Фонтранж шел во время похорон рядом с Ребандаром. Он был смущен присутствием министра и сдержан во всех своих жестах и в малейших своих мыслях присутствием смерти. Его смущало также и то, что он никогда не был близок с Бэллой. У него был такой же принужденный вид, когда он отдавал Бэллу смерти, как в тот день, когда он отдавал ее Жоржу Ребандару, и точно так же, как обыкновенно отец принуждает себя не думать о том, что последует за брачной церемонией, он чувствовал себя и теперь не в праве думать о той первой ночи, которую Бэлла должна провести под землей. Он должен был признать, что он не был самым печальным в этом кортеже. Он видел меня, видел угнетенного Моиза. Он понял, что такое распределение печали было справедливо, потому что он едва знал Бэллу, и спокойно подчинился этой справедливости. Он слишком сильно страдал от смерти своего сына для того, чтобы не считать траур если не преимуществом, то по крайней мере собственностью, и при своей честности, и еще проще, при своей вежливости, он чувствовал, что совершил бы нескромность, слишком приближаясь сегодня к этому трупу своего родительского сердца.
«Я их обманываю, — думал он, — они полагают, что я здесь в печали следую за погребальным шествием моей дочери. А для меня это все еще похороны моего сына…»
Он заметил, что на его шляпе был тот крен, который был и во время похорон Жака. Креп уже несколько несвежий. Он заметил также, что вдел в свой монокль шнурок, служивший ему в тот же день. Он рассердился на себя. Для Бэллы он должен был бы надеть новый креп. Белый галстук также относился к той эпохе. Он стал упрекать себя даже в этой своей печали, которая была его постоянной печалью со времени смерти Жака. За этот рассеянный взгляд, за согбенные плечи. Эта мелочная добросовестность, которая у него была почти единственным выражением нежного, деликатного сердца, приказывала ему в этой церемонии освободиться от прежнего траура, переменить одежду. Все увеличивало сейчас его недовольство, даже духи его платка, который был слишком сильно надушен, и запах этот был запахом того времени, когда он хоронил Жака. Бэлла всегда была покорной и послушной. Жак не мог рассердиться на своего отца за то, что он переживал сейчас эти угрызения совести. Будучи не в состоянии немедленно переменить башмаки, в которых он стоял во время заупокойной службы по Жаке, носки, рубашку, он хотел то крайней мере сбросить с себя тот грустный вид, который в течение последних лет сделался как бы мундиром, украшенным гербом Жака.
И для Бэллы он изменил свой внешний вид. Он выпрямился, поднял голову, посмотрел вокруг живым взглядом, пошел более свободным и легким шагом. У одного из факельщиков пошла кровь носом, и он оставлял по пути кровяные следы, что производило тяжелое впечатление на кортеж. Фонтранж передал ему свой платок, счастливый тем, что мог освободиться от этого запаха, не подумав, что в конце концов, платок самый необходимый предмет для отца в трауре. На его лице разгладились морщины; друзья нашли его на кладбище помолодевшим на два года по сравнению с тем, каким он был в церкви. Это потому, что он по пути надел траур по Балле. В свою очередь день, который вначале был туманным, вдруг сделался блестящим и солнечным. В то время как небо освобождалось от своих облаков, сердце Фонтранжа по дороге через залитые солнцем бульвары освобождалось под предлогом траура от своего давнишнего мрачного гнета. В тот же день после полудня Фонтранж отправился к портным, белошвейкам и заказал в честь Бэллы новое платье, галстуки, белье.
Он воспользовался случаем, чтобы купить пару белых подтяжек с черной полоской. Он думал, что это было началом нового траура… Это было началом новой любви.
