Ты, чей огонь в ночи священной
Смягчает скорбь души смятенной,
Даря ей нежность и покой —
Надежда! Дай страдальцу силы
Подняться ввысь, где ангел милый
Вздохнёт над пролитой слезой.
Первые месяцы 1805 года прошли для Бетховена под знаком всё сильнее разгоравшейся любви к Жозефине Дейм. Письма Бетховена Жозефине от осени 1804 года выдержаны ещё в светско-любезном тоне; она для него — «милая графиня», как и многие другие приятельницы-аристократки. К весне он уже не просто называет её по имени (иногда — совсем кратко, «J.»), но и обращается к ней как к «возлюбленной». Следовательно, объяснение уже состоялось и чувство было взаимным. Однако, судя по письмам влюблённых, Жозефина настаивала на том, чтобы роман оставался платоническим и хранился в строжайшей тайне. Письма обычно не отправлялись с нарочным, а передавались из рук в руки, будучи вложенными внутрь нот и книг, которыми они обменивались. И всё же скрыть происходящее от многочисленных родственников Жозефины не удалось. Роман развивался на глазах её младшей сестры Шарлотты, которая до своего замужества жила с Жозефиной и зорко следила за тем, чтобы все приличия соблюдались. Шарлотта не могла запретить старшей сестре приглашать Бетховена к обеду и музицировать с ним, но просила её никогда не оставаться с ним наедине. Не ограничиваясь увещевательными разговорами, Шарлотта обменивалась тревожными письмами с Терезой Брунсвик, находившейся в Венгрии. Видимо, некие неосторожные слова Цмескаля или князя Лихновского вызвали пересуды в кругу венских тёток Жозефины — Сусанны Гвиччарди и Элизабет фон Финта (обе были урождёнными графинями Брунсвик). У генеральши фон Финта было несколько дочерей, которые, вероятно, также были не прочь посплетничать. А от Сусанны Гвиччарди слухи о романе Бетховена с Жозефиной могли проникнуть в салон графини Элеоноры (Лори) Фукс, сестры Роберта Галленберга, одной из венских «светских львиц», с которой Бетховен поддерживал приятельские отношения.
Жозефина, очевидно, боялась не столько дурной молвы, сколько вмешательства своей влиятельной родни, способной разлучить её с Бетховеном. Но и дурная молва была для неё, матери четверых маленьких детей графа Дейма, чрезвычайно опасна. Органы опеки могли отобрать детей, если бы репутация Жозефины оказалась загубленной. Поэтому всем приходилось быть начеку.
Бетховен — Жозефине Дейм, весна 1805 года:
«Как я и говорил, моя возлюбленная Ж[озефина], дело с Л[ихновским] не является таким уж страшным, как Вам обрисовали. Л[ихновский] случайно увидел у меня песню „An die Hoffnung“, что не было мною замечено; да и сам он промолчал об этом, хотя и заключил из увиденного, что, вероятно, я к Вам отношусь не без склонности. И вот, когда Цмескаль пришёл к нему по Вашему и тёти Гв[иччарди] делу, то он его спросил, известно ли ему, как часто я Вас навещаю. Цмескаль не ответил ни да, ни нет, и, собственно, он ничего и не мог ответить, потому что я, насколько возможно, устранился от его бдительности. Лихновский подтвердил, что этот случай (с песней) навёл его на мысль, что я к Вам отношусь не без склонности, но свято меня заверил при этом, что Ц[мескалю] он ничего на сей счёт не говорил, — и Ц[мескаль] должен был лишь передать от него тёте Гв[иччарди], чтобы она побеседовала с Вами относительно того, чтобы Вы меня побудили поскорее окончить мою оперу. Ибо, будучи твёрдо убеждённым, что я глубоко Вас почитаю, он полагал, что Ваше влияние может произвести отличное действие. Вот и весь factum. Ц[мескаль] преувеличил его, и тётя Гв<иччарди> — тоже. Нам теперь можно успокоиться, так как, кроме этих двух лиц, никто не замешан.
По словам самого Л<ихновского>, ему слишком хорошо известны правила учтивости, чтобы он себе позволил вымолвить хотя бы одно слово даже в том случае, если бы он не сомневался в существовании более близких отношений, — и он, напротив, ничего бы не желал так сильно, как возникновения между Вами и мной, коли это возможно, именно таких отношений, ибо, судя по тому, что ему говорили относительно Вашего характера, мне бы могло это пойти только на пользу. — Basta cosi. Верно, что я не так деятелен, как должен бы быть, но какая-то душевная скорбь давно меня лишила энергии, некогда мне свойственной, а в продолжение последнего времени, обожаемая Ж[озефина], с той поры как любовь моя к Вам дала первые ростки, эта скорбь ещё умножилась. Как только мы снова окажемся друг подле друга наедине, Вы узнаете о том, что меня мучает и о борьбе между смертью и жизнью, которую вёл я в последнее время с самим собой. — Одно событие заставило меня надолго усомниться в существовании всякого земного счастья, но теперь это почти миновало, я завоевал Ваше сердце, о, я прекрасно знаю, как я должен это ценить, моё усердие снова умножится, и я свято Вам обещаю, что в скором времени стану более достойным как себя, так и Вас. О, если б Вы сочли возможным составить и умножить моё счастье Вашей любовью — о, возлюбленная Ж[озефина], не влечение к другому полу меня притягивает к Вам, нет, только всё Ваше Я, со всеми Вашими достоинствами, приковало к Вам моё внимание — все мои чувствования, всю мою способность ощущения. Когда я к Вам пришёл, я был твёрдо намерен не дать загореться в груди моей ни искре любви; но Вы меня покорили — хотели ль Вы того? — иль не хотели? — Вот вопрос, который Ж[озефина] могла бы наконец разрешить мне. О Небо, как много всего я хотел бы ещё Вам сказать, как я думаю о Вас, что к Вам чувствую. Но как немощен, как скуден этот язык, по крайней мере, мой.
Долгой — долгой — постоянной — пусть станет наша любовь. Она так благородна, так прочно зиждется на взаимном уважении и дружбе — даже на сильном сходстве во многих отношениях, в помыслах и в чувствах. О, дайте мне надежду, что Ваше сердце будет долго биться для меня; моё же может лишь тогда перестать для Вас биться, когда его биение прекратится совсем. Возлюбленная Ж[озефина], прощайте.
Я надеюсь, однако, что и Вы благодаря мне обретёте немного счастья — ведь иначе я оказался бы эгоистом».
Не только песня «К надежде» (в итоге изданная без посвящения), но и целый ряд других сочинений 1804–1807 годов был связан с этой любовью. «Здесь Ваше — Ваше — Ваше — Ваше Andante», — писал он возлюбленной, посылая ей ноты «Любимого Andante» («Andante favori»), которое первоначально должно было быть медленной частью Сонаты до мажор ор. 53 (№ 21), но было оттуда изъято и издано отдельно. Возможно, для Жозефины была предназначена небольшая Соната фа мажор ор. 54, а также ряд песен, созданных в эти годы. Светлое, радостное и мечтательное настроение, которым овеяны Тройной концерт, Четвёртый фортепианный и Скрипичный концерты, Четвёртая симфония и Месса до мажор, могло быть также мысленно «адресовано» той идеальной возлюбленной, которую он хотел видеть в Жозефине.
Бетховен — Жозефине Дейм, весна 1805 года (копия, сделанная её рукой):
«…О ней — о единственной возлюбленной — почему нет языка, способного выразить то, что гораздо выше почитания, гораздо выше всего, что мы можем назвать. О, кто в состоянии произнести Ваше имя и не почувствовать, что, сколько бы ни стал он говорить о Вас, — всё равно никакими словами нельзя изъяснить Ваше совершенство. — Только звуками — ах, не слишком ли я нескромен, если думаю, что звуки мне будут послушнее, чем слова. Вы, Вы для меня всё, всё моё блаженство — ах, нет — в моих звуках я тоже не смог бы это выразить; хотя ты, природа, не скупо меня тут одарила, для неё этого всё-таки слишком мало. Тихо бейся лишь, бедное сердце, — это всё, что ты можешь. Для Вас — всегда для Вас — только Вы — вечно Вы — до гроба лишь Вы — моя отрада — моё всё. О, Создатель, береги её — благослови её дни — все несчастья отведи от неё на меня.
Только ей дай силы, ниспошли благодать и утешение и в том жалком и всё же часто счастливом бытии смертных людей. —
И даже не будь она той, благодаря которой я снова вернулся к жизни, всё равно она была бы мне дороже всего».
Жозефина Дейм — Бетховену (отрывок черновика):
«…Вы давно уже покорили моё сердце, милый Бетховен. — Если это уверение обрадует Вас, то я даю его Вам — от самого чистого сердца. И знайте, что Ваш образ хранится в непорочнейшем лоне! Примите же величайшее доказательство моей любви, моего почтения, через это доверительное признание! — Это то самое, что в наибольшей степени облагораживает Вас. — Ведь Вы сумеете это оценить, Вы знаете цену вверяемому Вам достоянию — обладанию благороднейшей частью моего „я“, в чём я Вам здесь ручаюсь, — и Вы мне докажете, что Вы того достойны. Удовольствуйтесь же этим. Не терзайте моё сердце. Не надо больше давить на меня. — Я люблю Вас несказанно, как одна благочестивая душа может любить другую. — Не достаточно ли таких уз? — К любви иного рода я сейчас не восприимчива. — Начертанные Вами строчки навели меня лишь на предположения, я не совсем их поняла. Отвечаю же Вам с честной и задушевной откровенностью…»
Цитируемая здесь переписка была обнаружена лишь в середине XX века в чешском архиве семьи Дейм. 13 писем (некоторые дошли до нас лишь в виде черновиков) были опубликованы в 1957 году и произвели сенсацию. Смутные догадки о том, что подлинной «музой» Бетховена была Жозефина, а вовсе не её кузина Джульетта и не сестра Тереза, высказывались и раньше, но они не имели документальных подтверждений.
Весной 1805 года Бетховен был окрылён надеждой на то, что сможет совершить практически невозможное: добиться руки Жозефины. Для этого требовалось получить официальный титул, а вместе с ним и солидный доход, который позволил бы содержать семью. Бетховен много надежд возлагал на сочинявшуюся им «Леонору», но, как и в случае с Третьей симфонией, работал неспешно и вдумчиво, стремясь создать не популярную однодневку, а шедевр, которому суждено жить в веках.
Между тем то, что произошло на публичной премьере Третьей симфонии 7 апреля 1805 года, должно было бы его насторожить. Симфония прозвучала в бенефисной академии скрипача и композитора Франца Клемента, дирижёра Театра Ан дер Вин. Поскольку с июня 1804 года она неоднократно исполнялась во дворце князя Лобковица, вызывая всё больший интерес среди знатоков, у Бетховена были основания рассчитывать на успех. Однако сыгранная в огромном театральном зале для разнородной публики симфония фактически провалилась. Некий шутник громко крикнул с галёрки: «Дам крейцер, чтобы это всё прекратилось!» — другие слушатели выражали недовольство не столь дерзко, но недвусмысленно. Отзывы в прессе были скорее негативными, чем положительными, однако всё-таки не однозначно ругательными.
Газета «Вольнодумец» («Der Freimuthige») от 26 апреля 1805 года:
«В последнее воскресенье перед Пасхой театральная дирекция позволила дать бенефисный концерт великолепному скрипачу Клементу. Он сыграл скрипичный концерт собственного сочинения, как обычно, мастерски и обаятельно, а в прекрасной каденции показал свою мощь и уверенность в преодолении самых трудных пассажей.
Сразу после этого была сыграна новая симфония Бетховена in Es, которая заставила знатоков и любителей музыки разделиться на несколько партий. Некоторые особо преданные Бетховену друзья утверждают, будто именно эта симфония является его шедевром, что именно таким должен быть истинный стиль высокой музыки и что если она не нравится ныне, то лишь потому, что публика недостаточно образована в художественном отношении, чтобы уразуметь все эти возвышенные красоты, зато спустя всего пару тысяч лет она произведёт должное впечатление. — Другая партия отрицает какую-либо художественную ценность этого произведения и глубоко склонна видеть в нём необузданную погоню за оригинальностью, которая, однако, неспособна достигнуть ни в одной из частей ни красоты, ни истинной возвышенности или силы. Посредством странных модуляций и насильственных переходов, соединения самых разнородных элементов, как там, где, например, широкое дыхание пасторали прерывается вторжением басов или трёх валторн и тому подобным. Некая превратно понятая оригинальность может быть достигнута и без особых усилий, но гений проявляет себя не в чём-то необычном и фантастическом, а в прекрасном и возвышенном. Бетховен сам доказал правильность этой аксиомы своими ранними произведениями. — Третья группа, весьма малочисленная, находится посередине между двумя другими. Она допускает, что симфония содержит много красот, но признаёт, что связность зачастую совершенно нарушена и что чрезмерная протяжённость этой самой длинной и, вероятно, самой трудной из всех симфоний утомляет даже знатоков и невыносима для обычных любителей музыки. <…> Его музыка может вскоре дойти до такой точки, за которой она перестанет доставлять удовольствие кому-либо, кто не искушён в правилах и трудностях искусства и вынужден будет покинуть концертный зал с неприятным ощущением усталости от подавляющей массы бессвязных и чрезмерно обильных идей и от бесконечного шума всех инструментов. Публика и дирижировавший господин ван Бетховен остались в этот вечер недовольны друг другом. Публика сочла симфонию слишком тяжеловесной и слишком длинной, а его самого — слишком невежливым, поскольку он даже не кивнул головой в ответ на аплодисменты, исходившие от части аудитории. Напротив, Бетховен посчитал эти аплодисменты недостаточными».
Другой концерт, состоявшийся в Ан дер Вин 8 апреля, не включал произведений Бетховена, однако рецензия, опубликованная в лейпцигской «Всеобщей музыкальной газете», содержала завуалированное противопоставление Третьей симфонии Бетховена и Симфонии соль минор (№ 40) Моцарта. Очевидно, автор рецензии присутствовал на обоих концертах. Был ли сам Бетховен на дебютном выступлении тринадцатилетнего Вольфганга Амадея Моцарта-младшего, неизвестно. Однако, судя по давнему знакомству композитора с Констанцей Моцарт, Бетховен вполне мог находиться в числе приглашённых.
«Всеобщая музыкальная газета», Лейпциг, май 1805 года:
«8 апреля перед многочисленной публикой впервые выступил в качестве пианиста и композитора тринадцатилетний сын Моцарта. Концерт открылся великолепной Симфонией Моцарта соль минор, бессмертным шедевром великого композитора, где сочетаются предельная возвышенность и величайшая красота и нет никаких поползновений на необузданность и экстравагантность. Это колоссальное полотно, выдержанное, однако, в строгих пропорциях: вроде фидиевского Юпитера, внушающего одновременно благоговейный страх и любовь. Жаль только, что исполнение этого шедевра не соответствовало его достоинствам: скрипок и виолончелей было маловато, и оркестр звучал слишком слабо для огромного театрального зала. Затем юный Моцарт был представлен его матерью публике, принявшей его громкими аплодисментами…»
Занятый то личными переживаниями, то подготовкой премьеры симфонии, Бетховен явно задерживался с окончанием «Леоноры». В оперном жанре он ощущал себя не столь уверенно, как в инструментальной музыке, однако и здесь намеревался создать нечто выдающееся. Его кумирами и соперниками были Моцарт и Керубини. Но если о Керубини он всегда высказывался с похвалой, то с Моцартом обстояло сложнее. Бетховен неоднократно, в присутствии разных людей, порицал «фривольные» тексты «Дон Жуана», «Свадьбы Фигаро» и «Так поступают все женщины». Тем не менее, сочиняя свою «Леонору», он постоянно оглядывался на Моцарта. «Леонора» должна была оспорить «аморальные» оперы Моцарта своим этическим посылом: именно так должны поступать все женщины.
Впрочем, гораздо неприятнее выглядело другое обстоятельство. Бетховена опередили, перехватив сюжет. В октябре 1804 года оперу «Леонора, или Супружеская любовь» поставил в Дрездене давний знакомый Бетховена, Фердинандо Паэр. Правда, Паэр писал на итальянский текст, и до Вены его «Леонора» дошла не скоро (на сцене она была поставлена лишь в 1809 году). Бетховен начал сочинять свою оперу гораздо раньше, чем узнал о постановке паэровской. Хотя Паэр не шёл в сравнение с Моцартом, Бетховен ценил его музыку. Она действительно была вдохновенна, серьёзна, изобретательна. Вдобавок Паэр был любимцем императрицы Марии Терезии, и скорее всего, узнав о том, что Паэр и Бетховен взялись за один и тот же сюжет, она предвкушала их оперный «поединок».
Ожидаемый успех «Леоноры» значил для Бетховена очень много. После этого он мог бы рассчитывать на выгодные контракты как в Ан дер Вин, так и в придворных театрах. В конце концов, именно благодаря операм разбогатели Глюк, Сальери, Керубини и тот же Паэр — почему не Бетховен?.. Богатство никогда не было для него самоцелью, но в данный период оно могло открыть ему дорогу к вожделенному счастью. Он хотел иметь семью и полагал, что нашёл наконец ту единственную в мире женщину, с которой будет счастлив до конца дней. Интересно, что в финальный хор оперы, прославляющий подвиг Леоноры, были вставлены две строки из «Оды к радости» Шиллера:
Кто с любимой был в союзе,
С нами песню счастья пой!
Думается, что Зонлейтнер сделал это по просьбе Бетховена, который ещё с боннских времён мечтал положить «Оду к радости» на музыку. Но из всего стихотворения было выбрано именно это двустишие, которое вплелось как заветный шифр в отнюдь не блиставший поэтическими достоинствами текст либретто.
Ещё одна важная деталь заключалась в слове «надежда». Надежда была воспета в песне, тайно посвящённой Жозефине; это слово периодически встречалось в самых исповедальных письмах Бетховена к возлюбленной, и оно же буквально пронизывает текст «Леоноры». Да, текст был переводом с французского, но Бетховен, несомненно, улавливал все эти словесные знаки и намёки, придавая им символический смысл.
К несчастью, все надежды рухнули осенью 1805 года. Жозефина уехала с детьми в Венгрию, вероятно, ещё летом. Бетховен же остался в Вене заканчивать «Леонору».
