В общем-то, и не в первый раз. Каждый год не обходился без сюрпризов и шуток. Нет ничего хуже, чем в питомнике юных резвых крокодильчиков — будь то учебка ССО или университет, — показать себя человеком без чувства юмора и уверенной снисходительности к шуткам. Приходилось терпеть и посмеиваться. Но не в этот раз, не в этот. Шутки в осажденном городе называются диверсиями.

Он знал по опыту прошлых лет, а если покопаться в памяти — и с другой стороны, со стороны курсанта-шалопая, — что сейчас за ним наблюдают два десятка глаз, если не больше, и старательно сдерживался, натыкаясь на длинную цепочку неприятностей. Лампа в холле, включавшаяся при открытии двери, лопнула с оглушительным треском. Значит, пол — скользкий, и, скорее всего, вдоль стенки. Это просто игра, дурацкая, неуместная игра — и, наверное, в кабинете то же самое. Но вот этих нарушителей, числом двух — Моран подозревал, кто бы это мог быть, — ждут уже серьезные неприятности.

В коммуникаторе прорезалась Саша.

«Не спишь? Тревога… а-а-а, ну конечно же. — Уж Лехтинен-то не нуждается в объяснениях. — Я зайду где-то в течение часа. Может быть, не одна.»

Вот после этого настроение полковнику окончательно не испортила даже заледеневшая горка на месте крыльца, выдавшая Коптов с головой. Это для них до сих пор страшнее замерзшей воды зверя нет. А мы тут пройдем. Не те наши годы. Сашу он знал от сотворенья мира и мог собрать и разобрать как пистолет. Если она вдруг звонит ночью — спит он или не спит, да еще в гости напрашивается, значит, наклюнулась у нее серьезная победа и собирается она этой победой гордиться и хвастаться. Нос ему утирать. Конечно, наедине, как и положено лояльному коллеге. И пусть. Ее победы — наши победы.

Дорожка светилась белым — ночью выпал снег. Фонари никто не отключал, но осторожность не помешает. Можно было вызвать карт. Можно было предупредить службу безопасности или своих людей… но проректор, не способный справиться с двумя старшекурсниками — гнать надо таких до самой Антарктиды, пешком.

Под снегом был лед, скорее всего — натуральный, наверное, вчера не обработали дорожки, территорию обслуживать нам некогда, зато на шалости время найдется… Полковник огляделся, не видит ли кто, а видели, конечно — оттолкнулся и с удовольствием, насвистывая, катился метров десять, пока лед не перешел в асфальт. Если кто-то не помнит, что он здесь, в Новгороде, вырос, что он еще далеко не стар, в хорошей форме — самое время вспомнить. Но удовольствие, меж тем, было подпорчено уже самим подъемом в темноте, по тревоге. Он старательно подавлял негодование, а оно не подавлялось, только сжималось и накапливалось.

Пустая аллея. Зато у дверей административного корпуса — маленькая толпа, какую могут создать всего два всполошенных человека. Коменданта, который только что прибежал, надо гнать. За вот эту вот пижаму под пальто и челюсть на груди. Майора Каменева гнать не надо: прибыл вовремя и имеет подобающий вид. Замкоменданта изволит отсутствовать? Поскользнулся или в лифте застрял? А где остальные?

— Там работает пожарная система. — сообщает Каменев.

— Что там работает? — я их не выгоню…

— Черный ящик здания зафиксировал три микровзрыва, предположительно в вашем кабинете. Огнетушители включились автоматически.

— А дальше черного ящика сигнал не пошел, потому что кабель был к тому времени уже перерезан, — закончил Моран.

Глупость какая-то… не думают же они вывернуться, списав большую часть повреждений на воду и пену?

Это уже не нарушение университетского кодекса и не административное правонарушение, это самая натуральная уголовщина. Пожарная система… порошковые гасители, запас у них на 15 минут, специально выбирал хорошие и надежные. Надо было предусмотреть, фокус-то подлый, но не слишком сложный. Только вот не слишком ли сложно все вместе?! Не слишком ли много рук и мозгов тут задействовано?

— Где Шварц?

— В здании, — пожимает плечами Каменев. — Видимо, дежурил.

Три микровзрыва и кабель. Взлом — ладно, кого в университете пугал взлом. Но вандализм это другое дело. А парочка не дошла до той стадии, когда ради мелкой пакости ломают себе жизнь. За темными стеклами что-то шевелилось, работала умная автоматика. Не менее умная автоматика внутри полковника сама сделала пять шагов в сторону, нащупала в кармане комм, нажала кнопку.

— Саша, — сказал он в наушник, — что у тебя там был за сюрприз? Я не могу пока войти в здание — у меня что-то взорвалось в кабинете.

— Сорок минут назад, — ответили ему, — мне позвонил Максим Щербина и попросил проверить, не находится ли на территории кампуса некто Васкес.

— И? — нетерпеливо рявкнул Моран. Эти бабы с их любовью к драматическим паузам!..

— Судя по всему, находится. Я ищу. Никуда голубчик не денется, — пообещала Саша.

Может быть, не денется. Может быть, и не собирается деваться — а уже сделал все, что хотел. Моран впервые подумал о том, что взрывать могли не мебель и не бутафорские хлопушки с краской или газом, а несгораемые шкафы. С документами. И компьютер? Это была короткая мысль; следом — как за трассером, — несся длинный яркий хвост. Ответная любезность, значит? Позвонил и сообщил — и заодно предупредил, что следит за посланным? Или еще более хитрая провокация? И кто, кто, кто помогал им изнутри?!

Он чувствовал, как кровь пузырится и булькает, вскипает в сосудах, как при кессонной болезни. Умираешь, умираешь и никак не умирается тебе. Гнусное, дамское расстройство… Декомпенсация, говорили врачи, последствия контузии. Моран знал, что с контузией все как раз вышло просто, прилетела граната-лягушка, ахнула, и мир еще три дня был белым. А нехорошее началось за дни и дни до гранаты — из-за тумана и людей, гибнущих в тумане.

После Кубы он больше никогда не чувствовал себя беспомощным. А теперь с ним пытались сделать это снова.

Он знал эту наглость, знал этот стиль — а кто его не знал, — и кровь вскипала в ритме пакостно липкой мелодии с мерзким хихиканьем, — и действительно на несколько секунд растерялся, утратил всякую ориентацию в пространстве. Не мог выбрать, что делать. Его окликнул майор, и очень не к месту:

— Какие будут распоряжения?

Моран чуть было не приказал объявить общую тревогу — и ловить и Васкеса, и коптов, и еще кого шайтан принес сюда, на его территорию… и опомнился в последний момент. Еще не хватало, чтобы все, до последнего первокурсника, узнали, как всякая сволочь…

Ожил телефон. Номер был внутренним, незнакомым, система мигнула синим, распознала — музей истории института, отдел 19 века. В отличие от библиотеки, в это время ночи — закрыт.

— Что же вы, полковник, — сказал скучный синтезированный голос, — из мемориала дупло устроили… да такое паршивое, что его любой уличный loco руками вскроет, без помощи булавки?

Серый такой голос, спотыкающийся, знакомый. Стандартный «чтец», такой стоит на всех коммуникаторах.

— Приходите ко мне на мусорную кучу, полковник. И лучше один. Я еще не все стер.

Хотите корриду… лузитанскую, когда бедный замороченный бык под конец падает от усталости — и торжествующий победитель снимает с уха цветочек? А у меня для вас сюрприз. На нашей арене приняты толедские правила…

* * *

Прозвище «капибара» в корпорации прижилось. Капибара, иначе же Hydrochoeridae, водосвинка, известная как Хуан Алваро Васкес. Собственность корпорации, между прочим. Ценная для руководства. Девятнадцатилетний оболтус, которого начинаешь уже воспринимать не только как коллегу и приятеля, а как младшего родственника. Такой двоюродный братец-балбес.

А потом эта собственность, эта родня самозваная в одночасье срывается с места, меняет заранее заказанный билет и летит туда, где его никто не ждет, где ему совершенно нечего делать. Где ему попросту нельзя находиться… а он плевал на все нельзя, он знать не желает, что кому-то мешает или может что-то сорвать. И злиться тут бесполезно, и мечтать оборвать уши бесполезно. Это наша реальность, это наша работа. Ловля беспривязных капибар, в том числе.

Такая работа — отвечать за все на свете.

В том числе и за воспаление легких, которое может подхватить южный водоплавающий зверь паскудной северной осенью, которую и местные-то жители не жалуют…

Главное, выбрал же и время.

Пять с половиной часов назад, когда странствующая капибара, наверное, еще только праздновала поступление, Максиму опять позвонили из Новгорода. И опять проректор филиала, и опять с предложением. Противного металлического чувства dИjЮ vu не возникло — звонил не Моран, а доктор Саша Лехтинен, паровоз и человек, проректор номер два. И на пятой минуте стало ясно: то, что она предлагает, очень похоже на капитуляцию.

Проректором доктор Лехтинен стала только два года назад, а до того она почти пять лет была деканом общевойскового факультета, и хотя Максим проучился под ее началом примерно месяца два, а потом был решительно и безоговорочно выставлен вон в процессе отделения агнцев и козлищ на факультете, проникнуться до пяток и кончиков ушей успел. Да что там, хватило бы и одной беседы. Ее, собственно, и хватило; все остальное было цепочкой формальностей; и — как выяснилось уже несколько лет спустя, — результатом переговоров с да Монтефельтро. Нескольких не столь перспективных козлищ попросту выставили в белый свет. Впрочем, не только студентов, преподавателям досталось тоже.

За шесть лет госпожа проректор не утратила ни решительности, ни напора. Ни аппетита. Ни предельно своеобразных манер. Одно приветствие — «Так, разгони всех своих партизан на пару минут» вместо «здрасте» чего стоило. И очень располагало к дальнейшему ведению беседы.

Но когда Саша назвала свою цену, пришлось брать паузу для обсуждения. Впрочем, она этого и ждала.

Звонить Франческо он не стал. Вернее, позвонить позвонил, но только за одним — попросить встречи. Шел и думал, чем в него могут запустить в этом кабинете. Выходило, что всем, что не привинчено. Впрочем, все, что привинчено, можно оторвать. Главное, чтобы не системой связи. Звонить в Лион можно и со своего, но разговаривать по одному маленькому аппарату втроем, а то и впятером — неудобно. Анольери и Джастине он отправил по сообщению еще во время разговора.

— Что еще стряслось в этом вашем инкубаторе? — с тоской спросил Франческо. Вчера Максиму стало бы неловко. Сегодня он уже, скорее, беспокоился. Если эталонный нео-феодал и вельможа вторые сутки с отвращением смотрит на белый свет и утверждает, что мир катится в пропасть, то, может быть, у него просто не ладится очередной биохимический эксперимент на благо человечества и корпорации. Может быть, его начал раздражать какой-то элемент отделки… поймет, уберет и успокоится. А может быть, мир действительно катится в пропасть, сам того не замечая. Неизбирательно чуткий прибор.

— Госпожа проректор Лехтинен готова своей властью допустить на территорию комиссию Совета и оказать этой комиссии всемерное воздействие. На трех условиях.

Начальство смотрело уныло, без любопытства. Не как на отвратительную досадную помеху между феодалом и его добычей, вырисовывающейся на мониторе. Не как на воплощение всех грехов мира, сдернувшего нашего просветленного с прогулок по облакам. Это все было привычно. Нет, глазели на Максима как на обитателя Помпеи с какой-то классической картины: вокруг уже переполох, конец света, а там ребеночек лет четырех за бабочкой гонится. Бабочка ему в самый раз по уму, а опасность происходящего вокруг в голове не укладывается.

А спроси его — такого — услышишь, как сегодня днем, капризное: «Откуда я знаю? Это не мое дело знать, это ваше дело знать!». В общем, да. В сущности, так и есть. Но отчего-то хочется хорошенько потрясти и вытряхнуть-таки ответ.

— И чего она хочет? — отвращение в голосе Франческо стремилось в стратосферу.

— Чтобы мы предали гласности обстоятельства, при которых Моран стал сначала деканом, а потом проректором, чтобы мы четко объяснили, какова была в этом деле роль Совета и покойного Личфилда… так чтобы ни у кого не оставалось сомнений, что до переворота на недочеты в работе филиала просто некому было жаловаться. А студенты, конечно же, были убеждены, что с ними работают по… официальной программе.

— Ну вы же сами этого хотите… — «вы», как будто он — это не мы, а где-то отдельно. — За чем же дело стало?

— Условием номер три является предоставление Морану корпоративного гражданства «Сфорца С.В.» и отказ в экстрадиции — откуда бы такое требование ни поступило.

Даже это ошеломительное известие не вызывает у Франческо особого интереса, хотя он все понял, все прекрасно понял — по выражению лица видно. Так смотрит человек на холодную, мокрую, противную половую тряпку, которую ему предстоит взять в свои драгоценные голые руки, чтобы навести порядок.

— Ну посоветуйтесь, — говорит он. — Я не против.

«Ловите своих бабочек». Да что ж за напасть?..

— Она со своей стороны обещает, что сам Моран не будет возражать… или будет находиться не в том состоянии, чтобы возражать.

Не помогло.

— Какая разница… — спрашивает Франческо. — Будет, не будет… какая разница вообще? Делайте, что хотите, я подпишу.

Хочется пошутить «А можно взорвать Две Башни и покрасить ваш стол в оранжевый цвет?», но есть подозрение, что все слова соскользнут как с гуся вода. И сколько ни вслушивайся, непонятно. Всегда было непонятно, а теперь непонятно вдвойне. Тоска экзистенциальная, острый приступ. Кого угодно другого Максим взял бы под руку одним очень удобным захватом и отвел бы покорное тело к миссис Дас, психологу, потому что у кого угодно другого это называлось бы депрессией. Но про Франческо миссис Дас сказала, что это лежит за пределами науки и ее подготовки.

Лежит. На столе.

— Хорошо, — говорит Максим, — если мистер Грин и госпожа Джастина не станут возражать, я возьму его на работу. Консультантом. По педагогике. Администрация коррекционной школы в Мериде жалуется на нехватку персонала.

Должность, конечно, сугубо фиктивная. Потому что если полковник окажется с де Сандовалом на одном континенте, его потом можно будет собрать в очень маленький пластиковый мешок.

