Когда на подстанцию вернулась двадцать первая и Толя с Гришей вошли в комнату, они увидели спящего в раскладном кресле Володю. Работал телевизор; перед телевизором сидел инспектор ГАИ Леша, положив рядом на стул шапку, белые краги и жезл. Володя спал, накрывшись пальто.
— Чего это он? — Толя опустил на пол медчемоданчик. Размотал длинный шарф, который у него появился одновременно с бородкой, и высвободил конец бородки.
— По ошибке прирулил, что ли? — Гриша поправил линзы, чтобы лучше разглядеть Званцева. После мороза в тепле они немножечко мутнели.
Растолкали Володю.
— Каждый раз приходить будешь?
— Эге, — ответил Володя, поднимаясь в кресле. — Что, уже утро?
Гриша уставился на Володю, сверкая линзами.
— Заболел? Проверим…
— Здоровый до жути. — Володя постучал себя в грудь. — До смеха.
— Мало смеха, — серьезно сказал Гриша. — Иди в барокамеру грызть леденцы. Понравилось ведь.
— Оперируют круглосуточно, — продолжал о своем Володя.
— Не от хорошей жизни. Мы тоже мотаемся круглые сутки.
— Нету аппаратуры. Ребята, мне математики сообщили количество симптомов по всем болезням. Посчитали на машинах. Десять в пятой степени симптомов. Болезней — десять в четвертой. Ничего себе многочленчики, а? Не объедешь, не обскачешь!
Гриша пошел в кабинет к начальнику и принес большой термос. На термосе масляной краской было написано: «Семейный уют». Толя налил три чашки.
Вернулись с вызовов еще бригады:
— Хворенького привезли?
— Уколите ему «поперечный».
«Поперечный укол» — это когда из медчемоданчика, из планшетки, в которой собраны ампулы с различными лекарствами, вынимают все ампулы, расположенные в планшетке «поперек», и заряжают в один большой шприц. Чаще всего «поперечный» делают при «диагнозе» синдром усталой женщины.
— Я вам уколю. Образец моей подписи в торговой палате. Я валютный человек.
Разлили по чашкам кофе. Начали пить, одновременно покуривая сигареты. Дым пускали в потолок, чтобы не так было заметно, что накурили. Ругается Нина Казанкина, и правильно: недавно появился приказ министра здравоохранения, чтобы врачи на рабочих местах не курили.
— Скучаю без вас. Когда явитесь?
— Когда выйдешь в кандидаты наук.
Приехала еще бригада. Загремели медчемоданчики, брошены сумки. Ночная жизнь. Приезды, отъезды. Короткие фразы приветствий. Перекуры. Заполнение документации тут же на ходу. Безостановочный ритм. И все время: ты и больной, ты и пострадавший. Операции в клинике — это что-то высочайшее, академическое. Каждая операция — длительная подготовка, так же, как и в барогоспитале. А Володе нравилась быстрота, активность вмешательства. Незамедлительность действия. Передний рубеж. И, конечно, независимость. Самостоятельность. Как теперь выяснилось.
— Двадцать первая, на выезд! Дорожное происшествие на Старокалужском шоссе. Восьмой километр, — сообщила Нина Казанкина.
— Поеду с вами.
— Сбросим тебя по пути.
— Никаких — сбросим. Еду с вами.
— Владимир Алексеевич.
— Отправляемся…
Только под утро ребятам удалось выдворить Володю из «микрика».
Володя открыл дверь квартиры. Его встретила сестренка. Она была в пижаме.
— Ты… — Она покрутила пальцем у виска. — Совсем…
— Вегетативный бунт?
— Мама сказала, что пожалуется отцу, когда он вернется из экспедиции: что мы от тебя скоро с ног попадаем. Комнату снимал бы, что ли.
— Преотличная мысль. Скажи, москитик, что чувствуют девушки, когда их любят?
Володя нахлобучил свою шапку на сестренку.
— Где ты был? На свидании?
— Дежурил.
Володя стянул с себя и набросил сестренке на плечи и свое пальто.
— В клинике сидел?
— В «скорой». Не сидел, а ездил.
— Ты ушел со «скорой». Объявил. — Сестренка поволокла шапку и пальто на вешалку. — Тебе надо жениться, вот что. Домашний очаг с пирогами.
— Сама придумала?
Сестра пошла, надела халатик, а потом отправилась на кухню и поставила на плиту чайник.
— Когда приведешь?
— Кого?
Володя помыл руки и тоже пришел на кухню.
— Невесту. Когда ты ее нам покажешь?
— Женюсь и покажу.
— Когда женишься?
— Когда сам ее увижу.
— Занимаетесь перепиской. Старомодно, уходящий век. Здравствуйте, почтеннейшая Пульхерия Ивановна.
— Ну… ты выступаешь!
— Письма да письма. Скучно. Доспутниковая эпоха.
Они беседовали на кухне, ожидая, когда закипит чайник. В холодильнике запустился мотор, холодильник встряхнулся, и в нем загремели молочные бутылки.
— Она стихи пишет?
— Вроде.
— Почему от тебя уехала?
— Чтобы писать мне письма.
