ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Когда на подстанцию вернулась двадцать первая и Толя с Гришей вошли в комнату, они увидели спящего в раскладном кресле Володю. Работал телевизор; перед телевизором сидел инспектор ГАИ Леша, положив рядом на стул шапку, белые краги и жезл. Володя спал, накрывшись пальто.

— Чего это он? — Толя опустил на пол медчемоданчик. Размотал длинный шарф, который у него появился одновременно с бородкой, и высвободил конец бородки.

— По ошибке прирулил, что ли? — Гриша поправил линзы, чтобы лучше разглядеть Званцева. После мороза в тепле они немножечко мутнели.

Растолкали Володю.

— Каждый раз приходить будешь?

— Эге, — ответил Володя, поднимаясь в кресле. — Что, уже утро?

Гриша уставился на Володю, сверкая линзами.

— Заболел? Проверим…

— Здоровый до жути. — Володя постучал себя в грудь. — До смеха.

— Мало смеха, — серьезно сказал Гриша. — Иди в барокамеру грызть леденцы. Понравилось ведь.

— Оперируют круглосуточно, — продолжал о своем Володя.

— Не от хорошей жизни. Мы тоже мотаемся круглые сутки.

— Нету аппаратуры. Ребята, мне математики сообщили количество симптомов по всем болезням. Посчитали на машинах. Десять в пятой степени симптомов. Болезней — десять в четвертой. Ничего себе многочленчики, а? Не объедешь, не обскачешь!

Гриша пошел в кабинет к начальнику и принес большой термос. На термосе масляной краской было написано: «Семейный уют». Толя налил три чашки.

Вернулись с вызовов еще бригады:

— Хворенького привезли?

— Уколите ему «поперечный».

«Поперечный укол» — это когда из медчемоданчика, из планшетки, в которой собраны ампулы с различными лекарствами, вынимают все ампулы, расположенные в планшетке «поперек», и заряжают в один большой шприц. Чаще всего «поперечный» делают при «диагнозе» синдром усталой женщины.

— Я вам уколю. Образец моей подписи в торговой палате. Я валютный человек.

Разлили по чашкам кофе. Начали пить, одновременно покуривая сигареты. Дым пускали в потолок, чтобы не так было заметно, что накурили. Ругается Нина Казанкина, и правильно: недавно появился приказ министра здравоохранения, чтобы врачи на рабочих местах не курили.

— Скучаю без вас. Когда явитесь?

— Когда выйдешь в кандидаты наук.

Приехала еще бригада. Загремели медчемоданчики, брошены сумки. Ночная жизнь. Приезды, отъезды. Короткие фразы приветствий. Перекуры. Заполнение документации тут же на ходу. Безостановочный ритм. И все время: ты и больной, ты и пострадавший. Операции в клинике — это что-то высочайшее, академическое. Каждая операция — длительная подготовка, так же, как и в барогоспитале. А Володе нравилась быстрота, активность вмешательства. Незамедлительность действия. Передний рубеж. И, конечно, независимость. Самостоятельность. Как теперь выяснилось.

— Двадцать первая, на выезд! Дорожное происшествие на Старокалужском шоссе. Восьмой километр, — сообщила Нина Казанкина.

— Поеду с вами.

— Сбросим тебя по пути.

— Никаких — сбросим. Еду с вами.

— Владимир Алексеевич.

— Отправляемся…

Только под утро ребятам удалось выдворить Володю из «микрика».

Володя открыл дверь квартиры. Его встретила сестренка. Она была в пижаме.

— Ты… — Она покрутила пальцем у виска. — Совсем…

— Вегетативный бунт?

— Мама сказала, что пожалуется отцу, когда он вернется из экспедиции: что мы от тебя скоро с ног попадаем. Комнату снимал бы, что ли.

— Преотличная мысль. Скажи, москитик, что чувствуют девушки, когда их любят?

Володя нахлобучил свою шапку на сестренку.

— Где ты был? На свидании?

— Дежурил.

Володя стянул с себя и набросил сестренке на плечи и свое пальто.

— В клинике сидел?

— В «скорой». Не сидел, а ездил.

— Ты ушел со «скорой». Объявил. — Сестренка поволокла шапку и пальто на вешалку. — Тебе надо жениться, вот что. Домашний очаг с пирогами.

— Сама придумала?

Сестра пошла, надела халатик, а потом отправилась на кухню и поставила на плиту чайник.

— Когда приведешь?

— Кого?

Володя помыл руки и тоже пришел на кухню.

— Невесту. Когда ты ее нам покажешь?

— Женюсь и покажу.

— Когда женишься?

— Когда сам ее увижу.

— Занимаетесь перепиской. Старомодно, уходящий век. Здравствуйте, почтеннейшая Пульхерия Ивановна.

— Ну… ты выступаешь!

— Письма да письма. Скучно. Доспутниковая эпоха.

Они беседовали на кухне, ожидая, когда закипит чайник. В холодильнике запустился мотор, холодильник встряхнулся, и в нем загремели молочные бутылки.

— Она стихи пишет?

— Вроде.

— Почему от тебя уехала?

— Чтобы писать мне письма.

