Ханна Кралль Белая Мария

Часть первая Восьмая заповедь

1. Мать

А ложное свидетельство у тебя есть? — спросил ты[1]. (Ты любил задавать такие вопросы. Есть у тебя благородный коммунист? А иллюзионист? Может, и антикоммунист найдется?)

На этот раз имелась в виду заповедь. Восьмая, добавил ты. Не произноси…

У меня было. В самый раз для твоего фильма.

О женщине и мужчине, которые стояли в дальнем конце стола…

Нет. О матери, которая стояла напротив, довольно далеко от них, потому что стол был длинный.

Снова не так. О девочке, которую мать держала за руку…

Нет, все-таки о женщине и мужчине. Вежливые, приветливые, средних лет, у женщины на плечах гуральский платок, цветастый, с бахромой.

Стол был накрыт чем-то белым, то ли скатертью, то ли салфеткой.

Мать не захотела садиться. Смотрела выжидающе на хозяев, на эту пару у стола, но видно было, все яснее было видно, что они никуда не торопятся.

Как вы знаете, начала женщина, мы люди верующие..

(Мать кивнула. Серьезно, с уважением.)

А нужно лгать.

И где, в храме. Перед лицом Господа Бога.

Вы должны…

Пальцы сплетали и расплетали концы бахромы.

Вы должны нас понять.

Ее фамилия (жест рукой в сторону девочки).

Ее имя (жест рукой).

Почему такая большая, почему так поздно, а что с ее отцом? Вдруг ксендз спросит, что с отцом?

Все неправда, ну просто все, и где, в храме…

Она говорила все сбивчивее, все сильней нервничая: вы должны понять…

Незачем было это повторять, мать поняла с первого раза. Они люди верующие, лгать не могут, свидетельства о крещении не будет.

Попрощалась.

Они спустились по лестнице.

Вышли на улицу, остановились.

Стояли, стояли…

Сколько можно стоять посреди улицы. Когда волосы, которые мать в то утро обесцвечивала особенно старательно, прядка за прядкой, при свете летнего дня еще желтее, чем обычно, ужас, какие желтые. О глазах и говорить нечего… сколько можно… Пойдем, шепнула девочка. Пойдем. Ну пойдем же.

Годится?

Конечно, обрадовался ты. Но… ты замолчал, снял очки, взял сигарету.

Но?..

Там было что-то еще.

Да? И что?

Не знаю.

Ничего не было.

Ты упорствовал: было, только мы не знаем — что.

Ну и вы — ты и твой сценарист[2] — вставили гестапо. На всякий случай. А еще АК — хозяин был связан с Кедивом[3]. Люди, к которым они должны были пойти с этим свидетельством, работали на гестапо, крестных родителей могли схватить, хуже того — могла провалиться вся аковская подпольная группа. (Сведения были ложными, никто на гестапо не работал, но выяснилось это слишком поздно.)

Вам все стало ясно.

Вы написали сценарий.

Кроме гестапо, вы вставили человека, который привел девочку, это он держал ее за руку. От матери ты отказался. Вы — ты и соавтор сценария — решили, что будет вечер. «Вечер, холодно, девочка замерзла».

А был не вечер, был день. Трамваи, рикши, много прохожих и желтые волосы.

Чая тоже не было, ну да ладно, ты хотел, чтобы был чай, пускай. Поставил на стол чашки (из хорошего фарфора, добавил ты, хотя все разные). Выпей чаю, уговаривала хозяйка девочку.

Опять показывали «Декалог», восьмую часть. В неплохое время, сразу после концерта на пляже в Рио-де-Жанейро.

И опять я недоумевала. Почему ты не поверил, что это из-за Бога? Девочка поверила. Точно. Я ее довольно хорошо знала.

2. Крестные родители

Читай вслух.

Quid petis ab eccl… ecclesia…[4] Это ксендз. А мы: веры. По-польски.

Что — веры?

Требует. Потому что он спросит, чего требует от Церкви Божией.

Кто?

Она, естественно, ее ведь будут крестить. Fides quid… Это ксендз. Что дает тебе вера.

И что дает?

Вечную жизнь. Это мы.

А ксендз только к ней обращается?

Ее же будут крестить, значит — к ней.

Если к ней, пусть она и отвечает.

Ей нельзя. До семи лет говорят крестные, как за младенца. А если родители умерли, так крестные вообще всё.

Что — всё?

Опека, воспитание. Всё. Ксендз так сказал.

А можно по листочку?

Ксендз просил наизусть. Но в случае чего причетник подскажет.

И причетник тоже будет?

Должен быть. Дальше ксендз спросит ее про сатану. Отрекаешься ли ты от злого духа? Отрекаюсь. Повтори.

Отрекаюсь.

И от всех дел его?

Отрекаюсь.

И от всей гордыни его? Ну и крестит ее. И подает нам свечу, а мы…

Погоди. Он-то себя как вел?

Кто?

Причетник. О чем-нибудь спрашивал?

Почему так поздно. Удивлялся: только сейчас собрались крестить? Я объяснила, что отец был безбожник, а он: и дед тоже безбожник? А мать с бабкой не могли позаботиться, чтоб окрестили?

Так и спросил?

Ну. И еще органист. Про мать. Он должен будет записать в метрическую книгу. Хвастался, что учился каллиграфии… Будешь дальше слушать? Мы берем свечу, и ксендз говорит: прими зажженную свечу и храни свое крещение безупречно, дабы, когда придет Господь на свадебный пир, ты смогла Его встретить… Красиво. Были б у нас дети, мы бы их тоже так красиво крестили… Чего молчишь?

Думаю.

О чем?

О том, что если родители… Отца уже нет, мать в любой момент… Тогда мы с ней уже навсегда?

Навсегда. Ксендз так сказал.

Чего замолчала?

Крестить будем в ризнице, под распятием. Распятие аж до потолка, и фигура вся как на ладони. Я смотрела на лицо. На стопы. Хорошо так врать при Нем? Она ни веры от Церкви не требует, ни сама в Церковь не верит, даже имени настоящего не называет. Ты хоть знаешь, как ее зовут?


Так это могло выглядеть.

Так они могли бы разговаривать и в твоем фильме, понадобились бы только еще кое-какие типичные для оккупации детали. Тусклый свет карбидной лампы, хлеб с солью и капелькой подсолнечного масла, затемненные окна… твой сценограф отлично знает, как это делается.

Вот только другого фильма уже не будет.

3. Марек

Прожила у них она (девочка эта)… сколько — неделю? две? И всякий раз одно и то же: просыпается ночью и не знает, где она и как попасть в уборную. Такая большая и писается, удивлялась утром хозяйка. Тем не менее было неплохо. В шкафу щель, дальше ниша, можно даже присесть. Она туда залезала, когда должны были прийти чужие. Однажды пришел мужчина. Не постучался. Может, у него был ключ, может быть, хозяева не заперли за собой дверь. Скорее, был ключ. Он ее сразу заметил. Еще пальто не снял, еще не отпустил дверную ручку, а уже на нее смотрел. Наконец закрыл задвижку — и улыбнулся.

Здравствуй, сказал.

Она молчала.

Он повторил: здравствуй, я — Марек…[5]

Она встала.

Прошла мимо мужчины и…

Как можно было?! Она, смышленая шестилетняя девочка, которая в тайнике ни разу не заплакала, не кашлянула… Что сделала? Вошла в шкаф!

При чужом человеке!

