Леня сидел в редакции. Он был один. Зина заболела, и стул, отодвинутый от зачехленной машинки, подчеркивал Ленино одиночество. Леня читал рукописи, готовил их в набор. Рядом лежали «собаки»: сопроводительные бланки, которые приклеивают к рукописям для сдачи в типографию, в набор. Почему-то эти бланки в редакциях называются «собаками».
В комнату ворвался Рюрик. Как есть — собака.
— Что ты знаешь о Волкове?
— Ты пришел за кого-нибудь просить? — робко спросил Леня.
Рюрик повернулся к Геле, которая вошла в комнату вслед за ним.
— Полюбуйся на твоего одноклассничка. — Потом вытащил откуда-то из своей блузы книгу. — Я пришел говорить об отце русского театра.
— О ком?
— Я тебе процитировал Белинского.
Леня удивленно посмотрел на Рюрика.
— Фонвизин называл Волкова мужем глубокого разума. Фонвизина знаешь?
— Припоминаю. Но при чем тут я? Что требует твое величество от нашего смирения?
— Будешь писать пьесу, — сказал Рюрик, как отрезал.
— Ты что?
— Значит, пишешь пьесу. Социальный заказ.
— Ты серьезно?
— Молчи и слушай, разбойник.
Рюрик в редакции — это пострашнее, чем Ситников и Лощин, вместе взятые.
— Какая концовка вырисовывается у спектакля! Карнавал! Первый народный театр на улицах старой Москвы! — Рюрик схватил Леню, приподнял его. — Напиши мне роль Федора Волкова!
— Голубчики… Братцы… — Леня слабо покачивался в руках Рюрика. — Что вы надумали?
— Хочешь скукой жизнь растянуть? Жемчуг в речке выращивать? — Рюрик с силой посадил Леню на место. — Не выйдет!
— Какой жемчуг?
— Я почем знаю! Ну да, у тебя большая семья, нет времени. Семеро по лавкам.
— А я пожалуюсь вашему Илье Гавриловичу.
— Репетируем вне рабочего времени. За свой счет. Государству в карман не лезем.
— Никогда не писал пьес. Вы понимаете? Я скромный госслужащий.
— Не-а. Ты золотое перо королевства. Это я тебе как величество.
— Ленечка, миленький. — Геля подсела к Лене на край стула, нежно потрепала ему волосы. — Попытайся. Может быть, у тебя есть чувство пьесы, волшебства.
Леня повернулся и смотрел на Гелю, сидящую вплотную к нему. Геля нравилась Лене всегда. Еще в школе.
— Зритель тебе поверит, не сомневаюсь. — Геля улыбнулась.
— Мешаешь разговаривать с автором. Расслабляешь, — сказал Рюрик.
Геля перешла к стулу Зины Катаниной, села на него.
— Здесь не мешаю?
Рюрик не обратил внимания на ее слова. Он раскрыл книгу и начал читать голосом продавца-зазывалы; он уже погрузился в будущий спектакль.
— «Продаются театральные украшения, принадлежащие директору немецких комедиантов Ягану Куншту, — дворец с великолепными садами, полторы дюжины облаков, два снега из белой оверенской бумаги. Три бутылки молнии. Ящик с черным париком, с пробками сожженными и с прочими принадлежностями для составления физиономий смертоубийцы». А, вот! Вот! Леонид! Наиглавнейшее у немца. «Пять аршин жестяных цепей, которых звук удивительно приятен, ибо он исторгает источник слез из глаз чувствительных зрителей». А?! — Рюрик подошел к Лене. — После звона жестяных цепей ты, Леонид, выйдешь на сцену на премьере и будешь со мной обниматься, потому что постановщиком спектакля буду тоже я. Перестанешь торчать на наших спектаклях как сотрудник газеты. Будешь сидеть в качестве драматурга в директорской ложе вместе с Зинаидой, а потом в директорском кабинете пить совершенно свежий боржомский напиток вместе с Ильей Гавриловичем Снисаревским. Какие перспективы перед клерком! — Рюрик поднял руку.. — Между прочим, тут написано, — и он опять раскрыл книгу, — что Куншт продавал еще и виселицу.
Леня демонстративно заткнул уши.
Рюрик вспрыгнул на письменный стол и начал раскачивать лампу, которая свисала с потолка.
— Полдюжины облаков! — вопил он. — Три бутылки молнии.
