Ежедневно между четырьмя и шестью, то несколько раньше, то позднее, смотря по времени года, Поль Астье приезжал принимать душ в водолечебницу д-ра Кейзера, находившуюся в конце предместья Сент-Оноре. Двадцать минут фехтования, бокса или упражнения на палках, затем холодный душ и плавание в бассейне. По выходе оттуда минутная остановка у цветочницы на улице Цирка, чтобы вдеть себе гвоздику в петлицу, а затем прогулка для моциона до Триумфальной арки на площади Звезды. Стэн в кабриолете следовал за ним вдоль тротуара. Потом катание по аллее акаций, где Поль возбуждал зависть женщин своим ярким цветом лица и нежной, как у девушки, кожей, чего он добился, неукоснительно соблюдая вошедшие в моду правила гигиены. Посещение водолечебницы избавляло его от чтения газет: сплетни передавались здесь из кабины в кабину, облетали фехтовальный зал, где завсегдатаи Кейзера болтали, сидя на диванах в замшевых куртках для стрельбы или во фланелевых халатах, не переставая судачить даже у дверей докторского кабинета в ожидании очереди на душ. Громко, без стеснения оглашались здесь последние новости: клубные, салонные, парламентские, биржевые и судебные, — среди лязга рапир и стука палок, подзывания служителей, резких похлопываний по голому телу, среди скрипа кресел на колесиках для ревматиков, фырканья пловцов в бассейне под гулкими сводами и покрывавших шум рассекаемой и струящейся воды возгласов добрейшего д-ра Кейзера, который, стоя на своем помосте, беспрестанно повторял, как припев, одно и то же слово:
— Повернитесь!
В этот день Поль Астье с наслаждением «поворачивался» под благодатной струей воды, оставляя здесь свою мигрень и пыль, привезенные с похорон, а заодно и звучавшие в его ушах надгробные академические сетования в стиле Астье-Рею: «Часы его были сочтены... Хладная рука Луазильоне... Испита до дна чаша счастья...» О, папаша! О, дорогой мэтр! Действительно, требовалось много воды — дождя, струй и каскада, — чтобы смыть воспоминание об этом мрачном пустословии. Еще весь мокрый, Поль столкнулся с каким-то высоким субъектом, вылезавшим из бассейна; субъект кивнул ему, дрожа от холода, согнувшись в три погибели; широкий резиновый капюшон закрывал ему голову и часть лица. Глядя на это мертвенно-бледное худое тело, на эту неестественную, деревянную походку, Поль принял его за одного из тех несчастных неврастеников — пациентов Кейзера, которые приходят для взвешивания в фехтовальный зал, безмолвные, словно ночные птицы, составляя разительный контраст с жизнерадостным смехом и избытком сил окружающих. Но презрительная горбинка длинного носа и брезгливо опущенные углы рта смутно напомнили ему кого-то из общества. В кабине, в то время как служитель массировал его, Поль спросил:
— Кто это поклонился мне, Раймон?
— Князь д'Атис, сударь, — ответил Раймон, подобострастно произнося слово «князь». — Он с некоторых пор принимает душ, и всегда по утрам... Только сегодня он запоздал из-за чьих-то похорон — так он сказал Жозефу.
В полуоткрытую дверь кабины виден был на противоположной, четной стороне коридора толстый, заплывший белым бесформенным жиром Лаво — голый, он пристегивал под коленями подвязки к длинным чулкам, какие обычно носят женщины и духовные лица.
— Ну, что скажете, Поль? Видели, как Сами набирается сил?
Лаво лукаво подмигнул.
— Набирается сил?..
— Ну да! Он женится через две недели, вы же знаете. Чтобы не ударить лицом в грязь, бедняга смело взялся за холодный душ и прижигания.
— А когда же он собирается в посольство?
— Очень скоро. Княгиня уже уехала. Там они и повенчаются.
Поль Астье почуял беду.
— Княгиня?.. Да на ком же он женится?
— Что вы, с луны свалились, что ли? Вот уже два дня весь Париж только об этом и говорит... На Колетте, черт возьми, на безутешной Колетте! Хотелось бы мне знать, как это приняла герцогиня... На похоронах Луазильона она держалась прекрасно, но не подняла вуали, никому не сказала ни слова... Нелегко проглотить такую пилюлю!.. Подумать только: не далее как вчера мы с ней вместе ездили выбирать обивку для петербургской спальни изменника.
