Часть II Империя и ось


Глава первая ДИПЛОМАТ
28 октября 1922 — 10 июня 1940

Если немцы хотят избежать непростительных ошибок, то они должны смириться с тем, что правильный путь указывать им буду я. Нет никаких сомнений в том, что в политике я разбираюсь лучше, чем Гитлер.

1

«Я всегда считал, что только сломив гордыню большевизма, — еще до „Похода на Рим“ объявил Муссолини, — фашизм станет бдительным стражем нашей внешней политики». Во многом благодаря без конца повторяемому обещанию того, что Италия под его руководством займет подобающее ей место в Европе, достойное всякого уважения, Муссолини получил удивительно мощную поддержку в среде молодежи. Первое же его выступление в палате депутатов как нельзя лучше отвечало воинственным устремлениям основной массы итальянской молодежи. Не прошло и года, как Муссолини, воодушевляемый ею, повел себя на политической арене с откровенным вызовом мировому общественному мнению, поставив страну на грань войны.

27 августа 1923 года итальянский генерал Энрико Теллини, глава международной комиссии по демаркации греко-албанской границы, и еще трое других итальянских военнослужащих были убиты какими-то греками, обвинившими генерала в симпатиях к албанской стороне. Через два дня Муссолини направил Греции ультиматум с требованием о выплате ею компенсации в размере пятидесяти миллионов лир. Когда же Греция отказалась нести ответственность за убийство генерала Теллини, Муссолини отправил флотилию к берегам острова Корфу и итальянские войска оккупировали остров. 1 сентября Греция обратилась в Лигу Наций, но Италия поспешила сделать заявление, в котором настаивала на том, что Лига неправомочна вмешиваться в конфликт двух стран. В конце концов греческое правительство было вынуждено согласиться с требованием Италии о компенсации и выплатило ее в полном размере. Италия вывела свои войска с острова Корфу.

Близкое дыхание войны не на шутку напугало Муссолини, хотя только много лет спустя он смог признаться в этом. После этой первой дерзкой военной вылазки на хрупкий лед мировой политики, Муссолини стал гораздо более осторожным. И в самом деле, анализируя первые десять лет его режима, можно было подумать, что у Муссолини отсутствовали какие-либо воинственные амбиции в отношении Европы или Африки, и он лишь довольствовался тем, что направлял всю свою энергию на укрепление благоденствия своего фашистского государства. Во время редких визитов за границу — в Лозанну и Лондон на международные конференции в 1922 году, или в Локарно в декабре 1925 года, где он поставил свою подпись от имени Италии под знаменитым договором, — Муссолини, с галстуком-бабочкой и в коротких гетрах, в цилиндре и в белых перчатках, в плохо отутюженных брюках, казалось, представлял собой личность, крайне отличавшуюся от той почти легендарной фигуры неистового революционера, которую ожидали увидеть иностранные корреспонденты. Более всего их привели в изумление невысокий рост Муссолини — всего лишь неполных сто шестьдесят восемь сантиметров — и сердечность его неожиданной, несколько застенчивой, улыбки. Казалось, не было никаких оснований для беспокойства, возникавшего при упоминании его имени. «Да он, в действительности, просто нелеп!» — поставил окон-. чательную точку Керзон, полный аристократического презрения [18] .

Его политические взгляды того периода производили впечатление вполне умеренных, гораздо более умеренных, чем те, которые разделяли многие другие европейские государственные деятели. Да и в речах, пропагандировавших эти взгляды, безусловно, слышался примирительный тон, особенно, если сравнивать их с более поздними приступами ораторского словоизлияния. Он продемонстрировал известное миролюбие и явную политическую щедрость, подписав с Югославией ряд соглашений, не столь выгодных для Италии, как того ожидали многие итальянские националисты. Он не уставал настаивать на необходимости изменения Версальского договора, усматривая в этом счастливую возможность использовать в интересах Италии опасения, распространенные в Европе. «Эта нелепость, — заявил он в 1926 году, — в один прекрасный день станет причиной не только революции в Германии, но и войны в Европе». В своих выступлениях он постоянно повторял это предупреждение. Оставаясь верным союзникам Италии по первой мировой войне и поддерживая, в целом, их усилия по мирному разрешению животрепещущих европейских проблем, он, тем не менее, зачастую высказывал сомнения в том, что они подходят к решению этих проблем реалистически, и придерживался при этом своей независимой и довольно противоречивой позиции о «классической роли Италии, лавирующей между Германией и Западными державами», как позднее определил ее лорд Галифакс. Став на сторону тех стран, которые, по его ранению, были несправедливо и опасно ущемлены Версальским договором, Муссолини добивался более благожелательного и практичного подхода к проблемам бывших врагов Италии и требовал, в частности, от Франции, чтобы та заняла более реалистичную позицию. Он никогда не смог простить Франции ее сопротивления притязаниям Италии на равенство их военно-морских сил, о чем Муссолини высказывался на Лондонской конференции 1930 года. В 1933 году Муссолини предложил Франции, Великобритании и Германии подписать совместно с Италией «пакт четырех», надеясь, что этот мирный пересмотр Версальского договора позволит Италии и Великобритании стать посредниками между Францией и Германией, а также, несомненно, втайне рассчитывая на то, что он сможет воспользоваться возрождением Германии в качестве военной державы для того, чтобы добиться уступок от Франции. Однако французы, заподозрив скрытые мотивы в предложении Муссолини, отнеслись сдержанно к его инициативе. События последующего года в Австрии убедили Муссолини в том, что далее невозможно укреплять позиции Италии в Европе, демонстрируя благожелательное отношение к жалобам Германии на несправедливость Версальского договора. Теперь, по мнению Муссолини, следовало занять твердую позицию противостояния растущим амбициям страны, которая осознала, что она может забрать все то, в чем ей отказывают недружелюбные соседи.

Однако политические устремления Муссолини, направленные на создание прочного антигерманского фронта и, соответственно, на установление тесных связей с Францией и Великобританией, весьма скоро претерпели радикальные изменения. В последние дни декабря 1934 года произошли столкновения между абиссинскими и итальянскими солдатами на границе Абиссинии с Итальянским Сомали; и в октябре 1935 года после десяти месяцев подготовки, слухов, угроз, предупреждений и колебаний вооруженные силы Италии вторглись в Абиссинию. Конечно, стычка с абиссинским отрядом в оазисе Уал-Уал была не более чем надуманный предлог. Муссолини уже давно имел виды на эту — последнюю оставшуюся независимой, — потенциальную колонию в Африке и, как свидетельствовал генерал Де Боно, принял решение захватить ее еще в 1932 году. Поначалу он опасался возможного вмешательства в конфликт со стороны Великобритании, которая могла бы воспрепятствовать его плану, но Дино Гранди, тогдашний посол Италии в Лондоне, заверил его, что, в соответствии с данными, полученными им от противников Идена в кабинете министров, англичане не станут браться за оружие. Перехваченная итальянцами секретная депеша подтвердила это. Гитлер, надеясь, что итальянская военная интервенция в Африке отвлечет внимание Муссолини от Австрии, практически потворствовал ему в реализации его плана захвата Абиссинии.

Во всем мире множество возмущенных людей жадно слушали по радио последние новости о том, как беззащитных туземцев косят пулеметными очередями и душат ядовитыми газами. Однако итальянцы воспринимали эти события в совершенно ином свете; и когда скоротечная военная кампания завершилась, Муссолини достиг в Италии пика своей власти и своей популярности.

Муссолини открыто проигнорировал мировое общественное мнение и, не стесняясь, торжествовал победу. Для большинства итальянцев его триумф являлся всего лишь вознаграждением за тяжкие труды на политической ниве, а демонстративное пренебрежение мнением остального мира — как гордая и достойная уважения позиция государственного деятеля; они не смогли, да и не хотели разглядеть в его упорном стремлении создать колониальную империю в Африке проявления жестокости или ненасытности. Англичане и французы создавали свои империи с помощью аналогичных средств, хотя и под прикрытием международных соглашений, и поэтому, мол, не имели права лицемерно осуждать законные притязания другой европейской нации, страдающей от недостатка жизненного пространства для своего стремительно увеличивающегося населения. Они протестовали во имя гуманности, но проявленная ими враждебность была вызвана на самом деле стремлением не допустить присутствия Италии в Африке, лишить ее и новых рынков сбыта и возможности территориальной экспансии. Разве не абсурдно было вещать об Абиссинии как о суверенном государстве, когда она была ничем иным, как скопищем разнородных племен, подвластных примитивным по своему мышлению вождям, большинство из которых, включая Хайле Селассие, почитались критиками Италии едва ли не по той единственной причине, что они были обращены в некоторое подобие христианской веры? Абсурдно было также отрицать тот несомненный факт, что Италия сможет оказать на Абиссинию благотворное влияние. А ведь никто иной, как сама Великобритания, выступила против приема этой «варварской страны» в Лигу Наций, когда Италия внесла предложение о членстве Абиссинии в этой всемирной организации для того, чтобы выявить пределы английских притязаний. С помощью Италии войны между разными племенами и рабство в Абиссинии будут прекращены, а абиссинский народ обретет неисчислимые социальные блага. Широко распространенное в Великобритании и Франции мнение о том, что итальянская армия отправила на тот свет тысячи невинных африканцев, применив ядовитый газ, представлялось ничем иным, как злонамеренной пропагандой. Единственными газами, испробованными итальянской армией, были слезоточивый да еще легкий тип горчичного газа, не имевшие не только фатальных последствий, но даже не вызывавшие перманентной инвалидности. Разве сам Бернард Шоу не обосновывал причины возможного использования этих газов? «Если вы хотите поговорить об ужасах войны, — заявил дуче английскому журналисту, — то я покажу вам фотографии тех злодеяний, которые абиссинцы учиняли над нашими солдатами. То, что вы увидите, слишком отвратительно для того, чтобы любая порядочная газета согласилась бы их у себя напечатать. Мы никогда не прибегали к использованию газовых облаков, подобных тем, что были в порядке вещей во время последней мировой войны. Если мы и сбрасывали бомбы с горчичным газом в лощины, которые могли использоваться абиссинцами, чтобы нападать на колонну наших солдат, то это делалось исключительно в гуманных целях, ибо в результате мы спасали жизнь и тем и другим».

У итальянцев совесть была чиста. Они не ощущали столь сильно, как это было свойственно дуче, страстного желания создавать Итальянскую империю и завоевывать для нее новые земли. Несколько ведущих деятелей фашистской партии Италии даже поставили в известность принца Штаремберга, австрийского вице-канцлера, возглавлявшего отряды хеймвера и являвшегося личным другом Муссолини, о том, что они были настроены решительно против абиссинской авантюры. Они не разделяли убеждения Муссолини в том, что позиции фашизма в стране и за рубежом станут более прочными с помощью демонстрации силы, которая, настаивал дуче, — всегда вызывает большее уважение, чем любые политические маневры, пусть даже и весьма успешные. Не одобряли они и убежденности дуче в том, что повышение авторитета Италии в Европе и «будущий прогресс фашистского этоса требовали реванша за Адову», где сорок лет назад итальянцы потерпели позорное поражение от абиссинцев к явному удовольствию всего мира, потешавшегося над Италией.

Но теперь, после победы в Абиссинии, былая сдержанность исчезла, а трезвые голоса, взывавшие к осторожности, замолкли. «Я поставил перед собой ясную цель», — объявил Муссолини за несколько лет до того, — «я хочу сделать Италию великой и уважаемой страной, которую бы, вместе с тем, и побаивались». И сейчас мало кто из итальянцев готов был отрицать то, что он добился своей цели. Конечно, находились еще и те, кто сомневался в том, что деяния Италии соответствовали нравственным нормам двадцатого века, и опасался, что к решительным акциям в Абиссинии Муссолини подтолкнули зависть к возрастающим успехам Гитлера в Европе и желание дуче продемонстрировать всему миру, что и Италия также являлась сильной державой. Но даже и эта немногочисленная группа сомневавшихся не могла не отдать должное той быстроте, с которой, вопреки предсказаниям военных экспертов Лондона и Рима, завершилась абиссинская кампания, тому молниеносному разгрому Абиссинии, который дуче скромно поставил себе в заслугу, заметив, — как будто этим можно гордиться, — что он непрестанно телеграфом направлял командующему итальянскими вооруженными силами в Абиссинии свои распоряжения, в иные дни числом более сотни и касавшиеся всех мыслимых аспектов армейской деятельности. Однако военный успех был всего лишь малой долей общего триумфа дуче. Гораздо более важным следствием войны явился стойкий дух национального единства, который она вызвала к жизни. Энтони Иден, британский министр без портфеля по делам Лиги Наций, после желчной по характеру встречи с Муссолини в Риме, которая раз и навсегда закрепила их отрицательное мнение друг о друге, смог добиться всеобщего одобрения политики «санкций». 10 октября 1935 года Ассамблея Лиги Наций пятьюдесятью голосами против одного приняла резолюцию о коллективных мерах против Италии. Более благоприятного для Италии исхода трудно было ожидать. Стенли Болдуин, британский премьер-министр, следовал той линии английской дипломатии, которая предусматривала, с одной стороны, отказ от поддержки излишне резких решений Лиги Наций, чреватых усилением риска войны и, с другой стороны — допускала выход из Лиги, в случае одобрения акций Муссолини. Он заявил, что реализация на практике принятых санкций, во-первых, означала бы развязывание войны, «во-вторых, — как позднее тонко подметил сэр Уинстон Черчилль, — Болдуин был полон решимости не допустить начала войны; а в-третьих, он выступает за принятие санкций. Но совершенно очевидно, что совместить воедино все эти три посылки просто невозможно». Пьер Лаваль, умный и циничный министр иностранных дел Франции, с самого начала ясно осознавший несовместимость этих положений, выступил в пользу заключения сделки с Муссолини. А когда санкции все же были приняты Ассамблеей, то Лаваль энергично поддержал усилия Великобритании по исключению из списка товаров, запрещенных к экспорту, тех, наложение эмбарго на экспорт которых (например, нефть) могло бы спровоцировать европейскую войну.

В результате Муссолини не только не помешали напасть на Абиссинию и разгромить ее, но, наоборот, дали ему возможность объединить страну под лозунгами фашизма против действий и клеветы враждебного Италии остального мира. «Италия достойно встретит санкции, — провозгласил дуче, — проявив дисциплину, бережливость и самопожертвование». Италия так и сделала. В то время как оскорбленные члены Лиги Наций объединились вокруг Энтони Идена, оказавшийся в изоляции итальянский народ, большая часть которого была приучена разделять неприязнь Муссолини к Идену, дружно сплотился вокруг дуче. Пожилые дамы посылали ему свои драгоценности, чтобы помочь дуче оплатить расходы на войну, а молодые люди заявляли, что они с радостью готовы погибнуть в ней, участвуя в самоубийственных воздушных налетах на британский флот. Многие бывшие либералы поддержали войну, а Церковь не выступила против нее. Ряд бывших антифашистов, живших за рубежом в добровольном изгнании, возвратились в Италию, чтобы поддержать свою страну в час невзгод. «Итальянский народ, — объявил Муссолини в одной из тех своих речей, которыми так восхищались итальянцы, будь то фашисты или нет, — достоин своей великой судьбы». Шоковая реакция, охватившая британское общество, когда стало известно о соглашении Хора — Лаваля 1935 года, предусматривавшем раздел Абиссинии между Италией и негусом, была интерпретирована как антиитальянская. Когда после опубликования этого соглашения сэр Самьюэль Хор в атмосфере всеобщего возмущения подал в отставку с поста министра иностранных дел Великобритании, уступив его ненавистному Энтони Идену, который не мог не проводить более жесткую и недоброжелательную политику в отношении Италии, популярность Муссолини в стране достигла новых высот.

Было еще оно, более существенное следствие триумфа Муссолини. Внимательно наблюдая за успехами своего итальянского друга в его ссоре с Лигой Наций, из которой он сам демонстративно вышел в октябре 1933 года, Адольф Гитлер сделал для себя соответствующие выводы. Катастрофа Лиги Наций не только означала реабилитацию философии силы, она также не была лишь еще одним проявлением декаданса демократии; эта катастрофа ознаменовала кончину так называемого фронта Стрезы и начало итало-германского альянса.

2

Было время, когда подобный альянс казался невозможным. Всего лишь два года назад отношения между этими странами были не только натянутыми, но находились на грани разрыва. Муссолини, стремившийся защитить долговременные интересы Италии в Центральной и Юго-Восточной Европе, был полон решимости воспрепятствовать реализации честолюбивых замыслов Гитлера в Австрии. 17 февраля 1934 года он сделал заявление, к которому присоединились правительства Великобритании и Франции, о необходимости сохранения независимости Австрии; месяцем позже он подтвердил намерение Италии противодействовать экспансии Германии вдоль итальянских северных и восточных границ, подписав итало-австро-венгерский пакт (так называемые «Римские протоколы»), который предусматривал совместные консультации в случае возникновения военной угрозы любой из этих трех стран. Когда в июле австрийские нацисты, предприняв неудачную попытку государственного переворота, перестарались, смертельно ранив австрийского канцлера Энгельберта Дольфуса, в то время как его жена и дети находились в Италии по личному приглашению Муссолини, реакция дуче на эти события была незамедлительной и весьма действенной. Он телеграфировал принцу Штарембергу, временно исполнявшему обязанности канцлера, обещая ему всяческую поддержку со стороны Италии, и отдал приказ об отправке трех итальянских дивизий к границе с Австрией, тем самым гарантируя, что его обещания не являются пустыми словами. Гитлер, осознав, что его австрийские сторонники зашли слишком далеко, вынужден был бить отбой, а тщательно маскируемая зависть Муссолини к человеку, о котором он после их первой встречи презрительно отзывался как об «этом сумасшедшем маленьком клоуне», почти переросла в ненависть. Именно Гитлер, заявил он князю Штарембергу, является виновником убийства Дольфуса и несет полную ответственность за все, что случилось в Австрии. Гитлер — это «ужасное, сексуальное, дегенеративное создание», «чрезвычайно опасный идиот». Он был прирожденным лидером национал-социализма, этой пародийной, скотской имитации фашизма, а также «варварской и дикарской системы, способной только на убийство, грабеж и шантаж». Кровавая чистка июня 1934 года явилась не чем иным, как «неизбежным кризисом столь презренной политической системы». «Думаю, что мне было бы приятно, — заявил Муссолини еще одному своему другу, журналисту Мишелю Кампана, — что Гитлер совершает свою революцию по нашим образцам, но они — германцы, поэтому они кончат тем, что погубят нашу идею. Они по-прежнему такие же варвары, как во времена Тацита и Реформации, в своем извечном конфликте с Римом».

Гнев Муссолини вполне понятен. Существовала реальная угроза не только независимости Австрии, но и безопасности Италии, не говоря уже о том, что 300 000 бывших австрийских граждан, населявших северную, теперь уже итальянскую, область Трентино-Альто-Адидже, становились непосредственным объектом подрывной деятельности германского национализма. Он чувствовал, что ему придется предать забвению его политику «пересмотра» Версальского договора — в пользу установления более дружеских отношений с Францией, в чьей поддержке он теперь нуждался. Именно под влиянием этих соображений Муссолини присоединился к антигерманскому «фронту» в Стрезе (Италия), где он вместе с главами правительств Великобритании и Франции осудил попытки изменить силой Версальские соглашения.

На конференцию в Стрезе Муссолини прибыл в сопровождении Фульвио Сувича, своего главного советника по вопросам международных отношений. В ходе конференции он дал понять, что находится в Стрезе не ради того, чтобы только подтвердить свою решимость поставить заслон честолюбивым замыслам Германии. Взаимопонимание с Францией и Англией должно, бесспорно, содействовать упрочению позиций Италии в Европе, но оно также должно помочь ей расширить сферу ее влияния в Средиземноморском бассейне и в Африке.

В своей речи Муссолини сослался на заключительную декларацию конференции, где осуждался «всякий односторонний отказ от договоров, который может поставить под угрозу мир в Европе». Дуче произнес слово «Европа» с таким нажимом и выдержал столь долгую паузу прежде чем продолжить свою речь, что представители британского министерства иностранных дел сразу же поняли, что у него на уме, и провели бессонную ночь, решая, не следует ли Великобритании выступить с предупреждением Муссолини по поводу его возможного нападения на Абиссинию. Они решили, что его поддержка в их противостоянии Германии слишком важна для того, чтобы подвергать ее риску, и поэтому никакого предупреждения не последовало. Муссолини покинул Стрезу, полагая, что он достиг своей цели. И когда в июне было подписано англо-германское морское соглашение, его уверенность в том, что Великобританию абсолютно не волнует все то, что происходит в мире до тех пор, пока не возникает угроза ее собственным интересам, была вновь подкреплена.

Четыре месяца спустя началось вторжение в Абиссинию. И в ту же осень, когда почти вся Западная Европа дружно, хотя и безуспешно, выступила против агрессии Италии в Африке, в голове Муссолини созрела и вышла на первый план идея альянса с некой могущественной страной, которая в открытую не противодействовала планам дуче.

3

Первый пробный шар в свое время был запущен самим Гитлером, который на протяжении всей своей политической жизни восхищался дуче и находился под сильным влиянием фашистских идеологических концепций и фашистских ритуальных процедур. В 1926 году Гитлер написал письмо в Рим с просьбой о фотографии дуче с его автографом. «Просим вас поблагодарить вышеупомянутого господина, за проявленные им чувства — холодно отреагировало итальянское министерство иностранных дел и посоветовало своему посольству в Берлине — сообщить ему в той форме, в какой вы сочтете необходимой, что дуче считает несвоевременным удовлетворить его просьбу».

Хотя существуют некоторые веские основания предполагать, что немецкие нацисты еще в 1932 году подпитывались Италией финансово, сам дуче не имел никакого желания пятнать свою безупречную репутацию открытым контактом с «сомнительным авантюристом», который был их лидером. Даже после прихода Гитлера к власти в 1933 году, что застало Муссолини врасплох, подозрительное отношение дуче к этому человеку и его скрытое презрение к нему не исчезли. Муссолини верил, что именно он заставил весь мир уважать фашизм и восхищаться им, и ему совсем не хотелось, чтобы это политическое течение было как-то замарано национал-социализмом, истоком которого, как в то время считал дуче, является «бунт древних германских племен, вышедших из девственного леса». Не было никаких сомнений в том, что Муссолини пользовался, как в Европе, так и в Америке, гораздо большим уважением, чем когда-либо это относилось или будет относиться к Гитлеру. Консервативные писатели и общественные деятели в двадцатых и начале тридцатых годов нашего столетия столь часто и притом от всей души расточали в его честь восторженные дифирамбы, поражавшие своей искренностью, что Муссолини легко поверил в то, что он действительно является величайшим государственным деятелем своего времени.

В декабре 1924 года сэр Остин Чемберлен, тогдашний министр иностранных дел Великобритании, находясь с визитом в Риме, отозвался о нем, как о «замечательном человеке… работающем, не покладая рук, для величия своей страны». В последующие годы можно было нередко видеть леди Чемберлен в жакете с прикрепленным на нем фашистским значком. В 1927 году Уинстон Черчилль посетил Рим и во всеуслышание заявил, что «если бы он был итальянцем, то не снимал бы с себя фашистской черной рубашки». «Я не мог не поддаться, — объявил Черчилль на пресс-конференции, о которой сообщила „Тайме“, — как это было со многими другими людьми до меня, обаянию благородной и простой манеры держаться синьора Муссолини и его спокойного и беспристрастного поведения, несмотря на многочисленные заботы и проблемы, лежащие на его плечах. Каждый мог заметить, что он неустанно печется только о подлинном, как это он сам понимает, благе своего народа, а все остальное для него не представляет никакого значения… Если бы я был итальянцем, то я бы беззаветно последовал за Вами с начала до конца в вашей триумфальной борьбе со всепожирающим, неукротимым ленинизмом». На следующий день газета «Тайме» поздравила мистера Черчилля в связи с тем, что тот «проникся истинным духом фашистского движения». Ллойд Джордж публично согласился с Черчиллем в том, что корпоративная система «является весьма многообещающей концепцией». В 1928 году газета «Дейли мейл» продемонстрировала еще более выразительный образчик энтузиазма, когда на ее страницах лорд Родермер объявил, что Муссолини является «величайшей политической фигурой нашего века». Английский биограф дуче в чрезвычайно хвалебной книге, опубликованной в 1932 году, признал, что он действительно был «величайшим государственным деятелем нашего времени». Эту точку зрения разделяла, как она сама призналась, и газета «Манчестер гардиан», — вплоть до января 1939 года. И это не были исключительные примеры. На иностранных дипломатов и на визитеров, посещавших Рим с официальной миссией или неофициально, и удостоившихся чести беседовать с Муссолини в его роскошной резиденции в Палаццо Венеция, дуче производил неизгладимое впечатление и они с готовностью признавали это. Мистер Ричард Уэшберн Чайлд, посол США в Риме с 1921 по 1924 год, испытывал к дуче чувство уважения, граничившее с идолопоклонством. «Он смог не только добиться и закрепить почти всеобщее признание, — писал Уэшберн Чайлд в предисловии к „Моей автобиографии“ Муссолини, — он создал новое государство на основе новой концепции. Он смог не только изменить жизнь людей, но он также изменил их мышление, их сердца, их дух». Американский посол восторженно поведал о человеколюбии дуче и его мудрости, о его силе и динамичной энергии. Он был «грандиознейшей личностью земного шара нашего времени». Закрывая за собой дверь после беседы с ним, — писал Уэшберн Чайлд, — нельзя было отделаться от ощущения, что общение с ним потребовало отдачи всех ваших нравственных и физических сил».

Немало говорилось о тщеславии и театральности Муссолини, его претенциозном поведении и о пристрастии к нелепому жестикулированию, но большинство лиц, общавшихся с ним, сходились во мнении о нем как о человеке разумном, обаятельном, даже (удивительно!) несколько робком, с неуверенными, зачастую застенчивыми, манерами поведения. Посетителей Муссолини предупреждали, что когда они попадут к нему на прием, то он, возможно, будет восседать за необъятным письменным столом в своем огромном, с пышными украшениями, кабинете — зале Маппамондо Палаццо Венеция, — мрачно наблюдая, как его гости приближаются к нему от дверей, преодолевая расстояние почти в двадцать метров по мозаичному полу, шаги по которому гулко отдавались в холодном зале с высокими потолками, или, возможно, полностью проигнорирует визитеров, весь погрузившись в работу над документом, лежавшим перед ним на столе. Им говорили, что до того как попасть в кабинет Муссолини, им придется пройти сквозь строй чернорубашечников с угрюмыми лицами и с выставленными наготове кинжалами длиной в целую руку; и иногда, действительно, так оно и бывало. Но подобные случаи были редки. Более частыми были другие сцены, как, например, та, которую описал Дафф Купер, посетивший Рим в 1934 году. «Не было никакой театральщины, — писал он, — и мне не понадобилось, как меня заранее предупредили, прошагать в одиночестве весь его огромный кабинет от дверей до письменного стола. Муссолини встретил меня у дверей, а по окончании беседы проводил меня до них. Побеседовав, мы оба признали важное значение разоружения и он охотно рассмеялся, когда я сказал, что идея о том, что оружие является причиной войн, так же глупа, как и мысль о том, что зонтики являются причиной дождя. Поскольку ему пришлась по вкусу моя шутка, то я решил, что он обладает здоровым чувством юмора, и готов был признать, что ему свойственны и другие хорошие черты характера… в целом, он произвел на меня весьма благоприятное впечатление».

