То, что я родился в простой семье, оказалось в моих руках козырной картой.
Примерно в 10.30 вечера 9 мая 1936 года толпа из четырехсот тысяч человек, плотно сгрудившаяся вокруг Палаццо Венеция в Риме, неожиданно издала рев, который один из журналистов уподобил звуку извергающего лаву вулкана. Бенито Муссолини, «дуче фашизма», вышел на дворцовый балкон, расположенный высоко над их головами, и молча уставился на них. Он положил ладони на бедра, выставил вперед свою массивную челюсть и широко расставил ноги, приняв позу, знакомую им всем. На нем была черная рубашка, серая униформа и круглая черная шапка, которую носили члены фашистской милиции; несколько мгновений он стоял перед залитыми лучами прожекторов решетчатыми окнами — так же неподвижно, как символ его режима — топор и ликторская фасция, выгравированные на стене позади него.
Он поднял руку. Толпа замолкла. Не только в Риме, но и по всей Италии миллионы людей с напряженным ожиданием прислушивались к звуку голоса дуче. В этот теплый весенний вечер, получившийся каким-то удивительно колдовским благодаря луне и необычно яркому освещению, толпы возбужденных слушателей, вызванных на улицы колокольным звоном церквей и сиренами, запрокинув головы, взирали на репродукторы, выставленные на площадях.
«Офицеры, сержанты и солдаты, — возвестил наконец Муссолини своим низким, зычным голосом, который леди Оксфорд назвала самым красивым из всех слышанных ею, — чернорубашечники революции, итальянцы и итальянки, находящиеся дома или в других странах мира, слушайте: произошло великое событие. Сегодня, в четырнадцатую годовщину фашистской эры окончательно решилась судьба Абиссинии. Все узлы оказались разрубленными нашим сверкающим мечом, и победа в Абиссинии останется в анналах истории нашей страны полной и чистой, как и легионеры, падшие в бою. У Италии есть Империя…»
Заключительные слова Муссолини потонули в диком потоке восторженных возгласов, во все возрастающем, беспрерывном, завывающем скандировании: «Дуче! Дуче! Дуче!», в истерических воплях женщин, в криках, полных обожания и заверений в верности до гробовой доски. А дуче стоял и спокойно взирал на них сверху вниз, не отвечая на приветствия, уцепившись руками за каменную балюстраду; его массивное лицо, освещенное яркими лучами прожекторов, ничего не выражало.
«Он подобен Богу, — сказал один из „бонз“, наблюдая, как он стоит на балконе с олимпийской невозмутимостью. — „Нет, он не подобен Богу, — заметил кто-то рядом с ним. — Он и есть Бог“.
Тогда Муссолини было 52 года. Двадцатью пятью годами ранее, в октябре 1911 года, отбывая срок в камере 39 в тюрьме Форли за «подстрекательство к забастовкам и мятежу», он начал писать автобиографию.
«Я родился 29 июля 1883 года, — писал он, — в Варнано-дей-Коста, старой деревушке, лежащей на вершине холма, в селении Довиа, рядом с селением Предаппио. Я появился на свет в два часа дня в воскресенье… За восемь дней до этого солнце вошло в созвездье Льва».
Его отец был кузнецом, и сын всегда гордился этим. «Я человек из народа, — любил говорить он. — Я понимаю народ, потому что я часть его». В 1936 году была изготовлена и вделана в стену сельского дома близ Предаппио мемориальная доска, которая сообщала прохожим, что «на этой ферме жили и работали предки Муссолини — крестьяне». Но они были не только крестьянами; они принадлежали к классу, который дуче впоследствии стал презирать — «мелкой буржуазии». Его дед владел фермой, на которой родился его отец, и был лейтенантом национальной гвардии. Мать Муссолини Роза была школьной учительницей, тихой, религиозной женщиной, нежной и доброй, «уважаемой всеми», как писала после ее смерти выходившая в Форли газета «Пенсьеро романьоло» (II Pensiero Romagnolo), «за ее добродетели, а также за любовь и ум, которые она проявляла, выполняя свое благородное призвание». Она была исключительно экономной, да иного и быть не могло, ибо ее муж Алессандро, хотя и был квалифицированным кузнецом и владельцем молотилки, не очень интересовался работой и большую часть времени уделял не наковальне, а политическим дискуссиям. Он нигде не учился, но нельзя сказать, что он был человеком необразованным; в нем чувствовался ум. Он писал статьи в различные социалистические журналы, а также в местную прессу — республиканскую «Пенсьеро романьоло», а его сыновья впоследствии описывали, как он целыми часами читал им отрывки из политических произведений, которые они еще не могли понимать. Подобно многим жителям Романьи, этой красивой гористой области Италии, лежащей между Тосканой и Эмилией, он фанатично придерживался своих политических взглядов и страстно отстаивал их. Он начал свою деятельность в Предаппио, в местном отделении Интернационала и, как и его отец, сидел за свои убеждения в тюрьме. Он назвал старшего сына Бенито по имени мексиканского революционера Бенито Хуареса, руководителя кровавого восстания против императора Максимилиана, и дал ему также два других имени — Амилькар в честь анархиста из Романьи и Андреа в честь Андреа Коста, одного из создателей Итальянской социалистической партии.
Дом, в котором жила семья Муссолини в Довиа, был бедным и представлял собою полуразвалившийся особняк в двух милях от Предаппио, известный под названием «дворец Варано», где они ютились в двух комнатах второго этажа. Чтобы добраться до этих комнат семья должна была проходить через комнату, которую Роза Муссолини использовала в качестве класса для занятий и в которой во время летних каникул Алессандро хранил пшеницу, которую успевал намолотить с помощью самодельной машины.
Бенито со своим тихим, толстым маленьким братом Арнальдо спал в комнате, где располагалась кухня и хранились дрова, его сестра Ядвига спала с родителями в другой комнате, где семья находилась в дневное время, где дети играли, рассматривали картинки в книгах отца и в газетах, которые хранились в книжном шкафу у стены. Но когда Бенито достаточно подрос, чтобы держать отцовские кузнечные инструменты, его отправили работать в кузницу, где он нередко получал подзатыльники, если не уделял должного внимания работе или пугался летящих искр.
Денег на еду не хватало. Роза Муссолини зарабатывала преподаванием в школе всего пятьдесят лир в месяц, а большую часть из того, что зарабатывал Алессандро, он тратил на свою любовницу. Еда обычно состояла из овощного супа, редьки и цикория, с лепешками на муке и воде.
Бенито был трудным ребенком. Будучи непослушным, задиристым, своенравным и угрюмым, он быстро выходил из себя, когда его провоцировали, и часто приходил домой в разорванной одежде, с разбитым и исцарапанным лицом, подравшись с другими деревенскими ребятами, когда его обходили при дележке выручки, полученной от браконьерства, которым он занимался вместе с ними. Но несмотря на его агрессивный темперамент и откровенное упрямство, он был способен на проявление теплых чувств и глубокую привязанность. Брат и сестра обожали его, и даже деревенские ребята, с которыми он так часто ссорился и дрался, вспоминали многие годы спустя теплоту его редких улыбок и непоколебимую верность его дружбы, если ее удавалось им завоевать. Они также помнили, что он был не только бойцом, но и мечтателем, и мог часами сидеть, опершись подбородком на руки, наблюдая за птицами или любуясь окрестностями, внимательно и настороженно всматриваясь своими темными глазами в то, что привлекало его внимание. «В один прекрасный день я удивлю мир», — говорил он матери.
С годами он становился все более высокомерным, все менее контролируемым. В школе он подлезал под парты и щипал за ноги других учеников. По воскресеньям, когда Роза водила детей на мессу по размытой дороге, которая вела к церкви, заставляя детей снимать ботинки, чтобы не запачкать, Бенито всегда отставал ото всех, наподдавая камешки своими босыми ногами. В церкви он никогда не задерживался. Он говорил, что его тошнит от запаха ладана, а облачения священнослужителей, свет горящих свечей, пение и звук органа действовали на него угнетающе. Он дожидался остальных, сидя на верхушке дерева и швыряя камни в детей, идущих в воскресную школу.
Когда ему исполнилось девять лет, его отдали в школу в Фаэнцу, надеясь на то, что жесткая дисциплина «салезских отцов» позволит добиться того, чего не удалось осуществить его родителям. Атеистически и антикатолически настроенный Алессандро протестовал против того, чтобы отдавать своего непослушного сына на попечение церкви, но понимая, что сам он не мог держать его под контролем, он отвез его туда — в повозке, запряженной ослом.
«Я не помню, чтобы я был особенно удручен расставанием с братом и сестрой, — писал позднее Бенито. — Ядвиге было всего три года, Арнальдо — семь лет. Но я был очень опечален тем, что мне приходилось расстаться с маленькой птичкой, которую я держал в клетке у окна. В день отъезда я поссорился с приятелем и попытался ударить его, но промахнулся и попал кулаком в стену, настолько сильно повредив пальцы, что пришлось отправляться в путь с забинтованной рукой. В момент отъезда я расплакался».
Бенито помнил, что едва они отъехали от Довиа, осел споткнулся и упал, а отец ворчал, сыпал проклятиями и бормотал, что это плохое предзнаменование. На улице стоял октябрь, с деревьев падали листья, ручьи наполнились водою и стремительно несли свои воды, виноградные листья становились из красных желтыми. Днем они прибыли в Фаэнцу, Алессандро постучал в тяжелую дверь школы, передал сына директору, затем нагнулся и поцеловал его на прощание с грубоватой нежностью. Когда дверь за ним закрылась, Бенито снова расплакался. Директор отвел его во двор, где играли другие дети, и мальчик молча наблюдал за ними, стоя одиноко в углу, всеми покинутый и злой.
Он ненавидел школу. Он ненавидел «отцов», особенно своего классного руководителя с его пронзительным смехом, который его пугал, ненавидел других ребят, и в первую очередь детей богатых, сидевших за отдельным столом и получавших лучшую еду. Он даже и не пытался работать. Однажды «отец» ударил его, он ответил ему и швырнул в него чернильницей. У него был только один друг, мальчик с таким крепким черепом, что он позволял Бенито ради забавы сильно ударять себя по голове кирпичом. Во время драки со старшим по возрасту мальчиком Бенито вытащил перочинный нож и пырнул своего противника, после чего директор решил, что ради интересов других учащихся он должен исключить из школы этого трудновоспитуемого ребенка, однако, поразмыслив, решил оставить до конца учебного года. Недовольный строгой дисциплиной, бесконечными проповедями, лекциями о грехе и разложении, он на первом же причастии признался в длинном перечне грехов, настоящих и мнимых. «Отцы» вздохнули с облегчением, когда он покинул школу, а один из них впоследствии говорил, что никогда не встречал такого трудного ученика. В следующей школе, где он учился, школе Джосуе Кардуччи в Форлимпополи, директором которой был брат поэта Вальфредо, Бенито был так же глубоко несчастлив и так же безнадежно труден для воспитателей. Во время драки с мальчиком, толкнувшим Бенито под руку, когда тот писал, Бенито потерял над собой контроль, вновь вытащил перочинный нож и ударил мальчика в живот. Вслед за этим вновь последовало исключение из школы.
Но несмотря на свой необузданный нрав и отказ выполнять работу, которая казалась ему тягостной и бесполезной, он считался необычайно умным. Его вновь зачислили в школу в Форлимпополи в дневной класс, и три года спустя в возрасте восемнадцати лет он сдал последние экзамены, получив диплом с правом заниматься преподавательской деятельностью. Он не изжил своего необузданного темперамента и угрюмой независимости, но обнаружил в себе тягу к знаниям и стремление к учебе. Кроме того, в нем обнаружилась страсть к декламации. Он любил стоять на лежащих у самого Предаппио холмах и декламировать своим ставшим уже мощным голосом лирические и патриотические стихи Кардуччи и одним из его ранних ораторских триумфов явилось выступление в любительском театре Форлимпополи, где по решению своих школьных начальников он выступил с полной драматизма и эмоций речью, посвященной памяти Джузеппе Верди.
13 февраля 1902 года он принял участие в конкурсе на замещение вакантной должности в школе в Пьеве-ди-Саличето в коммуне Гуальтьери, и члены городского совета — социалисты предпочли политические взгляды Бенито взглядам других более старших по возрасту и более опытных преподавателей и отдали должность ему. Он появился в городе в черной шляпе с широченными полями и в длинном черном галстуке. По бледному лицу с большими черными проницательными глазами его можно было принять за поэта или революционера, а он предпочитал считать себя тем и другим. «В то время я вел богемный образ жизни», — гордо говорил он. Умеренные респектабельные социалисты Гуальтьери были «социалистами, вылепленными из лапши», слабыми и мягкими, как спагетти, и он даже не пытался скрывать своего презрения к ним. «Такие люди, — писал он, — никогда не смогут устранить царящую в мире несправедливость». Он был человеком беспокойным и нетерпеливым, активно стремившимся наложить на все свой отпечаток, сделать что-либо такое, что могло бы поразить мир и бросить ему вызов, вместо того, чтобы работать преподавателем в деревенской школе в классе из сорока человек.
На четвертый месяц его пребывания в Гуальтьери у него появилась первая любовница. Это была красивая двадцатилетняя женщина, жена солдата, и Бенито обращался с ней исключительно жестоко. «Наша любовь была неистова и наполнена ревностью, — признавался он с каким-то диким восторгом. — Я делал с нею все, что мне хотелось». Они ссорились, дрались и прелюбодействовали с тем диким самозабвением, которым характеризовались впоследствии все любовные похождения времен его юности. Однажды он ранил ее, глубоко всадив ей в бедро нож, который по-прежнему всегда носил с собою; и каждый раз он терроризировал и запугивал ее и занимался с нею любовью, прибегая к насилию и удовлетворяя свой эгоизм. Она была не первой женщиной, с которой он так обращался. Еще будучи студентом в Форлимпополи, он посещал местный бордель, где наткнулся на проститутку, о дряблом теле которой, «выделявшем пот из всех пор», рассказано в отрывках его автобиографии, написанной им в тюрьме; однако существование этой проститутки — так же, как и другой женщины его юности — замалчивается в переработанном варианте его автобиографии, опубликованном позднее. В этих ранних отрывках также описываются его налеты на танцплощадки вместе с другими хулиганами, драки за обладание девочками и его триумфальный бесстыдный отчет о насилии над девушкой, которая не была проституткой. Ее звали Вирджиния. Она была «бедной», снисходительно писал он, «но имела приятный цвет лица» и «была довольно хорошенькой… Однажды я поднялся с нею наверх, бросил ее на пол за дверью, и она стала моей. Она поднялась с пола плача и оскорбляя меня в промежутках между всхлипываниями. Она заявила, что я обесчестил ее. Возможно, так оно и было. Но что это была за честь?»
На протяжении всей своей жизни он вспоминал эти бесчинства юности с гордостью и удовольствием, любил говорить и писать о своем насилии и страстях, о своем нетерпении, о том, как голодал, и о сильнейшей неудовлетворенности жизнью. Теперь трудно отделить факты от легенд, созданных его собственной фантазией и его ненасытным стремлением к самовозвеличиванию. В 1902 году, подстегиваемый, как он отмечал позднее, желанием избавиться от надоевшей рутины, он поехал в Швейцарию на правах «рабочего без средств» и утверждал, что там он прошел через долгие дни голода и отчаяния, болезней и тюремного заключения, не имея в кармане ни гроша, кроме никелевого медальона с изображением Карла Маркса. Он спал под мостом в картонных коробках, в общественной уборной вместе с польской беженкой, студенткой-медичкой, любовные утехи которой оказались «незабываемы». В июле он нашел работу помощника каменщика и написал из Лозанны другу о своих мытарствах.
«Работал по одиннадцать часов в день за 32 чентезимо в час. В день совершал по сто двадцать одной поездке с нагруженной кирпичами тачкой на второй этаж строящегося здания. Под вечер мышцы на руках вздувались. Питался картошкой, запеченной в золе, бросался в постель — кучу соломы — прямо в одежде. На следующее утро в пять часов просыпался и снова шел на работу. Меня охватил страшный гнев беззащитного существа. „Хозяин“ вывел меня из себя… Наступил субботний вечер. Я сказал „хозяину“, что хочу уходить и попросил уплатить мне за работу. Он пошел к себе в контору, а я остался в коридоре. Вскоре он вышел. С нескрываемым гневом он швырнул мне в руки двадцать лир и несколько чентезимо, заявив: „Вот твои деньги, ты их украл“. Я прямо окаменел. Что мне было с ним делать? Убить его? Что я ему такого сделал? Ничего. А почему он так себя вел? Потому что я был голодным, и у меня не было ботинок. Я до предела износил пару легких ботинок на камнях стройки, и у меня кровоточили руки и подошвы ног».
Позднее, по его словам, он работал землекопом и разнорабочим в мясной лавке, затем посыльным в винном магазине и на шоколадной фабрике. Однажды он был арестован за попрошайничество на улицах Лозанны, а в другой раз — в Женеве, когда сидел без работы и напал на «двух англичанок, сидящих на скамье со своим завтраком — хлебом, сыром, яйцами. Я не мог удержаться, — признался он. — Я набросился на одну из ведьм и вырвал у нее из рук еду. Если бы они попытались сопротивляться, я бы задушил их — задушил бы, поверьте мне!»
Насколько все это соответствует действительности, сказать невозможно, ясно одно: к концу лета он подыскал постоянную работу и больше не голодал. Поскольку рабочие, с которыми он общался, считали его интеллигентом, Бенито предложили пост в секретариате лозаннского отделения профсоюза каменщиков и работников физического труда, и он стал ответственным за пропаганду. Он также давал уроки итальянского языка и получал деньги за статьи, в которых излагал особую форму анархического социализма, давал волю своему антиклерикализму и извращенному чувству социальной справедливости, демонстрируя злобную враждебность по отношению к тем людям и классам, к которым он питал личную неприязнь. Он стал много читать, настойчиво и бессистемно, как будто хотел за несколько месяцев постичь всю историю политической философии. Он в спешном порядке ознакомился с различными работами Лассаля, Каутского, Кропоткина, Маркса и Шопенгауэра, Штирнера и Ницше, Бланки и Бертони, заимствуя у них идеи, искажая и развивая их. Позднее он накинулся на Бабефа, Прудона, Канта и Спинозу, Гегеля, Фихте, Сореля и Гюйо, и все, что он читал, оказывало на него огромное влияние, так что одна женщина, с которой он повстречался в Женеве, имела основание сказать, что «его философские взгляды всегда отражали мысли последней прочитанной им книги». Он черпал вдохновение не в напыщенных произведениях Маркса, которого он так и не понял, а в гневных трудах и полной драматизма жизни Луи Огюста Бланки, неистового французского революционера, а также князя Петра Алексеевича Кропоткина, русского анархиста. Примечательно, что единственным произведением, упомянутым в его автобиографии, была книга Постава Лебона «Психология толпы».