Может быть, горе, вызванное смертью Жака, уже изжило свой срок, и для того, чтобы поколебать в сердце Фонтранжа памятник сына, достаточно было этого незначительного страдания, этого освобождения, которое принесла смерть Бэллы… Может быть также, нежная душа Фонтранжа, перед которой внезапно открылась перспектива неведомого чувства, не нашла в себе достаточно силы, чтобы противиться новой привязанности. Понемногу мысль Фонтранжа сосредоточилась на Бэлле. Нотариус передал ему ее завещание. Это был простой листок бумаги с ее инициалами, на котором она просила отца похоронить ее в Фонтранже под одним деревом в парке, которое она точно указывала. По небрежности она написала не только письмо, но и адрес… «Для какого ответа?» — спрашивал себя Фонтранж. Это было первое письмо, которое он получил от своей новой любви. Письмо было слабо надушено. Слезы выступали у него на глазах, когда он вдыхал запах этого неизвестного чувства. У него не было фотографии Бэллы. Он отправился к фотографу, который получил приказание не продавать ее фотографии. Фонтранжу было противно говорить этому равнодушному человеку, что он отец Бэллы, и он подкупил фотографа, как это сделал бы любовник. Нотариус принудил Фонтранжа остаться в Париже, так как нужно было выждать известный срок, после которого разрешалось выкопать тело, чтобы перевезти Бэллу в Фонтранж. Шел дождь. Этот дождь вселял в него тревогу в связи с мыслью о похороненной, и он с трудом переносил одиночество. Он приходил к Моизу, ко мне, к тем, кото, как он знай, любила Балла, и пускался на детские хитрости, чтобы увидеть фотографии, снятые мною с Бэллы в Эрви, и каждая из них делалась для него воспоминанием. От туманного, неясного образа Бэллы, который он получил в художественной фотографии, он пришел понемногу, благодаря любительским фотографиям к молодой женщине с определенными и ясными чертами. Его сердце, его воображение не трепетали больше перед его дочерью. Он хотел знать также фамилию поставщиков ее духов. Он отправился к ним, искал там, старый охотник, по следам запаха. Ему нравилось в этот странный двусмысленный период, который вследствие ожидавшихся вторых похорон держал Бэллу как бы привязанной к жизни, разыскивать все предметы, все, что было связано с Бэллой, и собирать их до ее окончательной смерти. Смерть Жака была исчезновением. Фонтранж не видел его мертвым. Он должен был ждать пять лет прежде чем увидеть его могилу в Бельгии, где он его и оставил вследствие своих родственных связей с Кобургами, принявшими Жака в свой фамильный склеп. Своей смертью Жак грубо удалился из сердца, наполненного им. Но Бэлла приближалась к нему в этой своей нежной агонии, агонии после смерти, которая продолжалась во время этих длинных, освещенных солнцем похорон и в этих формальностях, удерживавших Фонтранжа между двумя открытыми могилами. И ему, раздавленному смертью сына, пришлось теперь сделать открытие, что есть женственные смерти, что теперь пред ним женственная смерть, полная нежности. Целый месяц Бэлла отдавала своему отцу свою мысль, еще теплую. Фонтранж должен был посещать нотариуса, принимать заказы, выбирать мрамор. Он уплатил поставщикам дочери некоторые долги, оставленные ею в этом низком мире. Он хотел заплатить их непременно из своих денег, подарить ей ее последние платья, ее последнее манто. Весь месяц Бэлла поддерживала эту первую близость, которая была у него с ней. Ребандар уехал путешествовать: эти вторые похороны, эта вторая смерть были только для Фонтранжа, для одного Фонтранжа. Он был благодарен Бэлле за то, что она не исчезла, не растворилась, как это сделал бедный Жак в склепе Кобургов, но доверила себя земле Фонтранжей, дереву Фонтранжей. Это было как раз то дерево, под которым он когда-то ставил колыбель Жака. Это был одинокий дуб среди холмистых лугов, отделявших замок от парка, который на картах генерального штаба служил тригонометрическим пунктом. Вот и теперь он сделался также отметкой на этой твердой карте нежности, которой было сердце Фонтранжа. Если бы не было постоянно этого дождя, если бы небо было чисто, он чувствовал бы себя почти счастливым. В то время как мысль его при поисках Жака натыкалась на грубое видение, на прошлое, с каждым днем становившееся более суровым, о Бэлле он не мог думать без того, чтобы ему не приходили на ум те маленькие радости, которые доставляет отцу рождение; он не мог бы назвать это воспоминаниями, так как он в течение долгих лет почти ничего не помнил о Бэлле. От скольких