На шутку Франческо не реагирует тоже. Остается за столом, как живое воплощение греха уныния. И только синие шпалеры гармонируют с цветом лица.

Пойдем к остальным, авось кто-нибудь скажет полезное.

А потом дежурная команда наблюдателей — переговоры переговорами, но и другие варианты с повестки дня снимать не следует — прислала в подарок яичко к светлому дню. Отличную фотографию продуктового грузовика. Кабины. Человека, сидящего рядом с водителем.

Максим чуть не написал вместо стандартного спасибо в ответ на «обратите внимание на человека на переднем плане» — «ну какой же это человек?». Не человек. Свинья. Рыжая водоплавающая свинья без копыт. Hydrochoerus. Свинью без копыт отделяло от стен университета метров восемьсот, и поскольку новостей от наблюдателей не поступило, Алваро успешно эти стены преодолел. Вот кто только ни пытался взять этот монастырь приступом. Свеи, норвеги, датчане, было дело — даже какой-то залетный отряд татар добрался. Никому не удалось, а флорестийскому поросенку — запросто.

Что наводило на мысли, что с той стороны капибару ведут и дорожку перед ним расстилают. Это настораживало.

Отследить траекторию — можно. Поправка, легко. Работа — не бей лежачего. Васкес прилетел в Юрьево со своими собственными документами. Когда заказывал билеты, пользовался своим же собственным компьютером… а компьютер, как предусмотрительная и умная вещь, препорученная заведомому растяпе, регулярно сохраняет резервную копию себя на ближайшем сервере компании, до которого может дотянуться. Закрытую копию. Которая предназначена, вообще-то, не для слежки, не для просмотра. Вообще-то. В принципе.

— И что он сделал? — спрашивает за спиной Анольери.

Тоже приобрел привычку приходить лично.

— Он связался со студентами нашего землячества… — вот тебе и раз, и с каких это пор уже я думаю «мы» про всю Терранову? — И предложил провести для желающих мастер-класс по практической политике.

У Анольери глаза старой ящерицы. Уточнение: глаза старой больной ящерицы. Хоть он формально занимается вопросами внутренней безопасности, его всегда все касается. Потому что Алваро — со своей принадлежностью, и не будем притворяться, со всем тем, что хранится в его голове, — это проблема внутренней безопасности в том числе. И внешней. И спецопераций, потому что вот эта вся катавасия под милым названием «инцидент Морана» — наш текущий проект. Текущий. По всем швам. Фонтанирующий.

Анольери невыразительно, скрипуче, словно войлок жует, бранится на романском. Вздыхает. Не шутит на тему того, что это его вечное наказание за допущенную в свое время ошибку. Недоверчиво качает головой:

— Кто инициировал контакт?

— Васкес, — голосом раннехристианского мученика, получившего внеочередную путевку ко львам, отзывается Максим. — Васкес инициировал. Судя по всему. Не было у него во Флоренции никаких контактов. И времени не было. Он сдал экзамены, слегка отпраздновал поступление, просмотрел новости, сожрал в общей сложности два с половиной килограмма мороженого… и сорвался в Новгород. О чем служба наблюдения головной конторы, естественно, поставила нас в известность. Вернее, собиралась поставить, обычным приоритетом, обычным вечерним отчетом.

Анольери молча кивает. Кому-то в флорентийской конторе сильно не повезет в ближайший же час: старая ящерица — педантичный злопамятный службист, не склонный к сантиментам.

— Надо достать, — говорит он. — Пока не спалился.

— А что если… — спрашивает Максим. В одиночку принимать решение он не готов, а Сфорца…

— Неплохо. Заложник. А взять-то сумеет?

— Может и не суметь. При очень большом невезении… — Неприятная, но правда. У Васкеса порой просыпаются совершенно неожиданные таланты. — Но тут же еще одна сторона.

— Что она подумает.

Потому что если уж мы знаем, что Алваро там внутри, то Лехтинен об этом рано или поздно узнает тоже, и тогда объяснить ей, что это не партизан, не убийца, не оперативник Сообщества, не призрак для особых поручений, а капибара на вольном содержании, не смогут ни Господь Бог, ни призрак Иисуса Навина. И все опять пойдет насмарку.

— Санкционирую, — говорит Анольери, и это подозрительное благородство с его стороны: мог бы и не брать на себя ответственность. — Слушай, а что у нас с шефом?

Если даже привычный ко всему и работающий здесь с основания — еще у Габриэлы, — Анольери считает, что тут есть о чем спрашивать, то плохо дело.

— У нас, похоже, не с шефом. А с чем-то еще. Или с шефом, но тогда все очень плохо. Какой из вариантов нравится больше?

Самым простым было бы напустить на него Кейс… но у них же несовместимость полная. На почве избыточного сходства. Все чужие недостатки оба знают по себе.

— В Лион звонить будем?

— Будем.

* * *

— Ну, ну… Моран, не будете же вы стрелять в красивую женщину?

Он как раз собирался — замер напротив в отличной стойке, и был именно сейчас красив и гармоничен. Он не пугал — угрожал, демонстрируя простой ясный выбор.

А Шварц, Шварц стоял сзади и чуть боком, придерживая Анаит за плечи, и она не сомневалась, что он вполне надежно прикрыт своим живым щитом. Ей.

Саму ее переполняло яркое, торжествующее счастье. Внизу и снаружи, словно под ногами, бурлил штормовой животный страх, куриная неразборчивая паника, а изнутри, из груди разливалось тепло, и ее тело, ее дыхание, движения, голос и мысли принадлежали ей, были полностью подчинены и не имели ничего общего с заполошной глупостью. Эндорфины, анестезия. Оказывается, выброс идет не только при боли.

Если Моран все-таки выстрелит, она умрет, принадлежа себе.

Мысль эта была конечно, языческой, суетной и неподходящей случаю, но уж что поделаешь… Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя… но все-таки, если можно, пожалей этого человека с оружием, не дай ему пропасть, отдели его от безумия, спаси и сохрани… и того, кто его сюда привел, в это место и в эту ярость, его как-нибудь спаси тоже.

— Буду, — спокойно отвечает полковник. — Вы зря все это сделали.

— Это — что?

— Вам еще и под запись сказать? — улыбается Моран.

Он не в себе. Или вернее, наконец-то в себе.

Он, кажется, тоже совершенно счастлив — ему больше не нужно притворяться, контролировать себя, подлаживаться под реальность, а можно просто быть. На полную катушку. Счастье котла за миг до взрыва.

В широком зале с круговым обзором вообще слишком много счастливых людей. Приросший сзади к Анаит Шварц, выманивший добычу; сама добыча; она, Анаит — элемент конструкции капкана. Остальные присутствующие, скорее уж, шокированы — какой-то человек в форме, какой-то человек в пальто… шлейф Морана, их было плохо видно в почти полной тьме. Горели синеватым и желтым музейные витрины. Разыгрывалась скверная драма.

— Какая вам разница? — недоумевает Шварц, слегка картинно недоумевает. Первая ассоциация была правильной. Арлекин, рыжий клоун. Бьет дубинкой и плакать не дает… а полисменов так и просто убивает.

— Вы меня разбудили, — полковник теперь само терпение, сама резонность. — Вы взорвали мой кабинет. Вы осквернили памятник людям, которые стоили много больше вас. Вы хотели меня разозлить. У вас получилось. Да, кстати, а еще вы оба обманули мое доверие. Но если вы сдадитесь сейчас, я, может быть, не выстрелю.

— Ах, па-амятник? Так сказать, вечный огонь? — издевательски выговаривает Шварц, и он не только дразнит зверя, он еще и действительно задет. — Вот это?

Палец щекочет шею Анаит, извлекая тяжелую — металлический корпус, — флэшку на цепочке из-под воротника.

— Вы, может быть, скажете, что там — а коллеги послушают, — кивок в сторону шлейфа, прижавшегося к стене… — Им будет интересно.

Однажды Анаит рассказали, как охотятся на медведя с рогатиной. Главное его ранить, а дальше только держи рогатину, не выпускай из рук, упри в землю и держи. Оскорбленный зверь сам навалится и наденется всем телом на клинок. И будет яростно рваться вперед, углубляя и расширяя рану. И упрется в перекладину. Он все сделает сам, только держи и не бойся когтей, которые не достигают охотника на считанные сантиметры.

— Что там — не ваше дело. И не дело коллег. Я имел право хранить здесь все, что я хочу. Я здесь сам экспонат. А вам права брать никто не давал. У вас есть две минуты. Больше не дам. Я не мальчик, у меня рука устанет. Думайте быстрее.

— Что хотите? И инструменты шантажа? Сколько раз вы натравливали Личфилда на ваших собственных выпускников, на тех, кто не торопился исполнять ваши просьбы?

— Моя обязанность — защищать университет. И от брака тоже. Сначала брака было много.

— Да-а уж, — с искренней застарелой ненавистью отвечает Шварц, но и ненависть у него слегка ерническая. — Защитник вы, Моран. Личфилда вы пугали изменой и интригами корпораций, Ученый совет — Личфилдом и закрытием филиала, студентов — отчислением, Смирнова — что ликвидируете его любимчиков. Это вас тоже иезуиты заставляли?

Если бы голоса были видны, этот оставлял бы после себя мутные радужные следы.

— У вас осталась минута. — шипит Моран, — Используйте ее, чтобы подумать. Вы ели из моих рук. Все эти годы. Вам нравилось. Теперь вы хотите продать меня и дело. Кто вас купит, шавки? Тряпки. Ничтожества.

Ненависть за спиной становится раскаленной, расплавленной, едва удерживается в домне.

В глубине у входа в зал, на краю зрения — какое-то смутное движение. Моран его не видит, а Анаит не хочет всматриваться, чтобы не выдать взглядом. Кто-то там пришел, Может быть, кто-то способный развязать дурацкий узел. Полковнику надо, чтобы они сдались, добровольно и бескровно. Не потому что его волнует будущее — потому что он хочет победить.

— Браво, браво! Королева моя, вы подумали?

Анаит вздыхает. Инспектор Гезалех сделала бы шаг вперед. Отдала полковнику победу, последнюю. Она бы позволила. Потому что не хочется смотреть, как с человека слой за слоем срывают лицо, оставляя ему только бесконечное самовлюбленное безумие, не хочется в этом участвовать. Но она — полномочный представитель Джона в этом вертепе. Она — Сообщество.

— Опустите оружие, — говорит она, — пожалуйста. Я вас очень прошу. Иначе вас схватят — таким. Или убьют — таким.

Дуло теперь смотрело ей в лицо, но только потому, что в лицо ей смотрел и Моран. Она знала, что ему хватит и доли секунды, чтобы сместить прицел сантиметров на пятьдесят ниже, в корпус, и он не промахнется. Тут промахнулся бы только новичок: шагов пятнадцать, а мишень крупная, как в тире.

Моран и пистолет сверлили ее черными пустотами зрачков.

— Если он выстрелит, — тихо сказала Анаит, — я вас не полюблю. Если не выстрелит — убью.

— Наша любовь, королева, была обречена… — выдыхает Шварц, и по голосу понятно: ситуацию он полностью контролирует.

Так обидно. Второй раз за последние два дня. Сначала Смирнов, потом он. Может быть, в этих стенах просто не осталось мужчин. Сдуло.

Что-то мелькнуло справа у двери, полковник очень плавно повел плечом — и остановился в самом начале движения, видимо, опасности нет… Очень громкий хлопок. Оглушительный. Полковника сгибает пополам как бумажную куклу. Он не выстрелил. Нет. Он не выстрелил. Не мог. У него нет оружия. Второй хлопок.

Анаит словно бы провалилась через Шварца назад, ему за спину, и оттуда уже видела: Моран падает — и нет у него лица, нет всей правой половины… а от входа, опуская и демонстративно отбрасывая тяжелый серебристо отблескивающий пистолет, идет, словно по натянутой струне, высокая светловолосая женщина, валькирия.

— Саша! Дура! Какого черта?! — это Шварц…

Из-за дальнего стенда выступает парень в чем-то темном, тоже с оружием в руке, держит женщину на прицеле.

— Извините, проректор, — говорит женщина, обращаясь к Морану. Теперь, когда она совсем близко, становится видно, что она вовсе не так молода. — Извините, инспектор. Вы бы его долго разбирали и мучили. А это неправильно. И не нужно. Вы поймете, что я права.

— Черт бы побрал все высокие отношения. — отзывается Шварц.

На него женщина, Саша Лехтинен, попросту не обращает внимания. Подходит, опускается на колени. Становится прямо в кровь. Анаит смотрит, как алые полосы ползут вверх по светлой шерсти. Вокруг делается людно, душно и тесно — а коленопреклоненная женщина рядом с телом Морана, ни на кого не обращая внимания, что-то напевает. Тихо, неумело, ровно.

— Что она поет? — спрашивает в пространство Анаит. Напев звучит как колыбельная.

— Это псалом, — поясняет Шварц.

Анаит кивает. И просто смотрит на него, просто стоит и смотрит.

Пока он не отступает.

* * *

Анольери держит в зубах карандаш и жует кончик, как другой жевал бы дешевую потухшую сигару. Потом тычет — как сигарой же, — в монитор. На лице брезгливое выражение, то ли богомолье, то ли верблюжье.

— Это вот они тебя учили?

— Не именно они. И это совершенно нехарактерная ситуация. Они все гораздо более адекватны, — отвечает Максим. Потом не выдерживает: — Я не понимаю! Не понимаю я! Шварц же — он мастер, ювелир он! Он у нас практику полгода вел, мы на него молились…

— Молились?

Верблюжье у него выражение. Сейчас выкатит нижнюю губу и сплюнет.

— Молились! Ты бы его видел. И ты бы его в поле видел, когда он еще… Ты знаешь, у меня с самомнением все в порядке. Так вот мне до него еще лет десять расти, если повезет. А это я не знаю… я не знаю, что такое. Ну хорошо, у них нервный срыв, у всех и сразу. Не верю, но допустим. Но ты ведешь операцию и у тебя по рабочему полю шляются неинформированные старшие по званию при оружии?!

— Может, это и случайность, — пожимает плечами Анольери. — Запись куцая…

Запись с подвижного единичного источника, тип «циклоп», высота от поверхности метра полтора, звук четкий, убывание по градиенту естественное. Кулон, подвеска, верхняя пуговица госпожи инспектора Гезалех. Она там несколько раз отражалась в музейных витринах, госпожа Гезалех.

