В «Словаре современных знаменитостей» издания 1880 года статья, посвященная Астье-Рею, гласит:
«Астье, известный под именем Астье-Рею (Пьер-Александр-Леонар), член Французской академии, родившийся в 1816 году в Сованья (Пюи-де-Дом), в семье бедных земледельцев, с самого раннего возраста проявил редкие способности к истории. Основательное изучение предмета, какого уже не встретишь в наше время, начатое в Риомском коллеже и законченное в коллеже Людовика XIV, куда он впоследствии вернулся преподавателем, широко раскрыло перед ним двери Высшей нормальной школы[1]. По окончании курса наук он стал читать историю в Мандском лицее. Там им было написано «Исследование о Марке Аврелии» (удостоенное премии Французской академии). Приглашенный спустя год г-ном де Сальванди[2] в Париж, молодой даровитый ученый сумел оправдать оказанное ему просвещенное внимание, выпустив в свет одну за другой книги: «Великие министры Людовика XIV» (удостоена премии Французской академии), «Бонапарт и Конкордат» (также отмечена премией Французской академии) и замечательное «Введение к истории Орлеанского дома» — величественное преддверие к труду, которому историк посвятил впоследствии двадцать лет своей жизни. На этот раз Академия, лишенная возможности украсить ученого новыми лаврами, включила его в число своих избранников. Астье и ранее в известной мере не чужд был академическим кругам благодаря своему браку с м-ль Рею, дочерью покойного Полена Рею, знаменитого архитектора, члена Академии надписей и изящной словесности, внучкой маститого Жана Рею, старейшего члена Французской академии, автора «Писем к Урании» и изысканного переводчика Овидия, бодрая старость которого является предметом восхищения всего дворца Мазарини.
Известно, с каким благородным бескорыстием Леонар Астье, призванный своим другом и коллегой г-ном Тьером к исполнению обязанностей архивариуса министерства иностранных дел, через несколько лет (в 1878 г.) отказался от этой должности, не желая подчинять свое перо и беспристрастное суждение историка требованиям современных правителей. Но и лишенный дорогих его сердцу архивов, писатель сумел использовать свои досуги. В течение двух лет он выпустил три последних тома своего фундаментального труда и готовит к печати монографию «Новое о Галилее» на основании весьма любопытных и доселе не опубликованных документов. Все произведения Астье-Рею находятся в продаже у Пти-Секара, книгопродавца Академии».
Поскольку издатель «Словаря знаменитостей» предоставляет каждому заинтересованному лицу самому рассказать о себе, полная достоверность этих биографических данных не подлежит ни малейшему сомнению. Но для чего было писать, что Леонар Астье-Рею сам отказался от должности архивариуса, когда решительно всем известно, что его сместили, рассчитали, как лакея, за опрометчивую фразу, случайно вырвавшуюся у этого историка Орлеанского дома (том V, с. 327): «Тогда, как и в настоящее время, Францию захлестнула волна демагогии...»
И куда только может завести метафора! Оклад в двенадцать тысяч франков, квартира на набережной Орсе, отопление, освещение, не говоря уже о богатейшей сокровищнице исторических документов, где зародились его книги, — все это унесла за собой «волна демагогии», его волна! Несчастный ученый был безутешен. Даже по прошествии двух лет сожаление о былом благополучии, о почестях, связанных с утраченной должностью, все так же терзало его душу, особенно остро в некоторые дни недели, в некоторые числа месяца и главным образом в дни Тейседра.
Тейседр был просто-напросто полотер. С незапамятных времен являлся он в дом по средам, и в тот же день после обеда г-жа Астье принимала гостей в рабочем кабинете мужа, единственной приличной комнате во всей квартире на четвертом этаже дома по Бонской улице — некогда роскошных, но крайне неудобных апартаментах с высокими потолками. Можно себе представить, какое беспокойство причиняли эти среды знаменитому историку, повторяясь из недели в неделю и отрывая его от кропотливой, строго размеренной работы. Он возненавидел полотера, своего земляка, с желтым лицом, жестким и плоским, под стать его кругу воска, — этого Тейседра, который под предлогом, что он из Риома, тогда как «гошподин Аштье вшего иш Шованья», толкал без всякого почтения тяжелый стол, заваленный тетрадями, заметками и докладами, и гонял ученого мужа из комнаты в комнату, заставляя его забираться на антресоли, надстроенные над кабинетом, где, несмотря на свой небольшой рост, Астье принужден был сохранять сидячее положение. В эту каморку, все убранство которой состояло из ветхого, обитого штофом кресла, старого ломберного стола и шкафчика для дел, свет проникал со двора через верхнюю часть большого сводчатого окна в кабинете ученого. В стене получалось нечто вроде двери, какие бывают в оранжереях, — низенькой и застекленной, сквозь которую был виден с головы до ног историк, согнувшийся в три погибели над работой, точно кардинал Ла-Балю[3] в своей клетке. Здесь сидел он однажды утром, не отрывая глаз от какой-то старой, неразборчивой рукописи, как вдруг, заглушая грохот, производимый в квартире Тейседром, у входной двери зазвенел колокольчик.
