Судьба! Только споткнувшись, государственные деятели вспоминают о судьбе.
К осени 1942 года, после более чем двух лет ненавистной войны, по всей Италии широко распространились оппозиционные настроения по отношению к Германии и фашистскому режиму. Ежедневно в Риме и Милане арестовывали интеллигенцию, в Неаполе и на Сицилии — рабочих. Забастовки превратились в повсеместное и обычное явление и часто полиция была вынуждена стрелять над головами возбужденных демонстрантов, чей пыл могли остудить только полицейские пули. Социалисты в Генуе, коммунисты в Турине печатали листовки, срывали со стен и заборов фашистские плакаты, наклеивая вместо них призывы к свободе и миру. Газеты нефашистской ориентации осторожно поддерживали оппозицию, разжигали в людях недовольство, сообщая на своих страницах о длинных очередях и других лишениях, хотя это было запрещено. Вскоре некоторые из них, включая «Oggi», были закрыты. Отпуск продуктов, в том числе хлеба, овощей, мяса, риса, яиц, был строго нормирован, однако полиция уже даже и не пыталась вмешиваться в операции черного рынка, который совсем вышел из-под ее контроля с тех пор, как правительство очередным непродуманным декретом снизило все цены на 20%.
На юге Италии тысячи крестьян находились на грани голодной смерти, по всей стране бедняки голодали, затягивая пояса на самую последнюю дырку, а Муссолини получил даже прозвище — «форо Муссолини», «дыра Муссолини» [29] .
Это была его война, именно он ввергнул в нее страну, и немцы, маршировавшие повсюду, словно солдаты оккупационных войск, были его друзьями — но не друзьями этих бедняков. Надо сделать все что угодно, лишь бы только положить конец этой войне, — с мрачным юмором повторяли итальянцы популярную остроту, — в крайнем случае даже постараться ее выиграть. Однако большинство из них уже перестали думать о победе: эти люди ждали поражения с какой-то безнадежной безропотностью. Они слушали передачи Би-би-си в надежде услышать хотя бы намек на скорое поражение Италии в войне, что казалось уже вполне допустимым. Муссолини воспринимал подобные пораженческие настроения как еще одно доказательство неспособности итальянцев проявить себя иначе, как ничем не выдающейся нацией никчемных людей, способных только петь и поедать мороженое. Они вовсе не напоминали славных итальянцев 1914-го, это был «печальный, но, увы, очевидный вывод». Что касается армии, то в глазах Муссолини она была никуда не годной, а генералы почти все до единого — «паралитики». С адмиралами дело обстояло еще хуже. Буржуа превратились в «эгоистичных декадентов», в «самый отвратительный тип итальянца, который только можно представить». Правда, если Муссолини и позволял себе самому подобные высказывания, то он приходил в ярость, когда немцы выражали этим словам свое одобрение.
Однажды Муссолини передали запись перехваченного телефонного разговора между офицером штаба немецкой армии в Италии и Берлином, в котором итальянцы именовались «макаронниками», а Италия — страной, которую необходимо оккупировать. После этого Муссолини несколько дней ходил, бормоча ругательства, на которые он был большой мастер, и загадочные угрозы. В итоге дуче сообщил Чиано, что он завел досье, где зафиксированы оскорбления, нанесенные немцами, и совершенные ими преступления, которое будет использовано, «когда наступит нужный момент».
Однако дуче ограничился лишь тем, что в одном из публичных выступлений до небес превознес достоинства японского оружия и военные успехи Японии, которые в действительности никак не могли равняться с немецкими. Заявив, что именно он является главным почитателем Японии, Муссолини в конце речи провозгласил, что наступит день, когда итальянские и японские солдаты будут бок о бок маршировать к победе… вместе с другими армиями Тройственного союза, о национальном составе которых он скромно умолчал. В другом случае, ознакомившись с рапортом о положении итальянских рабочих в лагерях Германии, где с ними обращались, не только не выказывая даже притворного гостеприимства, но и подвергали телесным наказаниям за строптивость и небрежность, надзирали за ними, используя сторожевых собак, Муссолини с негодованием сказал: «Это переполнило чашу моего терпения. В конце концов я предъявлю им счет. Я могу ждать много лет, но я сделаю это, я не допущу, чтобы сыновей нации, давшей человечеству Цезаря, Данте и Микеланджело, сожрали кровожадные собаки гуннов».
Сам он, однако, не обратился с открытым протестом к Германии, а продолжал прослушивать телефонные разговоры между Римом и Берлином, выражая таким своеобразным образом недовольство германской политикой. Конечно, все поступившие к нему материалы он приказал передать германскому послу Макензену, но сделать это был должен Чиано, как будто по собственной инициативе, без ведома дуче, который, считалось, «не имел об этом ровно никакого представления». Подобное нежелание лично вмешиваться в конфликтные ситуации было характерно для его отношений с немцами и имело катастрофические последствия для Италии. Немцы были варварами, которые маршировали по Италии навстречу своей гибели, считал дуче. Снова, как и в 1936 году, они стали «примитивными дегенератами» без «чести и совести». Они были «грязными собаками», забиравшими себе все лучшее и оставлявшими Италии лишь груду костей, «недостойными доверия обманщиками», которым следовало бы оставить итальянцев в покое. «Они должны запомнить, — говорил он, — что из-за них мы потеряли империю. У меня в сердце сидит заноза, потому что разгромленные французы все еще сохраняют империю, а мы свою потеряли… Мы можем добровольно отдать свои рубашки в случае нужды, но немцы сдерут с нас даже шкуру». Единственная надежда Италии, — признавался Муссолини в частной беседе, — заключается в том, чтобы война закончилась компромиссом, который сможет спасти независимость страны. Причем произойти это должно в отдаленной перспективе, чтобы побольше измотать немцев в боях. Но все же, несмотря на все эти экстравагантные обвинительные тирады, он испытывал по отношению к немцам чувство постоянного восхищения. Он так ревниво относился к их военным успехам, что не мог скрыть удовлетворения, узнав о ряде неудач германской армии на русском фронте; он настолько не хотел давать им повода относиться к себе снисходительно, что так и не послал Гитлеру письма с просьбой выделить Италии зерна, которым можно было бы накормить миллионы голодавших соотечественников; его так злили доклады о жестокости и некомпетентности немцев, особенно находившихся в Альто-Адидже, что он предвидел «начало неизбежного конфликта между Германией и Италией». Тем не менее дуче несомненно находился под влиянием неотразимой привлекательности немецкой мощи, силы и безжалостности, особенно поддаваясь ему в присутствии немецкого генерала, дипломата, а тем более самого фюрера. Так, через несколько часов после совещания с фельдмаршалом Кессельрингом, немецким главнокомандующим в Италии, Муссолини разговаривал с собственными генералами, не скрывая своего презрения. Он проявлял симпатию лишь одному из них, тому, который сказал своим солдатам в Албании: «Я слышал, что вы хорошие семьянины. Все это очень хорошо дома, но не здесь. Здесь вы не можете совершать слишком много краж, убийств и изнасилований». «Я тоже буду брать заложников», — объявил однажды Муссолини, находясь в дурном расположении духа. Он отдал приказ, согласно которому за каждого раненого солдата будут расстреляны два заложника, а за каждого убитого двадцать. Однако Муссолини прекрасно знал, как говорил впоследствии Чиано, что этот приказ не будет выполнен никогда. Он всегда угрожал смертью и наказаниями, но очень редко исполнял свои угрозы. В своей решимости сделать итальянцев такими, как немцы, т. е. дисциплинированными, видавшими виды, сильными и нечувствительными к лишениям, он дошел до абсурда, заявив однажды, что даже рад тому, что на Неаполь совершается так много воздушных налетов. По его мнению, это должно было закалить породу и сделать неаполитанцев нордической расой. Муссолини также отдал приказ, согласно которому каждый раз, когда в Неаполе объявлялась воздушная тревога, сирена должна была звучать и на улицах Рима, а батареям ПВО предписывалось открывать огонь, чтобы создать иллюзию опасности. Исходя из новых установок, признавались годными к мобилизации все новые категории гражданского населения, ужесточались наказания за проступки в политической и военной сферах; газетам было приказано печатать статьи, не затрудняя себя проверкой содержащихся в них фактов, лишь бы они способствовали подъему патриотизма, упрочению лояльности по отношению к фашизму и разжигали ненависть по отношению к врагу. «Гитлер, — говорил Муссолини Чиано, — желая оказать влияние на людей, использовал риторику, далекую от правды, равно как и этот осел Рузвельт. Они оба большие болваны, недаром принадлежат к родственным расам». Но уж если немцы фальсифицировали свои коммюнике, то и Муссолини позволял себе то же самое. Причем он делал это всегда. Когда 11 ноября 1940 г. британский ВМФ атаковал итальянский флот в Торонто и вывел из строя половину судов, включая новый корабль «Литторио», газетам было предписано преуменьшить потери и значение этого разгрома, а вместо этого печатать фантастические сообщения о воздушном налете, проведенном в тот же день, по настойчивому требованию Муссолини, итальянскими воздушными силами на британский конвой у острова Мидуэй. Операция, эффект которой был минимален, стоила итальянцам 8 бомбардировщиков и 5 истребителей. Она оказалась первым и последним налетом на Британию. Позднее, когда на одном из Ионических островов высадилась группа парашютистов в количестве 150 человек, Муссолини приказал объявить, что там приземлилась целая дивизия.
Тем не менее итальянцы не были в восторге от попыток дуче обмануть их, и уже тем более — превратить в образцовых солдат, которых ему так недоставало, навязать им привычки и качества, которыми они никогда не обладали. Шли месяцы, война казалась бесконечной, а победа невозможной. Муссолини медленно, но верно терял популярность даже среди своих последователей, с энтузиазмом принявших объявление войны и прощавших бедствия первых военных лет. Когда Муссолини появлялся где-нибудь на публике, его по-прежнему приветствовали, о нем говорили с восторгом, к нему обращались с лестью и подобострастием, которые он давно принимал как должное, однако всеобщее бурное одобрение и преданность, ранее помогавшие ему управлять большей частью нации, канули в прошлое. Казалось, что одобрение выражают больше по привычке, а уважение — потому что так предписано. Однако для подобного отношения были и другие причины, помимо отвращения к союзу с Германией.
Муссолини был серьезно болен. Его выступления уже не были столь энергичными и блестящими, как когда-то, он растерял большую часть своей бешеной энергии, а его настроение уже нельзя было предугадать — столь неустойчивым оно стало. По мнению некоторых врачей, главная причина заключалась в недолеченном когда-то в молодости сифилисе, входившим теперь в свою последнюю стадию, характерными проявлениями которой были лихорадочное возбуждение и галлюцинации. «Я помню, — говорил Джузеппе Боттаи, тогдашний министр национального образования, — что маршал Бальбо называл Муссолини „продуктом сифилиса“ и что обычно я протестовал против его слов. Если это обвинение и неправда, то интересно было бы узнать, насколько оно близко к ней. Дуче опустился интеллектуально и физически. Муссолини более не человек действия. Меня он совсем не привлекает. Он самонадеян и амбициозен и может рассчитывать только на обожание, лесть и… предательство».
В октябре 1942 года Муссолини испытывал не просто недомогание, но и сильнейшие боли, и его врач, доктор Поцци постоянно находился на вилле Торлония, или в Рокка-делле-Каминате. У него вновь открылись раны, полученные в 1917 году. Вдобавок его мучила язва (болезнь продолжалась с перерывами уже несколько лет), так что от боли он не мог спокойно сидеть на стуле, постоянно вертясь и ерзая. Иногда боль была такой сильной, что, сжав руки около рта, он застывал в этой позе, удерживая рвущийся наружу крик. По словам Квинто Наварра, его личного слуги, выполнявшего роль главного церемониймейстера в Палаццо Венеция, он иногда отдавался во власть этой боли и падал на пол, корчась и стеная от боли. Физическое здоровье Муссолини никогда не подвергалось сомнению, однако будучи неспособен выносить сильную боль, он начал принимать обезболивающие таблетки, а также инъекции, прописанные ему доктором Поцци.
В конце сентября Эдда Чиано писала своему мужу в министерство иностранных дел: «Моя мать лишена чувства юмора. Она говорит и делает самые невероятные вещи. Но пишу я не поэтому. Мой отец очень нездоров. Боли в желудке, раздражительность, депрессия и т. п. Моя мать рисует мрачную картину. По-моему, у него снова разыгралась старая язва — его частная жизнь последних лет дает себя знать. Но давай не будем говорить об этом. Так вот, ему сделали все возможные рентгеновские снимки, — они все плохие, — но специалистов так и не приглашают… Пожалуйста, попробуй сделать что-нибудь… что угодно, лишь бы отца обследовали или хотя бы осмотрели. Держи связь с моей матерью и помогай ей. До сих пор единственные методы лечения, признаваемые им, — богохульства и брань».
Одного из ведущих итальянских врачей, профессора Чезаре Фругони, попросили, как бы случайно, обследовать дуче. Он подтвердил опасения Эдды Чиано, поставив точный диагноз — запущенная язва двенадцатиперстной кишки. Муссолини посадили на жидкую диету, что в свою очередь вызвало анемию. В мае 1943 года слуга Муссолини увидел, как его хозяин корчится в судорогах на полу в Рокка-делле-Каминате. Испугавшись, он влетел в комнату к Рашель с криком «Il Duce muore! Il Duce muore! Дуче умирает!» Немедленно прибыл доктор Поцци и после осмотра сказал Рашель, что ее мужу следует лечь в постель и отдохнуть. Кроме того, он посоветовал проконсультироваться у другого специалиста помимо профессора Фругони и трех других уже вызванных врачей. Впоследствии Рашель писала в дневнике: «Мысль о таком количестве врачей испугала меня. Они во всем противоречили друг другу. Фругони, поставивший диагноз „язва“, иронизировал по поводу одного из коллег, который „прожужжал все уши, твердя о дизентерии“. Однако затем он согласился, что острая дизентерия явилась осложняющим фактором. Затем Фругони выдал другой диагноз — рак, но был тут же опровергнут профессором Чезаре Бьянки».
Настоящим, а не мнимым поводом для беспокойства, о котором знали лишь Чиано и старший сын Муссолини Витторио, было психическое состояние дуче [30] .
Ночами дуче спал очень плохо, в светлое время суток он находился в состоянии повышенного возбуждения и встревоженности. Он никак не мог оправиться — чем дальше, тем хуже складывалась для Италии война. Как только до него доходили новости о новой неудаче в Северной Африке или на Средиземноморье, он начинал биться в припадках гнева.
Дуче поносил армию, которая сражалась «со спокойствием и безразличием профессионалов, вместо того, чтобы биться с яростью фанатиков»; он ополчился против итальянцев, не созданных для войны, которые в отличие от японцев и немцев, «так и не созрели для столь мрачного, но и решающего испытания»; он проклинал англичан «на вечные времена» за то, что они отняли у него империю, оккупировав Абиссинию, и это было уже «личной вендеттой»; он проклинал Рузвельта, к которому испытывал просто патологическую ненависть. «В истории никогда, — злобно заявлял он, — нация не управлялась паралитиком. Были лысые короли, толстые короли, красивые короли, даже глупые короли, но никогда не было королей, которые, желая посетить бал или сходить в столовую, были вынуждены прибегать к услугам другого человека». Его приводили в ярость даже традиционные праздники. Например, что это за праздник Новый год? А «день Сретенья Господня — вообще праздник еврейского обряда, упраздненный самой церковью». И почему это некоторые позволяют себе выражать недовольство по поводу неграмотности населения? «Даже если и существует неграмотность, то что из этого? — вопрошал Муссолини. — В четырнадцатом веке Италия была населена сплошь неграмотными людьми, но это не помешало расцвести Данте Алигьери. А сегодня, когда каждый умеет писать и читать, кого мы имеем? Поэта Говони!»
Действительно, Муссолини сетовал на все и на всех, «даже на Всевышнего, если дела шли плохо», — печально комментировал Чиано.
Но даже несмотря на возраставшую раздражительность, Муссолини становился все более апатичным, в том числе и в те дни, когда его здоровье немного улучшалось. Его выступления уже не были столь убедительными и яркими, а его ироничные комментарии — столь остроумными и занимательными, как раньше, они просто были проявлением скверного настроения дуче. Он часто противопоставлял себя другим, при малейшем споре терял самообладание, раздражался и горячился, а затем… снова впадал в апатию. Он стал подозрителен и непримирим более, чем когда-либо. Однажды он сместил с должности одного из своих штабистов лишь потому, что тот носил бороду, «этот идиотский отросток». Бороды Муссолини не любил, ибо считал, что это маска, призванная скрывать «торжествующего обманщика и второсортного arrivistes». Другого человека он не принял на работу потому, что ему не понравился его почерк. Как и многие люди, отличавшиеся подозрительным характером, Муссолини был уверен, что благодаря графологии можно с легкостью определить моральные качества человека, вот почему он был необычайно горд своим твердым, уверенным почерком. «Я могу определить характер человека, глядя на его почерк, как если бы я смотрел ему в глаза», — сказал он однажды. Впоследствии он будет часами заниматься несущественными, а подчас и вовсе бессмысленными деталями пропаганды. Подбирая цитаты из иностранной печати, которую он читал с неослабевающим интересом, перефразируя заголовки итальянских газет, Муссолини писал нелепые, порой истеричные политические статьи; он переделывал стиль и содержание ежедневных военных сводок перед тем, как их передавали по радио, выделяя какой-либо один пункт новостей и преуменьшая важность другого. В этой области дуче действительно много работал, однако все это мог спокойно проделать любой опытный журналист или чиновник министерства культуры. В прежние времена, будучи редактором «Il Popolo d ' Italia», он с увлечением занимался тем, что вырезал из других газет курьезные статьи или те, где содержались какие-нибудь ошибки, и размещал их на стене своего кабинета под характерным заголовком — «колонка позора». Теперь же, словно вспомнив об этом, Муссолини проводил массу времени, разыскивая и вырезая абсурдные или неточные высказывания из иностранных газет и перепечатывая их в итальянской прессе в так называемой «колонке чепухи». Перед войной Муссолини по шесть раз на дню инструктировал журналистов, давая наставления по заголовкам и содержанию новостей, теперь даже 10 таких встреч в день не являлись редкостью.
В первые дни войны журналистов приглашали на виллу Торлония, чтобы они могли поведать народу о спартанской, деятельной жизни, которую вел дуче — о его привычке проснувшись, сразу вставать с постели, о холодных ваннах перед просмотром почты, о диктовке приказов с легкостью и быстротой телеграфного аппарата, о коротких перерывах для прогулок верхом, плаванья или азартного сета в теннис, о его простой пище, отказе от отдыха, о его увлеченности работой. Но теперь все изменилось: простая пища превратилась в медицинские помои, верховая езда и теннис были запрещены. Разрешено было лишь косить траву вокруг виллы. Дуче жил придуманной жизнью, при крайней необходимости его жизнедеятельность симулировалась: свет в его кабинете горел до глубокой ночи, создавая видимость работы для проходящих мимо, хотя сама комната могла быть пустой. Теперь дуче даже увидеть мог далеко не каждый.
Преследуемый навязчивой идеей тотального разгрома, мнительный, неуверенный, охватываемый внезапными порывами злобы, после которых следовали дни отчаяния, видя свои впалые щеки, исхудавшую шею, черные круги под глазами, Муссолини совсем отказался появляться на публике и вел, как однажды сказал Джузеппе Боттаи, «уединенную жизнь в Палаццо Венеция, борясь в одиночку со своими проблемами».
Было бы лучше, как позднее заметил тот же Боттаи, если бы он действительно вел там уединенную жизнь. Однако чаще всего после полудня в комнатах верхнего этажа дворца, как и раньше, его ожидала все та же Кларетта Петаччи. Боттаи был не единственным итальянцем, считавшим, что регулярные визиты дуче к любовнице стали одной из причин ухудшения его здоровья. Теперешние его посещения стали реже и короче, чем прежде, так что Кларетта часами лежала на диване в гостиной, разглядывая изображенные на потолке золотые знаки Зодиака и слушая граммофонные записи. Иногда она пела сентиментальные песни или наигрывала какие-нибудь популярные мелодии. Порой она рисовала эскизы одежды или простенькие картинки из птиц и цветов, лежа на подушках, читала любовные романы, красила ногти, любуясь на себя в зеркало, или наблюдала за фонтанами, бьющими на дворе.
В свой небольшой дневник она записывала не только воспоминания о счастливых днях, проведенных с дуче, — катании на лыжах в Германии, купании в Римини, пикниках в королевских имениях в Кастельпорциано, — но и свои опасения по поводу будущего. Дело было в том, что ее любовник все чаще приходил к ней в подавленном настроении, злой, раздраженный. Иногда ее ожидание затягивалось до десяти вечера, но он не приходил, и тогда в ней росла и росла обида на всех презиравших и порицавших ее. «Они все его враги, — кричала Кларетта как-то раз, прождав напрасно пять с лишним часов. — Они предают его по сто раз на дню». Фашисты в ее устах были «предателями, генералы — старыми дураками», особенно — дряхлый идиот Де Боно. «Зачем он пытается шокировать окружающих, — с негодованием в голосе спрашивала она, — позволяя старой графине любить себя на черной вельветовой софе?» Кларетта была глубоко убеждена, что дуче не только сам страдал от предательства, но, в свою очередь, он сам предавал ее. Она стала бояться, что Муссолини завел новую любовницу, либо вернулся к одной из своих старых привязанностей.
Маргарита Сарфатти и Анджела Курти делали все возможное, чтобы отобрать у нее дуче. Теперь же появилась еще одна женщина — Ирма, «превратившая его в тряпку». «Люди говорят, что это я высасываю из него все соки, — жаловалась Кларетта, — но это она, это она». Конечно, Кларетта могла бы спросить обо всем самого Муссолини, но в этом случае она рисковала нарваться на оскорбление или быть попросту высмеянной. В результате она бы расплакалась, а дуче, увидев эти слезы, разозлился еще больше. Боясь потерять его, Кларетта начала писать письма, обвиняя и понося всех и вся. Но могла ли она быть уверена, что ее соперницы не поступают точно таким же образом? Кларетта посоветовалась с любовницей своего брата Зиттой Ритоссой. Та сказала, что не следует делать себя слишком доступной. «Но если я попытаюсь так сделать, — в ужасе закричала Кларетта, — он вообще отвернется от меня». Эти слова были похожи на правду — дуче пытался положить конец связи, длившейся уже семь лет. Это была самая продолжительная любовная связь в его жизни. По словам сицилийской княгини ди Джанджи, дуче признавался, что он наконец обрел «самую отталкивающую женщину». Как-то раз весной 1943 года, когда Кларетта подошла ко входу в Палаццо Венеция со стороны виа Асталли, смущенный полицейский, стоявший у входа, сказал ей, что у него есть приказ не пропускать ее в дом. Рассерженная Кларетта оттолкнула его и бросилась вперед, однако внезапно она натолкнулась на самого дуче, пристально и весьма холодно глядевшего на нее. «Я считаю, — заявил дуче, глядя на Кларетту тем взглядом, который, как она говорила потом, он пускал в ход всякий раз, когда нужно было избавиться от любовницы, — я считаю, что все кончено». Но на этот раз Муссолини все-таки уступил. В дальнейшем он предпринимал еще ряд попыток избавиться от нее, но всякий раз уступал. Кларетта начинала громко рыдать, размазывая по щекам косметику — испытанное средство, к которому она прибегала всякий раз, когда просила дуче оставить ее при себе. Что он и делал. Правда, после этого он обычно жалел, что поступил подобным образом, звонил Кларетте и говорил ей, чтобы она более не возвращалась в Палаццо Венеция. «Пожалуйста, оставь меня в покое. Война складывается не лучшим образом, — говорил он. — Народ осудит меня за слабость. Одна женщина однажды вынудила меня делать глупости, и я вовсе не собираюсь повторять пройденный путь». Но все это были слова.
Дуче оскорблял Кларетту, ссорился с ней, встречал с нарочито холодным безразличием, «словно у него была другая женщина, имевшая от него все, чего можно было пожелать». Он скандалил с ней из-за ее семьи, из-за плохой репутации ее брата и его сомнительных финансовых операций, из-за его идиотского меморандума о том, как выиграть войну, из-за ее долговязой, крючконосой матери, чье необычайное тщеславие и посулы покровительства снискали ей презрение всего Рима. Однажды во время ссоры, случившейся из-за брата Кларетты, дуче ударил ее с такой силой, что она отлетела назад и ударилась о стену, и только сильный укол стимулятора, сделанный ее отцом, привел Кларетту в чувство. Правда, порой бывали дни, когда все эти ссоры казались им пустяком и они предавались любви и воспоминаниям о счастливых днях их жизни, после чего она вновь заносила в свой дневник все, произнесенное ими в эти минуты. «Я больше не буду приходить днем, — шептала она, — но только ночью, только на несколько минут, лишь бы увидеть тебя и поцеловать. Я не хочу никакого скандала».
Тем не менее это все-таки был скандал, причинивший «дуче, — по словам одного из высокопоставленных полицейских чиновников, — больше вреда, чем дюжина военных поражений». «Действительно, здесь есть о чем подумать», — согласился Чиано в беседе со своим приятелем Серрано Суньера, министром иностранных дел Испании, и продолжил, — что он, конечно, не возражает против нескольких любовниц, но сводить все внимание к одной женщине и ее семье — это уже скандал». Как заметил Анджело Черика, один из высших офицеров корпуса карабинеров, «Петаччи вмешиваются во все дела, оказывают политическое покровительство, угрожают сверху и интригуют снизу». Но что можно сделать, как предупредить дуче, — говорил раздраженно Чиано, — если два самых близких ему человека — личный секретарь де Чезаре и помощник секретаря по внутренним делам Гвидо Буффарини-Гвиди имеют кучу денег с этого «спектакля в преисподней».
Кто-то действительно должен был переговорить с дуче, тем более что на этом настаивала сестра Муссолини Эдвига. Да, конечно, ее брат имел полное право заявить министру культуры Алессандро Паволини, что никто из великих итальянцев эпохи Возрождения не чурался любовных связей и что он лично ничего не дарил Кларетте, кроме разве что нескольких скромных подарков да иногда 500 лир на платье. Это действительно была правда, но при этом невозможно было скрыть, что она носит дорогие костюмы и благоухает не менее дорогими духами, которыми спешили снабдить ее пронырливые римские коммерсанты и расчетливые дельцы. Никто не хотел верить в скромность Муссолини по отношению к Кларетте (и справедливо), считая что все ее расходы оплачиваются за счет налогоплательщиков. Последние, конечно, не могли знать, что кольцо с огромным бриллиантом было подарено ей банкиром, искавшим ее покровительства, что пальто из норки — подарок человека из окружения ее брата, который также заключил выгодный контракт с министром труда. Всякий раз, когда люди вспоминали о «скандале Петаччи», они больше обсуждали поступки членов ее семьи, нежели самой Кларетты. Все знали, что перед войной ее родители построили роскошную современную виллу с черными мраморными ваннами в фешенебельном районе Каталацци и верили, что за все заплатил Муссолини. То же повторялось, когда речь заходила об экзотической спальне Кларетты, стены которой были сплошь облицованы зеркалами, а громадная, покрытая шелком, кровать возвышалась посреди, словно царский престол. Но Муссолини вовсе не платил за все это, хотя властная синьора Петаччи не раз напоминала дочери о том, чтобы она попросила дуче о подобных маленьких услугах. Кларетта не осмеливалась даже заикнуться об этом. Когда же дуче впервые приехал на виллу, то на вопрос ее тщеславных хозяев, нравится ли она ему или нет, он грубовато ответил: «Не очень».
Самым ненавистным членом семьи Кларетты был ее брат Марчелло, — один из врачей итальянских ВМФ — делавший деньги на контрабанде золота и использовавший для этого дипломатическую почту. Не брезговал он и нелегальной торговлей иностранкой валютой. Не стеснялся он и широко рекламировать свою дружбу с дуче, что, естественно, открывало ему превосходные возможности заключения выгодных контрактов и осуществления нужных назначений. Однако дуче не помогал Марчелло делать деньги, впрочем, он никогда и никому не помогал в этом открыто, и меньше всего ему. Дуче был слишком открыт и бесхитростен, чтобы в этом отношении вокруг него могли зародиться какие-нибудь слухи. Более того, он практически никогда не интересовался деньгами и не думал о них.
По словам Кларетты, он был таким наивным, что однажды даже поинтересовался, как ей удается так хорошо жить. «Твой отец много зарабатывает?» — простодушно спросил он, желая, вероятно, немного разобраться в ситуации, чего с ним раньше никогда не случалось. Муссолини не понимал и того, что когда ухоженная, прекрасно одетая и надушенная Кларетта демонстративно раздает деньги бедным, это не может не вызывать в обществе отрицательной реакции. Чиано записал в своем дневнике, что директор ведомства народного здравоохранения как-то рассказал ему, что Гвидо Буффарини-Гвиди дает ей 200 000 лир в месяц, большая часть которых идет на раздачи бедным, считавшим, однако, что делалось это для очистки совести.
Кроме того, со стороны Муссолини было верхом недомыслия не понимать, что, приближая к себе и протежируя кого-либо из клана Петаччи, он не может не вызвать глубокого негодования. Он очень удивлялся, видя, как негативно встречают отобранные им, положительные, казалось, кандидатуры, и никак не мог понять, сколь велико было в действительности всеобщее раздражение. Тем не менее никто не протестовал, когда он просил руководство газеты «II Messaggero» сделать отца Кларетты ее корреспондентом по вопросам медицины, — ведь доктор Петаччи был в конце концов компетентным врачом. Никто не возражал и против его попыток обеспечить сестре Кларетты — Мириам карьеру киноактрисы. Однако другие примеры его покровительства, примеры неудачные, прощались уже не так легко. Достаточно вспомнить его выбор на важный пост секретаря фашистской партии некоего Альдо Видуссони, молодого человека 26 лет, друга Петаччи. Кандидатура была единодушно отклонена. Полуофициальное объяснение, что Видуссони был предложен на этот пост, чтобы проверить пользуется ли он авторитетом среди партийной молодежи, никого не удовлетворило. Чиано был просто ошеломлен, когда узнал об этом выборе, потому что Витторио Муссолини описал Видуссони как человека «невежественного, злобного, абсолютно ничтожного». И он заявил об этом, но, конечно, не дуче.
Некоторые из руководящих деятелей фашистского движения появились у Чиано и посоветовали ему, как ближайшему советнику Муссолини и его зятю, информировать дуче о том, что члены партии настроены резко против этого назначения, а в стране поднимается и ширится волна раздражения против Петаччи. Но Чиано не осмелился этого сделать. Никто не осмелился сказать дуче и о слухах, ходивших по Риму, о влиянии, оказываемом неким архитектором по имени Патер на донну Рашель, которое, по словам ее дочери Эдды, отражалось на многих сторонах жизни ее матери. «Дело заключается в том, — писал Боттаи, — что никто не осмеливается разговаривать с Муссолини о чем-либо вообще». Когда один из приятелей сказал Чиано, что дуче настолько нездоров, что часто уже не в состоянии скрывать сильные боли, испытываемые им, и что необходимо принять какие-то меры, Чиано ответил: «Да?… А у кого хватит мужества пойти и поговорить с ним о личных делах?».
«Где тот человек, у которого хватит мужества поговорить с Муссолини о неприятностях?» — вопрошал Боттаи почти словами Чиано. Когда министерство внутренних дел подготовило документальный доклад о нестабильном внутреннем положении в Италии и росте антифашистских настроений, Буффарини-Гвиди отважился скрыть это сообщение от дуче. Когда Рафаэло Рикарди, министр торговли, разгневанный нелегальными операциями Петаччи с золотом, все-таки отважился говорить с Муссолини об этом, дуче отнесся к этому факту с негодованием и даже, как подумал Рикарди, «с сознанием собственной вины». Однако Чиано не думал, что будущее этого министра сложится удачно после такого визита. «Говоря с Муссолини, не следует верить, что ты опередил его на два шага», — проницательно подчеркивал он. Буффарини-Гвиди согласился с этими словами и сказал, что главным в реакции дуче на слова Рикарди было вовсе не негодование и уж тем более не самоуничижение, а озлобление за то, что ему устроили сцену. Граф Кавальеро не пошел по пути Рикардо. По опыту он знал, что общаться с дуче будет много легче, если информация, которая ему не нравится, будет сокрыта. Когда, например, его попросили предоставить список военного снаряжения, производимого в Италии, он позволил себе значительно преувеличить количество противотанковых ружей, и т. п. Хотя Муссолини с удовольствием принимал хорошие новости, не стремясь подвергать их особым проверкам, в этом случае он все-таки усомнился в данных, которые привел Кавальеро. Но граф отвертелся, сославшись на то, что они представляют теоретические возможности производства, но не реальные его размеры, и изменил данные в своем черновике.
Искажение или утаивание от дуче информации, конечно, не являлось последним изобретением руководства фашистской партии. Вообще, в Италии многие верили, что в течение долгих лет высшее руководство страны утаивало от него истинное положение дел. В прошлом эта вера часто срабатывала на Муссолини. Когда кого-либо из местных фашистских функционеров уличали в коррупции, жестокостях и т. п., или когда очередной фашистский декрет уже не казался людям слишком удачным, то они говорили друг другу: «Если бы об этом знал дуче!» Поскольку дуче был все еще богом, он не отвечал за ошибки своих земных последователей. Однако теперь подобное внимание встречалось все реже. К концу 1942
года многие итальянцы стали считать, что именно дуче был одной из главных причин всех мучительных несправедливостей, поражений, бедствий последнего времени, демонстрировавших, что созданная Муссолини система не способна преодолеть то критическое положение, в котором она оказалась благодаря своему создателю.
Война тянулась слишком долго.
Почему Цезарь не просмотрел список заговорщиков, когда он попал к нему в руки?
Возможно, он позволил убить себя, ибо понял, что достиг предела.
23 января 1943 года части британской армии оккупировали Триполи. К тому моменту уже всем стало понятно, что потери итальянцев стали невосполнимыми и единственной надеждой Италии оставался разрыв союза с Германией. Некоторые, однако, считали, что союз Берлин-Рим-Токио не может быть разрушен, пока у власти остается дуче. Это мнение разделяли и немцы. После падения Триполи, когда казалось, что вот-вот будет сдан и весь Тунис, Геббельс в своих дневниках уверенно отмечал: «Дуче самым энергичным образом снова уверил фюрера, что он пойдет с нами во что бы то ни стало и навсегда сохранит верность союзу. Это действительно так. Пока у власти в Италии находится дуче, мы можем быть спокойны — лояльность по отношению к фашизму обеспечена».
Как долго, размышлял Геббельс, дуче будет оставаться у власти? И какой реальной властью он обладает в действительности? Аристократия и двор, а в этом он был уверен, «игнорируют все его решения, да и генералы постоянно не ладят с ним».
В действительности же оппозиция была намного сильнее и основательнее, чем полагал Геббельс. Так что в ноябре 1942 года, когда генерал Монтгомери в Северной Африке у Эль-Аламейна сокрушил итальянскую армию, почва для заговора вполне созрела. На первых порах дело ограничивалось неуловимыми и неопределенными намеками и предложениями, тайными переговорами и встречами, в которых участвовали представители двора и офицеры генерального штаба. По мере разрастания заговора в него оказался втянут и сам король, было также известно, что министр королевского двора герцог Пьетро д'Аквароне, принцесса Мария, равно как и ее супруг — наследник престола Умберто, были связаны с теми генералами, которые хотели бы положить конец диктатуре дуче. Что касается Аквароне, то он не ограничивался только своими контактами с генералами. Еще за три года до того, в январе 1940 г., во время игры в гольф он подошел к Чиано и сказал, что король полагает, будто может «возникнуть необходимость в изменении курса». Чиано показалось, что он хотел развить эту тему, однако сделать это возможности ему не представилось. «Я слышал из различных источников, — писал в своем дневнике зимой 1942 года старый антифашист маршал Кавилья, — что во дворце этот вопрос рассматривался раньше, чем полагают. Король скрупулезно взвешивает, что можно здесь сделать. Однако генералы, приятели Кавилья, выступавшие за необходимость соответствующих действий, не соглашались с тем, чтобы смещению подвергся только один Муссолини. Генерал Витторио Амброзио, человек, сыгравший впоследствии важную роль в драматических событиях, приведших к аресту дуче, считал, что король тоже должен уйти, ибо его личность „тоже отождествлялась с фашизмом“. „Навестил Бономи, — писал он в зашифрованной, но не оставшейся тайной, записи в своем дневнике в феврале 1943 года. — Предложение Бадольо — отречение короля от престола. Принц Армистиче Кавальеро“.
Упомянутый в этой записи Иваноэ Бономи, являвшийся премьер-министром накануне прихода фашистов к власти и вновь ставший им после их разгрома, был одним из тех немногих социалистов, которым доверял король. Его предполагаемая лояльность трону была не безусловной, но оппортунистической по своему существу. Так было и с маршалом Бадольо, чье предложение об отречении короля от престола и стало предметом дискуссии, о которой упомянул в процитированной выше дневниковой записи генерал Амброзио. И хотя сам Бадольо отказывался, не выказывая честолюбивых устремлений, тем не менее маршалом Кавилья именно ему было предложено составить «некоторые проекты на счет преемников Муссолини». В апреле 1943 года он писал в письме одному из друзей о согласии с мнением генерала Амброзио о том, что Италия не может терять времени и должна скорее порвать с Германией, — «с монархией или без нее», — что в свою очередь неизбежно приведет к смещению дуче.
В то время как Бадольо и Амброзио вместе с другими генералами — Джузеппе Кастельяно и Помпео Карбони обсуждали эти планы и взвешивали свои шансы на успех, несколько фашистских министров Муссолини также готовили заговор, направленный на свержение дуче. Наиболее влиятельными и заметными фигурами среди них были министр образования Джузеппе Боттаи и граф Дино Гранди, министр юстиции. Как и маршал Бадольо, Дино Гранди был честолюбив и проницателен. Кроме того, он был необычайно умен, находчив, при этом тщеславен и, в отличие от большинства фашистских бонз, обладал известным шармом и был достаточно культурен. У него была обаятельная улыбка, а манера поведения удивительным образом сочетала открытость и двусмысленность. Он был и остается загадочной фигурой, чьи мотивы были неясны ни его врагам, ни друзьям. Один из его недоброжелателей, Гвидо Буффарини-Гвиди, помощник министра внутренних дел, чье хитроумие отмечали и порицали все без исключения, полагал, что если он даст понять дуче о заговорщической деятельности Гранди, то это обеспечит ему расположение Муссолини. Он нашел способ сделать это в характерной для него иезуитской манере. Чиано отметил, что даже Кларетта Петаччи зависела от Гвиди, поскольку именно он отвечал за пропуск посетителей к дуче. Позаботился он и о том, чтобы снискать милость донны Рашель, и хотя впоследствии она возненавидела его, в то время ей пришлось сложить оружие перед его расчетливой лестью и угодливым вниманием. Третьей женщиной, дружбу с которой Буффарини-Гвиди всячески оберегал, была Анджела Курти, одна из бывших любовниц дуче, продолжавшая пользоваться его особым доверием. Демонстрируя заботу о безопасности дуче, он посоветовал Анджеле Курти написать ему письмо и предупредить о заговорах, которые плели вокруг дуче Гранди и Боттаи. По секрету он сообщил, что в поведении графа Чиано и Роберто Фариначчи тоже появились признаки нелояльности.
Муссолини не очень встревожился. Через несколько дней после получения письма от Анджелы Курти, он решил произвести очередную «смену караула», благо частые кадровые перестановки были обычным делом. Едва ли не все высшие чины администрации поменяли свои посты, при этом против тех министров, о которых предупреждал Буффарини, не было произведено репрессивных актов и ни один из них не был выслан из Рима. Правда, граф Гранди был смещен с поста министра юстиции, однако ему позволили сохранить за собой пост председателя палаты депутатов. Джузеппе Боттаи был смещен с поста министра образования, однако за ним осталось его место в Великом фашистском совете. Граф Чиано был смещен с поста министра иностранных дел лично самим дуче, был освобожден и его заместитель Джузеппе Бастианини, который до войны пробыл несколько месяцев послом в Лондоне. Однако Чиано разрешили выбрать себе новое место назначения по собственному желанию и он выбрал должность посла при Святом престоле. Сам же Муссолини, как писал в своем дневнике Чиано, был очень смущен. «Ты должен считать, что отправляешься на отдых. Затем ты вернешься снова». «Наше прощание было исключительно дружеским, — добавляет Чиано, — и я был очень рад этому, потому что я люблю Муссолини, я очень люблю Муссолини и более всего я буду страдать от потери контактов с ним».
Казалось, что перестановки в кабинете имели своей целью показать немцам, что для их союзников главным остается решимость продолжать войну и делать это со все более возрастающей энергией. 31 января, за шесть дней до объявления намеченных изменений в составе правительства, с поста начальника штаба был смещен граф Уго Кавальеро. Это была кара за военные поражения в Северной Африке. Таким образом, новый кабинет явился как бы логическим завершением этих перестановок.
Выбор преемника генерала Кавальеро, приверженного альянсу с Германией, сделанный Муссолини, был столь же недальновидным, как и отказ серьезно отнестись к отступничеству своих министров. На пост начальника штаба он выбрал генерала Амброзио, т. е. одного из замешанных в заговоре против самого Муссолини, человека, которому не верили и которого не переносили ни фельдмаршал Кессельринг, командующий германскими войсками в Италии, ни сам Гитлер, считавший, что тот будет счастлив, если «Италия станет сегодня британской колонией». Прошла зима, наступила весна. Заговоры — антироялистские, антифашистские, антигерманские — множились и разрастались. Приехавший в Рим из посольства в Будапеште Филиппо Анфузо увидел, что граф Чиано, работавший на своем новом месте, «увяз в них по шею». Но и помимо Чиано многие принимали в них столь же активное участие. В действительности было очень трудно определить, как писал Анфузо, «кто в каком заговоре состоит», однако было очевидно, что все они, различаясь в частностях, были направлены к единой цели — свержению дуче.
Муссолини же продолжат игнорировать все доходившие до него сообщения подобного рода. Рашель говорила ему о получаемых ею предостережениях, но он уговаривал ее не паниковать, то же самое делала его сестра Эдвига, но он просил ее не драматизировать ситуацию. В апреле испуганная Анджела Курти пришла сказать ему, что король частенько принимает не только диссидентствующих генералов, но и политиков-антифашистов, однако Муссолини, будучи уверен, что двор глух к мнению либеральной общественности, ответил, что он полностью доверяет королю и уверен в его лояльном отношении к нему. Несколько недель спустя секретарь партии сообщил ему о заявлении, сделанном в Марокко сыном Бадольо о том, что его отец вскоре станет преемником Муссолини. Со всей Италии приходили сообщения о том, что фашисты собираются сместить его, однако он снова не внял предупреждениям. Даже папа направил через своего посланника предложение о проведении секретной встречи, дабы сообщить ему информацию, которой, по мнению Ватикана, Муссолини не располагал. Последний, однако, отклонил это предложение, заявив, что во время недавней встречи Его Величество заверил дуче в своей дружбе.
Тщательно скрывая опасения, которые возбуждали в нем эти повторявшиеся предупреждения, отбрасывая наиболее тревожные сообщения Министерства торговли, стараясь не думать о множащихся забастовках на промышленном Севере, интерпретируя их как «махинации буржуазии», Муссолини демонстрировал спокойствие своим оппонентам, как будто ничего не происходило. Он слишком занят войной, чтобы его беспокоило что-то другое, «политическая ситуация, — говорил он, — целиком и полностью зависит от военных», и победа на поле битвы заставит замолчать всю оппозицию. И Муссолини продолжал утверждать, что победа в войне все еще возможна, главное, чтобы армия воспряла духом. Отступление Роммеля несомненно затянет войну, но конечный результат ее не подлежит сомнению. Ситуация в Тунисе была серьезной, но не безнадежной. Дуче верил в необходимость скорейших переговоров с Россией, что должно было высвободить силы Германии для сосредоточения на угрозе в районе Средиземноморья. 26 марта Муссолини отправил поздравление Гитлеру по поводу стабилизации Восточного фронта после сражения под Сталинградом, в котором он предположил, что Россия теперь ослабла «до такой степени, что еще долгое время не может даже надеяться на то, чтобы вновь превратиться в серьезную угрозу», и что фюрер должен отвлечься от «русского эпизода». Гитлер даже не помышлял об этом. По словам Дино Альфиери, итальянского посла в Берлине, он был «захвачен навязчивой, фанатичной идеей разгромить Россию». Будучи обеспокоен позицией дуче, сообщениями о растущих антигерманских настроениях в Италии, смещением генерала Кавальеро в пользу Амброзио — «ненадежного генерала-политика» — и упорными слухами о том, что Чиано отбыл послом в Ватикан для проведения там переговоров о сепаратном мире, Гитлер попросил дуче приехать в Германию для обсуждения сложившейся ситуации. Встреча была назначена на 7 апреля в замке Клессхайм около Зальцбурга.
Муссолини очень не хотелось ехать. Он еще не пришел в себя после необычайно тяжелого приступа болезни и боялся, что немцы выкажут свое презрение к тому, что он путешествует со своим врачом, делающим ему уколы, и поваром, который готовит ему особую пищу. На этот раз болезнь прихватывала его несколько раз в дороге и по приезде он выглядел, по словам Геббельса, «как сломленный старик». Его инвективы о необходимости заключения мира с Россией, требования о возвращении итальянских войск с других фронтов на родину для ее защиты, просьба к немцам предоставить Италии большую военную и финансовую поддержку — все это было забыто. Он даже не упомянул о необходимости новой европейской хартии по вопросу о мире на Западе, то, о чем он много говорил в Риме. Выступал он равнодушно, а потом и вовсе предоставил возможность говорить фюреру, оставив за собой обязанность молча выслушивать объяснения и прогнозы фюрера. По мнению Альфиери, дуче думал, во что выльется для итальянской армии, находящейся в Тунисе, намерение Гитлера начать новое наступление в России. На следующий день он был вынужден внезапно покинуть зал из-за неожиданного приступа желудочных колик и, принимая лекарства в соседней комнате, сказал: «Фюрер хочет, чтобы меня обследовал его собственный врач. Я отказался, потому что уже сам поставил себе диагноз. Это называется „погребальной процессией“. Он казался столь подавленным и невнимательным, что фюрер, сообщивший об этом Деницу по завершении визита, впервые поинтересовался, действительно ли „дуче готов идти до конца“.
На обратном пути в Италию Муссолини почувствовал себя лучше и — как это случалось всегда, когда он возвращался домой из Германии — первые несколько дней он вел себя так, как должен был вести себя диктатор. Он угрожал новыми арестами и давал инструкции относительно постройки новой тюрьмы для антифашистов. Он выгнал Кармине Сенизе с поста начальника полиции за то, что тот не смог покончить ни с забастовками в Турине и Милане, ни с подпольной печатью и разраставшимся черным рынком, назначив на эту должность более сурового Ренцо Кьеричи. Дуче также сместил Альдо Видуссони с должности секретаря партии, заменив его Карло Скорца, одного из тех, кто участвовал в убийстве фашистскими головорезами в 1925 году лидера либералов Джованни Амендолы. Он пошел дальше, составив план проведения региональных митингов, на которых фашистские лидеры должны были обратиться к народу, вдохновляя его на борьбу до победного конца. «Они говорят, что я кончился как политик, — мрачно говорил он Боттаи, в который раз удовлетворяя свою страсть к завуалированным угрозам, — что я ухожу, что со мной покончено. Хорошо же, они еще увидят…»
В годовщину взятия Аддис-Абебы он вышел на балкон Палаццо Венеция, чтобы выступить перед народом, собравшимся внизу на площади. «Я чувствую, что ваши голоса наполнены непоколебимой верой, — кричал он с юношеским вдохновением. — Не бойтесь и боритесь за победу. Все ваши жертвы будут вознаграждены. Это так же верно, как то, что Бог справедлив, и Италия бессмертна».
Вдохновленный криками толпы, он вернулся обратно в комнату, двери которой закрылись за ним. Тогда казалось невероятным, что это было его последнее публичное выступление в Риме, и что эти двери уже никогда не откроются перед ним.
Через два дня его энтузиазм угас. В течение нескольких дней все силы Тройственного союза, дислоцированные в Африке, были пленены и угроза высадки на противоположном побережье Средиземного моря стала реальностью. Гитлер считал, что она будет проведена в Сардинии, по мнению Муссолини — на Сицилии, и на совещании генералитета на вилле Торлония он заявил, что этому необходимо противопоставить сильное сопротивление, ибо ни о политическом урегулировании, ни о сепаратном мире речи идти не может. 10 июля после ожесточенной бомбардировки наступление началось. Несколько дней войска союзников шли по равнинам Катаньи, и всю эту неделю Муссолини то пребывал в состоянии напускного спокойствия, то преисполнялся нескрываемой злобой по отношению к отступавшим итальянским войскам.
Король, настроение и поведение которого менялись столь часто, что заговорщики уже начали сомневаться, займет ли он когда-нибудь хоть какую-то определенную позицию, наконец решил, что откладывать больше нельзя. Независимо от фашистов, с которыми по-прежнему поддерживались необходимые контакты, он, по совету Генерала Кастельяно и герцога д'Аквароне, решил арестовать Муссолини в понедельник или в четверг, когда тот придет в Квиринальский дворец или на виллу Савойя для обычной аудиенции. Он спросил маршала Бадольо, готов ли он заменить Муссолини на посту главы правительства, и тот согласился, предложив нефашистскую администрацию, возглавляемую социалистом Иваноэ Боиоми и бывшим премьер-министром Витторио Эммануэле Орландо. Затем Кастельяно встретился с Аквароне, чтобы обсудить детали ареста и меры, которые следует предпринять в случае возникновения стихийного сопротивления сторонников Муссолини, в частности генерала Гальбиати, возглавлявшим, во многом благодаря Петаччи, фашистскую милицию.
Тем временем участники фашистского заговора также решили, что ждать больше нельзя. Разделяемые взаимными подозрениями, кляузами и разнонаправленными личными интересами, они были едины в одном: в случае крайней необходимости, которая и возникла в связи с вторжением на Сицилию, необходимо вновь собрать Великий фашистский совет — высший конституционный орган управления, созданный дуче, но не созывавшийся с начала войны. 16 июля несколько крупных партийных чиновников, которые должны были выступать на региональных митингах, запланированных еще до вторжения на Сицилию, встретились в Риме с дуче и настояли на необходимости созыва Совета для того, чтобы Муссолини доложил о ситуации, которая день ото дня становилась все более тревожной. Поначалу Муссолини отверг эту идею, но затем согласился и назначил дату для проведения Совета на следующую неделю, субботу, 24 июля.
На той же неделе в понедельник Гитлер попросил Муссолини незамедлительно встретиться с ним где-нибудь в Италии. Обеспокоенный более чем когда-либо сообщениями об антигерманских настроениях в Италии, о массовой сдаче в плен итальянских подразделений на Сицилии, об их отказе координировать свои действия с германской армией, он надеялся укрепить сопротивление итальянцев, заставив дуче дать согласие на то, чтобы руководство итальянской армией перешло к немецкому верховному командованию. Муссолини прилетел в Тревизо из Римини, сидя за штурвалом своего собственного самолета. Там на летном поле он и встретил Гитлера и вместе с ним отправился на виллу сенатора Акилле Гаджиа в Фельтре, расположенную на южных склонах Доломитов. Эта вилла, по описанию Муссолини, «напоминала собой лабиринт, который кое-кто даже называл жутковатым. Это было нечто вроде рисунка кроссворда, загнанного в стены дома». Атмосфера была официально-натянутой.
Это была их тринадцатая встреча и проходила она по уже известной схеме. Почти три часа, с одиннадцати до двух, говорил Гитлер. То, что он хотел сказать, было весьма просто и прозрачно. Нужно было только одно — сражаться и сражаться, в Италии и в России, пока Тройственный союз не одержит победу. Конечно, без жертв на этом пути никак не обойтись. В Германии в батареях ПВО служат пятнадцатилетние мальчишки. В Италии же, как выясняется, совсем другой подход. Войска сражаются не так, как следует, гражданская администрация недостаточно авторитарна, народ поддался пораженческим настроениям; необходимо принять более решительные меры, а трусов, предателей и некомпетентных руководителей расстреливать; итальянская армия должна перейти под германское командование. Муссолини тихо сидел на краю большого кресла, положив ногу на ногу, и слушал, сцепив кисти рук на коленях. Его явно мучили боли и порой он со вздохом выпрямлял спину, судорожно стискивая руки. Периодически он вытирал тыльной стороной руки губы, после чего обычно доставал платок, чтобы стереть с лица крупные капли пота. Но говорил он всего лишь дважды — один раз, когда исправлял неверные данные по количеству населения на Корсике, и второй, когда вошедший секретарь передал ему какую-то записку, прочитав которую, дуче сказал по-немецки: «В этот момент враг бомбит Рим».
После того как итальянцы обсудили между собой ситуацию, возникшую в связи с этим авианалетом, Гитлер продолжал. Однако казалось, что Муссолини его почти не слушал, так что когда объявили перерыв на обед, он произнес: «Я очень расстроен при мысли о том, что нахожусь в столь трудный час вдали от Рима. Что же подумают римляне?».