— Может?..

— Так удобно вышло… — Анольери не намекает и не осторожничает, он всегда так разговаривает. Смысл, впрочем, совершенно ясен: с некоторой точки зрения такой финал куда выгоднее. Мало ли, где у покойного и.о. ректора был еще какой компромат — и на кого?..

— Не знаю… — мир вокруг стал каким-то вязким, тяжелым и неправильным. — Там все так плохо, что исключить я ничего не могу, но Моран… он бы выстрелил, особенно после слов инспектора. Обязательно бы выстрелил. А его держали в вилке. Видишь, я сейчас качество подкручу — вот. Это второй. У него с нервами получше, он вообще высовываться не стал. Так зачем еще и Лехтинен? Если тут имеет смысл задавать вопрос «зачем?». Если б ее убить хотели тоже… одним махом семерых побивахом, так накрыли бы сразу, как только она дернулась.

Анольери скептически жует карандаш, с омерзением глядит на увеличенный очищенный кадр. Ему тошно и холодно, Максим чувствует это даже через собственное «тошно и холодно». Мерзкая сцена. Много отвратительнее того, что он сам когда-то устроил на заседании Совета. Еще противнее, что два-три года назад он и записью восхитился бы: как замечательно все сделано. Все сыграли свои роли, как по ниточке — без кукловода. Сами.

— М-да. Сочувствую. И девочку жалко…

— Кого?!

— Девочку, вот эту, — Анольери шевелит пальцами, — с лепестками. Инспектора. Мы-то с тобой здесь, а она была прямо там. Представляешь?

Максим не представлял. При краткой личной встрече Анаит Гезалех его попросту напугала — его взвесили, измерили, исчислили, нашли слишком легким, и все это за первые пять минут знакомства. А еще явно унесли с собой срезы тканей и копию матрицы мозга. Не то для дальнейшей работы, не то для коллекции. Неудачный выпускник новгородского филиала. Типовой. Скучный.

Она и во всем безобразном спектакле уж никак не казалась бедной девочкой. Звука было достаточно — четкого, полного, со всеми оттенками голоса, — чтобы распробовать на вкус и укрепиться во мнении: это не вполне человек, это что-то из античных богинь. Серебряная статуя Афины Паллады в натуральную величину, только что освобожденная от окалины, блистающая…

Серебряная. Зеркально блистающая. Щит Афины.

Он, конечно, медный был — но это неважно.

Нашему бы Персею голову бы оторвать.

Засунул зеркало в медузье гнездо.

Шварцу тоже — оторвать. Он же доволен. Несмотря на все — доволен. С лицом-то все в порядке, а моторика… она кричит просто. Если Шварца знать. Его все, совершенно все устраивает.

— Почти сочувствую этому вашему Морану, — вздыхает Анольери. — Они же все, видимо, поодиночке делали. Лехтинен — к нам, Шварц — к инспектору, кто-то еще куда-то… И никто ни с кем ничем не делился. Учебное заведение. Кстати, когда Васкес оттуда уехал?

— Да по хронометражу как раз перед вот этим вот. Телефон он, кстати, до сих пор не включил. Но поскольку летит он в Лион, то можно его и дождаться.

— Нет уж. Я распорядился, его в аэропорту встретят и проводят. Если у Грина нет своих планов, к ночи будет здесь. Завтрашней. А сейчас я спать пойду. Там у меня хороший мальчик на дежурстве, он в курсе. Не из ваших, — ядовито добавляет опять-богомол-уже-не-верблюд.

Хороший мальчик не из наших — это Черная Смерть, африканец, ученик Анольери; начинал с охраны. Прозвище получил, потому что чума та еще. Все, пропал весь престиж филиала. Начисто пропал. Допрыгались.

Главное, все пошли спать. Мистер Грин запись прислал с лаконичным «На три часа меня нет», и ежу ясно: надо включить совесть и оставить его в покое, Анольери удаляется, и только некто Максим в очередной раз будет тут сидеть до утра?

Ведь будет, потому что где-то тут, в этой записи, тикает еще одна бомба. Та бомба, из-за которой Морана мало было дискредитировать… его нужно было убить. А Лехтинен… Лехтинен связалась со мной. И мы почти договорились. В том числе, и об убежище. Но почему она тогда жива?

На экране вся история прокручивается снова, и снова, и снова. Час-другой, и Максим Щербина сможет повторить любой жест — и, возможно, мысль за этим жестом. Синие и желтые огни, белые лица и где-то там, за краем рабочего квадрата огромная лошадь бьет копытами в стену, грохот падает сверху, хороня под собой все. И еще. И стена рушится, а с той стороны, с той стороны — свобода…

А потом проснется жена некоего Максима — и небо в овчинку покажется… кстати. Если разбудить Кейс и прокрутить ей это, она наверняка скажет что-нибудь полезное. И не скажет многого другого. Я становлюсь стратегом. Еще лет пять и меня можно будет выпускать в город без сопровождения.

— Дорогая, у нас тут Морана убили. Да, зверски. Да, в кадре. Да, уже. Да, ты сможешь просмотреть сцену столько раз, сколько захочешь.

И, может быть, Кейс объяснит мне, что с ними со всеми стало?

* * *

У поездов и самолетов есть свой запах, разный, их не так уж трудно отличить, но в чем-то очень похожий. Он въедается в кожу и одежду, и несколько часов спустя можно покрутить головой, втянуть воздух и понять — этот человек приехал сюда из аэропорта.

Этот человек, этот молодой человек приехал сюда из аэропорта. В обнимку с конвертом. Теперь он стоит рядом с пустым креслом и смотрит наискосок. Пытается угадать, с чего бы ему начать разговор, да так, чтобы ему объяснили все непонятное и не стали ругать за самодеятельность. Второе — излишне. Ругать за самодеятельность его не будут.

— Садись, смотри.

Запись остановлена на сцене, предшествующей скандалу и стрельбе. С того момента, где стоящий перед музейной витриной Вальтер Шварц, декан факультета спецопераций, а если правильно — факультета поддержки и обеспечения специальных операций, — убирает палец с наушника, улыбается, кивает словно в камеру:

— Лучше не придумаешь. Ему сообщили, что у нас на территории Васкес. — И начинает что-то быстро набирать на обычном коммуникаторе. Камера заглядывает в полутемную витрину.

— Откуда? — спрашивает очень красивый даже в плосковатой записи женский голос.

— Из Флоренции, — отвечает Шварц. — Он тут уже пару часов пасется.

Зритель в кресле вздрагивает.

— А что он здесь делает?

— Преподает. И между прочим, делает то, что следовало бы сделать нам — учит наших студентов правильно и со вкусом бунтовать. У нас до этого как-то не дошли руки. Стыд и позор, не правда ли? Вот, почитайте.

Экран коммуникатора плывет прямо под камеру, но зрителю тяжело — все бликует.

— «Любой уличный «loco»…»- произносит женщина, — Вы посылаете приглашение от имени Васкеса?

— Да. У нашего проректора мания величия. Он вообразит себя покойным Личфилдом — и именно поэтому придет.

Зритель возмущенно жмет на паузу, пытается что-то объяснить. Он знать про это не знал и вообще придумал великолепную вещь. И он не виноват, что неизвестно кто…

Молодой человек вырос. Его теперь и юношей не назовешь. Еще не двадцать, но для уроженца Флоресты и девятнадцать солидный возраст. Алваро тоже ощущает свой солидный возраст, наверняка помнит Амаргона в те же годы — мог видеть его чуть позже, — и хочет больших дел. Ему мало быть личным помощником Сфорца. Ему хочется свершений, и не мелкой помощи… ну подумаешь, поучаствовал в перевороте — а личных подвигов. Прилетел, придумал и спас. Именно в этом его полное наивное мальчишество.

— Смотри дальше, — не отрываясь от присланных материалов, говорит хозяин кабинета.

И Алваро смотрит. До последних секунд, где декан Шварц, очень близкий к получению пощечины декан Шварц, резко качает головой и вскидывает ладонь, закрывая глаза. Скрывая — как отлично видно — торжество, а не стыд и досаду.

А потом Алваро еще пять минут сидит и смотрит уже на стену. А потом говорит:

— Он нашел бы другой повод, да? Но уже был этот?

— Но уже был этот. Тем более, что о твоем пребывании там не знал только ленивый. Кстати, мы знали тоже, у нас там наблюдатели по периметру. Вмешаться только не успели. Так что в этой картинке есть доля и твоего трудового пота. И скажи спасибо, что не больше.

— Студенты, — тоном флоридского подзаборника говорит Алваро. — А такие амбиции, вы бы видели. Да, глупо вышло. И напрасно старался. Но… — он быстро косится темным глазом, — знаете, не жалко. Там были ребята… — Долгая пауза. — И сильно я всех подставил?

Вот это у него тоже не свое. Заемное. Но хоть позаимствовал. Прежний Алваро пытался бы свернуть реальность так, чтобы выйти кругом правым.

— Максим от имени Франческо вел переговоры с проректором Лехтинен. Той женщиной, которая стреляла. Когда он узнал, что ты внутри… ему пришлось ей об этом сказать. Она, как ты понимаешь, сделала из твоего присутствия много разных выводов. Вот сам и суди, насколько ты подставил и кого.

Молодого человека просто в винт закручивает желанием оттолкнуть эту правду, воспринять ее удобными обрывками и выдать что-нибудь в духе «Это меня подставили!». Он стоически, молча борется с этим желанием. Для него — как он устроен — настоящий подвиг. Мало кто вообще способен прямо смотреть в лицо своему стыду, без оправданий, выдумок или упоения муками совести. А для Алваро раньше «тот, кто смотрит» был слишком незначительной ценностью, чтобы сохранять его под подобным бременем.

А теперь он выкинул все защитные механизмы — и даже не страдает, а просто сидит и смотрит на остановленный кадр. И все последствия и моральные аспекты его вчерашнего эпического свершения теперь в нем попросту не умещаются.

— Я мог ее толкнуть? — наконец выговаривает он.

— Ну по совести говоря, не только ты. Но одним из условий, которое она поставила нам, было убежище для господина Морана… так что она бросилась тебя ловить, забыв обо всем на свете. И чтобы получить ценного заложника, и чтобы ты, Господи не приведи, не успел выполнить тот приказ, который тебе дали раньше… Ты же не мог там появиться без приказа? А известных миру специализаций у тебя две.

Секретарь. И убийца.

— Мы можем взять ее под защиту?

Неожиданный вопрос. И неожиданный ход мысли. И более чем неожиданное определение настоящего пострадавшего во всей скверной истории — для Алваро неожиданное.

— Это уж не мне решать. Обсудишь эту идею лично и в ближайшее время.

Кривая ухмылка Амаргона, еще невесть чье пожатие плеч:

— Хорошо.

— Рассказывай, что ты видел и что делал.

Рассказывать тоже научился. Если бы не финал, было бы очень смешно. Детям показали немного Одуванчика, немного Максима, немного Франческо, очень много господина де Сандовала и очень много меня в ипостаси сеньора Эулалио, провинциала Флоресты. К утру студенческий совет должен был воздвигнуть идола и начать жертвоприношения.

Наблюдатели посерьезней увидели зрелище из тех, что бывают раз в тысячелетие: как человек, которому по анамнезу самое место в подворотне, если не в наркологической клинике тюремного типа, собирает себе нужную личность под задачу. И успешно решает задачу. Тут тоже не обойдется без сотворения кумиров — уже тем, кто, по их мнению, взял живой труп и сделал из него довольного жизнью хамелеона со сменными модулями.

Жалобу еще не рассмотрели, но скоро рассмотрят. О перестрелке в университете пока еще не пронюхала пресса и не сообщили официально. А вот господин Левинсон все надлежащие выводы сделал, наблюдая за Алваро — до гостя уже дошло, как он промахнулся, считая, что студенты способны обойти преподавателей. Студенты, впрочем, были уверены, что преподавателям настолько на них наплевать, что опасаться стоит только шпионов Морана из числа своих же. Примечательная позиция. Как и позиция Левинсона, оставшегося почти до конца наблюдателем.

Инцидент в музее, правда, гораздо лучше иллюстрирует качество и степень дружбы, доверия и понимания между всеми насельниками новгородской обители.

Посмотрев на незваного гостя, на незваного гостя при деле, ради которого он туда явился, Левинсон капитулировал. К несчастью, нет никакой возможности объяснить ему, что Хуан Алваро Васкес не является демонстрационным образцом.

И вообще образцом. Хотя сейчас его вид ласкает взор и слух. Потому что за прошедшие полчаса мальчик ни разу не спросил, что ему теперь делать. И даже — кто он такой.

— Документы я, конечно, посмотрел, — говорит Алваро. — Но большую часть не понял. Понял, что там сказано, но не понял, что это значит. В Новгороде больше отсеивают на входе и меньше в процессе, в оставшихся трех филиалах наоборот… среди этих отсеявшихся больше всякого и вообще всего больше, но вот, кажется, их там не штампуют так, как в Новгороде. Я не вижу, где оно все стыкуется.

— Стыкуется оно в той точке, что подготовка сотрудников служб управления и безопасности для Совета у нас еще существует только милостью Господней, но и той мы слишком беспардонно злоупотребляем. А сами службы еще существуют чудом. — Господин Левинсон вместе с половиной планеты считает, что Антикризисный комитет самое лучшее место для неопознанных взрывных устройств. Правильно считает, в общем — но бомбы вне графика поступают слишком часто. — В прошлый раз у нас то же самое было в армии. Чем кончилось?

— Карибским кризисом…

Выучил словосочетание. И в глазах ужас. Выучил не только словосочетание. В добрые старые времена школы и Черных бригад история с захватом Кубы была для мальчика очередным «преступлением международной олигархии». Бессмысленным словосочетанием. Теперь смысл возник и освоен. Да, это было не преступление, это было много хуже.

