Завтра мы отплываем к островам Благословения. Итак, моя отчаянная борьба закончилась. Через несколько часов я буду заключен на всю жизнь.
Я потерпел поражение в бою, но душа моя еще не побеждена.
Мне следует радоваться тому, что я присужден всего к двум годам пребывания в этой страшной тюрьме на острове Сен-Жозеф. Я выйду оттуда, когда мне будет всего тридцать лет.
Побеги с острова можно пересчитать по пальцам, но ведь некоторым все-таки удается бежать! Я тоже сбегу, это ясно. Через два года я сбегу с островов. Говорю это Кложе, который сидит рядом.
— Бабочка, я завидую твоей непоколебимой вере в то, что однажды ты будешь свободным. Вот уже год ты занимаешься побегами и все еще не сдался. Удивляюсь, что и здесь ты не предпринял попытку бежать.
— Здесь, друг мой, только одна возможность: подбить заключенных на бунт. Но эти сорок мужчин — старые заключенные, которых тропа разложения уже полностью поглотила: людоеды, парни с муравьями, человек, который подсыпал яд в суп, чтобы отравить другого и, не колеблясь, отравил при этом еще семерых, ни в чем не виновных. Подняв этих типов на бунт, мы погубили бы себя.
— Но на островах будут такие же.
— Да, но на островах мне не нужна будет ничья помощь. Уйду один или с другом. Ты улыбаешься, Кложе. Почему?
— Я улыбаюсь тому, что ты никогда не оставляешь эту мысль. В тебе горит огонь мести, ты хочешь предъявить счет этой троице, но в то же время ты не понимаешь, что твоя цель недостижима.
— Спокойной ночи, Кложе. Завтра мы увидим эти острова Благословения. Интересно, почему эти адские острова называют островами Благословения?
Рано утром мы отплываем к островам. Нас двадцать шесть человек на палубе корабля. Это «Танон», водоизмещением в 400 тонн, который совершает регулярные рейсы по маршруту Кайенна — острова Благословения — Сен-Лорин — Кайенна. Нас по двое заковывают в цепи и надевают наручники. За каждой группой из восьми человек следят четверо надзирателей с ружьями в руках. За группой в десять человек, что расположилась позади нас, присматривают шестеро тюремщиков и двое ответственных за транспорт. Из-за ужасной погоды каждый из нас находится на грани обморока.
Во время путешествия я решил немного поразвлечься. Обращаюсь к надзирателю, который стоит рядом со мной с похоронным выражением лица.
— Если эта гнилая посудина пойдет ко дну — что вполне вероятно — мы не сможем спастись из-за цепей.
— А нам наплевать, тоните себе на здоровье, — отвечает он, — мы получили приказ заковать вас. Отвечать будет тот, кто отдал приказ. Нам бояться нечего.
— Однако, если этот гроб разрушится, все мы — с цепями или без цепей — пойдем рыб кормить.
— Этот корабль давно плавает по этому маршруту, и ничего с ним еще не случалось, — отвечает мне этот придурок.
— Ну, конечно. Именно из-за того, что эта посудина плавает слишком долго, с ней каждую минуту может что-то случиться.
Мне удалось добиться цели: злившее меня молчание нарушилось. Заключенные и надзиратели продолжают спорить:
— Да, это ненадежный корабль, и к тому же нас заковывают в кандалы. Без цепей у нас все же имеется какой-то шанс.
— В мундирах, сапогах и с ружьями у нас не больше шансов.
— Ружья не в счет, в случае чего от них можно просто избавиться.
Я подливаю масла в огонь:
— А где спасательные лодки? Я вижу только одну маленькую лодочку, в которой поместится не больше восьми человек. Капитан, команда… А остальные по воздуху полетят, что ли?
— Верно, ничего нет. Это ужасная халатность: подвергать опасности драгоценные жизни глав семейств, и для чего? Чтобы сопровождать этих ничтожных людишек?
Один из командиров транспорта смотрит на меня и спрашивает:
— Ты Бабочка, который вернулся из Колумбии?
— Да.
— Не удивляюсь, что ты так далеко забрался. Ты, как видно, неплохо разбираешься во всем, что касается моря.
Я важно отвечаю:
— Да, неплохо разбираюсь.
С мостика спускается капитан, черный, как негр из Томбукту, низкорослый и жирный, с очень молодым лицом, и спрашивает, где ребята, которые на бревне доплыли до Колумбии.
— Этот, тот и вон тот, в стороне.
— Кто был капитаном?
— Я, господин.
— Ну, парень, поздравляю тебя, ты настоящий моряк. Вот тебе — он сует руку в карман. — Возьми голубой табак и бумагу. Кури на здоровье.
— Спасибо, капитан, но и тебя я должен поздравить — надо иметь много смелости, чтобы раз или два в неделю выходить в море на этом гробу.
Он смеется.
— Да! Ты прав! Его давно пора отправить на кладбище, но компания надеется получить страховку после того, как он потонет.
Я еще раз подкалываю его:
— Счастье, что имеется спасательная лодка для тебя и команды.
— Это верно, — говорит капитан машинально и уходит. Спор, который я спровоцировал, продолжался более четырех часов, и у каждого нашлось, что сказать.
10 часов утра. Мы плывем на северо-восток — против ветра и против волн, и корабль качает больше обычного. У многих заключенных и надзирателей морская болезнь. На мое счастье моим соседом оказался моряк. Нет ничего более неприятнее человека, который блюет тебе в руку. Этот парень — настоящий парижанин. На островах он уже семь лет, хотя сравнительно молод — ему тридцать восемь лет.
— Меня зовут Тити ля-Белот. Должен сказать тебе, дружище, что игра в белот — мой конек. На островах я добываю себе этим пропитание. Можно в ночь заработать около четырехсот франков.
— Значит, на островах много денег?
— Да, на островах полно патронов с деньгами. А ты, видно, новичок. Ничего не знаешь?
— Да, я ничего не знаю об островах. Знаю только, что оттуда трудно бежать.
— Бежать? — переспрашивает Тити. — Об этом даже говорить не стоит. Я на островах уже семь лет. Были две попытки и в результате — трое мертвых и два задержанных. Ни одному бежать не удалось.
— Для чего ты ездил на материк?
— Мне сделали снимок: проверили, нет ли язвы желудка.
— И ты не пытался бежать из больницы?
— Ты еще спрашиваешь?! Я попал в палату из которой ты бежал. Стоило подойти к окну подышать воздухом, как нас тут же отгоняли. На наши вопросы отвечали: «На случай, если вам взбредет в голову сделать то же, что и Бабочка».
— Скажи, Тити, кто этот верзила, что сидит рядом с командиром транспорта? Доносчик?
— Ты с ума сошел? Все его уважают. Это серьезный парень, ведет себя с достоинством, не дружит с тюремщиками, не принимает поблажек. Даже священник и врач не сумели заполучить его к себе. Этот парень — один из потомков Луи 15-го. Да, дружище, это настоящий барон и имя его Жан де-Берак. Но ему пришлось потрудиться, чтобы завоевать наше расположение: слишком ужасно преступление, которое он совершил.
— А что он сделал?
— Он сбросил своего сына с моста, и так как младенец упал на мелководье, спустился вниз, поднял его и бросил в другом месте.
— Что? Он дважды убил собственного сына?
— Его невесту, которая была служанкой в замке его мать выбросила на улицу, как собаку. Мать так тиранила этого парня за его связь со служанкой, что он в состоянии какого-то шока схватил своего сына, которого он прижил с этой служанкой и бросил в реку, а матери сказал, что отдал его в приют.
— Какой срок он получил?
— Только десятку. Это, Бабочка, не мы с тобой. Баронесса наверняка сказала судьям, что убийство кухаркиного сына — не столь уж тяжелое преступление, в особенности, если оно совершено бароном, который хочет спасти семейную честь.
Через несколько часов с островов Благословения спадет покрывало таинственности. Я знаю, что оттуда бежать трудно, но не невозможно. Я с удовольствием набираю воздух в легкие и спрашиваю себя: «Когда этот встречный ветер превратится в попутный при побеге?»
Прибываем. Острова образуют как бы треугольник, в котором Королевский и Сен-Жозеф — его основание, а Чертов остров — вершина. Солнце освещает острова своими горячими тропическими лучами, и их можно разглядеть до мельчайших деталей. Вот Королевский остров с плоской площадкой над выступом на высоте около двухсот метров. Вершина тоже плоская. Остров напоминает мексиканскую шляпу с отрубленным верхом, которая лежит на море. Маленькие домики с красными крышами придают острову редкое очарование, и человек, незнакомый с этими местами, наверняка захочет поселиться здесь на всю жизнь. На плоской лысине — маяк, который помогает кораблям не разбиться о скалы острова в плохую погоду. Мы приближаемся, и я различаю на острове пять больших зданий удлиненной формы. Тити говорит, что два передних здания — казармы, в которых обитает около четырехсот заключенных. Здание, окруженное высокой белой стеной, дисциплинарный блок. Четвертое здание — больница для заключенных, а пятое — больница для надзирателей. Вокруг высоких зданий в беспорядке разбросаны домики надзирателей, покрытые красной черепицей. Вдалеке виднеется остров Сен-Жозеф. На нем меньше пальм, меньше растительности, а на вершине — огромное здание. Я сразу улавливаю, что это изолятор, и Тити ля-Белот подтверждает мою догадку.
Корабль подходит к Королевскому острову с юга, и маленький Чертов остров совершенно исчезает из виду. Беглого взгляда было достаточно, чтобы понять, что это, в сущности, огромная скала, покрытая пальмами. По берегу моря разбросано несколько желтых домиков, в которых, как оказалось, живут политические заключенные.
Мы входим в бухту Королевского острова, хорошо защищенную каменным молом — возведение его стоило, наверно, жизни многим заключенным.
После трех гудков «Танон» бросает якорь на расстоянии двухсот пятидесяти метров от длинного и высокого причала, построенного из щебня и цемента. Параллельно причалу идут выкрашенные в белое домики. Я читаю надписи: «Сторожевая станция», «Лодочная станция», «Пекарня», «Управление порта».
У заключенных, которые собрались на берегу поглядеть на нас, не полосатая одежда: они все в брюках и белых рубашках. Тити ля-Белот объясняет мне, что те, у кого водятся деньги, шьют у портного очень добротную и красивую одежду. Почти никто не носит арестантскую форму.
К «Танону» приближается лодка, и мы по двое спускаемся в нее. Наши ноги свободны, но на руках все еще наручники. Сопровождают нас командиры транспорта и двое надзирателей с ружьями. Мы выходим на причал, выстраиваемся у здания с надписью «Управление порта» и ждем. Ссыльные, не остерегаясь тюремщиков, громко переговариваются с нами. Подходит Шапар, осужденный за дело в марсельской бирже, которого я знаю еще по Парижу. Он говорит мне:
— Не волнуйся, Бабочка, положись на друзей, у тебя в одиночке все будет. Сколько ты схватил?
— Два года.
— О, это проходит быстро. Потом придешь к нам и увидишь, что здесь не так уж плохо.
— Спасибо, Шапар. А как поживает Деге?
— Он работает в бухгалтерии. Он будет здорово жалеть, что не встретил тебя.
Подходит и Глиани. Он крепко обнимает меня и говорит:
— Положись на меня.
— Что ты здесь делаешь?
— Я почтальон.
— Все в порядке?
— Да, я спокоен.
Лодка сделала последний рейс, и мы все стоим перед зданием правления. С нас снимают наручники. В сопровождении шести надзирателей приходит комендант острова. Читают имена — все на месте.
— Где бухгалтер? — спрашивает комендант.
— Он идет, командир.
Я вижу Деге, одетого во все белое, который идет в сопровождении надзирателя; у каждого из них под мышкой толстая конторская книга. Они выводят заключенных из строя и выдают каждому личный номерок.
