ВИЛЛИ ВОЛЬФЗАНГЕР
ЖИЗНЬ
И СМЕРТЬ
НА ВОСТОЧНОМ ФРОНТЕ
Вилли Вальфзангер
БЕСПОЩАДНАЯ
БОЙНЯ
ВОСТОЧНОГО ФРОНТА
Москва «ЯУЗА-ПРЕСС» 2010
УДК 355.123.1 ББК 63.3(0)62 В 72
Оформление серии художника П. Волкова Перевод с немецкого /О. Бема
Вольфзангер В.
В 72 Беспощадная бойня Восточного фронта / Вилли Вольфзангер ; [пер. с нем. Ю. Бема]. — М. : Яуза-пресс, 2010. — 288 с. — (Вторая мировая война. Жизнь и смерть на Восточном фронте).
ISBN 978-5-9955-0114-5
В июне 1944 года под ударами Красной Армии рухнула самая сильная германская группа армий «Mitte» («Центр»). Среди сотен тысяч погибших солдат Вермахта был и автор этой книги. Никто не знает, в какой день, как и где он был убит. Никто не знает, где он похоронен и похоронен ли вообще. Все, что от него осталось, — этот фронтовой дневник, один из самых страшных документов Второй мировой. Это — потрясающая исповедь человека, заглянувшего в преисподнюю, жестокая правда о беспощадной бойне Восточного фронта.
УДК 355.123.1 ББК 63.3(0)62
ISBN 978-5-9955-0114-5
© Ю. Бем, пер. с нем., 2010 © ООО «Яуза-пресс», 2010
ПРЕДИСЛОВИЕ
«Я — война. И я — солдат.
Я сжигал все города, убивал всех женщин.
Я стрелял в детей, грабил все, что мог, на этой земле.
Уничтожил миллионы врагов, разорил все поля,
Разрушил церкви, опустошил души людей.
Матери проливали кровь и рыдали по своим детям.
Я делал это. — Ноя не бандит и убийца.
Я просто был солдатом»
Вилли Вольфзангер написал это стихотворение в 1943 году. В это время он был уже два года солдатом на Восточном фронте. Карандаши и бумага, посланные ему матерью, стали его оружием против безумия убийственного похода на восток. Он носил мундир ефрейтора вермахта. На груди у Вилли сверкали четыре медали и Железный крест II степени. Он не прятался от пуль, не убегал с поля боя. Но он хотел оставить свидетельство о страшных днях войны.
Временами увлеченно, а иногда, в бешенстве бросая тетрадь, измученный вшами и ищущий забвения в спирте, Вольфзангер вновь и вновь берется за дело, обрабатывая свои воспоминания и заметки, добиваясь их искренности и правдивости. Мелким почерком, используя каждый квадратный сантиметр бумаги, он пишет, как только ему предоставляется такая возможность. Часто источником света для него служит только огонек от сигареты. Снова и снова он спорит с товарищами по бункеру, отвоевывая у них единственную керосиновую лампу. Спасаясь от наступления Красной Армии, он, бросая продовольствие и оказываясь перед угрозой голода, спасает свои тетради. «Можно обойтись без хлеба и масла, но мои записки — это главное, что необходимо мне в жизни», — пишет он. В дневнике, который он позднее использует как основу для своей рукописи, Вольфзангер отмечает: «Только мои заметки в дневнике о войне и возможность дополнять ими фрагментарные отрывки в рукописи дают мне еще волю к жизни».
И он написал это, будучи отпущенным с фронта в начале 1944 года в отпуск, Вольфзангер отпечатал на тонкой бумаге размером А5 добрых 140 страниц. Тогда ему исполнилось 23 года. И это был уже совсем не тот молодой человек, который в начале 1941 года был мобилизован в вермахт. Сугубо гражданский по натуре юноша, Вольфзангер сочиняет стихи и прозу, рисует, музицирует и поклоняется природе. Он почти до стереотипа соответствует типичному немецкому поэту и мыслителю. Таким он чувствует себя и таким хочет быть. Через добрых два года после отступления в составе вермахта перед Красной Армией из чувствительного юноши, которого крепкие подростки называли в школе «ботаником», он стал отупелым солдатом. «Кем мы стали? — спрашивает он себя. — Психически опустившимися, ничем, кроме сгустка крови, внутренностей и костей. Прекрасная душа, таившаяся в нас, искала теперь только утешения в водке». Вольфзангер высмеивает себя как непризнанного гения, глотающего «таблетки от невралгии». Но он становится объективным летописцем собственного крушения. Он фиксирует все то, о чем миллионы солдат вермахта постарались забыть после войны.
«Я чувствую свою вину, будучи придавлен висящим надо мной долгом — и нахожу утешение только в водке!» — пишет он в сентябре 1943 года, когда бежит вместе со своими товарищами от наступающей Красной Армии по опустошенной стране, на территории которой они взрывали фабрики, порабощали людей, уничтожали урожаи и убивали скот.
Кое-как устроившись на повозке, покидая город Гомель, он описывает эпизод, когда пьяная солдатня заставляет танцевать русскую пленницу нагишом. Ее груди они обмазали жиром, которым смазывали сапоги. Вольфзангер фиксирует, как его приятели хохочут, когда видят, как женщину с коровой, которую она спасала, разрывает на куски мина. Он отмечает в своем дневнике, что его друзья, да и он тоже «не видели ничего ужасного, а только комическое, в этом трагизме». Теперь Вольфзангер отмечает, что по меньшей мере в некоторых ситуациях он уже не отвечал стереотипу поэта и мыслителя, а скорее немецкого солдата оккупационной армии на востоке.
Его «Покаяние», как он называет свою рукопись в подзаголовке, не оставляет никакого места для легенды о «чистом» вермахте, который не имел ничего общего с преступной нацистской кликой и ее злоупотреблениями. При этом он уделяет большое внимание и сочувствует судьбе основной массы немецких солдат, которая, хотя и находилась на стороне преступников, одновременно была и их жертвой. Даже на войне, которую Гитлер — безусловно, преступник — вел на востоке, не все было вымазано только черной краской, но встречались и мазки светлые. А это говорит о том, что добро и зло не всегда удается четко разделить. Масштабы развития событий настолько велики, что зло и вина каждого отдельного человека, как и его переживания, угрожают исчезнуть за ними.
Вольфзангер старается сделать эту войну понятной непосвященному читателю, и в то же время он отрезвляет его, стараясь объективно изобразить все то, что испытал. Даже если он был свидетелем только очень небольшой части восточного похода, то его характер проявляется довольно полно. Автор проявляет способность находить для своего повествования соответствующие слова и выражения. Например, так он описывает повешенных русских, которые пали жертвой охоты на фактических или предполагаемых партизан: «Двое повешенных мужчин качались на крепкой ветви. Запах тления исходил от этих неизвестных личностей. Их лица посинели и опухли, а рот перекошен страшной гримасой. Мясо свисало с веревок на связанных руках, желто-коричневая жидкость стекала с их глаз, а борода отросла на их щеках уже после смерти. Один из наших солдат сфотографировал их, запечатлев, как они качались на дереве».
Этими словами выражен неприкрытый ужас человека, непосредственно присутствовавшего при казни.
В этой книге слова писателя, который выражает главные переживания своего поколения — участие в битвах на фронтах Второй мировой войны. И делает это — как никто другой. Его рукопись, даже спустя 60 лет, — это не только реальный документ, но и настоящее литературное открытие.
Солдат Вольфзангер, опираясь на свой личный опыт, показывает, как война разрушает людей, которые участвовали в ней. Весь ужас тяжелейших зимних маршей наглядно предстает перед читателем. Вольфзангер вполне реалистично описывает, как солдаты отмораживают ноги. Внезапно кажется даже логичным, когда солдат, будучи не в силах снять валенки с замершего на снегу трупа красноармейца, отрубает у него голени и ставит сапоги со ступнями вместе с котелками в печь. «Пока картофель варился, голени размораживались, и солдат надевал окровавленные валенки». Так беспощадно пишет Вольфзангер об отрубленных голенях, но это не только ужас от подобной ампутации, но и элемент сочувствия к замерзающему солдату вермахта. Человечность никогда не исчезает совсем ни ночью ни днем. Она постепенно пропадает. Антигуманный характер войны, о котором писал еще Ральф Джордано*, тянет за собой перо Вольфзан-гера, который в ходе войны описывает все ее ужасы. При рассказе о своем военном образовании в Эйфеле у него прорываются еще самовлюбленные отголоски, свойственные периоду полового созревания, что отражалось в тоске по мирной жизни: «лемех плуга вспахивал поле наших душ». Этот «лемех» оставил борозду и в его душе. Но на место ностальгии по прошлому скоро приходит холодный диагноз опустошения человека, попавшего на войну, который уже не может отдавать должное никаким красивым метафорам.
*Джордано Ральф (род. 1923) — известный немецкий кинорежиссер и журналист из Гамбурга. Удостоен высшей награды Германии «Креста за заслуги». Автор книги «Бертини». (Здесь и далее примеч. пер.)
Они, видимо, проявляются только при абсурдном желании как можно скорее закончить свой отпуск и вернуться назад, в Россию. «Внезапный страх охватывал нас при воспоминании о всей красоте и благополучии на нашей Родине. И мы оглядывались на Россию, на этот белый зимний ад, полный страданий, лишений и смертельной опасности. Мы не знали, что делать с нашей жизнью. Мы боялись возвращения домой и чувствовали только вызванные непрерывным пребыванием под огнем воинственные опустошения в нашей душе». Сразу же после возвращения на фронт и начала сражений Вольф-зангеру собственный дом «уже кажется чужим».
Он отнюдь не нацист и, вопреки некоторым предубеждениям, также и не расист. Он сочиняет чудесные песни, полные насмешек над господами арийцам: «коричневая чума так и прет из их круглых щек, выпеченных словно где-то на Западе». Но он — часть армии Гитлера, вторгшейся в Россию. Он видит не только горе русских, принесенных в жертву фашизму, но и близко принимает к сердцу страдания немецких солдат. При этом Вольфзангер не пытается завуалировать собственную роль в этой войне. Напротив, он понимает и разделяет воинственные чувства своих товарищей, которые в соответствии с его собственным воображаемым образом выигрывают на войне, утверждая свою смелость и силу.
Эйфория, гордость, чувство сплоченности время от времени занимают господствующее положение, сказываясь на состоянии тела и духа на войне. И иногда под влиянием толчков адреналина приходит ошибочная уверенность отметать все трагические стороны битвы на задний план. Вольфзангер, для которого солдатское бытие всегда стоит на первом плане, пишет: «Мое мирное сердце захватывала таинственная тоска по страшному, заставляла без особых угрызений совести наблюдать страдания людей. Первобытный человек в нас зачастую пробуждается. Инстинкт, заменяющий духовность, чувствование и трансцендентную жизненную порядочность, преобладал в нас». Измотанный от ожидания и неизвестности «закоренелый пацифист» бросается в бойню. «Я горжусь этой опасной жизнью и тем, что я вынес», — пишет он своему другу Георгу. Вольфзангер чувствует презрение к тем, кто уклоняется от сражений и опасности, но затем содрогается, чувствуя, как в нем происходят чуждые его сердцу перемены. Между сражениями и пьянками он находит в себе мужество и заверяет, что может поверить в «сохраняющуюся у человека таинственную силу, которая преодолевает все противоречащее в его характере и наполняет его уверенностью в возможности достижения лучшей жизни».
Вольфзангер не выносит никаких взвешенных суждений, исходя из высоких моральных соображений, а просто излагает наблюдения участника событий, который причиняет зло на убийственной войне, но страдает и сам. Многое остается у него незавершенным и неоднозначным. Вместе с тем он точно описывает состояние человека, которого лишили всякой уверенности в жизни.
Десятилетиями никто не интересовался рукописью Вилли Вольфзангера, хотя его воспоминания смогли бы придать реальность будням простых солдат на войне. Опубликовать рукопись не удавалось до сегодняшнего дня, хотя 18 миллионов мужчин служили с 1935 по 1945 год в вермахте. Ян Филипп Реемчма, меценат, подвергшийся критике за организацию в Берлине выставки истории вермахта, видит в этом последствие общественного согласия, которое предпочло вообще не упоминать о вермахте: «Это как договор: молчите о своих подвигах, и мы предпочтем не нарушать вашего молчания. Так как обычно молчали в своих личных воспоминаниях о бытовых семейных отношениях и неурядицах». Портреты немецких солдат, созданные после войны, не определялись непосредственным опытом миллионов свидетелей, а легендами, которые складывались в первый же день после ее окончания. Последний приказ вермахта от 9 мая 1945 года освобождает немецкого солдата от какой-либо ответственности. «Верный своей клятве, — говорилось в нем, — он выполнял свой высокий долг перед народом, который не будет забыт». На Нюрнбергском процессе судьи союзников осуждали только высших офицеров. В противоположность СС и гестапо командование вермахта в целом не объявлялось преступной организацией. Хотя после 1945 года в немецкой официальной прессе появились многочисленные сообщения о преступлении вермахта, большинство военного поколения постаралось отодвинуть в сторону вопросы о своем прошлом. Интерес к подлинному объяснению происшедших военных событий был незначителен. Сочувствие находила больше тривиальная приключенческая литература, в которой речь шла о товариществе, солдатских добродетелях и преодолении испытаний в борьбе с врагом — темы, которые, с точки зрения старых борцов, никто из тех, кто не участвовал в войне, не имел права поднимать. Горькие упреки выросших в пятидесятые и шестидесятые годы детей фронтовиков по отношению к своим отцам не привели к тому, чтобы они стали отвергать тот опыт, который подсказывала их предкам жизнь. Отношение к вермахту долго еще оставалось доминирующим предметом политических споров различных групп населения, которые предлагали свой взгляд на историческую правду и тем самым долгое время препятствовали возникновению общественного согласия по отношению к прошлому.