— Это вы, Фаж? — спросил ученый своим глубоким, звучным басом.
— Нет, гошподин Аштье. Это ваш шынок.
Двери по средам открывал полотер, потому что Корантина одевала барыню.
— Как поживает мэтр? — крикнул Поль Астье, направляясь в комнату матери.
Академик ничего не ответил. Его всегда задевало ироническое обращение сына, называвшего его «мэтр, дорогой мэтр», как бы в насмешку над тем почетным званием, которым его обычно величали.
— Пусть господин Фаж подымется ко мне, как только он придет, — сказал ученый, не обращаясь непосредственно к полотеру.
— Ладно, гошподин Аштье...
И дом снова стал сотрясаться от грохота.
— Здравствуй, мама!
— Ах, это ты, Поль!.. Войди же!.. Осторожно с оборками, Корантина.
Госпожа Астье надевала юбку перед зеркалом. Это была высокая, стройная женщина, еще довольно красивая, несмотря на сухую кожу и поблекшее лицо. Не меняя положения, она подставила сыну напудренную щеку, к которой он едва прикоснулся остроконечной белокурой бородкой: оба они были не склонны к сердечным излияниям.
— Молодой барин завтракать останется? — спросила Корантина, толстая крестьянка с лоснящимся рябым лицом, которая, сидя на ковре, точно пастушка на лугу, подшивала подол черной поношенной юбки своей госпожи. Тон, каким это было сказано, и сама поза Корантины, исполнявшей в доме различные обязанности за более чем скромное вознаграждение, говорили о том, что она чувствует себя здесь своим человеком.
Нет, Поль не останется завтракать. Он спешит. Внизу у подъезда его кабриолет, он заехал, чтобы сказать два слова матери.
— Твой новый английский кабриолет?.. Посмотрим!..
Госпожа Астье подошла к открытому окну и слегка раздвинула жалюзи, на которых полосами играло яркое майское солнце, раздвинула как раз настолько, чтобы рассмотреть щегольской легкий экипаж, сверкавший новизной кожи и лакированным деревом, и лакея в ливрее с иголочки, державшего под уздцы лошадь.
— Ах, сударыня, вот прелесть-то!.. — прошептала Корантина, тоже глядя в окно. — Ну до чего в нем хорош, наверно, ваш сынок!
Мать сияла. В домах напротив открывались окна. Прохожие останавливались около экипажа, появление которого взбудоражило всю эту часть Бонской. Отослав служанку, г-жа Астье села на край кушетки и сама принялась чинить юбку, ожидая, что скажет сын; она уже догадывалась, в чем дело, хотя казалась всецело поглощенной своей работой. Поль Астье, откинувшись в кресле, тоже молчал, играя веером из слоновой кости, старой безделушкой матери, знакомой ему чуть ли не со дня рождения. Глядя на мать и на сына, нельзя было не поразиться их сходству: одинаково смуглая кожа креолов с едва проступающим румянцем, та же гибкость стана, серые непроницаемые глаза и в обоих лицах едва уловимый изъян — тонкий, слегка искривленный нос, придающий лицу хитрое и насмешливое выражение, что-то не внушающее доверия. Они молчали, следя друг за другом, напряженно выжидая, а щетка Тейседра грохотала вдали.
— Недурно... — заметил Поль.
Мать подняла голову.
— Что именно?
Концом веера, бесцеремонно, как это принято в мастерской художника, он указал на голые руки, на линию покатых плеч под тонким батистом. Г-жа Астье рассмеялась.
— Да, а вот это?.. — Она рукой коснулась длинной шеи, на которой морщины изобличали возраст женщины. — И потом еще...
Она подумала: «Какое это имеет значение, если человек красив...» — но ничего не сказала. Эта женщина, известная своим умением поддержать любой разговор, искушенная в светской болтовне, во всякой лжи, владевшая искусством все сказать прямо или обиняками, не находила слов для выражения единственного искреннего чувства, которое она испытала за всю свою жизнь.