— У тебя все не как у людей.
— Я ее люблю.
Сестренка хихикнула, но тут же замолкла.
— Ты ее много раз целовал?
— Немного. Ни разу.
— Ты поцелуй.
— Когда?
— Когда увидишь.
— Сразу поцеловать?
— Сразу.
— Откуда знаешь?
— Девочки говорят.
— А ты сама?
— Я сама не знаю.
— Зачем советуешь?
— За тебя переживаю. У нас одна девочка из класса влюбилась, как ты.
— Что значит, как я?
— Безответно.
— С чего ты взяла, что я влюбился безответно? Говори, да не заговаривайся.
— Ой-ей!.. — смешно запричитала сестренка. — Зачем она уехала?
— Надо.
— Ой-ей!..
— Да перестань ты.
— Когда ее мать узнала, что она влюбилась…
— Чья?
— Девочки из класса. Когда узнала — уронила белье с балкона.
— Врешь. Об этом было в «Молодежной».
— Она и написала в «Молодежную».
Закипел чайник. Сестра быстро поставила чашки, сахарницу, достала из холодильника сыр.
«Неужели взрослая уже? — подумал Володя, наблюдая за сестрой. — Во всяком случае, разговариваю с ней, как со взрослой».
За окном, было еще темно. Город только просыпался. Брат и сестра сели пить чай. Володя, глядя на сестру, сказал:
— Здравствуйте, почтеннейшая Пульхерия Ивановна.
Опять загремели в холодильнике молочные бутылки. Надо отчаяться и поцеловать Ксению. Ну, если девочки рекомендуют. Поцеловать — и в сторону с этим вопросом. А там уже, чья мать уронит белье с балкона, не его забота. Его забота — поцелуй. На всякий случай переспросил сестренку:
— Сразу поцеловать?
— Сразу, — подтвердила сестра. — Не тяни.
Леня наиболее интересные номера «Молодежной» отправлял в клинику к Йорданову. Ему хотелось проявить внимание к Артему Николаевичу. Леня относился к Гелиному отцу с уважением. И если он не всегда одобрял то, о чем и как писал Йорданов, он все равно не высказывал своих замечаний. Молодым авторам или своим, так сказать, однокашникам он может высказывать соображения, а что касается больших писателей, их «творческих платформ» — Леня уступает место признанным критикам и литературоведам: равный пусть судит равного.
Посылая Йорданову отдельные номера газет, Леня полагал, что поможет ему отвлечься от болезни и заставит его внимательней взглянуть на произведения молодых. Идею Лени поддержал Бурков: «Побольше, побольше посылайте». И Леня посылал. В ответ через Гелю получил от Артема Николаевича благодарственные слова, а потом и коротенькую записку:
«Вы умно и правильно работаете. Обладаете чистотой вкуса в отборе материала. Я тоже работал в газете, точнее, в листке районного масштаба. Вы меня заставили вспомнить этот период моей жизни и то, что мне было тогда спокойно и радостно».
Леню записка приятно обрадовала. Показал ее Зине.
— Он мне нравится, а его дочь… — Зина подняла и опустила одно плечо. — Но я, наверное, несправедлива.
— Конечно, Зина.
— Сытенькая.
— Это мелко, — серьезно сказал Леня. — Зачем вы так, Зина?
— Я сказала, что несправедлива.
— Все же зачем? Не заставляйте меня…
— …разочароваться во мне. Договаривайте.
Леня молчал. В отделе в тот день было тихо: ни событий, ни всегдашней работы. Бывает такое перед тем, как бешено закрутится колесо. Зина сидела, поставив ноги на сейф, опираясь о его крышку только кончиками туфель. Зина умела аккуратно, красиво сидеть.
— Сытенькая! — Зина просто упорствовала. Она элементарно ревновала.
— Вы от природы совсем не злая.
— Злая, — коротко ответила Зина. — И вас об этом предупреждала.
— Не верю.
— И напрасно. Потом будет поздно.
— Когда?
— Когда выйду за вас замуж.
Леня полез в карман за носовым платком, хотя он ему совершенно не был нужен. Подержал платок, снова сунул в карман. Взял со стола стерженек от шариковой ручки, подержал, положил на стол.
— В таких случаях чешут в затылке, — сказала Зина, и уголки ее губ слегка дрогнули. — Не волнуйтесь, вы будете мною гордиться.
Леня почесал в затылке.
