Время ползло медленно и однообразно. Дни превращались в месяцы, а те сонно перетекали в года. И слова Марко принесли свои плоды. Я привык к работе. Человек ко всему привыкает, если одно и то же продолжается достаточно долго. И только однажды моя работа принесла мне что-то приятное. Как-то раз дверь распахнулась, и на пороге появился постоянный клиент — высокопоставленный член гильдии меховщиков и скорняков, своей грубостью он превосходил даже кондотьеров, которые бывали в моей комнате. Он бросил на меня похотливый взгляд и вдруг схватился за левое плечо, тяжело задышал и со стоном упал на колени. Глаза его дико блуждали, изо рта на бороду капала пена. Я наблюдал за происходящим с кровати. Поры на мясистом лице расширились, пот ручьями бежал по лицу, стекая на пол, к которому он прижался одной щекой.
— Помоги мне! — выдохнул он. — Помоги мне, мальчик!
Он говорил с сильным деревенским акцентом, и я пожал плечами: мол, не понимаю. Затем я встал и отодвинул тяжелую багровую бархатную штору, изготовленную для турецких гаремов, но Сильвано приобрел их для своего заведения. Все-таки публичный дом — это идеальное место для попрания законов, регулирующих расходы.[26] Треугольник яркого желтого света разрезал пополам лицо клиента. Летний день клонился к вечеру, рынки уже закрылись, и близился ужин — самое горячее время для нашего ремесла, когда спрос особенно велик. Меховщик дважды дернулся, как будто он давится, и его вырвало. На полу осталась лужица зеленоватой желчи. Бледные губы еще шевелились, в солнечном луче над его головой кружились пылинки, но голоса было не слышно. Я опустился рядом с ним на пол и, обхватив руками колени, сидел и ждал. Со смертью я был на дружеской ноге и уже чувствовал ее приближение, когда она подкрадывалась исподтишка, как к Ингрид, или шумно врывалась, как к Марко, или являлась под личиной живого человека в образе Сильвано.
Меховщик начал корчиться и застонал.
— Позови Сильвано, — задыхаясь, выдавил он, немного приподнявшись.
Затем снова упал, шлепнувшись на пол, как рыба о пирс. Лицо его побагровело, затем снова сделалось бледным, и его еще раз вырвало. Я почувствовал скверный запах, и он затих. Я ждал. Я научился ждать, в этом бездушном пустынном темном замке я напитался жестокостью и страданием. Я смотрел, как треугольник света сползает по телу меховщика, пока последний кончик не свернулся, как скорпионий хвост, на его торсе, в то время как голова уже сползла на пол. Потом он лениво уполз в золотистую щель под дверью.
Поняв, что меховщик больше не встанет, я обыскал его тело. Нашел кошелек, в котором было несколько серебряных монет. Запустив руку под дорогой шелковый камзол, я сорвал с его шеи золотую цепочку с жемчужным крестом, который давно приметил на оголенной груди. Подумал было снять с пальца одно из колец, но решил, что его все равно не утаишь. От глаз Сильвано ничего не ускользало, он наверняка запомнил все вещи клиента, которые были на виду. Так что я забрал себе несколько сольдо, хотя и не все, и спрятал их вместе с цепью в мышиной дыре за комодом. Потом открыл дверь и позвал Симонетту.
Она явилась почти сразу, в глазах застыл вопрос. Взгляд ее упал на тело, и она, цокнув языком, пробормотала какието ругательства вперемежку с молитвами, перевернула тело на спину и зажала себе рот рукой. Светлая коса упала через плечо, и я потянулся к ней, чтобы погладить.
— Будут неприятности, — торопливо проговорила она и убрала мои руки с косы. — Я не хочу, чтобы тебе попало, Лука!
— Я его не убивал, — ответил я.
— А какая разница? — Она перекрестилась и помчалась искать Сильвано.