Собственно говоря, г-жа Астье не принадлежала к числу тех женщин, которые не могут решиться стареть. Еще задолго до того, как в ней угас огонь страстей, — по-видимому никогда и в молодые годы не пылавший особенно ярко, — она все свое кокетство, все стремление покорять и пленять, все честолюбивые мечты светской женщины перенесла на своего сына, этого высокого красивого молодого человека двадцати восьми лет, учтивого и сдержанного, с маленькой бородкой и коротко подстриженными спереди волосами, как подобает современному художнику, в походке, во всех движениях которого чувствовались ловкость и выправка, приобретаемые нынешней молодежью на военной службе.
— Бельэтаж у тебя сдан? — наконец спросила мать.
— Да, как же... сдан!.. Ни одна собака не является. Ни реклама, ни объявления — ничто не помогает... Невольно вспоминаются слова Ведрина на его выставке: «Я не знаю почему, но они не идут».
Поль тихонько рассмеялся: он представил себе Ведрина, спокойного и уверенного в себе, среди своих эмалей и скульптур, удивляющегося без тени досады отсутствию публики. Но г-же Астье было не до смеха: роскошный бельэтаж пустует уже два года!.. Улица Фортюни, прекрасный квартал, дом в стиле Людовика XII... построенный ее сыном! Чего же им еще нужно?.. «Им», «они» — это, должно быть, те самые, которые не шли к Ведрину... Перекусывая зубами нитку, она сказала:
— А ведь это дело хорошее.
— Превосходное! Нужны только деньги, чтобы выждать...
Все уходит на проценты по закладной... А тут еще покоя нет от подрядчиков: необходимо уплатить за столярную работу десять тысяч франков к концу месяца, а у него нет ни единого луидора.
Мать, надевавшая лиф перед зеркалом, побледнела и заметила, что бледнеет. По телу побежала дрожь, как перед дуэлью, когда противник поднял пистолет и нацелился.
— Ты получил за реставрацию Муссо?
— Муссо! Когда это было!..
— А гробница Розена?
— Все на том же месте... Ведрин никак не может кончить статую.
— Почему же ты связался с Ведрином? Ведь отец тебе говорил...
— Старые песни! Ведрин просто пугало для них, для Бессмертных...
Поль встал и заходил по комнате.
— Ты, кажется, меня знаешь! Я человек практический... И если я поручил статую Ведрину, значит, у меня были к тому основания.
Внезапно повернувшись лицом к матери, он спросил:
— У тебя не найдется десяти тысяч франков?
Вот чего она ожидала с самого его прихода, только за этим он и заезжал к ней.
— Десять тысяч франков!.. Откуда?..
Больше она не произнесла ни слова, но рот ее и глаза, выражавшие бесконечное страдание, казалось, говорили: «Ты же отлично знаешь, что я тебе все отдала, что на мне тряпье, что вот уже три года, как я не покупала себе шляпки, что Корантина стирает мое белье на кухне, потому что мне совестно такую рвань отдавать прачке, и ты ведь знаешь, что тяжелее всего для меня отказать тебе. Зачем же ты меня об этом просишь?»
Немой упрек матери был так красноречив, что Поль Астье поспешил ответить:
— Разумеется, я не тебя имел в виду. Если бы они у тебя были!..
А затем, с обычной для него холодной насмешливостью, продолжал:
— Мэтр там, наверху... Может быть, тебе удастся вытянуть из него?.. Ведь ты умеешь подойти к нему!
— Это было раньше, теперь уж не то...
— Однако он работает, книги его продаются, вы ничего не тратите...
Он окинул взглядом обветшавшую меблировку комнаты, окутанной полумраком, полинялые занавески, вытертые ковры, не обновлявшиеся в течение тридцати лет, со дня свадьбы родителей. Куда же уходят отцовские деньги?
— Уж не кутит ли мой родитель?..
Но столь чудовищно, столь невероятно было представить себе Леонара Астье-Рею кутилой, что жена его, несмотря на свои печальные мысли, не могла удержаться от смеха. Нет, на этот счет можно не беспокоиться.
— Но что прикажешь делать? Он таится, не доверяет... Мужик припрятывает денежки, уж и без того ему от нас солоно пришлось.
Они говорили шепотом, как сообщники, не подымая глаз.
— А дедушка? — неуверенно спросил Поль. — Что, если бы ты попыталась?..
— Дедушка? Да ты с ума сошел!..
Он ведь хорошо знал старого Рею, знал беспощадный эгоизм этого почти столетнего старика, который скорее дал бы им всем умереть, нежели лишил себя понюшки табаку или одной из булавок, воткнутых в отвороты его сюртука. Бедный мальчик! Значит, он дошел до последней крайности, если у него явилась такая мысль.
— Может быть, мне попросить?..
— У кого?
— На улице Курсель... аванс за гробницу.
— И заикаться об этом не вздумай!
