ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ. ТРОПА РАЗЛОЖЕНИЯ

Суд

Удар был настолько силен, что оправиться после него мне удалось только через тринадцать лет. Это был не обычный удар, и чтобы нанести его, им пришлось много потрудиться.

Было 26 октября 1931 года. В 8 часов утра меня вывели из камеры, в которой я успел просидеть уже год. Я наголо острижен и очень хорошо одет; белая рубашка и светло-синяя бабочка удачно дополняют шикарный костюм. Вид очень элегантный.

Мне 25 лет, но выгляжу я на 20. Полицейские, которых мой внешний вид, вероятно, сдерживает, относятся ко мне подчеркнуто вежливо. Даже сняли с меня наручники. Нас шестеро — я и полицейские — и мы занимаем две скамьи. На улице темно. Напротив нас дверь, которая, по-видимому, ведет в зал заседаний. Мы — в парижском Дворце юстиции на Сене. Через несколько минут меня обвинят в убийстве. Мой адвокат, Реймонд Хюберт, поздравил меня: «Нет серьезных улик против тебя. Я верю, что нас оправдают». Меня смешит это «нас». Можно подумать, что и он появится в зале суда в качестве обвиняемого и в случае обвинения будет наказан.

Стражник открывает дверь и приглашает нас войти.

Окруженный четырьмя полицейскими, я оказываюсь в огромном зале. Все здесь красное, словно кровь: ковры, занавеси на высоких окнах и даже мантии судей.

— Господа, суд идет!

В двери справа появляются один за другим шесть человек. Председатель суда и пятеро судей в париках. Председатель останавливается у среднего кресла, справа и слева от него — помощники. В зале впечатляющая тишина, все присутствующие, в том числе и я, стоят. Судьи садятся, и все остальные следуют их примеру.

Председатель суда, господин с пухлыми розовыми щечками и мрачным выражением лица, с безразличием оглядывает меня. Его имя Бэвин. Позже он будет беспристрастно вести заседания, демонстрируя каждому, что, как опытный судья, он вовсе не уверен в правдивости показаний свидетелей и полицейских. Нет, он не принимает участия в подготовке удара — он только наносит его.

Обвинителем на суде выступает судья Прэдель. Он известен как основной поставщик голов на гильотину и на каторжные работы. Прэдель представляет общественное мнение, жаждущее мести. Это официальный обвинитель, и в нем нет ничего человеческого. Он говорит от имени закона — он сделает все, чтобы чаша весов склонилась в его сторону.

У него глаза ястреба. Прищуриваясь, он окидывает меня долгим взглядом с кафедры, к высоте которой добавляется и его собственный рост — 1.80. Он не снимает красную мантию, но парик кладет на стол перед собой и опирается на свои крупные руки. Золотое кольцо говорит о том, что он женат; на мизинце его маленькое блестящее колечко в виде подковы. Изредка он поглядывает на меня, будто говорит: «Друг мой, если ты думаешь улизнуть от меня, то ты ошибаешься. Мои руки не похожи на клещи, но ты не видишь когтей, которые готовы растерзать тебя. Все судьи боятся меня, я считаюсь опасным обвинителем только потому, что ни разу не упускал своей жертвы. Меня не интересует, виновен ты или нет; я должен использовать все, что говорит не в твою пользу: твою богемную жизнь на Монмартре, показания, собранные полицейскими и показания самих полицейских. Этот материал, обливающий тебя грязью, поможет мне представить тебя в столь отталкивающем свете, что присяжные примут решение изгнать тебя из общества».

Либо я сплю, либо его голос действительно ясно доносится до меня. Этот «людоед» произвел на меня глубокое впечатление.

«Обвиняемый, дай всему течь своим чередом и не пытайся защищаться. Я поведу тебя по тропинкам разложения. Надеюсь, ты не веришь в присяжных? Не успокаивай себя несбыточными надеждами. Эти двенадцать мужчин не знают жизни. Посмотри на них. Видишь — это двенадцать «сыров», привезенных в Париж из глубокой провинции. Это мелкие буржуа, пенсионеры, торговцы. Ты ведь не думаешь, что они способны понять 25-летнего человека и жизнь на Монмартре? В их глазах Пигаль и Белая Площадь — это преисподняя, а все ночные посетители этих мест — враги общества. Они горды тем, что их пригласили в качестве присяжных в суд на Сене, но, поверь мне, они страдают от своего положения мелких буржуа.

И вот ты, молодой и красивый, появляешься перед ними. Тебе хорошо известно, что я не постыжусь представить тебя Дон-Жуаном монмартрских ночей. Этим я сразу превращу присяжных в твоих врагов. Ты одет слишком красиво. Следовало бы одеться скромней. Ты совершил тактический просчет. Не видишь, как им хочется иметь такой же костюм? Они носят жалкие тряпки и ни разу в жизни, даже во сне, не были у портного».

Десять часов. Можно открыть заседание. Напротив меня сидят шестеро судей и среди них — обвинитель, который все силы ума использует на то, чтобы убедить этих двенадцать добряков в моей вине и в том, что только пожизненная каторга или гильотина — достойное для меня наказание.

Меня собираются судить за убийство сутенера из квартала Монмартр. Нет никаких улик, но полицейские, которые получают награду за каждого пойманного преступника, настоят на моей вине.

Полицейские заявят, что в их руках имеется «секретная» информация, не оставляющая сомнений в моей вине; а в это время в полицейском участке фабрикуется граммофонная запись: человек по имени Полин оказывается эффективным свидетелем обвинения.

Я отказываюсь признать свое знакомство с Полином, и судья в один прекрасный момент спросит меня совершенно беспристрастным голосом:

— Ты утверждаешь, что этот свидетель лжет? Хорошо. Но с какой целью он лжет?

— Господин председатель, меня не мучают бессонные ночи из-за угрызении совести по поводу убийства Маленького Роланда. Я не убивал его. Я пытаюсь понять, что побудило этого свидетеля прицепиться ко мне и всякий раз, когда обвинение ослабевало, подбрасывать дрова в затухающий костер лжи. Я пришел к выводу, господин председатель, что полицейские поймали его на месте преступления и совершили с ним сделку: они оставят его в покое, если он даст показания против «Бабочки».

Я был очень близок к истине: Полин, представленный на суде как человек честный и без уголовного прошлого, был через год задержан и обвинен в торговле кокаином.

Хюберт пытается защищать меня, но ему далеко до обвинителя. Только защитнику Бюфе удается, благодаря своему искреннему негодованию, поставить обвинение перед несколькими трудными проблемами. Но впустую! Прэдель выходит победителем из этого поединка. Он льстит присяжным, и они надуваются от гордости: такой достойный человек относится к ним, как к равным.

