Своими лодками Дон пенил Черный Понт,
И кланялись ему Азов и Трапезонд.
Три года ждали на Дону царского жалованья. Три года не посылал государь через Воронеж свинца, пороху да хлеба в больших лодках-бударах. Три года не пили казаки вина царского. Московская казна не торопилась. Семь тысяч четвертей муки гнили на складах.
В казачьих городках люди вольные износили одежду, изголодались и стали погибать вконец. Хороша рыбка, как хлеба скибка, да ловля рыбы в Дону не шла на ум. Дырявые челны да струги мелкие лежали кверху дном на берегу и рассыхались. Вниз по реке – разбои от татар. Вверх по реке – рыбешки мало. Вся рыба за Азовом, в море. Охота за зверем диким прекратилась: зверь ушел за горы. Донские степи татары пожгли еще весною. Травы зеленой для коней мало стало. А на море ходить для промысла богатого царь не велел, грозил опалой.
Из-за Москвы-реки Тулой, Валуйками, Воронежем прошла гроза. Густые ливни, невиданные молнии переместились к Астрахани, спустились над морем Хвалынским и пошли гулять по Волге-матушке и Дону.
Надулся Дон, вода взбухла и посинела, взыграла густой рябью, а после покатилась злыми волнами по всем низинам, по старым камышам, по самым дальним заводям. Гудит, булькочет… Еще страшнее Дона взыграли реки Чир и Донец, Хопер и Медведица. Кипят, лютуют, рвутся к стенам, рокочут по низам – все затопляют.
Изрезанный узкими ручьями и мелкими протоками казачий город Черкасск стоял, отражаясь в воде соломенными и дощатыми крышами. В воде торчали башни островерхие, сторожевые бастионы и часовенка. Пристань в Черкасске осела в воду, и с трех сторон стучали в пристань бревна.
Со стен Черкасска тревожно били пушки, и со всполошных башен далеко в степи гудел звон.
Беда случилась на Дону: водой подплыли низовые городки. Звали людей на помощь. Врасплох застало наводнение.
Купцы, случившиеся в Черкасске – московские и астраханские, заморские и новгородские, казанские и рязанские, торговые людишки с Терека, Яика, – товары выручали из воды. На пристани кричали купцы из Персии, купцы из Генуи. Мелькали белые чалмы, красные халаты, атласные кафтаны, куньи шапки. Расторопные казачки бегали по еще не залитым улицам и спасали свою рухлядишку.
Всех больше голосили турецкие ясырки, татарские заложницы, стамбульские красавицы. Мелькали пояски из серебра, штаны широкие и длинные, чадры с прорезями для глаз, чувяки легкие с закрученными острыми носами и без пяток. Люди садились в лодки и сновали на них под четырьмя черкасскими воротами.
Дождь хлестал не переставая. Вода все поднималась.
С лодок кричали казаки:
– В Раздоры! Плыви в Раздоры!
– В Татарский городок! – кричали казаки. – Греби в Татарский!
Кляли казаки город Черкасск на чем свет стоит. А больше всех кляли его казаки, прибившиеся с Раздоров. Переехали в Черкасск казаки не по своей доброй воле, а по угрозе царей, которые им беспрестанно писали еще со времен Федора Ивановича:
«…Велим на место вашего Раздора поставить свою крепость. Изгоним вас с Дону и вместе с султаном не позволим вам воровать, как ныне воруете. Страшитесь гнева царского».
И раздорские казаки переселились в город Черкасск. Но каков городишко-то Черкасск? Ливни пойдут – в воде сидит по крыши, а казаки в стругах кружатся, как птицы, согнанные с гнезда. В Черкасске кругом болота, камыш да вольница казачья. Многие удалые казаки не только с верховьев Дона – с Украины перебрались в Черкасск, поближе к морским просторам. Поставили плетни в зеленых камышах, стены крепости и башни наугольные, перенесли знамена царские и казачьи войсковые регалии: атаманскую булаву и пернач, «бобылев хвост» – казацкую волю. Сам Смага Чершенский отсюда ходил в поход, с ним Михайло Черкашенин водил всех на море.
Атаман Епифан Радилов клялся головой и обещал всем вольным людям хранить казачью честь в Черкасске. И пил Радилов при переезде из Раздоров вино вкруговую из пожалованного царского ковша. Пило все войско за то, что государь пожаловал его рекой великою – тихим Доном, палили из самопалов жарко.
А ныне будто свет перевернулся, – в глазах рябит, льет дождь и льет. Спасайтесь, казаки!.. Пятьсот ведер вина не прислано с Москвы на Дон. Семнадцать тысяч денежного жалованья не давано, уже три года, как ушел в Москву со станицей атаман Старой. Обещанных же государем денег нет и нет. Сослали казаков…
Густо льет и льет дождь. Всю сушеную рыбу, мелко растолченную в бочках, и все сушеное мясо уже снесло водой. Поплыли запасы зимние и походные на сорванных ветром плотах к Азову-крепости. Все остатки казаки поели, стали кричать:
– Заатаманился Радилов! Свозил турецкого посла в Москву и разжирел, сиднем сидит, не печется о нужде казачьей. Скинуть его надобно! Круг соберем да скинем!
Случилось в тот злополучный день Осипу Петрову, калужанину, приехать по важному делу с верхнего городка в Черкасск. Привязав лодчонку к пристани, Осип направился к майдану. Навстречу Осипу попались бабы, мокрые, суетливые, чем-то взволнованные.
Осип Петров остановился, подозвал крайнюю шуструю бабенку:
– Чернявенькая, – сказал он, – где землянка вашего атамана Епифана Ивановича Радилова?
Бойкая казачка недоверчиво оглядела Осипа, выпрямилась, с вызовом запрокинула голову.
– А на кой-то рожон Епишка ныне сдался? – сказала она зло и задорно. – Бывал когда-то Епишка хорошим атаманом, да сиднем стал! Вон в той землянке торчит, сатана, отсиживается! А вокруг вишь какое горе!..
Все бабы обступили Осипа и стали наперебой клясть атамана. Они говорили, что совсем еще недавно Радилов был всем атаманам атаман. И на море ходил отчаянно да лихо, и немало сухопутных набегов совершил, и едва Азова-крепости не взял, и сам был крепко ранен под наугольной башней, и немало там казаков попридавило, как только башня подорвалась.
– А ныне, – тараторили бабы, – ожирел Епишка, богатства большие накопил – землянка ломится от них. Ясырок, полонянок, первейших красавиц, понабрал да продает который год купцам заморским. Он ныне бояр московских восхваляет, подарки всякие от турского посла, иной раз и от крымского хана берет. Епишка стал богатей! В его землянку, что на холме, вода не подплывает, хлебные да иные запасы беречь умеет. А нам вот, голутвенным людишкам, всюду беда!
Осип Петров, выслушав баб, пошел к землянке войскового атамана. Вышел Епифан Радилов: важный, чернобородый, богато одетый, тучный, при легкой сабле. Петров поздоровался, но атаман не ответил на приветствие. Петров тогда сказал:
– Ведомо ли тебе, Епифан Иванович, что в верхние городки сбежалось множество народа со всех российских городов?
– Неведомо, – сказал Радилов.
– Все голы, босы, сидят без хлеба. Совет меня послали держать с тобой.
– Почто ж они бегут на Дон? Нас объедать? Хлебной казны да денежной для тех людишек нет. Бежали бы за Аму-Дарью.
Петров сказал:
– Стало быть, для верхних городков от низового войска поддержки нет?
Глаза атамана зло сверкнули.
– Откуда это такая голь приперла?
– С Калуги-матушки. Да с разных мест других.
– Вам бегать, видно, не впервой. Сидели бы в Калуге да ели хлеб боярский! Пожрете всё вы на Дону да побежите в Астрахань, за Волгу.
Петров посуровел, но ответил спокойно:
– За счастьем бегаем, за волюшкой, за светлой долюшкой!.. А ты, как сказывают многие, поожирел, копишь деньгу, с купцами водишься!
Глаза их злобно встретились.
Епишка схватился за рукоять сабли. Но Осип подошел поближе, взял атамана за руку, легонько придавил. Ладонь разжалась.
– Так вот как на Дону встречают людишек беглых? – строго спросил Петров. – Хлеб-соль не в нашу честь?
Атаман сказал еще построже:
– Не в вашу честь!
Разъяренные казачки, сбегав на пристань, тем временем вернулись к землянке Радилова, окружили ее и стали кричать:
– Пограбим землянку Радилова! Там серебро! Там много золота! Там сукна сложены дорогие! Не станем мы сидеть голодные, без хлеба.
– А разбивайте двери Епишкиной землянки! – кричали все. – Пограбим атамана да разбредемся врозь!
Услышав это, Радилов встревожился, стал уговаривать баб, чтоб не трогали его землянки и добра. Но они еще громче зашумели, забегали, размахивая руками вокруг атамана.
– Наши казацкие головы, – кричали они, – полегли за синим морем, за твою атаманскую утварь, а мы осиротели!..
Чернявая бабенка подлетела к Осипу Петрову.
– Эй, ты! – крикнула она пронзительно. – Чего уставился, как баран на новые ворота? Силища-то у тебя вон какая! Детина! Стоишь что дуб! Втолкни-ка Епишку в землянку да дверь прикрой!
Осип Петров, усмехнувшись, сказал смелой бабе:
– Ваши порядки на Дону неведомы мне. Я человек в Черкасске сторонний, беглый. И бежал я на Дон издалека, от лютого боярина – волю искал. Думал: «Руби меня сабля татарская, да не бей плеть боярская». А вижу, что ваш атаман Епифан Радилов лютей боярина. Вижу, бабоньки, одно ярмо спихнул с себя, в другое сам влез. Дела на Дону невеселые!
– Мужик ты крепкий, – ответила черноволосая баба, – широкий, полногрудый, а в голове смекалки нет! Хлеба в амбарах Епихи – вали, бери! Персидских ковров, да татарской посуды, да всякой турецкой утвари – Дон-реку пруди! А позабрать бы нам все дочиста да отнести к себе. Помог бы нам, бабам-сиротам!
– Чего ж шумите попусту! – осмотревшись, сказал Петров. – Идите да берите, коль надобно. Вижу я, Радилов не только беглых людей забыл, но и своих голутвенных казаков в Черкасске за сор считает. Берите его добро!
– Ой, бабоньки! – вскрикнула черноволосая. – Быть ему атаманом на славном Дону! Как складно слово молвил!
Ободренные бабы понеслись к землянке тащить атаманское добро. Да и сам Осип Петров в Черкасске разгулялся. Втолкнул он атамана Радилова в его землянку, а дверь придавил бревном. И пошли дела и делишки лихо-здорово! Схватит Осип два куля с зерном и несет их, смеясь, на пристань. Поднимет над головой бочку с рыбой, пронесет полгорода да в лодку шутя опустит. А бабы, таская добро Радилова, поглядывали на Осипа Петрова да бойко приговаривали:
– Вот собьют казаки круг, скинут Радилова, и воля на Дону другая будет!
– И помышляли казаки дать атаманство Ивану Каторжному, а нет – Старому Алексею или Татаринову Михаилу.
Вон вдали, на крайнем легком струге, вертится Иван Каторжный: промокшие татарские штаны черны, как сажа, прилипли к телу. Рубахи нет на нем – вода стекает с широких плеч, по животу бежит и с чуба льет. На левом ухе у Каторжного сверкает полумесяцем золотая серьга. Глаза остры, быстры, как у ястреба. Скулы дрожат, а губы крепко сжаты. Злой стоит Каторжный на струге, багром ворочает – добро спасает. Черные усы свисают. На ременном поясе – кривая сабля. Стоит высокий казачина, Иван Каторжный, в обшитых золотом по красному сафьяну сапогах, ругается:
– Сто чертей вам в глотку! Спасайте толокно да рыбу! С чем на море пойдете? Спасайте бочки! Рыба сплывет в Царьград к султану! Эй, идолы! Перенимайте!
И казаки, вертясь на стругах, отвечают:
– Э-гей, Ивашка, спасем мы толокно, а рыба потонула. Епишке-атаману кость рыбью в горло! Ты, Ваня, подгребай на середину Дона! Тебя тут не хватает.
И Каторжный стрелой несется на середину реки, выхватывает плывущие бочки и кидает в струг на дно. Но тут же, в мутной воде, плывут сундуки да утварь. И он хватает все, что подвернется под его длинные, проворные и твердые, как железо, руки и кидает в челны.
– Э-гей! – кричат с далекого челна, – Иван, вели грести до Яру Бабьего! Там гибнут люди. Спасти надобно! – кричит казак, похожий на татарина: бритоголовый, раскосые глаза, серьга серебряная в правом ухе. Скулы выдаются, и лоб крутой. Брови мохнатые срослись на переносье. Весь волосатый, почти голый, как и Каторжный, – одни татарские штаны. То был отчаянный казак Миша Татаринов. Махнув рукой, он за весло схватился и поплыл вниз по реке, продолжая кричать:
– Штаны чьи-то к туркам понесло. Штаны спасайте! Штаны Епишка уронил.
Каторжный показал рукой на крышу куреня и башню, которые стояли за часовней:
– Там баба Старого осталась на стене. Спасайте бабу! Но раньше спасайте грамоты царя. Пернач да «хвост бобылев» оставил в бударе Епишка – черта ему в зубы! Все растерял. Будара тонет!
И кинулись казаки спасать тонущую будару и в ней забытые пернач, царские грамоты, «хвост бобылев»… Спасли. И только тогда перестали палить всполошные пушки и бить колокола на башнях и на часовенке.
Ванька Каторжный орал:
– Гребите все в Черкасск! Фатьму спасем!
Поплыли казаки туда, где молилась по-турецки баба атамана Старого. Она стояла на стене башни с поднятыми к небу тонкими руками. Казалось, так она стоит там все три года, поджидая Старого, с глазами, полными слез. Черные и мокрые волосы ее лежали на приподнятых плечах, а белый прозрачный шарф обвивал тонкую шею. Резкий ветер, дуя с Маныча, трепал длинные полы ее бешмета и сушил ее горькие слезы.
– Аллах! – едва срывалось с тонких и бледных губ Фатьмы. – Аллах!..
А волны клокотали и били о стены башни. От взмахов весел летели брызги. Приблизился Иван Каторжный, вслед за ним прибился к башне Мишка, а за Татариновым подплыл, едва не разбив струг о стену, Наум Васильев, казак, похожий на цыгана. Вдруг Фатьма, сорвавшись со стены, закричала, как безумная, и полетела в воду.
– Вот дьявол баба! – сказал Иван, выловив из воды турчанку. – Уж не ума ли рехнулась? – Положил ее, словно пушинку, в струг. – Нам бы за тебя головы не сносить от Алеши. Видать, замаялась вконец. – И улыбнулся казак счастливой и ласковой улыбкой.
– Ах, баба добрая! – сказал, смеясь, Татаринов. – Направимся, казаки, к затону ближнему. Ну, поживее! Эх, не скоро, видно, будем промышлять, пчелой да зверем. Как разорили нас гроза да наводнение!
– Что ж голову вешать, – сказал Наум Васильев, – обсохнем малость и будем промышлять… Себе бы раздобыть такую раскрасавицу!
Прибились к ближнему затону, сошли на берег, положили оцепеневшее тело Фатьмы на теплый сухой кожух, вынутый из сундука Иваном Каторжным, и сели вокруг немного обсохнуть. Другие казаки спасали косяки коней, чтобы не достались Джан-бек Гирею.
Где-то на той стороне камышника кричали:
– Гони коней. Потоо…о…ну…уут! Коней выручайте! Татары поседлают.
Спасли и животину. Кони стоят в камышах и фыркают.
Фатьма лежит, чуть дышит. Дождь перестал наконец. Костры по берегу горят; едва развели их. Все мокрые. Все казаки, бабы, купцы приезжие сидят вокруг костров и сушатся. Фатьма открыла глаза и тихо улыбнулась.
– Знать, ожила, – сказал Каторжный. – В Черкасск опять пойдем.
Солнышко пригрело, стало веселее. Казаки приводят себя в порядок, штаны, рубахи сушат. Кто сухари жует, кто мясо рвет зубами. Уж к вечеру вдруг крикнул кто-то:
– Татары! Джан-бек налетел!
И началась в болотах, камышах, по берегу, в степи яростная сеча с татарами. Секлись казаки саблями, бились веслами, отбивались баграми, кольями. Оттеснили татарские силы поближе к воде. Татары хватали добро казачье, купеческое, перехватывали косяки коней и топтали копытами детей и баб. Прижавшись к седлам, с гиком волочили пленников по земле.
Татары налетели на Татаринова, сверкая над ним кривыми саблями. Другая группа окружила Ивана Каторжного. Он стоял с длинным багром, отбиваясь от татар. Но теснят его татары, не успевает уже от них отмахиваться. Визжат враги и тучей лезут. Видят казаки – быть беде. Теснят уж и Васильева к воде. Теснят Татаринова. Но он отбился, вырвался и на помощь метнулся к Ивану Каторжному. Влетел в середину. Вырвал саблю у неудачливого татарина – и пошел крушить.
Осип Петров, видя жаркую битву казаков с татарами, не мог стерпеть. Выхватив из плетня острый кол, он побежал, чавкая грязью, навстречу скачущим врагам. Лихой наездник закружился над Осипом. Сабля блеснула, свистнула над головой. Крымчак промахнулся. Острая сабля со звоном ударилась о кол, взметнулась и словно застыла в руке татарина. Петров покачнулся, выпрямился, стал ждать. Татарин опять налетел, но Петров, размахнувшись, ударил колом по голове рыжего коня с такой силой, что тот, падая, заржал жалобно и рухнул. Наездник повалился у ног Петрова. Петров ударил острием длинного кола в выгнувшуюся спину татарина, и тот оскалил зубы в предсмертной судороге.
Тут подоспели на помощь другие казаки. Зарубили многих татар. Косяк коней отбили. Татары побежали в степь. Казаки – за ними. Гнались долго. А когда вернулись к кострам – Фатьмы и след простыл. Схватили-таки, окаянные! И с другими еще одну казачку схватили – красавицу Варвару Чершенскую.
– К Джан-бек Гирею повезли, – сказал Иван, тряхнув серьгой. – Косяк коней отбили, крымчаков побили, а баб таких потеряли. Бабы-то были – за золото не купишь… Пойду срублю Епишке голову! – взял саблю у Татаринова и пошел, шатаясь, словно пьяный.
– И мою Варвару увезли! Пойдет в продажу туркам, – со злобой и печалью сказал Татаринов. – Но я ее верну! В долгу не останусь.
Убитых было много…
В Бабьем Яру после битвы тревожно ржали кони.
Прошли дожди. Широкие полые воды побежали с Дона-реки и со степей к Азову-крепости и стали буйно гулять на просторах Азовского моря. Полые воды шумели, бурлили в дальних и ближних протоках, в ериках, журчали в густых камышах, заставляя их низко кланяться Дону-реке, степной земле, Черкасску-городу и солнцу.
Багряно-красное, огромное, радостно сверкающее солнце медленно поднималось за рекой над молчаливыми курганами, над казачьими городками, над необъятной степью и ласково смотрело на землю.
Коней погнали погонщики с арканами за поясом за ближний Раковский земельный юрт, за крепостные валы, за атаманскую могилу. Их погнали туда, где цветистыми зеленовато-бархатными коврами, которых не окинешь и глазом, лежали напитанные теплой влагой, сочные, омытые утренней росой, душистые травы.
Окруженная далекими и высокими горами, степь была широкой и раздольной. Повсюду зеленели высокие травы, волнами разбегался серебристый ковыль, ярко пестрели степные цветы. Вытянув шеи, то и дело из густых трав выскакивали проворные куропатки. Тихий ветер, подувший с Дона, зашевелил горделивые головки нежных степных тюльпанов. Красные, белые, желтые и лиловые, розовые и голубые, прозрачные, как стекло, тюльпаны покачивались на ветру. Колыхались сочные белые ромашки, синий шалфей и тонкие с круглой головкой, словно с зонтиком, пушистые одуванчики. Миллиарды узорчатых чашечек и лепестков, венчиков, тычинок, светло-прозрачных цветоножек и пестиков пестрели повсюду. Как море перед новым приливом, дышала донская степь.
Веселые и задорные бабы-казачки, забыв вчерашнее горе, шумными толпами вышли из Черкасска и направились к родному батюшке, тихому Дону Ивановичу, неся для стирки на коротких коромыслах, на длинных изогнувшихся шестах и в глубоких хворостяных плетенках полотняное домотканое белье. Они шли и пели песни:
Ой ты, батюшка, ты донской атаманушка,
Ермак сын Тимофеевич,
Как у нас было на море:
Не черным зачернелося,
Не белым забелелося –
Зачернелися на море корабли турецкие,
Забелелися на море корабли с парусами полотняными.
…Ой ты, батюшка наш, славный тихий Дон!
Ты кормилец наш, Дон Иванович!
В их простых и широких, как степи, песнях слышались бодрость счастья и радости, великая гордость за своего донского атамана Ермака Тимофеевича, и невыстраданное горе – постоянная тревога в душе и на сердце, военная гроза!
Шаловливые мальчишки – и беловолосые, и юркие черноволосые, прижитые казаками от ясырок, – горохом высыпали на все улицы. К майдану, не торопясь, пошли донские атаманы: угрюмый Епифан Иванович Радилов в длинном кафтане, шелком шитом, строгий Иван Дмитриевич Каторжный, в простой одежде, резкий на язык Михаил Иванович Татаринов, спокойный и рассудительный Наум Васильевич Васильев. За ними, не торопясь, прошли войсковые есаулы в коротких кафтанах и молодцеватый, подтянутый и быстроглазый крепыш – есаул и главный войсковой дьяк Федор Иванович Порошин, беглый холоп знатного вельможи Одоевского.
На просторный майдан сошлись все казаки Черкасска. В голубовато-синем небе кружились густыми стаями щебечущие птицы, плавно парили степные орлы и коршуны.
Майдан пестрел живым ковром, шумел и гудел.
Атаман Радилов грузно взошел на высокий помост, хмурый, как туча, злой, неприветливый. Важно, неохотно поклонившись казакам на все четыре стороны, выпрямившись, он сурово глянул на войско. Наступила такая тишина, что слышно было, как на столе войскового дьяка Федора Ивановича Порошина зашуршала толстая бумага и ткнулось о дно глубокой чернильницы гусиное перо.
Атаман Радилов высоко поднял руку.
– Пиши! – сказал он Порошину задумчиво. – Царю пойдет сия бумага!..
Федор Порошин, склонив голову набок, прислушался. Атаманы, есаулы и казаки насторожились.
«Царю всея Руси, государю, великому князю Михаилу…»
Порошин тихо сказал:
– Титло царское надобно писать в одну строку, по-старому! Суть дела важно знать.
Атаману не по нраву пришлась поправка дьяка, и он еще строже нахмурился.
– Пиши! – сказал он грозным и тяжелым голосом: – «Царю, государю, великому… всея».
– То титло писано уже не раз, – вставил Порошин. – Ты, Епифан Иванович, мысли складывай рядком да молви всем пояснее.
Атаман выкатил глаза. Глянул грозой и брякнул, словно в колокол ударил:
– Пиши! Иначе саблей сбрею голову и в чреве твоем распишусь за титло царское.
– Эге, атаман! Хватил через край! – крикнули задиристые казаки, стоявшие впереди.
На майдане заспорили, загалдели. Одни хотели стянуть Радилова с атаманского помоста, схватившись за полы кафтана, другие кинулись на защиту, а третьи, назвав атамана бабой, кричали:
– Потише! Потише! За великим шумом да за нескладным гамом рыба из Дону к султану уплывет! Потише!
Но попробуй установить тишину на майдане!
– А ты, атаман, сперва выложи нам думки свои, – сказал Иван Каторжный, – а мы и порешим, как быть: писать ли нам письмо царю аль не писать? Почто ты, как пес, облаял непутево Порошина Федора Ивановича? Этак Донское войско навсегда оставим без грамотеев. Аль ты сам шибко грамоту ведаешь? Царю письмо писать – не бабу ночью целовать!
Все войско дружно захохотало.
– Потише! Потише, честное войско. Дело стоит!
Не скоро на майдане стало тихо. А когда войско успокоилось и затихло, атаман Епифан Радилов, теребя шапку, заговорил иным – притворно мягким голосом.
– Нам, стало быть, казаки да атаманы, надобно ныне писать царю и великому князю Михаилу Федоровичу…
– Ну, дальше, дальше! – закричали нетерпеливо казаки.
– Стоим мы-де противу твоих неприятелей, противу татар и турок, и бьемся, не щадя голов своих, и служим мы тебе, царю, только с воды да с зеленых трав, а не с поместий и не с вотчин.
– А не тебе бы, атаман, писать и говорить о том, – сказал Татаринов, – ты больно сам тяжел в богатстве!
– Да он, – крикнул Наум Васильев, выйдя вперед, – давно не стал служить с травы, давно с татарами не бьется за дело всей земли! Коль многие другие раньше казачьему житью завидовали, так нынче что? Нужду несем!
– Скинуть пора Епифана! – крикнули одни.
– Не любо скидывать! – вопили другие.
– А скинуть надобно!
– Не любо нам! Не скидывать!
Атамана Радилова не скинули. Оставили – густо кричали многие: «Не скидывать!»
Радилов приободрился. Пройдясь на помосте, он заявил, чтобы всех беглых, с верхних городков и с нижних, выдать на Русь, боярам. Войско пригрозило Епифану смертью и сказало громовым, страшным и властным голосом:
– С Дона на Русь не будет от нас выдачи. И никогда того на Дону не бывало. В уме ли атаман Радилов?!!
Расправив бороду, Радилов стал говорить войску, что его добро, прижитое в походах, бабы порасхватали, перетаскали дорогие шали, персидские ковры, зерно разграбили.
Наум Васильев крикнул:
– А ты не воруй! Зерно то царское. От нас урвал! В дожди сидел в землянке, войско бросил!
– Заворуешься еще, – сказал Татаринов, – не только скинем с атаманства, а кинем в Дон!
Притих Радилов, но все-таки потребовал от войска выдачи ему холопа беглого с Калуги, который объявился в городке и неизвестно по какой причине понасмеялся с бабами, беспутными вдовицами, над ним, атаманом. Зерно атаманское, всю рыбу взял, другим раздал.
Войско стало переговариваться, переглядываться, допытываться, о каком человеке из Калуги речь шла?
– А ты, атаман, толком сказывай, кто человек тот беглый?
– Вор объявился! – проговорил Радилов. – Детина в косую сажень ростом.
– Постой! Не тот ли человек, – сказал Каторжный, – который в битве с татарами коня с одного маха колом убил?
– Да, видно, тот. Другому не убить, – проговорил Радилов. – Поди теперь сыщи! Кулак не меньше пуда весом.
Радилов не хотел добавить, что беглый человек кинул его в землянку, а дверь бревном подпер.
Войску захотелось повидать того человека богатырской стати.
– Где та диковина? – кричали казаки. – Где он?
Черноволосый, кудрявый и черноглазый мальчишка, забравшись на высокий плетень, поблескивая глазами, крикнул:
– Гей, атаманы, казаки! А дядька тот на Дону. Гляди-ка туда! Вон он! – и показал черной от загара рукой в ту сторону, где стоял окруженный бабами Осип Петров.
– Задержать, не то уйдет! – закричал Радилов. – Тяните его сюда на суд-расправу!
Все на майдане повернулись, затихли, глянув тысячью глаз на берег реки, а потом вдруг сорвались с места и широкой лавой двинулись к Дону.
Пришли казаки. Обступили Петрова. Глядят – удивляются, иные бабы схватили мокрое белье, коромысла, шесты и плетенки, метнулись в сторону.
– Эй, человек! – подбегая, крикнул Епифан Радилов. – Ты воровал у меня? Отвечай перед войском.
Осип Петров презрительно посмотрел на атамана, легонько усмехнулся.
– Которые на Руси у нас бывают воры, – сказал он, – тем ставят царское клеймо на щеку – вор! На мне нет царского клейма и не бывало.
– А ну, веди его к майдану! – крикнул Радилов. – Там разберем.
– Да он не вор, – закричали бабы издали. – Он добрый человек!
Осипа Петрова, окруженного войском, мальчишками и бабами, привели на войсковой круг.
– Пиши! – приказал атаман Порошину, когда войско остановилось и стихло.
– Беглый? – грозно спросил Радилов.
– Беглый, – ответил Петров.
– Пограбил атамана?
– Не только атамана грабил, – ответил Петров, – а и бояр пограбил многих: тульских, калужских, московских, каширских. Немало их разорил. А то, что грабил я, шло мужикам да вдовым бабам.
– Любо! – гаркнули все на майдане, посматривая на пудовые кулаки беглого.
– Пиши! – приказал атаман Порошину. – Беглый, который…
– Да постой ты, Епифан Иванович, не торопись, дай разглядеть человека! В жизнь не видывал такого, – сказал Порошин. – Мне бы такие гири вместо рук.
– Пиши! – настойчиво сказал Радилов.
– Да кой ты черт пристал? – крикнул с середины согнувшийся старик. – «Пиши, пиши! Записывай! Отписывай!» Поспеется!
– Диковина? – громко спросил Петров у войскового дьяка, стоявшего с открытым ртом.
– Диковина! – сказал Порошин.
– Ну, погляди! Вот невидаль-потеха!
– Зовут-то как?
– Все звали Осипом. – Порошин отбежал к столу, оглянулся и что-то записал в бумагу.
– Чей сын? – опять спросил.
– Петров.
– Как пишешься в бумагах?
– Пишусь Петров.
– Стало быть, ты Осип Петрович Петров?
– Стало быть, так!
Порошин записал.
– Как деда звали?
– Звали Петром.
– Стало быть, ты сын Петра Петровича Петрова?
– Да, так! Порошин записал.
– А прадеда как звали?
– Отец мне сказывал – звали Петром.
– Ну, стало быть, и дед твой Петров Петро Петрович?
– Ну, стало быть, и то все так!
Войско зашевелилось, оживилось, заулыбалось.
Порошин спросил:
– Один в роду?
– В роду всех четверо. Отец да матушка родимая в счет не идут. Три мои брата – все три Петры, сам есть четвертый, да поп спьяну перекрестил меня на Осипа.
– Гей! Казаки! – закричал горбатый дедок, оскалив гнилые зубы. – Да тут кругом башка пойдет. Все перепутал.
Петров широко улыбнулся.
– А мы, – сказал он, – в своем роду не путали. Который старший сын – тот будет первый Петро, который средний – второй Петро, который младший – третий Петро, а который меньший – Осип!
– Стало быть, – задумчиво и серьезно спросил атаман Радилов, – ты самый младший?
– Да, всех самый меньший. В братьев своих не вышел. Пиши! Пиши, Епифан. Записывай! Видно, у тебя в роду все Епифаны? – с издевкой сказал Петров, потупя глаза в землю.
Атаман обозлился и спросил:
– Чего глаза непутевые прячешь?
Петров сказал:
– А мне бы на тебя глядеть только с горы высокой, да и то одним глазом, двумя глазами глядеть на тебя противно. Просил у тебя хлеба для беглых в верхних городках – не дал! И сказывал – не в нашу честь! А я в том твоей чести не вижу.
Войско крикнуло:
– Любо!
Михаил Татаринов, Наум Васильев и Иван Каторжный долго смотрели на Осипа, думая иное. Они загляделись, любуясь высокой грудью, широкими, могучими плечами Осипа.
– Эх, – с жаром проговорил Татаринов, – таких людей судить не станем. Не человек Петров, а богатырь! Я сам ведь видал его удаль и отвагу. Это он колом срубил коня, колом проткнул татарина.
– Да он ли? – спросили казаки. – Тебе всегда поверим, Мишка.
– Он!
– Ну?!
– Воистину! – сказал Наум Васильев. – Удалый человек!
– Верим тебе! – сказало войско.
– Храбр человек превыше многой дерзости, – так войску заявил и Каторжный Иван, – пиши-ка его смело, Федор Иванович, в донские казаки.
Но войско еще спросило:
– А кого он, Осип, знает на Дону?
Петров сказал:
– Атамана Алешу Старого да казаков его станицы, в дороге встретились.
– Писать? – неохотно спросил Радилов у войска.
Войско Донское крикнуло:
– Люб человек! Писать Петрова. Коня из табуна дать лучшего. Дать саблю острую! Скинуть сермягу рваную! Дать одежу, шапку меховую!
Из войсковой казны Петрову дали все по приговору войска. А к верхним городкам – о том просил Петров – послали казаки единокровным братьям, беглым на Дон, будару с хлебом и две будары с рыбой.