— Если совсем кратко, Алваро, твой временный шофер написал мне и Франческо записку следующего содержания: «да, мы принимали уязвимых детей, промывали им мозги и клепали из них штамповку, но промывка выветривается со временем, а штамповка надежна. А там, где этого не делают, четверть отсеявшихся кончает с собой тем или иным способом. Треть отсева и десятая часть выпуска так или иначе оказывается в криминальных структурах. Еще пятнадцать процентов выпуска выгорает уже на работе в первые восемь лет, совсем. Если же взять статистику расстройств…»

— Я видел, — кивает молодой человек, уже совершенно уютно устроившийся за столом и за компьютером. Еще пять минут, и он звонки принимать начнет, благо, навык есть. И, может быть, это и к лучшему. Представит себя идеальным председателем — и всех спасет, утешит, выведет из тьмы к свету. Лучше чем настоящий председатель, который бомбу Левинсона не ожидал и не предвидел. — Я только не понял, — опять говорит он голосом столичного хулигана, забавляется помаленьку сам для себя: — А что, нормальных нет вообще? Вот у нас же есть.

— Есть. Есть приличный процент нормальных выпускников из трех прочих. Около половины от общего числа… Есть те, кто закончил до реформ. Около четверти. Есть выпускники Новгорода. Они годны в дело почти поголовно, только на руководящие должности их ставить нельзя. Первые лет пятнадцать. Наш Максим — почти исключение, но над ним долго работали. Самые лучшие — те, кого с нуля растили для себя компании. Кто начинал с подмастерьев.

— Неправильную я жалобу придумал, — напоказ вздыхает Алваро, улыбается. — Не на ректора надо было жаловаться, а на весь университет. — Там такие чудеса есть в старом статуте. Каждому положено в месяц два бочонка пива и окорок. И до сих пор не отменили. Потому что все у нас так.

В способности к уместным обобщениям гостю не откажешь.

Запах аэропорта молекула за молекулой уходит в воздухозаборники. Становится прошлым.

* * *

Бедный телохранитель, в очередной раз думает Анаит. Сомнительное удовольствие: оставаться на вторых ролях, с приказом не светиться, не привлекать внимания и в основном — с целью передать информацию, если что-нибудь случится. Хорошо еще, что Сон действительно и непритворно спокойный человек. Распоряжение — словно закон природы, что толку переживать, что кирпичи падают именно вниз.

— Позвольте высказать предположение, что у вас шок, — мягко говорит он.

— Нет, шока у меня нет. — К сожалению. Было бы логично, естественно и человечно хотя бы устроить истерику. Хотя бы расплакаться. Нет. Ни малейшего желания, никакой потребности. — У меня есть к тебе несколько вопросов, очень важных. Поможешь?

Вся тошнотворная сцена стала рассыпаться, как только Анаит отошла на пару шагов, на час от стрельбы и воя сирен.

— Конечно же.

Она устраивается на ковре перед видеосистемой. Теперь не имеет значения, кто и что с нее пишет.

— Тогда давай все сначала.

И они смотрят. Вернее, смотрит Сон, а она добавляет в картинку то, что туда не попало, и то, что она считала важным. Как они ждали. Как скрипел снег. С каким детским удовольствием Шварц взрывал шкафы и жег бумаги. Школа. Пятый класс. Праздник непослушания. Как вел ее потом в музей. Как — машинально — погладил витрину. Как было здорово держать себя над кипящим котлом страха. Как было тошно сделаться инструментом убийства с раздеванием. Как вмешалась Лехтинен, которую почему-то, почему-то не убили.

— Я не верю. — закончила Анаит. — Я ничему тут не верю. Он торопился, это все делалось впопыхах, на коленке. Но не настолько впопыхах, чтобы получилось вот так.

Телохранитель, выпускник токийского филиала, что-то чертит в своем блокноте. Пару раз просматривает отдельные фрагменты записи. Думает. Потом принимается готовить завтрак: и правда, уже утро. Позднее, нежное, лиловато-сиреневое, прозрачное северное утро. Наблюдать из-за двойного стеклопакета очень приятно. Выходить туда не хочется. Но придется. Сон так думает — смешивает сухие фрукты с хлопьями, заливает здешним вариантом кислого молока.

— Вы правильно не верите, — говорит он наконец. — Эта женщина не должна была дойти, не должна была выстрелить, не должна была выстрелить второй раз. Там двое или трое стрелков только в зале. Конечно, и по дороге тоже. Господину Шварцу было некогда отдавать распоряжения поддержке, значит, основные инструкции они получили заранее. Ей позволили стрелять. А ведь она могла выстрелить в вас или в Шварца. Она очень хороший стрелок, — качает головой Сон. — Ей была выгодна смерть господина Морана?

— Кажется, она его… любила.

— Это не ответ, — улыбается телохранитель.

— Она попросила господина Сфорца дать ему корпоративное гражданство. И не выдавать. Торговалась за его жизнь. Вряд ли с его ведома. Смерть господина Морана могла быть ей и выгодна. Но еще за час до того госпожа Лехтинен ее по всем признакам не хотела.

У хлопьев чуть прикопченный дымный вкус, может быть, не у хлопьев, может быть, у меда, с которым их пекли. А может быть, ей просто теперь всюду мерещится дым.

— Ей позволили сделать первый выстрел. А потом позволили сделать второй, когда увидели, куда пошел первый. У господина Шварца очень дисциплинированные люди. Для студентов — исключительно.

— Это студенты? — Анаит до сих пор надеялась, что это какие-нибудь сотрудники факультета.

— Одного я видел в мастерской. Трудно поверить, что господин Шварц сказал правду о своих намерениях. Он не хотел дискредитировать Морана. Он хотел его убить. — И поясняет: — Рогатка. Нельзя останавливать, когда человек уже полностью готов стрелять. Он может дожать спуск от боли или удара. Госпоже Лехтинен было все равно. Мотивы господина Шварца мне непонятны.

— Я не могу ручаться… но под конец, кажется, его огорчило то, что огорчилась я. И еще немного его смутила госпожа Лехтинен. Но совсем немного. Я бы исходила из того, что он хотел всего, что произошло. Скандала. Уголовного дела. Отставки по профнепригодности. Возможно, ареста. И только меня он обижать не собирался. Я ему… понравилась? Пригодилась?

— Нужно получить ответы на очень много вопросов, — Сон словно слегка извиняется. — Какие приказы были у группы поддержки, например. Что опасного мог бы рассказать господин Моран, даже будучи обвинен в попрании всех законов. Что связывало всех их ранее. Почему такому решительному мастеру, как господин Шварц, понадобилось ваше присутствие — или какое-то другое событие последних суток.

— И почему взрыв не произошел раньше.

Анаит здесь — и не здесь. Анаит летит над ночной степью, над Белой Крепостью, над изгибающимся побережьем, над Негостеприимным морем, где жизнь — только на поверхности, а на глубине двухсот все так, как здесь, как здесь, ничего живого… Домой нельзя, домой пока нельзя. Но всплывать из глубины двухсот — необходимо.

— Кого будем спрашивать?

— Если я все правильно понимаю, — говорит спутник, — то господин Левинсон имеет прямое отношение к визиту Васкеса. Возможно, стоит обратиться к нему.

А еще точнее: господин Левинсон хотя бы согласен разговаривать. Словами. И возможно даже умеет это делать. Господи, сделай что-нибудь, пожалуйста. И пусть за всем этим обнаружится какая-нибудь простая человеческая причина: лень, корысть, страх, бытовая ненависть, глупость. Еще одной порции высоких чувств я не переживу.

* * *

— Получается классический «черный» фильм. Перестрелка в зеркалах, а потом исповедь негодяя, — усмехается Шварц.

Немножко другой Шварц, не клоун-попрыгунчик. Все такой же почти лысый, рыжеватый остатками шевелюры, мосластый франконец, все такой же довольный. Но спокойно-серьезный.

— Хватит, — добродушно говорит хозяин квартиры, Левинсон. У этого от былой роскоши только глаза остались. Синие-синие, как маленькие шарики из рождественского елочного набора. У больших уже цвет был не тот. Остальное — морщины, пятна, седина… «Удобная, теплая шкура — старик.» А ведь он моложе Шварца… и чуть моложе меня. Студенты зовут его «Дядюшка».

Здесь чуть странно — светло, просторно, почти пусто. Так оформляют интерьеры в Лионе, Толедо, Каире. Совершенно невозможно поверить, что снаружи — осень, Новгород, север. В квартире светло, солнечно и почти жарко.

Анаит думала, что Левинсона придется уламывать, давить на него. Все оказалось много проще.

— Хватит, Вальтер. — говорит Левинсон. — Я не могу и не смогу сказать, что знаю тебя сто лет, потому что столько не проживу, но я тебя знаю. И ты меня знаешь, потому и позаботился выставить с территории на эти полтора часа. Тебе нужно было, чтобы никто в этот твой цирк не вмешался. Чтобы Моран сначала размазал себя об инспектора, извините, Анаит — а потом его убили. Но Сашу-то неужели тоже? За что? И вся личная злоба — она у тебя есть, а в последний год ее можно было на телеге возить. И раз уж мы друг друга знаем… рассказывай.

Что-то с ним не так, с этим Левинсоном. Помимо контузии, помимо переломанных костей, помимо небольшого, но очень заметного лишнего веса, помимо того, что его просто хочется запихать в экзоскелет и сказать: ну дайте же телу отдохнуть. Вот помимо всего этого. Ощущение, что видишь человека там, где должно бы сидеть что-то совсем другое.

— Хорошо, — кивает Шварц, — хорошо.

Прикрывает глаза, слегка задирает подбородок. Беззвучно вздыхает.

— Это старая история, — четко выговаривает он. Голос отлично поставлен — голос лектора, а текст словно бы уже был рассказан кому-то. Может быть, себе самому или внутреннему обвинителю?..

— Извини. Одна мелочь, — вскидывает руку Левинсон. Оказывается за спиной у Анаит, безошибочно находит и расстегивает замок ожерелья с камеей, опускает его в стоящую на столике тяжелую вазу синего стекла. Все действие занимает пару секунд, а мимолетное прикосновение даже приятно.

— Еще раз простите, Анаит, я понимаю, что все, что вы услышите, вы запомните точно — и перескажете при необходимости, но память все же к делу не подошьешь, в отличие от записи.

— Даже так? — усмехается Шварц.

— Ты рассказывай свою старую историю.

— После Кубы прошла волна разбирательств и отставок. И в доброй половине случаев, как обычно, под удар попали не совсем те люди. Или не те люди, по которым следовало бить в первую очередь. Фактически, если не считать десятка козлов отпущения, армия осталась в прежних руках.

Левинсон приподнимает бровь; мгновение — и он уже сидит на поручне кресла Анаит, опершись локтем на подголовник. Та же противоестественная ломаная поза, что и у Джона, но здесь она объяснима: не желает показывать, что сильно ограничен в движениях, и хочется попросить: не надо, пожалуйста. Не притворяйтесь… Но щемящее ощущение: нельзя, нельзя — перехватывает горло.

— Нас было четверо, — продолжает Шварц. — Я, Саша, Моран — и эта железяка. Мы все были на Кубе, нам всем не понравилось, а итоги разбирательства нам не понравились еще больше. Наверное, все дальнейшее — моя вина. Я старше Морана на пятнадцать лет и был старше по званию. Мы решили поиграть в правосудие. Несколько убийств, несколько разоблачений, отставок и самоубийств. Потом мы перестали. В этом оказалось гораздо меньше смысла, чем казалось первоначально, и даже меньше удовлетворения — а злобу мы сорвали. Наверное. К тому времени Моран уже работал здесь, остальные еще не ушли из армии. Тут случилось не слишком удивительное событие. Я попался. Как мы и договаривались, я предупредил кого успел — Морана. Мы еще в начале договорились о том, что никто никого не тащит за собой и не обращается за помощью. Как бы не так…

— Этого, — тянет Левинсон, — ты мне раньше не рассказывал. Что интересно, мне и Моран этого раньше не рассказывал. Позволь догадаться, он к тому времени уже успел обзавестись покровителем — и пошел к нему?

— Представления Ричарда Личфилда о правосудии… в достаточной степени совпадали с нашими. Во всяком случае, дело, которое обошлось бы мне довольно дорого, закончилось списанием по состоянию здоровья и переводом на преподавательскую работу. Я не испытывал особой благодарности — предпочел бы сам тонуть и сам спасаться, но Моран всегда был… гиперлоялен по отношению к тем, кого считал «своими людьми». Не следовало ждать от него иного. Так я подумал. Тогда.

— Ты почему мне все-таки ничего не сказал? Я-то был уверен, что ты приземлился здесь как я сам — почти по собственному.

— Потому что мне дали понять, очень ясно дали понять, что меня могли сдать только свои. Моран не знал, кто — но не сомневался, что кто-то был.

— Дурак, — говорит Левинсон.

— Не спорю. В общем, лет через пять я захотел уйти — преподавать не мое дело, и не спорь, не мое. Моран очень долго уговаривал меня остаться. А уговорил меня Личфилд. Напомнив о сроке давности, о том, что улики не уничтожены и о неблагодарности.

— Моран?.. — изумленно спрашивает Анаит.

— Он, кажется, сам и не заметил, что в своей преданности делу — университету — перешел некую грань, — морщится Шварц. — Нет, он едва ли просил надавить на меня. Наверняка он просто пожаловался на такую потерю. И я остался. Тепло, светло и мухи не кусают, в конце концов.

— И ты так и не пытался разобраться? Мы же, в конце концов, все здесь были… Я иногда тебе удивляюсь, все-таки. Ладно, практические соображения, но я бы, например, просто от любопытства помер бы, сидя и не зная. Дальше случился переворот — как я понимаю, ты пришел к Морану предупреждать об уходе — и в этот раз тебя начал шантажировать уже он? А какое колесико у него в голове отказало?

Господи, думает Анаит… если это так, то Моран угрожал Шварцу тем, что погубит его, возможно, себя, и еще двух человек.

— Он считал, что это я не всерьез. И что я могу пойти на таран просто из принципа, но не стану же я подставлять вас. Теперь это все получило новую окраску. После того как Личфилда так удачно снесли, разоблачение его методов и преступлений, которые он покрывал… Вот тебе и ненависть. Я многое пересмотрел за этот год, как ты понимаешь.

— И все еще считаешь, что это могли быть я или Саша? Или убедился, что она?

— Я был уверен. До сегодняшнего дня. Пока она его не убила. Вместо меня. Она должна была стрелять в меня или в инспектора. Простите, королева моя. Никто бы ей не дал выстрелить, конечно. А теперь я не понимаю — он ее тоже держал на крючке?