Лаво говорил гнусавым, злым, как у светской кумушки, голосом, продолжая застегивать свои подвязки, а в виде аккомпанемента к этому жестокому рассказу через две кабины от них среди гулких похлопываний по голому телу раздавался голос князя, подбадривавшего служителя:
— Крепче, Жозеф, крепче! Не бойтесь!
Разбойник действительно набирался сил.
Поля Астье, который при первых словах Лаво пересек коридор, чтобы лучше слышать, охватило безумное желание вышибить ногой дверь в кабину к князю и наброситься на него, грубо потребовать объяснений от этого негодяя, вырвавшего у него из рук богатство. Но он счел свой гнев неуместным и вернулся к себе, чтобы одеться и немного успокоиться, — он понимал, что прежде всего ему нужно поговорить с матерью, узнать от нее действительное положение вещей.
Петлица его в этот вечер, сверх обыкновения, осталась без цветка, и, меж тем как женщины под ленивое покачивание растянувшихся вереницей экипажей искали глазами красивого молодого человека в аллее, где его привыкли видеть, он несся на Бонскую. Там его встретила Корантина, неряшливо одетая, с засученными рукавами. Пользуясь отсутствием барыни, она принялась за большую стирку.
— Вы не знаете, где мама обедает?
Нет, барыня ей ничего не сказала, но барин наверху, копается в бумагах.
Лестница жалобно заскрипела под тяжелыми шагами Леонара Астье.
— Это ты, Поль?
Полумрак коридора и душевное смятение, в котором он находился, помешали молодому человеку заметить растерянный вид отца и взволнованный тон, каким тот отвечал на вопросы.
— Как поживает мэтр?.. Мамы нет дома?..
— Нет, она обедает у госпожи Анселен и собирается с ней в театр... Попозже и я поеду туда.
Отцу и сыну нечего было больше сказать — они стояли лицом к лицу, чужие и враждебные друг другу. Сегодня, однако, Поль сгорал от нетерпения и готов был спросить Леонара, что ему известно относительно брака Сами, но он тут же спохватился:
«Он слишком глуп, мама не могла с ним об этом говорить».
Отец, тоже терзаемый желанием задать какой-то вопрос, со смущенным видом обратился к сыну:
— Послушай, Поль... Представь себе, что у меня пропали... Я вот сейчас ищу...
— Что ты ищешь?
Астье-Рею на минуту заколебался, вглядываясь в красивое лицо сына, неизменно сохранявшее из-за слегка искривленного носа выражение неискренности, потом угрюмо и печально сказал:
— Нет, ничего, это бесполезно... Можешь идти.
Полю Астье оставалось только встретиться с матерью в театре, в ложе г-жи Анселен. Предстояло убить два-три часа. Он отослал экипаж, приказав Стэну приехать одевать его в клуб, сам же медленным шагом пошел бродить по Парижу, тающему в вечерних сумерках, когда кругло подстриженные кусты в тюильрийских садах загораются яркими красками на фоне темнеющего неба. Этот час восхитительной неопределенности словно создан для людей, погруженных в мечты или деловые комбинации. Экипажи попадаются все реже. Тени прохожих мелькают, слегка задевая вас; можно без помехи отдаваться своим думам. Молодой честолюбец размышлял, вновь обретя самообладание и ясность мысли. Он размышлял, как Наполеон в последние часы сражения при Ватерлоо: в течение целого дня неизменный успех, а вечером — неожиданное поражение. Почему? Какая была совершена ошибка? Он расставлял по местам фигуры на шахматной доске, искал и не мог понять. Быть может, он поступил неосторожно, что целых два дня не виделся с ней, но ведь самая элементарная тактика требовала после эпизода на кладбище дать женщине справиться с угрызениями совести. Можно ли было предвидеть такое поспешное бегство? Внезапно у него явилась надежда, что княгиня, эта легкомысленная птичка, меняющая свои решения, как жердочки, еще не уехала, что он застанет ее за приготовлениями к отъезду, безутешной, в нерешимости, вопрошающей портрет Герберта: «Посоветуй мне!..» — и он вернет ее, заключив в свои объятия. Теперь он понимал и ясно представлял себе, как складывались в ее маленькой головке все перипетии пережитого ею романа.