Не беспокоившиеся о том, что скажут о них римляне, три итальянских делегата — помощник секретаря министерства иностранных дел Бастианини, посол Альфиери и начштаба генерал Амброзио оказали давление на дуче и вынудили его заявить в ответ на обвинения фюрера, что Италия находится на пределе и не может более обходиться без сильной поддержки. По дороге в Фельтре генерал Амброзио прямо спросил фельдмаршала Кейтеля, на какую помощь, пока не стало слишком поздно, может рассчитывать Италия со стороны Германии. Сидя на заднем сидении этой же машины и слушая прямые и бескомпромиссные вопросы Амброзио, Альфиери испытывал чувство некоторого восхищения. «Наконец-то появился человек, — думал он, — который не побоялся произнести столь долгожданные слова». Однако ничего хорошего из этого не вышло. «Как вы понимаете, оба лидера обсудят этот вопрос сами», — холодно сказал Кейтель, отвергая попытку втянуть его в обсуждение.
У дуче Амброзио ожидал еще менее теплый прием. Муссолини молча слушал его советы, но внезапно его прорвало. «Неужели вы не можете понять, что меня самого мучают те же самые вопросы, что и вас? При всем своем внешнем безразличии я невыразимо страдаю. Но если мы дистанцируемся от Германии, что тогда? Однажды в условленный час мы подадим противнику знак. И что произойдет? Они потребуют, и вполне справедливо, нашей капитуляции. Но разве можем мы с такой легкостью отказаться от плодов нашей двадцатилетней работы и от реализации наших планов? А что, как вы думаете, сделает Гитлер? Вы действительно считаете, что он предоставит нам полную свободу действий?»
Он говорил голосом, дрожавшим, по словам Альфиери, от эмоций. Он казался таким расстроенным, каким они никогда не видели его раньше, и когда чуть позже Амброзио сделал несколько замечаний насчет того, что в Италии война непопулярна, Муссолини яростно оборвал его.
«Давайте не будем произносить пошлых фраз, ради Бога! Ни одна война никогда не была и не будет популярной. Войны становятся хорошими только тогда, когда они оканчиваются победой».
Внезапно его злость улетучилась и после минутной паузы он начал пространно рассуждать на политические и исторические темы, которые, по мысли посла, «были бы уместны в любое другое время и в любом другом месте».
Эта длинная и несвоевременная речь была прервана появлением секретаря дуче, Де Чезаре, который передал ему, что фюрер ожидает его к обеду. Вид у Муссолини, направлявшегося по коридору в направлении столовой, был, по словам Альфиери, «странно-отсутствующим».
Сидя в поезде на обратном пути в Тревизо, итальянские делегаты размышляли о том, что говорили друг другу Гитлер и Муссолини во время обеда. «Я думаю, — уверял их немецкий посол Макензен, — что на этот раз они придут к каким-то необычайно важным решениям». Они наблюдали за тем, как оба руководителя вышли на вокзале в Тревизо, сели в поджидавший их автомобиль и поехали на аэродром. По словам Альфиери, они выглядели «спокойными и удовлетворенными», возможно, дуче наконец-то выговорился. Эрколе Боратто, водитель той машины, знал ситуацию гораздо лучше. «Муссолини было трудно выразить свою обеспокоенность, — подумал он. — Во время поездки напряженность то и дело прорывалась во внезапных вспышках раздражительности со стороны немца и в подавленности итальянца».
Когда «кондор» Гитлера взял курс на Германию, Муссолини недолго постоял в одиночестве на взлетной полосе, вскинув руку в партийном приветствии. Затем он резко повернулся и пошел к своему самолету. Амброзио, Альфиери и Бастианини поспешили за ним. Сделав вид, что их не замечает, Муссолини медленно надел летную куртку, одновременно беседуя с итальянским генералом, командовавшим войсками, расположенными в Тревизо. Альфиери, боясь, что дуче улетит, не сказав никому ни слова, пересилил робость и шагнул вперед, пытаясь заговорить с ним под предлогом получения каких-то инструкций для посольства в Берлине. Муссолини отмахнулся от него. «У меня не было нужды говорить с Гитлером так, как вы предлагали, — кричал он сквозь рев моторов. — На этот раз он клятвенно пообещал прислать нам все необходимое. Конечно, — добавил он, поворачиваясь к Амброзио, — наши просьбы должны быть обоснованы».
Это означало конец всех ожиданий. Из немногих слов Кейтеля Амброзио знал, что даже обоснованные запросы будут приняты лишь тогда, когда Италия согласится на условия, которые сам Муссолини считал абсолютно неприемлемыми. Он понял, что Муссолини отказался посмотреть правде в глаза и сомневался, сказал ли он Гитлеру о том, что вскоре Италия уже будет просто не в силах продолжать войну. Он знал, что письмо, в котором Муссолини когда-то обещал написать Гитлеру, что Италия должна заключить мир, не было послано и никогда не будет послано. Он вернулся в Рим, осознав, как правы были другие генералы, говорившие, что будет невозможно склонить дуче к разрыву с Германией. Отстранение Муссолини от власти становилось единственной надеждой для Италии.
Вернувшись из Фельтре, Муссолини отправился к королю, чтобы рассказать ему о встрече. Перед тем как отправиться во дворец, он сообщил сенатору Манлио Морганьи, президенту агентства новостей «Стефани», что немцы еще достаточно сильны, чтобы «остановить наступление и переломить ситуацию, сложившуюся в Италии и в целом». Но для этого они потребуют себе «реального руководства не только итальянским фронтом, но и внутри страны. Это условие, которое не примет ни народ, ни король. Не могу принять его и я».
Как впоследствии писал Муссолини, он нашел короля «хмурым и нервничающим». «Ситуация напряженная, — сказал он. — Больше я так не могу. Сицилия потеряна. Немцы перехитрят нас. Дисциплина в войсках падает». Это стало стержнем разговора. Король яростно противился условиям, выдвинутым Германией. Амброзио уже доложил ему о мнении Гитлера, высказанном им в Фельтре, сообщив при этом о физической и моральной неспособности Муссолини представить трагедию Италии в истинном свете. Теперь, во время аудиенции, король заговорил о растущем недовольстве итальянцев против дуче, упомянув и об интригах против него. Однако он вновь заверил дуче в своей поддержке, и Муссолини отправился из дворца, нисколько не заботясь о своей безопасности, как, впрочем, и всегда. Несколько часов спустя Роберто Фариначчи предупредил его, что у генерала Кавальеро имеется доказательство причастности двора и графа Гранди к заговору, имевшему целью низвергнуть дуче, и, что для Фариначчи было самым важным, — порвать с Германией. Это невозможно, сказал Муссолини. Если это так, то почему этим утром король сказал ему: «Для вас это страшные времена, но вы можете быть уверены — я ваш друг. Глупо предполагать, что кто-то избавится от вас после всего того, что вы сделали для Италии. В любом случае я буду последний, кто так сделает». Когда же к нему приехал Скорца с очередным сигналом — сообщением о том, что был перехвачен телефонный разговор между Бадольо и герцогом д'Аквароне, он проявил некоторую заинтересованность содержанием этого разговора. Речь в нем шла о том, что в один прекрасный день его «свяжут» при выходе из дворца. Скорца предлагал сказать обо всем королю. «Я не люблю трусов», — только и сказал Муссолини.
В тот вечер он отправился посмотреть на разрушения, вызванные воздушным налетом 19 июля. Руины еще дымились, и он глядел на них, как сказал позже его шофер, с выражением печали и отчаяния.
Примерно те же слова использовал для описания своих чувств Филиппо Анфузо, глядя из окна гостиной Чиано на улице Анджело Секки и видя тучи пыли, медленно проплывавшие на восток. Впоследствии он пришел к выводу, что эта бомбежка стала катализатором римского заговора.
Теперь никто не думал ни о чем ином, кроме как о заговоре. Даже легионы графинь и княгинь, сновавших туда-сюда в комнатах Чиано, сплетничавших о своем героизме во время налетов и высмеивавших Анфузо, предположившего, что его родной остров — Сицилию — обязательно будут защищать до последнего, даже они, обычно не обращавшие внимания ни на кого, кроме как на себя, «гаремную аристократию», жадно хватались за любые подробности, которые, по словам одной из них, должны будут помочь им решить «загадку неизбежного падения дуче». Ни у кого толком не было представления о том, что произойдет, и мало у кого имелось согласие в оценках того, что за этим последует. Бастианини говорил, что Муссолини разрушил Италию. Гаэтано Польверелли, новый министр народной культуры, считал дуче единственным человеком, который мог спасти страну. Витторио Чини, министр путей сообщений, сказал, что Муссолини «сошел с ума и его следует убрать». Эрмано Амикуччи полагал, что сумасшедшие — это те, кто стремится убрать Муссолини. «Я не уверен, что они все нормальные, — сказал он, — но очевидно, что они приведут нас к краху». Чиано, считавшийся большинством из них законным преемником дуче, вел себя таинственно и загадочно. Нет сомнений в том, что даже еще до его изгнания из министерства иностранных дел — а точнее с начала войны — он уже не был так близок с Муссолини, как когда-то. Еще в январе 1941 года, когда подобно многим другим министрам, направленным на театр военных действий, чтобы служить примером нации, он пришел попрощаться в Палаццо Венеция перед своим отъездом в Бари на должность командира эскадрильи ВВС, он увидел, что дуче обращается с ним холодно и отчужденно. Он был отстранен от вопросов внешней политики и не был информирован о том, что происходило в его отсутствие. В Вари он жил в отеле «Европа». Образ жизни, который он вел там, не более, впрочем, ужасный, чем времяпрепровождение любого офицера ВВС, подвергался сильной критике. Отказ Муссолини помочь ему в одном скандальном деле показался Чиано проявлением беспричинной злобы. Он часто говорил об этом со своими друзьями, но если бы они сами осмелились критиковать дуче, он не одобрил бы их поведения. «Хотел бы я знать, — говорил в сердцах Боттаи, — куда метнется этот кот». Но никто не мог быть уверенным в Чиано, как, впрочем, по словам Анфузо, и во всем остальном. Очевидным было лишь то, что дуче грозила гибель, а в пыльном, тревожном, задыхающемся от жары Риме ждали — как сказал потом Муссолини — «что вот-вот начнется великая драма».
Я пришел в Рим, чтобы оставаться у власти как можно дольше.
В полдень 21 июля Дино Гранди отправился на улицу Фердинандо ди Савойя, чтобы повидать Федерцони, тогдашнего президента Итальянской Академии. Федерцони был приятелем Болоньезе, и Гранди чувствовал, что он может довериться ему. Гранди принес Федерцони проект резолюции, который он намеревался представить на рассмотрение Большого совета. На первый взгляд она казалась абсолютно безобидной. Истинный смысл ее скрывался в заключительных фразах. После длинной риторической преамбулы, включавшей в себя ряд общеизвестных фактов и благих пожеланий, говорилось о «необходимости немедленного восстановления всех функций государства, распределения обязанностей и ответственности в соответствии с Конституцией и законами между королем, Великим советом, правительством, парламентом и корпорациями». Необходимо было также предложить «главе правительства, просить Его Величество короля — к которому обращены сердца всей нации, преисполненные веры и преданности — для спасения чести и самого существования нации вместе с находящимися в его распоряжении Вооруженными силами… согласиться возложить на себя миссию принятия судьбоносных решений, принадлежащую ему в соответствии с нашими законами и что всегда составляло славное наследие августейшей Савойской династии». Другими словами, Муссолини должен был отказаться от власти.
Не произнеся ни слова, Федерцони внимательно прочитал документ. Видя, с какой неторопливостью он делает это, Гранди стал подумывать, что он зашел несколько дальше, чем нужно. Но затем он успокоился. «Мы должны испробовать все, — сказал Федерцони, возвращая ему бумагу, — даже невозможное, лишь бы спасти нацию от окончательного краха. Даже если попытка окажется безуспешной, наша жертва станет той искрой, которая разожжет пламя недовольства и пробудит людей».
Вдохновленный реакцией Федерцони, Гранди затем посетил Джузеппе Боттаи, Джузеппе Бастианини и Умберто Альбини, трех других влиятельных членов фашистского Великого совета. Все они согласились поддержать на заседании его резолюцию.
Самым авторитетным из них был Боттаи. Он поддерживал фашизм с первых дней его существования и был одним из немногих фашистских лидеров, обладавших недюжинными интеллектуальными способностями. Кроме того, он был неплохим писателем, способным администратором, искусно вел переговоры. Именно ему принадлежала, в бытность его министром промышленности, заслуга принятия фашистского Трудового устава, а в качестве министра образования — Школьного устава, который передал итальянскую систему образования под надзор фашистов, когда стало ясно, что Акт Джентиле от 1923 года является слишком либеральным и антиклерикальным. Он был умен, зол и несдержан. Он вовсе не скрывал ни того, что его былая преданность Муссолини перешла в разочарование, ни своего неприятия войны. За неделю до того, как Муссолини объявил войну Франции и Англии, он сказал Чиано во время игры в гольф, что надо бы создать какую-нибудь партию в противовес фашистской и что ей следует взять название «Партия разочаровавшихся интервенционистов». Через два года эти настроения стали еще острее. Единственным способом для процветания в Италии является, говорил он, знакомство с Петаччи, поэтому он решил стать послом при их дворе. Летом 1942 года он нанес визит Чиано. «Ему нечего было мне сказать, — писал впоследствии Чиано, — но он еще более настроен против Муссолини, нежели когда бы то ни было. Если он так говорит со мной, то представляю, что он говорит в кругу друзей!» Месяц спустя, вновь приехав к Чиано, он вновь предался «бесполезным обвинениям». Он говорил о Муссолини со злобой и негодованием, заявлял о незаконности вступления в войну, потому что никто не проконсультировался с Великим советом. По его мнению, дуче — «самоучка, у которого был плохой учитель, имевший, в свою очередь, совсем никуда не годного ученика».
Именно к такому человеку как Боттаи, — чувствовал Гранди, — можно обратиться за надежной поддержкой, которая понадобится в тот момент, когда Муссолини предстанет перед лицом Большого совета. В Бастианини и Альбини он не был столь уверен.
Бастианини, выбранный Муссолини преемником Чиано в Палаццо Чиги, не разделял столь сильной антипатии Боттаи по отношению к дуче, однако и он прекрасно осознавал, что война ведет Италию к катастрофе и что со смещением Муссолини с поста главы правительства открывается возможность заключения сепаратного мира. Имея в виду такую перспективу, он даже провел пробный зондаж в посольствах нейтральных стран. Осторожный и педантичный, он не собирался всерьез критиковать дуче на заседании, однако казалось вполне вероятным, что он проголосует за резолюцию Гранди, если она получит известную поддержку.
Альбини был преемником Буффарини-Гвиди на посту заместителя госсекретаря по внутренним делам в только что обновленном кабинете, так что о катастрофичности внутренней ситуации он знал лучше кого бы то ни было. Подобно Бастианини он считал, что Муссолини должен быть смещен, но и от него нельзя было ожидать активности. Ее ждали от Боттаи.
Осторожная и нерешительная позиция Бастианини и Альбини нашла понимание и у некоторых других членов Великого совета, к которым обратились Гранди, Федерцони и Боттаи. Де Боно и Де Векки — после гибели в авиакатастрофе Бальбо, — двое из оставшихся в живых членов «четверки», возглавившей поход на Рим в 1922-м; Аннио Биньярди, президент Национальной фашистской конфедерации сельскохозяйственнных рабочих; граф Джаксмо Суардо, президент сената; Чианетти, министр промышленности, и Де Стефани, бывший министр финансов, — все они соглашались поддержать резолюцию Гранди, но ни один из них не хотел брать на себя ответственность и открыто заявить о своей позиции во время заседания до тех пор, пока не определится его благоприятный исход.
К удивлению Гранди, секретарь партии Карло Скорца, которому он показал резолюцию в среду 21 июля в штаб-квартире фашистской партии, казалось, был готов поддержать ее. Однако он предпринял некоторые меры предосторожности, — посетив Муссолини в этот же день около полудня со своим обычным ежедневным докладом, он захватил для него копию резолюции. Муссолини быстро прочитал документ, не выказав особой тревоги. Он вернул ему бумагу, кратко заметив при этом, что решение это «неприемлемо и достойно презрения». Скорца, как писал об этом впоследствии Муссолини, «убрал ее к себе в портфель и больше к этому вопросу не возвращался». Покинув палаццо Венеция, Скорца составил свою собственную резолюцию, которую он хотел представить Великому совету как альтернативу документу Гранди.
Получив поддержку Федерцони, Боттаи, Бастианини, Альбини и, как он надеялся, Скорца, Гранди попросил о встрече с дуче. Он вовсе не хотел, по его словам, «сойти за заговорщика» и надеялся склонить его на какой-либо добровольный поступок, который мог бы сделать заседание ненужным. 22 июля в пять часов вечера Гранди был принят в зале дель Маппамондо в Палаццо Венеция. Дуче стоял за своим огромным столом и бесстрастно смотрел на Гранди, пока тот подходил к нему. Сесть ему Муссолини не предложил. Гранди зачитал свою резолюцию и затем произнес перед дуче небольшую речь в ее поддержку. Муссолини не прерывал его, продолжая наблюдать за ним с выражением надменного презрения. Когда же речь была окончена, он сказал: «Оставьте меня. Мы увидимся на Великом совете» [31] .
Выходя на улицу, Гранди прошел через зал заседаний, где дворцовые служители уже расставляли кресла, готовясь к заседанию. В одном из них, ожидая, пока дуче примет его, сидел фельдмаршал Кессельринг. Это было, как говорил Гранди впоследствии, «плохим знаком». По его собственному признанию, он даже занервничал. Бесстрастная и полная пренебрежения самонадеянность дуче была не просто загадочна. Она тревожила. Он решил попросить Альбини, чтобы тот спрятал человек двести полицейских в различных частях здания. Он также решил уступить Боттаи, предложившему вовлечь в заговор Чиано. Хотя Гранди в общем и не доверял Чиано, он был вынужден согласиться с Боттаи, что его поддержка, в случае если ее удастся обеспечить, привлечет многих колеблющихся, которые отдадут свои голоса в пользу этой резолюции.
В полдень накануне совещания Боттаи пригласил к себе домой Гранди и Чиано. Его гости относились друг к другу настороженно и не смогли договориться о единых действиях. Чиано, вероятно, подозревал Гранди, что тот хочет, сместив Муссолини, получить лишь больше власти и влияния для себя лично и для Федерцони; Гранди же чувствовал, что несмотря на любые договоренности, Чиано может бросить весь свой политический вес на чашу весов своего тестя; Боттаи считал, что политическую власть, отобранную из рук Муссолини, следует передать королю вкупе с высшим командованием вооруженных сил, однако первые двое не думали, что на практике это выполнимо. Беседа между тремя мужчинами была долгой и, в общем, безрезультатной, и когда Чиано ушел, Гранди и Боттаи отнюдь не были уверены в том, что он их поддержит.
Однако на следующее утро Чиано, по-видимому, решился. В полдень Дино Альфиери, отозванный из итальянского посольства в Берлине для участия в заседании, нанес визит министру иностранных дел, где он и обнаружил «молчаливого и озабоченного» Бастианини. Пробыв с ним всего несколько минут, он вдруг услышал, как объявили о прибытии графа Чиано, и мрачная атмосфера мгновенно рассеялась. «Чиано был радушен и дружелюбен, — писал он впоследствии, — хотя и казался взволнованным. Он был явно рад меня видеть».
«Я так рад, что вы пришли, — сказал он. — Мы все согласны в том, что необходимо сделать все возможное для спасения Италии… „Он“, тупица эдакий, просто отказывается понимать, что происходит. Сегодня, когда откроется Великий совет, мы выскажемся со всей очевидностью и он будет вынужден понять это».
Чиано сообщил Альфиери, что он собирается пообещать Гранди свою поддержку и попросил его пойти с ним. Они нашли Гранди, облаченного в спортивную рубашку, в его кабинете в палате депутатов. Тепло поприветствовав их, он показал им резолюцию. Альфиери быстро просмотрел ее и сказал, что хотя вроде бы и все ясно, но он бы хотел, чтобы ему разъяснили один-два момента.
«Сомнения и опасения здесь неуместны, — проговорил, нетерпеливо прерывая Альфиери, Чиано. — Это просто меморандум. А во время дискуссии мы будем обращаться с дуче как и всегда, вежливо и с почтением».
Поколебавшись, Альфиери сдался, и Гранди синим карандашом приписал его имя внизу списка своих сторонников.
Тем не менее Гранди не был уверен в том, что он может доверять всем из этого списка, за исключением Федерцони, даже Боттаи.
«В глубине души, — говорил он потом, — единственный человек, которому я абсолютно доверял, был Федерцони». Он начал даже подумывать, что возможно было бы лучше подготовить и осуществить внезапный государственный переворот. Теперь же Муссолини знал, сколь далеко зашел он в своем стремлении подорвать его власть, а потому Гранди боялся ареста. Он был уверен, что если его арестуют, большинство его сторонников покинут своего предводителя и присоединятся на Великом совете к сильной группе преданных дуче членов, которые будут стоять на его стороне, что бы ни случилось.
Гранди надел черную форменную рубашку, известную как «сахарка», — такую форму Муссолини приказал носить всем членам Совета, — положил в карман пистолет, а в портфель сунул несколько гранат.
В половине пятого он вышел из квартиры и отправился в Палаццо Венеция, где во внутреннем дворике он встретил нескольких знакомых из фашистской милиции. Другие члены милиции находились внутри помещения. «Вы прекрасно сделали, поговорив с ним, — со злостью промолвил Боттаи. — Это конец всем нам». Гранди подумал об этом же. Ему и вправду стало казаться, что живым он отсюда не уйдет.
Муссолини все еще находился в своем кабинете. Он пообедал на вилле Торлония, где «все было, как всегда» (так записала в дневнике Рашель). Казалось, сообщения о заговорах против него были ему безразличны. За четыре дня до этого, когда служанка повязывала ему перед обедом салфетку, Рашель сообщила дуче, что ей передали список имен людей, которых Бастианини снабдил паспортами, и что уже «давно пора предпринять что-то против Чиано, Гранди, Бадольо и компании». Но он не внял предостережениям. Он сказал, что его беспокоят более всего американские танки, а не интриги кучки итальянцев. Теперь же, когда он отправлялся на заседание Великого совета, Рашель снова дала ему тот же совет. «Арестуй их всех до открытия заседания», — настаивала она. Не отвечая, он поцеловал ее и направился к поджидавшему его автомобилю, зажав под мышкой распухший портфель. «Он действительно верит, что все складывается к лучшему», — записала в свой дневник Рашель сразу же после ухода.
Не глядя на членов Совета, вскочивших при его появлении, Муссолини уверенно, как и всегда, вошел в зал заседаний. Скорца прокричал «Салют дуче!», и все громко ответили: «Мы приветствуем его». Однако он не выказал радости от столь поспешно заявленной готовности встретить его традиционным фашистским приветствием и уселся за стол, сохраняя на лице сердитое выражение. Опустившись на стул, Муссолини вздрогнул от боли — язва беспокоила всю ночь, — он признался в этом Кларетте Петаччи, когда та звонила ему утром.
«Что же будет, если ты болен в такой день?», — спросила она.
Со свойственным ему самомнением, которое не могла смягчить даже ирония, он ответил: «Я буду сильным и смогу управлять ситуацией, как всегда».
Сидя в своем кресле и слушая, как Скорца делает перекличку, доставая бумаги из портфеля, положенного перед ним на стол главным церемониймейстером Наварра, сурово нахмурившись и выставив вперед челюсть так, что казалось, как говаривала одна из его любовниц, будто все лицо «уехало» вперед, он и впрямь производил впечатление человека, способного управлять ситуаций. В отличие от других, одетых в черные «сахарки», Муссолини был облачен в серо-зеленую форму фашистской милиции, призванную продемонстрировать его отчужденность и превосходство над остальными. Ведь он — Дуче. Стол, за которым он сидел, заметно возвышался над остальными — такой порядок служил той же самой цели. И над всем этим стояли привычки, отношения, воспоминания и страхи двух десятилетий фашистского режима. Человек, взиравший с высоты своего места с необычайной свирепостью на остальных, был — в глазах Боттаи — прямым воплощением фашизма.
Для многих из них (возможно, даже для большинства) он был, несмотря ни на что, величайшим сыном Италии. Среди присутствовавших не было практически никого, кто бы не сказал об этом хоть раз в жизни; и еще меньше тех, кто отказался бы сделать это сейчас, если бы им представилась такая возможность. Сам Гранди недавно сделал это столь пылко, что даже самые фанатичные сторонники дуче вряд ли смогли бы выступить с таким же энтузиазмом. «Моя жизнь, вера и моя душа принадлежат Вам», — заявил он менее чем за два месяца до описываемых событий.
Да и сам Муссолини, подобно своим верным последователям, постепенно попал в зависимость от привычек прошлого. Повиновение, лесть, вера принимались в течение многих лет не только как несомненно приятное отношение со стороны разных людей, но и как долг уважения по отношению к его гению. «Муссолини всегда прав», — этот лозунг, расклеенный на стенах, был не только данью великому лидеру, к которому люди должны постоянно испытывать чувство восхищения и благодарности, но и утверждением неоспоримого факта. Подобная уверенность в своей собственной значимости, величии и бесспорном превосходстве над остальными итальянцами очень мешала ему оценить достоинства тех, кто мог бы помочь ему, и опасность, исходившую от огромного числа людей, веривших ему вопреки всем доводам разума. Именно его слепая самонадеянность заставила его не просто отбросить идею о возможности успешного заговора, но и пренебречь советами о необходимости принять меры предосторожности при организации заседания, которое, по его предположению, должно было стать не более чем «оживленной беседой». Он даже не позаботился о том, чтобы подготовить вступительное слово, которым он обычно начинал такие заседания, ибо не сомневался в том, что сможет заставить умолкнуть оппозицию одним звуком своего голоса.
«Война, — начал он в обычной поучительной манере преподавателя, читающего знакомую лекцию, — достигла критического момента. То, что казалось невозможным (а некоторым и абсурдным), даже после вторжения Соединенных Штатов в Средиземноморье, все-таки произошло. Можно сказать, что настоящая война началась с потери Пантеллерии. Военные действия на побережье Африки были направлены на то, чтобы избежать подобной возможности. В такой ситуации все официальные и неофициальные оттенки мнений, открыто или тайно враждебные режиму, одинаково работают против нас».
Это было начало длинной и бессвязной речи. Самодовольный, неискренний, порой высокомерный, обвинявший всех, кроме себя, то и дело ошибавшийся, он говорил в однообразной, монотонной манере, прижимая порой ладони к животу, словно пытаясь облегчить свою боль.
«Давайте выясним раз и навсегда, — сказал он, если верить его собственноручным записям речи, — делегация командования сухопутных сил была прислана ко мне королем; это было сделано по инициативе маршала Бадольо, я никого не просил об этом… Когда в октябре 1942 года я заболел, то тогда я стал подумывать, не отказаться ли мне от руководства армией. Но я не сделал этого, потому что считал себя не в праве покидать корабль в самый разгар бури. Я отложил это до солнечных дней, которые, увы, так и не настали. А потому считаю, что более говорить по вопросу о командовании бессмысленно».
Отделавшись с помощью столь странной казуистики от необходимости нежелательных объяснений о своей собственной ответственности, дуче продолжал обличать настоящих виновников. Он находил их везде. Были они и среди высших чинов Генштаба, положиться на которых было нельзя, да и достоверная информация к ним не поступала; нашлись они и среди младшего командного состава пехоты, попавшей в окружение неважно где — в Сицилии или в Африке. Он говорил о них так, словно они были солдатами армии, давным-давно потерпевшей поражение в какой-то войне, ныне ставшей достоянием истории. Он находил отговорки, рассыпал упреки налево и направо, раскрывал причины неудач, но не предлагал способа лечения. Он согласился, что люди отнюдь не были расположены воевать, но он не предложил никакого лекарства. «Сердце человеческое никогда не благоволит войне, — сказал он. — Война — это всегда война партии, желавшей этой войны. Это всегда война одного человека. И если сегодня это называют войной Муссолини, то в 1859 году это же называли войной Кавура».
«Я предвидел, что англичане начнут атаку на Эль-Аламейн 20 октября», — внезапно заявил он после краткой паузы, прервав течение своей речи столь нелогично, что Боттаи даже подумал, не захотел ли дуче сыграть какую-нибудь экстравагантную шутку. «Я предвидел начало наступления, — сказал он, — потому что знал, что англичане хотели сорвать празднование двадцатой годовщины Фашистской революции, назначенное на следующую неделю».
Затем он вернулся к немцам. «Мы должны верить в то, — сказал он, — что в лице Германии мы нашли искреннего и постоянного союзника». Он сообщил о том, как Германия помогает стройматериалами, оружием и людьми, однако не упомянул о том, какую цену придется уплатить Италии за эту помощь. Не сказал он и того, какую помощь Италия сможет получить в самое ближайшее время, поскольку ситуация продолжала оставаться крайне трудной. Он осторожно обошел и все упоминания о встрече в Фельтре, с которой он только что вернулся.
«Главный вопрос сегодня такой: война или мир, — сказал он в заключение, — подчиниться или сопротивляться до конца». Однако вместо того, чтобы ответить на этот жизненный вопрос, произнеся какую-нибудь пылкую, лаконичную и театральную тираду, которая легко могла привести Совет к повиновению, он вновь пустился в малозначащую полемику. «Как бы то ни было, — расставил он все точки над „i“, — Англия смотрит на сто лет вперед, желая обеспечить себе пятиразовое питание. Поэтому она хочет оккупировать Италию и оставаться здесь».
Это было ужасно. Члены Совета взирали на дуче и, потрясенные, молчали. Впоследствии Альфиери описал чувство страшного разочарования, охватившее всех присутствующих. Это была самая неудачная речь, когда-либо произнесенная им, и одновременно самая решающая. Когда было произнесено последнее слово, стало ясно, что дуче пал.
На какой-то момент воцарилось молчание. Затем напряженную тишину нарушило шарканье ног, шепот, звук открываемых портфелей. После чего встал маршал де Боно. Его короткое выступление было направлено против политиков, критикующих военачальников, вместо того чтобы признать свою вину за их назначения. Это мнение было поддержано его старым приятелем, монархистом Де Векки. Выступая, он позволил себе замечания в отношении союзников Италии, которые яростный германофил Роберто Фариначчи нашел явно вызывающими. В противоположность Де Векки, Фариначчи произнес фанатичный панегирик германской мощи и непобедимости. Уязвленный его замечаниями, Де Векки обвинил Фариначчи в уклонении от воинской службы во время первой мировой войны, а также в том, что он, представляя из себя героя войны в Абиссинии, на самом деле получил травму во время рыбной ловли.
Понимая, что заседание угрожает превратиться в заурядную склоку, Боттаи прервал Де Векки и произнес первую в этот вечер нормальную речь. Слушая его слова, члены Совета проникались сознанием того, что впервые Муссолини подвергается публичной критике, да к тому же в его собственном присутствии. Вдохновившись смелостью Боттаи, многие из них высказали желание выступить, но тут встал Гранди и все остальные уселись на место.
«Я собираюсь повторить здесь, перед Великим советом, — сказал он низким, внушавшим доверие голосом, — то, что я говорил дуче позавчера. Предлагаю следующую повестку дня».
Свою резолюцию он зачитал спокойно и ясно, однако по прочтении голос его изменился и он страстно произнес красноречивую и полную жестких обвинений речь. Он с горечью говорил об «идиотской формуле фашистской войны», о «бессмысленно суровой настойчивости в соблюдении мелких формальностей», «о постоянном введении новых правил и возрастающем подавлении свободы личности». «Вы навязали Италии диктатуру, — произнес он голосом, дрожавшим от напряжения, — которая исторически аморальна. На протяжении долгих лет Вы держали в своих руках три ведущих министерства. И что Вы сделали? Вы уничтожили дух вооруженных сил. На протяжении долгих лет Вы душили нас вот этими похоронными одеждами. На протяжении долгих лет, выбирая одного из нескольких кандидатов на важнейшие посты, Вы неизменно выбирали худшего».
Гранди говорил больше часа. Муссолини сидел и в абсолютной тишине слушал эту речь, которую он позднее называл «яростной филиппикой — речью человека, который наконец дал выход долго сдерживаемой обиде». Неловко облокотившись на стол, словно продолжая превозмогать страшную боль, он рисовал на большом листе бумаги какие-то фигуры. При этом он прикрывал рукой глаза, словно желая защитить их от яркого света висящей посреди зала люстры. «Этот ужасно яркий свет, — жаловался он впоследствии Маринетти, — просто меня измучил. Пришлось даже закрываться от него рукой… За два часа перед началом совещания у меня вновь случился сильный приступ. И боли еще не прошли, однако с головой у меня было все в порядке. Речь Гранди, этого общественного обвинителя, я прослушал нормально, однако вся моя энергия куда-то испарилась. Это, кстати, было одним из последствий болезни; полное отсутствие энергии и полная ясность — я бы сказал даже чистота мысли».
Он выглядит отчаявшимся и проигравшим, думал Боттаи. «Он более не походил на мужчину. Это был призрак человека, уже перешедшего в мир иной». Буффарини-Гвиди описал человека, настолько погруженного в свои мысли, что казалось, «будто он находится в другом мире. Он походил на Цезаря, прикрывшего свою голову тогой, в то время как Брут и другие заговорщики осыпали его ударами».
По окончании выступления Гранди дуче поменял положение: он откинулся на спинку кресла и расстегнул воротник рубашки. По его побелевшему лицу струился пот.
Теперь решил выступить Чиано. Под пристальным и не предвещавшим ничего хорошего взглядом своего тестя он говорил необычайно мягким голосом. Он обратился к истории итало-германского альянса, который, как оказалось — к негодованию Фариначчи — совсем не оправдал доверия, оказанного немцам. Сомнений, что он поддержит резолюцию Гранди, не осталось ни у кого. После его речи вновь выступил Фариначчи, попытавшийся опровергнуть большую часть сказанного и еще более страстно защитить немцев. Он предложил Совету собственную, альтернативную Гранди, резолюцию, в которой провозглашалась солидарность фашистской Италии с национал-социалистской Германией, а главе правительства предлагалось обратиться к королю с просьбой принять командование над всеми вооруженными силами, чтобы «таким образом продемонстрировать всему миру, что все население ведет борьбу за спасение и честь Италии, объединившись под его руководством». Предполагая, что уговорить короля передать свои полномочия Кессельрингу окажется легче, нежели проделать то же самое с Муссолини, Фариначчи также стремился к смещению дуче, хотя и по отличным от Гранди мотивам. Но оба они были согласны в том, что Муссолини должен уйти.
Время шло к вечеру и постепенно стало очевидным, что большинство членов Совета думает точно таким же образом. В то же время даже те из его членов, которые не поколебались бы проголосовать против простого предложения о недоверии, были, в общем-то, готовы поддержать того, кто казался теперь таким незначительным, слабым и, по-видимому, неопасным. Несколько человек поинтересовались у Гранди о мотивах его действий. Гаэтано Полверелли, министр народной культуры; Антонио Трингали-Казанова, президент специального фашистского трибунала; Карло Альберто Биджини, министр образования, и Энцо Гальбиати, начштаба фашистской милиции, выступили против предложений Гранди, однако эффект от их слов был незначителен. Пронизанные личными нападками, а не обоснованными аргументами, их речи еще более утомили Муссолини, не прибавив абсолютно ничего в его пользу.
Вскоре после полуночи, когда заседание продолжалось уже более семи часов, Муссолини устало спросил всех присутствующих, причем голос его звучал, по выражению Боттаи, «подавленно, смиренно и едва ли не жалобно»: «Что толку во всех этих упреках, когда мы оказались лицом к лицу наедине с объединенными силами трех могущественных империй?». Он предложил Скорце перенести заседание на завтра. Он сказал, что неважно себя чувствует и не может переутомлять себя.
«Раньше, — сказал жестко Гранди, возвращаясь к своей наступательной тактике, — Вы держали нас здесь до пяти утра, обсуждая всякие мелочи и пустяки. Мы не уйдем отсюда, пока не будет обсуждена моя резолюция и по ней не будет проведено голосование». Он согласился на десятиминутный перерыв, не более.
Муссолини согласно кивнул. «Высокомерие диктатора уступило место покорности обвиняемого», — с удовлетворением писал Боттаи. Он вышел из комнаты и отправился в кабинет, одинокий, удрученный. Проходя мимо посла в Германии, он сказал ему: «Пойдемте со мной, Альфиери».
«Огромная комната была практически не освещена, — вспоминает Альфиери. — Темноту рассеивала лишь одинокая настольная лампа. Он медленно подошел к столу, мягко нажал на выключатель большой люстры и с отсутствующим видом просмотрел несколько телеграмм. Несколько минут он стоял молча; затем, словно вспомнив о моем присутствии, он спросил меня: „Что происходит в Германии?“»
Альфиери повторил ему то, о чем уже говорил в Фельтре и в своих сообщениях — об усталости немцев с одной стороны, но и об их дисциплине и фаталистическом фанатизме с другой, об их страхе перед гестапо и вере в геббельсовскую пропаганду. «В Берлине, — добавил он, — наблюдают за событиями, происходящими у нас, с особым интересом — там чувствуют, что внутренняя ситуация становится критической именно в результате последних событий на фронте».
«Кто Вам об этом сказал?» — резко и с раздражением спросил Муссолини, словно и теперь, после всего того, что случилось и что ему пришлось выслушать за последние несколько часов, могли еще существовать сомнения в том, что ситуация на самом деле критическая.
«Это общее мнение в Берлине, — сказал Альфиери, — и префекты, с которыми я говорил по дороге сюда, подтвердили это».
Но убедить Муссолини было невозможно. Он отказывался принять эту правду, которую другие усвоили уже давно. Попивая подслащенное молоко, стоявшее перед ним на столе, он говорил Альфиери, что немцы дезинформированы, что бомбардировки Рима и других крупных городов Италии окажут положительное воздействие на итальянцев, наполнят их «особым мистическим героизмом, который делает людей равнодушными к опасности и дает им возможность безропотно переносить страдания, тяжелые утраты и разрушение их жилищ».
«Верьте мне, — продолжал он, — Вас неправильно информировали. Как бы то ни было, положение не так плохо, как Вы его себе представляете. Время по-прежнему работает на нас». Выловив со дна чашки остатки пропитанного молоком сахара, он поднялся. Возможность вырваться на несколько минут из гнетущей атмосферы соседней комнаты, чашка молока, возможность снова поговорить восстановили отчасти уверенность Муссолини. Короткий перерыв в работе заседания возродил в нем готовность сопротивляться. Поэтому когда Гальбиати произнес пламенную речь в его защиту, прокричав, что все итальянцы объединены вокруг дуче, Муссолини решил выступить сам.
«Из всех обвинений, высказанных в адрес режима, — сказал он с внезапно прорвавшейся злобой, — то, которое народ повторяет чаще всего, забыто. Я имею в виду то неслыханное богатство, которое некоторые из вас накопили. У меня здесь достаточно материала, — сказал он, постукивая по портфелю, — чтобы отправить вас всех на виселицу. На вас, — он указал на Чиано, — больше, чем на других» [32] .
Тогда, вдохновленный некоторым «оживлением» Муссолини, встал Скорца и произнес длинную и бессвязную речь по поводу того, что единственным недостатком дуче было то, что он не проявил в достаточной мере своей жестокости. Для того, чтобы он имел время для выполнения других своих обязанностей, сказал оратор, ему следует передать командование вооруженными силами Грациани. Постоянно прерываемый Бастианини, он попытался выдвинуть свое собственное предложение, согласно которому диктатура фашистской партии должна была быть укреплена еще больше.
К этому моменту заседание лишилось всякой организации. «Все говорили одновременно, — говорил Боттаи. — Все только и делали, что обвиняли». Муссолини заявил, что у него в руках ключ к военной ситуации, однако он не сказал, что имелось в виду. «Если вы избавитесь от меня, — крикнул он, — я должен буду отказаться от секретного оружия, которое может положить конец этой войне. Вы потеряете все разом — меня, ваши головы, проиграете войну». Услышав эти слова, Фариначчи воззрился на него с изумлением, Гранди же лишь прошипел: «Шантаж!».
Всех изумил граф Джакомо Суардо, президент Сената, подкрепивший себя в перерыве большим стаканом бренди. Он сказал, что отказывается от поддержки Гранди в пользу резолюции Скорца и надеется, что к нему присоединятся и другие. Туллио Чианетти, министр промышленности, заявил, что это, возможно, было бы и наилучшим выходом. Начал колебаться и Чиано. Он предложил назначить комиссию по рассмотрению обеих резолюций, которая должна выработать проект третьей, сочетающей в себе положения обоих документов. Боттаи высказался против этого предложения и вновь призвал к незамедлительным действиям, однако слова его звучали уже не так уверенно, как раньше, и выслушан он был с нарастающим раздражением. Незадолго до окончания его речи встал Полверелли и прерывающимся от волнения голосом заявил, что он всегда был и останется приверженцем Муссолини. Тогда Гранди заговорил вновь, но его стал прерывать Биджини. Карло Порески, министр сельского хозяйства, поддержал Гранди, за что был раскритикован Буффарини-Гвиди. Спор становился бессвязным и беспорядочным.
Впоследствии Гранди признавался, что в этот момент он почувствовал, что проиграл. Сторонники Скорца, его войны до победного конца и непоколебимой преданности существующему режиму, и Фариначчи с его безраздельной преданностью Германии, казалось, обрели опору. Около четверти третьего Муссолини резко прервал дискуссию.
«Споры были долгими и всех утомили, — произнес он резким голосом. — На рассмотрение вынесены три предложения. Гранди был первым, поэтому его проект я выношу на голосование. Скорца, назовите имена».
Пока секретарь партии зачитывал по списку фамилии, Муссолини, подавшись вперед и облокотившись на стол, внимательно вглядывался в каждого голосовавшего. «Казалось, его глаза властно заглядывают прямо к нам в душу, — говорил позже Альфиери, — словно он хотел повлиять на принимаемое решение».
На заседании присутствовало двадцать восемь членов Великого совета. При голосовании из них воздержался лишь один — граф Суардо. Скорца, Полверелли, Буффарини-Гвиди и Гальбиати голосовали «против», их поддержали еще три человека. Фариначчи голосовал за свою собственную резолюцию. Девятнадцать голосов было отдано за Гранди.
Муссолини быстро собрал свои бумаги и встал. В этот момент Скорца провозгласил: «Салют дуче!» В ответ раздалось какое-то смущенное бормотание, которое Муссолини сердито оборвал. «Можете этого не делать», — процедил он.
В дверях он обернулся и спокойно, но с горечью в голосе, произнес: «Вы спровоцировали кризис режима».
Он направился в зал Маппамондо, где через несколько минут к нему присоединились Полверелли, Гальбиати, Буффарини-Гвиди и Скорца. Гальбиати предложил немедленно арестовать предателей, но Муссолини, казалось, был убит своим поражением и почти ничего не говорил. После того как они проговорили еще какое-то время, он внезапно прервал их, повернулся к Скорца и сказал: «Кажется, те господа очень обеспокоены достижением мира. Они не понимают того, что Черчилль и Рузвельт хотят не моего свержения, но устранения Италии как средиземноморской державы… Без меня, — тут в его голосе зазвучало тщеславие, — это будет не мир, а диктат».
В пять часов он решил пойти домой. «Пойдемте со мной, — сказал он Скорца, — я очень устал».
«Улицы были пустынны, — писал он позже, — но уже занимался рассвет, светало, казалось, воздух был насыщен ощущением неизбежности». Спускаясь со Скорца по виа Номентана, он пробормотал: «Альбини и Бастианини тоже. И даже Чиано, мой любимец!»
Встретившая его на вилле Торлония Рашель по выражению лица догадалась, что ее опасения оказались небеспочвенны. Она ждала его всю ночь и когда кто-то позвонил ей из палаццо Венеция, чтобы сказать, что дуче уже идет домой, она вышла в сад.
«Ну что, — в ее голосе звучали одновременно злость и страдание, — я полагаю, Вы их арестовали».
«Нет, — ответил он устало и неуверенно, — но я это сделаю».
Но это было лишь обычное возражение. Казалось, что его способность сопротивляться была уничтожена, Муссолини вошел в дом и молча посмотрел на жену: «Я ничего не смог сделать, — сказал он мгновение спустя. — Они желают Вашей гибели. С моими приказами никто не считается».
Он разделся и отправился спать, но уснуть ему никак не удавалось. В восемь утра, когда к нему пришел доктор Поцци, чтобы сделать обычный ежедневный обезболивающий укол, он отказался от этой процедуры. «Сегодня я не хочу, — сказал он. — Кровь у меня течет и так слишком быстро».
Тем не менее ровно через час он уже восседал за своим письменным столом в Палаццо Венеция, словно ничего не произошло. Ни усталости, ни расстроенности не было видно на его лице. Он попросил соединить его с Гранди, желая переговорить с ним по телефону, но когда ему сказали, что найти того, невозможно и, вероятно, он уехал в свой загородный дом, Муссолини лишь вежливо попросил чиновника непременно отыскать его попозже.
Около половины десятого Альбини принес ему утреннюю почту, которую дуче просмотрел очень внимательно, уделив особое внимание сообщениям о разрушительных авианалетах на Болонью. Прочитав доклады, он ровным голосом спросил Альбини: «Почему вчера вечером Вы проголосовали за предложение Гранди? Вы же были здесь в качестве гостя, а не члена Великого совета».
Альбини покраснел и невнятно извинился. Казалось, он не просто смутился, но даже и раскаивался за свою позицию в момент голосования. «Возможно, я сделал ошибку, — сказал он, — но никто не может сомневаться в моей преданности Вам, ни теперь, ни впоследствии». Другие также были обеспокоены тем, что они сделали. Скорца позвонил и сказал, что «ночь принесла с собой раздумья» и что они «начали сомневаться в своей правоте».
«Слишком поздно», — загадочно ответил на это Муссолини, хотя эта загадочность была теперь просто механическим приемом. Он попросил Скорца приехать в Палаццо Венеция, и когда секретарь партии появился там, он обнаружил Муссолини в необычайно твердом состоянии духа. С явным безразличием он слушал предложения Скорца насчет того, что надо начать немедленные действия против врагов дуче. В этом нет необходимости, заметил он. Он издаст соответствующие постановления после того, как поговорит с королем. Когда Муссолини принесли письмо Чианетти, писавшего об отводе своего голоса и предлагавшего принять его отставку с поста министра промышленности, он прочел его без видимого удивления и удовольствия, словно он ожидал этого или считал, что и другие мятежники скоро последуют его примеру.
Перед вторым завтраком приехал Бастианини с новым японским послом. Позже Бастианини говорил, что Муссолини «был особенно учтив и дружелюбен в изложении своих взглядов на внешнюю политику и некоторые детали военной стратегии». Со знанием дела и некоторой лестью он говорил о Японии и ее народе, в то время как посол улыбался и с удовольствием кланялся.
После отъезда Хидаки Бастианини остался с Муссолини, чтобы обсудить различные текущие вопросы и проблемы, связанные с близким визитом рейхсмаршала Геринга. О заседании Великого совета не было сказано ни слова. Казалось, что Муссолини выбросил все случившееся из головы. И только когда его секретарь Де Чезаре сказал ему, что он договорился об аудиенции у короля на пять часов вечера, на вилле Савойя, он сделал одно замечание. «Семнадцать ноль-ноль, — сказал он тихо. — Семнадцать. Несчастливое число». Вскоре, преодолев свое минутное беспокойство, он отправился на виллу Торлония, — его ждал второй завтрак. По пути, сопровождаемый генералом Гальбиати, он заехал в квартал Тибуртино, который сильно пострадал во время налета 19 июля. Выйдя из машины, чтобы пройтись вдоль развалин, он увидел толпу приветствовавших его людей. Он протягивал им руки, наслаждаясь самой атмосферой почитания, обратившись при этом к Гальбиати, чтобы тот роздал им все деньги, бывшие при нем, так как карманы дуче были, по обыкновению, пусты. По возвращении к машине, Гальбиати, подобно Скорца, посоветовал ему арестовать 19 враждебно настроенных членов Великого совета. Но Муссолини вновь отказался.
После позднего ланча на вилле Торлония, во время которого он проглотил лишь чашку супа, он надел темно-синий костюм, в котором собирался идти на аудиенцию к королю. Его секретарь сказал ему, что на вилле Савойя носят гражданскую одежду, что показалось подозрительным бдительной Рашель.
«Не ходи, Бенито, — умоляла его она. — Ему не следует доверять».
Этим утром в кабинете дуче Кларетта произнесла те же самые слова. «Я умоляла его не ходить, — сказала она Наварро, — но он не послушал меня».
Не послушал он и свою жену. У него вообще не было чувства опасности. Возможно, король и отберет у него звание главнокомандующего вооруженными силами, однако ничего более произойти не может. Около трех часов он подумал о предложении генерала Гальбиати ввести в Рим некоторые механизированные подразделения чернорубашечников, стоявшие в Браччано. Но было слишком поздно. За несколько часов до того дивизион «Гранатьери» получил от генерала Кастельяно приказ прибыть в Рим. В то время как приказ Гальбиати, предназначенный чернорубашечникам, был перехвачен.
Примерно в полчетвертого Гальбиати вышел из виллы Торлония. Муссолини по-прежнему чувствовал себя абсолютно уверенно. Последнее, что он сказал Гальбиати, было то, что он собирается получить от короля согласие на назначение трех новых членов правительства. В 16.15 он набрал номер телефона Скорца. Тот уже звонил ему ранее, чтобы сообщить об обещании маршала Грациани оказывать Муссолини всемерную поддержку. «Скажите Грациани, — осторожно сказал Муссолини, — что я увижусь с ним после моей встречи с королем». Пока он говорил по телефону со Скорца, на виллу прибыл Де Чезаре. До места назначения они могли доехать за пятнадцать минут, однако Муссолини решил ждать ровно до без пятнадцати пять. Даже по рабочим дням на улицах было мало транспорта — экономили горючее, по выходным они вообще вымирали.
Ровно без четверти пять Муссолини взял свою фетровую шляпу и вместе с Де Чезаре вышел к поджидавшей их машине. Он не взял с собой набитый бумагами портфель, как это делал обычно, отправляясь на аудиенцию к королю. Он захватил лишь документы, определявшие положение и права Великого совета, копию резолюции Гранди и письмо Чианетти об отставке.
В то время как Муссолини готовился к разговору с королем на вилле Савойя, король сам готовился к встрече с дуче.
Рано утром Гранди сообщил о результатах заседания Великого совета Аквароне, предложив, чтобы король назначил главой правительства маршала Кавилья, известного военного и антифашиста, и немедленно отправил в Мадрид для переговоров с союзниками о мире представительную делегацию. Когда Аквароне сказал, что король решил назначить главой правительства маршала Бадольо, Гранди потерял дар речи. Не сказав больше ни слова, он вышел из комнаты и навсегда исчез из общественной жизни [33] .
В шесть часов утра Аквароне разбудил короля, чтобы тот просмотрел доклад Гранди о голосовании в Великом совете. Через час он позвал генерала Амброзио и вместе с ним отправился к Бадольо, чтобы рассказать тому о решении короля. И хотя впоследствии Бадольо сильно подрастерял свою самоуверенность, в тот момент он просто лопался от радости. Он облачился в маршальский мундир и послал слугу в подвал за бутылкой шампанского. После чего он решил пошутить и торжественно объявил своей семье, что для проверки своих полномочий, которыми его скоро наделят, он посадит их всех под арест.
Амброзио, на которого было возложено проведение отнюдь не легкого ареста, не разделял легкомыслия Бадольо. Утром к нему пришел генерал Кастельяно, сказавший, что король так и не отдал четкого распоряжения в отношении ареста Муссолини. «Если Муссолини примет свою отставку без возражений, — сказал Амброзио, — мы дадим ему уйти. Но если он будет сопротивляться, нам придется арестовать его».
«Но это невозможно, — возразил Кастельяно. — Король не желает, чтобы кто-нибудь присутствовал во время его разговора с Муссолини. Мы не знаем, как он к этому отнесется. И если мы позволим ему уйти с виллы Савойя, то мы его никогда не поймаем».
«Хорошо, — сказат Амброзио. — Придется его так или иначе арестовывать».
Около одиннадцати часов Кастельяно оставил Амброзио, чтобы сходить в управление командования карабинеров. За неделю до этих событий он так и не договорился с генералом Хазоном, который хотя и поддерживал заговор, не выказывал большой готовности поддержать предложение Амброзио. Но Хазон погиб во время налета 19 июля, назначения начальником его заместителя, лояльного фашиста, генерала Пьеке удалось избежать с помощью закулисных комбинаций генерала Антонио Сориче, заместителя госсекретаря по военному ведомству, который посоветовал Кларетте Петаччи поддержать кандидатуру генерала Черика. Последний согласился сделать то, о чем его просили Амброзио и Кастельяно. Он прибыл на виллу Савойя с отрядом карабинеров, офицерами во главе с полковником за полчаса до того времени, которое было назначено Муссолини.
«Вы хотите услышать приказ непосредственно от короля?» — спросил его по прибытии Аквароне.
«Если вы приказываете мне именем короля, то все в порядке, — отвечал тот. — Но он нужен мне в письменной форме».
Аквароне отправился к королю, который в тот момент прогуливался по саду со своим адъютантом генералом Путони, и сказал ему: «Командир карабинеров генерал Черика просит Ваше Величество через меня подтвердить приказ об аресте кавалера Бенито Муссолини».