Он говорил повелительно, губы у него побелели, в глазах сверкнул недобрый огонек, но, тут же овладев собой, он с обычной насмешливостью добавил:
— Не беспокойся... Это просто временное затруднение... Я бывал и не в таких переделках.
Госпожа Астье протянула ему шляпу, которую он искал, собираясь уехать, так как ничего не смог добиться от матери. Чтобы задержать сына еще на несколько минут, она заговорила об одном выгодном дельце, одном сватовстве, которое ей поручено.
При слове «сватовство» Поль вздрогнул и искоса взглянул на мать.
— И кого это ты собираешься сватать?
Она поклялась никому не говорить, но ему...
— Князя д'Атис.
— Сами´!.. И кому же?
Она повела своим хитрым носиком.
— Ты ее не знаешь... Иностранка... Очень богатая. Если мне удастся, я сумею тебе помочь... Все обусловлено, подтверждено письмами...
Поль улыбнулся, совершенно успокоенный.
— А герцогиня?
— Ну, само собой, она и не подозревает.
— Ее князь, ее Сами... Связь, которая длится пятнадцать лет!
Госпожа Астье пожала плечами с таким ужасающим равнодушием, с каким только женщина может отнестись к другой.
— Тем хуже для нее! В ее годы...
— Сколько же ей лет?
— Она родилась в двадцать седьмом году... Теперь у нас восьмидесятый... Считай. На год старше меня.
— Герцогиня?.. — воскликнул в изумлении Поль.
Мать рассмеялась.
— Ну да, невежа ты этакий... Чему ты удивляешься? Ты, наверное, думаешь, что она на двадцать лет моложе меня... Что там ни говори, а даже самого прожженного из вас нетрудно провести. Во всяком случае, сам понимаешь: бедный князь ведь не может всю жизнь нести на себе это ярмо, тем более что недалек день, когда старый герцог умрет и придется жениться на вдове. Представляешь себе Сами женатым на этой старухе...
— Однако! Недурно иметь тебя своим другом!
Она вскипела. Герцогиня — друг!.. Нечего сказать!.. Женщина, у которой шестьсот тысяч франков годового дохода, прекрасно знающая их тяжелое положение, она, несмотря на их близость, никогда даже не подумала прийти им на помощь... Изредка какое-нибудь платьице, шляпка от своей модистки... Практичные подарки, не доставляющие удовольствия.
— Новогодние подношения дедушки Рею, — поддакнул Поль, — атлас, географическая карта...
— О, я думаю, что Антония еще скупее!.. Помнишь, в Муссо, в самый разгар фруктового сезона, когда Сами не бывало в замке, какие нам подавали сливы к десерту? А уж там ли нет плодовых садов и огородов?! Но фрукты и овощи отсылаются на базары в Блуа и Вандом... Это уж у них в крови. Ее отец, маршал, прославился скупостью при дворе Луи-Филиппа...[4] А слыть скрягой при этом дворе!.. Все они одинаковы, эти знатные корсиканские семьи, все скаредны и чванливы. На серебряной посуде с фамильными гербами едят каштаны, от которых свиньи воротят рыла... Герцогиня! Да она сама ведет расчеты со своим дворецким... Каждое утро ей приносят показать говядину для стола... А вечером, лежа в постели, вся в кружевах — мне сам князь это рассказывал, — чуть ли не в его объятиях, она подсчитывает дневные расходы.
Госпожа Астье отводила душу. Ее пронзительный шипящий голос напоминал крик морской птицы, раздающийся с корабельной мачты. Сын слушал — вначале охотно, потом с нетерпением, мысли его были уже далеко.
— Мне пора, — прервал он ее, — деловой завтрак... Очень важно...
— Заказ?
— Нет... На этот раз архитектура ни при чем.
Она стала расспрашивать, ей хотелось все знать.
— Потом... Я тебе расскажу... Дело на мази...
Прощаясь с матерью, целуя ее на лету, он шепнул ей на ухо:
— Все-таки подумай о десяти тысячах.