Он приказал отвезти себя на улицу Курсель. Особняк опустел! Ему сказали, что княгиня отбыла сегодня утром. Совсем упав духом, Поль вернулся домой, только чтобы не быть в клубе, где ему пришлось бы болтать и отвечать на вопросы. Вид огромного, в средневековом стиле дома, с фасадом, походившим на Башню голода и облепленным ярлычками, заставил его сердце болезненно сжаться, напомнив о ворохе неоплаченных счетов. Ощупью он вошел к себе в особняк, пропахший запахом жареного лука: в те вечера, когда хозяин обедал в клубе, несносный маленький грум готовил себе тушеную говядину. Мастерская еще не погрузилась во мрак. Поль бросился на диван, раздумывая о том, что это за полоса неудач преследует его, расстраивая его замыслы, его хитроумнейшие комбинации, и заснул на два часа, после чего проснулся преображенным. Подобно тому как память обостряется во время сна, его воля, его интриганские способности не оставались бездейственными во время этого краткого отдыха. У него созрел новый план, к нему опять вернулась холодная и твердая решимость, которую французская молодежь проявляет гораздо реже, чем склонность к бряцанию оружием.
Поль быстро оделся, подкрепил силы парой яиц и чашкой чаю, слегка провел щипцами по бороде и усам, и, когда на контроле во Французской комедии он назвал имя г-жи Анселен, самый наблюдательный человек не мог бы в этом до кончиков ногтей светском щеголе подметить хотя бы намек на озабоченность и угадать, что заключает в себе эта очаровательная салонная вещица, покрытая черным и белым лаком и запертая на крепкий замок.
Культ официальной французской литературы, созданный г-жой Анселен, имел два храма: Французскую академию и Французскую комедию, но так как первый бывал открыт только для вознесения ревностных молитв верующих, то она усердствовала во втором, с необычайной пунктуальностью посещая все службы, не пропуская ни одной премьеры, ни одной генеральной репетиции, ни одного абонементного спектакля по вторникам. Книги она читала только с маркой Академии и с благоговением внимала только артистам Французской комедии, которых, еще не пройдя контроля, одаряла словами, полными умиления и неистового восторга. В своем воображении почтенная дама воздвигала две огромные кропильницы из белого мрамора у входа в дом Мольера, перед статуями Рашели и Тальма.
— Ах, какой порядок!.. Какие швейцары!.. Какой театр!..
Размахивая своими короткими ручками, с трудом переводя дыхание, толстая дама наполняла коридор экспансивной, шумной радостью, вызывавшей со всех сторон восклицания: «Вот и госпожа Анселен!» В особенности по вторникам равнодушие светской, чопорной публики составляло разительный контраст с ложей, где ворковала и млела от наслаждения, чуть не перевесившись через барьер, добродушная толстая горлица с розовыми глазками, трещавшая без умолку: «О, этот Коклен! О, этот Делоне![39] Что за молодежь!.. Какой театр!..» Ни о чем ином в этой ложе не разрешалось говорить, во время антракта знакомых встречали восторженные возгласы о таланте автора-академика или о прелестях актрисы из труппы любимого театра.
Когда вошел Поль Астье, занавес был поднят, и он, зная обряды этого культа, строжайший запрет произносить хотя бы одно слово во время действия, здороваться, двигать креслом, выжидал, стоя неподвижно в аванложе, отделенной одной ступенькой от самой ложи, где ее хозяйка предавалась восторгам, восседая между г-жой Астье и г-жой Эвиза; Данжу и Фрейде с физиономиями висельников сидели позади. При характерном щелканье затворяемой двери в ложу, за которым последовало грозное «Тшш!», обращенное к непрошеному гостю, дерзнувшему нарушить богослужение, мать слегка обернулась и вздрогнула, увидев сына. Что случилось? Что за важное и неотложное дело привело его сюда, в это осиное гнездо скуки, — его, способного скучать только ради какой-нибудь цели? Наверно, опять деньги, проклятые деньги. К счастью, они скоро у нее будут: женитьба Сами обогатит их. Несмотря на желание подойти к сыну, успокоить, сообщить радостную новость, которой он, возможно, еще не знает, она принуждена была оставаться на месте, смотреть на сцену и подпевать хозяйке: «О, этот Коклен!.. О, этот Делоне!.. Ох!.. Ах!..» Ожидание было для нее мучительной пыткой, как и для Поля, ничего не видевшего, кроме ослепительно яркого, раскаленного барьера рампы и отражавшейся в боковом зеркале части зрительного зала. Казалось, что окутанные голубоватой дымкой кресла, ложи и партер, ряды человеческих лиц, женские наряды и головные уборы находятся под водой — такие они были бесцветные, призрачные. В антракте обязательное выслушивание похвал:
— А платье Рейшамбер? Вы заметили, милый Поль?.. Передник из розового стекляруса, а полосы по бокам из ленты. Заметили? Нет, право, только здесь и умеют одеваться.