В сентябре в Ан дер Вин начались репетиции. Постановщиком спектакля был бас Себастьян Майер, приятель Бетховена и шурин Моцарта, исполнявший партию злодея Пицарро. Сценограф завершал работу над декорациями, изображавшими мрачно-величественные зубчатые стены старинной крепости близ Севильи. Но 30 сентября цензура запретила спектакль, усмотрев в тексте либретто политическую «крамолу». Йозеф Зонлейтнер ответил письмом от 2 октября, где, в частности, разъяснял:
«Во-первых: я взялся перевести эту оперу с французского оригинала Буйи (под названием „Леонора, или Супружеская любовь“) прежде всего потому, что Её Величество Императрица и Королева нашла оригинал чрезвычайно привлекательным и заверила меня в том, что никакое либретто не доставляло ей большего удовольствия.
Кроме того, во-вторых, та же опера с музыкой капельмейстера Паэра, но на итальянский текст, уже исполнялась в Праге и в Дрездене.
В-третьих, господин Бетховен полтора года занимался сочинением музыки на моё либретто, а поскольку не было ни малейших оснований опасаться запрета, то уже состоялось несколько репетиций, ибо предполагалось, что опера будет поставлена в день тезоименитства Её Величества Императрицы.
В-четвёртых, о чём я забыл упомянуть на титульном листе, действие пьесы происходит в XVI веке и, значит, не может вызывать никаких аналогий с современностью.
И, наконец, в-пятых, в наше время так не хватает хороших оперных либретто, данное же либретто рисует трогательнейший образ женской добродетели, а злокозненный губернатор получает заслуженное наказание, как Педрариа в [пьесе Генриха Йозефа фон Коллина] „Бальбоа“.
— В силу всего названного я настаиваю на том, чтобы управление Императорско-Королевской полиции разрешило представление этой оперы и как можно скорее указало на те изменения, внесение которых оно найдёт необходимым».
Цензоры предписали Зонлейтнеру скорректировать либретто, но время было упущено бесповоротно. Премьеру пришлось перенести на ноябрь, что сказалось на судьбе «Леоноры» самым печальным образом.
Ещё в августе 1805 года была создана антифранцузская коалиция Англии, Швеции, Австрии и России. 23 сентября 1805 года Франция объявила войну Австрии. Невзирая на помощь русских союзников, Австрия вскоре потерпела поражение, и французские войска быстро продвигались в сторону Вены. Столкновения французов с армией генерала Карла Мака под крепостью Ульм на Дунае начались 8 октября, а через десять дней австрийцы были полностью окружены. Русские союзники прийти им на помощь не успевали. Мак, сочтя положение своих войск безнадёжным, сдался французам. В плен попали до тридцати тысяч австрийцев. Эта капитуляция открыла Наполеону дорогу на Вену, а имя Мака покрыла позором — он был на волоске от смертного приговора. В итоге император Франц лишил его всех чинов и званий (которые, правда, в 1819 году были генералу возвращены).
После капитуляции Мака уже ничто не могло помешать Наполеону взять Вену. Завладение сердцем Австрии выглядело как символический жест, а Наполеон имел вкус к подобным поступкам. Император Франц издал 28 октября прокламацию, призывавшую венских граждан к сопротивлению, однако рисковать своей семьёй, разумеется, не захотел. В начале ноября императорский двор был эвакуирован. Город покинула и большая часть знати.
Император Франц приказал взорвать все мосты через Дунай, однако этот приказ был выполнен не до конца. 13 ноября французы под предводительством маршалов Мюрата и Ланна вошли в город через единственный полностью уцелевший мост, заявив оторопевшим австрийцам, что два императора, Франц и Наполеон, заключили между собой перемирие, согласно которому Вена может быть временно занята французскими силами. Эта ложь, вероятно, спасла много жизней с той и с другой стороны, но внезапная оккупация имперской столицы вражескими войсками произвела на горожан ошеломляющее впечатление. Под барабанный бой и военную музыку полки маршалов Мюрата и Нея промаршировали к собору Святого Стефана и к Хофбургу. На следующий день, 14 ноября, в Вену въехал Наполеон. Ему, как водится, преподнесли символические ключи от покорённого города, хотя данный жест имел совершенно ритуальный характер.
Наполеон избрал своей резиденцией пригородный дворец Шёнбрунн, который, в отличие от Хофбурга, стоял обособленно, а местность вокруг него хорошо просматривалась. Вопреки внешней благодушности венцев Наполеон им не доверял и во время своего краткого пребывания в Вене почти не показывался на публике. Ему было не до светских приёмов и не до театров. Он готовился к решающим битвам.
Худшего времени для премьеры бетховенской оперы выбрать было, наверное, невозможно. Тем не менее 20 ноября 1805 года премьера состоялась. В афише опера именовалась «Фиделио, или Супружеская любовь» — вероятно, во избежание путаницы с «Леонорой» Паэра.
Никогда в своей жизни — ни до того, ни после того — Бетховен не знал подобных провалов. Роскошный зал Театра Ан дер Вин был почти пуст. Одна из причин была очевидной: после наступления темноты (а в ноябре темнело рано) все городские ворота закрывались. Театр Ан дер Вин находился в предместье, а значит, для людей, живших внутри стен, попасть на спектакль, а затем вернуться домой было затруднительно. Зато в Ан дер Вин оказались французские офицеры, поскольку Шёнбрунн, в котором расположился их Генеральный штаб, находился относительно недалеко и они могли себе позволить скоротать вечер в театре.
Из друзей композитора на премьере присутствовали единицы. Верного Фердинанда Риса в Вене не было: считаясь в Австрии «иностранцем», он был вынужден отправиться в Бонн, где его намеревались призвать во французскую армию. Но, поскольку после перенесённой в детстве оспы он почти ослеп на один глаз, от воинской повинности его освободили. Однако в Вену он смог вернуться лишь в 1808 году.
В театре был Стефан фон Брейнинг. Он написал стихотворение, которое за свой счёт отпечатал и распространил в зале через кельнеров.
О сколько силы в музыке твоей!
Она струится с мощной полнотою,
Сливая вдохновенье с мастерством
И трогая сердца природным жаром.
Вздымалась грудь, переживая вновь
Любовь, отвагу, слёзы Леоноры,
И верность, что достойна звонких гимнов,
И нежность, побеждающую страх.
Так продолжай и звуками чаруй
Потомков дальних слух ошеломлённый.
И как тут не поверить древней сказке,
Что музыкой воздвиглись стены Фив!
Однако усилия Брейнинга пропали впустую. Французы с недоумением взирали на мудрёный немецкий готический шрифт. Имя Бетховена им не говорило ничего. Во Франции его музыку тогда совершенно не знали.
В Вене между тем находился Луиджи Керубини, которого Бетховен, очевидно, пригласил на премьеру. Но Керубини опера тоже категорически не понравилась. Мэтр съязвил насчёт модуляций в увертюре: дескать, тональности менялись так часто, что он вообще не понял, какая же из них главная. А затем Керубини подарил Бетховену «Школу пения», по которой преподавали в Парижской консерватории. Подарок был явно с намёком.
Аплодисменты достались в основном красавице примадонне, двадцатилетней Анне Мильдер, которая согласно роли была одета в старинный испанский мужской костюм и блистала стройностью ног. Однако пела Мильдер хуже, чем на репетициях, и играла скованно — она и сама по себе была холодновата, а отсутствие отклика зала превратило её в ходячую статую. Флорестан, тенор Фридрих Деммер, по мнению Бетховена, провалил свою роль, поскольку нечисто интонировал. Скорее всего, Деммеру его партия совершенно не нравилась и он не трудился это скрывать. Себастьян Майер старался, как мог, но роль Пицарро в опере была не самой главной, да и вообще некоторые современники считали, что Майер брал скорее актёрским мастерством, чем силой голоса.
Второй спектакль прошёл не лучше первого. На третьем представлении в зале сидела лишь горстка слушателей. И Бетховен, не желая больше подвергать себя такому позору, снял оперу с репертуара. Нужно было честно признать: на сей раз он потерпел поражение.
Оскорбительные рецензии, появившиеся после премьеры, лишь усугубили ощущение разгрома. Это был настоящий крах.
«Вольнодумец», Берлин, 1806 год:
«Новая бетховенская опера „Фиделио, или Супружеская любовь“ не понравилась. Её дали лишь несколько раз, и после первого же представления зал был совершенно пуст. Музыка действительно не оправдала ожиданий любителей и знатоков. Мелодиям и характеристикам, при всей их изысканности, недостаёт того счастливого, удачного, непреодолимого выражения страсти, которая неудержимо охватывает при слушании произведений Моцарта и Керубини. Музыка не лишена нескольких красивых мест, но она очень далека от того, чтобы быть совершенным и даже просто удавшимся произведением».
«Газета для изысканного сословия», Лейпциг, 1806 год:
«Музыка, лишённая эффекта и полная повторений, не увеличила в моих глазах представления о таланте Бетховена, которое я получил от его кантаты. „Многие, в общем хорошие, композиторы садятся на мель именно в области оперы“, — заметил я шёпотом моему соседу, выражение лица которого как будто соответствовало высказанному мной суждению. Он был француз и причину искал в том, что драматическая композиция является высшей степенью искусства и требует эстетической культуры, редко присущей, насколько он слышал, немецким музыкантам. Я пожал плечами и промолчал».
Всего через два дня после сокрушительного провала оперы Бетховена, 24 ноября 1805 года, в придворном Бургтеатре состоялось представление трагедии Генриха Йозефа фон Коллина «Кориолан». Присутствовал ли Бетховен на спектакле 24 ноября, неизвестно. Однако его могли пригласить в Бургтеатр либо трагик Йозеф Ланге, игравший в «Кориолане» заглавную роль, либо сам Коллин. Бетховен мог пойти туда из чувства артистической солидарности, ибо вряд ли в Бургтеатре на представлении серьёзной немецкой пьесы публики было больше, чем в Ан дер Вин на опере Бетховена. В свою очередь, Ланге и Коллин могли присутствовать на премьере «Леоноры» (Ланге был занят в Бургтеатре 20 ноября, но 21-го и 22-го он не играл). В мемуарах Ланге, опубликованных в Вене в 1808 году, имя Бетховена не упоминается. Однако они, безусловно, были знакомы. Ведь Ланге, как и Себастьян Майер, приходился шурином Моцарту. Он был женат на примадонне Алоизии Вебер, сестре Констанцы. Правда, этот брак давно уже распался, но родственной связью с Моцартом Ланге гордился. Кроме прочего, Ланге профессионально владел кистью (одна из его лучших работ — портрет Моцарта), сочинял стихи и песни, а пьесы Шекспира мог читать в оригинале. «Кориолан» Коллина не имел никакого отношения к одноимённой трагедии Шекспира, но являлся тем не менее весьма серьёзным произведением, которое должно было привлечь внимание Бетховена — и действительно привлекло, поскольку в начале 1807 года Бетховен написал увертюру к этой трагедии. Одной из загадок, связанных с «Кориоланом», было то, что к моменту появления бетховенской увертюры трагедия уже сошла со сцены и могла быть сыграна вместе с ней лишь один раз. Но, вероятно, знакомство композитора с Коллином и Ланге состоялось раньше — может быть, в тяжёлые ноябрьские дни 1805 года.
Вышколенные кельнеры Бургтеатра встречали каждого зрителя как желанного гостя, провожая до самого кресла и заискивающе улыбаясь, чтобы выудить чаевые. Бетховен, не церемонясь, отправился в директорскую ложу, чтобы по возможности хоть что-нибудь слышать.
О тише, тише! К таинству приступим.
Горит огонь священный в чистом месте, —
Да будут столь же чистыми слова.
Кориолан появился в небрежно накинутой тоге и в разорванной на груди тунике. Отвергнутый неблагодарным народом и осуждённый на изгнание из Рима.
Ланге выдержал паузу и, чеканя каждое слово, произнёс:
— Прошу, молчите. Я слезами сыт.
Ни жалобы, ни крики не помогут.
Мне надобен покой. Так успокойтесь!
— Кориолан!
— И никаких упрёков, мать. Ты слышишь?
В ложу к Бетховену тихо подсели Генрих Йозеф фон Коллин, драматург, и его брат Матиас, журналист. Он молча обменялся с ними рукопожатиями. То, что неслось со сцены, казалось невероятно созвучным его ощущениям.
Кто утверждает, будто я несчастен?
Неправда! Униженья моего
Они желают, слёзных просьб моих,
Земных поклонов… Нет и нет.
Я победил, и то — моя победа!
В антракте Генрих фон Коллин обратился к Бетховену:
— Я безмерно вам благодарен, что вы пришли. Дирекция полагала, что в военное время героический сюжет окажется кстати, но просчиталась. Боюсь, эту пьесу снимут с репертуара.
— Жаль. Она хороша, — искренне похвалил Бетховен, увлечённый игрой Ланге.
— Дорогой маэстро, позвольте мне подарить вам моё любимое детище, — с обаятельной застенчивостью сказал Коллин и вынул из кармана фрака аккуратную книжицу. — Я не смею надеяться, но… вдруг вам захочется положить эту пьесу на ноты?..
— Одну я уже положил. Господин фон Зонлейтнер, кажется, перестал со мной разговаривать.
— Видимо, он надеялся, что получится миленький зингшпиль. Но ваш гений предрасположен к трагедии. Разве не так?
Бетховен внимательно посмотрел на него. Коллин явно намекал ему, что хотел бы сотрудничать. Несмотря ни на что.
— «Мне надобен покой», — процитировал он недавно звучавшие со сцены слова Кориолана.
— Да, конечно, — смутился Коллин. — Я никогда не посмел бы навязываться. Просто к слову пришлось…
— Мы вернёмся к этому разговору, — обещал Бетховен. — И… давайте отныне дружить. Таких, как мы, слишком мало, чтобы каждый существовал наособицу. Иначе толпа нас просто сожрёт.
Коллин был явно польщён и обрадован. Они обнялись, словно бы заключая братский союз. Из зала на них с любопытством смотрели, подозревая, что этот прилюдный жест может иметь для искусства большие последствия.
Между тем, словно бы ощутив прилив какой-то энергии, актёры тоже вдруг заиграли с нарастающей страстью. Сцена Кориолана с матерью из четвёртого акта вызвала бурные аплодисменты.
Глаза влажны? Ты плачешь? Значит — любишь?
И сердце трепетно стучит? О мать моя!
Как мне вознаградить тебя за всё?!
— Ты можешь, сын! Спаси отчизну — Рим!
— Да, я спасу! Прощай, моя родная…
Бетховен тоже не смог удержаться от слёз. Но не потому, что печалился о трагической участи древнего римлянина, сперва пошедшего войной на отечество, а потом, под воздействием матери, выбравшего благородную смерть. Звуки моцартовского «Идоменея», фрагменты которого сопровождали трагедию, напомнили Бетховену о прошлой весне, когда он брал клавир этой оперы у Жозефины, а потом играл ей и сцену бури из первого акта, и нежную арию влюблённой царевны Илии, и квартет из третьего акта — «Пойду, один, несчастный, искать себе кончины»… Где теперь Жозефина, что с ней, что с детьми? Он не знал ничего, Жозефина ему не писала, Франц Брунсвик тоже молчал — или письма просто не доходили?.. В Австрии война, на дорогах творился немыслимый хаос, почта почти прекратила работу, вся корреспонденция перлюстрировалась… Но — такая боль и тоска…
К пятому акту коллиновской пьесы он взял себя в руки и сцену самоубийства Кориолана созерцал совершенно бестрепетно. За любые грехи и ошибки нужно расплачиваться. Даже если ты настоящий герой. К таким и счёт у небес — совершенно особый. Без скидок и снисхождений.
2 декабря произошло сражение при Аустерлице, названное позднее «битвой трёх императоров». Австрийцы и русские были разгромлены. Вскоре в Вену начали поступать жуткие вести о тысячах убитых и раненых. Ещё через некоторое время по дорогам потянулись вереницы обозов, развозившие окровавленных, обмороженных, стонущих, умирающих солдат всех трёх армий по больницам и монастырям, расположенным в венских предместьях и в окружающих городках. 14 декабря в аббатстве Мельк случился пожар, в котором погибли около трёхсот русских пленных, запертых в монастырских стенах. Останки несчастных наскоро похоронили в общей могиле; никто не знал их имён.
Скопление обозов с ранеными, павшие лошади, раскуроченные экипажи, трупы людей и животных — всё создавало апокалиптические картины. В деревнях крестьяне умирали от голода или промышляли мародёрством, как и отбившиеся от своих отрядов солдаты.
Вена по-прежнему оставалась под властью французов. В город снова прибыл Наполеон, и вся мировая политика сосредоточилась в Шёнбруннском дворце. Император и его дипломаты были заняты подготовкой мирного соглашения с Австрией, которое императору Францу оставалось лишь подписать. Возражения не принимались.
Столица при этом продолжала жить обычной жизнью. В Бургтеатре играли комедии. В театре у Каринтийских ворот пел кастрат Джироламо Крешентини. Наполеон, восхищавшийся его голосом, предложил Крешентини гигантское жалованье 30 тысяч ливров, если тот переедет в Париж. Бетховен, конечно, об этом знал и впоследствии (21 августа 1810 года) писал Гертелю, что венские оркестры находятся в упадке, «зато у нас есть деньги на какого-нибудь кастрата, который не приносит искусству никакой пользы, но щекочет вкусы наших пресыщенных и выцветших так называемых „великих“»…
Концертами в Шёнбрунне руководил Луиджи Керубини. После первого концерта Наполеон молча встал и удалился, не соизволив поблагодарить капельмейстера и музыкантов. Наполеон не любил музыки Керубини и считал маэстро слишком самостоятельным в суждениях. Но, поскольку Керубини был видной фигурой, игнорировать его присутствие в Вене было невозможно. Он оказался там в связи с предстоявшей премьерой в Ан дер Вин его новой оперы «Фаниска».
Произносил ли кто-то в присутствии Наполеона имя Бетховена?.. Неизвестно. Если не произносил, то это, вероятно, было к лучшему, поскольку трудно представить себе, к чему могла бы привести личная встреча двух великих людей, которых история сделала в тот момент врагами. Скорее всего, в кругу приближённых Наполеона ничего не знали о планировавшемся в 1804 году посвящении Третьей симфонии и о последующем снятии этого посвящения.