Человек может быть угнетен. Но то, что его угнетает, он стыдливо скрывает. Так обстояло дело и с критиком Вельдяевым: он считал себя обойденным. Говорить о своем беспокойстве официально — неудобно. Даже для Вельдяева. Да и как прямо скажешь? Что именно? Он и без того постоянно на глазах. Если нет никаких собраний, семинаров, он заглянет в кабинет к секретарю правления — переброситься какой-нибудь, пусть малозначащей, фразой, отметить свое присутствие. Он пишет нужные критические статьи, как он считает. Все статьи в полном согласии с критикуемым, а точнее — восхваляемым. Умеет кого надо и бичевать; никаких похлопываний по плечу, никакого лицеприятия, экивоков, недомолвок. Он знает, где домолвливать и где недомолвливать. Так в чем же дело? Почему обойден? Составляют наградные списки (Вельдяев всегда знает), но он в них, как правило, не значится. Если и значился, то его потом, как правило, вычеркивают. В последний раз вычеркнул Астахов. Вельдяев написал об Астахове в ту пору две большие статьи, и на тебе — благодарность. Астахов статей о себе не просил и даже, напротив, где мог придерживал. Но Вельдяев подсуетился, сумел обмануть Астахова. И вот своеобразная благодарность. Вельдяев смолчал, проглотил обиду. Но сколько можно глотать? Да и с какой стати? В конце концов ему положено — награда положена: давно немолодой человек, если не сказать большего, работает с пользой, работает продуктивно. Никогда не злобствует. Но в статьях непримирим, он считает. Так почему его общественное лицо не поощряется? Скажем — достойно не поощряется. Правда, грамоту он недавно получил ко Дню печати. Имеет благодарственную папку. Ко дню рождения — телеграммы от правления и от Совета клуба. От Совета клуба на двадцать шесть слов, и это не считая адреса. Если посчитать слова с почтовым адресом, то будет за тридцать. Имя и отчество полностью. Уважительная телеграмма. От правления на девятнадцать слов, но это с почтовым адресом. Тоже уважительная. Два раза упоминается слово «творчество». И подпись солидная — члены правления. Но вот с орденом-то что делать? Сколько ждать? Что написать и о ком? Или куда?
Все эти мысли Вельдяев, конечно, таит. Переживает молча. Узнает Вася Мезенцев или хотя бы почувствует, беды не оберешься: осрамит публично. Его хлеб — смешить, высмеивать. И не отомстишь. Как Васе Мезенцеву отомстишь? В лодке спит дома, юродствует. Вельдяев тут позвонил ему, так он ответил, что Вельдяев ошибся. Вельдяев, конечно, вознегодовал: «Да это вы, Мезенцев, у телефона!» — «А у меня вообще нет телефона», — и положил трубку. В шутках Мезенцева, как в болоте, увязнешь. В связи со своими терзаниями по поводу награды Вельдяев боялся еще Глеба Оскаровича. Тот защитить может и защитит — он для этого могуч и по-справедливому суров, но в отношении награды не поймет. Ну никак. Лучше молчать. Пытель в оценке подобных понятий непримирим. Он не засмеется.
Орден преследует, снится. Был случай — Вельдяев надел его. Дома пристегнул к пиджаку. Долго стоял, смотрел на себя в зеркало, пока не вышла из кухни мать и не подняла удивленно брови, глядя на его пижамные штаны и пиджак. Ордена мать не заметила. Зрение у старушки давно ослабло. Орден был ее. Получила как заслуженная учительница. Вельдяев с сожалением отколол от пиджака орден. Снял пиджак, надел пижамную куртку, которая полностью соответствовала штанам, и угрюмо направился к письменному столу. Писал он всегда в пижаме. Астахов, говорят, пишет в белоснежной рубахе. Вольному воля. А Вельдяев считал, что пижама его раскрепощает: в ней так легко и удобно работать. Неожиданно положил ручку — надо заказать визитные карточки. Все-таки утешение. «Член Союза писателей, критик Дементий Акимович Вельдяев. Москва». Носить визитные карточки надо в жилетном кармане. Вынимать из кармана следует небрежно, двумя пальцами: «Вельдяев».
Статья, которую Вельдяев писал, называлась «В борьбе за общие цели». Кого в статье ругать, кого хвалить — он знал. «А вот поменяю местами», — вдруг подумал Вельдяев и одиноко засмеялся.
Писал он долго и так же одиноко. Никого местами не поменял. Писал, как всегда, о том же и о тех же. Мать возилась на кухне. Она с каждым годом заметно старела, и от этого на кухне прибавлялось шума: выскальзывали у матери из рук ножи и вилки, падали чашки и блюдца, гремели, не подчинялись рукам кастрюли.
Вельдяев зябнет в пижаме: к весне топят плохо, в комнате прохладно. Он набрасывает на плечи байковое одеяло. Теперь он похож на огромную серую птицу. Ему делается жаль себя. Старость отнимает у Вельдяева мать — единственного близкого ему человека.
Он кладет перо, опускает на руки голову и плачет, открыто страдая, как плачут пожилые и по-настоящему несчастные люди. Вельдяев плачет о невосполнимом, навсегда утраченном. Он хотел в ту минуту лишь одного: чтобы мать жила долго, и чтобы постоянно была в доме, и чтобы посуда вновь была подвластна ее рукам и подвластна была бы ей и сама жизнь. И ничего ему не надо.
Когда Глеб Оскарович заглядывал к Вельдяеву, он, собственно, приходил к Клавдии Петровне, матери Вельдяева. И они не спеша беседовали. Подключался к беседе и Вельдяев. Ни о литературе, ни о литераторах никогда не говорили. В такие минуты Вельдяеву делалось стыдно за себя. За свою, часто такую мелкую, жизнь. И по сути никто в этом не виноват, кроме его самого. Он даже не женился — боялся своей незначительности, неустроенности.