Русское войско переправлялось через устье Непрядвы затемно. С высокого берега открывалась широкая пойма, слева по течению — серая с прогалинами, справа — песочно-жёлтая, словно светящаяся, причудливо разделённая извилистой агатовой водной гладью. Казалось, что это не вода течет, а гигантская чёрная змея ползёт по долине, рассекая её своим телом на две части.
Семь мостов, спешно наведенных через стремнину, принимали тысячи ног, и чудилось, будто не рать, а гигантская гусеница-многоножка не спеша перебирается по змеиному телу на другой берег. Левая часть суши, сплошь заросшая клевером и разнотравьем, от обильной росы стала непривычно скользкой. То тут, то там, спускаясь к переправе, ратники спотыкались, поминали всех святых, поднимались под шикание товарищей и продолжали свой путь, сосредоточенно глядя перед собой. Два факела — на левом берегу, чтобы в темноте не промахнуться, заходя на лавинки, два — на правом, чтобы случайно не сделать шаг в сторону с хлипких мостков и не оказаться в холодной сентябрьской воде.
Откуда-то издалека ветер гнал облака. Они нависали над рекой, почти чёрные, полные дождя. В воздухе пахло грозой, а может быть, смертью — неминуемой спутницей любых сражений.
— Калинов мост через реку Смородину[28], — прошептал Ивашка, заворожённо глядя на непрерывный людской поток, сжимающийся на левом берегу в семь ручейков и растекающийся половодьем по желтеющему правому берегу. Сказал и устыдился, украдкой виновато взглянув на стоящего рядом Юрко.
— Ну, что замолк? Сказывай дальше, — подбодрил чернец писаря, поглаживая по холке своего норовистого жеребца.
— Непригоже ведь… Идолопоклонство, — выдавил из себя Иван.
— Отчего ж непригоже? — пожал плечами ратник и произнёс, — «…вздыбилась речка Смородина, с Калинова моста кровь бежит, на Русской земле стон стоит, на чужой земле ворон каркает».[29]. Это, Ваня, не богохульство, а память людская, слово пращуров, вера их. Такое негоже забывать, а тем паче считать срамным и зазорным.
— Да как же?..
— А вот так, друже. Как человек вырастает из детской одёжки, так и народ по мере взросления правит себе новые ризы. Как играло дитё неразумное в куклы, так и род человеческий в отрочестве своём идолами утешался. А потом вырос и оставил свои юные забавы. Взрослому в детскую одёжку облачаться — юродивым прослыть. Но и отвергать прошлое своё, обычаи староотеческие, предавать забвению детство и отрочество своего рода тоже не след… В прошлом, как в корнях деревьев, — опора настоящего и будущего. Кто отрежет себя от корней — погибнет неминуемо.
Юрко отвёл глаза от зардевшегося лица Ивашки, оглянул деловито суету на переправе и нашёл великого князя, облаченного в неприметный доспех рядового воина…
— Однако пора и нам, Иван, дать испить комоням студёной водицы реки Непрядвы, — чернец пришпорил бока своего коня. — Ты давай, за князем присматривай, а я погляжу, кто с боярином Бренком рядом обретается.
Великий князь Дмитрий Иванович окинул ревнивым взглядом свой стяг, реющий невдалеке на холме, своего друга и ближнего стольника Мишу Бренка, восседающего на великокняжеском скакуне, обступивших его рынд и сторожей чернецких, крепко сжав в кулаке печать — символ власти, на которой были выбиты всего три слова: ВСЕ СѦ МИНЕТЪ[30]. Мудрый наставник князя, митрополит Алексий, повелел сделать её для юного Дмитрия, когда пришедшая из Европы и гуляющая по Руси «чёрная смерть» выкосила семью князя, забрав жизни отца, мамы и младшего брата. Из некогда большого потомства Калиты, из трех сыновей и шести внуков, остались тогда лишь двое малолеток, отчаявшихся и не понимающих, что делать, как жить дальше.