Захваченный видениями насилия, он скитался по улицам Лозанны и Берна, не уставая спорить и ругаться, выступать с зажигательными речами перед своим профсоюзом. Вечерами он большей частью находился в обществе русских студентов, странных, диких, развращенных представителей богемы и нигилистов; пил с ними, предавался любви и спорил так неистово, что, как сказал один из них, он, видимо, считал, что «каждый его день мог стать последним». Они называли его «Бенитушко», но он возражал против подобного проявления нежности, предпочитая именоваться в стиле Сореля «апостолом насилия». «Когда же наступит день мести? — постоянно вопрошал он. — Когда же люди освободятся от тирании и религии, этой „аморальной болезни ума“? Кто такой был Христос, спрашивал он в грубой форме, как не „жалкий, ничтожный человек, который за два года обратил в веру всего несколько деревень и учениками которого была дюжина невежественных бродяг, подонков Палестины“? Что представляла собою Швейцария, как не „демократию сосисочников, которая никогда не знала, как найти способ выразить протест, и притворялась, что не понимает своего огромного позора, уверовав, видимо, в то, что яблоко Вильгельма Телля достаточно для увековечения традиции свободы“? Летом 1903 года, по мнению миролюбивых швейцарцев, он зашел слишком далеко и был арестован за обращение к своему профсоюзу в Берне, в котором он предложил объявить всеобщую забастовку и проповедовал насилие в качестве средства удовлетворить требования, выдвинутые рабочими. Проведя двенадцать дней в тюрьме, он был выдворен из Бернского кантона и спешно переправлен через границу в Кьяссо. Однако менее чем через неделю он вновь появился в Швейцарии более неистовый, чем ранее.
Ему было теперь двадцать лет, а выглядел он уже как закаленный революционер, рано повзрослевший благодаря горению внутренних страстей. Его прекрасные длинные черные волосы уже начинали редеть, а жгучие черные глаза сильно поблекли. Белизну кожи подчеркивали черные усы и короткая бородка, которую он редко сбривал чаще двух раз в неделю. Анжелика Балабанова, умная чувственная социалистка из России, говорила, что он к тому же редко моется [1] . Кроме того, он был, по ее мнению, нервным, легко возбудимым, жалким, склонным к богохульству человеком, мстительным, нарочито плохо одевавшимся лентяем, ненавидевшим физический труд и возомнившим себя интеллектуалом. Он постоянно жаловался на здоровье, хвастаясь одновременно своей силой. Анжелика Балабанова предполагала, что за этим броским, самоуверенным фасадом может оказаться робкий, не уверенный в себе человек, если он окажется в обществе людей, стоящих выше него в социальном и интеллектуальном плане.
Когда она впервые говорила с ним, у нее создалось впечатление, что она никогда в жизни не видела «более жалкого существа. Несмотря на огромную челюсть, ожесточение и беспокойный блеск его черных глаз, он производил впечатление человека крайне робкого. Даже слушая меня и при этом теребя нервными руками большую черную шляпу, он, казалось, был более озабочен своим внутренним кипением и менее всего прислушивался к тому, что я говорила». Но в тот период он ей понравился, хотя позднее она возненавидела его за предательство социализма. Да, в то время многие любили его, он не вызывал ненависти.
К концу 1903 года он вернулся в Италию, так как заболела его мать. Как только ей стало лучше, Муссолини вновь отправился в Швейцарию, чтобы избежать призыва на военную службу, поскольку он, разумеется, был ярым противником войны, глубоко презиравшим «платных рабов короля» в их «неуклюжих шинелях, с грудями, усеянными крестами, наградами и другим товаром иностранного и отечественного производства…, пускающих людям пыль в глаза, нагло выставляя себя напоказ». Не прошло и недели, как он вновь был арестован, и провел Пасху 1904 года в тюрьме в Люцерне. Он говорил позднее, что это были «одни из самых мрачных дней моей юности», и, слушая колокольный звон, доносившийся с улицы, он размышлял над тем, не вышлют ли его из Швейцарии по выходе из тюрьмы в Италию, где его за уклонение от воинской повинности ожидало тюремное заключение сроком на один год. Но, к огромному облегчению Бенито, его ссадили с поезда еще до того, как он доехал до Кьяссо, и хотя он был выдворен из Женевского кантона, ему, однако, разрешили вернуться в Лозанну, где проживали, пытаясь найти работу, тысячи итальянских эмигрантов. Однако Муссолини был удачливее многих из них. К тому времени он хорошо говорил по-французски и сносно по-немецки; кроме того, он немного знал английский и испанский. Он сумел перебиться и даже, по его словам, посещал в Лозаннском университете лекции Вильфредо Парето и летние курсы при Женевском университете благодаря тому, что давал уроки итальянского языка, переводил с помощью русских и польских друзей философские и политические книги, писал статьи, занимал деньги у матери и у всех, кто мог их дать, пока наконец в ноябре 1904 года король Италии не объявил об амнистии дезертирам в честь рождения сына — принца Умберто. Муссолини намеревался эмигрировать в Америку, но изменил свои планы и решил вернуться домой, чтобы помочь матери преподавать в школе Довиа. По пути домой он имел встречу с Анжеликой Балабановой в Лугано, во время которой позволил себе характерные для него выпады против богатых. «Смотрите! — говорил он, показывая рукой в сторону ресторанов и отелей, расположенных вдоль дамбы. — Люди едят, пьют и наслаждаются жизнью. А я должен ездить в вагоне третьего класса и есть жалкую, дешевую пищу. Боже мой, как я ненавижу богачей! Почему я должен страдать от такой несправедливости? Сколько же еще это продлится?» Спустя два дня Муссолини прибыл в Романыо с репутацией политического экстремиста, фигура которого выходила за пределы местного масштаба. 18 апреля 1904 года римская газета «Трибуна» (La Tribuna) опубликовала статью своего женевского корреспондента, в которой Муссолини именовался «великим дуче» местного итальянского социалистического клуба. Так начал формироваться образ его жизни.
19 февраля 1905 года Роза Муссолини умерла от менингита в возрасте сорока шести лет, и Бенито, как отмечалось в «Пенсьеро романьоло», был вне себя от горя. Во время похорон он «хотел сказать последнее прости, но, приложив для этого огромные усилия, не совладал с собой, расплакался и смог лишь бросить несколько цветков в ее могилу». После смерти матери он стал преподавать в школе в Каневе, небольшом городке в коммуне Толмеццо в Be нецианских Альпах к северу от Удине. Хорошего учителя из него не получилось, и он знал об этом. Дети относились к нему неплохо, но ему, видимо, было трудно держать их под контролем, да и мысли его часто были далеки от школьных дел. Иногда он терял терпение, стучал кулаком по столу и ругал их. Но хотя они и называли его «тираном», он не внушал им страха. Некоторые из них считали его сумасшедшим. Его скособоченный воротник был почти всегда грязным, шнурки на ботинках часто болтались, волосы были длинными и нечесаными. Читая книгу и нашептывая стихи, он подолгу гулял по городу, не считая тех двух с половиной миль от дома, где жил на полном пансионе, до школы, которые ему приходилось проделывать ежедневно. У священника он брал уроки латинского языка, начал изучать индийскую арифметику и вел конспекты по истории философии и критике немецкой литературы; но в основном, когда он не был занят преподаванием в школе и частными уроками в пансионе, где проживал, он пьянствовал или развлекался, удовлетворяя свои сексуальные потребности. Он сам признавал, что год, проведенный в Толмеццо, был временем «моральной деградации». Он регулярно напивался, и часто после того, как его собутыльники ложились спать, продолжал болтаться в одиночку по темным улицам города, выкрикивая что-то, декламируя стихи Кардуччи или выступая с речью на площади перед фонтаном. Он занимался любовью со всякой девушкой, которая была ему доступна, и угрожал изнасиловать ту, которая не проявляла уступчивости. Он подхватил сифилис и когда обнаружил у себя симптомы болезни, зарядил пистолет и заявил, что хочет застрелиться. Его с трудом удалось заставить сходить вместо этого к врачу. У него был страстный роман с женой хозяина квартиры, и когда он уже уехал из Толмеццо, то однажды, поддавшись сильному желанию, проделал зимою среди ночи трехсотмильное путешествие из Предаппио, и тайком пробравшись по лестнице, изнасиловал ее прямо на полу, пока муж преспокойно спал в соседней комнате.
В разгар следующего лета он вновь оказался в тюрьме. Он проявил присущую ему бескомпромиссную горячность, когда во время одного из аграрных конфликтов, регулярно нарушавших течение жизни в Романье, вступил в политическую дискуссию на стороне поденных рабочих Предаппио, выступивших против своих «угнетателей» — землевладельцев, и был приговорен к трем месяцам тюремного заключения.
Постепенно он стал приобретать известность в Романье. О нем говорили и писали в газетах. В возрасте двадцати пяти лет «товарищ Муссолини» представлял собою уже мощную силу. Выйдя из тюрьмы, он отправился на север в Тренто, принадлежавший в то время Австрии, и трудился там на профсоюзном поприще, став постоянным автором в революционном и интернациональном по характеру еженедельнике «Авенире дель лавораторе» (Awenire del Lavoratore — «Будущее трудящегося»). Но социалисты Трентино, обожавшие Мадзини, понравились ему не более, чем социалисты Гуальтьери, «сделанные из лапши». Они были «лакеями буржуазного капитализма», «рабами национализма и патриотизма», которых следовало бить и бить, пока «их предательство дела пролетариата» не будет разоблачено. Ибо пролетариат должен считать себя «антипатриотичным уже по своему характеру» и ему необходимо разъяснить, что национализм — это маска «грабительского милитаризма», которую «следует оставить господам», а национальный флаг, по определению, данному Поставом Эрве, — это «тряпка, место которой на помойке».
Хотя его неприятие националистической линии социалистов Трентино было глубоко осознанным, он согласился сотрудничать в газете «Пополо» (II Popolo), редактором которой был Чезаре Баттисти, симпатизировавший ирредентистам, и в статье, написанной им для «Пополо» и «Вита трентина» (La Vita Trentina), владельцем и редактором которой был Баттисти, он с уже знакомой всем неразборчивостью открыл огонь по целому ряду мишеней — от антипролетарского мышления профсоюза каменщиков до алчности землевладельцев, от пагубного влияния неомальтузианства [2] до буржуазного духа, который привел к вырождению Первого Мая как революционного праздника.
Каждая семья, неоднократно повторял он, должна иметь пять детей, как его семья. Отцы таких больших семей получали более высокую зарплату, чем другие, менее удачливые рабочие, а матери, родившие многочисленных детей, становились почетными членами фашистской партии.
Однажды, присвоив утром офицеру генеральское звание, он в обед отменил это решение, узнав, что этот офицер был холостяком. «Генерал должен лучше других понимать, — сказал он, — что без солдат не может быть дивизий». Следует также добавить к этому, что большое население не только обеспечивает армию пушечным мясом, но и дает прекрасные основания для захвата колоний и низкого уровня зарплаты. Но самые дикие нападки он делал на страницах «Авенире дель лавораторе» против милитаризма и национализма и прежде всего против сильного католического влияния в Тренте, культивировавшегося популярной католической газетой «Трентино» (II Trentino), одним из ведущих политических обозревателей которой был Альчиде Де Гаспери. Как отмечает Гауденс Мегаро, именно выпады против Католической церкви — «этого великого трупа» — и Ватикана — «притона нетерпимости и банды грабителей» — а также против христианства в целом — «аморального позорного клейма для человечества» — привели к его аресту и выдворению из Австрии, а не какие-то случайные нападки на австрийский национализм или статьи в поддержку прав итальянских рабочих в Австрии, которые самим Муссолини и его фашистскими биографами позднее были выделены из этих писаний в качестве свидетельства его ирредентистских симпатий.
10 сентября 1909 года он был снова арестован, а 26 сентября выдворен из Австрии, как ранее был выдворен из Бернского и Женевского кантонов. В следующем месяце он вновь отправился домой к отцу, который перестал заниматься в Довиа кузнечным ремеслом и переехал со своей высокой, худощавой, «нелюдимой» любовницей Анной Гвиди и ее пятью детьми в Форли, где стал владельцем гостиницы «Стрелки». Самую молодую из дочерей Анны звали Рашель. Это была хорошенькая шестнадцатилетняя девочка с пушистыми волосами и манерами, одновременно провоцирующими и расхолаживающими. И Муссолини решил на ней жениться. До этого он влюбился в ее старшую сестру Аугусту, но та, считая его слишком ненадежным, вышла замуж за человека, имевшего постоянную работу могильщика. Муссолини тотчас же переключил внимание на Рашель. Вечерами он чистил кувшины и мыл посуду, а затем садился и писал рассказы; он закончил книгу о Яне Гусе, реформаторе из Богемии, и начал работу над романом, который должен был публиковаться с продолжением в «Пополо», редактор которой предложил его фабулу. Роман «Клаудиа Партичелла», переведенный в 1928 году на английский язык под названием «Любовница кардинала», не очень интересен и, наверняка, не захватит читателя. Маргарита Сарфатти назвала роман — и эти слова можно отнести ко всей тривиальной, но тем не менее примечательной беллетристике Муссолини, — «нелепой мешаниной, в которой невозможно разобраться, дешевой продукцией с растянутым сюжетом». Но Рашели нравился роман, так как одной из симпатичных действующих лиц является служанка героини, которая отдает жизнь за хозяйку, и Бенито назвал ее Рашель.
Рашель описывает вечер, когда Бенито впервые пригласил ее в театр. Он привез ее обратно в гостиницу и потребовал, чтобы ему разрешили жить с ней. Но его отец и ее мать не желали и слышать об этом. Тогда Бенито вынул пистолет и заявил, что застрелит себя и ее, если они встанут на его пути. Они уступили, и спустя несколько дней Муссолини снял две комнаты в сыром и полуразвалившемся «палаццо» на Виа Меренда. «В один из вечеров мы переехали, — писала впоследствии Рашель. — Помню, каким он был усталым и счастливым — хотя и несколько неуверенным в том, какова будет моя реакция, потому что бумаги для регистрации брака еще не были готовы. Но я разобралась в ситуации. Передо мной был избранник моего сердца, с нетерпением ожидавший единственного дара, который я могла ему преподнести — мою любовь. Его молодое лицо уже прорезали морщины — результат повседневной борьбы. Колебаний не было. Я пошла с ним».
Они жили вместе в убогих комнатах Палаццо Меренда в течение трех лет. К концу первого года 1 сентября 1910 года появился на свет их первенец — Эдда, и Муссолини отправился покупать коляску, притащив ее на своих плечах. Она стоила пятнадцать лир — половину недельной зарплаты, — и в оставшиеся дни недели они с женой питались одной капустой. Он работал в секретариате Социалистической федерации Форли, но получал мало и большую часть денег тратил на газету, которую сам основал: «Лотта ди классе» — «Классовая борьба», все четыре страницы которой писал сам. Теперь он был убежденным социалистом. Он пил вино со своими друзьями, но никогда не напивался, иногда ему удавалось поцеловать или ущипнуть хорошенькую девушку, но он не изменял Рашели. Всю свою энергию и весь запал своих растущих амбиций он посвящал политике и газете «Лотта ди классе», которая вскоре стала более влиятельным изданием, чем большинство других еженедельников такого рода, и которую часто цитировала «Аванти!», официальный орган социалистов. Он редко бывал дома, и его часто видели в городе по дороге на какое-нибудь собрание, с опущенной головой, засунутыми в карманы руками, бледного и небритого, бедно и неряшливо одетого, что-то бормочущего про себя. Когда он был дома, то обычно работал: писал, читал, переводил Кропоткина, готовил выступления. Иногда он вдруг поднимался из-за стола и брал в руки скрипку, на которой его научил играть уличный скрипач, когда он был еще мальчиком. Бенито не был большим музыкантом, но играл громко и мощно; игра на скрипке, по его убеждению, успокаивала нервы, и слова статей и выступлений быстрее приходили ему на ум. Время от времени он посещал театр с Рашелью и ее странной, похожей на ведьму матерью, но даже там, как позднее он признавался, он думал только о выступлениях и всегда стремился поскорее попасть домой, чтобы записать мысли, пришедшие ему в голову. Если постановка вовремя не начиналась, он имел обыкновение снимать ботинок, грозясь швырнуть его на сцену.
Он становился хорошим оратором, умеющим говорить авторитетно и убедительно. Его повадки были какими-то диковинными, приводимые факты зачастую не соответствовали действительности, его мнение обычно было противоречивым и агрессивно назидательным, а жесты — театральными, однако нельзя было отрицать убедительного очарования его голоса и вызывающих, постоянно повторяющихся, энергичных жестов, его дара произносить слова драматизирующие ситуацию, значения его загадочных намеков, а также невероятных, но броских и удачных метафор. Он научился мастерски возбуждать эмоции, выстраивая в ряд несколько, казалось бы, не связанных между собой предложений, произносимых короткими залпами, но окрашенных в различную звуковую тональность и доводимых с помощью хорошо рассчитанной жестикуляции до апогея. Он также развил в себе умение, которое позднее превратилось в гениальную способность, создавать у аудитории определенный настрой, а затем подключаться к нему и превращать свою речь в диалог, своего рода стихийную литанию, когда собрание хором реагирует на злободневные вопросы, поставленные проповедником, а он перефразирует их и бросает им вновь, чтобы получить более четкий ответ, более страстное одобрение, более сильное утверждение единства между ними. Он также осознал преимущества такого положения, когда есть надежные клакеры, заразительные аплодисменты и одобрительные выкрики которых могут быть вызваны кивком головы или каким-либо заранее согласованным жестом. Но прежде всего он осознал необходимость иметь группу надежных почитателей, вокруг которых можно было бы объединить большое число сторонников, готовых считать его своим лидером.
Ибо к этому времени он стал рассматривать себя лидером, действующим в замкнутом пространстве. Находясь под влиянием идей, плохо увязанных между собой и не всегда понятных, выхваченных у Ницше, Шопенгауэра, Бланки, Гегеля, Сореля или заимствованных у русских большевиков, он постепенно приходил к убеждению, которое вскоре определит всю его последующую жизнь: существующий порядок должен быть свергнут революционной «элитой», действующей от имени народа, и этой «элитой» должен руководить он сам.