Раздвигала одежду, искала проход! Нет, ей не было страшно. Она злилась. Обозлилась ужасно. Надо же, так себя повела, на глазах у чужого. Как идиотка. Мало того что позволила застичь себя врасплох, еще и прячется. Что он о ней подумает? Вот, подумает, дурочка! От злости и стыда она расплакалась. Ее плач доносился из шкафа, из-под пальто, которые свалились с плечиков… Перестань, говорил Марек, выпутывая ее из вороха одежды. Успокойся, детка…


Новые хозяева потребовали свидетельство о крещении. Прежние должны были стать крестными. Остальное ты знаешь: мужчина и женщина в дальнем конце стола — стол, накрытый чем-то белым…

4. ***

Ну да, не по порядку, знаю.

Должно быть: «…я — Марек».

Потом разговор о крещении.

Потом: «А ложное свидетельство у тебя есть?..»

А нужно, чтобы по порядку?

Так возьми и переставь.

5. Кшиштоф В[6]

…о крестном отце.

Что он был трусоват.

(Не был.)

Как это — не был? Бога не боялся?

(А, Бога. Ну, возможно…)

Интересно, когда больше. Когда согласился солгать и пойти крестить или когда отказался.

А может, просто испугался, что никогда уже от нее не избавится?

(От этой девочки, черненькой, с большими испуганными косящими глазами…)

Ну да. Только коснись еврейских дел — хлопот не оберешься. Того и гляди, в семье начнутся беды. Сиди и жди: что еще на тебя свалится. Только коснись…

Вот и все, что сказал твой тезка, тоже, кстати, режиссер, коллега.

6. Я.Ш., крестный отец

Ты был прав: было что-то еще.

Подпольная деятельность, как оказалось. Термитки и особые задания. Не АК, наоборот, коммунисты.

Термитки? Заряды, которые взрывались не сразу, их подкладывали в немецкие военные поезда, идущие на фронт. Про особые задания я до сих пор ничего не знаю. Он о них вспомнил, когда после войны захотел к соратникам. Его взяли, бумаги у него были лучше некуда: письмо, написанное лично бригадным генералом, одним из командующих польской армией. «Я знаю Я.Ш., он предан нашему делу, — писал генерал. — Может пригодиться в милиции или в органах безопасности на Возвращенных землях[7]».

7. ***

Я.Ш. пригодился на Возвращенных землях. Как и полагал бригадный генерал. (Которого все называли Марек, такой у него во время войны был псевдоним.)

8. Я.Ш., продолжение

Первым делом он принес присягу: к обязанностям своим относиться ревностно, поручения исполнять неукоснительно, секретную служебную информацию не разглашать, а в поступках руководствоваться представлениями о чести, порядочности и социальной справедливости. (Текст ему дали на листочке, достаточно было поставить подпись.)

Затем он получил: два офицерских мундира — шевиотовый и габардиновый, сапоги — хромовые и юфтевые, дерюжный поясной ремень и кожаный портфель. Портянок ни летних, ни зимних не выдали, в графе «портянки» значится: кокарда, одна штука.

Ему поручили немецкий сектор. Немцы и автохтоны. Немцев он выселял, за автохтонами присматривал, чтобы не поддавались на подстрекательства врага. Время от времени допрашивал тех, кто служил в АК. Одной из аковских девушек признался, что, хоть на фуражке у него орел без короны, но настоящего он сохранил. Придет время, снова буду его носить, заверил он девушку, полез в ящик и из самой глубины достал орла в короне[8].

Девушка из АК готова была пойти на сотрудничество с госбезопасностью. Послушай, детка, по-дружески отсоветовал ей Я.Ш., забудь, достаточно, что один из нас уже здесь. О чем не преминул сообщить в специальном донесении спецагент С-10.

Я.Ш. арестовали семь лет спустя.

За Эрика фон Ц., которым он занимался как немцем.

9. Граф

Фон Ц. был немец, граф и живописец. Жил в приморской местности. Было ему под шестьдесят. Высокий, худой, говорил мало, много курил, гулял с собаками по пляжу и смотрел на море.

Охотнее всего он рисовал солнце — восходы и закаты, но и весенние волны, и осенние штормы, приливы, отливы, дюны, каменистые пляжи… Рисовал Иисуса, идущего по волнам, а также маршала Роля-Жимерского[9]. Маршала без волн и размером пятьдесят на тридцать шесть сантиметров. Ленин, Сталин и Берут были побольше: пятьдесят четыре на семьдесят четыре каждый.

Около Ленина, Сталина и Берута[10] в перечне работ Эрика фон Ц. можно увидеть пометку: по заказу Управления общественной безопасности.

Стало быть, портреты заказывал Я.Ш. Платил, надо думать, прилично, и художнику хватало на краски. На спиртное, может, и не хватало, но бутылку Я.Ш. приносил с собой.

Он часто приходил, обычно вечером.

Выпивали. Разговаривали. Умолкали. Выпивали…

О чем они могли разговаривать — немецкий граф и польский офицер госбезопасности?

О термитках? Об особых заданиях? Но фон Ц. не воевал, староват был, к тому же у него была астма. Кажется, он копал рвы в каком-то лагере. Зато мог упомянуть двоюродного брата, Йоахима фон Ц., сокращенно Йохи. Тот тоже был граф, но по убеждениям левый и водил дружбу с другими левыми, например, с Есенской[11].

С кем? — мог в этом месте спросить Я.Ш.

С Миленой, приятельницей Кафки.

Чьей приятельницей? — мог допытываться Я.Ш., потому что ни в семилетке в Накле, ни на кулинарных курсах, которые он закончил, про Кафку им не рассказывали.

Кузен Йохи помогал евреям — фон Ц. перешел на почву, на которой собеседник чувствовал себя гораздо увереннее. Когда Гитлер занял Чехословакию, Йохи вывозил их в Польшу.

Упоминание о евреях могло кое о чем напомнить Я.Ш. Например, он мог сказать: «и я…» Или: «и у нас…», либо даже: «была однажды такая история…»

Нет, ничего этого он не сказал. Какое было дело графу до несостоявшихся крестин? У него хватало своих забот. Граф боялся, что его выселят. Что не дадут гражданства, даже права на проживание не дадут. Что не впустят Гизелу, его дочь. Что узнают про парабеллум. А больше всего он боялся худшего: разлуки с морем.


больше всего он боялся худшего: разлуки с морем

Я.Ш. ему помог. Во всем.

Граф остался в Польше.

Из Германии приехала Гизела. Она была медсестрой, ее взяли на работу, Я.Ш. попросил заведующего больницей.

И только этот парабеллум… Граф спрятал, Я.Ш. не сообщил. А еще эти вечерние разговоры… Агент С-10 не сомневался: немецкого графа и польского офицера госбезопасности могло связывать только одно — шпионская сеть.

Я.Ш. арестовали.

Он сдал дежурному партийный билет, фотографию жены — хрупкой шатенки с правильными чертами лица, из которой сегодняшние визажистки сделали бы настоящую красавицу, — и ежедневник на 1952 год. Это был плохой год для друзей Я.Ш., подпольщиков-коммунистов, но в его деле прокурор не усмотрел состава преступления. Довоенный парабеллум спрятал от Красной армии немощный старик, а что касается шпионской деятельности (продолжал прокурор), то не обнаружено «моментов, которые указывали бы…».

Я.Ш. получил обратно партбилет, фотографию и ежедневник и явился к своему начальству. Увы. Шпионом он, возможно, и не был, но проявил преступную бездеятельность.