Джан-бек Гирей сидел во дворце своем в Бахчисарае. Лишив богатства Махмет-Гирея, а прежде еще лишив его престола, крымский хан требовал от своих приближенных мурз розыска Махмет-Гирея и отложившегося от Крыма царевича Шан-бек Гирея, смертельного своего врага. Знатнейшим мурзам хан велел: найти врагов к восходу солнца, снять головы и вздеть на кол.
В пышном дворце, среди ковров и золота, сидя на дорогой подушке с расшитыми узорами, он требовал исполнить все в точности и без всяких промедлений.
Мурзы стояли, покорно кивая головами. Их было четверо.
За стенами дворца, в густом саду, шумела Чурук-Су. По берегам ее росли кипарисы и белый тополь. А дальше, за дворцом, как две стрелы, вонзенные в небо, стояли белые мечети. За ними, в голубизне неба и над синими горами, белели облака. Они клубились, сталкивались, ползли, как вата рыхлая. Внизу, в долине, нежась, лежал Бахчисарай.
Плоскокрышие сакли громоздились на склонах гор, по узким тропкам над долинами, среди густых деревьев.
На ханском дворе был большой бассейн Сары-Гузель, соединенный с фонтанами и родниками, бегущими с гор. Шумели ближние арыки и фонтаны, давным-давно построенные богатыми Сагиб-Гиреями.
На белый мрамор за низкорослыми рощицами с высоких каменных гряд срывались струйки воды; стекали они с камней и скал в зеленый мох, на серый мелкий щебень, бежали в Чурук-Су.
Джан-бек Гирей сидел, всем недовольный и злой на всех. Четыре мурзы в дорогих халатах ждали. Хан раздраженно сказал:
– Если я признаю голову Махмет-Гирея – выдам столько золота, сколько будет весить голова его.
Мурзы, по восточному обычаю, нагнувшись, приложили руки к груди.
Хан продолжал:
– Захватите царевича Шан-бек Гирея – не щадите! Он оскорбил мой род Чингизов, аллаха осквернил, жизни меня хотел лишить. Снесите ему голову!
Постепенно сгущался полуденный зной. В это время солнце, облив своим светом деревья, ярко сверкнув на полумесяцах минаретов, огненным снопом упало под ноги Джан-бек Гирею. А за окном дворца, на главной бахчисарайской улице, оно обдало своим ярким светом татар, скакавших на быстрых конях.
Мурзы, склонив головы, молчали.
Нахмурившись и устремив глаза в землю, Джан-бек Гирей задумался. Крымское ханство, образовавшееся на развалинах Золотой Орды, раздираемое враждой, приходило в полное запустение и как бы тлело на костре между двумя огнями. Главенство в Восточной Европе переходило к московскому царю. Турки-османы, пользуясь слабостью Крымского ханства, лишили его независимости и завладели всеми важными районами Черноморского побережья. И потому Джан-бек, склоняясь к османам, одновременно прикидывался братом царю русскому Михаилу Федоровичу.
Джан-бек Гирей сидел мрачный под лазурными сводами. Золотистый халат был пышен и наряден, сапоги из красного сафьяна рдели маками, широкий пояс играл камнями, белейшая чалма сверкала серебром.
Во дворец вошел старейший мурза. Тусклые, но проницательные глаза старика татарина раскрылись широко и вновь сузились. Сделав поклон и приложив руку к груди, он молчаливо просил у хана разрешения говорить. Хан не спеша позволил.
Старик сообщил, что пещера «Тысячи голов» уже наполнена пленниками и пленницами. Гирей прислушался к тонкому и тихому голосу старика, и мурзы, стоявшие перед ним, также прислушались. Старик сказал еще, что Тепе-кермен, Черкес-кермен и вершина мертвого города Чуфут-кале полны богатств и людей и что чапун – набег – был удачный.
Хан приподнялся – высокий, стройный, сильный. А мурза-старик, повысив голос, продолжал радовать хана. Все ближние и дальние аулы вышли встречать невольников, которых привезли из Черкасска-города, Раздоров и с нижних донских казачьих юрт.
– Все наши люди, – добавил старец, – хотят иметь рабов бесплатно от ханской милости. Баба-каи, Качи-кален, Ак-Мечеть, где витает твоя гордая воля, не смогут вместить добычи, которую взял в набеге твой любимый военачальник Чохом-ага-бек.
Все мурзы приободрились, а хан, смежив веки, не проронил ни слова. Потом спросил сурово:
– Какой ценой достался моим военачальникам такой чапун?
Мурза сказал:
– Великий властелин земли и двух морей! Всего только двести убитых. Но…
Скосив узкие, раскосые глаза, Джан-бек Гирей прервал его:
– Двести убитых? Так ли?.. Неверно ты сказал. Мне известно, что к стенам Адзака дурная вода прибила убитых втрое больше. И разве не знает мой любимый военачальник Чохом-ага-бек, что многие татары по непростительной вине оставили санджаки?[26] – И он резко сдвинул брови. – Четыре ханских санджака утонули в воде Тана…[27]
Он имел в виду отбитые казаками прославленные знамена, с которыми сам Гирей ходил в чужие земли. Вспомнив об этом, хан звонко ударил себя ладонью по лицу: это означало, что, по закону Магомета, вошедшего надо убить.
Старого мурзу, который не ждал этого, схватили четыре других мурзы и вытолкнули за широкие двери ханских покоев. Скривив лицо, он остановился в дверях и разодрал на себе стеганый халат. Хан проводил его ненавидящим взглядом: такого унижения и позора не знали до него Гирей.
Когда вернулись мурзы, он велел им идти в Чуфут-кале. Сам первый вышел.
Безмолвные дворцы и стены утопали в зелени садов и кипарисов. Он шел среди виноградников, ярко-красных и белоснежных роз, благоухавших на солнце. Зелень трав виднелась за решетками, за белым мрамором журчащих, играющих фонтанов. Нежные тюльпаны пестрели среди подстриженных кустарников. Волнистая, вьющаяся повитель тянулась от нижних окон и дверей дворца к верхним решеткам. Она бежала к крыше и там пропадала. Яркая высокая зелень заволокла скрытый за ней гарем, в котором томились крымские татарки, персиянки, царьградские турчанки, черноволосые гречанки, калмычки, девушки с Руси, Польши, Украины…
Джан-бек Гирей шел медленно. Пестрея халатами, сзади, понурив головы, шагали мурзы. Гирей вышел за ворота и вдохнул бодрящий горный воздух. К нему подскакал татарин со словами:
– Великий властелин земли и двух морей! Встречай свое войско и слушай звуки бубна. – И умчался татарин, махнув длинной плеткой.
Раздались громкие удары в бубны.
Хан встрепенулся. Удары в бубны, напоминавшие удары в гонг, стали слышны отчетливее и ближе. Звуки бубнов неслись к дворцу, приближались крики наездников, ржанье коней, щелканье татарских плеток и свист арканов.
Густая пыль повисла над дорогой, которая вели к мечетям и дворцам, к Чуфут-кале. Пыль поднялась высоко и расползлась медленно над всем Бахчисараем.
Джан-бек Гирею подвели горячего арабского коня. Он отказался сесть на него. Поддержанный мурзами, он взошел на серый камень и стал неподвижно, как монумент. Камень обступили мурзы, купцы, чувячники, богатые владельцы кофейных и других торговых заведений.
Простые люди Хан-Сарая стояли подальше, в петляющих и узких, как змеи, улицах.
Джан-бек Гирей повернулся лицом к мечетям.
Вдруг бубны смолкли, и затих великий Хан-Сарай. Белый конь, весь в мыле, выбежал на площадь. Сидевший на нем военачальник Чохом-Ага-бек явился сюда, переплыв через Тан.
Бубны опять ударили громко. Из-за угла вылетели с диким гиком лохматые наездники-джигиты с плетками в руках.
В широкой белой шубе, вывернутой мехом кверху, в белой бараньей шапке проехал на вороном коне татарин-великан Джан-Батырь-Чабан, скуластый, неповоротливый. Под тяжестью его огромного тела сгибалась спина коня. Ноги всадника в стременах почти земли касались. Сидел он на коне, как каменная глыба. Хан, увидев богатыря, улыбнулся. Зурна вдали запела тонко. Прошла конница хана на белых лошадях. Каждый татарин вел за собой по семь коней. Потом пошли татары с пищалями в руках и с луками. За ними заскрипели телеги, набитые добром. Вслед пропиликали арбы. За ними прошел большой верблюжий полк. Затем промчались кобылицы табуном – кумыс для войска ханского.
В хвосте вели невольников. Понурые, голодные, босые и обтрепанные, они едва тащили ноги. Шли, спотыкаясь, толкая головами друг друга в спины. Иные падали, но их тянули волоком. Потом вели красавиц, связанных веревками, арканами. То был «товар» редчайший и самый дорогой. «Товар» тот славился за морем, в Испании, в далекой Индии, в знойной Персии, в Царьграде, в Азии. Им торговали всюду.
Джан-бек Гирей вглядывался в красавиц. В этот момент к нему подскакал полководец Чохом-ага-бек. Он снял островерхую шапку, поклонился низко и указал рукой на кибитку, которую несли татары.
Оскалив зубы, льстиво сказал:
– Великий обладатель земли и двух морей! Возьми алмаз! Возьми себе жену в гарем. Она дороже кобылиц, дороже золота, теплее солнца. Таких красавиц ты не видал еще…
Кибитку поднесли. Чохом открыл ковер.
– По дороге досталась! – сказал он. – Взяли мы ее под Черкасском на Тане. Бери подарок мой. Ах, якши!
Хан глянул в ковровую кибитку и отскочил, словно ожегся.
Когда ковер закрылся, хан погладил рукой кибитку и снова отвернул ковер.
– Аллах! – взвизгнул он. – Моя Фатьма! Калым давал богатый за нее. Где взял ее? Фатьма!
– Я взял ее у казаков за Таном. Она лежала у костра. Но как ее пророки занесли туда, не знаю. А есть еще одна красавица. Той нет цены! Подарок сделаешь султану Амурату.
Джан-бек Гирей и мурзы насторожились. Махнув рукой, хан приказал снести кибитку в сад, к гарему.
Тут поднесли кибитку, шелком шитую, китайками крытую, серебром и золотом увешанную.
Хан сам открыл кибитку и просиял. То была русская красавица, казачка Варвара Чершенская, дочь атамана Смаги-Чершенского, невеста атамана Мишки Татаринова.
– Ах, ах! Якши! – чмокали все мурзы.
Жестом хан показал на тень деревьев. И понесли кибитку в глубь сада, к гарему.
Эта невольница, по желанию хана, должна была стать его женой – четыреста второй!
Всех пленников погнали в крепость Чуфут-кале. Хан сел верхом и тоже помчался к крепости. За ним – мурзы. Татары Хан-Сарая стали расходиться по своим жилищам.
Перед дверьми ханского судилища, на серых камнях и на дороге валялись пленники и пленницы.
Джан-бек Гирей вошел в судилище. Там уже восседали судьи. Всем казакам сбривали бороды, усы, чубы, а на руках и на груди накладывали каленым железом тавра, как выжигают на крупах лошадей.
Вошел Джан-бек Гирей, сел на каменную тахту и спросил судей:
– Что делать с мурзой, который осквернил нас недостойными известиями – честь посрамил мою? Сказал неправду об убитых. Скрыл о санджаках. Он всегда был склонен говорить хану неправду.
– Аллах! – сказал верховный судья с рыжей бородой. – Избавься ты от такого мурзы… – И показал рукой на окно, выдолбленное в каменной стене, за которым зияла чернота. За окном внизу, на дне глубокой ямы, бродили звери.
– Спасет тебя твое неизменное счастье, – промолвил Джан-бек Гирей снисходительно. – Ты умно сказал. Голодные шакалы будут тебя благодарить. Но что ж мне сделать с полководцем Чохом-ага-беком, который вернулся с богатой добычей, а на поле оставил санджаки хана?
– Аллах! – улыбнулся тот же судья, поглаживая бороду. – Мы избавим тебя от позора, а войско – от пьяницы и развратника. Ты не по заслугам наградил его своим большим доверием… – И он указал грозно и не в меру властно на то же черное зловещее окно.
– Спасет тебя святое небо! – сказал Джан-бек Гирей. – Умно придумал. Голодные шакалы растерзают внизу моего любимого начальника и полководца? О, как велика твоя мудрость. Где и под каким камнем родилась она? К сожалению, аллах повелевает мне поступить совсем иначе. Чохом-ага-бек виновен, но он вознаградил меня двумя красавицами – и тем уже смыл позор… – Хан встал. И судьи встали, предчувствуя недоброе: так бывало много раз. Хан всем кивнул головой, и судьи снова сели.
– Введите мурзу, старого обманщика!
Ввели старого мурзу.
– Рвите ему язык!
Татарин, стоявший у стены, вырвал клещами язык у старика.
– Окно ему открыто! Бросьте его шакалам.
Мурзу швырнули в открытое окно.
Судьи, полные печальных раздумий, молчали.
– Введите полководца!
Вошел гордый, но немного смущенный Чохом-ага-бек. Джан-бек Гирей сказал:
– Рыжая борода верховного судьи требует твоей казни…
– Великий повелитель волен в этом, – ответил полководец.
– Аллах другого требует, – сказал Джан-бен Гирей. – Ты наградил меня двумя алмазами – я милую тебя.
– Напрасно милуешь, – гордо ответил Чохом-бек, зная, что хан не шутит. – Если меня помилуешь, ты должен наказать другого.
– Кого? Скажи! – спросил Джан-бек.
– Верховного судью! – решительно ответил Чохом-Ага. – Не пожалеешь. Он недостоин должности верховного судьи. Царевича Шан-бек Гирея он грел на своей груди. Махмет-Гирея обласкал. Тебя осквернил, как хотел и мог, перед Махмет-Гиреями. Они – твои враги!
– Какой же смертью ты пожелал бы казнить верховного судью? – спросил хан строго.
– Окно открыто! – ответил гордый полководец.
Джан-бек Гирей резко махнул рукой. В окне мелькнула рыжая борода верховного судьи…
– Теперь ты будешь полководец и судья, – сказал довольный хан, покидая судилище.
Посланный на Дон из Москвы лазутчиком яицкий[28] есаул Ванька Поленов, не дождавшись царского повеления и отписок на свои тайные доносы про войско Донское, прискакал самой короткой, но опасной дорогой – через Валуйки – в Москву; явился в Посольский приказ и стал добиваться свидания с царем. Государь не пожелал видеть есаула, «дабы государскому делу в том не стало какой помешки и не стало бы еще то дело явным», и приказал через своих ближних бояр изложить новое тайное дело в письме и передать ему поскорее.
Яицкий есаул, сидя в чулане одной из московских харчевен, менял свечи одну за другой и, попивая водку из штофа, строчил неотложный донос. Донос не клеился, а время не ждало.
«…Выехал я спешно с Дону в Москву из казачьего городка Голубых по делу весьма важному. Крымский хан Джан-бек Гирей недавно, по большой грозе, послал под Черкасск-город своего знатнейшего полководца Чохом-агу-бека. На Дону он сильно пограбил Черкасск-город, Монастырский, Раздоры, полонил немало. И татар при том деле было перебито множество, казаки отбили у них знамена татарские и большое ханское знамя с конским хвостом и золотым яблоком…
Казаки на Дону остались ныне без хлеба. Все запасы в Черкасске извели. Атамана Радилова за его нерадение к войску Михаил Татаринов и Иван Каторжный едва не зарубили.
Голутвенные казаки и казачки с верхних городков не раз приходили в Черкасск за хлебом. Но Радилов отказывал им. Сказал, что беглый с Калуги Осип Петров якобы похвалялся вспомнить былое дело Ивашки Болотникова. «Мы-де, – говорил Петров, – бывали в Туле, бояр побивали, добро их делили поровну, а с такими атаманами, как ваш Радилов, расправиться недолго. Закукарекает петух во всех верхних городках – и пойдет рвать и метать огонь по всему тихому Дону. А не ровен час – буйный огонь перекинется с Дона под самую боярскую Москву!»
Разузнали еще голутвенные казаки, что Епифан Радилов припрятал в завалах за Танькиным ериком много хлеба и сбывал тот хлебец тихонько по тройной цене. Нашли атаманский хлеб, свезли на майдан, раздали бедным…
А Тимофей Разя[29] дознался, что Епишка три ночи возил присланные будары с Москвы с отборным зерном за Плоскодонный ерик. И то зерно забрали. Свезли на майдан. Голодным раздали.
Радилова казаки на войсковом кругу скинули, а на его место поставили другого атамана войска Донского – Фролова Волокиту…
Татарский хан Джан-бек Гирей, поговаривают казаки, давал тебе, царь-государь, шертную грамоту[30] и клялся быть тебе всегда в вечной дружбе и любви, а сам попрал ногами свою клятву и больше склоняется к султану. И казаки за то хотят вскоре отомстить ему. Они собираются учинить ему и городам его: Бахчисараю, Карасубазару, Чуфут-кале – полное разорение и вызволить с полону многие тысячи людей.
А я, яицкий есаул Ванька Поленов, по гроб жизни твой холоп, был на Яике и пошел в поход в судах легких Хвалынским морем громить кизилбашского шаха, на город Фарабас, со многими яицкими казаками. Во прошлых годах мы погромили тот город и погребли назад в реку Яик. На Яик же съехали и вольские[31] казаки, семьдесят человек с атаманом Иваном Самарой. Иван Самара сказывал нам, что в Кизилбашскую землю рекою Волгою идет иноземный корабль с товарами. И почали казаки домышляться в кругу, как погромить им тот корабль. Я говорил – не громить, опала за то царская будет. Из-за корабля того царю смута будет. А на меня в кругу всем войском зашумели: на то-де и государь у нас, чтоб не жалеть казаков и вешать их где попало по царским же указам! И надумали казаки всем войском яицким дождаться того корабля на Хвалынском море и взять его на ходу, как только он парусом побежит по ранней весне. И по той же весне надумали еще громить твои государевы бусы[32]…»
В чулан харчевни вошел прислужник; есаул заказал для себя пива и побольше водки крепкой. Чуб есаула стал мокрый, а голова его от письма долгого горела. Человек в переднике поставил еду и водку, взял деньги и вышел, а есаул выпил и стал строчить дальше:
«…Всем войском хотели меня, по донскому обычаю, посадить в куль да кинуть в воду. А за что? За то, что тебя, государь, защищал да грабить не хотел. Но меня не кинули в воду, а в отместку послали громить тот самый корабль и дали мне сорок человек. Пошел я смечать корабль тот выше Самары и ниже Тетюш. Недели три шли степью; погромили татар, побили четырех ярыжек…
…А далее, как пристали к нам на Хвалынском море донские казаки, – послали меня тайно на Дон звать с городков на море донских казаков и запорожских черкас, чтоб вместе погромить все иноземные корабли, что будут идти на море в чужие земли…»
Поленов выпил крепкой водки, закачался на лавке и выронил из рук перо. Снова вошел человек в фартуке, поглядел на опьяневшего есаула, на его волосатую голову, свесившуюся на стол, воровато глянул на бумагу: человек тот учен был грамоте.
Есаул поднял голову и отяжелевшими глазами посмотрел на человека.
– Эй, ты, сатана, чего бельма-то свои непутевые таращишь?!
– Э-э! – сказал тоненьким голоском служка. – Ты, вижу, учен грамоте. С царями знаешься. Царям бумаги пишешь. А чей ты человек?
– Не твое дело. Проваливай, а не то я тебе кишки вымотаю да на заборе повешаю их – пускай вороны склюют!
– Э-э! – не унимался человек. – Доносы на казаков пишешь! А сам, поди, казак?
– Уйди-ка вон! – сгреб служку есаул и притянул к себе. – Болтнешь кому – прибью! Уйди!
Прислужник, почти задохнувшись, сказал хрипя:
– Да ну тебя, пусти! Возьми перо. Строчи что хочешь. Цари доносы любят. Пусти – уйду.
– Иди, – выпустил его есаул, – принеси полкварты водки. Да не мешкай!
Ушел человек, потом вернулся с водкой. Опять сунул нос в бумагу, будто невзначай.
– У-у! Рожа! – пригрозил есаул и продолжал писать:
«…И казаки из верхних городков и запорожцы собрались к Пяти Избам, к Чиру и Голубым, чтобы идти на море, а я, помня твое государево крестное целование, идти с ними не похотел. И донские казаки, озлясь на меня, пригрозили повесить на якоре…»
Человечишка в фартуке, беспокойный как мышь, снова нырнул в чулан и, увидя, что есаул все чернит бумагу, повернул обратно.
– Гей, служка! Поди сюда, я покормлю тебя яицкой кашей.
Человек вошел. Схватив его за голову, есаул плеснул ему чернила в нос. Тот захлебнулся, размазал чернила по рябому лицу и выскочил из чулана.
– Не суйся наперед, квашня!
«…А как у тебя, великий государь, недавно на Москве была царская свадьба, то твоего тестя, а царицы твоей Евдокиюшки родимого отца, Лукьяна Степановича Стрешнева, и обокрали. Те воры бежали на Дон от боярина. Их я видел в Черкасске – Янку Федорова, Федьку Шиблева и Миньку Литвина. Они хвалились, что снесли от тестя твоего ожерелий жемчужных десять да деньгами пятьсот рублей.
…А грамоты твои, государь, на Дону поставили ни во что: атаман Ханенев, что приезжал с легкой донской станицей, повез на Дон твои две грамоты. Прискакав на Валуйки, запил сильно. И пил Ханенев у одной бабы, вдовицы Жилихи. Чтобы грамоты спьяну не потерять и чтоб про то никто не проведал, положил их к той бабе в печку. А Жилиха пошла варить щи, стопила печку – и грамоты твои погорели в печи».
Беспокойный человечек из харчевни снова скрипнул дверью. Есаул, хотя и пьян был крепко, заметил его фартук, вскочил. Человек сразу исчез.
Сел есаул, снова выпил водки и продолжал писать донос:
«…Валуйский воевода взял да всех казаков и пересажал по тюрьмам. И держит он их на Валуйках три года без малого. А Ханенев писал тебе из тюрьмы, что, не доезжая до Коломны за двадцать верст, на дороге в логу подмокли грамоты, и учал-де он их сушить возле огня. Они там и сгорели. Лоскутье от тех грамот, огарки, положил в шелк и просил тебя, государь, дать на Дон другие грамоты…»
Москва давно спала. А есаул все писал и писал: дел тайных на Дону много накопилось.
Ночь на Москве была теплая, звездная. Чтоб прохладиться, Поленов вышел к колодцу и принялся окатывать воспаленную голову холодной водой. Отфыркиваясь, есаул спьяну бурчал про себя:
– Вот поди ж ты, Москва вся спит-храпит, а ты, Ванька, спасай отечество, один за всех думай: за казаков яицких, за казаков донских, за самого царя думай, за всех атаманов… думай за тестя царского – за всех, за всех. И государь, поди, храпит в опочивальне, и государыня почивает на пуховых перинах, а ты бегай знай: с Яика на Хвалынское, с Хвалынского на Дон, с Дона в Москву, а в Москве скитайся по харчевням! Куда поведут тебя, Ванька, дальше дороги неизвестные? Эх, слава казачья, да жизнь собачья!
А сзади к есаулу подкрадывался неведомый человек.
– Ну, голова мокрая, – сказал он, – приметил я тебя давно. Ты беглый! – набросился здоровенный человек на есаула и скрутил ему руки назад. – Ты Ванька Поленов! Ты беглый человек боярина Василия Морозова… Ну, так и есть: отметина на лбу.
И потащил есаула Поленова этот тайный соглядатай ко двору боярина Морозова. Дюжий Поленов, однако, вырвался и крепко прибил того человека, после чего побежал обратно к харчевне.
Выпил вина и, как ни в чем не бывало, заторопился дописывать донос.
«…А с Дона приехал я снова к тебе с великим тайным делом. То дело я положил на бумагу… Но боярский сын Иван Васильевич Морозов сведал и хочет похолопить меня пуще прежнего. Царь-государь, смилуйся! Дай мне волю служить тебе честно, освободи от холопства Морозову, иначе сгину я совсем…»
Донос Поленова читал сам Филарет. И донос возымел действие. Филарет дал Поленову свободу от холопства и велел снова послать на Дон «с тайным делом». За вести вознаградил Поленова семью рублями денег, сукном и вином. Беглых людей боярина Стрешнева, воров лютых, велено было поймать на Дону и вернуть в Москву. Атамана Ханенева Филарет велел освободить из тюрьмы и написать новые грамоты вместо сгоревших.
Грамоты, вновь писанные на Дон, заказано было передать с атаманом Алешей Старым, который в тот день по царскому наказу вернулся с казаками с Белоозера в Москву.
Яицкого есаула Ваньку Поленова велено было «подставить тайно» в станицу атамана Старого, которому поручено было в скором времени ехать от Посольского приказа на Дон… Но атаман Старой, прибыв в Москву, в Посольский приказ пока не торопился явиться.
Атаман Старой возвратился с казаками из далекой ссылки в Москву в воскресный день. В Москве трезвонили к заутрене. Празднично одетый народ шел в ближние церкви и дальние монастыри.
Перемен на Москве за три года произошло немало: прибавилось дворцовых домов, палат каменных, церквей и церквушек, монастырей. Подправились дома старые, повыросли на пустырях дома новые. Куда ни глянет атаман, идут мужики с топорами – плотники, бояр клянут, о свадьбе царской вспоминают и еще о каких-то переменах, которые всеми ожидались вскоре.
И опять увидал атаман бояр, щеголявших нарядами, блестевших доспехами; стрельцов конных, разъезжавших кучками на площадях. По-прежнему резало глаз, с одной стороны, богатство пышное и сытость непомерная, с другой – забитость, грязь и нищета, множество калек, убогих, опухших с голодухи.
– Эх, мать ты моя Россия! Русские мужики! – вздохнул Старой, вступив с казаками на Красную площадь. – На мужиках-то вся Москва-матушка держится спокон веков!
Пришли казаки в Москву босые, худые, немытые, заросшие, голодные. Лохмотья драные с плеч свисают.
Кинулись они к знакомому дому казачьего друга Ульяны, глядь – ставни-то досками заколочены. Соседи сказали, что Ульяна исчезла. Приставы ловят ее, гоняются за ней по всей Москве.
Атаман Старой все-таки тайно повидался с Ульяной, повыпытал, что надо было, но своим казакам про то не сказал.
Пришли в приказ. И все бы ничего, но тут беда приключилась: казак Ивашка Михайлов захворал еще в дороге, еле приволокли его в Москву, тут он и помер.
И вот дьяки сказали пришедшим казакам:
– Снесите вы мертвеца в Донской монастырь. Мало ли людей на Москве помирает! Потом сходите все на Вшивый рынок, постригитесь, пойдите в баню, помойтесь, глядеть-то на вас противно, будто вас в помойных котлах варили. Придете чистые, напишем вам бумагу куда требуется. И как только царь свое соизволение даст на милость вам, получите из Казенного двора одежду… Таскаетесь вы попусту туда-сюда! Пои вас, одевай, жалованье выдавай. Гулящие вы люди! Пропащие вы люди! Покоя нет от вас. Канитель-то какая! Давно ли, кажись, за стол вас царский сажали, с царем гуляли, индеек ели. Понапились, целоваться с царем полезли, из одной чаши, кажись, пили. А к утру, глядишь, вас посадили, цепями сковали… И зачем только вы на свет родились? Султаны вам помеха. Цари для вас потеха! О господи!
И потянулась канитель бумажная, волокитная по всем приказам. Четыре раза в бане мылись казаки. Четыре раза на Вшивом рынке брились. Лишь потом вышел указ царя, и всех одели, обули, корм дали больше прежнего. И меду дали, и пива, и вина.
Ожили казаки малость, а на душе все же кошки скребут. В Москве казакам тоскливо стало: на Дон хотелось слетать скорей. Но царь еще дозволил казакам явиться перед его светлые очи. Расспрашивал:
– Намаялись?
– Намаялись, – вздохнул Старой, – за землю русскую. За правду свою маялись!
– А зло вы при себе оставили? – спросил лукаво царь.
– Вспомянем, царь, и зло, – ответил Алешка, – ты не по правде нас сослал.
Царь сказал не удивляясь:
– Ну, ничего… Я вас пожалую.
– А не за что, великий государь, – сказали казаки. – Колючих ты не жалуй.
– Пожалую и колючих.
– Воля твоя. Колючие стояли за Москву, стоим на том ныне и впредь стоять будем… Не Салтыковы мы!
– А Салтыковых уж нету на Москве, – заметил царь.
– Куда ж девались?
– Сосланы.
– Добро!
– Колючие! Из ссылки вызволил, а вы – мне ж по глазам.
– Душой не кривим, государь. Что саблей забираем, назад не отдаем…
Царь ласково промолвил Старому:
– На Дон поедешь. Хочешь?
– И слов не подобрать – хочу!
– Свезешь наши грамоты. Сам читать казакам будешь. Но впредь, ежели послы турецкие станут ходить к нам, в нашу землю, и с нашей земли которые послы пойдут в турецкую землю через Дон, и в Царьград, и Крым, то все они за тобой будут. Тебе их беречь от всякого дурна! А ежели беда стрясется с ними – ответишь головой.
Старой взмолился:
– Великий государь, к такой службе я непригоден. И не учен я… Смилуйся!
Но государь не смиловался, дал грамоту, скрепленную печатями, и велел наскоро ехать на Дон.
– Зорька поднимется, – сказал он властно, – поезжай дорогой на Воронеж, там в струг сядешь и доплывешь до Черкасска. В Черкасске спокойствия мало. Костер на Дону тлеет… В Крыму нет тишины. Езжай!..
Тронулся атаман с оставшимися казаками на Воронеж. Поехали с ним: Левка Карпов – за есаула, Афонька Борода, Тимошка Яковлев да яицкий есаул Ванька Поленов – простыми казаками для бережения царских грамот и службы атаману Старому.
Дорога на Воронеж всегда была нелегкая, а тогда она стала куда труднее: травы погорели от солнца, коней кормить нечем; земля без дождей пересохла – пески, суглинки. Звенит земля под копытами. Кони мотают головами, бежать не хотят. Зной – сизое марево. Вода горячая. А Дон родимый – далеко!..
Хлебнули казаки горя. Быстрые царские кони едва не пали, не добежав до Воронежа. С трудом добрались.
Воронежский воевода своенравный Мирон Андреевич Вельяминов заподозрил их в том, что они беглые, и не дал им струга. Побранил всех, пригрозил тюрьмой, ворами обозвал. Но после предъявления Старым царских грамот воевода смирился и струг дал. Тогда Старой оставил ему коней царских для отправки в Москву, пошел на реку, отвязал стружок, который показался ему надежней, и поплыл с казаками вниз по течению.
И легкий струг, словно щепка, играя, понесся по реке Вороне и вырвался на родимый Дон. Длинные весла гнулись в воде от сильной натуги, брызги летели кверху и падали в струг. За кормой кружилась пена.
Лесистые песчаные берега тянулись по обе стороны Дона, тянулись долго и однообразно. Весла скрипели, струг покачивался, а солнце палило. Его лучи играли на воде и веслах.
Откинув полу казакина и приглядевшись к яицкому есаулу, сидевшему, опустив низко голову, за крайней уключиной, атаман толкнул его неожиданно:
– Эй, ты! Горе-кручина! Не спи, казачина! Дон близко, а нам с тобой говорить надобно. Сдается мне, яицкий есаул, что ты гребешь на Дон не по своей доброй воле, а по чужому, злому делу. Верно?
Поленов ответил:
– Неверно. Иду я на Дон по своей воле, по государевой службе… – Глаза спрятал.
– Мы любим правду. А ты сказываешь мне неправду. Почто?
– Правду тебе сказал. По своей воле бывал я на Дону и раньше.
– Бывал лазутчиком! И ныне пробираешься лазутчиком!
– С чего ты взял?
– А с того, что провожатые мне не надобны, а царские грамоты охранять – не в твоей бы чести… Подставили тебя ко мне! И дух твой слышу, и дело твое вижу, Меня не проведешь. Сказывай: за каким делом путь держишь на Дон?
– Да ну тебя, атаман! Грех не бери на себя, – сказал есаул, притворно ухмыляясь. – Бывал я на Дону. Фатьму твою видал. А с Дона я не бегал. Царю всегда служил верно.
– Фатьму видал? – спросил взволнованно Старой. – Верно ли? Давно ли?
– Фатьму видал недавно. Да сказывают…
– Ну, говори, что сказывают? Ну, ну? – Приблизился к есаулу и посмотрел в глаза пристально и тревожно. – Ну?!
– Помилуй, атаман, не знаю я, – соврал Поленов, – но только был набег большой татарский.