Но лишь самые неистовые из его друзей-социалистов одобряли его крайние взгляды, пропагандирующие насилие, и были готовы следовать за ним и поддержать его огульные нападки на Турати, Биссолати и Тревеса, умеренных деятелей партии, да фактически и на всех внутри и вне партии, кто с ним не соглашался. Да, он человек выдающийся, говорили умеренные, — но опасный, в такой же мере, что и Ладзари. Они с тревогой слушали речи Муссолини, в которых он пропагандировал насилие, — «железную необходимость насилия», как он выражался — и ратовал за «насильственное хирургическое вмешательство». Они с нервозным неодобрением читали отчеты об используемых им в Форли методах и особенно об обстоятельствах случая, когда Муссолини во главе огромной толпы совершил марш к городской ратуше и угрожал выбросить мэра из окна, если тот не согласится снизить цены на молоко.
Летом 1911 года правительство Джованни Джолитти отправило в Триполитанию и Киренаику войска якобы для защиты собственности итальянских подданных, а на самом деле имея целью вытеснить отсюда Турцию, заменив ее в качестве державы, доминирующей в этих регионах. Муссолини вновь продемонстрировал, насколько опасны могут быть его действия. К его негодованию, национальный съезд социалистов в Милане, в работе которого он принимал участие в качестве делегата от Форли, отказался обсуждать антиимпериализм; на съезде находились даже некоторые «буржуазные лизоблюды», готовые поддержать агрессивные действия правительства. «Маркс, — с удовлетворением заявил Джолитти, — списан в архив». В статье, помещенной в «Лотта ди классе», и в своих выступлениях Муссолини откровенно заявил, что он ни при каких обстоятельствах не поддержит войну. «Международный милитаризм продолжает предаваться оргиям разрушения и смерти, — гневно кричал он. — С каждым днем растет кровавая вершина гигантской пирамиды из пожертвованных жизней, на которой в ожидании стоит Марс со своим ненасытным, перекошенным в адской ухмылке ртом… Пока существуют отечества, будет существовать милитаризм. Отечество — это призрак… подобный Богу, и подобно Богу он мстителен, жесток и коварен… Продемонстрируем же, что отечества не существует, точно так же, как не существует Бога».
В знак протеста против этой гибельной войны комитет Всеобщей конфедерации труда призвал провести всеобщую забастовку и принял соответствующую резолюцию. Но для Муссолини этого было мало. Призывая рабочих Форли приходить на политические митинги не с пустыми болтающимися без дела руками, а с оружием, он совместно с молодым республиканцем Пьетро Ненни агитировал не за забастовку, а за революцию; сам он возглавил банду, которая в течение двухдневных беспорядков в Форли занималась тем, что ломала кирками трамвайные линии. Спустя несколько недель после суда, в ходе которого он защищал себя, с удивительным умением перевирая слова и понятия, он был осужден в пятый раз.
Выйдя на свободу после пятимесячного заключения, он вернулся в свое жилище на Виа Меренда еще более убежденным, чем когда-либо, в необходимости стать лидером социалистов и превратить их в революционно-республиканскую партию. Еще раньше, после миланского национального съезда социалистов, на котором он не сумел взять верх, Муссолини потребовал, чтобы социалистическая конфедерация Форли объявила о выходе из партии: теперь же, когда большинство партии стало, видимо, переходить на его позиции, он потребовал вернуться в ряды партии. Конфедерация покорно исполнила его волю, и на следующем национальном съезде партии в Реджо-Эмилии агрессивно настроенный делегат из Форли, о котором многие делегаты вообще ничего не слышали или же помнили как непоследовательного оратора на последнем съезде в Милане, начал кампанию против своих противников из парламентской фракции. Он энергично и красноречиво нападал на Леонида Биссолати, Иваноэ Бономи и Анджело Кабрини, депутатов-социалистов, принадлежащих к среднему классу, которых он сделал объектом «серьезных обвинений со стороны партии» за то, что те публично поздравили короля, не пострадавшего во время покушения на его жизнь, совершенного каменщиком-анархистом. По заявлению Муссолини, партия должна избавляться от таких подонков. Она должна отбросить всякие компромиссы с антипролетарскими учреждениями и институтами власти. Это было триумфальное, мощное выступление. Оно произвело впечатление даже на сторонников Турати. Один из них — муж Маргариты Сарфатти — в письме к жене сообщал о появлении «замечательного молодого человека», которому «уготовано судьбой руководить партией». «Худощавый, жесткий, пламенный, самобытный, с периодическими всплесками красноречия», это был тот, кого ожидает большое будущее [3] .
Через полгода после национального съезда в декабре 1912 года исполком партии, в котором возобладали левые, также признал огромный талант молодого журналиста и заявил, что «единодушно принял решение назначить профессора из Форли Бенито Муссолини редактором „Аванти!“ Прибыв в редакцию газеты в Милан, Муссолини сказал своему персоналу: „Я решил сам писать все политические статьи“. Через несколько месяцев благодаря его большому редакторскому таланту и оригинальным идеям в области типографии тираж газеты удвоился. К концу его пребывания в должности редактора тираж „Аванти!“ подскочил с 28 000 почти до 100 000 экземпляров.
«Не знаю, как понимать действия этого странного парня Муссолини, — сказал один из молодых репортеров. — Ясно одно: он пойдет далеко».
Нейтралов никто не любит.
В октябре 1913 года Муссолини баллотировался кандидатом от социалистов на выборах в Форли и выступал на предвыборных собраниях, обличая милитаризм, национализм и империализм. Он потерпел сокрушительное поражение. Хотя вскоре после этого он был избран членом муниципального совета Милана, ему приходилось объяснять свое поражение и неудачу экстремистов «буржуазным духом народа», у которого нет ни мужества, ни энергии отстаивать свои требования и который необходимо с помощью потрясений настраивать на понимание предначертанной ему судьбы. После памятного разрушения трамвайных путей в Форли Муссолини выступил в муниципальном парке перед более чем десятью тысячами рабочих, и когда его парни забрались на эстраду, стук их башмаков на деревянных подошвах многие приняли за топот лошадиных копыт. Выкрики: «Даешь революцию!» потонули в панических возгласах: «Кавалерия!», и толпа бросилась из парка «Это нация трусов, — с озлоблением говорил ранее Муссолини одному из друзей. — Они не будут бороться». Теперь они вновь разочаровали его. В начале 1914 года в Эмилии и Марке раздался призыв к всеобщей забастовке. Вскоре весь регион был охвачен волнениями. Были организованы бурные антиклерикальные и антивоенные демонстрации, и за одну ночь появились самопровозглашенные республики. Анкона объявила себя независимой коммуной, а над ратушей Болоньи взметнулся вверх красный флаг. В Милане, где социалисты и синдикалисты объединились для создания комитета действий, Муссолини вновь вывел людей на улицы; но на Пьяцца-дель-Дуомо он увидел, как они беспорядочно отступали под натиском кавалерии. Когда колонна националистов угрожала взять штурмом здание, где была расположена его редакция, призывы Муссолини «К оружию» были встречены без энтузиазма. Маргарита Сарфатти, в то время художественный редактор газеты, поддержала его призыв к отчаянному сопротивлению, пусть и редакторскими ножницами вместо кинжалов. Однако другие были настроены менее решительно и явно успокоились, когда националисты отменили штурм.
Спустя несколько недель Австрия объявила войну Сербии. Началась Великая война. «Долой войну! — гремел Муссолини из редакции „Аванти!“, повторяя лозунги, использованные им против националистов Трента. — Долой оружие, да здравствует гуманизм!» Вступление в войну на стороне Австрии и Германии, партнеров Италии по формально несуществующему Тройственному союзу, повлекло бы за собой революцию рабочих. Столь же гибельными были бы последствия вступления в войну на стороне Франции. Долг социалистов состоял в том, чтобы бороться за проведение Италией политики «строгого нейтралитета». Муссолини предложил своим друзьям-социалистам провести референдум для подтверждения их согласия на такую бескомпромиссную позицию, и его восторженные сторонники тотчас же дали ему положительный ответ. Когда правительство объявило, что Италия фактически останется нейтральной, а синдикалисты заявили, что это решение ошибочно и страна должна вступить в войну, Муссолини обрушился на них, как на предателей, подрывающих единство рабочего класса.
Однако за фасадом резкого осуждения сторонников вступления в войну у Муссолини созревали другие идеи. В день убийства в Сараево он отдыхал в Каттолике со своим коллегой-журналистом Мишелем Кампана, и когда они вместе возвращались в Милан, Муссолини признался ему, что его все более разочаровывают коллеги-социалисты. «Я хочу руководить партией, — говорил он Кампана, — успешно проводить ее через великие события, которые нас ожидают». Но он сомневался, что партия проявит разум и последует за ним. «Ситуация ясна, — продолжал он. — Центральные державы, атакуя Сербию, нападают таким образом на Англию и Францию. Всеобщий конфликт неизбежен, и Франция станет его первой жертвой, если цивилизованные страны не объединятся ради ее спасения. Поражение Франции явилось бы смертельным ударом для свободы в Европе. Социалистическая партия не должна оставаться в стороне от возможного вступления в войну на стороне Франции, если последняя будет в нее втянута. Но смогут ли партийные лидеры понять эти истины?»
Мишель Кампана напомнил Муссолини о его выступлении на последнем съезде социалистов в Реджо-Эмилии, где он так убедительно высказывался против националистов и синдикалистов, которые поддерживали войну с Турцией в Ливии.
«Тогда ситуация была иной», — отпарировал Муссолини. Та война была агрессивная. Эта же война может оказаться для Италии спасением. Она может решить проблему Трентино и Триеста и избавить их от господства Австрии, той страны, которую ирредентист Чезаре Росси учил его считать врагом свободы и это может привести к революции. Помимо веры в то, что социалистам следует воспользоваться войной, чтобы спровоцировать беспорядки и в итоге сокрушить буржуазную систему, в голове у Муссолини вызревала еще одна идея. К синдикалистам, которых возглавляли выступившие за войну Альчесте Де Амбрис и крайний националист Филиппо Корридони, прислушивались с явным уважением и симпатией, и Муссолини опасался, что контроль над социалистическим движением перейдет от него к ним. Некоторые из них цитировали афоризм Карла Маркса, что за войной обычно следует социальная революция, и это, несомненно, оказало на позицию Муссолини огромное влияние.
Об этом высказывании Карла Маркса, несомненно, шла речь и во время важной беседы, которую Муссолини имел в Милане с Филиппо Нальди, владельцем издаваемой в Болонье газеты «Ресто дель Карлино», первоначально выступавшей за выгодный для Австрии и Германии нейтралитет Италии, а теперь пропагандировавшей вступление в войну на стороне Франции. Муссолини повторил Нальди то, что уже говорил Кампана, отметив неготовность своих коллег-социалистов поддержать вступление Италии в войну и невозможность для себя активно выступать за такую политику, оставаясь редактором «Аванти!». На это Нальди посоветовал ему уйти со своего поста и начать издавать собственную газету. Финансировать ее будет Нальди.
И вот 26 октября Муссолини ушел с поста редактора «Аванти!», а 14 ноября вышел в свет первый номер газеты «Пополо д'Италия» (II Popolo d ' ltalia). По обе стороны заглавия были помещены два афоризма, которые с полным основанием можно рассматривать как крики новорожденного фашизма: «У кого есть железо, есть и хлеб» — высказывание, заимствование у Бланки, и слова Наполеона: «Революция — это идея, нашедшая штыки». На первой странице газеты публиковалась статья, подписанная ее редактором Бенито Муссолини и озаглавленная «Дерзость».
«Я обращаю свое первое слово к вам, — писал он, — к молодым людям, принадлежащим к поколению, которому судьбою уготовано делать историю. Есть слово, пугающее и пленительное, которое в обычные времена я никогда бы не произнес, но сейчас, руководствуясь искренней верой, вынужден сделать это во всеуслышание — „Война“.
Спустя десять дней на собрании социалистической партии в Милане под возгласы: «Предатель! Изменник! Убийца!» было предложено исключить Муссолини из партии. Бледный и заметно нервничавший, он вышел на трибуну, чтобы ответить критикам. На нем был поношенный черный костюм, который он всегда надевал, и делегаты увидели, что его брюки были настолько коротки, что едва доходили до щиколоток. Было заметно, что он не брился ни в тот день, ни накануне. Когда он подошел к трибуне, крики и насмешки усилились. Он стал говорить, но его никто не слышал. На сцену полетели монеты, скомканная бумага, даже стулья, когда он в свою очередь начал кричать на возмущенных делегатов, не оправдываясь, а обвиняя их в мелкобуржуазных настроениях, что для него всегда было высшим оскорблением. «Зря стараетесь, — кричал он. — Все равно вам придется вступить в войну… Вам не удастся от меня отделаться, потому что я социалист и всегда им буду… Ваши голоса против меня ничего не значат». Эти слова он выкрикивал делегатам, будучи близок к истерике, и некоторые из них потом говорили, что его глаза были полны слез. «Вы ненавидите меня, — в отчаянии произносил он, высказывая, казалось бы, парадоксальную, но отчасти верную мысль, которую он без устали повторял впоследствии. — Вы ненавидите меня, потому что все еще любите!»
Но ничто не могло помочь ему. Как он сам признал, его судьба уже решена, и не было смысла пытаться быть услышанным людьми, которые были полны решимости отвергнуть все, что он говорил. С небольшой группой своих сторонников он покинул Народный театр и вернулся в редакцию «Пополо д'Италия».
Социалисты были возмущены до предела. Бывшие друзья и почитатели чувствовали разочарование, граничившее с ненавистью. С одним из них — Чиккотти — который ранее говорил, что Муссолини «по уму настоящий потомок Сократа», он дрался на дуэли. Другие, включая Анжелику Балабанову, считали его самым коварным предателем социализма. Они обвиняли его не только в измене социализму, но и в том, что за это он получил деньги от находящегося в Милане Французского института [4] . Однако к началу 1915 года благодаря такой резкой перемене взглядов он приобрел больше сторонников, чем противников. Он перетянул на свою сторону большинство, состоявшее из тех, кто поддержал его заявления о необходимости в конечном счете руководствоваться прежде всего интересами своей страны, и о немецких социалистах, поддержавших кайзера и способствовавших краху Интернационала, что поставило под угрозу свободу. Он также добился поддержки синдикалистов в лице Корридони, анархистов в лице Либеро Танкреди, ирредентистов в лице Чезаре Баттисти и даже правого социалиста Биссолати, исключению которого из партии он содействовал после нападения на Триполи. Позицию Муссолини одобряли патриотически настроенные рабочие, националисты, тысячи молодых людей, для которых война по-прежнему представлялась полным драматизма приключением, многие интеллектуалы и писатели, как, например, Габриэле д'Аннунцио, считавший, что участие Италии в войне поможет ей добиться окончательного объединения, установить законный суверенитет над Адриатикой и поднять ее авторитет в Европе.
Поощряемый все возрастающими успехами, отставкой Джолитти и назначением на пост премьера оппортуниста Антонио Саландры, что способствовало реализации его планов, Муссолини стал все более шумно требовать войны, становясь все непримиримее. Он дрался на дуэли с реформистски настроенным социалистом Клаудио Тревесом, бывшим редактором «Аванти!», был арестован после вышедшего из-под контроля в Риме митинга сторонников вступления в войну, сражался с полицейскими, разогнавшими один из митингов с его участием в Милане. Наконец, 24 мая 1915 года, к удовлетворению короля, ирредентистов, футуристов, масонов, а также Муссолини, Италия вступила в войну. Однако сторонники войны, приветствовавшие ее объявление с таким шумным энтузиазмом, не выражали мнения страны в целом, и позднее Муссолини с удовольствием отмечал, что они наглядно продемонстрировали, как активное меньшинство может навязывать свою точку зрения массам. Это был урок, которого он не забыл.
«Начиная с сегодняшнего дня, — торжествующе писал он в „Пополо д'Италия“, — все мы итальянцы и только итальянцы. Теперь, когда сталь должна находить на сталь, наши сердца издают единый возглас — да здравствует Италия!»
Семена фашизма были посеяны.
Что касается меня, то я предпочту пятьдесят тысяч ружей пяти миллионам голосов.
Муссолини был хорошим солдатом. Он не пошел добровольцем, как большинство его сторонников, и ждал до августа, когда его зачислили во II полк берсальеров. Однако он отверг предложение командира полка вести в полковом штабе дневник боевых действий и уже через несколько недель оказался на передовой. В 1905-1906 годах по возвращении из Швейцарии он уже прошел 19-месячную военную подготовку и за это время доказал, что, несмотря на репутацию бунтаря, может быть дисциплинированным солдатом. Тогда, как и сейчас, он проявил стремление понравиться начальству и продемонстрировать энтузиазм и способность к упорному труду. Решив во что бы то ни стало не отставать от других, он безропотно выполнял долг, без особого героизма, но с необходимым рвением, и в официальном рапорте был назван примерным солдатом, проявившим дух истинного берсальера. Он получил повышение и стал капралом. В письмах домой он писал в основном об опасностях и трудностях пехотной службы на передовой, о том, что целыми неделями находится под обстрелом, о ситуациях, когда его жизнь подвергалась опасности. Он приехал в отпуск домой прямо из окопов у реки Изонцо, сильно уставший и оборванный, причем его шинель была застегнута не на пуговицы, а держалась с помощью кусков проволоки [5] .
Однажды в феврале 1917 года во время демонстрации нового миномета раздался сильнейший взрыв, и стоявшие рядом с ним пять человек были убиты, а в воздух взлетели исковерканные куски металла от бомбы и разорвавшегося минометного ствола. Его самого с силой швырнуло на землю, и он был доставлен в перевязочный пункт без сознания, а в его тело впилось более сорока минометных осколков. Когда госпиталь в Ронки, куда он был отправлен, был сильно поврежден в результате бомбардировки, и пришлось эвакуировать большинство раненых, его оставили там, так как он был слишком плох, чтобы его перевозить.
Спустя несколько недель, когда ему стало лучше и он вернулся в Милан, Маргарита Сарфатти пришла навестить его. «Я никогда не забуду этот визит, — писала она. — Он был настолько изможден, что едва мог говорить. На его бледном лице появилась улыбка, когда он увидел нас, глаза его ввалились. Он почти не мог двигать губами, было ясно, что он ужасно страдал. Кто-то из нас спросил, не хочет ли он почитать какую-нибудь книгу. Он ответил отказом. „Я читаю только это, потому что оно знакомо мне. Не могу читать ничего нового“. И он указал на томик стихов Кардуччи».