В дверях появился удивленный заведующий отделом литературы. Рюрик остановил раскачивающийся абажур и принялся спокойно выкручивать лампочку. Заведующему отделом объяснил:
— У товарища перегорела лампочка.
Заведующий закрыл дверь, ушел.
— Вечером встречаемся в «Хижине» дяди Саши, — сказал Рюрик, спрыгивая со стола.
Леня молчал.
— Ты оглох?
— От твоего величества.
Леня и Рюрик имели в баре персональные места. Таня Апряткина накрывала им в подсобке.
Леня, Рюрик и Геля сидели в подсобке, пили кофе с берлинским печеньем. Разговаривали без крика, спокойно, во всяком случае.
— Чего навалились?
— Ты не наваливаешься, если что-то нужно для твоей газеты?
— Газете, но не мне. Я же работаю в газете.
— А я работаю в театре, — настаивал Рюрик, — значит — для театра. Тоже для народа.
— Давайте загадаем, кто первым войдет, ему и закажите. Как в сказке.
— Молчи. Кто заставил Сашу написать о вине?
— Для газеты, я же говорю.
— Нет, ты скажи — заставил? Позвать Сашу, спросить у него?
— Не надо. Заставил.
Леня заставил Сашу Нифонтова выступить в газете с беседами, как надо понимать вино, чтобы оно было другом и праздником, а не врагом и горем. Газета провела разговор под рубрикой «Культура вина». Поделился Саша мыслями о профессии бармена, почему он бармен.
— Леня, — сказала Геля, — уступи Рюрику. Согласись. Мы тебе поможем. Серьезно. Я сама с тобой еще поговорю. Ленечка, ну!
Вскоре Геля уехала навещать отца, — в клинике дежурил Володя Званцев и он мог ее пропустить вечером, а Рюрик и не собирался отпускать от себя Леню.
— Обещаешь?
— Я подумаю.
— Подумай. Оч. хор.
— Рюрь, возьми Ситникова.
— Он малость без мозгов. У него семь за восемь заехало.
— Он мне десять рублей должен. Пусть отработает.
— Ты с ним и барахтайся. Мне лично хлам не нужен.
— Пригласи Астахова.
— Зачем? Мне нужен молодой и талантливый.
— Астахов, по-твоему…
— Талантливый, но не молодой. К сожалению. А вообще мужичок что надо.
— Я молодой, но я не талантливый.
— Ты испытывал?
— Что?
— Свой талант.
— Надо быть уверенным, что обладаешь им.
— Талант — это наивность, а ты наивен.
— Талантлив ты, а ты не наивен.
— Я умный. Не путай. И от меня спрячешься только на небесах. От моей круглой головы.
Таня Апряткина, которая уже несколько раз подходила к их столику, приносила еще кофе, убирала посуду, сочувственно смотрела теперь на Леню. Что такое Рюрик — знали все. Вокруг Рюрика всегда генерируется силовое поле.
В конце концов Леня вырвался от Рюрика.
Спрятался у себя в квартире и велел матери не подзывать к телефону, если будет звонить Рюрик. Чистый самообман: от Рюрика не спрячешься даже на небесах. От его круглой головы.
Федор Волков сутками добирался из Ярославля до Москвы. Леня на электричке из Москвы до Ярославля добрался за три часа. В Ярославль он попал впервые. Приехал в субботу, с тем чтобы в воскресенье вечером уехать и в понедельник, как всегда, выйти на работу. Не узнал бы Рюрик, где он был. Леня боялся новых натисков. Геле он уступит, всегда. А Рюрик измучает, не даст покоя. Отсрочка недолгая, но все же. Леня мог сосредоточиться. Леня в Ярославле для того, чтобы ощутить прошлое в истинных деталях.
Леня уже располагал сочинениями Ломоносова, Сумарокова — современников Волкова; была у него книга академика Тихонравова. Петя-вертолет достал по цене вполне приемлемой. Когда Леня его поблагодарил, Петя обиделся.
— Что я, не человек? — И ушел, припадая на одну ногу и размахивая руками. Кто он все-таки — накопитель, желающий как-то оправдаться, или в чем-то несчастный парень, лишенный друзей и через книги желающий удержать кого-то около себя?
Леня хотел побродить по городу, где провел юность Волков, увидеть дом, где он жил, театр, который построил по собственным чертежам. Волков был архитектором, строителем, художественным руководителем, актером, литературным переводчиком.