– Большой набег татарский? Ну, а Фатьме какое дело? Ну, говори же, черт! Что сталось с Фатьмой?
– Не знаю, атаман. Не знаю… Не пытай, – сказал Поленов, видя, что лицо у атамана перекосилось. – Одно я ведаю: свели Варвару Чершенскую в Крым к Джан-бек Гирею.
– Ах, сатаны! – вскричал Старой, не помня себя от ярости. – Куда ж глядел Татаринов? Сказывай все напрямик, что знаешь про Фатьму мою. Не томи! Убить тебя могу!
Поленов молчал. Старой задумался, но не стал больше допытываться.
– А все ж, – сказал он, – ты к нам подослан. Гляди в глаза мои и не юли!
Поленов, не выдержал пристального взгляда атамана, потупился.
– Ясно!.. Нет моего тебе доверья. Ребята, ежели не врет Поленов, то он залог оставит.
– Какой такой залог? – испуганно спросил Поленов.
– А вот какой: клади-ка пятерню на борт! Родниться с Доном будешь да с казаками.
– Да что ты, атаман?
– Клади!
Есаул, озираясь и бледнея, положил руку ладонью на борт.
– Руби-ка, Левка, палец крайний! Я погляжу, как выйдет.
Тот вынул саблю из голубых ножен.
– Дело у нас с тобой большое, казак ты пришлый, веры тебе нет. А на Дону без веры жить нельзя! Думки твои неведомы… Руби!
– Я не лазутчик, – заявил Поленов, понимая, что дело гиблое, атаман не шутит: уж лучше палец потерять, чем голову. – Руби, коль надобно!..
Сабля взметнулась, сверкнула огненными искрами на солнце и опустилась. Есаул отдернул руку, палец упал за борт.
– Ну, а теперь, – сказал Старой, – мы породнились. Послужишь государю правдой, а нам, казакам, честью… – Сел на корму, задумался.
Легкий струг поплыл на Дон, к Черкасску-городу…
Как только прибыли, на берег вышли, нагнулся атаман и поцеловал родную землю. Никто их не встречал. Никто о них не знал. Никто их не заметил. Пошли к майдану.
Майдан кипел: сновали купцы, горцы, казаки с Терека… Коней меняли, татарок продавали, седла чинили. Пиво пили. Прошедшей злой беды как не бывало.
Попался пьяный казачок: ругается, хорохорится, едва стоит.
– Эге! – сказал Старой. – Никак Черкасск пропивают.
– Тебе какое дело! Пьем на свои. Твоих не надобно. – Карман вывернул и зазвенел монетами. – Пойдем, угощу. Вином глаза твои залью!
– Свои залил, а мне не надо заливать. Ты чей?
– Э, дурень, – сказал пьяный казачок, – ты не знаешь, чей я? Видать, не здешний. Старшин донских не знаешь. Я есть казак, сын казака. Слыхал про Черкашенина?
– Слыхал. Да только Черкашенин не таков, как ты! То атаман.
– А я есть сын атаманский!
– Вот кто? Знаю, знаю. Не к лицу тебе, Демка, отцовскую славу и геройство брать на себя. Дон пропили, Варвару упустили, Черкасска не узнать!
– А чей же ты тогда? – спросил казак, тараща глаза. – Я тебя не знаю… А погоди! – И стал приглядываться.
– Гляди, гляди… Ежели узнаешь – ладно. А не узнаешь – складно. Я – атаман Старой. Эх, Демка! Отец – гроза Азова. А ты – слеза Козлова. Пьешь по старинке? Куда Епишку дели?
– А скинули!
– Кто атаманство войсковое взял?
– Волокиту Фролова знал? Он ныне атаманит.
– Почто ж вы не кричали за Ваню Каторжного?
– Не похотели.
– За Мишу Татаринова?
– Он собирает войско в Монастырском.
– В поход идете?
– Пойдем отмстить им. Пограбили нас крепко. Разорили в пепел. Людей свели немало… Гей, казаки! – вскричал Демка Черкашенин. – Старой явился. А баба его в полоне в Бахчисарае!
Качнувшись как пьяный, смахнул атаман широкой ладонью крупные капли пота, выступившие на бледном лице.
– Ну, удружили… Ладно! Дайте вина! Встречайте атамана.
Казаки верхних и нижних юртов и городков, по зову всполошной пушки, сошлись на круг возле кургана Двух братьев.
Собралось двенадцать тысяч. Народу – пушкой не пробьешь. Донцы, черкасы, терцы, казанцы, астраханцы, купцы, бежавшие с Москвы холопы – всех допустили. Дело было необычное.
С Донца, Хопра приехали гулебщики. С Медведицы да с Сала, Маныча да с Голубого городка – бывалые, удалые. Рубцы от сабель на загорелых лицах их. Старики степенные. Кто помоложе – кровь играет; шумят, толкаются, беседуют, горячатся. Все пришлые стоят сзади. Шапки колышутся, как море неспокойное. Верхи красные, бордовые огнем горят; синие, зеленые, белые, ярко-голубые в глазах мелькают. Сабли кривые и прямые: персидские, дамасских сталей, булатные ножи с зубцами; ятаганы и рукояти; рыбья кость, тюлений глаз, павлинье перо, кабаний зуб и ястребиный клюв. Принесли казачьи регалии, «хвост бобылев», белый бунчук.
Стояли люди и сидели. Коней поставили в лощине.
Вот вышли есаулы: Порошин Федька, как вьюн, живой и быстрый, Семенчук Семенка, спокойный и степенный. Остановились на подмостках. За ними вышел атаман войсковой – толстенный, неповоротливый, грудь колесом, сам Волокита Фролов с булавой.
– Гм-гм! – откашлялся войсковой атаман. Окинул море голов, потупил взор. Затихли все, успокоились. Поклонился на все четыре стороны. Пригладил бороду густую. Позади стояли: Старой, Татаринов, Наум Васильев, Каторжный, сдержанные и суровые, а с ними – беглый дьяк Нечаев Григорий. Он писарем стал на Дону, перо и чернильница у пояса наготове.
Осип Петров едва протискался в толпе и вышел к тому месту, где стоял атаман Алексей Старой. Узнать атамана трудновато. Глаза, покрытые печалью, в густой бороде седины вдосталь, здоровое лицо, которое Осип Петров видел три года тому назад, стало худым, почерневшим, измученным и постаревшим. Осип постоял недолго, переминаясь с ноги на ногу, и придвинулся еще ближе. Протянув широченную руку, Петров сказал густым басом:
– Венчалися мы с тобой, атаман, в зеленой балке, а свидетелями у нас были вороны да галки! Поди, не сразу упомнишь ночную встречу с ножами да с саблями? Вы до царя скакали, а мы на Дон бежали!
Старой приподнял обе руки и жарко обнялся с Петровым.
– Ой, Осип, – сказал он, вздыхая радостно, – довелось нам все же свидеться. Калуга! Тула! Кострома!
Петров, обнажив белые зубы, широко заулыбался.
– Да, Алексей Иванович, свиделись! Жил я на дому, а очутился на Дону! – сказал Петров гордо. – Живем, живем, ребята, как брат у брата, пока не проведала Москва. Холопа в Калуге не стало, казацкая слава в Черкасске пристала!
Старой, посмеявшись, сказал серьезно:
– Да бог не без милости, казак не без счастья!
И тут кто-то из есаулов загорланил во всю глотку:
– А помолчите, казаки вольные: атаман трухменку мнет!
И снова стало тихо.
Донские есаулы положили на землю свои жезлы и шапки, прочли молитвы, поклонились атаману, потом всему воинству, потом Старому – с благополучным возвращением, – снова надели шапки. Волокита шепнул есаулам что-то, и крайний есаул возгласил:
– Белый царь шлет вам поклон и приказывал атаману Старому спросить у вас о вашем здоровье.
– Да мы здоровы! – крикнуло много глоток. – Здоров ли царь?..
– А еще царь прислал к нам своим послом Старого и свою царскую грамоту. Любо ли вам, атаманы-молодцы и казаки лихие, слушать в кругу царскую грамоту?
Двенадцать тысяч казаков зашумели:
– Любо!
Старой снял шапку с малиновым верхом, вышел вперед, поклонился кругу. По всему морю людскому прошел шепот, каждый хотел, чтоб его приметил атаман, глянул в глаза добрые и запомнил, что он ему друг – в беде и в радости.
Затихло людское море.
Все поснимали шапки, стали ближе, сгрудились.
– Царь жалует вас грамотой! – сказал Старой. – Что в царской грамоте написано, то всем закон!.. Слыхали все?
– Слыхали!
– Сам царь ее писал, а мне велел читать вам грамоту.
– Читай!..
– Ну, слава богу, прочитаю.
– А ты постой, – перебили ближние, – скажи-ка наперво, хлеба царь прислал?
– А хлеба не прислал.
– Жрать грамоту царя не будешь!..
– Не шумите!
– А пороху прислал?
– И пороху со мной не прислано.
– А чем же врагов бить? Свинца не прислано?
– Не прислано, – сказал Старой.
– А денег царских не привез?
– И денег царских не привез.
– Сам жив-здоров – и дорого! – крикнул Татаринов. – Чего вы глотки рвете? Пускай читает. Послушаем, обсудим.
– Послушаем! Читай! Кому не любо – рот заткни!
– Нам невтерпеж! Все грамоты да грамоты! Когда же дело будет?
Старой сломал печати, разорвал пакет и стал читать:
– «Донскому войску с выговором, в нижние и в верхние юрты, атаманам и казакам…»
– Вот это да! С выговором?! – с усмешкой сказал Васильев.
Лицо Старого покрылось краской. Он сам не ждал, что ему доведется начинать с этого. И все море, колыхавшееся перед ним, заревело.
– У-дру-жил! Порадовал! Привез подарок царский. А может, ту грамоту чернил совсем не царь?
– Чернил-то царь, да я не знал. Слушайте же!
– «…Мы наперед сего писали вам и говорили многажды, чтоб вы на море не ходили… А в прошлом году турской Амурат султан присылал к нам посла своего, гречанина Фому Кантакузина, о братской крепкой дружбе. Вам писано: только вы, атаманы и казаки, учнете на море ходить и турским людям тесноту чинить, села и деревни воевать, – и вам, атаманам и казакам, от нас, великого государя, быти в великой опале и в великом наказанье, а от отца нашего, святейшего патриарха Филарета Никитича Московского и всея Руси, быти в вечном запрещенье и в отлученье. А вы на море ходили, суда громили и на крымские улусы ходили и воевали. С азовцами вы задрались и с крымскими людьми задрались. Вы их улусы грабите и воюете и людей побиваете».
Тут Мишку Татаринова взорвало. Со злостью шапку наземь хлопнул и крикнул:
– О чем мыслят царь да бояре? Джан-бек Гирей нас задирает! Пограбил басурманин нас. В полон людей побрал!
Старой менялся в лице, мял грамоту в руках. Такого он не ждал.
– А ты дочитывай! – сказал, смеясь, Васильев. – Потеха! Ай да посмешище! Ой, грамота царя!
Старой продолжал:
– «…А посланники наши, Степан Торбеев да подьячий Иван Басов, приехав к Москве, сказывали, что от Джан-бек Гирея им было великое притеснение в Крыму. В Чуфут-кале сидели. А вы делаете то изменою царю и отступлением от бога!»
– Ну, воля государева! – не утерпел и Каторжный. – Слыхали?.. Алеша, друг, да ты ли эту грамоту привез? Глазам своим не верю.
– Привез! – с досадой и обидой сказал Старой. И читал дальше:
«…Воровством и лакомством кровь неповинную проливаете. И вы есть за то злодеи и враги креста Христова. А ведаете вы, что турский султан Амурат и крымский царь Джан-бек Гирей с нами в крепкой дружбе?..»
Снова Татаринов перебил:
– С царем султаны в дружбе, а казаков враги громят нещадно. Твою Фатьму свели, мою Варвару… Вот у тех спроси, которые стоят перед царской грамотой: кого они лишились да как они посиротели. Сам кручинюсь, и ты кручинишься. А что велят нам?.. Не стану дальше слушать…
– Не любо нам!
– Не любо! – закричали.
– Нет, – заявил Старой, повысив голос, – я дочитаю! «…Уймитесь вы от воровства. Разбойники! Злодеи!..»
– Не любо нам! Ту грамоту чернил злодей наш Филарет! Не любо нам!
– И мне не любо! Царь обманул меня!.. – вздохнув глубоко, сказал Старой. – Веди-ка, Каторжный, на сине море. Все пойдем! И я пойду с тобой. А ты, Татаринов, веди-ка казаков к Джан-бек Гирею. Верни наших людей. Громи, что силы есть, Бахчисарай, разори осиное гнездо в Чуфут-кале. Пришла пора!
Все закружилось вихрем.
– На море синее! – кричали казаки. – Старой, веди!
– Азов возьмем! Веди, Татаринов!
– Султан да Джан – царю обман!
– Гулять пойдем и хлеб найдем!.. Свинец добудем – живы будем!
– Рукой царя бояре водят!
– Послушайте, – крикнул Старой, – речь мою короткую.
Все притихли.
– Нас силой не возьмешь. Мы правду любим! – начал он. – На море поведет походный атаман Каторжный. Он всех нас лучше это дело ведает.
– Согласны! Каторжный ведет!
– В Крым поведет походный атаман Татаринов.
– А ты куда пойдешь?
– В Царьград с Иваном Каторжным… Но прежде поеду к запорожским черкасам, чтоб помощи дали.
– Ну, поезжай не медля.
– Султана погромим мы здорово и хана погромим! Отмстим за все обиды!
– То любо нам!
И так приговорили на кругу, как было сказано.
Казаки кидали шапки кверху и, расходясь, кричали:
– Старому слава!.. Седлайте, казаки, коней!.. Чините струги.
Необычно и нежданно в Бахчисарае появились несметные тучи маленьких тарби – розовых скворцов. Они прилетели рано утром и облепили весь город, ханский дворец, крепость Чуфут-кале, дворцовые сады, мечети, торговые предместья – все!
Прилетели розовые скворцы, эти маленькие вертлявые пичуги, из каменной грузинской крепости Уплисцихе, что значит «Божья башня», и все закипело ими. Они поселились под каждым камнем развалин в Чуфут-кале, в каждой трещине скалы, под крышами в узких улицах и окрасили стены крепости и ханских дворцов кроваво-розовым пометом. На незатейливых травяных подстилках каждая птица положила по пять бледно-голубых яичек. Грузины прозвали птичек «каменными скворцами», – должно быть, потому, что грузинская крепость Уплисцихе, расположенная в Карталинии, была для скворцов громадным каменным гнездом, где они выводили своих птенцов. Они миллионными стаями мчались на истребление саранчи и возвращались снова в крепость, забиваясь глубоко в щели камней. Потом улетали за несколько сот верст, в далекие страны, на охоту за саранчой и возвращались в Уплисцихе неведомыми воздушными дорогами.
Розовые скворцы выводились, как рассказывали полоняники, на Арарате, на скалах у Куры и Риона. По поверью, розовые стаи, которым не было счета, перелетали оттуда в те места, где страдали люди, забранные в плен. Они оседали в Сухум-кале, Уплисцихе, Горис-Джавари, а в Крыму – в Монгуп-кале, Редут-кале, Чуфут-кале.
Видя огромные огненные тучи скворцов, Суеверные татары говорили: «Война будет». Муллы пошли в мечеть просить аллаха и Магомета предотвратить нависшую беду. Но розовые скворцы, просидев недолго в Бахчисарае, переместились в Чуфут-кале, окрасив белую известковую крепость в розовый цвет. Они садились на плечи полоняников, клевали добычу, которую им давали, прямо из рук, щебетали над ухом каждого и неугомонно пели свои незатейливые песни. Иногда, сорвавшись, они бросались на ханские дворцы, закрывая собою все крыши, мраморные фонтаны, густые зеленые сады. Пополощутся в бассейнах, покричат – и снова летят в Чуфут-кале. Их крылья в полете напоминали стригущие ножницы. И падали розовые скворцы на добычу камнем, словно подстреленные… Все, все считали скворцов предвестниками кровавых битв.
Как и родина розовых скворцов – Уплисцихе, пещерный город Чуфут-кале был крепостью, вблизи которой расположился Бахчисарай.
На вершине скалы было много пещерных жилищ, разрушенных, полуразрушенных и кое-где сохранившихся. В каждой пещере имелась каменная постель, выдолбленная в стене. На этих постелях и прямо на улицах лежали пленники из многий стран. В стенах были вделаны каменные кольца, к которым татары привязывали непокорных, а потом выкалывали им нередко глаза или сдирали с них кожу и набивали ее соломой. Эти чучела выставляли на стены.
…Джан-бек Гирей уединился, стал еще свирепей. Все его жены трепетали в гареме, как листья тополя перед грозой. Судьям своим в Чуфут-кале, аскерам и мурзам приказал он держать невольниц и невольников со всей строгостью. Каменное окно судилища жадно проглатывало осужденных. Мертвая долина наполнилась черепами тех, которых нельзя было продать за хорошую цену в Кафе, Кизикермене и Царьграде. Верховный судья Чохом-ага-бек судил всех строго.
…Джан-бек Гирей велел старухе Деляры-Бикеч позвать Фатьму. Она стояла перед ним смущенная, кроткая. Старуха, щипая ее сзади, шипела:
– Ты, дрянь! Покорись!
А хан промолвил:
– Фатьма! Ты разве не хочешь быть моей женой?
Фатьма молчала.
– Ты разве не знаешь, что мое сердце сгорает от пламени твоих глаз? И разве мои высокие и стройные кипарисы, и мои богатые сады, и звонкие фонтаны, и золото дворцов не радуют тебя и не прельщают?
Она сказала тихо:
– Нет!
– Напрасно ты так отвечаешь. Разве не знаешь ты, к чему ведут такие ответы хану? Отдам тебе богатства Крыма. Все ты получишь. Ты станешь моей первой женою!
– Нет! Не стану я твоею женою.
– Тогда умрешь! – промолвил он.
Легкий ветерок из сада проник в окно…
– Ты хочешь, чтобы я тебя отправил в Стамбул, продал в Галате? – опять заговорил Джан-бек.
– Нет, не хочу, – ответила Фатьма. – Верни меня на Дон, в Черкасск, к Старому, донскому атаману. Верни, владыка-хан! Верни меня на Дон…
– Женой моей не станешь – умрешь!
Она сказала твердо:
– Убивай – женой твоей не стану.
И Джан-бек ей бросил:
– Уйди!
Ввели Варвару Чершенскую, пятиизбянскую казачку. Стройнее не бывало. Красивее – хан не видел.
Она проговорила:
– Хан! Пусти меня до Дону. Не стану твоей женой. Люблю моего Мишку Татаринова пуще жизни. Пуще солнышка люблю. Почто неволишь? Убей лучше.
Хан сказал по-русски:
– Не хочешь жить в гареме?
– Не хочу. Браслетов мне не надобно. И перстней мне не давай! Я не возьму!
Хан махнул рукой:
– Уйди! Убью!
Старуха вывела Варвару, раздела, сняла все перстни и кинула ей лохмотья старые:
– В Чуфут-кале пойдешь! Одевайся, дрянь!
Джан-бек Гирей вошел в гарем. Все жены бросились к подушкам, спрятались, глаза одни блестят.
– Фатьма! – сказал Джан-бек Гирей дрожащим голосом. – Казнить не стану. Прошу тебя: моей женою будь!
Фатьма заплакала.
– Нет!
Старуха Деляры-Бикеч ужаснулась. Два евнуха, высокие и тучные, в черных халатах, качали головами.
Тогда Джан-бек Гирей бросился к Варваре. Она была уже в лохмотьях, а платье с переливчатыми камнями лежало у ее ног.
– Останешься?
– Не останусь! Нет! Уж лучше я сама себя убью.
– Аллах! – сказала Деляры-Бикеч, подняв глаза к сводам потолка. – Что сотворилось? Нравы наложниц совсем испортились. Аллах! Твоими, хан, невольницами владеют злые чары, – произнесла она с глубоким вздохом. – Таких нужно казнить. Другие будут лучше, хан!
И он сказал:
– Казнить!
Вскоре явились новые нежданные гости. К вечеру, когда еще не зашло солнце, со всех ближайших гор к Бахчисараю и Чуфут-кале поползли, извиваясь клубками, змеи-гадюки горные, гадюки медвяного цвета, гадюки черные. Были змеи с пестрыми и розовыми головками, медянки бронзоголовые, красноголовые змеи, бледноголовые змеи-угри, пещерные гады с бурыми головами, пепельные… Шипят, жала высунув, скручиваются в клубки, прыгают, выгнув поблескивающие на солнце извивающиеся спины!
Сперва они спустились в Бахчисарайскую долину. Из долины переползли к дворцам. Полезли через стены, под ворота. Несметная сила! Каждый кусточек шевелился. Забрались змеи на крыши каменных домов, на плоскокрышие сакли, в сараи, в хлева, где стоял скот. Облепили все арыки, бассейны с водой.
Тут-то и нашлась работа розовым скворцам. Они поднялись тучей, и все небо стало где темно-розовым, где светло-красным. Тревожный крик скворцов слышался над городом протяжно, звонко. Они поднимались то высоко, то с шумом проносились над самою землей.
Улицы опустели. Нигде не было видно ни одного татарина. Город затих в каком-то оцепенении и страхе. И вот начался бой!
Скворцы, сорвавшись сверху, бросались на врагов, клевали ползучих гадов. Ударит клювом маленьким в голову змеи – отскочит. Ударит снова – вскрикнет. Опять ударит. Змеи шипят, клубятся, извиваются, бросаются на птиц.
А птица, как стрела, вопьется и вспорхнет. Кучками по три, по пять и больше – клюют, клюют, щебечут. Проклевывают затылки ядовитым гадам. Убьют – бросают, других клюют. Хвосты змеиные вьются в смертельной судороге.
Бой длился долго. Ожесточились и змеи, и птицы. Обильной кровью покрылась земля, серые камни, зеленая трава и пыль на всех дорогах.
Когда бой кончился, скворцы, поднялись к небу, а уцелевшие змеи уползли куда-то. На узких улицах, в садах, на крышах саклей, дворцов, на серых скалах – всюду лежали мертвые змеи, а рядом окровавленными комочками валялись скворцы.
Спустились скворцы в Чуфут-кале на белый камень, где провели ночь. Утром улетели – никто их больше не видел.
Старая ведьма Деляры-Бикеч сказала хану, что появление скворцов и нападение змей произошло оттого, что в гареме появились непокорные женщины. Все зло идет от них, а хан, неизвестно по какой причине, медлит казнить их. В дальнейшем, для острастки другим, надо немедленно наказывать ослушниц смертью. Хан согласился с Деляры-Бикеч.
…Четыре нукера вели двух пленниц, связав их арканом. Несчастные брели медленно. Встречные татары безжалостно стегали их плетками.
– Чок-чок, быстрее, – издевались татары. – Чок-чок, постыдные!
Женщин подвели к высокой стене, до половины покрытой зеленью. В стене открылись тайные ворота. Четыре нукера вошли. Невольницы, предчувствуя несчастье, остановились. Арканы натянулись – и женщины упали.
– Чок-чок!
Плетки свистели над головами и щелкали, коснувшись тел несчастных женщин. Их силой потащили вверх по узким ступеням городской улицы, петлявшей между пещерами. Варвара и Фатьма с трудом поднимались по ребристым камням.
Тайные ворота скрипнули сзади, закрылись. В пещерах слышались глухие стоны людей, плач женщин, детей. Вся каменная крепость дышала смрадом.
Их привели в главное судилище и бросили к ногам верховного судьи. Тот встал, присмотрелся. Велел поставить женщин на ноги. Четыре нукера бросились развязывать арканы.
Лицо Варвары Чершенской было в пыли. Но верховный судья Чохом-ага-бек узнал ее, спросил насмешливо:
– Якши?
– Нет, дюже плохо! Уйди подале, а то я ненароком плюну в тебя, сатана. Людей гноите.
– Якши! Якши! – не унимался Чохом-ага.
– Блудом живете, – заговорила Варвара и растерла ладонью пыль по лицу. – Улицы ваши каменные, и вы, люди, все каменные. И совести у вас нету!
Фатьма лежала на камнях, ко всему безразличная.
– Зачем не покорились хану? Зачем не остались там?.. Гарем – святыня хана, – поднялись трое судей с широкими шелковистыми бородами.
– Кому святыня, только не нам! – ответила Варвара. – Убивай. А ее, Фатьму, пощади. Не пощадишь ее – тебе хуже будет.
Судья сказал:
– Фатьма изменила Магомету. Была женой атамана, а женой хана не хотела стать. Фатьме – смерть!
– А мне?
– И тебе смерть!
– И тебе будет смерть! – смело ответила Варвара.
Верховный судья быстро ткнул рукой в ту сторону, где лежала мертвенно-бледная Фатьма. Она молчала.
Палачи не стали медлить. Один схватил Фатьму за волосы, намотал их на руку. Другой взял с каменной полки тяжелый, длинный зубчатый ятаган. Третий вскочил Фатьме на спину. Четвертый стянул ей ноги волосяной веревкой.
Фатьма застонала… Тяжелый ятаган взметнулся и опустился.
– О боже! – вскрикнула Варвара, и не успела она закрыть лицо руками, как голова Фатьмы отделилась от тонкой шеи. Палач, оскалив зубы, поднес голову верховному судье. Глаза Фатьмы не успели еще закрыться.
– Якши! – сказал Чохом-ага-бек, выпрямившись.
Первый нукер, завернул в белую овчину отрубленную голову Фатьмы, кинулся, как кошка, к дверям судилища. Он вскочил в седло и помчался в Бахчисарай: хан должен сам видеть голову Фатьмы, чтобы убедиться, что его приказ исполнен. Три нукера, подняв теплое обезглавленное тело, поднесли его к окну и бросили в темную яму.
– Аллах не осудит нас: она изменница! – сказал Чохом-ага-бек.
Варвара Чершенская, с лицом бледнее смерти, крикнула:
– Недоброе ты сотворил, собака подлая!
Три нукера уже приготовились сделать с Варварой то же, что с Фатьмой, как вдруг в судилище вбежал хан. Следом за ним вошел, изгибаясь низко, нукер с головой Фатьмы в белой овчине.
Взглянув в безумные глаза хана, судьи и палачи отшатнулись. Джан-бек Гирей поднял руку к небу.
– Аллах! – сказал он с дрожью в голосе и затем, обращаясь к Чохом-аге, добавил: – Ты подарил мне жемчуг, который был дороже золота и всех алмазов, и ты отнял бесценный жемчуг. Но вины твоей в том нет! Виновата старая ведьма Деляры-Бикеч…
Хан опустился в каменное кресло.
Три нукера, оставив Варвару, припали к ногам хана. Он оттолкнул их. Судьи припали к его ногам. Он и их оттолкнул. Встал. Приказал показать голову Фатьмы. Глядят на хана глаза Фатьмы, не закрываются. Хан взял сам голову Фатьмы и, весь содрогнувшись, бросил ее в зловещее окно.
Внесли лакомства. Варвару посадили ближе всех к хану. Джан-бек сел на подушки.
Варвара не стала есть. Хан ей сказал:
– Почему ты не ешь?
Она ответила:
– Не хочу. – И добавила: – Татаринова знаешь?
– Знаю, – сказал Джан-бек Гирей. – А что ты хочешь сказать?
– Он мой суженый. Ты его еще узнаешь. Убьете ежели меня – вам худо будет. Вот он уже с вами порубится! Едино помирать – скажу: жидкие вы людишки, хотя и змеям подобны. Бабу сгубить для вас пустое дело, а казаков побить не можете! Турки посильнее вас, да казаков боятся… Помни хан: женой твоей не буду, хоть режь!.. Пусти на Дон!
Джан-бек Гирей встал, разгневанный, велел нести носилки. Принесли. Варвару втолкнули силой.
– Несите! – сказал Джан-бек Гирей.
Четыре нукера понесли ее в Бахчисарай.
Вернувшись с кургана Двух братьев, атаман Старой зашел с приятелями в землянку, где жила Фатьма. Свет божий стал ему не мил. На душе было тоскливо и сиротливо. И сам Дон, родной, любимый, не ласкал. Старые приятели – Татаринов, Васильев, Каторжный, Петров, Порошин, Черкашенин, что оставались все годы на Дону, – будто чужими стали. И голоса их, раньше такие родные и близкие, казались чужими. И не поймет Старой, что сталось с ним самим. В дом родной пришел, а места не находит себе. За слюдяными окнами вода играет – тихий Дон, шумит камыш зеленый, кони ржут в степи, и солнце, как прежде, греет тепло, а сердце не находит покоя. Нет, не сыскать такой жены атаману ни в Трапезонде, ни в Царьграде. Ее одну искать будет. Ноги не вынет из стремени, со струга не сойдет, пока Фатьму не сыщет…
«Спасай посольские головушки – своей не береги», – сказал ему великий царь Руси. «Царю служил, служил долго, да мало выслужил, – думал Алешка. – Служить Стрешневым, Салтыковым? Не больно хочется. Волконские да Лыковы добром не жалуют».
– Один остался, братцы, – жаловался Старой. – Куда деваться?
Приятели советовали:
– Дурной! Хмелем зальем – пройдет! Один? Гляди, сколь сбилось на кургане казаков!.. Там тысячи. Один другого краше и храбрее. Потешить можно волюшку. А мы тебе – подмога верная…
Внесли вина в землянку. Казаки выпили.
И захотелось атаману Старому испить до дна опасной жизни, и поскорее.
– А ты б, Алешка, хватил чарку вина заморского, – предложил Татаринов. – Сберег я для тебя! Горе свое запей.
Выпил атаман заморского одну чарку, и вторую, и пятую – не берет его ничто. Пьет стоя и не качнется.
– Что за притча: не берет меня заморское. Лей-ка вина московского! – сказал Старой.
Налили целый жбан и стали пить: за то, что отсидели; казаки на Белоозере напрасно; за честь свою, что перед царем не посрамили. Слегка качнуло атамана – сел.
– Где Михайлова Ивашку схоронили? – спросил Татаринов.
– В Донском монастыре, – ответил Старой.
– А добрый был казак, – сказали все.
– Казак был добрый.
– И, стало быть, коней всех поморили? – спросил Порошин.
– Коней-то поморили. Да кони что?.. Сами чуть не сгинули. В железе руки и ноги были. С голоду распухли. Вшей покормили – в баню не водили. Отмаялись три года. А вы тут что натворили? Людей скольких в полон отдали… Фатьму мою недоглядели!
Татаринов ударил кулаком о стол дубовый.
– Лучше замолчи, – сказал он. – Спокою нет и без тебя. Вот тут огонь горит, как на костре тлеет душа. Ой, помолчи! Не вспоминай, Алешка! – И он опять ударил кулаком по столу. – Фатьму твою спасали, землю. Землю отбили да табун, а баб упустили – каких баб! Ой, помолчи, Алешка!
– Нет, – говорил Старой, – умолкнуть не могу…
– Ты про царя сказывай, – стараясь перебить их и наливая чаши, просил дед Михайло Черкашенин. – Про баб – в другой раз. Баб мы добудем.
– В Багдад султан сбирается, а наши, видно, не пойдут.
– И дело. Развяжем руки под Азовом. Хотя б скорее!
В крохотной землянке пили за Дон-реку, за баб хороших и пригожих; за славных атаманов и казаков; за тех, которые в неволе у султана, у крымского татарина…
Есаул Ванька Поленов примечал дела донские, ходил под стенами землянки, подслушивал. Никто не думал о нем, все были заняты другим делом. В Черкасске-городе, вверху, внизу, по юртам, в Голубом и Монастырском пели, гуляли, допивали остатки пива и вина перед задуманным походом на море и в Крым. На всех улицах слышались песни, веселый говор, суета, менялись оружием, конями. В землянках чинили седла, одежду. Бабы сушили мясо, сухари да рыбу, латали сумы. В каждом жилье варилось что-нибудь, дымило и шипело.
Старой проснулся на заре, вышел из землянки и присмотрелся к синеватой дымке, которая поднималась на востоке. Пошел к Дону, умылся холодной водой, расправил плечи, потянулся всем телом, вздохнул и крикнул, заметив вдали идущего к нему Левку Карпова:
– Эге! Казачина! Коней бы поседлать да на Сечь скакать нам живо… Давай коней!
Левка Карпов побежал назад, и вскоре старики подвели к землянке двух коней: белого танцующего коня – Алеше Старому и рыжего – Левке Карпову. Седельца черкесские, стремена посеребренные, уздечки с шишками острыми, позолоченные бронзой. Попоны: одна – вишневого цвета, другая – ярко-красного.