Разумеется, Муссолини не был бы сам собой, не используй он те преимущества, которые давало ему положение раненого солдата. «Я горжусь тем, — писал он с характерным самолюбованием, как только оправился и смог владеть ручкой, — что, выполняя свой опасный долг, окрасил в красный цвет своей кровью дорогу в Триест». «Я испытывал ужасную боль, — отмечал он в автобиографии. — Все операции были сделаны мне практически без анестезии. За один месяц я перенес двадцать семь операций: все, за исключением двух, прошли без анестезии».
Отдавая себе отчет в том что делает, он вернулся в редакцию «Пополо д'Италия» на костылях, которыми он пользовался еще долго после того, как надобность в них отпала. Как ветеран войны он считал себя вправе критиковать социалистов, клерикальных пацифистов и нейтралов, которым он вменял в вину ответственность за катастрофу при Капоретто, с большим правом, чем он мог бы позволить себе, будучи гражданским журналистом. И как один из тех, кого он постоянно называл «оставшимися в живых», он начал выступать за участие бывших солдат в правительстве новой Италии, правительстве, которое должно быть сильным и бескомпромиссным. Еще в феврале 1918 года он ратовал за появление диктатора, «человека жестокого и энергичного, способного вычистить все». Спустя три месяца в широко разрекламированном выступлении в Болонье он намекнул, что сам мог бы претендовать на эту роль.
Все эти призывы были главным образом обращены к тем, кто участвовал в войне, и именно среди них они нашли своих самых ярых сторонников. Предъявляемые Муссолини притязания на Фьюме и Далмацию в дополнение к тем регионам — Трентино и Венеция-Джулия, которые в конечном счете отошли к Италии по Сен-Жерменскому мирному договору — были с энтузиазмом одобрены теми, кто воевал на Карсо, одновременно его выпады против Русской революции и ленинского тоталитаризма были с удовлетворением восприняты теми, кто ассоциировал большевиков с дискредитированной Итальянской социалистической партией. Он более не желал даже именовать себя социалистом. По его словам, партия не только выступала против войны, но и противилась победе и была готова отказаться от ее плодов, а своей пропагандой принципов международного большевизма она потеряла право считаться борцом за права рабочего класса Италии. Понимая, что его взгляды не возобладают до тех пор, пока он не ослабит связи, которые традиционно связывали рабочих с социалистической партией, он старался показать своими статьями и выступлениями, что именно он является их другом и заступником. Он клялся, что, не являясь более социалистом, продолжает твердо занимать антибуржуазные и антикапиталистические позиции.
Но хотя уже не могло быть сомнений относительно того, против чего выступает Муссолини, в 1919 году было по-прежнему непонятно, к чему же он стремится. И 23 марта, когда по его настоянию в одном из помещений миланской Ассоциации торговцев и лавочников на Пьяцца Сан-Сеполко в поисках новой силы политической жизни собрались несколько десятков человек, сомнения относительно того, каковы же его намерения, еще не были развеяны. В его последователях числился странный конгломерат разочарованных социалистов, синдикалистов, республиканцев, анархистов, не поддающихся классификации бунтарей и мятежных солдат, многие из которых принадлежали к «Ардити» («Отважным») — непокорным «коммандос» итальянской армии, некоторые из которых разыскивались полицией [6] . Они оформились в боевую группу, которую Муссолини называл «союзом борьбы», связанную воедино так же тесно, как «фасции» ликторов — символ власти в Древнем Риме.
Но помимо откровенных заявлений, разжигавших националистические чувства, миланский «союз» мало что мог предложить безразличной и скептически настроенной общественности, которая сомневалась в откровенности, не говоря уже о политической реализуемости программы, которая предусматривала 80%-ный налог на военные прибыли, высокий налог на капитал, конфискацию принадлежащей Церкви собственности, аннексию Далмации, ликвидацию биржи и передачу управления промышленностью в руки рабочих. На протяжении 1919 года новое движение получило незначительную поддержку. К нему присоединились лишь некоторые бывшие солдаты, еще несколько разочарованных социалистов и озлобленных молодых синдикалистов, консервативно настроенные монархисты и бывшие офицеры, как, например Чезаре Мария де Векки и генерал Эмилио де Боно. Неудачи во многом объяснялись неоднородностью движения, разногласиями между Муссолини, который, как говорит Денис Мак Смит, «вообразил себя итальянским Лениным», и консервативными элементами, считавшими его идеи о захвате промышленных предприятий более большевистскими, чем сами большевики. Когда на выборах в октябре 1919 года фашисты выставили своих кандидатов в палату депутатов, они набрали всего 4000 голосов. Их противники — социалисты получили в сорок раз больше: в палату депутатов были избраны сто депутатов от христианских демократов. Муссолини — политический труп, восторженно писала «Аванти!». Его гроб носили взад и вперед по улицам Милана, обставленный свечами и в окружении демонстрантов, которые служили панихиду. На Пьяцца-дель-Дуомо сожгли его чучело. Через несколько дней после тяжелого поражения в редакцию его газеты прибыла полиция. Озабоченный твердой поддержкой со стороны Муссолини полных драматизма, дерзновенных действий д'Аннунцио в вопросе об оккупации Фьюме во имя интересов Италии, премьер Франческо Нитти приказал арестовать Муссолини по обвинению в «вооруженном заговоре против государства». Обвинение, видимо, было обосновано. Неуютные помещения редакции «Пополо д' Италия» походили на арсенал [7] . Шкафы и ящики были заполнены бомбами и взрывчаткой. Бомбы были запрятаны в комнате Муссолини даже в печь, книжный шкаф и в выдвижные ящики его письменного стола, на столе на самом верху лежал его револьвер и стилет, а за ними стоял флаг «Ардити» с вышитым черепом. Однако несмотря на наличие таких атрибутов насилия, Муссолини вскоре был освобожден. Советники убедили Нитти, что фашизм — мертворожденное дитя и что нет смысла делать мученика из его лидера — «пережитка прошлого, человека, потерпевшего крах». Однако к началу июня следующего года такая характеристика с большим основанием могла относиться к самому Нитти. Его неспособность противостоять революционным забастовкам и беспорядкам и решить проблему Адриатики, а также слабость в борьбе с социалистами и коммунистами во многом способствовали росту влияния и мощи фашизма.
6 июня 1920 года Нитти в третий раз за три месяца ушел в отставку, и пост премьера занял Джованни Джолитти. Но даже умелый и расчетливый Джолитти не более преуспел в контроле над тем, что стали называть растущей угрозой безопасности страны со стороны большевизма. Его попытки удовлетворить как правых, так и левых, не удовлетворяли ни тех ни других, и когда в сентябре он позволил социалистам возглавить захват рабочими фабрик, то почти полностью лишился поддержки среднего класса, который расценил его нежелание принять действенные меры как дальнейшее проявление терпимости по отношению к беззаконию.
Дело заключалось в том, что правительство, не опиравшееся на реальное большинство в уже дискредитированном парламенте, не могло более контролировать положение в стране. Инфляция еще более возросла благодаря субсидиям, которые не облегчили тягот обнищавшей страны, оказавшейся в долгу на миллиарды лир из-за неожиданного прекращения экономической помощи со стороны союзников. Одновременно увеличилось число безработных за счет демобилизации тысяч солдат и обострилась проблема преступности в связи с существованием не менее ста пятидесяти тысяч лиц, дезертировавших из армии и привыкших жить нетрудовыми доходами.
Муссолини и фашисты быстро оценили открывшиеся перед ними возможности. Фашисты больше всего любили с гордостью повторять, что пришли к власти после упорной борьбы с коммунизмом, искажая истину, заключавшуюся в том, что фашизм черпал силу из слабости социализма. Признавая, что на выборах 1919 года фашисты потерпели поражение из-за того, что не смогли лишить социалистов традиционной поддержки рабочего класса, Муссолини с характерным для него оппортунизмом отбросил ленинские идеи и взял на вооружение язык и лозунги, ставшие основой фашистских действий.
Когда участились и стали мощнее забастовки и выступления против дороговизны, когда по всей Италии поезда, казармы, банки, общественные здания стали подвергаться нападениям со стороны толпы, когда на местах провозглашались Советы и многие регионы целиком переходили в руки коммунистов, в условиях, когда ни социалисты, во главе с неумелым руководством, ни христианские демократы не смогли выработать общей политики, альтернативной фашизму — фашисты стали выдавать себя за единственных спасителей страны, единственную силу способную остановить и задушить большевизм. Утверждая, что на насилие следует отвечать еще большим насилием, фашистские отряды, вооруженные ножами и дубинками или револьверами и ружьями, оставшимися со времен войны, нападали на коммунистов и сочувствующих им с такой жестокостью и постоянством, что вскоре возникла обстановка, напоминающая гражданскую войну. Впоследствии подсчитали, что между октябрем 1920 года и походом на Рим погибли три тысячи антифашистов и триста фашистов. Фашистская статистика переставила эти цифры, но общее число погибших, видимо, соответствует действительности.
Одетые в черные рубашки, которые трудящиеся Марке и Эмилии выбрали в свое время в качестве формы анархистов, с флагами «Ардити» в руках, фашисты («сквадристы») шли в атаку, распевая патриотические песни и выкрикивая лозунги легионеров. Состоявшие большей частью из людей, прошедших войну, из молодежи, считавшей, что она уже может участвовать в борьбе, из людей старшего возраста, движимых тем мистическим патриотизмом, который собрал множество добровольцев из всей Италии, чтобы послужить д'Аннунцио во Фьюме наперекор европейским правительствам, из преступных авантюристов, которых также привлекал д'Аннунцио, — эти отряды пользовались поддержкой и вызывали восхищение тысяч итальянцев, готовых простить им их методы, полагая, что лишь терроризируя противников, заставляя их приветствовать фашистский флаг, как это делал Итало Бальбо в Ферраре, вливая в них касторку и даже убивая, можно искоренить заразу, распространяемую международным большевизмом. Ибо социалисты, многих из которых невозможно было отличить от коммунистов, также являлись террористами и убийцами, и было бы глупо проявлять сострадание по отношению к тем, кто сам проявляет жестокость. К примеру, когда в ноябре 1920 года в Болонье были спровоцированы выступления против городского совета, находившегося под влиянием коммунистов, именно фашисты руководили демонстрациями, организовывали сопротивление и пользовались предоставившейся возможностью показать, что находятся в состоянии борьбы с тиранией на стороне свободы. В Болонье и других городах им, несомненно, помогла позиция, занятая правительством. Ни Джолитти, ни другие либеральные правительства, пришедшие ему на смену, не использовали против них армию, карабинеров или специальные подразделения.
Итак, вирусу фашизма было позволено распространяться. Даже некоторые профсоюзы, разочарованные вмешательством коммунистов и невыполненными обещаниями, перешли к поддержке фашизма, а несколько из них, как и многие городские советы, были силой захвачены фашистами.
Несмотря на все это, многие либералы и католики, а также большая часть наиболее влиятельных газет страны придерживались мнения, что какими бы недостойными ни казались деяния фашистских «сквадристов» в глазах всех противников насилия, они, бесспорно, действуют более эффективно во имя спасения страны от хаоса, чем Нитти или Джолитти или любой из их сторонников. Были, разумеется, и такие, кто поддержал фашизм из корыстных убеждений — промышленники и торговцы оружием, которые понимали, что их заводы и капиталы находятся под угрозой, и надеялись, как сам Джолитти, использовать фашизм для разгрома социализма; землевладельцы, которые рассчитывали, что фашисты защитят их собственность; крестьяне, надеявшиеся забрать землю у фермеров-социалистов; озлобленные солдаты, которым не терпелось свести счеты с теми, кто не пошел на фронт, и которые пытались пожать плоды социальной революции, вызванной войной; конформисты, рассчитывавшие, что возникающее фашистское государство обеспечит их положением, деньгами и властью, которых иным путем они не рассчитывали добиться.
Однако к движению примкнули и многие интеллигенты, идеализировавшие фашизм. Например, его поддержал Пуччини, а Тосканини стал даже в 1919 году кандидатом от фашистов. Бенедетто Кроче полагал, что пришедший к власти фашизм будет лучше существующей анархии и верил, как и Джолитти, что партию можно перевести на путь конституционализма. Многие католики также поддержали движение, так как видели в нем единственно твердую гарантию против атеизма коммунистов.
Итак, к концу 1920 года фашизму удалось заручиться широкой политической поддержкой, вербуя сторонников из самых разных источников. На выборах в мае 1921 года, выступая в антисоциалистическом союзе вместе с Джолитти, чего либералы так и не смогли простить престарелому премьеру, фашисты провели в палату депутатов тридцать пять человек, среди которых был и Муссолини. Теперь он полностью использовал представившиеся ему возможности. В непредсказуемой и хаотической итальянской жизни он начал группировать вокруг себя, как это делал Ленин и русские большевики, группу преданных революционеров, готовых захватить власть от имени рабочих, независимо от того, поддерживали их рабочие или нет. И именно он возглавит их. Он видел, что перед войной влияние социалистов упало и покинул партию, так как понимал, что он не в состоянии привести ее к власти; но он мог привести к власти фашизм, а власть, как всегда, возбуждала его. «Я обуян этой дикой страстью, — без стеснения признавался он многие годы спустя. — Она поглощает все мое существо, Я хочу наложить отпечаток на эпоху своей волей, как лев своими когтями! Вот такой отпечаток!» При этих словах он грубо разодрал обшивку стула во всю длину. Он сделает все, чтобы выполнить свои замыслы, заявлял он. Цель всегда оправдывает средства. Например, фашистская политика «сквадризма» явилась преднамеренной попыткой вызвать брожение и разочарование. Выдавая себя за патриотически настроенных противников большевиков, «сквадристам» удалось спровоцировать и усилить анархию, что заставило народ согласиться с навязанным ему авторитарным режимом.
После выборов в мае 1921 года, через два года после того, как он оказался в роли дискредитированного, лишившегося поддержки революционера, редактор миланской газеты Муссолини в тридцать семь лет стал общенациональной фигурой, лидером политической партии, численность и влияние которой возрастали из месяца в месяц. То, что он продолжал оставаться в руководстве движения, было самым удивительным проявлением его политического дарования, так как фашисты, несмотря на их милитаристские тенденции и прокламированное единство, фактически представляли собой весьма разнородную группу. Муссолини постоянно приходилось уточнять предыдущие декларации, изменять курс, который ранее объявлялся неизменным, даже противоречить самому себе в попытках контролировать самых нетерпеливых «сквадристов», одновременно подавая себя в выступлениях и статьях, публиковавшихся в его газете, как пламенного революционера из Романьи.
Чтобы укрепить опору фашистов, он ссылался, в частности, на огромную роль, которую савойская династия играла и будет играть в истории страны, хотя незадолго до этого он часто говорил о «республиканских тенденциях фашизма». В стремлении добиться поддержки Джолитти на включение фашистских кандидатов в его список, он был готов поддержать Рапалльский договор, который не удовлетворил притязаний Италии на Далмацию. Желая заручиться поддержкой промышленников и производителей, финансовая помощь которых была ему крайне необходима, он заявил в одном из своих резких выступлений в палате депутатов, что следовало бы покончить «с дальнейшими попытками захвата предприятий», хотя подобные акции он поддерживал всего за полтора года до этого.
И тем не менее в августе 1921 года он сделал большой шаг в противоположном направлении, подписав акт примирения с социалистами и заявив, что «смехотворно говорить о том, что итальянский рабочий класс движется к большевизму»; он пообещал защищать данный пакт изо всех сил. «Если фашизм не пойдет за мной в сотрудничестве с социалистами, — добавил он, — тогда никто не заставит меня идти за фашизмом». Но спустя три месяца, когда стало ясно, что фашизм не готов идти за ним, а фашистские союзы не пожелали прислушаться к его предостережению о том, что власть ускользает у них из рук и необходимо закрепить успехи фашистов с помощью парламентского компромисса, пакт был отвергнут. И все это время, постоянно подчеркивая на совещаниях фашистов, что необходим и неизбежен государственный переворот, который покончит с парламентом и либеральным государством, он столь же настойчиво сдерживал своих более нетерпеливых коллег Итало Бальбо, Дино Гранди и Роберто Фариначчи от практического осуществления этих идей. В отличие от них он не был столь уверен в том, что фашизм достаточно силен и можно наверняка рассчитывать на успех, и активнее, чем они, стремился к тому, чтобы фашисты достигли власти при одобрении народа. Многие фашистские депутаты прошли в палату с помощью дубинок их сторонников, и количество смертей в день голосования встревожило его. «Беда Муссолини заключается в том, — заявил один из его исключительно жестоких приспешников, — что он желает всеобщего благословения и меняет свою позицию по десять раз в день, чтобы получить его».
В августе 1922 года после многих месяцев колебаний и сомнений Муссолини счел, что настало его время. На тот месяц к возмущению отчаявшейся общественности была назначена всеобщая забастовка. Муссолини заявил, что если забастовку не предотвратит правительство, это сделают фашисты. Ему вновь представилась возможность прибегнуть к насилию во имя закона и порядка. В Анконе, Легорне и Генуе «сквадристы» атаковали принадлежавшие социалистической партии здания и сожгли их дотла. В Милане они вывели из строя типографское оборудование «Аванти!».
Спустя два месяца на партийном съезде в Неаполе Муссолини, находясь под явным впечатлением решимости 40 000 фашистов, говорил и угрожал больше обычного. «Мы имеем в виду, — заявил он, — влить в либеральное государство, выполнившее свои функции… все силы нового поколения, проявившиеся в результате войны и победы… Либо правительство будет предоставлено в наше распоряжение, либо мы получим его, пройдя маршем на Рим».
«Рим! Рим», — закричали клакеры. «Рим! Рим!», — вторили им тысячи голосов.