Голос короля был так тих, что они едва услышали его ответ: «Хорошо». Когда же он вновь повернулся к генералу Путони, чтобы продолжить прогулку, его лицо было мертвенно-бледным.
Вскоре генерал Черика получил письменный приказ за подписью Амброзио и Аквароне. Черика осторожно сложил его и положил в карман. Даже теперь, говорил позднее генерал, он не верил, что ему будет предоставлена возможность выполнить его.
Никто не может править так долго и требовать от людей таких больших жертв, не вызывая при этом негодования.
Машина Муссолини съехала вниз по почти безлюдной улице Салариа сквозь палящий зной тихого воскресного дня и въехала сквозь открытые чугунные ворота на площадку перед виллой Савойя. Она остановилась у портика. Ее водитель Эрколе Боратто с удивлением увидел, что король в форме маршала Италии стоял на лестнице с сопровождавшим его адъютантом. Он сошел с лестницы, чтобы приветствовать прибывших, при этом улыбаясь и протягивая руки. Ничего подобного Боратто до сих пор не видел. Король и Муссолини направились в виллу рука об руку. За ними шли адъютант и Де Чезаре; Боратто в это время отгонял, как обычно, машину за угол. Он увидел, как четверо мужчин вошли в виллу, и уселся в ожидании. В машине было нестерпимо жарко, однако подобные встречи длились обычно не более четверти часа, так что он успокаивал себя мыслью о том, что скоро он снова будет дома. Однако ждать ему пришлось недолго — к нему подошел офицер полиции, чье лицо показалось шоферу знакомым, и, наклонившись к окну, сказал: «Эрколе, тебя просят к телефону. И поторопись! Я пойду с тобой. Мне тоже надо позвонить».
Боратто вылез из машины и пошел вместе с офицером полиции, размышляя, кто бы это мог разыскивать его. К телефону на вилле Савойя его подзывали не впервые, однако на этот раз он чувствовал смутное беспокойство. Во дворе было гораздо больше карабинеров, чем раньше, и все, кроме дуче, выглядели очень скованно и напряженно. Сам Муссолини выглядел беззаботным.
Дуче вел себя спокойно. На приветствие короля он не ответил, просто кивнул головой, словно бы говоря: «Спасибо, но я не вполне здоров», но когда они направлялись в гостиную, слуга услышал его вежливый спокойный ответ на вопрос короля — «Жарко, не правда ли?» — «Да, очень». В гостиной он спокойно и без лишних эмоций доложил о событиях, имевших место на заседании Великого совета накануне. Он сказал, что все это неважно, и, ссылаясь на разные статьи законов, добавил, что голосование против него не имеет юридической силы. В этом он был вполне уверен.
Король предал его. «Я немедленно дал ему понять, — впоследствии рассказывал он, — что не разделяю его мнения, указав, что Великий совет является органом государства, созданного им самим, и его существование одобрено обеими палатами парламента. Следовательно, каждое решение, принятое Великим советом, необычайно важно».
«Мой дорогой дуче, — продолжал он. — Дела идут совсем не так хорошо. Положение очень серьезное. Италия лежит в руинах. Армия полностью деморализована. Солдаты не хотят сражаться. Альпийские бригады начали петь песни о том, что они не собираются идти сражаться за Муссолини». Он процитировал на пьемонтском диалекте слова одной такой песни, заканчивавшейся так: «Покончим с Муссолини, погубившим Альпини».
Муссолини молча слушал.
«Итоги голосования в Великом совете ужасны, — продолжал король. — Девятнадцать голосов за предложение Гранди и среди них четверо обладателей ордена Аннунциата. Вы не должны испытывать иллюзий в отношении чувств Италии к Вам. В данный момент вы ненавистны всей стране. Я Ваш единственный оставшийся друг. Вот почему я говорю Вам, что волноваться о вашей личной безопасности не стоит. Вас защитят».
Муссолини по-прежнему хранил молчание, и когда король окончил свою речь, заявив, что очевидным преемником является маршал Бадольо, Муссолини внезапно сел, словно неожиданно почувствовал боль. Его лицо побелело. Казалось, он больше не слушал и после того как король сказал, что Бадольо пользуется полным доверием в армии, а также в полиции, он повторил последние слова — «а также в полиции», словно он слышал звуки, но не понимал их значения.
«Тогда все кончено», — прошептал он. Как и король, он повторил эту фразу трижды.
Затем он встал.
«Если Ваше Величество право, — сказал он твердым голосом, — я должен буду представить заявление об отставке».
«Да. Должен сказать, что я безоговорочно приму Вашу отставку с поста главы правительства».
«Вы принимаете решение, чреватое непредсказуемыми последствиями. Кризис данного момента заставит поверить страну, что мир близок, поскольку человек, объявивший войну, смещен. Удар по моральному состоянию армии будет ужасным… Кризис будет рассматриваться как триумф союза Черчилль — Сталин, особенно обрадуется последний, который увидит в этом отступление противника, боровшегося с ним на протяжении двадцати лет. Я понимаю ненависть людей. Мне было нетрудно признать это на ночном заседании Совета. Никто не может править так долго и требовать от людей таких больших жертв, не вызывая при этом негодования. Я желаю удачи тому, кто возглавит правительство в такой момент».
Аудиенция была окончена. Вместе они направились к двери. Лицо короля, вспоминал потом Муссолини, «пожелтело и он сам, казалось, стал меньше ростом, чуть ли не вдвое». Он провел встречу «необычайно волнуясь… порой что-то нервно бормоча», то и дело кусал ногти, а его замечания по временам были просто «бессвязны». Однако адъютант, видевший, как он выходил из комнаты, где проходила аудиенция, не заметил никаких изменений во внешности и поведении короля. Да и Бадольо, который видел его немного позднее, он показался «очень спокойным».
И хотя король, возвращая Муссолини его мнение о своей особе, заметил потом, что глава правительства выглядел меньше ростом, чем обычно, «как будто усох», сам Муссолини также выглядел вполне нормально. Выйдя из гостиной, он протянул руку королю, и Виктор-Эммануил, взяв ее обеими руками, тепло пожал. Они вновь заговорили о гнетущей жаре, затем королю представили Де Чезаре, который ждал в передней вместе с полковником Торелья ди Романьяно, одним из приближенных короля. Муссолини принял свое смещение так же спокойно, как реагировал на все предупреждения насчет намерений короля. Очевидно, что несмотря на все полученные им тревожные сигналы, он так и не проникся сознанием грядущей опасности. Шок, вызванный результатами заседания Великого совета, внезапно уступил дорогу слепой уверенности. «Поведение моего отца в те дни, — вспоминала графиня Чиано, — было совершенно непонятным. О подготовке переворота он знал за пятнадцать дней до его начала, однако не отнесся к этому с надлежащей серьезностью. Он думал, что достаточно поменять некоторых министров». Когда его предупредила жена, он внезапно разгневался и обозвал ее интриганкой. Предостережения Кларетты он просто игнорировал. Когда его предупреждали Скорца и Гальбиати, он также не обращал на это особого внимания и не интересовался подробностями. Даже теперь, выйдя на ступеньки портика виллы Савойя, он так и не проникся чувством опасности. Он увидел, что его машина стоит не на обычном месте сразу за лестницей, а значительно дальше, на другой стороне аллеи. Слегка рассердившись, он направился к ней. В этот момент к нему подошел капитан карабинеров Виньери и, резко отсалютовав, сказал: «Дуче, мы узнали, что Вы в опасности. У меня приказ защитить Вас».
«В этом нет необходимости, — сказал Муссолини, не выражая ни гнева, ни удивления. — У меня есть свой эскорт».
«У меня есть приказ, — настаивал Виньери, — сопровождать Вас».
Тут Муссолини спустился к подножью лестницы и пошел через подъездную аллею к машине. «Хорошо, — сказал он. — Если это приказ, то Вам лучше поехать со мной в моей машине».
«Нет, дуче, — сказал ему капитан. — Это Вы должны поехать со мной».
«Но это смешно. Ничего подобного я никогда не слышал».
«Это приказ, дуче».
Виньери указал на карету «скорой помощи». Муссолини больше не протестовал и пошел к ней. Задние двери были открыты, и когда дуче подошел к машине, он чуть замешкался — внутри сидела вооруженная охрана. Но капитан галантно подхватил его под руку и Муссолини, восприняв этот жест как акт помощи, а не принуждения, забрался вовнутрь. Он сел, надвинув шляпу на глаза. В это время в машину залезал Де Чезаре. За ним сели офицер, три карабинера и двое офицеров полиции с автоматами, одетые в штатское. Двери с грохотом захлопнулись. Ему так и не пришло в голову, что он арестован.
Historia magistra vitae — но у нее плохие ученики.
В карете «скорой помощи» воцарилось молчание. Те полчаса, пока машина неслась по улицам города, Муссолини сидел молча — он верил заверениям капитана карабинеров, что его просто защищают от гнева разъяренной толпы. Поэтому когда в 6 часов карета въехала во внутренний двор казармы карабинеров на виа Квинтино Селла, он вышел из нее с таким видом, словно приехал с проверкой, бросая вокруг сердитые взгляды и выпятив по привычке нижнюю челюсть. Остановившись, он принял известную всем позу — расставив ноги, слегка наклонился вперед, опершись руками в бока.
Его отвели в офицерскую столовую, которая, как он заметил, была окружена вооруженными карабинерами, и оставили там одного.
Через приоткрытую дверь из соседней комнаты за ним наблюдал офицер, но друг с другом они не разговаривали. Минут через сорок Муссолини вновь вывели к карете «скорой помощи», которая так быстро рванула с места, что Де Чезаре даже забеспокоился, не заболел ли от этого у дуче живот. Однако тот хранил молчание и когда машина приехала в казарму кадетов корпуса карабинеров на виа Льньяно, Муссолини вышел также спокойно, не выразив никакого протеста. Де Чезаре прошептал ему, что столь большое количество вооруженных карабинеров во дворе предназначалось вовсе не для того, чтобы обеспечивать его безопасность, однако Муссолини отказывался в это верить. Даже когда Де Чезаре поместили в другую комнату и он вновь остался один в кабинете начальника училища, он все еще верил, что располагавшиеся в коридорах здания многочисленные карабинеры стоят там именно для того, чтобы оградить его от опасности. Он удивился лишь тогда, когда офицер и несколько человек из охраны сопроводили его в уборную, оставшись у дверей, и затем вновь отвели его в кабинет начальника.
Ему предложили поесть, но Муссолини отказался, словно вид пищи вызывал у него тошноту. И хотя дуче ни на что не жаловался, внешне он выглядел так плохо, что комендант даже решил вызвать врача, чтобы осмотреть его. Немедленно пришел доктор Сантино, который нашел Муссолини «очень бледным, похожим на смерть… пульс у него был вялый». Дуче попросил привести ему парикмахера, и когда тот побрил его, Муссолини, смутившись, извинился за то, что у него не было с собой денег, чтобы заплатить. Но, — сказал дуче, — он запомнит его и когда-нибудь, возможно, сможет отблагодарить его.
В одиннадцать часов вечера он выключил свет и попытался уснуть на предоставленной ему походной кровати. Однако его сильно донимал свет, горевший в соседней комнате, где сидел дежурный офицер и внимательно наблюдал за ним, не отвечая при этом на телефонные звонки, раздававшиеся с завидным постоянством.
В это время на улицах Рима собирались группки людей, которые даже после наступления темноты горели желанием обсудить последние слухи. Уже в пять часов на площадях появились вооруженные автоматами солдаты, а местами и легкая артиллерия. При этом почти никто не верил в полуофициальное разъяснение, что эти войска якобы готовятся к отражению парашютного десанта союзников, который ожидался на подступах к столице чуть ли не с мину ты на минуту. Ни до народа, ни до журналистов никакие сведения о происшедшем на заседании Великого совета не доходили. Было известно лишь то, что продлилось оно до утра, и что на нем были приняты важные решения. С наступлением сумерек слухи становились все более определенными и все они уже концентрировались вокруг личности дуче. Говорили, что он умер, улетел в Германию, ушел в отставку и уехал домой в Романыо. Без пятнадцати одиннадцать тысячи людей ждали, собравшись около радиоприемников, ожидаемого сообщения, но радио молчало. Ждали они с беспокойством. Обычно, если программа новостей не выходила в эфир, по радио крутили граммофонные записи, однако на этот раз из динамиков слышалось лишь легкое жужжание и треск. И наконец, с волнением и облегчением, они услышали голос, сообщавший им следующее:
«Его Величество король-император принял отставку с поста главы правительства и главного госсекретаря его превосходительства кавалера Бенито Муссолини и назначает на пост главы правительства и главного госсекретаря кавалера маршала Италии Пьетро Бадольо…»
Для многих этого хватило. Большего они и не ждали. Они выбежали на улицы, чтобы там кричать от радости, петь и танцевать. Муссолини пал, можно было считать, что война окончилась. Они целовались, пожимали друг другу руки, бегали туда-сюда по улице, крича высовывавшимся из окон, что с фашизмом покончено. Они выкрикивали проклятья в адрес Муссолини, напоминая тем самым радостных детей, которым после долгого и вынужденного молчания сказали, что теперь можно и покричать. Они бежали к Квириналу, чтобы приветствовать короля, и на улицу 20 сентября, чтобы приветствовать Бадольо. Люди ворвались в офис «Мессаджеро» и стати выбрасывать из окон мебель, бумаги, телефоны и бесчисленные портреты Муссолини. Они срывали фашистские эмблемы с домов и фашистские значки с груди любого, кто безрассудно отваживался их носить. Приверженцев дуче еще оставалось много. Однако невозможным оказалось найти хоть одну жертву, казалось, все стали антифашистами. Скорца, напрасно ожидавший записки от Муссолини, в отчаянии отправился в штаб-квартиру партии на пьяцца Колонна, где приказал объявить мобилизацию всех фашистов в Риме. «Что-то происходит», — сказал он федеральному секретарю. «Я не знаю, что именно, но чувствую, что нечто серьезное». Однако ему повезло не более, чем Гальбиати с его милицией. На его призыв ответило всего лишь около пятидесяти человек, и даже они не знали, что делать.
Дома некоторых известных фашистов подверглись насильственному обыску, но их хозяев обнаружить не удалось. Помещения некоторых фашистских организаций были подожжены, но огонь скоро потушили. Группа демонстрантов прорвалась в Палаццо Венеция — они кричали, требуя выдачи человека, который угнетал их двадцать лет, однако они воздержались от попытки сломать запертую дверь зала Маппамондо, ограничившись митингом под красным флагом.
Насилия практически не наблюдалось, и жертв не было. Веселье преобладало над жаждой мести. На виа дель Тритоне, пьяцца Колонна, виа Национале и пьяцца дель Пополо толпы народа пели песни и плясали, словно на фиесте. «Фашизм мертв», — радостно кричали они друг другу. И это было правдой. В эту ночь в Риме не погиб ни один человек, который бы пытался защитить его.
Тем не менее большинство людей сидело по домам, пребывая в состоянии разочарования. После объявления об отставке Муссолини было передано заявление Бадольо, в котором сообщалось, что война будет продолжена, а Италия будет верна своим союзникам. Люди, как оказалось, ожидали слишком многого. Немцы по-прежнему оставались в Риме. Может быть, эта война и была «война Муссолини», но закончить ее пока было невозможно. Немецкая армия контролировала большую часть Италии, и германское командование уже приняло меры, чтобы этот контроль превратился в настоящую удавку на горле страны. Казалось, что все надежды на мир рухнули.
Однако были и те, кто помнил, как такое же множество людей, отмечавших столь радостно его падение, когда-то уже наполняло воздух слаженным скандированием «Дуче! Дуче! Дуче!», торжественно заявляя ему о своей верности до гроба. Но только один из этих, внешне преданных, последователей смог отдать последний долг преданности.
«Дуче ушел в отставку, — писал сенатор Манлио Морганьи в записке, оставленной им на столе в кабинете. — Моя жизнь окончена. Да здравствует Муссолини!» Затем он застрелился.
На вилле Савойя король прохаживался по дорожкам сада, бодро разговаривая с офицером своего штаба о заседании Великого совета и об аресте Муссолини. Не была столь же удовлетворена королева. «Они могли арестовать его где и когда они сочли бы необходимым, — выразит она впоследствии свое недовольство. — Но здесь этого делать не следовало.
Он был нашим гостем. Законы гостеприимства были нарушены. Это позор» [34] . При первых встречах Муссолини показался ей грубым и вульгарным, однако вскоре она стала испытывать по отношению к нему некое чувство восхищения, что и вызвало в ее душе сожаление по поводу его внезапного и сокрушительного падения.
В час ночи в кабинет начальника казарм имени Виктора-Эммануила II вошел подполковник Чирико и обратился к Муссолини: «Генерал Ферроне прибыл к Вам с письмом от маршала Бадольо».
Муссолини встал со своей походной кровати и вышел в соседнюю комнату, где его уже поджидал генерал Ферроне со «странно самодовольным выражением на лице». Ферроне, штабной офицер министерства обороны, передал ему письмо от Бадольо. Перед тем как прочитать его, Муссолини взглянул на гостя и спросил: «Генерал, мы с Вами раньше встречались, не так ли?»
Действительно, Ферроне, командовавший дивизионом в Албании, был представлен однажды Муссолини. Та встреча проходила в спешке, и дуче, который, как думал Ферроне, напрочь забыл о ней, вовсе не собирался уделять этому много внимания.
«Мы встречались в Албании», — сдержанно ответил Ферроне.
«Совершенно верно», — согласился Муссолини, широко раскрыв глаза, всем своим видом показывая, как он удивлен тому, что сам Ферроне помнит это. Дуче хотел, подобно Наполеону, показать, что и его память безупречна. «Совершенно верно, генерал. Не забывайте, я всегда высоко ценил Вас».
Затем он вновь занялся письмом.
«Его Превосходительству кавалеру Бенито Муссолини, — читал он. — Нижеподписавшийся глава правительства желает сообщить Вашему Превосходительству, что все совершившееся делается исключительно для Вашей безопасности и основано на достоверной информации о ряде серьезных заговоров против Вас. Вот почему он желает сообщить Вам, что им будет отдано распоряжение о том, чтобы Вас благополучно сопроводили, оказывая должное уважение, туда, куда Вы захотите.
Глава Правительства Пьетро Бадольо,
маршал».
Муссолини поднял взгляд на Ферроне, который спросил его, куда дуче хотел бы направиться.
Не ему отвечать на этот вопрос, — заметил Муссолини, преисполнившись некоего горделивого презрения, — ведь у него нет собственного дома. Он будет гостем везде, куда бы ни поехал.
Ферроне предложил ему отправиться в Рокка-делле-Каминате, и Муссолини, казалось, согласился. Он сказал, что не осмелился предложить этот вариант, поскольку всегда считал этот дом не своей личной собственностью, но как принадлежавший ему по положению главы правительства. Он попросил Ферроне передать его просьбу маршалу Бадольо в письме, которое он тут же, не торопясь, продиктовал.
«26 июля 1943 года, час ночи (он начал письмо в духе достаточно торжественном, который должен был придать его посланию этакий налет воодушевления и чувства неизбежности). Первое: я благодарен маршалу Бадольо за его заботу о моей личной безопасности. Второе: единственной резиденцией, имеющейся в моем распоряжении, является Роккаделле-Каминате, куда я готов отправиться в любой момент. Третье: я хочу уверить маршала Бадольо, напомнив о нашей совместной работе, что с моей стороны не возникнет никаких препятствий и я буду сотрудничать по всем вопросам. Четвертое: я рад принятому решению продолжать вместе с нашими союзниками войну, поскольку в этом заключаются честь и интересы нашей страны, и я от всей души надеюсь, что эта тяжелая задача, которую маршал Бадольо решает во имя и по приказу Его Величества короля, чьим верным слугой я был двадцать лет и остаюсь им поныне, будет успешно разрешена».
Он закончил диктовать это несколько подобострастное письмо, попросил перечитать его, а затем синим карандашом начертал внизу: «Да здравствует Италия! Муссолини» [35] .
Генерал Ферроне ушел, и Муссолини снова лег в свою кровать, стоявшую в этом маленьком мрачном кабинете. Он долго не спал, но перед рассветом, наконец, забылся в тяжком сне.
Весь следующий день он провел в этой комнате, по большей части лежа в кровати, и лишь иногда вставал, чтобы посмотреть на машины, разъезжавшие на площади перед казармой, и на курсантов, маршировавших перед стеной, на которой огромными белыми буквами было написано: «Верить! Подчиняться! Сражаться!» Это был лозунг его режима.
Со своими тюремщиками он был вежлив. По словам одного из них, он «стремился снискать расположение, с готовностью подчиняясь всем просьбам. Ел он мало и не курил». Когда доктор Сантильо вновь приехал туда и спросил, не нужно ли ему чего-нибудь, Муссолини весьма почтительно произнес следующую фразу: «Только зубную пасту и пару шлепанцев». Наблюдавший за ним офицер сказал, что он был «отрешенным и спокойным». Только сейчас, как впоследствии Муссолини признался Рашели, он вполне осознал, что стал пленником и что власть, которой он обладал в течение двадцати одного года, утеряна им в течение одного дня. «Диктаторы не могут уйти элегантно, — грустно сказал он доктору Сантильо. — Они должны пасть. Но их падение никому не приносит счастья».
На следующий день дуче позволили навестить Де Чезаре, который находился в соседней комнате. Они сидели на его кровати, разговаривали друг с другом и пили чай, который принесла им жена коменданта. В семь часов, выглянув из окна своей комнаты, Муссолини увидел, что на площади перед казармой появился взвод карабинеров и взвод муниципальной полиции, которые выстроились рядом с несколькими грузовиками. Спустя час на площадь въехало еще несколько машин с офицерами. Курсанты-карабинеры, заинтересованные всем этим, высунулись из окон и высыпали на балконы.
«Все внутрь, — заорал на них кто-то из офицеров. — Всем внутрь и закрыть окна!»
Вскоре после этого в комнату Муссолини вошел офицер и сказал: «Пришел приказ уезжать».
Они сошли вниз к поджидавшей их машине. Муссолини забрался на заднее сиденье, рядом с ним сел человек, представившийся как бригадный генерал Полито, глава военной полиции. Машина быстро выехала с территории казарм. Перед ней ехал курьер, в обязанности которого входило предупреждение карабинеров на блок-постах с тем, чтобы они пропускали автомобиль без задержек. Шторки в машине были опущены, однако Муссолини удалось заметить на повороте госпиталь Сан-Спирито и он понял, что его везут не в направлении Рокка-деллеКаминате по виа Фламиниа, а на юг, к виа Аппиа. Когда же машина доехала до Альбано, его опасения подтвердились.
— Куда мы едем? — спросил он.
— На юг.
— Не в Рокка-делле-Каминате?
— Пришел другой приказ.
— А Вы-то кто? Я знал полицейского инспектора Полито.
— Это я.
— А как же Вы стали генералом?
— Они дали мне соответствующее армейское звание.
Саверио Полито провел, по словам самого Муссолини, «несколько блестящих операций за годы его режима» и теперь он рассказывал о них — о захвате им Чезаре Росси, предыдущего руководителя фашистского бюро печати, который был арестован после убийства Маттеотти, и о разгромленной им банде Пинтора на Сардинии. В то время как машина неслась по Аппиевой дороге через Вельетри, Чистерну и Террачину, Полито, продолжая курить, развлекал Муссолини, рассказывая ему о своих приключениях и о преступниках, которых он знал. Около полуночи, когда машина поехала медленнее, Полито отодвинул стеклянную задвижку за спиной водителя и спросил его: «Где мы?» — «Около Гаэты».
Это название наполнило Муссолини чувством гордости, смешанной с горечью. Он уже думал о себе как об одной из трагических фигур истории. Эта реакция на свое падение позднее выродилась в навязчивую идею, и в своей судьбе он видел отражение судеб тех великих людей, чьи жизни окончились подобным же образом. Конец Юлия Цезаря, смерть Наполеона, даже судьба Христа — все они были близки его судьбе. Теперь же, когда он увидел массивные очертания форта, господствовавшего над гаванью Гаэты, он успокаивал себя тем, что именно здесь скрывался в 1848 году Пий IX, а в 1870 сидел в тюрьме Мадзини. «Я думал, — говорил он год спустя швейцарскому журналисту, — что и меня ожидает такая же судьба. Я был так убежден в этом, что спросил моего Цербера, Полито, не будет ли мне предоставлена честь занимать ту же камеру, что и великому герою Рисорджименто».
«Это еще не решено», — коротко ответил Полито.
Машина остановилась, и к ней подошел морской офицер. В руке у него горел факел. Инструкции, которые он дал водителю, лишили Муссолини надежды разделить мученичество с Мадзини. Офицер указал на доки, произнеся при этом название будущего местонахождения пленника, по злой иронии называвшееся «причал Чиано».
В пять часов вечера контр-адмирал Франко Маугери, начальник разведки ВМФ, получил приказание от главы кабинета министерства военно-морского флота быть готовым к выполнению «обязанностей по сопровождению». Он должен был поехать в Гаэту, где у пристани Костанцо Чиано его ожидал корвет «Персефона». Через два часа генерал Черика отдал ему более конкретные приказания. Муссолини в сопровождении генерала Полито, полковника Пелаги и вооруженного эскорта отправился этой ночью из Рима в Гаэту. Маугери получил приказ встретить его в Гаэте, принять на борт «Персефоны» и отдать приказ ее командиру, капитану Тадзари отплыть на Вентотене, небольшой островок в тридцати милях к югу. Никто не должен был ничего знать о личности пленника до тех пор, пока судно не выйдет в море. Тадзари и офицерам в штаб-квартире ВМФ в Гаэте его следовало представить как «важную персону, замешанную в шпионаже».
Маугери прибыл в Гаэту без пятнадцати одиннадцать и в течение трех часов ожидал прибытия пленника из Рима. Сначала он сидел, задыхаясь, в кают-компании «Персефоны», потом прогуливался вдоль причала, куря сигарету за сигаретой и разговаривая с офицерами, один из которых считал, что этот адмирал имеет предписание обсудить где-то в море возможность перемирия с английскими или американскими представителями. В начале третьего Маугери увидел огни фар трех автомобилей, быстро приближавшихся по дороге из Формии.
В своей книге «Mussolini mi ha detto» Маугери писал, как головная машина подъехала к нему и остановилась в нескольких метрах от входа на трап «Персефоны». Из нее вышел подполковник карабинеров Пелагри и подошел к нему. Из следующей машины появился генерал Полито, а уж затем на причал ступил и сам Муссолини. Маугери приветствовал его и в этот момент он увидел «необычные глаза» Муссолини, которые «светились в окружающей темноте», в то время как их обладатель приближался к нему.
Адмирал Маугери проводил их на борт и, сопровождаемый Полито, полковником Пелаги и другими офицерами карабинеров, подвел Муссолини к двери каюты капитана Тадзари. Пока Муссолини стоял и рассматривал барограф, Маугери вернулся на палубу, где увидел, как лейтенант с корвета давал инструкции охранникам Муссолини — шестерым вооруженным автоматами карабинерам.
«Персефона» подняла якорь и оставила за кормой Гаэту. В самом начале плавания возникли неполадки с правым двигателем, который, не сразу заработал, извергая клубы дыма, что и продолжалось на протяжении всего путешествия.
Видимость была неважная, дул легкий сирокко. Погода стояла жаркая и влажная, над морем низко неслись облака. Маугери испытывал радость от того, что снова вышел в море, правда, не мог избавиться от мысли о том, что всем им будет уже не до веселья, если на них нападут подводные лодки или сверху свалятся бомбардировщики.
Перед прибытием в Вентотене капитан Тадзари сбросил скорость и слегка изменил курс, выжидая рассвета. В четверть шестого он бросил якорь в нескольких сотнях метров от берега.
Экипаж оставался на своих местах, в то время как генерал Полито сошел на берег, чтобы исследовать этот островок и решить, подойдет ли он для изгнанного Муссолини. Понаблюдав, как Полито спускается на катер с «Персефоны», адмирал Маугери сошел вниз, чтобы удостовериться, что там «все в порядке». «Я был, — сообщает он, — преисполнен любопытства. Войдя в каюту, я произнес „Ваше превосходительство“ (а как еще можно было его назвать?), он поднял на меня свои необычайные глаза. „Не желаете ли Вы чашечку кофе или чего-нибудь еще?“
От кофе Муссолини отказался. Все, что ему нужно, — сказал он, — это информация. Насколько велик этот остров? — спросил он.
Адмирал Маугери рассказал все, что помнил, а затем послал за морским атласом.
«О, какой маленький островок», — улыбаясь, проговорил Муссолини.
Маугери понял, что дуче думал об Эльбе и Святой Елене, и мысли адмирала также обратились к Наполеону. «Он похож на труп, так сильно он изнурен», — отметил про себя Маугери, с сочувствием глядя на Муссолини, словно видел этого человека в первый раз в жизни».
«Это корвет, не так ли?» — спросил дуче, прерывая поток его мыслей, и они повели разговор о войне на море, о техническом превосходстве британских военно-морских сил, о сражениях, в которых довелось участвовать адмиралу. Беседа протекала непринужденно. Они говорили об американских, французских и японских военно-морских силах, об образе жизни в Америке и Японии.
Муссолини рассказал, как недавно ему показывали фильм о японской авиашколе. Он заметил, что японцы показались ему значительно более высокими, чем принято думать, и поинтересовался мнением Маугери.
Адмирал предположил, что это объясняется их увлечением спортом, а также смешанными браками с русскими и корейцами.
Их дети очень красивы, — добавил Муссолини, — его дочь, побывавшая в Японии, говорила ему об этом.
Беседа вновь вернулась к Америке, с ее удивительным свойством поглощать такое количество людей разных рас. Постепенно лицо Муссолини теряло мертвенную бледность, его глаза вновь заблестели, так что когда на судно вернулся Полито, дуче выглядел довольно бодро.
Полито сказал, что Вентотене не может стать местом пребывания Муссолини, поскольку комиссар полиции этого острова показался ему абсолютно беспомощным, к тому же здесь еще находился немецкий гарнизон. Адмирал Маугери отдал приказ отплыть в направлении острова Понца, находившегося в 25 милях к северо-западу. После полудня «Персефона» бросила якорь на рейде острова.
«Следуя какому-то необъяснимому импульсу, — писал Муссолини, принимая любопытство жителей островка к прибытию военного корабля за некое ирреальное ощущение важности происходящего, — мужчины и женщины, вооруженные биноклями, заполнили все окна и балконы. Они следили за приближающимся к берегу кораблем. В мгновение ока весь остров знал о моем прибытии».
Одним из тех, кто наблюдал за «Персефоной», был Пьетро Ненни. Он вспомнил времена тридцатилетней давности, когда они с Муссолини отбывали заключение в Форли. Тогда они были друзьями — об этом Ненни вспомнил с внезапно нахлынувшей симпатией. Рядом с Ненни стоял другой антифашист, Цанибонни, который также разделял чувство сострадания, испытываемое его приятелем.
«Я не пойду, — произнес Цанибонни, разглядев на борту белое лицо Муссолини, — не хочу ссориться с поверженным человеком».
Вид множества глазеющих людей, стоявших по берегам бухты и вдоль мола и наблюдавших, как корабль приближается к острову, ужаснул Муссолини. Позже он говорил, что в тот момент он почувствовал страшное беспокойство из-за того, что все они увидят, как его доставляют на берег в качестве пленника, и попросил о свидании с адмиралом Маугери.
Маугери, куривший на палубе, спустился вниз и нашел Муссолини «очень возбужденным», хотя тот и старался всячески скрыть это.
«Я не хочу сходить на берег днем, — сказал он. — Я не хочу, чтобы меня видели люди… Адмирал, к чему все эти бессмысленные треволнения?» С прошлого воскресенья, — жаловался дуче, — он полностью отрезан от мира. Он ничего не знает о своей семье. Из одежды у него лишь то, во что он одет. Он вспомнил и о письме, в котором Бадольо говорил о серии заговоров, направленных против него.
Маугери сказал, что он получил приказ выполнять это задание, поскольку командование ВМФ считало, что Муссолини должен сопровождать офицер высокого ранга. Но он не был уполномочен считаться с его претензиями.
Однако Муссолини продолжал настаивать, пусть в более мягкой, но не без раздражения, манере.
— Все это может иметь очень серьезные последствия. Это может оказаться опасным, ибо Гитлер умеет ценить своих друзей.
Некоторое время он продолжал выступать в подобном тоне, но чем дольше он говорил, тем больше успокаивался. Вскоре Маугери и он вновь говорили о войне и об отзвуках его падения в Англии и Германии.
Муссолини поинтересовался, насколько резок был Черчилль, высказав уверенность в том, что в целом в Англии отношение к его личности, конечно, отрицательное.
Маугери не ответил прямо на поставленный вопрос, отделавшись общими словами о «бесцветных германских комментариях» и «тенденциозной английской пропаганде», которая советовала итальянцам выгнать немцев из страны, если, конечно, они хотят почетного мира. После этого он предложил Муссолини подняться на палубу, поскольку скоро надо будет высаживаться на берег. Полито вернулся на «Персефону» из рекогносцировки по острову, где он отдал распоряжение подготовить дом в деревне Санта-Мария для принятия «высокопоставленного лица».
Муссолини подошел к поручням, глубоко надвинув шляпу на глаза — как он привык всегда носить. Он окинул взглядом остров и спросил, какой дом его. Ему показали стоящий в отдалении, серый, унылый трехэтажный дом с зелеными ставнями. Он находился на берегу небольшого залива, зажатый между двумя скалами. Перед ним на берегу лежало несколько парусных лодок. Когда кто-то начал было описывать ему дом, он с раздражением произнес: «Я понимаю. Это тот маленький домик с зелеными ставнями, перед которым лодки».
Ему не сказали, что этот дом был также тюрьмой Рас Имеру, патриота Абиссинии.
Муссолини был явно подавлен, и перед тем, как спуститься в лодку, он удостоверился, что его лицо хорошо прикрыто шляпой. «Я не хочу ехать, — воскликнул он с внезапным отчаянием и злобой в голосе, отвернувшись и схватившись за поручень. — Я не хочу, чтобы все знали, что произошло». Но злость утихла столь же быстро, как и появилась, и он сдержанно попрощался с адмиралом Маугери. «Пожалуйста, проходите, я же сказал Вам», — сказал он так громко, что стоявший поблизости матрос подумал, что эти слова относятся к нему.
Печально улыбнувшись, он отсалютовал на римский манер. В сопровождении группы карабинеров Муссолини занял место в катере. Катер отвалил от корабля, его моряки за всю дорогу не проронили ни слова.
Было десять часов, когда Муссолини высадился на берег Понцы в Санта-Марии. Перед тем как отправиться к дому, он огляделся вокруг и постоял еще некоторое время лицом к морю.
«Я устал, — внезапно сказал он, — и хочу прилечь отдохнуть».
Спальня была чисто убрана, ее строгие больничные стены и дешевый рукомойник наводили на мысль о тюремной камере. Вся обстановка состояла из железной кровати, грязного деревянного стола из винной лавки, поверхность которого была немилосердно изрезана ножами, и кресла с расползающейся обивкой. При взгляде на эту пустую, лишенную всяких удобств комнату Муссолини вновь охватили внезапная злость и отчаяние, которые он уже пережил на «Персефоне». «С меня хватит», — сказал он, сжав кулаки, и повернулся к окну, затем сел в кресло и закрыл лицо руками.
Старший сержант Марини из местных карабинеров, стоявший до того на пороге и наблюдавший всю сцену с замешательством, вошел в комнату, отдал римский салют и застыл по стойке смирно. Он хотел было что-то сказать, но слова застревали у него в горле. Он выглядел таким взволнованным и растерянным, что настроение Муссолини постепенно начало меняться. Он встал и, взяв сержанта за плечи, с чувством сказал: «Мужайся! Я знаю, что ты сейчас чувствуешь».
«Мы не знали, что Вы прибудете на Понцу, Ваше превосходительство. Мне сказали об этом всего лишь полчаса назад».
«Не беспокойся».
«Раньше я так хотел встретиться и поговорить с вами».
«Ну, а теперь, когда Вы меня увидели, это уже не важно».
Сержант вышел из комнаты за матрасом и простынями. Вернулся он с женой одного из своих подчиненных, которая принесла тарелку супа, яйца и груши. Муссолини в это время лежал на кровати, положив под голову вместо подушки пиджак. Он выглядел сильно уставшим. Однако поев, он почувствовал себя лучше и с прежним воодушевлением поговорил с несколькими рыбаками, пришедшими навестить его. Они принесли ему подарок — несколько омаров.
Следующий день, 29 июля, был днем его рождения. Он сидел у окна, одетый в свой мешковатый синий костюм, когда к нему в комнату вошел сержант Марини, принесший с собой четыре груши.
«Старший сержант, вы очень добры, — сказал он полушутливо. — Надеюсь, что это не скажется на снабжении населения фруктами?»
«Нет, нет».
«Отлично. Тогда я растяну их на два дня».
Тем утром к нему пришло еще несколько рыбаков и карабинеров, чтобы поздравить с днем рождения, а днем офицер принес ему телеграмму.
«Дуче.
Моя жена и я шлем Вам наши самые лучшие и дружеские пожелания в этот день. Обстоятельства не позволяют приехать мне в Рим, как я планировал — чтобы вручить Вам бюст Фридриха Великого и передать свои поздравления. Однако чувства полной солидарности и братской дружбы, которые я выражаю сегодня, становятся от этого еще искреннее. Ваш труд на посту государственного деятеля останется в истории обоих наших народов, приговоренных судьбой идти одной общей дорогой. Я хотел бы сказать Вам, что всеми мыслями мы постоянно с Вами. Хочу поблагодарить Вас за то сердечное гостеприимство, которое Вы оказывали мне ранее, и еще раз заверяю в своей незыблемой верности.
Это было единственное письмо, полученное им с материка.
Гитлер, как говорил Макензен Альфиери, «пришел в ярость от поведения короля и Бадольо, и оказавшись не в состоянии выяснить, где находится Муссолини». Желая определить его местонахождение, он приказал своему послу в Риме добиться встречи с королем. Однако Бадольо заявил, что он, к сожалению, «не может согласиться на этот визит, исходя из интересов самого Его Превосходительства Муссолини». Тем не менее он был готов «переслать любые письма, которые могут иметься у его Превосходительства посла, и передать ответ». Тогда Гитлер решил послать Муссолини прекрасно переплетенное полное собрание сочинений Ницше.
Однако Муссолини не получил этих книг и во время пребывания на Понце коротал время, переводя на немецкий «Odi Barbare» Кардуччи или читая «Жизнь Христа» Джузеппе Риччотти, которую он впоследствии отдал местному священнику, щедро снабдив ее комментариями на полях. Из них ясно видно, с каким наслаждением дуче отыскивал «удивительные аналогии» между судьбой Христа и своей собственной жизнью. Он начал писать примечания к книге еще до ареста, и из его заметок, сделанных в Понце разноцветными карандашами, становится ясным, что для него самыми важными стали теперь страницы, посвященные предательству и аресту Христа. Увидев его однажды за чтением этой книги, Марини упомянул о некоторых параллелях в истории предательства основателя христианства и основателя фашизма.
«Вы не должны сравнивать Его со мной», — сказал Муссолини, который не мог, однако, скрыть своего удовольствия.
Ему также приятно было осознавать, что Понца была домом и для других узников. «Уже со времен античности, — писал он впоследствии, — сюда ссылались известные люди — мать Нерона Агриппина, дочь Августа Юлия, а в завершение всего — святая Флавия Домицилла, а в 538 году н. э. папа св. Сильвестр Мученик». Однако подобное самосозерцание на таком историческом фоне было всего лишь слабым утешением в суровом единообразии проходивших дней.
Каждое утро он просыпался в половине восьмого, выпивал стакан молока и съедал по яйцу на завтрак. На обед он съедал еще одно яйцо, несколько помидоров, кусок хлеба и немного фруктов. Перед тем как пойти спать, выпивал стакан молока. На покой он отправлялся рано, как только темнело. Часами он просиживал в одиночестве за чтением, либо что-то писал. Порой он смотрел из окна на гавань и залив, раздумывая, по его собственному признанию, о презренном заговоре, посредством которого от него избавились в надежде, что это приведет к капитуляции с передачей его во вражеские руки. Ему не разрешали читать газеты, к нему не допускали посетителей; поскольку ему вообще ничего не дозволялось, он попросил Рашель пойти на мессу, которую он заказал местному священнику в память о смерти Бруно. Единственными его «компаньонами» были карабинеры, из-за запрета вынужденные выслушивать его молча, что приводило их в замешательство; старший сержант Марини и приходской священник Луиджи Мария Диес, который заметил впоследствии, что изгнание сделало «из этого великого человека доброго христианина».
Он редко покидал дом. Когда на остров прибыли двое новых офицеров — подполковник Меоли и лейтенант Элио ди Лоренцо со старшим сержантом Античи для усиления охраны, ему позволили пойти купаться; однажды в сопровождении трех карабинеров он отправился посмотреть остатки древнеримских сооружений на острове и гроты, в которых священники разводили миног. Но он не хотел, чтобы жители деревни видели его, поэтому большую часть времени он проводил дома.
Первого августа с материка приехал на моторной лодке ловец омаров и привез Муссолини ящик фруктов и два дорожных саквояжа, которые его близким было позволено передать ему. За их вскрытием наблюдал сержант Марини. В саквояжах оказались среди прочего три конверта, в одном было письмо от Рашель и фотография Бруно, во втором — десять тысяч лир. Третье письмо было от Эдды, его он прочел залпом, но затем швырнул под кровать. «Вы хотите ответить на эти письма?» — спросил Марини. «Нет, — произнес Муссолини. — Я не спешу».
Большое удовольствие доставила ему присланная одежда — дуче немедленно переоделся в чистую белую рубашку. Однако он тут же скинул ее и, натянув кепи, подошел к окну. Постояв там немного, он вновь надел рубашку. Он скучал и был расстроен. У него в комнате сломался кран, и одного этого было достаточно для того, чтобы привести его в отчаяние. «Скажите мне, старший сержант; — спросил он раздраженно Марини, — почему в этом кране никогда нет воды? Могу вам с уверенностью сказать, что я потратил кучу денег на то, чтобы в Понце проложили водопровод».
— Ваше Превосходительство, Вы действительно потратили на это кучу денег, но ключевая вода попрежнему бежит в море.
— Вы говорите правду, старший сержант?
— Да, Ваше Превосходительство.
— Ох уж эти префекты!
Так был найден новый предмет для обсуждения.
Прошла неделя. Жизнь текла уныло и безрадостно. Дуче заболел. Послали в Понцу за местным доктором Сильверио Мартинелли.
«Я знаю о ваших недугах, — заявил, не осматривая его, Мартинелли. — Я принес Вам лекарства, но больше я ничего сделать не смогу. Вас надо оперировать».
«Всем итальянцам известно, чем я страдаю, — со злостью проговорил Муссолини. — Давайте лекарство». Однако получив его, он заявил, что этого недостаточно, и потребовал двойную дозу. Даже теперь он не упустил возможности лишний раз поговорить и начал долго и нудно рассказывать доктору свою историю болезни. «И вот Вы здесь, — закончил он, нисколько не стесняясь, в конце своего монолога, — и лицезреете физические страдания дуче!»
Через шесть дней, вечером, на холмах позади гавани Муссолини увидел непонятный свет. Понаблюдав некоторое время, он заснул, однако на рассвете его внезапно грубо растолкали, сообщив, что его немедленно переводят с этого острова.
«Я собрал все свои вещи, — писал он год спустя, — и, сопровождаемый вооруженной охраной, вышел на берег, где нас ждала какая-то лодка. Вдалеке на рейде виднелся контур военного корабля». Его доставили на борт «Пантеры», судна, ранее принадлежавшего французскому ВМФ, где он опять увидел адмирала Маугери.
Маугери нашел его посвежевшим. «Он немного поправился, цвет лица изменился, он не такой вялый… Все тот же костюм, все та же шляпа».
— И куда же мы направимся на этот раз, Маугери? — спросил его дуче необычайно бодрым тоном.
— На остров Маддалена.
— Еще более неприступный.
Эта мысль, казалось, доставляла ему удовольствие.
Во время длительной беседы, которая состоялась между ними в капитанской каюте, адмирал почувствовал, как росло в нем раздражение от того, что теперь Муссолини, похоже, начинал воспринимать себя как «третьестепенный, отнюдь не главный персонаж великой трагедии нашей нации». Муссолини по-прежнему излагал свои мысли, но Маугери казалось, что он говорил не о себе, а к событиям, о которых упоминал, относился как посторонний.
Несмотря на свою отстраненность, дуче, тем не менее, явно боялся услышать о том, что произошло в мире за те десять дней, пока он находился в изоляции. Один из морских офицеров на борту уже здесь рассказал ему, что Бадольо распустил фашистскую партию. Теперь же он с явным интересом слушал об отъезде Фариначчи в Германию и его выступлении там по мюнхенскому радио, а также о смещении Чиано. «Теперь этот жалкий тип, — произнес он мрачным тоном, — может хоть каждый день играть в гольф со своими девицами». Настоящую заинтересованность он обнаружил, когда Маугери сообщил ему, что они боялись попытки его похищения германскими подразделениями особого назначения.
Это было бы самым большим унижением, которое мне пришлось бы перенести, — размышлял дуче, — Неужели кто-то действительно думает, что он поедет в Германию и попытается вновь прийти к власти, но уже с помощью немцев? — спросил он, категорически отвергнув саму возможность такого поступка.
Мысль о том, что он не был более исторической фигурой, неподвластной обстоятельствам, и осознание того, к чему мог привести рейд германского спецназа, наполнили его негодованием. Маугери показалось, что оно было непритворным. Казалось, что дуче никогда не думал раньше о возможности своего освобождения немецкими военными, хотя будучи на Понце, он обсуждал с Марини возможность нападения со стороны британцев.
К следующему утру корабль, шедший со скоростью 22 узла при сильном западном ветре, одолел половину пути до Маддалены. К этому времени Муссолини вновь обрел спокойствие. За ночь дважды били тревогу — довольно низко пролетали самолеты противника, однако нападения не последовало, так что дуче удалось проспать несколько часов. Поэтому когда Маугери зашел к нему, он нашел Муссолини отдохнувшим и спокойным.
Море было бурное, волны перехлестывали через палубу, так что ветер доносил соленые брызги до мостика. Видимость была плохая. Прямо по курсу сквозь туман виднелись горы Корсики. Сардиния казалась просто большим размытым пятном. «Пантера» направилась прямо к берегу, опасно приблизившись к линии досягаемости береговых батарей, что, однако, давало капитану возможность сориентироваться. Однако ничего, кроме мыса Фигари, не было видно. Поэтому корабль медленно шел в южном направлении, не приближаясь к минным полям, пока на горизонте не показалась Таволара и не стал виден проход к устью реки. Следуя за лодкой лоцмана, «Пантера» вошла в русло со скоростью 4 узла. Теперь, когда все опасности остались позади, адмирал Маугери почувствовал себя спокойно, однако вид Муссолини, стоявшего на палубе с офицерами карабинеров, раздражал его. Полковнику Меоли следовало бы избегать этого, подумал он, экипаж мог устроить какую-нибудь демонстрацию. Однако ничего не произошло, они только посматривали на дуче, хотя особо не глазели и ни о чем не спрашивали.
В два часа к борту подвалил моторный катер с адмиралом Бруно Бривонези на борту и Муссолини спустился в него. Он знал Бривонези и не любил его. Он отдал его под суд после случая, когда тот потерял три корабля, не нанеся никаких повреждений атаковавшим его британским крейсерам. Приговор, который вынес суд, был, по мнению Муссолини, слишком мягок, а его последующее назначение начальником военно-морской базы в Ла Маддалене — позором. И женат он был на англичанке, с отвращением отметил Муссолини.
На Маддалене раздражение Муссолини усилилось, потому что здесь ему еще раз напомнили об англичанах. Его привезли в какой-то дом с большим садом и видом на море. Вокруг возвышались сосны. Дом был хорошо меблирован и до последнего дня служил столовой для офицеров судов второго класса. Муссолини сообщили, что он принадлежал англичанину по фамилии Вебер, в чьем стремлении к уединению дуче усмотрел какие-то зловещие мотивы. Почему из всех мест, где этот Вебер мог поселиться, он выбрал «самый угрюмый и уединенный остров к северу от Сардинии? Секретные службы? Возможно».
Ныне Маддалена выглядела совсем заброшенной. Почти все гражданское население было эвакуировано после ужасного налета, и Муссолини со своей почти параноидальной подозрительностью назвал все случившееся «весьма странным», так как враг «знал точное месторасположение всех целей». На острове сейчас оставались лишь моряки, несколько рыбаков да вооруженный отряд карабинеров, насчитывавший на этот момент немногим больше ста человек.
Пустынность этого места мгновенно повлияла на настроение Муссолини. Он вышел на террасу дома, откуда сквозь плотный туман смог увидеть лишь корпуса кораблей, затопленных в гавани, а чуть дальше — темные очертания Галлуских гор. Все окружающее казалось ему «опасным и враждебным». Он вернулся в дом, и Маугери заметил, как помрачнело его лицо. Кивнув на прощание адмиралу, он вошел в свою комнату и закрыл дверь.
На этом острове Муссолини прожил три недели. Это было нелегкое время. На Понце он жаловался на одиночество и то, что время тянется ужасно медленно; здесь же дни стали казаться еще длиннее, а «одиночество еще более суровым». Тот август был особенно жарким, над морем не проносилось ни ветерка. «Казалось, — писал впоследствии Муссолини, — все вокруг плавилось». Ему вовсе не хотелось покидать прохладную виллу; лишь изредка он предпринимал короткие прогулки в сосновом лесу в сопровождении сержанта-карабинера. Он снова был отрезан от всего мира и не получал оттуда ничего, за исключением подарка Гитлера — двадцатичетырехтомного собрания сочинений Ницше. Он начал читать с самого начала, и его ранние стихи показались дуче «очень красивыми». Он стал вести дневник, занося в него «заметки философского, политического и литературного характера», но никто не видел его и впоследствии он так и не был найден [36] . Большую часть времени он проводил, мрачно наблюдая с террасы за морем.
Однажды на остров приехал генерал Полито и Муссолини спросил его об обещании Бадольо разрешить ему отправиться в Рокка-делле-Каминате. Решили, что это опасно, сказал Полито; префект Форли побоялся, что не сможет обеспечить ему безопасность.
— Чепуха, — сказал Муссолини сердито.
— Нет, — возразил Полито. — Фашисты словно исчезли. Повсюду происходят выступления против них и Вас лично. В Милане подверглось нападению помещение «Il Popolo d ' ltalia». А в общественном туалете Анконы я видел Ваш бюст, валявшийся на полу.
— А как война?
— Всем хочется ее закончить. Это слишком тяжелое бремя для гражданского населения, особенно женщин, стариков и детей, да и для тех, кто сражается, тоже. Вот почему они все так настроены против Вас».
Но хотя итальянцы действительно желали скорейшего окончания войны, Бадольо считал необходимым продвигаться к заключению мирного договора с максимумом предосторожностей. Политика его оказалась неудачной. Хотя он неоднократно заявлял о том, что новое правительство сохранит верность союзникам Италии, немцы, тем не менее, открыто не доверяли ему и продолжали перебрасывать войска через Бренкер. В то же время союзникам, которым своим заявлением он продемонстрировал решимость продолжать борьбу, ничего не оставалось, как довести Италию до полного поражения. Шестого июля на пограничной станции Тарвизио Амброзио и новый министр иностранных дел Рафаэле Гварилья встретились с Риббентропом и Кейтелем, передав им формальный протест против становившейся реальностью оккупации страны немцами. «Мы имеем право, — заявил Амброзио Кейтелю, — знать все о продвижении немецких войск». И это было уже не просто заявление. Представители обеих сторон знали, что ось Берлин-Рим-Токио развалилась. Кессельринг был одним из тех немцев — и, возможно, единственным — кто все еще верил, что Бадольо сдержит свое слово. Здесь же, на встрече, Риббентроп, окруженный мрачными охранниками из СС, не скрывал своего недоверия и спросил Гварилья, как давно новое правительство ведет сепаратные переговоры о мире с союзниками. Гварилья, лукаво взглянув на Риббентропа, произнес с видом оскорбленной невинности: «Но мы же ваши верные союзники!»
Меньше чем через неделю генерал Кастельяно уже направлялся в Лиссабон, чтобы проинформировать посла Великобритании, что итальянское правительство готово капитулировать. Атмосфера в Риме была накалена. Дипломаты внимательно наблюдали друг за другом и в Палаццо Киджи царила полная неразбериха — чиновники бегали из одного кабинета в другой, стараясь узнать, что же происходит. «Из наших посольств мы получаем массу телеграмм, — говорил Альфиери, — все просят инструкций. Во всех кабинетах постоянно звонят телефоны». Однако над всем этим витал страх перед жесткой реакцией Германии. Ожидали даже объявления войны. Генерал Кастельяно услышал, как чиновники говорили друг другу, что скоро будет «новая Варфоломеевская ночь».
После трехнедельных переговоров 3 сентября в военной палатке в Кассабиле около Сиракуз на Сицилии была подписана капитуляция. В тот же день Бадольо уверил немецкого посла в Риме, что Италия будет сражаться бок о бок «со своей союзницей Германией до конца»; происшедшее сохранялось в тайне до восьми часов вечера 8 сентября, когда союзники высадились около Салерно. И только тогда о капитуляции было объявлено Германии и всему миру.