В глазах современников «звездой» музыкального мира в Вене 1805 года был совсем не Бетховен, а Керубини. В венских ноябрьских и декабрьских концертах музыка Бетховена вообще не исполнялась. 22 и 23 декабря 1805 года в Бургтеатре состоялись благотворительные концерты, в которых приняли участие более двухсот оркестрантов, а также сводный хор и солисты всех венских оперных трупп. В программе были вокальные произведения итальянцев: Муссини, Паэра, Сарти — и скрипичный концерт Франца Клемента. Дирижировал обоими концертами Керубини, а программу обрамляли фрагменты из его сочинений.
Присутствовал ли на каком-то из этих концертов Бетховен? Вполне вероятно. Общество помощи вдовам и сиротам музыкантов всегда выделяло ему бесплатные билеты на свои академии, потому что Бетховен безотказно предоставлял свои сочинения для исполнения в благотворительных целях. На сей раз никто его об этом не попросил. Составлял программу, по всей видимости, также Керубини.
Удивительно, но даже в столь враждебных обстоятельствах у Бетховена обнаруживались неожиданные почитатели. Карл Черни, завершавший в то время обучение у Бетховена, вспоминал, как однажды на квартиру к учителю явились некие французские офицеры, с которыми он разговорился, а потом принялся музицировать. Черни запомнил, что они исполняли «Ифигению в Тавриде» Глюка. Офицеры пели хоры, а Бетховен аккомпанировал с такой силой и страстью, что юный ученик был совершенно потрясён. По-видимому, это были хоры скифов из первого акта, перемежавшиеся воинственными плясками.
В эти тяжёлые месяцы Бетховену оставалось только одно: собрать всю волю в кулак и продолжать работать ради будущего. Самое худшее уже произошло. На 26 декабря было назначено подписание мирного договора Франции и Австрии. А на один из предшествующих декабрьских дней — совещание у князя Лихновского по поводу дальнейшей судьбы бетховенской оперы.
Об этом собрании известно из трёх мемуарных источников. Самый ранний из них — воспоминания Фердинанда Риса, опубликованные в 1838 году.
Из мемуаров Фердинанда Риса:
«Общество состояло из князя, княгини (будучи великолепной исполнительницей, она взялась играть партию фортепиано), надворного советника фон Коллина, Стефана фон Брейнинга (последние двое заранее договорились о сокращениях); присутствовали также первый бас, г-н Майер, г-н Рёккель и Бетховен. Поначалу он отстаивал каждый такт, но когда все высказались за то, что нужно изъять целые номера, а г-н Майер заявил, что ни одному певцу не под силу эффектно спеть арию Пицарро, Бетховен начал грубить и вспылил. Наконец он обещал сочинить для Пицарро новую арию (ту самую, которая ныне стоит в „Фиделио“ под № 7), и в итоге князь добился его согласия хотя бы попытаться изъять те номера на первом представлении. Говорили, что всегда ведь можно будет вставить их обратно или использовать как-то по-иному, а то в нынешнем виде произведению не хватает эффекта. После долгих переговоров Бетховен сдался, и вычеркнутые номера больше не исполнялись. Это заседание длилось с семи вечера до двух ночи, и дело было завершено весёлым пиром».
Напомним, что самого Риса в то время не было в Вене, и его сообщение основано на словах третьих лиц. Скорее всего, его информатором мог стать Стефан фон Брейнинг (иначе откуда Рис мог бы знать о «сговоре» между ним и Коллином?).
Другие два источника — записанные гораздо позднее воспоминания тенора Йозефа Августа Рёккеля (1783–1870). В 1868 году, то есть по прошествии шестидесяти трёх лет, он изложил две версии событий, различавшиеся в некоторых важных моментах. В отличие от Риса Рёккель был непосредственным участником совещания, однако какой из его мемуаров ближе к истине, сказать трудно.
Согласно Рёккелю, его привёл к Лихновскому бас Себастьян Майер. Тот предполагал, что Рёккель заменит в роли Флорестана неудачно дебютировавшего Деммера. Пикантность ситуации заключалась в том, что Рёккель был учеником Деммера и поначалу идти на совещание отказывался.
Из воспоминании Йозефа Августа Рёккеля:
«Меня страшила задача петь экспромтом такую трудную партию в присутствии столь же придирчивого, сколь и вспыльчивого композитора, хотя я неоднократно слышал её из уст моего учителя и — теперь уже — соперника, и потому отчасти уже выучил. Смущало меня и то, что, решившись на этот шаг, я неизбежно нарушил бы театральную иерархию, отняв роль у обиженного тенориста. Я бы охотно сбежал с полпути, если бы Майер не держал меня крепко под локоть и буквально тащил за собой. Так мы вошли в княжеский особняк и поднялись по ярко освещённой лестнице. Нам навстречу спускались лакеи с пустыми чайными подносами. Мой спутник, знакомый с обычаями этого дома, скорчил крайне недовольную мину и проворчал: „Время чая уже прошло. Боюсь, что ваша нерешительность дорого обойдётся нашим желудкам“.
Нас провели в музыкальный зал, освещённый люстрами со множеством свечей и украшенный тяжёлыми атласными портьерами. На стенах красовались картины великих живописцев, заключённые в пышные, блистающие позолотой рамы, говорившие как о художественном вкусе, так и о богатстве княжеской семьи. Похоже, нас уже ждали. Майер был прав: чаепитие закончилось, и всё было готово к началу музыкального прослушивания. Княгиня, дама несколько в возрасте, покоряла своим дружелюбием и неописуемой мягкостью манер. Из-за тяжёлых телесных страданий (в прежние годы у неё были отняты обе груди) она выглядела бледной и слабой. Она села за фортепиано; напротив неё небрежно развалился в кресле Бетховен, державший на коленях принёсшую ему столько бед партитуру злосчастной оперы. Справа от него сидели автор трагедии „Кориолан“ — Генрих фон Коллин, надворный секретарь Маттеус фон Коллин, который беседовал с другом юности композитора, советником Брейнингом из Бонна. Мои коллеги по театру, певцы и певицы, уже встали полукругом возле фортепиано, держа в руках свои партии. Там были Мильдер — Фиделио, мадемуазель Мюллер — Марцеллина, Вейнмюллер — Рокко, Каше — привратник Жакино и Штейнкопф — Министр. После того как меня представили князю и княгине, а мы, в свою очередь, с полным благоговением поприветствовали Бетховена, он поставил партитуру на пульт фортепиано перед княгиней — и прослушивание началось.
Два первых акта, в которых я не участвовал, были пройдены от первой до последней ноты. Люди поглядывали на часы и одолевали Бетховена просьбами сократить растянутые и не слишком важные фрагменты. Он, однако, защищал каждый такт, причём с такой гордостью и артистическим достоинством, что мне хотелось пасть к его ногам. Но когда дело дошло до самого главного — значительного сокращения экспозиции и слияния, благодаря этому, двух первых актов в один — он вышел из себя, громко крикнул: „Ни единой ноты!“ — и хотел забрать партитуру. Однако княгиня, сложив руки в молитвенном жесте, как если бы защищала вверенную ей святыню, посмотрела на разгневанного гения с неописуемой кротостью — и под её взглядом его гнев сошёл на нет, и Бетховен покорно вернулся на своё место. Эта высокая духом женщина продолжала аккомпанировать и сыграла вступление к моей арии „В дни весны“. Я попросил у Бетховена выписанную партию Флорестана, но мой неудачливый предшественник, вопреки неоднократным требованиям, так её и не вернул, и посему мне пришлось петь, стоя у фортепиано, прямо с партитуры, по которой играла княгиня. Я знал, что эта большая ария значит для Бетховена не меньше, чем вся опера, и так к ней и отнёсся. Он хотел слушать её снова и снова, и такое напряжение было почти выше моих сил, но я пел, поскольку почувствовал себя на вершине счастья, заметив, что моё исполнение способно примирить великого мастера с его отвергнутым произведением.
Исполнение, затянувшееся из-за многократных повторов, закончилось лишь после полуночи.
— А как с переработкой, с сокращениями? — спросила княгиня, умоляюще глядя на мастера.
— Не требуйте этого, — ответил он мрачно. — Невозможно убрать ни одной ноты!
— Бетховен! — воскликнула она, глубоко вздохнув. — Неужели ваше величайшее произведение останется отринутым и оклеветанным?
— Ему вполне достаточно вашего одобрения, милостивейшая княгиня, — ответил мастер, и его дрожащая рука выскользнула из её руки.
Внезапно этой хрупкой женщиной овладел сильный и могучий дух. Едва ли не склонившись перед ним на колени и обнимая его, она вдохновенно воскликнула: „Бетховен! Нет! Вы не должны обрекать на забвение ваше величайшее творение! Этого не хочет Бог, наполнивший вашу душу звуками чистейшей красоты, — и этого не хочет душа вашей матери, которая в это мгновение с мольбой взирает на вас моими глазами! — Бетховен, это нужно сделать! Уступите! Сделайте это в память о вашей матери! Сделайте это ради меня, вашей единственной, самой верной подруги!“…
Великий человек, черты которого напоминали об олимпийской возвышенности, долго стоял перед ангельски бледной почитательницей его музы. Потом он убрал прядь, давно уже упавшую ему на лицо, как будто стряхивая прекрасную мечту, овладевшую его душой, и, обратив к небу растроганный взгляд, вскрикнул, рыдая: „Я хочу — я сделаю всё, ради вас — ради моей матери!“ Затем он благоговейно поднял княгиню и протянул руку князю, словно давая клятву. Мы стояли вокруг них, глубоко растроганные, ибо все тогда ощущали значительность этого великого момента.
После этого об опере не говорилось ни слова. Все были измучены, и, признаюсь, мы с Майером обменялись взглядами, полными облегчения, когда слуги растворили двери в столовую и общество наконец устремилось к роскошно сервированному столу, чтобы поужинать. Возможно, не совсем случайно моё место оказалось напротив Бетховена, который, будучи, по-видимому, ещё поглощён своей оперой, ел мало, зато я, истерзанный жестоким голодом, поглощал блюда первой перемены с забавной поспешностью. Он, смеясь, указал на мою пустую тарелку:
— Вы проглотили еду как волк! И что же вы съели?
— Честно говоря, — ответил я, — от голода я не заметил, что это было.
— Стало быть, вот почему вы так мастерски и правдиво исполнили партию изнурённого голодом Флорестана! Заслугу следует приписать не вашему голосу и голове, а всего лишь желудку. Что же, теперь всегда голодайте перед спектаклем, и успех нам обеспечен.
Все, кто был за столом, засмеялись, обрадовавшись прежде всего тому, что Бетховен вообще пошутил, а не шутке как таковой.
Когда мы покидали княжеский дворец, Бетховен сказал мне: „В вашей партии изменений будет мало. Приходите за нею на днях ко мне на квартиру, я сам её перепишу“».
В приведённой выше «большой» версии воспоминаний Рёккеля говорится, что на собрании присутствовали исполнители всех сольных партий, хотя некоторые имена тут были названы неверно (партию Рокко на премьере пел Йозеф Роте). В другом варианте мемуаров среди солистов упоминаются, как и в рассказе Риса, только Майер и сам Рёккель, зато содержатся интересные сведения об активном участии Франца Клемента:
«Клемент, сидя в углу, аккомпанировал наизусть, изображая своей скрипкой соло всех прочих инструментов. Необычайная память Клемента была хорошо известна, и никто этому не удивлялся, кроме меня. Майер и я старались изо всех сил, исполняя, по мере возможностей, он — все партии низких голосов, а я — всех высоких. Хотя друзья Бетховена были готовы к неминуемой битве, они никогда ранее не видели его в таком возбуждённом состоянии. Без непрестанных упрашиваний и молений хрупкой и болезненной княгини, которая была для Бетховена кем-то вроде второй матери, и он сам это признавал, у друзей вряд ли что-либо вышло бы из этой крайне сомнительной для них самих затеи».
Из слов Рёккеля может создастся впечатление, будто княгиня Лихновская была пожилой дамой. Однако на самом деле она была всего на пять лет старше композитора и в юности, как и две её сестры, считалась необычайной красавицей. Возможно, тяжёлая болезнь состарила её прежде времени.
Вряд ли вполне достоверно то, что все вокальные партии исполнялись только Рёккелем и Майером. В таком случае невозможно было бы исполнить ни терцеты, ни квартеты, ни дуэт Леоноры и Марцеллины, ни оба финала с участием хора. Партия Леоноры была рассчитана на Анну Мильдер, и сомнительно, чтобы Рёккель мог заменить голосистую примадонну. И как бы в таком случае прозвучал дуэт Леоноры и Флорестана?
Тем не менее в первом перечне Рёккеля упомянуты братья Коллин и Брейнинг (тут он совпадает с мемуарами Риса), а во втором присутствуют и другие театральные деятели, включая Йозефа Ланге. Если не представлять себе, кем был Ланге, то его приглашение на столь закрытое совещание выглядело бы более чем странным. Он не входил в круг ближайших друзей Бетховена, не являлся профессиональным музыкантом и не имел отношения к Театру Ан дер Вин. Но, видимо, его мнение для Бетховена было авторитетным.
Оба свидетельства Рёккеля, невзирая на их противоречивость, позволяют предположительно определить дату столь важного собрания.
Актёры (Ланге), певцы и капельмейстеры (Клемент и Зейфрид) бывали обычно по вечерам заняты и не могли бы провести весь вечер и часть ночи у князя Лихновского. К сожалению, в нашем распоряжении нет афиш Театра Ан дер Вин, по которым можно было бы достоверно судить о степени занятости Мильдер, Майера, Клемента и других певцов и музыкантов. Но обычно «облегчёнными» днями бывали понедельники, когда афиши заполнялись лёгкими пьесами вроде фарсов и дивертисментов. Если судить по графику выступлений Ланге, то он не играл на сцене 13 декабря, а также с 16 по 26 декабря. Однако нужно учитывать, что 22 и 23 декабря состоялись две академии под управлением Керубини. В первом концерте была занята Луиза Мюллер (бетховенская Марцеллина), во втором участвовал Франц Клемент. Естественно предположить, что накануне этого они репетировали и не могли принимать участие в совещании у Лихновского. Поэтому вероятными датами совещания могли быть, скорее всего, понедельники 9 или 16 декабря 1805 года. Думается, что 9 декабря — слишком ранняя дата. Во-первых, сам Рёккель писал о том, что совещание состоялось примерно через месяц после премьеры. Во-вторых же, учитывая политическую обстановку — разгром союзных войск при Аустерлице 2 декабря, — трудно представить себе, чтобы вскоре после трагических известий об этой катастрофе князь Лихновский и венские артисты помышляли только о судьбе оперы Бетховена. Нужно было некоторое время для того, чтобы воспрянуть духом.
Следовательно, предполагаемая дата совещания сдвигается к 16 декабря. И если представить себе, что всё описанное Рёккелем происходило накануне дня рождения Бетховена или непосредственно в этот самый день, то его предельно эмоциональная реакция на воззвание княгини Лихновской становится совершенно понятной. Мистическое заклинание именем матери, почти театральные жесты княгини и Бетховена, описанные Рёккелем, — всё это чем-то напоминает эпизоды из коллиновского «Кориолана», где Ветурия постепенно подводит сына к идее героического самопожертвования во имя родины.
Так или иначе, Бетховен, едва ли не единственный раз в жизни, поддался давлению своих друзей и пошёл на творческий компромисс. Снятие посвящения Третьей симфонии Наполеону таким компромиссом не было, поскольку сама симфония не претерпела никаких изменений, а название «Героическая» гораздо лучше выражало идею произведения, чем изначальное «Бонапарт». С оперой же дело обстояло по-иному. Бетховен своими руками изувечил «Леонору», которая в первой редакции была абсолютно цельным произведением.
Брейнинг негласно взялся переделать либретто, превратив трёхактную пьесу в двухактную. Зонлейтнеру, который, судя по воспоминаниям Риса и Рёккеля, не был приглашён на собрание у князя Лихновского, Бетховен сообщил о переделке postfactum, приняв всю ответственность на себя. Поверил ли Зонлейтнер в литературное соавторство Бетховена, трудно сказать, однако имя Брейнинга из деликатности осталось неназванным.
К новой версии оперы Бетховен написал увертюру, известную впоследствии как «Леонора № 3». На премьере 1805 года исполнялась «Леонора № 2», а обнаруженная лишь после смерти композитора ещё одна увертюра была сочтена самой ранней и получила наименование «Леонора № 1» — что, как выяснилось в XX веке, не соответствовало истине. На самом деле «Леонора № 1», будучи самой простой из трёх, была написана, вероятно, в 1807 году для несостоявшейся постановки оперы в Праге. В «Леоноре № 1» из прежнего материала осталась только цитируемая в среднем эпизоде лирическая тема арии Флорестана — тема, которая была несказанно дорога Бетховену.
Вторая редакция оперы была поставлена в Театре Ан дер Вин 29 марта 1806 года. И… вновь снята с репертуара уже после второго спектакля 12 апреля. Однако на сей раз — не по причине провала (успех не был триумфальным, но отзывы очевидцев и критиков позволяют говорить по крайней мере о заинтересованном приёме). Виной случившегося стал закулисный скандал, разыгравшийся, по-видимому, 11 апреля 1806 года. О подробностях случившегося известно опять же со слов Рёккеля, певшего партию Флорестана.
Из воспоминаний Йозефа Августа Рёккеля:
«Дирекция обещала композитору тантьему, а мне, поскольку я добровольно взялся исполнить объёмистую партию, не входившую в мои обязанности, причитался дополнительный гонорар. <…> Дожидаясь обещанного в прихожей директорского кабинета барона Брауна, я стал свидетелем бурной ссоры, разыгравшейся в соседней комнате между ним и разгневанным композитором. Бетховен был недоверчив и полагал, что полагавшаяся ему доля дохода должна быть больше, нежели начислил придворный банкир, являвшийся одновременно директором Театра Ан дер Вин. Последний, однако, заметил, что Бетховен — первый композитор, которому, ввиду его исключительных заслуг, предоставлена доля от сбора, и объяснил недостаточность суммы тем, что присутствовала лишь публика в абонированных ложах и в креслах партера, зато пустовала галёрка, обычно заполненная толпой, которая и даёт хорошие сборы на операх Моцарта. При этом барон подчеркнул, что музыка Бетховена до сих пор обеспечивала лишь присутствие образованной аудитории, в то время как оперы Моцарта вызывали всенародный энтузиазм и привлекали в театр толпы слушателей. Бетховен раздражённо забегал по комнате и вскричал:
— Я пишу не для толпы! Я пишу для образованных!