Такова была всеобщая реакция на личность Муссолини. Тех лиц, на которых он не производил подобного впечатления, было ничтожно мало. Но даже они чувствовали себя мгновенно обезоруженными, когда он подходил к ним своей пружинистой, кошачьей походкой, демонстрируя всем своим существом чрезвычайное дружелюбие и обходительность. Дуче умудрялся оставаться приятным собеседником даже в тех случаях (так было с лордом Ванситтартом), когда он бывал «настолько доволен своим собственным обществом», что походил на «боксера в ярком тренировочном халате, с удовольствием пожимающего руку самому себе». «Он требует к себе самого серьезного отношения, — посчитал Ванситтарт, — у него ничего нет общего с Панталоне, этим персонажем итальянской комедии, представляемым из чувства зависти второстепенной фигурой». Муссолини обычно разговаривал, не повышая голоса, но даром речи он обладал неординарным. Его критические замечания, отличавшиеся четким построением и, как правило, живой подачей, а зачастую и блеском остроумия, по ходу дела оживлялись необычными, но всегда к месту, аллюзиями и неологизмами. «Когда дуче начинал говорить, — вспоминал его министр иностранных дел, — то он был просто великолепен. Я не знал никого, кто с таким же успехом использовал богатые и оригинальные метафоры». Подобно многим другим хорошим ораторам, он не был терпеливым слушателем, иногда, неожиданно прервав своего собеседника, он вскакивал с кресла и начинал возбужденно прохаживаться взад и вперед по кабинету; но в беседе с иностранными гостями он старался не давать воли этой своей привычке и, хотя ему было трудно усидеть в кресле — возможно, в связи с его язвой, — он все же стремился казаться предельно внимательным, восседая за письменным столом, неестественно вытянувшись и крепко сжав вместе кончики пальцев. Смеялся он редко, но когда все же делал это, то его смех скорее всего звучал с оттенком презрения или напоминал нарочитый смех человека, который чувствует, что следует смеяться независимо от того, смешно ему или нет. Но зато его обычно угрюмое лицо довольно часто озаряла обаятельная, чутко реагирующая на юмор собеседника, улыбка. «Он не только великий государственный деятель, — заметил как-то Аристид Бриан, — но и приятный человек». Франц фон Папен, находившийся в Риме летом 1933 года в связи с подписанием конкордата с Ватиканом, пришел к выводу, что «итальянский диктатор — человек совершенно иного калибра по сравнению с Гитлером. Приземистый, но с величественной осанкой, Муссолини с его крупной головой буквально излучал силу воли и энергию. Он обращался с окружавшими его людьми так, словно он привык к беспрекословному выполнению всех своих приказов, но при этом он не терял свойственного ему обаяния… Гитлера никогда не покидал некий еле уловимый налет нерешительности, словно он вынужден продвигаться вперед на ощупь, в то время как Муссолини держался хладнокровно и с большим достоинством. Он создавал впечатление, что ему как будто бы до тонкостей известна обсуждаемая проблема, независимо от того, какой темы она касалась… Он блестяще говорил и на французском и на немецком языках».

В Америке восхваление Муссолини было столь же безудержным, как и в Европе. Если лорд Родермер сравнивал дуче с Наполеоном, то президент Колумбийского университета сравнил его с Кромвелем. «Фашизм, — продолжал он, — является самой образцовой формой государственности». С ним согласился Отто Кан, знаменитый банкир, который в своей речи перед студентами университета Уэсли охарактеризовал дуче как «гения». Данную оценку личности Муссолини поддержал и кардинал О'Коннелл из Бостона. «Муссолини, — заявил кардинал, — это — гений, ниспосланный Италии Господом Богом, чтобы она смогла с его помощью достигнуть вершин уготовленной ей счастливой судьбы». Архиепископ Чикаго после визита в Рим проникся убеждением, что «Муссолини — это человек нашего времени». Фиорелло Ла Гардиа, мэр Нью-Йорка, пожелал дуче всяческого успеха и заявил, что Муссолини ничем не напоминает Гитлера.

Предположения о том, что у двух диктаторов может быть что-то общее, были категорически и яростно отвергнуты самим Муссолини. Он был вынужден, конечно, согласиться с тем, что национал-социализм, подобно фашизму, был авторитарным и коллективистским по своему духу, а также антипарламентским, антидемократическим и антилиберальным политическим движением, но дальше этого признания он идти не желал. Что же касается трансцендентальной темы нацистской философии — идеи главенствующей расы — то Муссолини отвергал ее, как «отъявленную чепуху, глупую и идиотскую». Если бы теории Гитлера о расовом превосходстве были бы правильными, то, по мнению Муссолини, «лапландца следовало бы считать наивысшим типом развития человеческой расы». «Тридцать столетий истории, — отметил он в своей речи в Бари в сентябре 1934 года, — вынуждают нас с чувством величественной жалости рассматривать некие доктрины, усиленно пропагандируемые по ту сторону Альп потомками народности, которая была поголовно безграмотной в те дни, когда Рим гордился Цезарем, Вергилием и Августом». В беседе с Эмилем Людвигом в 1932 году он заклеймил антисемитизм как «германское зло». «В Италии не существует еврейского вопроса, поскольку он не может существовать в стране с разумной системой государственного правления».

Впервые он встретился с Гитлером 14 июня 1934 года. Как и предполагал Муссолини, Гитлер и при личном знакомстве вызвал у него чувство антипатии.

Встреча, организованная немецкими дипломатами в надежде, что Муссолини будет более удачлив, чем они, и сможет изменить позицию Гитлера по отношению к Австрии, произошла на королевской вилле в местечке Стра на реке Брента близ Падуи. Гитлер, прибывший в сопровождении большой группы эсэсовцев, включая Зеппа Дитриха, вел себя нервно и выглядел незначительным. Муссолини, обратив внимание, в частности, на его худобу, неряшливую прическу и водянистые глаза, пробормотал про себя: «Мне не нравится его вид». На Гитлере был желтый макинтош, брюки в полоску, дешевые кожаные туфли. К животу он прижимал серую фетровую шляпу, время от времени судорожно ее покручивая, словно, — комментировал французский журналист, — он был «неопытным водопроводчиком, растерянно державшим в руке незнакомый ему инструмент». Муссолини, который приехал на встречу также в гражданском платье, по прибытии на виллу переоделся в пышный мундир и надел черные сапоги с серебряными шпорами.

Еще до того как завершилась их первая беседа, Муссолини уже составил четкое представление о Гитлере. Выйдя из-за стола во время краткого перерыва, он подошел к окну и с изумлением, смешанным с изрядной долей презрения, прошептал: «Да он же просто сумасшедший». К вечеру обстановка на переговорах изрядно накалилась и было заметно, что оба они не только потеряли всякое терпение, но практически находились на грани ссоры. Они сошлись лишь в общей неприязни к Франции и России, но ни о чем другом не смогли договориться, менее всего об Австрии, в которой, как заявил Муссолини, нацисты обязаны прекратить свою кампанию террора. Всю последовавшую за тем ночь обитателям виллы не давали покоя комары и Муссолини так и не смог заснуть до самого утра, выведенный из душевного равновесия не только насекомыми и напыщенными речами «глупого маленького клоуна», но, быть может, и тенью Наполеона, который однажды тоже провел бессонную ночь в Стра. Утром было принято единодушное решение дальнейшие переговоры проводить в Венеции.

Но атмосфера там стала еще более напряженной. Венецианцы с энтузиазмом приветствовали дуче, полностью проигнорировав его гостя. Днем во время прогулки по игровой трассе гольф-клуба Альберони два государственных мужа провели беседу наедине. Их свита, отставшая на почтительное расстояние, смогла разобрать лишь отдельные резкие вскрики, которые позднее Константин фон Нейрат, министр иностранных дел Германии сравнил с «лаяньем двух сцепившихся английских догов». Никто не знал, о чем они там спорили, да и потом никто не смог это выяснить. Они беседовали на немецком, что ставило Муссолини в заведомо неравное положение. Хотя он высокомерно отказался от услуг Пауля Шмидта, переводчика министерства иностранных дел Германии, однако знание дуче немецкого языка не было столь глубоким, как он сам самонадеянно предполагал. По свидетельству Курта фон Шушнига, сменившего Дольфуса на посту канцлера Австрии, Муссолини охотно обращался к немецкому языку, но когда он беседовал на нем, то было заметно, что он испытывает явные трудности, в связи с чем дуче говорил медленно, тщательно подбирая немецкие слова. Вероятно, он не всегда точно понимал немецкую речь Гитлера с ее сильным австрийским акцентом, да еще сдобренную баварскими идиомами.

О существе именно этого спора в гольф-клубе Альберони сам Муссолини никогда не упоминал. Однако позднее он ссылался на другие беседы, случавшиеся в ходе конференции в Венеции, когда они оставались вдвоем. Во время них «вместо обсуждения конкретных проблем Гитлер принимался пространно цитировать на память отрывки из „Майн кампф“ -

этой скучнейшей книги, на чтение которой у меня никогда не хватало терпения».

В самом конце государственного визита Гитлера в Италию Муссолини пригласил его прокатиться на моторной лодке по Венецианской лагуне. Гитлер, вместо того чтобы, расслабившись, развалиться на заднем сиденье и наслаждаться прогулкой, произнес длинную речь о своих расовых теориях. «В течение всей морской прогулки он разглагольствовал о превосходстве нордических рас, — рассказывал потом Сувич Штарембергу, — и порицал народы Средиземноморья, особенно итальянцев, за то, что в их венах течет негритянская кровь». Муссолини, посчитавший безнадежным делом спорить с этим человеком и устроившись поудобнее на кожаных подушках сиденья, молча слушал Гитлера, «несказанно забавляясь в душе бесплатным спектаклем», — добавил Сувич. На следующий день, когда Гитлер выехал из Венеции в Германию, Муссолини спросили, что он о нем думает, дуче ответил, сделав жест рукой, словно отмахиваясь от назойливой мухи: «Он просто болтливый монах».

Однако вскоре, как бы Муссолини ни презирал Гитлера, он осознал необходимость дружбы с ним и убедил себя в том, что Италия больше выиграет от альянса с Германией, чем от союза с демократическими странами Западной Европы. Враждебное отношение Франции и Англии к Италии во время абиссинской войны разрушило все надежды на какое-либо антигерманское соглашение между этими тремя странами, но оно пока еще не сблизило окончательно Италию с Гитлером, который осторожничал и не спешил воспользоваться выгодами возникшего конфликта, опасаясь, что он может иметь временный характер и закончится компромиссом в духе пакта Хора — Лаваля. Да и Муссолини все еще мучили воспоминания об англо-германском морском договоре 1935 года и, куда более остро, мысли о проблеме австрийской независимости и об угрозе аншлюса. До тех пор, пока эта проблема продолжала оставаться на повестке дня в отношениях между Муссолини и Гитлером, о каком-либо альянсе не могло быть и речи. Но, тем не менее, Гитлер более остро, чем Муссолини, ощущал его необходимость; отчасти благодаря именно этому стремлению Гитлера к дружбе с Муссолини и было подписано, при полном одобрении последнего, австро-германское соглашение 1936 года. Хотя это соглашение и устраняло имевшиеся австро-германские разногласия к взаимному удовлетворению обеих сторон, но оно одновременно предоставило Гитлеру возможность, невидимую на поверхности, незаметно подтачивать устои австрийской независимости; вместе с тем, оно дало Гитлеру первый реальный шанс осуществить сближение с Италией. Ибо Муссолини, отвергнутый Западными державами, более не мог столь же успешно выступать в защиту независимости Австрии и должен был быть только благодарен за то, что ее независимость все еще, пусть номинально, но сохраняется. Месяцем позже, когда в Испании вспыхнула гражданская война, условия для тесного сближения Германии с Италией стали просто идеальными. Муссолини, бросившись на помощь Франко не только ради того, чтобы в Европе возникло третье фашистское государство, но также и с тайной надеждой заполучить в Испании морские базы, с которых можно будет удобно угрожать Франции, тем самым еще больше отдалил себя от врагов Германии. Ульрих фон Хассель, посол Германии в Риме, сразу же осознал важность «испанского конфликта для отношений Италии с Францией и Англией». В своем донесении в министерство иностранных дел Германии он предположил, что значение конфликта в Испании будет «таким же, как и абиссинского конфликта, который четко выявил противоречивость интересов европейских стран, предотвратившую возможность для Италии быть затянутой в сети Западных держав». Как выяснилось, гражданская война в Испании могла быть использована и в иных целях. Позволив Италии взвалить на свои плечи основной груз нацистско-фашистской помощи Франко на том основании, что Испания является средиземноморской страной и, следовательно, должна рассматриваться не как немецкая, а, скорее, как итальянская зона влияния, Гитлер теперь мог с удовлетворением констатировать, что гражданская война в Испании истощала ресурсы Италии, достойно заменив в этом отношении абиссинскую войну. Он также мог более не опасаться чрезмерно твердой позиции, занимаемой дуче по австрийскому вопросу, который, по убеждению Гитлера, должен решаться Германией так, как она этого пожелает [19] .

В порядке предварительного зондажа позиций Муссолини Гитлер уведомил его, что готов признать статус Итальянской империи. Это был вопрос, который принимался Муссолини особенно близко к сердцу, ибо готовность Гитлера пойти на этот шаг означала признание нового статуса Италии среди мировых держав, от чего большинство стран пока что воздерживалось; и Муссолини, как и предсказывал Хассель, был чрезвычайно обрадован. В сентябре Гитлер направил в Рим Ганса Франка, своего министра юстиции, владевшего итальянским языком, с настоятельной просьбой к дуче принять приглашение посетить Германию. Муссолини с дипломатической сдержанностью выслушал Франка, щедро рассыпавшего в его адрес комплименты и заверившего дуче в искреннем убеждении фюрера о необходимости тесного сотрудничества между их странами. Несмотря на монументальность позы, принятой Муссолини во время этой сцены, он, однако, был польщен и вскоре после этой встречи с посланником Гитлера дуче произнес на площади дель Дуомо в Милане речь, в которой он впервые употребил термин, с того момента ассоциирующийся с крушением фашистской Италии. Касаясь вопроса об установлении лучшего взаимопонимания между Италией и Германией, он позаимствовал драматическую метафору, два года тому назад использованную венгерским премьер-министром Комбошем в характеристике отношений этих двух стран. Дуче провозгласил, что «образуется ось Берлин — Рим, вокруг которой могут вращаться все европейские государства, стремящиеся к миру». Обрадованные этим громогласным заявлением о дружбе, немцы вычитали в речи дуче гораздо больше того, что он сказал на самом деле, и полностью доверились своей прессе, объявившей, что общий политический курс двух стран уже оформился.

Тем временем в Германии новый министр иностранных дел Италии граф Галеаццо Чиано готовил предстоящий вскоре государственный визит Муссолини в эту страну. Сын адмирала графа Констанцо Чиано, героя первой мировой войны, Галеаццо, работавший журналистом в Риме, поступил на дипломатическую службу в возрасте двадцати двух лет. Спустя три года, 24 апреля 1930 года, он женился на Эдде Муссолини, старшей и, как считалось — любимейшей дочери дуче. С этого дня Чиано стремительно, подобно метеору, начинает восходить к вершинам власти. Уже через два месяца он был назначен генеральным консулом в Шанхае, а вскоре стал чрезвычайным посланником в Китае. В 1933 году он был возвращен в Рим, где возглавил пресс-отдел министерства иностранных дел. По окончании абиссинской войны, в которой он участвовал в составе ВВС Италии в качестве пилота, он был утвержден министром иностранных дел страны. В те первые годы своей карьеры он проявил себя как верный ученик человека, который сотворил из него политического деятеля и который теперь видел в нем не только примерного зятя, но и самое приближенное доверенное лицо. Тщеславный, не терпящий отказа своим желаниям, снисходительно относившийся ко всем окружавшим его людям, амбициозный и претенциозный, всегда уклонявшийся от прямых ответов, Чиано, тем не менее, под маской откровенного цинизма, несомненно, скрывал сильное чувство восхищения дуче. Даже в своем личном дневнике, который он усердно вел после того, как стал министром иностранных дел, Чиано зачастую явно стремился замаскировать близкое к идолопоклонству преклонение перед Муссолини, которое он всячески отрицал в беседах с друзьями. Лишь от случая к случаю позволял он себе восторженно восхвалять дуче. «Сегодня дуче похвалил меня несколько раз, — писал он в один из тех моментов, когда он искренне раскрывал свои чувства, — я был настолько потрясен, что даже не смог поблагодарить его. Истина заключается в том, что работать следует только ради одного — того, чтобы угодить ему. Когда удается добиться этого, то меня охватывает чувство величайшего удовлетворения». После своей болезни в 1938 году он признался, что, услыхав голос дуче по радио, он «принялся плакать, как маленький ребенок».

Его глубоко прочувствованное, хотя и редко признаваемое, восхищение дуче, проявлявшееся не только в записях личного дневника, но и при других обстоятельствах, подчас ставило его почти в нелепое положение. Он копировал привычки дуче и подражал его манерам, как на публике, так и в частной жизни, — его быстрой, отрывистой и эмоциональной манере говорить; он пытался даже воспроизвести монументальную позу дуче, в которой тот с нетерпением ожидал какое-нибудь важное известие. Но сам по себе Чиано был далеко не так нелеп, как могло показаться. Он быстро схватывал суть дела, имел несомненный дар мгновенно ориентироваться в любой обстановке и, к тому же, был искренним патриотом своей страны. Он часто бывал опрометчивым и иногда жестоким и не раз вовлекал Италию в явные авантюры, аморальные и бессмысленные. Он был настолько ленив, что отказывался читать документ, если в нем было больше одной страницы. На трассах для игры в гольф и на вечеринках, устраивавшихся его богатыми друзьями из высшего римского общества, он проводил ровно столько же времени, сколько и в своем служебном кабинете во дворце Киджи. Он безответственно относился к своим обязанностям, о чем свидетельствовал, например, Рафаэле Гварилья, посол Италии в Париже с 1938 по 1940 год. Единственное распоряжение, которое было получено от Чиано посольством в этот период, предписывало подыскать французскую гувернантку для собственных детей. Но, тем не менее, он имел и немало достоинств, которые редко можно было отыскать среди фашистских бонз. Он был умен, сметлив, смел, впечатлителен и, несмотря на пристрастие к позе и претенциозности, по-своему обаятелен. Он был любящим сыном и братом; он был сильно привязан к своим детям, которых очень любил; и хотя у него было много друзей как среди мужчин, так и среди женщин, он не переставал испытывать глубокое чувство к своей жене. «Он был типичным прохвостом, — писал о нем лорд Ванситтарт, который в первый раз встретился с ним в 1934 году, — но это качество не такой уж и большой грех под этим солнцем. Он любил женщин и был неравнодушен к карьере; многие другие имеют эти наклонности характера, но не всем удается их успешно реализовать на практике. Он обладал приятной внешностью и был неплохо развит физически, время от времени он проявлял известное чувство юмора… Он был не прочь повеселиться и слишком любил жизнь, чтобы омрачать ее неприятностями; и отвращение жизнелюбца к войне вызывает гораздо больше уважения, чем антипатия к ней пацифиста, поскольку оно более практично».

Дино Альфиери, которому в качестве посла Италии в Германии позднее предстояло хорошо узнать Чиано, нарисовал подобный, хотя и более приукрашенный, портрет своего коллеги.

«Несмотря на свойственные ему непостоянство и непоследовательность, иногда приводившие его собеседников в полнейшее замешательство, Чиано был добродушным и щедрым человеком. Он всегда с радостью приходил на помощь друзьям и ему доставляла особое удовольствие возможность сообщить им первым хорошую новость… В его речи слегка чувствовалось тосканское построение фразы, беседу он вел, как правило, весьма живо, а его язык отличался выразительностью и точностью. Он мог быть то серьезным, то парадоксально остроумным. Или насмешливым, а иногда даже и немного циничным… По своей природе он был чрезвычайно жизнерадостным, эксцентричным, любознательным, ироничным и сентиментальным. Его гибкий ум немедленно находил на все готовый ответ».

Не все признавали его столь остроумным и обаятельным, как Альфиери, но мало кто испытывал к нему неприязнь и уж никто не мог заявить, что он ничтожный человек. Однако на немцев он произвел менее благоприятное впечатление. В своих официальных меморандумах он осторожно оценивал положительную сторону сложившихся у него отношений с ними. На самом деле эти отношения вообще не сложились. Немцы посчитали его поверхностным и тщеславным человеком, к тому же стремившимся навязать свои интересы, что часто выглядело просто абсурдным. Однажды Уильям Ширер, американский иностранный корреспондент, во время пребывания в Берлине описал его как «клоуна, веселившего публику весь вечер. Безо всяких на то причин он, бывало, вскакивал с места и отдавал салют. Я не мог не обратить внимание на то, каким нервозным человеком показал себя Чиано. Он без конца двигал челюстями, хотя во рту у него и не было жевательной резинки».

Однако его первый официальный визит в Берлин в октябре 1936 года, месяц спустя после визита Ганса Франка в Рим, был довольно успешным. Риббентроп, возненавидивший Чиано, пока еще не заменил Нейрата на посту министра иностранных дел Германии, а Гитлер, который вскоре также проникся неприязнью к зятю Муссолини, принимал его в Берхтесгадене с почтительным уважением, граничившим со льстивостью. Он не скрывал радости, прочитав те дружеские послания Муссолини, которые привез Чиано. «Муссолини, — произнес фразу фюрер, которая не могла не понравиться зятю дуче, — является величайшим государственным деятелем во всем мире, с которым никто даже близко не может сравниться». Скороговоркой Гитлер высказался о международном положении, упомянул о растущей угрозе со стороны большевизма и отметил в утешение ускоренный темп перевооружения Германии. «Каждая конкретная проблема, — писал потом Чиано, — немыслимо долго разжевывалась Гитлером, а каждый свой вывод он повторял несколько раз, прибегая к различным словосочетаниям». Из сумбура многословия, обрушившегося на Чиано, он, тем не менее, вынес впечатление, что Гитлер в отношении Великобритании пока еще не пришел к окончательному решению и в настоящее время даже не исключает возможности заключения с нею того или иного соглашения. Муссолини, как никогда обозленный на Великобританию после того, как Хайле Селассие был приглашен на коронацию короля Георга VI, именно подобного соглашения и опасался и стремился во что бы то ни стало добиться того, чтобы англо-германское сближение не состоялось. Он с явным облегчением узнал от Чиано, что, несмотря на неопределенную позицию Гитлера, такое соглашение вряд ли будет иметь место, что Гитлер убежден в намерении Англии продолжать активно противодействовать им, и лишь объединившись, они будут обладать мощью, достаточной для того, чтобы нанести поражение Великобритании. «Через три года, — заявил Гитлер, — Германия будет готова, через четыре года — более чем готова; если же мне дадут пять лет, то это будет только к лучшему… Англичане считают, что сегодня в мире существуют две страны, ведомые авантюристами, Германия и Италия. Но во главе Англии также были авантюристы, когда она создала свою империю. Сегодня она находится под правлением ничтожных, некомпетентных людей». Несколько месяцев спустя, в сентябре 1937 года, на конференции в Нионе Великобритания совершила очередной выпад против Муссолини, подписав соглашение с Францией о защите торговых судов в Средиземном море, где якобы испанские, а на самом деле итальянские подводные лодки «совершают акты пиратства» в пользу Франко. И вновь Гитлер, осудив эту запоздалую, но необходимую попытку демократических стран эффективно объединиться против нарастающей мощи стран «оси», выразил Муссолини свое сочувствие.

Ибо также, как и Муссолини, стремившийся воспрепятствовать соглашению между Германией и Великобританией, мысль о котором в те годы постоянно витала в голове Гитлера, фюрер в свою очередь стремился воспрепятствовать возобновлению дружеских отношений между Италией и Великобританией в ущерб интересам Германии. Имея в виду эту проблему, а также для того, чтобы подчеркнуть особое значение солидарности стран «оси», Гитлер в 1937 году неоднократно направлял в Рим своих представителей, чьи визиты, казалось, прошли внешне в достаточно дружеской атмосфере. Но ни один из этих визитов не принес заметного успеха. Когда в начале года в Рим прибыл Геринг и дважды встречался с Муссолини, то обстановка в ходе этих бесед принимала подчас напряженный характер. Муссолини заранее настроил себя на предубежденное отношение к Герингу. Он считал его «развязным и претенциозным». Кроме того, дуче раздражало демонстративное восхищение Геринга личностью Бальбо. В тот момент, когда Геринг коснулся проблемы Австрии и заговорил об аншлюсе, словно он уже стал неизбежным, Муссолини, по свидетельству Пауля Шмидта, возмущенно покачал головой.

Однако Австрия была всего лишь одной из многих проблем Муссолини. Его нереализованные амбициозные планы в отношении Европы и Средиземноморья, а также озлобление, вызванное враждебной к Италии позицией западных держав, подвели дуче к мысли о том, что ему больше не следует оставаться глухим к льстивым речам Гитлера. В сентябре было официально объявлено о том, что он посетит Германию с государственным визитом. Он согласился принять приглашение Гитлера, объяснил дуче, на двух условиях: что ему не нужно будет брать с собой вечерний костюм и что ему будет предоставлена возможность встречаться не только с руководством страны, но и с простым народом. Эти условия не были вызваны присущей ему скромностью. Он хотел доказать, что даже на иностранном языке он способен довести берлинскую толпу до такой же степени экстаза, до которой он доводил жителей Рима; он также не хотел представать перед глазами немцев в гражданской одежде, в которой он выглядел далеко не столь импозантно.

Облаченный в пышный мундир, специально пошитый на заказ по этому случаю, Муссолини отбыл в Германию 23 сентября 1937 года в сопровождении большой свиты, разнаряженной, как и ее глава. Гитлер, не желая оставаться в долгу, приказал членам комитета по торжественной встрече Муссолини, которая должна была состояться на границе, также приодеться в парадные мундиры. Сам Гитлер, одетый в официальную форму нацистов, — в коричневую рубашку под кителем и черные брюки, следуя условиям церемониала, поджидал Муссолини в Мюнхене, на улицах которого по пути следования дуче были выстроены шпалерами войска, а здания разукрашены национальными флагами обеих стран.

На протяжении недель, предшествовавших визиту, Гитлер не только основательно подготовил торжественную встречу главы иностранного государства, включая, разумеется, обязательные почести, соответствующие этому событию, но и скрупулезно спланировал демонстрацию германской мощи. Все это Муссолини должен был, по мысли Гитлера, запомнить навсегда. И это ему удалось. До последних дней своей жизни, как бы дуче ни был разочарован в немцах, он, тем не менее, никогда не переставал восхищаться их способностью к эффективной организации, самоорганизации и самоотдаче, их высокомилитаризованной экономикой. С самого начала визита не оставалось сомнений в том, что оказанный ему прием произвел на дуче сильное впечатление, и для этого были основания. Несмотря на проливной дождь, громадные толпы людей с оглушающим ревом приветствовали дуче, улицы были окаймлены, казалось, нескончаемыми шпалерами замерших на месте солдат в стальных касках. Государственный визит состоял из банкетов в Мюнхене, присутствия на военных маневрах в Мекленбурге, посещения заводов в бассейне Рура, и каждое мероприятие неизменно сопровождалось парадом маршировавших гусиным шагом войск. В Берлине, в конце его турне по стране, более 900 000 человек собралось, чтобы послушать речь дуче. Муссолини был буквально потрясен оказанным ему приемом. Этому не смогло помешать даже вконец испорченное Герингом настроение, который, принимая Муссолини накануне, позволил своему ручному львенку вспрыгнуть на грудь дуче и до последней минуты развлекал его моделью электрической железной дороги. Общего впечатления не испортила ни разразившаяся гроза, раскаты грома которой то и дело заглушали речь дуче и нарушали работу громкоговорителей, ни проливной дождь, заливший все его бумаги с текстом заготовленной речи. Громадные толпы людей, заполнившие Майфельд, стойко, как на параде, пережидавшие ливень под открытым небом, шумными возгласами одобрения встретили окончание его речи, которую они уже не могли слышать и которую с самого начала не могли толком понять. После выступления Муссолини возвратился в автомашину, промокнув до нитки, но в полном восторге от общения с берлинцами. Дуче увидел «самую могучую нацию в современной Европе, народ, с блеском восходящий к величию». Его турне по городам Германии было триумфальным. «Его магнетизм, его несравненный голос, его юношеская порывистость, — с гордостью писал Чиано, — полностью захватили простой немецкий народ». У него практически не оставалось времени для основательных бесед с Гитлером наедине, поэтому в ходе мимолетных встреч они ничего существенного не обсуждали, а проблема Австрии, как позднее Муссолини уведомил Шушнига, вообще не поднималась. Но зато дуче четко определил свое отношение к Германии. «Когда фашизм обретает друга, — заявил Муссолини, сквозь трещавшие громкоговорители пытаясь перекричать шум дождя на Майфельде, — то с этим другом он идет до конца».