– Ни пуха ни пера! – сказал Татаринов. – Езжай. Скажи Богдану все как есть. Пойдет – нам любо! А не пойдет – то нам не любо. Вспомянет нас, и мы его вспомянем… Всем войском будем ждать…
И Каторжный добавил:
– Сквитаем всё султану Амурату. Добудем славу – поделим поровну.
Дед Черкашенин подошел.
– Ежели слыхал он про меня, то я ему порука. Скажи ему, что при светлой памяти царе Иване Грозном бывали мы в Азове, ходили на море. Дай бог, стояли за себя, за землю, за тихий Дон. И ныне постоять не грех… Езжай! И прискажи ему, что в мертвом городе Чуфут-кале, Монгуп-кале и других гниют казачьи кости, и слез там наших – море. И попомни ты ему, что мне довелось еще с его батьком родным, моим тезяком, Михаилом лихо биться плечом к плечу. Его убили турки под Цицерой.
– Да что говорить, – качая головами, заговорили и другие старики. – Турки поганые так и норовят запорожских черкас, как и нас, донских казаков, согнать с родной земли. Дадимся ли?.. Ежели Богдан, надежный запорожец, протянет нам руку свою братскую, то мы еще покажем туркам свою силу!
– Ладно! – сказал Старой. – Там видно будет. С Богданом, верю, столкуемся.
Вскочили в седла. Кони рванулись к дороге.
…Звенят уздечки, стучат дробно копыта по сухой земле. Пыль поднялась над конями густым облаком, закрыла собой оставшихся возле дороги казаков. Ремни седел и стремена натянуты крепко. Солнце печет-припекает. Казаки едут скоро и молча. Старой задумчив и сумрачен. Левка насторожен – дорога ему незнакома.
Ехали они в Чигирин днем, иногда и ночью, ночевали под кустами, под стенами старой разваленной крепости. Добрались на восьмые сутки в полдень.
Город, не город – стан запорожского войска. Найди в нем сотника Богдана! Шумная, толкучая ярмарка! Телег – тысячи. Дышла кверху торчат да оглобли целым лесом. В зеленой балке табуны коней бродят. Старшины да казаки снуют взад и вперед, звенят саблями; на кургане, в закопченных казанах, мясо варится. Расторопные кашевары хлеб режут большими ломтями, по рядам раскладывают. Видно, войско Богдана собиралось полдневать. В ожидании стояли и курили на Чигиринском выгоне. От крепкого тютюна над всем войском дым колыхался сизым туманом.
Сечевики обступили приехавших.
– Здоровеныш булы! – сказал седоусый запорожец, стоявший возле разломанной повозки. – Видкиля, хлопци, пригарцювали к нам? Чьи ж вы люди да за яким дилом?
– Здоровеньки булы! – ответил Старой. – Прибыли мы с Дона тихого. Я есть атаман Старой Алексей, а это – мой есаул Левка Карпов. Нам надобно видать сотника Богдана Хмельниченку. Есть дело до него спешное и важное.
– Ге-ге-ге! Вином, кажись, запахло. Важные дела без вина не роблятся, – сказал длинноусый запорожец, поглаживая усы. – Кажи неторопко: я трохи глухий – не добачаю! Ге-ге-ге! Ты ж дуже швидко балакаешь. Яке дило? Кажи знова!
Старой и Карпов въехали в толпу, где спорили между собой казаки.
Глянув на приехавших, запорожцы продолжали оживленно беседовать:
– Якого ж черта, – сказал кто-то сбоку густым голосом, нам коло них панькати? Вони тильки вмиють бряжчати шаблями; а тоди дэ булы ци брязкуны, як загуркотило из гармат[33] у городски ворота?
– А дэ воны ще булы, як ляхи обгорнули нас, мов горшок жаром, – откликнулся другой. – Дэ воны, старшины, тоди булы, як припекли нас з усих бокив, шо трохи не половина вийска выкипила? Вони тоди бряжчали не шаблями, а грошима – дукатами да талерами, що набрали от нас, казакив, за гнили пидошвы, да дирявы сукна! Га?
– Не станем мы сидити, сгорнувши руки!
– Ни! Тильки казацькою отвагою и держится на Вкраини благочестива вира!
Подошел казак с флягой, размахивая ею, а из горлышка лилась горилка…
Чубатый запорожец обратился ко всем:
– Круг старшин громада, иначе море, грае! Огню пидложено багацько, уже тилько його раздуть треба! А як займится огонь той, то полыхне по всий Вкраини…
– А ну вас! – качаясь и выливая из фляги горилку, говорил казак. – За що ви завелись тут? Пиду соби до куреня пить горилку. И вже я не знаю, кто перепье мене на усей Вкраини.
В толпу вошел поваренок с обожженными растопыренными пальцами. Подув на руки, он сказал:
– Гей, вы, казаки доньски, не слухайте Стыцка глухого. Вин у нас як та ворона. А ворона та хоть мала, а рот у ней великий. Кого вам треба?
– Да нам, хлопче, – сказал Старой, – Чигиринского сотника надо Богдана Хмельниченку.
– Эй, ты! – крикнул поваренок в ухо Стыцку глухому. – Богдана им треба. Вытри сало с усов да поведи их до батька. А мясо, що набрав с жаровни за пазуху, вынь да положь назад. Старый кит, а мясо любыть.
– А може, то чоловик такий, що ты его пусты в хату, а вин и в пичь зализе? Ты языком мели, а разума своего в казан не кидай, бо руки опять обваришь.
Поваренок отругивался:
– Як не брехне Стыцко, так не дыхне. Слизайте с коней, я поведу вас до куреня Богдана… А хто богато говорит, той мало чого творит.
– Слизайте! Слизайте! – закричали разом стоявшие в кучке запорожцы.
Старой и Левка слезли с коней и пошли. Навстречу им попадались веселые черкасы – рослые, до пояса голые, загорелые, чубатые, молодцеватые. Старые запорожцы – в широких шароварах, в ладных чоботах, смазанных жирно дегтем; молодые – в шляхетских кунтушах с золочеными пуговицами; среди них были и боярские дети, променявшие отцовские вотчины на разгульную и беззаботную опасную жизнь в Чигирине.
Поваренок шел впереди и дул на свои обваренные руки.
Свернув направо, за высокий курень, он сказал:
– Вон там, на колеси, сидит сам батько Богдан! Шапка на ем кудлата, а верх на шапци дуже острый! Идите! – Сказал и, повернувшись, побежал назад.
Окруженный казаками, на колесе телеги сидел чигиринский сотник Богдан Хмельниченко, мододой орел. Старой и Карпов, подойдя к нему, поклонились низко.
– День добрый, – промолвил Богдан, – каким ветром с Дона занесло?
На малиновом жупане Богдана сверкал пояс. В руках он держал островерхую шапку. Загорелое, бронзовое лицо его выглядело свежим и молодым, сам он был сильным, без лишних движений, с упрямым взглядом.
Первым заговорил Богдан:
– Коли я сдогадался, то дело у нас одно: бить турка альбо татарина. Не так ли?
– Так, – улыбнулся Старой.
– Ну, если турка бить будем, то я и головы своей не пожалею… Слыхал я, – земля доносит, – что крымские татары пограбили Черкасск. А вы не отплатили?
– Да нет, не успели еще.
– Долго собираетесь! Пора б отместку дать!
– Затем и приехали!
– Пойдем в курень…
Пошли они в курень Богдана. Курень простой: овчина на земле; четыре турецкие сабли висят; пустые две кади, накрытые турецкими коврами, – на них садились вместо лавок. Два рога с порохом; пистоль турецкий; постель в углу – попоны белые; подушка шелковая.
Богдан хитровато сказал:
– На море надо б погуляти, да войска маловато.
– А мы прибавим войска, – ответил Старой. – Давно пора! Татары, по приказу султана, задирают, – мочи нет. И турки задирают.
– А то одно их дело. Пойдем на море?
– Ой, как надобно! Пойдем.
– Пойду! – решительно сказал Богдан. – У казака на голой шее пан, а на боку висит сабля вострая. И надо б нам панов бить… Давно я готов служить царю русскому, а он, сдается мне, другую думку гнет. Но што б воно получилось, коли б мы пошли на службу к султану?
– Измена! – сказал Старой.
– А што б воно було, коли б мы стали служить хану крымскому?
– Измена! – повторил Старой.
– А коли королю польскому послужим?
– Опять же измена!
– Закинь туда – измена! Закинь сюда – измена! Кому же служить? Ясно, отечеству – Руси и Украине. Перевернул бы я всех ляхов вверх ногами, шляхту погнал бы за Вислу. Пусть только Москва поможет нам, и будет наше. Стой, на своем!
– Едина цель у нас, едина и дорога! – подтвердил Старой.
– То верно ты сказал.
Старой снова заговорил:
– Цари твердят одно – чтоб не сносились мы с черкасами для поисков противу турок и татар. А султан и татары, как псы лютые, нападают на нас, казаков. А что есть Дон? Руси стража. А Украина? То ж самое. А чтобы надежно охранять себя и Русь от турок и татар, нам надобно Азов забрать, а вам – Казикермень.
Богдан задумался, потом сказал:
– Ты правду молвишь. Днепр загорожен турецкими цепями да крепостью – и в море путь отрезан. А море чье? Богово да наше. Султан нам поперечна, чертова гречка!
– И на Дону мы так же мыслим, – поддержал Старой. – Глядишь – чужие корабли морские волны бороздят, а наши где? Нам жизнь не в жизнь без моря и честь – не в честь.
И, обхватив широкие плечи Богдана, Старой заглянул в его веселые, добрые глаза:
– Ну, пойдем на море?
– Пойдем!
Они уселись, и Старой сказал:
– Ведь много на Руси настроено ладей, карбасов, бусов, а плавать негде. А было время – дружины Игоря, Олега, Святослава к Царьграду путь держали, чтобы собрать все племена славянские в один народ и государство сильное. За те походы и за дела те славные признали греки силу русскую и море Черное назвали морем Русским.
Богдан был удивлен:
– Того не знал… Мне ведомо лишь, что Сагайдачный ходил на челнах в Царьград, Кафу и Трапезонд. Немало бусов он потопил, немалое число голов турецких своей саблей вострой сбрил. Да только кончил Сагайдачный плохо: шляхтичам стал помогать и на Москву полез.
– Да, Сагайдачного князь Пожарский славно покарал за службу ляхам – наголову разбил под Серпуховом…
Помолчав немного, Богдан промолвил решительно:
– Поезжай, Старой, на Дон. Скажи казакам: «Богдан пойдет на море». Пойдем казаковать в Царьград! Нехай султан живе, як пес, а сгине, як собака! Нехай не задирае казаков. Саблю мою целуй. Давай свою! – И Хмельниченко поцеловал саблю Старого в знак дружбы и казачьей верности. – Езжай! Сядем мы на струги, на чайки, выйдем на Днепр, поближе к Казикерменю, тогда пришлю на Дон гонца.
Беседа в Чигирине закончилась скоро. Богдан угостил донских гостей сытным обедом, сел на коня и проводил их до главной дороги.
Поговорив со старшинами, Богдан Хмельниченко вышел из куреня и молодцевато сел в седло. Он сдвинул набок шапку с красным верхом. Поверх кафтана на тонком золотистом ремне висела сабля. Орлиным взором глядел Богдан на днепровский берег, где теснились голые казацкие тела, сдвигая в воду легкие лодки-чайки. На буланом коне, рядом с Богданом, ехал кошевой атаман Иван Сирко, плечистый, осанистый, молодцеватый запорожец.
Богдан наскоро выбил о луку седла нагар из люльки, сунул ее в карман широких штанов и натянул уздечку.
Солнце нещадно жгло. Под копытами коней хрустела пожелтевшая трава, выжженная солнцем. Вверху парили орлы и ястребы. Где-то невдалеке кричали встревоженные перепела.
За Чертомлыкским рукавом все низовое войско строило запорожскую флотилию. Войсковые пушки, которые закрывали вход в Запорожье со всех сторон, особенно с крымской стороны, казаки наскоро огораживали высокими плетнями, а плетни обмазывали липкой глиной.
Богдан и Сирко прискакали к берегу, остановились, поздоровались с казаками. Весь кремнистый берег Днепра был покрыт выдолбленными дубами, байдарами огромных размеров, легкими остроносыми вертлявыми чайками. Но больше всего на берегу было навалено походных чаек. Выволоченные из воды и опрокинутые вверх дном на глину и песок, они сушились на солнце, их конопатили кострицей, смолили дымящейся смолой. Черный дым кружился над Днепром, поднимался вверх и медленно полз на юг. Запах кипящей смолы стоял всюду. И всюду под чугунными казанами костры чадили.
Полуголые казаки, сидя на корточках, подкладывали в огонь сухую стерню и корявые поленья.
Весь многолюдный берег Днепра шумел и двигался. Когда запорожские черкасы увидели Богдана, они начали, радостно кидать вверх свои шапки.
– Гей! Доброго здоровья, хлопци! – весело крикнул Богдан. – Теперь я бачу: то вы своими квачами да смоляным дымом солнце закрыли. Замисто дня вы ночь зробылы!
– Нам турка треба бить! – откликнулся казак, поднявший квач. – Упарились мы, латая дирци чаек. Ой, батько, жарко!
– Бачу, бачу, хлопци!
– Скорийше б нас, Богдан, кидав в море сине! Смолы уже черт мае: човны ничим залиплять. Ой, стругов стало!
– Добре осмолили струги. Спускайте на воду! – приказал Богдан.
– Э-гей! – загорланил казак. – Бросай квачи! Богдан сказав: кидайте струги в воду! Э-гей! Човны вси – на воду! – И, бросив жирный квач на землю, казак побежал вприпрыжку по берегу. – Э-гей! Лупи колотней войсковому довбышу![34] Толкни-ка в десятое ребро Ваську Сокоря – вин задае храпака там, за мажарой. В трубу хай грае: Богдан велел!
Богдан смеялся, сидя на коне.
А тут другой казак как заорет:
– Эй! Йшов да йшов – без чобит и пидошов! – И пустился вприсядку, приговаривая: – Ни сюды Микита, ни туды Микита! Поплыве Микита туркам морду биты! – Перевернулся через голову и побежал к круче. В Днепр кинулся – помыться.
– Ратуйте, хлопци, – закричали запорожцы, – казак втоп!
– Да наш Микитка так не втопне – он як рыба!
– Ха-ха-ха! – раздался дружный смех. – Микита вынырнул!
Вместе с атаманом Сирко Богдан объехал весь берег Днепра, осмотрел, пересчитал походные чайки – и остался вполне доволен. На берегу стучали топоры, взвизгивали пилы, падали на землю тяжелые брусья для новых чаек. За бугром ударили в войсковой сигнал и голосисто затрубили в походную трубу.
– Пришла наконец пора, – сказал Богдан, – запалить берега вражьи, отплатить за поругание христианского воинства и счастливо возвернуться в Сечь до коша!
Задумал крепкую думу Богдан давно, еще когда был в турецкой неволе, а осуществить ее довелось только теперь.
На реке плавно покачивались только что столкнутые на воду чайки и струги. Казаки укладывали в них пожитки и все, что было надобно в походе.
Потом они кинулись к воде, помылись, принарядились по-походному: надели старые штаны и чистые белые, тоже старые сорочки; пошли к кошу справить прощальный обед.
Кошевые и куренные кухари разливали в миски дымящуюся пищу, дали на брата по чарке жгучей горилки, пододвинули кулеши с салом, юшку из рыбы, борщи, заправленные салом. Тысячи мисок дымились на земле.
Четыре тысячи отборных казаков, идущих в поход, ели отдельно от тех двенадцати тысяч казаков, которые должны были остаться и стеречь земли украинские и курени казачьи от татарских и турецких набегов. Часть войска была на промыслах: дрова возили, на зверя охотились.
На огромных противнях жарились, в дорогу баранина, воловье мясо; досушивалась рыба, поджаривалось просо. Богдан сидел в кругу сечевиков и старшин. Начинал еду Богдан, а за ним, по одному, все остальные, с востока на запад, как ходит солнце.
Богдан сосредоточенно присматривался к войску.
Под каменистым берегом шумел неугомонный Днепр. Стесненная вода кипела, рвалась на волю и падала с ревом на острые пороги. Широкий Днепр на порогах так шумел, что из-за его страшного рева не слышно было топота коней скакавших от Богдана гонцов: то сам Днепр свирепый звал казаков в поход.
Богдан поднялся. Поднялись все старшины, казаки. Усы вытерли, на небо глянули, перекрестились. Богдан сказал:
– В беду казаков не давайте!
Все хором рявкнули:
– Ни, беда нас минуе!
– Хранить все в тайне!
– В тайне хранить! – вскричали все.
– В поход вина не брать!
– В поход вина не брать!.. – дружно откликнулись.
– До берега!
Забрали казаки нужные пожитки, взяли свинец и порох, ружья снесли и сами полезли в качающиеся челны. Все уселись, весла кверху подняли.
Богдан стоял один на берегу перед провожающими сечевиками. Шапку снял, стал на колени, поцеловал землю украинскую, с казаками простился, сказал им слово доброе и, повернувшись, медленно пошел к своему стругу. Взошел Богдан на крайний струг с шапкой в руках, поставил ногу на корму. На его легком струге трепыхались ленты.
– Весла на воду! – скомандовал он.
Где-то сзади послышался голос Ивана Сирко, повторивший:
– Весла, хлопци, на воду!
Уключины стругов разом звякнули, весла упали и поднялись. Опытные гребцы, равняя строй, стали придерживаться фарватера. Сотни челнов, по сорок человек в каждом, направились к турецкой крепости Казикермень. Надо было пройти посты, прорваться к морю, соединиться там с Иваном Каторжным и Алексеем Старым и вместе двинуться на Царьград.
Далеко за Чигирином, по берегам Днепра гнулись столетние яворы и вербы, белели хатки-мазанки… На челнах золотились верхи казачьих шапок, белели вздувшиеся рубашки и чернели широкие шаровары. Голубели и зеленели, полыхали огнем ленты-вылеты. Они реяли в воздухе, как крылья встревоженных птиц.
На чайке Богдана Хмельниченко на высоком древке ярко синело походное знамя. На знамени том скакал на лихом коне запорожский удалый казак с саблей:
Куды схоче, туды и скаче.
Никто за ным не заплаче.
След беспокойного атамана Сагайдачного еще не изгладился в холодной днепровской и черноморской воде. Со времен его славных, разудалых походов и Хотинской войны, где начал казаковать сам теперешний батько низовых казаков, надежный сечевик Богдан Хмельниченко, прошло не так уж много лет.
На передовых чайках запорожцы дружно запели. Казикермень был еще далеко, и песни петь можно было.
Ой, плывы, плывы, мий човн, —
Далече дорога!
Полюбуйсь, моя дивчина,
Як плыве Серега!
Эх, турецкая неволя –
Казака шукае воля,
Казаку молодку жаль:
Раздобудэ вин в походи
Шелком вышитую шаль!
Песни пели то грустные, то веселые. Ветер подсвистывал, а под осмоленными днищами стругов вода стонала и ревела.
Богдан Хмельниченко долго стоял на корме, окидывал спокойным орлиным взором берега и с шумом набегающие гривастые волны. Его обдавало водяной пылью, трепало ветром волосы, длинную шерсть на серой шапке.
Челнок нырял, скользил, крутился и оставлял сзади белесую пенистую, словно живую, стежку. Вот так же плыл – совсем недавно – Петрусь Сагайдачный. Стоял он на корме, выкрикивал: «Эй, хлопцы, какая ныне есть вера бусурманская?» – «Турецкая, батьку!» – в ответ ему кричали казаки. «А неволя какая, детки?» – «Турецкая неволя, батьку!» – «А кто ж, детки мои, в турецкой неволе?» – «Да казак ж, батьку, да наши ж кращи дивчата!» – «Добре, хлопцы! – кричал еще казакам Петрусь Сагайдачный. – На то и чайки свои мы повырубали из дубов, шоб вызволить казаков да наших дивчат кращих з турецкой неволи!.. Спивайте, хлопцы! Гребите веселее, Царь-город, близко!»
Богдан хорошо помнил крепкие слова старого Сагайдачного и плыл той знакомой ему дорогой в распроклятую туретчину, где сам изведал злой неволи, томясь в тюрьмах, где сгинули кости и слава его батьки, Михаила Хмельниченки. Он хорошо помнил, как Петрусь Сагайдачный вызволил его из турецкой неволи в городе Синопе. Петрусь вернул Богдана на Украину. Теперь Богдан вел запорожских черкасов на море – куда они хотели. Народ дал власть ему над собою. Он же и заберет у него ту власть, которую дал, если Богдан покажет себя недостойным, киями[35] забьет его до смерти, или в Днепре утопит, или кинет в ревущее синее море. А если Богдан вернется со славой из черноморских походов, пожалует своего вождя гетманской булавой!
Он думал о гетманской булаве и о своем народе, которому желал счастья и славы. Он думал о боярах, которые сторонились народа, о шляхте, которую пора «кинуть до горы пузом», и о всей своей сиротливой матери Украине. Она ж «сховала» гетмана Сагайдачного в Киеве. День тогда был пасмурный. И ветер гнал по небу серые тучи. Они неслись быстро над Запорожьем, Крымом и Черным морем и разносили весть о смерти того, кто заставлял трепетать турецкого султана и крымского хана.
Вода бурлила за кормой, пенилась. Песни давно затихли. Богдан стоял и думал: «Усилится туретчина, и лихо будет Украине. Лихо Москве будет. Лихо придет на Дон и в Астрахань».
Плывут челны, качаются, ныряют по волнам. А плыть еще далеко.
Повысыпали звезды на небе, одна другой светлее. В челнах затихло. Собачий лай послышался с турецкого берега, пение петухов. Весла спущены на воду. Богдан прислушался: мулла кричал на минарете. Луна повисла справа. То был Казикермень.
У стен неприступного, как полагали турки, Казикерменя и у Соколиного замка, от которого и тянулись через Днепр железные цепи, Богдан Хмельничеико потерял шесть легких чаек с двумя сотнями казаков. Две чайки были разбиты пудовыми каменными ядрами, две другие перевернулись в быстром потоке возле лиманов и еще две загорелись возле стен казикерменьской крепости, у самой пристани. От этих чаек зажглась и сгорела дотла пристань. Храброе запорожское войско осадило крепость, взорвало крайние сторожевые башни, пробилось к лиманам и, достигнув городка Арслан-Ордека, вступило с турками в бой.
Одержав победу над турками, Богдан вышел в Егорлыкский залив, оставив позади дымящуюся крепость и догорающие на воде турецкие суда.
Получив на Дону весточку от Богдана, что он выступил к Казикерменю с четырьмя тысячами отборного войска, донцы стали торопиться.
С верхних и нижних земельных юртов казаки потащили на Дон свои струги, чайки и легкие, как скорлупа, дощаники. Весь Дон покрылся походными суденышками.
Походный атаман Иван Каторжный стоял на берегу, покручивая усы. Принарядился он настоящим султаном: чалма белая, а на чалме поблескивает перламутром полумесяц. Штаны широкие – турецкие; ремень широкий украшен блестящими каменьями. Сабля на поясе кривая. Рубаха красная – персидских тканей. Белый халат, сандалии красные. Под левым ухом сверкает полумесяцем золотая серьга.
Высокий, стройный атаман стоял в кругу других, по его левую руку – Михаил Татаринов. Он нарядился совсем Джан-бек Гиреем: татарский золотой халат, татарский малахай, татарские штаны, татарские сапоги, в руках плетка. Из-под халата свисает сабля. Глаза раскосые у Михаила, брови мохнатые, срослись скулы большие и лоб крутой – ни дать ни взять татарин!
С правой руки Ивана Каторжного стоял задумчивый атаман Старой.
– Тебе, – сказал Старой Татаринову, – счастье пытать в Крыму. Пойдешь к Молочным Водам, а там, видно, махнешь в Бахчисарай. Что делать там, ты ведаешь.
Татаринов ответил:
– Ведаю: отобрать полоняников в Чуфут-кале, погромить все балаклейские места, спалить Карасубазар, дойти до Крыма Старого и, пройдя горы, всем войском нагрянуть на дворцы Джан-бек Гирея.
– А тебе, Иван, – по-дружески сказал Старой, – вести все войско на Царьград. Пойдем назад – Кафу турецкую потревожим. Но про то еще с Богданом потолкуем. Кафа – знатный город!
– Дело!.. А главное – Азов бы миновать, – ответил Каторжный.
Турки воздвигали в Кафе роскошные дворцы, богатые мечети с минаретами, просторные мраморные бани. И стала греческая Кафа называться: Крым-Стамбул, Кучук-Стамбул, то есть Малым Стамбулом.
– Кучук-Стамбул погромим непременно, – сказал Старой. – Там добудем много оружия и наших людей вызволим. Наших людей немало и в Крым-Стамбуле.
– Дело! Мы досягнем Стамбула малого, а ты, Иван, громи Стамбул большой! – смеясь, ответил атаман Татаринов.
Сзади атаманов стояли: Левка Карпов, Афонька Борода, яицкий есаул Иван Поленов, есаул Федор Порошин, Епифан Радилов, дьяк Григорий Нечаев и старик седоусый Михаил Черкашенин.
Черкашенин, прикрыв ладонями острые глаза, глядел на солнце. Это был могучий дед! Видал он много на своем веку, в морщинах все лицо, а кровь казачья еще кипит. Черкашенин был грозой турок. Брал дань с турецкого паши, ходил на море и знал пути по звездам. Донское войско слушалось его во всем. Первая грамота царя Ивана Грозного пришла ему.
– И теперь надежда войска на тебя, – обратился к нему Старой. – Ты поведешь, старик, по звездам наше войско.
Усеянный стругами Дон готовился поднять двенадцать тысяч войска.
Внизу, на стругах запели в честь славного казака:
Ой ты, батюшка, ты донской атаманушка,
Миша, сын Черкашенина!
Как у нас было на море:
Не черным зачернелося, не белым забелелося, —
Зачернелись на море турецкие корабли,
Забелелись на море белые паруса…
Как возговорит Миша, сын Черкашенина:
«Ой вы, братцы казаченьки!
Садитеся вы в легкие лодочки,
Берите вы бабаечки дубовые,
Догоняйте вы корабли турецкие,
Вы снимайте с турок головы бритые,
Забирайте у них злато, серебро,
Забирайте ж вы и невольников –
Возвертайте их на святую Русь!»
Черкашенин опустил руку, расправил седую бороду и стал наставлять казаков:
– Вы, детки мои, ружья рассолом облейте, чтоб они не блестели на солнышке и глаз турецкий раньше времени не замечал их.
– Ружьишки не блестят, – ответил походный атаман Иван Каторжный.
– И ножны пусть не блестят.
– И сабли не блестят.
– Одежду, детки мои, надевайте самую худшую, чтоб турки не зарились на нее и зипунов наших не стали грабить…
– А хуже и нельзя, – сказал Старой. – Оделись всяк по-всякому: кто – в зипунишку-рвань, кто – под султана, а Миша – под татарина; тот турком стал, тот персиянином; кто греком, кто булгарином.
Дед Черкашенин, прищурив глаз, сказал:
– Отплыть бы к вечеру. Благослови, господь! Велика, Ванька, всем казакам садиться в струги. Азов к утру оставим за спиной. Продраться бы нам через цепи…
Суда обвили пучками тростника: тростник – защита при ружейной пальбе, из-за него шаткость малая, когда пойдет волна. Положили мачты короткие да паруса: при попутном ветре пригодятся. На каждой лодке – сорок весел; а лодок – сотни три! Таких походов еще не бывало.
– Гляди, дидусь! Не побили б нас под крепостью. Мудрость твоя нам дорога и надобна! – произнес Старой.
– Не бойсь, сынок! – сказал дед. – Азов минуем, а в море – дома!
…Острые в носу и в корне, с двумя рулями да с загребными веслами, быстрые лодки сновали по Дону возле Черкасска. Заждались все приказа атаманского. Бочонки с водой, просо, рыбу, мясо и сухари – всё положили. Вынесли икону Николая-чудотворца. Прощальный ковш вина и меду выпили и огляделись. Войска – великая ватага! Все – старые да малые, которые оставались на Дону стеречь добро и юрты, – пришли на берег.
Осип Петров поднес ковш прощальный Старому, затем Ивану Каторжному, Михаилу Татаринову да деду Черкашенину. «Дорожку сгладил» и пожелал добычи на море. Еще поднес. Дед отказался пить – и атаманы не стали больше пить.
– Пора трогаться! – сказал дед Черкашенин.
– Ну, в добрый час! В добрый путь! – закричали старики.
Белый бунчук водрузили на струге Каторжного. «Хвост бобылев» держал Старой. Пернач и булаву оставили Науму Васильеву в Черкасске. Расселись по местам, за весла взялись, притихли.
– Весла – до горы! – скомандовал походный с кручи. Лес вырос на воде.
– Прощай, Татаринов! – сказал Старой. – Даст бог, мы свидимся! – Обнялись.
– Прощай, дидусь! Прощайте, все!
– Поберегите свои головы, – сказал Татаринову походный атаман Иван Каторжный. – Привезите на Дон башку Джан-бек Гирея.
– Ладно! – ответил Мишка. – А ты доставь на Дон султана голову.
Старой нагнулся, сказал Татаринову тихо:
– Будь мне другом по гроб: добудь Фатьму.
Татаринов ответил:
– Жива – добуду… Вызволю из неволи и Варвару.
– Э-гей! Казаки! Весла на во-о-ду! – пронесся над челнами густой голос Ивана Каторжного. – Весла на во-о-ду!
Седоволосого деда Михаила Черкашенина повели в атаманский струг под руки. Вели его дети, старики, казаки славные и бывалые. Он шел медленно и все поглядывал на небо.
– Греби живее! – приказал дед. – Гей, песни пойте! Аль забыли старину?!
– Ты прости, ты прощай, наш тихий Дон Иванович! —
запели в стругах и поплыли, махая шапками провожавшим.
Татаринов сел на коня. Предводимая им отборная ватага в пятьсот казаков рванулась берегом, направляясь к Крыму.
Походный атаман сидел на крайнем струге, дед Черкашенин – рядом, напротив – атаман Старой, позади – казаки.
Дед примечает звезды… Грызет сухарь да рыбу… Журчит, плескается вода.
– Ты, Ванька, доглядывай за войском, – сказал старик. – Пускай не разбредаются. До кучи войско сбей. А как прибьемся к Сергиевскому городку – посушим весла.
– Ладно! – ответил атаман. – Я сам смекаю, что нам в один рукав реки не влезть всем. Почнут стрелять все башни наугольные да другие – всех перебьют.
– А ты пошли в один рукав полвойска, в другой рукав полвойска – ладно будет.
Поднялся атаман Каторжный, по стругам передал:
– По правому рукаву Дона сам пойду с полвойском! По левому – Старой. Чтоб тихо было! Султану, знать, донесли лазутчики, что войско с Дона тронулось.
Дед Черкашенин сказал:
– В Азове-крепости будет за десять тысяч войска! Да сердистаны-цепи на три ряда висят, от берега до берега.
– Турки почнут стрелять с великим жаром, – предупреждал Старой. – Бить будут с Лютика – там тридцать пушек. Да с Лисьего – всех сорок пушек. Осадных пушек много… Ядра двухпудовые.
– Как будут бить картечью, – сказал дед, – челны перевернут.
– А мы обманем турок! – уверенно сказал походный атаман.
– Обманем? Держи-поглядывай! Обманем! Всего в крепости за двести пушек – больших, середних и малых, да старых девяносто пушек! Вот и считай. Да гляди, куда ядро летит. В струг ударит – хлебнешь водицы… В Казикермене пушек меньше.
– И там хватает. Проскочит ли Богдан? – нахмурился Старой.
– Да тот проскочит. Гуляй, казак, за здорово, как хочешь!
– А звезд, кажись, не будет ночью, – заявил дед. – Дождя, пожалуй, нагонит ветер. То нам на выгоду…
Когда струги в темноте подплыли к Сергиевскому городку, неожиданно сверкнула молния. Закрапал мелкий дождик.
– Ну что, не угадал я?.. – сказал, улыбаясь, дед. И вслед за тем грянул гром. – Захлещет шибко. Но нам-то сподручней: туча грозы не любит. Нехай грозуют молнии!
Гроза ударила, загрохотала, стегала кнутами огненными по небу. Полил такой ливень, какого отродясь не видали казаки. Прорвало небо: вода хлынула оттуда потопом.
Все струги сбились вокруг атаманского, закаруселили, тыкались носами о борты. Трещат борты да весла о весла стучат.
Потом все лодки ткнулись в берег.