недоразумений можно было бы избавиться, если бы мы привыкали любить своего ребенка не только живым, но и мертвым! Теперь перед его нежностью вместо лица, покрытого потом, тревогой, выражением жестокости, вырисовывалась ежеминутно очаровательная голова с ясными глазами. Когда он получил от Ребандара два чемодана с вещами, собранными в комнате Бэллы, он, вместо того, чтобы вынуть, как из ранца Жака, револьвер, сомнительные принадлежности туалета, не совсем приличную книжку, непереплетенную, что особенно укололо Фонтранжа, который читал книги только в переплетах, — увидел теперь в этих чемоданах персидские ткани, стихи Альфреда де-Виньи, переплетенные в сафьян, черную полумаску для бала, куклу. Он помнил лицо этой куклы, может быть, лучше, чем лицо Бэллы. Он взял ее в руки… Она медленно открыла глаза. Эти чемоданы содержали в себе все то, что египтяне оставляли своей мертвой. Он вынул все вещи оттуда. Это были раскопки его отцовского сердца. В первый раз за все время существования Фонтранжей один из Фонтранжей пытался ясно увидеть, что происходит в нем. Он спрашивал себя, почему смерть, которая до этого дня делала его жестким, худым, морщинистым, теперь давала его мысли постоянное утешение, давала ему, одним словом, счастье. Переменив траур по сыне на траур по дочери, он переменил мир эгоизма, борьбы, низости на вселенную примирения и роскоши. Он чувствовал, что жизнь нашла новый способ возобновить связь с Фон-транжами. Он снова флиртовал с жизнью. Посреди улицы при виде довольно банальной витрины мехов или при встрече с хорошенькой женщиной он должен был останавливаться; он чувствовал, как нечто новое прикасается к его сердцу. Он вздрагивал, когда узнавал духи Бэллы у проходящей мимо женщины. Его траур, его печаль переменили пол. Фонтранж, который верил, что вся его жизнь сосредоточена в сыне, вдруг на склоне лет уступил своей женственной природе. Душа Фонтранжей! Бедный двойной цветок! Весь автоматизм жестов, все горести, свалившиеся на него после его первого несчастья, понемногу исчезли в течение этих двадцати одного дня — срока, который требовался для получения разрешения выкопать труп.
Настала годовщина смерти Жака в одну из сред; это был печальный день. Фонтранж надел свое старое платье, оно стесняло его, он пополнел. Лишенный на целый день тех умиротворяющих мыслей, которые проводили его крупными спокойными шагами на кладбище, он бродил по улицам и по Булонскому лесу, зашел в кафе. Все прошлое Жака ревниво сталкивалось с несколькими воспоминаниями, которые были уже у него от дочери. Вся жизнь, все несчастья его сына упали в бездну; в эту среду внезапно открылся иллюминатор в прошлое, и после полудня показалось, что долг приказывает навсегда освободиться от куклы, переплета и персидских тканей. Но эти вещи сопротивлялись. Вечером он снова нашел их в своей комнате без единого пятна. На другой день в первый раз он не ждал полудня, чтобы отправиться на кладбище. В первый раз он вышел со своим букетом пармских фиалок, заставлявшим принимать его в трамвае за влюбленного, рано утром, чтобы захватить кладбище и могилу Бэллы еще покрытыми росой, среди той уборки, которую производили метельщики и поливальщики. Его сопровождал маленький ирландский террьер, собачка Бэллы, по имени Жильбер, которую Ребандар прислал ему. Это был еще молодой зверек, очень умный, с несколько неправильными зубами, ходивший переваливаясь. Но в первый раз недостатки в собаке казались Фонтранжу достоинствами. Около могилы собака, почуявшая крыс, начала рыть землю. Фонтранжу пришла мысль, что Жильбер точно ищет свою хозяйку. В первый раз метафора прошла в уме одного из Фонтранжей. Это было самое незначительное движение воображения, но Фонтранж затрепетал от этого, как от коренного изменения своей природы. Что происходило в нем? Может быть, он сделался поэтом. Он испытывал при этом некоторое тщеславие, чувствовал себя более легким. Бэлла поднимала его над тем миром, в котором он провел пятьдесят семь лет, ни разу не сделав ни одного сравнения. Жильбер выбросил из вырытой им ямы плоские камешки, и Фонтранж подумал, что Бэлла в этой каменистой почве Парижа нашла себе только временное убежище, прежде чем уйти гаубоко в землю… Не было сомнения, это опять было сравнение. «Что это со мной творится?» — подумал он. Весь день у него были эти маленькие припадки воображения. Он каждый раз останавливался, как сердечный больной во время остановки его пульса. Неизвестное божество иллюстрировало жизнь Фонтранжей.