— Но они не заполняют зал, — спокойно возразил барон. — Чтобы обеспечить доходы, нам нужно присутствие толпы. А поскольку вы не хотите делать для неё в своей музыке никаких уступок, то и недостаточность тантьемы следует отнести на ваш счёт. Если бы мы платили Моцарту такую же долю от сборов при исполнении его опер, он бы стал богачом!
Это пренебрежительное сравнение со знаменитым предшественником задело Бетховена больнее всего. Не говоря больше ни слова, он подскочил и в яростном гневе вскричал:
— Верните мне мою партитуру!
Барон застыл на месте, поражённо уставившись на раскрасневшееся лицо гневного композитора, который с угрожающей страстностью повторил:
— Я требую мою партитуру! Немедленно!
Барон позвонил. Вошёл слуга.
— Партитуру вчерашней оперы — этому господину, — сказал он, и слуга быстро исполнил приказ.
— Мне жаль, — проговорил далее барон, — но я думаю, что, спокойно рассудив, вы…
Бетховен ничего не хотел больше слушать, он вырвал из рук слуги гигантскую партитуру и, даже не заметив моего присутствия, пронёсся через прихожую и выбежал вниз по лестнице.
Через несколько минут барон принял меня. Этот сдержанный человек не мог до конца скрыть овладевшую им лёгкую дрожь. Похоже, он понимал, какого сокровища лишился, и обратился ко мне:
— Бетховен погорячился и поторопился. Вы способны повлиять на него, предложите ему от моего имени всё, что он захочет, дайте любые обещания, чтобы его сочинение вернулось на нашу сцену.
Я взял на себя эту миссию и поспешил вслед за разгневанным мастером в его уединённое убежище. Но всё было напрасно, он никак не хотел успокоиться, и вторая версия „Фиделио“ оказалась запертой в его шкафу, из которого этот шедевр оказался извлечён лишь 17 лет спустя ради своенравной звезды оперной сцены — юной Шрёдер-Девриент, и, подобно воскресшему Фениксу, восстал из забвения».
Последний пассаж воспоминаний Рёккеля заведомо неточен: третья редакция оперы была осуществлена Бетховеном не через 17 лет, а через восемь — в 1814 году, и партию Леоноры вновь пела Анна Мильдер (её будущая преемница, Вильгельмина Шрёдер-Девриент, была в то время ребёнком). Что касается ссоры Бетховена с бароном Петером фон Брауном, то вряд ли есть основания не доверять рассказу певца. Другое дело, что по рассказу Рёккеля мы можем лишь догадываться об истинных причинах случившегося. Если бы суть конфликта заключалась только в финансовой стороне, то готовность дирекции пойти на уступки могла бы удовлетворить Бетховена. Разумеется, Рёккель справедливо заключил из невольно подслушанных им реплик, что Бетховена больно задело сравнение с Моцартом — но, с другой стороны, с кем же ещё было его сравнивать?
Может быть, причины нервного срыва композитора имели внутренний характер? На последних репетициях Бетховен был сильно раздражён, и это прорывалось в письмах Себастьяну Майеру, вновь ставившему спектакль. Перед 10 апреля Бетховен писал ему: «Сделай милость, попроси г-на фон Зейфрида, чтобы сегодня моей оперой продирижировал он; я хочу её посмотреть и послушать издали. По крайней мере, в этом случае моё терпение не подвергнется столь тяжким испытаниям, как если б мне пришлось выслушивать коверканье написанной мною музыки в такой непосредственной близости! — Я не могу объяснить это ничем иным, кроме как желанием сделать мне назло. <…> Теряешь всякую охоту что-нибудь писать, если нужно слушать свои сочинения в таком исполнении!»…
Критики также отмечали, что премьерный спектакль прошёл не совсем гладко, но второй уже гораздо лучше. Однако Бетховену трудно было угодить, и к тому же, возможно, он не был вполне уверен в художественной целостности результата. Иначе как вивисекцией это не назовёшь. Резать пришлось, как в тогдашней полевой хирургии, по живому, без анестезии, стиснув зубы и думая лишь о том, чтобы сохранить организму жизнь, пусть за счёт неизбежных увечий. Но когда жестокая операция была завершена, а искромсанная «Леонора» вновь выпущена на сцену, у композитора могло возникнуть чувство отторжения. Ведь первая редакция, самая длинная и притом самая вдохновенная, была ещё жива в его душе и памяти. Переделка же могла показаться ему ущербным уродцем — особенно при неважном исполнении. Тогда, собственно, ради чего были все эти жертвы? «Образованные», для которых он сочинял, и без этого приняли и полюбили его «Леонору». А «толпе» было безразлично, скольких мучений Бетховену стоило такое насилие над собой и своим детищем.
Вернувшийся в Вену князь Лобковиц устроил в своём дворце концертное исполнение «Леоноры». Для этого в начале мая 1806 года Бетховену пришлось обратиться к барону Брауну, чтобы получить оркестровые партии из театра; письмо было написано вежливо и не содержало никаких намёков на апрельскую ссору. Князь Лихновский собирался послать партитуру в Берлин, прусской королеве Луизе — надеясь, может быть, на посредничество принца Луи Фердинанда, который мог способствовать постановке оперы в придворном театре. Лобковиц, в свою очередь, намеревался устроить постановку в Праге, где имел большое влияние и где, как показывал пример «Дон Жуана» Моцарта, вполне могло иметь успех то, что не нравилось в Вене. Но из всех этих планов ничего не вышло, в том числе из-за нового обострения военных конфликтов. Печальная судьба «Леоноры» надолго осталась незаживающей раной в душе Бетховена. Партитуру первой редакции он бережно хранил до конца своих дней и, передавая её Шиндлеру незадолго до кончины, произнёс горькие и откровенные слова о том, что это духовное детище стоило ему наибольших мук при рождении и потому особенно ему дорого, так что он считает необходимым сохранить эту партитуру для будущего в интересах науки об искусстве (на постановку он уже и не рассчитывал). Шиндлер был поражён: он ничего не знал о существовании этой рукописи.
В связи со столетием премьеры оперы, отмечавшемся в 1905 году, первая редакция «Леоноры» была извлечена из забвения, и некоторые ценители творчества Бетховена с удивлением обнаружили, что мнение о «неудачном» произведении — миф, основанный на незнании подлинника. В наше время все три редакции, даже почти никогда не звучащая вторая, изданы и записаны на диски. Массовая публика знает и любит только «Фиделио» — оперу в третьей редакции, прекрасно вписавшуюся в триумфальный контекст Венского конгресса. В окончательном своём виде опера приобрела другой смысл. «Фиделио» 1814 года — произведение о подвиге, борьбе и победе. «Леонора» 1805 года — опера о любви, превозмогающей все преграды. «Фиделио» — опера для всех, которую можно играть хоть в театре, хоть на площади, хоть в стенах бывшего каземата или концлагеря. Но «Леонора» была и осталась музыкой «не для толпы».
…Она взглянула — в этот миг
Переплелись две наши жизни —
И стал весь мир как райский сад.
Весной 1806 года Жозефина Дейм с детьми вернулась в Вену из Венгрии, где задержалась с прошлого лета из-за военных событий. В зимние месяцы, проведённые в Офене (западной части Будапешта), она, к радости родных, начала принимать участие в светских развлечениях, балах и концертах. Более того, она благосклонно относилась к галантным ухаживаниям графа Антона фон Волькенштейна, который страстно влюбился в неё, хотя был женатым человеком и к тому же почти на 20 лет старше Жозефины. Но, возможно, Брунсвики полагали, что это увлечение заставит Жозефину забыть о Бетховене.
Она не забыла. Неизвестно, присутствовала ли она в начале апреля в Ан дер Вин на возобновлении «Леоноры» (Франц Брунсвик там был), однако Бетховен вновь начал посещать её дом. Более того, когда в Вену ненадолго приехал граф Волькенштейн, возобновивший свои ухаживания, Жозефина, вынужденная сделать выбор, выбрала Бетховена. На что она надеялась, трудно сказать, ибо после вторичной неудачи с «Леонорой» его карьерные и материальные перспективы стали гораздо хуже, нежели год тому назад. Но, очевидно, она не хотела его потерять. Делить возлюбленную с кем-либо он не желал и дал ей это понять со свойственной ему прямотой.
Жозефина Дейм — Бетховену, черновик письма, 24 апреля 1806 года:
«Вы не знаете, какую боль причиняете моему сердцу. — Вы совершенно ложно со мной обходитесь — зачастую Вы сами не понимаете, что Вы делаете. — Я так глубоко это переживаю… Поверьте, милый, любимый Бетховен, что я гораздо больше, гораздо больше страдаю, чем Вы, — гораздо больше…
Если Вам дорога моя жизнь, обращайтесь со мной более бережно. — И прежде всего: не сомневайтесь во мне. Я не могу выразить, как глубоко меня ранит сознание того, что при всех жертвах, приносимых мною Добродетели и Долгу, меня с лёгким презрением могут приравнивать к каким-то низшим существам, даже если это происходит лишь мысленно! Это презрение, которое Вы так часто даёте мне почувствовать, причиняет мне невыразимую боль. —
Всё это так далеко от меня. Я ненавижу эти низменные, крайне пошлые уловки нашего пола! — Я безмерно выше их. — И мне кажется, Вы тоже не должны прибегать к таким средствам! — И кокетство, и ребяческое тщеславие мне равно чужды, ибо моя душа куда более склонна к возвышенному. — Что касается эгоизма, в котором Вы меня обвиняете: лишь вера в Ваши внутренние достоинства заставила меня полюбить Вас. — Если Вы не столь благородны, каким я Вас считала, то и я, вероятно, не должна обладать в Ваших глазах ни малейшим достоинством, ибо только предполагая, что Вы умеете ценить добрые Божьи создания, я могу что-то значить для Вас!
Помните всегда, что Вы подарили своё расположение и свою дружбу существу, которое несомненно достойно Вас».
Бетховен поджидал её в вестибюле дворца Лобковица, у фонтана, изображающего Геркулеса, венчаемого крылатой Викторией. И никто бы сейчас при виде его не сказал, что он — неровня владельцу этого великолепного особняка. Он подал ей руку и повёл вверх по парадной лестнице, так уверенно, будто был в своём праве, и Жозефина не могла возразить, хотя в глубине души ужасалась: завтра же венский свет будет смаковать свежую сплетню…
Общество, собравшееся у князя Лобковица, встретило их совместное появление как нечто естественное, и Жозефина чуть-чуть успокоилась. В самом деле, почему Бетховен не мог провести по лестнице даму? Если бы в вестибюль в тот момент вошла не она, а, допустим, примадонна Мильдер, неужели бы он не подал ей руку?..
Исполнение «Леоноры» было вынужденно неполным: не все певцы смогли явиться. А хоров и вовсе не было. И всё равно впечатление оказалось сильнейшим. Князь и все собравшиеся удивлялись, почему такая прекрасная опера оказалась отвергнутой. Бетховен винил то оркестрантов, коверкавших его музыку, то барона Брауна, то козни врагов…
— А почему обязательно Вена? — спросил князь Лобковиц. — Может быть, поставить вашу оперу в Праге?
— Там уже идёт одна «Леонора», паэровская, — напомнил Лихновский.
— Я слышал её, — ответил Лобковиц. — Но трудно представить себе два столь разных подхода к одному и тому же сюжету. Думаю, пражской публике будет интересно сравнить. Одна «Леонора» — итальянская, а другая, как мы могли убедиться, совершенно немецкая.
— Немцам давно пора стать самими собой, — заявил Бетховен. — Глюк и Моцарт доказали всем, что немецкая опера — существует. Но венцам нравятся то французские водевили, то… virtuosi senza coglioni…
Он, видимо, полагал, что это выражение прозвучит чуть менее грубо, чем прямое «кастраты», но дамы, владевшие итальянским, смущённо потупили взоры. В оригинале оно выходило ещё откровеннее.
— В Праге, как показал опыт Моцарта, может иметь успех нечто трудное и необычное, — нарушил неловкую паузу князь Лихновский.
— Да, разумеется, — согласился Лобковиц. — И, пожалуй, надо будет отправить копию партитуры ещё и в Берлин. Если принц Луи Фердинанд познакомится с ней, он, я почти уверен, захочет её поставить. Принц — патриот, и он понимает, как сейчас это важно.
— Дай Бог, — с некоторой долей сомнения произнёс граф Разумовский.
— Может быть, дипломатия дружественной державы сумеет тому посодействовать? — спросил князь Лобковиц.
— Боюсь вас разочаровать, но, скорее всего, тут грядут перемены.
Все повернулись к нему, ибо русский посол несомненно знал вещи, о которых никто пока не догадывался, но которые, безусловно, могли иметь значение для судьбы каждого из собравшихся здесь. Времена настали такие, что обсуждать постановку бетховенской оперы приходилось с учётом военных событий и политических хитросплетений. Пруссия поневоле оказалась союзницей Бонапарта, а принц Луи Фердинанд продолжал ненавидеть корсиканского самозванца с яростью, силу которой понять и выразить мог бы разве что сам Бетховен. Решатся ли в Берлине при такой расстановке сил исполнять «Леонору» — оперу, где в финале свергают Пицарро, узурпатора и тирана?..
— Мне, возможно, придётся оставить мой пост, — спокойно сказал Разумовский.
И хотя он ни словом не упомянул о измене Пруссии фактическому союзу с императором Александром, всем стало ясно, что Александр недоволен своим венским послом и часть вины за катастрофу под Аустерлицем возлагает на Разумовского. Граф Андрей Кириллович не менее принца Луи Фердинанда ненавидел Наполеона; он хотел войны, он сделал всё, чтобы создать антифранцузскую коалицию, — и он потерпел поражение.
— Вы покинете Вену?! — едва ли не в один голос воскликнули гости Лобковица.
— Если это будет угодно его величеству, — ответил Разумовский. — Но я думаю, нашему доброму государю не столь важно, где будет жить его верный слуга. Имея больную жену на руках, я пока не могу и помыслить о переезде. Просто сделаюсь частным лицом. И смогу уделять больше времени музыке. Кстати, дорогой господин ван Бетховен, как поживают квартеты, о которых мы с вами говорили на днях?
— Первый квартет уже полностью сочинён, ваша светлость, осталось лишь записать партитуру, — заверил Бетховен. — Два других в работе, но к середине лета, я думаю, будут готовы.
После разговоров в салоне Лобковица у Жозефины спала тяжесть с души: новости были таковы, что в свете теперь будут судачить вовсе не о том, как они с Луиджи рука об руку поднимались по лестнице, а о скорой отставке Разумовского и, возможно, о постановке бетховенской оперы в Праге. Если вдруг премьера окажется успешной, то, может быть, удастся познакомить Бетховена с семейством Дейм, а там уже от него зависит, насколько он сумеет их очаровать…
То, что он может быть неотразимым, Жозефина знала, — как знала теперь и то, что его гнев лучше бы на себе не испытывать.
В жизни Бетховена весной 1806 года произошло ещё одно важное событие, повлекшее за собой череду роковых последствий. В воскресенье 25 мая 1806 года в кафедральном соборе Святого Стефана состоялось венчание Карла Каспара ван Бетховена и девицы Иоганны Рейс, дочери обойщика Антона Рейса и его супруги Терезии Рейс, урождённой Ламач. Свадьба была очень скромной, поскольку невеста выходила замуж на шестом месяце беременности.
Бетховен был вне себя от досады. Свою невестку он возненавидел сразу и навсегда. В Вене царили довольно свободные нравы, особенно среди простолюдинов, и внебрачные дети были вовсе не редкостью. Но Бетховен никогда не одобрял такого поведения и считал Иоганну заведомо аморальной особой, которая соблазнила его брата и вынудила жениться на себе. Наверное, он пытался отговорить Карла от этого брака. И скорее всего, братья сильно поссорились, поскольку после свадьбы Карл перестал вести переписку Людвига с издателями и резко отдалился от него — либо был изгнан прочь за попрание семейной чести.
Вопрос для Бетховена должен был ставиться именно так. Дело заключалось даже не в преждевременной беременности Иоганны, а в её происхождении, воспитании и манерах. Семья невесты была довольно состоятельной, и, казалось бы, этот брак не мог считаться неравным ни в каком смысле слова. Но союз Карла с дочкой обойщика фактически ставил крест на планах Людвига добиться руки графини Дейм. Разумеется, титулованная аристократка Жозефина и мелкая мещанка Иоганна Рейс ни при каких обстоятельствах не могли бы носить одну фамилию и считаться членами одной семьи. Карла ван Бетховена графиня Дейм у себя принимала и даже снабжала рекомендательными письмами, но находиться рядом с новоявленной «госпожой ван Бетховен» она сочла бы непристойным и неприемлемым. Это вообще не подлежало обсуждению, даже если бы Иоганна была умна, образованна, деликатна и благовоспитанна. Однако жена Карла оказалась отнюдь не такой. Впоследствии Бетховен упрекал её в вульгарности, дурновкусии, страсти к нарядам, лживости, скандальности и аморальности. Возможно, он был слишком пристрастен и в чём-то несправедлив. Но в сравнении с утончённой, высокообразованной, музыкально одарённой и жертвенно преданной своим детям Жозефиной избранница Карла выглядела именно так. Контраст был убийственным.
26 мая, на другое утро после злосчастной свадьбы, Бетховен, словно бы наперекор всему, начал записывать чистовую партитуру первого из трёх квартетов, заказанных Разумовским.
До этого он создал шесть квартетов ор. 18, посвящённых князю Лобковицу. Они были закончены в 1800 году, одновременно с Первой симфонией, и изданы год спустя. К тому времени жанр струнного квартета, возникший в середине XVIII века как приятная музыка для дилетантов, претерпел радикальную трансформацию. Благодаря творчеству Моцарта и Гайдна квартет превратился в серьёзный жанр, рассчитанный на знатоков и профессионалов.
