НОЯБРЬ 1824 — ДЕКАБРЬ 1824

Бестужев, твой ковчег на бреге!

Пушкин.


7 ноября 1824 года Бестужев проснулся от грозных ударов, от которых дрожало огромное окно рылеевского кабинета. Он вскочил с дивана и прыгнул к окну. То, что он увидел, было поразительно. По тихой обычно набережной с ревом катились вспененные волны. Барки с сеном и еще какие-то суда неслись против течения, и верхние этажи домов противоположной стороны ныряли в серой бездне. Вода рвалась в окно; толстое зеркальное стекло стонало; из щелей пола били вверх пузырчатые гейзеры. Квартиру заливало.

В кабинет вбежал бледный Прокофьев, один из директоров Российско-Американской компании. Он жил в третьем этаже.

— Александр Александрович, — пробовал он перекричать вопль и свист бури, — да бросьте ваши мундиры и все… И гребешок бросьте, черт с ним! Идите ко мне наверх, авось не достанет…

Качавшийся на волнах комод с размаху ударил в окно кабинета. Цельное стекло лопнуло с треском — так рвутся ракеты, — и фонтан воды забил с дикой стремительностью.

Прокофьев кинулся вон из кабинета.

— Ждите меня, Иван Васильевич, через полчаса! — крикнул ему вслед Бестужев.

Рылеевский человек Яков совсем потерялся; он тыкался по углам полузатопленной квартиры с тюком свежевыглаженного белья. Бестужев выхватил у него из рук несколько простынь, рубашек, полотенец и бросился законопачивать ими входную дверь. Затем принялся громоздить кресла и шкафы на столы и диваны. Вот мех Натальи Михайловны; под потолок его, на канделябр… Книги он сваливал кучами на лежанки и кровати. Когда вода в комнатах стояла уже по пояс, работа начинала подходить к концу. Было около 6 часов дня; Бестужев поднялся наверх — мокрый, горячий, с засученными по локоть рукавами грязной сорочки. Прокофьев и Сомов сидели за чайным столом и молча слушали свист бури и глухие удары волн в стены дома.

Страшный день кончился. Коломна была смыта морем и почти не существовала. Галерная гавань тоже. Деревни по петербургской дороге: Емельяновка, Екатерингоф, Афтова — снесены. Рабочий поселок возле чугунолитейного завода пропал, словно его и не было. Рассказывали, что вода поднималась 7 ноября на аршин с четвертью выше, чем в памятное наводнение 1777 года. Было подобрано больше 1 500 трупов. Петербург походил на стоянку разбитой армии. В домах зияли трещины. Подсчитывали убытки: 20 миллионов. Составлялись поквартальные списки разоренных жителей.

Сомов, хихикая и мигая красными глазами, говорил Бестужеву:

— Ох, боюсь, что дельвиговские «Северные цветы» подмокли в луковицах и расцветут не скоро.

— Они, друг Орест, прежде были сухи, — весело смеялся Бестужев, — а теперь будут весьма водянисты.

Пушкин прислал из Михайловского стихотворное поздравление Бестужеву:

Напрасно ахнула Европа,

Не унывайте, — не беда;

От петербургского потопа

Спаслась «Полярная звезда».

Бестужев, твой ковчег на бреге!

Через несколько дней после наводнения Бестужев заехал к Булгарину.

— Читай! — сказал ему Булгарин тихим голосом, что означало у него высшую степень восторга. — Читай, и тогда поговорим.

Бестужев взял рукопись и развернул ее. Это были отрывки из грибоедовского «Горя от ума». Александр Александрович проглотил рукопись — раз, два; затем начал перечитывать в третий раз. Пронзительное остроумие, подлинность разговорного языка, гордая смелость Чацкого — вот что показалось ему необыкновенным. Он вскочил и схватился за шляпу.

— Куда ты? Куда? — кричал Булгарин. — Постой, сумасшедший!

— К Грибоедову. Прощай.