По возвращении домой Жильбер почувствовал запах Бэллы в несессере, остававшемся открытым, и начал лаять на флакон. Это было вполне естественно. Очень часто собака узнает запах своего хозяина. Но Фонтранж почувствовал и этот лай как метафору. Он не мог ее выразить точно, но она была ярка. Чего только нельзя сравнивать в жизни? Из каждой вещи, из каждого жеста, из каждой игры света солнца или света ламп, чувствовал он, можно было извлечь что-то новое, сверкающее, и для этого нужно было только немного ума, немного изобретательности. Каким утешением может быть жизнь, если реальный мир так тесно слит с миром воображаемым! Он отдавался сну, как какому-то новому сравнению, новой метафоре. Среди ночи он вдруг просыпался. Его перенесли в постель его юности. Это была та же простыня, те же узелки на полотне; он ощущал ту же свежесть полотна, когда шевелился. Он узнавал юность по ее температуре, по ласкающему ветру, как итальянец, возвращаясь из Америки, узнает Средиземное море, в которое ночью погружают его товарищи, желая подшутить над ним. Все то, что давно уже оставляло его глухим, — крик поезда, вечно требующего, чтобы его впустили на станцию, несвязные песни пьяных, — все это он слышал снова. Это была его юность, которую Бэлла возвратила этому старику, и он мог ласкать эту юность в темноте ночи, он не решался только скрещивать руки, так как боялся, что его тело, менее верное, чем полотно, не будет тем же наощупь, каким было раньше; он удерживался от кашля, чтобы не слышать своего голоса. Но лежа так, с открытыми глазами, в тишине и мраке ночи, он верил в свою юность, и ничто не опровергало его. Те же тени, как и в его юную ночь, та же елепота… Да, одна из тех страстей, законных, но губительных, которые периодически пожирали душу Фон-транжей, родилась теперь.