— У тебя все не как у людей.

— Я ее люблю.

Сестренка хихикнула, но тут же замолкла.

— Ты ее много раз целовал?

— Немного. Ни разу.

— Ты поцелуй.

— Когда?

— Когда увидишь.

— Сразу поцеловать?

— Сразу.

— Откуда знаешь?

— Девочки говорят.

— А ты сама?

— Я сама не знаю.

— Зачем советуешь?

— За тебя переживаю. У нас одна девочка из класса влюбилась, как ты.

— Что значит, как я?

— Безответно.

— С чего ты взяла, что я влюбился безответно? Говори, да не заговаривайся.

— Ой-ей!.. — смешно запричитала сестренка. — Зачем она уехала?

— Надо.

— Ой-ей!..

— Да перестань ты.

— Когда ее мать узнала, что она влюбилась…

— Чья?

— Девочки из класса. Когда узнала — уронила белье с балкона.

— Врешь. Об этом было в «Молодежной».

— Она и написала в «Молодежную».

Закипел чайник. Сестра быстро поставила чашки, сахарницу, достала из холодильника сыр.

«Неужели взрослая уже? — подумал Володя, наблюдая за сестрой. — Во всяком случае, разговариваю с ней, как со взрослой».

За окном, было еще темно. Город только просыпался. Брат и сестра сели пить чай. Володя, глядя на сестру, сказал:

— Здравствуйте, почтеннейшая Пульхерия Ивановна.

Опять загремели в холодильнике молочные бутылки. Надо отчаяться и поцеловать Ксению. Ну, если девочки рекомендуют. Поцеловать — и в сторону с этим вопросом. А там уже, чья мать уронит белье с балкона, не его забота. Его забота — поцелуй. На всякий случай переспросил сестренку:

— Сразу поцеловать?

— Сразу, — подтвердила сестра. — Не тяни.


Леня наиболее интересные номера «Молодежной» отправлял в клинику к Йорданову. Ему хотелось проявить внимание к Артему Николаевичу. Леня относился к Гелиному отцу с уважением. И если он не всегда одобрял то, о чем и как писал Йорданов, он все равно не высказывал своих замечаний. Молодым авторам или своим, так сказать, однокашникам он может высказывать соображения, а что касается больших писателей, их «творческих платформ» — Леня уступает место признанным критикам и литературоведам: равный пусть судит равного.

Посылая Йорданову отдельные номера газет, Леня полагал, что поможет ему отвлечься от болезни и заставит его внимательней взглянуть на произведения молодых. Идею Лени поддержал Бурков: «Побольше, побольше посылайте». И Леня посылал. В ответ через Гелю получил от Артема Николаевича благодарственные слова, а потом и коротенькую записку:

«Вы умно и правильно работаете. Обладаете чистотой вкуса в отборе материала. Я тоже работал в газете, точнее, в листке районного масштаба. Вы меня заставили вспомнить этот период моей жизни и то, что мне было тогда спокойно и радостно».

Леню записка приятно обрадовала. Показал ее Зине.

— Он мне нравится, а его дочь… — Зина подняла и опустила одно плечо. — Но я, наверное, несправедлива.

— Конечно, Зина.

— Сытенькая.

— Это мелко, — серьезно сказал Леня. — Зачем вы так, Зина?

— Я сказала, что несправедлива.

— Все же зачем? Не заставляйте меня…

— …разочароваться во мне. Договаривайте.

Леня молчал. В отделе в тот день было тихо: ни событий, ни всегдашней работы. Бывает такое перед тем, как бешено закрутится колесо. Зина сидела, поставив ноги на сейф, опираясь о его крышку только кончиками туфель. Зина умела аккуратно, красиво сидеть.

— Сытенькая! — Зина просто упорствовала. Она элементарно ревновала.

— Вы от природы совсем не злая.

— Злая, — коротко ответила Зина. — И вас об этом предупреждала.

— Не верю.

— И напрасно. Потом будет поздно.

— Когда?

— Когда выйду за вас замуж.

Леня полез в карман за носовым платком, хотя он ему совершенно не был нужен. Подержал платок, снова сунул в карман. Взял со стола стерженек от шариковой ручки, подержал, положил на стол.

— В таких случаях чешут в затылке, — сказала Зина, и уголки ее губ слегка дрогнули. — Не волнуйтесь, вы будете мною гордиться.

Леня почесал в затылке.