В одиннадцать часов ночи шахматная партия заканчивается. Защита получила мат. Моя вина подтверждена. Французское общество, представленное обвинителем Прэделем, беспощадно вычеркивает из своих рядов 25-летнего молодого человека. Председатель суда Бэвин подносит мне это блюдо голосом, лишенным всякого оттенка:

— Подсудимый, встать!

Я встаю. В зале царит абсолютная тишина, все задержали дыхание, сердце в моей груди стучит немного сильнее обычного. Присяжные стараются не смотреть на меня. Кажется, им стыдно.

— Обвиняемый, присяжные подтвердили вашу вину по всем пунктам обвинения, кроме одного: планирование убийства. Вы приговариваетесь к пожизненному заключению с каторжными работами. Хотите что-то сказать?

Я не произнес ни звука. Вел себя как обычно, только сильнее прижался к барьеру, за которым стоял.

— Господин председатель. Я невиновен и пал жертвой полицейского заговора.

До меня доносится шепот женщин, приглашенных сюда. Не поднимая голоса, я говорю им:

— Заткнитесь, женщины, разукрашенные драгоценностями и приходящие сюда, чтобы пощекотать себе нервы. Фарс окончен. Убийца разоблачен, и вы должны быть довольны.

— Стража, — говорит председатель, — увести заключенного.

Я слышу крик:

— Не переживай, милый мой, я найду тебя и там.

Это моя добрая Нент, крик ее любви.

Мои друзья хлопают в ладоши. Они гордятся мною, гордятся тем, что я не сломился и никого не выдал.

Возвращаемся в зал, в котором мы сидели перед началом заседания. Полицейские надевают на меня наручники, и один из них прикрепляет меня к себе короткой цепью: мою правая рука прикреплена к его левой. Ни единого слова. Я прошу сигарету. Сержант дает мне сигарету и сам зажигает ее. Рука полицейского вынуждена двигаться в такт каждому движению моей руки.

Я выкуриваю три четверти сигареты. Никто не раскрывает рта. Я смотрю на сержанта и говорю ему:

— Пошли.

В сопровождении дюжины полицейских я спускаюсь по лестнице и попадаю во внутренний двор здания суда. Здесь нас поджидает «черный ворон». В нем нет перегородки, и мы усаживаемся на скамьи — по десять человек на скамью. Сержант бросает:

— В тюрьму.

Тюрьма

Мы прибываем к последнему дворцу Марии-Антуанетты, и полицейские передают меня начальнику тюрьмы, который расписывается на квитанции. Они уходят, ничего не сказав, но перед этим — сюрприз — сержант крепко пожимает мои руки, закованные в наручники.

Начальник тюрьмы спрашивает:

— Сколько тебе влепили?

— Пожизненное заключение.

— Не может быть! — он смотрит на полицейских и понимает, что это правда. У этого тюремщика, столько перевидавшего на своем веку и хорошо знакомого с моим делом, находится для меня доброе слово: — Сволочи! Они с ума посходили!

Он осторожно снимает с меня наручники и лично отводит в бронированную камеру, предназначенную для приговоренных к смерти, к каторге, для сумасшедших и особо опасных преступников.

— Крепись, Бабочка, — говорит он мне, запирая дверь. — Тебе передадут твои вещи и еду из прежней камеры. Крепись!

— Спасибо. Я в полном порядке, поверь мне, и надеюсь, что мое пожизненное заключение станет им поперек горла.

Через несколько минут кто-то скребется о дверь.

— В чем дело?

Голос отвечает мне:

— Ничего. Я просто вешаю табличку.

— Для чего? Что на ней написано?

— Пожизненная каторга. Следить внимательно.

Мне кажется, они действительно посходили с ума. Не думают ли они, что полученный мною шок может довести меня до самоубийства? Во мне достаточно силы. Буду бороться. С завтрашнего дня начну действовать.

Утром, за кофе, я спросил себя: обжалую ли я приговор? Для чего? Будет ли у меня какой-то шанс перед другим судом? Сколько времени я на этом потеряю? Год, восемнадцать месяцев… И для чего? Чтобы получить двадцать лет вместо пожизненного заключения?

Но я задумал бежать, и количество лет никакого значения не имеет. Я вспомнил осужденного, который спросил председателя суда: «Мосье, а как долго длится во Франции пожизненная каторга?»

Я хожу по камере. Послал телеграмму жене, чтобы утешить ее, и сестре, которая выступила в защиту брата, одна против всех.

Кончено, занавес опущен. Мои родные страдают больше меня, а бедный отец с болью несет свой тяжелый крест в далекой провинции.

Вдруг меня потрясает: ведь я невиновен! Но перед кем? Да, перед кем я невиновен? Я говорю себе: никогда не рассказывай, что ты невиновен, — над тобой посмеются. Смешно заплатить пожизненным заключением за какого-то сутенера, которого даже и не ты убрал. Лучше всего заткнуться.

Сидя целый год в тюрьме, я не думал, что получу столь суровый приговор. Такая мысль меня вовсе не занимала. Хорошо. Первым делом, надо наладить связь с другими осужденными, которые могут стать сообщниками при побеге. Я выбрал парня по имени Деге, из Марселя. Увижу его у парикмахера. Он ходит туда каждый день бриться. Я тоже прошу отвести меня в парикмахерскую и, действительно, вижу его там, стоящего лицом к стене. В момент, когда я его замечаю, он уступает кому-то очередь, желая продлить удовольствие. Останавливаюсь рядом с ним и быстро говорю:

— Что слышно, Деге?

— Порядок, Пэпи. Получил пятнадцать, а ты? Слышал, тебе здорово влепили.

— Да, получил пожизненное заключение.

— Обжалуешь?

— Нет. Надо только хорошо питаться и развивать тело. Да, Деге, нам нужны будут крепкие мускулы. Ты заряжен?

— У меня 10000 франков. А ты?

— Нет.

— Мой тебе совет: запасись побыстрее. Твой адвокат Хюберт? Он не принесет тебе патрон. Пошли свою жену с заряженным патроном к Данетте. Пусть она передаст его Доминик и, уверяю тебя, он будет здесь.

— Ш-ш-ш… тюремщик смотрит на нас.

— Пользуетесь возможностью, чтобы поговорить, а?

— Это несерьезно, — отвечает Деге, — он рассказывает мне о своей болезни.

— А что с ним? Испортился желудок после суда? — жирный тюремщик раскатисто смеется.

Такова жизнь. Я уже вступил на «тропу разложения». Здесь смеются над 25-летним человеком, приговоренным к пожизненному заключению.

Получил патрон. Алюминиевый цилиндр, отшлифованный до блеска и закрученный ровно посредине. В нем 5600 франков в новых купюрах. Получив этот цилиндр, длиной в шесть сантиметров, я его поцеловал. Он толщиной с палец. Да, я целую его перед тем, как засунуть в задний проход. Набираю в легкие много воздуха, и он проходит в прямую кишку. Это моя копилка. Меня можно заставить раздеться, расставить ноги, приказать кашлять, нагнуться, и ничего при этом не найти. Он входит глубоко. Это моя жизнь, свобода, которую я ношу в себе… путь к мести. А я думаю мстить! Думаю только об этом.