Сначала она была спокойной. Возвратившись в замок, Фонтранж был удивлен, найдя повсюду следы Бэллы, — на собаках были еще ошейники с ее именем. Он открыл ее ящики. Он прочитал дневник, где Бэлла говорила о нем. Любила ли она его? Он искал ответа в связках писем и даже в библиотеке, следуя методу того профессора, который приезжал в замок, чтобы проверить, любила ли Лаура Фонтранж Шатобриана? Лаура не любила Шатобриана, и мало было свидетельств, говоривших о том, что Бэлла любила своего отца; но, если в первом случае нужны были прямые доказательства, то во втором — Фонтранж удовлетворился доказательствами отрицательными. Было вполне вероятно, что дочь любила своего отца, что дочь, бывшая самой нежностью, любила того, кому была обязана жизнью. Ни в одном письме, ни в одной записной книжке он не нашел ни слова о том, что она ненавидела его. Чтобы отгадать, какое чувство могла питать к нему Бэлла, он начал изучать себя со всех сторон и даже в зеркале; он стал видеть себя почти таким, каким он был в действительности: существо без злобы, без силы, — он начал понимать себя. Он рассматривал свои собственные фотографии, чтобы догадаться, мог ли ребенок или молодая девушка найти в нем что-нибудь привлекательное. После всех этих изучений он благодаря Бэлле немного полюбил себя, тогда как Жак привел его, в конце концов, к отвращению к самому себе и ко всем людям. Так же, как после несчастья с сыном он искал посредством соприкосновения с самыми грязными людьми такого пути, который загрязнил бы и унизил его, теперь он открывал путь, по которому шла Бэлла, сквозь самые тенистые деревья, с самыми ласковыми собаками, смотря на самые ясные лица. По заметкам и подписям он нашел в библиотеке путь, которым шло ее чтение. Никогда никакого разочарования. Всегда великолепные переплеты. Насколько приятнее прикасаться к нежности и очарованию, чем к пороку. Его здоровье, его чистое крепкое тело, его превосходные внутренности не казались ему больше привилегией, похищенной у его ребенка, так как у Бэллы и в смерти тело было более нежное, более слабое. Какое удовлетворение чувствовать себя тяжелее и плотнее, чем та, которую любишь! Он читал переплетенного де-Виньи на тех скамейках, где, как он вспомнил, он видел Бэллу с книгой «Смерть волка», которая восхитила его. Он пожалел, что не охотится больше; хорошо бы убить такого достойного врага. Он садился около могилы на складном стуле, служившем ему и тогда, когда он сидел около колыбели Жака (в противоположность предметам траура предметы счастья могли служить обоим детям). Иногда одно из тех вдохновений, которые посетили его благодаря Жильберу утром на кладбище, снова осеняло его. Летающие вороны казались ему бумагой, сожженной на ветру. Виноградная лоза казалась цвета вина. Он часто выходил теперь из замка, делал визиты тем семьям, где бывала Бэлла и где были подруги ее возраста, вежливо беседовал со старой хозяйкой, но затем быстрыми этапами через тетку, через мать, ликвидируя каждое поколение, в пять минут переходил к самой молодой женщине, и очень редко бывало, чтобы он возвращался домой без какого-нибудь нового сведения о Бэлле. Самые отчетливые воспоминания о Бэлле у него сохранились от трех торжественных дней в ее жизни. Во-первых, когда долг принудил его подавить свою страсть к Жаку и взять на руки Бэллу в день ее рождения, во-вторых, когда он председательствовал на банкете в честь ее первого причастия и, в-третьих, когда он был на ее свадьбе. Между этими тремя воспоминаниями, которым соответствовали три таинства, он размещал добычу, собранную им во время его визитов. Иногда у него выплывали настоящие воспоминания. Он сделал счастливое открытие. Он вспомнил, что в день рождения Бэллы он целый час держал ее на руках. Колыбель была приготовлена для одной дочери, и вдруг доктор сообщил, что ожидается появление второй. Через двадцать минут родилась Бэллита, и ей было оказано больше внимания, чем Бэлле. Бэллита получила колыбель. Для Бэллы приготовляли маленькую кровать Жака. Во время этих приготовлений Фонтранж держал Бэллу — самая неловкая из кормилиц, но первая. Это воспоминание утешило его от многих огорчений. Конечно, у него не было воспоминаний о