Поход на Рим уже обсуждался Муссолини и четырьмя ведущими фашистами, которых позднее стали называть «квадрумвирами». Это были Итало Бальбо, исключительно красивый 26-летний лидер «сквадристов»; генерал Эмилио де Боно, в прошлом — командир IX корпуса итальянской армии; Чезаре Мария де Векки, депутат от партии фашистов; Микеле Бьянки, генеральный секретарь партии. Бальбо позднее высказал мнение, что именно он с Бьянки выступил с идеей похода на Рим, а Муссолини занял столь осторожную позицию, что пришлось сказать ему, что марш на Рим состоится, хочет он этого или нет. Версия Муссолини расходится с приведенной, но нет сомнения, что независимо от того, были его колебания искренними или нет, они, несомненно, позволили ему поддерживать контакт со всеми своими противниками, каждый из которых до последнего момента надеялся на то, что даже в такое время он предпочтет сотрудничество с ними вместо того, чтобы возглавлять чисто фашистскую революцию. Во всяком случае ясно, что вернувшись в октябре с неапольского съезда, он был убежден, что настало время действий и что правительство Луиджи Факти, пришедшее на смену кабинета Иваноэ Бономи (который ранее сменил кабинет Джолитти), не способно и не готово противостоять решительным действиям. 27 октября в нескольких городах Италии произошли фашистские мятежи, и «квадрумвиры» призвали Факти уйти в отставку. На следующее утро четырьмя колоннами начался марш на Рим. Вынужденное наконец действовать, правительство объявило о желании ввести военное положение, однако король, опасавшийся, что это приведет к гражданской войне и почти уже готовый смириться с фашистским правительством, отказался подписать декрет и тем самым лишил кабинет власти. В условиях отчаянного положения, сложившегося в связи с приближением фашистских колонн к столице, отдельным лидерам фашистской партии было предложено занять места в новом коалиционном правительстве правых под руководством Антонио Саландры. Гранди и де Векки советовали Муссолини принять это предложение. Однако он отказался. Он рассчитывал теперь на всю полноту власти и не был склонен к компромиссу, хотя его и преследовал страх, что, возможно, он зашел слишком далеко.
Он по-прежнему находился в Милане. Его офис был окружен армейскими частями и полицией, и он продолжал выглядывать из окна и постоянно осведомляться о новостях по телефону. Он делал огромные усилия, чтобы казаться спокойным и уравновешенным, однако его возбуждение походило на истерию. Когда танковый дивизион двинулся по улицам в направлении «Пополо д'Италия», он выбежал из здания с винтовкой в руках, выкрикивая что-то несвязное, и чуть было не был подстрелен своим же сторонником, который был возбужден еще более него. Фактически маршу фашистов не было оказано никакого сопротивления. Армия и полиция были готовы оставаться в стороне и не вмешиваться в ход событий.
Наконец из Рима раздался телефонный звонок: его вызывали к королю на консультацию. «Подтвердите приглашение письменно», — коротко сказал он. Самообладание возвращалось к нему. Вскоре пришла телеграмма: «Очень срочно. Прочитать немедленно. Муссолини — Милан. Его Величество Король просит Вас незамедлительно прибыть в Рим, так как он желает предложить Вам взять на себя ответственность сформировать Кабинет. С уважением. Генерал Читтадини».
В тот же вечер он выехал в Рим поездом. Видимо, для того, чтобы его черная рубашка казалась более респектабельной, к радости одного журналиста он надел еще котелок и гетры. Когда Муссолини представился королю, то извинился за свое необычное одеяние. «Извините меня, пожалуйста, за внешний вид, — сказал он и тщеславно добавил: — Я прямо с поля боя».
Толпа любит сильных людей. Толпа подобна женщине…
Все зависит от умения искусно манипулировать ею.
«Я мог бы превратить этот серый зал, — напомнил Муссолини палате депутатов в первом же своем выступлении, после того как он принял предложение короля о сформировании правительства, — в вооруженный лагерь чернорубашечников, бивак для трупов. Я мог бы заколотить гвоздями двери парламента».
Хотя фашистские сторонники Муссолини, большинство из которых не дошли до Рима 40 миль, могли бы быть легко рассеяны столичными войсками, если бы король согласился их использовать, это хвастовство было небезосновательно. Однако добившись власти с помощью угрозы применения силы, он стал осуществлять ее с осторожностью. На следующий день после встречи с королем Виктором Эммануилом он отдал приказ привезти в город на специальных поездах 25 000 «сквадристов», по-прежнему стоявших лагерем близ Рима, чтобы они прошли маршем мимо Квиринала и затем мирно разошлись по домам. Он сурово наказал тех, кто был виновен в насилии, делая все, чтобы продемонстрировать, что он не только лидер фашизма, но и глава правительства Италии. В его кабинет, который он сформировал в течение семи часов, были включены представители основных политических группировок, за исключением антинационалистов: министерские портфели получили социал-демократы, католики и либералы. Лишь четверо фашистов вошли в правительство.
Однако не приходилось сомневаться в том, что он прибыл в Рим не для того, чтобы возглавлять коалицию, а с целью установить режим личной власти с помощью своей партии. Он оставил за собой посты министра иностранных дел и министра внутренних дел и потребовал от палаты депутатов предоставить ему полноту власти сроком на один год, чтобы провести в жизнь то, что он считал глубокими реформами. Он получил эти полномочия большинством в 275 против 90 голосов.
Он приступил к работе с энергией и решимостью, которые не могли не восхищать даже его самых суровых критиков. Он поднимался с постели рано утром, выполняя комплекс усиленных упражнений, пока его волосатая, напоминавшая по форме ствол орудия грудь не покрывалась потом, затем завтракал фруктами и молоком и быстро отправлялся к себе в офис, где начинал работать в восемь часов, успев до этого прочитать итальянские и иностранные газеты, которые всегда валялись в беспорядке в его комнатах. Он ел мало, так как у него уже образовалась язва, которая все больше беспокоила его — до самого конца жизни; и он часто ничего не ел во время второго завтрака и в обед, разве что спагетти с хлебом из отрубей, свежие овощи и фрукты, предпочитая шпинат и темный виноград. Он любил молоко и соки, но из-за язвы пил мало вина и после войны бросил курить. Когда-то он был большим гурманом, но теперь ел быстро и без всякого интереса, гордясь своим спартанским меню и строгим воздержанием на правительственных банкетах, осуждая чревоугодников и любителей выпить за их пристрастия. По его словам, он не позволял себе никаких удовольствий, ничего кроме работы. В то время это в основном так и было. Он занимался фехтованием и боксом, плавал и играл в теннис. Но те, кто его обучал или играл с ним, считали, что он делал это не потому, что получал от этого удовольствие, а потому, что страстно желал сохранить физическую форму и иметь крепкое, сильное тело [8] .
Однако он все толстел. Его пальцы стали пухлыми и дряблыми, кожа на его массивной челюсти начинала провисать, если он забывал хорошенько ее промассировать. Он выглядел старше своих тридцати девяти лет, так как под его черными сверкающими глазами образовались мешки, со лба он стал совсем лысым, а волосы на затылке начали седеть.
Но он был неутомим. Беспокойный, нетерпеливый, наэлектризованный и нервный, он, казалось, не знал усталости и никогда не расслаблялся. Будучи по-прежнему исключительно сексуальным, он силой овладевал разными женщинами, приходившими в его номер, который он снимал в гостинице, а позднее у себя на квартире, расположенной на верхнем этаже «палаццо» на улице Разелла, демонстрируя при этом неистовую страсть, которая всегда возбуждала, а часто и пугала. Проявляя по отношению к ним такое же нетерпение, как по отношению к своим менее удачливым министрам, он упивался ими, как может упиваться только своими рабынями одержавший победу военачальник и, видимо, наслаждался самим процессом, независимо от партнерш. Вкус его отличался исключительным разнообразием. В молодые годы он предпочитал интеллектуальных женщин, проявляя особый интерес к учительницам. Но теперь ему нравились все женщины без разбору, лишь бы они были не слишком худыми. Единственное его условие заключалось в том, что они должны были источать сильный запах, либо духов, если их тела не имели естественного запаха, либо, предпочтительно, пота. Он не возражал, если они были не очень чистыми и часто обрызгивали свое тело одеколоном вместо того, чтобы мыться. Будучи полностью раскрепощенным и абсолютно эгоистичным, он не очень думал об удобствах и удовольствии своих партнерш, часто предпочитая кровати пол, не снимая с себя ни брюк, ни ботинок. Абсолютно неконтролируемый процесс обычно продолжался не более двух минут. Женщины — незамужние журналистки и жены фашистов, графини и служанки, актрисы и иностранки, которыми Муссолини в те времена и позднее силой овладевал подобным образом, рассказывали впоследствии о своих испытаниях без сожаления, а зачастую и с гордостью. Одна из них, которую поначалу особенно раздражала его привычка тискать ради эксперимента ей груди прежде чем забраться на нее, снова пришла к нему, так как не могла «отказать такому большому человеку». Других, менее интересовавшихся важностью его персоны, больше восхищало беззаветное сладострастие его любовных утех, особенно когда его грубость и дикие проклятья, срывавшиеся у него с уст в момент достижения кульминации, уступали место нежным излияниям, хотя кратковременным и банальным, когда он чувствовал себя удовлетворенным. Ибо Муссолини, как считали многие из этих женщин, был способен быть не только жестоким, но и нежным, ласковым и даже сентиментальным. Одна из них рассказывала о его привычке брать скрипку и играть для нее после полового акта. Все женщины соглашались с тем, что, несмотря на его примитивный эгоизм, лишь изредка прерываемый вспышками нежности, было нечто привлекательное в грубости Муссолини, в его отказе следовать общепринятым нормам поведения.
Он привнес подобную неординарность и в сферу общественной жизни. Когда он был в Милане, то не имел привычки ежедневно бриться; так же он поступал и в эти дни первого месяца своего пребывания в Риме, и дело дошло до того, что он пришел небритым в резиденцию короля на прием в честь королевской четы Испании. Одежда, которую он надевал по таким случаям, часто поражала взор. Его рубашки не всегда были чистыми, ботинки редко блестели. Но их трудно было рассмотреть, так как он имел обыкновение носить гамаши вплоть до самых щиколоток, что давным-давно вышло из моды. Но он не интересовался модой, да и не имел о ней никакого представления и не понимал, почему нельзя носить гамаши с вечерним костюмом, если они хорошо согревают ноги. Точно так же до него не доходило, почему нельзя носить черный галстук с фраком, и он носил. Он не хотел утруждать себя завязыванием шнурков и пользовался эластичными шнурками с искусственным бантиком. Он купил легкий костюм, который носил на работе. Брюки в полоску и укороченный черный пиджак нравились ему, но костюм не шел ему, и, кроме того, имел то неудобство, что его хозяину приходилось двигать шеей в тугом воротнике и то и дело подтягивать внутрь пиджака рукава накрахмаленной рубашки. Когда Рашель приехала в Рим, он был одет несколько лучше обычного. Поначалу она оставалась в Милане с Эддой и их двумя мальчиками — Витторио, родившимся в 1916 году вскоре после того, как они поженились, и Бруно, который был на два года моложе. Рашель не хотела приезжать в Рим. Она понимала, что своим внешним видом и говором походила на крестьянку из Романьи и будет чувствовать себя неловко и придется не ко двору. Она не хотела участвовать вместе с Бенито в общественной жизни, желая оставаться лишь женой и матерью его детей, и она знала, что он ждет от нее именно этого. Когда до войны друзья приходили к нему в гости на Виа Маренда, они часто видели, что Рашель занималась во дворе стиркой домашнего белья.
— Он дома? — спросил ее однажды один из них. Его нет дома, ответила она, назвав его «хозяином», как это было принято среди жен в Романье.
— Где же он?
— Не знаю. Он никогда не говорит мне, куда идет.
Так именно и было. И это не было проявлением неуважения. Таковы мужчины. Брак между ними был счастливым. Она понимала, что ее муж — донжуан, впоследствии она признавалась, что знала о его двадцати любовницах. «Ну и что из этого», — вопрошала она. Он ведь любит свою семью. Донжуаны обычно любят свои семьи. Она не винила его. Она была работящей, способной хозяйкой, верной, суховатой, порой невыдержанной, часто мрачной. Она отличалась простотой, но обладала крестьянской смекалкой. Она не очень понимала своего мужа и еще меньше разбиралась в его деятельности и всегда раздражала его, когда пыталась лезть со своими советами и предостережениями, поэтому она этим и не злоупотребляла. Позднее, перебравшись в Рим, она стала постоянно получать анонимные письма и телефонные звонки и послания от друзей, но когда она говорила об этом мужу, его реакция всегда была резкой: «Ты в этом не разбираешься». Он был прав, и она не возражала. «Он всегда был лучшим из отцов и хорошим мужем», — говорила она, когда его не стало, и это также соответствовало истине.
«Ну и характер!» — воскликнула она, обрадованная, гордая, пораженная, когда ей сказали, что Бенито стал главой правительства.
Люди, которым пришлось с ним работать, выражали свое мнение о нем примерно в таком же плане. Для одних он был гением, для других лишь «темной личностью», но всем казался человеком примечательным. Разумеется, он был блестящим пропагандистом и, не колеблясь, использовал свой гений для рекламы, но не для того, чтобы пропагандировать свою личность, а чтобы создать себе имидж — основанный наполовину на фактах, наполовину на вымысле — имидж человека, ниспосланного судьбою, по народному смекалистого и хорошо образованного. Следует отметить, что часто его стремление продемонстрировать ум было столь явным, что поражало своей абсурдностью. Немецкий писатель Эмиль Людвиг, которому он дал в 1932 году серию интервью, рисуя в своих «Беседах Муссолини с Эмилем Людвигом» образ опытного и глубоко начитанного человека, создал в то же время впечатление о Муссолини как о деятеле, который не упускал возможности покрасоваться. Будучи эгоистом, он не смог бы, разумеется, вынести насмешек над собой, и можно только предположить, как часто в своей деятельности он руководствовался стремлением отомстить тем, кого он считал виновным в подобном оскорблении. Однако как человек неискушенный он постоянно давал повод людям смеяться над собой. «Он ни разу не пытался исправить мой плохой итальянский язык, — рассказывал Людвиг, — но когда однажды я произнес неправильно французское имя, в нем на удивление проснулся бывший учитель, и, понизив голос, он произнес это слово, как полагается. Когда, в свою очередь, он хотел поговорить о „переоценке ценностей“ и, несмотря на хорошее знание нашего языка допустил ошибку, он поспешил исправиться. „Простите меня за научные отступления“, — часто говорил он, когда беседовал с членами правительства или „партийными бонзами“. Ульрих фон Хассель, ставший впоследствии немецким послом в Риме, и итальянский дипломат Филиппо Анфузо отмечали стремление дуче казаться более образованным, чем он был на самом деле. Анфузо ссылается на беседу, которую он однажды имел с Муссолини и членами его семьи, в ходе которой дуче комментировал блестящее знание Ницше греческого языка. „Но, папа, ведь ты же не понимаешь по-гречески!“ — прервал его писклявым голосом один из детей, и когда отец сделал вид, что не расслышал его слов, повторил их снова. Муссолини был вынужден выйти со своим гостем из комнаты. Хассель с презрением вспоминает случай появления фотографии Муссолини, выигрывающего шахматную партию, хотя он вообще не умел играть в шахматы. Хассель, кроме того, наряду со многими другими, подозревал, что знаменитая память Муссолини была не более чем трюком, когда для воздействия на слушателей он специально заучивал разные цифры и статистические данные непосредственно перед тем, как должен был приводить их, якобы черпая из сокровищницы накопленных им знаний. Людвиг, тем не менее, попался на эту удочку как и многие министры Муссолини, с которыми он вел себя так, чтобы вызвать у них страх и восхищение.
Он бывал то на редкость грубым, то милостиво обворожительным, порывистым и осторожным, своенравным и великодушным; они никогда не знали, как он прореагирует на них и когда — как это часто бывало — заменит их другими без всяких предупреждений и вразумительных объяснений, которые зачастую заключались в том, что дуче считал их влияние угрозой своему положению на вершине власти, где он, откровенно говоря, собирался пребывать и далее.
Он завел привычку по утрам звонить тому или иному министру и без всякого приветствия обрушивать на него лавину безотлагательных для исполнения указаний, а через несколько часов звонить вновь и беседовать как будто со своим лучшим другом. Непредсказуемый, легковозбудимый, пышущий энергией и сияющий от гордого осознания своей власти, он в одинаковой степени был способен наводить истинный страх своим гневом и насаждать преданность по отношению к себе, милостиво благословляя актом своего прощения.
Уже через несколько месяцев после прихода Муссолини к власти его успех казался обеспеченным. Брожение в Италии сменилось настроением осторожного, но обнадеживающего оптимизма. Рабочие вернулись к станкам, выросло производство, улицы опустели, студенты вновь взялись за книги. К моменту прихода к власти у него не было политической программы и он довольствовался тем, что пытался сбалансировать бюджет, обеспечить справедливый подход к проблемам рабочих и проводить внешнеполитическую линию страны с твердостью и достоинством. «Мы преуспеем, — говорил он, — потому что будем работать». И с искусством большого пропагандиста, каковым он и являлся, Муссолини сумел внушить людям, как упорно трудится он сам, и не только за рабочим столом, но и на полях и заводах, вдохновляя рабочих. Ежедневно пресса пестрела его фотографиями, на которых изображалось, как он укладывал кирпичи, с неистовой сосредоточенностью бил молотом по наковальне, убирал урожай, причем его широкая грудь представлялась в нужном для него виде, обнаженной, сияющей на солнце.
Итальянцы клюнули. Он был самым молодым за все время премьером, и многие из них гордились им. Они с радостью восприняли восстановление 8-часового рабочего дня, резкое сокращение правительственных расходов (которые настолько возросли при предыдущих администрациях, что на 1922-1923 годы был предусмотрен дефицит в размере 6500 миллионов лир), увольнение в отставку или перевод на другие работы тысячи должностных лиц. В течение двух лет убыток от почтовых служб, равный 500 миллионам лир, был ликвидирован и, согласно подсчетам фашистов, которые никто не опровергал, образовался доход в 43 миллиона лир, а дефицит от деятельности железных дорог в 1 миллиард 400 миллионов лир превратился в доход в 176 миллионов лир. И, самое главное, итальянцы с гордостью могли сказать, что поезда ходят по расписанию.
В самом деле, итальянцы стали гордиться многими вещами. Фашизм, видимо, срабатывал. Муссолини имел народную поддержку и умело создавал впечатление, что спас их от хаоса и большевизма. На самом же деле его успеху способствовало более всего разочарование рабочих в своих социалистических лидерах, их реакция против социал-реформизма и неспособность итальянских коммунистов выработать единую линию, и Муссолини сознавал это; и сознавая это, он с гневом относился к действиям тех, кто обнаруживал и пропагандировал истину о том, что фашизм — это контрреволюция против несостоявшейся революции. «Большевизм в Италии мертв», — объявил он без особого преувеличения задолго до похода на Рим. Один из наиболее тщательно культивируемых фашизмом мифов заключался в том, что фашизм пришел к власти, чтобы спасти страну от большевизма. Второй миф, вытекающий из первого и ставший в конечном счете основной догмой фашизма, состоит в том, что лидер является суперменом, не только всемогущим, всемудрейшим «дуче фашизма», никогда не ошибающимся, но, подобно самому Богу, также справедливым, милосердным и великодушным. Ибо фашизм теперь представлял собою в той же степени моральную силу, как и политическую, хотя поначалу его пророки объявили, что это — движение, а не доктрина. «Наша программа, — как говорил Муссолини, — наши дела. У нас нет готовой доктрины». Будучи авторитарным, сильным, строгим и националистически настроенным, истинный фашист должен, как разъяснял дуче, «считать себя приверженцем веры в корпоративную дисциплину… законным наследником Цезаря». Один из интеллектуалов раннего периода профессор Альфредо Рокко, разъясняя сложные для понимания и часто заимствованные теоретические построения дуче, отмечал, что фашизм фактически «отметает демократические теории государства и заявляет, что не общество существует для личности, а личность для общества, фашизм снимает противоречие между личностью и обществом как в других, более примитивных доктринах, подчиняя личность обществу, позволяя ей свободно развивать свою индивидуальность к выгоде других людей».