На улице ночь. Я один в камере. Сильный свет под потолком позволяет тюремщику видеть меня через узкую щель в двери. Сильный свет ослепляет меня. Я кладу на глаза носовой платок. Лежу на железной кровати, на матраце, без подушки и каждый раз возвращаюсь к деталям этого страшного суда. И для того, чтобы понять, что укрепило меня в борьбе, я должен рассказать обо всем, что приходило мне на ум, когда в первые дни чувствовал себя погребенным заживо. Что я сделаю, когда сбегу? А в том, что я сбегу, я перестал сомневаться, когда в моих руках появился патрон.

Первым делом вернусь в Париж и убью лжесвидетеля Полина. За ним последуют два полицейских. Но двух полицейских недостаточно. Я должен убить всех полицейских. По крайней мере, многих. А! Знаю! Вернусь в Париж. Положу в чемодан взрывчатку — сколько влезет. Десять, пятнадцать, двадцать килограммов. Подсчитаю, сколько взрывчатки потребуется, чтобы взорвать как можно больше полицейских.

Динамит? Нет, можно найти кое-что получше. А почему бы и не нитроглицерин? Хорошо, посоветуюсь со специалистами. Но «курицы» (так мы презрительно называли полицейских) пусть не сомневаются. Я поднесу им счет.

Мои глаза закрыты, и платок покоится на веках. Я ясно вижу чемодан, нагруженный взрывчаткой, и часовой механизм. Осторожно. Она должна взорваться в десять часов утра на первом этаже полицейского участка, что на ул. Ювелиров, 36. В это время в ожидании донесений и показаний там находится 150 «куриц». По скольким ступеням мне надо будет подняться? Тут ошибиться нельзя. Надо точно рассчитать время, чтобы чемодан попал в назначенное место непосредственно перед взрывом. А кто его понесет? Хорошо, позволю эту дерзость себе. Я подъезжаю на такси к полицейскому участку и уверенным тоном говорю двум полицейским, стоящим у ворот: «Поднимите-ка этот чемодан в зал, я приду позже. Скажите комиссару Дюпону, что это передал ему комиссар Дюбо и что он сейчас придет».

Но послушают ли они меня? А вдруг среди всей этой своры болванов я наткнусь на двух умных? Тогда провал. Надо найти что-то другое. Я ищу. Должен найти решение, которое даст мне стопроцентный успех.

Я встаю, чтобы выпить немного воды. Думал так много, что заработал головную боль. Снова ложусь. Минуты текут медленно, и этот свет, этот свет, Боже милостивый! Я смачиваю платок и снова кладу его на глаза. Мне приятно от холодной воды. Всегда буду пользоваться смоченным платком. В эти долгие часы, когда я вынашиваю планы мести, я очень ясно вижу себя выполняющим эти планы. Всю ночь и даже часть дня я мысленно брожу по Парижу, будто мой побег стал свершившимся фактом. Это произойдет наверняка. Первым делом, преподнесу счет Полину, а потом, разумеется, «курицам».

А присяжные? Эти выродки будут жить в тиши и спокойствии? Эти дохлятины уже возвратились по домам, довольные от сознания выполненного долга. Они горды и важничают перед своими буржуа.

Хорошо. Что делать с присяжными? Ничего. Эти глупцы не способны быть судьями. Если присяжный — полицейский или бывший таможенник, он ведет себя как полицейский или таможенник. А если он молочник, то ведет себя как обыкновенный человек. Обвинителю не пришлось много трудиться, чтобы подчинить их себе. Они, действительно, не несут ответственности. Я взвесил и решил: не сделаю им ничего дурного.

Описывая мысли, которые одолевали меня много лет назад и которые встают передо мной сейчас со столь потрясающей ясностью, я лишний раз убеждаюсь в том, до какой степени тишина и одиночество могут возбудить фантазию. До сумасшествия. Человек как будто раздваивается. Он способен оказаться в любом месте и в любое время. Вот его дом, отец и мать… семья, детство, этапы жизни. Эта двойственность удивительно реальна. Человек и в самом деле живет в воображаемом им мире. Прошло тридцать шесть лет, но мое перо без усилий скользит по бумаге, воспроизводя мысли тех минут моей жизни.

Нет, присяжным я ничего не сделаю. Но обвинитель? Его нельзя упускать. Для него у меня имеется рецепт, изобретенный Александром Дюма. Сделаю с ним то же, что сделали с этим типом из «Графа Монте-Кристо», которого бросили в подвал и оставили умирать от голода.

Этот юрист отвечает за все. У этого ястреба в красном все данные для того, чтобы я убил его самым страшным способом. Так и сделаю. После Полина и «куриц» займусь им и только им. Сниму виллу. В ней будет очень глубокий подвал с толстыми стенами и тяжеленной дверью.

Если дверь будет недостаточно толстой, я обобью ее матрацем. После того, как сниму виллу, подкараулю его и схвачу. В стены будут вделаны цепи, к которым я его тут же прикую. Тогда придет мой час. Я стою против Прэделя и смотрю на него из-под опущенных ресниц. Смотрю на него так же, как он смотрел на меня в суде. Картина настолько отчетлива, что я чувствую его дыхание на своем лице; мы стоим с ним так близко, что едва не касаемся друг друга.

Его глазки ослеплены светом фонаря, который я направил прямо на него. Тяжелые капли пота стекают по его искаженному гримасой лицу. Я прислушиваюсь к его ответам. Все мое существо живет этим моментом.

«Помнишь меня, сволочь? Я Бабочка, которого ты с такой радостью послал на вечную каторгу. Ты веришь в то, что стоило потратить столько лет на учебу, провести столько ночей над римским правом, изучать латынь и древнегреческий, пожертвовать своей молодостью — и все ради того, чтобы стать великим оратором? Чего ты достиг, подлец? Создал новый свод законов? Убедил массы в том, что мир — это лучшая вещь на свете? Привлек людей в лоно новой удивительной религии? Или убедил людей в том, что они должны стать лучше и перестать творить зло? Ответь, для чего ты использовал свои знания: для того, чтобы спасать людей или для того, чтобы их топить? Ни для того, ни для другого. Только одно руководит тобой: взбираться и взбираться вверх по лестнице твоей презренной карьеры. Слава тебе, как лучшему поставщику рабочей силы на каторгу, и голов на эшафот.

Не будь Деблер[1] столь неблагодарен, он должен бы посылать тебе каждый год ящик самого дорогого шампанского. Разве не благодаря тебе, свинья ты этакая, ему удается снести с плеч пяток-другой лишних голов в год. Как бы там ни было, ты у меня прочно прикован к стене. Я снова вижу твою улыбку и твой победный взгляд после прочтения приговора. Мне кажется, это случилось вчера, хотя прошло много лет. Сколько лет? Десять? Двадцать?»