— Ты дурак все-таки невероятный… Глупый, нечуткий франконец. Ничего ты не понимаешь в женщинах, а в хороших женщинах особенно. — Неудобно сидеть рядом с человеком, слушать как он слегка растягивает гласные. Манерничает. И слышать его внутри. — Нет, это предел фантазии… ну вот добавь в свой суп еще одну переменную: Саша у нас второй проректор. Соответственно, копия твоей записки об уходе почти наверняка пошла ей. А ты не ушел. А она, в отличие от тебя, старается смотреть вокруг. Вот представь себе, что она узнала, как тебя удержали. Что тебе еще непонятно?

— Пристрелить из жалости? Это воплощенная эта… как это называется?

— Метафора, — подсказывает Анаит, хотя это, конечно, никакая не метафора — но Шварц радостно кивает.

— Знаешь, что хуже всего? То, до чего он нас всех довел. И не говори, что тебя не довел. Ты же его до сих пор считаешь меньшим злом, джунгли все глубже, партизаны все толще, а все еще меньшее зло. Лехтинен — красивая же баба, умница, и вот тебе. Ты был дурак, что от нее отказался. Я, ну я сам виноват…

— Все сами виноваты, — слегка, только обозначая, ведет плечами Левинсон. На самом деле, просто наклоняется всем корпусом — вперед и вправо, вперед и влево. — И Саша, и ты, и в первую очередь я. Нужно было мне все вам сразу рассказать. Тебе уж во всяком случае. Но вы так уперлись носом в свои делянки… и все было не так уж и скверно.

— У тебя, что, тоже в шкафу скелет?

— У меня-то… у меня этих скелетов рота и взвод обеспечения. Я ваше начальство, Анаит, с ними уже познакомил. Понимаешь, мне ведь понравилась идея образовательной реформы. Но какой же эксперимент без контрольной группы. Вот я и стал параллельно собирать данные по всем четырем филиалам… Так что Моран очень долго был для меня меньшим злом. Практически до прошлой недели.

— Он больше не будет, — зло усмехается Шварц. — Придется иметь дело с большим. Тебе придется. Мне осталось только уйти, так что — я ничего не слышал, никаких намеков. Пожалуй, я вас оставлю, — поднимается он.

Задерживать его никто не собирается.

— Не получилось. — грустно говорит Левинсон, возвращаясь. — Не клюнул. Он, представляете, даже жучка здесь не оставил. Даже не попробовал. Значит, и в самом деле не хочет. И разонравился я ему. Вы не беспокойтесь, он не пропадет. Он крепко держится, на самом деле. Ну ладно. Госпожа инспектор, что у нас еще на повестке?

На повестке — ничего. Можно было бы еще побеседовать с Лехтинен, если бы она согласилась, но Анаит все-таки не следователь, никогда не пыталась им быть, и в эту-то авантюру полезла только из желания довести дело до конца, расставить точки над i. Из нестерпимого любопытства, если на то пошло. Как хозяин квартиры, который помер бы, не разобравшись.

Очень хочется что-нибудь придумать. Важный непроясненный вопрос, интригу, приключение, натертую ногу. Потому что снаружи еще холоднее, чем вчера, а здесь натоплено и светло, и вот хозяин стоит против света, может быть, намекая, что пора и честь знать…

— Кстати, о повестке… Анаит, вы ведь из Крыма? Вы должны любить печеную картошку. В глине?

— Мне ее в детстве есть не давали. — улыбается инспектор, — Страшное слово «углеводы». Так что очень люблю. Но ем редко… а где вы взяли глину?

Почему-то картинки в сознание лезли тоже из «черного» кино — человек ночью копает кому-то могилу в промерзшей глинистой почве, а потом, засыпав яму, собирает в пакет немного глины — для картошки.

— К сожалению, источник совершенно прозаический. В клубе взял. В гончарной мастерской. Потому что фольга — это не то.

— А где мы ее будем печь?

— На кухне. Если не пойдем на берег.

— А мы не пойдем, потому что там холодно!

— Значит, мы туда не пойдем.

— Ни-ког-да!

— Глина кончится.

— Я — воспитанница иезуитов. Вы — специалист по секретным операциям. Что-нибудь придумаем.

— Хорошо. — легко соглашается Левинсон. — Что-нибудь придумаем.

* * *

— Ты перестань мне петь, что ты импровизатор! — руки госпожи ФицДжеральд порхают над клавиатурой, глаза смотрят вообще непонятно куда, наэлектризованные волосы шевелятся, тоже, видно, печатать рвутся. — Ты мне перестань петь. Что я, твоих импровизаций не видела? Не наглоталась их по горло и выше? Ты свои импровизации иногда по году готовишь. И никогда на пустом месте не крутишь. Но ты нас втемную уже погонял, спасибо.

Клац-клац-клац — текст закрыт и отправлен, новый вылез на его место, кажется, сам.

— В этот раз, — как она отличает очередной яблочный шарик от манипулятора? Съест же рано или поздно, — я хочу все знать заранее.

А то она меня в очередной раз будет в свежий труп носом тыкать, как будто от этого трупа кому-то стало жарко или холодно. Плохой был человек, и помер плохо; а что все в очередной раз оказалось не так — чему удивляться. Карусель. Лабиринт с масками. И кружит, и кружит. Супруг ее достопочтенный, оказывается, чистую правду говорил — то есть, вообще ничего в виду не имел. Кроме конца света. Который ему увиделся. Но не там, не в университете, и не в Совете, а где?

Теперь вот неожиданно изволь, уже убедившись, что сильно промахнулся, выдумать речь, ответы на вопросы, позицию и стратегию. Причем такую, чтобы госпожа ФицДжеральд ею удовлетворилась. Прямо сейчас. А пшено от проса вам отделить не надо?

— Мы чего хотим? — думает вслух Деметрио, вымеряя кабинет шагами. — Мы хотели, чтобы к нам не лезли. Пока мы сами на ноги не встанем. Хотели, значит…

Рыжая бестия с остервенением скребет ногтями по клавиатуре.

— А сейчас чего?!

— А сейчас не знаю, как мы, а я хочу кусок пирога. — заключает Деметрио. — Потому что от вас же нельзя отгородиться. Всегда что-то случается. Вот спрашивается — где мы, а где какой-то сумасшедший проректор в Новгороде? А из-за него все вверх дном, причем не только у нас, но и у того же Прието. Если б не Моран, разве его ребятишки стали бы так с убийством торопиться? Они бы туда к каждому заседанию правительства приезжали, на тот перекресток — и высидели бы меня как миленькие, не в первый раз, так в третий… В общем, не вижу я других вариантов. Нам нужно туда, за стол. Чтобы хоть какая-то видимость была. А то как в плохом кино — из тумана на берег вылезает древнее чудовище. И так в каждой серии.

Джастина сама сейчас похожа на чудовище.

— Слушай, ты, депутат… а тебя когда-нибудь с пристрастием допрашивали?

— А что?

— Да вот понимаешь, ты мне только что похерил половину работы, — очень спокойно отвечает рыжая. — И я думаю… а если тебя взять щипцами за что-нибудь нежное, может, ты все-таки определишься окончательно? Или тебя уколоть чем-нибудь? Или еще как-то? Ты сам-то уверен, что ты и завтра будешь хотеть того же?

— Нет. — копирует ее интонацию Деметрио. — Не допрашивали. Меня, понимаешь, чужие ловить-ловили — да не поймали. А свои обычно грозились только. Ну в полиции били пару раз, но это не считается. И я не уверен… вдруг я на ваш Совет посмотрю внимательно — и захочется мне от такого зрелища куда-нибудь, где вас еще нет?

— На тот свет.

— Не выход.

Рыжая отодвигает клавиатуру, отодвигает манипулятор, опускает голову на скрещенные руки и воет, все громче и громче. Если бы Деметрио не знал ее, в общей сложности, страшно сосчитать, сколько лет — испугался бы. Женщина, тоненькая такая, руки у нее… как фарфоровые. Довел. Но он знает — и уже почти год лично — и потому опасается за себя. Она вот этими руками…

Джастина поднимает голову. Лицо белое, доброе-доброе.

— Сядь, — говорит. — И внемли. Я этот Совет знаю наследственно. У меня в нем вся семья так или иначе, кто не удрал вовремя. Там всякой твари по паре. Дураков полно, карьеристов, психов. Шизофреников всяких и параноиков. И каждый — интриган, и каждый в своей подкомиссии по рационализации валидизации царь и бог. Но вот кого там нет, не выживает — тех, кто не умеет думать на пять, на десять ходов вперед. Только не так, как ты привык — в поле с оружием. Или в телевизоре вашем. А с циркуляром и меморандумом наперевес. И эти бумажные тигры от тебя косточек не оставят, если ты, террорист чертов, не начнешь думать головой.

Сесть… отчего же не сесть?

— Они меня сейчас растерзают в любом случае. Я подставился. Описал возможное будущее как настоящее и полез защищать детишек от страшного Совета. Оскорбил их на годы вперед, а доказать, что прав — не смогу. Не произошло ведь? Значит, они правы, а я нет.

— Пораженец проклятый… Нет. Все не так. — Женщина жмурится, как будто у нее от духоты голова кругом идет. — Ты привлек внимание к очень большой проблеме. Ты показал Совету, как на него смотрят миллионы людей. Взбаламутил болото. Не случилось? Потому что ты назвал дракона по имени. Теперь они вынуждены оправдываться и объясняться. Вызвать тебя на слушания — это форма оправданий. Так что у тебя позиция — да у Франческо такой не было… народный заступник, защитник детей и голос того простого человека, ради которого существует сам Совет.

«Заступник, кто бы самого заступил. — весело думает Деметрио. — И ведь дальше будет только хуже. Только хуже, а лучше не станет никогда. Работы слишком много»

— Это… само собой. Думать циркулярами я еще не научился, но вот свои пять ходов я вижу. С тех пор, как меня вызвали на ковер, у меня почта гудит, не умолкая. Телефон я просто выключил, а секретариат не может — и они охрипли все. И в основном это не журналисты. Это соседи по континенту. Они хотят, чтобы я их представлял — поперек корпоративных структур и структур МСУ. Выступал от их имени. Поддерживал. Просто упомянул вслух. И про половину я даже не знаю, кто они такие, а я, уж поверь мне, слежу за рекламой.

— Ага, — кивает рыжая. — И если ты это профукаешь, они не успеют до тебя добраться. Я успею раньше. А они, конечно, хотят, отчего же им не хотеть, но разобраться в этом салате мы не успеем, и за год не успеем, так?

— Так.

— Значит, и не будем. Пусть держатся за тобой. И они будут, если я хоть что-то понимаю в здешних играх. Пока ты стоишь на ногах, они будут идти за тобой, как утята. И корпорации — за мной.

А ведь если бы я пришел и попросил о том же самом, что бы со мной сделали… ничего бы страшного не сделали, но от ударов о лобовое стекло машины идеально круглых синяков на весь глаз не бывает. Их практически ни от чего не бывает, идеально круглых, только от госпожи Джастины ФицДжеральд. И объясняй потом.

— Тогда давай поменяемся. Я читаю твой рапорт, а ты мой.

* * *

Мир был плоским. Даже не плоским. Он почти и не был. Плохо распечатанная книжная иллюстрация. Черно белая, угловатая, дырявая, на примерно четверти точек вместо квадратика — черного или белого — пропечатался код, обозначающий цвет… туда даже смотреть не хотелось, зацепишься взглядом и провалишься в дыру, начиная с глаза — а там, по ту сторону, ничего нет, вообще ничего, даже пустоты. Даже падать некуда. Только лежать слоем толщиной в молекулу и — если повезет упасть на спину — видеть над собой латинские буквы и нули. Интересно, чем видеть? Чем-то. Вот чем сейчас.

Самый противный, самый гнусный период — набор информации. Ты тянешь ее и тянешь — и кажется, что никогда ничто уже не станет плотным, что ты не вернешься в вещный мир, не найдешь дороги. В прошлый раз вернулась. И в позапрошлый. И в… Не помогает. Потому что сейчас прошлого нет. И позапрошлого.

Сейчас женщина стреляет. Очень хочет выстрелить, вот и стреляет. И поет. Autuaat ne, joiden tie on nuhteeton, jotka herran laissa vaeltavat.

Другая женщина, которая смотрит; которая несколько часов назад спокойно дремала рядом с тем, кто сзади, кто за спиной. Его слишком много за спиной, слишком мало в поле зрения. Женщине не страшно, а должно бы. У нее там, позади, старый механизм, зацепивший за руку и потащивший в переплетения колес, валов, шкивов, потащивший всех вокруг. Старый, надежный, скрежещущий, смертельный механизм.

У нее впереди — старое, многолетней выдержки безумие кубинского урожая. Старое вино, старые мехи — и через щели под давлением бьет, брызжет, разъедая не столько окружающее, сколько остатки собственных границ.

Статисты вдалеке. Невидимые статисты вблизи. И неожиданностью, пулей со смещенным центром — первая женщина. Проскользнула, кувыркнулась на невидимом листе — и ударила в другую мишень.

— Ничему не верю, — говорит Кейс. — И у него что, патроны холостые?

— Разве что вареные, — откликается информатор. С той стороны. Из внешней реальности, в которой он — любимый муж, стена между тобой и миром и много чего еще… но сейчас только голос, сообщающий необходимое. — Ты же знаешь, они по тяжести отличаются. Моран бы заметил, как только взял оружие. Если он сам не хотел, чтобы его убили.

А он не хотел. Он сам уже не знал, чего хотел — красный туман, уже чернеющий по краям — но умереть… может быть, как Самсон, обрушив здание на головы врагам.

Доктор Кейс Камински сдвигает бытие назад, на пару часов; женщина спит, неглубоко и чутко, это слышно в дыхании, а механизм… вот он сидит, прикрыв глаза, но по напряженным губам хорошо понятно: работают внутри шестерни и зубчатые колеса; вот он договаривается с невысоким корейцем об имитации присутствия госпожи инспектора в ее апартаментах.

Назад. Гость покачивается в кресле. «Надо было мне настоять… Я же просил парня у Морана, но куда там — что за наказание такое, перевод на элитный факультет, да у нас тут все распустятся, кто кого перещеголяет в нарушениях. Да мне не очень-то и нужно было, я думал, что он все-таки слишком трепло. Ну а потом уже оказалось, тут спецзаказ»

— Чей спецзаказ? — спрашивает женщина внутри.