Если бы не взрослый сын, предмет их скрытого раздора, Астье-Рею, согласно понятиям светским и особенно академическим, могли почитаться образцовой супружеской четой. После тридцати лет брачного сожительства их чувства друг к другу оставались неизменными, сохраняясь под снегом в температуре «холодных парников», как говорят садовники. Когда в 1850 году профессор Астье, лауреат Академии, просил руки м-ль Аделаиды Рею, проживавшей у своего деда во дворце Мазарини, молодого ученого привлекли не тонкий, стройный стан невесты, не ее нежный румянец, да и не состояние м-ль Аделаиды: родители ее, скоропостижно скончавшиеся от холеры, оставили ей скудное наследство, а дед, креол, уроженец Мартиники, знаменитый красавец времен Директории, игрок, кутила, мистификатор и дуэлист, заявлял во всеуслышание, что не добавит ни одного су к более чем скромному приданому внучки. Нет, сына овернских крестьян, гораздо более честолюбивого, чем жадного к деньгам, соблазняла только Академия. Два огромных двора, которые он ежедневно пересекал, направляясь с букетом к невесте, величественные длинные коридоры с выходящими на них пыльными лестницами были для него скорее путем к славе, чем к любви. Полен Рею, член Академии надписей и изящной словесности, Жан Рею, автор «Писем к Урании», весь дворец Мазарини, его львы, купол, этот храм, притягательный, как Мекка, — все это он держал в своих объятиях в первую брачную ночь.
Подобного рода красота не увядает. Страсть, не поддающаяся влиянию времени, овладела им настолько, что он сохранил к жене отношение смертного мифологических времен, которому боги даровали руку одной из своих дочерей. И даже приобщенный после четырех баллотировок к этому сонму богов, он продолжал благоговеть перед супругой. Что же касается г-жи Астье, она согласилась на этот брак, только чтобы избавиться от деда с его анекдотами, эгоизмом и черствостью, и очень скоро убедилась, какой ограниченный ум трудолюбивого крестьянина, какая скудость мысли скрываются за высокопарностью лауреата Академии, выпускающего один за другим толстенные тома, за этим голосом, звучным, как труба, словно созданным для поучений с высоты кафедры. Тем не менее, когда с помощью интриг, хлопот и унизительных просьб ей удалось сделать его академиком, она стала относиться к нему с известным почтением, забывая, что она сама облекла его в украшенный пальмами мундир, который скрывал его ничтожество.
В этом безупречном супружеском союзе, лишенном радостей, душевной близости и взаимопонимания, могла бы прозвучать одна человеческая, естественная нота — ребенок, но именно эта нота и нарушила гармонию. Прежде всего, не осуществилось ни одного из желаний отца, мечтавшего для сына о школьных лаврах, о победах на конкурсных испытаниях, о Высшей нормальной школе, о педагогической карьере. В лицее Поль получал награды только за гимнастику и фехтование, выделялся исключительной, упорной ленью, отличаясь в то же время практической сметкой и преждевременным знанием жизни. Он очень заботился о своем костюме и наружности и, отправляясь на прогулку, громогласно заявлял товарищам, что надеется «подцепить какую-нибудь богачиху». Несколько раз отец, возмущенный непреодолимой ленью сына, готов был расправиться с ним круто, по-овернски, но тут вмешивалась мать, всегдашняя покровительница и заступница. Астье-Рею ворчал, щелкал челюстью — той знаменитой, выдающейся вперед челюстью, которая снискала ему в бытность его учителем прозвище «Крокодил», — и в виде крайней меры грозил уложить свой сундук и вернуться на родину сажать виноградные лозы.
— О Леонар! Леонар! — говорила слегка насмешливо г-жа Астье.
И дело на этом кончалось.
Но однажды отец действительно чуть было не уложил свой сундук — когда Поль Астье, пробыв три года в архитектурном отделении Школы изящных искусств, отказался участвовать в конкурсе на соискание Римской премии[5]. Отец, задыхаясь от гнева, кричал:
— Несчастный, ведь это Рим!.. Разве ты не понимаешь? Рим... путь в Академию!
Но юноша пренебрег этим. Стремился он только к богатству, чего Академия не давала, доказательство тому — его отец, дед и прадед, старик Рею. Занять положение, ворочать делами, крупными делами, немедленно зарабатывать деньги — вот о чем он мечтал, а вовсе не о пальмах на зеленом мундире.
Леонар Астье выходил из себя. Слышать, как сын произносит эти кощунственные речи и как жена, дочь и внучка Рею, одобряет их!.. На этот раз сундук был унесен с чердака — старый сундук провинциального учителя, обитый гвоздями, на тяжелых петлях, какие бывают у соборных дверей, настолько объемистый и глубокий, что он вмещал в свое время толстенную рукопись, посвященную Марку Аврелию, вместе со всеми честолюбивыми мечтами молодого историка, стремившегося взять приступом Академию. И сколько г-жа Астье ни твердила, поджав губы: «О Леонар, Леонар!..» — ничто не помешало ему уложить сундук. В течение двух дней сундук загромождал кабинет, потом его вытащили в переднюю, где он и остался, превратившись в ящик для дров.