Леня стоял перед домом Федора Волкова, каменным, с парадной дверью, выходящей на улицу. Крыльцо дома в снегу и навес над крыльцом, железный, с мелким сквозным рисунком, тоже в снегу. Длинный ряд сосулек сделал крыльцо легким и прозрачным и вместе с нетронутым снегом на железном навесе каким-то неподвижным, неизменчивым во времени. Леня зашел и в маленькую церковь, в музей. Дежурная, когда узнала, что Леню интересует Волков, сняла канатик ограждения и подвела к дверям алтаря, чтобы Леня смог их разглядеть как следует. Двери были резные и расписаны. Их делал Волков — вырезал, расписал. Убранство алтаря было похоже на сцену. Сквозь верхние окна светило зимнее солнце. Хотелось встать и стоять под потоками солнца с поднятой к куполу головой. Было тихо, как в театре, когда ушли зрители. Волков всюду привносил настроение театра, его архитектуру; не только внешнее, но и внутреннее содержание. Даже в церкви: иконы, алтарь, фрески — декорация к древним общечеловеческим трагедиям.
В Ярославле до сих пор сохранились посады того времени, коморы, флигели, торговые ряды, церкви, храмы да и собственно театр Волкова. Леня представлял Россию тех времен — зимние тракты, запах дров и соломы, бренчание воротных запоров, загульные песни купцов, мутные огни в промерзших окнах, заиндевевшие решетки торговых рядов, окрики стражи, рассыпанный по булыжнику конский навоз, дуплистые ясени, поцарапанный осями проезжающих летом телег. Где-то стояли сараи Волковых, называемые серным и купоросным заводом. Первая театральная сцена была в сарае, там Федя с братьями и друзьями поставил и сыграл первый в жизни спектакль «Эсфирь». Сцена освещалась плошками с маслом, музыка — гусли и две скрипки с шелковыми струнами.
Вечером, когда Леня сидел в поезде — возвращался в Москву, смотрел в последний раз на ярославские земли, видел среди вечернего неба храмы, вспомнил слова, что храмы разбредаются по равнине, устраиваются на ночь и спят стоя, как кони. Совсем отчетливо он увидел и услышал молодого Федю Волкова. Была подлинность прошлого. Он знал, что Федя скажет и как он поступит, знал, семь чертей! А что, вот так вот, семь чертей! Леня приезжал за ним в Ярославль. Нашел. Видит Федю, слышит его. Слышит неподвижное, неизменчивое время. Права Ксения — перемычка между внешним и внутренним миром — тонкая, неустойчивая, колеблющаяся. Вспомнил ее телефонный звонок к нему и как он Ксении говорил — ты никогда и ни в чем не фальшивила. А она жаловалась, что постоянно фальшивит. Неподвижное, неизменчивое время — его надо иногда слышать. Об этом они прежде часто говорили с Ксенией.
…Федя в сарае, где он только что построил с братьями сцену.
Стружки, опилки, бадейка с разогретым клеем, обрезки материи, куски проволоки — все еще не убрано. Окна не отмыты от пыли, стиснутые толстыми стенами, едва впускают свет. Бочки с купоросом и серой отодвинуты в углы, наспех прикрыты рогожами.
Федя вскакивает на сцену: «Трагедия — это любовь. Склонность духа к другому кому. Для любви стыдимся, плачем, раскаиваемся. Разум должно соединить с чувством, чтобы он в страсти воспламенился».
Выбегает из сарая. Вдалеке звонят колокола. Стоит епископ, перед ним служка, шепчет: «Людей мутит, переодевает во всякое. Театр в городе строить будет». Епископ — служке: «Объявить прихожанам повсеместно — никаких пожертвований на театр». Ну, это деталь, это потом. Тут главное одолеть, а главное не получается. Все не так, думал Леня. Надо начинать по сюжету раньше и не так информационно.
Леня вовсе не автор, он просто ездил в Ярославль. Своим отказом предает Рюрика? Только что, можно сказать, все увидел, пережил. Он и сейчас видит. Федя приехал из Петербурга в Ярославль. Его встретили братья. Федя привез театральные костюмы, парики, книги. Выбрасывает из сундуков перед пораженными братьями. Разворачивает бумаги, чертежи. «Свечей!» Люди приносят свечи, зажигают. «В провинциальную контору сбегайте, позовите Ваню Нарыкова и Якова Шумского!» Братья стоят перед чертежами, ничего не понимают. «Для заводов?» Федя раскидывает пустые бочки и ящики, очищает боковую стену сарая. «Для театра. Я такое ныне видел в Петербурге у немцев да у шляхетских кадетов! Декламацию. В костюмах трагедию играют». — «Так то ж срамно. Бьют за это в Ярославле». — «Нас что, мало, братьев? Не забьешь». Четверо братьев, попробуй забей их. Имел бы Леня братьев, он бы тоже смелым был.