– Суши весла! – пронесся протяжно голос атамана. – Жди моего приказа! Зовите атамана Сергиевского городка Косого – к нему есть дело!
Атаман открыл сундук, вытащил из него каравай хлеба и жареное мясо.
Покуда казаки под потоками дождя, накрывшись рядном, подкреплялись пищей, явился сергиевский атаман.
– Ты звал меня? – спросил он горделиво.
– Звал! – сказал круто походный атаман.
– А для какого дела?
– Прикуси язык, скажу. Дубы повырубал?
– Дубы повырубал, – ответил тот. – Куда их столько?
– А много ли?
– Дубраву перевел! Дубов за триста!
– Не мало ли?
– Более того не мог. Без рук остались казаки. Рубили да тянули к берегу.
– Гляди, и хватит. Дубы толкайте в воду! Да поживее!
– Да что ты! Мне казаков не приневолить. Эко льет! Зари б дождаться.
– А до зари?
– Не можно, атаман!
– Кидай дубы! – грозно поднялся Каторжный, блеснув саблей. – Дубы за час – и в воду! Слыхал?
– Слыхал, – сказал покорно Иван Косой и скрылся в темноте.
Дед кашлянул. Он продрог в сорочке мокрой.
– «Кидай дубы», – насмешливо буркнул он. – А главного и не сказал Косому. Запальчив был гораздо.
– Да что? – спросил Каторжный, не понимая слов старика.
– Да то: дубы поплывут – и пользы нам не будет никакой! Почто ж ты не сказал ему, чтоб те дубы перевязать в плоты?
– Сто чертей мне в глотку! Позабыл! Дуб-ббы пе-ре-ввя-за-атъ! – зычно закричал Каторжный вдогонку Косому; выскочил в темноту на берег. – Дуб-ббы пер-рре-вяза-ать! Плоты сбивать!
Озаряемые молниями человеческие фигуры на берегу то пригибались, то выпрямлялись, то, наклонившись, бросали с плеч тяжелые дубы в Дон-реку.
– Вяжи! – кричал Косой. – Вяжи!
Походный атаман сидел уже в струге и нетерпеливо ждал, когда все дубы будут свалены в воду.
На берегу ругались недовольные казаки:
– Выходит, стало быть, задумал Каторжный – ты копай себе могилу!
– Оно и ведомо: дадут первач, он шапки не ломает, а душу нам вывернет.
– Добро, уйдем! Дубы оставим.
– Изменники, – переругивались другие. – Ужели бросите?
– А нам едино смерть! Уйдем!
Дед сказал решительно:
– Ты слышишь, атаман? Сергиевцы уйдут – дубов в воде не будет!
– Слышу, дидусь. Куда они пойдут? Зря голову кладут на плаху.
– Поганый сок в табун-траве. Ведают ли они, что поруху делу нашему чинят? – сказал Старой.
– А я сорную табун-траву посеку своей саблей, – сказал Каторжный и крикнул: – Гей, вы, подь сюда!
На берегу послышалось:
– Иди, Митяй!
– Сам иди!
– Иди, Трофим!
– Иди, Андрей!
Тогда походный закричал:
– Идите, идите все: и Митяй, и Трофим, и Андрей!
Пришли. Стали перед стругом.
– Дубы валять охоты нету?
– Нету, – ответили все трое.
– Кидайте шапки в грязь!
Упали шапки.
– Скидайте рубахи!
Сбросили.
– Теперь табун-травы не будет! Кто ж среди вас зачинщик? – сказал грозно Каторжный.
– Митяй!
Каторжный молниеносно смахнул ему голову острой саблей…
– Эй, вы! – приказал он казакам, сидевшим в струге. – Табун-траву кидайте в воду. Изменникам одна дорога!
Тело сбросили в Дон, а голову на берегу положили.
– Чтоб неповадно было рушить дело! Дубы валите скоро!..
После этого дубы свалили в воду быстро. Походный атаман спросил:
– Плоты связали? Любо! На левый плот пусть сядет Карпов. На правый – Афоня Борода. Пускай плывут. Коль свистну – распускай дубы поодиночке.
Пересадили казаков на те плоты, и тронулись дубы вниз по Дону, к турецкой крепости.
А молнии по-прежнему сверкают. Вода клокочет.
Поплыли струги вслед за дубами.
– Коли убьют меня, – сказал атаман Каторжный, – ты станешь на мое место, Старой. Пойду я к крайнему бастиону. Тот бастион – сильнейший. Назад дороги нет!
– А меня убьют, кто поведет ватагу? – спросил Старой.
– Михайло Черкашенин! – ответил атаман, не задумываясь.
Дед слушал; откашлявшись, сказал:
– Все живы будем. А доведется помирать – помрем сынами Дона.
Атаманский струг скользнул между другими стругами, выскочил вперед и поплыл перед плотами… Дождь хлестал немилосердно. Сверкали молнии на небе… Ваньку Поленова трясло как в лихорадке.
«Эх, и угораздило же! – думал он. – Москва далеко, царь высоко. Сгинешь тут, а кто узнает? Ох, ноченька, не приведи господь!»
Блеснула ярче молния. Дед, крестясь, сказал:
– Речка Койсуга позади, а впереди Азов! Держись крепче!
Дон раздвоился. Открылись рукава. Мечети показались над водой, четыре крепостные башни. Дальше каланчи поднялись из темноты:
– Ну, почалось!
Приречная стена четырехгранными камнями легла по берегу. В стене – бойницы черные. Дальше осветился вал высокий. За валом – главная стена: три длинных лестницы свяжи – и все же не взберешься.
Чернота-темень, словно в пропасть плывут челны с притихшими казаками. Струги приникли к берегу.
Походный атаман свистнул…
Молния сверкала над Азовом. На небе клубились сизо-черные облака. А на земле и на камнях турецкой крепости будто золото рассыпано. На Каланчинском острове горел большой костер. Там были главные склады. На стенах мелькали красные фески. Каторжный приказал:
– Руби дубки! По одному спускайте вниз, на цепи и больверки!
Поплыли, качаясь, один за другим дубы вниз, к цепям. Прошло немного времени, услышали: цепь заскрежетала и зазвенела.
– Аллах! – послышались испуганные возгласы со стен Азова.
По серым стенам турки побежали к бойницам. Возле пушек забегали с горящими фитилями.
Еще дубок ударился. Звенит. Рванула пушка крепостная. Огнем всклубилось возле пушки и полетело к цепям ядро.
Двенадцать пушек изрыгнули каменные ядра. Шипя, они упали в воду возле больверков.
Дубки опять поплыли к крепости. Ударились о цепи, и те опять заскрежетали и зазвенели… Сорок пушек со стен Азова громыхнули сразу. Поднялась пальба из ружей. А дубки плывут, клюют. Цепи звенят, звенят. Поднялся страшный переполох в крепости.
Каторжный стоит с Алешкой в струге.
– Пускай дубки! – кричит он. – Руби бечеву!
Тряслись все бастионы от стрельбы. Шипели ядра. Дед сидел молча и поглаживал бороду… А дождь все лил. Остров Лютик дрожал, а Лисий островок кипел в огне орудий. Сожгли дубы порох турецкий и турецкое терпенье.
Когда пушки замолчали и ружья стихли, походный атаман сказал:
– Старой, веди теперь полвойска влево. А я пойду с полвойском вправо. Обманом взяли турок! Минуем крепость, а там соединимся. Теперь беды не будет.
И триста стругов тронулись. Переволокли их казаки через тяжелые цепи и – назло туркам – поплыли у самых стен Азова-крепости.
Азовский паша понадеялся на свои сторожевые суда и дозорных, выставленных перед крепостью, но дозорные были схвачены и суда уничтожены.
Турки стреляли уже вяло. Когда миновали крепость, дед, оглянувшись, сказал:
– Бывал там Митридат, сидит в ней Амурат, а крепость будет нашей! То, братцы, вотчина князей Мстислава да Владимира! Гляди, Азов горит!
Молнии, скрестившись, сверкали над Азовом.
Холодная ясная зорька встретила донскую флотилию в море – за Азовом.
Продрогшие казаки гребли дружно и ждали теплого солнца, чтобы согреться и обсушиться после ливня. Дед Черкашенин не заметил, как вдруг вырос перед ним остров.
– Кажись, Бирючий остров, – сказал он. – Греби-ка навкось, к Федотовой косе. Верст на семь в сторону хватили.
– А ты доглядай зорче, – угрюмо отозвался Иван Каторжный, лежа ничком на мокрых досках-горбылях. – Там где-то, за Бирючим, блуждает Старой. Соединиться бы пора.
– Я доглядел уже, – заявил дед. – Старой скользнул за Безымянный. Слышь, веслами торкают воду? Кричи ему, пускай он завернет к тебе…
– Э-гей! Старой, Алеша! – поднявшись, стал кричать Каторжный. – Плыви сюда! Минуй Бирючий! Греби к Федотовой косе.
И, как эхо, прозвучало вдалеке:
– Э-гей! Гребу к Федотовой!
В полумгле показались струги с полвойском Старого; пришвартовались к заросшей камышами Федотовой косе. Соединилось войско. Покурили, пресной воды попили, погрызли сухарей и рыбы сушеной, и вскоре все войско тронулось в дальний путь – в Черное море, на соединение с Богданом Хмельниченко.
Большое яркое солнце поднялось над водой. Пар с одежонок пошел, сохнуть стали. Над стругами носились крикливые чайки, прожорливые и зоркие. Сколько видит глаз, кругом вода. Зеленые волны тихо плещутся о борта стругов.
Клонятся головы и шапки казацкие: сон одолевает. Старой медленно засыпает, а солнышко уже печет. Походный атаман с воспаленными глазами сидя дремлет. Старик Черкашенин глядит на рябь морскую, подставив спину солнцу. Дремлют казаки: тепло. Рубахи высохли и зипуны: жизнь пошла другая – далекая, морская!
Походный атаман, очнувшись от дремоты, окинул войско быстрыми глазами, повеселел и крикнул:
– Эй, вы! Орлы степные, казаки мои донские, носы не вешать! Чуете? Песни пойте! Толкните Левку Карпова.
Запел звонкоголосо Левка Карпов:
Эх, небо синее и море синее, —
Край света не видать.
В Царьграде очи свои вымоем, —
За морем синим есть Царьград!
Волна качает, челны ныряют,
На Дон ввернемся мы опять.
Войско подхватило знакомую песню. Все точно помолодели, повеселели, похрабрели!
Эх, русская земля!
Без моря ей и быть нельзя.
Вольготно в море!
Когда струги с войском прошли уже в Черное море, дед притих, присмирел. Кряхтеть стал, ежиться, глядеть на воду и на дебо; а небо хмурело, и тучи над головой собирались.
– Э-э! Братцы, худо! – сказал тревожно. – Следом звери морские по воде рыскать почали… Видать, пройдет буря большая.
– Кончайте песню! – крикнул походный атаман. – По морю зыбь пойдет. Метните струги все поодаль!
Подул сильный, порывистый ветер. Волны набухли и посинели. Вздулось море, стало приподымать струги и кидать их, как щепки.
Струги отплывали подальше один от другого. Тряхнув серьгой, Каторжный поднялся и стоя наблюдал за порхающими челнами.
Черное море кругом кипит, остервенело мечется.
Старой тоже поднялся, глядит. Вдруг видит он: струг один подкинуло, ударило о другой, перевернуло. Поплыли щепки, а казаков – как не было.
– Держите весла крепче! – кричал Каторжный, сам становясь грознее тучи. – Спасайте порох!
А за высокими грядами волн кричали, надрываясь, казаки:
– Ой! Браточки! Спасите! Потопаем…
Швыряет струги в пьяном море; перепуталось все на свете! Где шапки плавают, где щепы прыгают, где бьет бревно…
Грозно глядит атаман Старой. Повернувшись, кричит:
– Кто грешен, братцы, сказывай! Кто брал вино в дорогу, сказывай! Ну, сказывай, кто нагрешил поболе всех!
– Я грешен, атаман! – барахтаясь и захлебываясь в волне, кричал казак.
– Подобрать! – командовал Старой. – Тяните в струг.
Схватили за руки, за зипунишко мокрый. Казак сорвался. Снова схватили – за волосы, вытянули.
– Яицкий есаул! – узнал походный атаман и, озлобясь, добавил: – Допросить Поленова!
– В чем грешен? – спросил Старой.
– А грешен в том, – сказал Поленов, рыгнув водой соленой, – доносы я писал.
– Кому ты, мокрый пес, строчил доносы?
– Царю писал. А был в неволе – служил персидскому царю…
– Вот он, изменник! Доносы ложные писал…
– Ой, ну, лазутчик, братцы! Пригрел змею Старой!
Старой в бешенстве кричал:
– Говори, собака, и бога не гневи! – занес кулак над головой Поленова. – Предал меня, весь Дон!
– Пом-милуй, атаман!
– Еще в чем грешен?
– Ой, братцы вы мои, служил я королю, когда ходил к полякам с Филаретом!
– Ну, море! Принимай изменника! – схватил Старой Поленова. Свирепый, весь красный, натужился, поднял над головой и бросил в море.
Не стихло море ненасытное. Оно поглотило уже не один струг.
Казаки тонут, барахтаются, взывают о помощи.
Девятая волна пошла. Все вскрикнули и застыли, поднявши весла кверху. Девятая волна встала повыше стен азовских и выше стен царьградских, ревет, бежит и настигает.
– Ну, казаки! – сказал Каторжный. – Не стихнет волна – снова ищите грешника.
…Вскоре ночь пришла, и буря стихла.
– Считайте струги! – скомандовал атаман… Недосчитались десяти больших стругов и трех сотен казаков.
Есаул Поленов, уцепившись за доску, каким-то чудом спасся.
Меж тем старик искал Чапигу[36]. Мамаева дорога[37] легла над головами. Сверкали мутно звезды.
Казаки храпят на стругах: укачало.
Походный курит трубку, ждет Богдана. Струги крутятся на месте. А Богдана все нет. Не сгинул же он в Казикермене? Не потонул же? Не обманул же: ведь саблю целовал Алешину!
Взошла луна. Спиной легла к востоку, а рожками на запад. Переделила море надвое дорогой из серебра. Дед все смотрит на звезды. Глаза его слезятся. Где же Богдан? Не тухнет трубка атаманская.
– Куда ж ты нас завел? – спросил тихо деда походный.
Черкашенин ответил:
– Завел туда, куда велел ты. Ошибки я не дал.
– Куда ж Чапига делась?
– Чапига тут, над головой.
– Завел ты нас незнаемо куда, и бесперечь мы топчемся.
Черкашенин обиделся:
– Сиди да жди. Храпи, что ли, а нет – кури.
Прождали запорожцев долго. Море совсем затихло; едва качает струги. Прохлада смежает веки, сон так и клонит голову.
Ночь прошла, и звезды все померкли, а дед сидел и молча ждал. Весь день просидел, не сомкнув глаз. Настала снова ночь. Но звезд на небе не было, легли туманы низкие. Сгущаются туманы, а стругов не видать.
Походный сказал, что поведет ватагу сам, без Богдана.
Но дед возразил:
– Не поведешь! Ты – атаман над войском. Я – атаман над небом. Богдан должен прийти!
Настала третья ночь, а Хмельниченки все не было, И казаки уже роптать начали. Поднялся гневный Каторжный. Не выдержал, сжал кулаки пудовые, сказал:
– Доколе будем ждать? Веди в Царьград! Эх, звездочет!
– Коль срубишь голову – пойдешь в Царьград, – ответил старик. – Не срубишь головы моей седой – ждать будешь… Знай, море не забава. Легко загинуть в море. И слава в море трудная. Отец твой был крепче тебя. Он море знал не так, как ты.
Волна опять взыграла. Море зашумело. Походный смирился, снова ждать стал. Чалма его блестит, серьга качается и трубочка пыхтит-пыхтит. Тут кто-то крикнул:
– Весла! Огонь на чайке!
То был огонь Богдана.
Плеснулись весла хлестко. Приблизились и стихли. Поднялся Каторжный. Серьгой своей сверкает. Два струга сошлись и будто поздоровались.
Богдан приветствовал Каторжного:
– Здравствуй, брат! Куды сердце мое лежить, туды око мое бежить. Ни берега, ни сна, а вже найшов тебя я ныне!
Иван ответил:
– Здорово, брат!
И войско крикнуло, кидая кверху шапки:
– Днепру да Дону слава!..
Увидел старый Черкашенин, прислушался, просиял. Упал на дно струга – и сразу уснул. Его качали синие волны, а море песни пело приветные…
Донская степь дышала полной грудью. Безветренно и тихо. Сплошное море цветущих трав и серебрящихся султанов ковыля. Куда ни взглянешь – все степь да степь. Там таволга, там сочные трилистники, пырей-трава, табун-трава. Степные травы – буйные. Не заглушить их колесами телег, не затоптать копытами коней. Полынь-трава, колючий катран, сергунька белая, осинка голубая, песчанка бледно-желтая, колючая муравка-травка и многие другие – все, все здесь есть.
Донские степи питают казака, коней его, переселенца русского, орла и ястреба степного.
Ох ты, степь необъятная! Безбрежное море – степь!
В степной пустыне, среди ковров цветистых, стоят курганы – молчаливые свидетели горячих битв и схваток. Курганы потянулись в степь с Кавказских гор, через кубанские и ногайские степи, как гигантские кротовьи кучи, вдоль берега, до устья Дона.
Кто покрыл необъятную степь этой длинной цепью курганов? Кто разбросал их так щедро по северному побережью Азовского моря? Кто насыпал их сплошными рядами по правому берегу Терека и Сунжи? Кто ставил каменные идолища на вершинах этих таинственных курганов?
В этих привольных степях кочевали и хозяйничали печенеги и половцы. За ними хазары захватили все низовье Дона и все степные пространства от Днепра до подножья Кавказских и Крымских гор.
Но исчезли нахлынувшие из Азии кочевники. Заросла лесом Саур-Могила, покрылись высокой травой гробницы царственных наездников. Исчезли скифы. Исчезли косоги, кочевавшие у берегов Азовского моря. Осталось Дикое поле, донские казаки и безмолвная степь, которая нелегко выдает свои тысячелетние тайны.
Дон – могучая река степей. Еще Игорь вел воинов к Дону. Еще Олег и Святослав громили на Дону хозарское царство. Дон издревле считался русской рекой, оградой для Руси, границей Азии и двух материков. Издревле селились здесь племена славян. На Куликовом поле, у верховьев Дона, происходила первая битва русского народа с татарским ханом Мамаем. На Куликовом поле Димитрий Донской в 1380 году разбил Мамаевы войска. Эта победа сплотила русский народ в борьбе за свою национальную независимость, вдохнула в него веру в свои силы и расшатала устои татарского ига. И пошла тогда слава о русских воинах по всей Руси. Земля русская устояла, а воины Димитрия воспрянули духом. Над нею, многострадальной, и над ними засияло яркое солнце.
Дикое поле тянулось Донцу и Дону. Степные дороги-сакмы и Царский шлях побежали к Азову. Сюда Москва издревле высылала заслоны «сторожить Русь», громить воров и разбойников, бить татарина, не пускать на Русь турка. По Хопру, по Дону, Донцу, по Быстрой реке, Тихой Сосне и Воронежу стоят чернеющие и зеленеющие курганы.
Глубок и величав синий Дон. Степи шумят, волнуются, будто ждут чего-то…
По татарской сакме мелькают в высокой траве малахай Михаила Татаринова, шапка Федора Порошина; позади чернеют островерхие казачьи шапки. Они плывут по степи, как в море, коней не видно: скрывает степь. Шумит ковыль и пахнут травы. Безмолвствуют курганы.
Храбрые донцы, неведомыми дорогами придя к Молочным Водам, увидели там, за камышниками, многочисленное Джан-бек Гиреево войско. Замелькали конские хвосты татарских знамен. И догадался Татаринов, что азовский паша, потревоженный казаками походного атамана Ивана Каторжного и Алексея Старого, выслал «встречу» им и устроил засаду. Азовский паша послал, видно, грамотки свои не только султану, а и крымскому хану.
Заметив татарское войско, Татаринов повернул коней в другую сторону. Он переплыл Дон и помчался к Таманскому полуострову, к знакомой «Кафской улице» – тесному проливу перед Керчью.
«Кафскую улицу» в старину называли Босфорусом. И государство Крымское тогда называлось Босфорским. По «Кафской улице», заросшей зеленой тиной и занесенной песком, в ее узких и тесных протоках перегоняли когда-то для продажи в разные страны невольников.
Татаринов надеялся, что войско Джан-бек Гирея, поджидая его в засаде, будет топтаться у Молочных Вод, а он тем временем без всякой помехи переплывет с ватагой «Кафскую улицу», перевалит горы и погуляет в самом Бахчисарае.
Долго петляли кони по всяким тропинкам. Днем казаки спали где придется: в седле, на степном ковре, на холодной земле, под скалами, на берегах протоков, а ночью – под высокими курганами, на старых могильниках. Спали мало – спешили, скакали волчьими тропами, чтоб незамеченными пробиться к Босфорусу. Вскоре они добрались до него.
На берегу пролива Федор Порошин первый заметил в зеленой плесени и в мокром песке перевернутые, раскинутые и разбитые казачьи струги. Татаринов признал в них струги Ивана Каторжного и велел пошарить по мелководью: не прибило ли еще где их. Пошарили казаки и нашли трех утонувших донцов: Василия Малахова, Карпа Зеленцова и Андрея Чалого. Все они были добрые казаки из Черкасска.
След на протоке был свежий: видно, татары совсем недавно перегнали на крымскую сторону скотину и полоняников. Гнали их, по приметам атамана Татаринова, с Дона всего три дня назад. Здесь были овечьи, и человечьи, и верблюжьи, и конские следы. На песке отпечатались следы цепей и арканов. Погнали полоняников, видать, к Чуфут-кале, в Бахчисарай.
Не слезая с коня, Татаринов остановился перед тремя погибшими в море донцами, размашисто перекрестился, сняв татарский малахай. Перекрестились и казаки.
– Слезайте с коней! – скомандовал Татаринов, слез с коня. – Считайте шаги от берега до той травы.
Отмерили. Двести шагов вышло.
– Копайте могилу саблями, поглубже!
Выкопали.
– А теперь положьте братов своих в могилу и закопайте. Слава им!.. Должно, их буря пометала.
Казаки молча хоронили трех товарищей. В братскую могилу положили три сабли. Быстро вырос на берегу «Кафской улицы» курган, прозванный потом курганом Трех братьев. Не торопясь, казаки покинули могилу, кони давно уже гребли песок, били копытами, пугливо озирались, задирали головы, водили настороженно ушами.
Злым ветром стало нагонять и разгонять пенистую и взбаламученную воду. Порошин, смекнув, в чем дело, сказал походному атаману:
– А и не переплыть нам – гляди, как гонит воду.
Татаринову не понравилось предупреждение Федора.
– А в самый раз и плыть нам, – сказал он строго, отвернувшись от него. – Расседлывай!
– Да нас снесет водой, закрутит. Эк-то бурлит!
– Расседлывай! Вода гудит – пусть гудит. Аль позабыли: плыви, пока татарин спит, иди – пока река играет, а спи – пока собака лает! В том удаль казака.
– А тут, помилуй бог, – сказал Порошин, – море хуже волка воет! Вот и плыви! Коней потопим, Миша!
– А ну, расседлывай! Пустое мелешь, есаул. Кричи по-петушиному, а в воду лезь. Пройдем! На то мы казаки донские. Казак донской что ерш морской. Плетите салу[38] из камыша сухого. Кладите седла в салу, по-татарски вяжите ее к хвосту, а сами цепляйтесь за уздечки.
Сплели казаки салы, ворчат, но раздеваются и рухлядишку заворачивают в салу.
Татаринов тоже разделся и первый влез с конем в холодную пенистую воду. Конь его крутнул головой. Поплыл Татаринов, не оглядываясь. Неохотно, словно в бешеный омут, бросились за ним казаки и поплыли к Керчи. Переваливаясь с боку на бок, кони отфыркивались, тяжело ржали, но, подняв шеи и головы, покорно плыли вперед. А дума у казаков только одна: не замок бы порох, – без пороха в Крыму погибель будет. Салы легко скользят на волнах. Хвосты коней оттянуты назад. Торчат из воды головы казачьи да правые руки, держащие уздечки. Левыми руками взмахивали, как веслами на стругах.
Вскипают и белеют волны злые там, где встречается Черное море с Азовским. Взбесилась «Кафская улица»! Так остервенело воет, будто скликает себе помощь из Крыма. А Татаринов упрям и неподатлив: плывет знай вперед, коня рукой по шее гладит, причмокивает. Мелькает его крутая бритая голова, забрызганная пеной.
Босфорус, преграждая путь к Малому Стамбулу, шумит косматыми волнами, гремит точно цепями. Но плывет ватага казаков. Тяжеленько им. С размаху разрезают воду широкими ладонями, друг другу помогают, коней заморенных тянут. А берег еще далеко, еле чернеет бережок. То скроется, то вновь откроется…
Едва доплыли. На берег вышли голые, усталые и попадали на землю.
Кони стоят, дрожат, качаются от устали.
Татаринов стоит на берегу, смеется.
– Ой, вы, орлики! Да с вами и в железа не попадешь, и от царевой неправды уйдешь!.. Седлайте коней! К Джан-бек Гирею в гости едем!
Услышали казаки слова Татаринова и духом воспрянули. Вскочили, наскоро оделись во все татарское, поседлали коней, порох руками щупают – сухой. На Мишке снова смеются сафьяновые красные сапожки с закрутками, сверкает золотом халат татарский, дрожит серьга серебряная под ухом. Когда обсохли кони, Татаринов сказал:
– Ну, казаки донские, орлы степные, дорога сократилась вдвое. Вон Керчь стоит. Глядите! На этот раз Керчи не тронем.
Казаки ответили:
– Побудем и в Керчи.
Татаринов пустил коня, помчался быстро. И казаки за ним. Пыль клубилась из-под копыт.
Обогнули они Артазалинское озеро, и Татаринов полетел птицей к Аджигаю. Малый Стамбул лежал внизу у моря. Колючий карагач, перекати-поле, погнало резким ветром к степям Султан-Бачалы. Старый дворец Салхата стоял в горах выше Мертвой бухты, в каштановой долине. Еще повыше громоздились серые скалы, плелись тропинки узкие, а где-то близко, в приморских скалах, лежал древнейший город Кизил-Таш. Спускались виноградники, ручьи гремучие пенились под копытами коней.
Ехали по заброшенной, еле видной тропе. За той тропой переплывали казаки Кучук-Карасу и Биюк-Карасу. Сушились на скале, как птицы горные. Оттуда виден был татарский шумный город Карасубазар с одиннадцатью мечетями и минаретами, с торговыми рядами, лавками. Там пыль столбом стояла. Мечети белые, дома беленые, из серого камня, ограждены плетнем.
Поскакали дальше. Синеют горы. Сереет мгла. Дорога, сплошь кремнистая, звенит. Добрались наконец до Салгира, самой большой и глубокой реки в Крыму. Спустились от Салгира к морю. Море гудит. Коней вели под уздцы. Повисли все над пропастью: и казаки, и кони. Тучи плывут густые, цепляются за шапки и за ноги. Въехали в Байдары. Уже вечерело.
Внизу, под скалами, застыло море синее. Чуть поскользнись – и прощайся с жизнью. Поспали ночку на скале сырой в Байдарах. День грелись. Усталых коней поили в речках быстрых, кормили в зеленых рощах.
Татаринов отдыхал на камнях, думу думал. А казаки – кто спал, кто жевал сухую рыбу, мясо, кто воду пил из фляги. Потом Татаринов вскочил.
– Ну, казаки! Седлайте коней, да понадежнее. Дело не ждет.
И снова в путь. На заре Черкес-Кермен легко проскочил. Биюк-Каралез как птицы пролетели. Остановились в деревне Улаклы. Песок кругом да камень. Луна висит над пропастью. Бахчисарайское ущелье, Чуфут-кале и Хан-Сарай лежат под звездами. Дворцы – в садах зеленых. Мечети на горе. Запахло шашлыком, каштанами, орехами. Гремя камнями, бежала речка Чурук-Су.
– Попробовать бы нам баранинки, – сказали казаки.
– Попробуем в дворцах у хана крымского. – ответил Татаринов. – Копыта коней обверните войлоком, чтоб топота не слышно было. Уздечки обмотайте тряпками, чтоб не гремели. Ножны приторочьте. Не стукайте, железом не гремите. Совой три раза крикну – кончайте стражников, выручайте меня. Слышите?
– Слышим, атаман, – откликнулись негромко казаки.
– А теперь все по местам. Ждите, пока вернусь.
Татаринов с тремя казаками пошел в разведку.
В двух главных мечетях молились татары: сам крымский хан, прибывший из Казикерменя Гусейн-паша Делия, верховный судья Чохом-ага-бек и все придворные беки. Малочисленная охрана, оставленная возле дворцов, не заметила, как прокричала сова. Вскоре после этого сигнала стража была схвачена и прирезана.
В городе было тихо и безлюдно. Звезды светили щедро. Луна висела острием над крайней мечетью и освещала песчаные и каменистые тропинки, ведущие к дворцу. Убитых стражников казаки бросили в кусты и за низкие каменные стены дворов. Татаринов и Порошин, словно две черные кошки, перебрались через высокую каменную ограду ханского дворца. Притаившись за кустами и наблюдая за стражей, они поджидали возвращения хана с молитвы.
Джан-бек Гирей долго не появлялся. Вблизи гарема плясал огонек – то исчезал, то вспыхивал. Огонек освещал дорогу, по которой должен был возвратиться Джан-бек Гирей. Когда огонек заплясал дрожащим мотыльком, склонился и потух, Татаринов услышал в глубине сада шаги; они торопливо приблизились к дворцу. Атаман узнал Джан-бек Гирея, за ним – пашу турецкого и рядом с ним – верховного судью: всех их довелось атаману раньше видеть в боях с татарами.
Три длинные тени скрылись за террасой, а на их месте выросли неизвестно откуда появившиеся два татарина. Сверкнули ятаганы, но сабли казаков вонзились в татар быстрее молнии. Убитых бросили в бассейн фонтана. Татаринов и Порошин прошли во дворец. Там зажигали свечи.
В Бахчисарае уже все спали.
Слуга, зажигавший свечи, вышел в прихожую. Порошин, быстро накинув на его шею петлю, поволок за дверь, на улицу. Один из казаков подхватил татарина и прикончил кинжалом. Другой шепнул Порошину:
– Скажи походному, что мы перебили на дворе янычаров Гусейн-паши.
– Дело! – ответил Порошин и скрылся за дверью.
Татаринов не стал медлить и смело вышел на середину ханского зала.
– Селям-алейкум, Джан-бек Гирей! – тихо проговорил он.
– Алейкум-селям! – ответил хан, с тревогой присматриваясь к вошедшему. – Что нужно тебе, нежданный гость?
– Тихо! Я походный атаман Татаринов! – сказал по-татарски Мишка.
Джан-бек Гирей в ужасе попятился к стене. Чохом-ага-бек присел с раскрытым ртом.
– Как ты попал сюда?
– Не спрашивай!
Гусейн-паша схватился за рукоять кинжала. Хан, сверкнув глазами, метнулся в сторону паши, выхватил у него кинжал и кинулся было на Татаринова.
– Не торопись! Всю стражу твою мы перебили, а главного войска твоего тут нет. Благодари, что еще жив, – остановил его Мишка.
Хан замахнулся кинжалом, но Порошин подскочил сзади, схватил его правую руку. Хан перекинул кинжал в левую и хотел было поразить им Порошина, но Татаринов взметнул саблей. Кинжал и кисть руки упали на ковер. Джан-бек Гирей присел, скорчившись от боли.
– Теперь поговорим о деле, – сказал Татаринов. – Где полоняники?
Хан не ответил.
– В Чуфут-кале! – ответил за него судья.
– Многих распродать успел?
– Мой господин, великий властелин земли и двух морей, не продает невольников, – гордо заявил Чохом-ага-бек, начальник ханских войск и верховный судья.
– Тебя я давно знаю. Шайтан! Жаль, на Дону не сбил тебя с седла багром…
– Мой господин, великий…
– А ты не ври, собака, – перебил его резко Татаринов. – Куда людей деваете? Казните! Тысячи уже казнили! Куда мою Варвару дели, дьяволы?
Джан-бек Гирей сказал со стоном:
– Она в гареме!
– Куда Фатьму девали?
– Фатьма йок… Фатьма йок. Нет ее.
– Найду! – сказал Татаринов. – Иди-ка ближе, хан!
Тот подошел.
– Ты шерть царю давал?
