинительный иск соскользнул с моих колен, когда я отвернулся от Гилберта и уткнулся лицом в подушку. Он неловко вздохнул, подобрал бумаги и ушел, не сказав ни слова.

Загрузка...