О переговорах, положивших конец «Стальному пакту», Муссолини, конечно же, ничего не знал. Глядя на море, такое ровное и неподвижное, что оно напоминало ему альпийское озеро, он мрачно ожидал новостей, с трудом перенося жару этих августовских дней. Вечером 26 августа он, как обычно, сидел на террасе виллы Вебера, когда над его домом пролетел немецкий самолет, причем настолько низко, что Муссолини увидел лицо пилота. Утром пришел офицер карабинеров и сказал, что его переведут в другое место буквально на следующий день. Генерал Бассо, командовавший войсками на Сардинии, сказал, что Маддалена не может быть более безопасным убежищем для содержания там персоны «столь высокого ранга». К острову частенько подходили немецкие подводные лодки, и ожидалось, что попытка по освобождению дуче может быть предпринята в ближайшее время.
Рано утром 28 августа Муссолини забрали с виллы Вебера и сопроводили в гавань, где у причала вот уже несколько дней стоял гидросамолет Красного Креста. В сопровождении лейтенанта Файолы и старшего сержанта Античи он взошел на борт и через полтора часа полета самолет приводнился на озере Браччано. В Винья ди Вале его встретил полицейский инспектор по имени Гуэли, который — с тех пор как Полито получил травму в автокатастрофе — был назначен главным тюремщиком, и какой-то майор карабинеров. Его посадили в машину «скорой помощи», которая быстро направилась в сторону Рима.
О! Высочайшая тюрьма в мире.
Доехав до римской обходной дороги, санитарная машина свернула налево к Фламиниевой дороге и через железный мост над Тибром направилась в сторону Сабинской дороги. У Риети эта дорога круто сворачивает направо и пересекает долину, отделяющую Сабинские горы от Абруццы, и во время подъема по дороге Аквилы на Гран-Сассо д'Италиа сидящий в санитарной машине Муссолини с облегчением понял, что его везут в тот район Италии, который он любит.
«Невозможно забыть резкие очертания этой горы, возвышающейся более чем на 3000 метров в самом центре Италии, — писал он в своей „Storia di un anno“. Люди и атмосфера в Абруцце обладают какой-то не поддающейся определению аурой, покоряющей сердце… В начале сентября многочисленные стада овец, которые весной поднялись сюда из долины и паслись на плато, теперь готовились в обратный путь. Иногда появлялись пастухи на лошадях и вскоре исчезали за гребнем горы, вырисовываясь на горизонте, подобно персонажам из прежних веков».
Извилистая дорога по Гран Сассо в 15 милях над Аквилой упирается в конечную станцию фуникуле pa, поднимающегося еще на 3000 футов до плато, известного под названием Кампо Императоре. Это плато, растянувшееся на 10 миль на высоте 2000 метров над уровнем моря, находится у подножья возвышающегося над ним Монте Корно — самого высокого пика Апеннин. В уединенный отель на этом высоком плато и везли Муссолини.
О том, что в этот отель, известный под названием Альберго-Рифуджио (отель «Приют»), скоро должна прибыть важная персона, здесь стало известно за несколько дней до события.
Приезд туда 28 августа рядового Франческо Греветто, о котором было известно, что он состоял на службе у дуче до его ареста, оставлял мало сомнений относительно того, кто именно должен был прибыть. Поскольку отель все еще был заполнен, для приема Муссолини приготовили гостиницу Виллетта у подножия фуникулера, в которой он мог бы находиться, пока Альберго-Рифуджио освободят от тех, кто его занимал.
Флавия Юрато, управляющая отелем, спустилась по фуникулеру, чтобы руководить подготовкой к приему Муссолини в Ла Виллетта, и находилась на деревенской площади, когда подъехала санитарная машина Красного Креста. «Из нее появился грузный человек, — вспоминала она потом, — на нем был темный костюм, пальто и черная шляпа — Муссолини. В нем уже не осталось ничего от откормленного, самоуверенного диктатора. Он даже тревожно оглядывался вокруг, как бы опасаясь какой-то ловушки, вращая глазами, которые выделялись на его изнуренном лице».
Послышался сигнал воздушной тревоги на дороге из Читтадукале. «Группы солдат в нижних рубашках с криками разбежались в разные стороны, — позже писал сам Муссолини с нескрываемым презрением. — Их примеру последовали и гражданские. А также и офицеры». Правда, некоторые из них обратили внимание, что и сам Муссолини поторопился добраться до безопасной траншеи так же, как и все остальные.
Дни одиночества на Понца и Маддалена и ухудшающееся здоровье истощили жизненные силы как его духа, так и тела. Тем, кто видел его теперь, он казался не только больным, но и побежденным. Его мужество никогда прежде не подвергалось серьезным сомнениям, не сомневались в нем и сейчас, но в этот период жизни он казался почти робким.
В своей комнате на третьем этаже гостиницы Ла Виллетта Муссолини подолгу сидел, безучастно глядя на вершины гор. Ему впервые позволили слушать радио, но он, казалось, не слишком стремился воспользоваться этой привилегией. Охранникам Файоле и Гуэли он даже показался настолько подавленным, что после каждого приема пищи они быстро уносили все ножи и даже вилки со стола, опасаясь, что он может попытаться покончить с собой.
В начале сентября его доставили на станцию фуникулера, чтобы проделать последний этап этого путешествия. Он не хотел ехать, но при этом почти не оказывал никакого сопротивления.
«Надежен ли этот фуникулер? — нервно осведомился он у начальника станции. А потом добавил поспешно, поправляя себя с оттенком прежней своей самоуверенности. — Дело не во мне, вы понимаете, ведь моя жизнь кончена. Речь идет о тех, кто меня сопровождает».
Он утешался сознанием того, что фуникулер, как и сам отель Альберго-Рифуджио, был построен «в эпоху фашизма».
«На какой высоте находится отель?» — спросил он. «2112 метров», — произнес кто-то.
«О! Высочайшая тюрьма в мире», — в его восклицании послышался знакомый оттенок гордости, и было что-то трогательное в этой по-детски бесхитростной простоте.
Если смотреть на Альберго-Рифуджио с высоты фуникулера, он действительно похож на тюрьму. Его скучные замкнутые стены и маленькие окна однозначно функциональны. Но, как показалось Гуэли, Муссолини остался доволен его видом, казалось, он находил в этой унылой оголенности достойное обрамление трагедии своей ссылки. Чувство удовлетворения, однако, исчезло, как только он оказался в помещении. Его провели в апартаменты на втором этаже, с богатой мебелью и комнатой для его слуги Греветто. Он сразу же опустился на колени в гостиной и свернул ковры.
«Если я заключенный, — сказал он группе карабинеров и служащих отеля, которые, очевидно, были расположены относиться к нему с почтением, едва ли соответствовавшим избранной им для себя роли, — если я заключенный, то и относитесь ко мне, как к заключенному. А если нет, я бы предпочел отправиться на Рокка-делле-Каминате».
К нему действительно относились скорее как к жильцу, чем к арестованному. Его день, говорила управляющая отелем, — «проходил, как день любого мирного постояльца на отдыхе… Он настоял на том, чтобы питаться в собственных комнатах — точнее, в гостиной. Из-за своей болезни он находился на строгой диете, т. е. ел только простой рис, яйца, вареный лук, очень мало мяса, немного молока и фрукты в изобилии, фактически он „лечился“ виноградом, так как ел около шести фунтов винограда каждый день. После полудня он всегда ходил на прогулку со старшим сержантом Античи, а когда возвращался с прогулки, Гуэли приходил в гостиную, чтобы побеседовать с ним. Эти беседы с человеком „такого ума“, — говорил Гуэли, — были „лучшими часами моей жизни“.
Он обедал в семь часов и после этого спускался в столовую отеля поиграть в карты с Античи, Гуэли и Файолой. До возвращения в свои апартаменты он имел возможность послушать радио. Он слушал новости не только итальянских радиостанций, но и немецких и английских, и когда его имя упоминалось в высказываниях иногда хвалебных, а чаще оскорбительных, все присутствующие смотрели на него, пытаясь понять, как он на это реагирует, но за его маской сурового бесстрастия невозможно было разглядеть ни удовольствия, ни боли.
Он выслушивая без явных эмоций новости о том, что он теперь называл «образцовая война», и которые день ото дня делались все более угрожающими и трагичными. Он слушал сообщения о все более мощных воздушных налетах на итальянские города и ужасающих количествах жертв; об отступлении армий; о быстрой сдаче Сицилии; и сообщения о сотнях тысяч бездомных и голодающих беженцев; о гибели урожая и нехватке зерна, внезапном прекращении поставок угля из Германии; о поражениях итальянских армий в Хорватии, Греции и Франции, о сдаче ими оружия немцам без сопротивления; о капитуляции и прекращении военных действий; о растущем потоке немецких войск с севера и неосмотрительном перелете короля и правительства Бадольо из Рима в Паскару, а потом в Бриндизи. И он выслушивал все это с одним и тем же выражением холодного, бесстрастного безразличия. Как если бы весь ход истории был уже предрешен, или события, не направляемые его рукой, не представляли для него никакого интереса или смысла.
«Какой приговор вынесет мне история?» — однажды спросил он Гуэли и для него это был единственно важный вопрос. Казалось, все остальное его вообще не интересует. Эта безразличная отчужденность стала почти привычной. Он не проявлял никакого интереса ко все более изощренным мерам безопасности на Кампо Императоре, к вооруженным охранникам, приставленным теперь к его дверям, к пулеметам на террасе. «Он не казался ни огорченным, ни униженным, — отмечала управляющая, — лишь иногда, заметив, что за ним наблюдают, он придавал своему лицу нарочито задумчивое выражение… Он не тратил время на чтение или письмо…» Его часто можно было видеть у окна, разглядывающим величественное Гран-Сассо в полевой бинокль или сидящим на низкой стенке двора, со взглядом, задумчиво устремленным вдаль, как на известной олеографии Наполеона на острове Св. Елены.
Иногда он выходил из своего обычного состояния, проявляя доброту или сострадание, но в том, как он это делал, всегда присутствовал какой-то оттенок демонстративного покровительства. Не мог он преодолеть и стремления сравнивать несчастья других со своими собственными. Когда, например, горничная Лиза Мискорди, пожаловалась на боль в лодыжке, он немедленно пошел искать мазь и бинты.
«Будь мужественной, детка, — утешал он ее. — Подумай о том, что я страдаю уже восемнадцать лет».
В другой раз он услышал, как один из охранников карабинеров ссорился с пастухом, который пришел в отель купить бутылку вина. Карабинер сказал, что гражданским лицам вход в отель запрещен, но пастух отказывался уходить. Муссолини велел охраннику впустить пастуха и повел его к столу. Пастух уселся, нисколько не смутившись оттого, что неожиданно очутился в обществе дуче.
Муссолини поинтересовался его мнением о том новом и полезном, что внес фашизм в овцеводческое дело.
Пастух не смог вспомнить ничего такого, о чем и сообщил. А затем, наклонившись вперед через стол, чтобы с небрежной доверительностью положить руку на плечо Муссолини, и обращаясь к нему с привычным для себя «ты», добавил: «Ты был не прав. С нас ты брал слишком большие налоги, а им ты позволял слишком много воровать».
Меняя тему, Муссолини спросил его о войне. Что он об этом думает теперь, когда все кончилось так плохо?
«Слишком много воров вокруг», — произнес пастух, явно желая продемонстрировать собственную осведомленность. «Слишком многие толстели на хлебе, прежде чем он попадал в рот солдатам».
Наконец, допив свое вино, он встал, похлопал Муссолини по плечу и затем пожал ему руку.
«Береги себя, Муссолини», — сказал он фамильярно. «И спасибо за вино».
Вместо того, чтобы рассердить Муссолини, как того опасались присутствовавшие при этой странной беседе, она привела его в веселое расположение духа. В тот же вечер, спустившись после ужина в столовую для обычной игры в карты, он с видимым интересом осведомился, когда выпадет первый снег. Здесь на высокогорье снег иногда выпадает в начале октября, ответили ему. «Будем надеяться, он появится скоро, — сказал он довольно. — Мне хотелось бы снова надеть лыжи».
Это настроение быстро исчезло. Примерно через час по радио передали полный перечень условий перемирия, которое Бадольо подписал с союзниками. Это была берлинская передача, повторявшая новости, прозвучавшие в сообщении алжирского радио.
«Официально объявлено, — услышал Муссолини, — что согласно одному из условий перемирия Муссолини должен быть передан союзникам».
В три часа ночи следующего дня рядовой Греветто вручил по просьбе Муссолини письмо лейтенанту Файоле.
«За те несколько дней, которые Вы были со мной, — читал Файола, — я понял, что Вы истинный друг. Вы солдат и знаете лучше меня, что значит попасть в руки врага. Я узнал из сообщения берлинского радио, что одним из условий перемирия является выдача меня англичанам. Я никогда не пойду на такое унижение и прошу дать мне Ваш револьвер».
Файола вскочил с кровати и бросился в комнату Муссолини, где нашел узника сидящим на кровати, «неловко держащим лезвие „жиллетт“, как если бы он пытался вскрыть вены на запястье».
По словам самого Муссолини, Файола, «убрав все оставшиеся металлические и другие острые предметы» из комнаты, в том числе и лезвия, повторил то, что он обещал раньше: «Я попал в плен при Тобруке, когда был тяжело ранен. Я был свидетелем жестокого обращения англичан с итальянцами, и я никогда не отдам итальянца англичанам». После этого он разрыдался. Однако, как он признался позднее, его приводил в отчаяние не только страх, что ему прикажут выдать Муссолини англичанам. Страшнее было то, что немцы вполне могли сделать это невозможным. Инструкции, данные ему на случай попытки освобождения дуче немцами, были категоричны. «Немцы, — было ему приказано, — не должны взять Муссолини живым».
Я знал, что мой друг Адольф Гитлер не покинет меня.
Днем 26 июля Отто Скорцени, молодой капитан из спецподразделения Фриденталь ваффен СС, сидел в отеле Эден в Берлине за чашечкой кофе со своим старым другом из Вены. Его беспокоило неясное для него самого смутное ощущение тревоги.
Он решил позвонить на службу и сразу же понял, что очень правильно сделал. Секретарь разыскивал его уже в течение двух часов; его срочно вызывали в ставку фюрера. Самолет будет ждать его в пять часов на аэродроме Темпельхоф.
«Радль должен немедленно зайти в мою комнату, — сказал Скорцени, — упаковать обмундирование и белье и ехать прямо на аэродром».
Оберштурмфюрер Карл Радль, его заместитель, к приезду Скорцени на аэродром был уже на месте. «Что все это значит?» — спросил его Скорцени. Но и Радлю ничего не было известно.
На взлетно-посадочной полосе появился «Юнкерс-52», и спустя несколько минут Скорцени уже летел над Берлином со стаканом бренди в руке. Через три часа «юнкере» приземлился на аэродроме, расположенном на берегу озера около Лотцена в Восточной Пруссии. Его ждал «мерседес», который в сгущавшихся сумерках повез его через лес. Автомобиль остановился перед заграждением, и у Скорцени проверили документы. Шлагбаум подняли, и автомобиль проехал по березовому лесу до следующего шлагбаума, где проверка документов повторилась. Машина снова двинулась и въехала на участок, огороженный колючей проволокой, на котором вдоль извилистых дорожек в беспорядке располагались навесы и сараи, накрытые травой и камуфляжными сетками.
Скорцени провели в деревянное строение, и он очутился в прихожей, всю обстановку которой составлял расстеленный на полу ковер-букле. В комнате было еще пятеро офицеров, и капитан из ваффен СС представил его каждому из них по очереди. Он нервничал, не слушал называемых имен, и когда капитан удалился, закурил сигарету. Вскоре капитан вернулся и сказал: «Я проведу Вас к фюреру. Вы будете представлены и должны рассказать ему о своей военной карьере. Возможно, он задаст Вам несколько вопросов. Сюда, пожалуйста».
Скорцени потушил сигарету и, изредка вздрагивая от волнения, последовал за остальными. Они миновали еще одну большую приемную и вошли в комнату, где находился массивный стол, покрытый картами. В том возбужденном состоянии, в котором он находился, отдельные детали воспринимались удивительно живо: картина Дюрера в серебряной раме, яркие занавески на окнах, ряд цветных карандашей, разложенных строго параллельно друг другу на письменном столе.
Дверь отворилась, и вошел фюрер. Офицеры щелкнули каблуками. Фюрер приветствовал их, вскинув руку, и медленно приблизился. Он был в белой рубашке и черном галстуке, с железным крестом первой степени на сером кителе. Офицеров представили ему одного за другим. Он задавал каждому вопрос и затем переходил к следующему. Поговорив со Скорцени, который, будучи младшим из пяти присутствовавших, находился в этом ряду слева, он сделал шаг назад и вдруг спросил: «Кто из вас знает Италию?»
Ответил только Скорцени. Он сказал, что два раза побывал в Неаполе.
«Что Вы думаете об Италии?»
Офицеры колебались, подбирая выражения, в которых подобало отвечать на такой вопрос. На фоне не слишком уверенных высказываний об оси и фашизме голос Скорцени прозвучал резко и твердо.
«Я австриец, мой фюрер», — произнес он многозначительно.
Гитлер смотрел на него, голоса присутствовавших умолкли.
«Остальные могут идти», — произнес он наконец. «Прошу Вас остаться, капитан Скорцени».
Когда они остались одни, фюрер начал говорить с той оживленностью, переходящей в возбуждение, которое всегда вызывали в нем звуки собственного голоса.
«У меня есть для Вас очень важное задание, — начал он. — Муссолини, мой друг и верный товарищ но оружию, вчера был предан своим королем и арестован. Я не могу подвести и не подведу величайшего сына Италии в этот трудный для него момент. Для меня дуче — воплощение древнего величия Рима. При новом правительстве Италия отречется от нас. Я останусь верен своему старому союзнику и дорогому другу. Его нужно немедленно спасти».
Речь Гитлера казалась исполненной такой искренней теплоты и неподдельного сочувствия, говорил потом Скорцени, что он одновременно был смущен и растроган. И когда фюрер стал давать ему указания, его речь и манера показались капитану столь убедительными, что он ни на минуту не усомнился в успехе своей миссии.
«Я все понял, мой фюрер, — отвечал он, приходя в такое же напряженное и возбужденное состояние, как и сам Гитлер. — Я сделаю все, что смогу».
На протяжении всей беседы Гитлер неотрывно смотрел ему в лицо. Выходя из комнаты, он обернулся в дверях, чтобы отдать честь, — Гитлер продолжал смотреть на него. Он почувствовал головокружение и потом еще долго не мог собраться с мыслями.
Не успел он оправиться от гипнотического воздействия взгляда фюрера, как его позвали в другую комнату, чтобы обсудить подробности полученного задания с генералом Штудентом и рейхсфюрером Гиммлером. Гиммлер находился в состоянии крайнего раздражения. Он был уверен, что измена правительства Бадольо — лишь дело времени. Представители Италии уже находились в Португалии, пытаясь начать переговоры о сепаратном мире. Он быстро перечислил итальянцев, давая собственную оценку их благонадежности. Когда Скорцени взял ручку, чтобы записать эти имена, большинство из которых ему никогда раньше слышать не приходилось, Гиммлер набросился на него в бешенстве. «Вы спятили, как можно что-либо записывать! — кричал он. — Это совершенно секретно. Вы должны запомнить эти имена». Даже фельдмаршалу Кессельрингу, главнокомандующему в Италии, как и немецкому послу, ничего не было известно о плане фюрера.
Позже Гиммлер снова гневно обрушился на него, теперь по поводу курения. «Эти вечные сигареты! — сказал он, глядя на Скорцени сквозь толстые стекла своих очков без оправы. — Можете вы что-то делать без сигареты во рту? Я вижу, вы совсем не тот человек, который нам нужен для этого дела».
Генерал Штудент был более дружелюбен. После ухода Гиммлера они еще раз обсудили план действий. Предполагалось, что в восемь часов утра следующего дня Скорцени отправится самолетом в Рим в качестве помощника Штудента. Одновременно пятьдесят человек из подразделения Скорцени должны лететь из Берлина на юг Франции, а затем в Рим, чтобы присоединиться к первой парашютно-десантной дивизии, которая тоже должна быть отправлена в Италию.
Время близилось к полуночи. Следующие несколько часов Скорцени провел, составляя списки оборудования, взрывчатых материалов и оружия, радиоаппаратуры, лекарств и штатской одежды — сюда попала даже сутана священника и черная краска для волос; отбирая офицеров, которых предполагал взять с собой; заказывая переговоры с Берлином; составляя сообщения для передачи по телетайпу. Потом он попытался заснуть, но не смог. В шесть часов он поднялся и написал завещание.
В тот вечер, облаченный в форму офицера парашютного-десантного корпуса, он обедал на вилле фельдмаршала Кессельринга во Фраскати. Речь велась, главным образом, об аресте дуче. Один из офицеров сообщил, что интересовался у одного из высокопоставленных итальянских военных о том, известно ли ему местонахождение дуче, но итальянец ответил, что нет, и другие генералы также ничего об этом не знают.
«Мне кажется, такого не может быть», — сказал Скорцени, надеясь спровоцировать кого-нибудь из присутствующих офицеров выдать тайну.
«Я вполне этому верю, — быстро сказал Кессельринг, раздраженный тем, что это могло задеть кого-либо из офицеров. — У меня нет никаких оснований сомневаться в слове чести итальянского офицера, и вам следовало бы считать так же, капитан».
Кессельринг и сам спрашивал принца Умберто о том, где находится дуче. Умберто ответил, что не имеет об этом представления. Муссолини исчез.
Ходили, конечно, разные слухи, с которыми Скорцени скоро познакомился. Многие полагали, что дуче перенес удар и тщательно охранялся в одном из санаториев на севере. Говорили, что он покончил жизнь самоубийством, сбежал, чтобы сражаться на фронте с бригадами чернорубашечников. Даже то, что его перевезли в Испанию. Одни слухи противоречили другим, и какое-то время Скорцени не мог докопаться до правды и стал сомневаться, что когда-нибудь вообще удастся ее выведать. В Берлине опрашивали астрологов, а в Риме агенты Amt VI службы безопасности получили указание сделать все возможное, чтобы найти дуче. В какой-то момент появилась надежда, когда офицер карабинеров рассказал полицейскому атташе в германском посольстве, что Муссолини увезли с виллы «Савойя» в санитарной машине и что по крайней мере 25 июля он находился в казармах карабинеров. Но теперь уже был на исходе август, и, насколько Скорцени мог выяснить, Муссолини там уже не было.
Наконец случайно, во время посещения одного из римских ресторанов, Скорцени напал на след. Один из завсегдатаев, часто ездивший в командировки в Террачину в проливе Гаэта, рассказал ему любопытную историю. Горничная его приятеля в Террачине была любовницей карабинера, находившегося на острове Понца. Карабинер редко когда имел возможность съездить на материк и поэтому часто присылал ей письма. В одном из них упоминалось о присутствии на острове «очень важного заключенного». Позднее один из итальянских морских офицеров подтвердил, что этим заключенным действительно был Муссолини. Однако к этому времени дуче уже увезли с острова. Через несколько дней Скорцени все же удалось узнать, где его прячут. Немецкий офицер связи, находившийся в контакте с итальянским флотом на Сардинии, сообщил о присутствии загадочного заключенного на острове Маддалена. Скорцени решил отправиться туда немедленно в сопровождении одного из офицеров, лейтенанта Варгера, свободно говорившего по-итальянски. Варгеру было приказано постоянно посещать приморские таверны под видом немецкого солдата-пьяницы. Всякий раз, услышав от кого-либо имя Муссолини, он должен был говорить, что дуче мертв. Всякому, кто возражал против этого, следовало предлагать пари.
В один из вечеров торговец овощами, упомянувший имя Муссолини, согласился на пари и, чтобы доказать свою правоту, повел Варгера к дому, находившемуся рядом с виллой Вебера, и с довольным видом указал на сгорбленную фигуру одиноко сидящего на террасе человека. Убедить немецкое командование в том, что человеком, которого видел Варгер, действительно был Муссолини, удалось лишь тогда, когда Скорцени вторично побывал в ставке фюрера. Адмирал Канарис сообщил, что арестованный дуче находится на маленьком острове около Эльбы, и уже были получены распоряжения высадить парашютный десант на этот остров, когда Скорцени убедил Гитлера в том, что место заключения находится на сотню миль южнее.
«Я Вам верю, капитан Скорцени, — сказал Гитлер, резко поднимаясь, чтобы пожать ему руку, когда он кончил говорить. — Вы правы. Я отменяю свой приказ о высадке десанта. У Вас есть план аналогичной операции на Маддалене? Если да, расскажите нам о нем».
Скорцени изложил план, который был немедленно принят.
«Вас ждет удача, Скорцени», — напутствовал его Гитлер, и еще раз Скорцени ощутил силу его гипнотического воздействия.
Не прошло и недели, как вся операция — включая использование целой флотилии военных судов, а также отряда добровольцев из бригады СС на Корсике, включая подразделение самого Скорцени — была спланирована во всех деталях. Проведение атаки планировалось на рассвете 27 августа. 26 августа утром, когда немецкие войска уже готовились к отплытию, Муссолини был самолетом переправлен на материк, и его поиски возобновились. Но узнать, где его прячут, теперь оказалось уже не столь сложно.
Было установлено, что гидросамолет Красного Креста приземлился на Лаго-ди-Баччиано, а несколькими днями позже Скорцени вручили предназначавшееся для министерства внутренних дел шифрованное сообщение, в котором говорилось, что «осуществление мер безопасности вокруг Гран-Сассо завершено». Сообщение было подписано «Гуэли».
Подготовка экспедиции началась заново. Проводились аэросъемки, а чтобы проверить правильность представленных разведкой сведений об отеле на Гран-Сассо, Скорцени направил туда для проверки офицера немецкой медицинской службы, который якобы должен был выяснить возможность использования этого отеля в качестве малярийного госпиталя. Врач, не подозревая об истинной цели своей поездки, без затруднений добрался до Аквилы, однако в долине у подножья Альберго-Рифуджио дорога оказалась перекрытой, а станция канатной дороги охранялась отрядом карабинеров. Он уговорил их позволить ему связаться с отелем по телефону. Из разговора с офицером он узнал, что в настоящее время Кампо Императоре является военной базой, закрытой для всех посещений, а отель освобожден от постояльцев и подготовлен для размещения двухсот солдат.
Врач заметил в долине машину радиосвязи и интенсивное движение по канатной дороге. По предположениям нескольких итальянцев, с которыми он позднее разговаривал, все это было связано с пребыванием в отеле арестованного Муссолини. Он сам считал, что это всего лишь слухи, ни в коей мере не соответствующие действительности.
Если не поторопиться с осуществлением наших планов, думал Скорцени, умозаключения врача будут в скором времени соответствовать реальности. Со времени объявления перемирия опасность, что дуче снова могут куда-то увезти, усугублялась еще и тем, что его могут выдать союзникам, и тогда он навсегда потерян для немцев.
Скорцени видел три возможных варианта: наземная атака, высадка с парашютами или на планере. Наземную атаку исключили, поскольку она требовала привлечения слишком значительных сил. Идея парашютного нападения также была отвергнута: это было опасно ввиду разреженности воздуха на столь большой высоте, с другой стороны, трудно было рассчитывать на точное приземление всех парашютистов на небольшое плато. Единственно приемлемой представлялась высадка посредством планера. Но и этот способ был опасен, поскольку в качестве посадочной площадки можно было использовать лишь единственную треугольную площадку, находившуюся прямо за отелем. Более того, командующий парашютным подразделением и его старший офицер — оба считали, что высадка на такой малой и неподготовленной площадке приведет к потере более трех четвертей атакующих, а немногих уцелевших будет недостаточно для завершения операции. Однако предложить какой-то иной план они не могли, и в конце концов им пришлось согласиться с тем, что будут использованы планеры. Генерал Штудент решил, что в Рим следует доставить двенадцать планеров с юга Франции и когда отряд Скорцени высадится на них, нижняя станция фуникулера должна быть одновременно захвачена батальоном парашютистов. Операция была назначена на рассвете 6 сентября.
Обсуждая со Скорцени детали операции, его заместитель Карл Радль сказал, что есть способ усилить эффект неожиданности, столь важный для успешной реализации их плана. Он предлагал взять с собой одного из итальянских офицеров, присутствие которого введет в заблуждение карабинеров и поможет воспрепятствовать выполнению ими приказов по ликвидации Муссолини. На эту роль был предложен генерал Солети. Генерал Штудент сказал ему, что Гитлер лично потребовал включить его в число участников этой операции, чтобы избежать ненужного кровопролития. Генерал Солети сразу же принял приглашение, которое, по мнению Скорцени, ему очень льстило.
Срок проведения операции пришлось переносить из-за несвоевременной доставки планеров, В конце концов она была назначена на два часа дня в воскресенье 12 сентября. В час дня планеры с отрядом Скорцени кружили над аэродромом Пратика ди Маре, медленно набирая высоту. Погода стояла прекрасная. Стаи белых облаков неподвижно застыли в воздухе на высоте примерно десяти тысяч футов, и прорезавшие их планеры оказались в потоке солнечного света. Внутри планеров было невыносимо жарко. Сидевший за спиной Скорцени капрал почувствовал себя плохо, находящийся за ним генерал Солети, примостившийся на узком настиле в центре хрупкого, обшитого брезентом корпуса планера, выглядел взволнованным и едва ли не больным. За несколько минут до двух часов Скорцени, глядя через проделанное в брезенте отверстие, увидел за краем висящего под планером облака крышу отеля.
«Надеть шлемы, — крикнул он, — спустить буксирные тросы!»
Планеры падали на землю в неожиданно наступившей тишине. Пилот и Скорцени могли разглядеть треугольное пространство за Альберго-Рифуджио, но по мере того, как оно приближалось, они увидели не ровную площадку, на которую рассчитывали, а очень крутой склон горы. Приземляться здесь было невозможно. Им придется, разбивая планеры, садиться на неровной площади перед отелем.
Услышав гул моторов, Муссолини, сидевший скрестив руки у открытого окна своей гостиной, посмотрел на плавающие в небе облака и увидел планеры, скользящие вниз прямо над холмом, находящимся перед самым отелем. Когда ближайший планер опустился на землю при звуках рвущегося брезента и ломающегося дерева, он увидел, как из разбитого фюзеляжа вывалилось несколько человек, вскочивших и бросившихся затем к нему. Сначала, хотя они и находились менее чем в тридцати ярдах от входа в отель, он не мог разглядеть, кто они такие; но потом понял, что один из них — итальянский офицер, кричащий изо всех сил оторопевшим карабинерам: «Не стрелять! Не стрелять!»
«Не стрелять! — крикнул сам Муссолини в открытое окно. — Там итальянский офицер. Все в порядке!»
«Ваше превосходительство! Ваше превосходительство!» Лейтенант Файола, задыхаясь и крича, взбегал по лестнице, направляясь в комнату Муссолини. «Ваше превосходительство! Немцы!»
Он влетел в комнату и, увидев выглядывающего из окна пленника, истерически выкрикнул: «Закройте окно и не двигайтесь».
Внизу Скорцени пробежал участок пересеченной местности перед отелем и влетел в первую же увиденную им открытую дверь. Выбив стул из-под радиста, он разнес вдребезги аппарат и огляделся в поисках входа, ведущего в отель. Но его здесь не оказалось. Он выбежал из комнаты и пустился бежать вдоль здания. Достигнув террасы, которая находилась на высоте примерно девяти футов над землей, он прыгнул на спину одного из своих людей, взобрался на террасу и тревожно осмотрел уходящую вверх неровную стену здания с рядами маленьких квадратных окон. В одном из окон второго этажа он увидел лицо смотрящего на него сверху Муссолини.
«Отойдите от окна», — крикнул он и побежал в сторону вестибюля отеля. «Тут все смешалось. Никто и не думал отдавать какие-либо приказы», — вспоминал один из служащих отеля позже. Здание заполнили карабинеры, бросившие свой пост у пулеметов при первом появлении немецких штурмовиков и искавшие в отеле укрытия. По дороге многие из них бросали свои ружья и гранаты. Неизвестно зачем выкрикивая «Руки вверх!», люди Скорцени прокладывали себе путь в здание, сам же он, раздвигая прикладом карабинеров, пробрался к лестнице и поднялся на второй этаж, перескакивая через три ступени разом. Здесь он свернул по коридору налево и распахнул дверь, которая, по его предположению, вела в нужную комнату.
Лицом к нему в центре комнаты стоял Муссолини. С ним были лейтенант Файола и другой итальянский офицер, молодой унтерштурмфюрер вывел обоих в коридор. Внизу за окном другие планеры уже спустились на скалу, и остальные эсэсовцы пробирались по холмам к отелю. До сих пор не было сделано ни единого выстрела.
Скорцени выглянул в коридор и приказал вызвать старшего из итальянских офицеров. Появился полковник, которому было предложено отдать приказ о капитуляции. Он попросил время для того, чтобы обдумать это требование, и Скорцени дал ему одну минуту. Не прошло и этого времени, как он вернулся с бокалом красного вина. Вежливо склонившись, он протянул его Скорцени и торжественно произнес: «За победителя».
Внеся некоторую определенность в сложившуюся ситуацию, Скорцени повернулся, чтобы представиться Муссолини.
«Дуче! — провозгласил он, стоя по стойке смирно. — Фюрер прислал меня! Вы свободны». Муссолини заметил, что он сильно вспотел и «казался глубоко взволнованным».
Дуче протянул руки и на секунду прижал Скорцени к груди.
«Я знал, что мой друг Адольф Гитлер не покинет меня», — сказал он.
Его голос звучал чисто, но Скорцени был поражен его видом. Он был одет в поношенный, плохо сидевший на нем костюм и выглядел очень больным. Он был небрит и казался постаревшим на много лет по сравнению с тем, каким Скорцени в последний раз видел его, гордо стоявшего на балконе Палаццо Венеция. Глядя на его плохо остриженные волосы, австриец вспомнил, какой привлекательной и величественной казалась эта голова раньше. Только большие темные глаза выдавали человека сильного и властного. Генерал Солети потом говорил, что он выглядел изможденным и казалось, что единственным его желанием было вернуться домой в Рокка-делле-Каминате.
Однако в данный момент Скорцени важнее всего было просто выбраться с ним отсюда. Предполагалось лететь на «хейнкеле» с аэродрома Аквилы, который должны были захватить парашютисты, но радист не мог соединиться с люфтваффе, чтобы вызвать «хейнкель» из Рима. В качестве альтернативы предполагалось использование более легкого самолета, который мог бы приземлиться и взлететь в долине. Самолет этот вылетел и приземлился, но при этом его шасси оказалось сильно повреждено и взлететь на нем было нельзя. На крайний случай планировалось посадить на плато легкий «шторх». Капитан Герлах, первоклассный личный пилот генерала Штудента, сумел это сделать. Однако он очень сильно сомневался, что сможет снова поднять его в воздух.
Не догадывающийся еще об этих опасениях Герлаха, Муссолини вышел из помещения в тяжелых лыжных ботинках. Как всегда в присутствии немцев, он казался преисполненным непреклонной решимости. Доменико Антонелли, накануне приступивший к исполнению обязанностей управляющего отелем, подумал, что он уже снова вошел в роль диктатора. «Он двигался более решительно, говорил уверенно и выдвигал челюсть вперед».
Он предложил Гуэли и Файоле лететь вместе с ним. Сначала оба согласились, однако, когда время отправления подошло, Файола нерешительно спросил, можно ли ему поговорить с дуче.
«Говори же, — нетерпеливо сказал Муссолини. — Давай! Давай!»
«Дуче, — сказал Файола, заметно нервничая. — У меня жена и ребенок. Если Вы не возражаете, я бы лучше остался здесь».
«Очень хорошо, в таком случае оставайся».
Антонелли отметил суровый тон его ответа.
Перед отелем служащие стояли в ряд, как это раньше делали слуги в имениях, прощаясь со знатным гостем. Муссолини по очереди пожал каждому руку, произнося по нескольку слов со снисходительностью диктатора, милостиво и одновременно высокомерно. Они с самого начала предполагали в нем эти качества, но прежде он их не обнаруживал.
«Большое вам спасибо, — сказал он наконец им всем. — Я никогда вас не забуду».
Он направился к самолету, а немецкие солдаты и карабинеры, стоя смирно, отдавали ему честь на фашистский манер и громко выкрикивали: «Дуче! Дуче! Дуче!»
«Подошел капитан, который должен был везти меня на своем самолете, — вспоминал Муссолини этот драматичный момент. — Очень молодой человек по имени Герлах, ас. Прежде чем войти в самолет, я повернулся, чтобы махнуть рукой моей охране. Все они, казалось, были ошеломлены. Многие искренне были растроганы. У некоторых даже были слезы на глазах».
Герлах был слишком встревожен, чтобы обращать внимание на происходящее. Ему лишь с огромным трудом удалось посадить самолет на такой короткой и плохо подготовленной полосе, — настаивал он, — и он не ручается, что удастся взлететь с пассажиром на борту. Услышав, что Скорцени тоже собирается лететь, Герлах пришел в ужас. Это совершенно невозможно, сказал он. Достаточно и одного пассажира, два — это уже катастрофически много. Если самолет и взлетит, он не удержится на высоте. Однако Скорцени продолжал стоять на своем. «Если бы катастрофа произошла, — писал он потом, — мне бы оставался один выход — пуля из моего собственного револьвера. Адольф Гитлер никогда бы не простил такого исхода нашего предприятия. Поскольку другого способа доставить дуче целым и невредимым в Рим не было, лучше было разделить с ним эту опасность, даже если мое присутствие ее увеличивало. В случае неудачи всех нас постигла бы такая же судьба».
Муссолини позднее признавался, что разделял опасения Герлаха, но не стал говорить этого. Один из карабинеров видел, как он согнулся, чтобы войти в маленький самолет. Он казался старым и больным в зимнем пальто, которое было ему велико, и черной широкополой фетровой шляпе, надвинутой на глаза; карабинер ощутил внезапную жалость к нему и восхищение его мужеством. Скорцени заметил, что он слегка заколебался, прежде чем забраться на заднее сидение, и то, что он не стал протестовать, вызывало уважение.
Мотор самолета взревел в полную мощь, когда двенадцать человек, буксировавшие его, по команде Герлаха отошли в стороны и он с шумом понесся по неровному плато. Самолет набирал скорость, приближаясь к краю расчищенной полосы, но колеса не отрывались от земли. Край плато приближался, и, казалось, самолет наверняка сорвется с откоса глубокого оврага, как вдруг он оторвался от земли. В следующее мгновение он снова упал, и одно из его колес ударилось о скалу, откидывая машину влево, и через край оврага вниз в долину. Он падал сквозь разреженный воздух, в ушах Муссолини свистел ветер, а в это время Герлах пытался остановить падение. «В тот момент я испытал чувство истинного ужаса», — признавался Муссолини через год в беседе со швейцарским журналистом.
Карабинеры и эсэсовцы побежали вперед к выступу плато, следя за беспомощным падением машины на темные холмы долины. А потом, как будто по замыслу пилота, осуществлявшего этот эффектный взлет, самолет вышел из пике и, взяв направление на юго-восток, полетел в сторону долины Авеццано на высоте меньше ста футов над землей.
Какое-то время в самолете стояло молчание. Прижатый к Скорцени Муссолини казался не столько напуганным, сколько печальным и обеспокоенным. Чтобы подбодрить его, Скорцени положил руку ему на плечо, и когда дуче обернулся, лицо его было еще бледнее, чем раньше. Но вскоре он заговорил, обращая внимание Скорцени на особенности сельского ландшафта внизу и рассказывая ему о событиях своей жизни, связанных с этими местами. На аэродроме Пратика ди Маре пассажиры Герлаха перешли в «хейнкель», моторы которого работали с таким ревом, что голоса Муссолини уже не было слышно. Он откинулся на сиденье, закрыв глаза, а потом, казалось, погрузился в сон.
Было уже темно, когда самолет приземлился в аэропорту Асперн в Вене. Муссолини вышел, выглядел он крайне утомленным. Когда дуче приехал в отель «Континенталь», где для него был приготовлен номер, Гитлер позвонил, чтобы поздравить его с освобождением, но он не был расположен к разговору. Он коротко поблагодарил фюрера. «Я устал, — сказал он. — Очень устал. Мне нужно отдохнуть».
Однако явная забота Гитлера о его благополучии и выражение фюрером радостного удовольствия подействовали ободряюще, и когда спустя некоторое время Скорцени принес пижаму, в числе прочего приготовленную для него группенфюрером Кермером, шефом СС в Вене, он отказался надеть ее очень весело. «Спать в одежде вредно для здоровья», — сказал он и улыбнулся с выражением похотливости, которое навело Скорцени на мысль о «богатом жизненном опыте дуче». «Я никогда ночью ничего не надеваю и советовал бы Вам делать то же самое».
Утром Муссолини выглядел явно посвежевшим. Он был уже побрит и принимал бесчисленных посетителей. На него сильно подействовали взволнованные поздравления, угодливые изъявления уважения, подчеркнутый энтузиазм. Он уже не выражал желания уединиться в Рокка-делле-Каминате, а рассуждал о будущем фашизма и необходимости превратить его в республиканскую партию.
«Я совершил одну большую ошибку, — сказал он, — за которую мне пришлось расплачиваться. Я никогда не знал, что итальянский королевский дом был и остается моим врагом. Мне следовало сделать Италию республикой уже после завершения абиссинской кампании». И снова Скорцени видел перед собой человека решительного и уверенного в будущем.
13 сентября днем он вылетел из Вены в Мюнхен, где в аэропорту его встретили Рашель и дети. Рашель была поражена его мертвенной бледностью. Но он подошел к ней, «заговорив в своей обычной оживленной манере», и, когда она спросила, что он теперь собирается делать, дуче сразу же заговорил о своих планах на будущее. «Я ни в коем случае не откажусь от своих намерений и сделаю все, что еще можно сделать для спасения итальянского народа», — сказал он. Он говорил очень быстро, как будто опасаясь, — подумала Рашель, что она его перебьет или станет возражать. Они вместе отправились из аэропорта на Карлплац, где для него был приготовлен номер. Апартаменты оказались настолько роскошными, что он отказался спать в спальне и провел ночь в более скромной комнате, предназначавшейся для Рашели. Однако принять ванну он все же согласился. Это было ему необходимо, сказала Рашель. «Носки прилипли к его ногам».
Утром следующего дня его посетила Эдда. Это была трудная встреча, поскольку и Галеаццо тоже был в Мюнхене. С помощью немцев и вопреки распоряжениям маршала Бадольо он уехал из Рима с Эддой и детьми 23 августа. Он пытался получить у немцев визу в Испанию или Южную Америку, и после долгих ожиданий визу выдали с тем условием, что он поедет через Мюнхен. Но немцы, и в частности Риббентроп, чья неприязнь перешла в ненависть, не желали выпустить его из рук. Сам Чиано, казалось, не осознавал до конца всей враждебности отношения к нему, и выехал в Германию без лишних опасений. Филиппо Анфузо, его бывший личный секретарь, рассказал, как он предостерегал Чиано от поездки в Германию. Чиано был в отчаянии и плакал. «Муссолини великий человек, — говорил он. — Настоящий гений». Зять не сомневался, что он будет прощен. Но по приезде в Мюнхен возникли осложнения, воспрепятствовавшие дальнейшей поездке. За ним и Эддой внимательно следило гестапо, и теперь их люди ждали в коридоре рядом с комнатой Муссолини, пока между дуче и графиней Чиано шел разговор.
Эдда просила отца принять Галеаццо. Он объяснит все свои поступки, сказала она. Но, под влиянием Рашель, Муссолини отказался встречаться с зятем. Позднее, однако, он уступил и пообещал принять его через несколько дней. Но отношения его супруги ничто не могло изменить. «Я его ненавижу, — повторяла она с романской страстностью и непоколебимостью. — Я убила бы его».
Прежде чем эта встреча состоялась, Муссолини отвезли из Мюнхена в Восточную Пруссию для встречи с Гитлером в его ставке. И здесь, в состоявшейся между ними беседе, судьба Чиано была решена навсегда.
Я пришел получить указания.
Ю-52 приземлился на аэродроме ставки, залитом солнечными лучами. К спустившемуся по трапу Муссолини Гитлер подошел со слезами на глазах. Они пожимали руки, молча глядя друг на друга. Довольно продолжительное время они стояли одни, держась за руки, подобно Давиду и Ионафану в пустыне Зиф. Гитлер был явно глубоко взволнован.
Однако атмосфера стала совсем иной, когда после этой встречи они уединились. Амбиции Муссолини, воскресшие было под влиянием восхвалений и лести в Вене и Мюнхене, явно угасали. Гитлеру он показался подавленным и апатичным. Как позднее говорил Муссолини, разговор начался с того, что Гитлер «вернул его к действительности», как это сделал в июле король.
Что дуче собирается делать теперь? — спрашивал Гитлер. Когда Муссолини высказал предположение, что лучше всего было бы отойти от общественной жизни, чтобы избежать гражданской войны в Италии, Гитлер отрезал: «Глупости!» Это совершенно невозможно. Весь мир из этого сделает тот вывод, что дуче больше не верит в победу Германии. Дуче следует пересмотреть свое отношение к этому вопросу. Без возвращения к власти сильного фашистского правительства в Северной Италии неизвестно, что станет с итальянским народом. Немецкие армии будут вынуждены действовать беспощадно — в соответствии с законами военного времени, им придется отступать до реки По или даже до Альп, оставляя за собой выжженную землю. «Только варварские методы могут теперь спасти Италию», — решил Гитлер. Ему уже предлагали сформировать фашистское правительство под руководством одного из итальянцев, которые выехали в Германию — Паволини, Фариначчи, Ренато Риччи, Прециози или даже Витторио Муссолини — но для фюрера эти люди были неприемлемы. Создание «национального фашистского правительства», о котором было провозглашено по германскому радио из Ростенбергского леса 9 сентября, не могло быть сколько-нибудь устойчивым без руководства дуче и рассматривалось лишь как временная мера. Его существование не могло быть продолжительным. Дуче должен вернуться, отдать под суд предателей 25 июля и казнить их. Он должен позволить Германии оккупировать северо-восточные провинции Италии, Альто-Адидже, ВенециюДжулию и Трентино, что предотвратит вторжение через Югославию. Следует продемонстрировать миру солидарность стран Оси. Гитлер говорил почти целый час подряд, и Муссолини чувствовал себя слишком усталым и слабым, чтобы противиться ему. Завершив свою речь, Гитлер обратился к недавно назначенному послу Германии, Рудольфу Рану, присутствовавшему при этом разговоре, и безапелляционно приказал ему принять участие в подготовке конституции новой республики. Муссолини вышел от фюрера ошеломленный. Графиня Чиано, видевшаяся с ним спустя несколько дней, говорила, что перед ней был человек, лишенный собственной воли. Гитлер, рассказывая об этом разговоре Геббельсу, не скрывал своего разочарования тем Муссолини, которого Скорцени привез из Италии. Этот человек стал казаться ему куда менее значительным, чем раньше.
Гитлер прежде всего разочарован тем, — думал Геббельс, — что Муссолини не обнаруживал достаточной готовности затравить предателей 25 июля до смерти. «Без наказания предателей фашизма, — писал Геббельс, — невозможно возрождение фашизма». Но дуче, «слишком привязанный к своей семье», казалось, не хотел никого наказывать. Очевидно, что больше всех он винил в своей катастрофе короля, разумеется, куда больше, чем Чиано, которого больше всего ненавидело немецкое руководство. В ответ на напоминание Муссолини о том, что Чиано все же муж его дочери, Гитлер немедленно отреагировал: «Это делает его предательство еще более тяжким. Я должен внести полную ясность — снисходительность по отношению к предателям скажется повсеместно, а не только в Италии». Германия не может этого позволить. Мир должен увидеть пример заслуженной кары.
Как стало известно, Чиано была обещана встреча с Муссолини по его возвращении в Мюнхен. «Значит, этот ядовитый гриб снова прорастает, теперь уже в новой фашистской партии», — с негодованием прокомментировал Геббельс. «Чиано намеревается писать воспоминания. Фюрер справедливо предполагает, что подобные мемуары могут быть написаны только в оскорбительном для нас тоне, иначе на них не будет спроса на международном рынке. Поэтому мы не можем позволить Чиано выезд за пределы Германии. Он останется под нашим контролем».
В другой части своего дневника Геббельс добавляет: «Дуче не сделал из катастрофы Италии тех выводов, которых ждал фюрер. Естественно, он был очень рад видеть фюрера и оказаться снова на свободе. Но фюрер думал, что дуче начнет с того, что отомстит предателям. Однако он проявил очевидную слабость, не обнаружив таких стремлений. Он не революционер, как фюрер или Сталин. Он привязан к своим итальянцам настолько, что это лишает его широты революционера и мятежника мирового масштаба».
Геббельс был доволен реакцией Гитлера. Можно считать, — писал он, — что фюрер утратил все иллюзии относительно личности дуче, хотя настоящего конфликта между ними и не произошло. Прежняя дружба фюрера с Муссолини вызывала у Геббельса ревность, сам он никогда Муссолини не любил и был явно доволен, когда успевшие уже перебежать в Германию фашисты предупреждали Гитлера о слабости дуче, о его фактическом отказе от антисемитизма. Геббельс признавал, что падение дуче нанесет сильный удар немецкой пропаганде, но быстро утешался при мысли о том, что никогда не разделял того восторга, который обнаруживал по отношению к дуче фюрер. Он полагал, что теперь и Гитлер разочаровался и, сидя откинувшись в кресле своего кабинета, он со злорадным удовольствием напевал: «Дуче! Дуче! Дуче!» «В конце концов, — думал Геббельс, — он ведь всего лишь итальянец, и никуда ему от этого не деться».
И именно потому, что он был итальянцем, говорил потом Муссолини, он принял условия Гитлера. Как ни жестоки были эти условия, он считал, что отказаться от них значило бы обречь Италию на катастрофу. Кессельринг уже объявил прифронтовой зоной все области Италии позади линии германское обороны, на которые распространялось военное положение, и все действия, препятствующие успешному ведению войны, включая проведение забастовок расценивались как уголовные преступления. Позднее Муссолини утверждал, что он решил оградить Италию от дальнейшего порабощения и не отдать власть в руки тех крайне прогермански настроенных фашистов, которые перебежали после его ареста в Германию. Поэтому он снова приехал к Гитлеру и сообщил, что решил вернуться к активной политической жизни. «Я пришел, — с горечью сказал он, — получить указания».
Гитлер, не принимая слабых возражений дуче, немедленно эти указания ему дал. Дуче, разумеется, понимает, — говорил он, — что в обмен на реставрацию фашизма Германия вправе потребовать гарантий своей «безопасности для предотвращения любых кризисных ситуаций в будущем». Для обеспечения такой безопасности потребуется передача третьему рейху провинции Больцано, а затем, после плебисцита под надзором Германии, и районов Тренто и Беллуно. Эти районы станут частью новой расширенной Австрии, которая войдет в объединение протекторатов Великой Германии, наряду с Чехословакией, Венгрией и Польшей. Со временем Италии, возможно, придется отдать Далмацию, Триест и Истрию. Поскольку Германия в настоящее время фактически в одиночку воюет за Италию, следует также провести реорганизацию и в сферах экономики и промышленности. Предприятия и промышленное оборудование должны быть эвакуированы к северу от Альп, на фермы и фабрики Германии будет направлена дополнительная рабочая сила из Италии, и т. д. А в ближайшее время следует отстранить от должностей некоторых из фашистских деятелей и, разумеется, судить и казнить предателей 25 июля.
Как это было всегда, когда Гитлер говорил о планах на будущее, имевших целью изменение хода истории и очертаний Европы, он приходил в состояние лихорадочного возбуждения и, казалось, находил высший смысл в самом звучании собственных слов. Давно привыкнув к этой манере, Муссолини слушал, не выражая ни несогласия, ни одобрения. Когда Гитлер закончил говорить, Муссолини задавал вопросы неуверенно, почти робея.
Он поинтересовался, не следует ли вступить в переговоры с Россией, чтобы таким образом нанести удар по «блоку» союзников? — Нет, не следует. — А как с передачей Италии Корсики? — Можно обсуждать проблему Туниса, в остальном Италия должна отказаться от притязаний к Франции. Не следует ли дать Польше и Чехословакии такую же автономию, которую предоставляют другим странам европейского «блока»? — Нет. — Единственной уступкой, которую удалось получить Муссолини, была свобода действий во внутренних делах Италии, но и эта свобода должна была тщательно дозироваться немцами.
Он потерпел поражение, и это было заметно даже по его внешнему виду. Одежда висела на нем складками, воротник болтался вокруг шеи. Провожавший его Гитлер проникся сочувствием и уговорил обратиться к профессору Мореллу, в действительности едва ли не шарлатану, специализировавшемуся одно время на венерических заболеваниях. Морелл делал Гитлеру ежедневные инъекции и постоянно пичкал его лекарствами, содержащими наркотики, разведенные яды, анаболики и средства, стимулирующие половую активность. Он осмотрел Муссолини и нашел его достаточно здоровым, отметив несколько пониженное давление, нервное истощение и слабый кишечник. «Да это едва ли не у всех нас», — возмущался Геббельс. Гитлер, не удовлетворенный этим диагнозом, предложил Муссолини взять с собой в Италию другого немецкого врача — профессора Захариа.