Сегодня всем абсолютно очевидно, что вермахт вел беспрецедентную истребительную войну на востоке. Для понимания книги Вольфзангера важно знание обстановки, при которой она создавалась. Немецкие и русские потери на фронтах в Советском Союзе несравнимы. Примерно 20 миллионов советских людей были убиты, в том числе около семи миллионов гражданских лиц. Погибло свыше трех миллионов военнопленных: примерно каждый второй, к которому вермахт применил силу. В занятых немецкими армиями областях Восточной Европы нацисты уничтожили миллионы евреев. Это была самая большая бойня в истории.
*Клаузевиц Карл (1780—1831) — прусский военный писатель, создатель новой теории войны. Его основное произведение «О войне».
Вольфзангер реагирует на эту ситуацию как солдат, примиряющийся с фатальной неизбежностью и верой в предопределенность судьбы. Конечно, он знает известное высказывание Карла фон Клаузевица* о том, что война — это продолжение политики другими средствами. Конечно, он чувствует, что его используют как крохотное колесико большой убийственной машины. Вольфзангер больше всего страдает от войны за линией фронта, так как осуждает себя за террор против беззащитных русских людей. Он пишет своим родителям, что, пожалуй, чувствовал себя скорее побежденным, чем победителем. Но Вольфзангер участвует в этой войне. Его позиция, которую он хочет удержать любой ценой, заключается в том, что он ехал на фронт, не будучи готовым к серьезному сопротивлению. Он рисует себя в письме с причудливо гигантской винтовкой и в огромных сапогах, двигающимся по дороге в Россию. Далее внизу мы видим его второй автопортрет. Здесь Вольфзангер идет уже на запад с книгой в руке и с цветком в петлице. Время от времени стремление к гражданской жизни проявляется в нем наиболее активно. Война же для него — это явление природы, некая стихийная сила, против которой не приходится возражать. По его мнению, для человечества мировая война — это нечто подобное землетрясению в горах. Так он, во всяком случае, пишет в своем письме к дяде. Поэтому военное и политическое руководство Германии приводит его, как и многих его друзей, в отчаяние.
*Хафнер Себастьян (1907—1999) — немецкий публицист и историк, автор книги «Комментарии к Гитлеру».
Уже вскоре после начала войны известный публицист Себастьян Хафнер*, будучи в эмиграции в Лондоне, отмечал, что «не согласное с режимом» немецкое население на удивление составляет уже около 35%, причем эта тенденция постоянно растет. Хафнер называет три причины, почему это большое число недовольных и разочарованных не оказывало активного сопротивления режиму. Это могущественная и для многих бесспорная позиция нацистов; «не склонный к революционным потрясением менталитет» противозаконных немцев, и, наконец, «досадная идеологическая неразбериха» и отсутствие новых прогрессивных политических лозунгов. Все эти три аргумента напрямую касаются Вольфзангера.
И все они касаются только, пусть даже значительного, меньшинства. Солдаты вермахта образовывали особый срез народа. Среди них были как пылкие приверженцы Гитлера, так и его решительные противники. Но они все находились в исключительной ситуации, и им самим требовалось искать оправдания для своего поведения. Одни находили его в расистской идеологии нацизма. Другие — в солдатском долге, который был прочно зафиксирован в сознании военного поколения. «Помоги мне, Бог, — пишет Вольфзангер в своем дневнике в часы отчаяния, когда он был особенно склонен к размышлениям, — когда я высказываю такие мысли и утверждаю их в своем «я». Они горькие по большей части, так как из отрицания возникает только глубокая, непрекращающаяся боль». Такова была, по-видимому, и стратегия миллионов: довольствоваться лишь размышлениями о происходящем, чтобы суметь вынести весь этот ужас. И это только маленький шаг к молчанию после войны, когда всякое воспоминание объявлялось вне закона.
Лишь в девяностые годы, когда новое поколение стало требовать правды, мир нормального солдата станет публично обсуждаемой темой. Появились многочисленные издания писем, отправленные в годы войны по полевой почте. Но того, кто читает их, поражает полная неспособность авторов отобразить все ими испытанное. «Многие простые солдаты предпочитали молчать ввиду той ужасной реальности, которую представляли собой сражения», — анализирует эксперт вермахта Вольфрам
Ветте*. Здесь же возникает явная необходимость понять мысли каждой «конкретной личности, «маленького мужчины» в форменной одежде солдата».
Вилли Вольфзангер не является типичным «маленьким мужчиной». Он широко образован, фанатичный любитель литературы. Вольфзангер видит себя поэтом и мечтает о жизни в свободной Германии. Но его опыт войны — опыт нормального военнообязанного. И он сумел создать произведение, позволяющее оживить этот опыт. Вольфзангер не хотел быть судьей. В 1943 году он пишет своим родителям: «Я предпочитаю излагать только факты и свои переживания». Многое, что он описывает в рукописи, почти аналогично тому, что содержится в его дневниках и письмах. Вольфзангер все время придерживается собственных ощущений. При этом несомненно, что все эти факты получают соответствующее литературное оформление. Детали не всегда подробно отражают происходившие события. Возможно также, что то или иное сообщение содержит слишком много не всегда точных воспоминаний, а в части заметок имеются объективные ошибки. Но, без сомнения, Вольфзангер хотел быть правдивым. Он пишет, что война открыла для него «тайные замыслы души». Эта рукопись дала Вольф-зангеру возможность раскрыть их.
*Ветте Вольфрам (р. 1940) — специалист по истории Второй мировой войны, доктор наук, приват-доцент Фрайбургского университета.
Стефан Смиидз
РУССКИЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ Исповедь о великой войне
Мировая война началась, и мы видели, как Бог и звезды умирают на западе. Смерть атаковала землю. Костлявое ее лицо неприкрыто ухмылялось. Безумие и боль искажали черты ее маски. Мы, двигаясь к нейтральной полосе, уже издали наблюдали за ее плясками и слышали в ночи музыку ее барабанов. Смерть собирала свой урожай из бесплодного зерна.
Наше существо изменилось, получило другое значение и имя, чем это было в прошлой жизни, и наши мечты теперь уже воплощались в традициях нового времени. Тень падала на наше будущее в его величии и закате. Новые мысли заполняли души, в которых росли скорбь, страх и страдание.
Приключения вытекали из перемещения от одной опасности в другую, по соседству. А диалог со своим ангелом смолкал на наших могилах. Безызвестные и неизвестные, одинокие и любящие, глупцы и умные, бедные и богатые — все они теперь кололи лед, сооружали брустверы и пытались бороться со своей участью, сознавая необходимость гибели для последующего возрождения трав и мхов на земле. Как безумные, танцевали мы вокруг алта
ря, палачи и жертвы, отвергнутые и освященные. Наши стремления к разгадке тайн смысла жизни оказались всего лишь игрой с масками и мишурой. В своих мечтах мы пытались найти волшебную палочку надежды, веры и любви, но не находили ее. А только лишь ад разрывавшейся стали, готовность к смерти, к своей печальной участи и уединенности среди звезд. Мы бросались в пропасть, и на глубине искали лик Божий, отряхивая пыль веков.
Так смерть входила в нашу жизнь. На нейтральной полосе она уже стояла на вахте.
Война началась, однако моя жизнь пока особенно не изменилась. Большая смерть еще не подошла ко мне, к моему миру. Я путешествовал через леса, окраины городов и мечтал о дальнейших странствиях. Солнце пахло смолой и листвой, тени ложились на папоротник, полуденное золото охватывало травы вокруг мхов на моей дороге. Я любил красоту, удачу и мир на земле. Сумерки опускались на город, вечерние звезды блестели на небе, а я между звездами и серпом луны шел домой.
Я работал в банке1. Деньги, чеки и акции заполняли мои будни. Однако вечерние часы принадлежали мне.
Любовные приключения проходили как надоевшие игры с их тоской, улыбками и печалью. В беседах о Боге и душе, поэзии, музыке и любви я часто просиживал далеко за полночь с моими друзьями. Мы играли словами и собственным воображением и вместе с тем искали со всей серьезностью и молодой страстью нашу дорогу в жизни, оспаривая ее необходимость. Мы жили по вдохновению души, вере в Бога, предаваясь глупостям любви, тоски нищих цыган и веяниям нашего времени.
Ночами я читал, в то время как ветер пел перед затемненными окнами и доносил в мир моей комнаты гул большого города, словно морской прибой, до тех пор пока утренний полумрак не навевал на меня ощущение колдовства, вдохновения, житейской мудрости и лживости книг.
Я посещал спектакли и концерты, слушал Баха, Бетховена и Брамса, камерную музыку. Гибель Польши значила для меня меньше, чем соната или стихотворение. Я жертвовал своим сном, сочиняя фантастические рассказы и мечтательные легенды.
Наступила зима. Сады и улицы покрылись снегом, метели стегали крыши, и город тонул в тумане. Луга, леса и почва побелели. Я прощался со своей молодостью. С дорогами детства, странствованиями и налаженным бытом.
Юность и пылкая любовь ушли во тьму, и песочные часы отмеривали минуту за минутой. Беспокойство, пустые мечты, отчаяние и мысли о смерти посещали меня. Я пытался преодолеть свою раздвоенность, страдая от выпавшей мне судьбы, и бродил в полумраке ночи во время полнолуния пустынными улицами города. Читал запрещенные книги, противоречивые и упадочные, уходил от Бога и считал себя вне дома мелкой пылинкой в мировом пространстве.
Под своей маской, придававшей уверенность моей душе, я жил словно привидение и искал убежище у проституток и в вине. Мысли бегства от жизни наполняли меня.
Тогда я встретил Беатриче. Любовь помогла мне узнать красоту даже в падении и в возвышении, в величии и чистоте духа, в благоговении и надежде, а также в страдании и счастье, изменениях в судьбе и ее милостях. Даже в смерти. Началась новая жизнь. Как выздоровевший оттяжкой болезни, я прислушивался к шуму ветра и впитывал в себя весеннее пробуждение земли. Когда я вынужден был распрощаться со своей возлюбленной, я возлагал надежды на Бога и свою звезду.
На линии Зигфрида стояли армии и ждали наступления. Я не обращал на это внимания. В то же время война, словно разыгравшиеся штормовые волны, катилась через Нидерланды, предвещая всеобщую гибель. Мои мысли вращались вокруг вечности литературы. Она заключалась в творениях народов. Каждая империя и каждый век вносили свой строительный камень для завершения истории человечества и для прославления дома Божьего. Кто сумел выполнить эту задачу, мог умереть спокойно. Имена создателей забывались, авторы великих произведений исчезали с лица истории, могильщики закапывали их трупы в землю вмести с их трудами, и все же души их оставались жить в воспоминаниях грядущих поколений. Смерть не брала их. Так война воспринималась мною в моем мире. И даже когда Франция сложила оружие, моя жизнь продолжала идти дальше по проторенной колее2.
Я отправился в морское путешествие на мою вторую родину, полуостров Дарсс. Я купался и в штиль и в шторм, лежал на солнце, на дюнах и мечтал под шум прибоя. Слушал музыку сверчков, в горячий полдень погружался в сон, пел и не замечал, как шло время. Моя любовь развеялась, словно полет бабочки. Я бродил по лесам, сплетал венки из хвои и листвы. Иголки, соломинки и цветки занимали мое воображение. Я ходил по лугам, слушал песню ветра и наблюдал, как опускалось за горизонт солнце. Небо горело в апокалипсическом цвете, бронза и золото катились на гребнях волн. Прохладными звездными ночами я погружался в книги и спешил в укрытие при начинающемся дожде и штормовом ветре. От богатства земли, жаркого дыхания лета и заряда молодости я, опьяневшим, возвращался в город.
Осень охотилась на меня смертью затухающей природы и предчувствием печальной судьбы. Я любил в это время бессонные ночи, затухание свечи, сладкое утешение небытия после тягостных поисков путей в жизни и своей неосведомленности на этой земле. В путанице дней я искал тишину, но и боялся ее, как смерти, которая никогда не завуалировала действительности и лишь пугала мир. Ее молчание гремело как жернова мельниц, моловших ее день и ночь.
Возвращалась зима. Я принимал войну и мир только как интермедии всемирной истории. Я снова окунался в бесконечные ночные беседы о пустоте жизни, о Боге, о колдовстве дьявольского и трагичного бытия. Днем я тупо исполнял свою работу, ожидая поворота судьбы, перемены в своем положении. В мечтах и мыслях, в тоске, надеждах и желаниях я жил еще по ту сторону войны, и смерть оставалась мне незнакома, была только гостем в моем воображении.
Как потерпевший крушение, я двигался к ней по иронии судьбы. Я больше не был гражданином мира, но и не стал еще солдатом. В своем двадцать первом году на день рождения3 мне был открыт кредит на начало февраля. Я отложил свою работу, убрал рукописи, закончил дневник и сжег фрагменты. Дни мои текли, не принося покоя, и без всякой деятельности текли как песок из рук. Мосты в прошлое были сожжены, в наступающем будущем меня ничто не ждало. Звезды не указывали дорогу. Без надежды, хотя и без разочарования, устало и все же временами встряхиваясь, я переживал пустоту времени в каком-то ожидании.
Эта ночь должна была быть такой же, как и тысяча других. И все же под ее звездами наметилось какое-то изменение в моей судьбе. Мне показалось во сне, словно я переступил порог новой жизни. Ранним утром я должен был встать совсем другим человеком, перед лицом моей судьбы.