— Всё сиё минет, — утешал митрополит Дмитрия, по-отечески гладя по голове, не давая впасть в великий грех уныния, уверяя, что Господь милостив и никогда не посылает испытаний больше, чем человек способен вынести. — Всё, что не убивает, делает нас сильнее, — убеждал Алексий юного князя, беря в свою руку отроческий кулачок с зажатой в нём печатью, когда в 1365 г. Москву целиком уничтожил надолго запомнившийся москвичам страшный Всесвятский пожар, — всё пройдёт, и только по твоим делам потомки будут судить, кем ты останешься в их памяти…
— Всё сиё минет, — прошептал великий князь Дмитрий Иванович и тронул шпорами коня, посылая его в черную воду Непрядвы.
Всё, что мог, он сделал. Полки урядил, воевод назначил, место сечи выбрал. Помогла последняя весточка преподобного Сергия, принесенная Георгием. Главный удар Мамай нанесёт своим правым флангом. Именно поэтому князь настоял на формировании потаённого засадного полка из отборной кованой рати, лично определил его место на поле боя слева, в полуверсте от главных сил. Боброк-Волынский знает, что делать, и если, паче чаяния, сложится, как задумано, — ударит вовремя. Тогда есть надежда взять мамаево войско в латные клещи. Победит рать русская — он, Дмитрий, ещё вернётся под свой великокняжеский чёрмный стяг, а коли нет… Про то и думать не стоит. На всё воля Божья. Сейчас его мысли поглощала сеча, в которую он пойдёт простым воином и мечом докажет, что не только по праву крови, но и по делам ратным занимает своё положение, достойное великих предков.
Князь глянул на переправу, пологие в этих местах берега Непрядвы, колонны пешцев, покидающих берег, и кавалерию, пробующую каменистое дно брода.
Преодолев реку, полки всходили по затяжному отлогому подъёму на высокий холм, исчезали в тени зелёной дубравы, проходили её насквозь, оставляя под сенью густых крон дружины засадного полка, следовали на основную позицию, подобранную разведчиками-ведомцами в пяти верстах от переправы, на лугу, огороженном глубокими оврагами и заболоченным лесом.
Рати сосредоточивались за холмами и, невидимые для ордынских соглядатаев, принимали боевой порядок, чтобы утром спуститься в низину между долинами реки Смолки и Нижнего Дубяка. Где-то впереди дозорный отряд отчаянного рубаки Семёна Меликова резал передовые разъезды степняков, не позволяя им приблизиться к русскому войску, чтобы разведать его диспозицию и предупредить о ней хана, и давая русской рати время развернуться в боевые порядки. Все знали, что кому делать. Всё переговорено стократно за время похода от Троицы к Дону.
А в это время за спинами перебравшихся через реку полков жарким пламенем занимались наведённые переправы, отрезая любую возможность податься назад, покинуть поле боя и отступить. Пятьсот шестьдесят лет оставалось до слов, произнесенных политруком Клочковым: «Велика Россия, а отступать некуда, позади — Москва», но услышь их тогда, в сентябре 1380 года, согласились бы с советским командиром полководцы великого князя Дмитрия Ивановича — ведущие передовой полк братья Всеволожи, князь Микула Васильевич со своими коломенцами, Тимофей Волуевич с костромичами, московский боярин Тимофей Вельяминов, ведущий большой полк, командир полка правой руки литовский князь Андрей Ольгердович и полка левой руки — князья Василий Ярославский и Федор Моложский, воеводы засадного полка Владимир Андреевич с Дмитрием Волынцем, и многие, многие другие…
В ночь на 8 сентября полкам был отдан приказ оставаться в боевом порядке лицом на юго-восток, сохранять бдительность и готовиться к утреннему бою. Утро словно застыло, превратилось в неподвижный вязкий студень, и только светлеющее небо напротив русского войска предупреждало о скоротечности времени и близости развязки. Всякое движение прекратилось. Даже ветер стих, листва на деревьях не трепетала и не срывалась с веток. Ряды ратников стояли в немом молчании, и каждый воин ощущал всем своим естеством тревогу, берущую начало в разгроме на реке Калке, закреплённую многократными ордынскими набегами и полтора века передающуюся от поколения к поколению. Ещё никто и никогда не кидал прямой вызов непобедимым войскам степных ханов. Победа на реке Воже пока ещё выглядела, как случайность, настолько военный авторитет Орды был огромен и непоколебим.