– Я шерть давал.
– А в ней что сказано? Служить и прямить будешь царю Михаилу Федоровичу верно и честно. И русских окраин не будешь жечь и грабить. Верно? Почто ж Черкасск пограбил, пожег Раздоры? Почто ж людей повел в полон? Многих побил и пометал в окно. Все то известно на Дону нам.
Бессильный и беззащитный хан молчал.
Свечи горели тихо. Блестела на кувшинах бронза. Подушки на коврах громоздились высоко, блестя персидскими шелками. На стенах и дверях сверкала позолота.
– Пощады нет тебе! – сказал Татаринов. – Царю на нас жалуешься, а в жалобах своих неправду пишешь! Султана Амурата руку держишь, за него стоишь. Ты, видно, хочешь и дальше шерть нарушать свою?
Хан молчал. «Зачем отослал я все свое войско навстречу неверным?» – думал он с тоской.
– Коль ты мою Варвару посрамил, сниму твою татарскую голову и повезу ее донским казакам напоказ.
– Ну, что, – спросил деловито Порошин, – срубить ли голову кому?
– Ай! – в ужасе вскричал Гусейн-паша. – Зачем рубить голову?
Татаринов остановил Порошина.
– Напишешь нам новую шертную грамоту? – спросил он хана.
– Якши! – ответил хан.
– Перевяжи ему левую руку, Гусейн-паша… Перевязал? Ну, а теперь садись, хан, пиши: «Джан-бек Гирею быть у русского царя на вечном послушании. Не иметь Джан-бек Гирею сношений с неприятелями и изменниками Руси и не защищать изменников».
Джан-бек записал все точно.
– «По повелению государеву мне, Джан-беку Гирею, ходить с российскими войсками против неприятелей Руси и на войне служить царю без измены».
Джан-бек Гирей качнул головой в знак согласия.
– «Не грабить, и не убивать, и в плен не брать людей Руси и от всех прежних неправд отстать».
Три головы покорно склонились.
– «Всех прежде взятых в полон выдать назад».
Чохом-ага-бек сделал резкое движение, но смолчал и низко нагнул голову.
– «А с турецким султаном Амуратом, и с азовским пашой, и с силистрийским Гусейн-пашой никаких сношений не иметь, и не соединяться, и оружием и лошадьми не ссужать их, и людей в помощь не давать».
Джан-бек Гирей злобно взглянул на атамана, но покорно писал то, что диктовал ему Татаринов.
– Якши! – сказал Джан-бек Гирей.
– Подписывай грамоту!
Тот обмакнул перо и подписал.
– И ты, Гусейн-паша, подписывай!
Тот нехотя подписался по-турецки пером гусиным. Песком присыпал подписи.
– А я, – сказал Татаринов, – подпишу по-нашему: «Походный атаман войска Донского Михайло Татаринов».
– Клади свою печать, – приказал хану Татаринов.
Когда грамота была скреплена печатью, походный атаман сказал хану:
– Теперь ты не шумя сходи с моим есаулом в гарем свой и приведи сюда Варвару и Фатьму. Да скажи, чтоб готовили коней.
Вскоре привели Варвару.
– Ой, Миша! – кинулась она к нему. – Я ждала, я верила тебе! Соколик мой ясный!..
– Некогда теперь, – сказал Татаринов, оглядев быстро Варвару. – А где Фатьма?
– Убили ее здесь!
– Я так и знал. Молчи! Все скажешь после…
Татаринов с Варварой вышли в сад, где стояли кони.
– Садись в седло.
– Ох, Мишенька! Кровинки не осталось. В седло не поднимусь.
– Подсадите, бабу, казаки! – приказал атаман.
Варвару подсадили на коня, приготовленного для нее.
– Беды большой не сотворили? – как бы вскользь спросил Татаринов.
Варвара сквозь слезы улыбнулась:
– Нет! Не успели!
Из Чуфут-кале, навстречу освободителям-казакам уже шли пленники. Казаки вскочили на коней.
– Ну, трогайте! – скомандовал атаман и сел в седло.
Все тронулись из Бахчисарая на заре. Еще светили звезды. Луна висела над мечетями. Татары спали. Ехали казаки до «Кафской улицы». За казаками брели пленники, худые, изможденные, желтые; потом везли обоз добра. Впереди ватаги казаков – заложники: Гусейн-паша, Чохом-ага-бек и другие знатные татары.
Сзади них – серьгой качая, в татарской шапке и золотом халате – ехал на вороном коне походный атаман Михаил Татаринов, а с ним есаулы, переодетые в татарское платье.
В царьградской гавани кричали петухи. Бледнели звезды и зеленел, чуть золотясь, восток. С востока гнало волны резким ветром. В Стамбуле спали безмятежно. Пониже башен каменных и минаретов, в старом городе, мерцали огоньки. Спокойная, тихая гавань Золотой Рог отделяла старый город от нового. Была она перегорожена тяжелыми железными цепями. В торговой части города – Галате и в деловом квартале – Пере еще не просыпались. Там золотились башни, высились, сверкая полумесяцами, мечети. В гавани белели паруса торговых кораблей, мелькали флаги народов всех стран света.
Турецких военных кораблей в Золотом Роге не было – они ушли к Азову. Царьград затих… Казаки качались в своих стругах. Потом придвинулись к теснине Золотого Рога, и казачьи струги, нахлынув сразу, загородили гавань. Они причалили туда, где византийский император Константин копьем своим начертал на земле границы города и где возгорелись блеск и слава его.
Константинопольские стены тянулись вдоль Золотого Рога и далее по побережью Мраморного моря до Семибашенного замка, а оттуда шли прямо на северо-восток, охраняя город со стороны Фракии. А там, за Босфором, за Мраморным морем – лежали Дарданеллы. Через их узкую горловину пробирались корабли в Средиземное море. Корабли свободно плыли в моря Эгейское, Адриатическое, Тирренское; шли к Танжеру, Гибралтару…
С Босфора гнало ветром воду. Ее сгоняло к предмостьям Скутари, минуя горло Золотого Рога.
Три атамана стояли молча в струге, не сводя глаз с Царьграда. Когда-то здесь, у Семи башен, стояли войском авары, метали стрелы острые и камни. С башен лилась смола горячая, огонь летел на тех, кто вел подкопы под крепкие стены… Бывали здесь арабы. Они ходили приступом от Золотых ворот до мыса на востоке. И так и ушли ни с чем… Аскольд, князь киевский, ходил к Царьграду. Стоял он с кораблями в Золотом Роге, во фракийском Босфоре. Разыгралась буря в узком проливе; она заставила Аскольда отступить. Олег здесь был, брал с греков дань, вернулся с большой добычей… Был под Царьградом правнук Игоря, великий Ярослав, и сын Ярослава – великий князь Владимир…
Походный атаман сказал:
– В Стамбуле крепко спят. Начнем?
Богдан ответил:
– Начнем! Всэ честно дило робы смило! Возьмем приступом первую башню. Вырвем тые чепи бисовски. Без дила слабие сила!
И Старой торопил:
– Пускайте струги, да поживее! К цепям гоните струги!
– Ну, хлопци, мои молодци! – крикнул Богдан. – Кому доля, тому и пивень[39] яйца несе…
Поплыли струги к цепям. Нагрянули, нажали. На берег высыпали казаки. Полезли к первой высокой башне. Впереди казаков шел в султанской чалме Иван Каторжный, Богдан Хмельниченко повел подкопную ватагу к стенам башни. Подкоп повели дружно. На стенах закричали турки, замелькали красными фесками. Грянула пушка. Еще одна пушка ударила.
Богдан подбадривал своих черкасов:
– Хлопци! Гей, хлопци! Наша ричка невиличка, а берег зломае! Турецкий сови сонце очи коле! Ось сабля казачья блисне, а камень в Стамбуле трисне…
В другом месте кричал Каторжный:
– Казаки донские! Орлы степные! Дела ваши лихие! Слава вам!
Старой побежал с казаками по берегу к другой стене.
А Богдан продолжал подбадривать шутками-прибаутками:
– Оце тоби, бабусю, и наука: не иди замиж за внука!.. Женись на дочци, а не на тещи!.. Швыдче копайте землю!
Полезли казаки, как пчелы на мед, к главным воротам торгового города. Сломали ворота. Когда они рухнули, войско широкой рекой хлынуло в город и наводнило узкие и кривые улицы. Пушки бьют, турки бегают по стенам и кричат…
Разбили казаки дворы, где находились невольники. Каких только не было там невольников! Все они были расписаны по разным дворам: невольники-рабы – здоровые, мускулистые, молодые да рослые парни и мужики. Этот «товар» собирались завтра грузить на корабли для отправки в Алжир. Невольницы-красавицы – то был отдельный двор: товар для знатных пашей. Там дальше – двор невольников в цепях; его сразу разбили казаки. Здесь были терцы, донцы, астраханцы, литовцы, поляки, украинцы… И сколько было их – не счесть! Они запроданы на каторги к турецким беям. В пыли, в грязи; на шеях, тощих и худых, кровь; течет она и из ног босых, из треснувших ладоней. Проклятая туретчина!
Богдан подкопы сделал с казаками, пролез под стенами и ворвался в предместье Стамбула – Башлыкташу. Оттуда метнулся недружный огонь из двух башен. Вспыхнули огни и на других высоких башнях.
В Золотом Роге казаки напали на купеческие корабли, огонь на них кинули. Заполыхали, затрещали, окутались огнем и дымом корабли. Великое зарево поднялось над Золотым Рогом. Дошли казаки до новых башен – и те также зажглись. В Стамбуле началось смятение среди турецкого войска.
– Жги под корень! – кричал Каторжный. – Ведите полоняников в струги. Несите добро, какое пригодится.
Синопский паша Ибрагим, полоненный казаками, бежал вслед за атаманом Каторжным и показывал ему главные ворота в городе, все главные проходы и дыры, скрытые и не заделанные еще со времен походов крестоносцев. Добрались смелые казаки и до гнезда султана – в Топп-Капуси. И туда огонь метнули. Синопский паша, видя, что творится, не выдержал – упал лицом к земле, закрыл голову руками.
Иван Каторжный, в чалме султанской, поблескивал серьгой. Богдан Хмельниченко шагал с пистолетом в руке да все бодрил черкасов.
Атаман Старой повел своих донцов на приступ Песчаных ворот, но его отбили полчища турецких янычар. Он опять полез туда же. А Богдан уже бежал к другим воротам, но и его откинули с войском назад. Полезли к новым башням – отбросили и там штурмующих. Полегло много казаков.
Страшный крик повис над городом и в гавани.
Атаманы соединились всем войском и навалились в яростном штурме на стены трех башен. Тысячи турок выползли из каменных брешей и стали рубиться с казаками кривыми ятаганами. Лязгали сабли, летели стрелы и полз, клубясь, мушкетный дым.
Крепостные пушки изрыгали огонь. Рвы заполнялись убитыми, стонали раненые. Но не сдавались сечевики и донцы. Бились осатанело, рубились в рукопашной.
Стамбул горел. А на улицах его еще долго дрались.
От жара на улицах загорались деревья. От деревянных башен, где учинился разгром туркам, казаки черной тучей пошли к арсеналу. Золотые ворота остались в стороне. Впереди казаков шел Иван Каторжный. Богдан Хмельниченко остался в засаде на случай нужды в помощи. Старой шел рядом с Каторжным. С арсенала заметили их, но стрелять не стали и стрел не метали.
Каторжный остановился перед арсеналом на расстоянии выстрела. Позади него остановилось все войско. Старой медленно пошел к арсеналу. Турецкие начальники и простые турки высыпали на стену. Старой подошел, мирно поздоровался и обратился к ним по-турецки:
– Откройте ворота! Именем родного брата султана – Ибрагима!
Турки загалдели, замахали руками. А один из них крикнул:
– Врешь, брат султана в тюрьме.
– Нет, вы не знаете, что произошло, – сказал Старой. – Султан Амурат за братьев своих наказан, а Ибрагим на свободе. Именем верховного визиря Магомет-паши и капудан-паши Пиали-аги, говорю вам – присягните великому Ибрагиму! В Стамбуле управляет ныне султанша – мать Амурата.
Но турки не поверили этому.
– Зачем же тогда стреляют все башни в Стамбуле? – спросили они. – Почему горят корабли в Золотом Роге?
Старой ответил без запинки:
– А потому горят корабли в Золотом Роге, что их люди не признали Ибрагима. А башни стреляют – воздают честь Ибрагиму.
Турки опять усомнились:
– Неужели Ибрагим наказывает так жестоко?
– А ему есть за что наказывать непокорных; но он щедро вознаграждает тех, которые ему послушны!.. Откройте ворота. Вскоре придет сюда из Топп-Капуси сама султанша, а с нею – верные Ибрагиму янычары.
Вдали показалась женщина, одетая по-турецки. За нею следовала толпа богато одетых турок.
– Аллах! – закричали на стене турки. – Что будет теперь с нами?
То не султанша, разумеется, была, а освобожденная русская полонянка, переодетая султаншей.
– А ты кто такой? – спросили турки, обращаясь к Старому. – Зачем ты здесь?
– Я пришел сюда затем, чтоб высвободить из беды Ибрагима, покарать Амурата и оказать помощь вашей султанше! Волею нашего государя и верховного визиря Магомет-паши мы пришли сюда, чтобы впредь жить с вами в полной любви и крепкой дружбе.
От свиты «султанши» отделился турок, подошел к арсеналу. От имени «султанши» он стал убеждать турок сдаться, чтобы избежать кровопролития.
Турки долго сомневались, но наконец поддались на обман – пошли открывать ворота арсенала.
Увидев, что ворота открываются, Иван Каторжный молитвенно воздел руки к небу, как истый мусульманин.
– Аллах, – сказал он, – видит мою правду.
Каторжный пошел к воротам арсенала. Остановился. Проделал торжественно поклоны по турецкому обычаю, а когда казаки подошли к нему вплотную, крикнул:
– А ну, донские казаки лихие, рубите турецкие головы! Они нас не щадили – и им пощады нет!
Повязали казаки турецких начальников, других турок заперли в длинном каменном сарае и протянули к пороховым погребам шнуры.
Начальников повели на пристань, где стояли струги и чайки. С башен стреляли – неизвестно кто и куда. Ядра падали где-то в воду.
Тут подоспел и Богдан.
– За нашу Катерину тай намяли боки турчину. Ой, бьють, ой, бьють, тай плакать туркам не дають! – будто запел он и стал поджигать первый шнур, ведущий к погребу. – Нехай горыть, мини не жалко!
Загорелось семнадцать шнуров…
Донское войско спешило на берег к своим челнам.
Отплыли. Каторжный, стоя в струге, сорвал с себя турецкую чалму. Богдан снял шапку. Старой и все казаки за ним тоже поснимали шапки. Одни гребли от берега, а другие, которые не гребли, стояли в лодках и ждали взрыва. Волны вокруг челнов шумели буйно и злобно. В челнах вместе с казаками сидели освобожденные невольники, невольницы, пленные турецкие начальники-паши, галатские купцы, стамбульские торговцы.
Казаки почернели от пороха и грязи – одни глаза блестят и жадно смотрят в сторону Стамбула. Они рады, счастливы, что отомстили за разорение Черкасска и Раздоров, за смерть, за каторгу сотен донцов, запорожцев.
И грохнул арсенал. От взрыва загудела земля, взвихрился воздух и всплеснулась вода, небо заволоклось черным дымом.
Красноухий и рыжебородый, крутолобый азовский Асан-паша, начальник турецкой крепости, потерял душевный покой после того, как мимо Азова прошла многотысячная ватага донских казаков. Асан-паша не мог надеяться на милость султана Амурата, тем более – на защиту верховного визиря, умного, но очень мстительного человека. А у них были свои счеты. Кроме того, капудан-паша Пиали-ага, морской начальник, предупреждал Асан-пашу, чтобы он охранял крепость и оберегал пути в море пуще головы своей. А теперь тревожные вести поступали в Азов со всего турецкого побережья.
В один из дней пристала к азовской пристани легкая черная галера. На каменистый берег вышли четыре турка. С ними был пятый – посол султана грек Фома Кантакузин. Его черные хитрые глаза что-то хищно искали. Четыре турка – охрана и толмачи – засуетились вокруг грека, позвали военачальников и Асан-пашу.
– Асан-паша тяжело болен, – сказал турецкий военачальник в короткой куртке с белыми шнурами.
Черные глаза Фомы Кантакузина испытующе поглядели на него, перебежали на других военачальников и спрятались.
– Асан-паша действительно болен? – спросил он тихим, но твердым голосом.
– Асан-паша болен, – подтвердили все военачальники.
– Ваши глаза не говорят мне правды! – сказал посол. – Почему? Не потому ли, что и вы во многом повинны?
Военачальники пошептались, но ничего не ответили Фоме, которого они хорошо знали: он не раз ездил в Москву, к белому царю, через Азов-крепость.
Хитрый грек успел уже разглядеть рукава Дона. «Как могли пройти здесь тысячи донских казаков с таким множеством челнов?» – думал он. Словно нехотя, сквозь зубы, Фома говорил военачальникам:
– А разве Асан-паша не знает, что донские и запорожские казаки вышли в море и пробились к Стамбулу, сожгли Галату, предместья Перы, а потом взорвали арсенал? Они пожгли дворцы в Топп-Капуси, торговые корабли. Султану обожгло пожаром бороду, а верховному визирю едва удалось спастись. Не потому ли вы говорите мне неправду о здоровье Асан-паши? Мы очень наказаны волею аллаха. И тот должен быть сурово наказан, кто не уберег нас от этого несчастья. Великий Амурат в большом гневе.
– Аллах! – взмолился в страхе военачальник. – Скажу всю правду: Асан-паша в сильном опьянении. – Он повалился к ногам Кантакузина. – Прости нас! Мы посылали гонцов в силистрийскому Гусейн-паше, синопскому и трапезондскому пашам, крымскому хану Джан-бек Гирею, ко всем, ко всем! Но помощи ни от кого не получили.
Грек сказал со злостью:
– В ваших словах правды мало. Вы лживы настолько, насколько будет справедливо возмездие султана. Злосчастный день для вас!
Все направились во дворец Асан-паши. Увидев у себя знакомого грека, паша, с утра пьянствовавший, побледнел. Он едва поднялся с ковра, сделал низкий поклон.
Турецкий посол показал паше бумагу, писанную рукой султана. Тот прочел и упал на ковер, головой стал биться о пол. Грек стал еще строже; надменность его выражалась в холодности, медлительности, уверенности и важности, с которыми он выполнял приказ султана.
Он обратился к окружающим:
– Галеры султана вышли в море на помощь вам, держаться надо было, Асан-паша же всех казаков пропустил. Они пришли в Стамбул. В море саранчой нахлынули, ночью порубили днища у двенадцати турецких галер и потопили их. Урон немалый!.. Султан не может миловать! – И посол указал повелительно на пашу, бившегося головой о пол.
Асан-пашу выволокли из дворца, на глазах у всех отрубили голову тяжелым ятаганом, а затем на той же черной галере отправили ее, завернутую в персидскую шаль, в Стамбул, к султану. Посол остался в крепости.
Начальником крепости назначен был Калаш-паша.
Гарнизон крепости перешел на осадное положение. На башнях и каменных стенах, на прибрежных горах и сторожевых башнях янычар было в семь раз больше прежнего. Турецкие суда день и ночь подвозили в крепость новое войско, свинец, порох и продовольствие. Султан Амурат приказал всем военачальникам в Азове и Казикермене: любой ценой не пропустить казаков обратно на Дон и к Днепру.
Фома Кантакузин сообщил атаманам Волоките Фролову и Науму Васильеву о своем прибытии в Азов. Он уведомлял их, что едет к белому царю по важным делам и вскоре будет в Черкасске. Кантакузин просил выслать надежных казаков для встречи его и толмачей и подтверждал свою неизменную дружбу и любовь как к донским казакам, так и к великому государю. Едет-де он к государю с письмом от самого султана.
В нижних юртах и городе Черкасске узнали о приезде турецкого посла в Азов и забеспокоились. Что делать было донским казакам и атаманам? Казаки, которые пошли на море, еще не вернулись; не было и тех, которые в Крым отправились. И стали казаки судить да рядить: зачем-де турецкий посол, хитрющий грек, к царю едет? Всякое предполагали, но пришли к одному выводу, что походы казаков на море да в Крыму оказались вполне успешными и, стало быть, надо вскоре ожидать казаков.
Атаманы ответили послу, что они его встретят, как прежде встречали, и помехи ему ни в чем не будет. А старые казаки всё твердили:
– Ну, раз Фома в Азове – значит, плохи дела турок на море!
Заодно стали опять вспоминать, как Епифан Радилов возил Фому в Москву и как он тогда поморил коней своих. Довез благополучно, но царь все же не дал ему своей чарки и жалованья. А вышло так потому, что грек пожаловался на Радилова царю: стругом-де мастер управлять, а еще больший мастер воровских поисков на море против турок! И Михаил Федорович писал казакам, чтобы они турского посла Фому Кантакузина по царскому указу «встречали честно и принимали честно». А за службу ту государь обещал выдавать казакам жалованье. И велел еще царь предоставить турскому послу посольские струги и провожатых к ним.
Наум Васильев спрашивал Волокиту Фролова:
– А не упомнишь ли ты, не провожал ли того грека Иван Косой?
– Ну, провожал, – ответил Волокита. – А что с того?
– А ему за провожанье Фомы меду царского не дали?
– Нашел что вспоминать… А что давано было на Москве, когда я провожал Фому? – вспоминал Волокита. – Камка мне дана была, сукно худое да денег девять рублев. А Лариону Анисимову ничего не дали, из царской мошны ни единой денежки не выкинули… Вези послов в Москву – себе дороже будет! Конь упадет – денег не дадут. Сам подохнешь – туда и дорога, никто не вспомянет. Убьют татары – креста за царскую денежку на дороге не поставят! А с этим длинноносым, черноволосым греком еще пуще намучаемся: причуды строит – то ему не так да это не так. А Филарет Никитич все грамоты свои чернит. Вы-де будете у меня в вечном запрещении, в вечном отлучении. Не троньте-де его, Фому Кантакузина… Вон как! – горячо закончил Волокита. – Убить такого посла, да и все тут.
– А ты неправ, – сказал ему Наум Васильев. – Послов встречать нам надобно. Придет – и встретим. И принимать его будем, как по закону нужно: палить из мелкого ружья и пушек! И учинять ему мы будем помеху всякую, чтоб до царя не спешил добраться. А как вернутся атаманы, мы порешим, как дальше быть: убить ли Фому или в Москву пустить. Казаки еще в море, и посла в Москву пустить не след нам.
– Мед царский хорош, – промолвил басовито Осип Петров – а пиво дома лучше. Мы скажем Фоме: суденышек у нас нету, кормщиков да гребцов нету, тебе сотню казаков в почетную охрану надобно – нету! А струги за свои деньги купить не можем: мы жалованья от царя давно не получаем, вконец мы обедняли.
Волокита Фролов призадумался и сказал:
– А тут еще загвоздка: по указу государя всех послов, едущих через Дон, должен сопровождать и головой своей отвечать Старой. А он далеко!
В Черкасске-городе палили из пушек. Густым дымом застилало затоны на Дону. Палили пушки с крайних сторожевых башен, с круглой башни и с мелких башенок, стоявших за стенами турлучными из хвороста, землей засыпанного.
На кручах, по всему берегу, с деревянной пристани стреляли из самопалов, не жалея пороху. Палили сторожевые казаки, женки казачьи, деды столетние да мелкота – казачьи дети. Сидят на кручах, набивают шомполами деревянными порох в раздутые стволы самопалов, а потом задирают кверху и стреляют. Треск оглушительный стоял над Черкасском-городом.
Волокита Фролов и Епифан Радилов важно прохаживались по главным улицам да подбадривали баб и стариков:
– Гей, улица корявая – ружье дырявое, стрели-ка, да пожарче: турецкие послы к нам в гости едут! Стрели-ка, бабы.
Бабы стояли длинной стежкой с дымившимися самопалами. Шутили, переругивались, посмеивались.
Вдруг казачонок примчался на коне:
– Послы пожаловали! Едут!
– Едут! Едут! – закричали бабы и трахнули все разом из самопалов. – Бей с башен!
Зазвонили колокола. Из башен палить стали чаще. Зашумели улицы. Затрепетали на куренях, на башнях и возле часовенки гостевые флаги. Нарядились струги на пристани и на берегу; запестрели Фроловские, Московские, Прибылянские ворота.
Повылезли на улицы калеки всякие, старухи беззубые, седые, косматые; старики, доживавшие последние дни, бабы с малыми ребятами на руках. Все высыпали из землянок, облепили и завалинки, и плетни низкие, и высокие башни.
Бородатые, еще бодрые старики сидели на конях: атаман из них составил «войско». Три сотни стариков таких набралось. Пешее войско в четыре сотни, опять же старики, стояло под городом, возле дороги. Вот войско закричало здравицу государю и святейшему патриарху Филарету, Волокита Фролов покрикивает:
– Царь-государь в кременной Москве сидит, а мы на Дону послов встречаем!
На Фролове кушак красный, шапка-трухменка серая, широкие шаровары плисовые, рубаха белая, расшитая цветным шелком. Кинул Волокита свою трухменку кверху, и все сразу затихло: пушки смолкли, самопалы перестали бить, песни затихли.
Стало тихо-тихо. Головы повернулись к азовской стороне. Из Азова послы ехали на белых конях. Фома – посередине, на самом высоком резвом коне; черный длинный халат закрывал ноги до самых стремян.
Четверо пашей двигались вслед за Фомой. Вправо от турецкого посла, немного впереди, ехал вместо станичного атамана Наум Васильев. И он был на белом резвом коне. А станица его, состоявшая из сорока казаков, следовала за послами, немного отступя, на черных конях.
Бабы столпились с самопалами, прижались друг к дружке и стали разглядывать посла Фому Кантакузина, отпускали шутки насчет его длинного носа.
Послы приблизились к часовенке. С коней слезли. Фома отбил поклоны земле донской и Дону-реке. Глазами все обшарил вокруг. Послов повели в землянку атамана Фролова.
На улицы выкатили вино для всех. Послы тоже изрядно пили, похваливая вино. Качаются паши. Фески красные на землю кидают и говорят:
– Якши! Вина такого давно не пили…
– А все казаки ушли с Дона? – спрашивает, будто невзначай, один.
– А нет, – отвечает сметливая жена Волокиты. – Все наши казаки в степях коней пасут. По ковшику еще хлебните!
Старики казаки чокаются с пашами, обнимаются, песни поют, а сами друг с другом переглядываются.
Фома Кантакузин сидел в землянке за столом и притворно заплетающимся языком говорил Науму, Волоките и Епифану:
– Якши! Якши!
Похлопывая Наума Васильева по плечу, как давнишнего приятеля, посол вдруг спросил:
– Верно ли, что казаки, в Стамбуле пожгли Галату?
Наум спокойно ответил:
– В Галату я не плавал. И где она, Галата, – не ведаю. А коли жгли казаки Галату, то, стало быть, пожгли. Послам с воды виднее, с горы приметнее. Мы люди темные, умом небогаты.
Посол глядит пытливо, хотя и притворяется хмельным.
Выпили за царя, по обычаю выпили за Фому – «гостя дорогого», выпили за Наума, Епифана, Волокиту, за переводчика-чауша, который был с послом. Но чауш пил всех меньше: Фома запретил ему пить.
– Синоп пограбили! – сказал посол. – Зачем пограбили?
– Помилуй бог, не ведаем! – отвечали атаманы. – Ешь рыбу!
– И Трапезонд пожгли, пограбили!
– Помилуй бог, и то не ведаем! Пограбили? Пожгли? А здорово пожгли? – переглядываясь, притворно удивлялись атаманы.
– Нехорошо, – сказал посол. – Такие города разорили!
– Нехорошо, – промолвил и Наум Васильев. – Да кто ж пограбил их?
– Донские казаки. Соединились на море с запорожцами и натворили бед! Лишь пепел да камни за собой оставили!
– Пепел? Ну? – сдерживая улыбку, ужаснулся Радилов. – Вот дурьи головы! Куда забрались! Да что ж им, кораблей купеческих на море не было? Пошли бы в Крым! В Крыму богатства всякие!
– И корабли затопили. И Бахчисарай весь разорили, – огорченно добавил Фома.
– Ой, ну! Да нешто так? Ах, сатаны! А ты, Фома, не кручинься дюже, – мы им острастку дадим строгую. Пей за царя!
Фома поднял чарку, но, выпил за султана. Наум, Волокита и Радилов выпили молча, глянув друг на друга, за тех казаков, которые на синем море плавают и бьются в Крыму.
Грек стал спрашивать: не думают ли казаки по возвращении из Стамбула и Трапезонда пойти к Азову-крепости?
– Ну, что ты! – засмеялся Наум Васильев. – Отродясь о том не помышляли. Легко ли помышлять нам? Снарядов там у вас, поди, сколько! Да войска сила несметная. Царьград и то полегче брать!
Кантакузина всего передернуло, чуть чарку не уронил.
– Ты не сердись, – сказал Наум. – Я пошутил. Царьград не станем брать! Не сердись, Фома! Нам легче будет с вами, турками, на Багдад пойти. Вот было б дело! Султану выгодно, да всем нам на пользу… А лучше бы султан ваш послал грамоту Асан-паше, чтоб всех казаков свободно пропускал в море, а своих людей для грабежа не посылал с Джан-бек Гиреем под наши городки. Пограбили нас недавно здорово! Послу должно быть ведомо, что татары приходили большой силой: людей свели, отгромили табуны, добро побрали… За то отместка им будет крепкая!
Фома впился глазами в чарку, молчал. Наум пристально смотрел на грека.
– Государь, – говорил Наум Васильев, – велит нам жить с вами мирно, а вы сами задираете нас и на нас же вину валите. А казаки просят вас по-честному: не грабьте! Уймите своих дерзостных людей! Не уймете людей азовских и крымских, то нам и государь преградой не будет: станем промышлять, сколько нам бог помощи в том даст. И языков ваших добывать будем, и в море ходить будем, и Азов разорять будем… Слыхал? За всякую шкоду от крымских татар и от вас вдвойне отплатим!
Хитрый грек обниматься полез с Наумом Васильевым. А Епифан и скажи:
– Ну, выпей за царя! А то как бы не вышло ненароком: султан пойдет в Багдад, а казаки махнут в Царьград! Не сплоховать бы вам.
Фома выпил всю чарку, глубокую и широкую…
Вдруг зазвонили в часовенке, ударили всполошные пушки, затрещали самопалы, грохнули пушки на башнях, Фома и чауш его вскочили, но Наум Васильев их успокоил, удержал.
Прошло несколько минут. Дверь землянки распахнулась, и на пороге остановился смуглый, лохматый казачонок с плеткой в руках.
– Ты что, Стенька? – спросил Наум Васильев.
– Гей! Скорей бегите! Казаки возвернулись. Татаринов пришел! Идут! – И скрылся казачонок, хлопнув дверью.
Фома с помутневшими от вина глазами стоял и смотрел на дверь, как бы спрашивая, что ж такое случилось?
– А ты, – говорил Васильев, – не тревожься: вас тут никто не тронет… Да пойди ты, Волокита, проведай толком, что это народ палит из пушек и кричит? Угомонил бы их!
Поднялся толстый Волокита, шапку напялил, нагнулся, чтоб не зацепиться за притолоку, едва в дверь пролез… А там, на дороге, атаман увидал, что бабы облепили, словно мухи кринку с медом, Михаила Татаринова. Кричат, голосят, обнимаются, целуют Варвару Чершенскую, родственников, вернувшихся из плена, даже коней казачьих целуют!
– Ну, у нас дела неплохи, – сказал Татаринов. – Привел я на Дон две тысячи полоненных татарами людей. Идите все дуван дуванить![40]
– Ой, мамо! – закричала в толпе худощавая казачка. – Да вы еще живы?
– Жива еще, моя деточка родная, жива! – отвечала старуха в жалком рубище, с опухшими ногами, с красными от слез глазами, рыдая от радости. Она была босая и простоволосая. Глубокие морщины прошли по ее почерневшему лицу вдоль и поперек и сделали ее едва узнаваемой. Семнадцать лет не была она на Дону! Сердце ее колотилось от радости, а глаза туманились от слез.
Отцы и матери встречались с детьми, братья – с братьями и сестрами. Они плакали и радовались, как малые дети, улыбнувшемуся нежданно счастью.