— Сколько?
— Столько-то.
Подходит моя очередь, и Деге обнимает меня бесчисленное количество раз. Подходит комендант.
— Это и есть Бабочка?
— Да, командир, — отвечает Деге.
— Веди себя хорошо в изоляторе. Два года пройдут быстро.
Лодка готова. С первым рейсом отправляются десять из девятнадцати присужденных к различным срокам изоляции.
— Он уйдет с последним рейсом.
Деге не выражает мне сочувствия — для этого он слишком умен. Он говорит мне одну-единственную фразу, и она берет меня за сердце:
— Ты заслужил удачу, друг мой, и она придет к тебе в следующий раз!
Потом он добавляет:
— Я работают здесь бухгалтером, и мы с комендантом в очень хороших отношениях. Буду пересылать тебе табак и еду. Не будешь там ни в чем нуждаться.
Но вот пришел и мой черед, и я вхожу в лодку. Через двадцать минут мы останавливаемся у берега Сен-Жозефа, где нас встречает приемная комиссия: комендант всего лагеря и комендант изолятора. Мы входим в большие железные ворота с надписью: «Дисциплинарный изолятор». Нас выстраивают в два ряда, и комендант изолятора говорит:
— В это здание, как вы сами понимаете, помещают людей, которые совершили на каторге дополнительные преступления. Здесь вас не пытаются исправить. Мы знаем, что это без толку. Мы пытаемся присмирить вас. Здесь существует лишь один закон: заткнуть глотки. Абсолютная тишина. За «телефон» — суровые наказания. Если вы не смертельно больны, не записывайтесь на прием к врачу. Неоправданная запись влечет за собой наказание. Это все, что я хотел вам сказать. А, да! Запрещается курить. Надзиратели, обыщите их и отведите в камеры. Шарьера, Кложе и Матурета — в разные блоки. Господин Сантори, прошу вас лично за этим проследить.
Через десять минут я уже нахожусь в своей камере № 234, в блоке А. Кложе — в Б, а Матурет — в В. Взглядами мы сказали друг другу: «До свидания». Нам ясно одно: живыми мы выйдем отсюда только в случае, если будем подчиняться этим бесчеловечным порядкам. Я вижу, как уводят моих гордых и смелых товарищей, которые ни разу не жаловались и ни разу не пожалели о том, что сделали. Четырнадцать месяцев совместной борьбы за свободу навеки связали нас друг с другом бесконечной дружбой.
Я осматриваю свою камеру. Никогда бы не подумал, что у моей родины — матери Свободы, страны, первой провозгласившей «Права Человека и Гражданина», может быть — пусть даже в Гвиане, на забытом Богом острове, величиной с носовой платок — такое варварское учреждение, как изолятор.
На каждой из ста пятидесяти камер, в которые ведет лишь узкая железная дверь и форточка — надпись: «Строго воспрещается открывать дверь без указания свыше». В камере кушетка с такой же деревянной подушкой, как в Белю: она складывается и вешается на стене; бетонный выступ в заднем углу служит стулом. Высота камеры — три метра. Потолок сделан из огромных железных решеток, толстых, как трамвайные рельсы, и так плотно уложенных, что даже небольшому предмету трудно проникнуть между ними. Над камерами — дорожка для надзирателей, шириной в метр, и железные перила. Надзиратели идут навстречу друг другу; встречаясь, разворачиваются на 180 градусов, а затем идут в обратном направлении. Даже в ясный день в камере почти ничего не видно. Во избежание лишнего шума заключенные и надзиратели ходят в резиновых тапочках.
Раз, два, три, четыре, пять, — полкруга. Раз, два, три, четыре, пять — полкруга. Свисток возвещает о том, что можно опустить кушетки. Слышу громкий голос: «Новенькие, вам разрешается опустить кушетки, если вы этого хотите, и ложиться спать». Я улавливаю только слова «если хотите». Продолжаю шагать. Этот момент решает многое, и я не могу позволить себе спать. Надо привыкнуть к этой, открытой сверху, клетке. Раз, два, три, четыре, пять. Я сразу вошел в ритм; голова наклонена, руки сложены за спиной, одинаковые шаги… Делая пятый шаг, я даже не вижу стены, а лишь легонько касаюсь ее, поворачиваюсь и продолжаю бесцельную ходьбу, конца которой не видно.
Ты кажешься себе тигром в клетке, на которого сверху смотрит охотник. Потрясающее впечатление, и пройдет немало месяцев, пока я к этому привыкну.
В году триста шестьдесят пять дней; два года — это семьсот тридцать дней, если случайно не попадется високосный год. Я улыбаюсь этой мысли. Что семьсот тридцать дней, что семьсот тридцать один — не все ли равно? Нет, не все равно! Дополнительный день — это дополнительных двадцать четыре часа. Сколько часов в семистах тридцати днях? Сумею ли подсчитать это в уме? Нет, это невозможно. Почему бы нет? Можно подсчитать. Сто дней — это две тысячи четыреста часов. Умножим на семь. Получается шестнадцать тысяч восемьсот, и еще тридцать дней умножим на двадцать четыре. Шестнадцать тысяч восемьсот и еще семьсот двадцать — это, если не ошибаюсь, семнадцать тысяч пятьсот двадцать часов.
Дорогой мой, Бабочка, вам придется убить семнадцать тысяч пятьсот двадцать часов в этой, предназначенной для диких зверей, клетке, с гладкими стенами. Сколько минут я должен здесь провести? Это не имеет значения. Часы — ладно, но минуты? Если так продолжать, то почему бы и не секунды? Все эти дни, часы, минуты мне надо заполнить самим собой!
Что-то с глухим шумом упало позади меня. Что это? Пытаюсь рассмотреть и с трудом различаю нечто длинное. Наклоняюсь, и это «нечто» начинает убегать от меня, пытается вскарабкаться на гладкую стену, но падает на пол. Даю ему возможность сделать три попытки, и когда «оно» в четвертый раз падает со стены, я давлю его ногой. Это что-то мягкое. Становлюсь на колени и, наконец, различаю: это огромная многоножка длиной в двадцать сантиметров и толщиной в два пальца. Меня охватывает чувство брезгливости, и я даже не поднимаю ее, чтобы бросить в унитаз, а запихиваю ногой под кушетку. Посмотрим завтра, днем! Я увижу еще немало многоножек. Они будут разгуливать по моему обнаженному телу, и мне представится прекрасная возможность почувствовать боль, которую причиняет это мерзкое животное. Укус его сопровождается высокой температурой, которая держится двенадцать дней, и сильной болью на протяжении шести дней.
Раз, два, три, четыре, пять… Абсолютная тишина. Неужели здесь никто не храпит? Никто не кашляет? В Санта-Марте нас каждый день заливало водой, нас жрали рачки и многоножки, но мы могли разговаривать, кричать, слушать пение и крики помешавшихся. Не то, что здесь. Будь у меня возможность выбора, я пошел бы в Санта-Марту. Ты говоришь глупости, Бабочка. Там никто не мог выдержать больше шести месяцев. Здесь же многие должны отсидеть пять, а иногда и больше лет. Но приговорить к этому — одно дело, а отсидеть — совсем другое. Сколько кончает самоубийством? Но как здесь покончить с собой? Впрочем, это возможно. Можно повеситься, хотя это и непросто. Из брюк делают веревку. Привязывают метлу к одному концу веревки, поднимаются на кушетку и перебрасывают второй конец через решетки. Надо прислониться к стене, над которой проходит дорожка стражи, и тогда надзиратель не заметит веревки. Как только он пройдет над тобой, надо прыгать. Он не поспешит спуститься в камеру, чтобы спасти тебя. Ведь написано же на двери: «Воспрещается открывать без указания свыше». Не волнуйся, тот, кто собирается повеситься, успеет это сделать до того, как придет «указание свыше» снять его.
Я описываю здесь вещи, которые не заинтересуют, возможно, читателя — любителя действия, борьбы и столкновения. При чтении они могут опустить ближайшие страницы. Я же считаю своей обязанностью как можно подробнее описать первые часы моего погребения.
Я шагаю уже очень много времени. Ночью слышу, когда сменяется стража. Первый охранник был высоким и худым, а второй — низкорослый и тучный. Он еле волочит ноги, и его шаги можно расслышать, когда он находится на расстоянии двух камер от моей. Завтра постараюсь определить время смены стражи и длительность каждой смены. Тогда смогу жить во времени: первая смена, вторая, третья и т. д.
Раз, два три, четыре, пять… Усталость позволяет мне легко пуститься в путешествие по прошлому. Я на берегу моря, с моим племенем, и солнце сияет вовсю. Лодка Лали покачивается на волнах. Зорайма приносит мне большую рыбину, поджаренную на углях и завернутую в банановый лист — чтобы не остыла. Я ем, конечно, руками, а она сидит, сложив ноги, и смотрит на меня. Ей доставляет удовольствие видеть, как я отрываю большие полоски рыбы и с аппетитом отправляю их в рот.
Без особых усилий я впадаю в гипноз во время своего безостановочного шагания и снова переживаю тот замечательный день.
Свет погас, и наступивший день осветил угол камеры, выгнав туман, который стелется у пола и окутывает меня. Свисток. Слышу удары кушеток по стене и звук крюка, который мой сосед вдевает в кольцо на стене. Мой сосед кашляет, я слышу журчание воды. Как здесь моются?
— Господин надзиратель, как здесь умываются?
— Заключенный, прощаю тебе твое незнание. Запрещается разговаривать с надзирателем, за это сурово наказывают. Чтобы умыться, тебе надо встать на унитаз и выливать воду из ведра одной рукой, а второй — умываться. Ты развернул свое одеяло?
— Нет.
— В нем ты найдешь льняное полотенце.
Запрещается разговаривать с надзирателями? В любом случае? А если страдают от какой-то болезни? А если умирают? От сердечного припадка, приступа аппендицита, астмы? Нельзя звать на помощь даже в случае смертельной опасности? Это неслыханно! А впрочем, нет, это естественно. Тогда будет слишком просто поднять шум, и наверняка те, кто сидит здесь, будут по двадцать раз в день устраивать скандалы.
Интересно, кому пришла в голову идея построить эти клетки. Психиатру вряд ли — врач не пал бы так низко. Архитектор и подрядчик, построившие это чудовище — хитрые психологи, полные садизма и ненависти к заключенным.
Из распределителя в Каннах, который находился два этажа под землей, мог вырваться голос пытаемого. Когда с нас сняли наручники, я видел страх в глазах тюремщиков. Здесь, на каторге, в месте, куда могут добраться только чиновники из управления, они спокойны. Здесь им ничего не грозит.
Клак, клак, клак… Открывают форточки. Я приближаюсь к своей, осторожно выглядываю в коридор, потом высовываю всю голову и вижу справа и слева от меня массу голов. Сосед справа, с бледным и жирным лицом идиота, смотрит на меня ничего не выражающим взглядом. Сосед слева быстро спрашивает меня:
— Сколько?
— Два года.
— Я — четыре. Один уже прошел. Как звать?
— Бабочка.
— Меня Жорж, Жорж из Оверни. Где тебя схватили?
— В Париже. А тебя?
Он не успевает ответить. К двум камерам, что перед нашими, уже подносят кофе и хлеб. Протягиваю котелок, его наполняют кофе, а потом дают кусок хлеба. Менее чем через четверть часа снова наступает тишина. Все совершается слишком быстро. В обед дают суп с куском вареного мяса, а в ужин — тарелку чечевицы. Это меню не меняется все два года, только на ужин вместо чечевицы мы иногда получаем красную фасоль, горох, белую фасоль или рис. Обед постоянно один и тот же.
Один раз в пятнадцать дней нам приказывают высунуть голову в форточку, и один из заключенных бреет нас.