Рокко, Джентиле и другие апологеты фашизма стремились доказать, что фашизм ни в коей мере не противоречит «основным направлениям итальянской истории». Гарибальди и Мадзини представлялись как фашисты душою. Однако подобные попытки дать интеллектуальное и историческое обоснование фашизма практически не оказывали никакого воздействия на итальянский народ, и сам Муссолини однажды заявил, что они рассчитаны лишь для внешнего потребления. Итальянцы, полагал он, должны пытаться не понять фашизм, а испытать его. И именно для того, чтобы поразить их эмоциональной природой фашизма, его стали представлять в виде «мистического явления» со своей символикой и тотемами, литургическими формулами и хореографическими этюдами, с древними заклинаниями, средневековой атрибутикой и предположительной близостью «классическому духу Рима». Фашизм, как отмечали его критики, является негодным суррогатом, своего рода духовным и политическим маргарином, выражаясь словами Игнацио Силоне, но Муссолини усматривал в этом его достоинство. Фашизм мог заменить истину, свободу, искусство и мысль, а также социализм и демократию, и прежде всего он мог — а для него это было самым важным — обосновать необходимость лидера и пророка.
И в нем фашизм нашел такого человека. В выступлениях, с которыми он ездил по стране, тщательно подготовленных, но произнесенных как бы спонтанно, полных легко запоминающихся реплик и фраз, он усовершенствовал то красноречие и ту замечательную силу общения, которые он практиковал задолго до этого в Романье. Диалог с толпой, восхищавший аудиторию и который Д'Аннунцио нашел столь вдохновляющим, держал в напряжении всю Италию, как бы проснувшуюся для нового и блестящего будущего под руководством человека, способного достичь любых высот. Повторяющиеся бессмысленные возгласы, как, например, придуманный Д'Аннунцио во время войны клич «эйя! эйя! алала!», ставший составной частью ритуальной истерии фашистских демонстраций, усиливали иллюзию единства и мощи, равно как и настроения низкопоклонства.
Людям втолковывали, что, несмотря на очевидную гениальность, дуче оставался простым и добрым человеком. Когда он, выступая перед голодающими крестьянами Юга, видел их морщинистую и иссушенную кожу, на его глазах наворачивались слезы. «Я позабочусь о вас, — говорил он. — Я тоже знаю, что такое голод». Они верили ему и полагались на него [9] .
Их также убеждали в его скромности. «Я не считаю себя достойным такой чести», — сказал он, когда сделался почетным гражданином Флоренции. Он согласился принять почетную степень в области права от Римского университета лишь при условии, что напишет диссертацию на эту тему, а когда ему впервые предложили цепь ордена Святой Девы — самый почетный орден Италии, — он отказался его принять. Этот отказ, как признали даже его противники, не был специально рассчитанным шагом. У него явно отсутствовал интерес к подобным вещам. Спустя годы его министр иностранных дел описал случай, когда он поинтересовался у дуче, может ли он наградить Бальдура фон Шираха орденом Сан-Маурицио первой степени. «Разумеется, — ответил с раздражением Муссолини. — Если хотите, можете также отдать ему и мои ордена». Чиано привел еще один случай, когда министерство изящных искусств никак не могло подобрать соответствующее произведение искусства для подарка рейхсмаршалу Герингу к его пятидесятилетию. «Дома у дуче имеется лишь одна хорошая вещь, — писал министр, — автопортрет Манчини… И когда он услышал, что нужно сделать подарок Герингу… он тотчас решил послать ему Манчини. Мне долго пришлось убеждать его, прежде чем он изменил свое решение… Безразличие дуче к личному имуществу умиляет меня».
Вскоре после прибытия в Рим он принял решение не принимать зарплату, причитающуюся ему как премьеру и депутату, и стал жить на деньги, получаемые за статьи, которые он продолжал писать в основном для американцев и «Пополо д'Италия» [10] .
Он глубоко презирал тех, кто только и думал о собственном обогащении. Это, по его мнению, мания, «своего рода болезнь», и он утешал себя мыслью о том, что богатые редко бывают счастливыми, и при этом с удовлетворением ссылался на пример Рокфеллера, который «последние шестнадцать лет своей жизни жил на молоке и апельсинах». Но хотя лично у Муссолини богатства не было и он к нему не стремился, он не жил аскетом. Он не был гурманом; его любовницы редко получали в подарок большее, чем пару чулок или флакон духов; его дети учились в государственных школах; жена вела простой образ жизни; сам он носил один и тот же костюм и дома, и на работе, но никогда он не отказывался потворствовать своим прихотям, руководствуясь экономией. Ранее он брал уроки летного дела в Милане и теперь, получив квалификацию пилота, заимел собственный самолет и летал на нем, когда был в настроении; он очень любил сидеть за рулем машины и заказал себе дорогостоящий спортивный автомобиль красного цвета; он получал удовольствие от езды верхом, и вскоре в его конюшнях оказалось множество лошадей; ему нравилось принимать армейские и военно-морские парады, а позднее и авиационные, и его часто обвиняли в организации этих расточительных демонстраций лишь для удовлетворения своих прихотей; он любил животных, и если было где, содержал настоящий зоопарк — не только лошадей и собак, но и газелей, обезьяну, орла, оленя, тигренка, несколько кошек, которые были его любимыми животными, даже пуму, которую он держал на привязи в своей комнате, пока однажды ночью она не сорвалась с цепи и к ужасу обслуги стала бродить по дому; ему нравились фильмы, особенно кинохроника, в которой изображалось, какое впечатление производит он на толпу, а также комедии с участием Лорела и Харди — и он построил для себя кинотеатр. Помимо приморской виллы у него были еще два больших дома — Вилла Торлония в Риме и Роккаделле-Каминате, который был преподнесен ему в подарок от провинции Форли.
Вилла Торлония, большой, строгий, при этом изящный дом, выполненный в классическом стиле, был расположен за высокими стенами восхитительного парка на Виа Номентана недалеко от Пьяццади-Порта Пиа. Он принадлежал князю Джованни Торлония из Римского банкирского дома, предоставившему его в распоряжение дуче на бессрочный период. Муссолини, которого восхищали величественность дома и крепкие коричневые стены, придающие римским зданиям ни с чем не сравнимое очарование, с благодарностью принял дар, и ему очень понравилось жить в этом доме. Но, как только предоставлялась возможность, он с удовольствием уезжал в Рокка-делле-Каминате, феодальный замок с бойницами, расположившийся на самой вершине горы, откуда открывалась панорама его родных мест до самых Апеннин на юге и до Адриатического побережья на востоке. Когда ему подарили замок, он стоял в запустении, и в течение ряда лет на его реставрацию было истрачено немало денег. Замок наполнился дарами, присланными дуче из всех уголков мира, и, не считая его безвкусно обставленного кабинета, на стенах которого висели многочисленные фотографии, на многих из которых был изображен он во всех видах — спортсмена, пилота, отца и правителя, Рокка-делле-Каминате больше походил на музей, чем на дом. И действительно, на закате жизни он высказал немецкому врачу профессору Захариа, надежду, что такова и будет судьба этого дома. Он также сказал ему, что один из находящихся в доме предметов — выполненная на шелке картина, которую подарил ему император Японии, была самой утонченной из изделий подобного рода и что он был потрясен, когда один американский миллионер предложил за нее несколько миллионов долларов. Но данная вещь не принадлежит ему, в резком тоне напомнил он американцу, это не его личное достояние, оно принадлежит Италии.
Отождествление себя со своей страной стало впоследствии настолько навязчивым, что любые нападки на Италию с негодованием отвергались как личное оскорбление. В то же время это отчасти объясняет тайну рождения преданности и веры народа своему дуче. Для молодых, патриотически настроенных итальянцев начала 20-х годов высокомерный эгоизм дуче представлялся необходимым элементом нового «рисорджименто». В эти первые годы пребывания у власти Муссолини, видимо, был безупречным образцом не только для этих юношей, но и для большинства итальянского народа в целом. Ошибок с его стороны было немного. Он проявлял достаточную осторожность, чтобы продвигаться настолько медленно и действовать столь незаметно, что проходило практически незамеченным возникновение нового, далекого от либерализма государства. У Муссолини не было твердой линии, и он брал на вооружение идеи и методы, которые подворачивались под руку, решая проблемы по мере их возникновения, то придавая своему режиму, как он говорил, «прогрессивно фашистский» облик, как это было в случае с принятием Закона о национальном образовании 1923 года, то создавая ему ауру респектабельности, демонстрируя уважительное отношение и к чувствам избирателей-католиков, и к самой церкви. Все большее подавление свободы, которую он не постеснялся публично назвать «довольно испорченной богиней», через которую фашизм однажды переступил, а «при необходимости спокойно развернется и переступит вновь», многими было воспринято как необходимость, уж коли Италия хочет быть сильной, преодолев разногласия, разъедавшие ее вот уже многие годы. Низведение парламента до положения безвластной ассамблеи не волновало миллионы итальянцев, согласных с определением его как «собрания древних окаменелостей», которое дал ему Муссолини в молодые годы. Постепенное ограничение свободы печати, создание регулярной «фашистской милиции» численностью примерно в 200 000 человек вместо неорганизованных «сквадристов»; насильственный, но почти не встретивший сопротивления роспуск «guardie regie»; внедрение фашистских этических норм во все мыслимые аспекты итальянской жизни; даже суровые наказания по отношению к откровенным критикам режима воспринимались огромным большинством людей в качестве необходимой предпосылки для создания той Италии, которая была им обещана. «Ни разу за все время моих бесчисленных общений и контактов с народом, — заявил Муссолини в 1924 году, — он ни разу не просил меня освободить его от тирании, которую он не ощущает, потому что ее нет. Люди просят меня дать им железные дороги, дома со всеми удобствами, мосты, воду, свет, дороги». Это в основном соответствовало действительности. Создавалось впечатление, что преимущества фашизма перевешивали его недостатки и просчеты. Самого Муссолини в общем не винили за дикие и подлые избиения его противников; и действительно, как правило, он не давал на этот счет конкретных распоряжений и, разумеется, старался не фигурировать в качестве их инициатора. Лишь изредка становилось известным его участие в подобных делах. Так случилось, когда одна французская газета обнаружила и опубликовала факсимиле письма Муссолини префекту Турина, в котором содержался приказ «сделать невыносимой» жизнь видного антифашиста Пьеро Гобетти, который был сильно избит, причем сломанные ребра проткнули ему легкое. Точно так же, в июне 1923 года, по словам Чезаре Росси, занимавшего в то время пост главы фашистской службы печати, штаб-квартиры фашистской партии во Флоренции, Пизе, Милане, Монце и в ряде небольших городов получили от Муссолини указания разгромить помещения местных католических общин. Одновременно префекты всех городов, где произошли антикатолические выступления, получили от Муссолини телеграмму, в которой говорилось: «Ввиду нежелательного резонанса в Ватикане от происшедших недавно антикатолических инцидентов представляется желательным, чтобы местные лидеры провинциальной Фашистской федерации официально выступили с заверениями глубокого уважения к католицизму».
Попытка фашистских биографов целиком отвергнуть обвинения в адрес Муссолини в соучастии в подобных преступлениях или игнорировать их являются по меньшей мере неискренними. После того как печать в значительной степени попала под фашистский контроль, об этих инцидентах сообщали лишь вскользь и часто вообще умалчивали. Несомненно, однако, что они имели место, как и то, что дуче сообщил по партийным каналам об условиях выживания фашизма. Для этого необходимо, чтобы его враги вынуждены были «жить в страхе».
Однако летом 1924 года миллионы людей, не являвшихся фашистами, но готовых смотреть сквозь пальцы на самые худшие эксцессы режима в надежде, что такова необходимая цена достойного будущего, были глубоко потрясены преступлением, которое было трудно простить и последствия которого невозможно исправить. Муссолини не отдавал приказ совершить преступление и даже не знал, что оно замышлялось, но его ответственность за это по меньшей мере так же велика, как Генриха II за убийство Томаса Беккета. Но в отличие от Генриха Муссолини не каялся у гроба жертвы.
Свобода не цель. Это средство.
Как средство она нуждается в контроле и управлении.
Летом 1923 года Муссолини разработал законопроект жесткой избирательной системы, согласно которому Италия делилась на пятнадцать избирательных округов, где каждый избиратель должен был голосовать за ту или иную партию по своему выбору. Партия, обеспечившая себе наибольшее, по сравнению с другими, число голосов, но не менее четверти от поданных, получала две трети мест в палате депутатов, а оставшаяся треть доставалась другим партиям, пропорционально числу поданных за них голосов. Хотя законопроект встретил сопротивление со стороны социалистов, либералов и католиков, большинство депутатов не разуверились в правительстве Муссолини и были готовы поддержать законопроект или по крайней мере воздержаться при его голосовании. В июле, под наблюдением вооруженных чернорубашечников, расположившихся на галерее для приглашенных, депутаты приняли его огромным большинством голосов, в ноябре он был еще более единодушно одобрен в сенате. В апреле следующего года состоялись выборы, во время которых избиратели проходили в кабины для голосования под бдительным оком фашистской милиции. Ввиду неспособности его противников выработать общую платформу оппозиции, а также благодаря кампании запугивания оппозиционных газет, результаты выборов оказались для проводимого им курса триумфальными — за него проголосовали 65, 25% избирателей, не считая голосов, поданных за кандидатов от малых партий, готовых поддержать правительство. Это была огромная победа — правительство получило самое большое число голосов со времен Кавура, и фашисты хвастали впоследствии, что она была достигнута без использования физического насилия или его угрозы, за исключением ряда отдельных случаев. Но хотя насилие и в самом деле применялось не столь широко, как об этом иногда утверждают, однако запугивание избирателей было обычным делом. Несомненно также и то, что триумф фашизма во многом был построен на подлоге. Почти на всех избирательных участках голоса, бюллетени и общие результаты фальсифицировались.
Однако внешне создавалось впечатление, что придя к власти под угрозой применения силы, фашизм был утвержден во власти проявлением воли народа. Вдохновленный достигнутым успехом, Муссолини рассматривал возможность возвращения к нормальной политической жизни и даже к сотрудничеству в той или иной форме с социалистами. 7 июня после того, как новоизбранная палата депутатов проголосовала за доверие правительству большинством в 361 против 107 голосов, Муссолини дал понять, что готов ввести в свой кабинет двух социалистов.
Спустя три дня депутат от социалистов Джакомо Маттеотти, богатый землевладелец из Ровиго, которого Муссолини называл «миллионером», исчез из Рима. Он был одним из самых сильных критиков фашизма и, как полагали, готовился опубликовать документы, разоблачавшие деятельность самых безответственных и жестоких приверженцев фашизма. 13 июля его тело, закопанное в землю на небольшой глубине, было найдено в двадцати километрах от города.
Убийство смелого и уважаемого человека стало главной новостью газет всего мира. В то время, как фашистские апологеты представляли его как ничем не примечательного коварного агитатора, причиной смерти которого явился «достойный сожаления инцидент», либералы повсюду отзывались о нем как об одном из великих героев и мучеников социализма, имя которого будет жить вечно. Так это и случилось, Муссолини же вспоминают как его убийцу; он им и был в определенном смысле, но не в том, который имели в виду его враги. Антифашистски настроенный журналист Карло Сильвестри, часто видевший Муссолини в последние месяцы его жизни, был убежден, что он ничего не знал о заговоре и не может нести за это ответственность. Синьора Маттеотти также была уверена в том, что Муссолини не причастен к смерти ее мужа и глубоко потрясен его гибелью.
В 1947 году в ходе судебного процесса оставшиеся в живых участники этого события подобное мнение в общем подтвердили, и была выдвинута версия, что убийцы — фашистские фанатики, озабоченные возможным сползанием Муссолини к парламентаризму, не намеревались убивать Маттеотти, а хотели лишь избить его, как они избивали его сторонников, и Маттеотти в действительности умер от сердечного приступа. Несомненно, поведение Муссолини после этого убийства вряд ли согласуется с поведением убийцы или соучастника преступления. «У меня не было ни минуты сомнений и пессимизма», — писал он в своей автобиографии; но фактически несколько недель он находился в состоянии возбуждения, граничившего с истерией. «Его жизнь, — отмечает Маргарита Сарфатти, — казалось, потерпела крушение». Он сохранял на людях бодрый вид, но в частном общении было видно, что его скорбь неподдельна, он даже говорил Сильвестри, что собирается подать в отставку. Когда одна из близких к нему женщин выразила ему свое сочувствие, он сломался. «Худшие враги, — сказал он, — не смогли бы нанести мне такого вреда, как мои друзья».
Через два дня после того, как было обнаружено тело Маттеотти, депутаты-социалисты и их союзники, возглавляемые Джованни Амендолой, отказались от депутатских полномочий и образовали оппозиционную группу, получившую широкую общественную поддержку, что было бы немыслимо за неделю до этого. Смелая обличительная речь Амендолы прерывалась взбешенным Муссолини двадцать семь раз. Они стали известны под именем «Авентинский блок» по примеру римских плебеев, удалившихся на Авентинский холм в знак протеста против аристократии. Участники блока напомнили стране о недавних нападках Муссолини на Маттеотти и заявление газеты «Пополо д'Италия», что «если Маттеотти сломает себе голову, то виновен будет в этом лишь он и его собственное упрямство». Надеясь, что их действия убедят нерешительного короля использовать свое влияние для поддержки парламентаризма, они требовали подавления любых проявлений насилия со стороны фашистов и роспуска фашистской милиции. Каждый вечер, когда Муссолини отправлялся домой из своей резиденции в Палаццо Киджи, перед зданием выстраивалась толпа людей, молча глядевших на него с осуждением, а на стенах римских домов появились сотни антифашистских лозунгов.