Муссолини вернулся в Мюнхен 17 сентября. «Физически он выглядит немного лучше, — писала в своем дневнике его жена. — Но мучительное выражение глаз выдает его душевные страдания». По своему обыкновению он не стал делиться с ней своими сомнениями, сказав только, что провел «три дня, напряженно работая с Гитлером». На следующий день он заперся в своей комнате, чтобы подготовить обращение к итальянскому народу, которое должно было прозвучать по мюнхенскому радио вечером того же дня.
«Я отправилась с ним, — вспоминала Рашель, — в маленькую комнату радиостанции на Карлплац. Как ни странно это может казаться, но это было только лишь второе его выступление по радио. В прошлом все речи произносились перед публикой, хотя они и транслировались по радио. Он был не в лучшей форме, и прежде чем он начал говорить, его глаза встретились с моими. После паузы, которая, казалось, никогда не кончится, он начал говорить».
Голос его звучал нервно, он глотал слова, часто произнося их неправильно, иногда нечленораздельно. Он рассказывал слушателям о своем аресте и драматичном побеге в манере, которая даже сторонником фашизма могла быть охарактеризована в лучшем случае как «журналистская». Пытаясь придать речи характерное для его былых выступлений мощное звучание, он призвал итальянский народ к исполнению долга и повелел ему идти за собой к победе.
Однако ни Геббельс, ни Гитлер не надеялись, что это произойдет, — Италия уже сделала свой выбор как страна, как народ и как нация; и хотя Геббельс в отличие от других слушателей считал, что дуче говорил «вполне спокойно, реалистично и без излишнего пафоса», это выступление показало, что он «неспособен разыграть великое возвращение». Во всяком случае «старик Гинденбург был, несомненно, прав, когда сказал, что даже Муссолини ни за что не удастся сделать из итальянцев что-нибудь большее, чем итальянцев».
Гитлер и я предались своим фантазиям, как два безумца.
Нам остается лишь одна надежда — создать миф.
Муссолини оставался в Германии десять дней. Сначала он жил в Мюнхене, а когда усилились воздушные налеты, его перевезли в Шлосс Хиршберг, замок в пятидесяти милях от города, у подножья Баварских Альп вблизи Гармиша. Здесь он обдумывал состав нового правительства и планы воссоздания фашизма.
Шесть декретов, обнародованные из Растенберга между 15 и 17 сентября 1943 г., ознаменовали создание в Италии Социальной республики. Эти декреты провозглашали возобновление фашистского правления; воссоздание фашистской партии под новым названием «фашистская республиканская партия»; восстанавливалась милиция, провозглашались необходимость более тесного сотрудничества с Германией и намерение наказать предателей. Из числа тех немногих фашистов, которые покинули Италию после прихода к власти Бадольо, в этих декретах были упомянуты двое. Фанатичный Алессандро Паволини, бывший секретарь дуче, был назначен на пост секретаря новой партии, которая, по его убеждению, должна была стать партией непримиримого могучего меньшинства. Ренато Риччи возглавил милицию, в которую, несмотря на все его старания, удалось привлечь лишь нескольких стоящих людей. Роберто Фариначчи, воинствующий германофил, и Джованни Прециози, убежденный антисемит, были разочарованы, не получив важных постов. Витторио Муссолини уведомил отца, что каждый из них поспешил представить Гитлеру свой вариант перечня всех слабостей и просчетов дуче — его антинемецких выступлений, его абсурдной терпимости по отношению к политическим противникам, его неоднозначного отношения к национал-социализму, и прежде всего его безответственного отношения к проблеме антисемитизма. Они также сообщали немцам, что в последнее время ему все чаще недостает мужества, а состояние здоровья ухудшается.
В Берлине складывалось впечатление, что эти упреки по его адресу были справедливы. Немцы видели, что в его разглагольствованиях по поводу нового подхода, свежих идей, извлечения уроков из ошибок прошлого, необходимости очищения фашизма не было внутренней убежденности. Он явно устал и выглядел подавленным и тяжелобольным, хотя и не так сильно, как по возвращении из Вены. Он постоянно находился в состоянии крайней взвинченности, пребывая на грани срыва. Приходя утром на работу, дуче выглядел таким же измотанным, как и накануне вечером. Впервые в жизни у него появилась бессонница, и если иногда ему все же удавалось погрузиться в не приносившую отдыха дремоту, он, по словам прислуги, очень скоро просыпался, судорожно вздрагивая. «Он ест очень мало, — сообщал в
Берлин доктор Захариа. — Спазмы в желудке не дают ему заснуть. У него очень низкое кровяное давление, сухая кожа; он слишком похудел, а его печень вздута». После тщательных анализов крови Захариа отверг мнение о том, что дуче болен сифилисом, на котором настаивал Фариначчи, уверявший Риббентропа, что дуче «явно на третьей стадии».
Подозрения Фариначчи объяснимы. Краткие периоды радостного возбуждения без всякого перехода сменялись необъяснимыми приступами отчаяния. Сообщение о катастрофе на итальянском фронте могло не произвести на него никакого видимого впечатления, тогда как любой пустяк мог повергнуть в глубокое уныние. Временами казалось, что он пребывает в бодром расположении духа, обсуждая перспективы возрождения фашизма, а затем весь его энтузиазм вдруг улетучивался при одном виде немецкой формы.
Немцы становились вездесущи, их влияние росло, и дуче в глубине души понимал, что должно было последовать за возрождением фашизма. 27 сентября, сопровождаемый генералом Карлом Вольфом, главой СС в Италии, он вернулся в Рокка-делле-Каминате, куда приехали некоторые члены его вновь сформированного правительства, чтобы присягнуть ему как президенту. Как бы акцентируя источник власти, вручившей им новые полномочия, министров доставили в дом полковника Дольмана — представителя СС в Италии, пользовавшегося наибольшим доверием Гиммлера.
Среди этих министров не было экстремистов вроде Джованни Прециози или Роберто Фариначчи, вернувшегося в Кремону с намерением придать своей газете «Regime Fascista» завуалированную антимуссолинистскую направленность. Однако все они были готовы поддерживать союз с Германией. Гвидо Буффарини-Гвиди, назначенный министром внутренних дел, был хорошо известен в фашистских кругах как хитрый и ловкий интриган, но его притязания на этот пост поддержали немцы, которым он неизменно демонстрировал свое восхищение ими. Другой приверженец германского духа, Фернандо Меццасома, получил значительный пост министра народной культуры. Низкорослый и бледнолицый молодой человек, глаза которого казались через толстые стекла очков непомерно большими, Меццасома был последним из талантливых рекрутов фашизма. Он говорил о возрождении партии фашистов и ее новой роли, о необходимости соединить тоталитаризм с социальным радикализмом, но его бурлящий энтузиазм казался Муссолини таким же скучным, как театральные порывы Паволини и расчетливые призывы Буффарини-Гвиди применять суровые меры против врагов Оси. Именно на этих троих — Паволини, Меццасома и Буффарини-Гвиди — уповали немцы, стремясь направить Социальную республику по нужному им пути. Четвертым членом правительства, чья преданность союзу с Германией не подвергалась сомнению, был маршал Родольфо Грациани.
«Я никогда не был фашистом, я солдат, который всегда выполняет приказы», — говорил он одному немецкому офицеру. И хотя он признавался, что разочарован возвратом Муссолини к власти, но его неприязнь к Бадольо и осуждение политических интриг руководства армии вполне искупали его политические «заблуждения». Назначение Грациани на пост министра обороны придало сформированному правительству респектабельный облик. Прочие же министры не отличались ни талантами, ни репутацией. Антонио Трингали-Казанова стал министром юстиции; Доменико Пеллегрини — финансов, Сильвио Гаи — экономики; Эдуардо Морони — сельского хозяйства; Карло Альберто Биггини — просвещения и Джузеппе Певерелли — транспорта. Франческо Мариа Барраку был назначен секретарем президентского совета. Сам Муссолини возглавил министерство иностранных дел, назначив своим заместителем графа Серафино Маццолини. Ретивый служака, впечатлительный и склонный к истеричности Маццолини, чье здоровье к тому же было подорвано туберкулезом и диабетом, хорошо вписывался в ту атмосферу интриг и игнорирования реальности, которая была характерна для Республики.
Муссолини старательно избегал общества министров, вошедших в состав правительства, предпочитая общаться с людьми, не принадлежавшими к политической элите. Среди них были Карло Сильвестри, журналист-социалист, и Никола Бомбаччи, бывший коммунист и вице-секретарь Итальянской социалистической партии, которого он знал с 1902 г., когда они оба преподавали в Гуальтиери. Бомбаччи, друг юности, стал его политическим врагом, однако Муссолини сделал все возможное для него и его семьи, когда в 1937 году тот остался без работы. Впечатлительный Бомбаччи всю жизнь помнил об этом. «Я разделю его участь, — сказал он в ответ на вопрос о том, что он будет делать, если Италия проиграет. — Я никогда не забуду, что он сделал для моей семьи, когда она голодала».
Теперь, решил он, Муссолини сам нуждается в помощи и сочувствии, и он приехал, чтобы побыть с ним в Рокка-делле-Каминате, терпеливо и понимающе выслушивая его постоянные жалобы и обвинения по адресу немцев. Солдаты войск СС постоянно патрулировали территорию, продолжали наблюдать за ним, даже когда дуче, пытаясь вернуть утраченную силу и сноровку, рубил во дворе дрова. Караульная служба осталась за немецкими часовыми и тогда, когда по настоянию Берлина ввиду угрозы сдачи Рима союзникам новое правительство разместилось не в столице, а в Сало на озере Гарда. Муссолини поселился на вилле Фельтринелли в маленьком городе Гарньяно севернее Сало [37] . Специально подобранные из фольксдойче, плохо говорившие по-немецки, и еще хуже по-итальянски, эти иностранцы караульные выводили Муссолини из себя.
«Я не желаю, чтобы все считали меня арестованным», — жаловался он сердито. Его положение фактически таковым и было. «Поразительно, как его стерегут», — писал домой молодой немецкий офицер Фюрст Урах. «Я всегда напеваю или насвистываю, проходя по саду, ведь за каждым деревом стоит эсэсовец с пистолетом, а для видимости поставили еще несколько итальянских чернорубашечников».
Немецкие солдаты на грузовиках сопровождали его, если он куда-то выезжал на автомобиле, немцы прослушивали его телефонные разговоры, заказанные через коммутатор немецкой армии. Его постоянно посещали генерал Вольф, посол Ран, д-р Захариа и полковник Дольман, каждому из них Гиммлер лично приказал ни при каких обстоятельствах не выпускать Муссолини из поля зрения. «Вольф и Дольман — мои тюремщики», — брюзжал дуче, всякий раз, когда, выглянув из окна, видел перед собой немецкую каску. «Они тут всегда, как пятна на шкуре леопарда», — говорил он.
Дуче позволял себе ворчать, когда принимал кого-нибудь из соотечественников, но не в присутствии Гитлера. Однажды в письме он выразил свое недовольство действиями немецких войск, оккупировавших северо-восток Италии, что фактически было почти аннексией, а также немецким правительством, требовавшим полного повиновения с его стороны. Он не получил сколько-нибудь удовлетворительного ответа и больше никогда уже столь откровенно не выражал протеста. При этом дуче находил удовлетворение в том, что пусть хотя бы один раз, но он сделал это. Муссолини часто перечитывал лежавшую в ящике стола копию этого письма и делал это с удовольствием, которое, по мнению одного из его секретарей, было достойно сожаления.
Он не стал протестовать против суда над предателями 25 июля, навязанного ему Гитлером. Он принял условия Гитлера и отдал приказ найти их и предать суду. Он говорил о необходимости продемонстрировать миру, как за его спиной организовали заговор, в который был вовлечен и король; мир также должен был увидеть, что он все еще силен и остается все тем же неумолимым дуче фашизма. Его секретари описывали, как при упоминании имен предателей его лицо принимало выражение беспощадности и бесчувственности одновременно, уподобляясь мраморному изваянию императора Каракаллы. Можно было только догадываться о том, что он в действительности думал. Прятал ли он за этим фасадом холодного безразличия стыд за ту слабость, которая не позволяла ему противиться требованиям Гитлера? Скрывал ли человеческую заботу о безопасности детей Эдды, которых до самого начала декабря немцы продолжали держать в Мюнхене фактически как заложников? Надеялся ли восстановить былую репутацию присущей ему строгой справедливости и беспристрастности? Действительно ли считал, как сам говорил Серфино Маццолини, что эти суды нужны «из чисто государственных соображений»? Действительно ли сам он не хотел этого суда, — как он позже убеждал журналиста Иваноэ Фоссани, — уступив настояниям собственной партии и решительным требованиям немцев, поскольку «это было необходимо для восстановления веры в союз Италии и Германии»?
Каковы бы ни были его соображения, несомненно то, что, создав специальный трибунал декретом от 24 ноября 1943 года, он неуклонно выполнял данные Гитлеру обещания. В своих решениях трибуналу следовало «руководствоваться справедливостью», а «также высшими интересами страны, находящейся в состоянии войны». Председатель трибунала должен был принимать решения, невзирая на то, кто предстанет перед судом, и было совершенно очевидно, кого имело в виду это анонимное описание.
Вскоре по возвращении дуче в Италию Эдда посетила отца. Измученная поездкой в едва тащившемся военном эшелоне, она почти в истерике умоляла его спасти Галеаццо от немцев. «Не надо так расстраиваться», — сказал он нетерпеливо. Он посоветовал ей обратиться в частную лечебницу. Ничем другим он ей помочь не может. Риббентроп представил ему «документальное свидетельство», полностью доказывающее «вероломство Галеаццо, чего стоили только его сношения с англичанами», и во имя Италии простить его невозможно.
Перед возвращением в Италию он встречался с Чиано, выполняя данное в Мюнхене обещание, и разговор их был кратким и болезненным. «Ядовитый гриб», как назвал его Геббельс, пытался объяснить дуче свое поведение на Великом совете. Стоя с каменным выражением лица, дуче, казалось, почти не слушал Галеаццо, глядя на него с холодным выражением неприязни, безжалостно и непреклонно. Он так и стоял у камина, даже не попрощавшись с Чиано, когда тот уходил. Казалось, он уже решил продемонстрировать свою непоколебимость, доказать, что предательство — преступление, единственным наказанием за которое может быть только смерть. «Я чувствую свое сходство с Данте, — говорил он за много лет до этого, — он был так же последователен и непримирим. Он не прощал своих врагов даже в аду».
После этой встречи Чиано снова пытался выехать в Испанию, и снова немцы его не выпустили. Однако они позволили ему вернуться в Италию, и, поверив тому, что его освободили, он вылетел из Мюнхена в Верону, где и был сразу же арестован немецкой и итальянской полицией.
Не одолев железной решимости своего отца, Эдда обратилась к Гитлеру, однако и он отказался вмешаться, чтобы спасти жизнь ее мужа. Она грозилась обнародовать такие сведения, которые потрясут весь мир. Гитлер, как Муссолини сообщил Маццолини, «был выведен из равновесия» ее угрозами и тем письмом, которое она ему написала. Через немецкое посольство дуче была передана просьба отложить суд. Однако Муссолини, в соответствии с избранной им для себя ролью, оставался непоколебим. Он не станет «откладывать суд ни на один день». Когда юрист Роландо Риччи, принимавший участие в подготовке конституции Социальной республики, советовал не начинать суда, он отверг этот совет с той же непреклонностью. Когда же Эдда страстно молила его как отца и деда своих детей, он отвечал: «Ради высших интересов Рима наши великие предки в случае необходимости, ни минуты не сомневаясь, жертвовали своими сыновьями. Здесь сейчас нет ни отца, ни деда. Здесь есть только дуче фашизма». Залившись слезами, Эдда выбежала из комнаты.
Теперь, находясь на грани нервного срыва, она последовала совету отца и поселилась в частной лечебнице в Рамиола близ Пармы под именем Эльзы Сантос. Джованни Дольфин, один из секретарей Муссолини, описал ее визит на виллу Фельтринелли. Дольфин, не видевший ее прежде, был поражен ее необычайным сходством с отцом. «Она совсем не похожа на свои фотографии, — писал он в дневнике. — Она — вылитый Муссолини». У них одинаковые глаза, выражение лица, жесты, живость речи. Даже одна и та же нервная привычка резко откидывать назад голову посредине предложения и смотреть с почти гипнотическим напряжением на тех, с кем они разговаривают. Эдда была близка к отчаянию, хотя и пыталась скрыть свое состояние. Небрежно одетая, бледная и худая, она казалась такой же больной, как и ее отец несколько недель назад, и когда, не добившись своей цели, она покидала виллу, было видно, что по ее лицу текут слезы. Спустя два дня немецкий офицер, возглавлявший охрану виллы, был вызван в Верону, где от него потребовали объяснений, почему он позволил графине Чиано появиться на вилле. Немцы встревожились напрасно. Подготовка к суду над Чиано не прерывалась. Муссолини назначил председателем трибунала Альдо Виччини, старого юриста, разделявшего сомнения Роландо Риччи относительно законности выдвигаемых против подсудимых обвинений, однако ему пришлось их преодолеть. У остальных же восьми членов трибунала никаких сомнений не могло быть: по крайней мере пятеро из них были убежденными фашистами. Из девятнадцати обвиняемых лишь шесть человек предстали перед судом, остальные — включая Гранди, выехавшего в Испанию вскоре после ареста Муссолини, — скрывались за границей или сумели надежно спрятаться в Италии. В качестве подсудимых перед трибуналом предстали Эмилио де Боно, Туллио Чианетти, Джованни Маринелли, Лучиано Готтарди, Карло Паречи и Чиано.
Суд начался в девять часов утра в воскресенье 8 января 1944 года в зале Кастельвеккио в Вероне. Члены трибунала, все в черных рубашках, сидели на возвышении за столом, позади которого висело черное полотнище с изображением фашистской эмблемы. Каждый из них накануне вечером получил анонимный подарок в виде миниатюрного гроба. Слева от них находилась скамья с шестью заключенными, справа — места для журналистов и кинооператоров; по центру — скамья для представителей защиты, а за ней — стулья для публики. На улице дождь сменился снегом, и зрители молча входили в помещение с холода. Секретарь неприятным гнусавым голосом зачитал обвинение. Подсудимым вменялось в вину то, что «во время голосования, проводимого Великим советом фашизма 25 июля 1943 г. в Риме, они, путем сговора между собой, предприняли действия, направленные на подрыв государства; распространяя ложные представления о приемлемых условиях сепаратного мирного соглашения, не только расшатывали моральные устои нации, но и препятствовали таким образом ведению военных действий, тем самым оказывали помощь и содействие врагу».
Первым на это обвинение должен был отвечать семидесятивосьмилетний маршал де Боно. Он предстал перед судом в военной форме при всех наградах, которые были им получены до и после марша на Рим. Поначалу он отказывался верить в существование какой-либо опасности для себя. Может быть, королю и Бадольо действительно следовало уехать на юг к Бриндизи, но сам он верно служил Муссолини больше двадцати лет и ему ничто не угрожает. Он с негодованием отверг советы друзей спрятаться или сбрить приметную бороду. Даже после своего ареста он надеялся, что все выяснится за несколько дней, и не воспользовался предоставленной ему возможностью скрыться, когда он заболел бронхитом и его под честное слово отпустили в собственное имение. Он приехал в Верону на собственном автомобиле и просил водителя подождать, не рассчитывая задержаться надолго. Однако что-то в самой атмосфере судебного помещения подсказывало ему, что он заблуждался. У него возникло свойственное старым людям предчувствие смерти. Неожиданно во время допроса он прервал процедуру словами: «Все это настолько несерьезно! Кто-то явно решил, что я должен умереть. Я стар, очень стар. Так что у меня вам ничего не украсть. Но, будьте любезны, поторопитесь». Он направился обратно к своей скамье, сопровождаемый сочувственным шепотом присутствовавших в зале, и сел; и хотя ему не разрешали удалиться, ни председатель трибунала, ни совет присяжных не способны были требовать, чтобы он вернулся.
Попытки трибунала установить существование преднамеренного «сговора» оказались не более успешными, когда перед ним предстал следующий обвиняемый — Карло Паречи. Паречи был министром сельского хозяйства и впервые участвовал в заседании Великого совета. Он был молод и неопытен, журналисты писали, что он, казалось, был «ошеломлен положением, в которое он попал», однако на все предположения о существовании заговора с целью низложить дуче и войти в соглашение с врагом он спокойно отвечал отказом. «Все ответственные итальянцы были против Муссолини, — закончил он смело, — и против войны. Но между членами Великого совета не было такого соглашения и заговора, о котором вы говорите, не существовало. Просто чаша терпения была переполнена, и Гранди добавил каплю, от которой полилось через край».
Следующим вызвали Чианетти. Он сказал, что очень быстро перестал поддерживать резолюцию Гранди и продолжал хранить верность дуче. Он не говорил ничего о существовании какого-либо заранее обдуманного заговора. Не говорил об этом и Готтарди, бывший президент фашистской конфедерации промышленных рабочих, который проголосовал за резолюцию Гранди только потому, что надеялся этим поспособствовать «освобождению дуче от тягостных обязанностей по руководству армией в создавшейся сложной ситуации». Допрос Маринелли, в течение многих лет являвшегося казначеем партии, также не привел к выявлению каких-либо доказательств в пользу существования заговора. Ему шестьдесят пять лет, и у него очень плохой слух, — сказал он, — настолько плохой, что он сумел расслышать только отрывки из речей на том собрании, из которых понял, что в резолюции не было ничего такого, что могло повредить дуче или фашизму, он даже склонен был думать, что резолюция была одобрена самим Муссолини. И, наконец, когда подошел черед Чиано, тот также не упомянул никаких действий, которые могли быть расценены как направленные на свержение фашизма и дуче. Чиано сказал, что «Гранди никогда не предполагал, и я сам никогда не воображал, что резолюция может привести к падению режима».
«Вы подписали резолюцию того знаменательного дня еще до того, как она была представлена на заседании», — настаивал адвокат.
«Да, за несколько часов. Но мне было известно — об этом мне сказал Гранди, — что Скорца передал копию текста дуче. Если кого-то собираются свергнуть путем предательства, обычно об этом не ставят заблаговременно в известность и не сообщают, какими способами собираются совершать переворот».
«Но почему Вы лично не информировали своего тестя? Это было бы естественно при существовавших между Вами отношениях».
«Даже и для меня Муссолини был недосягаем. В течение полугода я не имел возможности встретиться с ним с глазу на глаз».
В течение всего этого дня шел опрос обвиняемых, их допрашивали повторно, зачитывали показания; но ни разу обвинению не удалось обнаружить хотя бы какой-то след того заговора, существование которого оно должно было доказать. Однако на следующее утро, когда суд возобновил работу, на рассмотрение был представлен документ, из которого было видно, что действия обвиняемых были далеко не так простодушны, как они это представляли накануне. Зачитанный председательствующим, который тщательно расставил все акценты, этот документ оказался докладом генерала графа Уго Кавальеро, бывшего начальника генерального штаба. Кавальеро нашли мертвым на садовой скамейке рано утром 14 сентября, через несколько часов после ужина в ставке фельдмаршала Кессельринга во Фраскати. Рядом с ним на скамейке лежал пистолет; и хотя пулевые отверстия с левой стороны головы едва ли могли свидетельствовать о самоубийстве, подвергать сомнению утверждение немецкого посольства, согласно которому Кавальеро застрелился, не представлялось возможным. Он был арестован по приказу Бадольо в день заседания Великого совета, а до того смещен Муссолини, который назначил вместо него Амброзио. Ни одна из сторон ему не доверяла, и он знал, что если станет работать на одних, другие сочтут его предателем. Он каким-то неизвестным образом был связан с готовившимся против Муссолини заговором, и Кессельринг утверждал, что именно мысль о возможной встрече с Муссолини подтолкнула его к самоубийству. По словам председателя трибунала, написанный Кавальеро документ был обнаружен в кабинете Бадольо после переезда правительства в Бриндизи. Содержавшееся в нем подробное описание заговоров против дуче, начинавшееся ноябрем 1942 года, было именно тем, что требовалось обвинению. Его достоверность вызывала сомнения, в частности и потому, что его так поздно представили на рассмотрение, хотя, как потом выяснилось, по существу в нем было много правдивого. В нем говорилось, что генеральный штаб совместно с королем серьезно обсуждал вопрос о свержении Муссолини за девять месяцев до заседания Великого совета; Амброзио и Бадольо намеревались использовать Великий совет для реализации своих замыслов, чтобы придать происходящему конституционный характер.
Приняв документ Кавальеро в качестве свидетельства, члены трибунала почувствовали, что дело сделано. Остаток этого дня и весь следующий день ушли на слушание осторожных выступлений адвокатов обвиняемых, однако теперь, как возможно и с самого начала, результат не вызывал сомнений. В половине первого в понедельник председатель трибунала вошел в зал и объявил, что, за исключением Чианетти, осужденного к тридцати годам заключения, все обвиняемые были приговорены к смертной казни.
Чианетти прошептал: «Спасибо, спасибо». Маринелли потерял сознание. Де Боно воскликнул «Да здравствует Италия», и его возглас подхватили Паречи, Готтарди и Чиано.
В десять вечера того же дня священник, исповедовавший узников тюрьмы Дельи Скальци, пришел для встречи с осужденными. Немецкая охрана сначала не пропускала его в камеру Чиано, но после телефонного разговора с командованием гестапо он все же получил разрешение совершить последнее причастие.
Несколько ночей перед этим Чиано провел в совершенно ином обществе. Это была красивая молодая блондинка, которая, по замыслу гестапо, должна была выведать у податливого Чиано, где он прячет свои дневники. Полученный результат был несколько неожиданным. Донна Феличита не только не смогла чего-либо узнать, но, по свидетельству полковника Дольмана, она влюбилась в Чиано, горько рыдала, когда его приговорили к смертной казни и в конечном итоге стала агентом союзников.
В последние часы жизни Чиано из переданной ему записки с некоторым облегчением узнал, что его жена с помощью своего поклонника маркиза Эмилио Пуччи смогла пересечь границу и выехать в Швейцарию. Она прихватила некоторые его дневники, спрятав их в своем поясе, а более ранние из них и некоторые важные документы, связанные с итало-немецкими отношениями, изъятые Чиано из Палаццо Чиги, она отдала на хранение одному из врачей лечебницы Рамиолы. Эдца взяла эти дневники и документы из тайника в Риме в надежде, что они будут достаточной платой немцам в обмен на гарантии жизни Чиано. Уже начались было переговоры с гестапо в Италии, но Гиммлер, узнав об этом, убедил Гитлера положить им конец. Сам Чиано, кажется, никогда не верил в возможность их успеха и сказал священнику, посетившему его в ночь перед казнью, что уверен — немцы так или иначе сумели бы организовать его убийство.
Совершив обряд последнего причастия, священник добился разрешения поместить Чиано вместе с остальными осужденными, находившимися в камере де Боно. Маринелли перенес сердечный приступ и лежал на кровати, остальные сидели, разговаривая со священником. «Мы не говорили о прошлом, — рассказывал потом священник, — только о будущей жизни, о Боге и бессмертии души… Это была приятная ночь, почти сократовская». Паречи читал отрывки из Платона, которые они вместе обсуждали. Один раз кто-то упомянул Муссолини, и на какое-то время вернулись к разговорам о суде над ними. Готтарди предположил, что как изменников их будут расстреливать в спину. «Это уже слишком, — вскричал вдруг де Боно в гневе, едва не плача. — Я носил солдатскую форму шестьдесят два года, не разу не запятнав ее».
На рассвете стало известно, что казнь откладывается. Ночью они все подписали просьбу о помиловании, которую Паволини взялся вручить Муссолини, и надеялись, что приговор отменят хотя бы для де Боно. Заключенные снова стали надеяться, однако де Боно покачал головой и сказал: «Это пустые надежды. С нами Галеаццо». На самом деле Паволини не передал прошение, чтобы, как он сам выразился, Муссолини не «пришлось подтверждать смертный приговор».
В восемь часов немецкий офицер явился в тюрьму с сообщением о том, что «технические трудности» преодолены и казнь совершится в течение часа в нескольких милях от Вероны в Форте Проколо. Пятеро заключенных в автомобиле были доставлены туда под немецким эскортом. Не владея собой, в припадке ярости Чиано стал проклинать Муссолини, де Боно, положив ему на плечо руку, убеждал его, что нужно постараться умереть, прощая.
Утро было холодное, и де Боно старательно потирал руки по пути от машины к ряду школьных стульев, к которым всех их должны были привязать спиной к взводу, вызванному для расстрела. Чиано, полностью овладевший собой, указал на правое кресло и произнес, обращаясь к нему: «Это по праву ваше место, маршал».
«Не думаю, что высокое положение может иметь какое-либо значение в том путешествии, в которое мы скоро отправимся», — отвечал де Боно.
Они оба просили офицера полиции, командовавшего взводом, позволить сидеть лицом к стреляющим; им отказали в этом. Маринелли снова потерял сознание, и его пришлось нести до кресла, Паречи снял с себя подбитое мехом пальто и предложил его солдату, который его привязывал; Готтарди что-то нашептывал, возможно молитву. Небо было затянуто облаками, и фотограф Мюллер усомнился в том, что снимки получатся хорошо. Когда он устанавливал свою аппаратуру, де Боно воскликнул «Да здравствует Италия!» «Да здравствует Италия!» — подхватил Чиано.
Прозвучал приказ стрелять, в последний момент Чиано удалось высвободиться из веревок и обернуться лицом к стрелявшим. Они плохо прицелились, и командиру взвода пришлось подойти к Чиано и выстрелить ему в голову. Фотография Мюллера получилась достаточно четкой, чтобы показать совершенно спокойное, почти безмятежное лицо.
«Нас всех смыло одним штормом, — сказал Чиано священнику. — Передайте моим детям, что я умер без чувства горечи и обиды».
Двумя часами позже Муссолини председательствовал на совещании министров и бесстрастно сообщил им: «Правосудие свершилось».
Как это теперь бывало довольно часто, он провел бессонную ночь. По словам его секретаря Джованни Дольфина, в час ночи он хриплым голосом осведомлялся по телефону об Эдде и приговоренных к казни в Вероне. В шесть часов он звонил генералу Вольфу. Явно стараясь казаться спокойным и уравновешенным, он беседовал с ним в течение часа «совершенно по-дружески» и, по свидетельству полковника Дольмана и Мюлльхаузена, главы политического отдела немецкого посольства, он ни разу не «упоминал о надвигающейся трагедии». Вольф сказал Мюлльхаузену, что, по его мнению, Муссолини использовал этот разговор «как средство, позволяющее провести критические часы и не поддаться слабости».
Когда Дольфин пришел сообщить ему, что казнь отложена, он пробормотал что-то в ответ, продолжая писать за своим столом. Секретарь понимал, каких огромных усилий стоило ему это внешнее безразличие. Через час ему сообщили, что предатели казнены, и он выслушал это сообщение в тишине, стараясь не проявлять тех эмоций, которые — думал Дольфин — он явно испытывает. «Я никогда не жаждал крови, — произнес он раздраженно накануне вечером с оттенком извинения в голосе. — Что касается Чиано, то для меня он уже давным-давно умер». Теперь же он сказал кратко и сурово, что рад узнать о том, что его зять и остальные приговоренные умерли как хорошие итальянцы и фашисты, но когда дуче отправлялся на службу, не поев ничего за все утро, то, по словам Рашель, он «плакал слезами отчаяния». «Мы утратили любовь итальянского народа, — в отчаянии говорил он Дольфину, не прячась более за каменную маску. — Они никогда не смогут понять моих мучений…»
После суда в Вероне перемены настроения, превратившиеся за последние несколько лет в характерную особенность его все более неуравновешенного характера, стали еще более резкими и непредсказуемыми, чем раньше. На следующий день после казни Муссолини сказал министру иностранных дел: «Раз уж мы начали катать головы в пыли, надо идти до конца» и вручил Тамбурини, главе полиции, список неблагонадежных фашистов, которых следовало арестовать. Через несколько дней, однако, он передумал. Отменив указания, данные Тамбурини прежде, он стал говорить уже о терпимости и прощении. И действительно, в иные моменты казалось, что он утратил всякое желание властвовать и готов был только вспоминать свое прошлое и размышлять о своем месте в истории. Фотографы и журналисты по-прежнему посещали его, демонстрируя миру свидетельства того, что он еще жив и при этом нисколько не утратил своего душевного огня; но в личных разговорах все признавали, что он стал апатичным и казался побежденным. Он выглядел физически гораздо более здоровым, чем в момент освобождения из Гран-Сассо; он смело отвечал на вопросы и в устремленном в объектив взгляде ощущалась привычная сила, но когда снимок был сделан и записная книжка закрыта, он как бы впадал в летаргию. Однажды он спросил полковника Дольмана, действительно ли в Риме никто пальцем не пошевелил, чтобы помочь ему после ареста, и когда Дольман вынужден был признать, что так и было, он сказал в порыве гнева, что никогда не простит подобной неблагодарности. «Ни один человек не сделал для Рима больше со времен Юлия Цезаря. Я никогда не войду больше в Палаццо Венеция иначе, чем в роли завоевателя», — сказал он. Но на следующий день он уже забыл об этой вспышке гнева и своих притязаниях и снова погрузился в летаргию.
Он проводил долгие часы за чтением газет, старательно выискивая любые упоминания о себе и вырезая эти материалы, включая те, которые были опубликованы в то время, когда он находился в заточении, и где приводились вымышленные сенсационные описания его частной жизни и предполагаемых любовниц. Он тщательно нумеровал каждый материал и надписывал цветными карандашами аннотации на большей части публикаций. Он постоянно винил себя за неудачи и потерю империи. Впрочем, он поочередно винил в этом то англичан и американцев, то немцев и итальянцев, масонов, буржуазию, евреев, заговорщиков 25 июля и больше всех — короля. «Если бы не государственный переворот, я бы теперь находился не в пригороде Брешии, а на площади Каира», — заявил он однажды на параде фашистских солдат в Гуардии.
«Он думает только об истории и о том, какое место он в ней займет», — писал министр народной культуры Фернандо Меццасома.
Дуче часами мог разглагольствовать, просвещая своих министров и посетителей на исторические и политические темы, сопровождая речь величественными жестами и услащая ее собственными цитатами периода своей молодости. Однажды в штабе партии на вилле Кавальеро во время одного из совещаний, явно утомившего его, он поднялся, прошелся по комнате, затем внезапно остановился, скрестив руки на груди, и резко спросил: «Что такое фашизм?» Это был явно риторический вопрос, и он сам стал на него отвечать. «На этот вопрос есть только один ответ. Фашизм — это муссолинизм. Не будем обманывать себя. Как доктрина фашизм не содержит ничего нового. Это продукт современного кризиса — кризиса человека, который не может больше оставаться в рамках существующих законов. Кто-то назовет это иррационализмом». Он не создал фашизм, утверждал дуче на следующий день, он только позволил раскрыться латентным формам фашизма, имманентно присущего итальянскому народу и Италии. «Если бы это было не так, за мной не шли бы в течение двадцати лет. Итальянцы — самый переменчивый народ. Когда меня не станет, я уверен, историки и психологи будут задаваться вопросом, какой силой удавалось этому человеку вести за собой такой народ столь долгое время. Если бы я даже ничего иного не совершил, этот феномен не позволит предать мое имя забвению. Другие станут завоевывать огнем и мечом, но, конечно, не согласием, как это сделал я… Когда люди говорят, что мы были белой гвардией буржуазии, они беззастенчиво лгут. Я содействовал — и могу заявить это с чистой совестью — прогрессу рабочих больше, чем кто бы то ни было… Я сделал диктаторство благородным. Фактически я и не был диктатором, поскольку моя власть — это не более чем воля итальянского народа».
И так он продолжал говорить, все более витиевато и туманно, пока слушатели не перестали уже понимать, о чем идет речь, и сомневались в том, понятно ли это ему самому. В другой раз, когда обсуждались вопросы обороны Рима, он пустился в пространные рассуждения о «биологической деградации Франции». Лишь иногда его выступления напоминали те речи, которые он произносил в бытность свою социалистом много лет назад, и тогда он признавал политическую пагубность фашизма последнего периода. «Мы окончательно проиграли, — сказал он Никола Бомбаччи, — без права апелляции. Когда-нибудь история будет судить нас и окажется, что немало построено зданий и мостов; но она будет вынуждена заключить, что в сфере духа мы были лишь простыми пешками в эпоху нового кризиса человеческого сознания, и остались этими пешками до самого конца».
Теперь он все чаще высказывал подобные оценки. «Гитлер и я, — признал он во время одного из приступов подобного самоанализа, — мы предались своим иллюзиям, как два безумца. Нам остается лишь одно — создать миф». Он часто обращался к истории и к персонажам, деяния которых не нуждались в подобных ухищрениях. Он часто говорил о Фридрихе Великом, Наполеоне, Вашингтоне, Бисмарке, а из своих соотечественников — Гарибальди, Мадзини, Джолитти и, особенно, Криспи, чья карьера была во многом схожа с его собственной. Не раз дуче вспоминал своих современников: Пьетро Ненни, который «в конце концов остается хорошим итальянцем», Дино Гранди, который «несмотря ни на что» «лучший человек, созданный фашизмом». Он вспоминал Бриана, «пожалуй, единственного государственного деятеля, стремившегося создать европейскую федерацию, не прибегая к оружию»; Идена, которого он ненавидел; Рузвельта, которого презирал; Лэнсбери, Хора и Ллойд Джорджа, которым он симпатизировал; Сталина, которому он завидовал; и часто упоминал Черчилля, которым восхищался. Однако временами ему не удавалось скрыть зависть, которую вызвали у него успехи Черчилля. «У него нет духа европейской солидарности, — решил он однажды, — и он фактически не понимает ничего, кроме того, что нужно этим англичанам. Но сегодня он герой дня потому, что ненавидит немцев». Разумеется, большим достоинством Черчилля было то, что в представлении дуче он был не столько политиком, сколько пиратом. «Он настойчивый и упрямый старик, — сказал он как-то Меццасома с оттенком уважения, почти нежности. — В чем-то он похож на моего отца». Не всегда его отношение к людям отличалось подобным беспристрастием и терпимостью, и иной раз простое упоминание некоторых имен могло вызвать у него внезапный приступ ярости. Так, он совершенно не выносил, когда в его присутствии говорили о Фариначчи. «Не говорите о нем», — гневно сказал он однажды Дольману. — Он хочет стать моим преемником». «Не упоминайте его имени, — оборвал он собеседника в другой раз, когда зашел разговор еще об одном фашисте, которого он не любил, — у меня начинает зудеть все тело при одном его упоминании», — добавил он, лихорадочно расчесывая свои пальцы. Как-то во время одного из таких приступов раздражительности Меццасома, пытаясь навести Муссолини на приятную тему, спросил: «А вы, дуче? Что вы скажете о себе?»
«Я? — переспросил Муссолини, расплываясь в той своей загадочной улыбке, которая появлялась на его лице всякий раз перед тем, как он изрекал очередной становившийся знаменитым афоризм. — Я? Я не государственный деятель, я скорее похож на безумного поэта».
Ему хотелось быть поэтом подобно тому, как Гитлеру хотелось быть великим художником — кажется, большинство диктаторов — несостоявшиеся люди искусства. Ему хотелось обладать причудливым даром д'Аннунцио, Бодлера или Рембо и он вдохновенно говорил об этих поэтах, хотя и не всегда проводя различия между ними. Но он не был поэтом, не был им даже в том смысле, в котором сам себя считал таковым. Он много писал, как и всегда. Он создал новое издательство, «Корреспонденца репуббликана», выпускавшего в огромных количествах его полемические работы; он написал серию автобиографических статей для «Коррьере делла сера», опубликованных затем в виде книги; он перевел итальянскую версию «Валькирий» обратно на немецкий, чтобы потом сравнить этот перевод с оригиналом; он писал даже для школьного журнала. Но ни одна из этих работ не была произведением «безумного поэта».
Возможно, он был ближе к своему идеалу, когда играл на скрипке. «Это позволяет мне заглянуть в вечность, — говорил он. — Когда я играю, мир удаляется от меня». Он играл без изящества, но в его игре была торжествующая сила, иногда и дикая истерия, отражавшая агонию крушения исполина. «Он даже в музыке проявлялся как диктатор, не признавая стиля или формы, — говорит Маргарита Сарфатти. — Владея средствами выразительности и техникой, он все играл на свой собственный лад». Часто по вечерам на вилле Фельтринелли он запирался от всех, чтобы сыграть некоторые из любимых им вещей Бетховена, Вагнера, Шуберта и Верди. Иногда, стоя в одиночестве в саду на фоне розовых мраморных стен, как бы образующих декорации, он играл с той неистовой силой, которую немецкие патрульные принимали за проявление гениальности. Однажды после воздушного налета он играл немецким офицерам в разрушенном доме отрывки из скрипичного концерта Бетховена, а когда он кончил и присутствовавшие стали аплодировать, он закрыл глаза как бы в экстазе.
Дуче теперь особенно нуждался в эмоциональной разрядке, которую давала ему игра на скрипке. На него давила удушливая атмосфера собственной семьи, все члены которой начиная с января 1944 года большую часть времени проводили на вилле — нелюбимый и заносчивый Витторио с женой и детьми, вдова Бруно Джина и ее дети, школьник Романо, его третий сын и Анна-Мария, младшая дочь [38] . Здесь же жили профессор Захариа и лейтенант Дихерофф — двадцатидвухлетний офицер связи, находившийся там по распоряжению Гитлера.
В своих дневниках Рашель пишет о счастливой атмосфере, но немцы так не считали. Романо учился игре на аккордеоне, нестройные звуки которого наполняли весь дом, невестки часто ссорились. Витторио вынудил отца взять в качестве личных секретарей себя, кузена Вито и двух своих друзей вместо прежних, по его мнению — некомпетентных; внуки с шумом и визгом носились вокруг дома, призывая «дедушку дуче», сама же Рашель выражала свое недовольство то угрюмым молчанием, то потоком упреков и жалоб. Ее мучило содержание анонимного письма, сообщавшего о том, что Кларетта Петаччи, которая, как она полагала, навсегда исчезла из жизни ее мужа, теперь снова к нему вернулась и живет на вилле у озера. Рашель узнала о Кларетте в ночь 25 июля, когда, покинув виллу Торлония в страхе перед погромом, она поселилась в домике привратника, и один из слуг посочувствовал тому, что муж давно ей изменяет. «Не надо было мне этого говорить, — говорил он позднее. — К своему удивлению я понял, что она об этом не знает».
Узнав об аресте Муссолини, Кларетта с семьей уехала из Рима и 12 августа была арестована на озере Маджоре на вилле маркиза Боджиано — мужа своей сестры Мириам. Вместе с родителями и Мириам ее поместили в тюрьму замка Висконти в Новаре, где она проводила время в лихорадочном возбуждении, заполняя страницы дневника признаниями в великой любви к Бенито. «Я похожа на ласточку, — писала она в один из тех дней, и подобных записей в дневнике множество, — ласточку, которая по ошибке залетела в мансарду и в ужасе бьется головой о стены». Не довольствуясь подобными пространными романтическими записями в своем дневнике, она почти ежедневно писала письма в Палаццо Венеция, надеясь, что Муссолини каким-то образом сможет получить ее письма. «Не знаю, получишь ли ты это мое письмо, или его прочтут они, — писала она. — Не знаю, мне все равно, пусть читают. Я была слишком застенчива, чтобы говорить тебе о своей любви, сегодня я заявляю об этом всему миру и готова кричать об этом с самой высокой крыши. Я люблю тебя больше, чем раньше».
Она все еще находилась в тюрьме и писала с ненасытностью графомана, когда ее любовник вернулся в Италию из Мюнхена. Она была решительно настроена снова с ним соединиться. Присматривавшие за ней монахини тайком передали ее письмо брату Марчелло, который отправился в немецкий штаб в Новаре. Всю семью немедленно освободили, а через несколько дней в автомобиле немецкого командования ее повезли из гостиницы в Мерано, где она теперь находилась, на встречу с Муссолини. Она вернулась в отель Парко в состоянии экстатического восторга. Ей позволят вернуться к нему, сказала она, и когда для нее подыщут дом на озере Гарда, она сможет видеть его каждый день. Вскоре после этого Буффарини-Гвиди устроил переезд ее семьи на виллу Фьордализо, в парке виллы д'Аннунцио Витториале. Они разместились в этом большом и мрачном доме, превращенном в музей. Ей самой была отведена гостиная в высокой башне Витториале, где ее должен был охранять немецкий офицер — это была дополнительная мера безопасности на случай нападения партизан. Хотя она и отзывалась благодарно о немецкой предусмотрительности и писала сестре, что ей очень понравился этот молодой и привлекательный телохранитель, майор Франц Шпеглер был не столько охранником, сколько осведомителем. Одной из его основных обязанностей было составление еженедельных отчетов о Кларетте Петаччи для штаба гестапо в Вене, поскольку там предполагали, что она может оказывать на дуче неблагоприятное влияние.
На самом же деле Муссолини редко виделся со своей любовницей. Приступы ревнивой ярости Рашель становились невыносимыми, и поэтому он все реже и реже навещал Кларетту. Лишь изредка по вечерам, когда становилось темно, отправлялся он в Витториале, никогда не задерживаясь там подолгу. Он подъезжал на маленьком «фиате», оставив свой официальный «альфа-ромео» перед центральным входом в офис на Вилла-делле-Орсолине. Встречи были грустными и не приносили удовлетворения, говорила Кларетта. Замок был сырой и холодный, а окружавший его лес — полон немецких солдат. Здесь невозможно было найти ни счастья, ни даже уединения. Дважды он говорил ей, что не хочет больше приходить, но она начинала плакать и умоляла не оставлять ее, он сдавался и обещал снова скоро прийти.
Однажды Рашель, не в силах справиться со своей ревностью, настояла на том, чтобы Буффарини-Гвиди устроил ей встречу с любовницей мужа. Рашель приехала в Витториале, дрожа от гнева. Кларетта заставила ее ждать, а затем спустилась в домашнем халате, сопровождаемая майором Шпеглером. Она выглядела бледной и больной, сидела в кресле, покручивая пальцами свой шарф, и не ответила, когда Рашель потребовала оставить ее мужа в покое. Молчание Кларетты раздражало Рашель настолько, что она приблизилась к ней и схватила за рукав халата. Тогда Кларетта воскликнула: «Дуче любит Вас, сеньора. Он никогда не позволял сказать против Вас ни слова».
На какой-то момент Рашель отступила, однако когда Кларетта предложила ей машинописные копии писем Муссолини к ней, она снова впала в ярость.
«Мне не нужны копии, — кричала она. — Не за этим я пришла».
«А за чем Вы пришли, сеньора?» — спросила ее Кларетта.
Рашель не отвечала несколько мгновений. Позднее Кларетта говорила: «Она стояла, глядя на меня, руки на бедрах. Потом стала оскорблять меня. Ее лицо делалось все краснее и краснее».
Кларетта решила позвонить Муссолини.
«Бен, — сказала она. — Твоя жена здесь. Что мне делать?»
Рашель выхватила у нее трубку и заставила мужа признать, что он знал о ее поездке. Теперь она была в еще большей ярости. Она сказала Кларетте, что фашисты ненавидят ее еще больше, чем партизаны. Кларетта два раза падала в обморок, и Буффарини-Гвиди пришлось бегать за нюхательной солью. Придя в чувство, она сидела в кресле и беспомощно плакала. Шпеглеру показалось, что, уходя, Рашель тоже плакала.
Его любовница и жена скандалили из-за него, невестки все более раздражали, министры надоедали подробным изложением дел, которые его уже не интересовали, а Муссолини все более стремился к тому, чтобы его оставили в покое. В первые несколько недель в Гарньяно он не поднимался с постели до десяти утра и отправлялся в офис на Вилла-деллеОрсолине не ранее половины двенадцатого или двенадцати. Но весной 1944 года он вставал все раньше и раньше и часто был в офисе уже в восемь часов. Он оставался там до двух, затем возвращался на виллу Фельтринелли для легкого ланча, который он съедал как всегда так быстро, что часто, закончив еду, он уже уходил, когда другие только приступали к ней. К трем часам он уже возвращался в свой офис или же принимал посетителей в своей плохо обставленной и безвкусно убранной гостиной, оставаясь там до восьми или девяти часов.
Хотя он и проводил очень много времени за рабочим столом, его прежде всего занимали не практические вопросы, а проблемы философского или личного характера. Лишь иногда какой-то вопрос, связанный с управлением, занимал ум дуче и поглощал внимание, но, как правило, этот вопрос не заслуживал того внезапного интереса, который он к этому проявлял.
Дуче был, например, просто неукротим в своей решимости получить от Ватикана формальное признание своего режима. Он не в состоянии продолжать дела без этого признания, — как-то воскликнул дуче в отчаянии, хотя такое признание вряд ли могло способствовать более успешной деятельности его правительства. Это было вопросом личного престижа, он чувствовал себя оскорбленным отказом папы. Это стало его манией. В конце концов дуче заявил, что терпение его исчерпано и он намерен денонсировать Латеранские пакты и создать схизматическую церковь. Он уже зашел так далеко, что рассматривал характеристики некоторых политически надежных деятелей церкви для нового епископата, и остановить его на пути к этой безумной затее удалось только немцам, которые не желали делать отношения с папой хуже, чем они уже были. Что еще продолжало волновать его к тому времени, так это проблема самоидентификации себя как человека, который в глубине души ни разу в жизни не отступал от социалистических принципов своей молодости. Хотя большинство его министров осуждали и считали нелепой эту возродившуюся веру в авторитарный социализм, они не сомневались в искренности его убеждений. Конечно же, это было не временное увлечение, он желал до конца оставаться верным своим принципам. «Социализм, — любил он повторять, — это краеугольный камень республики». Подобные высказывания настораживали немцев и новую элиту фашизма, особенно таких людей, как Фариначчи, Паволини и Буффарини-Гвиди. Они не могли не осуждать попытки Муссолини привлечь новые силы в ряды Partito fascista Repubblicano с помощью таких средств, которые расценивались ими как рабские уступки левым, уступки, чреватые упразднением фашистских идеалов и — что было еще более трагично для некоторых из них — отрицанием мифа о дуче как сверхчеловеке. Идеологическая модель социальной республики была принята 14 ноября в Вероне на первом конгрессе республиканской фашистской партии, где были утверждены ее основополагающие принципы. Работа конгресса началась чтением письма дуче, в котором подчеркивалась необходимость возврата к «первоначальным установкам фашистской революции». И действительно, выработанный в итоге веронский Манифест представлял собой в основном возврат к установкам 1919 года. Едва ли не единственным новым тезисом стал «распад монархии», констатация которого в фашистских кругах была почти обязательной. Что касается самого Муссолини, то он считал важнейшими те положения, которые были связаны с благосостоянием рабочих; и он отказывался соглашаться с предположением, что этот аспект программы был продиктован соображениями политической целесообразности.
Любая даже самая легкая критика фашизма, особенно в газетах, которые он продолжал жадно читать, как якобы не считавшегося с интересами рабочих и удерживавшегося у власти с помощью буржуазии, вызывали у Муссолини гнев и негодование, которые адресовались обычно Рузвельту, итальянскому королю и Энтони Идену. Прочитав однажды отчет о совещании Генеральной конфедерации рабочих в Неаполе, на котором один из делегатов заявил, что социальные законы фашистского режима не принесли пользы рабочим, он немедленно написал гневный ответ для «Корреспонденца репуббликана», перечислив все законы, которые были изданы им в интересах рабочих, построенные для них больницы, назначенные им пенсии, обратив внимание на размеры введенных им минимальных зарплат. Он настаивал на том, что «эти обвинения выдвигаются коммунистами и другими врагами нашей страны, использующими рабочих в качестве пешек в своих дьявольских играх». Сами же рабочие понимают, что это фальшивые обвинения.
Позднее, во время дискуссии по этой же проблеме, он говорил: «Невозможно коррумпировать пролетариат. Рабочие не способны на предательство, совершаемое буржуазией. Буржуазия с ее материалистическим менталитетом и жадностью погубит Италию. Я старый социалист в душе».
И это не оставалось пустой декларацией — уделяя очень мало внимания всем иным аспектам деятельности правительства, дуче не оставлял надежд доказать соответствие Социальной республики декларированному названию, несмотря на малые средства и власть, которыми она располагала. В последние месяцы жизни, когда Готская линия была прорвана и полный крах расшатанной Оси и его правительства был уже очевиден, он абсолютно несвоевременно продолжал проявлять интерес к таким проблемам, как возможность организации коллективных хозяйств для спасения мелкого крестьянства, реорганизация госпиталей для больных туберкулезом. Мюлльхаузен говорил Рану, что даже в этот час, несмотря на его самоустранение от дел и ту позу, которую он принял, доказывая, что он сам и его дело уже стали частью истории, Муссолини стремился создать такую основу, на которой после него можно бы было выстроить государство благоденствия.
Мало что волновало его так же глубоко, как это, и большую часть дня он, казалось, довольствовался тем, что спокойно читал или писал в своем кабинете. Он хотел, чтобы его оставили в покое, и все меньше и меньше был диктатором и все больше «профессором университета», на которого он так стал похож, по словам восхищавшегося им доктора Захариа. Его кабинет был маленькой душной комнатой с непропорционально большим, отделанным майоликой камином и стоящим в углу столом, и он часами просиживал здесь один, читая, что-то записывая и поглядывая время от времени из окна в сад. Когда в комнату входил секретарь, он медленно поднимал голову, не снимая очков, необходимость в которых он категорически отрицал бы еще год назад. Теперь он уже был равнодушен к подобным вещам. Веки его часто были опухшими и красными, и он без сожаления признавал, что зрение его становилось хуже с каждым днем.