На этот раз потребовалось сдать уже всё. Офицерские мундиры, дерюжный ремень, кожаный портфель и кокарду, одну штуку. И дать обещание не разглашать секретную информацию. Никогда, ни при каких обстоятельствах. Текст был на листочке, достаточно было поставить подпись.

Миссия, возложенная на Я.Ш. генералом Мареком, была завершена.

10. Марек — продолжение

Май был теплый, цвели форсиции и сирень, служба у Я.Ш. теперь была гражданская, в порту, наконец-то у тебя появилось свободное время, радовалась жена. В кино шло «Сказание о земле сибирской»[12]. Они купили билеты, жена надела летнее платье. Погас свет, и началась хроника.

Они увидели зал суда. Закадровый голос сообщил, что в Варшаве продолжается процесс генералов, показания дает свидетель, генерал…

Перед судейским столом стоял Марек. Худой, грустный, со страхом в глазах говорил о предательстве. Предатели, повторял…

Кто? — не поняла жена.

Тихо, шепнул Я.Ш.

В наших рядах имел место заговор… — продолжал Марек.

Что имело? — шепнула жена.

Тише, ну пожалуйста…

Свидетель подтвердил все пункты обвинительного акта, объявил диктор.

Господь милосердный, шептала жена.

Начался фильм. На экране появился актер, в которого были влюблены все сотрудницы Управления госбезопасности, — Владимир Дружников.


(Отказываешься ли ты?.. Как там было? — спросил Я.Ш.

Был вечер, они возвращались со «Сказания о земле сибирской».

Она не поняла.

С сатаной этим… Отказываешься…

Отрекаешься. Отрекаешься ли ты от злого духа. Почему ты спрашиваешь?

И… от чего еще?

И всех дел его… Зачем тебе это? Что тут смешного?

Он смеялся все громче.

Имело место предательство… Отрекаюсь.

Имел место заговор… Отрекаюсь.

Перестань, испугалась жена, но на улицах было пусто и темно.)

11. Марек — продолжение

Был создан штаб. С целью оперативной разработки «объекта М.», М. — тот самый генерал.

Возглавил штаб капитан из министерства общественной безопасности. В его распоряжении были два офицера, десять агентов в штатском, два водителя, женщина, помогавшая по хозяйству, и дворник. А также автомобиль, шестицилиндровый «ситроен».

Дворник наблюдал за квартирой генерала. Домработница готовила на семью генерала, подслушивала и записывала, о чем они говорят. Офицеры следили, чтобы объект М. не убежал за границу; при попытке бегства штаб должен был ему помешать, однако без применения огнестрельного оружия.

Генерал вернулся к своей профессии архитектора, работал в проектном бюро. Пришел на работу, в комнате ждал офицер. Они были знакомы, генерал протянул ему руку, офицер руку взял и уже не выпустил.

Объект М. просидел в тюрьме шесть лет. Допрашивали его каждый день. Обвиняли в том, что он участвовал в заговорах, шпионил, намеревался свергнуть существующий строй и захватить власть. Он охотно, немедленно сознавался. Враг проник, говорил, а я не сумел отмежеваться. Да, имели место диверсия и саботаж, а также халатность и потеря революционной бдительности…

Подруге по партизанским временам сказали, что он хотел ее убить. Она поверила. Да, негодяй, говорила, но почему? Потому что агент? А чей агент? Она должна была выступить свидетелем на суде над генералом, и один из руководителей органов безопасности учил ее, как себя вести. «Голову слишком высоко не поднимайте, это нескромно… Но и слишком низко не опускайте, члену партии не пристало. Говорите не слишком громко и не слишком гладко… Но и не слишком тихо, чтобы не создавалось впечатления, будто вы очень подавлены. А самое главное — никакого пафоса. На вопросы отвечайте ровным бесстрастным голосом…»

Генерал очень старался помочь следователям. Я все скажу, заверял их, клянусь, все, что только помню, а если чего-то не помню, подскажите, я признаюсь, я хочу еще послужить нашей партии… Страстно хотел отмежеваться от своих ошибок, однако до этого надо дорасти, а он еще не дорос, хотя знает, что ошибался, но на его ошибках партия вооружится и укрепит свои силы.

Камера была сырая и холодная, днем и ночью горела лампочка под потолком.

Утром давали ячменный кофе и кусок хлеба, в полдень — водянистый суп. Газет, книг, писем не давали. Он часто плакал. Пытался себя покалечить. Кричал во сне, постоянно зяб. Просил следователей, чтобы его убили. Зачем время на меня тратите, товарищи, повторял, уж лучше со мной кончайте.

12. М.Э.

Телефонный звонок из Мерана[13]: приглашают на литературные вечера. Стихи Зебальда, проза Герты Мюллер и мой «Червонный король»[14].

Меран? С удовольствием. Погляжу, куда Марек Эдельман[15] собирался везти Гражину Куронь[16].

Гражина умирала, Яцек[17] сидел в тюрьме, а М. Э. рассказывал сказку. (М. Э. не любил страха. Чужого — сам он страха не знал. Потому и проводил людей через смерть. С ним не было страшно, люди даже не понимали, что умирают.)

Когда ты выздоровеешь, говорил М. Э. Гражине, я куплю тебе платье из органди. И зонтик от солнца, шелковый, с оборками. И мы отправимся в Меран.

Я бы предпочла Святую землю, возражала Гражина. Увидела бы Крестный путь…

Хорошо, соглашался М. Э., зайдем и на Крестный путь, но ненадолго, мы будем спешить в Меран.

Мы собирались ехать в коляске, рассказывал мне М. Э.

В коляске? — возмущалась я. Муж в тюрьме, а вы…

Не волнуйся, успокаивал меня М. Э. Он бы поехал с нами, сел рядом с кучером.

Вы в коляске, а муж с кучером?!

М. Э. рассердился: на облучке дует, я старый, хочешь, чтобы я застудил почки? А Яцек молодой, пускай себе сидит.

Гражины нет.

Яцека нет.

В путеводителе написано: климат мягкий, средиземноморская растительность и культурное влияние Центральной Европы, незабываемая атмосфера для творческих людей. Франц Легар приезжал, и Бела Барток. И Кафка. И всегда много курортников, поскольку в тамошней водолечебнице (написано в путеводителе) принимали превосходные еврейские врачи.

Кафка останавливался в «Оттобурге», и М. Э. мог бы. Скромный уютный пансионат. Ящерицы и птицы приходят в комнату, а балкон захлестнут цветущими кустами, рассказывал Милене Франц Кафка.

Прогулки — обязательно по Променаду. Слева — река, справа — Курхаус (какой огромный, сказала бы с восхищением Гражина, а какой белый…). Это здесь те самые превосходные врачи… Помогли бы они Гражине с ее загадочной болезнью легких? Вряд ли, раз М. Э. не вылечил. Тоже ведь превосходный еврейский врач.

Нету дам с шелковыми зонтиками.

Туристы есть. В адидасах, джинсах и пропотевших футболках. Позируют для фото перед водолечебницей и среди цветущих олеандров. В пассаже под аркадами примеряют китайские кофточки. В ресторане битый час ждут официанта. По полу прогуливаются воробьи, синицы и голуби, со столиков им бросают остатки пиццы.

Дорогой М. Э., хотела я сказать. Вы с Гражиной не успели. Не жалей, того Мерана уже нет.

Хотела сказать, но не успела.

М. Э. нет.