Большинство квартетов Бетховена писались для исполнения блистательным ансамблем во главе с Игнацем Шуппанцигом, который в 1794–1799 годах находился на службе у князя Карла Лихновского, а в 1808-м перешёл на службу к его шурину Разумовскому. Состав квартета Шуппанцига периодически менялся; неизменной оставалась лишь колоритная фигура первого скрипача: выдающегося виртуоза с забавной внешностью кудрявого толстяка (Бетховен дразнил его «сэром Фальстафом»).
Квартеты ор. 59 на Западе называют по имени заказчика — «Razoumovsky», но в нашей стране за ними закрепилось название «Русские», поскольку они имеют прямое отношение к России. В первых двух квартетах Бетховен использовал мелодии, взятые из «Собрания русских народных песен с их голосами», изданного в 1790 году Николаем Александровичем Львовым (1753–1804) и Иваном Богумилом Прачем (ок. 1750–1818). Имя Львова на обложке не значилось, однако автором вступительной статьи и, как было установлено позднее, основным составителем являлся именно он. Львова впоследствии называли «русским Леонардо»: выдающийся архитектор, художник, литератор, знаток музыки, языков, естественных наук, истории, он оставил заметный след в разных сферах культуры. Композитор чешского происхождения Прач лишь гармонизовал мелодии, дабы их можно было петь под аккомпанемент фортепиано. Правда, в 1806 году, уже после смерти Львова, сборник был переиздан; в нём появилось дополнение, а вступительная статья была кем-то написана заново (её автор до сих пор не установлен). Вероятнее всего, Бетховен пользовался первым изданием, поскольку два квартета к лету 1806 года уже были фактически готовы, и русские темы оказались в них встроены с необычайной искусностью. В финале первого квартета звучит песня «Ах, талан ли мой, талан», мелодия которой оказывается родственной главной теме первой части, сочинённой самим Бетховеном. А в Скерцо из второго квартета, в разделе трио, использована песня «Слава», которую в XIX веке неоднократно включали в свои произведения русские композиторы — Мусоргский, Римский-Корсаков и другие.
Вряд ли могут быть какие-то сомнения в том, что Бетховен получил сборник из библиотеки Разумовского. Думается, что Бетховен должен был заинтересоваться содержанием выбранных им песен, поскольку вообще был человеком пытливым и чутким к поэтическому слову. Штат русского посольства в 1806 году известен из официального источника, ежегодно публиковавшегося «Месяцеслова»[17]. К сожалению, нет никаких сведений о знакомстве Бетховена с кем-либо из русских дипломатов и переводчиков, хотя исключать эти контакты также нет оснований; подчинённые Разумовского вполне могли присутствовать на музыкальных вечерах в доме посла и, скорее всего, так и делали. Поэтому достаточно велика вероятность того, что кто-то из сотрудников посольства мог дать композитору разъяснения, касающиеся песен из Львовского собрания. Поль Биго де Морож, библиотекарь Разумовского, помочь тут не мог, поскольку русского языка не знал.
Трактовка Бетховеном первой песни, «Ах, талан ли мой, талан» кажется противоречащей её помещению в сборнике Львова в раздел «протяжных» и смыслу её текста:
Ах, талан ли мой, талан такой,
Или участь моя горькая,
Иль звезда моя злосчастная…
Далее в песне разворачивается диалог пожилой боярыни с сыном, которого преждевременно состарили не семейные заботы (жена да «малые детушки»), а «грозна служба государева» и «часты дальные походы все». В финале Квартета ор. 59 (№ 1) эта мелодия звучит в быстром темпе и совсем не в грустном настроении. Однако русская мелодия идеально встроена в общий интонационный «каркас» квартета, поскольку перекликается с главной темой первой части, также окрашенной мужественным тембром виолончели. Царством же глубочайшей меланхолии оказывается фа-минорное Adagio molto е mesto («Очень медленно и печально»), непосредственно переходящее в финал. Если Бетховен знал о содержании выбранной им песни, то это знание могло сказаться на характере Adagio. Сама же мелодия «русской темы» не вызывала у него подобных ассоциаций.
В эскизах медленной части этого квартета имеется загадочная надпись, сделанная рукой Бетховена: «Плакучая ива или акация на могилу моего брата». Загадочна она потому, что в момент сочинения ор. 59 оба брата Бетховена, Карл и Иоганн, были живы и здоровы, а другие братья, умершие во младенчестве, давно покоились на боннском кладбище, и Бетховен вряд ли мог мысленно оплакивать кого-то из них, предаваясь печальным воспоминаниям. Следует ли понимать слово «брат» в переносном смысле и относить его к кому-то из близких друзей? Это предположение выглядит натяжкой. Единственный близкий друг, которого Бетховен к тому времени потерял, — Ленц фон Брейнинг — умер в 1798 году в Бонне. Другое истолкование, предлагавшееся исследователями, также выглядит не очень убедительным: Бетховен якобы намекал в этой записи на то, что столь неудачно женившийся брат Карл отныне для него словно бы погиб. Возможно, однако, что слова про иву или акацию были вписаны в эскизную книгу позднее, уже после смерти Карла, наступившей в 1815 году, и тогда они приобретают вполне практический смысл. Но почему, если так, Бетховен внёс их именно сюда, в эскизы Adagio?.. Позволим себе предположить, что текст песни «Ах, талан ли мой, талан» мог вызывать у композитора какие-то личные печальные ассоциации, если только ему сообщили смысл слов, и отразились эти ассоциации не в финале, а в медленной части квартета. Но это опять же остаётся лишь нашим предположением.
Не менее интересна трактовка Бетховеном песни «Слава» («Слава на небе солнцу высокому»). Она нисколько не противоречит духу мелодии, зато кардинально отличается от трактовки Прача, который придал этой песне характер менуэта. У Бетховена темп — быстрый, ибо мелодия использована в среднем разделе Скерцо. Но русская песня становится темой полифонических вариаций, то есть приравнена к теме какого-нибудь гимна или хорала. Несмотря на темп, «Слава» звучит здесь то восторженно, то торжественно, и закрадывается подозрение, что Бетховену перевели как минимум значение первого слова названия. Это могло натолкнуть его на ассоциации с начальным возгласом латинского текста второй части Мессы: Gloria in excelsis Deo — «Слава в вышних Богу». Отсюда — «учёный» контрапунктический стиль обработки русской темы.
В третьем из квартетов ор. 59 песенных цитат нет, хотя вторая часть, ля-минорное Allegretto, сильно выделяется на общем фоне своим странноватым, нежно-сумрачным колоритом и песенным складом, в котором каждый слышит своё: люди британской культуры — отзвуки шотландских баллад, славяне — интонации русских, чешских и украинских песен. Квартет ор. 59 (№ 3) Бетховен заканчивал уже осенью 1806 года, находясь в Силезии в замке князя Лихновского, где у него под рукой уже не было сборника Львова — Прача, но могли возникнуть иные источники вдохновения.
В июле 1806 года вместо графа Разумовского послом России при венском дворе был назначен Александр Борисович Куракин, прозванный за свою любовь к роскоши и драгоценностям «бриллиантовым князем». Царь Александр собирался отправить Разумовского в Лондон, однако граф предпочёл выйти в отставку, чтобы не покидать Вену, где у него на руках угасала любимая жена Елизавета Осиповна (урождённая графиня фон Тун) и где на берегу Дунайского канала достраивался и отделывался великолепный дворец с прекрасным пейзажным парком. Впоследствии Бетховен стал частым гостем в этом дворце, а Разумовский остался одним из самых щедрых и внимательных к нему меценатов.
Князь! Тем, что Вы собою представляете, Вы обязаны случаю и происхождению; я же всего достиг сам. Князей было и будет тысячи, Бетховен же только один…
В октябре 1806 года между князем Карлом Лихновским и Бетховеном, гостившим в его замке в Силезии, произошла яростная ссора, после которой Бетховен в гневе покинул замок, невзирая на разразившуюся той ночью страшную бурю. Этот эпизод стал одним из краеугольных камней мифологизированной биографии Бетховена. Причём миф может толковаться двояко: либо гордый художник-демократ восстаёт против спесивого князя — либо, наоборот, вспыльчивый и неблагодарный гений-плебей жестоко оскорбляет своего мецената и благодетеля.
У конфликта, как выясняется, была сложная предыстория, где в один узел завязались нервное душевное состояние Бетховена и военно-политическая обстановка того времени.
Не совсем понятно, где находился Бетховен до поездки в Силезию. Он не снял загородного жилья, как обычно, но остался ли он до начала осени в Вене?..
Иногда считается, что в июле и первой половине августа Бетховен мог гостить у Франца Брунсвика в замке Мартонвашар, хотя документально это не подтверждается (сведения восходят к книге Шиндлера, который часто путал или подтасовывал факты и даты). Есть лишь косвенные свидетельства того, что Бетховен мог посетить имение своего друга: посвящение Францу Брунсвику законченной летом 1806 года фортепианной Сонаты фа минор № 23 ор. 57, известной под неавторским названием «Аппассионата», и появление в семейной галерее Брунсвиков портрета Бетховена, написанного Исидором Нойгассом. В письме Игнацу Плейелю от 6 января 1806 года художник сообщал, что он работает над изображениями Бетховена и Гайдна. Большой полнофигурный портрет Гайдна был заказан королём Пруссии Фридрихом Вильгельмом III; в том же письме упоминались и заказчики уменьшенных копий этого изображения. О том, кто заказывал портрет Бетховена, Нойгасс не сообщил, хотя и в данном случае были изготовлены как оригинал, так и копия. Но зачем и кому понадобилась копия?
На этой важной детали стоит остановиться.
Из того же самого письма Нойгасса Плейелю выясняются примерные расценки на полномасштабные портреты с натуры и их авторские копии. Нойгасс сообщал, что готов изготовить точную копию гайдновского портрета для Франции за 500 флоринов, а уменьшенную — за 300. Оригинал портрета Гайдна стоил, вероятно, гораздо дороже 500 флоринов. Бетховенский погрудный портрет выглядел гораздо камернее (его размеры — 69,0×53,5 см), но всё равно счёт шёл на сотни флоринов, учитывая два варианта изображения. Зная, что годовая субсидия, назначенная Бетховену князем Лихновским, составляла 600 флоринов в год, а другие доходы композитора в 1805–1806 годах оказались чрезвычайно скудными, мы можем утверждать, что у Бетховена не было собственных средств на заказ портрета, да ещё вместе с копией.
Одна версия портрета в итоге оказалась в Мартонвашаре, другая — в Градеце, в замке Лихновского (первая ныне хранится в Венгрии, вторая — в боннском Доме Бетховена). Возможно, заказчиком обеих версий был Лихновский, а копию неким образом получил Франц Брунсвик. Спустя пять лет, то есть в 1811 году, Бетховен признавался Брунсвику, что совершенно не помнит, что это за портрет и каким образом он попал в Мартонвашар. «Провал» в памяти Бетховена говорит о том, что либо он не был в Мартонвашаре летом 1806 года, либо портрет был доставлен туда после его предполагаемого отъезда.
В начале XIX века портрет, писанный маслом, был штучным произведением и заключал в себе особый смысл, скрытый или явный. В этом отношении мэлеровский портрет Бетховена как «Орфея наших дней» точно следовал традиции парадно-аллегорического изображения, хотя при этом был физиогномически точен. На портрете же работы Нойгасса представал идеализированный и романтизированный образ Бетховена, приближённый к тогдашним представлениям об аристократической мужской красоте. Более того, ничто здесь не указывает на то, что перед нами музыкант и артист. Ни условной лиры, ни статуи Аполлона, ни нотного свитка, ни пера с чернильницей. Только лицо, смотрящее куда-то в сторону, и строгий, но элегантный наряд. На заднем плане можно разглядеть сумрачное небо с грозовыми облаками — фон в какой-то мере обычный для романтических портретов, но очень подходивший к образу Бетховена.
В версии нойгассовского портрета, хранившейся у Брунсвиков, белизну рубашки и шейного платка оттеняет золотистая лента для лорнета, спрятанного во внутреннем кармане бледно-розового жилета. Лорнет был модным аксессуаром, и Рис вспоминал, что Бетховен охотно лорнировал красивых дам на улице и в театре. В версии же, выполненной для Лихновского, ленты для лорнета не видно, зато плечи Бетховена окутывает широкий тёмно-синий плащ, похожий на тот, что облекал фигуру композитора на мэлеровском портрете. Хотя на одежде Бетховена в обоих вариантах нет никаких украшений, зрителю ясно, что здесь изображён человек очень незаурядный, по-своему преуспевающий и устремлённый к новым успехам. Его не слишком красивое, но волевое и вдохновенное лицо можно назвать каким угодно, но не простецким.
Такой портрет вполне можно было повесить в фамильной галерее хоть графов, хоть даже князей. И не это ли значение ему придавалось?..
Нельзя забывать о том, что всё это происходило на фоне возобновившегося романа с Жозефиной Дейм. И Бетховен всё ещё надеялся на то, что она согласится стать его женой. А стало быть, в будущем он сможет породниться с семьёй Брунсвик.
Между тем отношения с Жозефиной складывались весной 1806 года не совсем благостно. Едва они успели вновь встретиться в Вене после долгой разлуки, как начались размолвки и даже ссоры. В двадцатых числах апреля Бетховен устроил Жозефине сцену ревности, дав понять, что никаких соперников не потерпит, после чего она написала ему отчаянное письмо, а он сочинил песню «Когда любимая желала расстаться», но решил её не публиковать. Видимо, к маю они помирились, но что происходило далее, остаётся лишь догадываться.
Франц Брунсвик, судя по всему, сопровождал сестру при её переезде из Офена в Вену в конце марта 1806 года и присутствовал на каком-то из спектаклей возобновлённой в Ан дер Вин «Леоноры» (Тереза Брунсвик с нетерпением ждала от него подробностей). Зная о близкой дружбе между Бетховеном и Брунсвиком, можно предположить, что они могли бы обсудить между собой даже столь деликатную тему, как возможность союза Бетховена с Жозефиной. Всецело одобрять его Брунсвик вряд ли мог, поскольку хорошо представлял себе возможные последствия для всех заинтересованных сторон, включая самого Бетховена. Зная о более позднем, всё более отчуждённом отношении Франца к «беспутной» сестре, можно предположить, что он сам не считал её подходящей женой для гениального друга. Самое разумное, что Франц Брунсвик мог бы сделать в столь непростых обстоятельствах, — это деликатно объяснить Бетховену, что решение должна принять сама Жозефина. Она же, вероятно, упорно этого избегала, не порывая с Бетховеном, однако и ничего ему не обещая.
Существует очень странная книга под названием «Бессмертная возлюбленная Бетховена: По личным воспоминаниям М. Т», выпущенная в 1890 году австрийско-немецкой писательницей Мариам Тенгер (Марией фон Хруссоцки, 1821–1898). Тенгер в юности завела доверительные отношения с престарелой Терезой Брунсвик (умершей в 1861 году). И якобы Тереза призналась своей почитательнице, что именно она была Бессмертной возлюбленной Бетховена и именно с ней он тайно обручился летом 1806 года в курортном городке Фюред на озере Балатон, причём единственным свидетелем был Франц Брунсвик. Через несколько лет влюблённые были вынуждены разорвать помолвку: Тереза уверяла, что её мать никогда бы не примирилась с таким мезальянсом, а Бетховен был нетерпелив и не желал слушать возражений.
Считается, что эти сентиментальные воспоминания — чистый вымысел. Публикация в 1957 году переписки Бетховена с Жозефиной Дейм не оставила от фантазий Тенгер (или пожилой Терезы Брунсвик?) камня на камне. Но если посмотреть на свидетельство Тенгер с неожиданной стороны, то возникает подозрение, что в нём могла содержаться крупица правды. Только речь должна была бы идти вовсе не о Терезе, а о Жозефине. Тереза прекрасно знала о взаимоотношениях своей сестры с Бетховеном, и если допустить, что на склоне лет она намеренно подставила в давнюю историю своё имя, то это могло быть сделано из соображений семейной чести. Письмо Бетховена к неназванной Бессмертной возлюбленной уже было опубликовано, и биографы наперебой пытались разгадать тайну; поиски некоторых искателей истины направлялись в сторону семьи Брунсвик… Дети и внуки Жозефины были живы, а Тереза осталась незамужней и потому могла взять «грех» сестры на себя. Может быть, между Бетховеном и Жозефиной действительно велись разговоры о тайном обручении, которое в последний момент по какой-то причине не состоялось?.. Причины могли быть любыми: страх Жозефины перед противодействием её родни, бедственное материальное положение Бетховена — и, в конце концов, женитьба 25 мая 1806 года его брата Карла на дочке венского обойщика, Иоганне Рейс, которая никоим образом не могла стать родственницей графов Брунсвиков.
Летом 1806 года Жозефина вместе с Терезой отправилась в Трансильванию, чтобы погостить у младшей сестры Шарлотты, вышедшей в 1805 году замуж за графа Имре Телеки. Поэтому Франц мог бы пригласить Бетховена в Мартонвашар, не опасаясь возникновения неловких ситуаций. Но это тоже — догадки и домыслы. Остаётся признать: между 5 июля и 3 сентября 1806 года (в эти дни композитор писал издателям) в биографии Бетховена зияет лакуна. Мы не знаем, где он был и что делал, однако знаем, что душевное его состояние всё это время было угнетённым. В начале октября 1806 года Стефан фон Брейнинг сообщал общему другу Вегелеру в Кобленц: «Дела его сейчас совсем нехороши; его опера из-за интриг недоброжелателей игралась редко и ничего ему не принесла. Он постоянно пребывает в подавленном настроении, и, судя по его письмам, путешествие нисколько не развеселило его». К сожалению, писем Бетховена из Градеца, о которых упоминает Брейнинг, не сохранилось.