Эта присяга на верность ознаменовала собой начало падения в пропасть. Для итальянцев пришло время расстаться с иллюзиями. До этого момента они готовы были верить в благотворность и чистоту фашистской революции, пусть авторитарной и антилиберальной, но зато свободной от чудовищного варварства национал-социализма. За последние годы они успели свыкнуться с навязанным им образом немца — этакого неотесанного невежды, а в Гитлере они видели даже более того — политического уголовника, параноика и жалкого имитатора, склонного к клоунаде. Но теперь итальянцам предписывалось смотреть на немцев и их фюрера в совершенно ином свете. Отныне сам дуче отзывался о немцах как «великом народе со славными традициями и блистательным будущим». Гитлер уже не только не был «клоуном», но в широко распространявшемся тексте речи Муссолини превозносился до небес как «гений, один из тех немногих гениев, которые делают историю, а не создаются ею». Месяц спустя после визита дуче в Германию, в ноябре 1937 года, Италия подписала «антикоминтерновский пакт». Теперь Италии и Германии предстояло «сражаться бок о бок против большевистской угрозы».

Немецкое влияние на фашистское движение в Италии вскоре стало очевидным. Муссолини пришел в столь неописуемый восторг от вида тех тысяч и тысяч отлично вымуштрованных солдат, маршировавших мимо его трибуны, от грохота их кованых сапог, ритмично опускавшихся на обмытую дождем мостовую, что он решил позаимствовать этот впечатляющий образчик мужественности для итальянской армии и фашистской милиции. Он подписал приказ об использовании «гусиного шага» в качестве новой разновидности строевого марша итальянских солдат, не сознавая или, скорее всего, считая ниже своего достоинства обращать внимание на недовольство и всеобщие насмешки, которые вызовет этот унизительный плагиат. Назвав этот новый шаг «римским», он сравнивал его с «твердой, непреклонной поступью легионов, шествие которых было шествием завоевателей». За десять лет до этого нацисты переняли римское приветствие вскидыванием руки, сделав его собственным салютом. Но именно Муссолини стал жалким подражателем, позаимствовав «гусиный шаг» у Гитлера, хотя он и горячо отрицал это, вспоминая о том, что именно гуси в свое время спасли Рим. Точно так же в свое время и римское приветствие он позаимствовал у Д'Аннунцио. «Гусиный шаг» был труден и утомителен и мог выглядеть просто нелепо, если исполнение его не было совершенным. Критика этого нововведения, как и утверждение, что итальянский «гусиный шаг» — всего лишь жалкая копия немецкого, — приводили Муссолини в бешенство. Когда же и король вслед за другими стал утверждать подобное, то дуче, обращаясь к Чиано, презрительно заметил: «Не моя вина, что король физически уже не более чем холостой патрон. Вполне естественно, что он не в состоянии выполнить даже один „римский шаг“ без того, чтобы не выглядеть смешным. Ему не нравится это по той причине, по которой он не любит ездить верхом — чтобы взобраться на лошадь, он должен использовать лестницу». «Мне понятно теперь, — заявил однажды дуче, попрактиковав „гусиный шаг“, — что эта маленькая жалкая развалина никогда не сможет промаршировать подобным образом на параде; но это уже не имеет никакого значения. Я избавлюсь от этого старика. Ход истории будет изменен в одну ночь». Растущее возмущение Муссолини против короля объяснялось еще и тем, что Виктор-Эммануил III недолюбливал немцев и не скрывал этого от своего окружения, неоднократно выражая свое неудовольствие по поводу укрепления дружеских связей между Италией и Рейхом. «Монархия, — рассерженно решил Муссолини, — стала бесполезной государственной надстройкой». Когда ему сказали, что король также высказался против введения в армии римского приветствия, Муссолини буквально взорвался от негодования. «Нужно обладать моим терпением, — заявил он, — и дальше тащить за собой этот груз. Монархия не сделала для режима ничего. Но я немного подожду, королю семьдесят лет и я надеюсь, что природа придет мне на помощь».

Но более тревожным следствием возраставшей дружбы Муссолини с Германией, чем введение «гусиного шага» и римского приветствия в армии, стало насаждение в стране антисемитизма, который, однако, так и не привился на итальянской почве. Заявление некоторых весьма известных представителей университетской профессуры, опубликованное в фашистской прессе в июле 1938 года, содержание которого сводилось к тому, что итальянцы являлись нордическими арийцами, чья кровь не подвергалась смешению со времен ломбардского нашествия, было встречено повсеместно с насмешкой, как оно того и заслуживало. Но три месяца спустя фашистский Великий совет одобрил программу расового законодательства. Смешанные браки с представителями неарийской расы — термин, который никогда точно не расшифровывался — неукоснительно запрещались без соответствующего на то разрешения министерства внутренних дел; все иностранцы еврейского происхождения и те евреи, которые прибыли в Италию после 1 января 1919 года, подлежали высылке из страны; ни одному еврею не разрешалось быть учителем, адвокатом, банкиром или членом фашистской партии; для еврейских детей создавались специальные начальные школы; браки или даже любовные связи с представителями африканских народностей наказывались вплоть до тюремного заключения. «Все эти меры, — заявил дуче, — вызовут ненависть иностранцев к Италии. Это прекрасно!»

Но эти же меры вызвали и усиление оппозиции фашизму в стране, что часто вызывало у Муссолини приступы ярости, направленные против «бесхребетных людишек в Италии, озабоченных судьбой евреев». Одним из этих людишек был сам король, чье высказывание о «беспредельном сочувствии к евреям» заставило Муссолини заметить, что «к этой бесхарактерной тряпке» следует относиться так же, как к евреям. Еще до своего визита в Германию Муссолини однажды, по замечанию Чиано, буквально обрушился на Америку, «эту страну негров и евреев — тех, кто разрушает цивилизацию». В 2000 году, предсказывал Муссолини, расами, которые будут играть важнейшую роль в Европе, станут итальянцы, немцы, русские и японцы. Другие будут разрушены кислотой еврейской коррозии. Евреи даже отказываются размножаться, ибо это вызывает боль. Они не понимают, что боль является единственным творческим фактором в жизни нации. Он безоговорочно поддержал, в чем сам признался позднее, меры, принятые нацистами, использовавшими убийство третьего секретаря посольства Германии в Париже польским евреем в качестве предлога для усиления антисемитизма.

И тем не менее сам дуче с очевидным безразличием взирал на те необдуманные и неуверенные шаги, посредством которых на практике реализовывалось его расовое законодательство, как, впрочем, и многие другие фашистские законы. «Это так типично для него, — обмолвился сотрудник посольства Германии в Риме в беседе со своим другом, — он лает, как сумасшедший, но он не кусает». Муссолини демонстративно сменил своего зубного врача и посоветовал одному из лидеров фашистского движения уволить своего секретаря, но эти жесты не убедили немцев в том, что он серьезно подходит к решению еврейского вопроса. Никто никогда не инструктировал OVRA, как обеспечить выполнение расовых законов, а о самом Боккини было известно, что он не принимал их всерьез. Антисемитизм Муссолини оставался предметом полнейшего разочарования для Гитлера. Когда один из итальянских ученых, разделявший фашистскую идеологию, явился на прием к Муссолини, чтобы выразить протест по поводу грубого обращения с некоторыми из его еврейских друзей, то дуче, как стало известно, ответил ему следующее: «Я полностью согласен с Вами. Я ни капли не верю в эту глупую антисемитскую теорию. Я провожу свою политику в этом вопросе исключительно по политическим причинам». Неизбежно возникало впечатление, что он проводит эту политику, принимая во внимание пожелания немцев.

К началу 1938 года энтузиазм Муссолини от сближения с Германией несколько поостыл. В течение всей зимы его не оставляла мысль о возобновлении немецкой угрозы в отношении независимости Австрии, но Гитлер не посчитал нужным информировать его о своих планах. Шушниг, австрийский канцлер, после подписания австро-германского соглашения в июле 1936 года пытался выиграть время, идя на уступки, стремясь избежать нацистского путча в Австрии. 12 февраля он отправился в Берхтесгаден для беседы с Гитлером. Фюрер вел себя самым оскорбительным образом, прибегая к угрозам. Шушнигу были предъявлены далеко идущие требования, о которых итальянцы не были заранее поставлены в известность. По поручению Муссолини Чиано довел до сведения немцев, что дуче всем этим весьма недоволен, но дальше устного протеста итальянцев, если его можно было назвать таковым, дело не пошло. Муссолини знал, что он будет вынужден уступить, если действия Гитлера примут настолько угрожающий характер, что смогут спровоцировать войну. Когда через месяц Шушниг предпринял опасный, хотя и мужественный шаг, объявив о том, что он проведет плебисцит в Австрии, предложив населению страны высказать мнение по поводу аншлюса, Муссолини заявил, что это решение Шушнига является ошибкой. Для Гитлера решение Шушнига означало гораздо больше, чем просто ошибку. «Ему как будто, — написал А. Дж. П. Тейлор, — наступили на болезненную мозоль». Гитлер назначил на субботу, 12 марта, вступление немецких войск в Австрию. В четверг, 10 марта, он направил дуче письмо, которое ему должен был вручить в Риме личный посланник фюрера, принц Филипп Гессенский, сторонник нацистов, женатый на дочери короля Италии, принцессе Мафалде.

«В настоящее время, — писал Гитлер, — я преисполнен решимости восстановить законность и порядок в моем отечестве. Со всей ответственностью я хочу заверить Ваше Превосходство, Дуче фашистской Италии: 1) я рассматриваю этот шаг всего лишь как необходимую меру в целях национальной самообороны… 2) В критический для Италии час я подтверждаю непоколебимость моих добрых чувств по отношению к Вам. Прошу Вас не сомневаться в том, что они и в будущем не претерпят никаких изменений. 3) Какие бы последствия ни повлекли за собой предстоящие события, я начертал четкую границу между Германией и Францией и сейчас провожу такую же четкую границу между Италией и нами. Это — Бреннер. Принятое мною решение никогда не будет подвергнуто сомнению, ни, тем более, изменениям».

Хотя Гитлер был чрезвычайно заинтересован в том, чтобы заполучить согласие Муссолини на невмешательство Италии в австро-германский конфликт подобно тому, как в 1934 году Германия оставалась в стороне при подготовке вторжения итальянских войск в Абиссинию, тем не менее фюрер принял решение осуществить захват Австрии в любом случае, и пока принц Гессенский находился на пути в Рим, приказ о приведении в действие операции «Отто» был уже отдан. К тому времени, когда Муссолини получил письмо Гитлера, он был уже в курсе всех событий. Дуче понимал, что с его стороны противодействие планам Гитлера бесполезно. Более того, еще со времен визита Шушнига в Берхтесгаден дуче решил, что такое противодействие Италии ничего не даст. Единственное, на что он теперь рассчитывал, так это на то, что изъявив готовность признать аншлюс, он сможет извлечь для Италии выгоду. Около половины десятого вечера в пятницу, 11 марта, принц Филипп из Рима связался по телефону с Гитлером, чтобы сообщить ему о реакции дуче на письмо фюрера.

«Я только что возвратился из Палаццо Венеция, — проинформировал Гитлера принц Филипп, — дуче воспринял содержание Вашего письма в весьма дружелюбной манере. Он передает Вам свои наилучшие пожелания…»

Гитлер вздохнул с невероятным облегчением. Он прекрасно помнил, как Муссолини однажды с присущей ему страстью заявил, что Италия «никогда не сможет позволить, чтобы Австрия — этот оплот Средиземноморья — стала жертвой пангерманизма». Теперь он получил поддержку дуче, в которой до последнего момента не был полностью уверен.

«Прошу вас, передайте Муссолини, что я всегда буду это помнить».

«Да».

«Всегда, всегда, всегда, чтобы ни случилось… Как только проблема с Австрией будет решена, я буду готов идти с ним до конца рука об руку, не важно, что бы там ни случилось».

«Да, мой фюрер».

«Запомните, я готов пойти с ним на любое соглашение… Сообщите дуче, что я несказанно благодарен ему: никогда, никогда я не забуду его поддержку».

«Да, мой фюрер».

«Я никогда этого не забуду, что бы там ни случилось. Если ему когда-нибудь понадобится моя помощь или он окажется в опасности, то он должен быть уверен в том, что я буду рядом с ним, что бы там ни случилось, даже если весь мир встанет против него».

«Да, мой фюрер».

Два дня спустя Гитлер повторил свои заверения в том, что он безгранично благодарен Муссолини. «Я всегда буду с благодарностью помнить о Вашей поддержке», — сообщил он в телеграмме, направленной из Австрии, которая уже была официально объявлена «провинцией германского Рейха».

«Моя позиция, — ответил Муссолини, — определена дружбой между нашими двумя странами, которая освящена Осью».

Однако эту его новую позицию еще следовало объяснить возмущенной итальянской общественности, которая всего лишь несколько месяцев назад внимательно выслушала решительное заявление дуче, гласившее, что «независимость Австрии, ради которой отдал свою жизнь Дольфус, является тем самым принципиальным фактором, из-за которого сражались и будут сражаться итальянцы». Сделать это было невозможно, просто отмахнувшись от Австрии, как он это позволил себе в беседе с Чиано, заявив, что эта страна является «двусмысленностью, которую стерли с карты Европы». В палате депутатов Муссолини пытался заглушить оппозиционные настроения, утверждая в своей на редкость напыщенной речи, что Италия «никогда не давала обязательств, прямо или косвенно, устно или письменно, вмешаться в конфликт, чтобы спасти независимость Австрии». Это утверждение было демонстративно лживым, и итальянский народ знал это. Впервые со времени убийства Маттеотти, итальянцев охватило повсеместное и глубокое чувство разочарования. Потрясение от аншлюса не смогло разрушить Ось, но безоговорочной ранее популярности Муссолини избежать этого не удалось. Не говоря уже о внезапном и малодушном изменении политики, предпринятом только для того, чтобы задобрить опасного союзника, ни один мало-мальски здравомыслящий обозреватель не мог не отметить растущую угрозу для Италии со стороны сильной и воинственной Германии, продвинувшей свои границы до Альп. Итальянская внешняя политика была скомпрометирована. Для Гитлера аннексия Австрии стала его политическим и военным триумфом, практической реализацией его самых амбициозных устремлений. Австрия теперь стала и опорным пунктом для броска на Восток для расширения империи. Еще в ноябре 1937 года на секретном совещании в Имперской канцелярии Рейха Гитлер говорил о своих намерениях аннексировать Чехословакию. Сейчас он уже был готов сделать это. Он не принял всерьез подтверждение французским правительством ранее заявленной позиции о гарантиях в отношении Чехословакии. Полагаясь на свой инстинкт, в безошибочность которого он верил все больше и больше, Гитлер считал, что Франция, как и Англия, настолько не желает быть втянутой в войну, что все ее протесты можно спокойно проигнорировать. Прежде чем на практике удостовериться в этом, Гитлер решил, что он сначала должен укрепить ось Берлин — Рим прежде, чем совершить необратимый шаг.

Еще в сентябре 1937 года Муссолини пригласил Гитлера посетить Италию. 2 мая 1938 года фюрер отбыл в Рим, преисполненный желания, как доложил секретарь посольства Италии в Берлине, пролить бальзам на душу итальянцев, отдав дань их национальному чувству гордости, и продемонстрировать, что ось Берлин — Рим является реальностью. Ему предстояло немало потрудиться, чтобы отвоевать потерянные позиции. В Италии ему не простили аншлюса, возродившего опасения о его потенциальных устремлениях в отношении провинции Трентино-Альто-Адидже. А тут еще британское правительство, стремясь воспрепятствовать развитию агрессивных планов Гитлера, пошло на соглашение с Муссолини, используя охватившее Италию разочарование в дружбе с Германией.

Это соглашение, предложенное Чиано, приветствовалось Чемберленом, но было буквально встречено в штыки Иденом — «этим заклятым врагом Италии», как называл его Муссолини. Между ними в присутствии графа Дино Гранди, посла Италии в Лондоне, по этому поводу разгорелся жаркий спор, прошедший на высоких тонах и повлекший за собой два дня спустя отставку Идена. Обрадованный отставкой Идена, которая была буквально отпразднована итальянской прессой как событие триумфальное для Италии (редакторам газет было даже рекомендовано умерить свой пыл, дабы ненавистный английский политик не предстал в своей стране в виде великомученика). Муссолини воспринял соглашение со злорадным удовольствием. Он знал, что агрессивные действия Гитлера позволили ему занять выгодные позиции на переговорах с англичанами. За неопределенные обещания оказать им поддержку в Центральной Европе дуче смог заполучить их признание захвата Абиссинии и легитимизировать свое вмешательство в гражданскую войну в Испании, не говоря уже о вполне удовлетворительных гарантиях, данных Великобританией в отношении свободы действий Италии в Средиземноморье. «Итальянский пакт, — с возмущением писал Черчилль Идену, — конечно, является полнейшим триумфом Муссолини». Точно так же считал и Чиано, который не смог скрыть снисходительного презрения к англичанам за то, что они пошли на такие большие уступки. «Как романтично!» — воскликнул он, когда узнал, что подписать соглашение предлагается в день Пасхи, ибо этот день совпадал с днем рождения Галифакса. «Соглашением предопределяется безграничная свобода действий, — взволнованно писал Чиано в своем дневнике, — оно знаменует начало новой эры в наших взаимоотношениях с Великобританией. Дружба с ней основывается на принципе равенства — это единственный вид дружбы, на который мы можем согласиться с Лондоном или с кем-либо еще». Итальянская общественность будет приветствовать это соглашение, далее писал Чиано, «с безмерным энтузиазмом, в частности, еще и потому, что в нем она увидит возможность отдаления от Берлина». Поэтому ничего удивительного не было в том, что 1 апреля 1938 г. посла Великобритании лорда Перта, покинувшего дворец Киджи после подписания англо-итальянского соглашения, бурно приветствовали толпы народа, собравшиеся на улицах Рима. Но восторг толпы превзошел все пределы, когда на улице появился Чиано, направлявшийся в Палаццо Венеция, чтобы доложить дуче о подписании соглашения. К восьми часам вечера скопление народа у Палаццо Венеция стало просто грандиозным, и Муссолини вынужден был выйти на балкон своей резиденции, чтобы выразить признательность жителям Рима.

Это был, как выразился Черчилль, действительно, «полнейший триумф». Но что касается Великобритании, то ей соглашение абсолютно ничего не дало. Ни на одно мгновение Муссолини не рассматривал данное соглашение как шаг в противоположном от Германии направлении, для него оно являлось лишь еще одним фактом признания усиления влияния Италии и ее возрастающей мощи. На самом деле, он гораздо больше был удовлетворен пониманием одностороннего характера подписанного англо-итальянского соглашения, проявленного со стороны Германии, чем теми политическими выгодами для Италии, которые были заложены в самой сути соглашения. Но ни в этот момент своего триумфа, ни позже дуче, казалось, не способен был оценить по достоинству те колоссальные возможности, которые открывались перед ним, если бы он продолжал следовать традиционному взвешенному политическому курсу в равном отдалении и от Германии и от Западных демократий, так же, как он не мог понять, что его партнер по оси Берлин — Рим относился бы к нему с гораздо большим уважением, если бы почувствовал, что дуче не слишком сильно нуждается в поддержке фюрера. Но Муссолини был настолько поглощен идеей поразить воображение немцев своей показной жестокостью, что упустил шанс повести тонкую дипломатическую игру. Со времени его последнего визита в Германию это желание оказывало все более возраставшее влияние на политику Муссолини. На ранней стадии англо-итальянских переговоров лорд Перт на встречах с Чиано пытался протестовать против налетов итальянских военных самолетов на мирные испанские города. Однако дуче «совсем на трогали» жалобы британского посла. «На самом деле, — писал Чиано, — Муссолини даже импонировало то, что итальянцы способны для разнообразия наводить ужас на весь мир своей агрессивностью вместо того, чтобы очаровывать вселенную своим искусством игры на гитаре. По мнению Муссолини, бомбардировка испанских городов итальянской авиацией должна повысить наши акции в Германии, которая обожает тотальную и безжалостную войну».

Муссолини стремился сделать все возможное, чтобы организация встречи Гитлера в Италии оказалась столь же впечатляющей, как и организация его собственного визита в Германию. Подготовка к визиту Гитлера началась заблаговременно, за шесть месяцев до его приезда. Чиано постарался предусмотреть, чтобы предстоящий визит ни в коей мере не превратился в «заурядный, отдающий провинциализмом, государственный прием, сродни тем, что устраивались в прошлом веке во времена короля Умберто». Особое внимание было обращено на убранство улиц и, хотя многие владельцы магазинов отказывались выставить в витринах портрет Гитлера, все же их заставили пышно разукрасить свои магазины, дабы обеспечить соответствие моменту. Дуче часами наблюдал за репетициями военных парадов, проверяя каждую деталь, и он был вознагражден. Акилле Стараче, несмотря на все присущие ему недостатки, оказался блестящим постановщиком. «Военные парады, — отметил Чиано, — были просто великолепны. Если немцы и привезли некоторые сомнения на этот счет, то уедут они, полностью переменив свое мнение».

На Гитлера, во всяком случае, демонстрация итальянской военной мощи, бесспорно, произвела должное впечатление. Конечно, ему приходилось присутствовать в Германии и на более высококлассных парадах и он знал, что Италию не следует рассматривать в качестве сильной военной державы. Но он также понимал, что не может позволить себе потерять такого союзника, как Италия; да и сам Муссолини, по мнению Гитлера, оставался единственным в мире лидером, который был достоин какого-то сравнения с ним. Что касается самого Гитлера, то он во время государственного визита вел себя практически безукоризненно. Он был уже далеко не тот «глупый маленький клоун», каким казался когда-то в Венеции; и единственный недостаток, который мог бы теперь отметить в нем дуче, заключался в явном стремлении Гитлера скрыть бледность своих щек румянами. Его бурно приветствовали в Риме, с энтузиазмом встречали во Флоренции и Неаполе; перед широкой аудиторией он выступал с речами уверенно и с достоинством. Не допустив даже малейшего намека на возможность возврата Южного Тироля, Гитлер заявил: «Да будет на то моя непреложная воля и моим завещанием немецкому народу, чтобы он навсегда считал нерушимой границу между нами, самой природой начертанную вдоль Альп». «Фюрер добился потрясающего личного успеха, — записал в своем дневнике Чиано, — ему легко удалось растопить лед недоброжелательства в отношении к нему… И в личных контактах он завоевал общие симпатии, особенно среди женщин». Даже фотографии Гитлера, выглядевшего нелепо в смокинге и цилиндре в тот момент, когда он покидал здание оперы Сан-Карло, не смогли испортить благоприятного впечатления, произведенного им на итальянскую публику.

Но если фашистские бонзы и восприняли благосклонно его визит, то король Виктор-Эммануил III — нет. Он сразу же невзлюбил Гитлера. Относясь к нему с большим недоверием, он с явной неохотой согласился принять его в Квиринале в качестве своего гостя. Король поведал Муссолини о том, что в первую же ночь, проведенную там, Гитлер потребовал женщину. Это вызвало грандиозный переполох королевского двора до тех пор, пока не было выяснено, что фюрер не мог заснуть без того, чтобы служанка не перестелила его постель так, как он привык. Имел ли место в действительности подобный эпизод? — размышлял Чиано. Или это инсинуация со стороны короля, который бросил тень на Гитлера, утверждая, что тот «сидит на стимуляторах и колется наркотиками»? Общая обстановка при дворе, считал Чиано, «отдавала нафталином — королевская династия с тысячелетним стажем не признала самовыражения революционного режима. Гитлеру, который для них был просто парвеню, они бы предпочли любую ничтожную, но зато королевскую, особь».

Гитлер платил королю той же монетой, всю свою жизнь питая отвращение к Савойской династии. Во время их последнего совместного появления на публике их взаимная антипатия была очевидна. Но не менее очевидной была и сердечность отношений, возникших между дуче и фюрером. На вокзале, во время прощальной сцены они оба дали волю своим чувствам. Присутствовавшие при этой сцене обратили внимание на то, что Гитлер смотрел на Муссолини взглядом, выражавшим почти собачью преданность. «Отныне, — заявил дуче Гитлеру, — ни одна сила на земле не способна разлучить нас». Глаза фюрера наполнились слезами.

Он вернулся в Берлин из Италии, убежденный в том, что дуче не станет препятствовать его планам в отношении Чехословакии. Во время визита Гитлера данная проблема была затронута лишь однажды, да и то весьма поверхностно. Но было известно, что Муссолини презирает чехов и уже отзывался об их стране, — так же, как и об Австрии — как «о двусмысленности на карте Европы». Словно подготавливая страну к реализации германских планов, дуче в своих речах подчеркивал необходимость рассмотрения чехословацкого вопроса и «его решения в общем порядке». Если Чехословакия оказывается сегодня в ситуации, которую она и сама могла бы обозначить как деликатную, — заявил дуче в одной из таких речей, — то это только потому, что она была — можно сказать, уже была — не просто Чехословакией, а Чехо-немецко-польско-венгерско-карпато-украино-Словакией».

На самом деле, дуче был озабочен главным образом не тем, что немцы решат чехословацкую проблему, если понадобится, силой, а тем, что он не будет заранее проинформирован о точной дате запланированной акции. Бернардо Аттолико, итальянский посол в Берлине, был неоднократно проинструктирован о необходимости добиться от Риббентропа, сменившего Нейрата на посту министра иностранных дел, «заблаговременного сообщения о возможной дате акции против Чехословакии». Однако когда стало вполне очевидным, что дипломатия Гитлера способна спровоцировать войну, то Муссолини при мысли об этой перспективе засомневался в том, что он должен продолжать оказывать Гитлеру безоговорочную поддержку. Чемберлен, как писал Чиано, был больше, чем Муссолини, заинтересован в достижении мирного соглашения по чехословацкой проблеме; но сам Муссолини все отчетливее понимал, как близко находится Гитлер у роковой черты, как опасно для его неподготовленной страны оказаться втянутой Германией в военный конфликт. Уж в этом случае дуче пришлось бы отвечать и за свою стойкую приверженность к бахвальству, и за свою любовь к политическому блефу. «Если в Германии, Праге, Париже и Москве разразится война, — доверительно сообщил он Чиано, — то я постараюсь остаться нейтральным».

К 28 сентября тучи над политическим горизонтом сгустились до такой степени, что война казалась неизбежной. Сроки ультиматума Гитлера чехам, предъявленного в Годесберге за четыре дня до того, истекали в два часа дня. Утром во дворец Киджи срочно позвонили по телефону. Англичане вновь устремили свой взор на Муссолини в надежде, что он сможет оказать сдерживающее влияние на Гитлера. Не мог ли лорд Перт немедленно встретиться с графом Чиано? «Я сразу же принял его, — записал в свой дневник Чиано, — заметно волнуясь, он сообщил, что Чемберлен в эти грозные часы взывает к дуче с просьбой вмешаться в конфликт, полагаясь на его дружеские отношения с Гитлером. Это вмешательство, как считает Чемберлен, будет тем последним шагом, который следовало бы сделать, чтобы спасти мир и цивилизацию».

Муссолини был польщен. Гораздо лучше, признался он Чиано, выступать в роли миротворца, чем подвергаться риску быть втянутым в войну, в которой страна не готова участвовать, к тому же сейчас весь мир смотрит на него с надеждой. Он дал указание Чиано связаться по телефону с Берлином и, как только на линии прозвучал голос Аттолико, Муссолини выхватил у Чиано телефонную трубку и приказал послу немедленно отправиться на прием к Гитлеру, чтобы заверить фюрера, что Италия находится на стороне Германии, предложив, вместе с тем, отложить военную мобилизацию на двадцать четыре часа. «Постарайтесь добиться ответа до полудня», — добавил Муссолини.

Шел однако уже двенадцатый час, Аттолико сбежал вниз к подъезду посольства и без шляпы, еле переводя дыхание, вскочил в первое попавшееся такси. Когда он подъехал к зданию Имперской канцелярии, Гитлер в этот момент разговаривал с Андре Франсуа-Понсе, который только что привез Гитлеру последнее предложение французского правительства. Офицер-эсэсовец отправился в кабинет Гитлера, чтобы объявить о прибытии Аттолико с личным посланием дуче. Фюрер немедленно прервал беседу с Франсуа-Понсе. Прочитав послание дуче, которое Аттолико успел перевести на немецкий, Гитлер немного поколебался, но затем согласился с просьбой Муссолини. Позднее Гитлер признался Герингу, что, отпустив Аттолико, он не мог найти ответа на вопрос, а не оставил бы его Муссолини, не пришлось бы ему идти одному по избранному пути, если бы он не согласился с просьбой дуче. «Коммунисты упустили свой шанс, — через несколько часов после встречи с Гитлером сообщил Аттолико Невилу Гендерсону, английскому послу в Берлине, — если бы они догадались перерезать телефонные провода между Римом и Берлином, то тогда была бы война».

