МАЙ 1836 — 7 ИЮНЯ 1837

Чем ближе я к пределу моего течения, тем попутнее становятся ветры.

Лунин.


Кавказские шутники называли Керчь недоноском Одессы. Это был город-декорация, средоточие мещанского великолепия и пышных затей, очень мало отвечающих действительности. Вокруг высокой горы, носящей громкое имя Митридатовой, развернулись шеренги лачужек. На полугоре — музей в виде Тезеева храма с широкой каменной лестницей, украшенной двумя грифонами. Впрочем, рыхлый плитняк, из которого сооружена лестница, уже распадался на части, а у грифонов городские мальчишки давно отбили лапы и крылья. Пустынные голые курганы со всех сторон навалились на город, в котором три чахлых деревца почитались жителями рощей.

В Керчь Бестужев приехал, чтобы выдержать здесь установленный карантин и обмундироваться.

В перерывах между пароксизмами лихорадки он ходил по городу, собирая обломки горшков и древних стен, в надежде натолкнуться на пантикапейскую древность. Любовался бухтой, где всегда стояло на якоре до полусотни судов. Волны ударялись о берег; море бежало к Бестужеву; с ним бежали к нему тревожные мысли. Солнце золотило живую поверхность моря. Лазоревые тени неслись по ее сверкающей чешуе. В лиловой дали тонула бледная полоска кавказских берегов. Чайки кричали, скользя по воде, качаясь на ее пенистых гребешках, то взносясь в высокие розовые просторы, то стремительно падая вниз.

О будущем Бестужев почти не думал, оно было безотрадно и обманчиво, как всегда; передумывая прошлое, он в тысячный раз проходил мыслью «зады грозного подушкинского пансиона». Довольно! Довольно обращаться к тому, что было, и простирать руки к тому, что будет, — ответа нет ниоткуда…

Надо было ехать в отряд за получением бумаг, а оттуда через Тифлис к месту назначения. Так сложилось, что корвет «Ифигения», на котором путешествовал новороссийский генерал-губернатор граф М. С. Воронцов, заглянув в Керченскую бухту, захватил нового пассажира — Бестужева. Воронцов, ревнивый враг Пушкина, англизированный русский вельможа, презиравший грубое российское рабство, бледневший при слове «кнут», генерал культурный, любезный и хитрый, тотчас отметил Бестужева, служившего отличным гидом для собравшегося на корвете общества. Ему понравилось слушать рассказы Александра Александровича о Кавказе. Мысль рассказчика была похожа на туго свернутую пружину — вдруг вырвется наружу и ударит, всегда в цель. Воронцов ценил в людях ум и образование. Бестужев пришелся ему по вкусу, и он согласился передать начальнику Третьего отделения Бенкендорфу ходатайство Бестужева о переводе на гражданскую службу, подкрепив его своим «мнением»: граф считал полезным назначить ему жительство в Керчь-Еникале «с употреблением на службу при тамошнем градоначальнике». Полный надежд и ожиданий, Бестужев покинул корвет «Ифигения».

Кавказ представлялся далеким русским обывателям страной людей долга и чести, чудаков и разочарованных мечтателей, куда они ехали топить горе, искать смерти или обновлять душу в геройских подвигах. Марлинский немало способствовал своими произведениями установлению такого взгляда. Но Бестужев уже давно пережил эти настроения и наедине с собой, в лихорадочном полубреду спрашивал себя с тоской:

«Отчего на этих местах истребления и запустения не могла бы процветать мирная культура?.. Ведь русские так великодушны, добродушны и справедливы… и горцы — они честны и по-своему добры… Отчего им не покинуть свои предрассудки и не стать нашими братьями по просвещению?.. Опять набеги, опять убийство! — Когда-то перестанет литься кровь на угорьях?»

Бестужев не понимал смысла кавказской войны. Но он все-таки поставил перед собой вопрос о ее смысле. Этого было достаточно, чтобы сознание ложности и фальши своего участия в побоище — гуманист и философ режет, стреляет, жжет, грабит — уничтожило теперь все то, чем раньше питалась его боевая горячка.