Он более не утруждал себя и созданием видимости исполинской деятельности великого государственного мужа, как это было в Палаццо Венеция, где его необъятный стол, когда было нужно, становился совершенно пустым, чтобы продемонстрировать, как все необходимые сведения он держит в голове, а иногда этот стол заваливали документами, и это должно было доказать, как много он работает. На Вилла-делле-Орсолине стол был просто в беспорядке. Вырезки из газет, бумаги и книги, подставки с цветными карандашами и фотографиями беспорядочно громоздились на нем и, что было необычным, без претензии на какой-либо эффект. Один из журналистов как-то взглянул на корешки книг, чтобы узнать, какие книги читает дуче. В подборе книг была характерная разнородность — Достоевский, Толстой, Хемингуэй, Платон, Сафо, Кант, «Тихий Дон» Шолохова, Ницше, «Наполеон» Эмиля Людвига, «Размышления о насилии» Сореля, Гёте, Шопенгауэр, книги о Христе, о Фридрихе Великом, о Бетховене — во всех были закладки, отмечавшие важные места, не говоря уже о карандашных пометках на полях. Временами он был так поглощен своими занятиями, что, стремясь избавиться от посетителей или официальных лиц, особенно немцев, он нетерпеливо отсылал их к Грациани, министру народной культуры, или своему главному личному секретарю. «Муссолини хочет самоустраниться от любых проблем, стоящих перед правительством, — писал домой молодой немецкий офицер Фюрст Урах. — Если немецкий генерал обращается к нему с какой-нибудь просьбой, он отвечает: „А, поговорите обязательно с Грациани“. Если приходит Лейерс или какой-нибудь экономист-эксперт, он говорит: „Да, поговорите действительно с моим министром экономики, хорошо?“ Когда один из посетителей, из разряда наиболее высокопоставленных, настаивал на необходимости резолюции именно дуче, Муссолини ответил, что если это действительно так, то он такого решения принять не может. Немцы должны решать — сам он просто мэр Гарньяно.
Но как ни враждебно отзывался он в различных беседах о немцах, этих «преступниках от рождения», этих «диких вандалах, жестоких, несправедливых, наглых и хищных», он н e мог освободиться от влияния их фюрера.
21 апреля он отправился в Германию для встречи с ним. Гитлер тепло встретил его в Зальцбурге, и Муссолини заверил его в своей искренней преданности идее конечной победы Германии. Атмосфера встречи была дружественной и спокойной и под воздействием этого, а также благодаря поддержке Грациани и Маццолини, приехавших в Германию вместе с ним, и Филиппо Анфузо, его нового посла в Берлине, Муссолини зашел так далеко, что позволил себе высказаться против оккупации немцами АльтоАдидже и Триеста, а также обратил внимание Гитлера на то, что в Германии плохо обращались с итальянскими рабочими. Гитлер, казалось, отнесся сочувственно к его словам и обещал сделать все, что будет возможно. Однако сделано было мало и три месяца спустя, когда Муссолини вновь приехал к фюреру, атмосфера уже была совершенно иной и с самого начала исключительно напряженной. Гитлер не без труда прошел навстречу к нему через платформу. Он был очень бледен, негнущаяся правая рука оставалась прижатой к груди, а левую руку он протянул Муссолини. Извинившись, он пояснил, что был легко ранен. Позже он показал Муссолини все еще дымившиеся развалины здания, в котором недавно взорвалась бомба, заложенная полковником графом Клаусом фон Штауффенбергом, от которой погибли четыре человека. Штауффенберг принес эту бомбу в зал заседания, спрятав ее в своем портфеле, который поставил под стол в том месте, где лежали развернутые перед фюрером карты. Портфель мешал одному из присутствовавших офицеров, и он ногой отодвинул его от Гитлера. Провидение еще раз спасло его, сказал Гитлер, и это является предзнаменованием его грядущей победы над врагом. «Совершенно согласен, — вежливо отозвался Муссолини, — это был знак свыше». Фюрер кажется совершенно спокойным, думал Муссолини, гораздо спокойнее, чем обычно. Когда переговоры с дуче были завершены, он сел рядом с Риббентропом и Герингом по ту же сторону стола и ничего не говорил, рассеянно глядя на стену перед собой и время от времени глотая одну из своих ярких таблеток. В течение первого часа Муссолини и Грациани вынуждены были выслушивать, как немцы обсуждали между собой причины того, что война еще не выиграна, как Геринг ворчал на Кейтеля и делал своим маршальским жезлом угрожающие жесты в сторону министра иностранных дел. Был упомянут Рэм и чистка 1934 года, при этом Гитлер вдруг вскочил на ноги и стал говорить, упирая на то, что Провидение, спасая своим вмешательством его от смерти, снова подтвердило, что он избран судьбой и является тем человеком, которому предназначено спасти Европу и мир. Его долг — не щадить никого на этом пути возмездия. Он продолжал в том же духе в течение получаса, в то время как немцы сидели молча, а Муссолини смотрел на него как зачарованный и казался напуганным выкрикиваемыми угрозами и истерикой. Наконец вошел официант с чаем, и фюрер опять погрузился в молчаливую прострацию, из которой его вывело упоминание о Рэме.
Казалось, Муссолини был шокирован поведением Гитлера, и когда они прощались перед его отъездом в Италию, он не отозвался на эмоциональные напутствия Гитлера, как сделал бы раньше. Не смущаясь отчужденной холодностью дуче, Гитлер затягивал прощание и стоял, держа его за руку и глядя ему в глаза. Он был похож на застенчивого любовника, и все присутствовавшие испытывали сильное смущение, поделился Ран с Мюлльхаузеном, когда они вернулись на озеро Гарда. «Я знаю, что могу положиться на тебя, — сказал Гитлер с чувством. — Поверь мне, ты мой самый лучший, может быть единственный друг в мире». После отъезда дуче Гитлер сразу же отдал приказ о строительстве бомбоубежища на территории виллы Фельтринелли, но Муссолини побывал там лишь однажды и то лишь для того, чтобы поблагодарить строителей за работу.
Эта их встреча была совершенно бесполезной. Муссолини не повторил ни один из тех протестов, на которые он осмелился в апреле, и вернулся в Италию мрачным и молчаливым. Все привыкли к тому, что он возвращался из Германии воодушевленный доверием и идеями Гитлера, но на этот раз если в нем и ощущалась какая-то перемена, то это была перемена к худшему. Представители посольства ознакомили его с некоторыми статистическими данными о находившихся в Германии итальянцах, и это повергло его в ужас [39] .
Он вернулся к своей работе с еще меньшей энергией и энтузиазмом, чем раньше. В начале этого лета он изредка играл в теннис, но партнеры всегда позволяли ему выигрывать и игра ему быстро наскучила. Тогда он перешел на поездки вокруг озера на велосипеде и прогулки по лесу, куда отправлялся один или в обществе Романо, но всегда в сопровождении немецкой охраны. Он также забросил уроки немецкого, хотя раньше занимался три раза в неделю — он всегда смог бы объясниться, а свободное владение языком, к которому он стремился раньше, теперь казалось ему ненужным. Теперь он уходил в свой офис еще раньше, иногда на часах еще не было восьми, чтобы избежать участия в домашних распрях, а возвращался поздно, чтобы провести вечер, если ему это удавалось, в одиночестве за чтением в своей комнате или сидя до самого захода солнца в садовом кресле с заложенными за голову руками и глядя на озеро.
Он ненавидел сумерки. Как только начинало темнеть, он отправлялся в дом и включал в своей комнате свет. Однажды электричество выключили и Квинто Наварра, который снова вернулся к нему на службу, внес свечу. «Но он не мог вынести плохого освещения и ушел к озеру, где провел время, бросая камешки в воду до тех пор, пока электричество не включили», — вспоминал Наварра.
Каждое утро его посещал итальянский врач или профессор Захариа, чтобы проследить, дает ли результаты рекомендованная ими диета. Захариа заметил, что дуче слишком бледен, на изможденном лице лишь его черные глаза временами горели странным лихорадочным светом. Утром он выпивал только чашку чаю, потом съедал очень легкий завтрак и обед. Молока он теперь вообще не пил, хотя в прошлом делал это в больших количествах. Обычно он ходил в непривлекательной форме фашистской милиции. Будучи всегда отглаженной, она висела на нем мешком, а черные воротнички его рубашек, казалось, были слишком велики и открывали его когда-то массивную шею, складки и морщины которой делали ее теперь похожей на шею черепахи. Он следил за тем, чтобы голова была всегда хорошо побрита, а два раза в месяц из Гардоне приезжала девушка, чтобы делать ему маникюр, но это были единственные проявления той суетности, которой было так много прежде. «Только изредка, — говорил Наварра, — он бывал в хорошем расположении духа, и за этими редкими моментами всегда следовали долгие, черные часы печали».
Через месяц после встречи с Гитлером в Пруссии он решил ехать на фронт с инспекцией. Под впечатлением оказанного ему в полку радушного приема он пять дней объезжал линию фронта, давая советы генералам, которые не принимали их во внимание, и предлагая способы контрнаступлений, явно неосуществимых. Кессельринг вежливо выслушивал Муссолини, но давал понять ему, что его предложения не будут приняты, и это раздражало дуче. «Этот Кессельринг, — обиженно решил Муссолини, — не стоит ни шиша».
Радушный прием, оказанный ему как итальянскими, так и немецкими частями, оказал на него благотворное воздействие. Он вернулся в Гарньяно с новыми силами и надеждой и рассказывал Рашель много раз, как солдаты выражали ему свои искренние чувства. Особенно, по его словам, немцы «приходили в полный восторг и застывали по стойке смирно, приветствуя его в своих тесных окопах». Но эта эйфория была недолгой. Уже к концу недели к нему вернулось его прежнее состояние.
В июне Отто Скорцени посетил дуче и нашел его заторможенным и пессимистически настроенным. Полковник Скорцени писал: «Муссолини действительно затих и, казалось, совсем отошел от всех дел. Он уже не был уверенным в себе руководителем, управляющим своими министрами, он позволял им действовать по собственному усмотрению… Он больше теперь походил на философа, чем на главу правительства. Он говорил мне об истории Германии, которую хорошо знал, о философской основе фашизма и о том, как его следует видоизменять в будущем. Он пытался не обнаруживать чувства безнадежности перед своими близкими». Но это ему не удавалось.
«С течением времени он стал еще более задумчивым, — вспоминала Рашель. — Судя по тому, что время от времени он говорил, смертельная борьба, развернувшаяся между итальянцами, причиняла ему постоянные страдания. Даже во время еды он оставался мрачным и подавленным. Он иногда вслушивался в тишину и неожиданно спрашивал меня: „Что ты говоришь?“.
Несомненно, что эта борьба, о которой упомянула Рашель, к концу 1944 года по своему масштабу стала перерастать в гражданскую войну.
Я решил, что партия не должна больше оставаться политической организацией, а должна стать исключительно военной организацией.
Организованное сопротивление Германии возникло задолго до появления Социальной республики. К концу 1943 года в большинстве крупных городов северной Италии были созданы подпольные комитеты национального освобождения и появились отряды партизан. В них вливались убежденные противники фашизма, истинные патриоты, понимавшие, что поражение Германии — единственная надежда страны на будущее. Сюда шли кадровые офицеры, считавшие, что армия Социальной республики, которую так старательно создавал Грациани, никогда не станет больше чем сателлитом Германии или же просто своего рода полицейской службой по принудительной реализации антироялистских и фашистских мер [40] .
Присутствие этих офицеров в партизанских бригадах создавало вокруг них ауру респектабельности. Один из них, генерал Рафаэле Кадорна, сын маршала графа Луиджи Кадорна, бывшего главнокомандующего итальянской армии, затем стал их лидером. Однако ни они, ни другие бескорыстные патриоты, присоединившиеся к партизанскому движению, не контролировали действий партизан полностью.
В ноябре 1943 г. в Мончиеро в Пьемонте состоялось одно из совещаний, проходивших той зимой, которое определило направления будущих действий партизан. На совещании, руководимом Луиджи Лонго, который стал впоследствии заместителем главы Итальянской коммунистической партии, было решено, что самым эффективным способом укрепления власти и влияния их организации — корпуса волонтеров свободы — могло бы стать провоцирование как немцев, так и фашистов на репрессии против итальянского народа. Для этого следовало убивать немецких солдат и фашистских лидеров, что должно было повлечь за собой акты возмездия, которые, в свою очередь, будут порождать ответную ненависть. С той же целью следовало взрывать мосты и железнодорожные пути, электрические и телефонные линии независимо от того, имеют они какое-то стратегическое значение или нет.
С самого начала влияние коммунистов в партизанских бригадах было сильным. Часто оно было доминирующим. Некоторые формирования состояли целиком из коммунистов и возглавляли их, в соответствии с советской моделью, обязательно члены партии вкупе с политическими комиссарами, не позволявшими отклоняться от нужного направления. Другие отряды, хотя в них было немного коммунистов, в конечном итоге вынуждены были принимать назначение политического комиссара. Позднее Луиджи Лонго говорил, что этих комиссаров «предлагали и представляли коммунисты, и сначала все остальные этому противились. Их воспринимали не иначе, как их представляли фашистские клеветники и пасквилянты. Их появление военные офицеры воспринимали как угрозу подрыва своего авторитета и достоинства, политики видели в них коммунистическую инновацию, предназначенную для осуществления контроля над отрядами и использования их в целях партии… Но мы до самого конца боролись за сохранение института политических комиссаров. Постепенно они проникли почти во все формирования и, даже если делали это под другими названиями, такими как представители Комитета национального освобождения или гражданские представители, свои обязанности они выполняли в соответствии с нашими рекомендациями».
Зимой 1943/1944 г. партизаны начали свою работу. Сначала это были немногочисленные происшествия. Несколько отдельных убийств, актов саботажа и насилия; однако пока еще для фашистского режима в оккупированной немцами Италии его политические противники не представляли реальной опасности. Однако к 23 марта, юбилейной дате фашистской организации, римский Комитет национального освобождения приурочил более серьезную акцию, которая должна была подтолкнуть к действиям комитеты Севера. В этот день на виа Разелла была взорвана набитая взрывчаткой мусорная машина, которая находилась рядом с грузовиком, перевозившим отделение немецких солдат в казарму. Тридцать три немца и несколько прохожих итальянцев были убиты. В качестве ответной меры на следующий день на Ардеатинской дороге было расстреляно 335 заложников и здесь же в овраге они были захоронены.
Весть об этом быстро облетела всю Италию, и весной — в начале лета активность партизан на Севере резко возросла, все более жестокими становились и ответные репрессии. В мае почти сто шахтеров были расстреляны немцами в одной из маленьких деревень; несколько недель спустя было объявлено о казни 400 заключенных и 110 дезертиров; вскоре 2000 человек были насильственно депортированы в Германию после того, как был взорван мост над рекой в Пьемонте. Количество актов саботажа возросло после падения линии Густава и Кассио, и ко времени освобождения Рима в июне 1944 г. они происходили почти ежедневно. 21 июня Муссолини заявил, что фашистская партия не может больше оставаться политической партией, а должна стать «организацией исключительно военизированного типа». С 1 июля все ее члены в возрасте от девятнадцати до шестидесяти лет, не состоявшие в вооруженных силах Республики, зачислялись в отряды вооруженных чернорубашечников для того, чтобы охранять «общественный порядок и мирную жизнь граждан от головорезов и тех, кто сотрудничал с врагом».
Этот акт был воспринят как объявление о начале гражданской войны. Организуемые этими черными бригадами провокации и репрессии против партизан часто по своей жестокости не уступали немецким, хотя и проводились в меньших масштабах. Разумеется, самые массовые акции устрашения осуществляли подразделения СС, вырезавшие целую деревню Санта-Анна ди Стаццема в августе 1944 г. и уничтожившие почти 700 человек между 28 и 30 сентября в Марцаботто, к югу от Болоньи. Однако на счету черных бригад множество подобных, хотя и менее известных актов дикой бесчеловечности. Состоящие зачастую из еще более отъявленных подонков, чем даже самые неуправляемые из партизанских бригад, они действовали исключительно нагло и жестоко, истязая пленников без сожаления, как иногда истязали самих чернорубашечников захватившие их в плен партизаны-коммунисты. Даже когда немцам удалось закрепиться к северу от Флоренции, расположившись на зиму вдоль Готской линии от Римини до Специа, насилие по эту сторону немецкой линии обороны лишь ненамного пошло на убыль.
Муссолини с неизменной мрачной озабоченностью наблюдал за нарастанием жестокости с обеих сторон, иногда давая выход своему гневу, в приступах которого он повторял, что «времена снисходительности миновали». Но несмотря на эти приступы отчаяния и призывы создавать черные бригады еще и еще, он в конце концов был вынужден признать, что единственная надежда для Республики связана с делом примирения. Он дал указание префекту Турина встретиться с генералом Оперта, в прошлом генерал-интендантом IV итальянской армии, а ныне — партизанским лидером, для переговоров по амнистии. Переговоры продолжались какое-то время, но закончились тем, что лишь 57 партизанских офицеров, к тому времени уже арестованных фашистскими властями, приняли предложенные им условия. Паволини, Фариначчи и Буффарини-Гвиди часто сетовали, что Муссолини без всяких на то оснований верит в возможность примирения фашистов с антифашистами. Когда подошло время принимать окончательное решение, дуче отказался утвердить предложенные ими жесткие меры, введение которых и он сам ранее поддерживал. 25 апреля 1944 г. он издал декрет, предусматривавший смертную казнь для всех партизан, арестованных после этой даты, но при этом он гарантировал амнистию всякому, кто готов был сдаться в течение месяца, а затем легко соглашался прощать и в других случаях. Иногда он намеренно демонстрировал свою суровость, но днем позже смягчался и был готов прощать снова. Джованни Дольфин в своем дневнике описал множество случаев, когда дуче вмешивался, чтобы спасти осужденных на смерть. Он был более суров по отношению к известным коммунистам, особенно действовавшим по указке Тито в Венеция-Джулия, и многих из них казнили как предателей, но когда однажды в его руках оказалось письмо с именами лидеров различных запрещенных некоммунистических партий, он свел все дело к нескольким угрозам, которые не были восприняты всерьез и о которых сам он забыл уже на следующий день. Одним из упомянутых в письме был Фарруччио Парри, — лидер левой партии (Partio d ' Azione), о котором неоднократно предупреждал Муссолини министр юстиции. Однако Муссолини отказался отдать приказ об аресте Парри, считая его «честным человеком в душе», и министр в отчаянии сказал Карло Сильвестри: «Сколько раз я делал все, что мог, чтобы спасти его!» «Дуче отказывается спасать себя, — заявил он по другому поводу Фариначчи. — Он может добиться успеха только беспощадностью, а не миротворчеством».
Попытки Муссолини привлечь на свою сторону население Севера путем социализации промышленности не принесли результатов, на которые он рассчитывал. Дуче был уверен, что те законы, посредством которых он намеревался утвердить свою новую политику и решить экономические проблемы Республики, обеспечат ему поддержку рабочих Севера. Когда в начале марта римский Комитет национального освобождения принял решение о проведении всеобщей забастовки на всей территории Социальной республики, он не считал, что это серьезная опасность. Конечно, она не стала той всеобщей забастовкой, которую стремились организовать коммунисты, но в офисе Меццасома должны были признать, что ряд фабрик прекратили работу и 250 000 человек вышли на улицы (коммунисты утверждали, что в забастовке принимает участие более миллиона человек). На требование немцев применить крайние меры против бастующих Муссолини ответил отказом. Ему и без того достаточно итальянцев, сражающихся друг против друга, и увеличивать их число он не собирается [41] .
Существование фашистского правительства и разделение Италии создавали угрозу полномасштабной гражданской войны, равно как и возможность столкновения итальянцев друг против друга на фронте. Эта перспектива постоянно держала Муссолини в страхе. Он отмечал на карте движение итальянских частей, сражавшихся с немцами, и постоянно требовал сообщать ему сведения о тех подразделениях, которые Бадольо предоставил союзникам. В Италии против союзников продолжали воевать три итальянских подразделения — батальон Барбариго в районе Анцио, батальон чернорубашечников — против Тито в Хорватии и батальон берсальеров — против партизан на Карсо. Другой батальон берсальеров вел боевые действия против немцев, и Маццолини однажды стал свидетелем того, как Муссолини с удовлетворением прослушал коммюнике по радио Бари, содержание которого свидетельствовало, что дела у них идут хорошо.
«Но это же войска Бадольо! — воскликнул пораженный Маццолини, — они воюют с немцами».
«Они итальянцы и сражаются храбро, вот что главное», — с удовлетворением констатировал Муссолини.
Маццолини наблюдал, что весь остаток этого дня дуче был почти счастлив. Вечером казалось, что он искренне верит во все еще существующую возможность выиграть войну, но через два дня, в полном соответствии с уже сложившимся жизненным циклом, он опять вернулся в состояние депрессии.
Я ощущаю себя капитаном тонущего корабля: корабль гибнет на моих глазах, а я вцепился в маленький плотик среди бушующих волн, всецело во власти стихии.
В декабре 1944 г. во время непродолжительного визита в Милан, куда он направился вместе с Вольфом и Раном, Муссолини довелось испытать чувство восторга, которое не покидало его несколько дней. Неожиданно для него машину, в которой он следовал по улицам города, окружила толпа, приветствовавшая его столь бурно, что у непосвященного зрителя могло создаться впечатление, будто радость людей вызвана сообщением об окончании войны. Такого рода импровизированные митинги случались и раньше, например жители Гарньяно частенько собирались, чтобы приветствовать его, но никогда еще прием не был столь горячим. Автомобиль медленно продвигался по улицам, и народу становилось все больше и больше. Даже обозреватели, враждебно настроенные по отношению к режиму, вынуждены были признать, что на улицах Милана скопилось не менее 40 тысяч человек. Раздавались возгласы «Дуче, дуче, дуче!»
«Если бы я своими ушами не слышала восторженные крики по радио, — говорила впоследствии Рашель, — я бы никогда не поверила рассказу Бенито о том, что произошло. После этого вряд ли кто осмелится утверждать, что народ Италии против фашизма и все ненавидят Муссолини».
«За двадцать лет пребывания у власти, — с гордостью рассказывал Муссолини своей жене по возвращении из Милана, — меня никогда не приветствовали так тепло. По какой-то неизвестной причине шефу полиции, генералу Монтанья, лишь накануне сообщили о моем приезде. Церемония в Лири транслировалась по радио, и вся страна вдруг узнала, что я присутствую на митинге. Когда я закончил выступление, овация была просто потрясающей: это был абсолютный триумф. Все ликовали, раздавались верноподданнические возгласы. Толпа напоминала океанскую волну. Какое радостное чувство я испытал, стоя в машине, движущейся среди людского моря!»
Целую неделю он продолжал вспоминать об этом. Его рассказы, как и вся поездка в целом, вызвали некоторое замешательство среди немецкого руководства. Воодушевление, с каким Муссолини был встречен в Милане, — думал про себя Ран, — вызывает недоумение и вопросы. «Реакция итальянцев на приезд Муссолини и его выступление в театре Лирико просто поразительны». Тем более, что речь с которой он выступил, по своей эмоциональности значительно уступала прежним. Муссолини читал без очков, поэтому произносил текст медленно, вглядываясь в текст. Он говорил о необходимости продолжить реформы в области политики и экономики, о том, что вскоре будет разрешена деятельность других политических партий и что членство рабочих в фашистской партии не будет обязательным. И лишь когда он провозгласил неизбежность победы Германии в войне, упомянув об имеющемся у немцев оружии невиданной силы, его голос обрел прежнюю силу.
О новом оружии Муссолини впервые услышал от Гитлера во время встречи с ним в Германии в июле 1944 года. Вскоре после триумфальной поездки в Милан он снова отправился в Германию, где фюрер сообщил ему новые сведения об оружии. Эти новости привели Муссолини в состояние крайнего возбуждения.
Новая встреча состоялась неподалеку от Мюнхена. Поезд, в котором ехал Муссолини, остановился на запасном пути в ожидании поезда Гитлера. Когда фюрер приехал, они приветствовали друг друга, как бывало раньше, в более счастливые времена. После теплых рукопожатий они пересели в машину и отправились на полигон, чтобы увидеть новое оружие в действии. Рассказывая впоследствии о своих впечатлениях от увиденного, Муссолини называл это оружие «совершенным продуктом человеческого ума». Демонстрация боевой мощи нового оружия была столь убедительной, что Муссолини безоговорочно поверил всему, что ему поведали немцы о возможностях новой техники [42] .
«Весь мир будет потрясен, — убеждал он начальника своей личной охраны, майора Фортунато Альбонетти, — это оружие способно в считанные дни изменить ход войны». Муссолини оставался в состоянии возбуждения на всем протяжении пути в Гарньяно. Мюлльхаузен рассказывал, что по пути к вилле Фельтринелли Муссолини, увидев на дороге, огибающей озеро, группу милиционеров, весело крикнул им из окна машины: «Держитесь, парни! Война выиграна!»
Однако эйфория продолжалась недолго. С приходом весны им вновь овладело чувство безысходности и отчаяния. Как отметил в своих записях доктор Захариа, состояние Муссолини накануне его последней встречи с Гитлером выражалось в «полном физическом и моральном истощении организма». Во всем его поведении сквозила апатия. Вопросы управления государством уже не занимали его, как раньше: он проявлял полное безразличие к мелким склокам и интригам среди своего окружения, а дискуссии о будущем фашизма в Италии, казалось, не волновали его вовсе. Прежде, в случаях расхождения во взглядах с немецким руководством, он активно и порой небезуспешно отстаивал свою точку зрения. Так, ему удалось устоять под сильным нажимом Германии и не ввести немецкую марку в качестве национальной валюты Италии, кроме того, он не уступил неоднократным требованиям германских правительственных кругов ограничить сферу деятельности итальянских промышленных предприятий собственной территорией и свернуть всю итальянскую промышленность к северу от Альп. Теперь же его попытки противостоять давлению немцев оказывались слабыми и неэффективными. Вся заслуга в том, что итальянским заводам и фабрикам удалось отстоять свою независимость, целиком должна быть приписана совместным усилиям итальянских рабочих и промышленников.
В другой раз немцы стали требовать отставки начальника полиции. Тамбуриии своими поступками оскорбил германское руководство, Муссолини недолго сопротивлялся, в конце концов поддавшись уговорам Буффарини-Гвиди.
Когда от заражения крови, вызванного использованием нестерильного шприца, скончался граф Мадзолини, то Прециози, желая занять освободившееся кресло в министерстве иностранных дел, стал искать поддержки германского посольства в Риме. Действовал он, разумеется, без ведома дуче. Узнав об этом, Муссолини лишь с раздражением заявил: «Не понимаю, зачем все это Прециози нужно? Ему там все равно нечего будет делать».
В своем последнем новогоднем послании, адресованном Муссолини, Гитлер выразил надежду, что будущему национал-социализма и фашизму в Европе ничто не угрожает, что демократия окажется не в состоянии прийти им на смену. Однако подобные заявления, равно как и люди, повторявшие их, уже не вызывали у Муссолини энтузиазма. Более того, до него стали доходить слухи о растущем недовольстве его действиями со стороны наиболее последовательных членов фашистского руководства, об их попытках добиться согласия немцев на смещение его с поста руководителя страны с целью поставить на это место более решительного человека, исповедующего авторитарные методы управления и не подверженного влиянию социалистических идей. С другой стороны, левая оппозиция развивала идею о необходимости демократических преобразований. Ему доносили о том, что Фариначчи и Буффарини-Гвиди пытаются убедить немцев в неспособности Муссолини даже номинально исполнять свои обязанности, обвиняя его в чрезмерной мягкости. Но Муссолини выслушивал эти донесения со спокойствием, граничащим с равнодушием.
Однажды газета «Реджиме фашиста», издаваемая Фариначчи, опубликовала статью под заголовком «Непростительное милосердие дуче к Дзанибони». В статье содержались нападки на Муссолини за то, что он помиловал человека, пытавшегося убить его в 1925 году. Рашель рассказывала, что, вернувшись домой, Муссолини швырнул газету со статьей на стол со словами, в которых звучала скорее усталость, чем недовольство: «Прежде они не посмели бы такое напечатать. Милосердие никогда не бывает чрезмерным».
В конце концов, он согласился сместить Буффарини-Гвиди с поста министра внутренних дел. На этот шаг он решился главным образом по настоянию Рашели: в душе этой женщины росла неприязнь к Муссолини из-за его привязанности к семейству Петаччи. В беседе с одним из своих помощников он признал, что в основе такого решения лежали не соображения политической целесообразности или попытки укрепить правительство, а лишь желание доставить удовольствие Рашели и досадить немцам.
Он не питал больше никаких иллюзий. Казалось, что надежда покинула его. Прежде ему удавалось поддерживать ее за счет собственных пропагандистских установок. Он уповал то на всесилие нового секретного немецкого оружия, то на прибытие новых немецких дивизий, способных повернуть колесо фортуны. Он надеялся, что потери союзников в боях будут столь велики, что вынудят их запросить перемирие; он рассчитывал на обострение разногласий между Россией и Америкой, которые приведут к войне между ними или по крайней мере позволят ему заключить сепаратный мир с одной из сторон.
В беседе со своими министрами относительно перспектив заключения мира он подчеркнул, что скорее согласится с тем, что Италия станет советской республикой, чем англо-американской колонией. Ему доставляло удовольствие размышлять о том, что даже в случае победы в войне Британия потеряет часть своих владений и расстанется с титулом империи.
Если министры пытались ободрить его, он в ответ лишь иронически улыбался. Когда Грациани рассказывал о своей ссоре с Кессельрингом, он только пожимал плечами. Однажды Меццасома с радостным видом ворвался в его кабинет, чтобы сообщить новость о том, что немецкие войска успешно контратаковали союзников в Арденнах, Муссолини отреагировал на это без всякого интереса, сказав: «Ну и чудесно!». Казалось, что он не понял, о чем ему говорят, но когда молодой человек попытался рассказать подробности военной операции, Муссолини только рукой махнул, не желая слушать.
В годовщину смерти Габриэле Д'Аннунцио он появился на кладбище «Витториале» и, стоя рядом с могилой поэта, произнес надгробную речь, наполненную горечью и отчаянием. Один из присутствующих назвал эту речь «короткой и загадочной, с налетом трагичности». Он был бледен, его лицо напоминало каменную маску. Вся церемония на кладбище производила гнетущее впечатление, к тому же погода была отвратительной: все небо было обложено тучами. «Ты не умер, мой друг, — произнес Муссолини, обращаясь к могиле поэта, — нет, ты будешь с нами, пока существует на свете клочок земли, омываемый водами Средиземного моря под названием Италия. Ты будешь в наших сердцах, пока стоит на этой земле город, в который мы все вернемся, город под названием Рим».
«Мне иногда казалось, — рассказывал Меццасома, — что он утратил связь с реальностью и живет в каком-то фантастическом, вневременном мире, им же созданном. Его реакция на окружающих, его чувства и мысли не имели никакой разумной основы, его поведение стало непредсказуемым, создавалось впечатление, что он постоянно пребывает в мире грез, и они стали смыслом его существования».
Однажды, примерно за год до описываемых событий, он сравнил себя с безумным поэтом. И все его теперешние слова и поступки как бы подтверждали правильность такого сравнения.
Впервые в таком облике Муссолини предстал перед журналистом Иваноэ Фоссани, который в подробностях описал свою беседу, встретившись с ним звездной ночью на островке Тримеллоне, посреди озера Гарда.
В начале интервью произошло событие, потрясшее журналиста. Одна из собак, приведенных охранниками, постоянно лаяла и мешала беседе. Тогда Муссолини поднялся со своего места, подошел к собаке, внимательно посмотрел ей в глаза, схватив ее за морду, и попросил вести себя тихо. Спустя мгновение собака замолчала, потом спокойно улеглась возле его ног и уснула. После этого беседа возобновилась.
Муссолини говорил так быстро и пространно, что беседа приняла форму монолога. Фоссани удалось вставить лишь одно слово: произнести кличку собаки. «С самого начала нашего разговора, — признался впоследствии журналист, — мне показалось, что мой голос может помешать этому человеку выговориться, я даже подозреваю, что ему вообще не нужен был собеседник, он хотел исповедаться перед звездами». После окончания интервью, когда за Муссолини пришел катер и увез его в Гарньяно, журналист, чтобы не упустить ничего из сказанного, безостановочно писал в течение трех часов.
Здесь, на пустынном островке, освободившись от навязчивой охраны, вдали от министров, докучавших, ему своими ссорами, от немцев, от капризов жены и слез любовницы, он испытал чувство сильного облегчения, внешние проявления которого смахивали на бред. Он словно опьянел от свободы. «Если бы сейчас было лето, — признался он журналисту, — я бы скинул пальто, бросился на землю и, как шаловливый мальчишка, стал бы кататься по траве». Он без умолку говорил о звездах, о таинственных свойствах земли, о своем умершем сыне, о брате Арнальдо, о бренности человеческой жизни и бессмертии души. Его взволнованная речь была похожа на проповедь: в ней здравые суждения причудливо переплетались с фантастическими предположениями и не связанными между собой фактами, мысли перемешивались, изящные метафоры чередовались со странными логическими построениями, но иногда его блуждающие мысли как будто вырывались из паутины противоречий и путаницы, и вместо смутных, неясно сформулированных идей вдруг проступали то ошеломляющая по своей силе и простоте истина, то поражающее воображение пророчество. Он пытался понять, в чем причины его успехов и неудач. Он не считал себя непогрешимым, ошибки были, но он умел замечать их, хотя сделать это было непросто из-за окружавшей его в течение многих лет толпы обожателей и льстецов. «В течение дня мне приходилось десятки раз слышать слово „гений“, — говорил он с чувством горького отвращения. Другие допускали не меньше ошибок, и их прощали. Он был убежден, что если бы не война, навязанная ему англичанами, о его собственных промахах никто бы не вспомнил. Заговорив о войне, Муссолини ругал англичан за их коварство, а немцев за безрассудство. Война с Россией была развязана против его воли и вопреки его советам, и теперь, в результате непродуманных действий, Германия практически повержена, и русские вскоре займут доминирующую позицию в Центральной Европе, откуда их будет невозможно вытеснить. Если не внести серьезные коррективы в восточную политику, то для мира возникнет новая угроза, на этот раз со стороны Китая. „Неужели Англия и Америка настолько слепы, что не замечают этой опасности“. Упоминание об Англии вызвало у него вспышку гнева. Он обрушился с нападками на англичан и французов за то, что они не поддержали его усилия по пересмотру условий Версальского договора, не одобрили отмену военных долгов и не поддержали его во время противостояния с Германией в начале 30-х годов. Он критиковал короля и окружавший его реакционный двор, буржуазию, которая подорвала веру в идеалы фашизма, наполнив их ложными идеями, он обвинял своих генералов в измене, а капиталистов и финансистов (этаких мерзавцев) — в плохом обращении с рабочими, которых он всегда любил и любит до сих пор.
«Рабочие — замечательные люди, — говорил он, — их трудно сломать, они держатся друг за друга, и в этом смысле гораздо лучше и порядочнее всех болтунов, которые заявляют, что выступают от их имени». После этих слов лицо Муссолини вновь стало печальным. «Я фактически являюсь пленником с момента ареста на Королевской вилле, — сказал он тихим голосом, — и вырваться на свободу уже невозможно. Наши противники только и ждут, когда мы сдадимся. Есть и такие, кто считает нас изменниками… Я не питаю иллюзий относительно моей судьбы. Жизнь — это всего лишь короткое мгновение по сравнению с вечностью. Когда все кончится, меня объявят виновником поражения, но потом, через какое-то время, поверьте мне, обо мне еще заговорят, но по-другому. И тогда я буду счастлив, потому что между мной и моим народом не будет никакой вражды».
Наконец Муссолини встал и на прощание молча пожал руку Фоссани. Пока он шел к катеру, журналист застыл, словно завороженный, под воздействием чар этого «великого, но несчастного человека, сохранившего свое достоинство в трагические мгновения своей жизни». В этот момент сторожевая собака, прыгнув на скалу, издала долгий леденящий вой.
Насколько легко было убедиться в величии этой трагической фигуры в обстановке, когда сама природа способствовала излиянию чувств, настолько труднее это было сделать в маленькой тесной комнате на Вилла-делле-Орсолине, где Муссолини обычно встречался с журналистами. Одна из них, Мадлен Мольер, так описывает свои впечатления от встречи с ним. Прежде всего, она едва узнала в этом человеке дуче. С бритой головой, бледным лицом и тусклым взглядом он больше походил на узника, чем на президента. В глазах застыло выражение покорности, но отнюдь не униженности. Его смирение, готовность подчиниться судьбе несли оттенок сожаления и примирения.
«О чем вы хотите меня спросить, — задал вопрос Муссолини, обращаясь к Мадлен, — я вас помню, семь лет назад вы приезжали в Рим. Тогда я был действительно интересным собеседником. Теперь же я фактически покойник. Но я ничего не боюсь. Смерть не страшит меня. Я думаю, что она — своего рода благодарность Богу за его земные страдания.
Сегодня утром, — продолжал Муссолини, — ко мне в спальню случайно влетела ласточка. Она отчаянно билась о стены, пытаясь найти выход, но в конце концов обессиленная упала на мою кровать. Я осторожно, чтобы не причинить ей боли и не испугать, взял ее в руки, открыл окно и разжал ладони. Сначала она, видимо, не поняла, что произошло, и со страхом смотрела по сторонам, затем расправила крылья и с радостным щебетанием вылетела из комнаты. Этот птичий восторг запал мне в душу. Для меня никто уже не откроет окна, чтобы выпустить на свободу. У меня теперь только один выход — умереть. И это справедливо. В своей жизни я совершал ошибки и готов за них заплатить, если только цена моей жизни окажется достаточной платой. В тех случаях, когда принимаемые мною решения вытекали из моих ощущений, я никогда не совершал ошибок, но когда я следовал велению рассудка, то ошибался очень часто.
Да, синьора, со мной все кончено, мое солнце закатилось. Я еще продолжаю исполнять обязанности, но все уже не имеет смысла. Я жду, когда представление окончится, наблюдая за этим фарсом как бы со стороны. Мое самочувствие оставляет желать лучшего, уже в течение года я ничего не ем, кроме протертой пищи, не пью, не курю… Возможно, что мое предназначение было лишь в том, чтобы указать путь моему народу, но в таком случае скажите мне, видели ли вы когда-нибудь расчетливого и благоразумного диктатора?»
Чтение — вот что доставляет ему удовольствие. Он много читает, прежде всего книги великих философов. И, пожалуй, это единственное занятие, которое его увлекает, он надеется, что книги останутся с ним до последнего дня жизни.
Когда его спросили о Чиано, он ответил: «В то январское утро я понял, что это моя судьба, я почувствовал тогда, что смерть моя близка, но ужасная агония затянулась. Я ощущаю себя капитаном тонущего корабля: корабль гибнет на моих глазах, а я вцепился в маленький плотик среди бушующих волн, всецело во власти стихии. Я кричу, но никто меня не слышит. Но когда-нибудь мир еще услышит меня».
С каждым, кто приходил, чтобы повидать его, он говорил с подчеркнутой трагичностью. Порой его высказывания казались мистическими, часто невразумительными, а иногда — лирическими.
Молодому французскому писателю Пьеру Паскалю, переведшему на французский язык его книгу «Parlo con Bruno» («Беседы с Бруно»), он сказал «Вы не заметили сегодня утром по пути сюда, какого цвета была вода в озере? Темно-синего, говорите? Вы знаете, я постоянно смотрю на воду и не перестаю удивляться, как меняется ее цвет. Во время заката солнца она красная, холодным зимним утром — серая. Да, Италия удивительно красивая страна!» Затем, не дождавшись ответа на вопрос, он неожиданно переменил тему. «Вы верите в Бога? — спросил он Паскаля. В ходе возникшей религиозной дискуссии он признался, что он сам не знает, верующий ли он человек. Скорее всего да».
Темы разговора менялись очень быстро. От Бога к Наполеону, затем о Шарле Моррасе [43] , потом об итальянских художниках, Данте, Д'Аннунцио. Разговор касался чего угодно, но только не политики.
Когда Паскаль все же затронул политику, подняв вопрос о необходимости объединения Европы перед угрозой английской интервенции, Муссолини коротко ответил: «Эту проблему будет решать ваше и последующее поколения». Ему не хотелось даже думать об англичанах, от которых он столько натерпелся в своей жизни. Кроме того, ему вовсе не хотелось говорить о политике, поэтому, когда Паскаль позволил себе несколько замечаний о партизанском движении в Италии и французских маки, их беседа резко оборвалась.
Писательница Пиа Реджидори Корти захотела обсудить с Муссолини некоторые политические проблемы современности, но он не пожелал говорить об этом. Он предпочел завести разговор о Мадзини, Гарибальди, о философии, о любви, наконец. «Любовь недолговечна, — говорил он, — рано или поздно она проходит, потому что любовники неспособны понять друг друга до конца». Корти пыталась возразить: очень часто кратковременную страсть или увлечение люди склонны принимать за любовь. На это Муссолини ответил цитатой из Платона и закончил беседу словами, что, по его мнению, жизнь — это страдание. Иногда он прерывал важные совещания со своими министрами или германскими официальными лицами и заводил речь о философии, истории или религии.
6 апреля началось решающее наступление союзников. Уже была оккупирована Масса, немецкие войска отступали через Тоскану. Штандартенфюрер СС Дольман был всецело поглощен проблемой отвода войск, вопрос о капитуляции висел в воздухе. По этому поводу было созвано экстренное совещание с Муссолини. Каково же было удивление Дольмана, когда в ходе обсуждения Муссолини вдруг задал вопрос: «Скажите, штандартенфюрер, вы верите в Бога? Генерал Вольф утверждает, что верит».
Я, несомненно, имею право на то, чтобы меня по крайней мере информировали о происходящем.
В течение некоторого времени полковник Дольман и генерал Вольф проводили секретные переговоры с союзниками о капитуляции германской армии в Италии. Переговоры велись без ведома Муссолини. В роли посредника выступал архиепископ Миланский Идельфонсо Шустер, имевший репутацию умного и влиятельного человека. Он начал осуществлять свою миссию с начала февраля, когда предложил ради спасения страны и предотвращения бессмысленной гибели тысяч людей достичь соглашения с партизанами. По словам кардинала, ряды партизан множатся с каждым днем, их силы и организованность возрастают и, кроме того, союзники снабжают их оружием и боеприпасами.
Полковник Дольман обсудил предложения кардинала с генералом Вольфом, и оба согласились с тем, что Шустеру следует послать своего представителя в штаб партизан для встречи с генералом Кадорной. В качестве посланника Шустер выбрал армейского капеллана дона Джузеппе Биккераи, человека разумного, но упрямого.
Между тем, под предлогом медицинского обследования, Дольман сумел получить въездную визу в Швейцарию для барона Луиджи Парелли, который в течение нескольких лет представлял в Италии интересы одной американской фирмы. В Цюрихе Парелли остановился в доме своего друга профессора Гуссмана, директора одной из частных школ.
Однажды вечером, вскоре после приезда Парелли в Цюрих, в дверь дома Гуссмана постучал человек, представившийся работником газовой компании, присланным для проверки газовых счетчиков. По манере общения Гуссман понял, что Парелли знаком с этим человеком. После некоторого замешательства выяснилось, что работником газовой компании оказался не кто иной, как штандартенфюрер СС Дольман. Парелли обратился к Гуссману с просьбой организовать встречу Дольмана с Алленом Даллесом. Однако Даллес, не желая быть вовлеченным в переговоры на начальной стадии, послал на встречу с Дольманом своего помощника Геверница.
Встреча Дольмана с Геверницем состоялась в кафе «Бьянки». Дольман начал разговор с предположения, что его имя союзникам известно, и более того, оно фигурирует в списке военных преступников. Обеспокоенный этим, Дольман выражает готовность содействовать скорейшему окончанию войны в Италии. В обмен на это он рассчитывает избежать наказания. Геверниц отнесся к предложению Дольмана с известной долей недоверия. Сомнение вызывали как искренность Дольмана, так и его способность осуществить обещанное. Поэтому, чтобы убедиться в серьезности намерений Дольмана и наличии у него необходимых полномочий, Геверниц предложил в качестве жеста доброй воли освободить из итальянской тюрьмы и доставить на швейцарскую границу кого-нибудь из видных антифашистов. Немец с готовностью согласился и предложил назвать имя такого человека. Геверниц сказал, что ему необходимо обсудить это со своим руководством, и помчался к Даллесу.
«Попросите его освободить Феруччо Парри», — сказал Даллес, полагая, что Дольман откажется это сделать, ссылаясь на то, что Парри слишком значительная фигура для такой сделки. Однако всего неделю спустя Парри вместе с женой и другим антифашистом Усмиани, приговоренным к смертной казни в Вероне, оказался в Швейцарии.
8 марта в Швейцарию прибыл сам генерал Вольф. Он встретился с профессором Гуссманом в купе поезда «Кьяссо — Цюрих». Позднее состоялась его встреча с Даллесом, который по-прежнему воздерживался от каких-либо обещаний, но намекал на то, что судьба самого Вольфа в значительной мере зависит от успешного исхода переговоров. Однако по возвращении в Италию Вольф узнал, что в его отсутствие фельдмаршал Кессельринг был срочно вызван в Германию для нового назначения. Он должен был заменить Рундштедта на посту Главнокомандующего силами вермахта на Западе, чтобы не допустить развала фронта. Это сообщение серьезно обеспокоило Вольфа, так как при осуществлении своих планов он надеялся на благосклонность и поддержку Кессельринга. Насколько можно будет доверять его преемнику, генералу Фитингофу, Вольф не знал. Но тем не менее он продолжил переговоры, надеясь, что Фитингоф и другие генералы вермахта согласятся с условиями отвода войск из Италии, предложенными Вольфом.
19 марта неподалеку от итало-швейцарской границы, на берегу озера Маджоре состоялась встреча Вольфа с военными представителями союзников: английским генералом Эйри и американским генералом Лемницером, на которой обсуждались условия будущей капитуляции. Но по возвращении в Италию Вольф вновь столкнулся с неприятностями. На этот раз из Берлина позвонил Гиммлер и сообщил, что отныне семья Вольфа, а также фрау Дольман будут находиться под особым наблюдением гестапо. Кроме того, Вольфу впредь запрещалось выезжать за пределы Италии. Гиммлер звонил неоднократно, каждый раз интересуясь здоровьем Вольфа и передавая привет от семьи. Вольф не на шутку встревожился. Он сообщил Парелли, что вынужден прервать переговоры, но Парелли удалось отговорить его от такого шага, внушив Вольфу мысль, что для него безопаснее оставаться в роли подозреваемого в измене немецкого генерала, чем крупного военного преступника, когда он окажется в плену у союзников. Так или иначе Вольф согласился поддерживать контакты с Даллесом при помощи портативного радиопередатчика, установленного в спальне адъютанта. В последний день марта Вольфу удалось получить согласие Фитингофа на капитуляцию германской армии в Италии, но 13 апреля его самого неожиданно вызвали в Берлин. Предчувствуя самое худшее, Вольф составил завещание и попрощался с друзьями.
Но менее чем через неделю он снова оказался в Италии. Не желая подставлять себя, Гиммлер предложил Вольфу самому доложить Гитлеру о ситуации в Италии. В половине пятого утра 18 апреля Гитлер, находясь в подземном бункере, выслушал доклад Вольфа. Рассказывая позднее о подробностях этой встречи с Гитлером, Вольф утверждал, что она прошла в неожиданно вялой атмосфере, и в конце ее речь шла уже не об Италии, а о возможности внесения раскола в ряды союзников. Вольф, пожалуй, как никто другой, понимал невыполнимость плана фюрера беспрепятственно вывести из Италии немецкие дивизии, чтобы использовать их на Восточном фронте. Еще на ранней стадии переговоров с союзниками Вольфу дали ясно понять, что использование немецких войск против России после их эвакуации из Италии невозможно, а военный союз с Россией нерушим. Покидая бункер Гитлера, Вольф почувствовал, что надежда на раскол союзников не покидает фюрера, судьба Италии уже не волновала его.
Через несколько дней после возвращения Вольфа в Италию на швейцарской границе состоялась его последняя встреча с представителями союзников, на которой было достигнуто соглашение об условиях безоговорочной капитуляции германской армии, а также о мерах по отношению к тем генералам вермахта, которые не захотят капитулировать. На следующий день Вольф вместе с Дольманом отправились в Милан, где в кардинальской резиденции состоялась их встреча с руководителями партизан. Представители партизан подтвердили свое согласие с условиями капитуляции немцев и сообщили, что Комитет национального освобождения Северной Италии принял решение поднять 25 апреля всеобщее восстание против правительства Муссолини. Было достигнуто соглашение о том, что за несколько часов до начала восстания Вольф отдаст начальнику гестапо в Милане, штандартенфюреру Рауффу приказ, запрещающий войскам СС вмешиваться в боевые действия на стороне правительства.
Обо всем этом Муссолини ничего не знал, хотя, конечно, отдельные слухи достигали Гарньяно. Еще 27 февраля во время нелицеприятной беседы с Муссолини Вольф позволил себе сделать намеки на то, что в Швейцарии немцы установили контакты с союзниками. 5 марта во время встречи с Альберто Меллини, сотрудником министерства иностранных дел, Муссолини признался, что подозревает неладное. Он полагал, что Шустер что-то затевает, а немцы вступили в переговоры с Комитетом национального освобождения. Однако Ран, признавая, что определенные контакты между партизанами и СС имели место, пытался убедить Муссолини, что переговоры касались весьма узких и ограниченных тем, и отрицал информацию о том, что германские официальные лица вступили в переговоры с кардиналом Шустером. Тот факт, что немцы оставили Парри Муссолини, было представлено как жест доброй воли, сделанный ради ослабления напряженности и в интересах итальянского народа. Муссолини принял такое объяснение и сказал Меллини, что он не возражает против освобождения Парри, но в то же время он считает, что слухи о закулисных переговорах немцев с союзниками небезосновательны. «Я чувствую, — сказал Муссолини, — что они наладили контакты и с партизанами. Будет лучше, если Ран и Вольф расскажут мне обо всем. Я, несомненно, имею право, — добавил он, — чтобы меня по крайней мере информировали о происходящем».
13 марта он решил, что пришло время и ему предпринять определенные шаги. Он послал своего сына Витторио к кардиналу Шустеру с письмом, в котором содержались предложения по гарантии безопасности населения в случае отвода немецких войск из Италии и передислокации фашистских боевых отрядов на оборонительные позиции в Альпах.
Познакомившись с посланием Муссолини, кардинал сразу понял, что это скорее запоздалый жест отчаяния, чем политический ход, но все же организовал передачу письма в штаб союзных сил в Казерте при помощи папского нунция в Берне. Как и ожидалось, все предложения Муссолини были с ходу отвергнуты. Единственным условием перемирия было требование безоговорочной капитуляции. Но Муссолини отказался даже рассмотреть это требование: в тот момент он не предполагал, что немцы фактически уже приняли все условия союзников.
6 апреля ему доложили, что в некоторых немецких частях получен приказ о подготовке к эвакуации, но день или два спустя генерал Фитингер сумел внушить Муссолини мысль, что немцы будут драться до конца. С этого момента все слухи о капитуляции немецких войск воспринимались им как пропаганда союзников.
Я боролся до конца, но проиграл.
13 апреля Муссолини вызвал заместителя министра внутренних дел и спросил его напрямую: «Скажите мне честно, у нас есть шансы избежать поражения?». «Теперь уже можно не сомневаться, — ответил тот, что война нами проиграна».
Но Муссолини все еще не мог в это поверить. Он попытался было убедить собеседника, что еще не все потеряно, он привел примеры отчаянного сопротивления немецких солдат на германском фронте, которые бились за каждый клочок земли.
«Увы, эти судорожные попытки не в состоянии повлиять на исход войны», — возразил заместитель министра.
Муссолини умолк, затем после небольшой паузы тихо произнес: «Да, Вы, пожалуй, правы. Это действительно так. Уже ничего нельзя сделать». Так угас последний огонек надежды, ему стало ясно, что победа недостижима и ожидание трагической развязки не покидало его до самого конца. Отныне только одна мысль беспокоила его: каким будет этот конец лично для него.
Некоторые его министры предлагали укрыться в Триесте и там создать оборонительный рубеж, другие советовали организовать оборону Милана (этот план, кстати, поддерживал командующий миланским гарнизоном генерал Венинг, который рассчитывал превратить Милан во второй Сталинград), некоторые члены фашистского руководства из числа наиболее непримиримых призывали его совершить поступок в духе фашистского мифа — уйти в горы и там сражаться с противником до конца.