13. Йохи

Судьба Франца Кафки напугала Милену, и этот страх застрял в ней на всю жизнь. Страшна была его болезнь и смерть. Его инакость. Это — особенно. А тут ей показалось, что дочка влюбилась. Она начала кричать: не хочу, чтобы влюблялась в чужого! А если влюбишься, не выходи за него! А если выйдешь, не рожай от него детей. Обещай мне, что у тебя не будет детей от чужого!

Это не была неприязнь к чужим. Это был страх перед их судьбой. Так считала Яна, дочь Милены. Страх. Хотя тот чужой не был евреем. Наоборот. Он был воплощением нееврейства. Ариец. Немец. Голубоглазый блондин. К тому же граф: Йоахим фон Ц.

У него был собственный замок, Neuschloss[18], где-то на севере, предки поселились в Чехии в тринадцатом веке. А еще у него был элегантный автомобиль «аэро»[19] — белый, с черной сдвигающейся крышей и коричневыми крыльями. В тридцать девятом он возил в нем евреев и социалистов. Помогал им перебраться в Польшу через зеленую границу[20]; в Польше их снабжали английскими визами. Была весна.

Собирались в Праге, в квартире Милены. По нескольку дней, а то и около двух недель ждали Йоахима. Граф приезжал и осматривал багаж. Говорил: это придется оставить. Люди приходили в отчаяние. Весной тридцать девятого нелегко было расстаться с чемоданом. Дочка Милены наблюдала за беглецами с жалостью. Об одном из них она после войны скажет: человечек. Человечек был евреем и дрожал от страха. Йохи? Йохи никогда не дрожал, он ничего не боялся, Яну восхищали его отвага и удаль. А тот человечек сломался и решил пойти в гестапо. Если я сам приду, говорил, это сочтут смягчающим обстоятельством. Он не знал, что гестапо должно смягчить, но рвался уйти. Йоахим и Милена уложили его в постель и дали снотворное, утром они с Йоахимом сели в «аэро». Автомобиль был двухместный, и Йоахим мог брать только одного пассажира. Он ездил много раз. После войны пассажиры писали ему письма. Эти письма сейчас в Мемориале Яд ва-Шем[21] в Иерусалиме, потому что Йоахим — Праведник народов мира[22]. Я счастлив, что вы живы, писали ему. Вы спасали, рискуя жизнью. Меня объявили в розыск, Господи, еще немного, и мне был бы конец. Мы убегали ночью, лесом, под проливным дождем, лес этот никак не кончался. Могу ли я что-нибудь для вас сделать? Пожалуйста, скажите мне, непременно. Бедная Милена. Необыкновенный человек. Мне стыдно, что я живу, что я спас свою жизнь, а она, такая замечательная…

В числе пассажиров «аэро» был Эвжен Клингер, последний мужчина Милены Есенской. Она пообещала, что приедет к нему в Лондон. Прошло лето. Первого сентября прекратилась переправка через границу. Милену арестовали в ноябре. Она умерла в Равенсбрюке[23].

14. Юлианна

Поезд набирал скорость, миновал шлагбаум, мальчик пытался вскочить, схватился за поручень, споткнулся… Лежал на рельсах, какой-то разбросанный. Учебники, тетради, белый шарфик, русые волосы, все разбросано, но что раздавленный — не было видно. Только когда она подбежала… Кровь текла, потому что сердце продолжало ее качать, потому что сердце не знало, что он уже не живой.

Она ходила к нему прямо из школы. Рассказывала, что на уроках, что дома, говорила, что никогда ни в какого мальчика не влюбится. Каждый день ходила, в сумерки, в стужу, всегда одна, и каждый день обгоняла женщину с велосипедом. Та на нем не сидела, не ехала — вела велосипед, как вьючное животное. На багажнике лежали цветы, на руле висели сумки и лейка, в сумках позвякивали бутылки с водой. Женщина возилась на соседней могиле. Потом присаживалась, доставала вязанье, спицы и вязала. Немолодая, неприметная, похоже, старая дева, в байковой кофте и гарусной жилетке, которую сама себе связала. К этому очки, платок на голове, осенью боты, летом полукеды и гольфы, сползающие до щиколоток. Странно: приходит на могилу к родителям, а по могиле видно, что родители графского рода, Эрик и Теодора фон Ц.

Они встречались каждый день, и только здрасьте — Grüss Gott — триста шестьдесят пять раз — Grüss Gott — здрасьте, а так — нет, разговоров не заводили.


Прошли годы. Она пришла, полила цветы, зажгла лампадку. Сказала: я выхожу замуж. Встретились у железной дороги, за шлагбаумом, где ты… где твой поезд… Опять был поезд, но этот сошел с рельсов и остановился. Приехал кран, поднимал вагоны. Люди стояли, смотрели, я тоже стояла. Поднялся ветер. У меня длинные светлые волосы, ты ведь помнишь, правда? Они рассыпались, ветер их трепал… Он стоял рядом, высокий, молча. Не смотрел на поезд, смотрел на волосы…


Она была мастером ремонтной бригады. Получила задание: крыша протекла, заливает мансарду. Осмотрела стены, сырость, грибок, несколько кошек, самая маленькая — на коленях у хозяйки. Хозяйка сгорбленная, седая, в очках, в гарусной жилетке. Женщина с кладбища, графская дочка, Гизела фон Ц. Вместе поднялись в мансарду, и она увидела море. Штормовое черное или синее и спокойное, как колыбельная, в рамах и неокантованное, на стенах, на полу, прислоненное к мебели и к печке, выкрашенной в коричневый цвет.

Она пообещала прислать рабочих.

Графиня хотела знать точно: когда, пани майстер?

Как протрезвеют, сказала она так же деловито и подошла к картинам. Это всё — ваш отец?

Всё, подтвердила графская дочка. Здесь рисовал, здесь и умер. Mutti лежала внизу, уже не вставала, я не сказала, что он умирает. Она услышала шум. Мы сносили его по лестнице, он был длинный, и нести было неудобно. Вообще-то не длинный, а высокий, но если несешь, то длинный. Что за шум, ворчала Mutti, спать из-за тебя не могу. Я объяснила: пришел печник, чинит печь. Коричневую? Другой нет, спи, уже починил. Что за идея — красить печь, вдобавок в коричневый цвет, я ведь ему говорила, где это видано, да еще масляной краской… Говорила, Mutti, говорила, но уже поздно, пора спать… Она умерла через месяц после него. Так бывает: один забирает с собой другого, — и он ее забрал. Вы только ремонтом занимаетесь, пани майстер? — допытывалась графиня. А углем нет? Жаль, потому что я получила угольную крошку. Просила уголь, а прислали крошку, целую тонну, мне уголь полагается, пани майстер, вы уж им там скажите.

где это видано — красить печь

15. Графиня

Она осталась одна, в окружении отцовских картин и фамильной мебели — большой и тяжелой.

В застекленном шкафу стояли первые издания Гёте и Шиллера. В комоде среди полотенец с монограммами, вышитыми тонюсенькой шелковой ниткой, лежали письма.

В двух пачках, перевязанных ленточками от бонбоньерок. Все на немецком, только в одной пачке письма без ошибок, а в другой — с ошибками. На тех, что без ошибок, — штемпели полевой почты Восточного фронта. Сверху лежало официальное письмо. В нем сообщалось о героической гибели на поле славы, выражалось сочувствие и пересылался Железный крест. Крест тоже лежал в комоде.

