Сейчас, когда русскоязычный читатель открывает «Бельмо», автор его, Михайло Григорьевич Осадчий вновь находится за решеткой. Январский вихрь 1972 года подхватил и унес его вместе со многими другими лучшими представителями украинской интеллигенции — писателями, поэтами, художниками, учеными. В течение двух-трех дней, 12-14 января, вместе с Осадчим были схвачены Василь Стус и Иван Светличный, Славко Черновол и Леонид Плющ, Олесь Сергиенко и Данило Шумук, Евген Сверстюк и Микола Плахотнюк, Иван Гель и Стефа Шабатура, Ирина Стасив-Калинець и Василь Романюк и многие, многие другие. Не случайно день 12 января заключенные-украинцы политических лагерей ежегодно отмечают теперь как день скорби, день протеста: коллективными голодовками.
Первый раз «Архипелаг ГУЛаг» лишь куснул Михаила Осадчого (два года — это по советским меркам «детский срок», только нетренированный западный человек ужаснется: два года за найденную дома статью!). Зато во второй раз он заглотил его по-настоящему: 7 лет лагерей и 3 года ссылки. Свои 7 лагерных лет Осадчий целиком пробыл в Сосновке — лагере особого режима. Владимирская тюрьма миновала Михаила (сообщения о его переводе туда оказались неверными), но Сосновка — похуже Владимира. Я не буду писать о ней здесь — это место ныне стало всемирно знаменитым по дневникам Эдуарда Кузнецова. Там заключенные задыхаются свинцовой пылью, шлифуя хрустальные подвески для люстр, быть может, кто знает, идущих на экспорт.
Но для художника, пишущего «Бельмо» — все это еще впереди. Он еще не знает, что его ждет, но, возможно, уже предчувствует, ибо два года «исправительно-трудового» лагеря действительно исправили его. Из наивного молодого человека, еще в тюрьме называвшего себя «молодым коммунистом», лагерь воспитал борца. Он «очистил его от веры в самую примитивную порядочность и справедливость» советского суда, советского строя.
«Бельмо» — это как раз об этих двух годах. О том, как сползала с глаз катаракта иллюзий.
Я не имел чести лично встречаться с Михаилом Осадчим. Мои пять «мордовских» лет не совпали с его двумя. Они, правда, точно совпали с его вторыми семью, но тогда мы уже были в лагерях разных режимов и встретиться не пришлось.
Да и самого лагеря, описываемого в «Бельме» — «одиннадцатого» — в мое время уже не существовало как политического: его отдали уголовникам. «Политики» были сконцентрированы на «девятнадцатом», на «тройке», да на «малом семнадцатом» (сейчас нет уж и его). Да еще появились не существовавшие во времена «Бельма» пермские лагеря. И тем не менее, каждая деталь, каждый оттенок описываемого Осадчим так знакомы, как будто это не его воспоминания, а твои собственные.
Предельная точность прозы Осадчего поражает — от мелочей повседневности — ритуала распития «чифира» или лагерных котов вдоль дорожек, до глубокого проникновения в самую суть современного советского «исправительно-трудового» лагеря: рассчитанной цели превратить зэка из мыслящего индивидуума в выхолощенный тупой придаток к сверлильному или фрезерному станку, придаток, которому усталость и постоянная мечта о «пайке» не оставляет уже сил и времени на мысль. «Пазы для задних ножек» у Осадчего, «футляры для кукушек» — у нас, но назначение у них едино. И чтобы ничто не мешало этому процессу умерщвления духа — убрать последнюю тому помеху: печатное слово. Когда я читал страницы Осадчего об уничтожении лагерных библиотек, перед глазами у меня стояли короткопалые руки «нашего» майора Чекмарева, выгребающего книги из моей тумбочки: «вы сюда не просвещаться приехали».
Книга, которую вы сейчас прочитали, — сама свидетельство того, что этой своей цепи ныне лагерь уже не достигает, и что выхолостить душу политзэка сейчас уже почти невозможно. С Осадчим этого не сделали ни первые два года, ни последующие семь. Да и не с ним одним... Я помню бледное лицо Василя Стуса, видное сквозь решетку светового кармана камеры БУРа, расположенной напротив моей. Стус читает свои стихи — еще и еще — а потом переводы израильских и французских поэтов, а я завороженно его слушаю. Идет седьмой день нашей с ним голодовки, и я знаю, что Василь корчится от болей в желудке (у него застарелая язва). Лечения в карцере «не положено». Василь лечится стихами...