Как соучастники преступления были арестованы четыре известных фашиста: исполнительный секретарь партии Джованни Маринелли, редактор «Коррьере итальяно» Филиппо Филиппели, глава фашистской службы печати Чезаре Росси и Филиппо Нальди. Но шум вокруг этого дела не утих. К концу месяца те оппозиционные газеты, которые еще не были подмяты под себя фашистами, усилили критику режима, и 8 июля Муссолини ввел в действие закон, предусматривавший временное приостановление выпуска газет, публиковавших материалы, которые можно было считать подрывными или призывающими к насилию. Этот акт позволил отстранить от руководства одной из самых влиятельных итальянских газет «Коррьере делла сера» антифашистски настроенного сенатора Альбертини и передать ее в руки редактора, готового поддержать Муссолини. Несколько других либерально-демократических газет, включая «Стампа», были также насильственно поставлены под контроль фашистов. Одна из тех газет, которая на тот момент избежала репрессий, — «Мондо», издаваемая Амендолой, — поместила в конце декабря документ, поставивший точку в полугодовой многотрудной оппозиции фашистам. Это было заявление Чезаре Росси, бывшего руководителя фашистской службы печати, арестованного в связи с убийством, в котором он обвинил Муссолини в причастности к покушению. Дуче отбросил все надежды примириться с либералами. Следуя советам Роберто Фариначчи, бывшего железнодорожного чиновника, ставшего юристом и одним из самых непримиримых фашистских лидеров, и бывших «сквадристов», прибывших со всей Италии с целью подстегнуть его, он заявил в палате через пять дней после публикации версии Росси, что он не предпринимал действий против своих вероломных противников, желая успокоить своих нетерпеливых сторонников. Но теперь настало время действовать. «Я заявляю здесь перед этим собранием, — заявил он, — и перед итальянским народом, что я и только я один несу политическую, моральную и историческую ответственность за все происходящее. Если искаженной цитаты достаточно, чтобы повесить человека, тогда дело за петлей и виселицей! Если фашизм — это касторка и клуб, и не являет собой благородный порыв лучших представителей итальянской молодежи, то в этом виноват я. Если фашизм выродился в преступный заговор, если насилие является результатом определенной исторической, политической и моральной атмосферы в обществе, то я отвечаю за это, потому что я умышленно создал такую атмосферу… Италия желает мира и покоя, работы и спокойствия. Я достигну этого любовью, если это будет возможно, и силой, если это окажется необходимым».
Было 3 января 1925 года, ставшее одной из важнейших дат в истории фашизма.
После этого о компромиссе, о возвращении назад уже не думали. Хотя убийство Маттеотти имело широкий антифашистский резонанс в неожиданно прозревшей стране, оно продемонстрировало также, что противники фашизма слабы и дезорганизованы и в основном не готовы к активному сопротивлению.
В течение последующих пяти лет с помощью нового секретаря партии Роберто Фариначчи Муссолини сумел достичь обещанной цели — «полной фашизации» Италии. Большая часть остававшихся свободными газет была либо закрыта, либо перешла под фашистский контроль. Оставалось несколько газет, провозгласивших себя независимыми, но они были настолько серыми, что режим относился к ним с презрением, а его противники не проявляли к ним никакого интереса. Оппозиционные партии были распущены, и со свободными выборами было покончено. Палата депутатов стала лишь средством придания фашистским декретам видимости национального одобрения; сенат заполнился «сенаторами», готовыми в случае необходимости носить черные рубашки и скандировать фашистские лозунги. Муссолини создал Великий фашистский совет, став его председателем, получив право определять его повестку дня и решать вопрос о его составе. Совет стал дополнением к конституции, гарантией от любого проявления независимости отдельными членами кабинета. Назначенные сверху «подеста» заняли место ранее избиравшихся мэров. Фашистская партийная песня Jiovinezza распевалась на пышных хореографических представлениях, которые любил дуче, и зачастую — вместо «Королевского марша» (Marcia Reale), так как партия отныне становилась единым целым с государством. Было объявлено, что забастовки и локауты несовместимы с новой тщательно разработанной корпоративной системой, которой, по словам Муссолини, «предначертано стать цивилизацией двадцатого века». В этом корпоративизме, менее сложная форма которого была развита Д'Аннунцио во Фьюме, все трудовые конфликты должны были рассматриваться в специальных трибуналах при апелляционных судах, которые должны были представлять интересы как работодателей, так и рабочих. Поскольку все профсоюзные работники двадцати двух различных категорий занятий и профессий в конечном итоге назначались партией, корпоративная система стала со временем удобной маской для диктатуры. Еще более антидемократичными были законы, направленные против масонства и проживавших за границей итальянцев-антифашистов, а также законы, расширявшие полномочия главы правительства.
Как и во всех тоталитарных режимах, особое внимание уделялось молодежи: с четырехлетнего возраста дети загонялись в фашистские молодежные организации, поставлявшие им детские пулеметы и черные рубашки. Эти меры последовали с целью навязать характерные особенности фашистской системы государству, всем его институтам и гражданам и обеспечить — по примеру русских большевиков — контроль государства за всеми средствами информации страны, практически не вызвали противодействия со стороны основной массы итальянского народа. Итальянцы не пытались оспаривать постоянно повторяемое правительством утверждение о терпимости и даже доброжелательности по отношению к ответственной оппозиции, в то время как злонамеренная, антинациональная, скандальная, лицемерная и раскольническая оппозиция не должна рассчитывать на снисходительность. Хотя эти законы и были тоталитарными, они были восприняты — как ранее и более умеренные фашистские законы — в качестве справедливой платы за новую Италию. А Италия уже удивляла мир.
После многих лет периодически повторявшихся кризисов итальянская экономика наконец окрепла, и страна начинала жить в условиях, близких к общеевропейским. Это причислялось к заслугам фашизма и его курса на самообеспечение страны посредством планирования в экономике. Хотя на деле Муссолини совсем не разбирался в проблемах экономики и торговли, он быстро согласился признать свою роль в деле экономического подъема, который начался еще до его прихода к власти, подобно тому, как позднее он приписал себе в заслугу подъем экономики страны после кризиса, вызванного, отчасти, его собственной политикой. Внешне создавалось впечатление, что должное воздается по заслугам. Стремясь разрешить проблему катастрофического для экономики страны военного долга Соединенным Штатам, он послал в Вашингтон делегацию во главе со своим заместителем министра иностранных дел Дино Гранди. Результатом стало соглашение, согласно которому Италии списали значительную часть долга.
Стремясь выиграть, выражаясь его словами, «битву за пшеницу», он объездил всю страну, выступая перед «смелыми фермерами, сражающимися на передовой»; и ежегодно урожай возрастал. Уже в 1925 году урожай достиг 64 миллионов центнеров по сравнению со средним довоенным уровнем в 49 миллионов центнеров. Стремясь превратить Италию в мощное современное государство, соответствующее его представлениям, он развернул программу общественных работ, не имевшую аналога в современной истории. Возводились мосты, каналы и дороги, больницы и школы, вокзалы и сиротские приюты, осушались болота, осваивались и орошались земли, разводились леса, выделялись деньги на строительство университетов. К концу 30-х годов крупные проекты проводились в жизнь не только на итальянском материке, но и в Сицилии и Сардинии, Албании и Африке, и были обещаны, запланированы и разработаны еще более грандиозные проекты.
В эти годы, согласно фашистской статистике, на общественных работах постоянно было занято не менее 100 000 трудящихся, а к лету 1939 года на дорогах и ирригационных сооружениях одной лишь Албании работали 170 000 человек. За период между 1922 и 1942 годами министерство общественных работ затратило на такие мероприятия 33 миллиарда 634 миллиона лир. Стремясь пробудить в людях память о славном прошлом, режим финансировал археологические работы. «Через пять лет, — заявил Муссолини, выступая перед городским советом Рима, — этот город покажется современному миру настоящим чудом, огромным, организованным и мощным, каким он был во времена первой империи Августа. Подходы к театру Марцелла, Капитолию и Пантеону должны быть очищены от всего, что наросло вокруг них за эти века декадентства. Не позднее чем через пять лет холм, на котором стоит Пантеон, должен быть виден через авеню, ведущее от Пьяцца Колонна… Третий Рим будет простираться через холмы, через берега священной реки до побережья Тирренского моря».
Но хотя делалось многое — внушительное и впечатляющее, достижения в области общественных работ, экономического роста и индустриализации, как и в большинстве отраслей предпринимательства, далеко отставали от намерений и деклараций. Начатые работы часто не доводились до конца, и огромные деньги были растрачены на грандиозные планы или же перекочевали в карман коррумпированных чиновников и высокопоставленных фашистов, стремившихся нажить состояния, пока представлялась такая возможность.
Тем временем за фасадом широко разрекламированных проектов модернизации и улучшения благосостояния людей полмиллиона итальянцев по-прежнему жили в состоянии полнейшего убожества. Ради туристов полиция очистила улицы от попрошаек; однако нищеты не убавилось от того, что ее убрали со всеобщего обозрения. Ради победы в «битве за зерно» фермеры получали медали и денежные субсидии; но сельское хозяйство понесло известный урон за счет такой концентрации на зерновых, производство которых не являлось ни тогда, ни когда-либо ранее рентабельным в условиях Италии. Тысячи мелких фермеров и недовольных своим положением крестьян покидали земли, и в то же время не было сделано ничего, чтобы покончить с крупными земельными владениями, что было одной из причин их недовольства. Зарплата годами оставалась прежней, и условия работы в городах, как и в сельской местности, не улучшались в той степени, в какой это происходило в большинстве других стран Западной Европы.
И тем не менее мало кто винил в этом дуче. Фашизм представлялся несовершенным, но его основатель оставался человеком, ниспосланным самой судьбой. Антифашисты в стране были, но людей, настроенных лично против Муссолини, было немного. Едва ли кто подвергал сомнению его действия. Он был не только диктатором. Он был идолом. Его фотографии вырезали из газет и развешивали на стены в тысячах квартир, повсюду была видна белая краска восхвалявших его лозунгов; стаканы, из которых он пил, кирки, которыми он пользовался во время длительных поездок, приравнивались к священным реликвиям. В 1929 году он решил проблему, разделявшую с 1870 года общественное мнение Италии. Подписав с Ватиканом пакт, известный как Латеранское соглашение, в своей популярности он достиг новых высот. Все прошлые антиклерикальные и кощунственные нападки на «мелкого ничтожного Христа» были прощены и забыты критиковавшими его ранее католиками, признавшими Латеранское соглашение началом новых приемлемых отношений между церковью и государством. С его двусмысленным отношением к католичеству и христианству, позволявшим ему, с одной стороны, говорить о своей «глубокой религиозности», о себе как «католике и христианине», а с другой стороны, во всеуслышание заявлять о своем атеизме, было покончено объявлением дуче практикующим католиком.
Фактически он был всего-навсего непоследовательным католиком. При этом он всегда был исключительно суеверным и не стыдился этого. Когда он был на людях, часто видели, как он засовывал руку в карман, чтобы дотронуться до яичек и тем самым оградить себя от сглаза, если среди присутствующих находились те, кто, по его мнению, был способен на это. По словам Маргариты Сарфатти, у него были странные верования «относительно луны, влияния ее холодного света на людей, их поступки и опасности, которой подвергается спящий человек, когда на него падают лунные лучи» [11] .
Он гордился своим умением толковать сны и знамения и гадать на картах, и ему всегда доставляло удовольствие, когда ему предсказывали его собственную судьбу и гадали по ладони руки. Одна хиромантка, предсказавшая убийство Маттеотти, произвела на него столь сильное впечатление, что он посылал начальника полиции к ней за консультацией, когда сталкивался с неразрешимой проблемой. Однажды вечером, прочитав в «Тайме» о сокровищах, обнаруженных в гробнице Тутанхамона, и проклятиях, которые египтяне навлекали на тех, кто потревожит их останки, он бросился к телефону и распорядился немедленно убрать подаренную ему мумию, выставленную в салоне в Палаццо Киджи. Ящики его стола были забиты всякими амулетами и предметами религиозного культа, которые он получил от своих почитателей и не осмеливался выбросить. До конца жизни он носил на шее реликвию, завещанную ему матерью, и древнюю медаль, полученную от матери короля королевы Маргариты, которая, будучи одной из самых ярых его почитательниц, просила не снимать медаль в память о ней. Он считал, что эти амулеты защищают его от смерти и от рук врагов.
Первое из четырех покушений на его жизнь было совершено 4 ноября 1925 года, когда бывший депутат социалист Тито Дзанибони — по утверждению Муссолини, «наркоман на службе Чехословакии» — был арестован близ Палаццо Киджи в номере отеля, откуда он намеревался стрелять в дуче, когда тот прибудет принимать военный парад. Спустя пять месяцев ирландка, достопочтенная Виолетта Гибсон, стреляла в него во время визита в Триполи. Но лишь после четвертого покушения в Болонье 31 октября 1926 года, когда толпою был растерзан мальчик, которого Муссолини не считал виновным, дуче предпринял ответные действия. Его предшествующая терпимость ценилась высоко; его действия против масонов и социалистов считались вполне справедливыми; храбрость и хладнокровие, проявленные им при каждом покушении, явились предметом восхищения. «Представьте себе! — заявил он, не смутившись, после того, как посланная мисс Гибсон пуля царапнула ему переносицу. — Представьте себе! Женщина!» «Если я иду вперед, — выкрикивал он группе официальных лиц, — идите за мной! Если я отступлю, убейте меня! Если я умру, отомстите за меня!» Сразу же после одного из других покушений он принял британского посла, который понял, что произошло в действительности, лишь после того, как услышал приветственные крики на улице перед окном [12] .
«Бог оберегает дуче, — заявил секретарь партии, обращаясь к находившейся в состоянии дикого восторга толпе. — Он величайший сын Италии, законный наследник Цезаря».
«Дуче! Дуче! Дуче! — скандировали в ответ собравшиеся. — Мы с тобой до конца».
С течением времени, по мере того как множились триумфы, игнорировались или отрицались неудачи, создавались и поддерживались легенды, а истина искажалась или подавлялась, образ дуче как доброго супермена стал все сильнее завладевать умами людей. Его непоследовательность, неумение глубоко вникать в дела; его тщеславие, проявляемое на людях; его опасная вера в то, что он всегда может быстро, решительно и верно овладеть ситуацией и разрешить конфликт; его постоянные перетасовки министров, партийных секретарей и любых официальных лиц, особенно в случаях, если кто-то пытался соперничать с ним, как это однажды сделал Бальбо; мелочность, руководствуясь которой он заставил итальянских журналистов освистать Хайле Селассие перед его выступлением в Лиге Наций от имени Абиссинии; концентрация власти в его руках, когда он одновременно был не только премьер-министром, министром иностранных дел, министром внутренних дел и председателем Великого совета, но и министром по делам корпораций, командующим фашистской милицией, а также министром армии, авиации и флота, — все это было забыто или игнорировалось, утаивалось или было неизвестно.
Разумеется, существовали диссиденты, одиночные голоса, требовавшие свободы, критиковавшие дурновкусицу официоза, интеллектуальный примитивизм и вульгарный материализм фашистов, но к ним, как правило, не прислушивались и даже относились с презрением. Успех ценился, казалось, выше политической свободы; гарантированная зарплата — выше права бастовать в условиях неэффективной промышленности. Ярких и смелых антифашистов, как, например, Игнацио Силоне, действовавших против государства внутри Италии или за границей, было мало и, как правило, они не оказывали особого влияния на людей, которых заставляли подчиняться не столько угрозами, сколько принуждением и обманом. Свобода, утверждали фашисты, не очень-то важна для крестьян, боявшихся повторения голода. Протестовавших писателей и интеллектуалов, своего рода политических и социальных агитаторов, каким когда-то был сам дуче, снимали с должностей, ограничивали их возможности действовать или с помощью подкупа заставляли повиноваться, а иногда даже поддерживать мнение властей, проводивших политику, которую Муссолини с откровенным цинизмом называл политикой «кнута и пряника».
Те же писатели, художники, ученые, которые имели все основания не поднимать голос протеста, могли делать вид, что связывают конец авторитаризма с окончанием чрезвычайного положения, или надеются на реформирование фашизма изнутри. Они могли по крайней мере констатировать терпимость, которую проявляют по отношению к несогласным. Ссылка за границу, на острова Средиземноморья, в деревни Калабрии или содержание в немногочисленных и далеко не всегда строгих «зонах» противопоставлялись смерти в камерах пыток, пожизненному заключению в концлагерях или годам, проведенным в рудниках с использованием принудительного труда, которые ожидали непокорных в менее терпимых диктатурах. Карательные экспедиции местных фашистских банд, неподконтрольных полиции, которые унижали своих противников, заставляя их глотать касторку или есть на людях живых жаб, вызывали отвращение; но им можно было противопоставить сравнительную свободу, дарованную таким противникам нового фашизма, как Бенедетто Кроче. OVRA [13] казалась абсолютно безобидным учреждением по сравнению с ОГПУ или гестапо, а ее шеф Артуро Боккини не был человеком злобным, несмотря на позднее сложившуюся репутацию. К 1927 году дуче, убежденный в успехе и видя, что Маттеотти почти забыт, счел возможным заявить своим префектам, что «сквадризм» более не нужен, а «период возмездия, подавления и насилия закончен».
Муссолини ни на минуту не сомневался в своей правоте. Как-то Эмиль Людвиг спросил его о впечатлениях от пребывания в тюрьме. «Я сидел в тюрьмах в разных странах», — сказал Муссолини, наклонившись к свету, излучаемому высоким торшером, и положив руки на стол, как он всегда делает, когда хочет разъяснить что-то или рассказать историю. В такие моменты, продолжает Людвиг, он особенно искренен. Он выпячивает подбородок, немного надувая губы, тщетно стараясь скрыть хорошее настроение, хмуря брови. — «Я сиживал за тюремной решеткой во многих странах, всего одиннадцать раз… Это всегда давало мне возможность отдохнуть, чего я был бы иначе лишен. Поэтому-то я и не таю злобу по отношению к моим тюремщикам. Как-то во время отбывания очередного срока я прочитал „Дон Кихота“ и нашел его чрезвычайно занимательным».
— Видимо, поэтому вы и сажаете в тюрьмы своих противников, — с иронией спросил Людвиг, и он улыбнулся. — Разве ваши собственные тюремные испытания не заставляют вас повременить с этим?
— Ни в коем случае! Мне кажется, я весьма последователен. Они первыми начали сажать меня. Теперь я плачу им той же монетой.