Моя мать еще спала. Ночной ветер завывал снаружи, нечастые дожди танцевали над крышами. Дружелюбно мерцала настольная лампа. Я сидел перед чистыми листами бумаги, размышлял, спрашивал себя о чем-то, мечтал, чего-то искал, боролся с богами, ангелами и демонами. И приходил к какому-то пониманию.
Сначала это был только страх. Мы стояли в воротах у нейтральной полосы и чувствовали близость опасности. Начинались мрачные годы, словно небеса уже предсказывали нам это. Как нищие, мы покидали нашу молодость, свободу, любовь, стремления души, наслаждения и труда. Мы должны будем теперь подчинять собственную жизнь воле времени, и наша судьба свершалась как баллада необходимости, терпения и смерти. Мы не могли избежать законов, которые царили в нашей незавершенной системе мира. Словно во сне начиналось путешествие в чужое и неизведанное, и все дороги кончались где-то во тьме.
Ничто более не было так противно моему существу, как перспектива стать солдатом, песчинкой среди чужих попутчиков, игрушкой для исполнения приказов. Я вовсе не хотел брать в руки оружие и сражаться за мировоззрение, которое ненавидел. На войне, которой я никогда не хотел, и против людей, которые не были моими врагами. Как сомнамбула, я двигался по ступеням эшафота и чувствовал занесенный уже над своей головой меч. Судья выносил мне приговор, и в своем бессилии я вынужден был подчиняться его решению.
Это было моим отречением.
Я курил одну сигарету за другой, писал строчку за строчкой и пил вино. Часы тикали, свет отражался на моих книгах и крышке рояля. Ветки сосен пахли в вазе, цвел рождественский терновник. Часы продолжали тикать, как капли в море времени. Ночь подходила к концу, а я все еще наблюдал, думал и размышлял.
Призрак тех лет, когда я служил в армии, не давал мне покоя. Я вспоминал о последних месяцах моей жизни дома. Как голодающий перед наступающими лишениями, я спешил к книгам, концертам, спектаклям и увеселениям. К быстротечным романам и часам, проведенным в саду в беседах с друзьями молодости. Но той ночью музыка не давала мне никакого утешения, комедии — никакого забвения, трагедии — никакого примирения с моей судьбой. Каждое возвращение к красоте безоблачного мира только обостряло боль разлуки, а вино лишь усиливало мрачность моих мыслей. Я перелистывал письма, исповедания и описания событий мировой войны последнего поколения. Стремился выработать в себе отношение к неизбежному, узнать, что ожидало меня. Понять войну, чтобы определить мою роль в ней и вписать сражения, опасности и смерть в свою систему мира. Однако мое чтение оставалось таким же бесплодным, как мои монологи и как полные грусти и смеха застольные беседы.
Я потушил свет, надел пальто и тихо закрыл дверь, чтобы никого не будить. Ночной прохладный ветер раздувал мои волосы. Облака закрыли луну, не было фонарей, которые освещали бы мне дорогу, и никто не попадался мне навстречу. Как выброшенная на улицу собака, я бродил по улицам и переулкам. Все навевало воспоминания, тоску о пережитых приключениях, отчаянии и иллюзиях. Я возвращался домой, и снова сидел, размышляя, в мирном кругу горевшей лампы. Полночь минула, а я не уходил из-за стола.
Сначала было трудно. Мы сбрасывали с себя маски, которые носили раньше, отвергали все наши тщеславные мысли, отказывались от счастья и готовились к тому, чтобы принять неизбежное. Мы чувствовали: это должно случиться. Нам следовало испытать свою судьбу, и она оказалась рядом. Мы знали, что совершали преступления. И как монахи, истязавшие себя, принимали это. Под маской солдата и выполненного долга пытались заглушить свою вину бесконечных обманов и преступлений, вершившихся под пулями и снарядами. И мы были готовы страдать.
В эту ночь я не думал о будущих путешествиях и приключениях, задумках и таинственных открытиях...
Стрелки вращались. Песочные часы перебрасывали песок. Издалека доносилось последнее дыхание заводов, мельниц и гаваней. Затихали шаги случайных прохожих. Все любящие и отвергнутые уже давно спали. Моя комната превратилась в остров; здесь в уединенности горел свет, здесь бродили мои мысли, мои вопросы к предкам.
В течение солдатских лет мое будущее было решено. Из военной неразберихи определялась наша судьба, и формировалась собственная личность. Мы ждали этого будущего. Мы должны были сделать много и хотели, чтобы все дороги вели нас в активную жизнь. Судьба превратила нас в бесформенную глину, и мы должны были теперь вернуться к нашим друзьям, встречам, книгам и мечтам. Пока еще ничто не отличало нас друг от друга, ничто не говорило о будущей специальности. Скоро, однако, беспощадная жизнь оформила нас. Мы должны были жить, избавившись от противоречий, научиться существовать иногда во враждебном для себя мире, в борьбе за свою свободу и счастье. Война, основа всему, готовила нам дорогу. Вопросы, связанные с будущей жизнью, возникали еще тогда, но мы надеялись на лучшее. Порядочность созревала внутри нас, ничего светлого и божественного не могли у нас отобрать, мы оставались верными званию человека и гражданина. Наша сущность, скрывающаяся ранее за маской, освобождалась от всего наносного и вступала в бытие, которое становилось нашей судьбой и в котором мы несли ответственность перед Богом.
Таким образом, я понимал необходимость подготовиться к новой для меня жизни. Солдатское время я понимал как крест, который мне придется нести. Я хотел жить свободно...
Моя мать проснулась. Она увидела свет в моей комнате, подошла ко мне и молча провела рукой по голове. Потом она ушла, и я снова остался один. Принес еще вина, наполнил стакан, медленно выпил, пытаясь успокоить учащенное дыхание.
Я не хотел в мои годы другой судьбы. Все мои внутренние силы отказывались впускать в душу чужое, враждебное. Будущее казалось адом, и готовность к нему не отгоняла страха и мучительных раздумий. Только одна надежда на прекращение моих страданий помогала мне. Так как все прекрасное, возвышенное и чистое оставалось на нейтральной полосе, никакой Бог не мог помочь солдату. На полях сражения, в стрелковых окопах его душа умирала. Только смерть господствовала на войне. Все лучшее во мне должно было погибнуть, и упадочное настроение, казалось, это подтверждало, отвергая вроде бы прекрасные плоды. Когда я вернулся домой, перед зеркалом стоял уже другой человек, с разрушенной душой и телом. Потом я долго носил следы ожога смерти и вел ночные разговоры с мертвецами, веря в существование привидений.
Я выпил все вино в бокале. Голова раскалывалась, руки дрожали, сердце беспорядочно билось.
Еще не закончилась ночь, в которой я находил свой мир.
Жизнь не терпела слова «нет». Нельзя было жить прошлым. Я должен был принять свою новую судьбу. Я должен был учиться тому, чтобы принять гибель прошлого, отрицать свои действия в нем и мыслить теперь иначе. Забыть все, что происходило со мной. Жить или умирать — это решал не я, а то, как определит судьбу мое небесное тело. Никакое сопротивление, никакая воля не изменяла моего жребия. Жизнь продолжалась без моего содействия. Я должен был только жить, и ничего более.
Я съел кусок хлеба и зажег свечу. В ее огне я сжег все листки, которые заполнил той ночью, открыл широко окно и выбросил пепел наружу.
С рассветом потухли звезды. День наступал, и жизнь продолжалась. Я словно проснулся. Мечты и всплывающие в душе картины рассеялись. Комната осветилась, и мое уединение закончилось. Бесчисленные попутчики были на пути ко мне со всего света. Они несли факелы, черепа мертвецов и знамена. Их песня зазвучала в наступившей утренней заре. Как странствующие пилигримы, они ушли вдаль, и никому не известный, я шел с ними.
Мы сняли с себя маски и потеряли свои имена. Однако наша сущность осталась. На чужбине, в жизни и страданиях формировалась наша личность, а в бессмертной душе приключения и путешествия стали соседствовать со смертью, как и со светом. Душа обращала вещи и явления в новую жизнь. Лемех плуга вспахивал поле наших душ. Это не зависело от нас, от счастья и горя, от смерти и жизни. Только судьба имела смысл в жизни человека. Мы росли и
мужали так, как подсказывала нам необходимость. Жернова страдания полировали неподдающийся кристалл, огонь войны очищал систему мира и бытия, а смерть вела в дорогу каждого из нас. Однако Бог всегда оставался с нами, как и наши звезды. Мы проживали жизнь так, как она нам подсказывала.
Теперь я был готов принять будущее как воскресение пред Рождеством. И я стал солдатом.
СОЛДАТ
Время приключений все же начиналось, хотя сначала война была только игрой. Летнее солнце, обожженные скалы и леса Эйфеля. Колосья и травы засыхали, луга пылали как огонь и покрывались пылью. Деревни и холмы мерцали в полуденном свете, пыль садилась на землю садов и мостовые улиц, гуляла по полигону Айзенборн4. Утренний туман покрывал ольху и листья берез на обочине дороги. Зной гнездился в хвойном лесу, и к вечеру тени деревьев падали далеко на землю. Не двигался ни единый стебелек, ни один листочек. Слышалось только стрекотание сверчков, исполняющих на скрипке свою вечную музыку. Дышать становилось легко лишь тогда, когда наступала ночная прохлада.
Я был уже в течение нескольких месяцев солдатом и надел на себя теперь маску воина с невозмутимостью, горьким юмором и терпением. Я никогда не разделял представления о службе в армии и ее сущности так сильно, как теперь. И служил точно во сне. Неукоснительное исполнение приказов, тяготы службы не оставляли никакого следа в моей душе. Как лунатик, переносил я обучение, ходил строевым шагом, выполнял упражнения с винтовкой. Машинально изучал устройство пулемета и осваивал об
служивание легкой противотанковой пушки. Такое абстрагирование от всего происходящего гасило во мне печаль и отчаяние, пустоту и страх, гнев и боль моих солдатских дней. Я не жалел своей уединенности. Я любил ее, разве что заброшенность и беспомощность часто одолевали меня. По крайней мере, в душе я хотел оставаться таким же, как до моего призыва. Но это было нелегко. Все свои мысли я пытался отвлечь от предстоящего мне ужаса войны, но мне стоило большого труда преодолевать тяготы солдатской жизни. Однако я уходил в себя и как можно меньше вращался среди чужих людей. И все же старался не показываться каким-то чужаком в общей солдатской массе, разделяя образ жизни и сохраняя добрые отношения с моими невольными попутчиками. Я пытался сочетать в себе неизбежное, стараясь не допускать однообразия будней в свое царство. Скоро я снова овладел уверенностью в себе и запасся необходимой иронией, чтобы без ущерба переносить солдатскую службу.
Я жил как во тьме. Всюду сидели на корточках привидения, и мои печальные размышления вызывали страх, разочарование и долгое страдание. Лучше всего было бы верить в счастливые сны, чем в те, что выражали неуверенность и сомнение. Без проблеска надежды я не мог жить. Все земное было вечным, лишь подвергнутым изменениями и превратностями судьбы. Но в душе человека вечным не оставалось ничего. В своих снах я видел картины моего тайного становления, и если на несколько мгновений, как мне казалось, просыпался, то в этот момент подвергал себя внутренней ревизии. В действительности же я спал даже в этот краткий период просветления, и все же все настоящее и благородное в этой жизни охватывало меня и волновало, наполняя какой-то могущественной силой и восхищением. Таким образом, я вновь возвращался к прошлому, к тому человеку, свободному от сомнений, которым я был перед войной. Все отступало перед этим возвращением к прошлому, даже если я уже не был в состоянии найти к нему дорогу. Иногда мне казалось, что я снова.могу вернуться к той, моей собственной, жизни, такой, которая нравилась мне. И тогда я довольствовался маленькими радостями солдатской жизни, книге, бокалу вина, задушевной музыке и теплому вечеру в Эйфеле. Мне казалось, что жизнь моя складывается зачастую лучше, чем я ожидал, и спокойствие снова и снова возвращалось ко мне.
Жизнь в казарме и нездоровая обстановка на полигоне казались мне хуже войны. Школа жизни оказалась более серьезной, чем та, что была предначертана мне Богом. Металл, который выплавлялся из руды молодости, становился сталью, а я исполнял при этом роль наковальни. Моя рота становилась боевым единством, а я в ней всего лишь песчинкой, вкрапленной в тело машины и лишь способной бороться, нуждаться, выносить трудности и атаковать. А также послушно страдать, повиноваться и готовиться умирать для войны. Таким образом, пушечное мясо получало последнюю шлифовку. Материал принимал его форму, а я все точнее и мастерски примеривал на себя маску солдата. Я играл на этой большой сцене моей судьбы в отсутствие зрителей свою роль приспособленца к новой форме жизни. Птица Феникс сгорала, и я подбирал ее потерянные перья. У меня было слишком много времени на раздумья, и все существование проходило где-то внутри, а не на фоне происходящих событий. Но по мере того как железо ковалось, многое стало меняться. Я стал солдатом.
Туман белым дымом поднимался от лугов и полей. Я словно стоял теперь на краю своего мира, в чужой стране и среди чужих людей. Вечер опускался на землю с серебристых облаков. Покой ложился на траву и кустарники как рядом со мной, так и в отдалении. Земля засыпала в тени, пару и в аромате. Тишина вновь ложилась на нее.
Я отставлял в сторону свою винтовку, чувствуя ногами влажную траву и мох. Мои сапоги становились мокрыми. Я вдыхал в себя запах тумана и прохладу сумерек, снимал стальной шлем, подставляя волосы ветру. Как нежные руки, гладил он мой лоб. Я с любовью и вниманием вглядывался в каждый цветок, в каждый камень, весь отдаваясь своим чувствам и внимательно прислушиваясь к дыханию природы.