14 апреля на Вилла-делле-Орсолине появился Паволини. Он привез план, который по сути представлял собой последнюю попытку организовать сопротивление. План предусматривал создание оборонительного рубежа в Вальтеллине, севернее Бергамо. Никто из немецких военачальников, присутствовавших при обсуждении плана Паволини, включая самого обергруппенфюрера Вольфа, не высказался против него и не обмолвился о возможной капитуляции немецких войск. Муссолини был немногословен. Создалось впечатление, что он намерен одобрить план без обсуждения. Казалось, его голова занята другим: как достойно встретить смерть. Когда все же началось обсуждение и Грациани выступил с резкой критикой плана, обвиняя Паволини в том, что он многого не учел при его разработке, Муссолини спокойно сказал: «Никто не обязан ехать в Вальтеллину. Каждый пусть решает за себя». На следующий день Муссолини беседовал с отцом Эусебио, армейским капелланом, с которым прежде встречался в Гарньяно. Это была их последняя встреча. Муссолини находился в подавленном состоянии и выглядел как покойник. У него уже не было сомнений, что дело проиграно. Более того, было предчувствие, что его ожидает насильственная смерть [44] .
Через два дня его посетил другой священник, дон Панчино. «Давайте попрощаемся, отец, — сказал ему Муссолини, — благодарю за ваше заступничество перед Богом. Прошу Вас не оставлять меня в своих молитвах, я в этом очень нуждаюсь, так как знаю, что буду убит». Таким же обреченным и смирившимся он предстал перед Динале, старым революционером, знавшим его еще со времени пребывания в Швейцарии. «Я во власти горьких и мрачных предчувствий, — сказал он ему, — ими наполнен воздух». Видимо, ощущения надвигающейся катастрофы, пережитые им накануне ареста в Риме, вновь всплыли в его сознании. «Я чувствую себя распятым на кресте. Я много раз испытывал судьбу, и вот, наконец, она повернулась ко мне спиной. Перед смертью все верующие надеются на милость Божью. Как я им сейчас завидую! У меня все позади. Я играл до конца, но проиграл. Я оставляю этот мир без ненависти, без обиды, без гордыни. Addio» (Прощайте).
«Arrivederci» (Д o свидания) — ответил ему Динале.
«Нет, нет. Не надо иллюзий. Прощайте!» 16 апреля состоялось последнее заседание совета министров Социальной республики. «Следующая встреча, — объявил Муссолини, — состоится в Милане». Эти слова он произнес ироническим тоном, как бы напоминая всем, и прежде всего оппонентам, о своем триумфальном посещении этого города в декабре. В Гарньяно Муссолини чувствовал себя крайне неуютно и однажды, беседуя с Меллини, он признался: «Мне никогда не нравилась эта дыра; здесь я чувствую себя оторванным от народа. Рим для нас потерян, поэтому Милан будет столицей Итальянской Республики [45] ».
Вопреки советам Вольфа и Рана, ранним вечером 19 апреля Муссолини отправился в Милан под охраной немецких солдат во главе с командиром роты СД Отто Киснаттом и штурмфюрером СС Фрицем Бирцером, молодым человеком с печальным выражением лица, которому было поручено не спускать с дуче глаз ни на секунду.
Солнце уже клонилось к горизонту. Пора было ехать. Муссолини попрощался с Рашель в саду виллы Фельтринелли, обещав вернуться за ней позже. Рашель впоследствии рассказывала, что, прощаясь, Муссолини упомянул о Вальтеллине, как своем последнем оплоте в Италии, но у нее уже не было сил спорить с ним. Со своей сестрой Эдвигой он был более откровенен. Германия находится на пределе своих сил, сказал он сестре, после окончания войны ее территория будет поделена между Россией и западными союзниками. Что касается его самого (тут Муссолини не смог отказать себе в удовольствии в очередной раз продемонстрировать свое красноречие), то он готов «вступить в безмолвные просторы царства смерти».
В Милане Муссолини устроил свою резиденцию на первом этаже префектуры, располагавшейся в Палаццо Монфорте. В течение пяти дней к нему не иссякал поток посетителей. Нескончаемые разговоры, проходившие в острой, почти истерической атмосфере, восстановили его силы. Он приехал в Милан угрюмым, подавленным и безразличным, но к 20 апреля обрел спокойствие и уверенность. Он даже заговорил об организации обороны в Вальтеллине. По его мнению, сопротивление противнику в течение месяца дало бы возможность сформировать стабильное правительство и добиться почетного мира. Он энергично обсуждал идею создания антимонархистского фронта, предложив включить туда социалистов.
20 апреля Муссолини встретился с журналистом Г. Кабеллой, который, вопреки слухам о плохом здоровье дуче, нашел его в очень хорошем состоянии. По словам Кабеллы, Муссолини даже поправился по сравнению с их предыдущей встречей; он был приветливым и спросил журналиста, что бы он хотел получить на память о встрече. «Подарите мне вашу фотографию с автографом», — попросил Кабелла. Муссолини, следуя своей давней привычке, подписал фотографию с апломбом: «Год XXIII от начала фашистской эры». Создавалось впечатление, будто он считает, что фашистскому строю ничего не угрожает. Он добавил, что хотя его карьера как руководителя страны окончена, он верит в будущее Италии и в бессмертие идей фашизма.
«Вы действительно доверяете Шустеру?» — спросил Кабелла.
Муссолини посмотрел в окно, затем широко развел руки в привычном жесте и ответил так: «Он немного болтлив, но божьему человеку нужно верить».
«А что вы можете сказать о новом секретном оружии? Оно действительно существует?» — «Да, существует, — многозначительно сказал Муссолини, — несколько дней назад меня проинформировали об этом». Заговор против Гитлера представлял собой попытку повернуть ход истории вспять, но вскоре события приняли другой оборот.
Муссолини попросил Кабеллу ознакомить его с окончательным текстом статьи до ее опубликования в «Пополо ди Алессандрия». И некоторое время спустя его видели за правкой текста, которую он делал с привычной для себя скрупулезностью.
21 апреля, прибыв на встречу с Муссолини, Ран отметил, что в тот момент Муссолини выглядел спокойным и невозмутимым. Но послу показалось, что он уловил в его взгляде выражение предсмертной тоски. На столе Муссолини лежала книга стихов Мёрике. Такое настроение не могло сохраняться долго: каждый час поступали сведения о потерях, об отступлении войск, об оставленных городах. Военная катастрофа приближалась. 20 апреля Муссолини узнал о налете вражеской авиации на Болонью и поэтому отменил свое выступление в Миланском соборе после окончания праздничной мессы по случаю годовщины со дня основания Рима. 22 апреля поступила информация о продвижении войск союзников в долине реки По и о падении Модены и Реджо. На другой день была захвачена Парма и потеряна связь с Кремоной и Мантуей. Вечером того же дня партизаны вошли в Геную, а армия Тито заняла Фьюме.
Под натиском противника немецкие части стремительно отступали. Когда войска союзников были всего в 60 милях от Милана, стало ясно, что планам о месячной обороне в Альпах не суждено сбыться. Грациани полагал, что с военной точки зрения идея создания оборонительного рубежа в Альпах не выдерживает никакой критики, однако ему не удалось убедить в этом Муссолини и Паволини. Для них обоих значение этой операции заключалось не столько в военном успехе, сколько в том, чтобы ее проведением обеспечить торжество идей фашизма.
Его друзья и соратники пытались организовать побег из Италии. Буффарини-Гвиди предлагал ему скрыться в Швейцарии, бывшая любовница Франческа Лаваньини, находившаяся в Аргентине, прислала письмо, в котором умоляла Муссолини приехать к ней. Кларетта Петаччи предложила инсценировать автокатастрофу, после этого объявить о гибели Муссолини и, воспользовавшись замешательством, скрыться. Доктор Захариа вместе с одним из секретарей брался обеспечить побег в Испанию, а Тамбурини — даже в Полинезию. Но все предложения о побеге были им отвергнуты. Ему было суждено умереть в Вальтеллине. Его путь завершен, но идеи фашизма переживут его. В своем последнем выступлении перед группой офицеров, специально приехавших, чтобы услышать дуче, он с прежним блеском говорил о «бессмертии фашистской партии и фашистских идей».
Ему необходимо было позаботиться о безопасности семьи. 23 апреля он позвонил Рашели в Гарньяно и сообщил, что приедет, чтобы организовать ее перелет в Швейцарию. Однако через несколько часов он позвонил опять. Мантуя к тому времени была захвачена врагом, и угроза нависла над Брешией. Поэтому он сказал, что пробиться к ней не удастся. Ей надлежало отправиться в Монцу, там на королевской вилле ее встретит Барраку. Она должна оставаться на вилле, пока он сам не свяжется с ней опять.
Кларетта со своей семьей нашла приют в Милане, в доме майора Шпеглера. Муссолини пытался уговорить Кларетту бежать, ради этого он приехал к ней. Предполагалось, что все семейство будет вывезено самолетом в Испанию, но Кларетта отказалась лететь. «Я подчиняюсь своей судьбе», — написала она одному из своих друзей, повторив одно из любимых высказываний Муссолини, — что будет со мной, я не знаю, но я не могу идти наперекор судьбе.
В течение всего дня 25 апреля Муссолини оставался в Милане. Отвергнув все предложения о побеге из страны, он сохранял спокойствие, а порой выглядел безразличным. Иногда он позволял себе довольно резкие высказывания то в адрес немцев, то — английского короля, но в целом он провел день спокойно: приводил в порядок свои бумаги, принимал посетителей, готовился к поездке на север. Пошли слухи, что он покинет Милан в тот же день, 25 апреля, поэтому штурмфюрер Бирцер нервничал и несколько раз напоминал Муссолини, что он обещал не уезжать до возвращения капитана Киснатта из Гарньяно, где тот занимался отправкой багажа дуче. «Ситуация все время меняется», — холодно отвечал Муссолини и послал его в казармы Мути, чтобы раздобыть грузовики и бензин для будущей поездки. При этом он выглядел расстроенным, и, казалось, причиной этого было не то, что его положение стало критическим, а то, что он вынужден нарушить данное им слово.
Во второй половине дня в префектуре появились начальник полиции Милана, генерал Монтанья, и Грациани, чтобы обсудить план эвакуации республиканской армии и ее перегруппировки к северу от Милана. Но Муссолини сообщил им, что он решил отправиться к кардиналу Шустеру и просить его организовать встречу с руководителями Комитета национального освобождения, чтобы обсудить с ними условия капитуляции. Он объяснил это решение желанием «избежать новых жертв среди военных».
Около пяти часов Муссолини отправился во дворец кардинала, попросив Грациани присоединиться к нему позже. На улицах города царила странная тишина, все общественные заведения были закрыты, магазины и конторы заперты. Еще в полдень фабричные гудки возвестили о начале всеобщей забастовки.
Кардинал Шустер так описывал встречу с Муссолини: «Он вошел в мою приемную с таким подавленным видом, что я сразу понял — передо мной человек, который находится на краю гибели. Я постарался оказать ему достойный прием. Пока мы дожидались других участников переговоров, я завел разговор, пытаясь немного ободрить его».
Разговор не клеился. Муссолини выглядел очень утомленным и чувствовалось, что он не расположен говорить. Кардинал уговорил его съесть кусочек бисквита и выпить немного ликера. В этот момент он был похож на человека, утратившего волю и неспособного противостоять неотвратимому.
Лишь когда кардинал призвал его не допустить разорения страны и принять почетные условия капитуляции, Муссолини мгновенно преобразился и показал свой характер. Он сказал, что видит выход из создавшегося положения в следующем: армия и республиканская милиция должны быть распущены, сам же он согласен подать в отставку и вместе с тремя тысячами верных ему чернорубашечников уйдет в горы, чтобы продолжать борьбу.
«Дуче, не стоит предаваться иллюзиям, — сказал ему кардинал Шустер, — едва ли вам удастся найти более трехсот человек, и то если они пойдут за вами».
«Ну триста человек я найду точно, может быть, даже чуть больше, — мрачно ответил Муссолини, — но вы правы, не стоит тешить себя иллюзиями».
Да, даже имея поддержку всего лишь трех сотен чернорубашечников, этот человек отказывается сложить оружие и готов продолжать сопротивление, — подумал про себя кардинал, — «он, похоже, уже сделал свой выбор». Поэтому кардинал изменил свое первоначальное намерение отговорить Муссолини от такого шага, и в дальнейшем их разговор перешел на другие темы.
Однако решимость, на время овладевшая Муссолини, постепенно покинула его, и в оставшееся время, пока они были вдвоем, нить разговора перешла к кардиналу. Он говорил об искуплении грехов, о тюрьме, о ссылке, но Муссолини, казалось, не слушал его. Лишь когда Шустер упомянул Наполеона, на усталом лице дуче появилось подобие улыбки, а когда речь зашла о христианском всепрощении, его глаза наполнились слезами.
В конце беседы кардинал подарил Муссолини экземпляр своей книги «История Сан-Бенедетто», которую дуче принял с серьезным видом и осторожно положил в коричневый пакет.
В шесть часов на переговоры прибыл генерал Кадорна. Вместе с ним приехал член Комитета национального освобождения, христианский демократ Акилле Марацца. Еще один член делегации, инженер Рикардо Ломбарди, входивший в Partito d ' Azione (партию Действия), уже дожидался их во дворце. Через несколько минут дон Джузеппе Биккерай пригласил их в кабинет кардинала. Вошедшие поздоровались с кардиналом, по традиции поцеловав перстень на его пальце. После этого в комнату, улыбаясь, быстро вошел Муссолини. Как показалось Марацце, в этой улыбке было что-то снисходительное. Муссолини протянул руку, чтобы поздороваться. После секундного колебания вошедшие пожали ее. Затем Муссолини сел на диван рядом с Шустером, в то время, как члены делегации продолжали стоять.
Возникла неловкая пауза. Напряженность возросла, когда в комнату вошли представители республиканского правительства: Грациани, Барраку и министр внутренних дел Паоло Дзербино. Муссолини оказался в непривычной для себя роли, поэтому, чтобы не встретиться взглядом с присутствующими, он принялся рассматривать малиновые обои на стенах. Воцарилась тишина. Никакие звуки не проникали в помещение, несмотря на открытые окна.
«Давайте присядем вон там», — кардинал Шустер указал на большой стол овальной формы посреди комнаты. На столе стоял графин с марсалой, несколько бокалов и блюдо с бисквитами. Сам он сел рядом с Муссолини. Кадорна, Марацци и Ломбарди сели с левой стороны, а Грациани, Дзербино и Барраку расположились справа. Генерал Кадорна отметил, что Грациани выглядел разгневанным.
«Ну что же? — начал разговор Муссолини резким нетерпеливым голосом, — каковы ваши предложения?» Можно было подумать, что инициатива находилась в его руках. Он взглянул на генерала Кадорну, ожидая ответа от него. Но тот, не желая отвечать первым, переадресовал вопрос Марацце.
«Данные мне инструкции предельно конкретны, — начал Марацца, — единственное, что мы можем Вам предложить, — это сдаться». «Но я приехал сюда вовсе не за этим», — нахмурился Муссолини и бросил негодующий взгляд на кардинала. «Мне сообщили, что эта встреча организована для того, чтобы обсудить условия перемирия, и я хочу обеспечить безопасность своих людей, их семей и членов фашистской милиции. Я должен знать, что их ожидает. Членам семей моих министров также должна быть гарантирована безопасность. Кроме того, меня заверили в том, что милиционеры, в случае захвата противником, получат статус военнопленных».
Он говорил и при этом раздражался все сильнее. Он бы продолжал свою речь, если бы его не прервал Ломбарди: «Не волнуйтесь, у нас есть полномочия, чтобы все уладить, но это не главное». «Прекрасно, — ответил Муссолини с некоторой обидой, что его оборвали, но в его голосе чувствовалось некоторое удовлетворение, как будто ему удалось добиться определенных уступок, — в таком случае, мне кажется, мы сможем договориться».
В дальнейшем переговоры шли в более спокойной атмосфере, и возникла надежда, что удастся достичь соглашения. Члены делегации Комитета национального освобождения согласились с тем, что в случае пленения военнослужащих фашистских сил к ним должны применяться положения Гаагской конвенции, члены их семей не должны быть репрессированы, а дипломаты, аккредитованные при правительстве Социальной республики, должны иметь иммунитет в соответствии с международными законами. Но когда речь зашла об отношении к военным преступникам, Муссолини хранил молчание, и можно было подумать, что он согласен с условиями Комитета; в этот момент маршал Грациани не выдержал и вскочил с места.
«Нет, нет, дуче, — запротестовал он, — позвольте напомнить Вам об обязательствах, которые у нас есть по отношению к нашим союзникам. Мы не можем вести переговоры о капитуляции, не поставив в известность немецкое командование. Мы не должны игнорировать вопросы долга и чести». «Боюсь, что ваших немецких друзей едва ли мучает совесть по этому поводу», — медленно произнес Кадорна, делая ударение на каждом слове и не сводя при этом взгляда с Муссолини. «Мы уже обсудили с ними детали соглашения, и с минуту на минуту ждем его подписания». Марацца не сомневался, что эти слова прозвучали для Муссолини как гром среди ясного неба. Он весь передернулся, будто его ударило током. «Они что же, не потрудились даже проинформировать Ваше правительство об этом?» — спросил Марацца с видом, будто его удивила реакция Муссолини.
«Этого не может быть, — вскричал Муссолини, приходя в бешенство, покажите мне текст соглашения!» «Очень даже возможно», — вмешался в разговор Дзербино — перед началом переговоров, в приемной кардинала, Дон Биккерай сообщил ему эту новость.
Муссолини повернулся к кардиналу Шустеру, который в тот момент хотя и ощутил неловкость оттого, что Дон Биккерай раскрыл дипломатическую тайну, но с ответом медлить не стал: «Бессмысленно скрывать то, что ни для кого не является секретом. Действительно, обергруппенфюрер Вольф, возглавляющий войска СС в Италии, вступил со мной в переговоры при посредничестве германского посла, а также полковника Рауффа».
После этих слов Муссолини дал волю своим чувствам. Он понял, что немцы его предали. «Они действовали за моей спиной, — кричал он, — они всегда рассматривали нас как своих слуг. Теперь я имею право поступать так, как считаю нужным».
Кардинал Шустер и Грациани безуспешно пытались успокоить Муссолини и продолжить переговоры. Но он никак не мог вернуть себе самообладание и вскоре встал со стула и объявил, что он не сможет прийти ни к какому решению, пока не встретится с германским консулом. «На этот раз у нас будут все основания заявить, что Германия предала Италию», — заявил он и попросил один час на обдумывание требования комитета о капитуляции. И это время было ему предоставлено.
Муссолини покинул зал, бормоча проклятия в адрес немцев, Грациани позже говорил, что у него было намерение выступить по радио и сообщить народу о предательстве немцев. Кардинал Шустер проводил его в приемную, попрощался и сказал, что ждет его через час, Муссолини вяло отреагировал на это.
Через полчаса прибыл германский консул и поинтересовался причиной его приглашения. Его тут же обступили итальянцы, и начался довольно резкий разговор. В комнате появился Карло Тьенго, бывший префект Турина. Его прислал сюда руководитель отрядов фашистской милиции генерал Диаманти с поручением узнать, что произошло. За четверть часа до истечения времени, данного на размышления, в помещение буквально влетел Алессандро Пертини, секретарь социалистической партии. Он прибыл прямо с митинга на одном из заводов, на котором рабочие объявили о начале вооруженного восстания.
«Где Муссолини? — закричал он, — к чему все эти разговоры? Он в наших руках, и нам хватит двух дней, чтобы собрать народный трибунал. Нечего тянуть с судом. Надоела вся эта болтовня». Пока Марацца пытался отговорить Пертини от этой идеи, Тьенго потихоньку выбрался из комнаты и отправился разыскивать Муссолини, чтобы предупредить его об опасности. Во дворе префектуры он увидел много машин, вооруженные люди бегали вверх и вниз по лестницам. В самом здании было очень шумно.
«Где Муссолини?» — крикнул Тьенго, произнося те же слова, что и Пертини несколькими минутами ранее. Кто-то сказал, что видел, как дуче вошел в свой кабинет, попросил всех сопровождавших его выйти, запер дверь и не велел никого впускать. Все подумали об одном и том же: дуче решил покончить собой. Все основания были налицо, так как состояние Муссолини было ужасным, а револьвер был под рукой.
Доктор Захариа обратил внимание на смертельную бледность Муссолини и хмурое выражение лица.
Через некоторое время позвонил комендант Милана генерал Венинг и предложил выделить Муссолини вооруженную охрану. В ответ Муссолини обрушился на генерала с бранью, называя немцев трусами и предателями: он скорее умрет, чем воспользуется их защитой.
Сразу после возвращения с переговоров Муссолини подошел к карте, лежавшей на столе в его кабинете, и, ткнув в нее дрожащим пальцем, провозгласил: «Мы немедленно уезжаем из Милана. Направление — Комо». Этот путь до Вальтеллины не был самым близким, но уже были получены сообщения, что американцы выдвинулись в сторону Бергамо, а партизаны перерезали дорогу на Лекко. Никто не понимал, зачем дуче направляется в Комо. Некоторые предположили, что затем он двинется в сторону Кьяссо, чтобы переправиться в Швейцарию. И действительно, теперь, после предательства немцев, бегство за границу уже не выглядело постыдным. Но сын Муссолини Витторио, бывший в те дни рядом с ним, отрицает, что его отец собирался исчезнуть.
Накануне он сказал отцу, что на аэродроме Геди стоит самолет, на котором еще не поздно бежать. Это предложение привело Муссолини в бешенство. Он вскочил и набросился на сына так свирепо, что у последнего, как он затем признался, кровь застыла в жилах. «Кто дал тебе право, — кричал Муссолини, — давать мне советы. Я хочу встретить свой конец здесь, в Италии». Несмотря на такую бурную реакцию, Витторио нашел в себе мужество повторить свое предложение, но оно было с гневом отвергнуто еще раз.
Муссолини выскочил из кабинета, в коридоре он столкнулся с Тьенго, который предостерег его от возвращения во дворец кардинала, так как его враги несомненно убьют его. Один из преданных Муссолини людей, Карло Борсани, который потерял зрение во время военных действий в Албании, со слезами на глазах умолял дуче не покидать Милан. БуффариниГвиди и Ренато Риччи убеждали Муссолини последовать совету Витторио и бежать в Испанию, в то же время повсюду были слышны возгласы: «Дуче, не оставляй нас, не покидай нас». К нему подошел секретарь с папкой бумаг для подписи, но он отмахнулся, даже не взглянул на них. Кто-то подсказал ему пробиваться в Гардоне, где оставались бойцы его личной охраны. Одетый в черную рубашку и черные брюки Бомбаччи сказал, что нынешняя ситуация напоминает ему Петроград в 1917 году, когда он вместе с Лениным был свидетелем наступления войск Юденича. Тогда от взрывов снарядов звенели окна, но сейчас ситуация, пожалуй, похуже.
«Они желают повторения 25 июля, — кричал Муссолини, охваченный паническим чувством, не обращая внимания на окружавших его людей, поддаваясь общей панике, — но на этот раз им не видать успеха, не видать успеха!» Он был одет в форму фашистской милиции, на плече висел автомат. Кроме того, он нес два кожаных портфеля с секретными документами, которые он передал Каррадоре (одному из наиболее преданных ему людей) вместе с деньгами. Затем он подошел к Сильвестри и Борсани, молча обнял их. Затем, отступив назад, он объявил с театральным жестом: «На Вальтеллину!» — и спустился по ступенькам к машине.
Отряд чернорубашечников проложил ему дорогу через толпу, и колонна отправилась по Корсо Монфорте и Корсо Литторио в сторону к шоссе на Комо. Его секретарь, Луиджи Гатти, молодой человек, одетый в черную кожаную куртку, расположился на капоте с автоматом между ног, указывая путь машине, Муссолини сидел рядом с Бомбаччи на заднем сиденье открытой «альфа-ромео». Всего в колонне насчитывалось около тридцати грузовиков и легковых машин. В другой «Альфа-Ромео» с испанскими номерами ехала Кларетта Петаччи с братом Марчелло, его женой и двумя детьми. В конце колонны ехали два грузовика с эсэсовцами под командой Бирцера: несмотря на театральные протесты Муссолини, генерал Венинг распорядился, чтобы немецкие охранники сопровождали колонну. Замыкал колонну автомобиль, за рулем которого сидел Витторио Муссолини.
Несколько членов республиканского правительства решили остаться в Милане, но большинство министров покинули Милан вслед за дуче.
«Куда мы направляемся?» — спросил Меццасому один из них.
«Это одному Богу известно, — мрачно процедил Меццасома, — возможно, мы едем навстречу смерти».
Я решил укрыться в горах, — наконец объявил Муссолини, — не может быть, что не найдется пятисот человек, готовых следовать за мной.
Муссолини прибыл в Комо около десяти часов вечера. Подъехав к зданию префектуры, он взбежал по ступенькам. Сюда же Паволини обещал привести три тысячи верных ему людей, чтобы затем отправиться в горы. Однако вести, которые его ожидали здесь, не внушали оптимизма. Телефон еще работал, в коридоре поминутно раздавались звонки, и каждый раз кто-либо испуганным голосом сообщал о все новых потерях. Окрестности Милана уже были в руках восставших рабочих, американцы продолжали наступление, а немцы под их натиском стремительно отступали. Верные правительству войска были остановлены партизанами на подходе к Милану, дороги на Меленьяно и Тревильо оказались блокированными. Меццасома пытался дозвониться до редакции «Коррьере делла сера», но ему сообщили, что здание редакции захвачено партизанами. От Паволини не было никаких известий.
Около половины одиннадцатого жена префекта накрыла на стол прямо в кабинете и пригласила к ужину, но Муссолини отказался от еды. Он молча слушал своих министров, которые в состоянии, близком к панике, продолжали давать ему противоречивые советы. Паоло Порта, инспектор фашистской партии в Ломбардии, предлагал не дожидаться Паволини и отступать на Каденаббиа, Буффарини-Гвиди продолжал настаивать на плане бегства в Швейцарию через Кьяссо, он был уверен, что пограничники пропустят их через границу. Однако Грациани, проконсультировавшись с командующим немецким гарнизоном в Комо, начисто отверг идею бегства в Швейцарию. Чуть позже позвонил генерал Мише и сообщил, что он ждет дуче в Сондрио.
«Я решил укрыться в горах, — наконец объявил Муссолини, — не может быть, что не найдется пятисот человек, готовых следовать за мной».
Он проявлял особую заботу о своих документах. Часть из них он поместил в два кожаных чемодана, которые передал на хранение Каррадори еще в Милане, другая часть документов была погружена в один из грузовиков, следовавших в колонне. Поскольку не все машины прибыли в Комо вместе с ним, он велел Гатти и полковнику Казалинуово вернуться назад и разузнать, что случилось с остальными. Между тем, он достал из двух увесистых портфелей, которые он ни на минуту не упускал из вида, другую порцию документов и стал внимательно их просматривать. Что составляло содержимое этих портфелей, нам так и не суждено узнать, хотя попытки найти эти бумаги делались неоднократно в прошлом и, несомненно, будут предприниматься в будущем. Карло Сильвестри, который помогал упаковывать бумаги в Милане, убежден, что Муссолини рассчитывал использовать их во время судебного процесса, если таковой состоялся бы после окончания войны. В этих документах, полагал Сильвестри, содержались свидетельства того, как правительство старалось спасти от разорения немцами области Северной Италии, а также предотвратить гражданскую войну; факты, свидетельствовавшие о проникновении коммунистов в руководство партизанским движением, дипломатические документы, показывающие ответственность Англии за развязывание войны, документы об Умберто, о Гитлере, о процессе в Вероне. В течение нескольких недель, находясь в Гарньяно, Муссолини отбирал бумаги. Несомненно, что все документы подбирались с особой тщательностью, сохранялись наиболее важные и самые секретные. Остальные же, как свидетельствуют помощники Муссолини, в ночь накануне отъезда в Милан были погружены в моторную лодку и сброшены в воды озера Гарда.
Спустя некоторое время Гатти и Казалинуово вернулись в Комо и доложили Муссолини, что грузовик с документами перехвачен партизанами к северу от Милана. Трудно сказать, могла ли другая весть вызвать такой гнев Муссолини. Дело в том, что помимо документов в машине находился груз, названный впоследствии «сокровищами Донго»: золотые слитки, произведения искусства и деньги, принадлежавшие республиканскому правительству и отдельным министрам. По оценкам, сделанным после войны, стоимость груза составляла несколько миллиардов лир [46] . Муссолини хладнокровно отнесся к потере сокровищ, но об утрате документов он с горечью упоминал еще в течение двух дней, отпущенных ему судьбой.
В ожидании возвращения Гатти и Казалинуово, Муссолини написал последнее письмо жене. К тому времени Рашель уже покинула королевскую виллу в Монце и теперь вместе с Романо и Анной-Марией находилась на вилле Монтеро в Черноббио. Он предпринимал неоднократные попытки связаться с женой по телефону, но каждый раз безуспешно. Письмо было доставлено Рашели в два часа ночи следующего дня. Вилла охранялась отрядом чернорубашечников, которых прислал Муссолини специально для охраны своей семьи. Рашель была в постели, когда ее разбудили шаги за дверью и возбужденные голоса, один из охранников подошел на цыпочках к постели и произнес: «Для вас письмо от дуче».
«Я вскочила на ноги, — вспоминала она позже, — вскрыла конверт и сразу узнала почерк Бенито. Письмо было написано красно-синим карандашом, который Муссолини обычно использовал для личной корреспонденции».
Рашель разбудила детей, и они вместе прочли письмо. После прочтения письмо было уничтожено, но перед тем Рашель велела всем выучить его наизусть. Вот текст письма, восстановленный по воспоминаниям членов семьи:
Дорогая Рашель!
Итак, книга моей жизни достигла последней главы. Осталось перевернуть всего несколько страниц. Кто знает, увидимся ли мы снова. Поэтому я посылаю тебе это письмо. Прости меня за все зло, которое я невольно причинил тебе… Возьми детей и попытайся укрыться в Швейцарии. Там ты сможешь начать новую жизнь. Я не думаю, что тебе откажут в убежище после всего, что я сделал для них. Кроме того, ты не связана с политикой. Если все же ты не получишь убежища, сдайся союзникам, которые могут оказаться более благосклонными, чем итальянцы. Позаботься о детях, особенно об Анне, которая как никто нуждается в этом. Ты знаешь, как я люблю их. Наш Бруно, чья душа на небесах, заступится за тебя перед Богом.
Нежно обнимаю тебя и детей,
твой Бенито Комо, 27.04.1945
год XXIII от начала фашистской эры.
Она позволила детям перечитать письмо еще раз, а сама попросила чернорубашечника снова попытаться связаться с префектурой в Комо. На этот раз дозвониться удалось. К телефону подошел Гатти, но было слышно, как трубку выхватили из его рук, и через мгновение в трубке раздался возглас Муссолини:
«Рашель, наконец-то!»
Его голос звучал спокойно и отрешенно. Он попросил ее не беспокоиться о нем и подумать о собственной безопасности и безопасности детей. Насколько она помнила, он никогда не был таким «апатичным».
«Что же будет с тобой?» — воскликнула Рашель. «Я покоряюсь своей судьбе, — в очередной раз он театрально повторил эту банальную фразу, — а ты должна позаботиться о детях. Я могу лишь повторить то, о чем писал в письме. Прости мне все зло, которое я причинил тебе. Надеюсь, без меня твоя жизнь будет спокойней и счастливей».
«Все больше людей готовы встать на твою защиту и сражаться за тебя и за Италию, — сделала она безнадежную попытку приободрить его, — у тебя немало сторонников, готовых идти за тобой».
«Боюсь, что никого не осталось, — сказал он, — Все покинули меня, Рашель, я уже ясно осознал, что все позади».
Он захотел поговорить с детьми. Взяв трубку, Романо стал умолять отца не оставлять их. Но Рашель выхватила трубку из рук сына, чтобы попрощаться с мужем. И пока она говорила последние слова, в ее голове созрело решение не ехать в Швейцарию, как советовал ей муж, а попытаться пробиться в Комо, чтобы повидать его еще раз. Ей это удалось. Когда она добралась туда, Муссолини передал ей часть бумаг из своей тщательно оберегаемой коллекции, включая несколько писем Уинстона Черчилля, которые, как он надеялся, помогут ей перебраться за границу.
«Если кто-нибудь попытается остановить тебя или причинить вред, — сказал он ей, — попроси, чтобы тебя передали англичанам».
Около половины пятого утра немецкий часовой, охранявший здание префектуры, заметил в предрассветной мгле, как группа людей, среди которых он узнал Муссолини, Бомбаччи и маршала Грациани, вышла из здания, спустилась по ступенькам и подошла к машине.
Отчаявшись дождаться Паволини, Муссолини принял решение двигаться по дороге вдоль озера дальше на север, по направлению к Менаджо. На всякий случай он оставил инструкции для Паволини: по прибытии в Комо следовать за ним.
Штурмфюрер Бирцер придерживался, однако, другого мнения. Согласно имевшимся у него приказаниям, он должен был воспрепятствовать отъезду Муссолини без сопровождения немецких солдат. Поэтому услышав крик часового, он выбежал на улицу, вскочил в машину и, развернув ее поперек дороги, блокировал машину Муссолини. Затем он подошел к дуче, щелкнул каблуками, отдал честь и произнес:
«Дуче, вы не должны уезжать отсюда без охраны».
«Оставьте меня в покое, — грубо осадил его Муссолини, — я имею право делать что хочу и ехать, куда мне заблагорассудится. Убирайтесь с дороги!».
«Вы не должны уезжать отсюда без охраны», — повторил Бирцер, вытянувшись по стойке смирно.
«Убирайтесь с дороги, — ответил за него Грациани, — дуче вправе ехать туда, куда ему вздумается»,
«Только вместе с охраной, маршал. Таков приказ».
Сопровождавшие Муссолини лица попытались оттеснить настырного немца, но когда за спиной Бирцера появились эсэсовцы с оружием наперевес, готовые стрелять, итальянцы отступили. Бирцер вновь щелкнул каблуками, отдал честь и невозмутимо сказал: «Вы не должны уезжать отсюда без сопровождения, дуче».
Поняв, что продолжать разговор бессмысленно, Муссолини в знак согласия махнул рукой.
Он прибыл в Менаджо только в половине шестого утра под унылый аккомпанемент дождя. С автоматом за спиной, втянув голову в плечи, он в течение нескольких минут ходил взад-вперед перед зданием школы, которую превратили в казарму для чернорубашечников. Затем он отправился в загородный дом секретаря местного отделения фашистской партии Эмилио Кастелли, где попытался заснуть.
Пока он отдыхал, колонна автомашин, вслед за ним покинувшая Комо, также добралась до Менаджо. Колонну сопровождала группа солдат республиканской армии в количестве нескольких рот и две бронемашины с размещенными на них 20-миллиметровыми пулеметами. Вся колонна остановилась позади грузовика Бирцера. В одной из машин находилась Кларетта Петаччи, и полковник Казалинуово привез ее к Муссолини на виллу Кастелли.
Обеспокоенный тем, что весть о столь значительной концентрации транспорта достигнет партизан, Луиджи Гатти отдал приказ водителям большей части машин отъехать назад и рассредоточиться вдоль дороги на Каденаббиа. Приказ был неохотно исполнен. Кто-то крикнул: «Мы приехали сюда, чтобы умереть вместе с дуче». А другой водитель, разворачивая машину, громко сетовал на то, что Муссолини решил бросить всех и удрать в Швейцарию в одиночку. Напряжение среди прибывших нарастало. Бирцеру показалось, что именно таким и был план Муссолини. Подозрения его усилились, когда, вернувшись после отдыха с виллы Кастелло, Муссолини отдал приказ передислоцировать все оставшиеся машины к деревне Грандола. Там они будут дожидаться подхода сил Паволини и будут менее заметны для противника. Деревня Грандола расположена всего в четырнадцати километрах от швейцарской границы. После того как Муссолини отдал приказ о начале движения, Бирцер подошел к нему, как всегда соблюдая воинский ритуал, но не скрывая своего подозрения, и спросил: «Дуче, куда мы направляемся теперь?».
«Следуйте за мной, — ответил Муссолини, — и узнаете».
Машины итальянцев стали подниматься в горы по крутой и извилистой дороги так быстро, что Бирцер с трудом держал их в поле зрения. При подъезде к Грандоле одна из машин, «альфа-ромео», резко свернула с основной дороге и помчалась по направлению к вилле, стоящей в отдалении, Бирцер не смог определить, была ли это машина Муссолини, и ему показалось, что Муссолини удалось ускользнуть от него. Однако через пару минут он облегченно вздохнул, увидев Муссолини в холле гостиницы «Миравалле». Он прогуливался с Клареттой Петаччи и тремя министрами. Они хотели было выйти в сад, но немецкий часовой воспрепятствовал этому, и они вернулись внутрь гостиницы.
К полудню площадка перед гостиницей заполнилась автомобилями, а по самой гостинице метались фашисты. Все нервничали и поминутно спрашивали друг друга, куда, черт возьми, подевался Паволини. Говорили, что Паволини уже прибыл в Менаджо, и Муссолини утром разговаривал с ним, но о чем они договорились, никто не знал. Стало известно, что Паволини удалось набрать во всей Ломбардии и даже в Турине и Алессандрии от двух до трех тысяч чернорубашечников. Они (многие с женами и детьми) собирались в районе северного железнодорожного вокзала в Комо. Прошло уже достаточно времени (более четырех часов) для того, чтобы собраться и прибыть сюда, а о Паволини не было ни слуху ни духу.
Пока люди в спешке перекусывали, Муссолини продолжал разбирать свои бумаги, делая какие-то пометки. Отдельно он складывал материалы, касавшиеся переговоров министерства иностранных дел с швейцарскими властями относительно свободного перехода через границу членов семей сотрудников и официальных лиц итальянского правительства.
Это был сырой пасмурный день, в воздухе носились самые мрачные предчувствия. Все радиоприемники в гостинице были включены, и время от времени по радио сообщали все новые подробности о расширении масштабов народного восстания в Северной Италии, о развале фронта и наступлении войск противника.
Чтобы вырваться из удушающей атмосферы развала и хаоса, Муссолини вышел в сад для прогулки. Дождь не прекращался, но Муссолини это не остановило, он даже не надел шляпы. Его сопровождала молодая женщина, которая присоединилась к отступающим в Комо. Ее звали Елена Курти-Куччиати. Эта прелестная блондинка была дочерью бывшей любовницы дуче Анджелы Курти, которая в свое время безуспешно пыталась предупредить Муссолини о готовящихся против него заговорах. То, с какой радостью Муссолини встретил девушку и с каким видимым удовольствием он с ней прогуливался, вызвало у Кларетты настоящий взрыв ревности. Когда Муссолини вернулся в гостиницу, она в ярости закричала: «Что здесь делает эта девчонка? Немедленно убери ее отсюда. Немедленно, ты слышишь, немедленно!»
Он попытался успокоить ее, но истерика продолжалась. За окном столовой начала собираться толпа любопытных. Один из зевак видел, как Муссолини с перекошенным лицом подошел к окну, резко его захлопнул и закричал: «Хватит!» Присутствовавшие при этой сцене отметили, что в его голосе было больше отчаяния, чем злости. Она повернулась к нему лицом, и соскользнула на ковер, больно ударив при этом колено. Оставив ее рыдающей, Муссолини вышел из комнаты и вернулся в сад.
Желая возродить в нем надежду, Елена Курти-Куччиати предложила ему съездить на велосипеде в Комо и на месте узнать, что случилось с Паволини. Муссолини ответил, что если его не будет достаточно долго, все разбегутся. И так многие из тех, кто последовал за ним из Милана в Комо, уже не скрывают своих намерений и при первом удобном случае покинут его. Он продолжал настаивать на том, что последний очаг сопротивления в горах поможет идеям фашизма уцелеть, хотя желающих быть рядом с ним в этот момент стало гораздо меньше.
Когда Буффарини-Гвиди, который после отставки приобрел привычки контрабандиста и хорошо знавший местность, заявил, что он попробует пробиться к швейцарской границе через Порлеццу, двое из тех, кто намеревался сопровождать дуче в Вальтеллину, Анджело Тарки и Фабиани, сказали, что они пойдут вместе с Буффарини-Гвиди, так как не хотят попасть в руки партизан. Имея на руках фальшивые паспорта, они около двух часов дня покинули Муссолини, даже не попрощавшись с ним. Грациани тоже не простился с дуче, но у него были другие планы: он намеревался присоединиться к воинскому подразделению, расположенному в Манделле. Скоро все уйдут, сказал Муссолини Елене Куччиати, рядом никого не останется.
В столовой гостиницы один из чернорубашечников призывал оставшихся последовать примеру Буффарини-Гвиди и попросить убежища у швейцарских властей. Там, по крайней мере, они будут в безопасности до прихода союзных войск. Граница, однако, была закрыта. Рашель с детьми уже предприняла попытку проникнуть в Швейцарию, но ее остановили в Кьяссо и вернули в Комо. Неожиданно в гостиницу вбежал Фабиани и сообщил, что машина, в которой он вместе с Буффарини-Гвиди и Тарки направлялся в сторону границы, была остановлена в Порлецце пограничниками, перешедшими на сторону партизан. Фабиани удалось скрыться, а его спутники были арестованы.
Муссолини обратился за помощью к Бирцеру, но тот сказал, что ему приказано охранять дуче и судьба остальных его не интересует. Сообщение Фабиани вызвало настоящую панику среди присутствовавших. Тотчас помещение наполнилось криками, проклятиями, взаимными обвинениями. Испуганные люди не могли решить, что делать дальше. Муссолини не принимал участия в дебатах, а продолжал рыться в бумагах. И лишь когда тусклые краски дня стали меркнуть, он вызвал Бирцера и объявил, что он не намерен более дожидаться Паволини и решил вернуться в Менаджо, чтобы затем продвигаться вдоль озера к Вальтеллине. Для Паволини он оставит записку, чтобы тот со своими людьми следовал за ним. Местом встречи был назначен городок Мерано. Бирцер с холодной вежливостью сказал, что его люди падают от усталости, а дальнейший путь сопряжен с трудностями, возможно, придется прорываться с боем через засады, которые партизаны несомненно устроят к северу от Менаджо, поэтому он готов выступить в путь после того, как его люди хорошенько отдохнут. Кивнув головой в знак согласия, Муссолини отдал всем приказ оставаться на местах и быть готовыми к выступлению на Менаджо завтра в пять часов утра. Отряд Паволини, сказал он, к тому времени уже будет здесь. Однако эти слова он произнес столь неубедительно, что ему никто не поверил.
Ранним утром 27 апреля из Комо на бронемашине прибыл, наконец, Паволини. Дождь не переставал, и Елена Куччиати запомнила, как капли дождя падали с его бледного лица. Войдя в гостиницу, он объявил новость: чернорубашечники сдались партизанам, ему удалось привести с собой только несколько человек.
«Сколько?» — в волнении спросил Муссолини.
Паволини замялся.
«Ну, говори же, сколько?»
«Двадцать».
Это означало конец всем надеждам.
Чуть позже Муссолини обратился к Бирцеру с просьбой включить его и нескольких человек, решивших последовать за ним, в колонку отступающих немецких войск. Немецкий отряд под командованием лейтенанта Фальмейера, насчитывавший около сорока машин, пробивался по дороге вдоль озера на север, в сторону Иннсбрука.
Колонна тронулась. Муссолини сам сел за руль «альфа-ромео». Впереди него шла машина Бирцера. Паволини, грозивший прорваться через любые преграды, которые партизаны могут воздвигнуть на дороге, управлял бронемашиной. Вместе с ним ехали Барраку, Бомбаччи, Казалинуово, молодой офицер военно-воздушных сил Пьетро Салюстри, чернорубашечник Идрено Утимперге, Елена Курти-Куччиати и Каррадори, не расстававшийся с двумя чемоданами, наполненными документами и деньгами, которые Муссолини вручил ему еще в Милане. Марчелло Петаччи и Кларетта следовали в отдалении, в машине, якобы принадлежавшей испанскому послу.
Несколько миль колонна двигалась на север без происшествий. Муссолини вновь обрел уверенность. «С двумя сотнями немецких солдат, — говорил он, — мы сможем добраться до края земли». Отъехав от Менаджо на порядочное расстояние, Муссолини увидел человека, идущего вдоль дороги. Он притормозил, высунулся из окна и спросил пешехода, нет ли поблизости партизан. Человек ответил: они всюду.
Колонна продолжила путь, но проехав около ста метров, Муссолини вновь остановился, вышел из машины и направился к Паволини. Тот предложил ему в целях безопасности пересесть в бронемашину. После короткого совещания с Бирцером Муссолини согласился. Колонна двинулась дальше. Дорога шла вдоль озера и была угрожающе пустынной. Мужчины в бронемашине ехали молча, предчувствуя беду.
Было уже семь часов утра. Колонна находилась в шести милях от Менаджо, когда внезапно раздались три выстрела. Через мгновение колонна остановилась, так как дорогу преграждало толстое бревно и несколько огромных камней. Справа от дороги было озеро, слева круто возвышалась поросшая лесом скала, по иронии судьбы носившая название «Рокка ди Муссо».
Стрельба возобновилась. Партизаны, стараясь попасть в бронемашину, вели огонь из двух 12-миллиметровых пулеметов, размещенных на склонах гор, а также спереди, где шоссе делало поворот. Раздались ответные выстрелы, очередью из бронемашины был убит один партизан. Им оказался рабочий-строитель. Почти тотчас над лежащим бревном взвился белый флаг, и три человека вышли из укрытия и направились к колонне. Двое из них были партизанами, а третий — Луиджи Хоффман — был наполовину немец, наполовину швейцарец. Он жил на берегу озера в доме своей жены — дочери богатого фабриканта из Комо.
Заметив приближающихся людей, Барраку вылез из машины и вместе с Фальмейером и Бирцером направился, чтобы выяснить, в чем дело. Используя Хоффмана как переводчика, один из партизан, капитан 52-й бригады имени Гарибальди, Давиде Барбьери объяснил немецким офицерам, что во избежание ненужного кровопролития он разрешает немцам беспрепятственно миновать заграждение. Но, продолжал Барбьери, ему дан приказ задерживать всех фашистов. Фальмейер возмутился и попросил сообщить о случившемся кому-нибудь из командиров партизан. Барбьери заверил, что и в этом случае ответ будет тот же, но если господину офицеру будет угодно переговорить с командиром партизан лично, то он сможет сопроводить его в штаб партизан, расположенный в Морбеньо.
На самом деле капитан пытался выиграть время. Фактически у партизан не было шансов одолеть немцев, случись серьезная стычка. В отличие от хорошо вооруженных немцев, у большинства партизан были лишь охотничьи ружья. Затяжка переговоров на час или два дала бы партизанам возможность подтянуть дополнительные силы. Со своей стороны, немцам тоже не хотелось сражаться. Для них война в Италии уже закончилась, и они помышляли только о возвращении домой.
Услышав звуки выстрелов, местный священник, дон Маинетти, вышел из церкви и направился к месту событий. Один из немцев, бывший в мирное время протестантским пастором, подошел к нему и обратился на латинском языке, что во имя христианского милосердия он просит его содействовать беспрепятственному прохождению колонны немцев.
«Есть ли среди вас итальянцы?» — спросил его священник.
Солдат не знал, что ответить, но ему на выручку пришел один из немецких офицеров, который дал дону Маинетти слово чести, что итальянцев среди них нет. Священник ответил, что постарается сделать, что в его силах. Но когда он был готов уйти, к нему подошел другой солдат, католик из Австрии, получивший образование в Падуе, и прошептал ему на ухо по-итальянски: «Итальянцы есть. Не верьте офицеру. Пусть проверят грузовики».
Священник направился по горной тропинке к командному пункту партизан. Но когда он добрался до него, ему сказали, что о происшедшем уже проинформировали штаб партизан в Морбеньо, и до получения приказа оттуда ничего нельзя предпринимать.
В восемь часов утра Фальмейер отправился в Морбеньо. Он вернулся в Муссо только в два часа дня. Во время его отсутствия находившиеся в колонне итальянцы буквально сходили с ума от волнения. Паволини предложил прорываться с боем, кто-то советовал развернуться и попытаться объехать препятствие по другой дороге, большинство же считало полным безумием предпринимать что-либо до возвращения Фальмейера. Но время шло, а немецкий офицер все не возвращался. Поэтому кое-кто из фашистов решил предпринять собственные шаги для спасения, прибегнув к помощи местного священника.
Дон Маинетти только что вернулся домой и собирался поесть, как вдруг появился человек и представился: «Меня зовут Бомбаччи. Я готов сдаться партизанам. Помогите мне, святой отец!»
Позднее на допросе Бомбаччи признался, что он перестал доверять Муссолини по приезде в Менаджо. Как и штурмфюрер Бирцер, он подозревал, что Муссолини планирует побег в Швейцарию вместе с Петаччи и, лишь убедившись в невозможности перейти границу, он решил добраться до Вальтеллины. Некоторые из сторонников дуче разделяли точку зрения Бомбаччи, поэтому вскоре последовали его примеру. Об этом Маинетти рассказал позднее своему епископу.
«В моей столовой, — продолжал свой рассказ священник, — собрались министры правительства Муссолини: Дзербино, Аугусто Ливерами, Фернандо Меццасома, нервно протиравший свои очки, и Руджеро Романо вместе со своим пятнадцатилетним сыном Константине. Полдень миновал. Я распорядился накормить беглецов супом. Партизаны прибыли ко мне в дом под командой капитана Барбьери. Барбьери все допытывается, не скрывается ли в одном из грузовиков Муссолини. На это Романо отвечает, что он был с ними в Менаджо, но с тех пор дуче никто не видел. Однако Бомбаччи подходит к моей сестре и говорит: „Он с нами. Было бы несправедливо, если бы он сумел скрыться“.
Да, он пытался сделать это. Он сидел в броневике, просматривал документы, временами прислушиваясь к сообщениям по радио. В одном из сообщений говорилось о том, что Муссолини якобы арестован в одном городе, расположенном далеко от Муссо. Эта новость возродила в нем некоторую надежду на спасение. Елена Курти-Куччиати рассказывала, как он спокойно сидел в машине, дожидаясь возвращения Фальмейера. Вдруг за окном мелькнула невысокая фигура в синем комбинезоне и шлеме летчика на голове. Елена сначала подумала, что это какой-то мальчик, и весьма удивилась, что бы он мог здесь делать. Но когда незнакомец снял, шлем, то длинные черные волосы рассыпались по плечам. Все тут же узнали Кларетту Петаччи по ее «прекрасным светлым глазам». Выражение ее лица было тревожным. Муссолини ласково заговорил с ней низким голосом, пытаясь успокоить. В этот момент появился Фальмейер. Он подошел к бронемашине и сообщил, что ему не удалось договориться, чтобы пропустили всех итальянцев, но все немецкие машины получили разрешение на проезд при условии: по прибытии в Донго немцы их представят партизанам для осмотра, чтобы те убедились, нет ли там фашистов.
Бирцер тотчас предложил Муссолини надеть немецкую форму и сесть в один из грузовиков, смешавшись с немецкими солдатами. Переводя эти слова на итальянский язык, Муссолини сказал: «Он говорит, что я тоже могу проскочить, замаскировавшись под немца».
«Давай, дуче, — тотчас воскликнула Кларетта, — давай же, спасайся». Ее лицо было в слезах.
Но Муссолини не двинулся с места. Он заподозрил Фальмейера в сговоре с партизанами: немец мог получить свободу передвижения для себя и своих солдат в обмен на дуче.
«Я опасаюсь, штурмфюрер, — сказал он, обращаясь к Бирцеру, — что нас предали».
«Нет, дуче. Скорее наденьте шинель и каску и спрячьтесь в одном из грузовиков Фальмейера. Их будут обыскивать, но все же это единственная надежда».
«Ладно. Но помните, что вам приказали защищать меня».
«Конечно, дуче».
Бирцер ушел, чтобы отделить немцев от итальянцев. Когда он вернулся, он застал Муссолини все еще в броневике, а Кларетта Петаччи сидела на крыше машины и громко рыдала.
«Щтурмфюрер, — гневно сказал Муссолини, когда Бирцер приблизился, — если вы не можете спасти моих министров вместе со мной, я отказываюсь ехать».
«Но, дуче, это невозможно. Условия соглашения уже подписаны. Итальянцы должны остаться здесь».
«По крайней мере моя подруга поедет со мной».
«Это тоже невозможно».
Муссолини остался неподвижным. На его лице застыла гримаса непреклонности. Бирцер отошел, чтобы подогнать грузовик, в котором должен был укрыться дуче. Сразу же бронемашину окружили сподвижники Муссолини и стали уговаривать его изменить свое решение. Когда Бирцер подъехал и крикнул: «Дуче, это ваш последний шанс», Муссолини молча вылез из машины, взял немецкую каску и шинель и при помощи Каррадори взобрался в кузов.
Когда машины тронулись, Кларетта, обезумев от горя, бросилась вслед за своим любовником. Она пыталась вскочить в один из грузовиков, и Бирцеру стоило немалых усилий оторвать ее от борта машины.
Итак, Муссолини отправился в Донго один. Партизаны были предупреждены о том, что он находится среди немцев. Об этом им сообщил некий велосипедист, увидевший Муссолини в бронемашине, а также отец Маинетти. Поэтому они дожидались его на городской площади.
Я не желаю даже видеть немецкую форму.
Было около трех часов дня, когда колонна немецких грузовиков отправилась в Донго. В кузове одного грузовика скрючился Муссолини. Партизаны позволили только одной итальянской машине проследовать с немцами: машине с дипломатическими номерами и испанским флажком на капоте.
Как только немцы уехали, партизаны осторожно подкрались к оставшимся машинам, чтобы арестовать министров и других официальных лиц, которые остались на дороге. Многие сдались без сопротивления, но те, кто укрылись в бронемашине, были готовы сражаться.