Я здесь уже три дня. Одно тревожит меня: на Королевском острове друзья обещали присылать еду и табак. Пока я ничего не получил, хотя, честно говоря, и не представляю, как они собираются переправлять все это. Курить здесь опасно, да и не так уж необходимо. Еда — другое дело: здешний суп — это горячая водичка с несколькими зелеными листьями и куском мяса в сто граммов. Вечером мы получаем ложку воды, в которой плавает фасоль или несколько зерен другого растения. Для сохранения душевного равновесия требуется определенный минимум физических сил, который может дать только приличная еда.
Подметают в коридоре, и я замечаю, что у моей двери метла задерживается дольше обычного. Напряженно всматриваюсь и вижу под дверью клочок бумаги. Я понимаю, что мне пытаются передать записку, но не могут просунуть ее и ждут, пока я вытащу ее. Я беру в руку бумажку и расправляю ее. Это записка, написанная фосфорными чернилами. Быстро читаю: «Пэпи, с завтрашнего дня в унитазе будет лежать пять сигарет и кокосовый орех. Орех хорошенько пережевывай, а корку проглатывай. Кури утром, когда опорожняют унитаз, и никогда не кури после утреннего кофе. Вместе с запиской пересылаем тебе грифель и бумагу. Если в чем-либо будешь нуждаться, пиши. Бумагу держи в ухе, чтобы не пришлось лишний раз вынимать патрон, а грифель положи в каком-нибудь месте в нижней части стены. Крепись. Обнимаем тебя. Игнац-Луи».
Записку прислали Глиани и Деге. Сердце согревает мысль о том, что у меня такие преданные друзья. С воодушевлением принимаюсь снова за шагание: раз, два, три, четыре, пять, — полкруга… Я думаю: какое редкое величие души у этих людей. Каждый день они подвергают себя опасности. Скольких людей им надо подкупить, чтобы доставить сигареты и еду с Королевского острова в мою камеру.
Они делают для меня поистине великое дело! Кокосовый орех полон жира. Его твердая белая корка настолько пропитана жиром, что если размять и положить в воду шесть корок, назавтра с поверхности воды можно снять литр жира. Один орех в день способен предотвратить обезвоживание и увядание моего тела.
Каждый день, в течение двух месяцев, я получаю сигареты и еду. Курю осторожно — как индейцы — глубоко втягиваю дым и выпускаю его маленькими порциями, размахивая в воздухе, словно веером, правой рукой.
Вчера произошло нечто странное. Не знаю, правильным ли образом я прореагировал. Один из надзирателей облокотился о перила и заглянул ко мне вниз. Он зажег сигарету, сделал несколько затяжек, а потом, как бы случайно, бросил ее в мою камеру. Я ждал, когда он снова появится, чтобы демонстративно растоптать сигарету. Он остановился и, увидев мою реакцию, пошел дальше. Сжалился ли он надо мной или это была просто западня? Не знаю, и это меня беспокоит. Страдания обостряют чувства. Возможно, этот надзиратель захотел на несколько секунд стать добрым, и тогда моя реакция была явно несправедливой.
Я здесь уже два месяца, и за это время мне удалось здорово натренироваться в раздвоении своей личности. Сначала я шагаю несколько часов, не присаживаясь и думая о чем угодно. Дойдя до почти полного упадка сил, я растягиваюсь на кушетке и натягиваю на голову одеяло. Легкие начинают ощущать недостаток кислорода, а голова — буквально гореть. И вот тогда-то начинаются эти полеты фантазии. Я провел ночи любви, более сладостные, более волнующие, чем наяву. Я сидел рядом с матерью, которая умерла семнадцать лет назад, и гладил ее длинные и нежные, словно шелк, волосы. До мельчайших подробностей предстают перед моими глазами ее прическа, блестящие глаза, я слышу ее слова: «Рири, малыш мой, будь послушным мальчиком, и мама сможет любить тебя. Ты тоже будешь прыгать в реку, когда немного подрастешь. Теперь же ты слишком мал, сокровище мое. День, когда ты станешь большим, придет скоро, даже слишком скоро».
Каждый мой шаг — секунда, а мое тело — маятник. Поворачивая после пяти шагов, я считаю: один. После двенадцати могу отложить на мысленных счетах костяшку — минуту. Иногда на меня нападает беспочвенный страх: не случилось ли что с людьми, которые без корысти помогают мне и подвергают опасности собственное благополучие? Я жду и успокаиваюсь, только увидев орех. Орех на месте — значит, все в порядке. Медленно, очень медленно, текут часы, недели и месяцы. Вот уж год я здесь. Одиннадцать месяцев и двадцать дней я ни с кем не разговаривал больше сорока секунд, да и это делал урывками. Только один раз мне удалось поговорить во весь голос. Я простудился и сильно кашлял. Думал, что этим можно оправдать визит к врачу, и записался.
Открывается форточка, и в ней показывается голова — это врач.
— Что с тобой? Что болит? Бронхи? Повернись, покашляй.
Это что, издевательство? Нет, все происходит вполне серьезно.
Врач осмотрел меня через окошко, велел пройтись к двери, склонил ухо к моей груди, а потом сказал:
— Протяни руку.
Я чуть было автоматически не протянул руку, но вовремя остановился:
— Спасибо, доктор, не стоит себя так утруждать.
— Как хочешь, — цинично ответил он и ушел.
Он сделал это вовремя, так как я готов был взорваться от ярости и возмущения.
Раз, два, три, четыре, пять, — полкруга. Раз, два, три, четыре, пять, — полкруга. Я шагаю, не останавливаясь и не уставая, меня подгоняет гнев, ноги напряжены и иногда сбиваются с ритма. После посещения врача у меня появилась потребность что-то растоптать. Что я могу растоптать? Под моими ногами один лишь цемент, и я топчу малодушие врача, который поблажки от начальства отплачивает поведением, недостойным своего звания. Я топчу невежество французского народа, которого не интересует судьба живого груза, раз в два года отправляемого из Сен-Мартин-де-Ре, и я топчу журналистов из уголовной хроники, которые, заработав деньги на человеке и его преступлении, потом забыли о его существовании. Я топчу католических священников, которые по исповедям знают о происходящем на каторге и молчат. Я топчу судейскую систему, которая превратилась в словесную перебранку между обвинителем и защитником. Я топчу Лигу защиты прав Человека и Гражданина, которая не осмеливается сказать: прекратите эту медленную казнь, избавьте людей от садизма. Никто не предпринимает попытки расследовать, почему и как исчезают ежегодно восемьдесят процентов обитателей «тропы разложения». Я топчу официальные свидетельства о смерти: самоубийства, смерть от недоедания, от цинги, туберкулеза, сумасшествия — вот они, истинные причины! Что еще я топчу? Я уже даже не знаю что. При каждом шаге я что-то топчу.
Раз, два, три, четыре, пять — часы текут медленно, и мой бунт подавлен усталостью.
Через десять дней завершится половина срока моего пребывания в одиночке. Этот день следовало бы отметить — я здоров (если не считать легкой простуды), не сошел с ума и даже не близок к сумасшествию. Я уверен на сто процентов, что сумею через год выйти отсюда здоровым и уравновешенным человеком. Мои раздумья прерывает шепот:
— Он совершенно высох. Господин Дюран, как вы не заметили этого раньше?
— Не знаю. Он повесился в углу, который мне сверху не виден.
Мой сосед слева кончил самоубийством — это все, что я понял. Его несут. Дверь закрывается. Приказ выполняется безукоризненно: дверь открывается и закрывается только по «указанию свыше». «Свыше» указывает комендант изолятора, чей голос я узнал. За последние десять недель таким образом исчезло пять моих соседей.
Наступил праздничный день. В унитазе я обнаружил банку сгущенного молока «Настелла». Мои друзья с ума посходили. Какую цену им пришлось заплатить за это молоко, и какому риску они подвергались, переправляя его! Это был день победы над противником.
В необычное время — после обеда — я получил записку от товарищей: «Крепись. Тебе осталось сидеть всего год. Мы знаем, что ты здоров. Мы в порядке, как обычно. Обнимаем. Луи — Игнац. Если можешь, сразу пошли записку с тем же человеком».
На клочке бумаги, прикрепленном к полученной записке, я написал: «Спасибо за все. Я силен и надеюсь быть таким же, благодаря вам, и через год. Нет ли у вас сведений о Кложе и Матурете?» Метла возвращается и скребет о мою дверь. Я быстро просовываю бумагу, которая тут же исчезает. Весь этот день и часть ночи я оставался на земле, не отдаваясь во власть безудержной фантазии.
На следующее утро я атакую первый день из оставшихся мне трехсот шестидесяти пяти. Первые, вернее, вторые 240 дней прошли вполне благополучно и вдруг… Была схвачена рука человека, который уже успел вложить в унитаз орех и пять сигарет.
Это был настолько невероятный случай, что на несколько минут они забыли о приказе не нарушать тишину. Звуки ударов наверняка доносились до самых отдаленных камер, а потом послышались стоны избиваемого насмерть человека. Открылась форточка, и в нее просунулось искаженное гримасой лицо надзирателя:
— Ты, оказывается, ничего не теряешь, сидя здесь!
Это случилось в 7 часов. Через некоторое время за мной явилась целая делегация во главе с заместителем коменданта изолятора. Открылась дверь, которую не открывали вот уже двадцать месяцев.
— Заключенный, выходи.
— Если вы собираетесь бить меня, я буду защищаться. Предпочитаю остаться здесь и прикончить первого, кто ко мне войдет.
— Тебя не будут бить, Шарьер.
— Кто отвечает за это?
— Я, заместитель коменданта изолятора.
— Ты выполняешь свои обещания?
— Обещаю тебе своей честью, что тебя бить не будут. Давай, выходи.
Я выхожу, держа в руке котелок.
— Можешь держать котелок, но он тебе не понадобится.
— Хорошо.
Я выхожу, и меня окружают шестеро надзирателей и заместитель коменданта. Во дворе у меня начинает кружиться голова, а глаза, ослепленные солнцем, все время закрыты. Меня вводят в зал управления. На полу, в луже крови, корчится и стонет человек. По стенным часам я вижу, что теперь 11 часов, и думаю про себя: «Этого бедного парня пытают уже четыре часа». Комендант сидит за столом, заместитель усаживается рядом с ним.
— Шарьер, сколько времени ты получаешь еду и сигареты?
— Он вам, наверно, сказал.
— Я спрашиваю тебя.
— Я страдаю забывчивостью и не знаю, что было вчера.
— Ты смеешься надо мной?
— Нет, я просто удивляюсь, что это не записано в моем деле. Я страдаю забывчивостью после того, как получил удар по голове.
Комендант говорит чиновнику:
— Свяжитесь с Королевским островом и выясните, так ли это.
Чиновник берется за телефон, а комендант продолжает:
— Но ты помнишь, что тебя зовут Шарьер?
— Это я помню, — говорю я и, чтобы окончательно сбить его с толку, тараторю, как автомат:
— Меня зовут Шарьер, родился в 1906 году в Ардеше, и присудили меня к пожизненному заключению в Париже, на Сене.
— Сегодня утром ты получил свои кофе и хлеб?
— Да.
— Какие овощи вам давали вчера?
— Не знаю.
— Если верить тебе, ты ничего не помнишь?
— Ничего из событий, но я помню лица. Помню, например, что ты однажды принимал меня. Когда это было? Не знаю.
— Раз так, ты не знаешь, сколько времени тебе осталось сидеть?
— На каторге? Пока не подохну.
— Нет, нет. Сколько времени тебе осталось сидеть в изоляторе?
— Я сижу в изоляторе? За что?
— О! Это уже слишком! К черту! Ты меня с толку не собьешь. Хочешь сказать, ты не знаешь, что отбываешь два года одиночки за побег?