Липкий, противный страх никуда не уходил, оставался под сердцем, тревожил, хватал за ноги, шептал на ухо предательское: «Да куда вам тягаться с Великой Степью? Уже полторы сотни лет нет ей равных! Всех била, бьёт и далее бить будет! Сила у ханов великая, богатства несметные, многие вельможи Руси кланяются ей и рады, когда хан осчастливит их своей милостью…». Спрятаться от этого страха было некуда. Спастись можно было, лишь противопоставив ему веру в правильность и справедливость собственного выбора, пусть и самоубийственного, но предначертанного свыше. В надежде увидеть знамения собственной правоты поднимались к небу глаза воинов, двоеперстно возносились руки, а губы шептали строки псалма:
«Помилуй мя, Боже, по велицей милости твоей, и по множеству щедрот твоих очисти беззаконие мое. Наипаче омый мя от беззакония моего и от греха моего очисти мя; яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну…».
Стоя рядом с князем, Ивашка тоже крестился, глядя на светлеющее небо. Он молился, пытаясь заглушить волнение, сковывающее тело. Однако это моление имело для него гораздо больший смысл, чем для стоящих рядом ратников.
Молитва в таком святом месте, под открытым небом, была особенной, не похожей на все остальные многочисленные литургии под сенью монастырского храма. Здесь он словно соединялся душой с небесными ратоборцами, прославленными и неизвестными, уходящими отсюда в Царство Небесное… Небо вдруг стало совсем близким. На миг показалось, что оттуда его видят богатыри Вещего Олега, великого крестителя Руси князя Владимира, правоверного Александра Невского, и пращурам приятно, что правнук пришёл почтить их память туда, где совершается этот жертвенный подвиг. Было тревожно и зябко, остывший осенний воздух забирался под одежду, но в душе разливалось тепло и умиротворение: святые предки слышат его и тоже молятся о своих потомках. Происходило не просто зримое слияние неба и земли где-то у линии горизонта, а невидимое духовное единение миров земного и небесного. Ивашка чувствовал, что в этом воссоединении с предшественниками он становится по-настоящему сильным, причастным к славной истории Отечества, и у него неожиданно появилось непреодолимое желание прижать эту землю к сердцу — таким родным показалось ему Куликово поле, и стало невыразимо радостно от того, что это все ивашкино — и поле, и его героическая история.
Вспомнились Ивашке и переписываемые неоднократно строки «Пространной летописной повести». Ему захотелось поделиться прочитанным с ратниками, стоящими рядом, с волнением ожидающими начало битвы, вселить в них уверенность в победе, в том, что ничто не напрасно. Привстав на стременах, Ивашка дрожащим голосом произнес:
— «И воззрел Господь милостивыми очами на всех князей русских и на мужественных воевод, и на всех христиан, дерзнувших встать за христианство и не устрашившихся, как и подобает славным воинам. И видели благочестивые, как ангелы, сражаясь, помогали христианам. Среди них был и воевода полка небесных воинов — архистратиг Михаил. И видели полки поганых огненные стрелы, летящие на них; безбожные же моавитяне падали, объятые страхом Божьим, и от оружия христианского»[31]…
Ивашка запнулся от острого взгляда великого князя, смутился, потупил голову, а когда справился с волнением, всё пространство от крутоярья реки Смолки до заросших оврагов Нижнего Дубяка наполнилось гулким топотом многочисленных копыт — то, возвращалась из вылазки поредевшая сотня Меликова, преследуемая ордынцами. А за ней…
— «В шестой час заутрени появились поганые измаилтяне в поле, а поле было открытое и обширное… и покрыли полки поле на десять вёрст,» — закончил Ивашка вспоминать написанное в летописи и крепче сжал специально подобранную для него Георгием медвежью рогатину.
— Нет, брат, — говорил чернецкий ратник, качая головой, когда писарь пытался освоить искусство копейного боя, — с этим оружием тебе пока не управиться. Тут выучка да сноровка нужна. А вот рогатина — в самый раз; с ней и целиться особо не надо, хоть краем зацепишь супротивника — и то годно. А коль он в вилы попадёт, так совсем славно будет.