Когда немецкие грузовики тронулись, Барраку с побелевшим лицом вскочил ногами на сиденье водителя и кричал во всю глотку проезжавшим мимо немцам: «Трусы! Предатели!» Потом он вскочил в броневик, и тяжелая машина с трудом развернулась на узкой дороге. Однако скрыться не удалось: партизаны открыли по машине огонь, а один из них бросил под колеса гранату. В течение нескольких секунд из броневика раздавались ответные выстрелы, а потом из люка сначала показался лоскут белой ткани, а вслед за ним из машины выскочил Паволини и бросился вниз к озеру, крича на ходу остальным, чтобы те следовали за ним и выбрасывали все в воду. К нему присоединился Каррадори с пачками документов в руках. Оба бросились в воду и поплыли вдоль нависшего над водой берега, откуда их не было видно.
Другим это не удалось. Казалинуово и Утимперге не успели пробежать и нескольких метров, как были схвачены, а Барраку был ранен в ногу. Примерно через час Каррадори и Паволини вытащили из воды. Они пытались сопротивляться и в завязавшейся схватке были ранены. После ареста их отправили в Донго.
К тому времени Муссолини был уже там. Начался осмотр машин. В сопровождении Фальмейера партизаны обыскали первый грузовик, но ничего подозрительного в нем не обнаружили, так же как и в следующем. Однако в одном из грузовиков партизан Джузеппе Негри, бывший когда-то моряком, обнаружил немецкого солдата, который был либо пьян, либо спал. Он сидел на корточках позади двух канистр с бензином. На нем была надета шинель капрала противовоздушных сил, на голове была стальная каска. По свидетельству другого партизана (одного из десяти, которые позднее претендовали на то, что они первые обнаружили Муссолини), на глазах у солдата были большие черные очки. Негри не стал затруднять себя осмотром других машин. Он попросил сержанта таможенной службы подсадить его, взобрался в кузов и внимательно осмотрел человека, сидевшего скрючившись и втянув в себя плечи. Джузеппе обратил внимание на пулемет, стоявший между ног солдата. Когда сидевшие рядом немецкие солдаты стали уверять его, что это их пьяный товарищ, он сделал вид, что поверил им. Негри соскочил с кузова и помчался разыскивать заместителя политкомиссара партизанской бригады Урбано Ладзаро.
«Скорей сюда, — закричал он, увидев Ладзаро, — мне кажется, я нашел его».
Ладзаро подбежал к грузовику и взобрался в кузов. Он проложил себе путь среди немцев и увидел в центре кузова сидящую на корточках фигуру в капральской шинели. «Вы итальянец?» — спросил Ладзаро. После небольшой паузы Муссолини поднял глаза и четко произнес: «Да, я итальянец».
«Экселенца (Ваше превосходительство!), — ошеломленно воскликнул Ладзаро (неожиданный ответ Муссолини и прямой взгляд сбили его с толку, поэтому почтительное обращение сорвалось с его языка), — вы здесь!»
Ладзаро обратил внимание, что лицо Муссолини было пепельного цвета, оно ничего не выражало. На бледных щеках явственно проступала щетина, белки глаз отдавали желтизной, а в самих глазах читалась смертельная усталость, но никак не страх. Духовная смерть. Ему уже больше нечего было делать среди живых.
Он сказал немецким солдатам, чтобы они не вздумали рисковать жизнью ради его спасения, и сам не предпринял ни малейшей попытки использовать пулемет. При помощи Ладзаро он спрыгнул с грузовика и не оказал сопротивления, когда у него вырвали из рук оружие и сняли с головы каску. Как только новость об аресте Муссолини достигла толпы на площади, раздались радостные возгласы.
«Есть ли у вас другое оружие?» — обратился к немус вопросом Ладзаро, но так как Муссолини не ответил, его обыскали и вынули из кармана заряженный револьвер. И на сей раз он никак не отреагировал. Один из партизан схватил два кожаных портфеля с документами. Заметив это, Муссолини повернулся и резко произнес: «Поосторожнее! В этих портфелях секретные документы огромной важности как для истории, так и для будущего Италии».
Эта вспышка эмоций оказалась единственной. Он выглядел опустошенным, разбитым, старым и больным. Его повели через площадь к мэрии — красивому, но запущенному зданию, расположенному под нависающими склонами Монте Бреньяно. По пути Ладзаро сказал ему: «Не беспокойтесь. Мы не причиним вам вреда».
Мэр городка, доктор Джузеппе Рубини, также старался утешить Муссолини: «Не волнуйтесь. Все будет хорошо».
«Я знаю, что здешние жители — люди добросердечные», — со смесью заискивания и снисходительности в голосе ответил он.
Его провели в кабинет мэра и усадили в кресло. Партизаны, среди которых были и местные жители, обступили Муссолини со всех сторон и стали задавать вопросы. Он отвечал на них то пренебрежительно, то с чувством оскорбленного достоинства или нарочитой вежливостью, а иногда с неискренним желанием понравиться публике.
— Почему вы изменили делу социализма?
— Я не изменял социализму. Социализм сам себе изменил.
— За что вы убили Матеотти?
— Я не имею к этому никакого отношения.
— Почему вы напали на Францию исподтишка?
— Потребуется много времени, чтобы объяснить, почему Италия вступила в войну.
— Ваше выступление после освобождения в Гран-Сассо было добровольным или вас к этому принудили?
— Меня к этому принудили
— Почему вы дали добро на применение столь суровых мер по отношению к партизанам? Вы знали, что их подвергали пыткам?
— У меня были связаны руки. Было очень мало возможности сопротивляться действиям Кессельринга и Вольфа. Много раз я говорил генералу Вольфу, что до меня доходят сведения о пытках и грубом обращении с людьми. И однажды он мне ответил, что только таким образом можно вытащить правду из этих людей. Его подручным в пыточных камерах удавалось выбить показания даже у мертвецов.
Вопросы сыпались один за другим. Муссолини отвечал на каждый из них. У него пересохло горло, и он попросил пить. Ему дали стакан воды, а немного позднее — чашку кофе. Он выпил воду с жадностью, а затем погрузился в молчание, сложив руки на коленях и вперив взгляд в стену. Он стянул с себя немецкую шинель, бросил ее на пол и остался в мундире члена фашистской милиции, правда, без головного убора.
А в это время колонна немецких войск получила разрешение продолжить путь на север. Спустя некоторое время в противоположном направлении, в Комо, в штаб местного отделения Комитета национального освобождения полетело донесение, подписанное политкомиссаром Франческо Терци, в котором он сообщал об аресте Муссолини и просил дальнейших инструкций.
Было около половины четвертого. Все дожидались ответного сообщения из Комо, вместе с которым должны были поступить инструкции Комитета национального освобождения относительно судьбы пленника. Между тем молодой командир партизанского отряда в Донго, граф Пьерлуиджи Беллини делле Стелле, решил не допустить попыток освободить столь важного пленника, для чего перевести его в более безопасное место. В семь часов вечера он принял решение отправить Муссолини дальше в горы и разместить в пограничных казармах в Джермазино.
Тем временем опять начался сильный дождь, и сильно похолодало. Один из охранявших Муссолини партизан спросил его, не желает ли он вновь надеть шинель. «Я не желаю даже видеть немецкую форму», — ответил Муссолини и облачился в синий комбинезон, лежавший на полу в углу комнаты. В машине, которая повезла его в Джермазино, на него напала сильная дрожь. Эта была долгая утомительная поездка. Капли дождя хлестали по лобовому стеклу с такой силой, что водителю стоило немалого труда разглядеть дорогу перед собой.
«Вы второй раз оказались пленником», — сделал робкую попытку завязать разговор один из охранников.
«Такова жизнь, мой юный друг, — отозвался Муссолини, сделав попытку цинично пошутить, — такова моя судьба. Из праха я возник, и в прах обращусь».
Казалось, при мысли о мученической кончине он немного воспрял духом. Когда прибыли в Джермазино, он выглядел почти счастливым. Его стражи развели огонь и приготовили ужин. Он завел с ними разговор, и создавалось впечатление, что он чувствует себя не пленником, а гостем этих людей. Его попросили засвидетельствовать, что с ним обращались хорошо. Он охотно написал на листе бумаги: «Сегодня, в пятницу, 27 апреля, на площади в Донго я был арестован бойцами 52-й бригады имени Гарибальди, — слова размашисто ложились на бумагу, — обхождение со мной во время и после ареста было хорошим».
Муссолини сел за стол. Он был голоден и ел с аппетитом. Во время ужина и после него он беседовал с охранниками в той манере, в которой словоохотливый преподаватель поучает неопытных студентов. Вернее, беседа больше походила на лекцию. Он рассказывал молодым людям о своей поездке в Россию, о полете над бескрайней степью; он говорил о Сталине как о выдающейся личности, и о России, которую считал настоящим победителем в войне; он разъяснял сущность большевизма и национал-социализма; предсказывал крушение Британской империи. Охранники слушали его, не перебивая. Кем бы он ни был сейчас, но в течение последних 20 лет он управлял ими, это нельзя было сбрасывать со счетов. Один из охранников, молодой человек по имени Мариони, рассказывал, что в «отдельные минуты Муссолини выглядел взволнованным, но страха не было на его лице. Казалось, собственная судьба его не волновала». Он сказал мне и моему приятелю: «Юность прекрасна, да, прекрасна!» Мой приятель улыбнулся на эти слова, а Муссолини продолжил: «Да, да, поверьте мне, юность прекрасна. Я люблю молодежь, даже если она поднимает против меня оружие». Затем он достал золотые часы из кармана и отдал нам со словами: «Возьмите на память обо мне».
В одиннадцать часов он сказал, что устал и хочет спать. Они отвели его наверх в маленькую комнату с зарешеченным окном. У окна стояла кровать. Джорджио Буфелли, говоривший с Муссолини в машине по пути сюда, заметил черный предмет, высунувшийся из кармана дуче. Он принял его за рукоятку пистолета и робко указал на это. Муссолини покорно достал предмет из кармана и показал его. Это был футляр от очков. Буфелли закрыл дверь и запер ее на засов.
В это время в Донго происходило следующее. В одной из комнат ратуши граф Беллини обнаружил Кларетту Петаччи. Ее задержали, так как при ней не оказалось паспорта, подтверждающего испанское подданство. Она уверяла, что является сестрой испанского посла в Республике Сало и что она заехала так далеко в горы, чтобы расспросить деревенских девушек, что они думают о судьбе Кларетты Петаччи в случае ее ареста партизанами. Беллини сообщил ей, что Муссолини арестован, но она сказала, что никогда с ним прежде не встречалась.
«Я знаю, кто вы», — произнес Беллини.
Ему уже стало известно, что человек, выдававший себя за испанского посла, был Марчелло Петаччи. Дальше препираться не имело смысла. Она спросила графа, что с Муссолини. Беллини ответил, что он в надежном месте и изолирован от окружающих. Кларетта пристально посмотрела на него и за тем спросила: «Кто вы? Друг?».
«Я ваш враг», — ответил Беллини.
«Я понимаю, — возобновила разговор Кларетта, кусая ноготь, сломавшийся еще в дороге, — что вы все меня ненавидите. Вы думаете, что я пошла за ним исключительно из-за денег и власти. Это неправда. Я люблю его бескорыстно. Я пожертвовала собой ради него. Я старалась быть полезной ему». Затем она спросила с горячностью: «Вы не могли бы кое-что для меня сделать?».
«Что?».
«Я хочу, чтобы меня поместили в одной камере с ним. Я хочу разделить с ним судьбу. Если вы думаете его убить, убейте и меня».
Граф Беллини пристально посмотрел на Кларетту, она тоже не отводила взгляд. Он был в замешательстве. Такого поворота он не ожидал. Он повернулся и молча вышел из комнаты.
Молодой партизан, посланный из Донго в Комо, чтобы сообщить о задержании Муссолини, добрался туда в половине седьмого вечера. Так как никого из членов Комитета национального освобождения ему найти не удалось, он передал информацию Джино Бертинелли, юристу, незадолго до этого назначенному префектом города. «Немедленно возвращайся назад, — сказал он юноше, выслушав его сообщение, — и передай своему командиру, что Муссолини необходимо как можно скорее переправить в более безопасное место где-нибудь в горах, иначе его опять найдут и освободят. Я же постараюсь связаться с Миланом». Гонец поспешил обратно в Донго, чтобы передать новые инструкции графу Беллини, но он к тому времени уже распорядился перевести Муссолини в Джермазино.
Тем же вечером информация о том, что Муссолини находится в Джермазино, достигла барона Джованни Сарданьи, близкого друга генерала Кадорны. Сарданья являлся полковником итальянской армии, накануне Комитет национального освобождения назначил его комендантом города. Сарданья немедленно попросил соединить его с генералом. Связь с Миланом была плохая, поэтому пришлось долго ждать. Наконец удалось связаться с полковником Паломбо, начальником штаба генерала Кадорны.
«Сегодня днем возле Донго арестован Муссолини, — доложил Сарданья, — что нам делать? От меня ждут распоряжений. Что я должен передать нашим людям?»
«Я не могу ответить вам прямо сейчас. Нам уже сообщили об аресте. Я вам позвоню позже и передам указания».
«Хорошо. Но прошу вас поторопиться».
«Да, конечно. Однако в данный момент я ничего определенного сказать вам не могу. Я сам позвоню вам позже».
В половине двенадцатого раздался звонок. На этот раз звонил не Паломбо. По телефону передали текст распоряжения Комитета национального освобождения в Милане. В сообщении говорилось: «Как можно скорее доставьте Муссолини и иерархов в Милан».
Перед тем как выполнить распоряжение Комитета, Сарданья решил еще раз связаться с полковником Паломбо.
«Послушайте, — сказал он ему, как только удалось установить связь, — мне понятен приказ, но мне бы хотелось, чтобы вы его повторили устно». По словам Сарданьи, гораздо легче было отдать приказ о переводе Муссолини в Милан, чем выполнить его. В распоряжении Сарданьи было не так много людей, на которых он мог положиться. Поэтому возложить выполнение приказа он мог только на небольшую группу специально подобранных для этой цели партизан. Им предстояло ночью добираться до Донго, минуя дорожные заграждения. Можно было бы доставить Муссолини водным путем, но вопрос упирался в то, где раздобыть подходящий катер. «Я вынужден признать, — твердо сказал Сарданья, — что все это представляется слишком рискованным делом».
«Да, пожалуй, — согласился с ним Паломбо, — но в таком случае вам необходимо найти безопасное место, где бы Муссолини мог быть размещен хотя бы на некоторое время».
В конце концов они договорились, что Муссолини надо перевести из Джермазино в Блевио, небольшую деревушку, расположенную в семи километрах к северу от Комо. Там, в большом уединенном доме, выходившем окнами на озеро Комо, жил друг барона Сарданьи, богатый промышленник Ремо Кадематори. Сарданья позвонил Кадематори и сказал, что ему необходимо укрыть на вилле одного человека. Его должны привезти на катере со стороны Мольтразио этой ночью. Сарданья не назвал имени человека, но сказал, что если кто-нибудь поинтересуется, то следует ответить, что это английский офицер, раненный в бою. Кадематори не стал допытываться, но инстинктивно почувствовал, что речь идет о Муссолини. Кадематори вышел из дома. Старый садовник пошел вместе с ним, чтобы составить компанию. Ночь была холодной. Кадематори уселся на ступеньки сарая, где хранились лодки, и стал напряженно всматриваться в темные воды озера.
Граф Беллини делле Стелле получил приказ о переводе Муссолини из Джермазино на виллу Кадематори в Блевио около половины двенадцатого. Через два часа пленник был доставлен в Донго, а в половине третьего утра возле Понте-делла-Фальк машина, в которой ехал Муссолини, встретилась с машиной, в которой находилась Кларетта Петаччи. Несмотря на сильный дождь, все вышли из машин. Муссолини кутался в одеяло, его голова была перевязана бинтом так, что его можно было принять за раненого, направлявшегося в госпиталь. Он подошел к Кларетте. Любовники приветствовали друг друга строго официально. Вся сцена выглядела одновременно и трогательной, и абсурдной:
«Добрый вечер, Ваше превосходительство».
«Это вы, синьора! Почему вы здесь?».
«Я хотела быть с вами».
Больше они ничего не сказали друг другу. Машины помчались в сторону Мольтразио, подняв тучу брызг. В первой машине рядом с водителем сидел Луиджи Канали, партизан, называвший себя «капитаном Нери», Кларетту посадили на заднее сиденье, по обе стороны от нее сели два партизана, бывшие в мирное время рыбаками; их звали Джузеппе Франджи и Гульельмо Кантони. Муссолини ехал во второй машине. С одной стороны от него сидел граф Беллини, а с другой — подружка Луиджи Канали, Джузеппина Туисси, игравшая роль медсестры. Впереди, рядом с водителем, сидел Микеле Моретти, известный под псевдонимом Пьетро Гатти.
Скользкая от дождя дорога петляла вдоль озера. Время от времени машины вынуждены были останавливаться из-за завалов, и людям приходилось вылезать из машин, чтобы очистить путь. Лучи фонарей рассекали косые потоки дождя. Иногда черное небо внезапно освещалось огнем сигнальных ракет и вспышками от разрывов снарядов, гремевших где-то вдали. Однажды машины попали под обстрел. Стреляли справа с вершины холма. Граф Беллини выскочил из машины и, размахивая руками, стал кричать, чтобы прекратили огонь. В Мольтразио машины остановились у гостиницы «Империале». Граф Беллини снова вышел из машины и вместе с Луиджи Канали скрылся в темноте.
Муссолини спокойно сидел в машине и молчал. В самом Мольтразио было очень тихо, только южнее, километрах в семи, велась артиллерийская подготовка, а на улицах Комо была слышна стрельба. Американцы развивали наступление по Ломбардской низменности, и их передовые отряды уже достигли Бергамских Альп.
Примерно через четверть часа Луиджи Канали и граф Беллини вернулись к машинам. «В тот момент, — вспоминал потом Беллини, — существовала большая вероятность того, что Муссолини мог попасть в руки американцев. Я не мог этого допустить». Поэтому план доставки Муссолини на виллу Ремо Кадематори в Блевио был отвергнут. Канали высказал мнение, что самым надежным укрытием для Муссолини и его любовницы будет ферма, расположенная вблизи Бонзаниго. Хозяева фермы, крестьянин Джакомо Де Мария и его жена Лия, не раз укрывали партизан от фашистов. Они не откажут в убежище и лишних вопросов задавать не будут. Граф Беллини согласился с предложением Канали, и обе машины, развернувшись, помчались в обратном направлении.
Примерно в пятнадцать минут четвертого утра пленники достигли Адзано. Дом, в котором жила семья Де Мария, стоял на крутом горном склоне, поэтому Канали предложил выйти из машины и остаток пути преодолеть пешком. Он повел путников вверх по узкой тропинке, пролегавшей среди камней. Дождь не прекращался, и потоки воды с шумом стекали по дороге, превратив ее в горную реку. Муссолини совсем упал духом. Одеяло, в которое он закутался, промокло насквозь. Кларетта крепко держала его за руку. Несмотря на сильный дождь, на небе была видна луна. Ее тусклый свет пробивался сквозь облака, это позволило разглядеть белые стены крестьянского дома еще при подходе к Бонзаниго.
Канали издал громкий протяжный звук, которым крестьяне обычно подзывают скотину. Таким сигналом пользовались партизаны, и через несколько секунд дверь отворилась. На пороге появился Джакомо Де Мария. Позади него с масляной лампой в руках стояла его жена. Они узнали Канали и посторонились, пропуская его внутрь. Муссолини зашел в дом вслед за Канали. Войдя на кухню, он тяжело опустился на скамью. Кларетта села рядом, держа его под руку.
«Это пленники, — сказал Канали, указывая на Муссолини и его спутницу, — обращайтесь с ними хорошо. Им необходим ночлег».
Он оставил молодых рыбаков, Кантони и Франджи, охранять арестованных, а сам вместе с графом Беллини, Джузеппиной Туисси и Микеле Моретти вернулся к машинам.
Джакомо Де Мария развел огонь и предложил пленникам поесть. Пока еще он не знал, кто перед ним.
«Что я могу предложить синьору?» — спросил он у Кларетты, не желая обращаться напрямую к съежившейся фигуре с перевязанной головой, сидящей рядом с ней.
«Niente» (Ничего), — пробормотал Муссолини, покачав головой. Он не отрывал взгляд от огня, попрежнему держа руки в карманах синего комбинезона.
«Мне, пожалуйста, кофе», — попросила Кларетта.
«У нас нет настоящего кофе, — извиняющимся тоном ответил Де Мария, — я могу предложить вам только суррогат».
«Мне все равно».
Хозяин молча приготовил напиток. Никто не разговаривал. Наконец, сверху спустилась жена хозяина. Она разбудила сыновей, спавших на большой двуспальной кровати, и отправила их спать на сеновал. Хозяйка объявила, что постель готова и синьор может подняться в спальню. Муссолини ничего не ответил и не тронулся с места.
«Постель готова, — ласково сказала Кларетта, — пойдем наверх?» Тогда он поднялся и так же безмолвно последовал за синьорой Де Мария наверх, по крутой каменной лестнице в спальню. Спальня располагалась на верхнем этаже дома, ее стены были выбелены известкой. В комнате помимо двух стульев с плетеными сиденьями и умывальником находилась огромная кровать орехового дерева. Войдя в комнату, Муссолини подошел к окну. Де Мария решила, что пленник хочет выпрыгнуть в окно, и поспешила закрыть ставни. Кларетта подошла к кровати и, нагнувшись, попробовала матрац, как если бы она была в гостинице. Осмотрев постель, она робко попросила у хозяйки еще одну подушку.
«Он обычно спит на двух», — объяснила Кларетта. Лия Де Мария решила, что ее гостья очень застенчива. Когда была принесена другая подушка, Кларетта, обнаружив на ней заштопанное место, выбрала эту подушку себе. Две другие она сдвинула на край кровати ближе к окну — так любил спать Муссолини.
Тем временем Муссолини сел на край постели и стал разматывать повязку. Синьора Де Мария наблюдала за ним. Когда муслиновая ткань обнажила лоб, она узнала знакомое лицо дуче. Онемев от удивления, хозяйка уставилась на гостя. Из оцепенения ее вывел голос Кларетты, спросившей, где можно умыться.
«Мы люди деревенские, — ответила она взволнованным голосом, — прошу нас простить, но вам придется спуститься вниз, чтобы умыться».
Кларетта спустилась вслед за хозяйкой вниз в умывальную комнату, которая представляла собой деревянную пристройку к дому. Пока она умывалась, охранник следил за ней сквозь щель в двери. Потом он рассказывал, что у нее было прекрасное тело и восхитительная грудь, не удивительно, что она сумела очаровать Муссолини. Закончив процедуру, Кларетта вернулась в спальню. Охранник довел ее до двери и предупредил, что на ночь дверь будет приоткрыта.
Она разделась при тусклом электрическом свете и легла в постель рядом со своим любовником, прошептав ему что-то на ухо. Он что-то тихо сказал в ответ. Кантони и Франджи сидели снаружи возле приоткрытой двери. Они прислушивались, стараясь понять, о чем идет речь, но в комнате говорили слишком тихо. Им показалось, что прозвучали имена Паволини и Грациани. Потом им послышались слова Муссолини: «Я уверен, они не посмеют убить меня». И далее что-то вроде: «Простишь ли ты меня?» Когда она ответила ему, он пробормотал: «Теперь это не имеет никакого значения». Наконец они замолчали. Тишина вывела молодых охранников из терпения. Им мерещилось, что заключенные замышляют побег. Они внезапно распахнули дверь и ворвались в комнату. Кларетта мгновенно натянула простыню на лицо и прижалась к Муссолини. Он приподнялся и сказал беззлобно: «Проваливайте отсюда, ребята! Не надо так себя вести. Вы становитесь назойливыми». Было заметно, каким изможденным и измученным было его лицо.
Охранники вышли из комнаты и снова уселись на пол в коридоре. Свет погасили, и вскоре сквозь нескончаемый шум дождя и завывание ветра послышалось тяжелое дыхание Муссолини. Всю ночь он спал не просыпаясь. Через закрытые ставни доносились приглушенные раскаты грома и почти беспрестанно сверкала молния. На рассвете сон сморил и стражников. Пока все спали, гроза утихла.
Около одиннадцати часов утра синьора Де Мария отправилась в поле. Утро было прелестным. Почва была еще влажной, но воздух — чистым и прозрачным. С юга тянул теплый мягкий ветерок. Синьора Де Мария посмотрела в сторону дома и увидела, что Муссолини, высунувшись из окна, глядел на покрытые снегом вершины гор, обступавшие озеро Лекко. Вытянув руку по направлению к вершинам, он что-то показывал своей любовнице. Лия Де Мария закончила работу и вернулась в дом.
Ее муж поднялся наверх и предложил пленникам позавтракать. Он, однако, со свойственной крестьянам скромностью, предупредил, что пища будет простой. Кларетта попросила приготовить поленту с молоком. Она знала, что полента — любимая еда местных жителей и тем самым она рассчитывала доставить крестьянину удовольствие. Муссолини же неприветливым голосом сказал, что ему все равно. Он находился в состоянии полного безразличия к происходящему, близкого к отчаянию. Его глаза были налиты кровью, лицо бледным и грязным, покрытым щетиной. Он даже не попросил воды, чтобы умыться и побриться.
Де Мария внес в комнату ящик вместо стола, его жена накрыла ящик белой скатертью. Кларетта ела поленту с удовольствием, а у Муссолини, казалось, не было аппетита. За время завтрака он молча съел лишь кусочек хлеба и ломтик колбасы. Отложив хлеб в сторону, он взял стакан с водой и сделал несколько мелких глотков, не отрывая взгляд от красных цветов, которыми была вышита скатерть. «Правда ли, что американцы захватили Комо?» — спросил он у охранников. Услышав положительный ответ, он молча кивнул головой.
Покончив с полентой, Кларетта снова улеглась на кровать. Она натянула одеяло по горло и закрыла глаза, но чувствовалось, что она не спит. Муссолини сел на кровать к ней спиной и стал смотреть через открытое окно на горы.
Деревенские часы медленно отсчитывали минуты нового долгого дня.
Хотя идея об убийстве одного человека другим противоречит моим убеждениям, я тем не менее считаю, что одно насилие порождает другое, и в некоторых случаях оно бывает справедливым. Когда нет другого выхода, не остается ничего, как пролить кровь.
Узнав об аресте Муссолини накануне вечером, члены Комитета национального освобождения Северной Италии и руководители Корпуса добровольцев свободы собрались на совещание в Милане.
Сведения о ходе совещания, которое началось сразу после одиннадцати часов вечера, противоречивы и ненадежны. Достоверно лишь то, что решения, принятые от имени Комитета национального освобождения в течение ночи, были не вполне правомочны. В заседании принимали участие всего шесть или семь человек. Среди них были Луиджи Лонго, убежденный коммунист, много сделавший для превращения партизанского движения в политическую силу, и Вальтер Аудизио. Это был высокий человек с бледным лицом, ему было тридцать шесть лет, прежде он работал бухгалтером. В свое время он воевал добровольцем в Испании. Он именовал себя Джованбатиста ди Чезаре Маньоли, а чаще более просто — полковник Валерио.
На заседании Комитета под влиянием более человечных и менее политизированных участников было принято решение направить Вальтера Аудизио с заданием доставить Муссолини в Милан. Однако затем, в более узком кругу, обсуждались «подробности миссии Аудизио». Эти «подробности» заключались в том, что Муссолини должны были доставить мертвым. Пальмиро Тольятти настоял на том, чтобы утвердить смертный приговор. Как он сам впоследствии объяснил на страницах коммунистической газеты «Унита», у него были полномочия принять такое решение, как «у руководителя коммунистической партии и вице-премьера Италии». Приговор подразумевал, признался Тольятти, что Муссолини и его министры должны быть расстреляны сразу после ареста и установления личности. Члены Комитета национального освобождения, не являвшиеся коммунистами, не были поставлены в известность о содержании приговора. Для них было очевидным, что по условиям перемирия Муссолини подлежало передать представителям союзных держав. Иваноэ Бономи, сменивший Бадольо на посту премьер-министра, утверждал, что он никогда не слышал о таком приговоре. Влияние коммунистов в Комитете было значительным, а кое-кто из них был известен симпатиями членам Пьемонтского Комитета, который зашел так далеко, что разработал собственное уложение о наказаниях. Согласно ему не только члены правительства Муссолини, но и рядовые члены фашистской партии признавались виновными в «подавлении свободы» и подлежали смертной казни без суда, если они не сдались до начала всеобщего восстания в Северной Италии.
Для того, чтобы избежать такой скорой расправы над Муссолини, были предприняты три попытки разыскать его. Две — американцами, третья — правительством на Юге. Ни одна из них не увенчалась успехом. Приговорив Муссолини к смерти, члены Миланского комитета встали перед проблемой, как сообщить союзникам об аресте Муссолини и одновременно избежать его выдачи. Поэтому в три часа ночи в штаб союзных войск в Сиене была направлена телеграмма следующего содержания: «Комитет национального освобождения с сожалением вынужден сообщить, что не имеет возможности передать Муссолини в руки союзного командования, так как по постановлению Народного трибунала он был расстрелян на том же месте, где фашистами были казнены пятнадцать патриотов».
Час спустя генерал Кадорна вручил Аудизио пропуск, добытый при содействии доктора Гастони, посредника между партизанами и союзниками. Доктору выдал этот пропуск капитан Эмилио К. Даддарио, офицер связи в американской армии, который участвовал в бесплодных попытках розыска Муссолини. Вот текст пропуска, написанного на английском языке:
Полковник Валерио (известный также под именем Маньоли Джованбатиста ди Чезаре) является итальянским офицером, находящимся в распоряжении главного командования Корпуса добровольцев свободы, и направляется в область Комо для выполнения задания Комитета национального освобождения Северной Италии. Настоящим ему и его вооруженной охране разрешается находиться на указанной территории.
Имея на руках такой пропуск — а кроме того был еще один с печатью Корпуса добровольцев свободы в форме пятиконечной звезды — Аудизио сел в легковой автомобиль и выехал из Милана. Было семь часов утра 28 апреля. Вместе с ним ехал Альдо Лампреди, рабочий, носивший звание полковника Корпуса добровольцев свободы. Позади легковой машины двигался грузовик. В нем находилось двенадцать человек партизан под командой Рикардо Мордини, который в свое время воевал добровольцем в Испании. У всех пассажиров было оружие: пулеметы и автоматы марки Беретта или Стене; они были одеты не в гражданское платье, в каком они обычно выезжали на задание, а в неопределенного вида униформу цвета хаки. На Аудизио было надето длинное коричневое пальто, а на шее — шарф красно-белозеленого цвета [47] .
Машины прибыли в Комо в восемь часов. Аудизио и Альдо Лампреди выскочили из машины и быстро взбежали по ступенькам префектуры. Первым, кто попался им на пути, был Бертинелли, недавно назначенный префектом города. Бертинелли бросились в глаза возбуждение и нервозность Аудизио. Он сразу попросил прибывших предъявить документы. С недовольным видом Аудизио достал пропуск с печатью Корпуса добровольцев свободы, который не произвел на Бертинелли никакого впечатления, так как за последние несколько дней ему приходилось видеть множество таких пропусков. Поэтому Аудизио пришлось достать пропуск с подписью Даддарио. На этот раз необходимый эффект был достигнут, однако, перед тем как оказать содействие, префект захотел узнать цель миссии Аудизио. Когда ему сообщили, что они приехали за Муссолини, чтобы отвезти его из Донго в Милан, Бертинелли насторожился. Он понимал, что партизаны, захватившие Муссолини, не захотят лишиться права содержать столь ценного пленника и передать его каким-то неизвестным «полковникам» из Милана. Тем более, что тюрьма Сан-Доннино в Комо уже была приготовлена к приему Муссолини.
Нежелание Бертинелли и его окружения расставаться с пленниками было понятным. Давая позже оценку событиям этого дня, Аудизио объяснил позицию местных властей «оскорбленным чувством мелкобуржуазного самолюбия».
К десяти часам утра переговоры все еще не были завершены и, более того, напряженность нарастала. Аудизио не удалось уговорить ни Бертинелли, ни членов местного Комитета национального освобождения уступить его требованиям. Он стал настаивать на встрече с бароном Сарданья, но в тот момент барона не оказалось на месте и отыскать его никак не могли. Тогда Аудизио потребовал соединить его с Миланом для консультаций с начальством. Чтобы никто не стал свидетелем разговора, он приказал всем очистить помещение и для пущей убедительности яростно размахивал пистолетом. Во время телефонного разговора Аудизио с Миланом, его приятель — полковник Альдо Лампреди и командир группы сопровождения Рикардо Мордини отбыли в Донго, не поставив Аудизио в известность.
В конце концов удалось достичь компромисса. Договорились, что захваченные фашисты будут переданы в руки Аудизио под расписку; ему также разрешили проехать в Донго и предоставили необходимый транспорт при условии, что его будут сопровождать два представителя Комитета национального освобождения из Комо. В четверть первого Аудизио был готов покинуть Комо. Однако в последнюю минуту к группе присоединились два человека. Один из них был офицером итальянских спецслужб, Джованни Десси, который выполнял задание американского командования разыскать и доставить им Муссолини, а другой — секретным агентом, называвшим себя Карлетто. Это окончательно вывело Аудизио из себя, и он решил прекратить дальнейшее вмешательство посторонних в свою миссию. На окраине города машина, в которой ехали оба агента, остановилась у бензоколонки. В этот момент к ним подъехал Аудизио с автоматом в руках и повелительным голосом крикнул: «Scendere (Выходите!)». Агенты вынуждены были подчиниться.
Избавившись от двух нежелательных попутчиков, Аудизио помчался по направлению к Донго. Двое партизан из Комо следовали за ним. По пути он захватил большой фургон для перевозки мебели, и в десять минут третьего машины въехали на главную площадь Донго.
Ошибочно приняв приехавших за группу убегающих фашистов или за боевиков, пытающихся освободить заключенных, партизаны встретили их стрельбой.
«Я прибыл сюда по приказу главного командования, — изо всех сил закричал Аудизио, выпрыгивая из машины и размахивая руками над головой. Кто здесь командир? Немедленно проводите меня к нему».
После небольшой паузы ему доставили ответ, который он счел оскорбительным. Командир отряда партизан находился в здании ратуши и сообщал, что если полковнику будет угодно явиться туда, его с удовольствием примут. Это вывело полковника из себя. Он стал в бешенстве кричать, что у него приказ и он обязан его выполнить. Быстрым шагом он пересек площадь и вошел в ратушу. Его сопровождение следовало за ним. Навстречу вышел граф Беллини. Полковник может войти, — сказал граф, — а его спутники пусть подождут снаружи.
Войдя в кабинет графа в ратуше, Аудизио обнаружил там Альдо Лампреди. Его попросили выйти. Разговор двух мужчин с глазу на глаз получился резким и нелицеприятным. Аудизио преуспел лишь в том, что сумел внушить Беллини, будто сопровождавшие его представители Комитета национального освобождения в Комо были агентами фашистов. Согласившись на их задержание, граф, тем не менее, дал понять Аудизио, что он не окажется более сговорчивым, чем префект Комо Бертинелли. Беллини не хотел предпринимать поспешных действий, о которых пришлось бы потом сожалеть. В своих воспоминаниях Аудизио писал, что в разговоре с молодым командиром повстанцев он был вынужден изменить тон и говорить с ним «весьма откровенно». Партизан по имени Сауро Ньези (его сестра была подружкой Беллини) утверждал, что он был свидетелем сцены, когда полковник из Милана вручил графу желтый пакет. По словам Ньези, в пакете был лист бумаги, на котором стояла подпись некоего члена Комитета национального освобождения Северной Италии. Текст состоял только из одного предложения: «Полковник Валерио располагает полномочиями доставить военного преступника Муссолини в Милан». Через некоторое время в кабинет позволили войти соратникам Беллини, и тогда Аудизио, отбросив притворство, сообщил присутствующим истинную цель своего приезда.
«Я прибыл для того, — сказал он, — чтобы расстрелять Муссолини и его бонз».
Как описывал впоследствии последовавшую за этим сцену граф Беллини, он и его партизаны были буквально ошарашены. Наконец, после паузы Беллини заявил, что подобные действия являются «совершенно незаконными». Еще утром он достиг договоренности с Комитетом национального освобождения в Комо о переводе туда всех фашистов, включая Муссолини. Что все это означает, — спросил он, имея в виду план расстрела пленников в Донго. Он является командиром местного партизанского отряда и не допустит этого.
Спор продолжался до трех часов дня, когда граф Беллини решил прекратить его. В его голове созрел план, как можно выиграть время. Поскольку часть пленников содержалась в Джермазино, он объявил, что ему нужно съездить туда, чтобы забрать их. Кроме него только Микеле Моретти и Луиджи Канали знали местонахождение Муссолини. Граф полагал,
что за время его отсутствия в Донго Аудизио не сможет установить место, где спрятан Муссолини.
Он ошибался. И Моретти и Канали оставались в ратуше после отъезда графа, оба они были убежденными коммунистами. Кроме того, Моретти был знаком с другим приезжим из Милана, полковником Альдо Лампреди, с которым вместе воевал. Не прошло и десяти минут после отъезда графа, как два полковника — Аудизио и Лампреди — уже мчались в машине по направлению к Бонзаниго. На сиденье рядом с водителем сидел Микеле Моретти.
Удивительна судьба участников этих событий. Вальтер Аудизио, он же полковник Валерио, он же Джованбатиста ди Чезаре Маньоли, является членом палаты депутатов от коммунистической партии. Альдо Лампреди, он же Гвидо, тоже жив, но он никогда не рассказывает об обстоятельствах гибели Муссолини. Микеле Моретти, он же Пьетро Гатти, вопреки свидетельствам о его смерти или, наоборот, о безбедной жизни где-то за рубежом за счет своей доли от захваченных в Донго ценностей, скромно живет в своем доме на окраине Черноббио, он до сих пор является коммунистом. Сразу после описываемых событий он делился со своими друзьями-партизанами и земляками подробностями этой операции, но сейчас отказывается говорить на эту тему. Джузеппе Франджи, он же Лино, также поначалу рассказывал друзьям о гибели Муссолини, но 5 мая 1945 года он погиб при невыясненных обстоятельствах. Его приятель, Гульельмо Кантони, он же Сандрино, вскоре скрылся на некоторое время, как полагают, в Швейцарии, однако успел дать интервью одному журналисту, но впоследствии выяснилось, что в момент расстрела Муссолини он находился совсем в другом месте и не мог быть очевидцем событий. Сейчас он живет в небольшой деревушке на горных склонах, окружающих озеро. Луиджи Канали, он же капитан Нери, исчез. Кажется, он стал задавать слишком много неприятных вопросов о судьбе «сокровищ Донго» и чересчур настаивать, что ценности были отданы представителям компартии, а расписки вручены кому-то из партизан, Его подружка, Джузеппина Туисси, она же Джанна, пыталась отыскать своего приятеля, но тоже исчезла. Ее близкая подруга Анна Бьянки повсюду расспрашивала о судьбе Джанны, и однажды ее труп нашли в озере Комо. Ее отец поклялся найти убийц дочери, но был сам убит. Из политических соображений расследование этих убийств продолжалось в Падуе до 1957 года, но подобно другим скандальным делам в Италии, правда о них настолько окутана туманом лжи и страха, что вряд ли когда-нибудь станет достоянием общественности.
Судьба никого не предупреждает дважды, каждого ждет такой конец, который более подходит его характеру.
Вскоре после четырех часов дня тишину дома Де Мария нарушил звук быстрых шагов по двору. Высокий человек в коричневом пальто вошел в дом и взбежал по ступенькам. Распахнув дверь в спальню, человек ворвался внутрь.
«Собирайтесь, — резко сказал он Муссолини, — я пришел освободить вас».
«Неужели, — на лице Муссолини впервые за последние дни появилась саркастическая улыбка. Он с иронией смотрел на высокого стройного человека с автоматом в руках, — как это мило с вашей стороны».
«У вас есть оружие?» — спросил Аудизио.
«Нет».
Аудизио повернулся и взглянул на Кларетту, все еще лежавшую на кровати спиной к стене. «И вы тоже, — сказал он, — поторапливайтесь».
Она поднялась с постели и стала перебирать одежду.
«Что вы ищете?» — сердито спросил Аудизио.
«Свои рейтузы».
«Обойдетесь без них. Живее».
Она поднялась с постели, взяла свою сумочку и другую сумку, похожую на ведро. В это время Муссолини натягивал на себя серый мундир милицейской формы. Он спросил Аудизио, нет ли вестей от Витторио. Его тоже освободили, ответил тот.
«А Дзербино и Меццасома? — не отставал Муссолини, — Что с ними?»
«Мы позаботимся о них».
В этот момент, по словам Аудизио, Муссолини «издал вздох облегчения».
«Быстрее, быстрее», — повторял Аудизио, почти сталкивая их с лестницы, стремясь поскорее покинуть дом.
Лия Де Мария наблюдала за ними из окна до тех пор, пока они не скрылись за поворотом горной тропинки. Тогда она перекрестилась. Ей было жаль женщину, та ей очень понравилась, как, впрочем, и двум рыбакам. Их поразило ее мужество.
Синьора Де Мария отвернулась от окна и подошла к постели. Вчера вечером она постелила гостям чистые простыни; сейчас она обнаружила на простынях и на заштопанной наволочке серые пятна от слез со следами туши для ресниц.
Кларетта уже не плакала, но ее глаза были красными от слез, а веки опухшими. Она неуверенно спускалась по крутой тропинке, крепко держа Муссолини под руку. Ей было трудно идти в туфлях на высоких каблуках, кроме того, в другой руке она несла две сумки, а через плечо были перекинуты два пальто: одно меховое, другое — из верблюжьей шерсти. Муссолини не проявлял желания ей помочь. Он сам с трудом спускался по тропинке, придерживаясь рукой за скалу. Кларетта попыталась поддержать его, но он, как гордый инвалид, который увидел в этом жесте оскорбление собственного достоинства, резким движением плеча отбросил ее руку. Всю дорогу они шли молча.
Наконец спуск кончился, и процессия вошла в деревню. Их провели через площадь. Три женщины выбивали пыль из одежды, громко ударяя ею о края каменного корыта. Увидев идущих, они бросили работу и внимательно посмотрели на них. Пожилой крестьянин с корзиной за спиной спускался по склону горы. Женщина с ребенком медленно шла вдоль дороги. Дождь прекратился. Был обыкновенный тихий день.
Они свернули влево под арку и направились к шоссе, где стояла машина. В этот момент местная жительница синьора Розита Барбарита, прогуливавшая своих двух собак, подошла к машине и завела разговор с водителем. Его имя было Джеминацца, он заметно нервничал и не был расположен к беседе. Перед поездкой ему сказали: «Будь начеку! Вскоре ты увидишь людей, которых сразу узнаешь. Так вот, забудь о них тут же. Если ты этого не сделаешь, то лишишься не только памяти, но и головы».
Не добившись от водителя толку, синьора Барбарита отошла в сторону. И тут она увидела группу людей, направляющихся в ее сторону. Впереди шел человек в коричневом пальто. Он грубо произнес: «Убирайтесь, убирайтесь отсюда!». После этих слов она быстро пошла прочь. Ей показалось, что люди спорили о чем-то, хотя нельзя было разобрать, о чем. Она еще заметила, как женщина обхватила руками шею пожилого мужчины, но его тут же грубо затолкнул в машину человек в коричневом пальто.
Машина тронулась с места. На площади водитель развернулся и проехал совсем рядом с синьорой Барбарита. В пожилом мужчине она узнала Муссолини. В машине, помимо водителя, находились только Муссолини и Кларетта. Человек в пальто уселся на крыло рядом с капотом, а двое других стали на подножке. Машина медленно направилась в сторону холма, и два молодых рыбака — Кентони и Фраджи — побежали вслед за ней.
Водитель Джеминацца мог видеть бегущих в заднем зеркале. Также он мог видеть Муссолини и Кларетту. «Они сидели рядом, — рассказывал он несколько лет спустя, — их головы почти касались друг друга. Муссолини был бледен, а синьора — спокойной. Мне показалось, что страха не было на ее лице… Мы остановились у ворот виллы Бельмонто».
Это был большой дом, стоящий в стороне от дороги и окруженный каменной стеной. В тот момент там жили две семьи эвакуированных: инженер Бернардо Беллини со своей женой и Ринальдо Опицци с женой Аминтой и двумя маленькими дочерьми — Лелией и Бьянкой. Когда машина Аудизио остановилась возле окованных железом ворот виллы, синьора Беллини сидела на террасе и любовалась видом озера. Ее муж был внутри дома: вместе с Ринальдо Опицци он слушал радио. В саду под террасой Лелия Опицци сидела с книгой, а служанка семьи Беллини, Джузеппина Кордаццо, пропалывала клумбу с цветами.
Внезапно они услышали громкий мужской голос: «Уходите отсюда! Все в дом!» Тереза Беллини успела увидеть, как плотный мужчина вылез из машины. Как ей показалось, на голове его был надет черный берет, а руки держали лацканы пальто. Всем своим видом, рассказывала она потом, он напоминал «альпиниста, несущего за спиной рюкзак».
Аудизио велел Кларетте выйти из машины вслед за Муссолини. Водитель видел, как он навел свой автомат на обоих и «что-то очень быстро сказал им». Джеминацца подумал было, что Аудизио зачитал смертный приговор, который ему было поручено привести в исполнение, но «все произошло так быстро», что он засомневался. Муссолини оставался абсолютно неподвижен и невозмутим, но Кларетта потеряла контроль над собой, обхватила шею Муссолини и, прыгая на месте, кричала: «Нет! Нет! Вы не посмеете сделать этого! Вы не посмеете сделать этого!»
Голосом, который Джеминацца определил как «сухой и нервный», полковник объявил: «Оставьте его, иначе вас тоже расстреляют». Вцепившись в Муссолини и подпрыгивая на одном месте, Кларетта не обращала на него внимания. Аудизио нажал на спусковой крючок, но Кларетта успела броситься к нему, схватила обеими руками за ствол автомата, крича: «Вы не можете так просто убить нас!»
Аудизио выстрелил еще раз. Джеминацца увидел, как пот струится по его лицу. Он нажал на спуск в третий раз, но автомат заклинило. Он вытащил из кармана пальто пистолет, но и он дал осечку. Тогда он крикнул Моретти: «Дай мне свой автомат». Тот подал ему свой французский автомат. Аудизио навел его на Муссолини, который, глядя ему прямо в лицо и держась руками за лацканы пиджака, произнес: «Целься мне в грудь». Джеминацца отчетливо услышал эти слова. Они оказались последними в жизни Муссолини.
Первым же выстрелом, сделанным из автомата Моретти, Аудизио убил Кларетту наповал. Она беззвучно упала на землю. Вторым выстрелом он поразил Муссолини, который сделал шаг в сторону каменного забора виллы и медленно сполз на землю, подогнув ноги. Он был еще жив и, лежа на земле, тяжело дышал. Аудизио подошел к нему и повторно выстрелил в грудь. Тело Муссолини резко дернулось и затихло. Аудизио молча постоял рядом с телом и затем сказал, обращаясь к Джеминацце: «Взгляни на выражение лица. Как оно подходит ему».
Моретти подошел к ним и сделал рукой жест, как бы желая сказать Джеминацце: «Ничего нельзя поделать». Аудизио предложил всем сигареты, хотя обычно не курил. Джеминацца взял одну. Он чувствовал себя в состоянии, близком к шоку, и полагал, что сигарета успокоит его. Затем он помог собрать стреляные гильзы, сел в машину и отвез обоих полковников и Микеле Моретти назад в Донго. Двух рыбаков оставили охранять тела. На часах было двадцать минут пятого.
С того момента, как машина остановилась возле ограды виллы, прошло меньше минуты. После того как она уехала, послышался раскат грома, и через несколько секунд хлынул проливной дождь.
Люди, находившиеся на вилле, слышали выстрелы. Они сошлись во мнении, что всего их было десять. Однако они ничего не смогли увидеть, так как вдоль забора росла живая изгородь, скрывшая все происшедшее от их глаз. Служанка Джузеппина под предлогом того, что ей нужно было сорвать пучок редиски, приблизилась к забору и хотела было посмотреть в щелку, но, услышав грозный оклик: «Via! Via! (Прочь! Прочь!)», вернулась ни с чем.
В шесть часов Джеминацца возвратился в Донго. Там Аудизио присутствовал при казни пятнадцати человек из тех, кто был захвачен в Муссо [48] .
Тела Муссолини и Кларетты положили в машину и под непрекращающимся дождем отвезли в Адзано, где на шоссе их дожидался фургон для мебели, чтобы отвезти в Милан. Трупы Муссолини и Кларетты бросили поверх груды других тел.
Я бы хотел, чтобы на моей могиле были начертаны такие слова: «Здесь покоится самое разумное животное из тех, какие когда-либо существовали на земле».
Ранним утром 29 апреля 1945 года мебельный фургон, благополучно миновав несколько американских постов, остановился возле полуразрушенного гаража на Пьяццале (площади) Лорето там, где за девять месяцев до этого немцы расстреляли пятнадцать заложников. Было воскресенье. Тела убитых выбросили из машины и свалили в кучу. Лишь на рассвете какой-то прохожий более или менее аккуратно сложил их на земле. Труп Муссолини лежал немного поодаль, его голова покоилась на груди Кларетты. Двое молодых людей подошли к нему и несколько раз сильно ударили ногами по лицу, после чего его лицо стало выглядеть сильно обезображенным. Рот был приоткрыт, верхняя губа оттопырена. Создавалось впечатление, будто он собирался что-то сказать. Кто-то вставил ему в руку палку, зажав ее между пальцами.
Около девяти часов на площади собралась толпа. Люди кричали, толкали друг друга, подпрыгивали, стараясь пробраться поближе. Кое-кто выкрикивал ругательства и проклятия в адрес убитых. Некоторые разряжали в них свои пистолеты и дробовики. Другие молча рассматривали трупы: на лицах людей можно было прочитать смешанные чувства и удовлетворения, и омерзения. Одна женщина всадила в тело Муссолини пять пуль, чтобы таким образом отомстить за своих пятерых сыновей, убитых фашистами. Толпа тем временем множилась. Те, кто оказались в первых рядах, буквально наступали на трупы. Партизаны, стоявшие в оцеплении, были вынуждены открыть стрельбу поверх голов напирающей толпы, а затем использовали и брандспойт.
«Кого вы хотите увидеть?» — громким голосом поверх ликующих голов крикнул партизан крупного телосложения, его руки по локоть были забрызганы кровью.
«Паволини!» — раздался в толпе мужской голос. К нему присоединился другой: «Бомбаччи!». И тут же по толпе понеслось: «Муссолини! Петаччи! Буффарини-Гвиди!». Великан-партизан по очереди поднимал каждого из названных над толпой, держа трупы под руки.
«Выше! — командовала толпа — Выше! Выше! Нам не видно!».
«Вздернуть их на веревки», — раздался в толпе громкий властный голос.
Тут же нашлись веревки. Убитых связали за лодыжки. Первым подняли труп Муссолини. Подметки его разорванных ботинок поползли вверх к нависавшим стропилам крыши гаража, голова повисла на высоте шести футов. Его лицо землистого цвета было покрыто пятнами засохшей крови, рот по-прежнему приоткрыт. В толпе раздались одобрительные возгласы. Стоявшие в первых рядах стали бросать в него чем попало.
Акилле Стараче поставили в кузов грузовика и заставили смотреть на происходящее. Затем его подтащили к стене и расстреляли. Труп бросили в кучу вместе с другими, дожидаться своей очереди.
Следующей повесили Кларетту Петаччи. Раздался женский визг. На несколько секунд, пока тела мерно покачивались в прозрачном утреннем воздухе, воцарилась странная тишина. Крики и насмешки прекратились. На мгновение лица стали серьезными и задумчивыми. Как сказал позже один человек, присутствовавший на площади, «мы все вдруг почувствовали, как в воздухе повисло тягостное ожидание, как будто мы погрузились в сон, очнувшись от которого мы обнаружим мир прежним. Казалось, что в течение этих нескольких секунд мы все осознали, что дуче наконец мертв, что он казнен без суда и что наступит час, когда все мы, вместо унижения и оскорблений, будем воздавать ему почести, как герою, и возносить в молитвах, как святого».
Настроение на площади переменилось. Юбка Кларетты сползла на лицо, обнажив бедра. Когда один партизан встал на ящик, чтобы закрепить концы юбки между крепко прижатыми ногами, в толпе послышались насмешки и скабрезные возгласы. Один человек подошел к телу и непристойным образом ткнул его палкой так, что оно сильно закачалось и завертелось на веревке, как механическая кукла, которая, кружась в танце, протягивает свои руки на шарнирах навстречу воображаемому партнеру. Но лицо Кларетты меньше всего напоминало кукольное. Когда-то оно сводило мужчин с ума, теперь же было покрыто слоем грязи и замазано кровью. Когда ее подвешивали, ее глаза были открыты, теперь же веки медленно сомкнулись. Оно выглядело кротким и умиротворенным. Казалось даже, что она улыбается.
Изуродованное лицо Муссолини выглядело по-другому. Некоторые увидели в линии его опухших губ и невидящих остекленевших глазах выражение безнадежного отчаяния, но большинству запомнилось лишь обезображенное и залепленное грязью подобие человеческого лица.