Тут я его окончательно убиваю:
— За побег? Я? Господин комендант, я человек серьезный и ответственный. Пойдем в мою камеру, и ты увидишь, что о побеге не может быть и речи.
В это время кто-то из тюремщиков ему сообщает:
— Говорят с Королевского острова, комендант.
Он берет трубку:
— Странно, он утверждает, что у него амнезия… Отчего? Удар по голове… Понял, он притворяется. Поди знай… Хорошо, простите, командир, я проверю. До свидания. Да, я вам доложу.
Он поворачивается ко мне:
— Ну, клоун, покажи свою голову. Э! Действительно, рана. А как ты помнишь, что страдаешь забывчивостью из-за этой раны? А? Объясни-ка.
— Я ничего не объясняю. Я просто сообщаю факты: я помню удар, помню, что мое имя Шарьер и еще кое-что. Ты спрашиваешь, с какого времени я получаю еду и сигареты? Вот мой окончательный ответ: я не знаю, в который раз получаю их — в первый или в тысячный. Точнее, не могу ответить из-за забывчивости. Это все. Дальше поступай как хочешь.
— Мое желание несложно. В последнее время ты ел слишком много, и тебе не мешает похудеть. Отменяю тебе ужины до окончания срока.
В тот же день я получил записку. Она не была фосфорной, и прочитать ее сразу я не смог. Ночью я зажигаю сигарету, которую мне удалось спрятать в кушетке и которую не обнаружили при обыске. Мне удается прочитать:
«Поставщик не раскрыл рта. Он сказал, что принес тебе еду во второй раз и делал это по собственной инициативе. Он сказал, что знал тебя по Парижу. На Королевском острове никто не пострадает. Крепись».
Итак, я перестал получать кокосовые орехи, сигареты и известия от моих друзей с Королевского острова. Кроме того, мне перестали давать ужин. Я привык к сытости, а десять сигарет заполняли мой день и часть ночи. Но я думаю не только о себе, но и об этом несчастном парне, которого били из-за меня. Будем надеяться, что он получил не слишком суровое наказание.
Раз, два, три, четыре, пять, — полкруга. Раз, два, три, четыре, пять, — полкруга. На таком меню долго не протянешь; может быть, стоит сменить тактику и вместо бесконечного хождения как можно больше лежать? Чем меньше я двигаюсь, тем меньше калорий сжигаю. Четыре месяца — это сто двадцать дней. Сколько времени должно пройти, чтобы из-за такого скудного рациона заболеть малокровием? По меньшей мере — два месяца. Значит, мне предстоят два решающих месяца. Если ослабею, болезням будет легче атаковать меня. Я решаю лежать с 6 вечера до 6 утра. Шагать буду всего четыре часа в день. Остальное время сидеть или лежать.
Сегодня, после долгих раздумий о моих друзьях и о несчастном, который пострадал ради меня, перешел к новому распорядку. Это мне неплохо удается, хотя часы тянутся намного дольше, а ноги затекают из-за неподвижности.
Вот уже десять дней я постоянно голоден. Как ни странно, скудная пища действует на воображение не меньше, чем усталость. Как только ложусь спать, картины прошлого с жуткой ясностью встают перед глазами. Вчера я побывал в Париже, в «Мертвом мышонке», где мы с друзьями пили шампанское; здесь был и Антонио из Лондона, который по-французски говорит, как парижанин, а по-английски, как настоящий «ростбиф». На следующий день он убил в «Меронии», что на бульваре Клиши, пятью выстрелами из пистолета одного из своих друзей. В «обществе» переход от дружбы к вражде совершается быстро. Да, вчера я был в Париже и танцевал под аккордеон в «Маленьком саду» на бульваре Сен-Оуэн, который посещают только корсиканцы и марсельцы.
Остался один месяц. Вот уже три месяца мой желудок переваривает только кусок хлеба и немного горячего супа с вареным мясом. «Вареное мясо» очень часто оказывается просто куском кожи. Обычно я делю хлеб на четыре равные порции и съедаю их в 6 часов утра, в полдень, в 6 часов вечера и перед сном. Сегодня я позволил себе съесть в один присест половину дневной порции хлеба.
«Почему я это сделал? — упрекаю я себя. — И это перед самым концом. Я голоден, и у меня нет сил. А отчего у тебя могут быть силы? От этой еды? Верно, ты слаб, но ты не болен и наверняка выйдешь победителем».
Я сижу после двух часов непрерывной ходьбы на бетонном выступе, который служит мне табуретом. Через тридцать дней, то есть через семьсот двадцать часов откроется дверь, и мне скажут: «Заключенный Шарьер, выходи. Ты отбыл свои два года в изоляторе».
А я скажу коменданту, продолжая разыгрывать из себя склеротика: «Что, меня помиловали? Я возвращаюсь во Францию? Кончилось мое пожизненное заключение?» Хочется увидеть его лицо в этот момент, пусть убедится в том, что наказание голодом было неоправданным. Но, Боже мой, что с тобой происходит? Коменданту наплевать на тебя в любом случае — было наказание справедливым или нет. По этому поводу, его не будет мучить совесть. Тюремщик не может быть нормальным существом. Ни один человек, достойный звания Человек, не принадлежит к этой компании. Может быть, только у самой могилы страх перед Богом заставит его колебаться и сожалеть о содеянном, но и тогда это будет не искреннее раскаяние, а всего лишь страх, что на суде Божьем он сам будет обвиняемым.
Когда ты выйдешь из камеры и тебя пошлют на остров — неважно, какой — не вступай в сделки с этим отродьем. На их стороне — низость и неосознанный садизм. Со мной находятся люди, совершившие немало преступлений, но в которых страдание развило добросердечие, милосердие, великодушие и мужество. Я предпочитаю быть заключенным, а не тюремщиком.
Еще двадцать дней. Замечаю, что в последнее время я получаю меньшую, чем обычно, порцию хлеба, а вместо мяса — кость с кусочком кожи. Как бы не заболеть! Сильная усталость сопровождается глубокой депрессией, и это меня очень беспокоит. Мне с трудом удается протянуть двадцать четыре часа каждого дня. Скребутся о дверь. Я хватаю записку и читаю: «Напиши хоть одно слово. Беспокоимся за твое здоровье. Еще девятнадцать дней. Крепись. Луи — Игнац».
К записке приложен клочок бумаги и кусок грифеля. Я пишу: «Держусь. Очень слаб. Спасибо. Пэпи».
Метла снова скребет о дверь, и я посылаю записку. Несколько слов от друзей значат для меня много больше сигарет и кокоса. Это редкое проявление преданности придает мне сил. Они правы: осталось девятнадцать дней. Я у самой финишной ленточки этого утомительного состязания со смертью и со временем. Не заболею. Мне надо больше отдыхать, не тратить калории. Отменю два часа утреннего шагания и два часа послеобеденного. Ночью все время я лежу, а днем сижу неподвижно на своем каменном табурете. Время от времени встаю, делаю несколько движений руками и снова сажусь. Осталось всего десять дней.
Я брожу по Тринидаду, и печальные звуки яванских однострунных скрипок убаюкивают меня. Страшный, нечеловеческий крик возвращает меня к действительности. Крик раздается из камеры, расположенной позади моей. Я слышу:
— Сволочь, попробуй только подойти сюда, к моей яме!
— Заткнись или тебя накажут, — отвечает надзиратель.
— Ах, ах! Позволь мне посмеяться, кусок дерьма! Что может быть хуже этого молчания? Наказывай меня, как хочешь. Бей, если это доставит тебе удовольствие, палач, но тебе не изобрести ничего хуже безмолвия, в котором ты заставляешь меня жить. Нет, нет, нет! Не хочу больше, не могу больше жить в этом мире без звуков. Три года назад я уже должен был тебе сказать: «Дерьмо! Грязный мерзавец!» Я был дураком — ждал тридцать шесть месяцев, чтобы сказать, как противны мне ты и тебе подобные — гнилые твари!
Через несколько минут открывается дверь:
— Нет, не так! Выверните ее наизнанку, это намного эффективнее.
Несчастный парень продолжает визжать:
— Надевайте смирительную рубашку как хотите, гниды! Наизнанку, если хотите. Тяните шнурки сильнее, чтобы я задохнулся, но все равно от меня ты услышишь одно: мать твоя была свиньей, а ты — подонок!
Ему, наверно, заткнули рот — я больше не слышу ни звука.
Этот случай оторвал меня от островов и их прекрасных людей, от скрипок, от грудей индианок в Порт-оф-Спейн, и возвратил к печальной действительности изолятора. Еще десять дней — двести сорок часов страдания.
То ли неподвижность приносит плоды, то ли помогает записка товарищей, но я чувствую себя неплохо, а там за стеной, на расстоянии двух метров от меня, несчастный парень начинает сходить с ума. Он долго не протянет, а своим бунтом он только приближает свой конец.
А моя изоляция подходит к концу, и через шесть месяцев я надеюсь снова быть в форме, достаточной для нового побега. О первом побеге лишь говорили, о втором напишут на стенах тюрьмы. Нет сомнений, сбегу максимум через шесть месяцев.
Последняя ночь в изоляторе. Семнадцать тысяч пятьсот восемьдесят часов назад я вошел в камеру № 234. Дверь камеры за все это время открывалась всего один раз: когда меня вели к коменданту. Со мной говорили за это время всего четыре раза, если не считать нескольких слов, которыми я ежедневно, в считанные секунды, обмениваюсь с моим соседом.
Я тихо засыпаю, думая лишь об одном: завтра двери моей камеры окончательно откроются. Завтра увижу солнце, и, если меня пошлют на Королевский остров, буду дышать морским воздухом. Завтра я буду свободен. Меня разбирает смех. Что значит, свободен? Завтра ты начинаешь официально отбывать свой срок — пожизненную каторгу — и это ты называешь свободой? Знаю, знаю, но это ни в какое сравнение не идет с тем, что мне пришлось пережить здесь. В каком состоянии я застану Кложе и Матурета?
В 6 часов утра я получаю кофе и хлеб. Мне хочется сказать: «Вы ошибаетесь, я сегодня выхожу», но тут же спохватываюсь: я ведь страдаю «забывчивостью», и комендант вполне может влепить мне на месте тридцать суток карцера, если узнает, что я над ним посмеялся. Но, как бы там ни было, сегодня, 26 июня 1936 года, я, согласно закону, должен покинуть изолятор Сен-Жозефа. Через четыре месяца мне будет тридцать лет.
8 часов. Я съел всю порцию хлеба. В лагере еды будет вдоволь. Открывается моя дверь. Входят комендант и два надзирателя.
— Шарьер, ты отбыл свое наказание — сегодня 26 июня 1936 года. Идем с нами.
Я выхожу. Во дворе меня ослепляет солнечный свет. Я слабею. Ноги подкашиваются, а в глазах мелькают черные пятна. Я прошел всего пятьдесят метров, из них тридцать — на солнце.
В блоке управления я вижу Кложе и Матурета. Матурет кажется скелетом: щеки у него впали, а глаза сидят глубоко в глазницах. Кложе лежит на носилках. Он бледен, и над ним уже витает смерть. Я думаю про себя: у вас не очень солидный вид, друзья мои. Неужели и я так выгляжу? Мне хочется взглянуть на себя в зеркало.
Спрашиваю их:
— Ну что, у вас все в порядке?
Они не отвечают. Я спрашиваю еще раз.
— Порядок?
— Да, — тихо отвечает Матурет.
Целую Кложе в щеку, он смотрит на меня блестящими глазами и улыбается:
— Здравствуй, Бабочка, — говорит он мне — Я кончен, это все.
Через несколько дней он умрет в больнице Королевского острова. Ему было всего тридцать два года.