Начали появляться знакомые. Мать добралась наконец до сына, села с ним на диван, и там, среди мехов и вечерних манто, они заговорили шепотом, наклонившись друг к другу.
— Отвечай коротко и ясно, — начал Поль. — Сами женится?
— Да, герцогиня знает об этом со вчерашнего дня... Но она все-таки сюда явилась... Эти корсиканцы так горды!
— А имя богатой иностранки... Теперь ты можешь его назвать?
— Боже мой, Колетта! Точно ты не догадывался!
— И в голову не приходило... Сколько ты за это получишь?
— Двести тысяч... — прошептала она торжествующе.
— А мне твои интриги обошлись в двадцать миллионов... Я потерял двадцать миллионов и женщину...
В бешенстве стиснув ей руки, он бросил ей в лицо:
— Ловкачка!
Она замерла на месте, словно оглушенная. Так это он был причиной того сопротивления, того противодействия, которое она встречала в иные дни, это из-за него вздыхала дурочка: «Если б вы только знали!» — безутешно рыдая в объятиях старшей подруги! И вот по окончании подкопа, который каждый со своей стороны вел к заветному кладу так хитро, терпеливо и таинственно, они при последнем ударе заступом очутились лицом к лицу, но с пустыми руками. Мать и сын молчали и искоса поглядывали друг на друга. Глаза их, такие схожие, злобно горели в полумраке. А знакомые меж тем приходили и уходили, оживленная беседа не прекращалась. И сильна же эта дисциплина, эта светская выдержка, заставившая обоих подавить в себе переполнявшее их желание кричать, топать ногами, вопить, разнести все вокруг!
Госпожа Астье первая прервала молчание:
— Если бы еще княгиня не уехала...
Рот ее исказился от злобы — ведь этот внезапный отъезд был тоже делом ее рук!
— Заставим вернуться! — сказал Поль.
— Каким образом?
Вместо ответа он спросил:
— Сами в театре?
— Не думаю. Куда ты? Что ты хочешь делать?
— Оставь меня в покое... Слышишь? Только не вмешивайся... У тебя несчастливая рука.
Он вышел из ложи с толпой посетителей, удалявшихся по окончании антракта, а мать вновь заняла свое место слева от г-жи Анселен, по-прежнему восторженной, благоговеющей, в состоянии вечного экстаза.
— О, этот Коклен!.. Да посмотрите же, милая!
Но «милая» была очень рассеянна. С блуждающим взглядом и страдальческой улыбкой освистанной балерины, она под предлогом, что свет рампы слепит ей глаза, поминутно оборачивалась к зрительному залу, отыскивая сына. Пожалуй, он еще затеет ссору с князем, если тот здесь... И все по ее вине, из-за ее чудовищной недогадливости...
— О, этот Делоне! Вы видели? Видели?..
Нет, она видела только ложу герцогини, куда кто-то вошел, такой же изящный и молодой, как ее Поль, но это был юный граф Адриани, узнавший вместе со всем Парижем о разрыве и уже пустившийся по свежим следам. До самого конца спектакля мать терзалась страхом, тысячи смутных планов роились в ее голове. Она припоминала все, что случилось, даже мелкие эпизоды, которые должны были насторожить ее. Ах, дура, дура!.. Как это она не сообразила?..
Наконец-то разъезд! Но до чего все это медленно, остановки на каждом шагу, обмен приветствиями, улыбки, рукопожатия!
— Где вы проводите лето? Приезжайте к нам в Довиль.