В три часа дня премьер-министр Великобритании информировал палату общин о согласии Гитлера. «Но это еще не все, — продолжал с волнением Чемберлен, получив в руки новую срочную депешу, — я должен сообщить Вам еще об одном важном известии. Только что меня проинформировал герр Гитлер о том, что он приглашает меня встретиться с ним в Мюнхене завтра утром. Он также пригласил синьора Муссолини и месье Даладье. Синьор Муссолини принял приглашение, и я не сомневаюсь, что и месье Даладье примет его. Думаю, что нет никакой необходимости сообщать Вам о том, какое решение приму я».

Со своей стороны Муссолини посчитал, что испытываемые Чемберленом чувства радости и гордости были совершенно неуместными. Когда Чиано позвонил ему, чтобы сообщить новость о решении Гитле pa, Муссолини удовлетворенно заметил: «Войны не будет, но сохранение мира одновременно означает и окончательное падение английского престижа».

На пути в Германию в тот вечер Муссолини развил эту высказанную им мысль. «Если в стране обожание животных приняло такие размеры, что для их кладбищ отводятся целые участки земли, возводятся специальные клиники и дома, — выдержав паузу и саркастически усмехнувшись, Муссолини добавил: — а состояния завещаются в наследство попугаям, то можно быть уверенным, что в такой стране пышным цветом расцвел декаданс. Не говоря уже о других причинах, упадок нации является также следствием неадекватного состава английского населения по половому признаку. На четыре миллиона женщин больше, чем мужчин! Четыре миллиона сексуально неудовлетворенных женщин, искусственно создающих массу проблем, чтобы как-то возбудить желание или придать ему возвышенный характер! Лишенная возможности кинуться в объятия одного мужчины, английская женщина стремится заключить в свои объятия все человечество».

Муссолини продолжал разглагольствовать до поздней ночи. Он находился в прекрасном расположении духа. Он был уверен, что без его влияния на Гитлера конференция в Мюнхене не состоялась бы. Только он мог урезонить Гитлера; только его одобрительное отношение к идее переговоров склонило фюрера к их проведению, сохранив лицо; и вообще фюрер согласился на проведение конференции только на том условии, если дуче будет лично присутствовать на ней. Муссолини даже попросили выбрать место для конференции, Гитлер предложил Франкфурт или Мюнхен, а дуче выбрал Мюнхен.

Примерно в восьмидесяти километрах к югу от Мюнхена поезд с дуче остановился на станции Куфштайн-на-Инне. Гитлер, стремившийся обговорить с Муссолини ход конференции до ее начала, присоединился к нему на этой станции вместе с принцем Филиппом Гессенским. Гитлер пригласил дуче перейти в его вагон, где он продемонстрировал ему крупномасштабную карту страны, которую он собирался ликвидировать. Если конференция завершится неудачей, то решение проблемы, настаивал Гитлер, будет навязано Чехословакии силой. С большим трудом Муссолини удалось убедить Гитлера не обрекать заранее на неудачу конференцию, которая еще даже не началась, и только тогда, когда дуче пообещал, что Италия поддержит Германию в случае провала конференции, Гитлер, казалось, несколько успокоился. «Придет время, — добавил Гитлер, — когда мы будем сражаться бок о бок против Англии». На это заявление Муссолини никак не прореагировал, и Гитлер не мог понять, до какой степени он мог бы положиться на поддержку Италии.

Гитлер вновь проявил свое упрямство через несколько часов, когда в помещении Фюрерхауза на Королевской площади началась конференция. Побледневший и ожесточившийся, Гитлер спустился по лестнице в зал, предназначенный для переговоров, к прибывшим уже делегациям. Он с нарочитой теплотой приветствовал итальянскую делегацию, но холодно пожал руки Чемберлену и Даладье. Я уже заявлял, торопливо и возбужденно произнес Гитлер, что против Чехословакии будут предприняты соответствующие действия, но следует подчеркнуть, что они будут носить насильственный характер. Следовательно, перед конференцией стоит задача найти возможность «избежать применения мер такого рода. Однако меры против Чехословакии должны быть приняты немедленно».

Несмотря на категоричность высказанных им слов, Гитлер заметно нервничал и, казалось, был неуверен в себе. Закончив эту тираду, он отошел от группы гостей и обессилено прислонился к стене, наблюдая за Муссолини, который, в отличие от него,

выглядел не только самоуверенно, но и величественно, когда медленно обходил зал, заложив руки в карманы, от одной группы присутствующих к другой. К Даладье Муссолини обратился по-французски, к Риббентропу — на своем старательном немецком, к Чемберлену — на менее уверенном, но вполне приемлемом английском. Каждому из них Муссолини вручил свой меморандум, который, с небольшой модификацией, содержал те же немецкие предложения, сообщенные Муссолини в Рим по телефону Аттолико. Меморандум был представлен в качестве собственного проекта Муссолини. Немцы признали его удовлетворительным в качестве основы для переговоров, другие делегации принялись тщательно изучать его. Обсуждались и другие подготовленные письменно проекты, но именно этот итальянский проект стал основополагающим для «Соглашения», которое было подписано в два часа ночи 30 сентября. Но уже несколькими часами ранее Муссолини пришел к выводу о том, что немцы добились всех требуемых ими уступок и поэтому посчитал дальнейшее обсуждение проблемы абсолютно бесполезным. Он самоустранился от него, чем дал повод Чемберлену охарактеризовать поведение дуче как «чрезмерно тихое и сдержанное» и даже «подобострастное перед Гитлером». Участвовавший в Мюнхенской конференции в составе английской делегации Айвон Киркпатрик в своих мемуарах также отметил, что Муссолини, несмотря на его самоуверенность, явно побаивался Гитлера и производил впечатление «человека, с глубоким облегчением воспринявшего завершение конференции».

Чиано, в не меньшей мере обрадованный окончанием переговоров, с нескрываемым обожанием наблюдал за дуче, державшимся в стороне ото всех. «Его великий ум, — впоследствии писал Чиано, — всегда опережавший события и мышление других людей, уже давно предвосхитил идею соглашения, и в то время как все остальные на конференции попусту напрягали свои голосовые связки, пытаясь разрешить более или менее формальные проблемы, дуче практически потерял всякий интерес ко всему происходящему вокруг, его уже интересовали иные вопросы, которые стали предметом его размышлений».

Хотя позднее Гитлер неоднократно высказывал неудовольствие по поводу Мюнхенской конференции, тем не менее он, казалось, разделял восхищение Чиано личностью дуче. «Он не спускал глаз с Муссолини, — свидетельствовал Франсуа-Понсе, — казалось, он был им очарован. Если дуче смеялся, то смеялся и Гитлер, если дуче хмурился, то хмурился и фюрер».

Участие дуче в конференции было расценено в Италии как его личный триумф. Сам король прибыл во Флоренцию из своего загородного поместья в Сан-Россоре, чтобы поздравить его. Когда поезд с Муссолини прибыл в Рим, на вокзале его встречала громадная толпа, приветствовавшая его с таким энтузиазмом, которого, как признал сам Муссолини, не наблюдалось со дня провозглашения в стране империи. Но возбуждение толпы не пришлось дуче вполне по сердцу, ликующие крики «Ангел мира», которые пробивались сквозь более знакомое скандирование «Дуче! Дуче!», не трогали Муссолини. Он не мог сдержать вспышки гнева при виде сооруженной над Виа Национале арки из лавровых веток. «Кто додумался, — с яростью спросил дуче, — до подобного карнавала?» Итальянскому народу нельзя позволять выражать надежду на мир, «его характер должен формироваться под влиянием постоянной борьбы». Убежденный в том, что итальянцам нельзя давать повод для сравнения его с Чемберленом, этим миротворцем, — термин, имевший для дуче только бранное значение, — Муссолини отметил свое возвращение в Италию серией речей, нацеленных на то, чтобы заставить население страны — и в особенности буржуазию, которая нуждалась в «хорошем ударе кулаком в живот», — воспринимать агрессивную Германию как друга Италии и ее верного союзника, а Францию — как ее врага. «Италию невозможно опруссачить как следует», — сетовал Муссолини. «Я не оставлю итальянцев в покое до тех пор, пока над моей головой не окажутся шесть футов земли». «Я готовлю итальянцам немалый сюрприз, — за год до Мюнхена Муссолини доверительно поведал Чиано, — как только будет покончено с Испанией, я выступлю с заявлением, которое станет историческим». Министры его кабинета научились сдержанно воспринимать подобные таинственные угрозы, но на сей раз они не могли не почувствовать, что дуче вполне серьезен. 26 сентября он объявил Чиано, что принял твердое решение мобилизовать на следующий день войска и направить их в Ливию, причем Чиано искренне поверил — по собственному признанию — что Муссолини действительно так и собирается сделать. Позднее Чиано рассказывал одному из приятелей о своих опасениях, что дуче в самом деле решится на войну исключительно для того, чтобы насолить ненавистной буржуазии, которая все больше высказывала обеспокоенность по поводу устрашающего роста расходов, обеспечивавших проводимую фашистами политику и непомерно разбухавшего по вине фашистского правительства бюрократического аппарата. Опубликованные данные о государственных расходах свидетельствовали о резком увеличении дефицита, который с цифры немногим более двух миллиардов лир в 1934-1935 годах вырос в несколько раз и к 1937-1938 годам превысил одиннадцать миллиардов, при этом ожидалось, что в 1939— 1940 годах дефицит превысит двадцать восемь миллиардов лир. Характерно, что Муссолини объяснял растущее недовольство представителей среднего класса их эгоистичностью, их нежеланием поступиться собственным благополучием ради высших национальных интересов или, как он выразился, прибегнув к обычной для него напыщенной фразеологии, отказом признать «историческое и классическое направление движущих сил фашизма». Богатые также проявляли нерешительность в своей поддержке режима, все более поддаваясь влиянию традиционной идеологии. Их необходимо принудить стать бескорыстными и заставить подчиняться дисциплине, заявлял Муссолини, а Стараче следует подумать о возможности организации антибуржуазной кампании [20] . Партийные лидеры должны стать примерными выразителями истинного, антибуржуазного фашистского духа, отказавшись от накрахмаленных воротничков на своих черных рубашках, от посещения ночных клубов и от кофе. Несколько позже Муссолини подумывал о том, чтобы закрыть биржу, ликвидировать купе первого класса в железнодорожных вагонах, запретить игру в гольф и импорт французских журналов, французской одежды и французских книг.

Антифранцузская кампания началась за несколько месяцев до Мюнхенского соглашения. Дневник Чиано за май 1938 года пестрит ссылками на нее. В записи от 13 мая Чиано пишет, что «настроение Муссолини становится все более и более антифранцузским». Дуче заявил, что эту «нацию губят алкоголь, сифилис и журналистика». На следующий день дуче выступил с речью в Генуе. «Это была сильнейшая антифранцузская речь. Толпа свистела при каждом упоминании Франции, с одобрением, полным иронии, встретила сообщение о соглашении с Лондоном». 17 мая Муссолини по-прежнему «настроен против Франции». Двумя днями позже «он, говоря о Франции, вышел из себя как никогда». Перехваченная депеша из французского посольства в Риме в Париж, содержавшая пренебрежительные ремарки посла Франции в адрес дуче, возымела легко предсказуемый эффект, вызвав у Муссолини сильнейший взрыв возмущения. После Мюнхенской конференции полемические атаки на Францию не прекращались вплоть до начала декабря, когда антифранцузские демонстрации в Италии приняли характер повсеместного явления. 9 декабря Муссолини признался Чиано, что, по его мнению, дело с антифранцузской кампанией в настоящий момент зашло слишком далеко, следовало бы слегка подсыпать песку в ее колеса. «Если она будет продолжаться в таком же темпе, — пришел к выводу Муссолини, — то нам придется заставить говорить пушки, но для этого время пока еще не подошло». В конце концов, эта кампания была задумана не для того, чтобы стать прелюдией к войне, а для того, чтобы послужить менее драматической цели — подготовке общественного мнения к подписанию соглашения о военном союзе с Германией.

Впервые предложение о таком союзе было выдвинуто Риббентропом во время визита Гитлера в Рим в мае. Тогда Муссолини, хотя и склонялся в пользу этой идеи, все же проинструктировал Чиано, чтобы тот постарался уйти от ее конкретного обсуждения. Риббентроп вновь вернулся к этому предложению в Мюнхене. «Он-то считает, что такое соглашение явится величайшим событием в мире, — презрительно прокомментировал Чиано обращение Риббентропа в своем дневнике, — он всегда преувеличивает, этот Риббентроп. Несомненно, мы в спокойной обстановке изучим его предложение и, по всей вероятности, на время отложим его в сторону». И это было как раз то, что приказал ему сделать Муссолини.

Во время визита в Рим в октябре попытки министра иностранных дел Германии вновь не увенчались успехом. Первоначальный энтузиазм Чиано прошел, и он теперь решил, что этот человек ему крайне несимпатичен. Он терпеливо слушал, как Риббентроп, говоря об Англии обиженным тоном, сродни тому, с каким женщина говорит о своем «вероломном любовнике», нравоучительно втолковывал Муссолини мысль о том, что война неизбежна и что «антикоминтерновский пакт» следует сделать основой для военного альянса, к которому должна подключиться и Япония. Муссолини был вежлив, но отказался от каких-либо обязательств. Он объяснил, что итальянское общественное мнение еще не созрело до положительного рассмотрения такого союза. Генералы и представители среднего класса решительно отвергнут подобную идею; так же поступит и Церковь, чьи отношения с правительством Германии неуклонно ухудшаются; негативно воспримет идею союза и король, который, хотя и не любит французов, имея виды на Корсику, но еще в большей степени не любит немцев.

Однако испорченные отношения с Францией подталкивали Муссолини к поиску поддержки у Германии, как это уже было во время абиссинской войны. Муссолини был обеспокоен известиями о том, что, несмотря на его публичные высказывания о притязаниях на Корсику, Ниццу и Тунис, Риббентроп, находясь в Париже и стремясь вызвать трения между Англией и Францией, согласился подписать декларацию о нерушимости существующей франко-германской границы. Муссолини также был обеспокоен слухами о военном соглашении между Великобританией и Францией и о намерении США снабжать демократические страны, в случае необходимости, военными материалами. В дополнение ко всему он, возможно, надеялся, что, подписав военный пакт с Германией, сможет оказывать большое влияние на немецкую политику. Не вызывает сомнения тот факт, что к концу 1938 году он пришел к выводу о том, что далее он не может медлить. 3 января 1939 года Чиано дал указание Аттолико поставить немцев в известность о том, что дуче в самое ближайшее время будет готов подписать договор о военном союзе. «В прошлом, — записал Чиано в своем дневнике, — Аттолико был настроен несколько враждебно к идее военного союза с Германией», но теперь «он не скрывал своего положительного отношения к ней. Он объяснил, что во время своего последнего отпуска в Италии он убедился в том, что ничто не является более популярным у итальянцев, чем война против Франции. Двое суток спустя Акилле Стараче получил соответствующие распоряжения. Следует активизировать пропагандистскую кампанию против Франции и когда антифранцузские настроения в стране достигнут своего пика, можно будет объявить о военном союзе с Германией; вслед за обнародованием этой информации следует организовать „демонстрации с острым франкофобским душком“. Однако от всего этого решено было ненадолго воздержаться. Ожидалось прибытие в Рим на несколько дней с государственным визитом премьер-министра Великобритании, отъезда которого из Италии, несомненно, следовало подождать.

Чемберлен сам предложил этот визит. Он посчитал, что, сумев добиться удовлетворительных взаимоотношений с Гитлером, теперь должен заручиться также и дружбой с Италией. Он был согласен, как и многие другие, предать забвению абиссинскую авантюру, или, как выразился Дафф Купер, «был готов заявить итальянцам: что прошло, то быльем поросло». Не секрет, что многие члены его партии не осуждали итальянскую агрессию против Абиссинии даже во время ее осуществления, а сейчас тем более, — не без иронии остроумно писал Майкл Фут, — были полны желанием простить дуче. Чемберлен отправился в Италию, надеясь использовать в своих интересах это обстоятельство; если бы он смог внести раскол в отношения между Римом и Берлином, то это было бы только к лучшему. Заручившись согласием французского правительства, которое весьма неохотно согласилось с его идеей, Чемберлен написал Муссолини письмо, высказывая готовность посетить Рим в январе вместе с лордом Галифаксом.

Несмотря на усилия Чемберлена быть предельно любезным, визит оказался неудачным и ничего, кроме чувства смущения, у англичан не вызвал. У прибывших англичан, уже заранее решил Муссолини, «разум находится в заднице». «К нам приезжают Чемберлен и его зонтик», — с сарказмом объявил дуче своей жене. И хотя позднее он признал, что премьер-министр Великобритании вел себя в беседе с ним «весьма бойко для англичанина», все же впечатление, которое на этот раз Чемберлен произвел на дуче, оказалось еще слабее, чем в дни Мюнхена. Стараче было поручено принять меры к тому, чтобы итальянцы на улицах приветствовали Чемберлена и Галифакса «без излишнего энтузиазма». Полученные инструкции были выполнены скрупулезно. Англичан приветствовали со сдержанной учтивостью; сам Муссолини вел себя достаточно любезно и с видимым удовольствием принял в подарок фотографию премьер-министра Великобритании с его автографом, но за спиной англичан он говорил о них снисходительным тоном, близким к презрительности. «Как далеки мы от этих людей», — писал Чиано после отъезда гостей. На вокзале, когда поезд двинулся вдоль перрона, он заметил, как на глаза Чемберлена навернулись слезы при первых звуках мелодии песенки «Ну до чего же славный он малый», которую стали распевать в небольшой группе собравшихся на проводы англичан, постоянно проживавших в Риме. «Они живут в совершенно другом мире. Мы говорили об этом с дуче по окончании обеда в честь английской делегации. Эти люди выпечены из иного теста, — сказал дуче, — нежели Фрэнсис Дрейк и другие великие авантюристы, которые создали Британскую империю. Они — выхолощенные, физически и морально, потомки энергичных предков, ушедших в небытие в далеком прошлом, и они потеряют свою Империю». Подобным же образом Муссолини выразил презрение к англичанам несколько недель спустя, когда лорд Перт представил ему на одобрение проект речи, с которой Чемберлен собирался выступить в палате общин. «Я думаю, что это случилось впервые, — заметил дуче, — когда глава кабинета Великобритании представляет на одобрение иностранного правительства проект одной из своих речей. Для англичан — это плохой признак». Видимо, не стоит удивляться тому, — заявил дуче в связи с другим случаем, — что англичане так сильно боятся войны. Чего еще можно ожидать от народа, который привык жить комфортно и «сделал своей религией еду и спорт». Вся сущность фашистской этики восставала против этой последней идеи. В знаменитой статье за его подписью в «Enciclopedia Italiana» фашизм был официально провозглашен идеологией, отрицавшей «и возможность, и полезность состояния вечного мира… Только война способна вызвать величайшее напряжение всей человеческой энергии и лишь она отмечает печатью величия народ, который обладает мужеством встретить ее лицом к лицу». Это была та самая философия, которую англичане «не способны были понять». «Но чего же еще, в конце концов, вы могли бы ожидать от страны, — вопрошал Муссолини в одной из очередных речей, придав своему ложному пониманию английского образа жизни гротескную, хотя и привлекательную для простого итальянца форму, — когда ее население облачается в смокинг для традиционного чаепития в пять часов вечера?»

После отъезда Чемберлена из Рима Чиано позвонил Риббентропу, чтобы заверить его в том, что встреча английского премьера с Муссолини ни к чему не привела. «Встреча закончилась абсолютным фиаско, она оказалась совершенно бесполезной». Работа над подготовкой текста военного договора между Италией и Германией возобновилась с новой силой. Однако незадолго до его подписания, ось Берлин — Рим потрясло событие, которое поставило ее на грань развала.

14 марта 1939 года Гитлер, не поставив заранее в известность Муссолини, отдал приказ вооруженным силам Германии пересечь границу с Чехословакией, на следующий день Гитлер был в Праге. Получив известие об этом событии, Муссолини пришел в ярость. «Каждый раз, когда Гитлер оккупирует страну, — он шлет мне благодарность», — гневно заявил Муссолини после того, как специальный представитель Гитлера принц Филипп Гессенский посетил его, чтобы, как обычно, поблагодарить дуче за поддержку Германии. Союз с Германией превращается в абсурд, позднее заявил Муссолини, против которого «взывают даже камни». Его гнев, однако, вскоре сменился унынием. Когда Чиано мрачно заметил, что ось Берлин — Рим функционирует только в пользу одной из ее сторон и что реакция итальянского народа на последние события в Чехословакии будет весьма враждебной по отношению к Германии, Муссолини ответил ему цитатой из Данте: «Мы должны стараться не раздражать Бога, как и его врагов». «Выходка Германии» должна быть воспринята с достоинством. Муссолини уже пришел к выводу о том, что Гитлер стал слишком сильным для того, чтобы пытаться остановить его, и что Италия должна оставаться на его стороне, как бы высокомерно Гитлер ни относился к ней. Дуче был крайне озабочен возрастанием немецкого влияния на Балканах, которые ему хотелось считать своей собственной сферой влияния, и он с явной осторожностью воспринял новые заверения Гитлера о том, что Германия оставляет Средиземноморье и Адриатику за Италией. Вместе с тем дуче отказался от мысли покончить с осью Берлин — Рим. «Теперь уже мы не можем изменить нашу политику, — настаивал Муссолини, — в конце концов, мы — не политические проститутки».

Вечером 21 марта Муссолини обнародовал свое решение, выступая с речью на заседании фашистского Великого совета, которую Чиано расценил как «великолепную, аргументированную, логичную, хладнокровную и героическую». Муссолини говорил о необходимости «бескомпромиссной лояльности по отношению к оси Берлин — Рим, что являлось настоятельной потребностью для внешнеполитического курса Италии и для фашистской концепции истинной дружбы. Совет, привыкший к безусловному послушанию, и на этот раз беспрекословно принял решение дуче. Только Гранди, Де Боно и Бальбо проявили недовольство, но когда Муссолини сообщили об их критическом отношении, он обозвал их „глупцами“. Бальбо, заявивший, что для Италии продолжать оставаться частью оси Берлин — Рим означает то же самое, что „продолжать лизать немецкий сапог“, оказался „демократической свиньей“, которой в будущем, по мнению Муссолини, „не стоило бы давать никаких гарантий“. Де Боно для него был „выжившим из ума старым идиотом“. Он всегда был идиотом, а теперь превратился в старого идиота. „Дуче принял окончательное решение, — объявил Стараче функционерам в штаб-квартире фашистской партии, — и на этом точка“.

Не только на политику Муссолини, но даже на его характер, казалось, повлияли контакты с Гитлером, его растущая зависимость от него, его невольное восхищение и его очевидная зависть к фюреру. И если в прошлом он был готов выслушивать советы, а иногда даже и критические замечания в свой адрес, то теперь он с неистовой злобой обрушивался на тех, кто осмеливался подать ему совет или подвергнуть сомнению его политическое чутье. Дуче решил, что итальянцы нуждаются в физической закалке, что необходимо привить им тот моральный настрой, который сопутствовал военным успехам Германии. В соответствии с этим Муссолини заставлял своих министров и лидеров фашистской партии регулярно выполнять физически трудные и даже опасные гимнастические упражнения и усердно заниматься спортом, тем самым подавая всем должный пример. С той же самой целью он расширил категории служащих, которым надлежало носить мундиры; было предписано строго выполнять правила поведения, исключавшие пожатие руки и учтивые формы обращения; он обязал генералов и членов их штабов бегать рысцой, а не ходить пешком во время военных маневров. «Итальянец должен воспитать в себе, — любил повторять Муссолини, — закаленного, безжалостного, полного ненависти гражданина и чем менее привлекательным он будет, тем лучше». Что касается его самого, то он предпочел бы, чтобы его скорее боялись, чем любили, с гордостью признавался дуче. И, несомненно, он делал все, что было в его силах, чтобы добиться этого. В конце гражданской войны в Испании солдаты Франко взяли в плен несколько итальянских коммунистов, сражавшихся в Каталонии. Дуче запросили, как лучше распорядиться ими. «Расстреляйте их, — по свидетельству Чиано, приказал Муссолини, — только мертвецы хранят молчание». Подход дуче к определению судьбы евреев был более оригинален. Рассматривая проект передачи евреям части территории Итальянского Сомали под концессию, Муссолини решил, что для этой цели наиболее подходящим будет район Мигиуртиния. Этот район богат естественными ресурсами, эксплуатацией которых могут заняться евреи, включая промысел акул, имевший «то особое преимущество, — заметил с омерзительным юмором дуче, — что многие евреи будут сожраны акулами».

Антисемитизм был теперь объявлен существенной частью фашистской политики. Хотя постановления, с помощью которых проводилась на практике эта политика, никогда строго не выполнялись, все же к концу 1938 года многие известные евреи были изгнаны с руководящих постов гражданской службы и немалое их число было вынуждено покинуть Италию. К весне 1939 года конфискация еврейского имущества приняла повсеместный характер. Высказывалось предположение, что антисемитская кампания была предпринята Муссолини для того, чтобы привить буржуазии, — «вялой по натуре, пессимистичной и обожающей иностранцев», — как определял ее дуче, — империалистический образ мышления; также предполагалось, что эта кампания являлась экономической мерой, вызванной плачевным состоянием итальянских финансов; предполагалось даже, что с помощью антисемитизма Муссолини стремился снискать расположение арабов. Но никто не подвергал серьезному сомнению тот факт, что эта кампания проводилась под сильным влиянием Гитлера.

Ни у кого также не могло вызвать сомнения то обстоятельство, что выбор времени для осуществления первой после вторжения в Абиссинию крупной агрессивной операции итальянских вооруженных сил был сделан непосредственно под влиянием гитлеровской оккупации Чехословакии. Хотя план нападения на Албанию обсуждался заблаговременно — в течение нескольких месяцев, а Пасхальная неделя, как вероятная дата вторжения, была определена уже в начале февраля, только в середине марта Муссолини принял окончательное решение. До этого он вел себя крайне нерешительно, обещая отдать соответствующие распоряжения, которые он так и не отдавал, угрожая нанести сокрушительные удары по противнику, которые он так и не наносил. И как всегда в те минуты, когда его одолевали сомнения и он колебался в выборе пути, по которому должен был следовать, настроение дуче постоянно менялось от почти истеричного возбуждения до состояния полнейшей депрессии, при которой он наглухо замыкался в себе. Он мог публично выступить со страстным призывом о необходимости расширения границ Итальянской империи, а буквально на следующий день — вообще отказывался от обсуждения сколько-нибудь важных проблем. Когда он отдавался во власть обуревавших его эмоций, то зачастую его душевный подъем был близок к экстазу. Боккини говаривал Чиано, что дуче «должен пройти интенсивный курс лечения сифилиса». Его состояние постоянной обеспокоенности стало «очевидным для всех его коллег».

В один из моментов подобной экзальтации он объявил на заседании Великого совета фашистской партии о «непосредственных задачах, стоящих перед фашистским движением». Албания должна стать итальянской провинцией, аннексия Туниса и Корсики обеспечит безопасность Италии в Средиземноморье; альпийская граница с Францией должна быть отодвинута за Ниццу и проходить по реке Вар. «Я также внимательно присматриваюсь, — продолжал он, — к швейцарскому Тичино. Швейцарии, потерявшей способность объединять свои народы, предназначено судьбой, подобно другим малым странам, пережить полный распад. Такова моя программа. Пока я не могу назвать точные сроки ее выполнения. Я всего лишь отмечаю пунктиром тот путь, по которому мы должны промаршировать. Любой, кто частично или полностью предаст гласности то, что я сейчас сказал, будет обвинен в измене и ему придется отвечать по всей строгости закона». На следующий день эти экстравагантные притязания возросли — дуче претендовал также на Джибути и часть Суэцкого канала. Но уже два дня спустя дуче, казалось, потерял всякий интерес к идее территориального роста Итальянской империи. 3 марта в беседе с Муссолини Чиано обнаружил, что дуче не прочь «пустить на самотек» албанский вопрос. Но 23 марта Муссолини считал необходимым «ускорить его решение» [21] .