Подходит комендант:
— Матурет и Кложе, вы вели себя как полагается. Ставлю на ваших карточках отметку: «Поведение хорошее». Ты, Шарьер, совершил большую ошибку, и я отмечаю то, что тебе полагается: «Поведение плохое».
— Простите, комендант, но какую ошибку я совершил?
— Может быть, ты не помнишь сигареты и кокос.
— Разумеется, не помню.
— А на каком режиме тебя держали четыре последних месяца?
— Как это прикажете понимать? На таком же, что и в день прибытия.
— Ну, это уж слишком! А что ты ел вчера?
— Как? Не помню, что именно: может быть, фасоль, может быть, рис в соусе, а может быть, что-то другое.
— Значит, ты ешь по вечерам?
— А ты что думаешь, я выбрасываю свою порцию?
— Нет, сдаюсь. Хорошо, пишу «Поведение хорошее». Ты доволен?
— Разумеется, я ведь ничего не сделал.
Открывается дверь блока, и мы идем в сопровождении надзирателя по тропе, ведущей в лагерь. Смотрим на сверкающее море, на серебристые полоски пены. Перед нами Королевский остров, полный зелени и красных крыш. Я прошу надзирателя разрешить нам посидеть несколько минут. Он разрешает, и мы усаживаемся справа и слева от Кложе. Сами того не замечая, держим друг друга за руки. Надзиратель говорит, наконец:
— Идите ребята, пора спускаться.
Медленно-медленно спускаемся в лагерь. Мы с Матуретом впереди, а за нами несут на носилках нашего угасающего товарища.
Попав в лагерь, мы были сразу окружены вниманием всех заключенных. Я вижу Пьеро-придурка, Жана Сартра, Колондини, Чиссилио. Когда, в сопровождении двадцати заключенных, мы пересекаем двор и входим в поликлинику, в считанные минуты перед нами появляются сигареты, табак, кофе с молоком, шоколад из чистого какао и другие, совершенно непостижимые вещи. Каждому хочется что-то дать нам. Санитару, делающему Кложе укол адреналина в сердце, очень худой негр говорит:
— Санитар, отдай ему мои витамины, ему они нужны больше, чем мне.
Пьер из Бордо спрашивает меня:
— Хочешь деньги? Я могу собрать перед тем, как вас отправят на Королевский остров.
— Нет, большое спасибо, деньги у меня есть. А ты уверен, что нас пошлют на Королевский остров?
Два часа в поликлинике прошли быстро, сытые и довольные, мы собираемся выехать на Королевский остров. Кложе почти все время лежит с закрытыми глазами. Я подхожу к нему, прикладываю руку к его лбу, и лишь тогда он открывает глаза и говорит:
— Пэпи, дружище, мы настоящие друзья.
— Больше того — мы братья, — ответил я ему.
У выхода из лагеря все желали нам удачи. Пьеро-придурок надел мне на шею мешочек с табаком, сигаретами, шоколадом и коробками молока «Настелла». Санитар Фернандез и один из надзирателей провожали нас к причалу. Последний дает нам направление в больницу Королевского острова. Я начинаю понимать, что санитары Фернандез и Эссари помещают нас в больницу, не посоветовавшись с врачом. Вот и лодка. Шестеро гребцов, двое надзирателей, вооруженных ружьями, на корме лодки, и еще один — у руля. Один из гребцов — Шапар, осужденный за аферу на марсельской бирже. В путь. Весла врезаются в воду. Шапар спрашивает меня:
— Все в порядке, Пэпи? Ты регулярно получал кокос?
— Нет, четыре последних месяца не получал.
— Знаю. Случилось несчастье. Парень вел себя хорошо. Он знал только меня, но не выдал.
— Где он сейчас?
— Умер.
— Не может быть! Отчего?
— Во время пыток ему отбили печень.
И вот, мы прибываем к Королевскому острову — наиболее важному из трех островов Благословения. Судя по часам над пекарней, теперь три часа дня. Два здоровых парня, одетых во все белое, поднимают носилки с Кложе, как перышко, и несут их по тропе, шириной в четыре метра и покрытой щебнем. Время от времени я присаживаюсь на ручку носилок, у изголовья Кложе, и потихонечку глажу его лоб. Матурет держит его руку.
— Это ты, малыш? — шепчет Кложе. Он счастлив видеть нас рядом с собой. Когда мы поднимаемся на самую вершину, мы видим в тени у четырехугольного белого здания всех самых высокопоставленных лиц. Мы подходим к майору Берро, который обращается к нам:
— Изоляция оказалась не слишком тяжелой? Кто там на носилках?
— Это Кложе.
Он смотрит на Кложе и говорит:
— Отведите их в больницу. Когда выйдут, доложите мне, я хочу поговорить с ними перед отправкой в лагерь.
В больнице нас помещают в огромную и хорошо освещенную палату. Кладут в кровати с белоснежными простынями и наволочками. Шатель, санитар из Сен-Лорин де-Марони, занимается Кложе и велит одному из надзирателей сходить за врачом. Тот приходит и после долгого и тщательного осмотра поднимает голову с недовольным выражением лица. Он выписывает рецепты, а потом смотрит на меня.
— Мы с Бабочкой в плохих отношениях, — говорит он Шателю.
— Я удивляюсь, ведь он хороший парень, доктор.
— Может быть, но он слишком упрям.
— Откуда вам это известно?
— Я осматривал его в изоляторе.
— Доктор, — говорю я, — и это вы называете осмотром?
— В приказах управления сказано не открывать дверь заключенного, и потому осмотр производится через окошко.
— Хорошо, доктор, надеюсь, что ты только служишь управлению, а не являешься его частью.
— Поговорим об этом в другой раз. Я постараюсь вылечить тебя и твоего друга. Что касается третьего, то боюсь, уже слишком поздно.
Для нас есть новость: Иисуса, надувшего нас во время побега, убил прокаженный. Имени прокаженного Шатель не помнит, и я думаю, что это один из тех, кто помог нам бежать.
Жизнь на островах Благословения отличается от той, которую я себе представлял. Здесь отбывают наказание, в основном, очень опасные преступники. Еды вдоволь: спирт, сигареты, кофе, шоколад, сахар, мясо, свежие овощи, рыба, раки, кокосовые орехи. Получившие пожизненное заключение не имеют никаких шансов выбраться отсюда и потому очень опасны. Надзиратели и заключенные представляют собой занятную смесь. Жены надзирателей подыскивают себе молодых слуг среди заключенных и часто превращают их в своих любовников. Их зовут «друзьями семьи», и работают они садовниками или поварами, одновременно служа связными между надзирателями и заключенными. Заключенные не относятся враждебно к «друзьям семьи» — благодаря им все имеют возможность торговать — но считают их нечистыми. Ни один из ребят «общества» не согласится на подобную работу. Они стараются выполнять работу, которая не связывает их с надзирателями: работают уборщиками, санитарами, садовниками в тюрьмах, мясниками, пекарями, гребцами, почтальонами и смотрителями маяка. Работают с 7 часов утра до 12 и с 2 часов дня до 6 вечера.
В воскресенье нас навестили Деге и Глиани. В трапезе, которую мы устроили в комнате Шателя, участвовали сам Шатель, Деге, Глиани, Матурет, Гранде и я. Мы разговаривали о побеге, и я выяснил, что Деге решил больше не пытаться бежать. Он ждет известия об уменьшении своего срока на пять лет. Тогда ему останется отсидеть всего четыре года, и он хочет их спокойно отсидеть.
Мой вопрос, откуда проще бежать, застает их врасплох — ни Деге, ни Глиани даже не думали об этом. И Деге, и Глиани предлагают любое место на выбор, и мне остается только выбрать занятие по душе. Гранде предлагает мне половину своего места управляющего играми — это меня вполне устраивает, так как даст возможность хорошо заработать. Оказалось, что это занятие очень интересное, но довольно рискованное.
Деге дает мне пятьсот франков и предлагает использовать эти деньги для игры в покер — в палате устраиваются иногда интересные игры. Гранде дарит мне великолепный нож с костяным лезвием, которое он сам покрыл металлом. Это опасное оружие.
— Будь всегда вооружен — и днем, и ночью.
— А обыски?
— Большинство надзирателей, которые проводят обыски — арабы. У человека, который считается опасным, они никогда не находят оружие.
— Увидимся в лагере.
Мы здесь уже три дня, и большую часть времени я провожу у постели Кложе. Его состояние ухудшается, и он помещен в отдельную палату, где лежит еще один тяжелобольной. Шатель пичкает его морфием и боится, что Кложе не переживет четвертую ночь.
В палате тридцать кроватей, посреди палаты — проход шириной в три метра. Освешают палату две керосиновые лампы. Матурет подходит ко мне и говорит, что в палате играют в покер. Я подхожу к картежникам. Их четверо.
— Можно присоединиться к вам?
— Садись. В банке минимум сто франков. Для игры необходимы три кассы, то есть триста франков. Вот тебе жетоны на триста франков.
Я даю Матурету двести франков на хранение. Парижанин Дюпон, говорит:
— Мы играем по английской системе, без джокера. Ты с этой системой знаком?
— Да.
— Дели карты.
Эти люди играют с невероятной скоростью. Если ставка делается недостаточно быстро, то ведущий провозглашает: «Ставка с опозданием», и ее нельзя поднимать. Я открываю новый для себя сорт заключенных: картежников. Они живут игрой и ради игры. Ничто другое их не интересует. Они забывают и кто они, и что их ждет. Их интересует одно: игра.
Мы играли всю ночь. Я выиграл тысячу триста франков. Пауло просит одолжить ему двести франков. Это даст ему возможность продолжить игру в белот.
— Возьми триста, — говорю я ему. — Выигрыш поделим пополам.
— Спасибо, Бабочка. Ты и вправду такой, каким тебя описывали. Будем друзьями.
Он протягивает мне руку и уходит, сияя от счастья. Кложе умер сегодня утром. Вчера он просил Шателя не давать ему морфий:
— Я хочу умереть, сидя на кровати, рядом с моими друзьями.
Наш друг умер у нас на руках. Я закрыл его веки. Матурет стонал:
— Не стало нашего друга. Мы бросили его акулам.
Я застыл от ужаса, услышав это «бросили его акулам». Действительно, на островах нет кладбища. Умершего заключенного бросают в море в 6 часов вечера. Для этой цели выбрали пролив между Сен-Жозефом и Королевским островом, который кишмя кишит акулами.
Смерть друга делает для меня больницу невыносимой.
Я сообщаю Деге, что послезавтра выхожу из больницы, и он пересылает мне записку: «Попроси Шателя дать тебе пятнадцать дней отдыха в лагере, и ты сможешь выбрать работу на свой вкус».
Когда я выхожу из больницы, меня отводят в здание управления к майору Берра.
— Бабочка, — говорит он мне, — я хочу поговорить с тобой перед тем, как ты отправишься в лагерь. У тебя тут есть друг, мой бухгалтер Деге. Он утверждает, что мы получили из Франции неправильные сведения о тебе, что ты не совершил преступления, и потому естественен твой постоянный бунт. Должен сказать, что я с ним не согласен. Меня интересует теперь одно: каково твое теперешнее душевное состояние?
— Прежде, чем я отвечу на ваш вопрос, не могли бы вы сказать, какие сведения обо мне имеются в моей папке?
— Смотри сам, — говорит он, протягивая мне желтую картонную папку, в которой я обнаруживаю следующие записи:
Анри Шарьер по кличке «Бабочка» родился 16 ноября 1906 года в Ардеше, осужден за преднамеренное убийство на пожизненную каторгу в суде на Сене. Опасен во всех отношениях, требует пристального наблюдения.
Распределитель в Каннах: заключенный неисправим. Подозревается в подготовке восстания. Держать под постоянным контролем.
Сен-Мартин-де-Ре: дисциплинирован, влияет на других заключенных. Попытается бежать из любого места.