Да, для нее не было больше оправдания…

С такими настроениями Бестужев проделал осеннюю экспедицию 1836 года с Кубани через хребет к Суджукской бухте и Анапе, вокруг которых развернулась «мелкая» истребительная война. Несмотря на свое новое, вполне отрицательное отношение к этой войне, Бестужев напросился на участие в экспедиции, действовал личный интерес: ему хотелось быть по крайней мере раненым. Только это могло помочь отставке из военной службы и возвращению на родину. Но экспедиция не принесла ничего, кроме бесконечного утомления и вторичного прикомандирования к Тенгинскому полку. Тоска по нормальной жизни, простом существовании деятельного человека, литератора, посильно служащего России пером, стала основным чувством, которое еще не растратил Бестужев. И смутные желания, в которых ему долгое время было неловко признаться самому себе, начинали одолевать его: он хотел видеть вокруг себя семью, свою собственную семью, которой можно было бы передать лучшее из того, что пронес он в душе через потоп несчастий и ураган борьбы.

10 ноября отряд генерала Вельямянова, в котором Бестужев делал поход, вернулся на Кубань и стал лагерем у Ольгинского тет-де-пона. Холод, снег, слякоть, палатки, хворост вместо дров, летнее платье, усталость после походных трудов, нервное раздражение после пяти горячих схваток, в которых побывал Бестужев за два месяца экспедиции, — давно знакомые вещи.

Лета уходят… Бестужев готовился перевалить за сорок — время, когда человек начинает жить в крепости, которую осаждает смерть и непременно возьмет. Эти предсмертные ощущения были сильны в нем; он говорил, что живет гальванической жизнью.

23 ноября стало известно, чем кончились хлопоты Воронцова о переводе Бестужева с военной службы в гражданскую; они кончились его переводом по инвалидности… из Гагр в 10-й Черноморский батальон, стоявший в Кутаиси [102].

«Видно, только в могиле успокоюсь я»[103], — писал Александр Александрович брату Павлу из Тамани, в которую заехал по дороге в Тифлис, откуда надо было отправляться в Имеретию.

Страшное отчаяние владело им в это время.


Конец зимы Бестужев провел в Тифлисе, опять добиваясь назначения в экспедицию. Главнокомандующий барон Г. В. Розен принял его довольно милостиво и охотно согласился прикомандировать к Грузинскому гренадерскому полку, который должен был участвовать в весенней экспедиции. Этого только и надо было Бестужеву.

Он жил в Тифлисе у походного приятеля прошлых лет, полковника Потоцкого. Познакомившись в его доме с переводчиком при Розене, нухинским жителем Мирза-Фатали (Ахундовым), принялся, чтобы не терять времени, брать у него уроки восточных языков. Здесь в середине февраля донеслась до него страшная весть: Пушкин убит. Какая-то генеральша, возле которой Бестужев устало повторял молодость, сообщила ему об этом как новость, только что услышанную во дворце главнокомандующего. Александр Александрович схватился сперва за сердце, потом за голову, зашатался и упал на диван в оцепенении. Ночь прошла без одной минуты сна. Тишина говорила, кричала голосом погибшего поэта. Тьма сверкала его глазами, улыбкой, по-юношески беспечной, — другой Бестужев уже не видел. Несколько раз Александр Александрович ловил себя на беззвучном рыдании, грудь сжималась, — нет Пушкина!

На рассвете он побежал к монастырю св. Давида и; позвав священника, велел петь панихиду на могиле Грибоедова. Странным образом, — он не спрашивал себя, почему это, но знал, что это правильно, — оба поэта, жестоко, насильственно выброшенные из жизни, соединялись в его сердце и одним мучительным горем его наполняли. Он плакал огненными слезами о друзьях, о товарищах по любимому делу, о самом себе. Священник возглашал надтреснутым тенором, словно тарелки бил:

— О блаженном успении вечный покой… О упокоении душ убиенных боляр Александра и Александра…

Бестужев шептал, закрыв лицо ладонями горячих рук:

— И я, и я…

Он тоже был болярин Александр и не сомневался в том, что его смерть близка и жестока. Не только напоминанием, но и предупреждением звучали мрачные панихидные песни. Поп пробормотал последнюю молитву и ловко спрятал ассигнацию в набрюшный карман, под крест.