Германская оккупация Чехословакии положила конец сомнениям дуче. Как только до него дошла информация о немецком вторжении, он в своих мыслях сразу же обратился к «возможности нанесения удара по Албании». Но дуче тут же заколебался, ему показалось, что оккупация этой нищей страны, которая в любом случае была почти уже вассальным государством, «покажется миру несолидной на фоне присоединения к Рейху Богемии, этой одной из богатейших территорий на земном шаре». И к огорчению Чиано, давнего и стойкого сторонника албанской авантюры, Муссолини воздержался от конкретных действий против Албании — этого смелого шага, который можно использовать в качестве противовеса «нежелательному усилению престижа Рейха», а также для «повышения уровня морального состояния Италии». Но когда он узнал, что король вновь высказал твердое убеждение в том, что совершенно бессмысленно рисковать быть втянутым в войну ради «захвата четырех скал», дуче сразу же принял решение действовать, «как только будет покончено с Испанией».

28 марта он с громадным удовлетворением принял известие о падении Мадрида. Одно время он почти не сомневался в том, что «нерешительность, проявляемая Франко» в ведении гражданской войны, не приведет его к победе, и предшествовавшим летом даже предлагал Чиано зафиксировать в его дневнике свой прогноз о конечном поражении Франко. Но теперь, наконец, изнурительная война была завершена, и весь мир получил свидетельство «нового и впечатляющего триумфа фашизма». Вернувшись в свой кабинет с балкона с видом на площадь Венеции, на которой публика праздновала окончание войны, дуче указал Чиано рукой на географический атлас со страницей, раскрытой на карте Испании. «Вот так атлас оставался раскрытым почти три года, — торжествующим тоном заявил дуче, — но теперь с этим покончено. Теперь я знаю, что я должен открыть в атласе очередную страницу». Десять дней спустя на рассвете итальянские вооруженные силы высадились в Албании. Албанцы не оказали серьезного сопротивления. Итальянская пресса, испытывая известные затруднения в подаче и пропаганде «динамики фашизма», так и не смогла решить, объяснялась ли скоротечность военных действий тем, что итальянские войска так блестяще сражались, или явилась следствием того, что албанцы приветствовали их в качестве освободителей от ненавистного короля. Тем не менее это была все же, как-никак, но победа. К вечеру Италия захватила то, что, по мнению Гитлера, было «плацдармом, с помощью которого можно будет неумолимо доминировать над Балканами».

За несколько дней до нападения на Албанию неуверенность Муссолини сменилась убежденностью и решимостью. «Он хладнокровен, — писал Чиано 5 апреля, — потрясающе хладнокровен». К 15 апреля военные действия в Албании были успешно завершены. Когда албанские делегаты прибыли в Рим, чтобы на торжественной церемонии вручить албанскую корону Виктору-Эммануилу, Муссолини, казалось, воплощал собой величественную монументальность. Зарубежная реакция на события в Албании уже не принималась в расчет и, как писал Чиано, было «яснее ясного, что протесты Великобритании предназначались для внутреннего употребления, а не для чего-нибудь еще». Получив послание Рузвельта с предложением о заключении перемирия на десять лет, Муссолини сначала даже отказался его читать. Когда дуче все же сделал это, то швырнув его в сторону, он презрительно заметил: «Результат детского паралича!»

В этот день в Риме находился Геринг. В Италию его направил Гитлер для того, чтобы он ознакомил Муссолини с последней информацией о состоянии подготовки Германии к войне и одновременно поставил дуче в известность о той твердой уверенности, с которой Германия готова рассмотреть «решение польской проблемы». Прежде чем сделать решительный шаг, неминуемо ведущий к войне, Гитлер горел желанием объявить всему миру, что Германия и Италия встанут плечом к плечу, объединенные эгидой военного альянса. Гитлер знал, что Италия все еще не является сильной военной державой — хотя, если верить генералу фон Ринтелену, военному атташе в посольстве Германии в Риме, бахвальство дуче почти убедило Гитлера в том, что Италия — гораздо сильнее, чем она была на самом деле. Гитлер нуждался в политической поддержке со стороны Италии и надеялся, что обнародование декларации о военном альянсе между Германией и Италией заставит западные демократии с прохладцей отнестись к выполнению своих обязательств перед Польшей. Именно поэтому фюрер поручил Риббентропу возобновить попытку и заполучить подпись Италии под соглашением о военном союзе. Чиано крайне неохотно отреагировал на демарш Риббентропа. Он опасался, что немцы «перестараются» в Польше и предпримут такие действия, которые повлекут за собой катастрофические последствия. Спустя пять дней после беседы Геринга с Муссолини, от Аттолико из Берлина пришло сообщение, предупреждавшее о том, что намерения Германии против Польши «в настоящее время достигли критической точки». Чиано, обративший внимание на то, что Геринг говорил о Польше «в той же самой тональности, что раньше об Австрии и Чехословакии», был серьезно обеспокоен и с сообщением Аттолико отправился к дуче в Палаццо Венеция. Но Муссолини был явно нерасположен к тому, чтобы глубоко вникнуть в ситуацию, сложившуюся с Польшей. Военные триумфы в Испании и Албании освежили его вкус к победам. Он пришел в восторг от сообщения Чиано о том, что посол Нидерландов нанес визит во дворец Киджи, чтобы выразить озабоченность голландского правительства по поводу сообщений о намерении Германии и Италии осуществить между собой раздел Европы. «Я, — заявил дуче, словно подтверждая опасения посла Нидерландов, — тренирую Италию к войне». И тем не менее, несмотря на свой воинственный настрой, Муссолини, в те часы, когда он был способен здраво размышлять, понимал, что Италия еще не готова к войне. Он поручил Чиано провести встречу с Риббентропом, чтобы выяснить, как далеко намерена пойти Германия и как скоро она предполагает приступить к конкретным действиям; одновременно Чиано следовало убедить Риббентропа в том, что Италии нужны, по крайней мере, еще три мирных года.

«Германия, — заверил Риббентроп Чиано, когда они встретились в Милане 6 мая, — также заинтересована в поддержании мира, который должен сохраняться не менее четырех-пяти лет».

Риббентроп находился в необычно хорошем расположении духа. Чиано, еще в октябре записавший в дневнике наблюдение о Риббентропе, как о «тщеславном, легкомысленном, словоохотливым и бестактном человеке» и с удовольствием процитировавший замечание Муссолини о том, что достаточно взглянуть на голову Риббентропа, чтобы тут же понять, как мало в ней мозгов, на сей раз довольно легко нашел с ним общий язык. После совместного с Риббентропом обеда в отеле «Континенталь» Чиано позвонил дуче и проинформировал его о том, что, хотя Гитлер и преисполнен решимости возвратить Данциг, тем не менее, в целом, немецко-польские переговоры идут нормально, и немцы согласились с тем, что мир на ближайшие несколько лет должен быть сохранен. Воодушевленный этой умиротворяющей информацией и, в то же время, раздраженный сдержанным приемом, оказанным жителями Милана Риббентропу, Муссолини приказал Чиано выступить с заявлением, в котором о военном альянсе между Германией и Италией объявлялось как об уже существующем.

21 мая Чиано прибыл в Берлин на торжественную церемонию подписания договора о военном союзе, который Муссолини сначала предложил назвать «Пактом Общей Крови», но позднее он стал известен всему миру, как «Стальной пакт». В тот же вечер на банкете в посольстве Италии Чиано от имени итальянского правительства вручил Риббентропу орден Аннунциата. В момент награждения Риббентропа Геринг незаметно вышел в столовую, где поменял на столе именные карточки, чтобы оказаться во время обеда сидящим, вместо Риббентропа, справа от Чиано. Вернувшись в зал для приемов, Геринг увидел, как собравшиеся вокруг министра иностранных дел Германии гости с восхищением рассматривали орденскую цепь на шее Риббентропа и сам орден, дававший право его владельцу именоваться кузеном короля Италии. Полагая, что если кто-то и должен был быть награжденным, так это только он сам, Геринг чуть ли не со слезами откровенного разочарования публично устроил сцену, заявив, что орден и орденская цепь по праву должны принадлежать ему. Чиано с большим трудом удалось уговорить его не покидать банкет. На следующий день, когда в помещении Имперской канцелярии состоялась впечатляющая церемония подписания «Стального пакта», Геринг, так и не пришедший в себя после нанесенной ему обиды, всякий раз отворачивался от проходившего мимо него Риббентропа. Гитлер, с другой стороны, находился, как никогда, в благодушном настроении и выглядел почти счастливым. Он был, как всегда, многословен и надоедлив и, по мнению Чиано, имел вид постаревшего и уставшего человека. Ходили слухи о его интимном и всепоглощающем увлечении прелестной двадцатилетней девицей по имени Зигрид фон Лаппус, обладавшей «великолепной фигурой», но, хотя вокруг его глаз и образовались новые глубокие морщины, Гитлер вел себя, тем не менее, «совершенно невозмутимо». У него были веские причины быть довольным. Подписанный «Стальной пакт» оказался далеко не оборонительным союзом, как это предлагал Муссолини прошедшей зимой. Его сущность вкратце резюмирована в статье III: «Если, вопреки желаниям и надеждам договаривающихся сторон, случится так, что одна из них окажется втянутой в военные действия с третьей державой или державами, то другая договаривающаяся сторона придет к ней на помощь и в качестве союзника окажет ей поддержку всеми своими вооруженными силами на суше, море и в воздухе». В этой статье, как во всем тексте «Стального пакта», не было упоминания о том, что военная помощь не должна оказываться в случае агрессивных военных действий одной из договаривающихся сторон. Ясно, что для Гитлера «Стальной пакт» являлся прелюдией к войне.

Буквально на следующий день после подписания «Стального пакта» Гитлер созвал секретное совещанке высшего генералитета, чтобы сообщить приглашенным в его кабинет в помещении Имперской канцелярии Рейха следующее:

«Данциг не является конечной целью в наших планах, — прямо заявил он, — вопрос заключается в том, чтобы расширить наше жизненное пространство на Востоке… О том, чтобы пощадить Польшу, не может быть и речи. Нам осталось только одно: атаковать Польшу при первой же благоприятной возможности. Мы не можем допустить повторения чешского варианта. Нам предстоит война… мы должны сжечь за собой наши корабли. Сомнениям в правильности сделанного выбора нет более места».

Но Муссолини, все более обеспокоенный не столько тем, что ему докладывали, сколько тем, о чем он мог составить собственное представление, продолжал выступать за более рассудительный подход к решению международных проблем. Прежде чем генерал Кавальеро отбыл в Германию, чтобы представлять Италию в военном комитете, учрежденном в соответствии со «Стальным пактом», дуче вручил ему для передачи Гитлеру секретный меморандум, в котором повторялось предупреждение, сделанное в свое время Чиано в Милане. Гитлеру было рекомендовано в течение последующих двух или трех лет вести политику истощения западных демократических сил, используя не силу, а страх. Гитлеру также сообщалось, что в любом случае Италия нуждается в мире по крайней мере до конца 1942 года. Война нервов, предлагал Муссолини, должна стать безотлагательной политикой оси Берлин — Рим.

Сам Муссолини уже приступил к развязыванию такой войны. Он поощрял распространение версии, что «Стальной пакт» является антифранцузским и антибританским; он выступал с речами, в которых угрожал Югославии и Греции; он выставил всех иностранных дипломатов из Тираны; он распорядился увеличить число анонимных писем с угрозами, которые с его ведома и к его удовольствию рассылались в посольства недружественных Италии стран; при этом он постоянно ссылался на «фашистское представление о лояльности». Когда сэр Перси Лорен, сменивший лорда Перта на посту посла Великобритании в Риме, был 27 мая официально представлен Муссолини, дуче, по свидетельству Чиано, чрезвычайно грубо вел себя с новым послом. Имея в виду очевидный политический курс Великобритании, направленный на изоляцию Италии со стороны враждебно настроенных государств, — заявил Муссолини, — позволительно спросить, а осталась ли в англо-итальянском соглашении хотя бы малейшая капля практической ценности. Шокированный этой словесной атакой, Лорен сильно покраснел и не сразу нашелся, что ответить. «Дуче, который обычно являет собой образец любезности и обаяния, — записал в дневнике присутствовавший при этой сцене Чиано, — на этот раз был необыкновенно суров. Его лицо стало совершенно непроницаемым, уподобившись лицу восточного божка, высеченного из камня». Во время его следующего визита к Муссолини Лорену было безапелляционно предложено «информировать Чемберлена о том, что если Англия готова воевать в защиту Польши, то Италия возьмется за оружие, чтобы защитить своего друга и союзника Германию». Муссолини повторил эту фразу дважды [22] . Но хотя дуче и стремился не оставить никаких сомнений в том, что теперь-то он целиком и полностью находится на стороне Германии, немцы, однако, не спешили рассматривать его в качестве верного и непоколебимого союзника, каковым Муссолини пытался во всеуслышание представить себя.

Статья II «Стального пакта» предусматривала предварительные консультации по вопросам, представляющим обоюдный интерес, но на следующий же день после подписания пакта Гитлер заявил в своем кабинете группе министров: «Италия должна оставаться в неведении относительно наших целей». Постоянный отказ Гитлера заранее информировать итальянцев о своих планах, что так раздражало Муссолини и воспринималось им так болезненно, был вызван, казалось, не высокомерием фюрера, а его опасением, что после консультации с дуче эти планы более не станут секретными. «Все итальянцы, — сказал однажды Геббельс Гитлеру, — болтают, как цыгане». В январе 1943 года Гитлер приказал адмиралу Редеру принять все необходимые меры, чтобы немецкие оперативные планы не стали известными итальянцам». Существует большая опасность, — считал Гитлер, — что итальянская королевская семья передает разведывательную информацию Великобритании. Несмотря на настойчивые предупреждения Аттолико, Муссолини отказывался, однако, поверить в то, что Гитлер будет действовать, не проконсультировавшись с ним. Даже Чиано сомневался в том, что Гитлер будет так поступать «после многочисленных торжественных заявлений о необходимости мира». После всего того, что было сказано и решено в Милане, внешне мало что изменилось и Риббентроп продолжал уверять Чиано в неизменном намерении Германии обеспечить состояние мира по крайней мере в течение ближайших трех лет. Но от Аттолико продолжала поступать тревожная информация и 20 июля он предупредил о готовящихся «широкомасштабных передвижениях немецких войск» в Чехословакии. 2 августа Чиано признавался в своем дневнике, что «настойчивость Аттолико заставляет меня серьезно задуматься. Или посол окончательно потерял рассудок, или он видит и знает нечто, что полностью ускользнуло от нашего внимания». На этой же неделе Чиано решил, что он должен отправиться в Германию, чтобы самому разобраться, что же на самом деле там происходит. Предложение Муссолини о проведении международной конференции, которое горячо поддерживал Аттолико, было Риббентропом отвергнуто; намеченная встреча Гитлера и Муссолини в Бреннере была отложена. Но 9 августа Риббентроп согласился встретиться с Чиано в Зальцбурге через два дня. Нет никаких сомнений в том, что в это время Муссолини самым серьезным образом стремился воспрепятствовать участию Италии в войне. Ему необходимо было время, чтобы стабилизировать обстановку в Албании, Северной Африке и Эфиопии; чтобы разгрузить перенасыщенную промышленными центрами долину реки По, переместив часть заводов и фабрик оттуда на юг Италии; чтобы нарастить мощь военно-морского флота, военно-воздушных сил, артиллерии и моторизованных дивизий; чтобы репатриировать из Франции более миллиона итальянцев; чтобы увеличить запас иностранной валюты за счет грандиозной, впечатляющей международной выставки, проведение которой было запланировано в Риме на 1942 год по случаю двадцатилетнего юбилея «Похода на Рим». В силу всех этих причин и, как казалось, особенно в связи с международной выставкой, идея которой сверх всякой меры захватила воображение Муссолини, он стремился во что бы то ни стало сохранить мир. Дуче открыто выражал сомнения в том, что «если Германия посчитает необходимым объявить мобилизацию в полночь, то мы сможем провести ее вслед с пяти утра до двенадцати дня». Его инструкции Чиано на этот счет были категоричны.

Перед отъездом Чиано в Зальцбург на встречу с Риббентропом ему было рекомендовано, «используя цифровой материал, убедить немцев, в том, что начинать сейчас войну было бы совершенно безрассудно. Состояние нашей подготовки не таково, чтобы можно было надеяться на безоговорочную победу. В настоящее время у нас с противником равные шансы… С другой стороны, через три года шансы можно будет расценивать как четыре к одному в нашу пользу». «Прежде чем отпустить меня, — записал Чиано в своем дневнике 10 августа, — дуче порекомендовал мне откровенно заявить немцам, что мы обязаны избежать конфликта с Польшей, поскольку его будет невозможно локализовать и тогда мировая война станет катастрофой для всех. Никогда раньше дуче не говорил так открыто и с таким жаром о необходимости сохранения мира на земле».

В Зальцбурге Чиано повторил точку зрения Муссолини с не меньшим пылом, но Риббентроп был явно не склонен прислушиваться к ней. В действительности, как убедился потрясенный Чиано, в мыслях Риббентропа присутствовала только одна война, и он упрямо стремился на встрече с Чиано обсуждать только ее. «В тот самый момент, когда мы ждали приглашения сесть за обеденный стол, — много позднее писал Чиано, — Риббентроп сообщил мне о решении Германии поднести горящую спичку к европейской бочке с порохом. Он сказал об этом таким небрежным тоном, словно говорил о несущественной административной детали».

«Так что же, Риббентроп, — спросил я, когда мы прогуливались в саду, — чего вы хотите? Польский коридор или Данциг?»

«Ни то ни другое. Теперь уже нет, — ответил он, бросив на меня холодный взгляд, отливавший металлическим блеском, — мы хотим войны!»

Риббентроп уклонился от того, чтобы намекнуть итальянцам, каким образом Германия намерена спровоцировать начало войны. «Все решения, — надменно заявил Риббентроп самоуверенным тоном, приводившим в бешенство его собеседников, и прибегнув к одной из тех метафор, которые превращают беседу в невыносимое занятие, — все еще надежно заперты на ключ в непробиваемой стальной груди фюрера». «Риббентроп отвергал любые возможные решения проблемы, которые могли бы удовлетворить Германию, но одновременно помогли бы избежать начала войны, — писал Чиано, — я уверен, что если бы Германии дали даже больше того, что она требовала, то все равно она бы не удержалась от нападения потому, что в немцев вселился демон разрушения. Временами наша беседа принимала весьма напряженный характер. Я не стеснялся выражать свои мысли в самой жесткой и откровенной форме. Но на Риббентропа это не действовало. Обстановка во время переговоров была просто ледяной и возникшая в наших отношениях прохлада соответствующим образом подействовала и на наших секретарей. Официальный обед прошел в полнейшем молчании… Мне стало понятно, как мало мы значили в глазах немцев».

Чиано получил новые доказательства своего умозаключения на следующий день, когда он отправился в Бергхоф на встречу с Гитлером. Фюрер был чрезвычайно любезен и дружелюбен, но он и не пытался скрывать, что любые предложения дуче ни в коей мере не повлияют на уже принятое им решение. Его стол был завален географическими картами, сам он был уже захвачен военными планами. Он заявил Чиано, как накануне и Риббентроп, что Франция и Англия не посмеют ввязаться в войну и добавил, что если даже это и произойдет, то «после захвата Польши (который предстоит в самое ближайшее время) Германия будет в состоянии разместить в боевой готовности вдоль Западной Стены сотню дивизий». Что же касается Италии, то ему «не потребуется обращаться к ней за поддержкой в соответствии с имеющимися обязательствами».

Чиано дали понять, что «для немцев союз с Италией означает только то, что противник будет обязан разместить на границах с ней некоторое число дивизий, тем самым несколько смягчив ситуацию на немецких военных фронтах… Их ни в малейшей степени не интересовало, какая именно судьба в конечном итоге постигнет Италию».

Это было поистине пророческое высказывание. Вернувшись в тот вечер в свой отель, Чиано распорядился выставить у своего самолета специальную охрану на тот случай, если немцы попытаются устроить Чиано аварию самолета; и когда к нему явился Аттолико, чтобы обсудить создавшееся положение, Чиано завел его в ванную комнату, надеясь, что там гестапо не сможет подслушать их беседу. Можно было подумать, что Чиано и немцы уже стали врагами.

Во время беседы Чиано с Гитлером в Бергхофе фюреру демонстративно вручили телеграмму. Чиано было позволено узнать, что телеграмма, направленная из Москвы, содержала согласие советского правительства принять немецкую делегацию для переговоров в Москве о пакте, который в конечном счете гарантировал бы поражение Польши и, обеспечив нейтралитет России, похоронил бы все надежды Франции и Англии на возможное содействие СССР в предотвращении дальнейшей экспансии Германии. Важность этого пакта и то значение, которое придавал ему Гитлер, не прошло мимо внимания Чиано. На следующий день он даже не стал затруднять себя дальнейшими спорами. Он лишь спросил, когда Гитлер собирается атаковать Польшу. Все дело, заверил его Гитлер, будет завершено к середине октября. 13 августа Чиано вернулся в Рим, питая «полнейшее отвращение к немцам, к их фюреру, к их методам решения проблем. Они предали нас и они лгут нам, — писал Чиано с необычной страстью, — они втягивают нас в авантюру, участвовать в которой мы не хотим и которая в состоянии скомпрометировать наш режим и в целом нашу страну. Итальянский народ отпрянет с ужасом в сторону, когда узнает об агрессии против Польши, и по всей вероятности захочет сражаться против немцев». «Стальной пакт» никогда не пользовался популярностью в Италии, а в результате акции против Польши его будут просто ненавидеть.

Его опасения полностью оправдались. Чиано более не считал, что дуче был прав, когда настаивал на том, чтобы Италия оставалась лояльной оси Берлин — Рим. В ванной комнате отеля в Зальцбурге Аттолико упрашивал Чиано, чтобы тот уговорил Муссолини отказаться от обязательств перед «Стальным пактом», учитывая высокомерие Гитлера и его одностороннее толкование сущности пакта. Но Чиано пока еще не был уверен, что Италия должна зайти так далеко. Однако когда он возвращался самолетом обратно в Рим, немецкое агентство «Deutsches Nachrichten» опубликовало коммюнике, утверждавшее, что встреча в Зальцбурге завершилась полным согласием Италии с позицией Германии и ее политическими устремлениями. А ведь Чиано в Зальцбурге специально просил не публиковать никакого коммюнике. И Риббентроп и Гитлер, они оба согласились с его просьбой. Публикация коммюнике стала для Чиано последней каплей. Он отправился к дуче и прямо заявил ему, что «немцы — предатели и мы не должны испытывать угрызений совести, отделавшись от них». «Безо всяких колебаний, — писал Чиано, — я делаю все возможное в моих силах, чтобы вызвать у дуче антигерманские настроения. В разговоре с ним я упомянул о том, как сильно пошатнулся в последнее время его авторитет и что он оказался в далеко не блестящей роли второй скрипки. И, наконец, я выложил ему на стол документы, подтверждавшие вероломную политику немцев по польскому вопросу. Альянс был основан на обещаниях, от которых немцы теперь открещиваются».

Немедленная реакция Муссолини как нельзя лучше соответствовала его характеру, подверженному постоянным сомнениям и склонному к внезапной перемене привязанностей. Подобные черты характера дуче в течение последующих десяти месяцев повергали его министров буквально в шоковое состояние. «Сначала он было согласился со мной, — вспоминал Чиано, — затем он вдруг сказал, что его честь не позволяет ему покинуть ряды немцев, находившихся на марше. В конце концов он заявил, что хотел бы заполучить свою долю завоеванных трофеев».

Нельзя сказать, что первая из трех составляющих его реакции — а именно, согласие со всеми высказанными Чиано антигерманскими аргументами — была неожиданной и необычной. Даже в те времена, когда он был готов безгранично выступать в поддержку своих союзников-немцев, он отваживался критиковать их так же сурово, как он критиковал англичан, да, в сущности, и самих итальянцев. «Немцы — всего лишь солдаты, а не истинные бойцы, — однажды заявил он с глубоким презрением, — дайте им вдоволь сосисок, пива, масла, да еще небольшую автомашину, и они будут готовы без зазрения совести воткнуть свои штыки в любой народ». Однако в присутствии немцев его сдержанное к ним отношение, казалось, мгновенно улетучивалось. Он выпячивал вперед свою массивную челюсть, вставал в позу, стремясь уподобиться несокрушимой гранитной скале и после того, как немцы покидали его кабинет, мог часами говорить, не скрывая своего восхищения, об «их воинственном духе», «их героической философии». Но затем следовала смена настроения и его вновь начинали одолевать сомнения в отношении союзников.

В течение всего августа 1939 года записи в дневнике Чиано красноречиво свидетельствуют о раздвоенности сознания Муссолини, постоянно путавшегося в принимаемых им противоречивых решениях. 14 августа дуче отказывался от действий, независимых от немцев, на следующий день он высказывает убеждение, что Италия «не должна слепо следовать за Германией», 16 августа «начинает искренне возмущаться поведением немцев в отношении Италии и лично его, дуче», через три дня у него происходит «обычная смена настроения» и его охватывает страх, что «Германия с небольшими затратами сможет провернуть хороший бизнес», в котором ему, дуче, уже не найдется места. 20 августа главный личный секретарь Муссолини Филиппо Анфузо телеграммой отзывает Чиано из Дураццо, где он находился с визитом, поскольку дуче неожиданно решил «любой ценой оказать поддержку Германии в конфликте, который вот-вот разразится». Чиано прилетел обратно в Рим, обнаружив, что Муссолини «упорно придерживается этой линии». Аттолико, который по собственной инициативе прибыл в Рим из Берлина, чтобы поддержать Чиано, также присутствовал при беседе последнего с дуче и покинул их «абсолютно разочарованным и огорченным». Но Чиано, знавший дуче гораздо лучше, все еще не потерял надежду и, действительно, на следующий день ему удалось убедить Муссолини вновь изменить принятое им решение. Дуче согласился с тем, чтобы Чиано обратился к Риббентропу с просьбой о встрече в Бреннере, где бы он смог вновь подтвердить позицию Италии как равноправного партнера оси Берлин — Рим.

Однако на уме у Риббентропа были гораздо более важные вещи. На следующее утро он должен был отбыть в Москву, чтобы подписать советско-германский пакт о ненападении; он не мог поехать в Бреннер, но готов был уделить Чиано час с небольшим в Иннсбруке. Настроение Муссолини вновь изменилось. Чиано не должен соглашаться ехать в Иннсбрук: антигерманские настроения уже достаточно сильны в Италии и, хотя он сам не мог не восхищаться удачным дипломатическим ходом Гитлера, итальянский народ едва ли разделит восхищение дуче. Стараче был совершенно прав, когда предупреждал, что страну захлестнет волна демонстраций, если режим дуче поддержит нападение Гитлера на Польшу. Кроме того, квалификация армейских офицеров оставляет желать лучшего, а армейское снаряжение устарело и износилось. Италии остается только «выжидать развития событий и ничего не предпринимать».

Несколько часов спустя после принятия этого решения Муссолини беседовал с Джузеппе Бастианини, бывшим послом Италии в Польше, которому показалось, что дуче был «буквально одержим воинственностью». Когда в то же утро Чиано посетил Палаццо Венеция, Муссолини все еще пребывал в этом настроении и Чиано с большим трудом удалось убедить его не торопиться принять непосредственное участие в конфликте до тех пор, пока не будут полностью завершены мероприятия по мобилизационной готовности. Вздохнув с облегчением, поскольку ему удалось добиться от дуче хотя бы этого, Чиано вернулся в Палаццо Киджи, но дуче тут же приказал ему возвратиться обратно в Палаццо Венеция.

«Он вновь изменил свое решение, — смирившись с этим, с горечью писал Чиано, — он боится, что немцы осудят его и поэтому намерен вмешаться в конфликт, не теряя времени. Бесполезно спорить с ним. Я сдаюсь».