Беглые холопы, охочие люди, бежавшие из Московской Руси вольной дорогой, чтоб хлеб добывать, раскованные теперь Татариновым; покинувшие своих хозяев приказчики, неоплатные должники заимодавцев; стрельцы и солдаты, бежавшие со службы; люди церковные, оставившие церкви и монастыри, – стали равными. Храбрые донские казаки освободили их из татарского плена. Дон принял их, как родной отец. Дон их накормит, приютит. С Дона даже в Русь не выдают людей!
В другой толпе сидели знатные татары – заложники. Глаза кровью налитые, злые, головы бритые. Шапки у ног лежат.
В третьей толпе – невольницы, пожелавшие уйти из гарема и отправиться на Дон, к казакам.
Коней арканили, делили. Пленниц делили. Ковши, братины, казаны, татарские штаны делили. Деньги не в счет: их не делили – в казну шли деньги.
Татаринов, сойдя с коня, пошел с Варварой Чершенской в свою землянку.
Ему воздавали заслуженные почести. Пили вино, стреляли из самопалов. Переодевались в шелка и бархаты. Делили ружья в золотой оправе, булатные ножи, багдадские клинки, седла и сабли турецкие.
Фома Кантакузин порывался с чаушем выйти из землянки, но Наум Васильев удерживал их; угощая щедро, приговаривал:
– На люди вам показываться не след, а то выйдет какая-нибудь заваруха, а я в ответе буду. Недоглядел, мол, скажут.
Фома присел, но пить почти перестал.
…А через день пушки еще жарче ударили. Наум Васильев догадался, что, стало быть, и с моря казаки вернулись.
Четверо пашей прибежали в землянку. Глаза перепуганные. Фома у них спрашивает по-турецки. Они взволнованно ему отвечают. Фома злится, направляется к дверям.
– Вам бы следовало отпустить нас свободно походить по городу. Не в заточение же мы приехали к вам? С послами нигде в других странах так не поступают.
– А в других странах, – говорит Наум Васильев, – Дон-речка не течет. И мы в другой земле не годились бы. Мы для Руси родились. А ты, Фома, перехитрить нас вздумал? Уж лучше посиди, попей вина, греха поменьше будет!
– Вино пьют после победы. Я с вами пить не буду. Пусти!
– Ну что ж, пойдем, коль захотел проведать все. И мне тут, признаться, не сидится.
Вышли – ахнули: плывут казаки – Дон зачернел!
Белый бунчук да «бобылев хвост» развеваются на первом струге. Казаки поют:
Как по мо-о-о-рю! Как по мо-о-о-рю!
Как по мо-о-о-рю, морю синему!
На середине первого струга стоит в новом лазоревом платье и в шапке-трухменке походный атаман Иван Каторжный. По правую руку – Алексей Старой, по левую – Михаил Черкашенин. За первым стругом челнов не счесть.
Шумно на стругах. Песни поют. А Дон качает всех и тихо течет к Азову-крепости…
Пушки палят. Самопалы трещат. На часовенке и на всех сторожевых башенках звонят колокола. А на берегу бабы песни поют, старики подтягивают. Радостью повеяло, как свежим ветром с моря.
Фома Кантакузин стоял с чаушем и четырьмя пашами – губы кусали, бороды щипали, зубами скрипели от злой досады.
Турецкий посол стал просить стругов или коней, чтобы ехать в Москву. Васильев отказывал ему под всякими предлогами.
На пристани набилось много всякого люда.
Иван Каторжный махнул рукой – ружья грохнули на стругах… Два раза махнул рукой – ружья грохнули двумя залпами. Три раза махнул Иван, серьга закачалась – три залпа грохнуло, и эхо дружно понеслось по Дону, помчалось в горы и в степи донские. Это означало, что походный атаман Иван Каторжный возвратился с моря синего с полной удачей.
С пристани тоже ответили выстрелами из самопалов.
Челны остановились напротив часовенки, перегородив широкую реку и все ее затоны и протоки. Многие сотни освобожденных полоняников сошли на берег: с Синопа, Трапезонда, с Галаты, Перы. Они разлеглись на берегу и на всех черкасских улицах. Отдельно свели взятых в плен турецких пашей: Шайтан-Ибрагима, Муртаза-пашу, Селим-пашу, Каплан-пашу.
В сермяжных мешках, в кожаных чувалах, в кадях из-под пресной воды понесли золото и серебро, братины, монеты разных стран, жемчуг и камни дорогие.
– Ивану слава! – кричали все. – Алеше слава! Богдану слава!
Сошлись походные атаманы. Направились они к тому месту, где стояли турецкий посол Фома Кантакузин и Наум Васильев.
– Э-э, Фома! – воскликнул Татаринов. – Ты здесь? Живой еще? Куда гребешь?
Фома смолчал.
– Султану жалобу везешь?.. Вези! А провожать тебя не станем.
Турецкий посол стоял ни жив ни мертв. Наум Васильев сказал:
– Нам, казакам, ведомо стало, что султан казнил азовского пашу Асана. Верно ли это?
Фома весь потемнел.
– Пойдем, Фома, в землянку от зла людского.
Фома поторопился в землянку. А в Черкасске-городе кричали:
– Здравствуй, войско Донское, сверху донизу и снизу доверху!
На круче до поздней ночи пели донские песни:
Эх, небо синее и море синее, —
Край света не видать,
В Царьграде очи свои вымоем, —
За морем синим есть Царьград!
Волна качает, челны ныряют,
На Дон ввернемся мы опять!
Фома стал просить, чтоб дали ему посольские струги до Воронежа. Но атаманы стругов не давали, хотя и не отказывали. Совет держали неделю целую, а после сообщили:
– Челны у нас дырявые. Пойдем по Дону – челны потекут; посол утонет, а казакам ответ держать перед царем. Коней бери: коней не жалко.
Но посол коней брать не хотел. Он говорил, что на конях, ему, послу, ездить не пристало. Да и ездить он верхом не так горазд, а конная дорога через Валуйки (это, видимо, была главная причина) стала очень опасной: разбойники по дорогам бродят, воры, люди лихие.
– Разбойные люди, что гуляют по дорогам, – ответили атаманы, – послов не трогают. А ежели трогают, то только лихие люди из татар, а приходят они на ту дорогу из Крыма.
Фома Кантакузин долго упрямился, но делать было нечего, и он волей-неволей согласился взять коней и ехать на Валуйки. Но тут атаманы снова заспорили.
Наум Васильев сказал на совете:
– Посла везти бы Старому Алеше. Он до всех послов приставлен самим государем.
Старой возразил:
– Коли, Наум, ты хочешь, чтобы моей головы на плечах не было, то я повезу его. А коли ты желаешь мне здоровья, заслуженного мной спокоя, да еще видеть на моих плечах мою поседевшую голову, то надо везти посла другому.
Наум тогда закричал:
– Ивану Каторжному везти послов до Москвы: он и дороги все знает, и с послами ладить умеет, и с пашами выпить горазд.
Иван покачал головой – дескать, в уме ли ты, Наум? Старой поддержал его:
– Голова Ивана Каторжного нам всем дюже дорога. Турской посол с охотой поедет с ним, а там, на Москве, жалобу на него же царю учинит, и сидеть Ване тогда на Белоозере или еще где… Нельзя нам посылать Каторжного!
Васильев тогда указал на Татаринова, но и Татаринов стал отказываться: охоты у него не было возиться с послами. Старой опять вмешался:
– И Мишу нам посылать нельзя. Он и до Валуек не доберется, а жалоба Джан-бек Гирея на него уже будет в Москве у государя. Наум, ты поезжай!
Все поддержали:
– Мы в походах были, а ты, Наум, сидел на Дону. Ты не измаялся, как мы все. Тебе везти турецкого посла! И зла меньше будет, и ответ держать не будешь!
Собрался неохотно Наум Васильев везти турецкого посла опасной дорогой и взял с собой станицу в шестьдесят шесть казаков с есаулом Силой Семеновым. Выбрал Наум Васильев добрых казаков для станицы.
За Московскими воротами посол попрощался с казаками и атаманами, кланялся им низко и хвалил их отвагу. Больше всего он похвалил Ивана Каторжного, Михаила Татаринова, есаула Порошина, Михаила Черкашенина; хвалил он еще Алексея Старого и Волокиту Фролова, хвалил обед атаманский и прием казачий в Черкасске. Всех атаманов называл по имени и отчеству.
– Езжайте с богом, – сказал напоследок Фролов, – да бойтесь татар за Калитвой-речкой за быстрой.
Станица поскакала одвуконь[41]. И кони все были добрые. Белых коней было два: один – под Фомой, другой – под Наумом.
Солнце палило в июне 1630 года сильнее прошлых лет. Трава, не успев зазеленеть, желтела. Несло песок ветром, пыль по дорогам кружилась, зной сизый стоял туманом.
Еще и не ехали казаки, а кони уже замылились, взмокли, головами крутят. И казаки вспотели, почернели, распарились. Воротники расстегнули, едва дышат. А Наум молчит да гонит лошадей. И Фома молчит, и люди его молчат. Кинут друг дружке турецкое слово версты за четыре – раз, и снова затихнут. Седла поскрипывают, ремни на седлах в мыле…
Фома осторожно глазами вокруг водит, чутко прислушивается. Остановится посол где-нибудь, Наум Васильев возле лесочка в тени или в крутом овраге поставит поодаль часовых; попьют пресной воды, пожуют сухой рыбы, мяса. Фоме дадут, – а он сразу не ест, сперва даст пробовать чаушу: не подмешали ли отравного зелья. Отдохнув, дальше скачут.
Какие избы и попадались, так в них ночлег найти трудно было и поесть ничего не достанешь. Одна голь перекатная – беднота да горькая сирота. Мужики худые, детвора у них голодная, золотушная… Чего там взять? И ехали донцы поскорее да пооглядистее…
Двор государя встречал посла турецкого с особым почетом и блеском. Еще далеко было до Москвы, а пышные кафтаны, оружие стрельцов уже сверкали на солнце. Бояре, воеводы, большие люди столпились на проезжей дороге. Сам Федор Иванович Шереметев выехал навстречу послу в раззолоченном возке. Вышел из него, но шапки не снял. Слезая с коня, турецкий посол, как требовалось обычаем, объявил о своей свите, о своем чине и звании, каким он облечен доверием от султана, и все прочее. Боярин Шереметев выслушал турецкого посла и обо всем известил государя – гонцами в Москву. После того боярин Шереметев спрашивал посла о том, здорово ли они доехали и не было ли где им какой-нибудь помехи и нападений?
И когда турецкий посол нижайше поклонился, тогда только боярин Шереметев снял шапку, поздоровался с ним. Надев шапку, боярин помолчал, чтобы не сказать чего лишнего, а Фома сел снова на коня. Посол выехал вперед, а Наум Васильев – с ним рядом.
Ехали они к Москве тихо, ожидая распоряжений. За казаками двигались возки Шереметева и других ближних бояр.
В дороге пришло известие из Москвы, что царь ждет у себя Фому Кантакузина и пашей турецких.
Кантакузин въехал в Москву торжественно. По обеим сторонам дороги построились всадники в богатых одеждах, а у въезда в город – три тысячи воинов, с длинными копьями, на белых лошадях, в красных кафтанах, в отороченных мехом шапках. Здесь же стояли именитые бояре.
Проехав с полверсты, турецкий посол пересел в раззолоченную колымагу, присланную из царского двора. В парадных кафтанах длинными рядами стояли московские стрельцы. И повсюду на московских улицах, кривых и путаных, толпился всякий люд.
Все торговые лавки, питейные заведения и рынки были закрыты.
Пышное шествие направилось в Китай-город, к Посольскому подворью. Там у дверей стояли караульщики, чтоб никто не подходил, с послом не говорил, письма никакого не передавал и злого умысла никакого послам не учинил.
Атаман Наум Васильев и есаул Сила Семенов с казаками, после того как они проводили на Посольский двор посла, стали приискивать себе дворы, кому где можно было. Нашла их Ульяна Гнатьевна и взяла к себе на постой, в свой дом, атамана, есаула и пятерых казаков.
Ульяна в лице изменилась, немного постарела, но голос ее звучал по-прежнему молодо.
– Седла кидайте в сени, а сумы – в клетушку, – указала Ульяна. – Хватайте ведерочки, бежите за плетень к журавлику, обмойтесь. Ах, сизые голубочки, слетелись снова!
Забегала Ульяна по дому, захлопотала. И ожерелье, подаренное Старым, сверкало каплями ключевой воды на ее все еще нежной белой шее. Бордовый полушалок с мохрастыми концами свисал с ее круглых плеч. Глаза все те же – то плачут, то смеются лукаво.
– Как пришел Алешенька с Белоозера, так больше я его не видала, как в воду канул… Здоров ли? Не разлюбила ли его Фатьма?
Наум ответил ей не скоро:
– Был он на море, ты только не болтай!.. Фатьму его угнали в Крым и там убили.
– Ах он несчастный! Кручинится, знать. Ой, плохо ему! – жалостливо проговорила Ульяна и вытерла платком крупные слезы. – Когда ж господь сведет меня с Алешенькой?
– Да ты не плачь, Ульянушка, – утешал ее ласково Наум. – Сведет еще господь. Дорог на Дон немало. Поедем назад – хоть я заберу тебя… Со всей Руси бегут к нам.
Ульяна вся зажглась:
– Соколик мой Наумушка! – стала причитать. – Да я не только что на Дон, на край бы света полетела за ним, ненаглядным. Да примет ли?
– Слетаешь, коль захочешь. А примет ли – то дело ваше…
Турецкий посол Фома Кантакузин был принят в Золотой палате государем Михаилом Федоровичем и патриархом Филаретом. При них бояр не было. Фома поклоны отбил государю, а тот спросил его о здоровье своего «брата», султана Амурата. Царь спрашивал, здорово ли доехал Фома до Москвы и не было ли ему на Дону и в других местах помешек каких.
Фома сидел насупротив государя, отвечал уклончиво:
– Да, ехали мы – и всяко было.
– А все-таки?
– Доехали не здорово!
Царь вспылил, резко спросил:
– Где учинилось худо?
Фома сказал сквозь зубы:
– Казаки на море ходили. Стамбул громили. В Керчи одни развалины остались. Галату всю сожгли. Галеры на море топили. Джан-бек Гирея пограбили. (Про арсенал он умолчал.)
Царь изумился. А Филарет закрыл лицо руками.
– А все то делают они будто по царской воле.
Царь побледнел.
– А кто ж ходил? – спросил патриарх.
– Походный атаман Иван Каторжный, атаманы Старой, Татаринов!.. Еще – Богдан Хмельниченко с Чигирина…
– Старой? – Царь губу прикусил. «Вот отплатил так отплатил», – подумал он.
– Прошли Азов, прошли Казикермень, соединились в море.
– О свят, свят!.. Опять Старой! Опять Богдан! Что делать будем? – спросил сокрушенно Михаил Федорович.
Посол от имени капудана-паши и Асан-паши, с которыми он якобы говорил при выезде из Азова, передал их слова: «Чтобы между султаном и царем впредь ссоры и нелюбви не было, надобно казаков всех перебить или с Дону прогнать…» – Я же, – продолжал грек, – возражал Асан-паше: вытеснить казаков с Дону – дело весьма трудное. Тогда Асан-паша предложил: «Если так, то в предупреждение вражды не лучше ли обоим государям давать казакам жалованье? А если царь жаловать казаков не изволит, то султан положит им свое жалованье и, переселив их с Дона в Анатолию, разрешит им там, по их обычаю, промышлять над врагами султана».
Филарет посмотрел на посла строго и недоумевающе. Царь встревожился. А осторожный и хитрый грек продолжал:
– Между Азовом и Черкасском, где множество казаков войска Донского, – сказал он, – хотелось бы султану построить на очень к тому удобном урочище турецкую крепость Чилу.
Царь пропустил было это мимо ушей, а Филарет не на шутку забеспокоился. Тревожно забегали его сузившиеся глаза.
– Нет, – сказал он резко. – Тут что-то не так! Неладно будет дело!
Но грек продолжал мягко и тихо:
– А не угодно то государям, пусть сами поставят крепость. Крепость та даст государю не меньшую выгоду, чем Архангельск… Султан сам бы давно поставил ее, да она будет на государевой земле. То дело очень выгодно: поставить крепость – и казакам проехать Доном на море никак будет нельзя…
Филарет не стерпел и в гневе прервал:
– Царь сам уймет казаков своей волей и без построения сей крепости! А которые из них виновные в разбое и грубости, накажем их великой опалою и смертной казнью…
– Верно! – подтвердил царь.
Фома тогда еще мягче и со всякими хитростями начал с другого конца.
– Дабы, – сказал он, – между султаном и царем белым и крымским ханом была крепкая дружба и любовь, надлежало бы немедля вернуть Чигирин туркам. Запорожские черкасы ходят по Днепру на море, минуют Казикермень, Арслан-Ордек… Согнать бы с Чигирина казаков – и этим малым делом можно отвратить опасности многие.
Государь поднялся и в сильнейшем гневе ответил послу:
– Куда сие годится? Совсем загородить нам море? С Дона согнать казаков! С Чигирина согнать черкасов! Нам то негоже! Мы то не примем!
А Фома настойчиво гнул свое:
– Чтобы начать и кончить войну против поляков в союзе с султаном, с крымским ханом, надо бы и уступить вам.
– То все больно заманчиво, – ответили ему. – Сквитать бы обиды надобно; но без совета всей земли и бояр решить сие не можем. Войну начинать – многое справить надобно: войско подготовить, запасы завезти, деньги собрать. А может, еще у нас с поляками дружба выйдет крепкая…
Посол, видя неудачу своего предприятия, все же продолжал улыбаться и со всякими любезностями заверять в своей и султанской дружбе к Руси – «выше прежнего».
Закончив свои дела, Фома Кантакузин шутил и смеялся, а под конец положил перед царем донос с «великой тайной». Вот что сообщалось в доносе Поленова:
«Едучи с моря и с низу по Дону, слышал я от казаков, что-де ты, царь-государь и великий князь всея Руси, Михаил Федорович, изволил на казаков за их вину опалу положить и лишил своего жалованья. Которые казаки выехали к тебе с турским послом и будут тобой посажены по тюрьмам, – то быть на Дону большой беде. Донские казаки говорили, что по новой весне покинут землю и пойдут в запороги к Богдану Хмельниченку… И слух пошел на Дону, что ты, государь, направляешь сюда стрелецкое войско, чтоб всех холопей сбить з Дону, а по Дону-де будешь, государь, свои городы ставить. Как-де подлинно про то весть учнетца, то казаки тотчас з Дону отпишут к запорожским черкасам, и они к ним придут на помощь многими людьми – тысяч десять и больше. А у донских казаков с запорожскими черкасами приговор учинен таков: «Коль будет беда нам – помогать нам, коль будет беда запорогам – помогать запорогам, но Дону нашего без крови не покидывать». Они ж, казаки, сказывали еще, что пошли на Черное море под турские городы войною, тысяч двадцать, – за поруганье казачества и разоренье донской земли убавить силы туркам и татарам и землю от них избавить свою. Турские люди не пустили их назад под крепость Азов, и они пошли тогда Миусом. Волоком перелезли в Донец. А из Донца пришли на Дон. Добра достали, великого… А те запорожские черкасы, которые шли с Чигиринским сотником Богданом, пожгли свои струги в лиманах, иные водой затопили, переволочили добро дорогами другими. А по весне струги свои из воды достанут и в море опять пойдут.
…Великий государь! На Дону в большом войске про турских послов говорили, что впредь им, послам-де, пропуска к тебе, государю, не будет, потому что послы турские Доном ходят и их казачьи городки-крепи высматривают. Казаки ныне крепко каются, что того турского посла Фому Кантакузина к тебе, государь, пропустили и его не убили… И ежели на Дону государева жалованья ныне не будет, а посол турский от тебя с Москвы к ним в нижние городки приедет, – они, государь, турского посла хотят убити…»
Великая опала постигла казаков за непослушание царю.
Приставы-московские, люди из Разбойного приказа, стрелецкие головы, по повелению государя, девятого июля во главе с приставом Саввой Языковым явились на подворья, где постоем стояли донские казаки, сопровождавшие турецкого посла.
Тьма в Москве была кромешная. Нигде ни звездочки. Все улицы пустынны. В домах все спали, и тихо было, безмятежно. Лишь слышно было, как перекликались сторожа на башнях и возле решеток на улицах.
– А кто бредет? – кричал стрелец с Кузнецкого. – Постой!
– Бредут свои! – отвечали люди из Разбойного приказа, гремя железом.
– Куда ж вы прете? – кричал другой стрелец. – Для какого дела?
– Вон пристава у нас за все в ответе. Пойди да разузнай у них.
Конь пристава Саввы Языкова ударил копытами в темноте, едва не налетел на двух стрельцов.
– Чего вам надобно?
– Бумагу надобно, – схвативши за узду, сказал один из них. – Куда бредете? Кто велел в такую темень водить людей, греметь оружьем?
– Я – пристав Савва Языков. Бумаги у меня – бумаги царские!
Стрелец поднял фонарь, удостоверился, что перед ним действительно пристав.
Пристава и их помощники направились в Ордижцы, в Боришки и за Москву-реку хватать опальных казаков. Проскрипели в темноте несмазанные колымаги. Добрались они и до Ульянина двора.
– Кажись, сюда! – пробубнил Савва Языков. – Зайдите с журавля, под окна станьте, двери подоприте колом. Иван, стучи неторопко! За ставенку становься, а то еще пальнет какой из пистоля в лоб.
Здоровенный стрелец стал за ставенку и тихо постучал. Долго стучали стрельцы, пока добудились.
Из избы послышался встревоженный голос Ульяны:
– Кого там бог принес?
Савва прокричал:
– Не допытывай! С Разбойного!
Зажглась лучина. Открыла дверь сама Ульяна.
– Ну, что вам надобно? – спросила хрипло. – Кому нужна?
– Не ты нужна нам, баба, не ты! – входя осторожно, сказал пристав. – Нам нужны другие… Которые тут у тебя на постое казаки?
– Вы казаков не трогайте! – сказала Ульяна, закрыв грудь полушалком. – Изморили уж всех беспутными тревогами.
– А не твое тут дело. Сама, поди, беспутная. Нашлась защитница – святая богородица!
– Скажи еще «беспутная» – как размахнусь да в нос шибану, так и узнаешь, какая я беспутная!.. Юшкой красной умоешься!.. Вон казаки!
На дальней кровати сидел в белой нижней рубахе и в белых портках станичный атаман Наум Васильев. Продирая глаза ладонями, смотрел он на пристава, как на какое-то привидение.
– Который атаман у вас?
– Я – атаман Наум Васильев!
– А есаул который?
– Я – есаул Сила Семенов! – отозвался есаул из другого угла.
– А те, которые вон там, кудлатые?
– Мы не кудлатые! – сказал один из казаков. – Кудлаты псы, кудлата шерсть бывает, кудлаты – пристава! Зачем пришел, про то и сказывай!
– А сколько тут вас, постоялых казаков?
– Все те, кого видишь, – ответила Ульяна. – Не шарь фонарем. Все налицо.
– А где другие? Здесь семеро. А нам-то надо шестьдесят… шесть человек. Недостает… – пристав тянул, – недостает… Сколько же недостает? Шестьдесят… шестьдесят… Степан, а ну-ка высчитай! В мозгах моих туман… Шестьдесят… Тьфу, черт те дери! Перепил!
Здоровенный угрюмый стрелец, вошедший следом за приставом, стал считать на пальцах:
– Один, который атаман, – один! Другой, который есаул, – два! А тех сколько?
– Да раздери-ка буркалы, да разуй гляделки, – проговорил казак. – Я есть Епиха Игнатьев – крайний, а это вот… Андрюшка Левонтьев, левый, там вон – Потапка Нефедов, правый, Алешка Алексеев – за правым крайний, а там – Афонька, Захарка, Еремка!
– Ну, тот – крайний, и тот, который не крайний, – бубнил тупоголовый стрелец Степан. – Андрей да Еремка – два!
– А он не Андрей и не Еремка. Андрей – там лежит, а Еремка – здесь, – смеялся казак, обуваясь. – Потап там, Алексей – вон он!.. Эх, голова, два уха! Считай получше…
Наум Васильев, хоть и строг и взволнован был, но тоже улыбнулся.
– Вот голова, а еще приставная! Считать не может. Ну, нас тут семеро! – сказал он.
– А ты не брешешь?
– Чего брехать нам? Семеро!
– А скольких же нету?
– А нету пятидесяти девяти.
Пересчитал пристав недоверчиво еще раз всех казаков и насчитал восемь. Еще пересчитал – восемь.
– Да где ж семеро?
– Всех семеро! – уже хохотал Наум. – Восьмая-то баба, Ульяна!..
– Закуй в железо атамана! – приказал обидевшийся пристав, а сам на лавку сел.
– Почто ж в железо?
– Дознаешь после. Перед царем в ответе ты.
– А не за что! – сказал Наум и выпрямился гордо, – В Москве берут, а не за что!.. Сказывал мне Старой, как ты возил его на Белоозеро – собачья честь!.. И нас туда погонишь?..
– Клепай, Семен, ноги!
– Я ж не клепальщик.
– Зови-ка Ваську-кандалыцика!
Вошел Васька. Бурый, нос горбылем. Глаза – горошины мелкие, вздутые щеки; шапка серая набекрень, подвыпивший. Он бросил кандалы…
– Ой, ироды! Иуды! Да они ж ни в чем не виноваты! – заголосила Ульяна.
– Кого клепать? – спросил Васька.
– Вот этого!
– Кто ж вам велел? – спросил Наум.
– Велел нам государь.
– Клепай, – сказал Наум, – раз нас такой милостью сам царь изволит награждать. Опять на Белоозеро?
– Другие есть места, куда подалее, – сказал кузнец-кандальник Васька. – Перековал я брата вашего – и в год не пересчитаешь!
– Нашел чем хвастать! Клепай скорее!
– Кого в Сибирь… Кого в Мезень… Кого в Чердынь… – приговаривал Васька, раздувая широкие ноздри. – Всех не упомнишь…
Ульяна побледнела, упала на постель, забилась всем телом, но вскоре поднялась и пошла на пристава с поднятыми руками.
– Пристава!.. Где у вас бог? Где правда государя? Где ваши души подлые? Только знаете заковывать в железо! Сколь многих перековали! Поискалечили людей. Потому от вас, сатаны, и бегут люди искать волю да долю на Дон. И я сбегу! Нате, берите, клепайте и мои ноги и руки! – неистовствовала она.
– Тебя нам заковать трудненько. Твои ноги не влезут в наши колоды, – засмеялся пристав. – Чего орешь? Чего надрываешься? Да нетто они тебе родные?
– Эх, вы! Звери – не люди! Куете только горе людям!
Васька склепал кандалы крепко-накрепко. Наум прошелся. Загрохотало, зазвякало. Сковали Науму руки. Он и говорит:
– А будь что будет! Подойди-ка, пристав!
Тот подошел.
– Ну, погляди мне в очи… Невиновен я перед государем. А перед тобою, падло воронье, ответ держу. Вот на-ко тебе в рыло, выкуси! – Атаман ударил Савву Языкова. Что-то хрястнуло в его тяжелых руках. – Еще возьми, коль мало!
Пристав упал на пол, задрав ноги.
– Стрельцы! – заорал он. – Стенька, Васька, Полунька! Держи атамана! Нас тут побьют всех до смерти. Стрели из пистоля! Стрели!
– А вот я стрельну из пистоля! – сказал Наум. – Кого тебе надобно еще клепать – клепай в железо! – И еще раз ударил Савву Языкова ногой.
Казаки бросились было на пристава, но Наум остановил их:
– Себя щадите. Не троньте грязь эту!
– Клепай покрепче и есаула!
– Нет, – сказал Наум Васильев. – Расклепывай! Алешка, подопри спиной двери!
Дверь подперли трое казаков. Савве Языкову приказали:
– Вели расковать!
– Рас-с-кко-ввы-вай! – задыхался Савва.
– Пойдем мы и без железа!
Закованного расковали.
– Ведите нас! – сказал Наум.
– А может, подводы дать? На Дон еще побегите?
– Не побегим на Дон. Веди по службе царской, а что ударил я тебя, – о том ты лучше помолчи. Никто из казаков не побегит.
– А будь вам проклята службишка ваша! – крикнула Ульяна. – Давай-ка мне коней, я побегу на Дон… Прощай, проклятые бояре!.. Запытали они, проклятые, Исая Бондаря – муженька моего. А ни за что! Ироды!
Метнувшись к Науму, Ульяна тихо переговорила с ним и выбежала во двор.
– В Москве не жить ей, – сказал пристав. – В тюрьме сгинет баба!
И сел писать бумагу:
«…июля в девятый день, по государеву цареву и великого князя Михаила Федоровича всея Руси указу и по приказу дьяков, думного Ефима Телепнева да Максима Матюшкина, Степан Борисов сын Юрьев, да Петро Васильев сын Зайцев, да Иван Елизаров сын Бертенев; да подьячий Алешка Карапелов – посланы на дворы, где стоят донские казаки: атаман Наум Васильев да есаул Сила Семенов с товарищи – переписывати их рухлядь, ковать в железо и роспись имянно сделать…»
Савва Языков стал чернить на бумаге опись имущества, отобранного у атамана, есаула и казаков:
«…В Ордижцах, на подворье у Ульяны Гнатьевны, вдовицы, женки мучника, стояли казачьи рухляди атамана Наума Васильева, да казаков Епихи Игнатьева, да Андрюшки Алексеева: 5 пищалей, да ствол, да 5 вязней[42]; зипун дорогильный, кушак турской, шелком вязанный, на ем нож булатный, черен – рыбий зуб, ножны хозевые, черные, оправлены серебром, кушак мухояровый, черный; подушка шитая; двое штаны лазоревые; зипунишко серое сермяжное; попона пестрая, епанча черкасская, войлок ордынский; котел медный и сундук замкнут…»
Наум Васильев прервал его:
– Погоди! Почто ж ты не писал кафтанишко сизый суконный?
– А позабыл – впишу!
– Попон волошских не вписал!
– Впишу…
Но не вписал все же пристав складни резные, на трех створках, иконы дорогой…
– Э-э! Пристав! Пиши всю пашу рухлядь и не обворовывай!
– Вся ночь уйдет в писании. Всего не перепишешь,
– А ты пиши не торопясь, – сказал Васильев. – Ночь длинная.
Вдруг есаул Семенов вскочил. «Эх, мать ты моя, молись за меня во Нижнем Новгороде, – подумал, – ночь темная не подведет!»
– Прощайте, казаки! – прокричал и выскочил в окошко. За ним – еще два казака.
Раздались выстрелы, шум поднялся, но вскоре все затихло.
– Выводите казаков! – заорал пристав и выругался.
Переписал пристав все, что было рухляди. Кроме того, приставом Саввой Языковым записано было в роспись: «66 пищалей, 66 вязней, 66 сабель».
Все записанное приставом доставлено было в Посольский приказ с короткой припиской:
«А есаул Сила Семенов, да вдовица Ульяна Гнатьевна, да два казака с ее постоя бежали со двора и нигде еще не объявились».
Когда казаков и атамана Васильева привели во двор Посольского приказа, к ним сейчас же приставили стражу и Савву Языкова. И вскоре повезли в разные остроги, а Наума Васильева – в Белоозеро. С ним десять человек.
В дороге за Москвой стали они кормить коней. Солнце было за полдень. Стояла жара, и носилась пыль. И опять на белоозерской дороге появился царский возок – из окна показалось морщинистое лицо старухи Марфы Ивановны, матери царской. Опираясь на клюку, она сошла на землю. Едва передвигая ноги, подошла к Науму Васильеву.
– В острог везут? – спросила тихо.
– Везут в острог, как видишь, матушка! – сказал Наум.
– Ослушались царя?
– Царя мы не ослушались. Кого ослушались – нам неведомо. А бояр мы, верно, не почитаем.
– Вы бы бояр почитали да бога не гневили…
– Пустое, матушка! Бояр гневим, а бога и царя мы чтим.
– Остер язык твой!..
– Острее надо бы, да бог не вразумил. Острее будем! Попили нашей кровушки: в Москве злодеи наши – бояре; в Крыму – татары; на море синем – турки… Иди да звени железом до дальнего острога…
– А подойди-ка ближе!
Наум подошел.
– На тебе, атаман, образок святой. – И протянула она ему дрожащей рукой складенец. Опять, как в прошлый раз, – Николу-чудотворца.
Васильев отступил.
– Царица-матушка! – сказал он. – Твой образок я не возьму.
Старуха затряслась. Глаза сверкнули гневом.
– А! – вскричала она. – Ты богохульствуешь?!
– Нет, матушка, – ответил Васильев. – Не богохульствую, а не хочу я, чтобы гневила царская матушка всевышнего. Кто образок дает, а сам по острогам нас сажает, тот…
– Я ль вас в острог садила?