Ничего или почти ничего не сути не изменилось со времени «Бельма», это и понятно: «медленно роет старый крот». Но озноб пробирает по коже, когда на этих страницах, которые должны были бы уже стать историей, встречаешь не только тот же быт, но и то же лица, с которыми потом сам делил заключение. Роман Семенюк, встреченный Осадчим на этапе — ведь это он передал мне первый карцерный тайный «подогрев» — ломоть хлеба в мой первый в жизни карцер-ШИЗО. Как-будто и не прошло этих двенадцати лет (легко разменивают в стране Советов сроки жизни). Сейчас Роман наконец-то, после 28 лет на свободе — дай тебе Бог счастья, пан Роман! Славко Черновол, появляющийся на последних страницах «Бельма» еще подсудимым, успел «оттянуть» свой срок, выйти и снова сесть, и уехать, наконец, в свою далекую якутскую осыпку: ведь так же находчиво и остро, как с судьями на описанном Осадчим суде, пикировался он с офицерами управления Дубравлага, явившимися к нам в БУР выяснять причину нашей с ним голодовки...
Лагерь — великий интегратор. Здесь, в глубине бескрайней советской империи, на великой русской реке Волге (но ее ты, конечно, не увидишь!) сведены судьбою и КГБ русские и украинцы, литовцы и армяне, евреи и латыши... И всем им равно нелегко дается лагерная пайка, равно омерзителен бездуховный быт, в который их хотят втиснуть.
Равно? Нет, не равно. Ибо украинец, литовец, латыш — не только в заключении. Они в изгнании. Они лишены Родины. Тяжесть их приговора усугублена депортацией. Вокруг них звучит неродная речь. Лишь с трудом достают они книгу на родном языке. И даже матери и жене, приезжающей на свидание, пьяная рожа — надзиратель приказывает говорить «по-человечески» (читай — по-русски), а при отказе прекращает свидание.
Ко всем бедам социального угнетения добавляется унижение национальное. «Негр преклонных годов», по мнению Маяковского, должен был бы выучит русский «только за то, что им разговаривал Ленин». Мне же хочется низко поклониться моим друзьям украинцам, литовцам и другим за то, что они не забыли русского языка за то, что им «разговаривает» верный ленинец капитан Чекмарев и иже с ним. Они знают, что «им» разговаривают также и Ковалев, Орлов, Сахаров...
Впрочем, вопрос с языком решается в лагере непросто. В 19-м лагере, где количество украинцев было особенно велико, был украинцем и уполномоченный КГБ Стеценко. Свой украинский язык он считал инструментом оперативной работы. Я помню его первую беседу с прибывшим в зону юным Зоряном Попадюком. С фамильярной дружелюбностью чекиста-оперативника, «устанавливающего контакт», он обратился к Зоряну, «как украинец к украинцу», на чистом украинском, конечно: «ну, Зорян, сколько наших ребят в зоне?» И Зорян, умница Зорян, говоривший со всеми надзирателями и к ним причисленным принципиально только по-украински, ответил Стеценко на чистом русском языке: «Сколько ВАШИХ — не знаю. Сам интересуюсь».
Я благодарен лагерю за понимание значительности национального вопроса в Советском Союзе, которое он мне дал. Именно там осознаешь: в СССР сидят прежде всего за «национализм». По данным на конец 1979 года 79% состава политических лагерей — заключенные за отстаивание национальных прав. 36% — украинцы. Конечно, это не случайно. Именно в национализме видит советская власть опасность для себя. И она права. Тоталитарная структура советского государства тесно связана с его имперской структурой. Невозможно избавиться от одной, не покончив с другой. Советская впасть это поняла. Понимает это теперь и большинство русских участников правозащитного движения. Национальный вопрос может быть решен только при условии демократизации политического строя. Но и демократизировать политический строй можно только при условии решения национального вопроса.
Именно поэтому лозунг самоопределения наций не может быть только тактическим и временным. Это — основа основ демократического движения. Отказаться от него — значит отказаться от главного в своем деле, сделать его заведомо безнадежным. Вот почему депо украинцев — это дело и русских демократов.
Что же конкретно мы должны делать в этой связи? Агитировать за отделение? Выступать за автономию? За что-либо иное? Это решать не нам, а самим украинцам. Наша же задача — всемерно разъяснять суть украинской проблемы, знакомить русского читателя с точками зрения самих украинцев, добиваться уважения к этим точкам зрения. Важно, чтобы каждый русский осознал остроту и значительность национального вопроса в СССР, свою ответственность именно как русского, за его разрешение, определил здесь свою личную позицию.
Выпуск в свет «Бельма» Михаила Осадчего на русском языке — шаг именно в этом направлении.
Кронид Любарский