В дверях сарая стоят Ваня Нарыков, Яков Шумский. Ваня Нарыков смеется: «Господа заводчики, что у вас ныне? Федя, с приездом!» Вот так просто Ваня и скажет. Все обнимаются. Ваня: «Что все-таки происходит?» Федя стягивает с Вани семинарскую одежду, хватает из сундука платье, разворачивает его — женский наряд. «Впору». — «Женское?» Федя: «Наденем на него». Друзья с хохотом наряжают Ваню Нарыкова. «О, прости господи». Он ведь все-таки из духовной семинарии. Ваня в женском платье, худенький, шестнадцатилетний. Все они мальчишки. «Косу бы ему!» — это крикнет Яша Шумский. Федя: «Есть коса». Ване цепляют длинную косу. Братья в страхе: «Лицедейство». Они всего побаиваются. Федя: «Театр». Братья не успокаиваются: «Федя, наша сводная сестра Матрена и ее муж Кирпичев бумагу в берг-коллегию подали. Отстранить тебя от завода хотят. Пишут, что…» Но Ваня Нарыков не дает договорить. Он Матрениной прыгающей походкой направляется к братьям и произносит пронзительным Матрениным голосом: «Подала челобитную на братьев сводных, особенно на Федьку. Плевать я хотела, что батюшка наследником его считал. Я наследница. Я родная дочь. Наш с Макаром купорос. Наша сера. Волковых всех вон!» Смеются представлению. Представление-то началось. Вот так незаметно. Почему бы и нет. Ваня Нарыков полностью вошел в роль, и у него получается. Федя поднимает руку, кричит: «Стойте!» Бежит и достает из сундука усы и бороду. Цепляет Яше. «Похож! Похож на Макара Кирпичева. Палку бы ему еще!» Отыскивается палка. Яша берет палку. Стучит палкой по бочке: «Мы Федора по свету пустим! Комедии ему играть, а не заводами править. Вона… — И тут Кирпичев начнет тыкать палкой в книги и костюмы, разбросанные по полу. — Ишь, натаскал. Денег стоят».
Теперь бы поворот в сюжете. А вот… в дверях сарая появляется человек с бородой, усами и палкой в руках. Настоящий Макар Кирпичев. Смотрит на происходящее: «Поганец!» Макар Кирпичев, конечно, в ярости. «Потом надо сцену с епископом, — подумал Леня. — Епископ серьезный враг театра, даже такого домашнего, который был в сарае. Надо переход к большому, настоящему театру. И еще нужен какой-то веселый эпизод, удалой. В трактире где-нибудь, чтобы было пестро, шумно, весело. Рюрику понравится».
Леня не понимал уже, кого он видел — Федю Волкова как Рюрика или Рюрика как Федю Волкова. Сейчас они уже казались для Лени одним целым, и это Федя Волков мог в редакции у Лени вспрыгнуть на стол и раскачивать лампу на потолке. Мог размахивать бутылками молний, вопить: «Пощады не будет! Не будет!» Ведь он тоже был актер и был молод.
О поездке в Ярославль Леня рассказал только Геле и Зине. Он хотел, чтобы Геля окончательно убедила его, что пьесу писать надо.
— Да и еще раз да. Тут Рюрик прав. Ты мне веришь, Ленечка?
— Неужели он бывает когда-нибудь прав?
— Бывает, Не часто.
— Вот бегемот!
— Он не бегемот, он — Рюрик.
— Разве что.
Сказала свое слово и Зина. Она произнесла его, сидя на стуле, как на троне:
— Я вас в беде не оставлю.
— Спасибо, Зиночка. — Леня знал, что так оно и будет.
— Не за что.
— Зина?
— Да?
— Окажите мне услугу. Позвоните по телефону в какую-нибудь церковь.
— Поведете меня под венец?.
— А… Нет, нет! — Леня искренне напугался. — Спросите, есть ли в русских церквах епископы?
— Есть.
— Откуда вы знаете?
— Из книг.
— Спасибо.
— Не за что, Леонид Степанович.
— Зина?
— Да?
— Вы исключительная девушка.
— Потому что не оставляю вас в беде?