Что со мной происходит? Почему десять лет? Почему двадцать? Подумай только, Бабочка. Ты силен, ты молод, и в твоем животе 5600 франков. Два года — да. Два года в счет пожизненного заключения, не больше, обещаю тебе. Ты превратился в болтуна, Бабочка! Эта камера и эта тишина ведут тебя к сумасшествию. У меня нет сигарет. Вчера выкурил последнюю. Пройдусь. В конце концов, нет необходимости в том, чтобы мои глаза были закрыты и чтобы на них был платок. Решено. Я встаю. Длина камеры четыре метра, то есть пять небольших шагов от двери до стены. Я начинаю ходить, руки за спиной, и продолжаю: «Хорошо. Твою победную улыбку я превращу в гримасу. У тебя передо мной преимущество: я не мог кричать, а ты можешь. Кричи сколько хочешь, изо всей мочи. Что я с тобой сделаю? А рецепт Дюма? Оставлю тебя умирать с голоду? Нет, этого недостаточно. Во-первых, выколю твои глаза. А? Ты еще кажешься себе победителем? Думаешь, если выколю твои глаза, то лишу себя удовольствия читать в твоих глазах? Ты прав. Я не выколю твои глаза. Во всяком случае, не сразу. Отложим это на время. Лучше я вырву твой язык. Этот страшный, острый, как нож, язык. Нет, более острый, чем нож — как бритва! Язык, который ты навострил ради своей карьеры. Тот язык, который с любовью обращается к жене, детям, любовнице. Есть у тебя любовница? Любовник — это более вероятно. Ты можешь быть только отвратительным педерастом. Я начну с того, что вырву твой язык, потому что это он, после мозга, разумеется, посылает людей на эшафот. Только благодаря умению им пользоваться, тебе удалось заставить присяжных утвердительно ответить на твои вопросы.

Благодаря ему, «курицы» предстали как люди, выполняющие свой долг; благодаря ему, появился на свет высосанный из пальца рассказ «очевидца». Благодаря ему, я предстал перед дюжиной женщин как самый опасный в Париже человек. Не будь этого языка, столь красочного, столь убедительного, столь преуспевающего в искажении истины, я и сейчас сидел бы на веранде самого большого кафе на Белой Площади — месте, где меня всегда можно было увидеть. Решено. Вырву его. Но чем?

Я шагаю, шагаю, кружится голова, но мое лицо все еще напротив его лица… Вдруг погас свет, и слабой полоске дневного света удалось проникнуть через окошко камеры. Как? Уже утро? Всю ночь я мстил? Какие удивительные часы я провел! Эта длинная ночь была так коротка!

Сидя на кровати, я прислушиваюсь. Ничего. Абсолютная тишина. Изредка слышится щелчок в дверь. Это сторож, который ходит от двери к двери и приподнимает железную табличку над щелью, чтобы видеть заключенных.

Сейчас машина — плод творческой мысли французской Республики, находится на втором этапе своей работы. Она работает удивительно. На первом этапе она изолирует человека, который может причинить ей неудобство, но этого недостаточно. Человек не имеет права умереть слишком быстро, вырваться из ее рук при помощи самоубийства. Он нужен. Без заключенных управлению тюрем нечем будет заниматься. Поэтому за ним надо следить. Он должен отбыть наказание, чтобы могли существовать чиновники. Новый щелчок вызывает у меня улыбку.

Не беспокойся. Не убегу. Во всяком случае, не так, как ты этого боишься. Я не убью себя. Я хочу сохранить здоровье и как можно быстрее добраться до Французской Гвианы, куда вы, с Божьей помощью, меня посылаете. Я знаю, мой сторож, что твои «коллеги» не ангелы. Мне это давно известно. Наполеон изобрел каторжные работы, и когда его спросили: «Кто будет следить за преступниками?» — он ответил: «Еще большие преступники».

Мне пришлось убедиться, что основоположник каторжных работ не лгал.

Клак, клак. Окошко величиной 20x20 открылось в двери камеры. Мне подают кофе и кирпичик хлеба в 750 граммов. После оглашения приговора я не имею права посещать столовую, но мне разрешается покупать сигареты и некоторые дешевые товары в киоске. Через несколько дней у меня ничего не будет. Тюрьма — это коридор к изоляции. Я с удовольствием курю сигареты «Лакки Страйк» по 6.60 франков за пачку. Купил две пачки. Растрачиваю свой капитал. Но его все равно отнимут у меня в виде возмещения судебных издержек.

В записке, которую я обнаружил в хлебе, Деге просит меня зайти в баню. Он пишет: «В спичечной коробке ты найдешь трех вшей». Я вынимаю спички и, действительно, обнаруживаю трех больших вшей. Понимаю: я покажу их надзирателю, и завтра он пошлет меня с моими вещами в парилку, где будут уничтожены все паразиты, кроме меня, разумеется. Назавтра я застаю там Деге. Надзирателей нет. Мы одни.

— Спасибо, Деге. Благодаря тебе, я получил патрон.

— Он тебе не мешает?

— Нет.

— Всякий раз, когда ты выходишь по нужде, промывай его перед тем, как всовываешь обратно.

— Да. По-моему, он непроницаемый — купюры в отличном состоянии. Я держу его уже неделю.

— Если это так, то патрон действительно хороший.

— Что ты думаешь делать, Деге?

— Притворюсь сумасшедшим. Я не хочу идти на острова. Здесь, во Франции, отбуду не больше восьми-десяти лет. У меня связи и мне скостят, как минимум, пять лет.

— Сколько тебе?

— Сорок два.

— Ты с ума сошел? Если ты отбудешь десять лет, то выйдешь отсюда стариком. Ты боишься каторжных работ?

— Да, боюсь, и не стыжусь этого, Бабочка. Положение в Гвиане ужасно. Каждый год умирает восемьдесят процентов. Одна партия сменяет другую, и в каждой из них 1800–2000 человек. Если не заразишься проказой, то подхватишь желтую лихорадку, дизентерию, чахотку или малярию. Если тебе удастся не умереть от всего этого, то у тебя много шансов быть убитым из-за патрона или погибнуть при бегстве. Поверь мне. Поверь мне, Бабочка, я не хочу тебя пугать, но я знаком со многими, кто вернулся оттуда после пяти-семи лет, и я знаю что говорю. Это не люди, это — тряпки. Девять месяцев в году они проводят в больнице. Что касается побега, то это не так просто, как многие полагают.

— Я верю тебе, Деге, но верю и в себя — долго я там не пробуду. Я моряк, хорошо знаком с морем, и будь уверен — не замедлю сбежать. А ты, неужели ты видишь себя сидящим десять лет в изоляции? Пусть тебе даже скостят пять лет, в чем я не очень уверен, сможешь ли ты выстоять и не сойти с ума? Находясь в камере без книг, без права выйти, без возможности беседовать с людьми; я умножаю 24 часа не на 60 минут, а на 600, и это все еще далеко от действительности.