Прошедшие месяцы обострили мои понятия красоты в малых простых и больших формах. Я смотрел теперь на мир открытыми глазами. Пыль и грязь крупного города спадали с моих глаз как покрывало, и передо мной вставало только его богатство. Летом я находил нечто обворожительное и приятное даже в чем-то неприметном. Цветок на обочине дороги благотворно действовал на меня. Лес в солнечном сиянии, сеть пауков в жемчужном ожерелье, бабочка и хоровод комаров в вечернем мире, журчание ручья и ящерица на горячей солнечной скале — все это восхищало меня. Поникшие колосья пшеницы и склоненные от ветра головки маков терпеливо обучали меня законам времени, и их невинность срывала с меня маску солдата. Словно ангелы, они утешали меня и искупали мои грехи. Но в то же время, как каждый голубь, каждый куст и дерево отделяли меня, как солдата, от войны, при всей любви к земле и ее благодати меня не оставляли мучительные терзания. Хотя моя утомленная душа пыталась сохранить равнодушие ко всему происходящему вне ее, все же мне постоянно казалось, что какое-то насекомое своими щупальцами терзало меня и утрачивало веру в доброту мира. И я старался отвлечь себя, наслаждаясь прохладой утренних часов, рассветом и пением птиц, словно страховался от скорби и жестокости всего меня окружающего в этом божьем мире. Однако вечер уже не казался мне таким же легким, как жаркий день. В сумерках меня снова и снова охватывала тоска, подкрепленная тяжестью солдатских бед. И тогда я старался отвлечься, впитывая всем сердцем дыхание звездных ночей, колдовство лунного света, штормовой ветер с его постоянными дождями и вспоминал море.
И тогда самые простые проявления человеческого бытия: сон, кусок хлеба, родниковая вода, любезное слово, становились снова ценными для меня, и я принимал все, что выходило за пределы естественной потребности, как незаслуженную милость.
Но той ночью тоска по моему прошлому охватила меня, и воспоминания о молодости преследовали роскошными картинами. Я смотрел на свое будуидее как на необтесанную глыбу мрамора. Внезапно перед моими глазами возникали мавританские танцовщицы, я видел сцену, слышал цыганское пение и ликующие голоса девушек. Опьянение и колдовство музыки Дионисия охватывало меня, и я проливал слезы о судьбе моей родины, оплакивая мой тяжкий жребий. Таким образом, я воспринимал свои переживания и старался проявлять терпение. Я не воздерживался от спиртного, выпивал все до остатка и видел тогда в этом смысл и веление времени. Музыка и звезды были воплощением моей мечты...
В лесах Высокого Венна горело болото. Огонь пожирал торф под землей, угрожал лесам и пашням, высушенным летним зноем. Он вырывался из-под земли то в одном, то в другом месте. Лесорубы, лесничие и солдаты боролись с пожаром, а вечерами нас посылали к ним на помощь.
Дым поднимался над горным склоном. Запах гари проникал в долину; копоть ложилась на наши лица и плечи. Прохладными вечерами мы поднимались в гору. Сумерки наступали рано. Гаснущие огни время от времени вспыхивали на опушке леса, а выше в горах разгорались маленькие пожары, которые мерцали словно ряды фонарей, поставленные здесь болотными карликами и духами и раскачивающимися на ветру.
Мы разбивали лагерь в сосновой роще на мягкой хвойной земле, сооружали хижины из ветвей, накрывая их белой материей от ветра, и поглощали заготовленные заранее бутерброды. Снаружи выставляли караул. В наших укрытиях постепенно становилось тепло от нагретой за день земли.
Я долго лежал с открытыми глазами. Звезды проблескивали в просветах ветвей, медленно перемещаясь над деревьями. Ветер шептал в кронах, роса покрывала траву, а туман поглощала земля. Это была моя родина, она виделась мне во всем: в траве, в хвойных иголках, в лагере, в небе над головой. Не было никаких препятствий, которые отделяли бы меня от Бога и от окружающей природы. Я спокойно лежал на земле, чувствуя себя в центре мироздания.
К нам часто приходили валлонские лесорубы; они садились около меня, рассказывали о своей работе, своих женах, о маленьком счастье побежденного народа, который никогда не понимал войны и с нетерпением ждал ее конца. К полуночи они прощались со мной, как со старым другом, и шли охранять свои дома от подземного огня. Я радовался. Я никогда не видел врагов среди чужих народов, для меня важен был сам человек, а не его национальность или происхождение. Они видели во мне не солдата, просто друга, одетого в мундир. Я находил врагов только среди моих соседей и в себе самом. В той личности, которая боролась с уготованной ей судьбой и угрожала самому своему существованию. Я еще долго размышлял во тьме, пока наконец не погружался в сон.
Дрожа от холода, я проснулся на рассвете. Огонь за ночь погас. Туман и дым смешались. Мы возвращались в казармы.
Проезжали Моншау, и я вдыхал атмосферу моего старого города. Жизнь не была так уж тяжела, скорее я делал ее невыносимой в своем воображении. Страдал из-за непримиримой вражды к военной службе и войне.
В полуденном свете мы маршировали мимо озера Робертвилль, шли через горы по узким лесным дорогам, спускались в долину. Под буком и ольхой пробивал себе дорогу ручей, форель выскакивала из воды, водоросли колыхались по течению, а на дне блестели полевой шпат и кварц. Мы поднимались на крутые склоны к руинам замка и разбивали там, в разрушенном дворе, палатки между дикими фруктовыми деревьями и кустарниками.
Когда наступал вечер, мы взбирались на широкую башню, зажигали костер, сидели на каменном полу, подстилая под себя плющ, хворост, ветки шиповника, пили местное вино или же опустошали бочонок пива. Курили и пели песни о солдатской жизни, любви, военных походах и смерти. Это была какая-то грустная и в то же время веселая музыка, которая, как мне казалось, звучала, когда я слушал армейскую симфонию Гайдна. Пламя костра танцевало, звезды сияли, аромат лесов, бузины и рябины поднимался к нам, ночной ветер разбивался о скалы и кустарники, а свет луны дополнял эту романтичную ночь. Мы замолкли, и теперь в воздухе слышались только крики совы. Для нас это была передышка после тяжелой дороги. В этот час я чувствовал себя в безопасности, окруженным друзьями. Я был всего лишь один из немногих, кто носил солдатский мундир, ничем не отличаясь от общей массы.
Таким образом, я на несколько часов в своем сердце стал таким же, как и все, солдатом. Я уже не ощущал в своем сердце протеста против уготованного мне в жизни жребия. Против всего того, что могло быть со мной на войне под маской солдата.
Я принял солдатскую участь, которая обусловлена послушанием и воспитанием. Я испытал вздох облегчения, и душу мою отчасти оставили те мучения и страдания, которые одолевали меня ранее. Однако втайне я все же мечтал только о возвращении домой, ко всему тому, что открывало мне ворота к романтике молодости и звезде свободы, а не к оружию и ужасам войны. Моя тоска по-прежнему бодрствовала во мне. Я продолжал ткать свой ковер переживаний, и будущее лежало пока еще передо мной, спрятанным в запечатанном сундуке. Впереди рассылался далекий, далекий мир, который я еще не посетил.
Я жил в моей собственной империи, в мыслях о вселенной, в поисках Бога, в фантазиях, мечтах, снах и гротеске, а также в раздвоенности души, страхе и отчаянии. И, конечно же, предпочел бы остаться дома, а не надевать на себя маску солдата.
Ночной дождь шумел по брезенту наших палаток, барабанил по листве. А на следующий день мы уже шли назад к источнику в Эльзене. Командно-штабное учение продолжалось. Мы упражнялись, шагая под знаменами, стреляя холостыми патронами, и наша победа, конечно же, не подлежала сомнению. Мы разгромили условного врага. Так же как в сводках вермахта сообщалось только о победоносных маршах и боях на окружение и о невероятном числе пленных и трофеях в русском походе, где решалась наша судьба5. Тогда мы стали всего лишь пылинками в вихре времени, принимая участие в гибели нашей империи.
Начало моих приключений ограничивалось пока
лишь предчувствиями, мечтами и видениями, интерпретацию которых я предоставлял наступающему времени, и быстро забывал о них.
Обгоревшие на солнце, изнуренные тяготами маневров, мы возвращались назад в казармы Кёльна. Каждый день мог поступить приказ на наступление.
Я был отпущен домой и стремился использовать все, что пока еще предлагал мне город: любовные приключения и книги, концерты, спектакли, варьете и молитвы в соборе. Я снова встречался с другом, снова пил за ночным столом вино в своей компании. В неизвестности и ожидании проходили дни. Я не волновался и ждал своего будущего со странным нетерпением.
Однажды я нашел свою фамилию в списке мобилизованных. Оделся, собрал свои пожитки, попрощался с родиной и отправился в мое большое русское приключение.
Теперь война настигла также и меня.
ПОЛЬСКАЯ ИНТЕРМЕДИЯ
На рассвете мы маршировали с ранцами, шлемами й винтовками к вокзалу6. Шел дождь, ранец давил на плечи, на душе было тяжело. Вокруг царила атмосфера прощания. Женщины на улицах утирали слезы на глазах, девушки подсмеивались над нами.
Мы погрузились и отправились в дальний путь.
Поезд этим бабьим летом мчался навстречу восходящему солнцу. Зной раскалил теплушки. Мы сидели на жестких, скользких скамейках. Тонкая, растоптанная солома покрывала пол. Наш багаж заполнял углы вагона, а на дощатых полках лежала пыль. Винтовки и ранцы стучали в такт с шумом вагонных колес, которые пели свою песню на стыках. Хаос голосов, звуки пения, игры в карты, храпа и смеха не давал мне возможности размышлять. Я читал, не понимая смысла прочитанного.
По временам мы сидели в дверях, опустив ноги наружу, глазели на деревни, пашни, леса и нивы проплывающей мимо родины, кивали девушкам и пели наши песни, пытаясь перекричать шум бившего нам в лица ветра.
Только в полночь мы засыпали на полках, качающихся и колеблющихся по ходу поезда, видели сны
и просыпались ранним утром, когда еще едва-едва рассветало.
Я долго смотрел на равнинную страну лугов, фахверковых домов и разбросанных группами деревьев. Она иногда напоминала Дарсс. Города, деревни и поля оставались позади. Снова и снова попадались березы на железнодорожной насыпи, среди овечьего помета и коровьего навоза. Потом появлялись небольшая роща, одинокое дерево, пыльная дорога, улица, ручей. Медленно изменялось лицо ландшафта.
Я не обращал почти никакого внимания на поведение солдат в вагоне, оставался спокойным, в каком-то странном равновесии. Когда я видел простых людей, работающих в своих садах или на полях, то думал о том, что еду в Россию, чтобы воевать, уничтожать посевы и урожаи, быть рабом войны. Но при этом чувствовал какую-то свободу, радость жизни. Это состояние возникало у меня под влиянием приближающейся опасности и близкого соседства со смертью. Боль прощания и уединенность печалили меня, и будущее снова стало пугать. Ничего знакомого и привычного меня уже не ждало.
Все же я не спорил с судьбой. С нетерпением ожидал я будущего. Я был еще довольно молод, чтобы оценить все новое, испытать привлекательность поездки и предстоящих приключений, что опьяняло бы меня в мечтах и построении воздушных замков. Мало думал об опасности и смерти, меня больше интересовали предстоящие приключения. Разнообразие впечатлений и уход от привычного бытия наполняли меня непонятной радостью. Меланхолические воспоминания чередовались с реальностью. Я уже не предавался печалям и заботам и удовольствовался радостью простого существования. Я был одновременно и несчастен и радостен, словно пребывал в состоянии влюбленности.
Итак, я входил в волшебное пространство приключений. Это было началом большого путешествия.
Без сна прошла и следующая ночь. К утру мы подъехали к границе побежденной и вновь разделенной Польши. Равнина и дальние холмы рисовали картину скудного ландшафта. Поля со снопами, лугами и просыхающим сеном последнего сенокоса, маленькие деревни и низкие, простые дома. Заброшенные сады между городами и широкие улицы в Лодзи, Кракове, Катовицах... Босые женщины с коричневыми косынками на черных волосах и в выцветших от дождей юбках работали на полях. Беспризорные дети в оборванных одеждах просили хлеба. Они бежали вдоль поезда, протягивая худые руки, или молча стояли, как символы голода и бедности побежденных. Их просьбы звучали на непонятном для нас языке. Мы не могли им помочь, так как сами питались скудно. Их бедность была нам чуждой, она проявлялась в другой форме, чем на нашей родине, и мы едва понимали их. В Германии еще не знали голода, цены не повышались, и мы впервые встретили здесь людей с другим языком, других нравов, другого восприятия действительности.
Я не видел здесь ни врагов, ни побежденных. Только иностранцев, и ничего не тянуло меня к ним. Глядя на них из мчащегося поезда, я не понимал их будней, их радостей и горя. Я даже не размышлял о них, чувствовал себя неважно и часто дремал.
В Кракове мы остановились. В полночь я стоял на часах, охраняя железнодорожные пути. Светили бесчисленные бледные звезды. Желтая луна появлялась и исчезала между облаками, становилась оранжевой и скрывалась в небе, посылая в последний момент на землю какой-то зловещий свет, который постепенно исчезал во тьме. Я дрожал от холода, глаза слипались.
Вскоре поезд тронулся.
Утром мы прибыли в Ярослав7, новый пограничный город на реке Сан. Солдаты вышли из вагонов.