Я сел на кровать и стал ждать. На этот раз ожидание оказалось не из легких. Хотя оно продлилось недолго, но для меня время застыло в предвкушении боли. Я прикинул, сумею ли во время битья мысленно унестись к картинам Джотто. Обыкновенно при виде Сильвано, помахивающего своим мешком с флоринами, сосредоточиться мне не удавалось. Зато впереди у меня брезжила новая надежда: на днях Джотто вернулся во Флоренцию, чтобы наблюдать за строительством колокольни собора Санта Мария дель Фьоре. С его прибытием город заметно оживился. Собор должен был стать главным украшением нашего славного города, и все радовались, что дело вновь закипело после тридцатилетней спячки. Власти Флоренции уговорили Джотто приехать в город, посулив ему гражданство и сотню золотых флоринов. Так что теперь я мог часто видеться с мастером, хотя поговорить удавалось редко. Обычно я прятался неподалеку от стройки и смотрел, как он шутит с рабочими, одетыми в грубую одежду, и обсуждает чертежи с другими художниками. Иногда я выходил из своего укрытия и стоял на виду, дожидаясь, когда он меня заметит и позовет. Если он был не занят, то подзывал меня к себе, теребил за волосы, называл гадким щенком и рассказывал о своей работе, а потом устраивал экзамен на те знания, которые я получил в прошлый раз. Я всегда все отлично помнил, и ему это нравилось. Бывало, он только подмигнет и уйдет, и я понимал тогда, что у него есть дела поважнее, чем возиться с уличной швалью вроде меня.
— Так, значит, ты убил клиента, — вырвал меня из грез хитрый голос Сильвано.
Он появился в дверях, а следом за ним Симонетта — со свежим синяком под глазом. Она не взглянула на меня и стояла потупившись, беспрестанно то сцепляя, то расцепляя пальцы в широких синих шелковых рукавах. Сильвано всех нас неплохо одевал, добавляя этим лоска своему заведению.
— Умный же способ ты придумал, чтобы отделаться от работы! Что, понравилось, ублюдок? Поди, испытал наслаждение, отнимая жизнь? Захватывающее ощущение, не правда ли? Мне самому это нравится больше, чем все плотские наслаждения. А мы похожи с тобой, Лука! Ты, как и я, принадлежишь к избранным, не знаешь сопливой робости, которая делает слабыми других.
— Нет, синьор, — возразил я, — я его не убивал.
Я так и сидел на кровати, подальше от его лап, а не то не успеешь моргнуть, как он тебя зарежет!
— Жаль, я бы загордился, увидев, что ты мне подражаешь. Я бы даже, может, наградил тебя деньгами. Сходил бы на рынок, тебе же это так нравится. — Сильвано склонился над меховщиком и быстро, равнодушно потыкал его в бока. — Держу пари, ты не меньше часа смотрел, как он умирает. А я пари никогда не проигрываю. — Он залез к меховщику в кошелек и вынул оставшиеся деньги, потом стянул кольца с пальцев, оставив только печатку, возврата которой потребует семья. Закончив с этим, он выпрямился и посмотрел на меня. Несколько мгновений я выдерживал его взгляд, но это было все равно что смотреть в стылую бездну ада, и я отвел глаза.
— А ты не страдаешь излишней щепетильностью, ублюдок! — задумчиво произнес Сильвано, поглаживая подбородок.
— В моем ремесле это непозволительно, — ответил я.
Он усмехнулся, и смех просвистел надо мной, как крылья летучей мыши, рассекающие морозный воздух. Этот смех был еще страшнее его слов.
— На все находишь ответ, — презрительно выплюнул он. — А ты ведь у меня уже больше четырех лет, верно, парень?
— Да, синьор, — кивнул я, проглотив комок в горле.
Быть может, четыре года для него слишком долго? Вдруг Сильвано уже решил, что пора от меня избавиться?
— А выглядишь все таким же, как в первый день. Все тот же девятилетний мальчик, — продолжил Сильвано. — Ты ни на день не повзрослел. Ни на час. И это не от недостатка питания. Ты проедаешь почти столько же, сколько зарабатываешь за неделю.
Он переступил через тело скорняка, подошел ко мне и схватил меня за подбородок, наклонившись к моему лицу, совсем как в нашу первую встречу. Его рябые щеки и острый нос были всего на расстоянии руки от меня. Я уставился на седую прядку в его бороде, едва держа себя в руках, чтобы не спасовать под наплывом его противных духов. Всю оставшуюся жизнь из-за Сильвано и приходивших ко мне клиентов я так и не мог преодолеть свое отвращение к духам, даже когда мог позволить себе лучшие из них.