В узком коридоре, где теснится толпа, где женщины укутываются в меха и шали, проверяя грациозным движением, на месте ли их сережки, на широкой мраморной белой лестнице, внизу которой ожидают слуги, мать, продолжая разговаривать, зорко всматривается, прислушивается, старается уловить в гуле огромного светского пчелиного роя, разлетающегося на несколько месяцев, словцо, намек на какое-нибудь столкновение. Но вот показалась герцогиня, гордая и величественная, в длинном белом манто, затканном золотом, — она спускалась под руку с папским гвардейцем. Она знает, какую подлость учинила ей приятельница, и обе женщины, проходя, обмениваются холодным взглядом, лишенным всякого выражения, но более опасным, чем самая отчаянная ругань прачек на мостках. Они знают теперь, чего можно ждать друг от друга, знают, что в этой войне, сменившей их задушевную близость, противники вооружены отравленными стрелами и каждый удар будет метко направлен искусной рукой в самое чувствительное место. Но обе находятся при исполнении светских обязанностей, обе прикрываются личиной хладнокровия, и их злобные чувства, у одной — глубокие и сильные, у другой — полные яда, могут соприкоснуться, столкнуться, не угрожая вспышкой.
Внизу, в толпе выездных лакеев и молодых щеголей, ждал Леонар Астье, заехавший за женой, как он ей и обещал.
— А вот и мэтр! — воскликнула г-жа Анселен.
В последний раз, смочив пальцы святой водой, она окропила ею всех — академика Астье-Рею, академика Данжу, и Коклена, и Делоне. Ох!.. Ах!.. Леонар молча следовал за нею, ведя под руку жену, сердито подняв от сквозняка воротник. Шел дождь. Г-жа Анселен предложила подвезти супругов, правда, без особой настойчивости, как обычно поступают люди, имеющие собственные экипажи, но боящиеся утомить лошадей, а пуще всего прогневать кучера, разумеется, лучшего кучера в Париже. Впрочем, мэтра ждал фиакр; он резко прервал поток любезностей, расточаемых толстой дамой.
— Ну, конечно, конечно, — щебетала она, — знаем мы вас... Чтобы побыть вдвоем... Ах, эти счастливые супруги!..
По мокрым проходам Леонар Астье увел жену.
Когда светская чета по окончании бала или вечера уезжает в карете, невольно возникает вопрос: «О чем они теперь будут говорить?» По большей части ни о чем особенном. Муж обычно покидает такого рода празднества раздраженный, усталый, а жена старается еще продлить их в темноте экипажа, сравнивая все мелочи своего наряда, своей внешности с тем, что она сейчас видела, припоминая особенности туалетов и убранства комнат. Но надетая в обществе маска столь бесстыдна, лицемерие света столь велико, что было бы любопытно понаблюдать за тем, как будет отброшена светская рисовка, уловить правду в звуках голоса, в самом существе этих людей, увидеть подлинные отношения между супругами, внезапно освободившимися от стеснений и условностей в своей карете, которая мчится по пустынному Парижу между отблесками фонарей.
Что касается супругов Астье, то их возвращения были особенно характерными. Оставшись наедине с мужем, г-жа Астье тотчас отбрасывала всякую почтительность и внимание, которыми она окружала мэтра в обществе, говорила резко, словно вымещая свой вынужденный интерес к его рассказам, прослушанным уже сотни раз и наводящим на нее смертельную скуку. Леонар, благодушный от природы, неизменно довольный собой и другими, возвращался обычно в самом радужном настроении и каждый раз бывал озадачен теми гадостями, которые его жена принималась рассказывать про хозяев дома — их друзей и про гостей, только что встреченных там. В своем злословии она спокойно доходила до самых чудовищных обвинений, с той легкостью, с тем бессовестным преувеличением, которыми проникнуты все взаимоотношения парижского общества. Чтобы не раздражать жену, он молчал, нахохлившись, или же дремал в своем углу. В этот вечер, не в пример прочим, мэтр развалился в экипаже, не обращая внимания на окрик жены: «Нельзя ли поосторожнее с моим платьем!» — пропустив мимо ушей этот пронзительный крик женщины, у которой помяли ее наряд. Но ему было наплевать на ее платье.
— Меня обокрали, сударыня! — крикнул он так громко, что стекла зазвенели.
Ах, боже мой!.. Автографы!.. Она совсем о них позабыла, в особенности в эту минуту, снедаемая более серьезной тревогой, и в удивлении ее не было ни малейшего притворства.