Человек может быть угнетен. Но то, что его угнетает, он стыдливо скрывает. Так обстояло дело и с критиком Вельдяевым: он считал себя обойденным. Говорить о своем беспокойстве официально — неудобно. Даже для Вельдяева. Да и как прямо скажешь? Что именно? Он и без того постоянно на глазах. Если нет никаких собраний, семинаров, он заглянет в кабинет к секретарю правления — переброситься какой-нибудь, пусть малозначащей, фразой, отметить свое присутствие. Он пишет нужные критические статьи, как он считает. Все статьи в полном согласии с критикуемым, а точнее — восхваляемым. Умеет кого надо и бичевать; никаких похлопываний по плечу, никакого лицеприятия, экивоков, недомолвок. Он знает, где домолвливать и где недомолвливать. Так в чем же дело? Почему обойден? Составляют наградные списки (Вельдяев всегда знает), но он в них, как правило, не значится. Если и значился, то его потом, как правило, вычеркивают. В последний раз вычеркнул Астахов. Вельдяев написал об Астахове в ту пору две большие статьи, и на тебе — благодарность. Астахов статей о себе не просил и даже, напротив, где мог придерживал. Но Вельдяев подсуетился, сумел обмануть Астахова. И вот своеобразная благодарность. Вельдяев смолчал, проглотил обиду. Но сколько можно глотать? Да и с какой стати? В конце концов ему положено — награда положена: давно немолодой человек, если не сказать большего, работает с пользой, работает продуктивно. Никогда не злобствует. Но в статьях непримирим, он считает. Так почему его общественное лицо не поощряется? Скажем — достойно не поощряется. Правда, грамоту он недавно получил ко Дню печати. Имеет благодарственную папку. Ко дню рождения — телеграммы от правления и от Совета клуба. От Совета клуба на двадцать шесть слов, и это не считая адреса. Если посчитать слова с почтовым адресом, то будет за тридцать. Имя и отчество полностью. Уважительная телеграмма. От правления на девятнадцать слов, но это с почтовым адресом. Тоже уважительная. Два раза упоминается слово «творчество». И подпись солидная — члены правления. Но вот с орденом-то что делать? Сколько ждать? Что написать и о ком? Или куда?

Все эти мысли Вельдяев, конечно, таит. Переживает молча. Узнает Вася Мезенцев или хотя бы почувствует, беды не оберешься: осрамит публично. Его хлеб — смешить, высмеивать. И не отомстишь. Как Васе Мезенцеву отомстишь? В лодке спит дома, юродствует. Вельдяев тут позвонил ему, так он ответил, что Вельдяев ошибся. Вельдяев, конечно, вознегодовал: «Да это вы, Мезенцев, у телефона!» — «А у меня вообще нет телефона», — и положил трубку. В шутках Мезенцева, как в болоте, увязнешь. В связи со своими терзаниями по поводу награды Вельдяев боялся еще Глеба Оскаровича. Тот защитить может и защитит — он для этого могуч и по-справедливому суров, но в отношении награды не поймет. Ну никак. Лучше молчать. Пытель в оценке подобных понятий непримирим. Он не засмеется.

Орден преследует, снится. Был случай — Вельдяев надел его. Дома пристегнул к пиджаку. Долго стоял, смотрел на себя в зеркало, пока не вышла из кухни мать и не подняла удивленно брови, глядя на его пижамные штаны и пиджак. Ордена мать не заметила. Зрение у старушки давно ослабло. Орден был ее. Получила как заслуженная учительница. Вельдяев с сожалением отколол от пиджака орден. Снял пиджак, надел пижамную куртку, которая полностью соответствовала штанам, и угрюмо направился к письменному столу. Писал он всегда в пижаме. Астахов, говорят, пишет в белоснежной рубахе. Вольному воля. А Вельдяев считал, что пижама его раскрепощает: в ней так легко и удобно работать. Неожиданно положил ручку — надо заказать визитные карточки. Все-таки утешение. «Член Союза писателей, критик Дементий Акимович Вельдяев. Москва». Носить визитные карточки надо в жилетном кармане. Вынимать из кармана следует небрежно, двумя пальцами: «Вельдяев».

Статья, которую Вельдяев писал, называлась «В борьбе за общие цели». Кого в статье ругать, кого хвалить — он знал. «А вот поменяю местами», — вдруг подумал Вельдяев и одиноко засмеялся.

Писал он долго и так же одиноко. Никого местами не поменял. Писал, как всегда, о том же и о тех же. Мать возилась на кухне. Она с каждым годом заметно старела, и от этого на кухне прибавлялось шума: выскальзывали у матери из рук ножи и вилки, падали чашки и блюдца, гремели, не подчинялись рукам кастрюли.

Вельдяев зябнет в пижаме: к весне топят плохо, в комнате прохладно. Он набрасывает на плечи байковое одеяло. Теперь он похож на огромную серую птицу. Ему делается жаль себя. Старость отнимает у Вельдяева мать — единственного близкого ему человека.

Он кладет перо, опускает на руки голову и плачет, открыто страдая, как плачут пожилые и по-настоящему несчастные люди. Вельдяев плачет о невосполнимом, навсегда утраченном. Он хотел в ту минуту лишь одного: чтобы мать жила долго, и чтобы постоянно была в доме, и чтобы посуда вновь была подвластна ее рукам и подвластна была бы ей и сама жизнь. И ничего ему не надо.

Когда Глеб Оскарович заглядывал к Вельдяеву, он, собственно, приходил к Клавдии Петровне, матери Вельдяева. И они не спеша беседовали. Подключался к беседе и Вельдяев. Ни о литературе, ни о литераторах никогда не говорили. В такие минуты Вельдяеву делалось стыдно за себя. За свою, часто такую мелкую, жизнь. И по сути никто в этом не виноват, кроме его самого. Он даже не женился — боялся своей незначительности, неустроенности.

Загрузка...