— Тебе следовало бы уже стать юнцом с пушком на щеках и ломающимся голосом. Но нет, ты все тот же, каким я встретил тебя на рынке. И как такое возможно, Бастардо? Ты что, колдун? А ты знаешь, как мы поступаем с колдунами? — Он замолчал, выжидающе глядя на меня.
— Их бросают в темницу, — спокойно ответил я, а про себя добавил, что все равно даже темница лучше этого.
— Не просто бросаем в темницу, а сжигаем на костре, — с радостью в голосе возразил он. — Привязываем к столбу перед Палаццо дель Капитано дель Пополо,[27] сложив под ним дрова. Костер зажигают, тщательно следят за пламенем, чтобы колдун горел медленно и не умер слишком быстро, наглотавшись дыма. Для того чтобы кожа расплавилась и спеклись мозги в черепе, требуется много времени, перед смертью приходится претерпеть все муки очищения. Не очень-то приятно быть колдуном, Бастардо! Повезло тебе, что ты служишь тут у меня. Постарайся и дальше как следует ублажать моих клиентов. А то если я выставлю тебя на улицу, люди заподозрят тебя в колдовстве.
— Я не колдун, синьор. Я просто не такой, как другие, — шепотом ответил я.
— Не такой? Да ты мерзость, гадкий урод, который не старится, как все добрые люди. — Его губы скривились в глумливой ухмылке. — Все, кроме тебя, старятся. Вот как Симонетта, например. Ты же стареешь, верно, Симонетта? Стареешь и боишься, что у тебя никогда не будет детей? Разве не так ты сказала на днях Марии?
Он бросал ей вопросы, даже не оборачиваясь. Женщина пошатнулась и прислонилась к стене, на побледневшем лунообразном лице рот казался кровавой раной.
Сильвано повернул мое лицо и так и сяк.
— В отличие от тебя, я старею. А старость побуждает человека думать, если он, конечно, не бездельник. И я много думал. Я хочу сына, наследника. — Он вдруг резко выпустил меня и шагнул назад. — Не развратного урода и колдуна, как ты, Бастардо, а сына, которому я мог бы передать свое дело, чтобы спокойно встретить старость. Сына, который был бы моей правой рукой. А такие стремления достойны уважения.
Выходя из комнаты, он сказал Симонетте:
— Есть один офицер, Альберти, частый наш клиент. Пошли за ним. Я объясню ему, что случилось. И пошли за врачом, евреем, который подтвердит мою историю. Пообещай ему флорин, если он скажет то, что скажу ему я. Если начнет артачиться, пригрози, что его семью вышлют из Флоренции.
Прошел почти еще год, а я по-прежнему не менялся. Я стал часто рассматривать свое отражение в темных зеркалах, развешанных по всему дворцу Сильвано для клиентов, которые смотрелись в них перед уходом. Лицо у меня нисколько не изменилось и оставалось мальчишеским, без пушка. А вдруг Сильвано прав и я урод? Мерзость? Я знал, что я никакой не колдун. Неужели из-за этого меня и выбросили в детстве на улицу? Что со мной не так? Почему я не взрослею, как другие мальчики? Даже Джотто однажды упомянул об этом, когда мы вместе прогуливались.