С бьющимся сердцем примчался Бестужев на Торговую улицу, где жил в это время Грибоедов, в доме Погодина, у корнета конной гвардии князя Одоевского. «Человек, написавший то, что я сейчас читал, должен быть существом благороднейшим, — думал он, взбегая на подъезд, — прочь все предубеждения…»

Грибоедов собирался выезжать из дома.

— Александр Сергеевич, я приехал просить вашего знакомства. Я бы давно это сделал, если б не был предубежден против вас… Все наветы, однако ж, упали пред немногими стихами вашей комедии. Сердце, которое диктовало их, не может быть тускло и холодно.

Руки новых друзей встретились в крепком пожатии.

На следующий день Бестужев слушал чтение Грибоедовым «Горя» на новоселье у общего знакомого. Он читал превосходно — без фарсов, без подделок, умея оттенить каждое счастливое выражение и придать характер каждому лицу. Грому, шуму, восхищению слушателей не было конца…

Грибоедов не любил похвал. Кровь сердца играла в его лице, когда «Горе» превозносили. Бестужев не хвалил, и от этого, может быть, они стали еще дружнее. Скоро они стали вместе ездить на репетиции в театральное училище. Молодой Каратыгин, Петр, брат знаменитого трагика Василия, старого товарища Александра Александровича по горному корпусу, собирался из корпуса выйти па сцену. Для «Пурсоньяка» Бестужев дал ему свой адъютантский мундир со всеми принадлежностями. Каратыгин оцепенел от радости. Воспитанники хотели разыграть «Горе». Бестужев застал на репетиции Грибоедова с молодым человеком в синем фраке, бледным и глуховатым на одно ухо. Его звали Вильгельмом Карловичем Кюхельбекером. Бестужев много слышал о нем смешного и хорошего от Ивана Пущина: они были дружны с лицея. Кюхельбекер приехал в Петербург из Москвы, где издавал журнал «Мнемозина» с князем Владимиром Одоевским, двоюродным братом конногвардейца, у которого жил Грибоедов.

— Вот человек, — сказал Александр Сергеевич Бестужеву о Кюхельбекере, — который во всех отношениях лучше меня. Но, чур, не спускать его с глаз — тотчас треснется головой об пол.

Действительно, Кюхельбекер был похож на огромного ребенка, живого, порывистого и умного, но еще не знающего, что такое огонь и вода.


Бестужев перебрался из просыревшей рылеевской квартиры наверх, к Сомову. Рылеев все еще жил в Воронежской губернии, собираясь вернуться в Петербург около половины декабря, предварительно побывав в Москве, где печатались тогда отдельными изданиями его «Думы» и «Войнаровский».

Бестужев острил перо против Воейкова за перевод байроновской «Осады Коринфа», часто виделся с Грибоедовым на Торговой, у Сомова и в свете, который Грибоедов посещал усердно. 12 декабря, в день рождения императрицы, Бестужев сопровождал герцога на бал в Зимнем дворце, торжественнейший по времени года. Император прошел польский и не танцевал более, разговаривая со свитой и наблюдая, не прыгает ли кто из офицеров в кадрили выше положенного. Серебряная голова адмирала Мордвинова, получившего в этот день андреевскую звезду, сверкала возле императора неотходно. На всех лицах были написаны ожидания, надежды, разочарования, сомнения, восторги, одного только нельзя было прочитать на них — искренности. Было много бриллиантов и мало красавиц; за ужином — много бургонского, Кло де Вужо и Клико, но мало веселья, так всегда бывает наверху этой роскошно-животной жизни. На балу Бестужев познакомился с конногвардейцем князем Одоевским. Это был юноша необыкновенно приятной наружности, белый и нежный, с большими синими глазами под черными дугами бровей. Бестужев спросил о Грибоедове. Отвечая, Одоевский сказал сразу о нем и о литературе вообще, и о романтической поэзии, и о народности, без которой нельзя писать. Оказалось, что Одоевский поэт и уже дважды выступал в журналах с критическими статьями. Бестужев попробовал узнать, что подразумевает князь Александр Иванович под романтизмом. Но тут Одоевский разгорячился и наговорил чепухи; было ясно, что он понятия не имеет о романтизме, но страшно недоволен приемами старого искусства и любит в поэзии всякие нововведения, если только они, не нарушая законов природы, ведут к избавлению искусства от излишних уз. Странное дело — романтизм! Бестужев знал, что это такое. Ему было совершенно понятно, что Расин вовсе не тем хорош, что он классический трагик, а классическая трагедия хороша именно потому, что у нее есть Расин, но определение, формулу романтизма он никогда не мог измыслить, как ни бился над этой задачей, сочиняя свои «Взгляды». С Одоевским у Бестужева сразу наладилась дружба; Грибоедов и литературные интересы крепко их соединили.