— Возможно, но ты молод, а мне уже сорок два года.

— Слушай, Деге, серьезно, чего, ты боишься? Других заключенных?

— Если честно, Пэпи, то да. Все думают, что я миллионер и ношу с собой пятьдесят или сто тысяч; они убьют меня, не задумываясь.

— Слушай, ты готов пойти на сделку? Обещай мне, что не притворишься сумасшедшим, и я обещаю всегда быть на твоей стороне. Я силен, у меня исключительная реакция, с детства знаю приемы борьбы, умею обращаться с ножом. Что касается других заключенных, то ты можешь быть спокоен: нас будут уважать и даже еще больше — бояться. Чтобы бежать, нам никто не нужен. И у тебя, и у меня есть деньги. Я умею управлять кораблем. Чего еще тебе надо?

Он посмотрел мне прямо в глаза… Мы обнялись. Договор подписан.

Через несколько минут открылись двери. Мы взяли вещи и пошли, каждый своей дорогой. Мы сможем видеться у парикмахера, врача или в церкви по воскресеньям.

Деге занимался подделкой ценных бумаг Министерства обороны. Фальшивомонетчик подделывал их весьма оригинальным путем. Он отбеливал число 500 на купюрах и выводил на них «1000 франков». Бумага была настоящей, банки и торговцы принимали ее охотно. Продолжалось это много лет, а финансовое управление терялось в догадках, пока человек по имени Брюле не был пойман на месте преступления. Луи Деге в это время спокойно хозяйничал в своем бape в Марселе, где каждый вечер собирались ребята из «общества» и дельцы со всех концов света.

В 1929 году Луи был миллионером. Однажды ночью, в бар зашла красивая и роскошно одетая женщина. Она спросила, господина Луи Деге.

— Это я, мадам. В чем дело? Давайте пройдем в соседнюю комнату.

— Я жена Брюле. Он сидит в парижской тюрьме за продажу поддельных ценных бумаг. Я говорила с ним во время суда, и он дал мне адрес бара и велел попросить у вас 2000 франков, чтобы я смогла заплатить адвокату.

Деге, один из самых известных мошенников Франции, стоял перед опасностью в виде женщины, которая знала о его участии в операциях с поддельными бумагами. Он сказал ей именно то, чего не должен был говорить:

— Мадам, я не знаю вашего мужа, но если вам нужны деньги, идите на улицу. Вы красивы и много заработаете.

Бедная женщина убегает в плаче и рассказывает все мужу. Брюле возмущен, и назавтра все становится известным судье. Брюле официально обвиняет Деге как поставщика фальшивых бумаг. Лучшие сыщики следят за Деге и через месяц задерживают его и еще одиннадцать сообщников. Их задерживают одновременно в нескольких местах. Суд состоялся в том же здании на Сене и продолжался 14 дней. У каждого обвиняемого был свой опытный адвокат. Брюле не уступил, и в результате несчастные 2000 франков и дурацкий суд состарили величайшего мошенника Франции на десять лет да еще добавили пятнадцать лет заключения и каторжных работ.

Реймонд Хюберт пришел навестить меня. Он человек средних способностей, и потому я не имею к нему претензий.

Раз, два, три, четыре, пять — полкруга… Раз, два, три, четыре, пять — полкруга. Много часов я хожу от двери к окну, от окна к двери. Я курю, я в полном сознании, уравновешен и готов все вынести. Заставляю себя не думать о мести.

Оставим обвинителя в том же положении — прикованным цепями к стене напротив меня — я потом решу, как его уничтожить.

Внезапно до меня доносится крик — ужасный крик отчаяния. В чем дело? Это напоминает голос пытаемого. Но мы ведь не в полицейском участке. Невозможно понять, что происходит. Эти ночные крики взволновали меня. Они были очень громкими, если им удалось проникнуть сквозь стены моей камеры. Может быть, это сумасшедший? В этих камерах, сквозь которые ничто не проникает, так легко сойти с ума. Я разговариваю с собой в полный голос, спрашиваю себя: «Какое тебе дело? Думай о себе, только о себе и твоем новом сообщнике, — Деге».

Я наклоняюсь, выпрямляюсь, ударяю себя кулаком в грудь. Очень больно. Значит, все в порядке. Мускулы рук работают отлично. А ног? Я должен молиться на них: вот уже шестнадцать часов я шагаю и даже не чувствую усталости. Китайцы изобрели пытку каплей, падающей на макушку. Французы придумали пытку тишиной. Они удалили все, что способно вызывать мысли. Книги, бумагу и карандаш; окна заколочены деревянными планками, и лишь ничтожное количество света проникает сквозь щели. На меня так подействовали эти пронзительные крики, что я начал метаться, словно лев в клетке. У меня было чувство, будто все меня оставили, и я заживо погребен. Да, единственное, что до меня доносится — это крики. Открывается дверь. Входит старый священник. Оказывается, ты не один — перед тобой священник.

— Добрый вечер, сын мой. Прости, что не пришел раньше, я был в отпуску. Как ты себя чувствуешь? — старый священник бесцеремонно вошел в камеру и уселся на мой матрац. — Откуда ты?

— Из Ардеша.

— Где родители?

— Мать умерла, когда мне было одиннадцать лет. Отец сильно любил меня.

— Чем он занимался?

— Учительствовал.

— Он жив?

— Да.

— Если он жив, почему ты говоришь о нем в прошедшем времени?

— Потому что он жив, а я умер.

— Не говори так. Что ты сделал?

Молнией пронзает меня мысль, что глупо говорить о моей невиновности, и я отвечаю поспешно:

— Полиция утверждает, что я убил человека, и если они это говорят, значит, это правда.

— Это был торговец?

— Нет. Сутенер.

— И за сведение счетов в преступном мире тебя приговорили к пожизненному заключению и каторжным работам? Не верю. Это было случайное убийство?

— Нет, преднамеренное.

— Просто невероятно, сын мой. Что я могу сделать для тебя? Хочешь помолиться со мной?

— Господин священник, простите меня, но я не получил религиозного воспитания и не умею молиться.

— Ничего, сын мой, я помолюсь за тебя. Бог любит всех, даже некрещеных. Повторяй за мной. Хочешь?

У него такие мягкие глаза и такое доброе лицо, что мне неудобно отказаться. Следуя за ним, я становлюсь на колено. «Отче наш, иже еси на небеси…» Слезы текут, из моих глаз, и добрый пастырь, заметив это, снимает дрожащим пальцем слезу с моей щеки, подносит ее ко рту и выпивает.

— Твои слезы, сын мой, это величайшее вознаграждение, которое Господь Бог мог послать мне сегодня через тебя. Спасибо.

Он целует меня в лоб.

— Сколько времени ты не плакал?