Письма с ошибками были отправлены из Советского Союза. Все они проходили через руки пани Алинки, которая работала на почте, но никогда — никогда! — не посмела бы спросить об отправителе. Это графиня сама однажды сказала: в Берлине, в сорок пятом… О Господи, в ужасе прошептала пани Алинка, но графиня поспешила объяснить: нет, это не то, о чем пани Алинка подумала. Он лежал, раненый, в развалинах. Она услышала стон, перевязала, отнесла, вернее, оттащила в полевой госпиталь…

Переписка с русским офицером продолжалась недолго. Вначале он не писал, потому что нельзя было, а когда стало можно, сразу замолчал. Графиня несколько раз заходила на почту, спрашивала, не завалялось ли где-нибудь письмо с такими большими марками, то на них Кремль, то Красная площадь либо бурлаки на Волге из художественной галереи. Да что вы, говорила пани Алинка. Было бы, она б сама, лично, принесла его пани Гизеле.

Пришла открытка. С сообщением о смерти и выражением благодарности. Графиня присоединила ее к письмам с ошибками, хотя написана открытка была кириллицей.


Ее вызывали, когда кто-нибудь умирал у себя дома. Только ее, потому что никто больше не готовил покойников к погребению так умело, едва ли не с нежностью. Никто так терпеливо не согревал теплым полотенцем застывшие пальцы. Так ловко не мыл, не причесывал и так красиво не складывал в гробу руки с образком.

Возможно, поэтому ей и приснилась Mutti. Раздосадованная, озябшая. Она пыталась отогреть Mutti теплым полотенцем, но без толку. Когда сон повторился и Mutti снова пожаловалась на холод, она пошла в управу.

Сон, объясняла.

Снова пошла. Моей Mutti холодно, надо ее укрыть.

Пошла снова…

Получила разрешение.

Выписала из Германии перинку из лебяжьего пуха.

Заказала гроб из толстого дерева.

Переложила останки, укутала перинкой, и присутствовавшие при эксгумации — священник, милиционеры и гости — увидели герб. Вышитый на белом шелке, серебряно-красно-черный герб Цедтвицев. Он представлял собой шлем в короне между двумя буйволиными рогами, а вокруг — венок из лент и листьев. Гости перешептывались, гадая: что это за листья? Не лавр, не дуб.

Акантус, сказала графиня. Растет на побережье Средиземного моря.

16. Ворота

Умерла графиня — Гизела Георгина Мария Теодора Эрика Зиглинда фон Ц.


В ее дом въехали новые жильцы.

Разобрали коричневую печь.

Пани майстер спросила, нужны ли им изразцы. Они сказали, что она может их взять.

Взяла, сложила в сарайчике. Навещает их. В коричневых изразцах — душа художника Эрика фон Ц. Начала рисовать.

Пишет стихи.

Дрожу от страха

перед чистилищем и адом

Богом и сатаной

никто ничего не говорит

очередей целых три

ворота закрываются

непонятно куда становиться

везде толчея

никто ни о чем не спрашивает

никого я не знаю.

Вернусь-ка пожалуй на землю

но как?

Ворота закрыты.

17. Сценарист

А ложное свидетельство у тебя есть?.. — спросил ты.

Было: стол, девочка, крестные родители и Господь Бог. Словом, еврейская история, хотя ты мне советовал с этим покончить. («Никаким масштабом трагедии нас не поразишь — других еврейских историй никто и не ждет», — терпеливо втолковывал ты мне.) Тем не менее вы, ты и твой Сценарист, сели, сварив себе кофе. Как всегда, на кухне, в панельной многоэтажке на Стегнах[24], ты тогда еще жил в многоэтажке. Вечером, потому что днем твой сценарист бегал по судам и защищал.

И стали думать.

Так вы, кажется, поступали всякий раз: сначала думали. Стоит ли?

Сценарист рассказал тебе про свою мать (старая история, много лет прошло). На рассвете ее разбудил шум моторов. Она осторожно приподняла занавеску и увидела сапоги. Подняла повыше и увидела эсэсовцев. Они вели нескольких человек к грузовику. Это были соседи из дома напротив, на углу Вавельской. За поляками шла еврейка. Она несла на руках ребенка. Эсэсовец вырвал у нее ребенка, схватил за ноги, ударил головой о стену дома и бросил в кузов. Еврейка взобралась последней. Эсэсовцы подняли борт.

Мама, сказал Сценарист, рассказывала про эту сцену всю жизнь.

Что Витек тоже проснулся и подошел к окну. Она не хотела, чтобы он видел, отстранила его…

Что утро было туманное, серое…

Что сначала сели поляки…

(Знаю, уже рассказывала, соглашалась она, ну и что с того.)

Что еврейка была высокая, красивая, волосы стянуты на затылке…

Что когда этот эсэсовец этого ребенка…

(Знаю, что рассказывала.)

Что когда он этого ребенка, она прижала к себе Витека и положила руку ему на голову…

Что высокая была, красивая, волосы стянуты…

Что всё как всегда: кто-то прятал, кто-то доносил…

В правоведении есть понятие, объяснил тебе Сценарист: подсознательная вина. Человека нельзя обвинить, нельзя наказать, а он не может избавиться от ощущения вины, иногда до конца жизни.

Мне бы хотелось, чтобы той женщине… той, которая не захотела стать крестной матерью, не давала покоя подсознательная вина, говорил Сценарист.

Вы написали сценарий. Кое-что добавили: человека, который привел девочку, чашки, АК…

И опять вы сидели на кухне.

На этот раз кухня была красивее, больше и ни в какой не в многоэтажке. В хорошем доме довоенной постройки.

И ни с какой не с пишущей машинкой. Перед компьютером.

Сценаристу пора было уходить, поздно уже, мать ждет, надо положить ей на тумбочку лекарства на следующий день. Он уже позвонил, что идет, но вы не могли прервать разговор. Говорили о важных вещах: нехорошо, чтобы у Вероники было всё, нельзя слишком многого хотеть… Или можно? Вы еще сомневались. Пришли к заключению, что смерть Вероники неизбежна, ну а что с Veronique? Она поймет что-то — вы пока еще не знали что, в общем, Veronique причитается жизнь…[25]

Наконец он попрощался. Сел в машину. Остановился перед домом матери, посмотрел на окна. Свет в квартире горел, но заходить он не стал.

Боялся разбудить? Свет ведь горел.

Вернулся в машину.

Утром он нашел мать в постели, прикрытую одеялом. Две петли — одна на шее, другая на щиколотках — соединялись идущей вдоль спины веревкой. Как у ксендза Попелушко[26], родных которого Сценарист-Адвокат представлял в суде над убийцами.

Возле входной двери лежал мачете, каким отрезают головы, с деревянной рукояткой и длинным стальным клинком, изогнутым на конце.

Он пришел к тебе на следующий день.

Сказал: наш фильм стал реальностью. «Короткий фильм об убийстве».

Ты молчал. Ходил взад-вперед по кухне. Вышел на минуту, принес сколько-то долларов, сказал: тебе предстоят большие расходы.

Снова принялся ходить взад-вперед.

Остановился. Может, уедешь? Кто-то здесь сильно тебя не любит…


Недавно он открыл коробку от обуви («Хелмек»[27], лодочки, цвет черный), мать в ней хранила памятные вещи. Увидел открытки с каникул, фотографии детей, вырезки из газет — о процессах, в которых он выступал защитником, и о фильмах, сценарии к которым писал, ленточки от шоколадных наборов и рассыпавшиеся бусы.

Увидел ежедневник: 1945. Там были сделанные матерью записи.

В январе:

«Мороз».

«Есть хочется».

«Мариан торгует валютой».