Однако днем Муссолини получил послание Гитлера, намекнувшего, что нападение на Польшу может начаться в самое ближайшее время. Фюрер также заверил дуче в том, что, если бы тот оказался в такой же ситуации, как и он сам, то Гитлер «проявил бы полное понимание мотивов поведения Италии». Чиано разглядел в этом послании Гитлера шанс добиться своего, использовав опасения дуче, и поэтому вернулся в Палаццо Венеция. Он уговорил дуче информировать Гитлера о том, что помощь Италии ограничится только «политическим и экономическим содействием» до тех пор, пока Германия не возьмет на себя заботы по немедленным поставкам в Италию военного снаряжения и сырья. «На нашей встрече, — добавил в письме дуче, стараясь несколько смягчить категоричный тон выдвинутого требования и одновременно слегка упрекнуть Гитлера, — мы рассматривали возможность начала войны после 1942 года, когда я буду полностью готов вести военные действия на суше, море и в воздухе в соответствии с нашими согласованными планами».

Подобный ответ на его послание ненадолго выбил Гитлера из колеи. Он-то рассчитывал на более определенную поддержку, чем та, которую обещал в своем письме Муссолини. К тому же, 25 августа он получил информацию о подписании в Лондоне пакта о взаимопомощи между Великобританией и Польшей. Все это расстраивало планы Гитлера, и он принял решение отложить вторжение в Польшу, назначенное на раннее утро 26 августа. Когда Гитлеру показали длинный перечень поставок, запрошенных Италией, то ему сразу же стало ясно, что просьба итальянцев не может быть удовлетворена. Это Макензен, посол Германии в Риме, будучи противником войны, порекомендовал итальянцам составить список повнушительнее. И, действительно, он был таков, что, по словам Чиано, «убил бы быка, если бы тот мог читать». В нем фигурировали семь миллионов тонн нефти, шесть миллионов тонн угля, два миллиона тонн стали, миллион тонн лесоматериалов, семнадцать тысяч военных автомобилей и не менее ста пятидесяти зенитных батарей. Риббентроп резко спросил Аттолико, представившего этот список немцам, когда итальянцам потребуются запрошенные поставки. «Немедленно, — ответил Аттолико, по собственной инициативе добавив, — прежде, чем начнутся военные действия». Это была последняя попытка Аттолико сохранить мир, но она оказалась бесполезной. Гитлер уже обрел душевное равновесие и был готов, по свидетельству Гизелиуса, как и в начале августа, «спустить вниз по лестнице любую свинью из числа мирных посредников, даже если бы для этого ее нужно было пнуть ногой в живот в присутствии фотокорреспондентов». Он сразу же отверг, как несостоятельные, итальянские требования и попросил только, чтобы дуче оказал ему политическую поддержку; чтобы решение Италии о ее нейтралитете хранилось в тайне до тех пор, пока не возникнет настоятельная необходимость его обнародовать; чтобы Италия продолжала открыто готовиться к войне и тем самым оказывала сдерживающее воздействие на французов и англичан; чтобы итальянские крестьяне и рабочие направлялись в Германию на сезонные работы. «Я с глубоким уважением воспринимаю мотивы и факторы, побудившие Вас, дуче, определить Вашу позицию, — заверил Гитлер Муссолини, — не исключено, что всё, что ни делается, всё к лучшему».

Но, хотя дуче на какое-то время несколько успокоился, определившись в конце концов со своей окончательной позицией, этот отрезок времени длился недолго. Преследуемый навязчивой идеей о том, что он не только не проявил должной лояльности по отношению к своему союзнику, но и своими руками способствовал падению собственного авторитета, Муссолини стал настаивать на созыве новой Мюнхенской конференции. Муссолини посчитал, что такая конференция является единственной возможностью избежать начала войны, а также, что с ее помощью ему удастся восстановить свое первенство в отношениях с Гитлером и, главное, она поможет предать забвению его напыщенный блеф о готовности «otto milioni» итальянцев встать под штыки. Однако его настойчивость в вопросе организации подобной конференции не отличалась особой силой и убедительностью. Болезненно воспринимая тот факт, что для Германии Италия не представляет интереса в качестве достойного военного союзника, готового сражаться вместе с ней на равных, дуче в тоже время не был полностью уверен в той истинной оценке, которой придерживался Гитлер в отношении Италии как своего политического союзника.

«Я позволю себе вновь обратить Ваше внимание на возможность политического разрешения конфликта, — смиренно писал дуче Гитлеру 26 августа, то есть на следующий день после того, как полностью согласился со всеми его просьбами, изложенными в письме фюрера от 25 августа, — которое, как я полагаю, все еще может быть достигнуто. И я, конечно, делаю это не ради соображений пацифистского характера, чуждого моему духу, но в интересах наших двух народов и наших двух режимов».

Даже 31 августа дуче все еще не оставлял робких попыток добиться благожелательного отношения к своей идее конференции. Вечером того дня Имперскую канцелярию Германии посетил Аттолико, имея на руках предложение Муссолини выступить в роли мирного посредника. Но дуче явно запоздал. Гитлер уже зашел слишком далеко.

«Я совершенно не расположен к тому, чтобы Польша снова и снова наносила мне пощечины, — резко заявил Гитлер Аттолико, — и мне не хотелось бы ставить дуче в затруднительное положение».

Аттолико спросил Гитлера, означает ли это его заявление, что всему наступит конец, и Гитлер ответил: «Да». Спустя два дня Муссолини сделал еще одну, последнюю попытку, но к этому времени вторжение немецких войск в Польшу уже началось.

«Хотя наши пути теперь расходятся, — ответил ему Гитлер письмом, в котором пророчески предопределялась грядущая катастрофа Италии, — лично я всегда был уверен в неразделимом будущем наших двух режимов и я знаю, что Вы, дуче, точно так же разделяете эту уверенность».

5

Блестящие успехи немецких армий в Польше вновь выбили Муссолини из колеи. На заседании фашистского Великого совета 1 сентября он заявил, что Италия «в ближайшем будущем не планирует приступить к военным операциям». При этом он добавил, как бы специально обращаясь к некоторым членам Совета, с облегчением встретившим его заявление, что оно совсем не означает нейтралитета. Италия, как позднее объявил дуче, занимает «свою собственную особую позицию, позицию безоговорочно здравого смысла и четкой линии поведения. Именно по этой причине мы не говорим о нейтралитете. Нейтральной может быть личность, выступающая всего лишь в роли наблюдателя. До тех пор, пока ее собственным интересам ничто не угрожает, ее мало трогают проблемы борьбы. Что же касается нынешней ситуации, то разворачивающаяся борьба прямо затрагивает наши интересы. Дело не в том, что нам нечего сказать по этому поводу. Мы оставляем за собой право высказаться в нужный момент, высказаться на нашем языке и в нашем стиле. Мы хладнокровно наблюдаем за развитием событий и тщательно обдумываем последовательность наших действий».

Но Муссолини не мог хладнокровно наблюдать за развитием событий. Каждый раз, когда ему приходилось знакомиться с секретными донесениями или телеграммами иностранных посольств в Риме, которые регулярно перехватывались и расшифровывались итальянцами, он усматривал в них неодобрительные комментарии по поводу его политики нейтралитета, и каждый раз, когда иностранная, — особенно английская — газета, выступала с враждебными или, наоборот, с благожелательными комментариями по поводу его позиции, Муссолини сразу же начинал говорить о необходимости вступления Италии в войну. «Когда бы он ни читал статью, сравнивавшую его политику с политикой Италии в 1914 году, — писал Чиано в своем дневнике, — он тут же бурно реагировал, выступая в защиту Германии. Ему особенно понравилась статья в английской газете, которая считала, что для итальянского народа вступление в войну на стороне Германии является делом чести. Подобное утверждение полностью соответствовало его личной точке зрения, и даже когда тысяча голосов говорила противное, а какой-то один анонимный голос заявлял, что дуче прав, то этого оказывалось достаточным для того, чтобы Муссолини прислушивался именно к этому одному голосу, не слушая, скорее даже отвергая все остальные голоса». Экономические преимущества политики нейтралитета — или «неучастия в войне», как требовал называть ее Муссолини — стали вскоре очевидными, о чем наглядно свидетельствовали стремительно повышавшийся курс ценных бумаг на бирже, расширение иностранного рынка сбыта за счет потери его Германией (в первую очередь на Балканах), увеличение объемов перевозок торгового флота, суда которого вывозили экспортные товары изо всех итальянских портов. Но, казалось, Муссолини «все это мало интересовало». Новости о военных победах Германии, — вот что захватывало и будоражило его воображение. «Нельзя оставаться в стороне от этой войны, — с горячностью доказывал он своей жене, — и тем более нельзя, даже опасно, не участвовать в ней на стороне Германии. Русско-германский пакт делает Германию непобедимой для любой другой державы или коалиции держав». «Никто, — он вновь повторял то, что неустанно твердил с 1915 года, — никто никогда не испытывал чувства уважения к нейтральной стране».

Но от вступления в войну его удерживало опасение, что она могла стать слишком продолжительной. В те моменты, когда он не был подвержен импульсивному настроению, дуче придерживался той точки зрения, что Италия должна вступить в войну только тогда, когда станут отчетливо вырисовываться контуры грядущей победы и она практически окажется неизбежной. Но когда под ударами немецких войск пала Варшава, и когда Риббентроп встретился в Кремле со Сталиным и согласился поделить с ним Польшу, а также фактически дать России полную свободу действий в балтийских странах, в Эстонии, Латвии и Литве, тогда Муссолини усмотрел возможность отказаться от мучившей его дилеммы: вступать или не вступать в войну. Он решился на новую попытку убедить Гитлера дать согласие на свою миротворческую роль. Урегулирование военного конфликта с помощью переговоров не только позволит Италии с достоинством избежать участия в войне, к которой страна была абсолютно не подготовлена, — думал дуче, — но и будет способствовать возвращению первостепенного значения оси Берлин — Рим, отодвинутой нацистско-советским пактом на вторые позиции. В дополнение к этому, мирные переговоры в какой-то степени успокоили бы итальянский народ, с возмущением следивший за спектаклем, в котором фашистское правительство молчаливо стояло в стороне, с одобрением, казалось, наблюдая за тем, как католическую Польшу варварски кромсают два безжалостных мясника. Поэтому когда фюрер предложил, чтобы Чиано навестил его в Германии, Муссолини с радостью принял приглашение от имени своего министра иностранных дел.

Чиано нашел Гитлера «абсолютно уверенным в себе». Хотя немецкая пресса благожелательно приняла совместный пакт Молотова-Риббентропа, ожидая «теперь, когда польская проблема окончательно решена, прекращения противоборства между Германией с одной стороны и Англией и Францией-с другой, что послужило бы истинным интересам всех народов», сам Гитлер, по мнению Чиано, не очень-то верил в возможность мирного решения и даже, казалось, не хотел его. Во время беседы с Чиано Гитлер был само обаяние. Он доверительно сообщил Чиано, что собирается выступить в Рейхстаге с речью, в которой он сделает последнюю попытку пойти на примирение с Западом. Но «если Италия решится немедленно разделить мой путь, то я не только откажусь от этой речи, но и сразу же обращусь к грубой силе, будучи уверенным в том, что Италия и Германия способны вместе в один миг разгромить Францию и Англию и свести счеты с этими странами раз и навсегда». Дуче не следует беспокоиться о том, что у него так мало зенитных батарей, ибо враг слишком боится ответных ударов немецкой авиации для того, чтобы подвергнуть бомбежке Италию.

Однако на Муссолини все это не произвело особого впечатления. Он не делал тайны из того факта, что поведение Гитлера раздражало его. Обычные колкости иностранной прессы в его адрес уже более не вызывали у него желания немедленно вступить в войну на стороне Германии, но, наоборот, подталкивали его к мысли о том, чтобы продемонстрировать всему миру, что это не он оставил Германию в беде, а именно Германия покинула его. Муссолини даже вынашивал тайную надежду о конечном поражении Германии и порекомендовал Чиано организовать утечку секретной информации в посольства Нидерландов и Бельгии о том, что вторжение немецких войск в эти страны является только вопросом времени. А 16 декабря он разрешил Чиано произнести речь в палате депутатов, которая привела в изумление весь мир.

Это выступление содержало резкие обвинения в адрес Великобритании и Франции, якобы сделавших все возможное, чтобы воспрепятствовать дуче выступить в роли посредника в мирных переговорах. Основное содержание речи было посвящено теме предательства Германии. Германия, заявил Чиано, отказалась от своей антикоминтерновской политики, отвергла предостережение Италии о том, что Великобритания и Франция решатся на военные действия с Германией из-за Польши, и вступила в войну, проигнорировав собственное обязательство не делать этого в течение ближайших трех лет. Покинув дуче, Гитлер не имел законного права надеяться на большее, чем на декларацию Италии о невмешательстве в военные действия. Речь Чиано была воспринята в Италии как «похоронный марш оси Берлин — Рим»; итальянский народ встретил ее с воодушевлением. Через три дня после того, как итальянской прессе было рекомендовано опубликовать текст речи Чиано на первой полосе, она получила приказ сообщать новости о войне с полной беспристрастностью, а 3 января 1940 года Муссолини уведомил Гитлера о том, что все сказанное Чиано является точным изложением позиции дуче. Это было одно из самых резких писем, которые он когда-либо писал фюреру: «Никто не знает лучше чем я, обладающий сорокалетним политическим опытом, что любая политика — особенно революционная политика — требует осуществления тактических мер. В 1924 году я признал Советы. В 1934 году я подписал с ними договор о торговле и дружбе. Я прекрасно понимаю Ваше стремление избежать войны на два фронта, особенно после того, как не оправдалось предсказание Риббентропа о невмешательстве Великобритании и Франции. Но чтобы избежать его, Вам пришлось заплатить дорогую цену, позволив России без единого выстрела извлечь наибольшую выгоду при разделе Польши и захватить балтийские страны.

Но я, прирожденный революционер, не изменяющий своему революционному менталитету, хочу сказать Вам, что Вы не можете постоянно жертвовать принципами Вашего революционного мышления ради сиюминутных тактических требований… Я должен также добавить, что Ваш любой дальнейший шаг в сторону улучшения отношений с Москвой будет иметь катастрофические последствия для Италии, в которой единство антибольшевистских настроений является абсолютным и несокрушимым, подобно граниту… [23] Позвольте мне надеяться, что вы никогда не сделаете подобного шага».

Это письмо, полное резких упреков, Аттолико лично вручил Гитлеру, который прочитал его «почти с жадностью». После того как удалился итальянский посол, Гитлер вызвал к себе Геринга и Риббентропа, которые обсуждали это письмо вместе с ним в раздраженном тоне более пяти часов. Позднее Гитлер ядовито заметил, что Италия вступит в войну только в случае «впечатляющих военных успехов Германии, желательно против Франции, и в любом случае от участия Италии в войне будет мало пользы, поскольку для этого потребуется дополнительные экономические усилия со стороны Германии по снабжению Италии военным снаряжением и сырьем».

Пока Муссолини с нетерпением ждал от явно не торопившегося Гитлера ответа на свое письмо, его настроение вновь переменилось. В начале февраля, в годовщину основания фашистской милиции, дуче выступил с речью, получившей широкий резонанс. В ней заявлялось, что итальянцам прямо-таки не терпится ринуться в сражение, «в сражение, которое уже не за горами». В середине месяца, когда ответа от Гитлера все еще не было, дуче заявил, что нехватка военного снаряжения в Италии не должна быть оправданием ее бездействия. «Дуче, — записал Чиано в своем дневнике 21 февраля, — намерен удовлетворить немцев». Вполне предсказуемого эффекта, подогревшего готовность Муссолини выступить в войне на стороне Германии, достигла антигерманская позиция короля. «Как смеет этот жалкий карлик указывать, что мне следует делать!» — однажды гневно воскликнул дуче, когда услыхал, что король резко осудил альянс Италии с Германией и вновь сравнил честность англичан с ненадежностью союзника Италии. «Почему бы этой глупой мелкой сардинке не высовывать своего носа дальше нумизматики? Ведь это единственная вещь, в которой он хоть что-то понимает». Когда война закончится, он — дуче — «посоветует Гитлеру выбросить на помойку истории все эти абсурдные анахронизмы в виде монархий». «Король хотел бы, чтобы мы вступили в войну тогда, — заявил дуче Чиано, — когда уже наступит время склеивать разбитую посуду. Надеюсь, что до этого не вся посуда будет разбита о нашу голову. Что может быть более унизительным, чем то положение, когда остаешься в стороне со скрещенными на груди руками в то время, пока остальные делают историю. Не имеет особого значения, кто, в конце концов, победит. Для того чтобы сделать народ великим, необходимо направить его в самую гущу битвы, даже если для этого придется дать ему пинок в зад».

Ватикан раздражал дуче своим поведением так же, как и король. Но, по крайней мере, новый папа был более здравомыслящим, чем «тот невозможный старый автократ» Пий XI, который не стеснялся публично осуждать чрезмерный национализм и расовую идеологию в период подготовки и заключения «Стального пакта». Именно это заставило Муссолини заявить тогда о том, что он вполне готов «сломать немало дубинок о спины священников». Подобную операцию, считал Муссолини, было бы не слишком трудно осуществить; итальянцы — далеко не религиозный народ, они всего лишь суеверны; они очень скоро привыкнут к мысли о том, что легко могут обойтись без Ватикана. Но, хотя кардинал Пакелли, сменивший на папском престоле Пия XI в начале 1939 года, поначалу не казался таким упрямым и надоедливым, как его предшественник, но он тоже вскоре стал действовать Муссолини на нервы. До избрания на папский престол он был нунцием Ватикана в Германии и симпатизировал немцам, но он считал своим долгом сделать все, что от него зависело, чтобы воспрепятствовать Италии сражаться на стороне Германии. Через посредство отца-иезуита Пьетро Такки-Вентури, осуществлявшего связь Ватикана с Палаццо Венеция после заключения Латеранского договора, Пий XII постоянно напоминал Муссолини о необходимости поддерживать итальянский нейтралитет и о своем желании видеть Италию в состоянии мира. Ватиканская газета «L ' Osservatore Romano» опубликовала этот совет папы, сопроводив его пространным политическим комментарием, в котором безошибочно угадывались антифашистские интонации. В мае 1940 года газета опубликовала папское послание королю Бельгии, королеве Нидерландов и Великой герцогине Люксембургской с выражением поддержки. Тираж этого номера газеты разошелся моментально, несмотря на действия фашистских молодчиков, которые запугивали покупателей, рвали в клочья и сжигали экземпляры газеты прямо на улицах и даже избивали владельцев киосков, продававших газету. В итоге, по приказу Муссолини, папского нунция предупредили — или газета прекратит публикацию политического материала, который мог бы рассматриваться как антифашистский, или газета будет вообще запрещена. «L ' Osservatore Romano» посчитала целесообразным сдаться на милость победителя.

Одним из ее прегрешений, которое Муссолини не посчитал возможным простить, являлось противодействие постулату официальной фашистской пропаганды, усердно насаждавшемуся Роберто Фариначчи в его Regime Fascista. Этот тезис заключался в отрицании возможности примирения с теми странами, которые выступали за санкции против Италии во время абиссинской войны. Эти санкции всегда были мучительным воспоминанием для Муссолини. Самнер Веллс не мог не отметить в феврале 1940 года, каким сильным раздражителем оно оставалось для Муссолини.

Самнер Веллс был послан в Европу президентом Рузвельтом для того, чтобы выяснить, нельзя ли убедить Муссолини что-либо сделать для примирения Великобритании и Франции с Германией. Веллс прибыл в Рим 25 февраля с пространным личным письмом президента Рузвельта к дуче. Муссолини принял Веллса с настороженной холодностью, которая, однако, исчезла после того, как американец выразил надежду на достижение мира с помощью переговоров, объяснив, что президент Рузвельт не возражал бы, перелетев Атлантический океан, встретиться с дуче где-нибудь на полпути в Италию для секретных переговоров, которые имели бы далеко идущие последствия для всего мира. 29 февраля Веллс покинул Рим, если не с радужными надеждами, то, во всяком случае, в приподнятом настроении. Но уже к 10 марта Муссолини был снова благополучно возвращен в немецкий лагерь. В этот день Риббентроп, полный желания развеять все сомнения относительно прочности итало-германского альянса, которые мог заронить в душу Муссолини личный посланец президента Рузвельта, прибыл в Рим для того, чтобы вручить дуче ответ Гитлера на письмо Муссолини от 3 января, прибыл сопровождаемый многочисленной свитой, включавшей не только секретарей, переводчиков и официальных лиц министерства иностранных дел Германии, но и парикмахера, массажиста, инструктора физкультуры и врача. На самоуверенное заявление Риббентропа о том, что Германия стоит на пороге грандиозной и решительной победы, Муссолини ответил, что участие Италии в войне в настоящее время «является уже решенным вопросом», поскольку Британия блокировала Италию «в собственном море», как впоследствии в декларации о вступлении Италии в войну пояснил дуче. Когда три месяца спустя Гитлер решил оккупировать Данию и Норвегию и, в соответствии со своей, ставшей уже обычной, практикой, направил своего посла Макензена к Муссолини с письмом, в котором сообщал, что принятое им решение уже находится в стадии выполнения, то дуче на сей раз не только не стал выражать неудовольствия, но, наоборот, заявил, что «от всего сердца одобряет новую акцию» Гитлера. У Макензена осталось впечатление, что дуче не терпелось самому стать участником военного конфликта и его нетерпение только усиливалось с каждым новым письмом фюрера, обстоятельно описывавшего триумфальное шествие немецких армий по полям сражений. Мысль о том, что немцы могут и в одиночестве одержать победу, была для дуче, как уже ранее отмечал Чиано, просто невыносимой. К 21 апреля он, «как никогда, проникся воинственным духом, окончательно заняв прогерманскую позицию».

Однако англичане все еще разделяли надежду американцев на то, что Италию можно будет удержать от участия в войне. С целью минимизировать действие британской блокады, перекрывшей поставки немецкого угля в Италию, правительство Великобритании предложило Муссолини взамен восемь миллионов тонн собственного угля ежегодно. Доказать отсутствие у Великобритании принципиальных причин для конфронтации с фашизмом была призвана брошюра, написать которую было поручено лорду Ллойду, главе Британского Совета. Она включала хвалебное предисловие лорда Галифакса, содержавшее, в частности, следующие высказывания: «Итальянский гений, опираясь на основополагающие принципы фашизма, создал сильный авторитарный режим, который, однако, не угрожает ни религиозной или экономической свободе, ни безопасности других европейских наций. Несомненно достоин упоминания тот факт, что существуют принципиальные различия между структурой и сущностью фашистского государства с одной стороны и нацистского и советского государств — с другой. Итальянская система покоится на двух гранитоподобных столпах: во-первых, на разделении власти между Церковью и Государством при верховенстве Церкви в вопросах, касающихся не только веры, но и морали; во-вторых — на признании прав рабочего класса. Политический механизм фашизма строится на тред-юнионизме, в то время как немецкое государство построено на руинах немецкого рабочего движения».

16 мая 1940 года, шесть дней спустя после того, как он стал премьер-министром, Уинстон Черчилль, понимая, что он обязан сделать «все от него зависящее, чтобы удержать Италию от военного конфликта», направил послание Муссолини. Он сделал это, не питая особых иллюзий, накануне поделившись с президентом Рузвельтом своим мнением, что дуче, по всей вероятности, вскоре «ударится во все тяжкие, чтобы успеть ухватить свою долю при грабеже цивилизации». «Не пора ли нам, — спрашивал Черчилль итальянского лидера, прибегнув к той блистательной и высокопарной фразеологии, которая была так дорога сердцу и того и другого, — остановить ту реку крови, которая протекает между британским и итальянским народами? Несомненно, наши народы в состоянии нанести друг другу ужасный ущерб и жестоко искалечить друг друга, а также омрачить светлые горизонты Средиземноморья нашей ссорой. Если Вы так решите, то пусть так оно и будет, но я торжественно объявляю, что я никогда не был врагом итальянского величия и даже в глубине души не был недругом итальянского законодателя… Прошу Вас поверить, что совсем не чувство слабости или страха побуждает меня сделать это торжественное обращение к Вам, которое, несомненно, войдет в историю человечества. В глубину веков громче всех других призывов гулким эхом отдастся это обращение о том, что оба наследника латинской и христианской цивилизаций не должны противостоять друг другу в смертельной схватке. В знак глубокого уважения к Вам я умоляю Вас самым серьезным образом прислушаться к этому обращению, пока еще есть время и пока еще не раздался грозный сигнал бедствия. Что касается нас, то мы никогда не спровоцируем его первыми».

Ответ Муссолини был жестким, но, как потом признал сэр Уинстон, «во всяком случае, он имел то достоинство, что был искренним».

«Спешу ответить на Ваше обращение, которое Вы мне направили, — писал дуче, — с тем, чтобы напомнить вам о тех, несомненно хорошо известных Вам, веских причинах исторического и случайного характера, которые подтолкнули нас в противостоящие лагеря. Не удаляясь вглубь истории, хотел бы обратить Ваше внимание на инициативу, предпринятую вашим правительством в Женеве в 1935 году, по организации санкций против Италии, решавшей скромную задачу по обеспечению для себя ничтожного клочка земли под африканским солнцем, задачу, которая не наносила ни малейшего ущерба интересам и территориям ни Вашей страны, ни других стран. Я хотел бы также напомнить вам о том реальном состоянии зависимости, в котором оказалась Италия, запертая в своем собственном море. Если для Вас необходимость выполнения обязательств договора, скрепленного подписью вашего правительства, является делом чести, ставшей причиной объявления Великобританией войны Германии, то Вы поймете, что то же самое чувство чести и уважения к обязательствам, вытекающим из итало-германского договора, направляет итальянскую политику сегодня и будет направлять ее завтра перед лицом каких бы то ни было грядущих событий».

«Бесспорно, всего лишь обыкновенная расчетливость, — считал сэр Уинстон, — руководила действиями Муссолини, пристально следившего за развитием военных событий с тем, чтобы окончательно и бесповоротно решить собственную судьбу и судьбу его страны». Ответ Муссолини развеял последние сомнения Черчилля в том, что дуче решил принять участие в войне на стороне Германии. Одновременно с Черчиллем к такому же выводу пришли и французы. Их посол в Риме, Франсуа-Понсе, отказывался верить в то, что Муссолини не захочет «затмить Сталина, снискавшего славу тем, что наносил удар по падающему без чувств человеку».

То, что человек, то есть Франция, уже падал, теперь стало совершенно ясно. Воодушевленный своими военными успехами в Норвегии, Гитлер в начале мая предпринял развернутое наступление против Франции, а также против Голландии и Бельгии. К концу месяца вооруженные силы союзников были прижаты к Дюнкерку. 3 июня, в своей последней и отчаянной попытке воспрепятствовать Италии в нанесении удара на юге страны, французское правительство дало указание Франсуа-Понсе откупиться от Муссолини, согласившись на территориальные уступки, но предложение французского посла было незамедлительно отвергнуто. Дуче не заинтересован в мирных переговорах, прямо заявил послу Франции Чиано, Муссолини принял решение начать войну против Франции.