— Четырнадцать лет.

— Четырнадцать лет? А когда ты плакал в последний раз?

— В тот день умерла моя мать.

Он берет мою руку в свою и говорит:

— Прости людей, которые причинили тебе горе.

Я вырываю руку.

— Нет, только не это! Никогда не прощу! Хотите, исповедуюсь перед вами, святой отец? Каждый день, каждую ночь, каждый час и каждую минуту я думаю о том, когда и как смогу убить людей, которые привели меня сюда.

— Ты говоришь это и веришь в свои слова, сын мой. Ты молод, очень молод. Когда повзрослеешь, откажешься от мести.

По происшествии 34 лет я думаю так же, как и он.

— Что я могу сделать для тебя? — снова спрашивает священник.

— Преступление, святой отец.

— Какое?

— Пойти в 37 камеру и сказать Деге, чтобы он попросил через своего адвоката перевода в Канны. Я это сделал сегодня. Надо торопиться, чтобы попасть на один из пунктов, где собирают партию на Гвиану. Если упустим корабль, придется два года ждать следующего. После того как вы у него побываете, вернитесь сюда.

— Под каким предлогом?

— Скажите, что забыли молитвенник. Я жду.

— А почему ты так спешишь в это страшное место?

Я смотрю на священника — это истинный посланник Божий, и я верю, что он меня не выдаст. Я говорю:

— Чтобы поскорее сбежать, святой отец.

— Бог тебе поможет, сын мой, я в этом уверен, и ты построишь жизнь заново. Я это чувствую. У тебя добрые глаза и благородная душа. Я иду в 37 камеру. Жди ответа.

Он вернулся очень скоро. Деге согласен. Священник оставил у меня молитвенник до завтрашнего утра. Луч света проник сегодня в камеру в образе этого святого человека.

Если Бог действительно существует, то почему он позволяет жить на земле столь разным людям? Обвинитель, полицейские, всевозможные полины — и против них всех священник — тюремный священник. Визит этого святого человека принес мне облегчение.

Ровно через неделю, в четыре часа утра, мы стояли, — семеро мужчин — в коридоре тюрьмы. Рядом стоят тюремщики.

— Раздеться!

Мы раздеваемся медленно. Холодно, появляется гусиная кожа.

— Положите вещи. Полшага влево, шаг назад! Каждый стоит напротив связки.

— Одеться!

Тонкая рубашка, что была на мне несколько минут назад, сменяется толстой и жесткой, а костюм — колючими шерстяными брюками и жакетом. Ботинки исчезают и вместо них появляются тапочки. До сегодняшнего дня мы выглядели нормальными людьми. Я оглядываю шестерых товарищей: ужас! Мы потеряли облик человеческий. В две минуты превратились в осужденных.

«Направо, строем, шагом-арш!» — в сопровождении десятка двух полицейских мы вышли во двор и поднялись в закрытый грузовик, который повез нас в Белю — тюрьму Канн.

Распределитель в Каннах

Сразу по прибытии нас отвели в главное управление. Начальник с царственным величием восседал за письменным столом.

— Внимание! С вами будет говорить начальник.

— Заключенные! Вы будете находиться здесь до отправки на каторжные работы. Это обычная тюрьма. Вы обязаны все время соблюдать тишину! Не стоит рассчитывать на посещения родственников или письма. В вашем распоряжении два выхода: один на каторгу, другой — на кладбище. За плохое поведение мы сажаем на 60 суток в карцер на хлеб и воду. Никто еще не выдержал двух сроков карцера. Вы сгибаетесь или ломаетесь. Кто хочет, тот поймет!

Он повернулся к Пьеро-придурку, которого привезли из Испании.

— Твоя профессия?

— Охота на быков, мосье начальник.

Начальник вскипел и закричал:

— Выведите этого человека отсюда!

Менее чем через две минуты «тореадора», избитого четырьмя или пятью тюремщиками, быстро выносят. Слышен его крик: «Сволочи, пятеро на одного, да еще с дубинками, сволочи». Крик смертельно раненого зверя, а потом тишина — слышно только, как что-то тяжелое волокут по земле. Тот, кто после этого ничего не понял — не поймет никогда. Деге стоял рядом со мной. Одним пальцем он притронулся к моим брюкам. Я понял, что он хочет сказать: «Веди себя хорошо, если хочешь живым добраться до каторги». Через десять минут каждый из нас (кроме Пьеро-придурка, которого бросили в подвал) сидел в камере, в дисциплинарном отделе распределителя.

Судьбе захотелось, чтобы моя камера оказалась рядом с камерой Деге. Перед этим нам представили красноволосое одноглазое чудовище ростом метр девяносто, а то и больше, и с новеньким кнутом в правой руке. Это надзиратель-заключенный, которому дали должность палача и мучителя. Осужденные дрожат перед ним: тюремщики позволяют ему бить и пытать заключенных, и он не несет ответственности в случае чьей-либо смерти. Позже, находясь в комнате первой помощи, я услышал рассказ о жизни этого человекоподобного животного. Надо отдать должное начальнику распределителя — он удачно выбрал палача.

Этот тип был грузчиком. В один прекрасный день он решил покончить с собой и прихватить на тот свет жену. Для этого он воспользовался динамитом. Это чудовище лежало рядом с женой. Она спала. Он зажег сигарету и воспользовался ею, чтобы поджечь запал, который лежал между его головой и головой жены. В результате сильнейшего взрыва жену собирают по косточкам, часть шестиэтажного здания рушится, похоронив под собой троих детей и семидесятилетнюю старуху. Большинство жильцов тяжело ранены. Он, Трибуйард, потерял часть левой кисти, левое ухо и глаз и подвергся операции на мозг.

В тюрьме он стал надзирателем в дисциплинарном отделе распределителя. Полусумасшедший, которому дали возможность издеваться над несчастными, занесенными сюда немилостивой судьбой.

Раз, два, три, четыре, пять — полкруга… Раз, два, три, четыре, пять — полкруга… Бесконечные круги от двери камеры до стены. В течение дня нам запрещено ложиться. В пять утра нас поднимает пронзительный свист. Встать, заправить постель, умыться и шагать или сидеть на табуретке, вделанной в стену. Лежать днем запрещено. Кровать складывается и свисает со стены. Заключенный не может прилечь, и это облегчает наблюдение за ним.

Раз, два, три, четыре, пять… Четырнадцать часов шагания. Чтобы научиться проделывать это автоматически, надо наклонить голову, заложить руки за спину и шагать не слишком быстро и не слишком медленно, автоматически поворачиваясь в одном конце камеры вправо, а в другом — влево. Раз, два, три, четыре, пять. Камеры здесь лучше освещены, чем в прежней тюрьме и, кроме того, сюда доносятся различные звуки из других отделов тюрьмы и даже из близлежащей деревни. Ночью можно разобрать полупьяные голоса рабочих, возвращающихся домой.