— Рюрик и вас слопает.
— Что вы, Леонид Степанович, мы с Рюриком друзья.
— Как друга и слопает.
— Меня слопать нельзя, — ответила Зина вполне серьезно. — И вас тоже он не слопает, пока вы со мной.
— Зина, вы смелая?
— А вы сомневаетесь, Леонид Степанович?
Сегодня Зина весь день называла его по имени и отчеству; нравилось ей.
— Я надежная, — сказала Зина.
Пропуск заказан не был. «Опять», — в раздражении подумал Виталий и сменил квадратные очки на золоченые — чечевицы. Прошел в бюро пропусков к телефону, набрал номер отдела радиовещания «Наши дни».
— Лощин. Мне нужно пройти в редакцию. У меня договоренность.
— Я вам пропуск, кажется, заказывала.
— Кажется, не заказали.
— Ждите.
Всюду у него с секретаршами контакт, вот с этой заело, и непонятно, по какой причине. Даже с Зиной из «Молодежной» наладил более-менее приличные отношения. А она тот еще фруктик.
Виталий поднялся на лифте в «Наши дни», куда он нес на продажу порцию литературной бижутерии. Надо завоевать симпатию и этой, последней, секретарши. Что он, не в состоянии? Подарит книгу, которая, собственно, не нужна. Такая книга на потребу публике, как раз для секретарш.
Она сидела за столиком, между тумбами которого был приколот лист бумаги, до самого пола, прикрывающий ее ноги. Так называемая скромность. Все достоинство ее в том, что швы на чулках всегда ровные. Да, она носила именно чулки. Блондинка, но бесцветная и напоминает моль.
Виталий поклонился одними очками, не мигая поглядел на нее, потом раскрыл папку и вынул книгу о Брандо. Лицо Брандо красовалось во всю обложку.
— Вам.
Она подняла глаза:
— То есть?
Виталий еще раз поклонился очками.
«Сейчас я вас дожму, сокровище мое».
— Маленькая девочка выучивала новые слова и вставляла в свою речь, куда придется. Забавно получалось.
— Ничего не понимаю.
Зашуршали чулки, она подвигала ногами. Волнующий звук.
— Например, девочка говорит: «Я пошла». Вы ей: «Иди». Она вам в ответ: «То есть?» И вы оказываетесь в некотором тупике.
— Что вы хотите этим сказать?
— Что вы меня поставили в тупик.
Она небрежно пролистнула книгу. Замелькали опубликованные в книге кадры из знаменитых фильмов с участием Брандо: «Погоня», «Крестный отец».
— Люблю этого актера. Вы дарите?
— То есть? — Виталий улыбнулся очками.
Она взглянула на него с интересом. Попавшаяся на последнюю фразу, вынуждена была улыбнуться. «Дожал», — удовлетворенно отметил Виталий. Теперь он уже не выпадет у нее из тележки.
— Вам заказывали материал?
— Из жизни города. Небольшое наблюдение в критическом плане.
— Сделали?
— Извините, без труда. — Виталий вынул из папки странички с текстом. — О незаконной торговле книгами.
Виталий описал Петю-вертолета. Использовал даже протезный ботинок. А что? Яркая деталь. Легко запоминается. Последствия при встрече с Петей? Никаких последствий. Если Петя-вертолет скажет, что Виталий собрал на него «компро» и этим воспользовался, Виталий ответит: «Ты зарабатываешь на мне, я один раз заработал на тебе».
— Передайте вы сами материал редактору, — попросил Виталий. — У вас рука легкая, я чувствую. Мне отметьте, пожалуйста, пропуск, и я пойду.
Секретарша отметила пропуск, встала из-за стола. Швы на чулках, конечно, ровные. Носить сейчас чулки — это модное ретро.
— Может быть, все-таки обождете?
— Материал в ваших руках, и я верю в успех.
Она вошла в двери к начальству.
Виталий взял со стола красный карандаш, присел и на листе бумаги, который был приколот между тумбами, быстро нарисовал женские ноги в туфельках на высоких каблуках, какие и были на секретарше. Нарисовал так, как было бы видно, если бы она сидела за столом. Отец — ювелир, гравер — обучил элементарному рисунку.