Сейчас Ивашка держал наперевес двухсаженный дубовый ухват, стоя среди воинов передового полка и мысленно благодарил Юрко за науку, ибо не представлял, как бы он трясущимися от волнения руками попал в татя крошечным наконечником копья, да ещё сидя на беспокоящейся лошади. А вот аршинными рогами хоть как-то, да зацепит! Он неотрывно смотрел в предрассветный туман, слушая, как сердце бешено колотится в груди, иногда оглядываясь по сторонам и подмечая у других ратников такие же, как у него, до белых костяшек сжатые на оружии пальцы, частое дыхание, вмиг пересохшие губы и глаза, обращенные в сторону восхода солнца. Там из-за стелющегося по земле молока сначала послышался шум, неразборчивый и однообразный, как гул ледохода, потом проявился многоголосый гомон, бряцание оружия, ржание, топот копыт, и, наконец, из тумана, словно из белого облака, стала проступать темной грозовой тучей стелющаяся по земле мамаева орда, от которой отделился и стремительно полетел вперед рой назойливых черных мух.
— Лучники! — зычно крикнул воевода передового полка.
Сразу же зашевелились, пришли в движение дружины, выстраивая стену из щитов, а Ивашка во все глаза смотрел на то, о чем так много читал в своём времени, — смертельный для врага ордынский боевой манёвр перед основным сражением, налёт конных лучников, раскручивающих водоворот, из которого непрерывно сыплются стрелы, не дающие неприятелю ни секунды на роздых. Выстрел из лука на полном скаку вполоборота, полукруг, за время которого всадник достает из садаака следующую стрелу и прицеливается, ещё выстрел, и так до полного опустошения колчанов или до момента, когда противник дрогнет и побежит, не выдержав льющегося с неба рукотворного потока оперённой смерти.
Ивашка так засмотрелся на хоровод мамаевых кавалеристов, что позабыл про стрелы, ими выпускаемые, предназначенные в том числе и для него. К тому же, смущала писаря какая-то незавершённость в том, что открывалось его взору, неправильность, плутавшая по задворкам сознания, на которую не хотелось отвлекаться, ибо события разворачивались стремительно.
— Гойда! — раздался многоголосый клич, и с обоих флангов русского войска в сторону ордынских лучников выплеснулись дружины сторожевого полка. Словно былинный великан своими огромными ладонями смахнул с поля боя поздно засуетившихся степняков, пытающихся, но не успевающих на своих утомленных лошадях отступить под прикрытие ордынской пехоты.
Крылья сторожевого полка уже встретились в центре, порубав по дороге зазевавшихся врагов, и развернулись вслед за улепётывающими степняками. Всадники дали шенкелей, азартно бросаясь в погоню, как хищник, почувствовавший вкус крови и слабеющую добычу.
— Стой! — закричал, вставая на стременах, великий князь, — назад возвертайся, Семён, ни за грош пропадёшь!..
— Стой! Берегись! — кричали, срывая голос, дружинники передового полка.
Куда там! Сторожевой полк гнал и рубил в капусту ненавистных измаилтян, и оттуда, с низины, воеводы — князь Семен Оболенский и брат его Иван Торусский не видели, как под прикрытием вражеской пехоты стремительно набирает ход тяжелая ордынская кавалерия. Зато её разбег, как на ладони, был заметен со взгорка, где стоял передовой полк. Не только великий князь, но и дружинники срывали голос, пытаясь докричаться до боевых товарищей, несущихся во весь опор прямо в лапы к смерти. Дрогнули ряды передового полка, ибо многие были не в силах оставаться простыми зрителями, подались вперед, желая идти на выручку сторожам.
Неимоверно долгие мгновения прошли в томительном ожидании команды, прежде чем великий князь, не желая собственного бездействия, толкнул своего скакуна коленями и выехал перед полком, сняв шлем и открыв лицо:
— Отцы и братья мои, мы не поможем товарищам нашим, и тогда нам самим никто не поможет. Господа ради сражайтесь и святых ради церквей и веры ради христианской, ибо эта смерть нам ныне не смерть, но жизнь вечная; и ни о чем, братья, земном не помышляйте, не отступим ведь, и тогда венцами победными увенчает нас Христос-Бог и Спаситель душ наших![32]
— «И удари всякъ въинъ по своему коню, и кликнуша единогласно „Съ нами Богъ!“», — прошептал Ивашка слова из «Сказания о мамаевом побоище», стараясь не отстать от князя, вырвавшегося вперёд русского войска.