— Да Монтефельтро или самого Сфорца… И они его еще дорабатывали напильником. То, что я видел во время войны и позже, это не то, что мы выпустили. Но теперь, конечно, видно, для чего он им был нужен такой… Хотя он все равно трепло и пижон.

— У вас еще много таких заказов?

— У меня, — широко усмехается механизм, — вообще нет. У других могут быть, я не доискивался, мне все равно. Это совсем не так плохо, уж вы-то должны понимать, королева. — Отсылка за отсылкой, то ли и правда знает и любит текст, то ли намекает на его историю… и роль в истории. — Индивидуальная подготовка.

— Без ведома.

— Так эффективнее. Но не всегда и вслепую. Не судите обо всем по одному.

— Не врет, — говорит Кейс. — Думает так. Обо всем.

— А те, кто не по заказу? — это уже не о Максиме. Это о тех, кто вписался в схему.

— Здесь все — заказ. Один большой заказ, от Совета. На то, что вы видели, королева. Я не очень-то счастлив нашими критериями, из-за них мне приходится творить чудеса и превращать кучеров и лакеев обратно в крыс… потому что с крысами работать можно, а вот из лакея получится разве что особо обученный лакей. Но Совет сказал, и мы делали.

— Точнее… Комитет безопасности? — голос женщины.

Если бы этот вопрос задавала Кейс, она бы щурилась как перед выстрелом. Камера не щурится, она просто автоматически корректирует кадр, когда инспектор приподнимается, на локте, наверное.

Человек-механизм радуется. Не напоказ, внутри себя. И говорит правду:

— Именно. Еще точнее, заместитель председателя.

Так, отсюда можно вернуться. Вот так звучит, вот так пахнет его правда. Полынь, да не сладкий эстрагон, а горькое былье, чернобыльник. Серые от пыли придорожные сорняки.

Вот входит Моран, быстро и от бешенства неровно, вот он оглядывается слепыми глазами, путаясь в бликах и кровавой пелене, вот он находит осквернителей — и механизм уже позади, за женщиной. Мгновенно, моментально; а Моран идет вперед, и идет, и не сразу поднимает руку с оружием, и не сразу палец сгибается наполовину, до первого щелчка. Дыры, дыры, дыры — в каждую пройдет слон, влезет рота автоматчиков.

И вот теперь механизм лжет. Лжет все время. Телом, голосом, его мало, его плохо видно, но он лжет. Ненавидит — да. Но отдельно. Желает смерти — да. Но отдельно. Контролирует ситуацию. Отдельно. Симпатизирует женщине и готов прикрыть ее, если нужно — и собой… но тоже отдельно. А между всеми этими секциями — пробелы и зазоры. Нет связей, они не видны. А те, что можно бы простроить — это муляжи, имитации, ловушки для аналитика. Правда, нарезанная ломтиками.

— Ты прав. Ты прав, а Анольери нет. Тут все нарочно.

— Да, — говорит Максим. — Ну сволочь… я, я сначала подумал, что это такой кривой экспромт! А я ведь его знаю. Господи, храни Антонио и все субличности его! Нет, ну я просто обязан показать Анольери. Честь мундира. Он мне Черную Смерть в пример ставит, а? Мне? Я ему разжую, я ему на блюдечко.

Так супруг выражается только наедине с ней, и только если 90 % процессора заняты другими вещами. Концентрированные смыслы тезисов. Вполне достаточно и удобно в рабочем режиме.

Земля уходит из-под ног, просто проседает и сворачивается там, внизу, как фарш в гигантской мясорубке, спиралями.

У этой постановки господина Шварца должен быть зритель с билетом в нужный ряд, который может оценить всю красоту замысла и наградить автора аплодисментами. Например, мистер Грин. Или Максим. Или оба. Или Господь?

Мясорубка.

— Ты никуда не полезешь.

— Ты думаешь?

Это не возражение, это запрос. Информации недостаточно и нужно еще. Тут не страшно, тут есть. Такое плотное, что можно зайти с изнанки, посмотреть, как устроено.

— Большинство — не увидит настоящих ошибок. Меньшинство увидит ошибки и объяснит их спешкой, непрофессионализмом. Личными чувствами. Кто увидит план? Кто увидит его… быстро? Что сделает, когда увидит? Что там — на том конце вопроса?

— Снизошел. Признал. Комплимент… — теплое, уравновешивающее прикосновение. Заворачивает в себя, словно в кокон. — Почему ты его боишься?

— Он внутри… железный. Механический. Рычаги, шестеренки. Немного масла. Запах горячий. И удовольствие, что все правильно крутится — и наконец-то не вхолостую.

Он не сумасшедший — и это очень плохо.

— Я это вижу, значит, у меня нет выбора. Грина мы уже задолбали…

— У тебя есть выбор. Ты можешь подождать. Я хочу поговорить с инспектором. Я хочу поговорить со студентами. А ты хочешь поговорить с этим, как его… имя я правильно не выговорю, Левинсоном. Пусть твой Шварц думает о нас плохо. Мы слепы и глухи. Мы вообще всю ночь занимались любовью и нам было не до него.

— Самое лучшее алиби, — отзывается муж, — это правда.

* * *

Она говорит «Спасибо», не выпуская руки, и улыбается уже не наружу, а внутрь, в сон — и кому-то туда же, перед веками, негромко говорит: «Я глупая женщина, я поверю — а вот Джон?», и сразу, мгновенно, спит. И все так же переплетены пальцы, и узкая ладонь полностью помещается в его ладони, сложенной лодочкой.

Нужно осторожно отнять руку, встать и идти, оставив укрытую пледом, уютно спящую женщину за спиной. Сейчас. Через пять минут. Ничего не изменится за эти пять минут: то, что обрушилось, уже обрушилось, а завалы разбирают постепенно, медленно, плавно. Уж точно не трясущимися от страха руками.

Так что можно еще немного посидеть, посмотреть на очень красивую женщину, которая, конечно же, ничему не поверила. Но она еще и добра. Любопытна, но добра. Она не стала спрашивать у Шварца, зачем он опять лгал и зачем он ударил меня при свидетеле, так сказать, методом исключения: если не Моран и не Саша, значит, это был ты… она не стала спрашивать у меня. Она просто предупредила. Подарила несколько часов, как бы случайно, как бы от усталости. Боже, какой все-таки дурак этот Шварц.

Еще — она не спросила Шварца, почему он так откровенно подставлял ее под бой. «Никто бы ей не дал выстрелить, конечно» — и ложь, и чушь. Никто не собирался мешать Cаше, а Морану тем более. Студентов этих надо будет вывернуть наизнанку, конечно. Анаит притворилась, что все проглотила — и слишком успешно, обманула даже его. Шварц мог и поверить. Нет, едва ли мог. Удовлетворился иллюзией взаимного согласия. Отдал ценного заложника и совершенно недвусмысленно заявил: «Не лезь дальше». Направо пойдешь — коня потеряешь.

Потеряю… Левинсон посмотрел на часы — и осторожно-осторожно вытащил руку. Женщина не проснулась. За что спасибо той мине — он научился действовать и двигаться по-настоящему медленно. Правильно медленно. До того — не получалось.

За несколько часов тоже можно много успеть, если не торопиться. Если заварить крепкого чаю, подышать паром — пока тебе кажется, что ты все еще сидишь там, с ней. Принять душ. Надеть корсет… такой день, что без этого никак. И к тому времени, когда пальцы, не глядя, набирают узор по клавишам комма, все слова, все последовательности, все планы уже образовали кристаллическую решетку — чтобы в ближайшие несколько дней небо не упало ни по какой причине. Во всяком случае, на этот клочок земли.

— Иван Петрович, — говорит Левинсон, — у меня для вас дурные новости. С сегодняшнего дня вы — представитель преподавательского состава в студенческом совете.

— О Господи! — восклицает Смирнов. — Да вы с ума сошли. Как я могу представлять вас, господа офицеры? Это абсурдно.

Это факт. Но со вчерашнего вечера обстоятельства изволили несколько перемениться.

— Господа офицеры вышли в тираж. Первый проректор — в морге. Второй проректор — в больнице под успокаивающим. Заместители… — тут объяснять не нужно, и Моран, и Саша на своей территории соперников не терпели. Их замы — не преемники, а секретари с пышным титулом. — Дежурным на этот месяц был Шварц. Из Ангуса Ли представитель и посредник никакой. Он сам это знает и откажется.

— А вы?

На все люди готовы…

— А я еще не знаю, удастся ли мне договориться с Антикризисным комитетом. Если не удастся, вряд ли я смогу отстаивать интересы филиала. А вот у вас, Иван Петрович, в тылу ничего такого нет.

— Дьердь, ну кого сейчас может волновать та старая история? А я ведь не политик. Я не смогу.

Та старая история. Для Смирнова это «та старая история». Интересно, а в прессе об этом ничего не было? Книги не выходили? А то, может быть, я пропустил…

— Иван Петрович, та старая история — до сих пор прекрасный повод. Срока давности у таких дел нет. А политик из вас не хуже нашего.

— Я понятия не имею, что нужно делать. Я вообще ничего не понимаю в ваших играх с Советом и прессой. Не хотелось бы предполагать, что вы из меня хотите сделать козла отпущения, но, простите, Дьердь, трудно подумать что-то иное! — Ну вот, как всегда. Истерика гражданская профессорская. — Почему по итогам ваших ночных командных игр я должен разгребать то, в чем я не могу концов найти?!

— Если честно, потому что вы уже наладили контакт с инспектором… между прочим, хорошо было сделано, с этим номером вы в наших ночных командных играх много очков бы набрали. И потому что концы искать не надо. Пусть этим следствие занимается. Просто по результатам ночи единственным легитимным органом у нас остался студсовет. Но в организационных вопросах они наломают дров просто по неопытности. А вы на них собаку съели. Кстати… вы, надеюсь, со Шварцем не разговаривали — про старую историю?

— Нет, зачем? — удивляется Смирнов. — Мне когда-то да Монтефельтро рассказал. Он все-таки… странный человек, правда?

— Незачем, а сейчас — особенно. — Будем надеяться, что Шварц уже убыл с территории и в ближайшее время со Смирновым не встретится. — Кстати, может быть вам стоит как раз позвонить да Монтефельтро, он, со всеми своими странностями, все-таки нас курирует пока.

— Он же самоустранился, — опять недоверчиво хмыкает Смирнов. — Вы же видели? И потом я с ним не в таких близких отношения, как вы можете подумать. Нет, нет, ничего подобного. Это все была всецело его инициатива и понимаете же — не из дружеских чувств. — Вот так слушаешь Смирнова со всеми его прыжками на ровном месте, подозрительностью и истериками, и стыдно делается. До чего мы человека довели. — И только не хватало, чтоб он теперь заподозрил, что я его… шантажирую.

«Если для того, чтобы он взялся исполнять свои обязанности, его нужно шантажировать — то ваш прямой долг, Иван Петрович…» Увы, этой шутки Смирнов не поймет.

— Он не заподозрит. Шантажировать его нечем, через несколько часов эта история попадет в отчеты. А дадут ей ход или нет, зависит уже не от нас с вами.

— Х-хорошо, я с ним свяжусь, конечно… — с редкостным энтузиазмом обещает Смирнов. Значит, нужно будет его проверять, потому что в тихом саботаже он мастер. Забыл, не успел, было занято, линия оборвалась… учитывая, что выпускники его любят, и последнего можно ожидать. Зоопарк какой-то. — Скажите, кстати, Дьердь, а почему это наш студсовет на вопрос «как вы додумались?» строит такие хитрые рожи и молчит как на занятиях по допросам?

— Потому что это не они додумались. В числе прочих ночных событий к нам просочился Васкес — тот самый — и принес им в клюве весь пакет идей. Так что отчасти они блюдут конспирацию, а отчасти им просто неловко.

Вот видите, Иван Петрович. Их поддерживают, им помогают. И вам помогут.

А про то, что он уже говорит со студсоветом, Смирнов умолчал не по коварству, а потому что искренне уверен: я узнаю о каждом его шаге заранее. Господа офицеры изобретательны, злонамеренны и всевидящи.

— Оооох, — громко вздыхает Смирнов, потом ругается на своем восточно-славянском, как будто кто-то еще не выучил основные понятия. — Кого мы растим, спрашивается? Там громче всех радуется этой их жалобе знаете кто? Нет, не Копты. Альгуэра, морановский любимчик. И какое там неловко? Блядь малолетняя.

Что есть, то есть. И вчера он тоже впереди всех… Интересно только, в чем дело.

— Иван Петрович, я вам тут отправлю кое-какие материалы к статье о состоянии специализированного образования, которую я потихоньку пишу. Посмотрите на досуге. Мне будут интересны ваши замечания.

* * *

Камеру студсовет так и не нашел. Хуже того, помещение театра, где ночью заседали с Васкесом, студенты назначили своим новым штабом. Символично: после переворота победившие обычно занимают дворцы побежденных, а не свои явочные квартиры. Что ж, пусть. Меньше возни. Но надо будет их потом огорошить.

Когда Левинсон перещелкнул в очередной раз на камеру в театре, он так удивился, что даже не сразу взял гарнитуру. В штабе бурлил скандал. Действующие лица: Смирнов, Альгуэра нехорошего поведения и Эти Копты. Сам по себе состав, не располагающий к бурным выяснениям отношений. Альгуэра наушник, а Копты сначала поплачут в одну подушку на двоих, а потом втихаря напакостят, но на открытый конфликт не пойдут никогда.

Нельзя сказать, что они шумели или кричали. Они скорее тюкали, как два аиста, клювами, наперебой. Террановец, красный и надутый — без пяти минут отек Квинке, это что надо делать с пятикурсником, чтобы он пришел в подобный вид? — стоит рядом, держится за спинку стула. Аисты клюют человечину.

Только головы ходят, как у нефтедобывающих установок.

— Мы думали…

— Иван Петрович…

— Мы думали, что вы хороший человек.

— Что вы защищаете, кого можете.

— Что у вас совесть есть.

— А вы…

— Как вы вообще могли?

— Вы же знаете, что с ними…

— Что с нами…

— Делали.

— Вы же от этого своих защищали.

— Как же вы можете?

— Если бы к вам женщину привели…

— Жертву изнасилования…

— Многократного.