И действительно было нелегко поверить, что этот человек — какими бы скользкими ни были его аргументы — способен на эксцессы, которых обычно ожидают от диктаторов. Он не был жестоким, и в этом общественная оценка его деятельности справедлива. Он был суров, мог не простить обидчику, часто проявлял цинизм и обескураживал своим безразличием. Однако за угрозами тирана и каменной невозмутимостью, которую он любил придавать своему массивному лицу, скрывался эмоциональный и сострадательный человек. Маргарита Сарфатти рассказывает о том, как он награждал «нескольких человек преклонного возраста» Звездой труда. Он начал с того, что, как и положено, обнял старика, стоявшего первым, и, переобнимав всех остальных, непринужденно беседовал с ними с таким заразительным возбуждением, «как будто они нашли в нем давно пропавшего брата». М. Маккартни, работавший в 30-е годы в Риме корреспондентом «Тайме», описывает еще два случая, когда дуче поддался охватившим его эмоциям. Первый раз, когда он услышал о смерти своего брата, о чем сообщил ему адмирал граф Констанцо Чиано, отец министра иностранных дел. Муссолини полностью потерял самообладание и безутешно рыдал на плече старого адмирала. Как сообщает Маккартни, он расчувствовался, когда ему подарили куклу на приеме, который давал президент Ассоциации иностранной прессы для аккредитованных в Риме корреспондентов из других стран. Подарок предназначался для его младшей дочери Анны-Марии, болевшей менингитом, болезнью, которая свела в могилу его мать… «На его глаза навернулись слезы, — писал присутствовавший при этом корреспондент „Дейли миррор“. — Он принял куклу и находился какое-то время в нерешительности, откашливаясь и пытаясь что-то сказать. Затем с трудом прошептал синьору Альфиери, министру по делам прессы: „Я не в состоянии говорить. Скажите что-нибудь Вы“. Дуче отошел в сторону и, повернувшись к нам спиной, выглянул из окна. Еще раз он рыдал от горя при известии о том, что его второй сын убит на фронте; когда вдова сына пришла на церемонию получения предназначавшейся для мужа золотой медали с внучкой Муссолини Мариной на руках, которая протянула к деду свои ручонки, Чиано, разделивший „волнение и боль“ своего тестя, увидел в его глазах „блеск, выдавший эмоции, которые он пытался скрыть, собрав в кулак свою железную волю“.
Дуче горячо любил своих пятерых детей. Любил играть с ними и учить их играм. В прессе регулярно появлялись его фотографии, на которых он был представлен не только как большой спортсмен, замечательный наездник и прекрасный пилот, но и как «домосед» — homo casalingo, что считалось в Италии наилучшим качеством семейного человека.
О его «донжуанских» наклонностях практически не было известно. Временами в иностранных газетах появлялись скандальные истории, но итальянская общественность на редкость мало знала о любовных увлечениях своего дуче, которые сам он старался скрывать. К примеру, одна из его ранних любовниц, неврастеничная Ида Дальзер, родившая от него умственно отсталого с физическими недостатками ребенка, в течение многих лет была для него источником беспокойства. Она устраивала дикие сцены, недовольная тем, что он бросил ее, и ее в конце концов пришлось отправить в сумасшедший дом. Начиная с 1913 года, она утверждала, что Муссолини обещал на ней жениться или уже женился и что ее не удастся купить подачками на содержание. По словам Чезаре Росси, она часто приходила в редакцию «Пополо д'Италия» в Милане. Однажды, когда с сыном на руках она кричала, чтобы Муссолини спустился к ней, если посмеет, он подошел к окну и пригрозил ей пистолетом. В другой раз она была арестована в Тренто за нарушение спокойствия, когда подожгла мебель в номере отеля «Бристоль», истерично выкрикивая, что она жена дуче. Она умерла в психиатрической лечебнице в Венеции в 1935 году, а ее сын Бенито умер в таком же заведении в Милане в 1942 году. Но обо всем этом итальянцы, за редким исключением, ничего не знали.
Однако вскоре после смерти Иды Дальзер Муссолини оказался замешанным в скандале, который невозможно было замолчать. В 1937 году в Рим прибыла французская актриса Магда Корабеф, выступавшая на сцене под именем Фонтанж, чтобы взять у дуче интервью для «Либерте». Она откровенно заявляла, что не собирается возвращаться в Париж, прежде чем не переспит с ним. «Я пробыла в Риме два месяца, — хвасталась она позднее, — и дуче имел меня двадцать раз». Подобного рода откровения, выраженные менее экстравагантно, но не ставшие оттого менее разоблачительными, появились в прессе, и Муссолини уведомил полицию и французское посольство, что присутствие мадемуазель Фонтанж в Риме более нежелательно. Она бурно реагировала на это: попыталась сначала отравиться, а затем стреляла и ранила французского посла графа де Шамбурна, который, по ее словам, «лишил ее любви одного из самых замечательных в мире людей». Когда ее арестовали, у нее в квартире были найдены более трехсот фотографий Муссолини [14] .
Во время краткой связи с ней Муссолини успел также завести более глубокий эмоциональный роман с другой молодой женщиной, которая и много позднее возбуждала в нем неутолимое желание.
Это была Кларетта Петаччи, дочь врача и жена лейтенанта итальянских военно-воздушных сил, у которого позднее в Венгрии она получила развод. Муссолини встретил ее в 1932 году по дороге в Остию. Он сидел сзади в своем «альфа-ромео» и, проезжая мимо, оглянулся на Кларетту. Она махала ему рукой, возбужденно кричала: «Дуче! Дуче!» и была так хороша, что он велел шоферу остановиться. Он вылез из машины и пошел назад навстречу ей; позднее она рассказывала, что дрожала от возбуждения, когда он разговаривал с ней.
Она была хорошенькой девушкой с зелеными глазами, длинными стройными ногами, большими и тяжелыми грудями, которые так нравились ему в женщинах, а ее голос был обворожительным — с хрипотцой. Одета она была без вкуса, но броско, ее темные волосы туго закручены в таком же вычурном стиле. У нее была короткая верхняя губа и мелкие зубы, поэтому, когда она смеялась, то обнажала десны, пока не научилась улыбаться, лишь немного раздвигая губы. Она была щедрой, истеричной, тщеславной, крайне сентиментальной и на редкость глупой. Ее преданность Муссолини была безраздельной и трогательной. Она часто болела реальными и вымышленными болезнями. Однажды, когда у нее произошел выкидыш, она едва не умерла от перитонита, и Муссолини регулярно навещал ее, производя впечатление на родителей своей искренней озабоченностью, и даже настаивал на своем присутствии во время ее операции. Обычно она приходила к нему в Палаццо Венеция, входила через боковую дверь и поднималась на лифте в квартиру на верхнем этаже, где ее и навещал дуче, уделяя ей иногда всего несколько минут в перерыве между различными интервью.
Как все истинные «донжуаны», Муссолини был одинок. У него было немного друзей, а близких не было вовсе, и, казалось, он гордился этим. «Если бы Всевышний сказал мне: „Я твой друг“, — часто говаривал он, — я бы пошел на него с кулаками» или: «Если бы мой родной отец вернулся в этот мир, я бы ему не доверял». «Я не познал тепла истинной дружбы, — говорил он в моменты откровенности в конце жизни, — хотя и любил многих женщин. Но я имею в виду другое. Я говорю о сильных и неразрывных узах близкой дружбы между двумя мужчинами. С тех пор как умер Арнальдо, я не испытывал такого чувства».
Арнальдо умер в декабре 1931 года, и, чтобы выразить любовь к нему, он написал книгу, в которой искренне и трогательно выразил свои чувства не только по отношению к брату, но и к родителям. В отличие от своей автобиографии и эмоциональных до неловкости пассажей книги «Мой разговор с Бруно», которую он написал во время войны после гибели второго сына в авиационной катастрофе, «Жизнь Сандро и Арнальдо» содержит много исключительно красивых страниц. Прочитав отрывки, в которых описывается жизнь его семьи, замечательные картины деревенской жизни тех мест, где он родился, Джованни Джентиле сказал, что тиран не способен написать такое. Это было экстравагантное, но понятное утверждение. Так же верно, видимо, и то, что он писал эти страницы, находясь во власти чувств, не обладая, в общем, способностью ценить красоту в произведениях искусства.
Маргарита Сарфатти описывает случай, когда они вместе рассматривали гобелены в Ватиканском музее. Он не находил в них ничего особенного. «Ну что они в конце концов из себя представляют? — говорил он. — Просто куски материала». Даже сам Ватиканский дворец не произвел на него особого впечатления, за исключением своих размеров. «Как много комнат, — говорил он подобно оказавшемуся во дворце ребенку, — и какие они большие. Раньше умели строить».
Гитлер также обратил внимание на неспособность Муссолини оценить произведения изобразительного искусства. В 1938 году, посетив во время своего визита галереи Питти и Уффици во Флоренции, он был поражен тем, что дуче при этом явно скучал. Позднее в Неаполе фюрер вновь был потрясен безразличием Муссолини к картинам, посмотреть которые он пригласил Гитлера. Когда он «смотрел на эти полотна, — говорил Гитлер, — было ясно, что он едва их выносит. В конце концов и я сам перестал видеть в них что-то особенное». Муссолини никогда не разделял гордости итальянцев за свое великое художественное наследие и не мог понять их недовольства, вызванного тем, что он подарил скульптуру Мирона «Дискобол» Гитлеру, который во время своего визита в Рим восхищался ею. Он также отказывался разделить их опасения, что во время войны произведения искусства могут быть уничтожены в результате английских или американских бомбардировок.
И хотя живопись, скульптура, как и любые предметы искусства, приводили его только в замешательство, оставляя равнодушным, а посещение оперы навевало на него скуку и даже сон, свидетельствует его сын Витторио, литература на протяжении всей жизни дуче владела его сердцем. Увлечение ею не становилось менее искренним из-за того, что хвастаясь своим литературным вкусом, он имел тайное пристрастие к дешевым эротическим романам [15] . Его больше всего печалило то, жаловался он позднее, что фашизм не дал миру ни одного великого поэта и даже стоящего писателя.
«Я бы не волновался, — говорил он, — если бы была хоть одна хорошая фашистская книга. Но что мы имеем? Негодный хлам! Я бы предпочел иметь талантливо написанные оскорбления, чем все это». Несмотря на абсурдные действия фашистской цензуры, изъявшей из библиотек, наряду с другими авторами, книги Роберта Грейвза и Акселя Мунте, он, видимо, был искренен в своих суждениях.
В недавнем интервью Альберто Моравиа рассказал о своей сатирической антифашистской книге «Маскарад», написанной им на Капри в 1940 году.
«Мы вели настоящую войну — с фашизмом, цензурой и т. п. Готовую рукопись любой книги следовало отдавать в министерство народной культуры для получения одобрения на публикацию. В министерстве, скажу вам, сидели в основном учителя средних школ, получавшие по триста лир за каждую прочитанную ими книгу. Разумеется, чтобы сохранить за собой синекуру, они, когда для этого были основания, давали отрицательный отзыв. И вот я представляю рукопись на контроль. Но прочитавший ее имярек, не желая высказывать своего суждения, передал ее заместителю начальника управления, тот, обуянный сомнениями, передал ее начальнику управления, этот министру, министр наконец-то — Муссолини».
— Думаю, — сказал корреспондент, — вас вызвали на ковер?
— Ничего подобного. Муссолини приказал опубликовать книгу.
— Ну?
— Он был неплохим человеком.
— Вы понимаете, что данное интервью будет опубликовано за границей. А там к Муссолини относятся совершенно по-другому.
— Но мы-то знаем, что представлял из себя Муссолини. Думаю, это не делает нас фашистами. Самой большой его ошибкой было дремучее непонимание внешнеполитических проблем. Если бы его внешняя политика была такой же умной, как внутренняя, то, думаю, он и сейчас был бы дуче».
Хотя фашистская Италия слишком осторожно и терпимо относилась к инакомыслию и была далека от эксцессов германского национал-социализма, в ней к концу 1936 года возобладала доктрина «унификации». Чтобы заставить итальянцев жить в соответствии с фашистскими идеалами дисциплины и долга, предпринимались целенаправленные, упорные и зачастую абсурдные попытки навязать им строгость и единообразие в поведении, чуждые их характеру и не соответствовавшие даже раннему девизу фашистов: «Мне на это наплевать». Отныне, неустанно повторял сам дуче, «классическая и историческая ответственность» фашизма состоит в том, чтобы добиваться «строгого соблюдения фашистской нормы», долг же фашистов заключается в том, чтобы подавать пример эффективности, решительности, динамизма в противоположность распущенности дофашистской Италии и образу жизни западных демократий, который характеризовался как застывший, традиционный, буржуазный и обывательский — то есть такой же декадентский, как теплые домашние туфли [16] . «Живите с опаской», «К жизни нельзя относиться с легкостью» — это были не только лозунги, но и основополагающие догмы фашистской веры. «В других странах, — любил отмечать Муссолини, — революционеры постепенно становятся более умеренными; мы же, итальянцы, с годами становимся все радикальнее, все тверже».
Фашист должен всегда быть начеку и не впадать в духовную и моральную лень, присущую прошлому. Он должен быть «новым человеком эпохи Муссолини», пылким, решительным, целеустремленным, готовым отказаться от удовольствий и самозабвенно служить строгим идеалам фашистской морали. «Мы сторонники коллективных жизненных начал, — говорил Муссолини, — и желаем развивать их за счет индивидуализма». Для осуществления этой цели зарегистрированным членам партии, которых в марте 1937 года насчитывалось более двух миллионов, предписывались суровые нормы поведения, которым в конечном счете должна была последовать вся нация.
Пять лет, предшествовавшие началу войны, вошли в историю как «эра Стараче», когда секретарь партии Акилле Стараче предпринимал неоднократные попытки превратить итальянцев в покорных конформистов и спартански настроенных сторонников идеала Муссолини. Стараче был человек, слепо преданный дуче, недалекий и неумный. Его особенно сильно ненавидели на Севере, для которого он оставался невежественным грубым южанином. Именно таких деятелей Муссолини с готовностью назначал на высокие посты в фашистской иерархии. К концу 30-х годов поднялось, как писал в своем дневнике Чиано, «настоящее народное восстание против мелочных ограничений, вводимых секретарем партии». Министр иностранных дел проницательно отметил, что он сделал «две самые серьезные ошибки, которые можно было совершить в отношении итальянского народа. Он создал атмосферу преследования и раздражал народ тысячами мелочей. Итальянцы любят, чтобы их правители правили, проявляя терпимость. Они могут простить, если вы причинили им зло, но не простят, если вы докучаете им».
Страсть Стараче к мундирам и орденам, его настойчивое требование отдавать римское приветствие, прежде чем пожимать руку, его любовь к лозунгам и раболепная готовность брать на вооружение все идеи дуче, заслужили ему не только антипатию, но и презрение соотечественников. В 1938 году Муссолини поддержал мнение Бруно Чиконьяни, выступившего на страницах «Коррьере делла сера» со статьей, направленной против «смехотворного» использования местоимения «lei» [17] как не соответствующего лучшим традициям итальянской литературы и личному достоинству. Стараче развернул разнузданную кампанию против «лей» и издал циркуляры, требующие немедленного и принудительного использования вместо него слова «вой» («вы»). Его нелепые нападки на «лей» еще более усилили презрение, с которым относился к нему итальянский народ, и спровоцировали противников режима на как можно более частое употребление этой формы обращения. Бенедетто Кроче, ставший теперь последовательным, активным антифашистом, ранее всегда пользовавшийся словом «вой» в беседах с семьей и друзьями, отказался от своей привычки и стал обращаться ко всем ним на «лей».
Временами Стараче выходил даже за пределы допустимого, как это произошло, например, когда он попытался ввести за правило, чтобы все официальные письма оканчивались словами «да здравствует дуче». Муссолини впервые узнал об этом из газет и, разгневавшись, вызвал секретаря партии к себе. «Дорогая синьора, — начал он диктовать в ярости, как только Стараче вошел в комнату. — Сообщаю вам, что ваш сын, капрал нашего полка, упал с лошади и разбил голову. Да здравствует дуче… Дорогой синьор, сообщаю вам, что сокращение персонала в будущем месяце будет означать увольнение вас из конторы. Да здравствует дуче». Муссолини продиктовал еще несколько воображаемых писем, а затем повернулся к Стараче и отослал его прочь, раздраженно заявив ему, что он сумел «сделать себя посмешищем всей Италии».
Будучи секретарем партии, Стараче активно «занимался» также спортом, который в конечном счете превратил в монополию государства. Абсурдный контроль государственных органов выражался в предписаниях, к примеру, национальной теннисной команде носить черные рубашки и отказаться от рукопожатий, или публиковать фотографии нокаутированного на ринге Примо Карнера. Хотя такая организация, как «Дополаворо» («После работы»), преуспела в организации дешевых игр и даже дешевых отпусков для рабочих, акцент на «фашистский стиль» в спорте и досуге не воспринимался людьми, будучи навязчивым и претенциозным. Типичным примером явилась организация мероприятий, известных под названием «фашистская суббота» — еженедельного праздника, «насыщенного духом революции», который должен был заменить «уик-энд» и все, что подразумевалось под этим понятием. От рабочих и служащих, неважно — состоявших или не состоявших на государственной службе, требовалось проводить днем время за играми, заниматься военными упражнениями и подготовкой к парадам или участвовать в работе групп, где велись своего рода политические дискуссии.
Однако, как пишут историки фашистской эры Луиджи Сальваторелли и Джованни Мира в своей «Истории Италии фашистского периода», «естественные склонности и пассивное сопротивление народа свели эту программу на нет, и „фашистская суббота“ стала в итоге не чем иным, как днем отдыха и развлечений, то есть „английской субботой“. Но сопротивление навязываемому Стараче режиму проявилось не только в этом конкретном случае… Очевидное несовпадение желаемого и достигнутого, теории и практики, внешнего фасада и реальности во всех составляющих фашистского режима уберегло, с одной стороны, итальянцев от полного рабства и деградации духа, но, с другой стороны, породило то неуважение к закону, ту нетерпимость к регулированию, то отсутствие социального самосознания, которые были и остаются огромными недостатками нашего национального характера. Это далеко не последнее из обвинений, которые могут быть предъявлены фашистскому режиму».
Это прекрасно понимал Итало Бальбо, самый умный из квадрумвиров, которого Муссолини отослал губернатором в Ливию, ревниво относясь к его популярности и будучи раздражен его откровенно критическими высказываниями. «В Италии, — мрачно заметил Бальбо летом 1938 года, — больше нет стремления к искренности».