Бестужев медленно спускался с горы и думал: «Какая тяжелая судьба всех современных поэтов! Что же касается Дантеса, виноват ли он, или просто несчастлив быть убийцей Пушкина, — бог мне свидетель, что мы не разойдемся при первой встрече. Берегись, Дантес!» Эти самые слова вписал он в грустное послание брату Павлу от 23 февраля 1837 года.

Живя в Тифлисе, Бестужев вновь ощутил с неожиданной силой наплыв тоски по семейному счастью. Офицерские эполеты, которые он теперь носил, мало изменили общественную сторону его положения, но они рождали в его впечатлительной, взволнованной душе теплые иллюзии. Как это случилось, почему это вдруг показалось возможным и желанным, он и сам не знал. Но он это сделал: сел и написал письмо в Москву, к белокурой княжне Дашеньке Ухтомской, с формальным предложением руки. Ему было известно, что она не замужем.

13 апреля он был в Кутаисе и явился в Грузинский гренадерский полк, с которым ему предстояло делать экспедицию сперва в Цебельду, а затем на мыс Адлер.

«Термопилы перед этой дорогой — Невский проспект», — писал Бестужев из Кутаиса Прасковье Михайловне [104].

Речь шла о походе в Цебельдинское горское общество— подоблачный притон «хырзысов»[105], беглецов от кровомщения и русских дезертиров. Диверсия в Цебельду имела целью вырвать несколько сотен пленных солдат, наказать укрывателей и укрывавшихся. Отряд вел сам Розен; с верховьев реки Кодора, где жили цебельдинцы, он хотел спуститься в Сухум-Кале, посадить здесь войска на корабли и, выбросив десант на мысе Адлер, уничтожить тамошнее гнездо контрабандной торговли с Турцией. Таков был план экспедиции.

С Цебельдой покончили в три недели. «Хырзысы» охотно отдавали пленных и предпочитали перестрелкам дипломатию. Поход обошелся без убитых и раненых. Бестужев командовал стрелковым взводом 2-й гренадерской роты — народ видный, но не обстрелянный и без всякой сноровки к горной войне. С ними Александр Александрович пришел к концу мая в Сухум. Все здесь было ветхо, гнило и грязно. Стены старой турецкой крепости, устроенные в прошлом веке французскими инженерами, подмывались морским прибоем. Деревянные бараки гарнизона разваливались. Духаны в форштадте[106] продавали только водку, чихирь и табак. Люди были желты, худы и апатичны. Это самое ожидало Бестужева в Гаграх, если бы не удалось ему ускользнуть живым из могилы.

Дня за три до посадки на суда Александру Александровичу случилось обедать у главнокоман-. дующего. Барон относился к загнанному офицеру не без любопытства.

— Читали ли вы, Бестужев, — спросил он, — поэму Мирзы-Фатали, написанную им на смерть Пушкина?

Переводчик покраснел. Он действительно написал такую поэму и поднес ее Розену.

— Не читал, ваше высокопревосходительство, — отвечал Бестужев.

— Как же это? Прочитайте, да и переведите на русский язык…

В тот же вечер Бестужев приступил к делу и до самой посадки не расставался с Фатали. По искренности чувства, теме и гладкости цветистых стихов поэма заслуживала перевода.

Не предавая очей сну, сидел я в темную ночь

И говорил своему сердцу:

— Отчего замолк попугай твоего красноречия?..

Отвечало сердце — Товарищ моего одиночества, оставь меня…

Не говори мне о поэзии…

Разве ты, чуждый миру, не слышал о Пушкине?..

Прицелились в него мертвой стрелой.

Исторгли корень его бытия…

Будто птица из гнезда, упорхнула душа его.

И вот… седовласый старец Кавказ

Отвечает на гибель его

Стоном в стихах Симбухия.

Симбухий (Сабухи) было литературным псевдонимом Мирзы-Фатали.


Амбаркация [107] кончилась. В ночь на 3 июня эскадра из восемнадцати судов вышла из Сухумского рейда. Корабли несли на себе десантный отряд в составе 4 тысяч человек. Бестужев попал на фрегат «Анна», с которым шли корпусная квартира, сам Розен и начальник штаба генерал Вальховский. Утро Александр Александрович встретил на борту. В солнечных лучах быстро двигался лес мачт. Солдаты на корме громко гуторили. Боцман со свистком на медной цепочке бегал, перепрыгивая через спавших. Корабли шли двумя линиями. Солнце лежало на гладком, сиявшем всеми отливами чистейшего золота море. Темной полоской маячил справа кавказский горный берег.