Сен-Лорин-де-Марони: осуществил нападение на троих надзирателей и сторожа, чтобы бежать из больницы. Возвращен Колумбией. В заключении вел себя хорошо. Получил легкое наказание — два года изолятора.
Изолятор Сен-Жозеф: хорошее поведение вплоть до освобождения.
— И все же, Бабочка, — говорит комендант — я не могу быть уверен в том, что ты будешь сидеть здесь, как пенсионер. Хочешь заключить со мной договор?
— Почему бы и нет? Это зависит от того, какой договор?
— Ты несомненно попытаешься бежать с островов, и, может быть, тебя ожидает удача. Мне осталось управлять островами всего пять месяцев. Знаешь ли ты, что за каждый ваш побег расплачивается комендант? Это стоит ему годовой колониальной зарплаты, отпуска и даже понижения в должности. Заключить тебя в карцер за желание бежать я не могу, и мне придется искать другой выход, который я, разумеется, найду, но делать мне этого не хочется. Я предпочел бы получить твое честное слово, что ты не сбежишь, пока я не оставлю острова.
— Комендант, даю слово не бежать, пока ты здесь, но при условии, что это продлится не более шести месяцев.
— Я оставляю острова раньше чем через пять месяцев.
— Полный порядок. Спроси Деге, и он тебе скажет, что я свое слово держу.
— Я тебе верю.
— Но я попрошу кое-что взамен.
— Что именно?
— Эти пять месяцев я буду выполнять работы, которые могут мне пригодиться впоследствии.
— Договорились. Пусть это только останется между нами.
— Да, комендант.
Он посылает за Деге, и тот убеждает его, что мое место среди ребят из «общества». Там мои друзья. Мне дают мешок с личными вещами, а комендант добавляет от себя несколько пар брюк и белую куртку.
Сопровождаемый тюремщиком, я направляюсь к центральному лагерю, пересекаю почти всю высоту и подхожу к главным воротам. «Исправительно-трудовой лагерь островов. Королевский остров». Огромные деревянные ворота распахнуты настежь. Их высота около шести метров. По бокам — сторожевые будки, и в каждой — по четыре надзирателя. На стуле сидит сержант. У всех вместо ружей пистолеты.
Подхожу к порогу, и пять или шесть сторожей-арабов выходят мне навстречу. Командир, корсиканец, говорит:
— Вот новенький. Сразу видно — парень, что надо.
Надзиратели собираются обыскать меня, но он их останавливает:
— Не трогайте его. Входи, Бабочка. Тебя заждались, наверно, твои друзья. Меня зовут Софрани. Успеха тебе на островах.
— Спасибо, командир.
Я вхожу в огромный двор, где находятся три здания, и надзиратель подводит меня к одному из них. На двери одного из зданий написано: «Здание А — особая группа».
Передо мной большой четырехугольный зал, где обитает около ста двадцати заключенных. Как и в казарме Сен-Лорина, здесь вдоль стены проходят рельсы, оставляя место лишь для двери и решеток, которые закрываются только на ночь. Между стенами и рельсами протянуты полотна, которые называют гамаками, хотя к настоящим гамакам они никакого отношения не имеют. Эти «гамаки» очень удобны и гигиеничны, и над каждым из них находятся две полки, куда можно класть свои вещи. Люди живут здесь «группами», некоторые группы состоят всего из двух человек, некоторые достигают десяти.
Когда я вхожу, ко мне подходят заключенные, и каждый приглашает пойти с ним. Гранде решительно берет мой мешок и говорит: «Он будет в моей группе». Я встречаю здесь много знакомых — это ребята из Корсики, Марселя, несколько парижан — всех их я знаю по французским тюрьмам и транспорту. Я удивляюсь тому, что застал их здесь, и спрашиваю, почему они не работают в такое время. В ответ они смеются:
— Тот, кто живет в этом здании, никогда не работает больше часа в сутки.
Затем происходит нечто непонятное: входит тип, одетый в белое, и несет впереди себя поднос, покрытый белой скатертью:
— Стейки, стейки, кто хочет стейки?
Он подходит к нам и приподнимает скатерть: на подносе разложены аккуратно, как в парижском ресторане, ряды бифштексов. Гранде, видимо, постоянный клиент этого парня. Тот только спрашивает, сколько ему дать бифштексов.
— Пять.
— Из филе или из лопатки?
— Из филе. Сколько я тебе должен? Дай счет. Нас теперь будет двое, и это меняет дело.
Продавец бифштексов вытаскивает записную книжку и подсчитывает:
— Сто тридцать пять франков.
— Я тебе плачу, и мы начинаем новый счет.
Обращаясь ко мне, Гранде говорит:
— Надо уметь устраиваться, и у тебя всегда будут деньги. Без денег ты мертв.
Здесь многие «умеют устраиваться». Устраивается повар, который продает мясо и жир; пекарь, который продает особый хлеб и белые булки, предназначенные для надзирателей; мясник, продающий мясо; санитар, который продает лекарства; бухгалтер — он получает деньги за то, что назначает тебя на приглянувшуюся тебе работу, или вовсе освобождает от работы; садовник, продающий свежие овощи и фрукты; заключенный-работник лаборатории, который подделывает результаты анализов, производя тем самым новых туберкулезников, прокаженных и т. д., «друзья семьи», торгующие со своей хозяйкой — словом, им несть числа.
Но самый доходный (хотя и самый опасный) способ устроиться — управлять играми. По неписанному закону на сто двадцать человек должно быть не более трех управляющих играми. Тот, кому вздумается взять на себя эту должность, встает однажды вечером во время игры и говорит:
— Я хочу получить место управляющего играми.
Ему отвечают:
— Нет.
— Вы все говорите «нет»?
— Все.
— Ежели так, то я выбираю заключенного икс и хочу занять его место.
Человек, чье имя было произнесено, встает, идет в центр комнаты и начинается поножовщина.
Управляющий играми получает 5 % с каждого выигрыша.
Игры являются источником и побочных приработок. Некоторые занимаются натягиванием на полу одеял и изготовлением маленьких табуреток для картежников, некоторые продают сигареты. Они раскладывают на одеяле пачки французских, английских и американских сигарет, и даже цигарок — у каждого сорта своя цена, и игрок, берущий пачку сигарет, кладет плату в особую коробочку. Другой готовит керосиновые лампы и следит, чтобы они не коптили. Некурящие могут полакомиться конфетами и приготовленными особым способом пирогами. В каждом зале можно найти один или два котла с кофе обернутые арабской тканью. Всю ночь кофе остается горячим.
Здесь можно купить изделия из панциря черепах, которых ловят рыбаки. Мастер изготовляет из них браслеты, серьги, цепочки, мундштуки, расчески и щетки. Я видел шкатулку из светлого панциря — настоящее произведение искусства. Здесь делают фигурки из кокосовой скорлупы, бычьих рогов, различных деревьев и создают отличную мебель без единого гвоздя. Нельзя забывать и художников. Их излюбленная тема — Королевские острова, пролив и остров Сен-Жозеф. Садится солнце, отражаясь в море всеми красками, на воде лодка и в ней шесть заключенных с поднятыми веслами в руках, на корме лодки — трое надзирателей с ружьями. На носу двое мужчин поднимают гроб, и из него вываливается завернутый в мешок труп. Видны акулы, которые ожидают труп, раскрыв пасти.
Остатки товаров продаются морякам с кораблей, проходящих мимо островов.
Благодаря всевозможной торговле, на острова текут деньги, и надзиратели предпочитают закрывать на нее глаза.
Гомосексуализм стал здесь совершенно официальным.
Все, вплоть до коменданта, знают, что игрек — жена икса, и когда одного из них переводят в другое место, стараются туда же перевести и второго.
Самое интересное, что среди всех этих «ребят» не найдется и троих, которые искали бы пути для побега. Таких почти нет даже среди осужденных на пожизненную каторгу. Для того, чтобы бежать, необходимо быть посланным на континент — в Сен-Лорин, Коуроу или Кайенну, а посылают обычно только тех, кто осужден на определенные сроки. Для тех же, кто осужден на пожизненную каторгу, это возможно только в том случае, если он кого-то убил. Убийцу посылают на суд в Сен-Лорин, и перед отплытием он должен признать вину, что грозит ему пятью годами изолятора. В том, что он сумеет бежать в течение трех месяцев пребывания в Сен-Лорине, никто уверен быть не может и потому предпочитают не искушать судьбу.
Можно попытаться быть посланным на континент и из-за болезни. Если признают, что у тебя туберкулез, тебя посылают в спецлагерь «Новый лагерь», который находится на расстоянии восьмидесяти километров от Сен-Лорина. Можно «заболеть» и проказой или хронической дизентерией. Нужные результаты анализов получить относительно легко, но во всем этом кроется страшная опасность: в течение двух лет приходится жить в одном блоке-изоляторе с настоящими больными. От ложной проказы до истинной, от кашля до туберкулеза — один шаг. Дизентерией, например, не заразиться почти невозможно.
Итак, я нахожусь в здании А вместе со ста двадцатью заключенными. Мне приходится учиться жить среди этого разнообразного люда, где сразу определяется твое место. Надо, чтобы тебя уважали и боялись, все должны знать, что на тебя невозможно напасть, не подвергаясь опасности.
Мой напарник по группе Гранде, знаменитый взломщик сейфов — истый марселец. Ему около тридцати пяти лет, высок и худ, как щепка, но силы в нем много. Мы с ним были дружны еще во Франции и провели вместе не один день. Ко мне он добр, но может быть очень опасен.
Сегодня я почти один во всем этом огромном зале. Ответственный за «берлогу» (так зовется это здание на языке заключенных) подметает бетонный пол. Я обращаю внимание на человека лет тридцати и совершенно седого. Он сидит с деревянной лупой в глазах и чинит часы. Я усаживаюсь рядом и пытаюсь завязать разговор. Он не поднимает головы и абсолютно на меня не реагирует. Уязвленный, я выхожу во двор и усаживаюсь рядом с Тити ля-Белот, который занят изучением новой картежной игры. Его быстрые и ловкие пальцы перетасовывают тридцать две карты с невероятной скоростью. Не переставая творить с картами чудеса, он обращается ко мне:
— Ну что, дружище, все в порядке?
— Да, но я с ума схожу со скуки. Пойду поработаю немного. Хотел поговорить с часовщиком, но он мне не ответил.
— Этому парню наплевать на всех. Для него существуют только часы. По совести говоря, после всего, что с ним произошло, он имеет право быть сумасшедшим. Представь себе, этот молодой человек — ему нет и тридцати — был присужден в прошлом году к смертной казни за то, что якобы изнасиловал жену одного из надзирателей. Это было настоящим поклепом. Он работал долгое время у главного надзирателя, и всякий раз, когда надзиратель уходил на работу, он занимался его женой. Они совершили одну непростительную ошибку: красотка не позволяла парню заниматься работами по дому. Она стирала и гладила сама, и муж-рогоносец, который знал, что его жена страшно ленива, заподозрил неладное. Доказательства, однако, не было, и он разработал хитроумный и коварный план, чтобы застать их вместе и убить, но не учел реакции этой шлюхи. Когда он бесшумно открыл ворота, раздался крик попугая: «Вот хозяин!» Женщина тут же принялась вопить: «Спасите! Насилуют!» Надзиратели входят в комнату и видят женщину, вырывающуюся из рук застигнутого врасплох заключенного, который пытается бежать через окно. Муж стреляет в него. Тот получает пулю в плечо, а красотка царапает себе лицо и грудь и рвет на себе рубашку. Когда часовщик упал, бретонец готов был его прикончить, но второй надзиратель, корсиканец, отнял у него ружье. Этот корсиканец сразу понял, что рассказ об изнасиловании высосан из пальца, но сказать это бретонцу не мог и притворился, будто верит в изнасилование. Часовщика приговорили к смерти. Он сидел в камере смертников с еще четырьмя заключенными — тремя арабами и одним сицилийцем. Вся пятерка ожидала ответа на просьбы о помиловании, которые были посланы их адвокатами — надзирателями. Однажды утром открылась дверь камеры часовщика и вошли палачи. Они надрезали ножницами воротник рубашки часовщика и повели его к гильотине. Беднягу привязывают к бревну и уже собираются отрубить кусок бревна вместе с головой, когда появляется комендант, который обязан присутствовать на казни. У него в руках фонарь, и в полумраке он вдруг видит, что эти идиоты все напутали: они собирались снести голову часовщику, которого в этот день не должны были казнить.