Рылеев приехал в Петербург на следующий день после бала в Зимнем дворце — 13 декабря. Почти одновременно с приездом Рылеева вернулись в город из Солец Прасковья Михайловна с Лешенькой и младшими дочерьми.

После оттепели город покрылся ледяной корой. Бледные просини бороздили холодное небо. Люди кутали шеи шарфами, кучера хлопали рукавицами. Но снега еще не было, хотя декабрь уже дотянулся до половины. К Бестужеву зашел брат Николай, только что произведенный в капитан-лейтенанты, сверкая четырьмя звездочками на серебряных дощечках штаб-офицерских эполет. У него был угрюмо-сосредоточенный вид. Он быстро зашагал по комнатам сомовской квартиры, где жил Бестужев (Ореста Михайловича дома не было). Подошел к брату, собираясь что-то сказать, но ничего не сказал и снова пустился шагать. Наконец, остановившись в соседней комнате так, что Бестужев не видел его лица, сказал оттуда:

— Любезный Саша, перед тем как подняться к тебе, я был у Рылеуса. Пойди к нему, он ждет тебя…

Бестужев спустился вниз. От Рылеева недавно ушли печники и маляры. В квартире перекладывались голландские печи; стены, поросшие зеленым бархатом плесени, красились синим маслом. В квартире все было не на месте, и самому хозяину было тоже не по себе. Он сидел на диване, накрытом старым детским одеялом, в халате, круто подогнув под себя ноги.

— Саша, — сказал он, едва Бестужев переступил порог, — я хочу сказать тебе важную новость.

Александр Александрович приготовился слушать. То, о чем говорил Рылеев, в самом деле было необыкновенно интересно. С Кавказа приехал генерал-майор князь Сергей Волконский, который видел на Минеральных Водах Якубовича, бывшего улана, знаменитого забияку, высланного из Петербурга после дуэли Завадовского с Шереметьевым и стрелявшегося в Тифлисе с Грибоедовым. Якубович рассказывал Волконскому, будто на Кавказе есть тайное общество, вроде немецких, с пятью директорами. Что общество это — под покровительством генерала Ермолова, что все меры строгости Ермолов проводит сам, а все меры благотворительные поручены обществу. Ждут только кончины императора, чтобы действовать. Цель их — конституция, конец рабства крестьян, законы, правда, человечество, свобода…

Рылеев говорил и медленно поднимался с дивана, не спуская ног, наконец встал на колени. Халат его распахнулся. Огонь осветил его лицо изнутри. Он продолжал говорить, со страстью обращая к далеким кавказским братьям слова дружбы и верности. Их де-ло — святое дело, но не только им предстоит его делать. Время подошло. Русский народ несет на своих плечах неуклюжую, кое-как сколоченную империю. Но ведь распадется же это несуразное государство, чтобы, наконец, уступить место самому народу! Уже нет сил дышать… Везде отвлеченный долг, обязательные добродетели, официальная нравственность без всякого отношения к действительной жизни. А финансы расстроены, торговли нет, купцы разорены, крестьяне страждут, способы земледелия ничтожны, в судах беззаконие, отечество гибнет…

Рылеев не раз уже говорил это самое, но никогда не говорил так, как сейчас. Тайное общество! Великий труд, бескорыстно поднятый для спасения родины… Вот цель существования, смысл борьбы, подлинный путь революции! Дуновение светлого и чистого духа коснулось сердца. Секунды не прошло, Бестужев пылал, как факел.