Сентябрьское солнце освещало платформу вокзала маленького города. На другом берегу реки начиналось русское государство... Я сел на штабель из досок, устало подставляя лицо теплому солнцу, и смотрел на русских военнопленных, которые вели здесь работы. Бородатые лица, неряшливо спутанные волосы, пустые глаза и рваная красноармейская форма — все это создавало картину тоскливой печали. Пленные двигались лениво, неохотно. Охранники кричали на них, били прикладами своих винтовок. Я не чувствовал ярости, глядя, как истязали этих беззащитных людей, и не испытывал никакого сочувствия к ним. Я видел только их лень и упрямство, не зная еще тогда, что они голодали. Я радовался, что поездка заканчивалась и мы получали некоторую отсрочку. Более всего сейчас меня беспокоила собственная участь.
Мы разгрузили вагоны и направились к казарме. Желтые дома с высокими окнами за пыльными деревьями создавали атмосферу солдатчины, службы и беспорядка. Солдат разместили в пыльных узких комнатах с клопами. Там нас сплотило общее голодное существование с тоской по далекой родине. А внутри каждый из нас оставался самим собой. Никакие мосты не соединяли одного человека с другим.
Изо дня в день мы выходили за ворота казармы, нагруженные ранцами, плащ-палатками, касками и винтовками. Следовали с песнями по асфальтированным улицам Ярослава и далее — к лесам и холмам. Пение и юмор позволяли нам забыть о голоде. Мы маршировали здесь, так как тогда не ожидали, что на войне получим совсем другие задания. Ходили и в дождь и в жару. Когда ливни настигали нас, мы набрасывали плащ-палатки на каски. С них капала вода, а с винтовок сочилась ржавчина.
Нередко по вечерам я отправлялся в город. Он не был чужд мне. Города не покинули мир, оставшись на этом свете, и тогда я еще не видел различия между ними. Это была скудная искаженная картина немецкого маленького городка, без какой-либо привлекательности, похожего на небольшие библиотеки. В трактирах здесь подавали очень хороший ликер. Я не хотел себя чувствовать солдатом среди побежденного народа, и это приводило меня к некоторой отчужденности, вызывая чувство стыда. Я часто думал, что несу ответственность за нищету здешнего народа, который повсюду встречал меня с оттенком незаслуженной ненависти. Я покупал фрукты и пирожки, чтобы разнообразить свою скудную трапезу, иногда музицировал на рояле или читал в солдатском доме, где была в нашем распоряжении довольно беспорядочно составленная библиотека, затем я возвращался ночью с моими попутчиками по затемненному городу. Мы сидели в дымных трактирах и пили красный приторный ликер. Смотрели вслед припозднившимся девушкам и женщинам, однако до знакомств дело не доходило. Меня привлекали светловолосые или темные, как цыганки, польки, однако я стыдился какого-либо проявления любви среди чужого народа, а пришедшие в упадок бордели вызывали у меня только отвращение. Эрос искал другие пути, проявляясь в наших солдатских шутках и непристойностях. Каждый, кто предавался своим воспоминаниям, воображал себя Казановой или Дон Жуаном. Только умеренность и скромная жизнь помогали нам справляться с похотью. Так мы стали аскетами.
В большинстве случаев я оставался один в читальном зале казармы, писал письма, сочинял эссе и стихотворения, заполнял свой дневник и пробовал себя, восстанавливая в памяти старинные легенды. От рассказов и фантазий я все чаще приходил к философии и мировым проблемам. Мы часто беседовали, и иногда эти беседы продолжалась до поздней ночи. Мы искали оправдание нашей судьбы. Но с каждым днем мучительная пустота заполняла меня, так же как и тоска по родине, как скорбь заблуждающегося ребенка. В то время я одновременно поглощал хлеб настоящего и рисовал для себя штрихи будущего.
Я был солдатом, как когда-то банковским чиновником. Я рассматривал свой жребий как нелюбимую профессию и таким образом выдерживал некую психологическую борьбу. Каждая перемена в жизни сначала очень тяжело давалась мне. Однако душа изобрела способ, с помощью которого мне удавалось преодолевать эти трудности. Я внушал себе, что будущее еще докажет мне свое преимущество. Я все больше отдалялся от действительности и сознавал себя потерпевшим крушение и попавшим на необитаемый остров. В свободные от муштры часы я уходил куда-то далеко от реальной жизни.
Очнувшись затем, я целыми днями предавался своей участи и старался не терзать душу. Когда осенний шторм сгибал стволы пожелтевших деревьев, когда шумела красная листва и ветер свистел над холмами, дождевые тучи охотились за солнцем, сплошной пеленой покрывая небо, я снова чувствовал то опьянение, то светлое жизнеощущение, которое отсылало меня к моим летним воспоминаниям. Однако тоска о потерянной свободной жизни вновь проникала в мою душу, которая жаждала возвращения домой, к знакомой красоте моего личного мира. Я был одинок в этой чужой стране, где окружающий меня ландшафт, деревья и кусты получали более глубокий смысл и новое значение. Я пытался разгадать этот смысл, искал в нем что-то великое и воодушевляющее, убедительное и более осознанное, что позволяло мне легче переносить расставание с далеким домом. Скука, скорбь, необходимость подчиняться неизбежному, которые одолевали меня, отступали в сторону, когда я пытался уловить некий аромат востока, придать могущественные силы ландшафту, воспринять необычную окружавшую меня действительность. Туда, дальше на восток, должны были мы продолжить свой марш. И ничего другого не ожидали.
Наша жизнь изменилась коренным образом, она на войне вступала в противоречие со всем тем, о чем мы думали и размышляли в мирное время. И чтобы преодолеть его, мы утешали себя тем, что просто надели маску, которая соответствовала сложившимся обстоятельствам и нашему долгу. Таким образом, каждый искал свой собственный путь и поэтапно справлялся со своими сомнениями.
Еще в древние времена люди поклонялись Богу. Однако, когда я столкнулся со своей печальной участью, моя вера в него ослабела. Я не хотел стать слабым. Я и в нужде и в горе преклонялся перед его вездесущностью и считал, что из рук отца нашего я получил свой жребий, как наказание и как милость, утешаясь таинствами и обещаниями. Я сделал для себя вывод, что не стану признавать никакие приказы, которые не соответствовали бы моим взглядам. Но когда я стал солдатом и мне сказали, что я лично не ответственен за свои действия, то я стал жить, думать и говорить как солдат. Казалось, это соответствовало житейской мудрости, опыту, любви или смерти. Тогда для меня космическое пространство стало заполняться не только ангелами, но и демонами, и личность Иисуса стала просто провозвестником чистой теории.
Теперь в своем безбожном мире я должен был обрести новые силы, которые определили бы мою точку зрения, мое содержание и составили бы корень моей жизни.
Мурашки поползли по моему телу, когда я пришел к этому выводу, но ложность своих поступков я воспринимал как героический нигилизм. Так я думал.
Жизнь была наполнена страданиями. Только смерть управляла теперь миром. Рождалась боль, человек изнурял себя тяжким трудом, заботами, скорбью, страхом и нуждой. Только смерть освобождала его, только уничтожение им себе подобных возвращало свободу и мир. И было ужасно жить в этом мире, в обстановке бессмыслицы, жестокости и безбожного существования. Казалось, лучше было бы никогда не родиться. Всемирный потоп и конец света могли стать единственным утешением. Последние боги должны были быть забыты, идолы разбиты, любовь искоренена, жизнь закончена. Обломки, мусор и пепел покрыли бы землю и лежали бы на ней так же открыто, как было и предначертано при ее создании. Однако живущие на земле все равно предпочитали бы существовать при этом закате вселенной и искать убежища, пусть в ужасе, насмешках и пляске смерти, смехе и мучении. Предпочли бы желать этой дьявольской жизни, пусть в скуке, горечи и собственной испорченности. Называть эту жизнь прекрасной, умирать осознанно и свободно, примирившись со своей участью. Признавать, что существует железная необходимость, которая непреклонно ведет человека по предназначенному ему пути, пусть даже жизнь будет бессмысленно протекать, уходя прочь в песок. Необходимость все бросила на чашу весов, она презрела Бога и прославила смерть. И все же цветы не увяли в наших душах.
Только война могла вызвать у меня такие мысли, и они стали основой всех перемен, произошедших в моей душе, да и во всем пространстве. К ним я возвращался при всех изменениях в моей судьбе. Круги, которыми я ходил вокруг Бога, не стали моим хождением вокруг смерти. Они были вообще Ничем. И не могли быть чем-то другим. Я надеялся на мою счастливую звезду, но она светила иным светом.
Я хотел открыть свою душу и с этим отправиться в свой дальнейший путь. Так или иначе, но я любил жизнь со всей ее красотой и добротой, какой бы жестокой она ни была. Жизнь была хороша во всех ее проявлениях, в нашем существовании с его трагедиями, рождением, очищающимся проклятьем и даже смертью. Я стремился к опасности и надеялся оказаться способным не уходить от нее, работать день и ночь, несмотря на все трудности, чтобы очистить на войне свое собственное «я». По эту сторону своих снов и мечтаний я надеялся перемениться и искать убежища у Бога, чтобы он оценил мою гордость и мое значение. Хотел выйти с честью из этого карнавала убийств и пожаров, отбросив всякие иллюзии в слепую веру. И тем не менее я не отступал от своего преступного желания оказаться отделенным от богов и ангелов и существовать при этом так, как хотелось мне и как я считал нужным. Я мечтал преодолевать отчаяние, залечивать наносимые мне раны и смело вступать в борьбу с насмешками, не впадая в ярость. Однако, вероятно, это была все же только безумная маска человека, которую он надел, пытаясь избежать своей участи. Я добивался всего, что для себя придумывал. Но я не выдержал экзамена. Оказался не готов к тому, что должно было стать моей участью.
С бабьего лета начиналась осень. Но на реке Сан продолжалось наводнение. Мост у Ярослава был взорван во время отступления и лишь частично подремонтированный стал опасен для перехода. Течение частично разрушило опоры, и доски обрушились в поток, дамба оказалась размытой и постепенно обрушивалась.
Мы шли под моросящим дождем пилить строевой лес, чтобы потом укреплять им мост и дамбу. Город Ярослав исчезал в стене дождя. Размытые луга, пастбища, группы деревьев и хаты оставались у нас позади. К полудню мы подходили к реке. В темноте среди грозовых облаков на западе появилась радуга, а потом и бледное солнце послало свои лучи на поля. Лужайки на берегу отражались в мрачной, желтой и грязно-серой воде. Затопленные кусты поднимались из реки и собирали вокруг себя хлопья пены среди ветвей. Восточный ландшафт создавал у нас мрачное настроение: пустотой, широкий, скрывавшийся в полумраке, дополняемый остатками сломанного моста. Все это создавало тяжелую картину для нас, чуждых этой стране, и порождало ощущение потерянности. Теперь я ясно понимал, как далеко лежала от меня родина. Меня принимала чужая страна, где не было жизни, где можно было только умирать или вечно бродить, как Агасфер среди теней, привидений в хоре смерти и ночного ветра холмов, одиноко на краю земли. Только в палатке солдат мог кое-как прийти в себя. Ее ставили на одну ночь, потом разбирали и переносили на другое место. И только могила могла прекратить тоску и страдание, страх и одиночество. Здесь все бытие становилось сплошным заблуждением и казалось каким-то сном. Ни о какой романтике, ни о каких-то там приключениях не приходилось и думать. Месяц за месяцем однообразно шли по кругу. Все повторялось снова и снова. Лицо утрачивало прежние черты, скрыв их под маской.
Итак, я вступал в свою новую жизнь, путаясь в заблуждениях и противоречиях.
Мы начинали нашу работу. С лодок и плотов проложили новые фундаменты, укрепили их сплавным лесом, восстановили опоры, натянули тросы и закрепили на дне камнями. Приходилось предпринимать отчаянные усилия, работая в бурных потоках воды и пены. Однако к вечеру мост был спасен.
Все это время нас опекали железнодорожники. Благодаря им мы впервые снова сытно поели. Луна освещала землю каким-то нереальным светом. Я с наслаждением вдыхал прохладный воздух, воспринимая его как посланца лучшей, более прекрасной жизни.
Я все время размышлял о будущем. Меня одолевало непреодолимое желание познать все новое, странное и чужое, все то, что вновь вошло в мою жизнь. Тоска по прошлому чередовалась со странным удовольствием ото всего, что противоречило мне и, казалось, насмехалось надо мной. Я ждал чего-то невероятного, невозможного, что не соответствовало моей натуре, пытаясь перебороть себя. Начал с того, что попытался видеть во всем, что происходило со мной, всего лишь интересное приключение, придуманное мною. Меня можно было унижать. Я позволял сталкивать себя в бурный поток и ждал, какое проплывающее мимо дерево спасет меня или же появится лодка, которая доставит
на берег. Я расценивал все эти мысли, как спасительный авантюризм.
Неизвестное, все то, что предстояло мне, пока еще не проявлялось ни в какой форме. Я только готовился к этой последней инстанции. Наконец она наступила.
Мы получили приказ двигаться дальше. Я без сожаления попрощался с Ярославом.
Печальная, однообразная страна оставалась позади. Бабье лето уходило с полей. Пылала огнем ржаво-красная листва на деревьях, пожухли кустарники и трава. Солнце поднималось в бескрайней тишине из завесы тумана. Время от времени мимо нас проплывали одинокие хутора. Разрушенные мосты и руины домов говорили о войне. Бесконечные поля и деревни тянулись вдоль холмов, дети пасли скотину на лугах. Вдаль простирались широкие дороги. Поздняя осень погружала все это в печальные краски. Деревни словно вымерли. Создавалось впечатление, что и все их жители погибли.