«Пришли русские».

В феврале:

«Я беременна».

«Пять раз спрыгнула со шкафа».

В октябре:

«Еду в больницу».

«Сын. Кшиштоф. Просто чудо».


У него, у этого твоего Сценариста, неприятности. Женщина (высокая, стройная, невротичка) и шантаж, банда, выкуп. Фотографии в желтой газетенке.

Я им постоянно преподношу сюрпризы, говорит он. Детям моим. Это слишком тяжело выносить и слишком страшно.

Рассказывает про журналиста из таблоида: бегающий взгляд, футболка с надписью Tommy Hilfiger; записывал в ноутбуке. Я его боялся, сейчас так выглядит дьявол: с ноутбуком, в синей супермодной футболке.

Потом спрашивает: адвоката Н. служить в еврейскую полицию в гетто направила подпольная организация или, может, он сам проявил рвение? Спрашивает, потому что адвокат Н. ему нравился. Хотя в юриспруденции был не силен и не знал того, что Сценарист понял уже на первом курсе, а именно: что логику надо сочетать с эмоциями, — все равно Сценаристу адвокат Н. нравился, ему больно было думать, что в эту полицию в этом гетто тот пошел по своей воле.

Потом излагает содержание сценария, который хотел бы написать.

Потом объявляет, что не имеет права писать, поскольку что ни выдумает, то в его жизни сбывается.

Потом говорит, что все-таки написал. Песню. Счастье с несчастьем бок о бок живут, это ясно как дважды два. Написал и спрашивает, что вообще-то ему с собой сделать.

Потом спрашивает: может, ему руки на себя наложить, детям так будет легче.

Потом, подумав, говорит, что детям будет тяжелее.

Потом говорит…

18. Я.Ш. — продолжение

Из дома он выходил в начале девятого, благо трамвайная остановка была недалеко. Садился на «четверку». Свободные места были: на работу и в школу ездят раньше, — но он предпочитал стоять. Десять минут — и улица Третьего мая. Он сходил, поворачивал направо — еще две минуты. Поворачивал налево — минута, и вот уже старые каштаны, а там и главный вход[28], красно-желтый кирпич. С французских кирпичных заводов — Франция расплачивалась кирпичом за проигранную войну[29]. Война закончилась в семьдесят первом. Ровно сто лет назад, любопытная деталь[30], хотя значения не имела, Я.Ш. не знал о контрибуциях и не обращал внимания на памятные даты. Как и на цвет кирпича. Как и на красные мраморные колонны в огромном вестибюле. Как и на перила из кованого железа. И даже на гранитные ступеньки, хотя они были высокие и крутые. Взгляд поднимал только на табличку: ЗАЛ 138. Прислонялся к стене коридора и доставал нитроглицерин.

взгляд поднимал только на табличку…

…прислонялся к стене коридора и доставал нитроглицерин

19. Я.Ш. — продолжение

Они сидели на двух скамейках напротив обитой коричневым дерматином двери. Двадцать один человек, все мужчины. Я.Ш. — самый старый, старше судьи лет на тридцать. Судье этому надо было все растолковывать, начиная с того, кто такой кларк[31]. Что кларк ездит в порт, поднимается на судно и спрашивает у капитана, какие будут пожелания. Пожеланий у капитанов много. Им нужны свежие продукты для команды, подарки для жен, хороший алкоголь и женщины для компании.

Следовало бы сказать, что в нашей стране проституции нет, смущенно говорил Я.Ш. Это с этической точки зрения. Ну а в интересах дела… я советовал, куда пойти, и даже подвозил их на своем SHL-175[32], потому что на автомобиль так и не заработал.

Словом, у кого есть валюта — тем всё. Нашим — ничего. А у Я.Ш. характер такой (объяснял он в суде): хочется делать людям добро. Во время войны я помогал евреям, рассказывал он, хотя судью это нисколько не интересовало, да и неудивительно: помощь евреям не входила в обязанности кларка. Судья не перебивал, не задавал вопросов, и Я.Ш. перешел к сути: как он делал добро работникам порта. Приписывал к счетам. Счет-фактура составлялся для судна, капитан подтверждал, что получил, но получал не всё, кое-что шло людям. Кладовщикам, таможенникам, женскому персоналу, водителям шли кофточки, чулки, губная помада, рубашки non-iron, кримплен, коньяк… Оставалось только печатью шлепнуть, печать, кстати, была поддельная, в деревянном корпусе, с резинкой, которая потом отклеилась, а тушь была зеленая, купленная лично Я.Ш. Резинка, тушь и корпус печати для дела значения не имели, но как же без конкретных деталей…

Человек ехал на свадьбу, хотел шикануть, привезти родственникам блок «Мальборо», так что, я должен был ему отказать? — риторически вопрошал Я.Ш.

А если именины? А если Международный женский день? А к Рождеству каждая женщина — каждая! — получала от Я.Ш. пару чулок.

Последовало перечисление, кто что чаще всего просил. Кто-то — «мартино», кто-то — «дюжарден». Кто-то не любил коньяк, предпочитал спирт или «экстра-житную». Кто-то сигаретам «Сесил» предпочитал «Принс», а из соков — цитрусовые. Нужно, правда, подчеркнуть, что брали не часто и не на продажу: ведь потом приходили на работу в этих самых рубашках non-iron, в кримпленовых платьях, накрашенные заграничной помадой.

Работники упаковывали товар, проводили через таможню и отвозили на корабли. Как римские рабы, которые мололи зерно в намордниках, сказал один из обвиняемых. Можно ли удивляться таможеннику, который, оформляя товар, вдруг взбеленился? Схватил бутылку «Джонни Уокера», откупорил, отпил глоток. Отставил. Отломил кусок кабаноса. Съел. Очистил апельсин. Закурил «Житан». Захотелось узнать, объяснил он, каковы на вкус вещи, которые я знаю только с виду.

Таможенника уволили.

А директора

А партийные секретари…

А полковник Робота…

Я думал, говорил Я.Ш., имеют право. Машины их подъезжали прямо к складу. Запросто, у всех на глазах. Я думал: наверно, есть негласное распоряжение. Сам я негласных распоряжений не получал, но думал: раз требуют, значит, в высших целях. Будучи предан общему делу — мы ведь боролись за сегодняшнюю Польшу, — я не сомневался, что исполняю свой долг.

Первый секретарь повторял: не бойтесь, товарищ, у вас волос с головы не упадет, в случае чего я нажму нужную кнопку, и все уладится. Как я мог знать, что настанет время, когда ни секретаря этого не будет, ни кнопки…


Обвиняемый Я.Ш. плохо себя почувствовал, сообщил судья.

Обвиняемый Я.Ш. принял две таблетки нитроглицерина.

Объявляется перерыв до…

О чем стороны процесса поставлены в известность.


Процесс возобновился, и сразу стало ясно, что существуют две разные планеты. С одной прибывают иностранные капитаны. На другой живет польский кларк.

Прибывший капитан вынужден что-то отремонтировать на судне. Он заказывает балки, исключительно трехметровые. Кларк едет на склад пиломатериалов. Чтобы рабочие пилили ровно, их нужно стимулировать. С этой целью кларк везет с собой ящик пива. Но пилят все равно неаккуратно, капитан отказывается покупать балки, и кларк везет капитану ящик шампанского.

Капитан заказывает свежее масло, а получает прогорклое. Отдает на анализ, обнаружены бактерии. Капитан грозится, что больше никогда ничего в Польше покупать не станет, потому что в Кильском канале масло без бактерий. Кларк везет хрустальную вазу, добавляет зубровку, капитан поддается на уговоры, он будет покупать в Польше.