— Конрад, — сказал он, — тайное общество есть не только на Кавказе? Ты член его?

Бестужев ждал ответа и знал, каким он будет.

— Да, — ответил Рылеев, — я член тайного общества, и ты в него принят.

В груди Бестужева горел веселый гнев, вдохновение беспечной ярости ее наполняло. Наконец-то! Это уже не отвлеченные начала, которые можно хладнокровно обсуждать с той и другой стороны, нет, это убеждение, посылающее своих верных на смерть. Кончился сон многих лет. И силы для борьбы готовы. Пламя высоких восторгов рвется к великому светилу справедливости. Шаг истории гулок, он слышится… Довольно страдать отечеству под самым прозаическим, бездарным, ничего не дающим в замену страданий игом… Довольно!

Бестужев обхватил Рылеева обеими руками и так крепко сжал, что кости Конрада затрещали. Принятие состоялось с ведома Думы Северного общества.

— Как — Северного? Разве есть еще Южное?

Рылеев не ответил. Он потребовал, и Бестужев дал честное слово не открывать никому того, что ему будет поверено, не любопытствовать о составе общества и отдельных его членах, безусловно повиноваться принявшему. Рылеев назвал только двух членов, которых мог знать Бестужев: один — Оболенский, другой — Николай Александрович, его Рылеев только что принял. Цель общества он разъяснил так: распространение понятий о правах людей, а со временем и восстановление этих прав в России. Смерть императора Александра назначалась сигналом к началу действий, если силы позволят. Но если их будет довольно, действие может начаться и раньше. Бестужев внес 150 рублей в кассу общества[32].


Оболенский собирался ехать в отпуск в Москву, чтобы там встретить среди семьи — он был москвич — новый, 1825 год. Перед отъездом он часто заходил к Рылееву, и они подолгу разговаривали. Иногда на эти разговоры попадал Бестужев, и тогда говорили при нем, не стесняясь. Скоро' Бестужеву стало известно многое. Он узнал, что Оболенский едет в Москву не только для встречи Нового года, но и для свидания с московскими членами; что действительно существует тайное общество еще и на юге, во 2-й армии, с директорией в Тульчине и тремя управами; что Пестель — главный директор этого общества и приезжал в Петербург для переговоров о слиянии обществ; что Оболенский — за слияние, но другие директора (их трое, и Оболенский один из них) — против, так как видят в Пестеле не столько Вашингтона, сколько Бонапарта; что южные поклоняются своему вождю, как дикие солнцу, и он у них истинный диктатор; что между северными и южными есть и программное разногласие: первые хотят военной революции без участия народа, конституции, допускают и освобождение крестьян, но без лишения дворян права собственности на землю, а вторые — революции всеобщей и передела земель в будущей республике. Северные самоотверженно и как бы целомудренно охраняют Россию среди неизбежных потрясений. Южных же не пугает и народное восстание с открытой свалкой на не поделенной еще земле.

Бестужев удивлялся странным фантазиям южных и сердцем был на стороне северных. Он всегда любил и жалел мужика. Ему бывало неприятно, если светский человек скверно говорит по-французски. Речь же мужика, еле умеющего объясняться на своем род: ном языке, его всегда трогала. Но видеть мужика таким, как он есть теперь, во всем равным себе, братьям, сестрам, детям, ежели они будут, казалось решительно невыносимым. Бестужев отказывался понимать, каким образом тихий, кроткий, с головы до пят аристократ на старорусский московский лад князь Оболенский может сочувствовать южным настроениям.

Вечерние разговоры с Рылеевым об обществе и его будущих действиях стали ежедневным занятием Бестужева. Верный слову, он ни о чем не спрашивал, но скупые намеки Рылеева поднимали в нем смелую работу воображения. Ему очень хотелось бы знать, кто, кроме Оболенского, входит в состав Думы Северного общества. По ряду признаков он заключал, что это важные в государстве люди, вроде Мордвинова или Сперанского. Казалось странным, что в одной шеренге с ними Оболенский, но, с другой стороны, что могут значить чины, когда дело идет о любви к отечеству?