Лихновский, видимо, понимал причины овладевшей Бетховеном меланхолии. Возможно, само приглашение в Градец рассматривалось как своего рода «лекарство». Красивая дикая природа, уютный городок Троппау (ныне — Опава в Чехии), старинные замки в окрестностях, новые впечатления… Князь познакомил Бетховена со своим другом, графом Францем Опперсдорфом, который жил относительно недалеко от Троппау, на расстоянии дневного пути: замок Опперсдорфа находился близ городка Обер-Глогау (Глогувек). Опперсдорф страстно любил музыку и требовал от своих слуг, чтобы каждый из них владел каким-либо музыкальным инструментом. Таким остроумным способом он получал, помимо необходимого обслуживающего персонала, ещё и собственную капеллу, не тратя на неё больших дополнительных средств. Впрочем, судя по письмам Бетховена, Опперсдорф и его супруга, графиня Элеонора, были очень любезными и милыми людьми, мало чем напоминавшими надменных феодалов. Граф и графиня были ровесниками, и в 1806 году им обоим было по 28 лет (Лихновскому исполнилось пятьдесят). Похоже, что Бетховену, которому шёл тридцать шестой год, было в то время психологически легче общаться с четой Опперсдорф — Лихновский знал о нём слишком много сокровенного и порой брал на себя обязанности не просто старшего друга, но даже опекуна. Опперсдорф держался с композитором совсем по-приятельски. В одном из писем 1808 года Бетховен обратился к графу Опперсдорфу совершенно экстравагантным образом — «мой возлюбленный», — чего никогда не делал в письмах другим меценатам. Вскоре после знакомства Опперсдорф заказал Бетховену симфонию, назначив приличный гонорар 500 флоринов.
Небольшая, изящная и воздушно оркестрованная Четвёртая симфония была закончена осенью 1806 года и посвящена Опперсдорфу. Граф был в полном восторге и тотчас заказал Бетховену ещё одну симфонию — Пятую, однако композитор впоследствии извинялся перед ним за то, что посвящение пришлось переадресовать «другим людям» (Разумовскому и Лобковицу). Четвёртая же симфония осталась воплощением чистой музыкальной красоты; жизнерадостность сочетается в ней с поэтическими грёзами, пасторальные образы — с интеллектуальными играми в контрапунктические головоломки.
Иллюзия ненадолго обретённого покоя была разрушена одним ударом.
Что именно произошло бурным октябрьским вечером в Градеце?
Сколько-нибудь внятные описания инцидента содержатся только в мемуарах современников Бетховена. Самый важный из этих источников — воспоминания домашнего врача княжеской семьи, Антона Вайзера. Доктор Вайзер жил тогда поблизости и приютил у себя Бетховена на ночь. Вайзер присутствовал при начале конфликта, но развязку своими глазами не видел. Рассказ был записан с его уст сыном, а опубликован уже внуком — то есть спустя много лет после этих событий. Поскольку Вайзер не сам писал свои воспоминания, то рассказ ведётся от третьего лица.
«Дабы угодить французским офицерам, князь обещал им, что после обеда они услышат игру Бетховена. Когда все сели за стол, один из них спросил Бетховена, играет ли он также на скрипке. Вайзер увидел, как помрачнел маэстро, не удостоивший спрашивавшего никакого ответа. Поскольку Вайзеру нужно было по служебным делам вернуться в город, всё прочее он узнал от самого Бетховена. Когда ему пришло время выступать, его нигде не могли найти, но всё-таки отыскали. Он заявил князю, что решительно отказывается играть. Разыгралась отвратительная, почти низменная сцена. Бетховен немедленно велел сложить свои вещи и, невзирая на страшный ливень, пешком поспешил в Троппау, где его приютил Вайзер. Рукопись Сонаты фа минор ор. 57, „Аппассионаты“, которую он нёс под мышкой, также пострадала от дождя.
На следующий день Бетховену нужно было получить дорожный паспорт для возвращения в Вену, что без согласия князя сделать было трудно, но всё-таки это кое-как удалось».
Инцидент в Градеце отразился также в посмертных воспоминаниях о Бетховене графа Морица Лихновского — брата князя Карла — и в дневнике за 1816 год венской приятельницы Бетховена, Фанни Джаннатазио дель Рио. Все три упомянутых источника различаются некоторыми мелочами, но воспроизводят одну и ту же канву событий. Это даёт основания считать, что вымысла в них нет, однако они отражают прежде всего позицию Бетховена, который рассказывал примерно одно и то же разным людям.
Имеется и независимый источник — воспоминания старого кастеляна княжеского замка. Они были записаны в середине XIX века врачом Максом Рингом, посетившим Градец. Хотя вряд ли этот источник может считаться вполне надёжным, он по-своему дополняет картину глазами очевидца.
«Старый кастелян, которому нас представил один из высокопоставленных служащих, рассказал нам множество характерных подробностей о знаменитом композиторе. По его личному убеждению, господин ван Бетховен был не совсем в здравом уме, поскольку он зачастую часами носился по огромному парку, окружавшему замок, с непокрытой головой, без шляпы, не обращая внимания на молнии, гром и бурю. Потом он иногда целыми днями сидел, запершись в своей комнате, ни с кем не общаясь и никому ни слова не говоря.
Но самым вздорным образом повёл себя господин ван Бетховен, когда французы после битвы при Аустерлице овладели Градецем. Князь пообещал французскому генералу, человеку тонко воспитанному и очень любившему музыку, что он познакомится со знаменитым композитором и услышит его игру на рояле. Предполагалось, что вечером состоится большое музыкальное собрание, где маэстро исполнит свои новые произведения. Тот, однако, отказался, хотя князь его неоднократно и настойчиво об этом просил. Всё-таки князь рассчитывал уговорить своенравного музыканта и потому пригласил французского генерала и других видных гостей на музыкальный вечер. В условленный час все собрались и ожидали обещанного удовольствия, но Бетховен к ним не вышел. Князь посылал к нему одного слугу за другим, однако музыкант не желал выходить из комнаты. Наконец, гофмейстер сообщил князю, что маэстро тайно покинул замок, а в его комнате обнаружено письмо князю, в котором он заявлял, что не может играть перед врагами своего отечества. Дабы избежать дальнейших просьб и настояний, Бетховен холодной зимней ночью ушёл из Градеца пешком, что, по мнению кастеляна, ясно указывало на его невменяемость».
В рассказе кастеляна, несмотря на неточности (битва при Аустерлице была в 1805 году, а не в 1806-м), есть интересные детали, отсутствующие в других мемуарах. Отказ Бетховена выглядит здесь не совсем спонтанным: композитор заранее ясно дал понять князю, что не хочет выступать, объяснив причину, — стало быть, его решение не было капризом. Сам момент ссоры в воспоминаниях кастеляна сглажен и представлен всего лишь как тайное бегство Бетховена из замка; наличие резкого письма князю, однако, подтверждается, хотя его текст не таков, каким он приведён в мемуарах Вайзера. Следует запомнить и фразу о «врагах отечества»; мы к этой теме ещё вернёмся.
Наконец, имеется письмо пианиста Вильгельма Руста его сестре Генриетте, отправленное из Вены 9 июля 1808 года. Оно также содержит упоминание об инциденте с Лихновским. В указанный период Руст общался с Бетховеном и даже получил от него несколько уроков. Руст писал: «Он терпеть не мог французов. Однажды, когда князь Лихновский принимал их у себя, Бетховена пытались заставить играть перед ними. Он отказался и заявил: „Перед французами я не играю“. Из-за этого он разошёлся с Лихновским».
При всём сходстве процитированных фрагментов с жанром «исторического анекдота», в них высвечивается некий смысловой фон, причём довольно сложный по своей сути. Одни противоречия наложились на другие, достаточно было малости, чтобы всё сдетонировало, и в итоге произошёл взрыв. Как и почему — попытаемся разобраться, по возможности учитывая разные обстоятельства.
Князь Лихновский, похоже, издавна был франкофилом и, скорее всего, продолжал симпатизировать французам даже в годы Наполеоновских войн, в то время как его шурин граф Разумовский и князь Лобковиц занимали резко антинаполеоновскую позицию. До определённого момента политические взгляды Лихновского и Бетховена были близкими. Напомним, что в 1798 году они вместе посещали французского посла генерала Бернадота. Посвящение Лихновскому «Патетической сонаты» с её аллюзиями на французскую музыку также могло быть не случайным. В течение ряда лет Лихновский продолжал строить планы поездки в Париж вместе с Бетховеном.
Для Бетховена же вопрос об отношении к Наполеону и французам стал именно в этот период весьма болезненным. Пережитое разочарование в былом кумире усугубилось событиями ноября 1805 года, когда Бетховен вдруг ощутил себя жителем города, захваченного врагами, и Наполеон косвенным образом способствовал провалу бетховенской «Леоноры». Поведение Наполеона во время его пребывания в Шёнбрунне в декабре 1805 года также должно было внушить Бетховену горькие чувства: как немец и подданный Австрийской империи, Бетховен принадлежал к стану поверженных, а как величайший музыкант Вены оказался в это время не нужным никому, кроме узкого круга друзей.
Военно-политические события осени 1806 года должны были возвести барьер непонимания между Лихновским и Бетховеном. Князь по-прежнему вёл себя как франкофил и своего рода «гражданин мира», Бетховен же всё больше склонялся к немецкому патриотизму — причём именно тогда, когда «драгоценное отечество» (это его слова) оказалось позорно разгромлено.
Осенью 1806 года шла война между Францией и четвёртой антинаполеоновской коалицией в лице Пруссии, России и Англии. Основной ударной силой коалиции стала Пруссия, которая первой напала на Францию и вскоре за это жестоко поплатилась.
10 октября 1806 года состоялась битва при Заальфельде, где прусскими войсками командовал принц Луи Фердинанд, а французскими — маршал Жан Ланн. Принц не совсем правильно рассчитал свои силы и ошибся в их диспозиции. Сам он сражался с героической отвагой, получил смертельное ранение и скончался от потери крови.
Согласно мемуарам тогдашнего адъютанта принца, графа Карла фон Ностица (в 1813 году он поступил на русскую службу и стал называться Григорием Ивановичем), незадолго до той роковой битвы Людвиг Фердинанд ездил в Эйзенберг, чешский замок своего друга князя Лобковица — они повидались там в последний раз и, скорее всего, вместе музицировали.
Вечером накануне сражения в замке, где располагался штаб принца Луи Фердинанда, произошло мистическое событие, описанное впоследствии Ностицем, который уверял, что видел всё собственными глазами.
«Никогда не забуду этого достопамятного вечера. Вообразите себе средневековую залу, на стенах которой были прибиты рыцарские гербы знаменитейших домов Германии; сквозь окна виднелась луна, выплывавшая из амфитеатра окрестных гор и прихотливо игравшая в причудливых облаках. Посередине залы помешался стол, вокруг которого сидят молодые люди, только что начинающие жить и радующиеся встрече со смертью во имя отечества и славы. Разговор был оживлён, как всегда это бывает накануне торжественной встречи людей с преддверием смерти. <…>
Принц почти не пил, я также. Он сидел на краю стола, к которому было придвинуто фортепиано, и изредка наигрывал кое-какие фантазии. Ему вторил его приятель Дуссек.
„Ностиц, как я счастлив сегодня“, — сказал принц, когда я подошёл (не помню уже зачем) к нему.
В это время огромные старинные часы замка стали бить полночь; каждый удар их глухо отдавался в зале.
„Наконец, — продолжал он, — наш корабль в открытом море. Ветер попутный, и мы на местах“…
В это мгновение прекрасное лицо принца вдруг изменило выражение. Он вскочил, протёр глаза и, схватив со стола свечу, бросился в коридор, ведущий в залу.
Никто из присутствующих, кроме меня, не заметил этого внезапного, как мысль, движения. Я бросился за принцем. В тёмном неосвещённом коридоре я нашёл его преследующим какой-то белый призрак. Не успел я догнать принца, как тень, достигнув противоположной глухой стены, скрылась.
Принц, услышав мои шаги, обернулся. Лицо его было бледно как полотно. „Ты видел, Ностиц?“ — „Видел, Ваша светлость“, — отвечал я»[18].
Совершенно не будучи суеверным, Ностиц вспомнил давнее предание королевской семьи Гогенцоллерн, согласно которому к членам этой семьи накануне каких-либо несчастий являлся призрак Белой Дамы — раскаявшейся детоубийцы, умершей еще в XIII веке. Фигура плачущей женщины в белом явилась принцу и перед самим сражением, у поля боя, причём Ностиц уверял, что прусские солдаты её тоже видели, приняв за блудницу, потому что на ней не было ничего, кроме длинной белой рубашки и покрывала.
Ностиц не описывал во всех подробностях поединок принца с французским офицером, который, зная, с кем сражается, неоднократно предлагал Луи Фердинанду сдаться, но неизменно получал отказ. Верный адъютант смог лишь вывезти на своей лошади раненого принца с поля боя, хотя сам также был ранен. Лошадь под Ностицем вскоре была убита, и последнее, что он запомнил из Заальфельдского сражения, было то, как, истекая кровью, он обнимал, уже лёжа на земле, умиравшего принца.
Героическая гибель Луи Фердинанда потрясла всех немцев. В Германии тотчас возник своеобразный культ принца — бесстрашного воина, рыцаря, музыканта, прекрасного и благородного человека. Впоследствии ему посвящали стихи, картины, музыкальные произведения, романы и драмы. Если Луи Фердинанда многие любили при жизни за его талант, благородство и человечность, то после смерти он стал национальным героем, овеянным ореолом святости и жертвенности.
Остаётся лишь догадываться, где в эти дни находился Бетховен и как он воспринимал происходящее, до жути напоминавшее то, что он уже два года тому назад пророчески выразил в первой части Третьей симфонии (включая «белую» призрачную тему, неожиданно появляющуюся дважды, в разработке и в коде). Скорее всего, в середине октября он был ещё в Силезии, куда вести с полей сражений доходили, вероятно, с некоторым опозданием.
Между тем в конце октября 1806 года в Вене были изданы оркестровые голоса Третьей симфонии, причём на обложке наконец-то появилось знаменитое обозначение:
«Героическая симфония, сочинённая в честь памяти о великом человеке».
Некоторые исследователи считают, что эта формулировка могла быть косвенным «перепосвящением» симфонии принцу Луи Фердинанду и что сделано это было с полного согласия или даже по инициативе князя Лобковица, потрясённого гибелью своего друга. Ведь до этого ни в каких источниках симфония под данным названием не фигурировала. Если название появилось на титульном листе первого издания в самый последний момент, то есть после 10 октября 1806 года, то сделал это явно не Бетховен. Внезапная переделка уже награвированного титульного листа должна была стоить довольно дорого, и позволить себе это мог в тот момент только князь. Однако в те дни Лобковица также не было в Вене, он находился в Чехии, так что и его вмешательство остаётся под большим вопросом. Если же название придумал всё-таки сам композитор, то это должно было случиться заранее, как минимум летом 1806 года, и в таком случае остаётся лишь изумляться пророческому смыслу выражения «памяти великого человека».
Не успели немцы оплакать гибель Луи Фердинанда, как 14 октября 1806 года произошло не менее трагическое событие: сражение под Йеной и Ауэрштедтом. В этой битве участвовали основные силы противников, причём французской армией руководил сам Наполеон. Французы одержали очередную победу, однако потери с обеих сторон были ужасающими. Пруссаки потеряли почти треть армии. Пруссия была вынуждена выйти из войны и сдаться на милость победителю. 27 октября 1806 года Наполеон триумфально въехал в Берлин.
Все эти события, особенно известие о героической гибели принца Прусского, должны были глубоко потрясти Бетховена, который вряд ли забыл о своих встречах с Луи Фердинандом в 1804 году. Нельзя упускать из виду и то, что Бетховен всегда считал себя немцем, а не австрийцем. То, что происходило с Германией, затрагивало его чувства очень сильно.
Из воспоминаний венского музыканта Алоиза Фукса известна фраза, которую якобы Бетховен сказал своему венскому другу Венцелю Крумпхольцу после известия о победе Наполеона под Йеной: «Жаль, что я не разбираюсь в военном искусстве, как в музыкальном, а то бы я дал ему бой и победил его». Если Алоиз Фукс (в 1806 году — семилетний мальчик) передал это легендарное высказывание более или менее адекватно, то оно очень показательно и проливает некоторый свет на интересующие нас даты. Поскольку Йенское сражение состоялось 14 октября, то Бетховен мог вернуться в Вену через несколько дней после этого печального события — скорее всего, ближе к концу месяца. Из письма Генриха Йозефа фон Коллина графу Морицу Дитрихштейну известно, что 30 октября Бетховен посетил драматурга; Коллин признавался, что политические события сильно выбили его самого из колеи[19]. Даже если намеченный срок пребывания Бетховена в Силезии сократился, в середине октября он, вероятно, был ещё в Градеце. Это значит, что инцидент с французскими офицерами произошёл примерно тогда же, когда погиб принц Луи Фердинанд, а Пруссия потерпела сокрушительное поражение в битве при Йене.
Если о разгроме пруссаков под Йеной и о гибели принца Луи Фердинанда было уже известно и в Градеце, то резкий отказ Бетховена выступать перед французами должен восприниматься совсем не как вздорный каприз взбалмошного гения. В тот момент Пруссия находилась в состоянии войны с Францией и французы были для Бетховена врагами. Это был политический жест — единственное, что он мог сделать в данной обстановке для «драгоценного немецкого отечества» (так он называл Германию в более позднем письме Гертелю).
Сам инцидент в описании доктора Вайзера воспринимался поначалу досадным недоразумением. Вопрос французского офицера, играет ли Бетховен на скрипке, выглядел почти невинным, однако в подобных ситуациях многое значат тон и реакция окружающих, а про это мы ничего не знаем. Для Бетховена же этот вопрос затронул болезненную тему: именно в игре на скрипке он особых успехов так и не достиг, и, вероятно, всю жизнь это сидело в его душе острой занозой. Кроме того, в представлениях большинства людей того времени присутствовал стереотип: музыкант — значит, почти непременно скрипач. Бетховен же никогда им не был и, вероятно, считал ниже своего достоинства давать какие-либо объяснения по этому поводу. И он очень не любил, когда в обществе его ценили только как музыканта, а не как человека, интересного самого по себе.
Вайзер назвал ссору «отвратительной», поскольку дело едва не дошло до рукоприкладства: взбешённый Бетховен готов был драться с князем, вломившимся в его комнату. Между ними встал гостивший в замке граф Опперсдорф. Лихновский что-то произнёс насчёт ареста — трудно сказать, насколько всерьёз (брат князя, граф Мориц, полагал впоследствии, что это была скорее шутка, хотя накал страстей выглядел совсем нешуточным). После этого, как упоминалось, Бетховен покинул замок, прошагав несколько километров под бушующим ливнем.