5-го числа гренадеры Грузинского полка приуныли. Песни замолкли, глаза неподвижны, смотрят на солнце — плохой знак. Кто-то из офицеров сказал Бестужеву:

— Вот когда бы вам подбодрить молодцов…

Александр Александрович спустился в каюту лейтенанта Зорина и живо настрочил на клочке серой бумаги песню на голос: «Как по камням чиста реченька течет»…

Песня понравилась. Запевалы принялись ее разучивать. Через час на корме гремело:

Плывет по морю стена кораблей,

Словно стадо лебедей, лебедей.

Ой, жги, жги, говори,

Словно стадо лебедей, лебедей.

Розену доложили. Он довольно кивнул седой головой. На следующий день под звуки бестужевской песни эскадра вышла на высоту мыса Адлер, а 7 июня подтянулась к берегу сажен на двести пятьдесят, построилась в боевую линию и бросила якоря.

— Что грустны? — спросил Бестужева флаг-офицер лейтенант Зорин. — Солдат веселите, а сами… Не дело!

Это было рано утром. Бестужев смотрел на плоский берег мыса, незаметно переходивший в зеленые уступы лесистого подъема. Налево темнел профиль горы, далеко высунувшейся в море и очертаниями своими разительно напоминавшей гигантского аллигатора. То, что открывалось за лесом и за Крокодильей горой, выглядело дико грандиозным. Вершины дальнего хребта казались такими близкими к прекрасному небу, что Бестужеву захотелось кричать о свободе, о счастье, о вечности, несущей человеку мир и радость. Он вдруг понял, почему древние изображали вечность в виде змеи, свернувшейся кольцом: вечность жива, как природа; природа — бесконечна, как вечность.

Услышав вопрос лейтенанта, Бестужев ощупал себя руками, чтобы, убедиться в реальности впечатлений, растворивших в себе его душу. Они были реальны, эти впечатления, но Александр Александрович знал, что они — последние. Сегодня он покончит со всем.

— Вы знаете, — сказал он Зорину, — нынче я буду убит. Пойдемте в каюту к вам, я напишу завещание.

Зорин пожал плечами: отговаривать не следует; вдруг и впрямь будет убит?

Бестужев написал один за другим три экземпляра этого печального документа. Первый подписал сам. Другой как копию попросил заверить Зорина.

На третьем поставил скрепу командир Грузинского гренадерского полка полковник граф Опперман 1-й.

Вот текст завещания:

«1837, Июня 7. Против мыса Адлера, на фрегате «Анна».

Если меня убьют, прошу все, здесь найденное, имеющееся платье отдать денщику моему Алексею Шарапову. Бумаги же и прочие вещи небольшого объема отослать брату моему Павлу в Петербург. Денег в моем портфеле около 4 500 р., да 500 осталось с вещами в Кутаисе у подпоручика Курилова. Прочие вещи в квартире Потоцкого в Тифлисе. Прошу благословения у матери, целую родных, всем добрым людям привет русского.

Александр Бестужев».


По бугристым скатам гор тянулись вниз слои перламутрового тумана. Пробираясь сквозь зубчатые расселины, они походили на потоки лавы, стремящейся из жерла вулкана. Скалы выставляли из тумана свои остроконечные верхушки, разрезая упавшие на них лиловые облака. Ровная гладь мыса чернела галькой и взрытой землей. С флагманского корабля дали сигнал, и шлюпки, наполненные солдатами, направили грузный бег к берегу. Бестужев прыгнул в лодку со своими стрелками. На передовом баркасе стоял Вальховский, он командовал десантом. Корабельные орудия ядрами косили на берегу вековые деревья. Море и горы грохотали, отдавая эхо. Вмиг засыпало, разбросало береговые завалы. Шлюпки подошли на картечный выстрел и открыли огонь из фальконетов. Было видно, как горцы очищали свои укрепления, отходя в лес и слабо отстреливаясь. Вальховский сошел на берег с 4-м батальоном Мингрельского егерского полка и занял опушку леса застрельщиками из егерей и милиционеров имеретинской дружины. Затем вызвал охотников в передовую цепь. Бестужев подбежал.