На Рождество я получил подарок: через щели между планками на окнах я различил покрытую снегом деревню и несколько темных деревьев, освещенных лунным светом. Они будто сошли с рождественских почтовых открыток. Сильный ветер раскачивает деревья, и они отряхиваются от снега. Деревья — темные пятна на белом фоне. Во всем мире, и даже в тюрьме, сейчас праздник. Начальство позаботилось об осужденных: мы получили право купить два кубика шоколада. Подчеркиваю: два кубика, а не две плитки. Это было моей рождественской трапезой в 1931 году.

… Раз, два, три, четыре, пять… Закон превратил меня в маятник; шагание туда и обратно по камере заполнило мой мир. Все рассчитано с математической точностью. Камера должна быть пуста. Заключенный не имеет права ни на какое развлечение. Застань меня надзиратель за разглядыванием деревни в окно, я был бы жестоко наказан. Но разве они не правы? Разве могу я, живой мертвец, получать удовольствие? Порхает бабочка. У нее светло-голубые крылышки, по которым проходит черная полоса. Неподалеку от меня, у окна, жужжит пчела. Чего ищут эти насекомые в таком месте? Они опьянели от летнего солнца или им холодно, и они хотят забраться в тепло? Бабочка зимой — это нечто, возродившееся к жизни. Как она не умерла? И почему эта пчела оставила улей? Что за неслыханная дерзость — приблизиться сюда. Счастье, что у надзирателя нет крыльев. Им не удалось бы долго прожить.

Трибуйард — настоящий садист, и я чувствую, что между нами что-то должно произойти. К сожалению, я не ошибаюсь. Назавтра, после визита насекомых, мне нездоровилось. Я не могу больше, меня душит одиночество, я должен кого-то видеть, слышать голос — пусть даже неприятный, но что-то слышать.

Окоченевший от холода, я стоял в коридоре, лицом к стене и на расстоянии четырех пальцев от нее. Я был предпоследним в очереди из восьми человек на прием к врачу. Хотелось видеть людей… Надзиратель удивляет нас в момент, когда я шепчу несколько слов Жюло по прозвищу «Молоток». Реакция красноволосого дикаря была ужасной. Он заехал мне кулаком в затылок, и я, не ожидавший этого, ткнулся носом в стену. Хлынула кровь. Я поднялся, отряхнулся и пытался сообразить, что происходит. Сделал оборонительное движение, а великан, который только этого и ждал, свалив меня ударом в живот, принялся избивать кнутом. Жюло не может сдержаться, бросается на моего обидчика, но он намного слабее, и потому остальные надзиратели не вмешиваются. На меня никто не смотрит. Я встаю и осматриваюсь в поисках какого-либо оружия. Вдруг я вижу врача, который из своей комнаты пытается разглядеть драку, и в то же время замечаю крышку над котлом с кипятком, которая приподнимается паром. Котел стоит на печи, обогревающей комнату врача. Пар используют, наверно, для дезинфекции воздуха. Внезапный порыв заставляет меня броситься к котлу, схватиться за его ручку, и вот я уже выливаю кипяток в лицо надзирателю, который все еще возится с Жюло. Он издает душераздирающий вопль. Извивается на полу, стаскивая с себя, одну за другой, шерстяные рубашки. Это дается ему с трудом, и когда он снимает третью рубашку, вместе с ней сходит кожа с груди, шеи и щек. Единственный глаз тоже пострадал. Теперь он совершенно слеп. В конце концов, он встает — обезображенный, весь в кровоподтеках. Жюло использует возможность и наносит ему сильный удар ногой в пах. Великан растягивается на земле, блюет и изрыгает пену изо рта. Он получил все, что ему полагалось. Нам нечего терять.

Двое тюремщиков, которые наблюдали за представлением, недостаточно уверены в своих силах, чтобы напасть на нас. Они свистят, призывая на помощь. Помощь незамедлительно появляется со всех сторон, и удары дубинок сыпятся на нас, словно град. Я очень быстро теряю сознание и перестаю чувствовать удары.

Совершенно голый, я лежу в карцере, полном воды, который находится на два этажа под землей. Сознание медленно возвращается ко мне. Руки ощупывают тело. На голове двенадцать-пятнадцать ушибов. Я не знаю, который час. Здесь нет ни дня, ни ночи, ни света. Я слышу стук в стену. Он доносится издалека. Тук, тук, тук, тук. Это «телефон». Чтобы получить связь, мне надо два раза ударить по стене. Ударить, но чем? В темноте я не могу различить ничего, чем мог бы воспользоваться. Кулаком бить я не могу. Удар будет слишком глухим. Я пытаюсь пробраться к тому месту, где, по моим расчетам, должна быть дверь. Становится немного светлее. Когда я натыкаюсь на решетку, которую не заметил раньше, начинаю понимать, что дверь находится на расстоянии одного метра от меня, и эта решетка не позволит мне до нее добраться. Так. Если кто-то заходит к несчастному заключенному, последний даже не в состоянии дотронуться до него. Он в клетке. Можно говорить с ним, обливать его водой, бросать ему еду, оскорблять, но нельзя бить его, не подвергаясь опасности получить сдачи. Чтобы бить его, надо открыть решетку.

Стуки время от времени повторяются. Кто зовет меня? Он подвергает себя опасности и заслуживает, чтобы я ему ответил. Я делаю несколько шагов и едва не разбиваю лицо. Споткнулся о что-то тяжелое и круглое. Наклоняюсь. Это полено. Беру его в руку и собираюсь отвечать. Прикладываю ухо к стене и прислушиваюсь: тук, тук, тук… тук, тук. Я отвечаю: тук, тук. Эти два удара означают: продолжай, я слушаю. Удары возобновляются: тук, тук, тук… Буквы алфавита быстро сменяют друг друга. А-б-в-г-д-е-ж-з-и-й-к-л-м-н-о-п. Он остановился на «п». Затем следует «э», еще раз «п», потом «и». Он говорит мне: «Пэпи, ты в порядке? Тебя здорово били. У меня сломана рука». Это Жюло. Не боясь быть пойманными, мы более двух часов «говорим» по телефону. Мы наслаждаемся возможностью передавать целые предложения. Я говорю ему, что у меня ничего не сломано, но на голове полно ушибов.

Он видел, как меня тащили вниз, держа за одну ногу, и моя голова ударялась о каждую ступеньку. Он не терял сознания. Он думает, что Трибуйард тяжело ранен и получил сильные ожоги.

Три быстрых удара предупреждают меня об опасности. Через несколько минут открывается дверь, и кто-то кричит:

— Где ты там, падаль? Стоять смирно.

Это новый надзиратель.

— Меня зовут Бэтон[2], и это мое настоящее имя. Ты видишь, как мое имя соответствует должности?

Сильный луч фонаря освещает карцер и мое обнаженное тело.