Адам Мицкевич и его друзья — Осип Ежовский и Франциск Малевский — приехали в Петербург 9 ноября 1824 года. Они были высланы из Царства польского по делу «филаретов» [33] и должны были в столице империи ждать решений своей судьбы. Бестужев и Рылеев встретились с этими образованными и умными молодыми людьми у Осипа Сенковского, хитрого журналиста из поляков, которому успехи Булгарина уже несколько лет отравляли жизнь. Разговора о Польше не было, и хорошо, что не было: Бестужев и Рылеев не могли и представить себе Россию без Польши; Мицкевич же с друзьями видели счастье Польши именно в расторжении ее «насильственного брака» с Россией. Зато заговорили о многом другом, и когда добрались до отнятых европейскими правительствами у народов прав, виленские «филареты» оказались такими же друзьями свободы, как и петербургские. либералисты. Союз единомыслия был заключен за — бутылкой шампанского, которого не избегал любивший пороскошествовать Сенковский. Вскоре «филареты» стали частыми гостями на Мойке у Синего моста. Беседы с Мицкевичем доставляли Бестужеву наслаждение. Его речи были похожи на его стихи — они разливались, как река между веселых берегов, и с грохотом неслись, прыгая по стремнинам мысли. Полузабытый польский язык воскресал в этих беседах сладкой памятью сердца.

Около этого времени Бестужев познакомил с Рылеевым князя Одоевского. Александру Александровичу думалось, что этот пылкий романтический юноша с такой же жадностью и так же бесплодно ищет своего назначения в жизни, как искал его прежде он сам. Задача Одоевского была даже трудней, так как его богатство и знатное имя мешали ему видеть жизнь с ее наиболее безобразных концов. Знакомя Одоевского с Рылеевым, Бестужев был уверен, что выводит своего нового приятеля на единственный путь, которым следует идти истинно благородному человеку.

К зиме существенно изменились взгляды Рылеева. Часто рассуждая вслух о преимуществах и недостатках монархического и республиканского способов правления, Кондратий Федорович по-прежнему считал, что Россия для республики еще не готова. Но, перебирая примеры истории, находил, что великие характеры и добродетели воспитываются только в республиках и что монархия втаптывает в землю всякий истинно свободный дух. Бестужев охотно пускался в эти рассуждения и, плавая по океанам исторических эпох, — он знал историю лучше Рылеева — постоянно наталкивался на доводы в пользу новых рылеевских мыслей. Республика в России! Но ведь это прежде всего устранение императорской фамилии… Язык не поворачивался для того, чтобы сказать об этом прямо. Заветного слова не произносили ни Бестужев, ни Рылеев. Однако оба они уже знали его: цареубийство. Бестужев понял, что Пестель уехал из Петербурга не весь, кусочки Пестеля остались и в Оболенском и в Рылееве. Республика и цареубийство — в этом было для Бестужева много и завлекательного и ужасного, переворачивающего вверх дном все его нутро. Он видел теперь, что самодержавие есть, собственно, естественное завершение дворянского государства. Чтобы искренне хотеть низвержения самодержавия, надо начисто отказаться от сохранения дворянского государства, стать демократом вполне, сделаться вторым Пестелем. Но тут-то и начиналась путаница. Пестель хотел не вообще республики, а именно такой, где земли были бы распределены между всеми гражданами и выбирались бы граждане в палаты независимо от размеров имущественного их состояния. Пестель хотел не только надломить самые корни дворянского государства, но и богатства переверстать по-своему, не в пример даже Англии и Американским Штатам. Следовательно, речь шла уже не о старой России, освобожденной от произвола и очищенной справедливыми законами от общественных зол, а о какой-то совсем новой России, которой Бестужев и представить себе не мог, настолько далеко выходила она за пределы его горизонта.