Обокрали, унесли письма Карла V, три ценнейших документа... Но голос его уже утратил уверенность, необходимую при атаке, подозрения его были поколеблены искренним изумлением Аделаиды. А она тем временем оправилась:
— Кого же вы подозреваете?
В честности Корантины, по ее мнению, сомневаться не приходится... Вот разве Тейседр... Но как можно предположить, что такой неотесанный болван...
Тейседр!.. Леонар даже завопил, настолько ему это показалось очевидным. Движимый ненавистью к человеку со щеткой, он как нельзя лучше объяснил себе преступление, проследив его от самых истоков, с той минуты, когда за столом зашла речь о ценности манускрипта. Слова мэтра, подхваченные Корантиной, были в простоте душевной повторены ею на кухне... Ах, негодяй, у него и вид настоящего преступника! Что за безумие было противиться этому безотчетному чувству недоверия! Разве естественна, в самом деле, эта антипатия, ненависть, которую внушил полотер ему, Леонару Астье, академику? Получит же он по заслугам, этот мерзавец, живо отправится на каторгу!
— Письма Карла Пятого! Ты только подумай...
Он решил, не заезжая домой, подать жалобу полицейскому комиссару. Жена пыталась отговорить его:
— Да вы с ума сошли!.. К комиссару после полуночи!
Но он заупрямился и высунулся под дождь, чтобы отдать приказание кучеру. Г-же Астье пришлось резко потянуть его назад. Усталая, измученная, не имея больше сил поддерживать эту ложь, вывертываться и хитрить, она призналась во всем:
— Это не Тейседр... Это я!..
Не переводя дыхания, она рассказала про поездку к Босу и про полученные деньги — двадцать тысяч франков, которые ей надо было достать во что бы то ни стало... Последовавшее затем молчание было столь продолжительным, что она подумала, не случился ли с мужем обморок или не хватил ли его удар. Нет. Но, подобно упавшему или сильно ударившемуся ребенку, бедный Крокодил так широко раскрыл рот, чтобы дать выход своему гневу, набрал такое количество воздуха, что не мог издать ни единого звука. Но вот наконец раздался неистовый рев на всю площадь Карусель, через которую ехал по лужам фиакр:
— Обокрали! Меня обокрали... Жена обокрала меня ради сына...
Его исступленный бред прерывался бранными словами из лексикона овернских крестьян вперемежку с воплями Гарпагона, оплакивающего украденную шкатулку[40]: «О, где ты, справедливость! Праведное небо!.. Я погиб!..» — и с восклицаниями из других избранных произведений в том же роде, которые он не раз цитировал своим ученикам.
На огромной площади, по которой в этот час театрального разъезда сновали во всех направлениях омнибусы и экипажи, было светло, как днем, от яркого света высоких электрических фонарей.
— Да замолчите же наконец! — остановила его г-жа Астье. — Ведь вас все знают.
— Кроме вас, сударыня.
Ей казалось, что он вот-вот прибьет ее, и в том состоянии нервного напряжения, в каком она находилась, она была бы, пожалуй, этому рада. Но Леонар внезапно притих из боязни скандала, только клялся прахом своей матери, что по приезде домой тотчас уложит свой сундук и отправится прямехонько в Сованья, а его супруга со своим сынком, прожорливой акулой, пусть наслаждаются плодами своего грабежа.
И еще раз высокий старый сундук, подбитый большими гвоздями, был перенесен из передней в кабинет. В нем еще оставалось несколько поленьев с прошлой зимы, но это не остановило Бессмертного, и в течение целого часа на весь дом раздавался грохот от швыряния дров и от хлопанья дверцами шкафов, из которых он все выкидывал, сваливая в опилки, на сухую кору белье, платье, ботинки, даже зеленый мундир и вышитый парадный жилет, аккуратно завернутые в салфетку. Но гнев его, нашедший себе выход в этой возне, постепенно стихал, по мере того как наполнялся сундук, и если от бури оставалась еще легкая зыбь и глухие раскаты, то лишь потому, что он чувствовал себя слабым, связанным по рукам и ногам, всеми своими корнями вросшим в эту жизнь. А г-жа Астье, присев на краешек кресла, в капоте и в ночном кружевном чепчике, смотрела на эти сборы и, позевывая, повторяла спокойно и насмешливо:
— Леонар! Ну полно!.. Леонар!..