В Фастове8 мы разгрузились. Я попрощался с поездом, в котором ехал, и всем, что было раньше в моей жизни. Свеча догорала...
РУССКИЕ СТРАСТИ
Россия. Здесь для нас начиналась война. Немецкие солдаты словно бы въезжали в закрытую галерею русской страны и русского народа. Мы встречали только женщин и стариков, взрослые жители либо убежали, либо спрятались от победителей. Но если мы не верили раньше рассказам мужиков9, то теперь увидели все своими глазами. Этот многонациональный народ пережил много страданий в своей истории, хотя ему и не подобало нести венец мученика. Так же, как и мы, он склонял голову перед законом. И не только раздоры, отчаяние, жестокость, унижение и многочисленные поборы составляли его страдание, о чем рассказывали нам наши писатели и поэты. Крестьянин, пребывавший в бедности и нищете, запущенности и лени, вечный раб нес свое безмолвное, животное горе под гнетом царей, кнута помещика, а в дальнейшем и при советской власти, насильно согнанный в колхозы. Он страдал от жестокой зимы, от постоянных обманов и сам стал жестоким и хитрым. Находясь на перепутье между Азией и Европой, этот народ на протяжении ста прошедших поколений имел постоянно одно и то же лицо.
Мы видели, в какой нужде и нищете пребывал русский крестьянин, а война, которую мы принес
ли ему, еще усугубила его страдания. Преступная страсть забросила нас на его территорию. Мы маршировали.
Фастов. Перед железнодорожной станцией раскинулась большая равнина, от которой мимо небольших холмов и полей шла прямая дорога. Вперед, и только вперед — это стало теперь нашей русской мелодией. Мы шли мимо полей, пашен и лугов. Очень редко попадался кустарник или же вдали виднелся дом. Солнце пылало, из-под наших сапог поднималась пыль. Мы тащили на себе каски, ранцы и винтовки. Шли, не соблюдая строя. Как только прозвучала команда на привал, падали на обочину дороги, на пыльную траву. По приказу с трудом поднимались и тащились дальше по дороге. Я сильно отстал, чувствовал себя плохо, вероятно, получив тепловой удар. В маленькой группе таких же отставших от общей колонны солдат, как и я, мы добрались до деревни, где рота стала на постой, и упали от усталости в каком-то амбаре. Мы были не в состоянии даже поесть, хотя и получили паек, только попили и заснули в свинцовой усталости.
Утром прибыли грузовики и скрасили нам мучительный марш. Мы ехали к Киеву10, войдя в состав 14-й роты 279-й пехотной дивизии, 19-го пехотного дивизиона. Здесь я начал свой путь на войну, в русское сумасбродство.
Ночь мы провели в Киеве. Но уже утром отправились в путь. Еще не рассвело, когда мы, дрожа от холода, остановились надолго у моста через Днепр. Сильный ветер дул с реки. Колонны дивизии начали переправляться через Днепр. Лошади тянули орудия, машины с боеприпасами, палатками, ранцами и прочим имуществом сопровождали каждую из небольших противотанковых пушек. В полдень походная кухня проехала мимо колонны, и на первом же коротком привале повара стали выдавать горячую пищу. Где-то вдали проходил фронт. Нам сказали, что немецкие моторизированные войска преследуют русских. Мы не знали, куда идем и с какой целью. Вечером мы ставили палатки или ночевали в избах, на соломе, каждый раз падая от усталости.
Медленно, но верно шли мы навстречу грандиозным сражениям. Солнце палило. Пот и пыль покрывали лица, но этот марш и эта дорога, казалось, не имели конца. Низкие хаты, обмазанные известью, располагавшиеся между фруктовыми деревьями и озерками, уходили в бесконечность. Красивые женщины в пестрых косынках частенько стояли босиком вдоль широких улиц. Мужчины попадались очень редко.
Мы все шли и шли. Ноги болели нестерпимо, дыхание было затруднено, и мы с трудом добирались до привала. Каждый вечер становился передышкой от этого тяжелого марша. Я чувствовал себя чужим в этой стране. Россия.
Наконец нам предоставили день отдыха. Освещенная солнцем деревенька, вся в яблонях и тополях, приняла нас. Мы смогли умыться и залечь спать, наше белье постирали и кое-что приготовили из реквизированных яиц и муки. Некоторые дома выглядели совсем неплохо, утопая в зелени садов. Но в большинстве случаев это были безобразные хижины, где четверо, шестеро или даже десятеро человек жили в одной тесной и низкой комнате. Они были построены из бруса, обмазаны глиной, а стыки заткнуты мхом. Внутри было сыро и неуютно. Покрашенные дома почти не встречались. Крыши, как правило, крыты соломой. В избах много места занимала выложенная из кирпича и обмазанная глиной большая печь, на которой спали жители. Мыши шелестели в соломе и в пыли на земляном полу. В помещениях можно было увидеть лишь скамьи вдоль стен и стол. Очень редко кровать или лежанка у печи. В жилых домах содержались кролики и свиньи. Было полно клопов, которые одолевали нас ночью, и блох. Они не давали спать, а вши надолго поселились в наших мундирах. Пауки, мухи, мокрицы и тараканы бегали по столам, по нашим рукам и лицам. Освещались избы керосиновыми лампами. Женщины, когда мы входили в избы, зажигали свечи перед иконами и прятали Библию на маленьком угловом столике между искусственными цветами. На стенах висели литографии с изображениями мадонн и святых. Иконы, обрамленные золотой фольгой, были помещены в деревянные ящики. Некоторые женщины носили на груди маленький крест на цепочке и крестились перед едой. Их время проходило между сном и бездельем. Зимой никакие работы не велись, осенью же ее было совсем мало. Вся их пища состояла из картофеля и кислого хлеба. В хозяйстве обычно имелось несколько куриц, гусей. Иногда корова или свинья. Однако крестьяне были сильны и здоровы. Для этих людей все их существование казалось привычным и составляло каждодневную жизнь. Они едва ли замечали свою убогость, грязь и бедность.
Мы шли дальше.
Начались дожди. Наши сапоги скользили по траве и глине. Дороги размокли. Снег, град и штормовой ветер бесчинствовали в полную силу. С первых чисел октября здесь уже начался зимний сезон. Улицы покрылись размокшим снегом, и мы с трудом пробирались далее от деревни к деревне. В Глухове отдыхали один день, затем ночевали в Кутоке и понятия не имели, где будем проводить следующую ночь.
Мы были баловнями судьбы и пока знали только ту цель, к которой должны были прийти. Война еще не коснулась нас, наши услуги ей пока не требовались, враг был пока далек, но путь, по которому мы шли, оказался довольно тяжелым. Мы шли, буквально утопая в грязи. Наши орудия и телеги с боеприпасами застревали в болоте, лошади падали, справляясь лишь с легкими грузами. Продовольственное снабжение почти прекратилось. Когда одна за другой начали падать лошади, их пристреливали. Мы заменяли их более выносливыми русскими лошадьми, которых отлавливали в поле или же реквизировали на крестьянских дворах. Лошади гибли не только от упадка сил, но и умирали с голоду, их кости выпирали из тощих и грязных шкур11.
Наши плащ-палатки и шинели стали влажными, глыбы глины застыли на сырых сапогах. Ноги, постоянно мокрые, опухали и гноились. Этому способствовали также укусы вшей. Но мы продолжали идти, спотыкаясь и шатаясь. Вытаскивали телеги из грязи и тупо шагали и в ливень, и в мокрый снег, и во время ночных заморозков.
Нас спасали от отчаяния лишь рощи с соснами, буками, кустарниками ольхи, попадавшиеся среди равнины. Но затем дорога ширилась, и мы вновь утопали в болоте. Ночевали у крестьян, которые помнили немецких военнопленных Первой мировой войны. Они были очень любезны, старались нас угостить и жаловались на жизнь у себя на родине. Однако мы не имели возможности делать какие-либо сравнения.
Тронутые морозцем покрасневшие клены и высокие березы с последними желтыми листьями осыпал легкий снежок. Но нам было не до красот природы. Мы были голодны. Повара резали крупный рогатый скот и свиней и повсюду реквизировали горох, бобы и огурцы. Но этого жалкого продовольствия не хватало даже на полуденный суп. Поэтому мы отбирали у женщин и детей последний кусок хлеба, курицу или гуся. Это позволяло нам пополнять те незначительные запасы масла или смальца, которые еще оставались в полку. Мы нагружали телеги шпиком и мукой, которые отбирали у населения. Пили крестьянское молоко и варили пищу в их же печках. Отбирали мед в ульях, искали и находили яйца. Ни на слезы, ни на мольбы, ни на проклятия никто не обращал внимания. Мы были победителями, война извиняла грабеж, требовала жестокости, и инстинкт самосохранения не отягощал совесть. Женщины и дети должны были носить воду, чтобы поить наших лошадей, следить за тем, чтобы в печах не угасал огонь, чистить картошку. Мы снимали с крыш солому для лошадей и для своих постелей или же прогоняли хозяев с их кроватей и спали на них сами.
Дорога теперь шла среди холмов. Деревни становились еще более бедными, а грязи становилось все больше. Люди и лошади были на пределе своих сил. Грузовики и танки головных дозоров тонули в болоте. Движение останавливалось. Мы занимали очередную деревню и отдыхали в ней. Но больше всего страдали от голода. В животах было пусто. Приходилось поститься и терпеть невыносимые боли в желудке.
В одной из деревень мы застряли на долгое время. Выгоняли женщин из домов, заставляя их ютиться в трущобах. Не щадили ни беременных, ни слепых. Больных детей выбрасывали из домов в дождь, и для некоторых из них единственным пристанищем оставалась только конюшня или амбар, где они валялись вместе с нашими лошадьми. Мы убирали в комнатах, обогревали их и снабжали себя продовольствием из крестьянских запасов. Искали и находили картофель, сало и хлеб. Курили махорку12 или крепкий русский табак. Жили так, не думая о голоде, который эти люди станут испытывать после того, как мы уйдем. Космодемьянское — так называлась эта деревня.
Тоска по родине окончательно овладела мной. Моя жизнь и мышление сосредоточились только на том, чтобы заснуть и не думать о голоде и холоде. Во сне я постоянно проходил свой роковой путь. Русский марш уходил куда-то в потусторонний мир. Вспоминал все, что любил и о чем мечтал. Но все свои благородные порывы, как и самого Бога, готов был променять на кусок хлеба. В этом новом для себя мире я не имел друзей. Здесь каждый заботился только о себе, ненавидел того, кому досталась богатая добыча, ни с кем не делился, только менял что-то одно на другое, пытаясь обмануть своего товарища по несчастью. Никто не вел ни с кем никаких бесед. Более слабый становился беспомощным, которого все оставляли в беде. Все это угнетало меня, но я уже стал таким же жестоким, как и другие.
Мы замерзали. Снег пока еще тонким слоем лежал на дороге, однако мороз крепчал, и дороги наконец становились проходимыми. Мы снова шли вперед. Время от времени вновь наступала оттепель, и приходилось идти буквально вброд, проваливаясь до колен в топкое болото. Холод пронизывал все тело, однако о зимней одежде для нас никто не позаботился. Если кое-кто и носил шерстяные вещи, то они принадлежали лично ему. Платки, шали, пуловеры, теплые рубашки и перчатки при каждой возможности отбирали у населения. Когда сапоги разваливались, то мы снимали их с ног стариков и женщин прямо на улице. Мучительный марш делал нас бесчувственными к чужому горю. Мы хвастались тем, что удалось забрать у русских, и делились впечатлением о том, как раздевали под пистолетом беззащитных женщин13.
Мы даже не ценили того, что эти русские делали для нас. А ведь зачастую, когда входили в дом, крестьяне одаривали нас махоркой, женщины добровольно несли пару-другую яиц, а девушки делили с нами молоко. А мы тем временем продолжали рыться в каждом углу дома, забирая все, что удавалось найти. Мы не хотели этого, но нужда заставляла нас. Во всех приказах нам напоминали, что мы находимся в побежденной стране и что мы господа этого мира. Мы продолжали идти вперед, линия фронта была еще далеко. Никто не интересовался нами. Ноги гноились, носки гнили, вши заедали нас, замерзающих, голодных, страдающих поносом, чешущихся, больных дизентерией, желтухой и воспалением почек. Мы шлепали по грязи и тине, иногда ехали верхом или держали неподвижными пальцами вожжи измученных лошаденок. Но этот страшный марш продолжался.
Снова вошли в деревню, одну из тех бесчисленных, названий которых даже не запоминали. Наступила ночь, и мы в темноте завалились в амбар. Там была маленькая печка, она горела, но не давала тепла. Солома была сырая, шинели и сапоги набухли. Мы лежали, дрожа от холода, истощения и ярости. Утром заняли дом, где только что умер ребенок. Женщины плакали над маленьким белым трупом и пели заунывные песни. Отец ребенка целовал его бледные руки и бескровный рот. И несмотря на это, обитатели дома встретили нас любезно и угощали тем, что бог послал. Никакого врача не было поблизости, и я выписал свидетельство о смерти. Старый крестьянин поблагодарил меня. Он рассказывал о своей жизни, о долгих годах тюрьмы и ссылки в Сибири, где он работал в цепях при суровом морозе. Мы не спрашивали, какое преступление он совершил. Его голубые глаза выражали покорность и доброту.
Плотник заканчивал строгать гроб из сырых досок во дворе. Женщины с песнями двинулись к мальчику, обрядили его в воскресную одежду, уложили на сено и вложили крест из двух сбитых дощечек в сложенные руки. Потом они закопали гроб в саду. Никакого креста не поставили, и только холмик возвышался на голой земле. Родители, братья, сестра покойного и их друзья пришли на поминки, где им подали жареного цыпленка. Нас также пригласили к столу. Хозяева этого дома оказались исключительно гостеприимными, хотя мы и не были дороги им.