«Прекратите! Прекратите!» — закричал Берро. Он был настолько взволнован, что не мог говорить. Он роняет фонарь, расталкивает всех — тюремщиков и палачей, освобождает часовщика и говорит: «Санитар, отведи его в камеру. Позаботься о нем и дай ему ром. А вы, идиоты, приведите Ренкассо. Сегодня мы казним его и никого другого». Назавтра часовщик весь побелел. Его защитник, тюремщик из Кальви, написал еще одно прошение министру юстиции, в котором описал весь случай. Часовщика помиловали и осудили на пожизненную каторгу. С того времени он занимается только починкой часов. Это просто сумасшествие: он проверяет часы очень долго, и потому на его полке накопилось столько часов. Теперь ты понимаешь, что он имеет право быть немного тронутым?
— Разумеется, Тити, после такого шока он имеет право не проявлять дружелюбия.
Каждый день я чему-то учусь в этой новой жизни. Берлога А — это действительно скопище очень опасных людей.
Сегодня на перекличке, при распределении людей на работу по посадке кокосовых пальм, назвали Жана Кастелли. Он вышел из ряда, и спросил:
— В чем дело? Меня посылают на работу? Меня?
— Да, тебя, — ответил надзиратель, ответственный за работу. — Возьми мотыгу.
Кастелли с пренебрежением смотрит на надзирателя:
— Слушай, оверниец, чтобы уметь пользоваться этим странным орудием, надо приехать из твоей деревни. Я же корсиканец из Марселя. На Корсике держатся подальше от такой работы, а в Марселе даже не подозревают о ее существовании. Держи при себе эту мотыгу и оставь меня в покое.
Молодой надзиратель еще не в курсе дел. Он замахивается мотыгой на Кастелли, и сто двадцать человек, как один, кричат:
— Трус, не трогай его, иначе будешь убит.
— Разойдитесь! — кричит Гранде. Входим в «берлогу», не обращая внимания на надзирателей.
Заключенные из зданий Б и В строем выходят на работу. Дюжина надзирателей возвращается и запирает зарешеченную дверь. Такое случается редко. Через час у дверей стоят, с ружьями в руках, около сорока надзирателей. Здесь заместитель коменданта, главный надзиратель, надзиратели — все, кроме самого коменданта, который в 6 часов утра отправился на Чертов остров. Заместитель коменданта говорит:
— Даселли, вызывай их по одному.
— Гранде!
— Здесь.
— Выходи.
Он выходит из рядов и направляется к четырем тюремщикам. Даселли говорит ему:
— Иди на работу.
— Не могу.
— Отказываешься?
— Нет, не отказываюсь. Я болен.
— С каких это пор? На первой перекличке ты не заявил, что болен.
— Утром я не был болен, а теперь болен.
Первые шестьдесят заключенных ответили то же самое. Только один сказал, что он просто отказывается подчиниться приказу. Он, наверно, хочет быть послан в Сен-Лорин и предстать перед трибуналом. Когда его снова спрашивают, отказывается ли он, он отвечает:
— Да, отказываюсь, три раза.
— Три раза? Почему?
— Потому что вы мне надоели. Я отказываюсь работать на таких идотов, как вы.
Страшное напряжение. Тюремщики, особенно молодые, не могут снести такой обиды. Они ждут угрожающего жеста со стороны заключенных, что позволит им навести порядок с оружием в руках. Пока же дула ружей смотрят в пол.
— Все, кого мы назвали по именам, раздеться! В камеры.
В этот момент появляется врач.
— Извольте проверить этих людей. Те, что не больны, пойдут в карцер. Остальные останутся в камере.
— Что, шестьдесят больных?
— Да, доктор, кроме одного, который отказывается выходить на работу.
— Первый! — говорит врач. — Гранде, что с тобой?
— Испортился желудок, доктор. Все мы тут приговорены к длительным срокам, многие — к пожизненному заключению. Никаких шансов бежать с островов нет. Эту жизнь мы в состоянии вынести только при наличии определенной мягкости и понимания. Сегодня один из надзирателей хотел на глазах у всех попытаться оглушить ударом по голове одного из наших товарищей, которого мы все очень уважаем. Наш друг никому не угрожал, он только сказал, что не хочет работать мотыгой. Это и есть причина массовой эпидемии.
Врач наклоняет голову, долго думает, а потом говорит:
— Санитар, пиши: массовое пищевое отравление, каждому — по двадцать граммов сульфата натрия для промывки желудка. Ссыльный имярек придет в больницу, и мы проверим, был ли он в полном рассудке, когда отказался работать.
Он поворачивается к нам спиной и уходит.
— Соберите свои вещи, — кричит комендант, — и не забудьте ножи.
В тот день все остались в «берлоге». В обед вместо супа санитар принес ведро со слабительным. Ему удалось заставить принять лекарство только троих. Четвертый притворился эпилептиком и, падая, нарочно опрокинул ведро со всем его содержимым. Этим все и кончилось — ответственному осталось только вытереть пол.
После обеда я долго говорил с Жаном Кастелли. Он пришел поесть с нами, хотя он и в группе с тулонцем Луи Гравоном, осужденным за кражу мехов. Когда я заговорил о побеге, у него заблестели глаза. Он сказал мне:
— В прошлом году мне едва не удалось бежать. Я представлял себе, что ты не будешь сидеть сложа руки, но говорить на островах о побеге — это то же, что разговаривать по-древнегречески. Я все не могу понять здешних заключенных. Ты сам, наверно, заметил, что больше половины из них довольны своей жизнью и боятся лишь одного: что кому-то удастся бежать. Это может поколебать их относительное благополучие: станут постоянными обыски, запретят игру в карты и музыку, не будет больше ни шахмат, ни шашек, ни книг. Сахар, масло, бифштексы — все это исчезнет.
Я слушаю внимательно. Никогда не представлял себе эту проблему в подобном свете.
— Отсюда вывод, — говорит Кастелли. — В момент, когда ты вобьешь себе в голову мысль о побеге, думай, прежде чем что-либо предпринять.
Жан Кастелли по прозвищу «Старик» обладает исключительной силой воли и интеллектом. Он ненавидит насилие. Жаль, что ему пятьдесят два года — его железная энергия пригодилась бы мне. Иногда он говорит:
— Можно подумать, Бабочка, что ты мой сын. Как и меня, тебя не интересует жизнь на островах. Из всех заключенных только с полдюжины смотрят на вещи так же, как и мы, и думают о побеге.
Он дает мне дельный совет: учить английский и всякий раз при встрече с испанцами говорить по-испански. Он дает мне учебник испанского языка и англо-французский словарь.
Однажды мне пришлось изложить перед всеми свою точку зрения на побег. Случилось это совершенно случайно. Парень из Нима вызвал на драку маленького тулузца. Прозвище тулузца — «Сардина», а здоровяка из Нима зовут «Баран». Баран стоял посреди «панели», с обнаженной грудью и ножом в руке:
— Плати двадцать пять франков за каждую игру в покер, или ты совсем не будешь играть.
Сардина отвечает:
— Никогда никому не платили за право играть в покер. Почему ты прицепился ко мне?
— Тебе не полагается знать почему. Ты платишь, или не играешь, или будем драться.
— Нет, драться я не буду.
— Трусишь?
— Да, я отсюда собираюсь бежать и не хочу ни убивать, ни быть убитым.
Мы ждем, что произойдет. Гранде говорит нам:
— Этот малыш действительно смельчак. Жаль, что мы не можем вмешаться.
— Ну, трус, будешь платить или перестанешь играть? Отвечай! — с этими словами он делает шаг по направлению к Сардине.
Я кричу:
— Заткнись, Баран, и оставь этого парня в покое!
— Ты с ума сошел, Бабочка? — говорит мне Гранде. Я не двигаюсь с места, моя рука на рукоятке ножа, нож под левым коленом. Я говорю:
— Нет, не сошел с ума, и послушайте-ка все, что я вам скажу. Баран, перед тем, как я буду с тобой драться, а драться я буду, если ты на этом так настаиваешь, позволь мне сказать тебе и вам всем, что со времени прибытия в эту «берлогу», где нас больше ста двадцати человек, я не могу избавиться от чувства стыда за то, что самое прекрасное, самое возвышенное, что может быть у заключенного — побег, здесь не в почете. Каждого, кто доказал, что он способен бежать, что у него достаточно мужества рискнуть жизнью ради побега, мы должны уважать больше кого-либо другого. Кто мне возразит? В ваших законах недостает одного, самого главного: обязанности всех и каждого не только уважать беглецов, но и всячески помогать им. Никто вас не обязывает бежать, и, как я понимаю, большинство из вас решило остаться здесь на всю жизнь. Но, если у вас недостаточно мужества вернуться к жизни, уважайте хотя бы тех, кто этим мужеством обладает. Того, кто забудет про этот мужской закон, ожидает суровая кара. А теперь, Баран, давай драться, если ты все еще стоишь на своем.
Я выскакиваю на середину зала, нож у меня в руке. Баран бросает свой нож и говорит:
— Ты прав, Бабочка, и потому я буду драться с тобой не на ножах, а кулаках, и докажу тебе, что я не трус.
Я даю свой нож Гранде. Около двадцати минут мы деремся, как псы. В конце концов, я одерживаю верх. Баран говорит мне:
— По совести говоря, на островах люди вянут. Я здесь уже пятнадцать лет и за все это время не истратил даже тысячи франков на организацию побега. Просто стыд.
Я возвращаюсь к своей группе. Гранде и Глиани встречают меня криками:
— Ты с ума сошел, затеять ссору со всеми, обидеть всех! Только чудом кто-то из них не выскочил, чтобы начать поножовщину.
— Нет, друзья мои, это не чудо. Если кто-то говорит правду, любой уважающий себя парень из «общества» поддержит его.
— Хорошо, — говорит Глиани, — но знаешь, не слишком увлекайся играми с этим вулканом.
Весь вечер ко мне подходили ребята. Они приближались как бы случайно, разговаривали на отвлеченную тему, а перед уходом говорили:
— Мы с тобой согласны, Пэпи.
Этот случай и определил мое место среди них.
Когда я управляю игрой, количество ссор резко уменьшается, а мои приказы выполняются беспрекословно.
Как я уже сказал, управляющий игрой получает пять процентов выигрыша. Он сидит на скамье, спиной к стене, которая защищает его от потенциального убийцы, на коленях, под одеялом — раскрытый нож. Кругом толпятся обычно сорок, а то и больше, картежников. Очень много арабов. Играют в очень простую игру: друг против друга сидят раздающий и банкир. Проиграв, банкир передает карты своему соседу. Раздающий делит колоду и оставляет себе одну карту. Банкир вытаскивает карту и кладет ее на одеяло. Тогда делают ставку. Играют на половину кассы или на всю. Когда ставки готовы, каждый по очереди вытаскивает одну карту. Карта достоинством в одну из двух карт на столе проигрывает. К примеру, раздающий спрятал даму, а банкир вытащил пятерку. Если он вытягивает даму перед пятеркой, проигрывает раздающий. Если наоборот — он вытаскивает пятерку, проигрывает банкир. Управляющий игрой должен знать, кто сколько поставил и на кого: на банкира или раздающего, чтобы потом правильно поделить деньги. Это не так просто. Надо защищать слабых от сильных, которые всегда стремятся использовать свою силу. Когда управляющий принимает решение по какому-либо спорному вопросу, его решение принимается беспрекословно.