Текст записки, посланной Лихновскому, известен лишь из воспоминаний доктора Вайзера, однако вряд ли он вымышлен. Бетховен иногда ошарашивал резкими отповедями и других своих меценатов, в том числе князя Лобковица. Но всё-таки, при всей своей вспыльчивости, беспричинно он ни на кого не срывался, а если впоследствии понимал, что был не прав, то искренне просил прощения. С князем Лихновским, однако, этого не произошло. Бетховен продолжал считать себя глубоко оскорблённым.
Отголоски разрыва с Лихновским ощущались ещё долгое время. В письме графу Опперсдорфу от 1 ноября 1808 года Бетховен не преминул упомянуть о том, что живёт в том же доме, что князь Лихновский, но не общается с ним: «Обстоятельства мои поправляются — без того, чтобы прибегать к содействию людей, угощающих своих друзей хамскими выходками». Последняя фраза подчёркнута тройной чертой; она явно отсылает к инциденту в Градеце. Из этой же фразы вытекает ещё один нюанс: до роковой стычки Бетховен в течение многих лет считал Лихновского своим близким другом, а это слово для него значило очень много. Прочих своих меценатов он так не называл. Именно как друг Лихновский упоминается и в «Гейлигенштадтском завещании» 1802 года, и в одном из писем Жозефине Дейм от весны 1805 года: «Несмотря на неровности, которые неоднократно встречались на пути этой дружбы, при расставании с ним я всё же чувствую, как он мне дорог и сколь многим я ему обязан».
По-видимому, поведение князя в тот бурный вечер стало для Бетховена крайне неожиданным потрясением. Он искренне не мог понять, почему человек, долгие годы относившийся к нему столь восторженно и великодушно, вдруг повёл себя с ним как феодал со своим слугой, не считаясь ни с его чувствами, ни с принципами чести и благородства (друзей не принуждают делать что-либо насильно), ни даже со сложившейся тогда столь тяжёлой для немцев военной обстановкой.
Пытались ли общие друзья и знакомые их примирить? Безусловно, пытались и даже отчасти добились «худого мира», хотя прежних отношений восстановить не удалось. Так, вероятно, граф Разумовский был готов «уступить» шурину посвящение Квартетов ор. 59. Сохранился набросок титульного листа, изготовленный Бетховеном, по мнению музыковеда Алана Тайсона, летом 1807 года, где значится посвящение «его светлости князю Карлу Лихновскому». Однако преподносить Лихновскому квартеты с русскими темами было бы несколько странно, и Разумовский остался при своих законных правах. Вероятнее всего, Бетховен продолжал видеться с Лихновским и в свете, в салонах общих друзей, и на концертах, и в театрах, и князь продолжал интересоваться его новыми произведениями. Так что свершившийся разрыв дружеских связей не означал полнейшего прекращения каких-либо контактов. Более того, Лихновский ещё некоторое время продолжал выплачивать Бетховену ежегодную субсидию 600 флоринов; он прекратил эти выплаты осенью 1808 года — и тогда, по свидетельству Людвига Тика, Бетховен «разбил маленький мраморный бюст некоего графа, который стоял у него на письменном столе, — в его дворце он когда-то жил». Речь могла идти только о князе Лихновском. Бюстов других меценатов Бетховен у себя не держал.
В архиве известного музыковеда Отто Яна сохранилось загадочное упоминание о том, что Бетховен всё-таки посетил Лихновского в Градеце ещё раз осенью 1811 года, причём в Троппау исполнялась бетховенская Месса до мажор, а Бетховен после этого импровизировал на органе. Загадочным этот эпизод является потому, что в письмах Бетховена за 1811 год упоминаний о приезде в Троппау нет и этот визит не встраивается в картину его тогдашних перемещений. Но, может быть, информаторы Яна перепутали год? Маршруты передвижения Бетховена осенью 1812 года допускали приезд в Троппау из Теплица (ныне Теплице, Чехия), где он находился с 6 июля до конца сентября. Между тем в дневниках Гёте за 14–28 июля 1812 года содержатся упоминания о неоднократных встречах поэта с князем Лихновским в Теплице. С Гёте Бетховен и Лихновский общались порознь, однако всё же могли вступить между собой в разговор.
Показательно, что дружбу с Бетховеном, невзирая ни на что, сохранил младший брат князя Лихновского, граф Мориц. А после смерти князя в 1814 году Бетховен передавал через Морица Лихновского овдовевшей княгине свои соболезнования и признавался: «Никогда не забывал я всего, чем вообще Вам обязан, хоть и были обстоятельства, вызванные злополучным случаем, помешавшие мне это выразить так, как я того хотел бы… Тысячу раз целую руки уважаемой княгине К[ристине]».
В последний раз о разрыве с князем Бетховен упомянул в письме племяннику от 13 июля 1825 года: «В случае с Лихновским (покойным) я уже испытал на себе, как не нравится этим так называемым знатным господам, когда художник — и без того приходящийся ровней им — живёт к тому же в достатке». «В достатке» Бетховен в 1806 году не жил, даже если допустить, что граф Разумовский и граф Опперсдорф выплатили ему аванс в счёт заказанных сочинений. Его гонорары не шли ни в какое сравнение с доходами его меценатов. Но тема равенства аристократов духа с аристократами крови, несомненно, в 1806 году звучала для Бетховена чрезвычайно весомо. И портрет, изготовленный в двух экземплярах Нойгассом, выражал эту идею достаточно очевидно. Остаётся добавить, что вариант, хранившийся в семье Лихновского, находится ныне в боннском Доме Бетховена.
По возвращении из Силезии в Вену Бетховен едва ли не первым делом навестил своих друзей — супругов Биго. Поль Биго много лет спустя вспоминал об этом визите:
«Во время путешествия он попал в грозу, и струи дождя просочились сквозь кофр, в котором находилась рукопись только что сочинённой им Сонаты фа минор. Явившись в Вену, он пришёл к нам и, смеясь, показал моей жене всё ещё не просохшие ноты. Она сразу же впилась в них взглядом и, повинуясь внезапному порыву, села за фортепиано и начала играть. Бетховен этого не ожидал и был поражён тем, что мадам Биго нисколько не была смущена изобиловавшими там подчистками и исправлениями. То был его манускрипт, предназначенный для издателя. Когда мадам Биго закончила играть, она попросила его, чтобы он подарил ей эти ноты, и когда соната была напечатана, он, верный своему обещанию, принёс ей их».
Следы бури действительно присутствуют на страницах всех трёх частей сонаты: где-то в виде отдельных пятен, а где-то в виде подмокших полос. Уезжая в мае 1809 года из Вены, супруги Биго увезли рукопись во Францию, и в конце концов она попала в библиотеку Парижской консерватории.
Соната вышла из печати в Вене в феврале 1807 года. Рецензия, появившаяся в лейпцигской «Всеобщей музыкальной газете» в апреле того же года, оказалась благоприятной, хотя рецензент и писал о том, что Бетховен «вновь выпустил на свободу целый сонм злых духов». Но за этими словами стояло скорее изумление, нежели порицание.
Название «Аппассионата» присвоил сонате в 1838 году гамбургский издатель Август Кранц, причём при публикации не в оригинальном виде, а в четырёхручном переложении, рассчитанном на дилетантов (вероятно, громкое название должно было ещё больше привлечь их внимание). Далеко не все профессиональные пианисты того времени могли осилить сонату с той же непринуждённостью, что Мари Биго, храбро прочитавшая её с листа в присутствии автора. Как ни странно, музыка «Аппассионаты», поражающая своей титанической мощью и вроде бы не рассчитанная на рафинированный дамский пианизм, привлекала именно молодых отважных «амазонок рояля». 7 января 1838 года сонату исполнила в своём венском концерте восемнадцатилетняя Клара Вик (впоследствии — Шуман), и сделала это столь мастерски и убедительно, что присутствовавший на её выступлении Франц Грильпарцер написал стихи, отображавшие образный мир «Аппассионаты» в романтическом восприятии. Поэт прибег к метафоре, сравнивая Клару с юной пастушкой, нашедшей кольцо умершего волшебника и расколдовавшей служивших ему духов:
…Духи
Витают вкруг неё, покорны воле
Невинного изящного созданья,
В чьих белых пальчиках такая мощь живёт.
Антон Шиндлер вспоминал в своей «Биографии Бетховена»: «Однажды, когда я живописал мастеру глубокое впечатление, произведённое тем, как Черни в некоем собрании исполнял Сонаты d-moll и f-moll (op. 31 и 57), и мастер был в хорошем настроении, я попросил его дать ключ к этим сонатам. Он ответил: „Прочтите-ка ‘Бурю’ Шекспира“. Стало быть, искать ключ надо там, но в каком месте? Вопрошающий, читай, гадай и разгадывай!»… Шиндлеру далеко не всегда можно верить на слово, но в данном случае, вероятно, Бетховен вполне мог произнести нечто подобное, поскольку «Бурю» действительно знал и любил, и образы этой загадочной поздней драмы Шекспира встречаются у него не только в указанных сонатах, но и в письмах и в устных высказываниях, сохранённых другими людьми. Реминисценции «Бури» в причудливом сочетании с евангельским «Царство Моё не от мира сего» вдруг появляется в письме от 13 февраля 1814 года Францу Брунсвику: «Что касается меня — Боже правый! — то моё царство в воздухе. Словно вихрь, мчатся вокруг меня звуки, и в душе моей часто бушует такой же вихрь». За этими словами так и слышится бушевание «Аппассионаты», посвящённой Брунсвику, и, видимо, Бетховен рассчитывал на полное понимание с его стороны. Драма Шекспира, которая годами не отпускала его воображение, — не только о вселенской игре сверхчеловеческих сил. Она — о мучительной коллизии свободы и несвободы и о трагической судьбе мудреца-демиурга, отвергнутого людьми и всё же продолжающего видеть в них нечто лучшее, чем они есть на самом деле. Но в отличие от шекспировской «Бури», завершающейся монологом Просперо, покидающим свой зачарованный остров, бетховенская «Аппассионата» кончается страшным разгулом безликой стихии.
Не менее мрачен и цикл Тридцати двух фортепианных вариаций до минор, также написанный в 1806 году и почему-то попавший у Бетховена в немилость — он издал это сочинение, но не присвоил ему опусного номера и старался его не слишком выставлять на публику, как будто чего-то в нём стыдился. Возможно, Бетховен postfactum обнаружил в теме неосознанный плагиат: тональность, гармония и фактура этой бетховенской темы сильно напоминают арию Мурнея из оперы Петера фон Винтера «Прерванное жертвоприношение», которую Бетховен хорошо знал ещё с 1796 года (на придворной сцене она шла и летом 1806 года). Сходство бетховенской темы с этой арией заметно, хотя и не является точным совпадением, да и вся концепция Тридцати двух вариаций настолько значительнее вероятного оперного прототипа, что их нельзя поставить рядом. Но, в сущности, они действительно об одном и том же: о человеке, глядящем в глаза смерти.
Впереди была увертюра «Кориолан» к трагедии Коллина — в той же тональности до минор, что и вариации, и с той же безнадёжно жестокой развязкой. Коллиновский герой, в отличие от шекспировского, кончает жизнь самоубийством, а не погибает от мечей своих союзников, которых он в последний момент отказался вести на Рим.
Мрак постепенно наползал на душу Бетховена, который изо всех сил старался ему не поддаваться, однако ухватиться ему в жизни было почти не за что: никакими успехами он в 1806 году похвастаться не мог, денег по-прежнему не было, слух ухудшался, так что он уже перестал это скрывать («Да не будет больше твоя глухота тайной, даже в искусстве», — записал он среди эскизов Квартетов ор. 59), возлюбленная вела себя уклончиво, — и вдобавок в тот злосчастный год он лишился и давнего друга, в лице князя Карла Лихновского, и любимого брата, которому не мог простить его скоропалительный брак. В придачу ко всему, Германия была унижена и повержена, принц Луи Фердинанд погиб, да и мир в Австрии зависел от капризов Наполеона, которого Бетховен теперь воспринимал как кровавого тирана.
В Вену он вернулся, ощущая себя одиноким и несчастным, но вряд ли сломленным. Его промокший дорожный баул был наполнен выдающимися шедеврами, и он это прекрасно осознавал.
На первом в 1807 году музыкальном собрании у князя Лихновского играли, как обычно, Бетховена, но самого́ Бетховена не было. Из-за этого в атмосфере всё время ощущалась некоторая странность, которую князь и его гости всячески старались побороть, делая вид, будто ничего не случилось и вообще так оно даже лучше. Граф Разумовский, пребывавший в трауре по покойной супруге, представил обществу «изумительную виртуозку» — мадам Биго де Морож, жену своего библиотекаря. Изящный французский язык и безукоризненные манеры мадам Биго сразу покорили высшее общество. Казалось, что даже несколько чопорный граф Разумовский немного влюблён в свою протеже, и это могло бы обеспокоить Поля Биго, если бы он не был свято уверен в том, что Мари неспособна променять его ни на какого русского графа. Ревность среди просвещённых людей почиталась смешным предрассудком, и Биго пытался внушить себе те же самые мысли, однако волновал его вовсе не граф Разумовский, а вездесущий и неугомонный Бетховен, который вдруг начал занимать в их семейной жизни непомерно большое место…
Сначала Мари Биго исполнила с Шуппанцигом скрипичную Сонату до минор, посвящённую императору Александру. А потом Мари сыграла сольную бетховенскую Сонату до мажор, посвящённую графу Вальдштейну, — до безумия виртуозную и требующую чуть ли не акробатических трюков с перекрещиванием рук, глиссандо октавами и пассажами сверху донизу при звучащей одновременно мелодии.
— Это великолепно! — восхитился граф Мориц Лихновский. — Вроде бы почти те же приёмы, что у Гуммеля или Клементи, однако там порой — пустая бравура, а здесь — поэма без слов. Скажите, мадам Биго, а что-нибудь новое для фортепиано он написал? Вы ведь, наверное, кое-что знаете? Или это великая тайна?
— Тайны нет, — улыбнулась она. — Просто эти вещи пока не изданы. Поверьте, они затмевают всё.
— О, хотя бы в словах расскажите, что это! — оживился князь Лобковиц.
— Ещё одна большая соната, ваше сиятельство. Она посвящена графу Брунсвику. И большие вариации на собственную тему. То и другое — совершенно страшная музыка.
— Неужели труднее того, что мы только что слышали?
— Дело не в трудности, ваше сиятельство. Дело в смысле. Когда я закончила играть ту сонату, мне показалось, что, как после распятия Господа, мир окутала тьма и сейчас разверзнутся гробы… Такую музыку мог бы написать… побывавший в аду.
Княгиня Лихновская молча кивнула. Ей казалось, что про ад она теперь знает почти столько же, сколько и бедный Бетховен.
— Вы нас заинтриговали, — сказал граф Разумовский. — Милая мадам Биго, неужели никак нельзя познакомиться с этими сочинениями?
— Разве что с вариациями, — неуверенно ответила Мари. — Рукопись сонаты господин Бетховен обещал мне подарить, и я её с нетерпением жду. А с вариаций он разрешил мне снять копию, только просил никому её не показывать. Но я уже знаю их наизусть.
— Просим, просим! — наперебой раздались голоса.
Мари посмотрела на мужа. Поль едва заметно ей подмигнул. Пусть играет, если ей хочется.
Лицо Мари стало строгим, как у греческой пифии. Ибо то, что происходило далее, было священным обрядом вызывания духов тьмы, обретения власти над ними и гадания через них о Судьбе…
— Браво! — воскликнул по окончании вариаций князь Лобковиц. — В самом деле, похоже на глюковские пляски фурий, только тут ещё больше силы и страсти… Но какое, господа, мастерское исполнение! Думаю, сам Бетховен не сыграл бы совершеннее!
— Его сейчас не очень-то и заставишь играть, — проронил Мориц Лихновский, невзначай намекнув на скандальное происшествие в Градеце.
— Мы должны милосерднее относиться к нему, — мягко сказала княгиня Мария Кристина, носившая траур по умершей сестре и оттого казавшаяся похожей на отрёкшуюся от мира монахиню.
— Да он сам теперь отбросил стеснение и едва ли не кичится своей глухотой! — почти озлобленно возразил ей супруг, но тотчас добавил более сдержанным тоном: — Нет, конечно, я по-прежнему интересуюсь всем, что он сочиняет, однако он ведёт себя возмутительно… Более необузданного человека я в жизни не видел.
— Но такую музыку вряд ли создал бы кроткий ангел с безмятежной душой, — иронически проронил Разумовский. — Стало быть, придётся терпеть, если мы хотим наслаждаться его шедеврами.
— Почему-то Моцарт и Гайдн создавали шедевры, не устраивая диких сцен своим благодетелям, — не мог успокоиться князь Лихновский.
— Гайдн, увы, ничего уже не напишет, — вздохнула княгиня Эстергази, иногда навещавшая великого старца в его тихом особнячке в Гумпендорфе. — Он не смог закончить даже свой последний квартет…
— Да, любезный граф, скажите, наш фуриозный гений всё-таки выполнил то, что вам обещал? — спросил Лихновский у шурина. — Три квартета, про которые говорил ещё летом?
— Они готовы, князь, я их видел и уже выплатил ему гонорар. Он принёс все три партитуры, но, правда, тотчас унёс назад, чтобы отдать расписывать партии.
— И… как?
— Чудовищно трудно.
— Там же вроде бы предполагались… народные песни?
— Одну из них он отдал на растерзание виолончели, а потом разрубил на кусочки. Из другой сделал чуть ли не фугу. Форменная же фуга завершает последний квартет, но там уже никому не до песен. Бешеный темп и пассажи у всех инструментов.
— Хотел бы я это услышать! — воскликнул Лихновский, почти забыв о непрощенной обиде.
— И в чём затруднение, милый князь? Шуппанциг в вашем распоряжении, как только будут готовы партии, я пошлю их вам… У меня сейчас, вы понимаете, устраивать какие-либо концерты неловко. Хотя бедная Лиз не была бы против, я думаю. Но приличия следует уважать.
— Играть квартеты — здесь — без Бетховена? — нахмурился Лихновский.