— Возьми вот, оденься. Не двигайся. Вот тебе хлеб и вода. Не ешь сразу — это тебе на 24 часа[3].

Он орет диким голосом, а потом направляет фонарь на свое лицо, и я вижу, что он улыбается, причем без всякой злобы. Он прикладывает пальцы к губам и показывает, куда положил вещи. По коридору прогуливается тюремщик, и надзиратель хочет показать, что он мне не враг.

В хлебе я обнаруживаю большой кусок вареного мяса, а в кармане брюк — целое состояние: пачка сигарет и самодельная зажигалка. Эти подарки стоят здесь миллионы. Две рубашки вместо одной и шерстяные брюки, которые спускаются до самых моих пяток. Вечно буду помнить Бэтона. Раньше он был всего лишь помощником надзирателя, а теперь, благодаря мне, получил должность надзирателя. Эти щедрые подарки — выражение признательности за то, что я расправился с Трибуйардом.

Нужно терпение индейца, чтобы определить, откуда исходят удары телефона, и только надзиратель способен это обнаружить. Мы с Жюло пользуемся моментом, зная, что Бэтон не подведет. На протяжении всего дня мы посылаем друг другу телеграммы. Я узнаю от Жюло, что момент отплытия приближается: через три или четыре месяца мы покидаем Францию.

Через два дня нас вытаскивают из камер и ведут к начальнику. В комнате — трое. Вроде судейской коллегии. Начальник — председатель суда, а его заместитель и один из надзирателей — помощники.

— А! Вот и вы, мои герои! Ну, что скажете?

Жюло очень бледен, у него опухли глаза и наверняка высокая температура. Он испытывает страшные боли из-за сломанной три дня назад руки. Жюло тихо отвечает:

— У меня сломана рука.

— Ты этого хотел. Это отучит тебя нападать на людей. Пойдешь к врачу, когда тот приедет. Надеюсь, это будет через неделю. Ожидание поможет тебе, а боль научит. Ты ведь не рассчитываешь, что я специально приглашу врача для такого типа, как ты? Подожди, пока врач распределителя не придет к тебе. Вы оба остаетесь в карцере вплоть до дальнейших моих распоряжений.

Жюло смотрит мне в глаза, будто говоря: «Этот хорошо одетый человек с такой легкостью играет человеческими жизнями». Я поворачиваюсь к начальнику и смотрю на него. Он думает, что я хочу что-то сказать.

— Тебя что, такое решение не удовлетворяет? — спрашивает он меня. — Что ты хочешь сказать?

Я отвечаю:

— Ничего, мосье начальник. Мне только очень хочется плюнуть на твое лицо, но я этого не сделаю, чтобы не испачкать свою слюну.

Он так поражен, что краснеет и не сразу улавливает смысл моих слов. Помощник понимает. Он зовет надзирателей:

— Возьмите-ка его и позаботьтесь о нем хорошенько! Я хочу видеть, как через час он будет раскаиваться и просить прощения. Мы его исправим! Он мне будет языком ботинки лизать-сверху донизу. Не церемоньтесь с ним.

Два стражника выворачивают мою правую руку, двое других — левую. Кладут меня на пол и наручниками прикрепляют мизинец моей левой руки к большому пальцу правой, а главный надзиратель тянет меня, словно скотину, за волосы. Не стоит рассказывать, что они со мной делали. Достаточно сказать, что наручники оставались у меня за спиной одиннадцать дней. Жизнью своей я обязан Бэтону. Каждый день он бросал мне в камеру дневную порцию хлеба, хотя связанные руки не позволяли мне до него дотянуться. Даже просунув голову через решетку, я не мог откусить ни кусочка. Бэтон бросал мне и дополнительные куски хлеба, которых оказалось достаточно для того, чтобы выжить. Ногой я сгребал их в кучку, потом ложился на живот и ел, словно собака. Хорошо разжевывал, чтобы ни крохи не пропадало.

На двенадцатый день, когда с меня сняли наручники, оказалось, что металл разъел руки до мяса. К тому же я потерял сознание от боли, и главный надзиратель очень перепугался. Меня отнесли в поликлинику. Там промыли раны перекисью водорода. Санитар потребовал, чтобы мне сделали инъекцию против столбняка. Мои руки оцепенели и никак не могли принять прежнюю форму. Только через полчаса растирания камфорным маслом, я был в состоянии опустить их.

Меня снова спускают в карцер. Главный надзиратель видит одиннадцать нетронутых порций хлеба и говорит:

— Теперь можешь устроить себе пир! Но странно — как тебе удалось не похудеть после одиннадцати дней голодания?

— Я много пил.

— A, вот он что. Понимаю. Теперь ешь побольше, чтобы подкрепиться, — сказал он и ушел.

Несчастный идиот! Он говорил мне это, думая, что я одиннадцать дней не ел, а теперь наброшусь на еду и подохну от заворота кишок. Ничего, он заплатит по счету. Вечером Бэтон приносит мне табак и бумагу. Я курю, курю и выпускаю дым в отопительную трубу, которая, разумеется, никогда не действовала. По крайней мере, на этот раз она пригодилась.

Позднее я связываюсь с Жюло. Он думает, что я не ел одиннадцать дней и советует мне есть понемногу. Я не говорю ему правду из опасения, что телеграмму расшифрует какая-нибудь сволочь. Его рука в гипсе, настроение приподнятое, он хвалит меня за то, что я перенес голод.

По его мнению, время нашей отправки приближается. Санитар сказал ему, что уже прибыли прививки. Жюло спрашивает, удалось ли мне сохранить патрон. Да, удалось, но я не в состоянии описать муки, которые мне пришлось вынести ради спасения этого сокровища. В заднем проходе у меня страшные раны.

Через три недели нас вывели из карцера. Что произошло? Нам позволяют помыться в душе — с мылом и горячей водой. Мне кажется, я заново родился. Жюло смеется, как ребенок, а Пьеро-придурок весел и жизнерадостен.

Выход из карцера совершенно лишает нас связи с происходящим. Парикмахер не захотел ответить на короткий вопрос, который я прошептал сквозь зубы: «Что происходит?»

Незнакомый человек с лицом злодея говорит мне:

— Я думаю, они не имеют права держать нас в карцере. Они боятся, наверно, посещения инспектора. Главное — мы живы.

Каждого из нас отводят в обычную камеру. В обед я обнаруживаю в миске горячего супа, которую получаю впервые за 43 дня, кусочек дерева с надписью: «Выходим через 8 дней. Завтра прививки». Кто послал мне это? Так никогда и не узнал. Наверно, кто-то из заключенных хотел передать сообщение, и ко мне оно попало совершенно случайно.

Я тут же передаю эту новость Жюло. Всю ночь до меня доносятся звуки «телефона».

Мне хорошо в кровати. Не хочу проблем, не хочу возвращаться в карцер. Сегодня, во всяком случае, меньше чем в любой другой день.

Загрузка...