— И она бы радовалась, что ее больше не будут…

— Не обидят…

— Пусть это и был ее муж.

— Вы бы ей тоже про верность говорили?

Так. Понятно, ясно и очевидно. Совесть наша Смирнов воспринял молчание как знак одобрения и первым делом взялся за моральный облик студента Альгуэры. И прочел ему нотацию — надо думать, публичную, при всем студсовете, он у нас кретин или негодяй, интересно уже? или все-таки саботажник? — о верности. Потому что совесть наша истеричная Смирнов суждения выносит в первую долю секунды, быстрее чем японский боец рубит мечом. А объясняет он потом — под девизом факультета «все вслух, все понятно», — эти свои уже вынесенные и непоколебимые высокоморальные суждения.

И вот тут на него наступили Эти Копты. Крестьяне с колотушками на нашего рыцаря в сияющей броне. Остальные жмутся по углам, наблюдают. Сказать, что удивлены — сильно преуменьшить, просто небо за последнюю неделю падало на землю слишком часто. И исчерпало запасы удивления.

— Скажи, Альберто…

— Чем тебе угрожали…

— …и как заставили?

Альгуэра молчит, надувается еще сильнее. Он говорить-то может, интересно? Гигантский хомяк-убийца. Смотрит в пол.

— Скажи, пожалуйста Ивану Петровичу.

— Не надо, — вскидывает руки Смирнов. — Я… я понимаю…

Альберто поднимает голову и ясно, звонко, только где-то в шлейфе сиплая стиснутость, выговаривает:

— На первом курсе я украл деньги у преподавателя. — Васкесовская безмятежность во взгляде и голосе.

— Давайте, Иван Петрович…

— …скажите ему, что он вор и его надо было отчислить.

— Скажете?

Черт его знает, умеет ли Смирнов читать пластику. На его месте Левинсон уже обдумывал бы, как будет обороняться. Потому что одно неверное слово — и девочка сорвется в атаку. А у нее по всем боевым дисциплинам «отлично». По остальным тоже. А у Смирнова за спиной стол и четыре стула — и он неизбежно в них запутается.

— Прости, — совершенно спокойно говорит Смирнов, — ты это зачем сделал?

— Лежали.

Это, как ни странно, ответ. Многие студенты поначалу пробуют на зуб системы слежения, доказывают себе, что они сами с усами… но Альберто был дураком, что взял деньги. На первом курсе. И еще большим дураком потом, когда соглашался есть с руки вплоть до вчерашнего дня. Методы избавления от давления и шантажа проходят на четвертом.

— И вот так все? — спрашивает Смирнов, и поясняет, — Ко мне никогда не попадали те, кто…

Все-таки он не сказал «ходил в первых учениках». Полчаса назад — сказал бы.

— Мы не знаем…

— …никто не говорит.

— Наверное, есть настоящие.

— А как же.

— Он, — говорит Альгуэра, и уже без заемной безмятежности, — уже был труп. Сам… п-предатель! Иуда! Я! Я мог на него донести еще до всего! Мы с инспектором говорили! Я ничего не сказал, пока он сам… а тут — да, да! Я его хотел сам закопать и на могилу плюнуть, да! Хоть что-то! Да, я сволочь — а где вы были, такой святоша?

Здесь, в комнате, за пределами взглядов камер, четверо студентов с факультета управления. Никто не встал, не подал голоса. Молчат и слушают. Действительно, кого мы растим?..

— Черт его знает, где я был. — Смирнов опускается на стоящий сзади стул… не глядя, автоматически. Если бы стула не оказалось, он бы, наверное, так же, медленно, автоматически упал бы. Не замечая. — Наверное, хотел верить, что у большинства все-таки обоюдно и добровольно. По любви. Как бы вы сказали, Таиси. И что я, таким образом, за них не отвечаю. А отвечаю только за подранков, за тех, кто нуждается в моей помощи, а не в помощи… Господа Бога.

Это нужно прекращать. Это нужно прекращать немедленно, потому что они там перед всем студсоветом разговаривают. Смирнов, конечно, нашел убедительный повод никуда не звонить и ничего на себя не брать, но нам только вот именно сейчас вот этого прорыва в канализации не хватает. Да и с Альгуэры хватит уже, обменялись любезностями.

— Иван Петрович, вы куда пропали? Вас в канцелярии обыскались уже. — И правда обыскались, и пусть уходит под благовидным предлогом. «Позвонили».

А еще это нужно обязательно показать Анаит. И, может быть, она забудет сказочку Шварца.

* * *

Она просыпается так же легко, как засыпает — просто открывает глаза, морщит нос, тихо чихает. Смахивает пушинку с носа словно кошка с усов. Запускает пальцы в волосы, короткое движение — и слегка смятые лепестки расправляются. Тонкий шерстяной свитер и так выглядит безупречно. Саму Анаит надо оценивать как-то иначе. Кто будет рассматривать листья орхидеи, хорошо ли скроены, изящно ли сидят на стебле?

Она просто есть. Пока еще здесь. Находит взглядом — и улыбается.

— Скажите, а кто был пятый?

Рыбья холера!..

— Угадайте. Вам это несложно будет…

— Вот как… — изумленно качает изящной головкой, ничего больше не говорит. Никакая не орхидея, конечно, а хризантема. Осенний цветок.

— Тут еще кое-что случилось. Посмотрите?

Подходит босиком, встает позади и наклоняется — висок к виску. Картинки на экране сразу кажутся… не очень актуальными.

— Боже мой, — говорит она, когда Иван Петрович медленно закрывает за собой дверь, — Боже мой… простите меня, пожалуйста.

— Вас?

— Они все, все разговаривали со мной. Я, видимо, слишком сильно отражала, — грустно объясняет женщина. — А вести себя… это не проще, чем ходить. Представьте человека, который пытается научиться ходить перед зеркалом? Сразу, в один прием… даже если все мышцы в порядке. Он упадет. А зеркало, скорее всего, разобьется.

— Вести себя как? — он уже знает ответ.

— Как люди.

Нужно было предложить ей сесть рядом, впрочем, второй стул свободен, а она предпочла встать так. Теперь уже поздно, конечно. Как люди? Действительно, во всех четверых обнаружилось больше человеческого, чем раньше. В хорошем смысле этого слова. Потому что во всех остальных мы все люди. И эти скандалисты, и Моран, и Личфилд, и да Монтефельтро, и заговорщики времен карибского кризиса, и этот их последний террановский генерал — а вот… а вот сейчас проверим.

Если развернуться, прямо со стулом, осторожно, не оттолкнув, и обнять за талию:

— Никакого разобьется. Ни за что…

Женщина не отталкивает его. Поднимает руку, гладит по затылку. Впрочем, кажется, все же не женщина. Существо. Они взяли глупую девочку Анаит Гезалех и сделали из нее произведение искусства. Умное, доброе, щедрое. Очень доброе. И снисходительное. Я был неправ. И несправедлив к Шварцу. Он не дурак. Он трус. А я все-таки нет.

— Я не о себе, — отзывается Анаит Гезалех. — Сейчас они видят себя друг в друге.

— Иногда очень приятно ошибиться.

Анаит, щедрое и веселое, и невесть почему готовое терпеть его существо, приподнимает бровь. Ну неужели?..

— Ну какой из вас компаньеро Солис? — Действительно. Смотрела. Остальные почему-то терпеть не могли многочисленные телепостановки по карибским мотивам, а Левинсона они смешили, а потом, в госпитале, и развлекали. Безобидная, развесистая дурь. Зверообразные компаньерос, пауки в банке. Типажи. Живешь себе, интригуешь, гадишь помаленьку — бац, а ты уже типаж на булавке и тобой оперируют сценаристы. «Тем временем компаньеро Рис строил очередной лагерь».

— Какой есть. — улыбается Левинсон. — Чувство юмора у меня… схожее.

— А пятым был да Монтефельтро, — отзывается Анаит. — Вся эта история очень в его духе. И то, что он потом пальцем не пошевелил, чтобы помешать Личфилду — тоже в его духе.

Некоторое время она просто стоит, прижавшись к нему. Стук сердца под щекой, мерное движение грудной клетки. Просто жизнь. То, на что слишком долго не обращаешь внимания, не ценишь. Как воздух. Нужно однажды остаться без этой размеренности — и без воздуха — чтобы начать ощущать восхищение, нежность, тоску по жизни, просто жизни в другом. То, что это живое, естественно отлаженное тело еще и безупречно, добавляет только желания уберечь, оградить. Надеяться на большее нелепо.

Анаит вздыхает и гладит его по щеке.

— Мне нужно позвонить.

* * *

Добравшись домой, Анна последовательно отключила: коммуникатор, телефон, сигнал тревоги на почтовом ящике, сам почтовый ящик, компьютер, второй компьютер, рабочую планшетку, домовую систему оповещения, дверной звонок и — на всякий случай — кухонную систему. Дымоуловитель и пожарную сирену она отключать не стала. Во-первых, это было противозаконно, а во-вторых, Аня не знала, где там выключатель, а искать инструкцию не было сил. Поэтому семь часов спустя ее разбудил сигнал пожарной тревоги.

Перестав прыгать по комнате и продрав глаза, она поняла, что ничего не горит, дыма нигде нет и автоогнетушители сухи как центр Сахары. Значит, кто-то просто залез в домовую систему и «позвонил». Значит, все-таки где-то что-то горит. Но снаружи. И не на работе. Потому что с работы просто постучали бы в дверь.

Рефлекс требовал немедленно помчаться на кухню, схватить из холодильника сок, бросить в стакан шипучую таблетку витаминов и плеснуть стимулятора, выхлебать эту бурду залпом, на бегу к компьютеру. И обязательно чувствовать себя виноватой за такую постыдную слабость, как сон во время чумы. Во время пожара.

Аня метнулась по квартире, остановилась у окна. За окном — Старый город в легкой дымке тумане, поднимающегося от двух рек. Ровные грядки кварталов, на которых растут старые многоэтажные дома с рыжими, красными, коричневыми крышами. Мосты через Сону. Опушка деревьев вдоль набережных. Уютный, аккуратный, ритмичный пейзаж.

У меня выходной после переработки. У меня выходной после двенадцатичасовой переработки между двумя сменами. У меня на хвосте тридцать шесть часов работы с перерывом в четыре часа. Я никуда не побегу. Я приму душ, долгий, горячий, с любимым гелем. Закину вещи в стирку. Намажу маску, до которой уже год не доходят руки. И ме-е-едленно начну завтракать. И только на втором тосте позволю себе включить планшетку.

Решение было правильным. Вывод, к которому приходишь, уже подавившись тостом, откашлявшись, выпив чаю, все-таки налив себе яблочного сока пополам со стимулятором и рассеянно закусив его ломтиком греческого печенья, которое потому и сохранилось в доме, что было медово-приторным и поэтому совершенно несъедобным, а сейчас, смотри-ка, пришлось впору. Решение было правильным, потому что от беготни и крика полковник Моран, убитый еще до того, как она легла спать… и еще до того, как ее вызвал к себе иезуит из иезуитов мистер Грин, определенно не воскрес бы. Что и к лучшему.

Просматривая сообщение за сообщением, она тихо и уже почти автоматически поминала такую-то мать на разных языках мира.

Моран убит. — Так ему и надо.

Доктором Лехтинен. — Спятить можно!

В музее. — Ну вы даете!

Во время какого-то фокуса Шварца. — Тогда неудивительно.

Поэтому он так и не узнал, что самозванец. — Какая досада…

О чем ему любезно хотел напомнить студсовет. — Опомнились, тараканы.

Который сверг Смирнова в первый же час. — Что за уродство?

Так что вся власть теперь у Дядюшки. — Это хорошо-о!

Который неразлучен с инспектором Гезалех. — В каком это смысле?

И они со студсоветом пытаются развернуть «Левиафан», пока не…

— В этой ситуации, — сказала вслух Аня, подражая мистеру Грину, — разворачивать нужно айсберг.

Но айсберг уже в курсе. Айсберг наверняка был в курсе, когда отправлял ее спать. Айсберг не сказал ей — тогда — что ее самодеятельность повлекла за собой по крайней мере одно убийство. Не сказал — потому что допустил. Позволил. Страшно подумать, что бы она могла сделать… Сколько глупостей.

Сейчас лишняя сладость отдавала металлом во рту, но глупостей делать не хотелось.

Студсовет, кстати, кажется, не сам проснулся. — Да ну?

По непроверенным данным им нанес ночной визит один мальчик с бывшей травмой позвоночника. — Ну и темпы у них там во Флоресте…

А что Щербина? Молчит? — Не по чину ему, значит.

Сукин сын и всегда таким был.

Орел мух не ловит. Орел… кукушек клеит, да? — Смешно.

А Рикерт тоже зазналась? — Чего?

С кем поведешься, от того наберешься. — Если бы…

Неверной дорогой идете, товарищ Рикерт. — Сам дурак.

Тем не менее, дразнись не дразнись, шипи не шипи, доведи эхо до хрипоты и потери голоса — а взгляды, вопросы и ожидания сходятся на тебе. Пусть с барского плеча. Пусть лишь потому, что большой политик Щербина такой мелочью, как однокашники, пренебрег. Но — сходятся. И с этим нужно что-то делать, уже сейчас, не дожидаясь, пока горшочек сам сварит что-нибудь.

Горшочек, не вари. Неорганизованная масса выпускников последних пяти лет, не бурли. Никто никуда не идет. Никто не суется между айсбергом и кораблем. Гасим волну.

Нас никто не тронет, нам это уже сказали. Нам это сказали со всех сторон, все, кроме Морана, а Моран, сами понимаете, больше не в игре.

Если есть конструктив — гоните его ко мне. Или к Дядюшке, но лучше ко мне. Ему наверняка сейчас не до наших гениальных идей. А я уже не сплю.

Так ты что, спала? — Да…

А когда легла? — А вот тогда и легла. Где-то через час после того.

Ну мать… ты даешь. Заразилась.

Они это воспримут как высший шик, это ужасно — но они воспримут это именно так. Высший пилотаж, высший уровень навыка, значимости, авторитета. Умение хоть на время выйти из потока — хотя бы в фильм, книгу, ванну, спортзал; а еще круче того — в отпуск в горы. Или на свидание. Когда я последний раз была на свидании? Я там вообще была? За последние два года? Что-то такое было. Вот только не помню, где, когда и с кем. Одни мои подружки планшетки да подушки. У большинства то же самое.