тех днях, когда его дочь завязывала первые отношения с миром. У него не было того вечера, когда Бэлла, с детства выказывавшая тяготение к астрономии, поняла, что звезды не привязаны к небу; у него не было воспоминаний и о том вечере, когда Бэлла об'яснила, что земля овальна, но у него был первый час ее жизни в этом презренном мире. Этот ребенок, которого он, в сущности, видел только под вуалями причастницы или невесты, за исключением дня ее рождения, когда она была голая и вся в складках, и дня ее смерти, когда он видел обнаженными ее грудь и ее бедра. Ему казалось теперь, что ту дочь, тело которой он видел, только когда она входила в жизнь и когда она входила в смерть, он носил на руках в каждый из ее возрастов. Он чувствовал тот нежный груз, каким она была для кресел, качелей, газонов и, наконец, для самой жизни. Конечно, он со страстным интересом следил за маленькой фигуркой Жака в его борьбе с природой, за тем, как Жак, маленький мужчина, обращался с собаками, дичью, но эта борьба женского сердца с дружбой, любовью, борьба женского тела с холодом, подушками, а также с телом мужчины — потрясала Фонтранжа до глубины души: он читал теперь жизнеописания не охотников, а знаменитых охотниц. Как Жак превратился в Бэллу, так св. Губер превратился в Диану. Тот образ, к которому с юности стремилось не особенно прозорливое сердце Фонтранжа, вдруг освободился от травести и появился в женском виде. Осень была так красива, как никогда за всю жизнь Фонтранжа. С утра до вечера он бродил среди золота: золотых листьев, золотых полей… Охотился на барсуков. Он пощадил одну маленькую самку в честь Бэллы. Зверек бросился в свою норку около большого дерева, чтобы присоединиться, — повторяя метафору Жильбера, но это только метафора, а где же оригинал? — к той, которая защитила ее. Свойства Бэллы вдруг оказались у всех самок — у полевых мышей, куропаток, и это делало руку Фонтранжа неуверенной и слабой. Одна куница посмотрела на него взглядом Бэллы. Перед водяными курочками, перед лисицами он опускал ружье. Он заметил, что вокруг него произошла перемена. Эта вселенная, которая до сих пор соблазняла его своими мужскими качествами, своими холмами, широкими ручьями, могучими дубами, остроконечными утесами, теперь понемногу меняла свой род из мужского в женский, соблазняя его своими скалами, реками, горами с мягкими, округлыми очертаниями, тенистыми балками. Мужское начало стало выявляться реже. Мужчины, самцы, казались ему редкостями, исключениями, исчезающими в этой женской массе равнин и гор. Даже деревья казались ему изменившимися. Он узнал от кюрэ, что по-латыни они были женского рода, — а в то время люди знали столько же, сколько и мы, при определении истинного рода вещей, — этот человек в конце своей жизни считал теперь себя счастливым, потому что он жил на планете и будет похоронен в земле, то-есть женской стихии. В лесу он позволял ветвям цепляться за него, останавливать его, каплям росы обрызгивать его лицо… Женская ласка сладостна… Все ласки… Даже этой Индианы…
Осень продолжалась. Казалось, она решила на этот раз добраться живой до своей официальной границы, до двадцатого декабря, которое принадлежит уже зиме. На деревьях листья достигали самой глубокой старости, какой только когда-либо достигали листья. На земле оставались столетние старцы травинок, пауков, мух. Фонтранж приехал на несколько дней в Париж и сидел на террасе кафе, так как музеи не интересовали его больше. У него был вид такой чуждый всему движению Парижа и даже ходу всей этой жизни, что ему, точно иностранцу, предлагали прозрачные карты и путеводители. Вечером он отправлялся в кино. Раньше, до этого дня он смотрел только военные фильмы, бомбардировку, трупы. Он был удивлен, что теперь в царстве отражений воцарился мир. Отражения сильных юношей обнимали девушек. Отражение океана приняло в себе десять красивых сан-франциекских купальщиц и возвратило их на берег голыми. Отражения горилл спасали девочек. Эта общая нежность к женщинам наполняла его сердце томностью. Однажды, выйдя из кино, он увидел перед собой тот бар, где он встретил Индиану. Он толкнул дверь.
Война, которая разрушила все, покрыла бар красным деревом и бронзой.