«Любое дальнейшее промедление просто немыслимо, — еще до беседы Чиано с французским послом заявил дуче своему министру иностранных дел, — мы больше не имеем права терять время… Несколько месяцев назад я говорил, что союзники упустили победу. Теперь же я должен сказать Вам, что они проиграли войну». Итальянский народ, «уже и так достаточно униженный», готов сражаться и стремится к войне, настаивал дуче, итальянцы глубоко обеспокоены тем, что могут лишиться счастливого шанса, который может никогда больше не повториться. Дуче процитировал часть прослушанного телефонного разговора двух журналистов, один из которых жаловался, что немцы теперь «хватают себе все подряд». Даже Ницца сейчас может попасть в их руки. «Не беспокойся, — ответил ему другой журналист, — дуче обдумал буквально все. Сейчас вопрос не в том, принять участие в войне или нет. Сейчас все дело в том, чтобы не оказаться в стороне при дележе пирога». На самом деле, и это понимали многие фашистские лидеры, не осмелившиеся сказать это вслух, итальянский народ далеко не был готов сражаться и итальянцы совсем не стремились к войне. Боккини мрачно сетовал в кругу друзей, не доводя свои пессимистические взгляды до сведения дуче, на тяжелую внутреннюю обстановку, на бедность страны, на падение авторитета режима и, прежде всего, на нежелание народа участвовать в войне. И, действительно, нельзя было усомниться в том, что крайне обеспокоенная страна с удовлетворением восприняла смещение в октябре нескольких фашистских функционеров, рьяно выступавших за участие Италии в войне. Всеобщую радость вызвала замена Стараче, этого «зловещего фигляра», как называл его Де Боно, на посту секретаря фашистской партии более приемлемым и менее воинственным Этторе Мути, другом Чиано. Начиная с короля (который наградил Чиано орденом Аннунциата, преследуя цель, с одной стороны, поощрить того твердо придерживаться своей нейтралистской позиции, а с другой — чтобы заручиться его поддержкой против растущих антимонархических настроений Муссолини) и кончая беднейшими крестьянами и рабочими, все итальянцы повсеместно были против участия Италии в войне на стороне Германии. «Стальной пакт» никогда не был популярен в Италии, а после вторжения немецких войск в Польшу он стал попросту ненавистным. Мысль о том, что страна будет втянута в войну, приводила в уныние католиков, которым претила идея сражаться на стороне режима, едва ли не открыто настроенного антикатолически; она беспокоила либеральную часть итальянского общества, опасавшегося, что война положит конец ее надеждам на возрождение свободы; она омрачала патриотов, которые боялись, что победа Германии будет означать конец независимости Италии; и эта мысль вселяла пессимизм даже в фашистов, которые в силу своей лучшей осведомленности понимали, что, несмотря на декларативные заявления официальных лиц партии, на размеры затрат и на хвастовство дуче об «otto milioni di baionette», страна была безнадежно плохо подготовлена к войне. Авторитет фашизма никогда не был так низок. Он терял поддержку даже тех богатых финансистов, которые, подобно графу Вольпи, делали все, чтобы помочь фашистской партии в трудные для нее времена в прошлом. Именно в этой атмосфере общей депрессии и недовольства было сделано заявление о «невмешательстве» Италии. Страна вздохнула с глубоким облегчением. «Довольно трудно, — говорит историк Луиджи Сальваторелли, — дать адекватное описание того всеобщего и глубокого чувства удовлетворения, чувства облегчения, вызванного заявлением о „невмешательстве“ буквально у всего населения страны, включая фашистов».

Однако «невмешательство» как принцип политики довольно скоро кануло в лету. Печально, но фактом является то, что народ Италии принял неминуемое приближение войны с апатичной покорностью, словно оцепенев, с тем безразличием, которое превратилось в неотъемлемую черту характера итальянцев после семнадцати лет вбивания в их головы фашистской идеологии. За три года до того была выпущена хрестоматия, обязательная для государственных школ. «Ребенок, который спрашивает „почему“, даже если он и не отказывается подчиняться, — утверждает один из софизмов этой хрестоматии, — подобен штыку, сделанному из молока…». «Ты должен подчиняться потому, что ты должен делать это», — объяснял Муссолини причину необходимости подчинения.

Годами приучая народ к непререкаемости собственного мнения, Муссолини добился того, что выросшие за время его правления дети, и не только они, привыкли безропотно принимать его высказывания. И чем более они расплывчаты, или даже вообще бессодержательны, тем эффективнее они служат диктаторскому режиму. И никогда нельзя давать народу повод для сомнений, как нельзя апеллировать к его способности критически мыслить.

6

В конце мая 1940 года Гитлер предложил, чтобы Италия начала военные действия «после прорыва англо-франко-бельгийской линии обороны», что позволит немецким войскам все свои силы бросить на Париж. Муссолини дал на это согласие и в то время рассматривал конец июня в качестве возможной даты начала интервенции. Однако, когда выяснилось, что бельгийская армия близка к капитуляции, дуче решил, что он не может так долго ждать. Он был явно вдохновлен всплеском энтузиазма в народе, который, подобно «проституткам», всегда стремился оказаться на стороне победителя. Даже Чиано почувствовал изменение в настроении страны и был приятно удивлен тем сердечным приемом, который оказывался ему на каждой железнодорожной станции во время майской поездки вдоль восточного побережья страны, когда он собственными ушами «слышал многие голоса, призывающие к войне». В том же месяце Эдда навестила своего отца в Палаццо Венеция и заявила ему, что страна жаждет войны именно сейчас и что политика нейтралитета будет «унижением для Италии». Прогермански настроенный маршал Родольфо Грациано, пользовавшийся особым влиянием после того, как под его командованием итальянские войска одержали свои победы в Африке, также придерживался этой точки зрения.

Получив известие о капитуляции 28 мая бельгийской армии, Муссолини вызвал к себе маршала военно-воздушных сил Итало Бальбо и начальника генерального штаба итальянской армии, маршала Пьетро Бадольо, чтобы сообщить им о своем намерении объявить о вступлении в войну 5 июня. Бадольо, как он сам потом рассказывал, протестовал против этого решения, заявив, что оно равносильно самоубийству. «Вы, маршал, — властным тоном ответил Муссолини, — слишком взволнованы, чтобы трезво оценить ситуацию. Могу заверить вас, что все завершится к сентябрю и мне потребуется несколько тысяч убитых, чтобы я мог восседать на мирной конференции как человек, который сражался».

Дуче стоял позади своего письменного стола, обхватив ладонями бедра и устремив пристальный взгляд на двух взбудораженных маршалов. В моменты, подобные этому, действительно верилось, что внезапные изменения им своих позиций, его противоречивые решения были хитроумно рассчитаны или даже спланированы, что они были, как он всегда настаивал, проявлением его интуиции, демонстрацией его подсознательных способностей к мастерскому владению техникой Макиавелли. Само собой разумеется, на следующий день, писал Чиано, Бадольо охотно принялся за подготовку к войне. По просьбе Гитлера дата вступления Италии в войну была отложена на несколько дней. За это время Муссолини провел, к нескрываемой досаде короля, но без единого явного протеста с чьей-либо стороны, — собственное назначение на пост Верховного Главнокомандующего вооруженными силами. Наконец, 10 июня дуче появился на балконе, выходившем на площадь Венеции, перед шумной, громадной толпой жителей Рима.

«Воины, сражающиеся на суше, на море и в воздухе, — выкрикнул дуче высоким, странно звучавшим голосом, — чернорубашечники революции и легиона, мужчины и женщины Италии, всей империи и королевства Албании, слушайте! Час, отмеченный самой судьбой, пробил в небе над нашей страной; час окончательных решений. Мы вступаем в ряды тех, кто сражается с плутократическими реакционными демократиями Запада, всегда препятствовавшими нашему поступательному продвижению вперед и так часто угрожавшими самому существованию итальянского народа… Во время знаменательной встречи в Берлине я заявил, что когда обретаешь друга, то, в соответствии с нормами фашистской морали, идешь с ним рука об руку до самого конца. Именно так мы и поступили и будем идти рука об руку с Германией, с ее народом, с ее победоносными вооруженными силами до самого конца.

В третий раз в своей истории пролетарская и фашистская Италия прочно стоит на ногах, как никогда, сильная, гордая и единая. Нас объединяет единственный и категорический лозунг. Он уже витает в воздухе, воспламеняя сердца от Альп до Индийского океана, этот лозунг выражен одним глаголом — побеждать. И мы будем побеждать. И в результате нашей победы мы обеспечим продолжительный, основанный на законности мир Италии, Европе и всему земному шару. Народ Италии, к оружию! Прояви свою храбрость, свою настойчивость и свое достоинство».

А за несколько часов до этого выступления с балкона Палаццо Венеция о намерениях Муссолини были проинформированы послы Великобритании и Франции, но сделано это было в менее драматичной форме.

Сэр Перси Лорек выслушал новость, как отметил Чиано, «не моргнув глазом и не изменившись в лице. Он ограничился лишь тем, что скрупулезно записал именно ту формулировку заявления, которой воспользовался я, и спросил меня, следует ли ему рассматривать это заявление как предварительную информацию или как обычную декларацию о войне. Выяснив, что зачитанное заявление является официальной декларацией об объявлении войны, британский посол учтиво и с достоинством удалился. У дверей мы обменялись крепким и сердечным рукопожатием».

Беседа с Франсуа-Понсе была не менее дружественной.

«Полагаю, что вы поняли, по какой именно причине я пригласил Вас сюда», — почти извиняющимся тоном спросил Чиано.

«Не могу сказать, что я слишком догадлив, — слегка улыбнувшись, ответил Франсуа-Понсе, — но на этот раз создавшаяся ситуация мне ясна». Как и сэр Перси Лорен, он прекрасно понимал, что война уже не за горами и что Муссолини уже решил судьбу своей страны.

Чиано зачитал текст декларации об объявлении войны.

«Это удар кинжалом по уже упавшему человеку, — со скорбью в голосе прокомментировал ФрансуаПонсе текст декларации, — тем не менее благодарю Вас хотя бы за то, что нанесли удар, предварительно надев бархатную перчатку».

Прежде чем покинуть кабинет Чиано, французский посол позволил себе высказать предупреждение, которое Чиано имел веские основания запомнить надолго: «Немцы — суровые хозяева. Вам тоже предстоит почувствовать это».

7

В ту ночь атмосфера уныния и безысходности окутала Рим, притихший в напряженном ожидании. Направляясь к себе домой, чтобы упаковать вещи, находившийся в подавленном состоянии духа корреспондент «The Times» прошел вдоль Corso Umberto

и пересек площадь di Spagna, но на своем пути не увидел ни одного вывешенного национального флага. Его итальянские друзья и знакомые, поспешившие к нему попрощаться, пожимали ему руку с таким видом, словно просили извинения.

Как однажды заметил Кавур: «Шумные возгласы на городской площади нельзя воспринимать как проявление общественного мнения».


Глава вторая ВЕРХОВНЫЙ ГЛАВНОКОМАНДУЮЩИЙ
10 июня 1940 г. — 23 октября 1942 г.

Кромвелю принадлежит блестящая идея — обладание абсолютной властью в государстве, когда оно не находится в состоянии войны.


Война началась для Италии плачевно. Как это было ни печально, но сразу стало очевидно, что страна, к ее стыду, совершенно не готова к ведению широкомасштабных военных действий — хотя на протяжении последних восьмидесяти лет более половины государственного бюджета предназначалось на покрытие военных расходов. Участие в продолжительной гражданской войне в Испании довело запасы военного снаряжения, и без того истощенные абиссинской кампанией, до самой низкой — критической — отметки. Тем не менее некоординированная и противоречивая деятельность различных ведомств вела к тому, что военная продукция экспортировалась в Англию вплоть до начала 1940 года, а в Финляндию (поставки для которой включали военные самолеты) даже еще позднее [24] .

Большая часть армейского снаряжения вышла уже из употребления или устарела. В артиллерии на вооружении находились орудия, применявшиеся еще в 1918 году; так называемые механизированные дивизии испытывали настолько острую нехватку автомобилей, что, по свидетельству Кармино Сенизе, шефа итальянской полиции, командиры некоторых этих дивизий просили у него взаймы автомобили для своих военных парадов; военно-воздушные силы также находились в жалком состоянии; военно-морской флот не имел ни авианосцев, ни вспомогательной морской авиации. Перед вторжением в Албанию в апреле 1939 года проведенные мероприятия по мобилизации показали, что многие подразделения, значившиеся на бумаге как дивизии, на самом деле состояли из нескольких батальонов. К концу лета того же года сам Муссолини был вынужден признать, что из семидесяти дивизий, которыми, как он утверждал, располагает итальянская армия, только десять пригодны для ведения военных операций. В начале 1938 года начальник генерального штаба сухопутных сил заявил, что к концу следующей весны производство военных материалов и снаряжения и сделанные запасы будут достаточны для ведения полномасштабной войны. На самом деле, за шесть месяцев до того, как Италия вступила в войну, генерал Карло Фавагросса, заместитель министра производства военного имущества и снаряжения, докладывал Муссолини, что если бы министерство имело бы в наличии все запрашиваемое имущество и снаряжение (а для этого было необходимо, чтобы изготовлявшие их заводы и фабрики работали в две смены), то ближайшим сроком готовности Италии для участия в войне был бы октябрь 1942 года. Генерал Балле, заместитель командующего военно-воздушных сил, утверждал, что в его распоряжении находятся свыше трех тысяч действующих боевых самолетов, на самом деле их было менее одной тысячи. Генерал Париани, заместитель командующего сухопутных сил, заверял Муссолини, что в течение считанных часов могут быть мобилизованы восемь миллионов человек, на самом деле менее половины этого числа плохо экипированных и лишенных всякого энтузиазма людей можно было бы поставить под ружье не ранее чем через несколько недель, да и то за счет нанесения невосполнимого ущерба промышленности и сельскому хозяйству страны. Адмирал Каваньяри, заместитель командующего военно-морского флота, пытался объяснить, насколько удручающим выглядит положение не только его, но и других ведомств в преддверии войны, но, жаловался адмирал, дуче был абсолютно невосприимчив к его объяснениям. Однажды де Боно подобным же образом пытался предупредить дуче в отношении «фигляра» Балле и «предателя» Париани, но Муссолини, по признанию де Боно, даже не захотел его слушать. «Он верит в то, во что бы он хотел верить». Время от времени Рафаэлло Рикарди, министр торговли, предупреждал дуче об имеющихся экономических трудностях, но дуче, словно находясь в блаженном неведении, отвечал, что правительства не гибнут из-за экономических трудностей, и предпочитал прислушиваться к Таону ди Ревелю, министру финансов, который полагал, что дела в стране идут прекрасно и что Италии предстоит стать богатейшей страной, благодаря… продаже произведений искусства. «Что же он, дуче, делает? — спрашивал Чиано, буквально выведенный из себя подобным поведением Муссолини, — видимо, внимание дуче полностью занято тем, как вымуштровать солдат».

Однако, хотя стремление дуче к самообольщению и казалось безграничным, все же Муссолини был достаточно информирован о том, насколько плохо страна была подготовлена к войне. После того как эта военная авантюра провалилась, в разговоре с адмиралом Маугери дуче признался в том, что Италия в военном отношении находилась перед первой мировой войной гораздо в лучшем состоянии, чем перед второй. Начиная с 1925 года, за исключением небольшого перерыва в 1929-1933 гг., Муссолини возглавлял все три военные ведомства в правительстве. Несмотря на желание верить в то, во что бы он хотел верить и игнорировать то, что резало его слух; несмотря на стремление переложить скучную, хотя и важную, работу на плечи некомпетентных подчиненных; несмотря на то, что он был более обеспокоен совершенствованием солдатского «римского шага» или выбором даты для перехода армии на летнюю форму одежды, чем действительно неотложными проблемами; несмотря на то, что он жертвовал истиной в угоду пропаганде, пренебрегая реальностью и строя расчеты на смутных надеждах; он, тем не менее, был вынужден довольно часто признавать, что оценки в представляемых ему докладах не только не точны, но и преднамеренно искажены. «Он понимает, — писал Чиано в апреле 1939 г. — что под более или менее приглаженной видимостью едва ли можно обнаружить что-либо стоящее». Спустя пять месяцев, 18 сентября 1939 г., генерал Грациани вручил Муссолини доклад, из которого ясно следовало, что, вместо громадного числа дивизий, которыми хвастался дуче, боеспособными в армии на самом деле можно было назвать только десять. Тридцать пять других дивизий были недоукомплектованы, плохо экипированы и, как боевые единицы, находились на самом низком уровне. «Дуче признал, что так оно и было на самом деле, — писал Чиано, — и произнес, как это ни было прискорбно, немало горьких слов по адресу армии». Буквально за день до объявления войны генерал Фавагросса направил Муссолини на редкость удручающий доклад о неподготовленности Италии к войне, особенно подчеркнув отсутствие средств противовоздушной обороны.

Однако Муссолини принял твердое решение вступить в войну не только потому, что «этого требовала фашистская этика». Им также двигало убеждение в том, что война закончится и мир наступит, прежде чем станет явной тщетность фашистского притворства и претенциозности. Дуче был настолько в этом уверен, что не отменил строительства павильонов на участке в несколько сотен акров под планировавшуюся международную выставку 1942 года, которая должна была своей грандиозностью поразить весь мир. К осени 1940 г., после поражения Франции, когда вторжение немецких войск в Англию казалось неминуемым, Италия практически начала проводить демобилизацию. Крайне озабоченный тем, чтобы итальянская армия осуществила хотя бы символическое наступление по ту сторону Альп, прежде чем немцы закончат французскую кампанию, дуче отдал приказ о переходе в наступление на итало-французской границе через три дня, несмотря на доводы генерального штаба, доказывавшего, что и трех недель будет недостаточно для должной подготовки. Просьба Франции о перемирии с Германией, последовавшая менее чем через неделю после итальянской декларации о вступлении в войну и прежде, чем дуче удалось добиться хотя бы символического военного успеха, привела Муссолини в состояние настоящего смятения, и он отбыл на встречу с Гитлером обсуждать условия для поверженной Франции, горько сознавая, как сформулировал Чиано, что его мнение будет иметь «только консультативную ценность». «Французская кампания, — продолжал Чиано, — была выиграна Гитлером без какого-либо военного участия Италии, и именно Гитлер должен был сказать последнее слово при обсуждении условий перемирия с Францией. Подобное обстоятельство беспокоило и удручало дуче. Итальянский народ и, в первую очередь, наши вооруженные силы вызывали у него весьма мрачные раздумья. По правде говоря, дуче опасался, что вот-вот грядет час всеобщего мира на земле и тогда вновь не осуществится эта несбыточная мечта всей его жизни — покрыть себя неувядаемой славой на поле сражения».

По мере поступления в Палаццо Венеция информации об отсутствии какого-либо энтузиазма у итальянских войск, ведущих военные действия, сетования Муссолини на итальянский народ становились все более и более горькими. Нежелание населения Италии вообще участвовать в войне — а дуче был хорошо осведомлен об этом, несмотря на его публичные заявления об обратном, — приводило Муссолини буквально в состояние бешенства. Он не скрывал радости по поводу наступивших холодов 1939-1940 гг. Глядя на густой снег, засыпавший в декабре улицы Рима, дуче произнес: «Это просто прекрасно, что идет снег и наступили холода. Может быть, хоть они благотворно подействуют на наших бездельников итальянцев и на всю эту бездарную нацию. Одна из главных причин, почему надо вырубить леса на Апеннинах, как раз и заключается в том, чтобы сделать итальянский климат более холодным и снежным». В январе, когда серьезным образом стала сказываться нехватка угля, дуче вновь пришел в прекрасное настроение, поскольку испытания, которым по этой причине подвергнется итальянский народ, приведут наконец к тому, что он сбросит с себя «накопленную веками духовную лень». «Мы должны поддерживать в стране состояние жесткой дисциплины, — заявлял дуче, — итальянцы должны находиться в мундирах с раннего утра до поздней ночи. А мы должны, не переставая, колотить их, выбивая дурь из их голов».

«Мне не достает настоящего материала, — жаловался Муссолини, — даже Микеланджело нуждался в прочном мраморе, чтобы высекать из него статуи. Если бы в его распоряжении была только глина, то он не произвел бы на свет ничего, кроме горшков. Народ, который на протяжении шестнадцати столетий был только наковальней, не может за несколько лет превратиться в молот». Итальянцы всегда были «нацией баранов». Восемнадцати лет недостаточно для того, чтобы изменить их. Муссолини высказывался подобным образом в течение всей войны. Каждая неудача, каждое военное поражение ставилось в вину этому «мягкотелому и недостойному народу», народу, «превращенному искусством в бесхребетное существо»; так же, как каждый успех Германии вызывал у него мучительную жажду подражательства. Каждый малейший военный успех Италии или намек на него принимали настолько преувеличенный вид в сознании дуче, равно как и в изложении итальянской прессы, что эти фантазии воспринимались как реальные факты, превращаясь в грандиозные победы. Месяц спустя после начала войны Муссолини уверился в реальности информации, поступавшей от командования военно-воздушных сил и чрезмерно приукрашивавшей действительность, точно так же как и в том, что итальянский военно-морской флот «ликвидировал на пятьдесят процентов потенциал ВМФ Великобритании в Средиземном море». Он так радовался хорошим вестям с фронта и приходил в такую ярость от плохих новостей, что многие из его министров стали скрывать от него подобную информацию, докладывая только те данные, которые были бы ему приятны, при этом изрядно приукрашивая и их. Известен тот факт, что когда в 1940-1941 гг. образовался колоссальный бюджетный дефицит в двадцать восемь миллиардов лир, то он тщательно скрывался от внимания Муссолини.

Потерпев неудачу в попытке нанести «решающий удар» по Франции, дуче нетерпеливо выискивал новую цель. Он рассматривал перспективы сильного удара по Египту со стороны Ливии силами дислоцированных на ее территории итальянских войск, получивших значительное подкрепление; он также взвешивал возможность нападения на Югославию. «Мы должны поставить Югославию на колени», — сообщал он в своей директиве маршалу Грациани перед самым вступлением Италии в войну. «Мы нуждаемся в сырьевых ресурсах, которые должны получить из югославских рудников». Но немцы отговорили его от нападения на Югославию, опасаясь, что оно вызовет слишком негативную реакцию в Восточной Европе, а Грациани советовал ему отказаться атаковать Египет, поскольку это слишком серьезное мероприятие, подготовка к осуществлению которого была «далека от совершенства». Однако Муссолини стоял на своем и на заседании Совета министров 7 сентября объявил, что если в следующий понедельник нападение на Египет не будет осуществлено, то Грациани будет смещен со своего поста, Грациани пошел на попятную и отдал соответствующие распоряжения, хотя его позицию поддерживал весь генералитет, как он сам доложил об этом. Никогда еще военная операция, писал Чиано, «не начиналась при столь сильном противодействии со стороны командиров, осуществлявших ее». Надо признать, что ни Грациани, ни Бадольо не решались энергично отстаивать свои взгляды в присутствии дуче.

Наступление на Египет началось 13 сентября. За четыре дня шесть пехотных дивизий и восемь танковых батальонов продвинулись на шестьдесят миль к Сиди Баррани, и Муссолини, по словам Чиано, «сиял от радости». После 4 октября его уже редко можно было застать «в подобном хорошем настроении и в такой же прекрасной форме». У Сиди Баррани итальянская армия застряла намертво. В течение трех последующих месяцев, в то время как дуче требовал начать стремительное наступление на британские позиции в районе Мерса-Матрух, Грациани с трудом сдерживал натиск английских войск.

Почти в то же самое время, словно для того, чтобы продемонстрировать независимость от Гитлера и чтобы досадить своим генералам, во всяком случае так показалось одному из них, Муссолини выбрал новую жертву. В самом начале июля генерал Де Векки, губернатор островов Додеканес, телеграфировал в Рим о том, что английские корабли и, возможно, английские самолеты останавливаются для заправки и отдыха в Греции. С этого момента он весь отдался планам нападения на Грецию. 12 октября дуче объявил, что он принял окончательное решение. Дуче определил конец месяца в качестве даты начала нападения, признав, что к этому решению его подтолкнула неожиданная оккупация Румынии немецкими войсками и то, что он пошел на этот шаг безо всякого сожаления. Акция Гитлера против Румынии напоминала о той секретности, в которой готовились и проводились его агрессивные акции против стран Западной Европы. «Гитлер всегда ставил меня перед совершившимся актом, — заявил дуче, — на этот раз я намерен отплатить ему той же монетой. Он узнает из газет о том, что я оккупировал Грецию. Таким образом будет восстановлено равновесие в наших отношениях». Муссолини, однако, еще не пришел к согласию в этом вопросе с маршалом Бадольо, находившимся под прессингом заявлений дуче о том, что если кто-либо будет возражать против нападения на Грецию, то этот человек, «как истинный итальянец, должен немедленно подать в отставку». 22 октября Муссолини написал Гитлеру, информируя его о своих планах. Гитлер находился на пути в Хэндэй, чтобы попытаться, как потом оказалось — безуспешно, склонить Франко к участию в войне, и Муссолини, поставив на письме задним числом дату 19 октября, принял меры, чтобы Гитлер получил это письмо уже тогда, когда будет поздно что-либо возразить. На этот раз Чиано, увидевший в нападении на Грецию возможность проверить влияние Германии на Балканах, целиком поддержал дуче; но генералы вновь были против. Начальники генеральных штабов трех родов войск единодушно высказались против греческой операции, отметив те трудности, с которыми придется столкнуться итальянским войскам при ведении военных действий в условиях гор, да еще в столь позднее время года. Их точка зрения была отвергнута. Военная разведка дала тревожную и, как оказалось потом, довольно точную оценку вероятного уровня греческого сопротивления. Муссолини счел разведданные чрезмерно пессимистичными. 28 октября, в годовщину «Похода на Рим» — после того как дуче, по свидетельству генерала Армеллини, почти каждый час менял свое решение о времени нападения на Грецию и однажды в течение четверти часа менял его пять раз — итальянские войска вторглись в Грецию со стороны албанской границы. Шесть недель спустя, после того как Муссолини принял отставку выведенного из себя Бадольо, покинувшего пост начальника генерального штаба, на заседании Совета министров он был вынужден сделать вывод о том, что ситуация приняла серьезный оборот и «может стать просто трагической». Очевидно, решил Муссолини, что армия, особенно ее старшие офицеры, стала позором Италии. Она полностью провалилась. «Человеческий материал, с которым мне приходится иметь дело, — со злостью жаловался дуче, — абсолютно ни на что не годен». Мнение Муссолини поддержал Стараче, прибывший с фронта. Он дал «жесткую оценку поведения итальянских войск», которые если и сражались, «то мало и плохо», 4 декабря генерал Убальдо Содду, заместитель министра обороны, ранее посланный Муссолини в Албанию, чтобы лично выяснить, что же произошло на греческом фронте, доложил дуче, что сложившаяся военная ситуация не имеет надежд на улучшение и что теперь она должна быть урегулирована с помощью «политического вмешательства». Муссолини вызвал Чиано в Палаццо Венеция. «Нам ничего не остается делать, — заявил дуче, когда прибыл Чиано, — сложилась абсурдная ситуация, но факт остается фактом. Мы должны просить о перемирии через посредничество Гитлера». Чиано еще никогда не видел дуче столь удрученным.

Для этого у Муссолини были все основания. Гитлер настоятельно советовал ему воздержаться от вторжения в Грецию, от этой акции, которая наверняка поставит на дыбы все Балканы. После встреч с маршалом Петэном в Монтуаре и с Франко в Хэндэйе Гитлер сразу же направился в Италию, чтобы попытаться отговорить Муссолини от военной акции, не обещавшей ничего, кроме катастрофы. За два часа до прибытия поезда фюрера во Флоренцию, где должна была произойти его встреча с дуче, Гитлеру доложили, что он опоздал — итальянские войска уже перешли албано-греческую границу. Хотя Гитлер вел себя с поразительным самообладанием и даже пошел так далеко, что пообещал Италии свою полную поддержку в ее греческой кампании, тем не менее Муссолини вернулся в Рим, хорошо понимая, что Гитлер крайне обеспокоен действиями Италии, которые могли стать помехой его будущим планам. Через три недели после встречи во Флоренции, когда стало ясно, что греческая кампания обречена на унизительное поражение итальянских войск, дуче получил письмо из Германии, подтвердившее его флорентийские догадки. Не только Югославия, Болгария, вишистская Франция и Турция, писал ему Гитлер, все более отчужденно дистанцируются от Италии в результате ее опрометчивого шага, но налицо и обеспокоенность России, что может привести к появлению новой угрозы, на этот раз с Востока. Кроме того, Великобритания получила теперь основание для размещения в Греции своих баз, что создает угрозу бомбардировок Румынии и юга Италии. Последствия греческой авантюры таковы, что военные действия в Африке против Египта должны быть приостановлены, кроме того — Германия будет вынуждена в конце концов направить войска во Фракию, но эта операция возможна только в будущем году. «На этот раз, — мрачно прокомментировал Муссолини письмо Гитлера, — он здорово щелкнул меня по носу» [25] .

И теперь его же заместитель министра обороны убеждал в необходимости обратиться к грекам с просьбой о перемирии. В конце концов дуче позволил Чиано убедить себя, что ситуация еще не так уж и плоха и что ее можно будет стабилизировать, если Германия немедленно придет на помощь Италии. Дино Альфиери, итальянский посол в Германии, в это время находился в Риме, поправляясь после болезни, и Чиано вызвал его в Палаццо Венеция, чтобы обсудить создавшееся положение с дуче.