Стояло чудесное летнее утро, обещавшее ясный, погожий день. Со всех сторон нас обступала яркая, громкая, пахучая жизнь Флоренции, которую я так любил в те дни, когда трагические события еще не определили мою дальнейшую судьбу. Весь город был в цветах: цветы в горшках и на деревянных телегах, приехавших с деревенских ферм. Хорошенькие женщины в ярких платьях несли корзины со сладкими винными ягодами, молодыми бобами, мотками отличной флорентийской шерсти. Кондотьеры в кожаной одежде, вооруженные мечами, расхаживали с важным видом по улицам. Бегали мальчишки, скакали тощие собаки, коты — и вовсе костлявые — гонялись за крысами, попрятавшимися от жары. Рынки, заваленные пахучими сырами, свежей рыбой из Арно и розовым мясом, бочками с вином и гончарными изделиями, которыми славился город. И прочей всякой всячиной, с которой люди — обычные люди с семьями, нормальные люди — связывали свою жизнь. Вблизи от фронтона церкви Санта Мария дель Фьоре закладывали камни для колокольни Джотто, и лязг сливался с цокотом копыт, звоном церковных колоколов, скрипом и грохотом повозок, телег и фургонов; мычанием коров, блеянием овец и коз, доносившимися с городских рынков, и отдаленным шуршанием мельниц и чесальных мастерских, расположенных по берегам реки. В воздухе носился гомон бессчетных голосов: разговоры и ссоры, песни и приветствия, кто-то просто торговался. Старый валломброзсанский монах брат Пьетро, недавно в качестве наказания получивший задание написать летопись своего ордена, сказал мне, что сейчас во Флоренции живет сто тысяч человек, и в ясные деньки вроде нынешнего все они, похоже, высыпали на улицы. Мы с Джотто направлялись к месту стройки Санта Марии дель Фьоре, когда мастер вдруг остановился, запыхавшись от быстрой ходьбы, и указал на какой-то камень.
— Ты знаешь, что это такое, Лука Кукколо? — В голосе его звучала нежность, когда он назвал меня «Лука-Щеночек», но я знал, что она предназначалась не мне, а плоскому серому камню, лежавшему перед нами. На камне было что-то написано черными буквами, но я не умел читать, поэтому мотнул головой.
— Это место поминовения, неподвластное времени, святыня, подобная алтарю, — пояснил Джотто. — Я называю его Sasso di Dante, камень Данте. Он часами сидел здесь, наблюдая за строительством, размышлял и писал свою бессмертную «Комедию».
— Данте, великий поэт, который был вашим другом? — закивал я.
Джотто часто вспоминал Данте, с любовью и уважением. Ах, если бы я умел читать, то смог бы хоть как-то разделить его восхищение другом! Я подумал, нельзя ли убедить брата Пьетро обучить меня чтению? Искусство чтения было не по чину человеку моего низкого положения, однако тогда многие во Флоренции умели читать. Может быть, если я подарю брату Пьетро жемчужное распятие, которое я снял с мертвого клиента и спрятал в мышиной норке…
Я добавил:
— Значит, этот камень священен, потому что на нем часто сиживал великий, совершенный человек?
— Мой друг был далеко не совершенен. В своем великом произведении «Ад» он признается, что и ему свойственны похоть и гордыня…
— В аду, должно быть, народу больше, чем во Флоренции, если каждый, кто грешен в похоти и гордыни, признается в этом, — заметил я.
Простое, чудесное лицо Джотто расплылось в улыбке.
— Все мы люди. Ты тоже станешь жертвой похоти, когда вырастешь и станешь мужчиной.
— Меня погубит не похоть, — пробормотал я, тревожно вспомнив, как Сильвано обвинял меня в колдовстве.
Джотто засмеялся одному ему свойственным полнозвучным смехом, как бы идущим из самого нутра. Прохожие оглядывались на него и улыбались.
— И меня тоже. По милости Божьей, для таких есть чистилище.
— Если можешь поверить в милость, — сухо возразил я. — Ведь для меня, чтобы попасть в рай, одного чистилища будет мало.
— А я верю, — кивнул Джотто. — Итак, несовершенство делает камень священным. Данте был хорошим человеком, но со своими недостатками, как все мы. Данте даже отправили в ссылку за взяточничество, хотя это и было несправедливое обвинение.
— Значит, дело в его гениальности, — задумчиво произнес я, проводя рукой по шершавой поверхности камня. — В его поэтическом таланте. Поэтому этот камень священен, хотя он и не был совершенным человеком.
— Вот именно! — Джотто похлопал меня по плечу. — Совершенных людей не бывает. Бывают люди выдающиеся. А ты, Лука, понятлив!
— Не знаю, — с сомнением ответил я. — Я думал, что священно только то, что освящено церковью. Как хлеб и вино причастия.
Я никогда не причащался, так как не проходил обряда конфирмации. Я даже не был уверен в том, что меня крестили. Я не помню ни родителей, ни той жизни, которая у меня, возможно, была до улицы.
— Если хочешь познать святость, ищи ее у природы, — посоветовал Джотто.
— Священники говорят иначе, — отпарировал я, как всегда, наслаждаясь нашим спором.