За буфетом стоял тот же буфетчик. Война, которая все погубила, у буфетчика не похитила ни одного волоска. Фонтранж вошел в вечность. Уверенным, даже как будто привычным шагом направился он к тому месту, где он сидел когда-то один раз, и сел там. Почему он вздрогнул, когда дверь открылась? Почему забилось его сердце при такой банальной процедуре, как приготовление ситронада? Проходили люди со знаменами… Он спросил, что это значит. Это были похороны Жореса. Того, кого убили в прошлый раз, когда он видел Индиану, хоронили сегодня. Он не был ни удивлен, ни недоволен, что волей судьбы он был связан такими воспоминаниями с этой женщиной. У него явилось даже желание увидать Индиану, прикоснуться к этой грани прошедших десяти лет, прикоснуться к Индиане… Рядом с ним села женщина, она мило поддразнивала его, нападала на все эти металлические преграды, которые составляют чувствительные пункты мужчин в барах; на его портсигар, на его зажигалку, его часы. Она была более тонка и умна, чем Индиана. На его кольце она правильно прочитала герб Фонтранжей: «Ferreum ubique». Буфетчик, обеспокоенный на одну минуту, воздержался, однако, вмешаться в этот разговор о гербах. Но Фонтранж, деревенский дворянин, обладавший в этот вечер интуицией, открывающей гениальным писателям то, что писатели посредственные называют «вечно женственным», не чувствовал к соседке никакого влечения. Эта женщина в его глазах принимала мужской образ… Она, однако, была очень искусной. Она направила внимание Фонтранжа на темы, наиболее способные соблазнить его: охоту, лошадей. Она подготовляла в этот вечер свою ночную связь с нежностью и настойчивостью женщины, подготовляющей свой настоящий брак. Она обещала на эту ночь все, что делает союзы долгими и счастливыми: хороший характер, приветливость; она умела шить, она никогда не обижалась. Никогда невеста, подозревающая, что жених хочет разрыва, не была более тактична, более нежна и в то же время более сдержанна. Она не была накрашена, она не была стриженой. Но упрямый Фонтранж отвечал неохотно. Он даже не спросил, как ее зовут. Но он нашел в себе смелость спросить о блондинке с голубыми глазами, с кожей очень белой, которую знали Индиана. Он был сам удивлен, что нашел в своей памяти такие подробности для описания внешности Индианы: он мог сказать, что у нее густые ресницы, маленькие, едва заметные ноздри, розовые уши и одно ухо проколото. Женщина зкала Индиану. Индиана давно уже не заходит в этот бар, после того как буфетчик дал ей две пощечины, и она потеряла пол-литра крови из этих маленьких ноздрей. Она написала адрес нового бара. Она не прибавила своего адреса. И сейчас же ушла, сохраняя свою гордость, не позволив ему заплатить за себя и послав ему в дверях полуулыбку, печальную, но полную достоинства, точно этот уход был концом двадцатилетней совместной жизни. Как только она скрылась, он встал и пошел искать новый бар Индианы. Бар оказался рядом. Индиана за эти десять лет ни разу не была за городом, ни разу не ездила на автомобиле и даже не подходила к театрам. Бары, в которых она последовательно находила защиту от снарядов, бомб, полиции, носили разные номера, но все были на одной и той же улице. Она переменила бар № 27 на № 15, затем на № 9; меняла клетки, в которых проходила ее жизнь. Окончание работ на бульваре Осман сузило ее круг, но ей не приходила мысль перейти в новую зону. Нужно сокращаться в наше время. Таким образом, неприятности, столкновения, которые бывали у нее с каждым из буфетчиков, с официантками, с полицейскими агентами, все учащались, насчитываясь сотнями, как на острове: в Париже для нее было только три буфетчика и шесть полицейских. Еще бы им не узнавать ее при встречах! Фонтранж пробыл в баре всего несколько минут, когда вошла Индиана. Она была одна. Индиана всегда была одна. Ее никогда не видали протягивающей руку мужчине, прогуливавшейся с мужчиной… Можно заниматься этим ремеслом, не компрометируя себя. Скомпрометировать себя значило, по ее мнению, завести дружбу, товарищеские отношения. Она не изменилась. Тот же молочный цвет лица без пудры, те же красные губы без краски, те же огромные глаза голубого ириса, такие широкие, что казалось, их пожирали катаракты, с черными бровями, светлыми волосами, гладко зачесанными назад, равнодушно открывающими ее безжизненное лицо, как стол для опытов, «а котором краски резко выделяются.