Нельзя не признать, что Поль начал свою деловую карьеру чрезвычайно успешно. При содействии матери и ее связей в высшем свете, а также благодаря своей ловкости и обаянию он получил заказы, обратившие на него внимание. Герцогиня Падовани, супруга бывшего посла и министра, поручила ему реставрацию своего замечательного замка Муссо на Луаре, старинного королевского дворца, заброшенного с давних пор, и Поль сумел восстановить дворец во всем его своеобразии с таким искусством и изобретательностью, каких нельзя было ожидать от заурядного молодого архитектора.
Удачной реставрации Муссо он был обязан получением заказа на постройку особняка турецкого посольства, и, наконец, княгиня Розен поручила ему возведение мавзолея князю Герберту, трагически погибшему в экспедиции Христиана Иллирийского. С тех пор молодой человек почувствовал себя хозяином положения. Старик Астье, уступая настояниям жены, дал восемьдесят тысяч франков из своих сбережений на покупку земельного участка на улице Фортюни, где Поль выстроил себе особняк, или, точнее говоря, крыло особняка, являвшееся частью красивого доходного дома. Поль был практичным молодым человеком: желая иметь особняк, какой должен быть у всякого преуспевающего художника, он в то же время рассчитывал, что этот особняк будет приносить ему доход.
К несчастью, доходные дома не всегда легко сдаются, а образ жизни молодого архитектора — пара лошадей в конюшне (одна упряжная, другая верховая), клуб, светские обязанности и сильная задержка платежей — лишал его возможности выжидать. К тому же старик Астье неожиданно заявил, что впредь ничего не будет давать Полю, и старания матери что-либо сделать или сказать в защиту нежно любимого сына наталкивались на непоколебимое решение, на упорное сопротивление ее воле, которой прежде все в доме подчинялось. С тех пор завязалась непрекращавшаяся борьба: мать хитрила, плутовала в расходах, как нерадивый управляющий, лишь бы не отказать в деньгах сыну. Леонар же, подозревая ее и защищая свои интересы, проверял каждый счет. В этих унизительных столкновениях жена, будучи более утонченной натурой, сдавалась первая, и только мысль, что Поль доведен до крайности, заставила ее решиться на новую попытку.
Войдя в столовую, длинную, унылую комнату, куда свет едва проникал сквозь узкие высокие окна, к которым вели две ступеньки (до того как они сюда переехали, здесь помещалась трапезная для духовных особ), г-жа Астье застала своего мужа за столом; он, видимо, был чем-то озабочен и даже рассержен. Обычно за едой мэтру не изменяли благодушное настроение и аппетит, и его крепким, как у горной собаки, зубам не могли противостоять ни черствый хлеб, ни жесткое мясо, ни невзгоды, которыми приправлен каждый день нашей жизни.
«Должно быть, из-за Тейседра», — подумала г-жа Астье и, шурша платьем, надетым для приема, села на свое место, несколько удивленная, что не слышит от мужа комплиментов своему наряду — в сущности, весьма жалкому, которыми он неизменно встречал ее по средам. Рассчитывая, что дурное настроение мэтра рассеется с первым же глотком, она выжидала, готовясь начать атаку. Но Леонар, хотя и уплетал все, что ему подавали, распалялся все больше: и вино отзывало пробкой, и биточки подгорели.
— Все это потому, что господин Фаж надул вас сегодня! — сердито крикнула Корантина из кухни, расположенной рядом, выставив свое лоснящееся рябое лицо в окошечко, проделанное в стене, через которое во времена трапезной подавались кушанья. Когда оконце с шумом захлопнулось, Леонар Астье пробормотал:
— Экая грубиянка!
В сущности, он был чрезвычайно смущен упоминанием имени Фажа при жене. И, без сомнения, в другое время г-жа Астье не преминула бы заметить: «Ага!.. Опять этот Фаж... Опять ваш переплетчик...» — после чего последовала бы семейная сцена, на которую и рассчитывала Корантина, бросая свою ехидную фразу. Но сегодня нельзя было сердить мэтра, — напротив, следовало умело подготовить почву, чтобы добиться своей цели; нужно, например, завести с ним разговор о здоровье Луазильона, непременного секретаря Академии, дни которого сочтены. Пост Луазильона, его казенная квартира должны были перейти к Леонару Астье, как бы в компенсацию за утраченную им должность, и хотя он сочувствовал умирающему собрату, но надежда на хорошее жалованье, просторное и удобное помещение и на ряд других преимуществ связывала эту близкую кончину с весьма приятными видами на будущее, которые Леонар, быть может, не без некоторого чувства неловкости, простодушно обсуждал в семейном кругу. Так нет же! И эта тема сегодня не отвлекла его от мрачных мыслей.