Сегодня ночью был убит итальянец по имени Карлино. Он жил с одним молодым парнем как с женой. Работали они в саду. Он знал, наверно, что его жизни угрожает опасность и потому, когда спал, заставлял «жену» сторожить его. Под гамаком они нагромоздили гору пустых банок, полагая, что никто не сумеет к ним бесшумно приблизиться. И все-таки, он был убит. Его предсмертный крик сопровождался шумом раскиданных банок.
Гранде управлял «марсельской игрой», и вокруг него собралось более тридцати игроков. Я стоял невдалеке от них и с кем-то разговаривал. Крики и грохот банок прервали игру.
Слово берет Гранде:
— Никто ничего не слышал. И ты тоже, малыш, — говорит он другу Карлино. — Завтра утром ты «обнаружишь», что он умер.
К черту! Игра возобновляется. Картежники снова кричат, будто ничего не случилось: «Дели!», «Нет, банкир»…
Я с нетерпением жду момента, когда стражники обнаружат убийство. После второго звонка ответственный говорит надзирателю, сопровождающему раздатчика кофе, что убили человека.
— Кого?
— Карлино.
— Хорошо.
Через десять минут появляются шесть тюремщиков:
— Где мертвый?
— Здесь.
Из спины Карлино вытаскивают кинжал. Главный надзиратель держит в руке кинжал, обагренный кровью, и говорит:
— Все на перекличку. Сегодня больных нет.
Все выходят на утреннюю перекличку, на которой, ввиду важности момента, присутствуют коменданты и главные надзиратели. Каждого вызывают по имени. Когда доходят до Карлино, отвечает ответственный:
— Умер ночью, отнесен в морг.
Комендант поднимает кинжал и спрашивает:
— Кому-нибудь знаком этот нож?
Никто не отвечает.
— Кто-нибудь видел убийцу?
Абсолютная тишина.
— Никто, как обычно, ничего не знает. Пусть каждый из вас пройдет передо мной с протянутыми руками, а потом отправляйтесь на работу. Всегда, — говорит надзиратель, — одно и то же — невозможно выявить убийцу.
— Договорились, — говорит комендант. — Сохраните нож и привяжите к нему записку, чтобы было ясно, что этим ножом был убит Карлино.
Это все. Я возвращаюсь в «берлогу» и ложусь спать, так как всю ночь не мог сомкнуть глаз. Засыпая, думаю о том, что жизнь заключенного ничего не стоит. Даже после такого подлого убийства жаль усилий, чтобы найти убийцу.
Я решил приступить к работе по уборке в понедельник. В 4.30 выйду с напарником чистить унитазы в нашем здании, которые, согласно правилам, нужно опорожнять в море. Однако, мы опорожняем унитазы в канал, ведущий к морю, а потом промываем их морской водой, которую привозит в огромной бочке погонщик мулов. За доставку воды мы платим вознице — симпатичному негру из Мартиники — двадцать франков в день. Это работа довольно тяжелая, и в первый день у меня сильно болят суставы. Мой напарник готов помочь мне, но Глиани предупредил меня, что это очень опасный парень; на островах он успел совершить семь убийств, а устраивается он продажей дерьма садовникам, которым нужны удобрения. Понятно, что в этом деле ему нужен помощник, и в этой роли приходится выступать мне. Это серьезное преступление, так как может стать причиной эпидемии дизентерии на острове. Я решаю уговорить его когда-нибудь отказаться от этого занятия, хотя ясно, что мне придется возместить ему убытки.
После чистки клозетов я принимаю душ, надеваю шорты и отправляюсь ловить рыбу. Благодаря Шапару, у меня вдоволь удочек и крючков. Я возвращаюсь всегда с карпами, и почти всегда меня окликает по имени одна из жен надзирателей.
— Бабочка, продай мне карпов!
— Ты больна?
— Нет.
— Твой ребенок болен?
— Нет.
— Тогда не продам тебе рыбу.
Я ловлю достаточно рыбы, чтобы поделиться ею со своими товарищами. Иногда меняю рыбу на хлеб, овощи и фрукты. В группе мы едим рыбу по меньшей мере раз в день. Однажды, когда я проходил с дюжиной раков и семью или восемью килограммами карпов мимо дома коменданта Берро, ко мне обратилась его жена:
— Ты неплохо нарыбачил, Бабочка. Жаль, что ты не продаешь рыбу. Мой муж говорит, что ты отказываешься продавать ее женам надзирателей.
— Это верно, госпожа. Но вы — другое дело.
— Почему?
— Вы толсты, и мясо вам, возможно, вредит.
— Верно, врачи наказали мне питаться только овощами и вареной рыбой. Но здесь это почти невозможно.
— Пожалуйста, госпожа, возьмите раков и карпов, — и я даю ей примерно два килограмма рыбы.
С тех пор, возвращаясь с удачной ловли, я давал ей часть улова. Она знает, что на островах все продается, но ни разу, кроме «спасибо», ничего не сказала, справедливо полагая, что, предложив деньги, обидит меня. Часто она приглашала меня в дом, угощала пастисом или белым вином. Госпожа Берро никогда не расспрашивала меня о прошлом. Только один раз она заговорила о каторжных работах:
— Это верно, что с островов бежать невозможно, но лучше оставаться здесь, в этом прекрасном климате, чем гнить на материке.
Она объяснила мне происхождение названия островов: когда Кайенну однажды поразила желтая лихорадка, монахи и монашенки нашли приют и спасение на этих островах. Отсюда и название: «Острова Благословения».
Благодаря рыбной ловле, я могу свободно разгуливать по острову. В саду, возле кладбища надзирателей, работает человек из моей группы — Матье Карбонери. Он работает один, и я решил сделать и спрятать в его саду плот. Через два месяца комендант оставляет остров, и у меня появится свобода действий.
Мне удалось сдружиться с братьями Нарри и Канье, осужденными на пожизненную каторгу. Они строители, и им разрешается входить в мастерскую. Возможно, они сумеют принести мне часть за частью все, что требуется для строительства плота.
Вчера я встретил врача. Я нес рыбину килограммов в десять, и он сказал мне, что из головы этой рыбы может получиться великолепный суп. Я с удовольствием дал ему голову да еще кусок туловища в придачу.
— Ты не злопамятен, Бабочка.
— Я делаю это ради самого себя, доктор. Я твой должник, так как ты сделал невозможное для моего друга Кложе.
Мы немного поговорили, и он сказал:
— Ты хотел бы бежать, а? Создается впечатление, что ты не такой, как все.
— Ты прав, доктор, нам с каторгой не по пути. Здесь я всего лишь гость.
Он смеется, я его мгновенно атакую:
— Доктор, ты не полагаешь, что человек может исправиться?
— Полагаю, что может.
— А ты можешь предположить, что я в состоянии жить в обществе, не представляя для него опасности.
— Могу предположить.
— А почему бы тебе не помочь мне тогда?
— Как?
— Ты можешь возвратить меня на материк как туберкулезника.
Тут он подтверждает то, что я много раз слышал раньше:
— Это невозможно, и я советую тебе никогда к этому не прибегать. Управление посылает человека на материк только в случае, если он провел хотя бы год в обществе больных той же болезнью.
— Для чего это делается?
— Это рассчитано на симулянтов — они должны заранее знать, что у них все шансы заразиться. Я ничего не могу для тебя сделать.
С этого дня мы с врачом стали приятелями, и это продолжалось до тех пор, пока он едва не погубил моего друга Карбонери.
Мы договорились с Матье Карбонери, что он возьмет на себя должность повара в столовой для надзирателей. Это дало бы нам возможность проверить, сумеем ли мы выкрасть оттуда продукты, нужные нам для побега.
И вот Карбонери работает поваром. Заведующий кухней дает ему трех кроликов и велит приготовить из них жаркое к воскресенью. Карбонери посылает одного кролика своему брату, а двух остальных — нам. Потом убивает трех больших котов и готовит из них великолепный обед.
На обед был приглашен и доктор, который, отведав «крольчатину», сказал:
— Господин Филидори, должен вас похвалить за разнообразное меню. Кошатина просто великолепна.
— Не смейтесь, доктор, мы едим отборных кроликов.
— Нет, — отвечает упрямый, как мул, врач, — это кошка. Видите ребра, которые я обгладываю? Они плоские, а кроличьи ребрышки имеют округлую форму. Я не ошибаюсь — мы едим кошатину.
— О, Боже! — восклицает корсиканец. — У меня в животе кошка! — Он бежит на кухню, вытаскивает пистолет и, размахивая им под носом Матье, говорит: — Возможно, ты такой же бонапартист, как и я, но я убью тебя за то, что ты накормил нас кошкой.
Он бешено вращает белками глаз, а Карбонери, который никак не мог понять, откуда заведующему все известно, отвечает:
— Если ты называешь кошкой то, что ты мне дал, моей вины в этом нет.
— Я дал тебе кроликов.
— Я сварил то, что ты мне дал. Смотри, шкуры и головы еще здесь.
Тюремщик видит шкуру и головы, и это совсем сбивает его с толку.
— Значит, врач не знает, что говорит?
— Это сказал врач? — спрашивает Карбонери, у которого с души свалился камень. — Он смеется над тобой. Скажи ему, что это неуместная шутка.
Филидори входит в столовую спокойный и убежденный, и говорит врачу:
— Говорите, доктор, сколько хотите. Это вино ударило вам в голову. Не все ли равно, круглые или плоские ребрышки? Я знаю одно: мы едим кроликов. Только что я видел их шкуру и головы.
Матье удалось выкрутиться, но он предпочел через несколько дней оставить эту работу.
Приближается день, когда я смогу свободно действовать — Берро оставляет острова через считанные недели. Вчера я навестил жирную супругу Берро, которая, кстати, здорово похудела, благодаря рыбной и овощной диете. Эта добрая женщина приглашает меня в дом и предлагает бутылку квинквина.
— Бабочка, — говорит она, — как мне отблагодарить тебя за внимание?
— Я прошу тебя об одной услуге, госпожа. Достань мне хороший компас: точный, но миниатюрный.
За восемь дней до отъезда с островов эта женщина отправилась на пароходе в Кайенну и вернулась с великолепным компасом.
Вчера управление островами принял новый комендант. Его имя Прюле и родом он из Туниса. Он оставил Деге на должности главного бухгалтера, и это для меня хорошая новость. Кроме того, своей речью перед заключенными, которые собрались на квадратной площади большого двора, новый комендант произвел впечатление человека умного и энергичного. Он сказал нам:
— С сегодняшнего дня я вступаю в должность коменданта островов Благословения. Методы моего предшественника принесли положительные плоды, и я не вижу причины менять существующие порядки, Я не буду вмешиваться в установившийся ритм вашей жизни, если вы не заставите меня это сделать своим поведением.
С радостью смотрел я на покидающего причал коменданта, хотя пять месяцев азартных игр, рыбной ловли, разговоров прошли очень быстро.
Тем не менее, эта атмосфера не захватила меня. Знакомясь с еще одним заключенным, я каждый раз задаю себе вопрос: «Будет ли он кандидатом на участие в побеге? Способен ли он помочь в подготовке побега, если сам он бежать не собирается?»
Я живу одним: бежать, бежать — один или с кем-нибудь, но бежать. Эта мысль прочно закрепилась в моем мозгу. Слушаясь совета Жана Кастелли, о побеге, я ни с кем не говорю, но знаю наверняка: я сбегу.