Если бы Бестужев пожелал признаться в своих подлинных политических симпатиях, он должен был бы сказать: я — против самодержавия, но за дворянское государство; за республику, но не за демократическую и, во всяком случае, не за Пестелеву республику. Однако сказать так Рылееву он не решался, чувствуя в этих своих настроениях фальшь и недодуманность, что-то грубо-инстинктивное, бегущее прочь от чистой и последовательной мысли. Да и вообще все эти суждения приходили ему в голову в неотчетливом и темном виде, он путался и скользил между отдельными туманными догадками, не находя для них ни слов, ни формул. Приходилось многое глушить, и тогда возникала потребность в многоречивости, нарочито дерзкой, но внутренне пустой. Рылеев был точно в таком же положении, только врожденная страстность вела его дальше и прямее. Он был искреннее, и когда Бестужев вскакивал с дивана и, топя страх и колебания в нервическом смехе, восклицал:

— Не одного, а много Лувелей нам надобно! Но где их сыскать?

Рылеев говорил задумчиво:

— И один Лувель много, но он должен быть чист.


К Кондратию Федоровичу часто заезжал высокий, сухопарый, носатый полковник Преображенского полка князь Сергей Петрович Трубецкой. Бестужев и раньше встречался с ним в свете, Трубецкой был женат на графине Екатерине Ивановне Лаваль и жил во дворце тестя на Английской набережной, возле сената.

Бестужева всегда удивляла редкая молчаливость князя. Когда он начинал говорить, казалось, что губы его склеены и ему трудно разъединить их. Но то, что ему случалось выговорить, звучало всегда очень веско. Раскрывая рот, он имел вид пифии, восседающей на высоком треножнике и читающей в книге судеб. По всем этим причинам Трубецкой был известен за очень умного человека. Кроме того, ореол солдатской храбрости, проявленной им в великих битвах 1812–1844 годов, никогда не увядал, и железный Кульмский крест величаво покачивался на его тощей груди.

Наезды Трубецкого к Рылееву прежде поражали Бестужева. Между этими двумя людьми нельзя было отыскать ничего общего. Теперь Бестужев догадывался, что и Трубецкой член тайного общества. По некоторым наблюдениям можно было даже установить, что он играет в обществе какую-то особо значительную роль. На Бестужева он не обращал ни малейшего внимания и этим очень горячил его самолюбие. Встречаясь у Рылеева, они тотчас расходились — Трубецкой в кабинет хозяина, а Бестужев к себе наверх, и встречи эти едва ли было можно почитать даже знакомством.

В конце декабря Трубецкой приехал и уехал, Рылеев был взволнован и увел Бестужева на диван в кабинет.

— Князь Сергей Петрович собирается переезжать в Киев, — сказал он задумчиво. — Он принял должность дежурного штаб-офицера четвертого корпуса, и знаешь, для чего? Чтобы наблюдать за Пестелем.

— Трубецкой?..

— Да, он один из директоров Северного общества. Пестель вовсе отклонился от правил союза. Они там действуют, как будто на севере никого нет…

27 декабря Оболенский уехал в Москву на двадцать восемь дней — термин домашнего отпуска для военнослужащих. Одновременно из Москвы в Петербург приехал Иван Иванович Пущин, тоже в отпуск, Бестужев не спрашивал, но уже знал, что и Пущин в обществе.

«Северные цветы» Дельвига вышли в свет точно к Новому году, тогда как «Полярная звезда» еще и не поступала в печать. Рылееву было не до альманаха, а Бестужев всю горячку ума и сердца направлял на политические дебаты. «Полярная звезда» опаздывала безнадежно.

Новый год встретили тихо, но памятно. Пущин — за картами у брата Михаила Ивановича, гвардейского сапера и любимца великого князя Николая, где проиграл в банк семь тысяч рублей, сразу оставшись без полушки. А о том, что происходило под Новый год на Мойке, Бестужев так записал в своем дневнике:

«31/12. Среда. — Дежурный. Вечером до 11 часов у нас сидели Мицк[евич], Еж[овский] и Малев [ский]. Пили за новый год».

Загрузка...