— Бедный господин Луазильон! — шипела г-жа Астье. — Он уже начал забывать слова. Лаво рассказывал нам вчера у герцогини, что он с трудом лепечет: «Бе-без-делушка, бе-безделушка!» — Поджав губы и вытянув длинную шею, она обратилась к мужу с вопросом: — А ведь Луазильон — член комиссии по составлению словаря?
Астье-Рею и бровью не повел.
— Не лишено остроумия, — промолвил он поучительным тоном, щелкая челюстями. — Где-то в одной из своих книг я писал: «Во Франции только преходящее устойчиво». — Астье-Рею говорил с сильным овернским акцентом. — Вот уже десять лет Луазильон при смерти... И он переживет всех нас.
Он повторял, злобно грызя кусочек черствого хлеба:
— Всех!.. Всех!..
Решительно, Тейседр не на шутку его расстроил.
Госпожа Астье заговорила о торжественном объединенном заседании пяти Академий, которое состоится в ближайшие дни в присутствии великого князя Леопольда Финляндского. Астье-Рею — дежурный член в текущем квартале должен председательствовать на этом заседании, открыть его речью, обратившись с приветствием к его высочеству. Отвечая на умелые расспросы жены об этой речи, план которой он уже составил, Леонар в общих чертах сообщил, о чем будет говорить: он разгромит современную литературную школу, он даст публичную отповедь этим глупцам, этим обезьянам бесхвостым!..
Расширенные зрачки обжоры на сильно покрасневшем топорном лице загорелись под нависшими мохнатыми, черными, как смоль, бровями, составлявшими резкий контраст с седой бородой.
— Кстати, — вдруг вспомнил Леонар, — а мой мундир?.. В порядке ли он?.. Когда я его надевал в последний раз на похороны Монрибо...
Но разве женщина заранее обо всем не подумает! Г-жа Астье еще утром тщательно осмотрела его парадный мундир. Шелковое шитье обтрепалось, подкладка никуда не годится. Совсем старый мундир!.. Служит он Астье-Рею, слава тебе господи, с самого дня приема в Академию — с 12 октября 1866 года. Следовало бы заказать себе новый к предстоящему заседанию. Ведь соберутся пять Академий, прибудет великий князь, сбежится весь Париж. Придется уж на это пойти.
Леонар слабо возражал, ссылаясь на слишком большой расход. К новому мундиру пришлось бы заказать и жилет — правда, только жилет, так как форменных брюк теперь не носят.
— Это необходимо, мой друг.
Она настаивала. Сами того не замечая, они становятся смешны со своей экономией. В доме много вещей приходит в негодность, хотя бы, например, мебель в ее комнате... Просто совестно делается, когда заглядывает кто-нибудь из приятельниц... И сумма-то нужна сравнительно ничтожная...
— Как бы не так, из-за всякого дурака... — вполголоса пробормотал Астье-Рею, охотно заимствовавший выражения из репертуара классиков. Морщина на лбу резче обозначилась, замыкая, как засов на ставнях, его лицо, еще за минуту такое открытое. Сколько раз он давал деньги на уплату по счетам модистки и портнихи, на покупку новой обивки, столового и постельного белья — и ничего не приобреталось, никому не уплачивалось, деньги уплывали на улицу Фортюни, как в прорву. Нет, довольно, больше уж он не даст себя провести... Старик сгорбился, уткнулся в тарелку, на которой лежал огромный кусок овернского сыра, и умолк.
Госпоже Астье было хорошо знакомо это упорное молчание, это сопротивление мягкого тюка хлопка, как только речь заходила о деньгах, но на этот раз она дала себе слово добиться от него ответа.
— Ах, вы ощетинились?.. Знаем, что это значит, когда вы топорщитесь ежом... Нет денег, не так ли? Совсем, совсем нет?
Спина горбилась все больше и больше.
— Однако для Фажа у вас деньги находятся...
Леонар Астье вздрогнул, выпрямился и с тревогой взглянул на жену... Деньги... у него... для Фажа!
— Я думаю, недешево обходятся ваши переплеты, — продолжала она, довольная тем, что сломила его молчаливое сопротивление. — Скажите на милость, для чего они нужны! Для каких-то бумажонок!
Он успокоился. Очевидно, она ничего не знала и пускала стрелы наугад, но слово «бумажонки» задело его за живое: ведь это автографы, не имеющие себе равных, письма за подписью Ришелье, Кольбера[6], Ньютона, Галилея, Паскаля, редкости, приобретенные за понюшку табаку и стоившие целое состояние.
— Да, сударыня, состояние!
Он горячился, приводил цифры, перечислял предложения, которые ему делали. Бос, знаменитый Бос с улицы Аббатства — он-то уж кое-что смыслит в таких делах, — готов уплатить двадцать тысяч франков за три документа из его коллекции, за три письма Карла V к Франсуа Рабле.