Курск14. Мы почти не видели города. Обшарили дома в поисках пищи и шерстяных вещей. У работающего русского пленного отобрали все его имущество и табак. Накурившись, наконец спокойно уснули в тепле.
В деревне за Курском мы получили довольствие. Немного зимней одежды, плащ-палатки, шапки и перчатки. Деревня носила название Буденовка. Слухи о близких боях уже доходили до нас. Вскоре мы подошли к линии фронта. Мы стояли в карауле в этой заснеженной стране. На морозе кое-кто уже отморозил ноги. Пришла почта, и мысли мои вновь сосредоточились на моей мирной жизни. В свободное от службы время я читал и писал от утренней зари до захода солнца. Ночью мы спали в теплом доме. Снаружи стекла сковал мороз, свистел северный ветер. Белый снег мерцал при свете звезд. Затем снова начиналась метель, заваливая снегом все вокруг дома. В душе моей наступил покой. Я смотрел на темные ели, что высились у железнодорожной насыпи и освещались луной. Она посылала свой яркий свет на землю, которая приобретала какой-то синевато-коричневый оттенок. Падали звезды.
Однако иногда апатия охватывала меня снова. Впереди не было никакой надежды, я уже ни во что не верил, и даже война стала для меня какой-то
пустой. Все простое продолжало существовать, но великое уже уходило от нас. Жестокая необходимость говорила о том, что наше лучшее время ушло в прошлое.
Разведка заметила противника. Мы поднялись по тревоге и отправились в путь с целью занять поселок Стешигри. Теперь для нас началась зимняя война на просторах русской земли15.
ЗИМНЯЯ ВОЙНА
Штурм Стешигри
Началось наше боевое крещение. Впервые мы услышали свист снарядов, треск пулеметов, рев минометных установок и разрывы гранат. И это уже была не игра. До этих пор, кроме сожженных деревень, подбитой техники, могил и пожаров на нашем пути от Курска, мы не видели настоящей войны. Правда, она уже тогда показала нам свое лицо. Однако теперь на наших глазах атакующие солдаты, сраженные пулями, падали на сырую землю. Лилась кровь, и брели по дорогам раненые. И если ранее мы не сделали из наших винтовок ни одного выстрела, то сейчас они уже пошли в дело.
В первый же день, выйдя на линию фронта, мы атаковали одну из деревень. Защищавшие ее русские быстро оставили свои позиции и бежали. Впрочем, и я потерял мою роту. Когда мы выходили из грузовиков, которые оставались в укрытии, я увидел плачущего солдата, который сидел в снегу. Он отморозил ноги и был не в силах идти дальше. Лошадь, которую он вел, упала. Я с трудом поднял ее, вывел на улицу и по следам добрался до деревни. Замерзший, постучался в первый же дом и по
просил дать мне чего-нибудь поесть. Я не знал, что несколькими домами дальше ночевали русские солдаты, которых разбудили выстрелы нашей атакующей роты.
На следующее утро я присоединился к своим. Вскоре нас обстрелял показавшийся у станции бронепоезд, и мы зарылись по шеи в снег. Ничего другого не оставалось, как только молиться. Но мы не молились о спасении своей жизни, мы просили у Бога только того, чтобы он придал нам мужества, которое позволило бы нам сохранить гордость мужчины, а не труса. Трусость была хуже смерти, и даже я, мирный человек, презирал каждого, который дрожал за жизнь и хотел избежать своей судьбы. Я был готов к любым испытаниям. Таков был смысл нашего существования в то время. И в душе среди всего этого ужаса и хаоса продолжало оставаться чувство какой-то детской бравады.
Наши орудия ничего не могли сделать с этим стальным чудовищем, которое, однако, вечером ушло вслед за отступающими русскими войсками. В полночь мы уже шли по улицам занятой деревни мимо горящих домов и изб, нарушив мирный сон местных жителей. Голодные солдаты входили в уцелевшие дома, и крестьяне выносили им хлеб и молоко. Но этого военным было недостаточно. Солдаты хотели меда, — и находили его, разоряя ульи, — муки и сала. Крестьяне умоляли оставить им хоть что-нибудь на пропитание, женщины плакали. В страхе перед голодной смертью один из крестьян попытался отнять у солдата награбленное, но тот размозжил ему череп прикладом винтовки, застрелил женщину и в ярости поджог дом. Шальной пулей он был убит в ту же ночь. Впрочем, мы не искали божьего суда на войне.
На второй день русские упорно оборонялись. Только шаг за шагом наши части продвигались вперед. Я оставался в обозе с пулеметом, защищая машины с боеприпасами. Бесконечные часы стояли мы в снегу и ледяной каше на сильном ветру и ели замерзший сотовый мед. Хлеба и воды нам не хватало. Я уже не чувствовал ног. Солдаты отморозили пальцы ног, уши и руки, когда носили ящики с боеприпасами. Они порой не замечали, как кровь застывала в конечностях. Часами должны были они лежать неподвижно в снегу, в то время как снаряды противника со свистом пролетали над ними. Сначала мы были злы и чрезмерно раздражительны, но потом становились безразличными ко всему и тупыми. Наконец нашим войскам удалось продвинуться. Был захвачен небольшой хутор, но русские сожгли его перед своим отступлением. Мы нашли солому, расстелили ее в овражке, положили плащ-палатки и заснули, прижавшись друг к другу. Ноги были ледяными, но сон оказался сильнее холода. Но те, кто приходил с передовых позиций, не решались ложиться. Они видели наши побелевшие лбы и справедливо опасались тотального обморожения. В конце концов они растолкали нас. Зажгли костры, сгрудились вокруг и время от времени бегали, не отходя от огня, ожидая наступления дня. Тьму ночи прорезывали кроваво-красные огни горящих вокруг деревень, лишь холмы оставались невидимыми. Над ними звучал беспрерывный гром разрывающихся снарядов. Эта обстановка приводила меня к какому-то странному безразличию.
Поступил приказ к дальнейшему продвижению. Мы вышли по направлению к Стешигри и вскоре заняли первые высоты без какого-либо сопротивления русских. Я, нагруженный пулеметом, отстал вместе с двумя приятелями, так как мы очень ослабли во время ночевки в деревне и не могли выдержать темпа марша. С холмов был виден маленький город Стешигри в долине и ряды домов на высотах вокруг него.
Мы лежали в снегу среди группы пехотинцев из другой части. Русские вели беспорядочный стрелковый огонь, который в любой момент мог накрыть нас. Мы вынуждены были лежать неподвижно, не предпринимая никаких действий, и были совершенно беззащитны. Не что иное, как пушечное мясо.
Внезапно один из нас поднялся. Никто не давал такой команды, но мы вскочили вслед за ним, облегченно вздохнув. Этот поступок был совершенно неосознанным и вовсе не свидетельствовал о нашей храбрости. Просто мы уже не могли лежать в снегу, измотанными от холода и безделья, в каком-то напрасном ожидании. Нас охватило безумие, радость от возможности двигаться, какое-то воодушевление и скорее даже опьянение. Мы не боялись ни смерти, ни опасности, хотя действия наши были бессмысленными.
Некоторые из нас падали, сраженные пулями. Раздавались крики раненых. Но мы ни на что не обращали внимания и, как одержимые, бросились в атаку на врага. В конце концов, несмотря на пулеметный огонь и снаряды, ложившиеся вокруг нас, достигли окраины города и вломились в первые же дома. Безжалостно расстреливали жителей и спешно нагружали вещевые мешки легкой добычей: медом, салом, сахаром, свежим хлебом. В это же время в соседнем доме русские оказали решительное сопротивление нашим солдатам и не оставили никого в живых.
В конце концов русские оставили город. Наступила ночь. Наши части, вошедшие в Стешигри, занимали горящие фабрики и элеваторы. Мосты взлетали на воздух, минометы еще продолжали обстреливать нас, но мы уже не заботились об этом.
Мы заходили в дома и погружались в сон, даже не выставляя часовых.
На следующий день мы увидели руины горевших домов. Улицы были покрыты мусором, битым кирпичом, осколками стекла и обугленными балками. Мы наслаждались днями отдыха.
В первую ночь простые люди отнеслись к нам радушно. Они угощали нас, стирали мундиры, одалживали свои подушки и одеяла, как в хорошем лагере. Мы относились к этому с пониманием и безгранично доверяли им. Эти дни проходили как во сне. Если мы и вспоминали о боях, то чувствовали какую-то смесь ужаса и разочарования. Борьба, опасности и близость смерти теперь уже не пугали нас, и мы не думали об ужасах войны. Она не потрясала и, пожалуй, даже увлекала, хотя ужас преследовал нас повсюду. Мы не знали, ожидали ли нас жестокие сражения, разочаровала ли быстрая победа. И все же какой-то внутренний голос утверждал, что для нас было бы лучше попасть в плен или получить ранение. Не бои заставляли нас страдать, а морозы и ожидание чего-то неизвестного. Лишь после того, как мы долго пробыли на войне, ужас стал охватывать нас при виде множества убитых и умирающих вокруг.
В то время я сумел быстро преодолеть себя. Старался по возможности оставаться в одиночестве, пребывал в бескрайней апатии и старался, чтобы меня ничего не задевало...
Мы остановились в доме, где жили две молодые женщины, которых мы называли дочерьми мировой революции. Их гордость, вопреки простоте обращения, производила на нас большое впечатление. Они как будто бы чувствовали союз, который связывал их ровесников, в то время как война разделяла их. У нас с ними было много сходного в их желаниях, настроениях и умении находить с чужими людьми общий язык. Некоторая таинственность не мешала нам жить с ними в мире. Мне даже хотелось бы встретить их в конце войны.
С нашим реквизированным медом, хлебом и картофелем мы готовили с ними совместный праздничный обед, весело болтая о чем попало.
Последний вечер в Стешигри мы провели в семье землевладельца, которая всю свою жизнь занималась жилищным строительством. Хозяин показывал нам альбом фотографий дореволюционного времени. Сильный здоровый старик, дворянского происхождения и патриархальных взглядов, представил своих дочерей, нежных, простых девушек, которых он держал в своих руках, как будто бы они все вместе нашли убежище в этом чуждом для них мире и старательно оберегали свое прошлое, свою ушедшую молодость. Он сначала насмешливо спел Интернационал, а затем сквозь слезы царский гимн, песню о Стеньке Разине16 и духовные песнопения.
С его женой я говорил на французском языке. Знала она его неважно и говорила с робостью. Ее лицо все еще было прекрасно, однако сильно увяло от пережитого горя. От нее я узнал об экспроприации в Советской России, нелюбимой работе и растущей нужде. Сына ее сослали в Сибирь, об участи своей дочери в Одессе, состоящей там в браке, она не знала. Фотографии, сохранившиеся от лучшего для этой семьи времени, вызвали наше любопытство. Мы выражали свое сочувствие этой семье. Мы еще не понимали, как с установлением нового порядка и новой жизни Россия могла отказаться от такого ценного прошлого.
Затем двинулись дальше на исходные рубежи в Тим17. В нашей роте было много больных, утомительные марши на крепнувшем морозе становились день ото дня тяжелее. Мы шли в неизвестном для нас направлении. Пересекли маленькую, замерзшую реку, после чего нам разрешили слегка отдохнуть. А потом опять бесконечные марши по покрытым ледяной коркой дорогам, на сильном ветру днем и ночью по направлению на Валово. Нашей целью, как оказалось, был Воронеж. Однако мы не сразу ее достигли.
Днем, перед атакой на Валово, я проспал с приятелями очередной поход. Никто не разбудил нас, каждый думал только о себе, о своих нуждах, об усталости и суровой команде, которая вынуждала их продолжать нелегкий путь. Мы двинулись по равнине, ориентируясь на следы, оставленные нашими частями. Русские солдаты встречали нас и бросали свое оружие в снег. Мы не беспокоили их, ужас нашего положения и странное чувство безвозвратности все время росли. В деревне мы наткнулись на русские части, которые остановились там на постой с лошадьми. Солдаты наблюдали за нами в бинокли, но не стреляли и не собирались брать нас в плен.
Так мы шли в надежде на благополучный исход нашего отчаянного предприятия, не обращая внимания на русских, которые готовились к контратаке.
И ночью вошли в деревню, где расположилась наша рота.
Отступление из Валова
Солдаты толпились на улицах, заполненных грузовиками, повозками, орудиями и тележками. Шло отступление после первой же провалившейся атаки на Валово. Мы не знали точного названия этой деревни и считали, что это Николайсдорф (Никола-евка)18.
После полуночи нас, совершенно не выспавшихся, атаковали казаки на лошадях. Они бросили ручные гранаты в окна домов и исчезли, как только нас подняли по тревоге.
Восемь солдат спали той ночью в отдельном доме на краю деревни, который окружили казаки. Проснувшись, двое из них, которые почуяли опасность, выпрыгнули через окно и тотчас попали под пули. Двое других очнулись ото сна только тогда, когда русские ворвались в дом, и были убиты. Двоих взяли в плен в сенях и заставили вытаскивать вместе с казаками захваченное орудие на позиции и открыть стрельбу по нашим войскам. Один солдат спрятался на сеновале и испытал всего лишь нервное потрясение. И, наконец, последний спрятался за сундуком. Хотя русские и освещали комнату спичками, они так и не нашли его. Однако он сошел с ума, бежал на запад и был задержан в Риге, когда пытался сесть в товарный поезд. Никто не мог понять, каким образом ему удалось бежать, а он сам ничего не мог об этом рассказать.