– Не ты, так государь. Не утруждайся, матушка… Мы царской милости просить не будем – кровь запеклась на сердце…
Васильев отвернулся. Казаки собрались и, окруженные стрельцами, тронулись в дальний путь.
Боярин Борис Михайлович Лыков всем клялся, что по гроб жизни не ступит его нога во двор презренного холопа Митьки Пожарского.
«Унизил-де, посрамил, матушкой моей Марией попрекал, за всех бояр на Лыковых обиды вывалил, полез в заступники донских казаков, царя не кто иной, а Митька поставил ни во что!» – повсюду сеял о нем боярин Лыков нелепые слухи.
Но когда наступили опасные времена, не выдержал боярин Лыков: нахлобучил шапку, надел боярскую шубу и побежал к подворью Пожарского. Бежал боярин с таким страхом на лице, будто у него начисто все поместья погорели.
Забарабанил боярин палкой по деревянным воротам, и перед ним, как в прошлые годы, предстала княгиня Прасковья Варфоломеевна и сказала:
– Вот уж нежданно-негаданно.
Боярин поздоровался, утерся платком, хмуро спросил:
– Здоров ли князь Димитрий Михайлович?
– Здоров, батюшка, здоров, боярин, – ответила княгиня. – Зайди, Борис Михайлович, рад будет.
Они вошли в сени, и князь Пожарский сам вышел навстречу.
Синий кафтан. По кафтану серебряные пуговицы. Золотой пояс. Красные сафьяновые сапоги, ловко расшитые по голенищам золотыми круглыми узорами. Волосы причесаны, борода чиста, приглажена, глаза у князя светились, в них вспыхивали веселые искорки. В широко открытых глазах его не было никакой обиды.
Прасковья Варфоломеевна, глянув на князя мягко и нежно, улыбнулась.
– Здравствуй, боярин, Борис Михайлович, – сказал князь. – Уж не казаки ли приехали с посольством на Москву? Иначе не заглянул бы.
– Ты отгадал, князь. Приехали, да быстро уехали! – сказал Лыков.
– Почто же так?
– С Москвы сослали их в острог на Белоозеро и в другие тюрьмы. Склепали им руки-ноги, сабли забрали. Поехали с приставами.
Пожарский вздрогнул, словно его холодной водой окатили.
– Анафемы! – сказал горячо Пожарский. – Война с поляками вот-вот начнется, а вы казаков в буйство приводите!
– Идите в горницу, – сказала встревоженная Прасковья Варфоломеевна, – медку свеженького на стол поставлю. За кружкой доброй посидите, поговорите, поспорите…
Боярин молчал, и князь Пожарский стоял перед ним молча. Он уже знал, что в Москву прибыл турецкий посол Фома Кантакузин, догадывался, что Фома наклепал патриарху Филарету на донских казаков, а это грозило возмущением на Дону, опасностью государству.
– Пойдем, Борис Михайлович, в горницу, – не скоро сказал Пожарский, – потолкуем с глазу на глаз о делах. Снимай-ка шубу!
Лыков снял шубу, повесил в сенях на колок.
Они пошли в горницу. Там на широком столе, покрытом белоснежной скатертью, стояли уже кадочка с шипящим медом и две высокие посеребренные кружки.
Боярин и князь молча уселись друг против друга.
– Сказывай, зачем пожаловал? Пять лет ты не бывал.
Подняли кружки с крепким медом, выпили. Боярин Лыков издалека начал вести речь о том, что у него превеликая ссора учинилась с боярином Димитрием Мамстрюковичем-Черкасским, который отругал боярина Лыкова словами непотребными и хотел было схватить его за бороду. Лыков не дался Мамстрюковичу-Черкасскому, схватил за полу его шубы и крикнул: «Только ты станешь меня, Мамстрюк, драть за мою бороду да поносить меня срамными словами, то я тебя зарежу!»
– Каков-таков Мамстрюк сыскался! Откуда он? – пылая гневом, рассказывал боярин Лыков. – Драть мою бороду схотел! Кто я таков царю? Кто он таков царю?! Зарезал бы его я!
Пожарский, наливая в кружки играющий мед, скрыл под усами умную улыбку.
– Не может быть того, боярин! – сказал он удивленно.
– Убей господь, зарезал бы!
– Да царь за Мамстрюка-Каншов-мурзу[43] запытал бы тебя до смерти. С кем ты связался и ссору учинил?! Подумай только! Ты, видно, позабыл, что Хорошай-мурза – князь Борис Камбулатович Черкасский – женат на Марфе Никитичне Романовой-Юрьевой, родной сестре Филарета Никитича. Сын Хорошай-мурзы – Иван Борисович Черкасский – боярин при царе, а брат его Чуж-мурза – Владимир Мамстрюкович – воевода! Давай-ка о другом вести беседу. Войну готовят под Смоленском?
Лыков гневно сверкнул хитроватыми глазами и продолжал:
– Вот я о том и речь веду – драть бороду схотел… Ить сукин сын! А ныне царь наметил Мамстрюковича-Черкасского в большие воеводы под Смоленск, а вот меня наметил царь в малые воеводы, к нему же, к Мамстрюку, в подручные. А ведь ему бы, Мамстрюку, быть мне подручным… Но царь грозился высечь меня батогами. Да виданное ли то дело? Посрамника, обидчика моего вверх поставил, а меня в грязь втоптал! – выкрикнул боярин. – Да царь еще грозится тем, что отставит нас от смоленского дела вовсе и в мое место поставит тебя, князь Димитрий Михайлович, а вместо Мамстрюка укажет быть воеводой гордецу Михаиле Шеину.
– Стало быть, – задумавшись, произнес князь Пожарский, – война близка?
– Воистину! – ответил Лыков и достал из-за пазухи бумагу. – Читай, да упаси бог проговориться. Списано сие с турецкой бумаги, доставленной в Москву Фомой Кантакузином.
Пожарский вдумчиво и медленно читал:
«Султан ни с которыми государями таковой дружбы не имеет и хочет его, государя, иметь себе братом, а тебя, великого государя, святейшего патриарха, хочет иметь себе отцом. Они, государи, будут меж себя два брата, а ты, великий государь, святейший патриарх, будешь им отец, и никто их государевой дружбы и любви братские не может разорвать…»
Подумав, Пожарский сказал:
– Воистину то ложь! Еще на кинжалах турецких да на саблях татарских кровь посла Бегичева не высохла от злодейства Шагил-Гирея, а мы дружбу с султаном затеваем.
Лыков рассказал, что Филарет больше других старается установить добрые отношения между Москвой и Турцией, что шведский король Густав-Адольф того же добивается.
Пожарский горячо говорил Лыкову, что, когда начнется война с ляхами, никто не подаст Москве помощи. А Филарет государство к войне совсем не подготовил. И султан Амурат, и крымский хан Джан-бек Гирей, и шведский король Густав-Адольф непременно поведут дело к обману, в свою пользу. Государственная казна пуста, сбор пятой деньги выколачивается не так-то легко, холопы боярские бегут на Дон. Большие бояре ведут спор о местах, разума не приобретают и честь отечества не всеми сберегается. Служилые люди-дворяне, из-за разорения их поместий татарами, разбредаются с своих вотчин. Пахотные крестьяне пашни бросили – от хлебной скудости. Многие крестьянские дворы позапустели, а люди разбрелись без вести, кормясь христовым именем. Денежные пожертвования на военные надобности от монастырей и духовенства, бояр и купцов взимаются не по доброй воле, поступают куда как скудно.
И даже в южной степи, на вотчинах дяди царя, Ивана Никитича Романова, крестьянам стало пуще крымской и ногайской войны и неволи. Во всем Елецком уезде не осталось крестьян и бобылей прежнего жеребья. Посады разоряются, посадские бегут, а на их челобитные, что сильные захватывают их земли, царские приказы ответа не дают. Раздали дворцовые земли в девяносто тысяч десятин, да не тем, кому раздать бы следовало! Земли расхватали близкие к царскому двору большие бояре да приказные люди. С помощью английского купца Джона Мерика государство потеряло Иван-город, Орешек, Ям да Копорье, и выплачивают русские люди шведам по двадцать тысяч рублей каждогодно.
– К войне с поляками мы не гораздо готовы. На юге государства земля разгорожена. Дружба с султаном увянет, когда грянет первый самопальный выстрел. В русской земле народа много, да мало боярского разума. Лжи и неправды превзошли высоту наших светлых храмов. Не проиграть бы под Смоленском дела.
Князь Пожарский погрузился в глубокое раздумье, припоминая последние события: гетман запорожского войска Дорошенко, как и предсказывал князь, подружился с татарами, но сложил голову в битве с татарами же на реке Альме, вблизи Бахчисарая. Персидский шах Аббас, свирепо притеснявший царство грузинское, умер. Персидская крепостная башня Баш-кала, построенная в Грузии шахом Аббасом из голов побежденных, долго еще свидетельствовала о безмерной жестокости шаха Аббаса, Ушел шах Аббас на покой, а на его место сел шах Сефи Первый.
Припомнилось еще и то, что в Москву турецкий посол Фома привез слухи о казни визирем Хозрев-пашою собирателя грузинского царства Георгия Саакадзе. А ведь когда-то царь Иоанн Грозный поставил городок Тарки и указал гарнизону и воеводе, князю Хворостинину, блюсти Иверию[44], быть верной защитой ее от персов, татар и турок. А при царе Борисе Годунове были посланы в Тарки стрельцы под началом Бутурлина и Плещеева. И доблестно бились они с неприятелем, боясь не смерти, а плена. И погибло тогда под Тарками семь тысяч воинов русских, князь Бутурлин и сын Бутурлина.
– Вот что, боярин, – тихо сказал Пожарский, – дружбу да любовь верную нам следует блюсти с Иверией… Русь с Грузией подружились еще в дни общей скорби, когда с поникшим челом возили мы ясак в Золотую Орду и там встречались. А дружба, завязанная в общем несчастье, глубока и несокрушима, как братство… Недаром называют грузины Георгия Саакадзе спасителем народа, отцом отечества.
Боярин Лыков заерзал в кресле, не зная, что ответить князю. Он был мало учен и несведущ в грузинских, персидских да турецких делах. Кто в них что поймет!
– Чего хватать нам далеко да высоко! – махнув рукой, сказал боярин. – Нам бы у себя управиться!
Тогда князь Пожарский сказал боярину о других народах, стонущих от турецко-татарского тяжкого ига.
– Да нам, – усмехнувшись, проговорил Лыков, – ляхов бы скорее побить, Смоленск вернуть.
Пожарский молча ходил по горнице. А потом вдруг остановился и сказал:
– А не слыхивал ли ты, Борис Михайлович, об одном турецком полководце, который однажды повелел пятнадцати тысячам полоненным булгарам выколоть глаза, оставив по одному кривому на каждую сотню слепых?
Боярин перекрестился, глаза пугливо выкатил:
– Помилуй бог! Не слыхивал. Дела ужасные!
– А не слыхивал ли ты еще о том, как русскому полону, женщинам, по повелению султана Амурата, за неприятие магометанской веры надевали на голову раскаленный докрасна чугунный котел, названный людьми венцом мученичества? Боснийского князя казнил султан Магомет Второй, а тридцать тысяч юношей славянских поразделили меж собой янычары, свезли в Царьград, пошли они в продажу. Всех славян турки притеснили. Нам надобно воздать славянам свою любовь и дружбу. Они ведь братья нам по крови и по вере христианской.
Пожарский сказал еще Лыкову:
– Крымские татары побивают до смерти послов русских да много полона русского ведут с Руси. Крымский хан Джан-бек Гирей, по указу султана, готовит в поход на Русь сына своего, царевича Мубарек-Гирея, с пятнадцатитысячным войском. Быть нам в беде! Татары ударят нам в спину. И надобно нам спешно закупать в других странах ядра, оружие, медь, серу. С донскими да с запорожскими казаками – мир крепить и оборону южной окраины Московского государства. По польской шляхте надобно ударить всей силою, но к войне готовиться со всем старанием.
– Не легкое дело быть главным воеводой в такой войне, – вздыхая, сказал боярин. – Спасибо за беседу, князь.
Пожарский заметил в конце беседы в шутку:
– Татарскому царевичу Мубарек-Гирею лет с восемнадцать, говорят, дороден собою, сказывают, усов и бороды не носит. В ратном деле весьма владетелен. Шатров изготовлено для царевича с семьдесят. А у тебя, погляди-ка, боярин Лыков, ус пышный, а борода уса пышнее. Мамстрюк не дело затеял – таскать тебя за бороду. В ратном деле ты превзойдешь крымского царевича. Несомненно превзойдешь. И в смоленском деле последним не будешь. А шатров тебе пожалует царь под Смоленск побольше тысячи.
Боярин Лыков слушал и улыбался, но когда простился с князем Пожарским и с княгиней Прасковьей Варфоломеевной и вышел на улицу, нахмурился, вспомнив великую обиду на боярина Мамстрюка-Черкасского.
В верхние и нижние городки беглые занесли вести, что донских казаков, посланных в Москву с турецким послом, перековали, иных показнили, иных сослали. В этом винили посла, атамана Радилова, всех бояр московских, святейшего патриарха и самого царя.
К Осипу Петрову приступили голутвенные казаки из верхних городков и стали спрашивать:
– Правда ли, что Ивана Болотникова дело совсем заглохло на Руси? Погибло ли то святое дело, не пора ли прикончить начисто бояр, купцов и воевод? Да станет ли он, Осип Петров, промышлять с ними дело, начатое в Камаринской волости, под Тулой и Калугой?
Осип Петров, предвидя грозу, не знал, куда склонить недавних казаков – беглых холопов. Он говорил им осторожно, что времена для умысла такого еще не настали, что на Дону жить им вольготнее, чем у бояр постылых, а час светлой правды пробьет в свое время.
Но мужики, бежавшие на Дон из Камаринской волости, принадлежавшей Борису Годунову, напоминали ему, что они лихо били бояр, купцов, торговых людей. Невмоготу стало камаринским мужикам терпеть боярское насилие. И поднялись они все до единого. А царь Борис повелел жестоко разорить камаричан. Воинским людям было указано: «Пленити безмилостивым пленом, не щадити ни жен, ни детей, сосущих молоко, а мужска и женска пол истребити до конца и положити Камарицкую волость в запустение». И началось тогда людское истребление, какое могло только сравниться с жатвой спелых колосьев острой косой. Не пощадил Борис Годунов ни старых, ни малых. Не помиловал он стариков с честной сединой, ни цветущих невест, не знавших мужского ложа. Не пожалел он и матерей, кормящих младенцев. Всех убивали сулицами[45] и мечами. Иных младенцев отнимали от груди матерей, отсекали им мечами головы и, вздев на высокие колья, ставили при дорогах. Предали воеводы Камаринскую волость огню и мечу, превратив ее в ужасающее пепелище. Иных женок сажали на горячие сковороды, а мужиков – на раскаленные гвозди, приговаривая: «Ах ты, сукин сын, камаринский мужик. Не хотел ты своему боярину служить!»
– Да того нам во веки веков не забыть! – твердили мужики Осипу Петрову.
Им крепко запомнилась беглая крестьянская вольница Ивана Болотникова. Здесь, в верхних и нижних городках Дона, сошлись мужики из Путивля, восставшие против Василия Шуйского, мужики, ходившие в бой с боярами на реке Угре, возле Калуги, и мужики, громившие войска царские: Трубецкого, Воротынского да царского брата Ивана Шуйского. Здесь были мужики из Брянска, Рязани и Пскова, мужики, сидевшие осадой в Туле. И говорили они Осипу Петрову:
– Хорошие цари у нас только в головах темяшатся, а худые на престолах сидят. И царь Борис Годунов, и царь Василий Шуйский, и царь Михайло Романов казнят да вешают. Ссылают да пытают! Тешат одних бояр. А на Дон пришли – пухнем с голодухи.
Твердили мужики одно:
– Не пора ли нам с донскими, терскими, волжскими, яицкими казаками, как бывало то раньше в Туле, Калуге, Астрахани, подняться против бояр, вернуться в Русь?
Осип Петров понимал их, но говорил:
– Не то ныне время! Силушки маловато. У Ивана Исаевича Болотникова силища была. В шестом году под Москвой-матушкой на сторону Болотникова перешло городов, поди, шестьдесят! Держались Тула и Астрахань. А ныне силушка многая порассыпалась. Ивану Исаевичу по царскому повелению глаза выкололи, а сто двадцать семь тысяч всяких беглых людей погибло смертью лютой. Число великое! Помнятся мне слова Ивана Исаевича, – сказал он их в Ярославле перед боярами, хотевшими заковать его в цепи: «Вот скоро придет, бояре, такое времечко, и я вас буду сам заковывать в цепи да зашивать в медвежьи шкуры!»
Запомнили мужики слова Болотникова, и несли они их из города в город и ждали такого времечка.
В иные часы вспоминали на Дону минувшие дела и славные подвиги донского казака Ермака Тимофеевича, который дерзновением своим приобрел новое царство для России.
Десятого июля 1630 года вместе с турецким послом Фомой Кантакузином был отпущен государем из Москвы в Царьград в звании посла Руси Андрей Савин. И чтоб послы безопасно проехали Донскую землю, государь приказал отправить их в сопровождении семисот ратных людей под начальством знатного воеводы боярина Ивана Карамышева. Сборы были недолги.
Дорога на Дон стала опасней прежнего. Великая опала государя на казаков встряхнула всяких беспокойных людей и холопов. Побежали на Дон из монастырей и от бояр всякие черные людишки, жильцы[46] и тяглецы[47], задворные люди.
Бояре, архиереи, князья разыскивали своих холопов, да разве их сыщешь?
Холопский приказ был завален господскими жалобами на побеги, поджоги, смертоубийства и всякие недобрые дела.
Месяц и двадцать дней ехал посол в сопровождении стрельцов на Дон. Стрельцы завшивели, изголодались. Коней поморили. Добрались наконец до Воронежа. С Воронежа плыли на стругах до первой донской станицы на Медведице.
В конце августа тридцать казаков под начальством Михаила Татаринова приехали на Медведицу встречать послов. Гарцуют по берегу и, не подъезжая близко, наблюдают за Карамышевым, за его стругами.
Боярин послал Татаринову краткое письмо:
«Почто ж вы, казаки, боитесь и не встречаете честно послов?»
«А мы не боимся, – ответил Татаринов, – но нам доподлинно известно, что ты, боярин, пришел на Дон разорить наши юрты, верхние и нижние; что государь в великом гневе сослал Наума Васильева и всех казаков в остроги. А ты, воевода, похвалялся, едучи к нам, что казаков на Дону да атаманов опоишь вином крепким, а потом почнешь казнить нас да вешать».
«А кто вам сказывал об этом?» – спрашивал опять письмом Карамышев.
«Сказывали нам беглые люди, – правду, боярин, сказывали».
«Те беглые люди солгали вам для смуты, – ответил боярин. – Повелеваю вам настрого сопроводить в Черкасск стрельцов, которые поведают войсковому атаману мою волю, и чтобы он, помня службу царскую, принял послов и проводил их честно до Азова».
И, не дожидаясь ответа атамана, воевода отплыл вниз по Дону на восьмидесяти стругах. Остановился Карамышев между устьем Маныча и Черкасском, у самого Орехова Ярка, и стал разузнавать через лазутчиков, не собираются ли донские казаки, как пошли о том слухи, на помощь турецкому султану? И не будет ли у них доброго мира с азовцами и с турками? Не пришли ли к ним на защиту от гнева государского запорожские, волжские, яицкие и терские казаки, чтоб вместе идти войной против Царя? Не приказывал ли сам войсковой атаман Фролов Волокита всем донцам спешно сходиться на Красный Яр?.. Наконец, воевода хотел узнать, правда ли, что «казаки от великого страха все животы[48] свои схоронили в землю по займищам?..»
Лазутчики донесли воеводе правдиво, без вымысла:
«К султану казаки не пойдут. И мира у них не будет с турками. Противу царя войны они не замышляли. Но животы свои припрятали и ругают турского посла. Все бабы в Черкасске кричат, что из-за него-де, турского посла, царь положил великую опалу на лучших казаков и что во всем – вина Фомы. А воеводе-де не пристало громить казачьи юрты, казнить да вешать неповинных. Вспоминают казаки: мы-де с воеводой шляхту били на Москве, царя с ним спасали, царя на трон сажали. И ноне не стерпим воеводе его похвальбы…»
Татаринов, не уезжая в Черкасск, досматривал за боярином Карамышевым.
Послов не видно было. Они не показывались со стругов… С той и с другой стороны вели сношения письменно: слали грамоты, гоняли гонцов, перехватывали лазутчиков и тайно вели допросы.
А яицкий есаул Ванька Поленов делал свое: он донес воеводе, что на Дону, в Черкасске, замышляют недоброе. Он писал:
«…В землянках Мишки Татаринова и Алешки Старого в строгой тайне скрывались люди, бежавшие из Москвы и с Нижнего Новгорода: казаки да есаул Наума Васильева Сила Семенов. Осип Петров и войсковой атаман Фролов Волокита да Иван Каторжный за всех опальных казаков готовят послам отместку».
Карамышев читал эту бумагу в своем струге и почесывал седую бороду. Лицо боярина багровело от злости. Боярин встал, накинул кафтан, бобровую шапку и позвал гонца. Пришел раскосый и широкогрудый ногайский татарин.
– Сойдешь на берег, – приказал ему Карамышев, – достанешь коней – и в Москву! Отдашь в Посольском эту бумагу: она для самого царя.
Татарин взял бумагу, выскочил на берег, не задерживаясь, сел на коня и помчался.
К боярину вошел посол Андрей Савин – чернобородый и черноглазый стройный мужчина.
– Что будем делать? – спросил посла Карамышев. – Всем на Дону задержка. Не гостили бы мы у воронежского воеводы, не было б нам беды. Вот доносят мне донские людишки, что есаул Сила Семенов проскочил у нас за Воронежем прямо в Черкасск.
– Ой-ну, верно ли? – изумился посол. – Погони не было?
– Погоня была, да упустили молодца.
– Ну, лихо будет, – сказал посол. – Заварят нам кашу атаманы! Беглых с Дона нам не возвратят,
– Кто расхлебает кашу? – жаловался Карамышев. – Худое задумали: посла турецкого хотят убить. Помилуй бог! Фома не пьет, не ест. Он чует… Он-то, поди, и заварил кашу, – продолжал Карамышев. – А казаки – огонь да порох! Я их видел еще в Китай-городе.
– И я то знаю, – сказал Савин. – А что нам делать?
– Ты оденься-ка да поезжай в Черкасск немедля.
– Ой, что ты, воевода! Один я не поеду. Они убьют меня,
– Не бойся, правду скажи им. Указ царя зачти в кругу. Читай указ потверже. Твердость у них – статья похвальная. Не запинайся.
Андрюшка Савин сказал печально:
– Нет, воевода, боюсь я идти. Ты позови их лучше в свой стан. Я тут зачту указ и буду слово свое молвить к ним.
– Ну, позови, – согласился Карамышев. – Минуй нас чаша горькая!.. Фоме не говори ни слова. Иди с молитвой!
– Ладно, ужо пойду. – Савин пошел к себе на струг.
Стрельцы сошли на берег, а Михаил Татаринов послал своих гонцов в Черкасск, чтоб не дремали там. И замелькали шапки на берегу стрелецкие и казачьи.
Савин велел передать Татаринову, чтобы он немедля и без опаски всякой взошел к нему на струг. Татаринов явился смело, но держал все время руку на рукояти сабли.
– Зачем позвал? – спросил он.
Савин, не подняв головы, ответил:
– Воевода приказал всем явиться в мой стан, чтоб выслушать грамоту царскую.
Татаринов сверкнул раскосыми глазами, помолчал, поиграл саблей, на сапоги свои глянул.
– Совсем не дело говоришь, посол, – ответил он, – Идти нам к тебе всем войском Донским – то не водилось еще! Смеяться вздумал? Посмейся, коли царскую власть над нами имеешь. А мы не пойдем к тебе.
– Ты выполни то, что я велю.
– За все войско Донское отвечаю своими словами… Так на Дону не водилось и водиться не будет, чтоб каждый приезжий нас звал к себе на поклон. Мы не покланяемся никому, окромя государя. Вот ежели сам поедешь к нам с поклоном – милости просим.
Савин настаивал:
– Водилось это на Дону или не водилось, а ты поезжай и передай мое твердое слово всем казакам.
– Я поеду в Черкасск, но знай: скажу там то, что я сказал и тебе. Иного и не жди ответа! Побольше тебя были у нас послы – и те ходили к войску. И ты пойдешь к нам. Все грамоты царские в кругу у нас читают – и ты в кругу читать будешь. Не будешь читать – знать, и грамоты государевой у тебя никакой нету! Плыви назад!
Савин раздраженно сказал:
– А я к вам не пойду!
– Пойдешь! – повелительно ответил Татаринов. Круто повернулся и, тяжело ступая, сошел со струга на берег. Там сел на коня и помчался в Черкасск.
…Черкасск шумел, словно буря перед грозой. Поносили стрельцов. Ругали послов. На чем свет стоит извергали бранные слова на воеводу Карамышева.
Приехал к ним Татаринов, собрал всех и говорит:
– Атаманы и казаки войска Донского! Виданное ли то дело: посол Андрюшка Савин для зачтения царских грамот сзывает всех нас к своему стругу!..
Черкасск загудел:
– Невиданное то дело! Не пойдем! Идем к часовне…
Повалили все к часовне – месту сборов и совещаний.
Казаки бушевали.
– Посла – в куль да в воду! Глядишь – и царь поумнеет!.. Зови послов! Зови!
– Которого посла? – спросил Старой.
– Турского!
– Андрюшку Савина зовите!
– Боярина давай!
– Стрельцов всех перебьем!
– Давай посла! Ишь, войска из Москвы нагнали к нам.
– Эй, потише! – закричал Татаринов. – Убийства на Дону не будет!..
– Будет!
– Нас с Дону хотят столкнуть!
– Дон без крови никому не отдадим!
– Воеводы творят непотребное!
– Бить воеводу доразу!
– А ну потише!.. Савин едет!
В это время, окруженный стрельцами, въехал Савин.
– На круг! На круг! На круг!
– По-о-ти-ше! Все затихли.
Дрожащим голосом, но нарочито повелительно Савин произнес:
– Казакам и атаманам Дона должно быть ведомо, что государь изъявил свой гнев и немилость…
Все снова зашумели:
– А хлеба нам не дал?
– Посол турской сказывал неправды всякие!
– Из-за султана поганого немилость?
– За море синее! – крикнул Андрюшка Савин. – Вы во Царьграде жгли корабли, Галату-город.
– Султан Азовское море захватил. Мы к ним не лезем. Пускай сидит в Стамбуле!
– Пускай сидит!
– А на море пускай нам дороги не перекрывают железными цепями! И чтоб нам свободно плавать по морям. Вот что!..
– Послы боярские!.. С Царьградом мир, а на Дону война!.. Карамышев пришел казнить да вешать!
– Кого казнить! – спросил, притворясь непонимающим, посол. – Солгали вам…
– Не солгали! За турского посла послали казаков в остроги!
Савин испугался, когда к нему близко подошли, засучивая рукава кафтанов и зипунов, разгорячившиеся казаки.
– Ну, собачий сын! Притих? Читай нам грамоту. С печатью ли?
Посол побледнел:
– С печатью грамота. Печать большая, и подпись дьячья стоит на загибке, и титло царское.
Выступил Старой:
– Не то молвишь, посол. Не та грамота. Такову грамоту государи пишут равному себе – государю. Султану то писано.
Савин смутился. Полез за пазуху и достал другую грамоту.
– Чур, перепутал, казаки! – проронил он подавленным голосом.
– Не путай! – крикнули сзади. – Коли нам государь пишет, аль воеводам, аль запорожскому славному войску, – то печать на грамоте не глухая, а створчатая, а дьячьей подписи на ней не бывает, а титло царское – всё сполна.
– Чур, перепутал! – опять залепетал Савин.
– Долой посла такого! – закричали многие. – Не любо нам слушать его брехню. Он цареву грамоту попутал… Тяните на круг боярина Карамышева! Тяните! Пускай сам боярин читает нам грамоту.
Ватага с криками: «Тяните на круг боярина!» понеслась к стану, где находился Карамышев.
Фролов сказал со вздохом:
– Крови бы на Дону не пролилось! Крови не надо бы!
Но огромная взбудораженная толпа галдела:
– Побьем послов до смерти! Ответ держать нам перед богом.
– Добром послов встречали.
– Фому схватить да в воду!
Кинулись к стругу послов и приволокли Карамышева на круг к часовенке.
– Читай! – кричали повелительно.
Боярин встал с земли покачиваясь, но шапки не снял.
– Шапку сними! – кричали.
А он, гордец, стоял молча и смотрел на казаков. Потом взял из рук Савина грамоту и стал читать.
– Постой! – бешено заорали. – При царском имени – да шапку не снимает!
Точно искра, попавшая в пороховую бочку, подействовала заносчивая неосторожность и без того ненавистного боярина.
– Ты похвалялся всех перевешать на Дону? – спросил его кто-то из атаманов.
– Не похвалялся я, – ответил боярин твердо.
– Ты вызвался идти на Дон своей волей?
– Не своей волей, а по велению государя…
– Ты хвастался послам, что всех нас до единого вином зальешь, а после будешь вешать?
– Не хвастался. А и не велика была б беда!..
Все сильней и сильней росло возбуждение казаков. Сабли сверкали.
Толпа, колыхаясь, двинулась на боярина.
Карамышев разинул рот, но не успел сказать: сабли со свистом опустились на его голову.
Мстительный гнев не утихал. Окровавленного боярина потащили к Дону и с размаху кинули с крутого берега. Плюхнулся телом боярин и стал тонуть, оставляя в воде кровавые круги.
– Помилуй бог! – сказали атаманы. – Прими ты душу раба твоего грешного Ивана: хоть и гордец, но был он воевода храбрый.
Постояли у реки недолго, сняли шапки, надели и пошли к часовенке, чтобы допытать турецкого посла. Он все видел из струга и, как обреченный, ждал своей участи. Савин, пользуясь суматохой, трусливо сбежал на струг. Ему вслед бабы улюлюкали.
Стрелецкие головы погребли на лодках за Дон, а послов оставили без стражи. И началась стрельба…
Вернувшись, многие стали читать оставленную Карамышевым царскую грамоту: в ней казаков по-прежнему называли ворами, изменниками и разбойниками.
Старшины кричали:
– Фому! Фому в куль да в воду! Садить Фому на якорь! От него все зло идет! – И повалили к стругу турецкого посла.
Забрали казну боярина. Послов схватили, потащили на берег. Выкатили с одного струга бочки с порохом.
– Посла турецкого – на бочку с порохом!
Привязали Фому к самой большой бочке, а турецкого чауша – к другой. Зажгли снопы сорной табун-травы и понесли к бочкам.
Посол стоял ни жив ни мертв. Пытался говорить, но слов его не слышно было. Позеленел от страха и зашептал по-своему молитву…
Тут подбежали Старой и Татаринов. Старой крикнул:
– Эй, вы, черти-сатаны! Оставьте, то негодное дело!
Прибежал и Иван Каторжный:
– Жгите бумаги турские! Рубите струги царские, а посла турского пока не трогайте!.. Туши траву!
Траву затушить было трудно, Фому уже закрывал дым. Но атаманы кинулись в огонь и вывели Кантакузина и чауша турецкого. Старой заявил всем:
– Как хотите, а я отвезу турского посла в Азов! Убийства его не допущу. Я отвечаю за него перед богом и государем. Не дам я бить послов!
На помощь ему пришел и старый Черкашенин.
– Ой, неразумные, – сказал он строго. – Послам беда, а нам другая будет. Послов побить успеем. Алеша дельно сказал: забаламутились. Дерзнули – хватит!.. Веди, Старой, послов в Азов! Да накажи им, что впредь мы не посчитаемся с ними, ежели еще раз чего дурного вздумают!
Взбаламученное людское море постепенно входило в берега. Казаки успокаивались.
– Царю отпишем, – заявил Старой, – что воле его и власти противиться не будем. Дон, коли потребует, мы очистим, на другие реки уйдем, но государю от того будет досадно и опасно. Послов ныне мы не стали бить, а побили мы только воеводу Карамышева до смерти за то, что посрамил царскую честь.
– Отпишем так государю! – согласились и все вокруг. – Послов везите в крепость! Везите честно, мирно. Пускай идут в Царьград без страха да помнят Дон! Русь – наша. И трогать ее мы не позволим. Горою встанем на ее защиту!