— Бумажонки!.. Нечего сказать, бумажонки!
Госпожа Астье слушала его с изумлением. Правда, ей было известно, что уже два-три года Леонар собирает старинные документы. Случалось, он рассказывал ей о своих находках, но она пропускала это мимо ушей, как женщина, которая изо дня в день в течение тридцати лет слышит все тот же надоевший ей мужской голос, но никогда ей и в голову не могло прийти... Двадцать тысяч франков за три документа!.. Почему же он не соглашается?
Старик вспыхнул, как порох:
— Продать письма Карла Пятого!.. Никогда!.. Хоть бы вы все голодали и пошли по миру, я никогда этого не сделаю, слышите?
Он стучал кулаком по столу, бледный, выпятив губы, озверев, превратившись в маньяка; это был какой-то невиданный доселе Астье-Рею, которого жена не знала. Так в минуты, когда внезапно разгораются страсти, в человеке проявляются черты, неведомые даже близким. Впрочем, тут же опомнившись и слегка конфузясь, академик пояснил, что без этих документов он не может обойтись в своей работе, в особенности теперь, когда он лишен архивов министерства иностранных дел. Продать эти материалы значило бы перестать писать! Наоборот, он подумывает о том, чтобы еще увеличить свою коллекцию. В заключение горькая и трагическая нота прозвучала в его голосе, в котором слышалась вся скорбь, все разочарование его незадачливого отцовства:
— После меня мой сын может продать все, что ему вздумается. Он ведь мечтает только о богатстве, и я могу вас заверить, что он будет богат.
— А пока что...
Это «пока» было сказано таким мелодичным, приятным голоском, так чудовищно естественно и спокойно, что Леонар, охваченный ревностью к сыну, вытеснившему его из сердца жены, ответил, зловеще щелкая челюстью:
— Пока же, сударыня, пусть и другие живут, как я... У меня нет особняка, лошадей и английского кабриолета. Я довольствуюсь конкой для своих поездок и квартирой на четвертом этаже, где мне еще приходится терпеть от Тейседра. Я работаю день и ночь, выпускаю по два, по три тома в год, состою в двух комиссиях Академии, не пропускаю ни одного заседания, присутствую на всех похоронах и даже летом не принимаю приглашений за город, чтобы не лишиться хотя бы одного жетона. От души желаю моему милейшему сынку сохранить такую же бодрость к шестидесяти пяти годам.
Впервые за много лет он так резко говорил о Поле. Мать, потрясенная, молчала, но в злом взгляде, брошенном ею исподлобья на мужа, сквозило уважение, которого за минуту не было и в помине.
— Звонят!.. — воскликнул Леонар, вскочив со своего места и бросив салфетку на спинку стула. — Это, верно, ко мне.
— Какой-то господин к барыне... Раненько начинают собираться сегодня!..
Корантина положила визитную карточку на край стола, наспех вытерев о передник свои толстые, загрубевшие от кухонной работы пальцы. Г-жа Астье взглянула на карточку: «Виконт де Фрейде», и огонек блеснул в ее глазах... Скрыв свою радость, она ровным, спокойным голосом спросила:
— Господин Фрейде разве в Париже?
— Да, из-за своей книги.
— Боже мой, его книга!.. Она у меня даже не разрезана... О чем там говорится?..
Она торопливо доела последний кусок, окунула в чашечку кончики белых пальцев, а муж тем временем рассеянно, думая о другом, сообщил ей в общих чертах, о чем идет речь в новой книге Фрейде... «Бог в природе», философская поэма... Автор добивается премии Буассо.
— И он ее получит, не правда ли?.. Он так внимателен к несчастной парализованной девушке!
Астье развел руками. Поручиться, конечно, нельзя, но он, разумеется, поддержит Фрейде, тем более что тот действительно сделал значительные успехи.
— Если он пожелает узнать мое личное мнение, передайте ему, что, на мой взгляд, там еще слишком много такого, с чем нельзя согласиться, но гораздо меньше, чем в других книгах. И скажите, что его старый учитель им доволен.
Чего было слишком много? Чего гораздо меньше? Г-жа Астье, должно быть, это знала, потому что, не спрашивая объяснений, она выпорхнула в кабинет, превращенный на этот день в гостиную.
Оставшись один, Леонар Астье, погруженный в свои мысли, принялся ножом крошить на тарелке остатки овернского сыра, затем, потревоженный Корантиной, которая, не обращая на него внимания, спешно убирала со стола, с трудом встал и, поднявшись по деревянной лестнице к себе на антресоли, снова взял лупу и принялся за старую рукопись, разбором которой он занимался с утра.