— Ты слишком умен, чтобы верить словам священников, — снова рассмеялся Джотто. — Тебе уже достаточно лет, чтобы иметь собственное мнение.
Он остановился и, склонив набок свою седеющую голову, задержал на мне пристальный взгляд.
— Правда, годы не отразились на твоем лице и не повлияли на рост. Ты словно картина — не меняешься со временем. Ты нисколько не вырос за те годы, что я тебя знаю. Вероятно, ты родился под особой звездой, которая даровала тебе молодость. Возможно, тебя даже обойдет грех мужской похоти…
— Я думаю, ваши картины священны, — робко вставил я свое слово. — И картины Чимабуэ.
— Это почему же? — переспросил Джотто, отвлекшись, как я и хотел, от прежней темы.
Мне не хотелось, чтобы он вдавался в обсуждение моих недостатков. Я и без того с трудом скрывал в его присутствии обуревавшие меня сомнения. Неспособность к взрослению, как врожденное уродство, мучила меня с каждым днем все больше. Я не желал оставаться мерзким уродом. Я убаюкивал свое горе и отчаяние, сосредоточившись на картинах Джотто.
— Мягкие цвета, свет, — выдохнул я, вызвав в памяти знакомые образы. — Неспешные движения людей на ваших картинах исполнены… О! Такого достоинства! В этом безмолвном достоинстве столько глубокого чувства. А взгляд мой всегда невольно возвращается к центру, на что бы я ни смотрел.
Я мог бы сказать и больше, ведь я столько времени посвятил этим картинам, столько над ними размышлял. Я околачивался рядом со священниками, художниками и профессорами, что говорили о них, прислушивался всем своим существом к их ученым словам, однако я замолк, чтобы посмотреть, какое впечатление мои слова произвели на Джотто. Он внимательно смотрел на меня, склонив голову набок.
— В тебе есть какая-то загадка, Бастардо, — произнес он. — Лицом ты мальчик, а говоришь точно старец, слишком долго носивший в себе невысказанные мысли. Мне такое и раньше встречалось. Осторожно — как бы тебя не сожгли за это! Церковь не очень-то жалует тех, кто думает по-своему.
— Никто не жалует, — ответил я, вспомнив, как то же самое говорил Сильвано.
Джотто покачал головой.
— И осторожнее выбирай людей, которым ты доверяешь свои мысли, — добавил он, и уголки его рта опустились и на лице появилось непривычное для него печальное выражение.
Всего мгновение спустя его низенькое коренастое тело натянулось, как струна скрипки, и к нему вернулось доброе расположение духа.
— Пойдем, щенок, посмотрим на мою колокольню. Судей не устраивает стоимость, но красота стоит недешево, особенно прекрасная мраморная мозаика!
С того дня прошло совсем немного времени, когда в мою комнату ворвалась Мария. От меня как раз ушел клиент, и я решил, что она хочет выкупать меня. Но вместо этого она схватила меня за руку и повела по коридорам дворца, да так быстро, что я едва поспевал за ней чуть не бегом. Она притащила меня в угловую комнату на втором этаже.
— Я не могу этого сделать! — прокричала она и втолкнула меня в комнату.
— Симонетта! — выдохнул я.
Симонетта сидела, сгорбившись на маленьком трехногом стуле в углу комнаты. Ее светлые волосы были распущены, а сорочка испачкана в крови. Вокруг ног — лужа крови и испражнений, которые ручейками растекались по полу. Рядом с ней стояла старуха, придерживая Симонетту за плечи. Я испуганно подошел ближе и заметил, что лицо Симонетты было покрыто крошечными красными звездочками порвавшихся сосудов. По лицу и шее струился обильный пот. А потом она как-то странно пошевелила руками. Я опустил глаза и увидел в них младенца. Малюсенький, мокрый, испачканный в чем-то красно-рыжем, необрезанная пуповина тянулась под окровавленную сорочку Симонетты.
— Девочка, — сказала старуха.