На следующее утро один из солдат распаковывал ящики с ручными гранатами с помощью ста пленных русских, а затем расстрелял их всех из автомата. Мы вышли на передовые позиции перед Валово, в то время как другая часть отражала атаку русских. С помощью всего имеющегося у нас легкого и тяжелого оружия пехоты мы уничтожали очаги сопротивления русских, но они не отступали ни на шаг. Мы стреляли с колен или лежа в снегу. Колени примерзали к земле, между ступнями ног и краем шинели образовывался лед. Мы что есть силы стучали бесчувственными ногами по земле. Руки примерзали к металлу оружия и, так как только у немногих из нас были перчатки, приходилось отдирать его вместе с кровавыми лоскутами кожи.
Обмороженных было много. Некоторые из них не выдерживали, вскакивали в отчаянии на ноги и сразу же попадали под огонь русских. Их либо убивали, либо ранили.
Напрасно мы ждали белую сигнальную ракету, которая должна была известить о прибытии подкрепления и взятии Валово. Наступила ночь. Мы получили семь часов передышки и из последних сил с наступлением темноты стали подниматься с земли. Некоторые солдаты, будучи не в силах встать из-за отмороженных ног, снова падали в снег. Были случаи самоубийства. Мы прыгали по снегу, до тех пор пока кровь снова не начинала циркулировать. Наконец поступил приказ отступать, и мы вернулись под огнем сталинского оркестра19 обратно в Николаево, надеясь там согреться и выспаться. Но вскоре после полуночи туда снова ворвались казаки, незаметно спешились и атаковали крайние дома, где находился дивизионный медицинский пункт. Медицинский персонал сбежал, а всех раненых убили сибиряки. Сигнал тревоги заставил нас выскочить из изб. Раздетые солдаты в одних рубашках и носках на босу ногу испуганно выбегали на улицу. Полная луна освещала это безрассудное бегство.
Врач кое-как собрал около двадцати солдат, в том числе и меня, которые сосредоточились вокруг него. У нас были винтовки, ружья ПАК20 и пистолеты. Равнина, освещенная ярким светом луны, лежала прямо перед нами, и нас сразу же с дикими криками «ура» атаковали казаки. Наша группа огнем из винтовок, ружей и пистолетов отражала атаку более четырехсот русских. Часть их отступила, но потом они окружили нас, прежде чем мы это заметили.
Ручные гранаты взрывались вокруг. Один за другим падали убитые, раненые валялись с разорванными животами в снегу, пытаясь вложить обратно в живот свои внутренности. Мы шатались как пьяные, надеясь убежать. Двоих сразу же подняли на штыки русские. Оставшиеся в живых, в том числе врач, спрятались за угол амбара. В десяти шагах от нас, словно фантомы смерти, из темноты показались русские. Мой приятель упал как подкошенный.
Я лежал в снегу и не стрелял, хотя у меня была исправная винтовка. Тогда я предпочел бы умереть, чем стрелять в людей, хотя они и хотели убить меня. Это был час моего испытания на зимней войне. Врач стрелял в нападавших из пистолета.
На наше счастье, русские исчезли в ночи. Уже издалека слышалось их страшное «ура». При следующей атаке на равнине мимо нас пробежали отступающие солдаты, которых преследовали русские. Они так и не вернулись. А мы, семеро оставшихся в живых, еще долго скрывались у стены амбара. Провидение спасло нас.
Всю ночь беглецы, те, кто спрятался, и те, кому удалось убежать, отступали в деревню, не имея представления, взяли ли ее русские. Ночь Николау-са*. Обмороженные и раненые с трудом тащились по улицам деревни. Мы стояли в карауле. Полная луна освещала трупы, лежавшие на снегу, их искаженные лица, их черты, успокоенные смертью, и застывшие ледяные глаза. Кости черепов, взрезанные животы, вытекшие мозги и лужи крови на рассвете стали хорошо видны. Перед нами возникли посмертные маски.
* Праздник в христианской религии. Св. Николаус, по преданию, помогал людям. Во время Рождества дарил детям подарки.
Почти без борьбы мы вступили затем в Валово. Нам не надо было ничего, кроме еды, тепла и сна. В городке горели дома: русская артиллерия вела по нему огонь. В домах оставались еще красноармейцы, которых находили и расстреливали наши солдаты. Был дан приказ: в плен никого не брать. В той избе, где я поселился, мы нашли горячий суп с макаронами, который оставили русские. Мы сели на скамью, поставили замерзшие ноги прямо на трупы хозяев и набросились на еду, не думая об опасности и смерти. В вещмешках убитых мы нашли сахар, хлеб и впервые наелись досыта, тем более что не были особенно избалованны.
Вечером поступил тревожный приказ. Надо было выходить из окружения. Русские замкнули кольцо вокруг наших частей. Отступление началось, хотя мы еще не успели выспаться. Это было началом трагедии, отчаянный прорыв, которым закончился наш честолюбивый марш по русской земле.
Утопая в снегу, мы медленно, спотыкаясь и шатаясь, двигались на запад. Это был путь в неизвестность, а за нашими спинами постоянно слышалось дыхание преследующих нас русских. Мы смертельно устали в эту третью бессонную ночь. Если выдавался привал на несколько минут, то прислоняли к лафету орудия и дремали до тех пор, пока лошади не трогали с места и не будили нас. Через некоторое время толпа русских в камуфляже атаковала нас. В долю секунды они открыли огонь из пулемета. Первые жертвы упали в снег. Мы ускорили шаги. Перед нами качались немецкие стальные шлемы и спины немецких солдат. Убитых оставили лежать в снегу, а тяжелораненых погрузили на лафеты. В пути многие из них умерли, но никто уже не обращал внимания на трупы. Мы шли дальше. Сон одолевал даже на марше, глаза слипались, ноги двигались механически, колени подкашивались. Мы падали на ходу, просыпались от падения и боли, вскакивали, стояли на коленях в снегу. Товарищи поднимали нас, но многие не хотели вставать даже под страхом смерти, хотя и знали, что погибнут. Попытка отдохнуть на снегу, как объясняли нам, означает смерть. Русские шли по пятам! Эти слова действовали как удар кнутом: только вперед! Безмолвно, разочарованно, ожесточенно мы тупо спешили на запад. Радисты посылали сигнал SOS, но никто здесь не мог нам помочь. Снова падали и падали в снег самые слабые. Они оставались лежать, отказываясь подняться. Мы подходили к ним и ударяли прикладами в спину. Но ничего не действовало на них. А мы шли дальше. Тех же, кто падал или отставал, больше уже не спасали. Они замерзали или гибли под пулями противника.
Наконец нас остановили на отдых. Всего один час провели мы в маленькой деревне. Вместе со своими товарищами я заполз в дом и заснул, даже не вспомнив, как опускался на пол в углу. Когда проснулся, в избе уже никого не было. Стряхнул с себя сон, снял с предохранителя винтовку и поспешил наружу. Там никого не было, ни друзей, ни врагов. Я поднялся на холм и оттуда увидел моих товарищей. Это были какие-то крохотные точки на снежном ландшафте. Я пошел к ним, но прошло не менее пары часов, пока мне удалось их догнать. Ангел-хранитель не покинул меня.
Русские самолеты пронеслись над нашей колонной. Летчики поливали нас огнем из пулеметов и сбрасывали бомбы. В полдень мы опять остановились на отдых под жестоким зимним солнцем в деревне. И снова погрузились в сон.
Началась оттепель. Наши бомбардировщики сумели разорвать для нас кольцо окружения. Мы приветствовали их с ликованием, криками и слезами в глазах. Еще бы! Мы были помилованы, хотя и на короткое время. Наш адвент* наступил.
Адвент
У нас не было никаких карт, и маршрут нашего продвижения был нам неизвестен. В деревне Тим мы должны были остановиться этой зимой, но не дошли до нее и сейчас направлялись в другую деревню. Еще ночью нам поступил приказ отправиться с нашим противотанковым орудием в расположение полевой почты и примкнуть к отряду из двадцати солдат.
*Адвент (от лат. Adventus — пришествие) — предрождественское время у католиков, включает, как правило, четыре воскресения. Здесь имеется в виду спасение, перемена обстановки.
Почта находилась в доме путевого обходчика на линии Ливны21 — Курск. В трех километрах к северу и в четырех к югу от следующей деревни, где базировались наши основные силы. Русские осадили нас полукругом и время от времени появлялись за нашей спиной. Кроме противотанкового орудия у нас было два крупнокалиберных и три легких пулемета и достаточное количество боеприпасов. Мы ночевали на сене, которое набросали на ящики с гранатами и патронами. Печь давала тепло, лампа — свет. Мы использовали все изгороди на топливо и в конце концов стали топить досками от пола. Все двенадцать дней, что мы там жили, питались картофелем, который варили с небольшим количеством соли. Курили махорку, если ее удавалось найти, или же сено. Питьевую воду заменили талым снегом. Мыла у нас не было, вытирались материей от плащ-палаток. Нечесаные волосы и отросшие бороды, грязные обмороженные руки, с которых сползала кожа, гноящиеся ногти на ногах — так мы выглядели. Когда приходилось занимать позиции, вешали вокруг плащ-палатки. Обмороженные ноги вызывали слезы от боли и ярости.
Два дня и три ночи шла беспрерывная атака русских, их артиллерия обстреливала нас, враги появлялись из тумана и исчезали в темноте ночи. Немецкая артиллерия облегчала наше положение, но легкораненым приходилось оставаться на поле боя до темноты. С трудом вынесли одиннадцать тяжелораненых солдат, трое легкораненых вышли сами, двое бежали к русским, а один покончил жизнь самоубийством. Всего полегло под пулями тридцать солдат. Все снаряды для орудия были израсходованы, а пулеметные ленты приходилось экономить. Если бы русские предприняли более решительную атаку, нам бы пришел конец. Мы не имели представления о намерениях противника. Наша обреченная на смерть группа таяла день ото дня.
Мы вынуждены были выносить весь этот ужас, и никто нами не интересовался. Все разговоры вращались вокруг вечной иллюзии о возвращении на родину и нашего отступления. Голод, мороз, нужда, безнадежность отравляли наше существование. Все были чрезмерно раздражены и страдали от болезней. Беспричинная вспыльчивость, ненависть, зависть, а также драки и насмешки сводили на нет остаток товарищества. Но даже если бы никто больше не говорил о страхе близкой смерти, ее присутствие ощущалось постоянно. На мертвых мы, правда, уже не обращали внимания, их даже не закапывали, забирая шинели и перчатки у убитых.
Другие вещи уже не имели значения, деньги стали бессмысленными. Купюры скручивали на сигареты или же делали ими ставки в азартных играх. А иногда просто выбрасывали. Некоторые делали долги, которые не смогли бы оплатить даже через год, да их никто и не требовал. Кусок хлеба был сокровенной и неосуществимой мечтой. Однако все это еще можно было списать на войну. Забвение от грядущей смерти давала только безграничная мечта о сне. Кое-кто уходил в себя, большинство же находило выход в азартных играх, жестокости и ненависти или занималось онанизмом. Такое обычно происходило между боями.
Как-то ночью я стоял на посту и смотрел на горящую вдали деревню. Туман покрывал заснеженную землю. Были видны залегшие в цепь русские у железнодорожной насыпи. Их силуэты на фоне полыхающего огня расплывались в тумане и темноте ночи. Я не мог объявить тревогу, ни начать стрелять. Этот призрачный спектакль объявлял меня вне закона и делал безмолвным. И когда меня сменил другой часовой, русских уже не было видно.
Утром в первый день Рождества, как только рассеялась тьма, мы выступили. Шли, попутно поджигая дома в деревнях, мимо которых проходили, и взрывали печи. Мы получили приказ уничтожать все, чтобы наши преследователи не смогли найти себе приют. Мы повиновались, и даже радовались этому разрушению, считая, что освобождены во время адвента от покаяния за наши преступления. Женщины плакали, дети замерзали в снегу. Проклятия сопровождали нас. Но никто не обращал на это внимания. Когда нам выдали наконец сигареты, мы зажигали их о бревна тлеющих изб. Шли, тупо глядя вперед, держась за борта грузовиков с боеприпасами от слабости, пока не добрались до Оринока, деревни близ Тима.
Новый год наступил. Время адвента продолжалось. Мы держались только на чувстве самосохранения. Только оно позволяло выносить бессонные ночи и жестокие морозы на марше. Я никогда не ощущал так сильно волю к жизни. А она напоминала танец на канате при постоянной готовности к смерти. Иногда, однако, я не в силах был сдержать рыдания.
Новый год
Оринок под Тимом. В начале года нам пришлось испытать самые жестокие морозы за все время войны. Мы были вынуждены сменять постовых каждые полчаса. Наш дом стоял на самой окраине деревни, рядом с рекой. Перед нами раскинулась поляна со скудным кустарником. Ни днем ни ночью мы не могли спокойно уснуть из-за постоянных атак русских. Солдат, который зарывался на позиции в копну сена и засыпал, должен был предстать перед военным судом, или же его расстреливали на месте. Если же он не мог найти в темноте роту, которой следовало передать донесение, то ему тоже выносили смертный приговор за трусость, проявленную перед врагом. Не менее суровое наказание грозило тому, кто крал хлеб или другие продукты из солдатских пайков. Он тоже приговаривался к смерти. Это было критическое время. На ближних деревьях висели военнопленные, повешенные по приказу для устрашения русских. Война стала безумием, в это время убивали всех, кого попало. Страх подавлял бунты.
Противник также не занимался пленными, а если и оставлял что-то после себя, то неотопленные, полуразрушенные хаты.