Капитан заказывает свежее мясо, получает мороженное, кларк везет…


Подсудимых обвиняли в том, что они подделывали, утаивали, присваивали и причиняли убытки.

Кто-то попросил иностранного капитана засвидетельствовать, как было дело. Получил из Мексики письмо и представил его суду.

Я.Ш. никого просить не стал.

Я работал с немецкими кораблями, говорил Я.Ш. Что же я, немца должен был просить? Я, партизан, польский офицер — немца? Чтобы он меня защищал перед польским судом?

Национальная гордость мне не позволила!


Прокурор потребовал тюремного заключения. Для всех, для двадцати одного.

Суд вынес обвинительный приговор двадцати (и отменил по случаю амнистии).

Один не был осужден.

Я.Ш.

Двадцать первый умер.

В промежутке между речью прокурора и объявлением приговора жена принесла свидетельство о смерти.

Вместе с заявлением. Она просила суд вернуть сберкнижку — в связи с расходами на похороны.

Сберкнижка была изъята судебным исполнителем как движимое имущество.

Суд освободил и остальное движимое имущество Я.Ш. Гэдээровский телевизор «Рекорд», холодильник «Тюлень», стиральную машину «Франя», пылесос «Чайка» и ковер узорчатый, два на три метра.


Среди документов дела завалялся листок из ежедневника. Кто-то записал телефон Я.Ш.: 37179. Что значения не имеет, но как же без конкретных деталей…

20. Подвалы

Дела двадцати одного находятся в тридцати трех папках, на каждой — номер и фамилия. Папки хранятся в архиве, в подвалах суда. Когда-то здесь были конюшни, стояли лошади и экипажи и жили судебные рассыльные. Сейчас стоят стеллажи с делами, тринадцать километров стеллажей, заполненных преступлениями, проступками и несправедливостью.

Первым (через три месяца после окончания войны) был санитар. Он забрал у кого-то десять килограммов сахара, десять килограммов свиного сала и литр водки. У немки забрал отрез (четыре метра) и швейную машинку, а от русского офицера получил три кило сала (добытого преступным путем).

Потом был сержант. Он забрал у столяра гробы и потребовал, чтобы тот их — собственные гробы — выкупил, незадорого, тридцать пять за штуку.

Потом был киноман — приземистый, крепкого сложения, с большущими руками, большой головой и деревянным протезом вместо ноги. Любил ходить в «Молодую Гвардию», напротив. Убил женщину, потому что та не хотела с ним жить. Труп расчленил. Ходили слухи и о других жертвах, которых он перерабатывал в пищевые продукты и продавал на базаре, но осудили его только за женщину. Приговорили к повешению.

Потом были профессионалы, Юдка и Шломо. Украли в магазине швейцарские часы. На сумму два миллиона злотых (бутылка плодового вина «Порто-Рико» местного производства стоила двадцать). Защитник Юдки уверял, что его клиента в магазине не было. «Был бы там, взял бы всю добычу, он всегда так делает, а тут пять пар часов оставил, наилучшее доказательство, что к этому непричастен».

Потом был студент. У него была чересчур заботливая мать. Говорила: не обожгись, не простудись, поздно не возвращайся, завязывала ему шнурки и в институт ходила, как в школу на родительские собрания. Он бросил институт и записался в техникум. Бросил техникум и записался на танцевальные курсы. Завуч послал к нему одного из учеников, чтоб уговорил вернуться, но тот тоже бросил техникум и записался на танцы. Мать узнала правду в сочельник. Они сидели за столом, ели грецкие орехи. Мать начала на него кричать, он убил ее щипцами для орехов. Тело расчленил и спустил в канализацию, голову растворил в каустической соде. Надевал парик и одежду матери и получал на почте ее пенсию. Кассирша вызвала полицию. Отсидев двенадцать лет, вышел. Женился, был примерным мужем и отцом, ходил в церковь.

Потом был пироман. Особенно любил поджигать железнодорожные вагоны и мотоциклы. С малых лет обожал огонь и не мог удержаться, чтобы чего-нибудь не подпалить. Его поместили в психиатрическую больницу и вылечили, потому что пиромания излечима.

Потом был пенсионер. Люди помнили его с войны. Он был полицаем в белорусской деревне и, как другие полицаи, получил от немцев черный мундир, пару сапог, пятизарядную винтовку, денежное довольствие и паек. Арестовал мужа Антонины Д., своей соседки. Соседка пришла спросить, что с мужем. Полицай спал, его жена чистила картошку, соседка села и сказала, что подождет. Полицай проснулся, сказал: лежит в канаве. Муж лежал с дыркой в голове. Спустя тридцать лет полицая нашли. Он жил в Польше. Прокурор хотел сразу его арестовать, но полицай попросил месяц отсрочки. Ему как раз дали путевку в санаторий, жаль было пропустить очередь. Прокурор дал согласие, он понимал, как трудно получить путевку. Суд состоялся, когда закончилась смена в санатории. Кто-то рассказал, как во время войны шел по этой белорусской деревне и его обогнала телега с евреями. Их сопровождал обвиняемый. Телега свернула в лес. Раздались выстрелы. Телега вернулась без евреев. Сосед Антонины Д. получил семь лет.

Потом был сельскохозяйственный рабочий. Он написал письмо властям — потребовал три миллиона и пригрозил, что подложит бомбу. Бомбу нашли, взорваться она не могла, так как взрыватель был муляжом. Автора письма схватили. Он был токарь, но не любил шума и работал в госхозе[33]. Снимал комнату. Хозяйка говорила, что у него один костюм, он никогда его не меняет. В тот день, когда обнаружили бомбу, он был у своей невесты, официантки в местной закусочной. От нее пошел на работу, обедал в столовой, по радио передавали что-то о партийном почине. Несмотря на алиби, он получил восемь лет.

Потом был пловец. Он проплыл от Капри до Неаполя, обогнул Манхэттен, почти доплыл до Швеции. Во время военного положения работал в подпольной «Солидарности», занимался полиграфией. Особенно преуспел в изготовлении документов: подделывал удостоверения личности и загранпаспорта. После смены строя продолжал подделывать, теперь уже документы для краденых автомобилей. Получил пять лет.

Потом был рецидивист. В камере он познакомился с мужчиной, у которого была невеста Красивая, даже очень. Отсидев свой срок, он попрощался и поехал домой. Узнал, что мать умерла, а отец заболел раком, вдобавок ослеп. Помыл отца, побрил и отвез в больницу. Потом купил три гвоздики и пошел к красавице невесте. Она заварила чай — такой, как он любил, четыре ложечки на стакан кипятка Плюс разбавленный спирт. За чаем спросил, не выйдет ли она за него замуж. Она отказалась, обозвала его фраером и еще как-то. Он обиделся. Изнасиловал ее, потом задушил, потом ополоснул руки и лицо и выкурил сигарету. Взял себе транзисторный приемник «Мариоля», пару джинсов и баночку растворимого кофе. Ей было не жить, сказал он на суде. Она меня оскорбила, выхода не оставалось. Перед повешением попросил стакан вина Это был последний смертный приговор, вынесенный в этом суде.

21. Женщина

В подвалах темнота, воздух сырой, затхлый. Среди папок с душегубами, поджигателем, матереубийцей и насильником крутится женщина. Что-то переставляет, что-то ищет или просто наводит порядок. Копирует материалы дела Я.Ш. Волосы у женщины черные как смоль, в ушах золотые кольца. На ней куцая розовая кофточка с блестками и обтягивающие джинсы, из которых вылезают кружевные стринги.