Виталий сменил очки, покинул редакцию. С рисунком — примитивный, пошленький приемчик, но все-таки она еще раз улыбнется в пользу Виталия. А там и лишнее слово скажет начальству. Начальство, глядишь, положит резолюцию: «В эфир». Потом — пусть и нехитрый, но гонорарчик. Миф успеха ему не нужен, никаких явлений искусства, никакого антиквариата он создавать не собирался, чтобы, как говорится, попасть на страницы летописи. Он желает быть стандартом в стандартном мире. Но… опять нюансик — стандартом верхних этажей, с вашего разрешения. Стоит дорого. Он знает. Не извольте беспокоиться. Пока что Виталий занят охотой на девушку с этих верхних этажей. Объект непростой и требует непростого отношения. Неделя за неделей ведется наблюдение, изучается среда, детали конкретной обстановки. На часах двенадцать двадцать — надо спешить, объект в это время выходит из дома и направляется на репетицию в театр. Надо взглянуть, в каком настроении (у объекта тяжело болен отец) и кто при объекте. Наружное, так сказать, наблюдение. Верный способ сбора информации для различных индуктивных размышлений. Но вообще-то в жизни надо быть крокодилом с пушистым хвостом. Жизнь тонкая штучка. Индукция — это ведь способ размышлений от частных фактов к общим выводам.
Геля куталась в воротник шубы, изредка смахивала снег с ресниц, чтобы видеть перед собой дорогу. Снег был густым, перемешанным с ветром. От такого снега устаешь, он не доставляет удовольствия. Геля шла в театр, по привычке спешила. Дисциплина. В этом отношении — копия матери. Редкое достоинство, которым Геля обладала. Не любила и тех, кто опаздывает. Достоинство, конечно, но не столь значительное. Жизнь на этом не построишь. Чего она хочет от жизни? От театра? Лично в отношении себя? Все имеет. Снисаревский ее не притесняет, как многих других. На репетициях на нее не кричит: «Где масштаб мыслей? Вы работаете в думающем театре! Природа искусства неисчерпаема, так черпайте хоть что-нибудь!» Не топает ногами, сдерживается. За все это надо быть благодарной. Особенно отцу, его имени. В этом Геля тоже отдает себе отчет. Давно все понимает. Приучена матерью.
Геля прибежит на репетицию первой и будет страдать от этого. Валентина Дроздова постарается явиться последней. Может быть, Рюрик ее превзойдет, потому что он непревзойденный мастер опаздывать. У Дроздовой стиль, у Рюрика небрежность. Талантливые, удачливые, независимые. Геля тоже мечтает о независимости. Быть в театре независимой, быть талантливой, быть удачливой. Геля не хочет никому подражать, никакой знаменитости, ни в малейшей степени. Театр в ее жизни давно уже занял прочное особое место, ему принадлежащее. Она захвачена его пространством, ритмом, впечатлениями, волнениями перед премьерами, лично своим отчаянием, которое ее каждый раз одолевает перед выходом на сцену. По натуре она, как говорят в театре, человек ансамблевый. Она пронизана другими, не собой, потому что не индивидуальна. Театр помогает ей утверждаться, хотя бы в качестве такой актрисы, какой она является. Этого ей теперь мало. Она перестала быть скромной, что ли?
И вот бежит, бежит в театр, не скромная, не преуспевающая, не индивидуальная. И слишком естественная в проявлении собственных чувств.
— Ну, здравствуй, — Гелю остановила Дроздова.
Геля удивилась: Дроздова — у служебного входа и в такую рань.
Спросила:
— Чего ты здесь стоишь?
— Жду тебя.
— Меня? — Геля окончательно растерялась. — Но почему здесь, а не в театре?
— Я тебя когда-нибудь укушу.
— Ты что?
— Испугалась?
Геля молчала. К чему этот странный разговор?
— Ну что ты такая — ответить мне даже не можешь. — Дроздова улыбнулась, но ее глаза пронзительно голубого цвета оставались неподвижными. Она умела владеть отсутствием выражения лица.
— Почему не могу?
— Ответь. Мы же ненавидим друг друга. Я тебя ненавижу.
— За что?
— Оставь в покое Рюрика. Он мне нужен. Для удовольствия.
Геля, не узнавая себя, спокойно сказала:
— Но не ты же ему. — И вошла в театр.
В Дроздовой никогда не было чистоты и невиновности. И это помогало Геле в борьбе с ней. А в борьбе с Рюриком? Что, собственно, Геля хочет от Рюрика? А он что от нее хочет? Неужели в этом мире постоянно кто-то от кого-то что-то должен хотеть, иметь? Настроение у Гели было испорчено. Таким театр Геля ненавидит.