— Не забудьте меня, ваше превосходительство.

Вальховский глянул строго.

— Не спешите, вы для другого нужны России.

— Ваше превосходительство!

Генерал-промолчал, значит согласен. В цепь пошли охотники-мингрельцы с четырьмя офицерами, Бестужев — пятый. Егеря живо рассыпались по лесу. Горцы уходили без выстрелов. Бестужев продирался сквозь чащу папоротников, перевитых колючками. По сторонам мелькали серые шинели. Вдруг все остановились перед плетнем, за которым неистово лаяли собаки, Лес пройден, и цепь у выхода из него натолкнулась на аул. Редкие выстрелы сбивали листья с деревьев; пули глухо шлепались в кору диких каштанов и чинар. Бестужев оглянулся и увидел недоуменные лица стрелков. На каждом из них был написан вопрос: а где же резерв? Действительно, никакого резерва не было. Солнце ударило сверху и разогнало величественный сумрак леса. Слева что-то сверкнуло. По блеску серебряных эполет Бестужев узнал старшего адъютанта штаба корпуса, драгунского капитана Альбрандта. Вопрос решался просто: Альбрандт — старший.

— Вперед! — закричал капитан страшным голосом.

«Вот сумасшедший, — подумал Бестужев, — неужели он собирается идти на аул с одной цепью? Все лягут…»

Выстрелы становились чаще, и вдруг густой град свинца прыснул в цепь.

— Вперед! — кричал Альбрандт, размахивая саблей.

К нему подошли командир имеретинской дружины князь Цулукидзе и какой-то прапорщик Мингрельского полка в новеньком сюртуке. Кажется, они уговаривали его быть осторожным.

— Вперед! Не трусить!

Горцы кинулись на цепь в шашки, закипело жаркое дело.

— Бегите к генералу за сикурсом [108],— крикнул Альбрандт Бестужеву.

Цепь двигалась вперед в беспорядке, без связи. Александр Александрович приметил прапорщика-мингрельца, осторожно пробиравшегося сквозь чащу и старательно охранявшего от колючек свой франтовской сюртук.

— Господин офицер, куда вы идете?

— Не знаю, — отвечал прапорщик со злостью, — спросите адъютанта, который командует.

Бестужев махнул рукой и пошел назад — исполнять приказание сумасшедшего капитана. Пули сыпались горохом — не мелко и дробно, а пачками, — признак ожесточения горцев, стрелявших обычно без команды, вразнобой. Александр. Александрович исправно обменивал одну пулю на другую до того, что ложа ружья, которое он выхватил из рук убитого солдата, стала горячей. Горнист заиграл было сигнал: «Строить каре!» Но, не кончив, присел, странно ерзнул на месте и запрокинулся навзничь. «Опомнились», — подумал Бестужев и шагнул через горниста. Словно удар бревном с размаху пришелся ему по груди и пришиб к дереву. Коленки подломились, голова отяжелела, как кирпич, и деревья закружились в солнечном блеске. «Ага, вот оно!» Бестужев крепче уперся спиной в ствол чинары и с огромным усилием поднял голову. Цепь отступала. Прапорщик в новеньком сюртуке остановился возле него.

— Ребята, взять офицера! Тащите! — крикнул он, и двое солдат подхватили Бестужева под руки и повели. Пули свистели, горцы гикали. Бестужеву казалось, что он плывет по гребню широкой разноцветной волны.

— Бросай, — сказал один из солдат, — не дотащим…

Это было на поляне, посредине которой стоял огромный обгорелый дуб. Опять прапорщик в сюртуке…

— Что делать, ваше благородие? Бросать, что ли?

— Ничего, ничего, дерись, ребята, — отвечал прапорщик, пробегая мимо, — главное, до своих добраться…

Уже лежа возле дуба, Бестужев еще раз открыл глаза и увидел не меньше десятка стальных полос, со свистом взлетевших над ним. Его рубили, и каждый удар шашки, приходившийся по теплому телу, врывался в него холодным потоком утреннего воздуха и огненной болью…

Загрузка...