Когда-то она была блондинкой и весила сто килограммов. У нее был муж — интересный мужчина, владелец бюро недвижимости. Она ему варила его любимый бульон, чистила обувь и гладила рубашки. Летом он нырял на Корсике, зимой катался на лыжах в Кортина-д’Ампеццо. Женщина говорила: поезжай, милый, тебе нужно отдохнуть, — и укладывала в чемодан вещи. Он любил, чтобы все было собрано и аккуратно уложено.

Однажды муж поехал в Закопане, потому что в соревнованиях участвовал Адам Малыш[34]. Пригласил чемпиона поужинать, за соседним столиком сидели несколько гуралей[35]. Им этот муж не понравился. Может быть, водку пил не такую. Или не ту музыку заказывал. А может, просто очень уж был чужой.

Они поджидали его снаружи. Сломали ребра и нос. На следующий день ему предстояло ехать на другой конец Польши. По делам: кто-то продавал землю, кто-то собирался купить, он представлял покупателя. Или наоборот: продавца, неважно. Позвонил жене. Поехал, несмотря на ее просьбы. Через два часа звонок от тещи: по радио передавали, что на дороге затор — фура врезалась в «тойоту». И еще один звонок: сказали, что это «тойота ленд крузер». Потом уже позвонила полиция. Мобильник лежал на снегу, они набрали последний номер.

Водитель фуры не виноват: машина стояла поперек дороги. Как будто ждала. Чего может ждать мужчина в новенькой «тойоте», стоя поперек дороги?

Она осталась с сыном, дочкой и невыплаченным кредитом за квартиру.

Не бросилась искать работу, у нее были кое-какие дела в Закопане.

Отыскала гуралей.

Им дали условные сроки.

Самый высокий, двухметровый, который бил с особым остервенением, через пару месяцев повесился.

Она не хотела знать почему.

У нее была доставшаяся от дедушки с бабушкой столетняя львовская мебель: дубовый стол и резные стулья, обитые красным бархатом.

Она села: стокилограммовая женщина на столетний стул.

Налила себе токая.

Я за него отомстила, сообщила она пану Б.

Конечно, Ты знаешь, что обошелся со мной по-свински, продолжала она.

Помнишь, как мой сын вернулся из школы? Как увидел перед фотографией отца зажженную свечу?

Как крикнул: нет!

Как я сказала: да.

Как он завыл.

Завыл, понимаешь?

И я должна Тебя за этот вой простить? Хочешь — будь, великодушно добавила она. Только не для меня. И больше не мешай мне жить.

Начала она с волос: они стали черные, прямые, до плеч. Проколола уши и вдела золотые кольца.

Похудела на тридцать килограммов. Купила кофточку с блестками.

Подозрительное уплотнение в груди исчезло без операции.

Она почувствовала себя молодой и познакомилась с молодым мужчиной.

Мужчина сказал: ты помнишь, кто возвращает молодость? Не боишься?

Бояться Д.? Да я со все большей благодарностью о нем думаю.

22. Соседка

Папа приехал сразу после войны, организовывал польскую жизнь.

Весь наш подъезд после войны — милиционеры и убек[36]. На целый подъезд один убек, Я.Ш. Пригодился: у него был телефон, все ходили звонить. А уж коли придешь, можно и поплакаться. Что мамочка умерла. Что через две недели после похорон папа пришел с женщиной. Кашубкой[37]. Вот тебе мамочка, сказал, люби ее. На танцах они познакомились, в кабаке, где кино «Колизей». Так быстро? — удивлялся Я.Ш. Двух недель не прошло… Кашубку папа бросил, потому что поехал в деревню и встретил свою давнюю любовь, еще со времен АК, старую деву, она его ждала. Приходит с этой партизанкой: вот тебе мамочка, люби… Я.Ш. опять удивился: так быстро? да еще старая дева?

Они неплохие были люди — что Я.Ш., что его жена. В костел ходили — не Сердца Иисуса, куда весь подъезд, а к Царице Польской Короны[38], чтобы дальше от дома, чтоб знакомые не видели, — но ходить ходили, в воскресенье к утренней мессе. Святые образа у них дома были, хоть и небольшие, но какие надо, и хоронили их с ксендзом, я на обоих похоронах была, у него были красивше.

Говорили, он отравился.

В подъезде говорили, а правда ли?

Он офицер был, его судили, грозили тюрьмой, вот он и решил: лучше отравиться, но правда ли — кто знает.

23. Социальная работница

Меня прикрепили к вдове с тромбозом, пять раз в неделю по два часа, убраться и сходить за лекарствами в аптеку. Спокойная была, верующая. Любила хороший кофе. Пекла Kranzkuchen[39].

Меня не было, когда она упала. Споткнулась на ступеньках в туалет, крутые такие ступеньки, из красного кирпича, все там осталось, как было у немцев. Больше не варила кофе и не пекла пироги. Раз в месяц приходил ксендз, она исповедовалась и причащалась. Рассказывала. Как они приехали, как муж выселял немцев. Как она дала немке сала и хлеба. Пожалела немку, вот и дала в дорогу. Об оплате и не думала, немка сама отдала ей сервиз. Что, надо было отказаться? В те времена сало и хлеб немке нужнее были, чем фарфор, — это она мне объясняла. Не нужней? — спрашивала. Разве не нужней?

меня не было, когда она упала

Я один раз ее видела.

«Белую Марию».

Тарелки, большие, маленькие, соусники, блюда… Она сама достала, сама расставила на скатерти. Красота. Все белое и на белом. Очень красиво.

Она еще сидела, когда я вошла.

Не ждала, нет, к ней никто не приходил, кроме доктора и ксендза.

Просто сидела.

Потом пришли из антикварного. Позаворачивали, упаковали, увезли. Хватило на памятник обоим.

24. Мария

Своим названием он обязан Марии Франк, молодой и красивой. Она бросила мужа ради Филиппа Розенталя[40], производителя фарфора, старше ее на тридцать пять лет, и в том же 1916 году Розенталь спроектировал сервиз. Все предметы восьмиугольные, украшенные рельефным орнаментом. В орнаменте использован цветок гранатника, это такой средиземноморский кустарник с пурпурными цветами. Спустя двадцать лет вошел в силу указ о передаче еврейских фирм арийцам. Передача имущества называлась аризацией. Розенталь, чтобы избежать аризации, перевел акции на сына Марии от первого брака. Дочери Розенталя обратились к психиатру. Директор психиатрической лечебницы диагностировал опасный атеросклероз. Розенталя поместили в санаторий, через шесть недель он умер. Спустя год фирму аризовали — акции, коллекции произведений искусства и конезавод достались банку.

Мария поселилась на Лазурном берегу и вышла замуж за князя.

«Мария» стала одним из самых популярных в мире сервизов. Фарфор исключительной белизны, такого качества фарфор первым в Европе — случайно, пытаясь получить золото, — изготовил алхимик Августа II Сильного, польского короля и курфюрста Саксонии.

25. Четырнадцатая

По Липовой аллее до поворота.

Восьмой ряд, четырнадцатая могила (неподалеку от захоронения бездомных и от места, где лежат жертвы Декабря[41]).

Она — восемьдесят лет, он — семьдесят один. Никаких лампад.

Куст барбариса.

Белый мрамор. Называется «Белая Марианна».

Загрузка...