Лицо слегка пощипывало: маску пора смывать. Куплено год назад во время очередного забега по бутикам и лавкам на рю Сен-Жан. Первый раз открыто сегодня. Вопрос даже не «зачем покупала», вопрос — что я, где я, куда я иду. Quo vadis.

Смыла. Посмотрела на себя. На улицу — не раньше чем через час. Самое время подумать о вечном.

И попросить, чтобы направили. Свыше. С прочих сторон уже некому.

Анекдот: приходит к психологу девочка. Мне еще нет 25, я знаю и умею, на меня оборачиваются на улице, я личный помощник страшно сказать кого, доктор, чего мне хотеть? И как бы мне так хотеть, чтобы от моего желания героически услужить не умирали случайные… о которых либо хорошо, либо никак? А умирали только неслучайно?

А наши теперь ориентируются на меня, даже те, кто старше — потому что я работаю в комитете, потому что они уже знают, сколько ступенек я перепрыгнула на этом деле, и две личные беседы, все идет в зачет. Они только не знают, что я не знаю, что мне делать с собой, а я знаю, что они не знают, что я не знаю.

Добрый, добрый мистер Грин — заклинил хомяку колесо. Хомяку теперь не бежится. А прочие хомяки подпрыгивают и спрашивают «куда бежать?», полагая, что это очередная смена курса.

Красота-то какая. У меня под рукой ресурс, который может запросто устроить переворот и составить правительство какой-нибудь террановской территории. Даже не одной. Всех, кроме Флоресты. Постучаться к господину Сфорца, спросить: вам дивизия хомяков без курса не нужна?

И скажет он, куда нам идти. И мы пойдем. Все.

И назовут нас леммингами.

Леммингами нас назовут — и даже хуже, потому что лемминг это белки, жиры и некоторое количество углеводов…

Анна возвращается к столу, открывает рабочую почту и сводку новостей, находит нужное. Берет лист бумаги — бумагу, с которой возможна утечка в реальном времени, еще не придумали — и начинает составлять план. Через час она отправит десяток сообщений разной степени корректности…

Если у кого-то есть свободное время, то напоминаю, что сегодня начнет заседание экстренная сессия Конфликтной комиссии по делу некоего Д.Лима. А у некоего Д.Лима пока нет своего аппарата в Старом Свете, что может повлиять на исход…

А уж как вы это прочтете «мы ему обязаны», «нам намекает Антикризисный комитет» или «это может быть интересным» — дело ваше.

* * *

Амаргон правильно сказал: мир стал маленьким. Перед рассветом ты в Новгороде, к завтраку в Лионе, а еще до полуночи — во Флориде. Два перелета, прыжки из машины в машину, лестницы, коридоры и лифты. Червоточины в плотном пространстве между разными мирами: университетом, Советом, корпорацией.

Еще в Лионе у трапа самолета его взяли под охрану незнакомые ребята из головного офиса и бдительно, как ценный груз, передавали из рук в руки до отлета — а потом уже свои, более разговорчивые и насмешливые. Знакомая машина, знакомые запахи. В Европе даже освежители в салонах машин были другие, какие именно, фруктовые или хвойные, морские или цветочные — уже не вспомнить. Другие. Все там было другое, земля и небо в особенности. Другой табак. Другая кожа.

Теперь и дом оказался за тонкой прозрачной пленкой различий. Словно за слоем полиэтилена, который надо бы прорвать.

— Тебя вообще велели доставить в багажнике, в мешке и с кляпом.

— Кто?

— Анольери.

— Это он пошутил…

— Он не умеет. Так что полезай. — И даже сделали вид, что сейчас наденут наручники.

Вот так и понимаешь, что ты дома. По изяществу шуток.

Или не шуток.

Его никто не фиксировал, но что-то висело в воздухе такое, что воображению сам собою представлялся тот подвал, в котором Алваро уже успел побывать, каталка, разнообразный инструментарий… и никакого Франческо Сфорца, а наоборот, некая стандартная «процедура». Даже холодно стало.

И ведь наверняка не будет ничего. И, кажется, тошно как раз поэтому.

Как личный помощник, он знал — на территории главного здания никого не подвергают никаким экзекуциям. На прочих базах при необходимости случается всякое. Но мало и редко, и даже слухи ходят только иногда и только очень завиральные. Его самого засунули в подвал, где служба безопасности хранила спортивный инвентарь, и то от некоторого удивления. Хотя пара камер на всякий случай есть и содержится в порядке. Темно, тихо. Холодно. Заперли бы — было бы хорошо. Нет никого, никто не пустит остатки нервов на бахрому.

Сейчас ведь все, все и каждый сочтут своим долгом высказаться.

Его ведут коридорами, привычной дорогой, сам добрался бы с закрытыми глазами, через приемную, мимо очередной Марии — в щели между сопровождающими разглядел: Пилар, в кабинет.

— Доставлен с вручением! — рапортует старший группы.

— Спасибо. Можете оставить… где-нибудь, — отзывается Франческо.

Дева Мария, это что ж я такого натворил?

Стража-телохранители-служба доставки блудных секретарей расступаются, освобождая место свету и воздуху.

Господи, а это, кажется, не я натворил-то.

Что за люди, нет, ну что за люди — им любимое начальство на две недели доверить нельзя. Забудут поливать, удобрять и полировать. Оно ведь, любимое начальство, в быту — как слепоглухонемая пальма. Ни словами сказать, ни пальцами показать, чего ему не хватает, на вопросы ответить не может, потому что как та пальма: не понимает ничего. Только вянет себе, желтеет и сохнет.

И теперь сидит желтая-желтая и раскладывает пасьянс. Вместо научных подвигов и зубодробительных открытий. Даже вместо своих дурацких дистанционных производственных конференций и чтения новостей в четырех окнах параллельно.

Для начала надо поставить начальству под руку вместо манипулятора большую кружку с чаем, не слишком горячим, но чтоб еще слегка парил. Потом кондиционер слегка подстроить, а то тут как-то замогильно. Диск новгородский засунуть в щель терминала. Подождать, пока окошко с отчетом выпрыгнет на экран поверх пасьянса. Вот сейчас он впитает и, может быть, зашевелится.

Пальма как есть. Поливать чаем, удобрять данными. Плоды собирать и тщательно уничтожать — чтобы не образовалась критическая масса.

— Франческо, вы меня сейчас солить будете?

— Сгинь, — командует начальство.

Сработало.

Далеко Алваро уходить не стал, устроился с кофейником в приемной и начал читать новости. Как ни странно, никто его не трогал и руками не хватал — даже через почту — возможно, солить его собирались потом, а сначала тоже хотели удобрить им несчастную пальму.

Разумная стратегия, максимум пользы из одного секретаря… Вдвойне разумная стратегия, от таких новостей секретарь себя съест сам. Экономия.

Вопль «Кто принес эту мерзость в мой компьютер и где этот Васкес?» раздался через 55 минут от прибытия, был громким, злобным и жизнерадостным. Ура. Заработало.

— Это я принес. Это вам из Новгорода посылка от господина Левинсона. И из Лиона к этой посылке аннотация. — Цитаты по памяти, все как сказал Эулалио. — А еще там наш бывший друг Карл есть. В посылке. Я в шоке, я просто в шоке. — болтает Алваро, порхая бабочкой вокруг начальства. — Он у нас боевик, оказывается, он у нас наемник и партизан! Вот наберут всяких по объявлению…

— Сядь, — рыкает Франческо. — Не жужжи. Посмотри, кто на месте. Нет, будить никого не надо, да?

— Кто же сейчас спит?

— Сотрудник считается спящим по окончанию рабочего дня, — изрекает начальство новую феодальную мудрость.

Алваро выразительно смотрит на часы. Молча.

— Ну я на месте… — говорит Максим по селектору приемной. — Остальные сейчас будут. За исключением Джастины. Ее можно не ждать.

— Почему? — удивляется Франческо. Не тому, что Максим подслушивает, а демонстративному отсутствию жены.

— Потому что ее самолет в настоящий момент находится посреди Атлантики и вряд ли развернется.

Вот теперь понятно — Джастине было не до того, она с Амаргоном возилась, а наша пальма без ее внимания завяла вконец. Хотя причина, конечно, не в отсутствии Джастины. Причина у нас кроется на генном уровне. Как в его любимых дрессированных микробах. Образовалась в результате селекции. Бывают искусственно выведенные крысы для опытов, которые очень быстро стареют, а бывают искусственно выведенные флорентинцы, которые… на самом деле пальмы. Для опытов не годятся.

Полный состав доверенных лиц, за исключением Рауля, которому ехать далеко: Максим, вот кто в полировке не нуждается, блестит и сверкает, и ни складочки лишней; устрашающая Harpia harpyja, жена его, как всегда элегантная и полудохлая на вид, и Анольери, похожий на богомола-плантатора, в белом костюме. И все смотрят, как будто заранее прикидывают, какой кусок будут отрезать и жарить.

Ну вот он я… режьте меня, ешьте меня, но я вам сначала сам все оторву.

Нет, не успею.

— Я прошу всех… — Франческо, он сидит за столом, но чувство такое, будто он из него поднимается до самого потолка, как дракон из озера, и тень ложится за пределы кабинета, за стены здания, накрывая пол-Флориды, — просмотреть эти данные и сказать мне, почему у нас их не было раньше.

И вот они пять минут сидят и смотрят, и только потом, когда устают таращить глаза и открывать рты, начинают отвечать.

— Потому что вы забыли, чем я занимаюсь, — хищно улыбается Harpia harpyja Камински. Как будто рада, что ей задали такой вопрос. — Были бы данные — я бы обработала и получше.

— Потому что я занимался совершенно иными проектами, — смотрит в стол Максим. Даже слегка покраснел. Стыдно ему, вот, спрашивается, почему ему всегда стыдно за то, в чем он не виноват?

— Потому что подобная работа находится в ведении службы внешней безопасности головного филиала. — На Анольери как сядешь, так и слезешь. Не его дело, и все.

Он по весне в ответ на какой-то похожий вопрос сформулировал кредо своего отдела: «Офицер службы безопасности должен не мир спасать, там и так, как ему в голову взбредет, а исполнять должностные инструкции и приказы старших по званию. Именно в такой последовательности». На это даже у Франческо слов не нашлось. Совсем.

— Ну вот, поздравьте себя. Мы тут все занимались другим и не ведали, да? И имели право, да? А теперь у меня к вам другой вопрос — а кто будет этим ведать? — злобный и несправедливый пальмодракон глядит на всех четверых как Кецалькоатль на тех олухов, что ему пытались людей в жертву принести. — Лет через пять-десять, допустим, МСУ. Снова. Окончательно реорганизуется и восстанет из праха. А сейчас кто? Я вас спрашиваю.

Если «срисовать» Максима, то он тихо ликует внутри себя. Косится на Франческо и радуется. По остальным этого не скажешь.

— А у вас эго размером со всю планету, да? — спрашивает Камински. — Вы каждый такой вызов принимаете на свой счет? Или иногда делаете передышки?

Феодал улыбается. Смотрит на нахальную сеньору и улыбается, словно картиной любуется. Словно сам ее создал в своих пробирках.

— Иногда делаю. Но не сегодня.

— И что же нам по этому случаю делать сегодня? — это еще атака, но уже вопрос.

Дракон уменьшается в размерах и опускает голову на письменный стол.

— У меня для вас плохие новости, — говорит он. — Мы тут сравнительно недавно учинили переворот, если помните… И учинили его не только потому, что МСУ решил зарезать себе на ужин корпорации и начать с нас. Они не справлялись — и сейчас не справляются. И кто знает, сколько у них еще таких дырок — и когда до них дойдут руки. Мы хотим от этого зависеть?

— Это я думала, у меня паранойя — образ жизни, — скалится Камински. — Нет, понятно, что провалиться в дыру в СБ еще хуже, чем в какую-нибудь Кубу. Но образование — это работы на десять лет. Там уже начали реформу. Толковую. Вот сейчас они там перебесятся в Новгороде со своим осенним обострением и пойдут исправляться. Строем, в ногу. Кто там в Совете курирует направление? Надо просто эту информацию разрядить и скинуть им. Или вы таким заковыристым образом хотите подобрать свой мусор? Там такая фамилия знакомая…

Да уж, правда что — мусор. Честолюбивый такой человек, хотел Максима с должности высадить — и едва операцию не погубил. Маленькую, неважную, ценой всего лишь в жизнь ребенка.

Алваро отчего-то вспоминает, как Паула в тридцатый раз изображала в лицах кляузу Карла на Максима с его гарпией. «А милый мальчик мне и отвечает — он занят!..» Было уже почти смешно. Если бы еще не чувствовать, что рассказчица изо всех сил пытается перегнать на байку шок от такой подлости на ровном месте.

— Не нужно его подбирать, — вмешивается Максим. — Векшё — это не мусор, это наш полезный зонд. Он же не только умения свои теперь соседским нелегалам продает — он и информацией о нас подторговывает понемногу. А я смотрю, где что… в общем, не трогайте его пока. Рано или поздно кто-то обожжется слишком сильно — и они сами его зарежут.

— Обратите внимание, пожалуйста: я категорически против, — говорит Анольери. — Прошу разрешения на ликвидацию.

— Нет, — так же спокойно отвечает Франческо.

Интересно, в чем тут дело, какая ему вожжа под хвост попала. Сроду он с подобными выродками не церемонился.

— Я отказываюсь отвечать за возможные последствия.

— Хорошо.

— Так вот, — продолжает Камински, отмахиваясь от соседей, как от москитов. — Вы не понимаете университетскую среду. Это не тайное общество. Резкие меры принимать нельзя. Надо плавно менять учебные планы, задачи. Мы можем склепать концепцию профессионального образования и предложить Совету, вот это пройдет. Если успеем к разбору полетов по Новгороду — будет красиво.

— Действуйте. Привлекайте кого хотите. И… — Франческо выпрямляется. — Я не великан-людоед, да? Я знаю, что если корову и быка, и кривого мясника, грушу, яблоню, забор — то лопнешь. И что сюрпризы будут. Но нам… нужен отдел оптимизации. У нас был, такой маленький отдел, помните? И ушел. Нужен новый. Надолго.

Загрузка...