Она была очень маленького роста, но говорила сильным голосом, ее гордое лицо дышало суровостью. Смуглая кожа говорила о том, что у нее, наверно, была бабка-цыганка, и платье под забрызганным кровью фартуком было не такое, какие носили флорентийские женщины. Я понял, что это повитуха из Ольтарно, которую звали принимать незаконнорожденных детей, близнецов, словом тогда, когда приходилось ожидать разные неприятности. Когда я еще был бродягой, она частенько попадалась мне навстречу, когда направлялась на работу.
— Мне нельзя иметь дочку, — задыхаясь, твердила Симонетта. — Он заставит ее работать. Девочки у него годятся только для этого! Он сделает мою дочь шлюхой, как только она начнет ходить!
Ее глаза с мольбой впились в меня. Даже белки были испещрены красными звездочками.
— Говорят, ты сильный, так будь же сильным сейчас! — подхватила старуха. — Вы оба должны быть сильными. Ты знаешь, что нужно делать.
— Вы хотите, чтобы я отнес ее на улицу? — спросил я, покачав головой.
Симонетта, сидевшая с опущенной головой, услышав мои слова, резко вздернула подбородок. В глазах ее пылала беспощадная ярость. Тело сотрясли судороги, она застонала, тяжело дыша.
— Скорее! Это нужно сделать, пока не вышел послед, пока она не закричала, и тогда я скажу, что она была мертворожденная, — ответила старуха.
Она указала куда-то пальцем, и я, проследив за ее жестом, увидел на кровати Симонетты подушку.
— Нет, только не ребенка, — прошептал я, весь сжавшись в маленький комок. — Не просите меня, пожалуйста!
— Умоляю тебя, Лука! — взмолилась Симонетта. — Ты один, кому я доверяю! Мне нужно, чтобы ты сделал это!
— Пускай она сделает, — сказал я, кивая на повитуху.
— Убиение младенцев противоречит правилам моего ремесла, — возразила она с гордым достоинством. — Какими бы ни были обстоятельства, я не убиваю детей. Это закон моей профессии.
— А в моем случае это противоречит правилам шлюхи, — взбешенно ответил я.
— Я не могу допустить, чтобы она работала здесь! Ты же знаешь, как это ужасно, Лука! — молила Симонетта, произнеся мое имя с надрывом. Ее тело вновь сотрясла судорога. — Скорее, прошу, пока я не полюбила ее!
Лучше любить и чувствовать боль утраты, чем не любить вовсе, подумал я, но в тот момент понял, что милая, добрая Симонетта считала иначе. Я подошел к кровати и взял подушку. Сдерживая тошноту, я вернулся к Симонетте, и она протянула ко мне руки. Я заглянул в скользкое морщинистое личико ребенка. У девочки была вытянутая головка, закрытые глазки, крошечный беззубый ротик открылся, готовясь закричать.
— Скорее, пока не поздно! — Повитуха торопливо встряхнула меня за плечи.
Итак, судьбой мне предначертано не чистилище, а ад. Но я готов был отправиться в ад ради Симонетты. Она была так добра ко мне. И я должен отплатить ей добром. Я отдам все без остатка и сделаю все, что нужно, как советовал Марко. Я зажал подушкой лицо ребенка, приглушив его первый крик. Симонетта закричала, подавив негромкий стон. По щекам моим катились слезы, меня сотрясал беззвучный плач, но я держал подушку, пока Симонетта не кивнула. Я отступил. Повитуха склонилась над руками Симонетты и тоже кивнула мне.
— Ты сделал все как надо, — сказала она, — ты помог этой женщине, как настоящий друг.
— Избавьтесь от подушки, — предупредил я и сунул подушку повитухе. — Сильвано не дурак. Если он увидит ее, то что-нибудь заподозрит.
— Спасибо тебе, — прошептала Симонетта.
— Больше никогда не проси меня это сделать, — с горечью ответил я.
Но Симонетта уже взвыла, и повитуха склонилась над ней, так что я отвернулся. Я никогда не испытывал к себе такой ненависти, как в тот момент. Крадучись я вернулся в свою комнату, и меня не оставляла одна назойливая мысль: под какой такой проклятой звездой я родился, отчего пришел в этот мир, где мои руки по локоть в крови, а каждый день наполнен злом и пороком? Я почти испытал облегчение, когда в комнате появился очередной клиент — купец, которому нравилось меня шлепать. Порка почти успокоила мою совесть.