«Я нашел дуче в состоянии глубокой депрессии, — писал позднее Альфиери. — Никогда раньше я не видел его столь подавленным. Его побледневшее и осунувшееся лицо выглядело удрученным и озабоченным. Его угнетенный облик дополнялся мятой рубашкой с нелепым большим отложным воротником и небритыми, по крайней мере уже вторые сутки, щеками. С необычными для него тактом и заботливостью — что само по себе свидетельствовало о том, в сколь смятенном состоянии духа он находился, ибо только в этом состоянии он оставлял маску равнодушия, предназначенную для подчиненных, — дуче спросил меня, как я себя чувствую и вполне ли я выздоровел после болезни.

Он медленно, короткими шажками, расхаживал вокруг своего массивного письменного стола и, сосредоточившись на мысли, целиком поглотившей его внимание, говорил о телеграмме Содду, пытаясь уяснить причины, по которым генерал преувеличивал серьезность создавшегося положения. Он не переставал правой рукой нервно поглаживать подбородок и лицо, попеременно обращаясь то к Чиано, то ко мне, словно пытаясь найти одобрение или поддержку своих теорий и оправдание своих надежд».

Но все его надежды были иллюзорны. Ему не следовало заключать мир с греками, но тогда он был бы вынужден положиться на немецкую помощь, а это было равносильно согласию подвергнуться мучительному унижению. Телеграмма Содду, вся выдержанная в мрачной тональности, подтолкнула Муссолини к мысли о том, что в будущем ему следует сформировать армию из числа жителей долины реки По и центральной Италии с тем, чтобы остальная страна ковала оружие для «воинов-аристократов». Тогда же Гитлер написал ему письмо, безупречное по стилю и выдержанное в успокоительном тоне, который Муссолини посчитал снисходительным, с заверениями в том, что в настоящее время ведется подготовка к немецкой интервенции. Но до того, как была завершена эта подготовка, группа югославских офицеров совершила государственный переворот, направленный против собственного правительства, которое совсем недавно поставило свою подпись под пактом, связавшим Югославию с осью Берлин — Рим. Гитлер резко прореагировал на это событие. Он стал настаивать на том, чтобы Югославия была сокрушена с «безжалостной жестокостью» одновременно с началом «Операции Марита» против греков.

5 апреля, всего лишь через десять дней после государственного переворота в Белграде, Гитлер, уже попросив было Муссолини приостановить военные операции в Албании на несколько дней с тем, чтобы перекрыть итальянскими войсками албано-югославскую границу, вновь написал дуче, сообщив ему, что немецкое вторжение в Югославию и Грецию начнется на следующий день. Гитлер предложил, чтобы все итальянские вооруженные силы подчинились стратегическим приказам германского командования. Не проконсультировавшись со своими генералами, Муссолини согласился с предложением Гитлера.

Нападение Германии на Югославию, начавшееся 6 апреля, было безжалостным и завершилось полнейшим успехом. К 17 апрелю Югославия капитулировала, десять дней спустя Афины были оккупированы немецкими войсками. Была принята капитуляция Греции и определены новые границы Югославии, но и в том и в другом случае даже без упоминания Италии. В своей речи в рейхстаге Гитлер попытался смягчить удар по самолюбию Муссолини, оценив немецкое вторжение в Югославию и Грецию как «предупредительную меру против стремления Великобритании окопаться на Балканах», и отрицая тот факт, что оно было осуществлено «с целью оказания помощи итальянцам в их сражении против Греции». Но ни у кого, и менее всего у Муссолини, более не могло оставаться никаких иллюзий относительно истинного уровня репутации Италии, столь низко опустившегося в глазах Германии и всего мира. В Берлине Альфиери пришлось выслушать Гитлера, открыто критиковавшего действия Италии и итальянскую армию. Фюрер разговаривал «резким и агрессивным тоном, — вспоминал Альфиери, — и, изменив своей привычке, не спрашивал меня о том, как идут дела у Муссолини».

Зависимое положение Италии было продемонстрировано не только событиями в Греции и Югославии. 10 декабря в Риме были получены вести о штурме итальянских позиций у Сиди Баррани. Чиано не мог не удивиться тому полнейшему хладнокровию и той беспристрастной объективности, с которыми Муссолини встретил эту новость, выразив лишь надежду, что маршал Грациани сможет сдержать натиск противника. Но эта надежда, как и все остальные в ту зиму, была вскоре развеяна. К ночи 10 декабря англичане захватили столько пленных, что их казалось просто невозможным пересчитать. «Участок почти в пять акров заполнили одни только пленные итальянские офицеры, — докладывал штаб батальона английского подразделения „Coldstream Guards“, — а нижние чины итальянской армии, взятые в плен, разместились на участке в две сотни акров».

«Можно считать, — записал в свой дневник Чиано, — что уничтожено четыре дивизии». На следующий день Муссолини признал, что Италия потерпела поражение. В начале января пала Бардиа и разбитая в пух и прах итальянская армия, многие подразделения которой сражались с храбростью, достойной лишь сожаления, против противника, ведомого гораздо лучшим командованием и, к тому же, несравнимо лучше экипированного, была отброшена назад к Тобруку. Муссолини оставался спокойным, — «нечеловечески хладнокровным», как описывал Чиано поведение дуче на заседании Совета министров 7 января, когда он признал, что для любой армии рано или поздно наступает день поражения. Но не так-то легко было для дуче скрыть чувство смятения, вызванное в нем рецептом лекарства, прописанного Гитлером для исправления военной ситуации в Северной Африке. Он был готов согласиться с тем, что Роммель, действительно, блестящий генерал, но для дуче было слишком трудно смириться с тем фактом, что один-единственный немецкий генерал со сравнительно небольшим контингентом немецких войск смог кардинально изменить ход войны в Северной Африке, пробыв там всего несколько недель. Мрачно сравнивая Роммеля, который всегда находился в своем танке во главе наступавших немецких колонн, с Грациани, который укрывался «на глубине семидесяти футов под землей в римской гробнице», дуче не мог не отнести победы в пустыне на счет немецких войск, а не итальянских. Муссолини приказал Грациани предстать перед лицом следственной комиссии, которая осудила поведение человека, не вызывавшего теперь у дуче никаких чувств, кроме презрения. Выводы комиссии были восприняты с глубоким удовлетворением Бадольо, который терпеть не мог своего бывшего, более популярного, коллегу. Но Бадольо, так же как и Муссолини, оба они прекрасно понимали, что, на самом деле, стоило винить не только одного Грациани. Военная разведка, одно из немногих подразделений итальянской армии, действовавших успешно, имела в своем распоряжении перехваченные американские секретные радиотелеграммы, которые свидетельствовали о том, насколько слабее — и по численности, и по вооружению — были английские войска в Северной Африке. И менее компетентный, чем Грациани, генерал смог бы остановить их, если бы войска были должным образом подготовлены к войне, снаряжены и хотели бы сражаться. «Но что можно было поделать, — раздраженно задавался вопросом Грациани в своем письме к жене, — ведь нельзя же пробить броню ногтями пальцев!» Бадольо, который в качестве начальника генерального штаба с 1926 года в течение пятнадцати лет отвечал за перевооружение итальянской армии и ее готовность к военным действиям, и Муссолини, который закрывал глаза на явную бездарность Бадольо, должны были оба нести ответственность за поражения армии. Но в то время, когда Бадольо и Грациани обвиняли друг друга, Муссолини, в свою очередь, обвинял их обоих и тем сильнее подвергал их уничижительной критике, чем громче были успехи немецкой армии. Когда Роммель был повышен в звании до фельдмаршала, то Муссолини жаловался, что Гитлер сделал это специально, чтобы «подчеркнуть немецкий характер сражений в Северной Африке», и ответил Гитлеру тем, что произвел генерала графа Уго Кавальеро, преемника Бадольо на посту начальника генерального штаба, в маршалы, хотя мнение дуче о нем не было более высоким, чем о других его генералах. «Кавальеро всегда полон оптимизма, — отмечал Де Боно, — это единственная причина, в силу которой дуче предпочел его другим». Кавальеро также был, по мнению Чиано, раболепен до абсурдности и «был готов бить поклоны каждому общественному туалету, если бы это способствовало его продвижению по службе» [26] .

Однако, несмотря на обидчивость и раздражительность Муссолини, лично Гитлер продолжал держаться с дуче по-дружески и с пониманием. Что бы Гитлер ни думал об итальянцах, но его уважение к их дуче пока еще не ослабело. Даже в ноябре, когда ситуация в Греции приняла непредсказуемый характер, Гитлер привел Чиано в полное изумление, когда объявил ему со слезами на глазах: «Из этого города Вены, в день начала аншлюса, я послал Муссолини телеграмму, в которой заверил его, что никогда не забуду его помощь. Сегодня я подтверждаю это обещание. Я полностью нахожусь на его стороне». И уже после катастрофы в Северной Африке, во время переговоров в январе в Бергхофе Гитлер, как всегда, держался дружески, Муссолини был настолько уязвлен провалом своей армии в Северной Африке, что отправился в Германию в состоянии крайней нервозности, откровенно побаиваясь встречи с Гитлером. Он дважды откладывал ее в надежде получить хорошие вести с итальянских военных фронтов и даже предпринял неуклюжую попытку вообще отказаться от нее. Но встреча прошла в настолько сердечной обстановке, что Чиано не мог не отметить явную смену настроения Муссолини, у которого чувство облегчения перешло буквально в состояние восторга — «обычную реакцию дуче на встречу с Гитлером». Прибывшая на железнодорожную станцию Пуш итальянская делегация с удивлением увидела Гитлера, стоявшего на вокзальной платформе под падающими хлопьями снега в своей длинной кожаной шинели и в шапке, натянутой на уши. Пульмановский вагон Муссолини остановился прямо напротив Гитлера. Дуче медленно вышел из вагона и направился к хозяину встречи. Пожимая друг другу руки, они твердо взглянули друг на друга. «Кровь застыла в моих жилах, — за минуту до встречи, еще находясь в холодном вагоне, заявил Муссолини, — и ему не дождаться краски стыда на моем лице, когда мы увидимся». Муссолини, по свидетельству итальянского посла, вышел из вагона с окаменевшим выражением лица, но, как только Гитлер заговорил, дуче изобразил на физиономии искусственную улыбку.

До начала переговоров итальянскому послу на какое-то время удалось наедине повидать Муссолини и сообщить ему, что Гитлер готов положительно выслушать любую просьбу о помощи, с которой дуче намерен обратиться к фюреру. Муссолини резко перебил его. «Мне не о чем просить его», — заявил дуче.

И он, действительно, ни о чем не просил. Он позволил говорить в основном Гитлеру, тихо сидя в одном из тех массивных глубоких кресел, которыми всегда были заполнены немецкие приемные для официальных переговоров, лишь изредка делая отдельные замечания в то время, пока Гитлер демонстрировал свое знание военной ситуации и намечал в общих чертах их решение столь остроумно, что не мог не вызвать восхищения у Альфиери с Чиано и у маленького толстяка генерала Альфредо Гуццони, замещавшего находившегося в Северной Африке Кавальеро на посту начальника генерального штаба. Гитлер находился в отличном расположении духа, его голова уже была занята приятными мыслями о предстоящем нападении на Россию, которыми он, из обычной предосторожности, не делился с итальянцами. Самолюбие Муссолини было сильно уязвлено и тем поражением, которое он рассматривал как бесчестье его страны, и той настойчивостью, с которой немцы требовали, чтобы он прекратил попытки улучшить отношения с Москвой, и их прозрачными намеками на то обстоятельство, что поскольку Италия не имеет хороших солдат, то она должна вместо них передать в распоряжение Германии большее число рабочих для немецкой промышленности. Дуче был не в состоянии реагировать должным образом ни на обаятельные манеры Гитлера, ни на его успокаивающую уверенность в будущих успехах. Фюрер был «вежлив, относился ко мне по-дружески и с пониманием, — признался дуче итальянскому послу, но при этом посчитал нужным добавить, — даже слишком. Он истеричен. Когда он мне говорил, что никто на свете не переживал столь сильно, как он, вместе со мною выпавшие на мою долю испытания, то в его глазах появились слезы. Он явно перестарался. Он слишком сильно хотел заставить меня почувствовать и оценить его доброту и великодушие, его силу воли и превосходство».

Во время обеда Муссолини, казалось, полностью сконцентрировался на еде. Низко наклонившись над блюдом и небрежно засунув салфетку за воротник кителя, он ел очень мало и очень быстро. Он слушал Гитлера с тем повышенным вниманием, которое зачастую скрывает тревожное состояние души. В тех редких случаях, когда он вступал в дискуссию, он говорил так неразборчиво, словно немецкий был тем самым языком, на котором он разучился говорить. В первый день переговоров во время перерыва для чаепития он являл собой жалкое зрелище, когда одновременно пил маленькими глотками чай из настоя ромашки и тщетно старался отодвинуть свое кресло от пышущего жаром камина. Наблюдая за ним, Гитлер не переставал поглощать печенье и пирожки с вареньем, а Геринг, выглядевший блестяще в новом серо-голубом мундире, все говорил и говорил, не закрывая рта ни на минуту.

Вся схема деловых переговоров в Бергхофе в точности повторилась через шесть месяцев в августе 1941 года, когда Муссолини, совершая инспекционную поездку по полям сражения в России, посетил ставку Гитлера на Восточном фронте. «Дуче посчитал уместным, — объяснялось в итальянском официальном протоколе переговоров, — предоставить фюреру возможность в полной мере высказать свои соображения». Гитлер сполна использовал предоставленную ему возможность и в один из дней переговоров говорил, не переставая, два с половиной часа. Муссолини охватило неописуемое чувство облегчения, когда, наконец, он покинул ставку Гитлера.

Уведомление о нападении на Россию было передано итальянцам в четыре часа тридцать минут утра 22 июня. Альфиери был поднят с постели и вызван в министерство иностранных дел Германии, где Риббентроп сообщил ему, что в три часа утра немецкие войска перешли границу с Россией. Муссолини был еще в постели, когда прозвучал телефонный звонок на его вилле в Риччоне. На звонок ответила Рашель и тут же передала новость мужу. Как позже рассказала Рашель журналисту Бруно Д'Агостини, Муссолини тяжело воспринял известие о начале войны с Россией. Он в отчаянии воскликнул: «Дорогая Рашель! Это означает, что война проиграна!» Однако несколько часов спустя Чиано позвонил Альфиери, поручив ему передать личное послание дуче фюреру. Италия считает, что она находится в состоянии войны с Россией начиная с трех часов этого утра, сообщил Чиано Альфиери и затем попросил посла сделать «все возможное, чтобы убедить немцев согласиться с предложением Муссолини об отправке в Россию итальянских экспедиционных войск» [27] .

Хотя это предложение было встречено в Берлине без энтузиазма, но, тем не менее, Муссолини в узком кругу продолжал настаивать на том, что в данном случае он руководствуется не только чувством уязвленного самолюбия. Италия должна внести свой посильный вклад, чтобы обеспечить «молниеносную» победу. «Если Россия не будет побеждена в первые шесть месяцев, — считал дуче, — то тогда она вообще не будет побеждена». В конце концов, итальянские войска, общей численностью в 200 000 солдат, которые могли бы изменить весь ход войны в Северной Африке, были направлены в Россию, — вопреки советам всех здравомыслящих итальянских генералов, — чтобы сражаться плечом к плечу с немцами на Восточном фронте. Весь ужас, который пришлось испытать итальянцам в России, оказавшимися свидетелями жестокости нацистов по отношению к местному населению, и грубое обращение, которое почувствовали на себе они сами после катастрофы в Сталинграде, когда немцы реквизировали у них большую часть наличного транспорта подобно тому, как это было сделано в Северной Африке в 1942 г., все это не могло не вызвать дальнейшего напряжения в отношениях между двумя участниками слабеющего военного альянса.

Муссолини следил за военными действиями своих войск в России с огромным интересом, который иногда целыми днями буквально поглощал его внимание. Итальянская пресса скрупулезно, до малейших деталей, освещала их на своих страницах. Успехам итальянской армии в такой же мере придавалось чрезмерное значение, в какой принижалось значение немецких успехов. Дуче с радостью воспринял известие о том, что немецкие войска столкнулись с ожесточенным сопротивлением русских под Минском. «Я надеюсь только на то, — заявил дуче, — что в этой войне на Востоке немцам основательно пощипают перья». Подобное отношение к немцам проявлялось в течение всей его поездки по Восточному фронту. Когда он инспектировал туринскую дивизию генерала Мессе, то был явно раздражен домашним видом гладко выбритых итальянских солдат, проезжавших мимо него в реквизированных у местного населения повозках, то и дело застревавших в дорожной грязи. Дуче не мог скрыть своего разочарования по поводу того, что Гитлеру не пришлось увидеть итальянских солдат, какими они рисовались его воображению, — мужественными воинами, сплошь покрытыми боевыми шрамами. По сравнению с ними немецкие солдаты выглядели суровыми и агрессивными. Во время инспекции одной из немецких частей Гитлер вышел из машины к солдатам. Разговорившись с ними, он стал отпускать сомнительного сорта шутки, вызвав у солдат почтительный смех. И он не пригласил с собой Муссолини, оставив его в машине вдвоем с фельдмаршалом Рундштедтом. «Гитлер мог бы взять меня с собой, когда он вышел поговорить с солдатами, — высказывал позднее дуче свое недовольство Альфиери, — вместо того, чтобы оставить меня с этим старикашкой Рундштедтом. Вы заметили, как по-штатски выглядел Гитлер, когда разговаривал со своими солдатами?»

Позднее в тот же день, словно стремясь доказать, что он может сделать хоть что-то, чего не сможет сделать Гитлер, дуче подошел к Бауэру, личному пилоту фюрера, и, задав ему несколько вопросов о самолете, который использовался во время инспекционной поездки, неожиданно заявил, что хотел бы сам пилотировать самолет. Когда дуче обратился за согласием к Гитлеру, тот стал растерянно оглядываться вокруг, словно не желая ответить дуче отказом, но надеясь, что кто-то из окружающих подскажет ему правильный совет для того, чтобы отговорить Муссолини от сумасбродной просьбы, при этом не обидев его. Бауэр поймал взгляд фюрера и слегка кивнул, дав понять, что все будет в порядке, и тогда Гитлер неохотно согласился, дуче сел за штурвал самолета, но до самого конца полета Гитлер неотрывно смотрел в спину Бауэра, «словно старался убедиться в том, -

решил Альфиери, — что близость дуче не повлияет на внимательность и реакцию пилота».

Летные способности Муссолини нашли свое отражение даже в официальном коммюнике, поведавшем о ближайших целях держав оси Берлин — Рим и о принципах «Нового порядка для Европы», что должно было уравновесить появление недавно опубликованной англо-американской Атлантической хартии. «Вы можете добавить, — заявил дуче Альфиери, передавая ему инструкции для агентства новостей „Стефани“, — что, в соответствии с моими подсчетами, я пропутешествовал 3300 миль поездом, 1250 — самолетом и 70 — автомашиной. И, как вы можете сами убедиться, я готов проделать все это вновь».

«Его лицо расплылось в улыбке, — вспоминал Альфиери, — он смотрел на меня довольный, как ребенок».

Никогда больше его визиты к Гитлеру не заканчивались на такой радостной ноте.

В начале следующего года в Рим прибыл Геринг, разодетый, как описывал его визит Чиано, «в просторную соболью шубу, чем-то похожую на те, что носили в 1906 году автомобилисты и что носят сейчас высокооплачиваемые проститутки». Геринг предложил, чтобы Муссолини совершил новую поездку в Германию. Гитлер, озабоченный тем, чтобы вновь приободрить дуче, который, по его мнению, окончательно пал духом после печальных для него зимних событий, пригласил Муссолини в замок Клессхайм. «Гитлер говорит, говорит, говорит, говорит», — тоскливо отметил Чиано, описывая эту встречу. «Муссолини отчаянно страдает — ведь это ему, привыкшему самому говорить, приходится вместо этого покорно молчать. На второй день встречи после обеда, когда все, что было нужно, было уже сказано, Гитлер без перерыва говорил в течение часа и сорока минут. Ни одна тема не была обойдена его вниманием: война и мир, религия и философия, искусство и история. Муссолини автоматически время от времени поглядывал на свои наручные часы. Я размышлял над собственными проблемами, и только Кавальеро, этот феноменальный образец раболепия, делал вид, что восторженно слушал фюрера, без конца одобрительно кивая головой. Немцы, однако, переносили пытку гораздо легче, чем мы. Бедняги, им приходилось подвергаться ей практически каждый день, и я уверен, что не было ни одного жеста, ни одного слова, ни одной артистической паузы, которых бы они не знали наизусть. Генерал Йодль, после героической схватки с дремотой, в конце концов, не выдержал и все-таки заснул на своем диване. Кейтель зевал во всю, но ему удалось держать голову прямо».

Позднее Гитлер сравнивал себя с Наполеоном и доверительно сообщил дуче, что он «находится под покровительством Провидения». «Просто не могу понять, — признался Муссолини, возвращаясь домой в Рим, — ради чего фюреру понадобилось приглашать меня к себе».

Три месяца спустя дуче получил возможность задать подобный же вопрос Кавальеро. Более года Муссолини выжидал удобного случая, чтобы нанести визит в Северную Африку. С этой целью он специально проинструктировал генерала Кавальеро о том, чтобы тот направил ему телеграмму с одним лишь словом «tevere», когда будет уверен в том, что итальянская армия перешла в наступление, которое приведет ее к Суэцкому каналу. Такая телеграмма была получена 27 июня, когда итальянцев не оставляла надежда, что контрнаступление Роммеля, отбросившее англичан обратно за египетскую границу, все еще находится в полном разгаре. Но разразившийся циклон задержал отъезд Муссолини на два дня и к тому времени, когда дуче прибыл в Ливию, наступление замедлилось и, наконец, остановилось у Эль-Аламейна [28] .

Обозленный поведением командующего, который выставил его в дурацком свете, вызвав на фронт в неподходящий момент, как это уже было ранее во время нападения на Грецию, дуче провел три недели в песках Ливии. Разъезжая вдоль передовых позиций в сопровождении упавших духом итальянских генералов, он пытался подбодрить их обещаниями подкреплений и прорыва в ближайшие дни в Ливию итальянского морского конвоя. Подготовлены планы, уверял дуче генералов, захвата Мальты, и тогда путь через Средиземное море будет свободным от британских кораблей. Но слушавшие дуче не могли скрыть своих сомнений.

20 июля 1942 года Муссолини вернулся в Рим. Он выглядел страшно уставшим и больным. Было объявлено, что состояние нервного и физического истощения, в котором он прибыл в Рим, вызванное напряжением, с которым дуче выполнял свои обязанности, способствовало развитию инфекционной дизентерии. Дуче отвезли в Рокка-делле-Каминате, и по Риму распространился слух, что дуче отправился туда умирать. «Не исключено, что он действительно умирает, — заявил один из его министров, — но не от дизентерии. А от менее банальной болезни. Ее имя — унижение».

Это был вполне понятный диагноз. Возбужденный радостной перспективой победы в Северной Африке в такой степени, что уже обсуждал детали учреждения совместного итало-германского правительства в Египте, дуче неожиданно для себя оказался в ситуации, которую даже беспечный Кавальеро назвал «серьезной». Дуче был также вынужден отказаться от планов захвата Мальты, которые, как предполагал Гитлер, не могут быть успешно реализованы, принимая во внимание низкое состояние боевого духа итальянских войск. Муссолини был вынужден согласиться с резким снижением поставок угля и нефти из Германии и Румынии, поскольку немецкое правительство не имело никакого желания «выбрасывать на ветер добрую нефть», как жестко заявил атташе немецкого посольства в Риме. Он был вынужден, пока продолжался этот ужасный год, читать донесения и выслушивать устные доклады о многочисленных случаях конфискации немецкими воинскими частями на русском фронте наличного транспорта у итальянцев, вынужденных отступать пешком сквозь сугробы снега. Он должен был считаться с тем фактом, что немцы не только потеряли всякую веру в способность итальянцев сражаться, но и активно принимали превентивные меры, чтобы обезопасить себя от последствий краха Италии. Немецкий военный атташе в Риме был назначен «офицером по связи» в штаб-квартире итальянской армии; несколько немецких воинских частей были передислоцированы в Италию для «учений»; фельдмаршал Кессельринг был послан в Италию в качестве «Главнокомандующего на Юге Европы». Также поступали тревожные сигналы о немецких сообществах, возникавших в ряде крупных итальянских городов, планах военной оккупации страны с последующим созданием марионеточного правительства во главе с рабски преданным германофилом Роберто Фариначчи.

Месяц за месяцем отношения между Италией и Германией все более ухудшались. Поводов для разногласий становилось все больше. В их перечне находились: унизительное обхождение с итальянскими рабочими в немецких трудовых лагерях; возмущение в Италии, вызванное вывозом в Рейх большого количества произведений искусства; отказ итальянцев вести себя иначе, чем «чрезвычайно вяло, — как писал Геббельс в своем дневнике, — по отношению к евреям»; упорное нежелание Гитлера проводить бескомпромиссную политику в отношении Франции, чьи владения в Средиземном море оставались постоянным раздражителем и давали Муссолини повод при каждом удобном случае жаловаться на немцев, продемонстрировавших типичное недомыслие, когда они не «оккупировали всю Францию после подписания перемирия». Довершали дело претензии немцев, — особенно Геринга, чей тон приводил Муссолини в бешенство, а позднее к нему присоединился и Гитлер, выразивший их в письменной форме. Их существо заключалось в том, что если бы не нападение Италии на Грецию, то Испания вступила бы в войну на стороне Германии, что имело бы результатом скорое падение Гибралтара. Все это, в конце концов, привело Муссолини к неприятному выводу о том, что если их отношения и дальше будут развиваться в таком же духе, то Италии вскоре придется «выступить против немцев, исходя из соображений чести и исторической справедливости». Подобные горькие признания стали обычным делом. Поочередно изливая свой гнев то на немцев, уже зараженных «микробами краха», и их «бессмысленное варварство», то на свой собственный народ за «проявление мягкосердечия, подрывающего боевой дух и разлагающего общество», дуче все чаще терял контроль над собой, давая волю вспышкам негодования, которые стали столь же регулярными, как и неожиданная смена настроения. Дуче мог критиковать Франко, обвиняя его в неблагодарности, а на следующий день он восхвалял его за неуступчивую позицию, занятую несмотря на давление Германии; поворчав вечером по поводу мрачных пророчеств о перспективах дальнейшего хода войны, наутро он благосклонно выслушивал заверения своих более самонадеянных советников в ее благоприятном исходе, совершенно искренне рассуждая «самым оптимистичным тоном, — как писал Чиано, — о будущих победах, о возможностях перехода итальянской армии в наступление и исправлении положения дел в Африке». Дуче, казалось, не просто заблуждался, но уже не был в состоянии осознать собственную непоследовательность. Его угроза начать войну против Германии буквально через несколько дней сменялась подтверждением «его решения до конца быть вместе с Германией». В какой-то момент Роммель мог оказаться «сумасшедшим», а в другой — «одним из величайших полководцев нашего времени».

После лета 1942 года Муссолини редко показывался на публике, а когда он все же это делал, то потрясенный народ смотрел на него с чувством явного сожаления. Он выдвигал вперед челюсть и широко пялил глаза, изображая мрачное благородство, которое он любил демонстрировать перед фотокорреспондентами, но его лицо уже потеряло тот облик искренней живости, который когда-то делал дуче таким обаятельным. Еще в 1939 году Самнер Веллс беседовал с дуче, уже тогда выглядевшим «лет на пятнадцать старше его действительного возраста. Он был массивен и статичен и лишен какой-либо живости. Он двигался тяжелой, почти слоновьей походкой; казалось, что каждый шаг ему дается с трудом. Он был слишком полным для своего роста, а его лицо в состоянии покоя выглядело одутловатым. Его коротко остриженные волосы были белоснежно седыми». Через месяц после визита Веллса в Рим новый секретарь фашистской партии, Этторе Мути, также был потрясен, увидев дуче таким постаревшим и изможденным. Чиано тоже был обеспокоен видом дуче, но успокаивал себя мыслью о том, что «нынешнее состояние дуче объясняется временным стечением обстоятельств».

Чиано ошибался. К лету 1942 г. два года войны настолько подточили здоровье Муссолини, что один из его докторов стал сомневаться в том, что он долго протянет. «Так или иначе, — высказалась одна из дам, которая видела дуче на вилле Торлония в конце того же лета, — но он более не выглядел живым существом. Я словно видела перед собой карикатуру на человека — даже, скорее, труп».

Загрузка...