Бар был почти пуст. Машинально, как в гипнозе, она направилась к Фонтранжу, села около него, и все повторилось. Фонтранж смотрел на этот красивый лоб без мысли, в эти прекрасные глаза без взгляда, на это нежное и плотное тело с тонкими запястьями и щиколотками, прикрытое легким, несложным платьем, почти детским, не столько из-за моды, сколько из-за лени. Какую болезнь, какую человеческую слабость пришел он на этот раз получить у этой женщины? Она не узнала его. Она не узнала тех предметов, которые разложил Фонтранж, чтобы оживить ее память: портсигар с лошадью в пене и спичечницу с кабаньими головами — украшения, которые выделяли эти предметы из кучи других таких же. Но она не узнавала ничего, даже здания Оперы. Она заговорила. Он узнал, что произошло в эти десять лет. Месть мужчинам за Бэллу продолжалась. Индиана крала у них кокаин, героин. Один тип хотел жениться на ней, очень богатый. Он думал, что у нее нет любовников. Она так устроила, чтобы он застал ее врасплох. Он хотел простить ее, принес ей три кольца на выбор, она выбрапа самое дорогое и затем отослала ему кольцо в банке с горчицей, распилив рубин пополам. Индиана говорила без всякого выражения, смотря прямо перед собой, сидя, как суфлерша, как бесстрастный суфлер дикого и страшного персонажа, которого Фонтранж моментами видел го весь его рост… Бар закрылся. Они вышли. Он сопровождал ее, хотя она не сказала ни одного слова: ни приглашения, ни отказа, как будто бы в течение этих десяти лет именно его она ждала каждую ночь. Она жила в том же доме, в той же комнате. Фонтранж вспоминал каждую встревоженную голову, которая высовывалась из дверей десять лет назад на каждой площадке, требуя новостей о войне. Он с сожалением вспомнил об этих остановках на каждом этаже, об этих детях, которых он успокаивал. Дети, главным образом, и успокоили его самого в то время. В комнате, как и тогда, не было стульев. Нужно было бросаться в эту страшную и сладостную ночь как пловцу с мыса. Когда он лег в постель, и лампа была потушена, Индиана долго еще расхаживала голая и заливала печь разными эссенциями. Это было ее средство от пожаров, которых она боялась. Наконец, в постель скользнуло рядом с ним существо, в котором, как пятна, играли блики огня.
Среди ночи Индиана проснулась. Фонтранж рыдал. Жак, Бэлла, соединившиеся вдруг в одной любви, наклонялись над ним. «Я твоя дочь», — говорил Жак. «Я твой сын», — говорила Бэлла… и они поцеловались… Индиана никогда не слышала, чтобы плакал мужчина. Но у нее было достаточно много других опытов, чтобы постараться угадать, что это за звуки. Она прислушалась… Нет, это не чиханье. Не чихают сто раз подряд… И это не грудная жаба, как было три недели назад… При жабе задыхаются, зовут на помощь… Он слишком стар, чтоб это были газы… Может быть, просто припадок… Нет, припадок длится одну секунду, а это, кажется, никогда не кончится. Никакого сомнения. Этот мужчина рядом с ней плакал. Только с Индианой случаются такие приключения. В первый раз горе мужчины вырвало у нее слово.
— Ну, что, палашка, — спросила она на своем кровосмесительном жаргоне, — это была ее единственная нежность, — ты плачешь?
Он пытался успокоиться, тщетно…
— Это не проходит, дядюша? Хочешь аспирина?
Прошла еще минута… Опять рыдание.
— А, братик, это правда: любовь невеселая штука, — сказала Индиана.