— Ну так пригласите его, — посоветовал граф. — Будьте великодушны. Заодно и уладите вашу размолвку.
— Нет! — отрезал Лихновский. — Я его уже один раз пригласил. Мне достаточно.
Лобковиц быстро принял решение:
— Друзья мои, тут не о чем спорить. Я готов устроить концерт у себя.
«Всеобщая музыкальная газета», Лейпциг, от 27 февраля 1807 года:
«Внимание всех знатоков привлекли три новых струнных квартета Бетховена, посвящённые русскому послу графу Разумовскому. Будучи очень длинными и трудными, они обнаруживают глубину замысла и великолепную его разработку, однако уразуметь их местами непросто. Третий квартет, C-dur, несколько привычнее прочих. Его своеобразие, мелодичность и впечатляющая гармония могут покорить любого образованного любителя музыки».
В начале марта случилось недоразумение между Бетховеном и супругами Биго, едва не положившее конец их дружбе. Осенью 1806-го и зимой 1807 года Бетховен стал у них частым гостем: он музицировал с Мари, иногда давал советы по фортепианной игре её младшей сестре Каролине, общался с самим Полем, который был человеком очень начитанным и, видимо, обаятельным. Бетховен обычно приходил только в те дни и часы, когда сам Биго был дома. Однако утром 4 марта, когда Биго был на службе, Бетховен решил пригласить на прогулку в открытом экипаже Мари и её младшую сестру Каролину. В своём письме Бетховен упорно настаивал на том, чтобы его предложение было принято: «Столь образованной, просвещённой Мари было бы совсем не к лицу, если бы в угоду каким-то пустым предрассудкам она меня лишила величайшего удовольствия». Но мадам Биго отказалась от приглашения, поскольку накануне её муж высказался против подобных поездок. Бетховен был очень раздосадован и обижен.
На следующее утро вновь исполнялись Квартеты ор. 59, после чего был дан обед. Неизвестно, где это происходило — возможно, у Разумовского, поскольку Биго там присутствовал. Бетховен почти демонстративно игнорировал Биго. Но, вернувшись домой, он написал ему сбивчивое письмо, в котором уверял, что хранил молчание только потому, что не хотел выказывать свою обиду: «Ведь из всех тех людей, с которыми я встречался после отъезда из родного города, Вы для меня являетесь самыми дорогими. Естественно поэтому, что огорчение, причинённое Вами, воспринимается мною болезненнее, чем если бы это были другие люди, мало что значащие в моих глазах». Последняя фраза явно намекала на князя Лихновского.
Биго, судя по всему, в тот же день ответил Бетховену откровенным письмом, обрисовав сложившуюся ситуацию так, как она виделась со стороны: частые визиты Бетховена в их дом, рассыпанные по его письмам фамильярные шутки и, наконец, упорство в приглашении замужней женщины на прогулку могли означать лишь то, что он питал к Мари не только дружеские чувства. Видимо, Биго сумел соблюсти нужную меру деликатности, коль скоро Бетховен немедленно обратился с письмом к обоим супругам, пытаясь объяснить своё поведение. Он заверял Поля и Мари, что одно из главнейших его жизненных правил — «…никогда не вступать ни в какие отношения, кроме дружеских, с женщиной, имеющей супруга. Не хотелось бы мне, чтобы вследствие каких-то иных отношений грудь мою стало всечасно теснить недоверие к той, которая когда-нибудь, я думаю, разделит и мою судьбу». А чуть далее, признавая, что, возможно, позволял себе высказывания, которые могли восприниматься двояко, делал важную оговорку: «Но даже в том случае, если допустить, что за сказанным мною скрылся какой-нибудь тайный смысл — ведь и самая священная дружба бывает не свободной от тайны — всё равно: Вы не должны были ложно истолковывать тайну друга лишь на том основании, что не смогли её разгадать».
Дружба с супругами Биго была восстановлена, хотя, вероятно, приобрела после этого более сдержанный характер. Мари продолжала публично играть произведения Бетховена, и скорее всего, он по-прежнему бывал у них дома вплоть до их отъезда в Париж весной 1809 года.
Некоторые биографы полагают, что Бетховен действительно увлёкся красивой и талантливой Мари Биго. Думается, следует верить самому Бетховену, который признавался супругам Биго, что искал в их доме лишь душевный покой. Измученный одиночеством, истерзанный собственными страстями, он нуждался в человеческом тепле и в созерцании той жизни, которая выглядела в его глазах почти идеальной. Такого рода «приёмные семьи» возникали на его жизненном пути неоднократно. В дружеском кругу он раскрывал самые лучшие черты своей натуры, и недаром многие люди, знавшие его таким, отзывались о нём восторженно не только как о великом музыканте, но и как о замечательном человеке.
Однако фоном для всей описанной здесь истории был продолжавшийся роман Бетховена с Жозефиной Дейм, который в 1807 году начал окрашиваться в тона безысходности. Отдалённый намёк на это присутствует и в процитированном выше письме: «Вы не должны были ложно истолковывать тайну друга лишь на том основании, что не смогли её разгадать». Подлинной тайной была его неизбывная любовь к Жозефине, а не мимолётное увлечение Мари, которое он фактически не скрывал. Между тем Мари Биго в какой-то мере сама являлась звеном этой тайны: она стала учительницей музыки маленькой Вики Дейм, старшей дочери Жозефины. Неизвестно, когда начались их занятия, однако поскольку Вики в мае 1807 года исполнилось семь лет, то, возможно, она уже некоторое время обучалась у Биго, и значит, Мари была знакома с Жозефиной.
Уж не на реакцию ли Жозефины был рассчитан весь эпизод с несостоявшейся поездкой Бетховена и Мари в открытом экипаже? Жозефина должна была рано или поздно узнать об этой прогулке, маршрут которой, возможно, должен был проходить под окнами её дома, и сделать для себя поучительные выводы. Ведь Жозефина очень опасалась любой огласки их отношений, и Бетховена это не могло не тревожить и не обижать. 1805 год прошёл для него под знаком надежды; в 1806 году начались размолвки; в 1807-м, по-видимому, появились барьеры даже там, где их раньше не было.
В одном из своих писем Жозефина благодарила Бетховена за доброту, проявленную к её детям, — но в чём эта доброта заключалась? Только ли в словах участия? Или он почти по-родственному общался с Вики, Фрицем, Карлом и Зефиной, вникая в их игры, забавы и хлопоты? Бетховен обычно был очень ласков с детьми, а в этом случае он должен был питать к ним особенно нежные чувства. Семилетняя Вики была очень умной девочкой и могла начать понимать, что всё это — неспроста. Возможно, Жозефина решила ограничить его общение с детьми, поскольку знала, что их приёмным отцом он никогда не станет: этого не допускали законы Австрийской империи.
Весной 1807 года Бетховену в очередной раз дали почувствовать, что императорский двор к нему крайне неблагосклонен. Композитору вновь было отказано в предоставлении зала для бенефисной академии. В январе 1807 года он обратился с соответствующим прошением в дирекцию императорских театров и получил в ответ предложение устроить свой концерт 1 марта в Малом редутном зале дворца Хофбург, что его категорически не устраивало: Малый зал не годился для крупных симфонических произведений. Тогда Бетховен обратился, в обход дирекции театров, в полицейское ведомство Вены с просьбой предоставить ему на 24 марта Театр Ан дер Вин — и вновь получил отказ, поскольку, дескать, ему уже был обещан другой зал.
Проще всего было бы объяснить подобную политику предвзятым отношением дирекции Ан дер Вин к Бетховену, однако не всё было так однозначно. С 1 января 1807 года руководство стало коллегиальным, причём одним из ведущих директоров придворных театров сделался князь Лобковиц. Вряд ли он стал бы препятствовать Бетховену — напротив, он пытался ему помочь. Но, видимо, мнение князя не являлось решающим. Все афиши концертов, дававшихся в казённых залах, открывались ритуальной фразой: «По высочайшему соизволению». Стало быть, для этого требовалось получить санкцию императора — возможно, в каких-то случаях сугубо формальную, а в каких-то — придирчиво взвешенную. Похоже, Бетховен для императора Франца с неких пор стал персоной нон грата. Примечательно, что ни в одной из академий того сезона со сборной программой, дававшихся «по высочайшему соизволению», не звучало ни одного из сочинений Бетховена. В этом культурная политика императора Франца, как ни странно, совпадала с культурной политикой Наполеона. Но если Наполеон мог вообще не знать, кто такой Бетховен, то Франц это, несомненно, знал.
Словно бы желая компенсировать Бетховену пренебрежение со стороны двора и официальных властей, князь Лобковиц устроил в своём дворце в первой половине марта 1807 года два концерта из произведений Бетховена. Существует, правда, предположение, что, коль скоро в печатном отзыве устроитель концертов назван лишь инициалом («князь Л.»), то это мог быть не Лобковиц, а Лихновский. Однако у Лихновского не было на службе собственной капеллы, а у Лобковица она была. Кроме того, ничего не известно о концертном зале у князя Лихновского, между тем во дворце Лобковица такой зал имелся, и концерты там давались достаточно регулярно.
В зале дворца князя Лобковица можно разместить всего несколько десятков слушателей. Из беглого сообщения в лейпцигской «Всеобщей музыкальной газете» (от 18 марта 1807 года) явствует, что концерты давались по подписке и принесли Бетховену очень существенный доход (естественно, суммы не разглашались). Так что в материальном отношении Бетховен даже выиграл, хотя ему, наверное, было обидно, что послушать столь значительные премьеры могли лишь немногие.
Поскольку исполнялись также произведения, связанные со сценой, то, вероятно, должны были присутствовать и люди из театральной среды. Несомненно, что кого-то из друзей имел право пригласить сам Бетховен, и такими друзьями в первую очередь должны были стать Стефан фон Брейнинг и, вероятно, барон Цмескаль. В зале, безусловно, находились и музыкальные критики — по меньшей мере один из них там точно был. В апреле 1807 года веймарский «Журнал роскоши и мод» («Journal des Luxus und der Moden»), главным редактором которого был Фридрих Юстин Бертух, сообщал:
«Бетховен дал два концерта в доме князя Л., где исполнялись только его произведения, а именно: четыре симфонии, увертюра к трагедии „Кориолан“, фортепианный концерт и несколько арий из оперы „Фиделио“. Богатство идей, дерзкая оригинальность и мощь выражения, являющиеся особенно ценными чертами Бетховена, в полной мере проявились и в этих концертах. Однако многим показалось, что отсутствие благородной простоты и чрезмерно изобильное нагромождение идей, которые из-за своего огромного количества не всегда соответствующим образом отделаны и соединены друг с другом, нередко создают ощущение неогранённых бриллиантов».
Собственно, только из этой заметки нам известна общая программа обоих концертов, хотя остаются неизвестны порядок исполнения произведений и имена солистов. Фортепианную партию играл, вероятно, сам Бетховен. Скорее всего, он же оба вечера дирижировал, но говорить об этом с уверенностью нельзя.
Коль скоро приватные концерты для сугубо избранной публики получили освещение даже в заграничной прессе, то и в Вене они должны были произвести немалое впечатление. У Бетховена вновь могли оживиться надежды на перемены его участи к лучшему. Эти перемены зависели прежде всего от позиции двора. Но тут случилась беда, и двор надолго погрузился в траур.
13 апреля 1807 года умерла императрица Мария Терезия Бурбон-Сицилийская — цветущая женщина неполных тридцати пяти лет, успевшая, однако, родить 12 детей, из которых в 1807 году в живых было восемь. Скончалась она в результате последних родов. Новорождённая девочка пережила мать всего на пару дней. Император Франц очень любил свою жену, невзирая на различие в характерах. Обычно сдержанный и флегматичный император выглядел совершенно убитым и безутешным (это, впрочем, не помешало ему в том же году начать активные поиски другой спутницы жизни, причём одной из кандидатур была сестра императора Александра, великая княжна Екатерина).
Утрату императрицы оплакивали все видные музыканты: Сальери, Паэр, Петер фон Винтер. Йозеф Вейгль писал в автобиографии, что к музыкантам Мария Терезия проявляла сердечную доброту, граничившую с материнской заботой, и, утратив её, они почувствовали себя «словно сироты». Несомненно, был потрясён её смертью и старый Гайдн, к которому Мария Терезия относилась с подлинным пиететом. Бетховен не принадлежал к ближнему кругу императрицы, однако, в отличие от Франца I, она относилась к нему благожелательно. Он посвятил ей Септет ор. 20; императрица охотно пела «Аделаиду», и однажды он сам ей аккомпанировал. Она интересовалась его оперой и, не случись такого несчастья, могла бы что-то для него сделать. Теперь единственным человеком при дворе, ценившим музыку Бетховена, остался юный эрцгерцог Рудольф, у которого не было ни собственных средств, ни достаточной энергии, чтобы стать его покровителем.
Всего через несколько дней после похорон Марии Терезии, 24 апреля, в Бургтеатре сыграли «Кориолана» Коллина с увертюрой Бетховена. Трагедию, как полагали присутствовавшие, дали в последний раз. Йозеф Ланге с болью в душе попрощался с одной из своих коронных ролей. Для роли Кориолана Ланге сделался стар — это было слишком заметно. У искусства свои законы, порой не менее жестокие, чем у светского общества.
В те самые дни, когда Бетховен перестал ждать каких-либо милостей от двора, судьба послала ему встречу, расценённую обоими её участниками как большая удача. В Вену в очередной раз приехал композитор и пианист Муцио Клементи, который, завершив концертную карьеру, занялся музыкальным предпринимательством: он основал в Лондоне фортепианную фабрику и издательство. Предыдущий его визит в Вену в 1803 году сопровождался трагикомическим недоразумением, описанным в мемуарах Риса: Бетховен, поддавшись внушению брата Иоганна, решил, что Клементи должен первым нанести ему визит. Клементи же, который был на 18 лет старше Бетховена, рассудил, вероятно, иначе. В результате не раз бывало так, что в ресторане «Белый лебедь» за соседними столами обедали Бетховен с Рисом и Клементи со своими учениками, Джоном Филдом и Августом Кленгелем. Но никто друг с другом не здоровался, при том что все друг друга знали. Ученики не решались нарушить запрета, а оба маэстро хранили гордое молчание.
В 1807 году ситуация была совсем иной. Бетховен нуждался в заработке, Клементи же был заинтересован в приобретении его новых сочинений.
Муцио Клементи — компаньону Уильяму Фредерику Колларду в Лондон, Вена, 22 апреля 1807 года:
«Приложив немного ловкости и ничем не скомпрометировав себя, я, наконец, окончательно покорил „строптивую красавицу“ — Бетховена, который первым начал в общественных местах заигрывать и кокетничать со мной, и я, разумеется, не стал его обескураживать; затем, когда мы однажды встретились на улице, он по-приятельски со мной разговорился:
— Где Вы остановились? — спросил он. — Я давно Вас не видел!
Я дал ему мой адрес. Через пару дней я обнаружил на столике его визитную карточку, которую он сам же принёс, — горничная в точности обрисовала его милый облик. „Дело сладится!“ — подумал я.
Три дня спустя он зашёл ещё раз и застал меня дома. Вообразите себе наш взаимный восторг от этой встречи! Я всячески старался извлечь из этого выгоду для нашей фирмы и, отпустив множество лестных похвал его сочинениям, спросил, как только это стало приличным:
— Вы связаны с каким-то английским издателем?
— Нет, — ответил он.
— А что, если бы Вы отдали предпочтение мне?
— От всего сердца!
— Прекрасно! Что у Вас есть готового?
— Я принесу Вам список.
Короче говоря, я заключил с ним соглашение о покупке манускриптов трёх квартетов, симфонии, увертюры и скрипичного концерта, который очень красив и который он сам обязался переложить для фортепиано (обычного и с расширенной клавиатурой), — а также концерт для фортепиано. За всё это мы должны заплатить ему 200 фунтов стерлингов, однако право собственности распространяется только на страны Британского доминиона. <…>
Симфония и увертюра изумительно хороши, и я полагаю, что заключил отличную сделку».
Бетховен — Жозефине Дейм, 11(?) мая 1807 года:
«Любимая Ж[озефина], прошу Вас прислать мне адрес Вашего брата в Офене — он мне нужен срочно. — Дел у меня крайне много, — а чувствую я себя неважно, — да и настроение весьма скверное, — о чём я предпочёл бы Вам тут не рассказывать. — Надеюсь, через несколько дней мне станет лучше, и тогда я увижу мою возлюбленную, единственную Ж[озефину].
Бетховен».
Бетховен — графу Францу Брунсвику в Будапешт (Офен), 11 мая 1807 года:
«Дорогой, дорогой Б[рунсвик]!
Скажу тебе только, что дела мои с Клементи устроились наилучшим образом. Я должен получить от него 200 фунтов стерлингов, и за мною при этом сохраняется право продать те же самые произведения в Германии и Франции. Сверх того он предложил мне ряд других заказов, так что я могу надеяться, что ещё в молодые годы достигну положения, которое приличествует истинному артисту. Мне нужны, дорогой Брунсвик, квартеты. Я просил уже твою сестру, чтобы она тебе об этом написала. Копировка с моей партитуры отняла бы слишком много времени, а потому поспеши их прислать мне с ближайшей почтой. Ты их получишь обратно — самое позднее — через четыре-пять дней. Прошу тебя об этом самым настоятельным образом, так как в противном случае я многое могу потерять. Если ты можешь устроить, чтобы меня пригласили на пару концертов в Венгрию, то сделай это. Вы могли бы приобрести меня за 200 дукатов золотом. Я привезу тогда с собой и свою оперу; с титулованной театральной сволочью я никак не могу дотолковаться.
Всякий раз, когда мы (несколько amici) распиваем твоё вино, мы тебя опаиваем допьяна, то есть пьём за твоё здоровье. — Прощай и торопись — торопись — торопись отослать мне квартеты, иначе ты меня поставишь в очень затруднительное положение. — Шуппанциг женился, говорят, что на особе, очень похожей на него, — экое семейство???? Поцелуй свою сестру Терезу. Скажи ей, что я опасаюсь стать великим без того, чтобы она меня увековечила. Завтра же пошли мне квартеты — квартеты-т-е-т-ы.
Твой друг Бетховен».
— Ну вот, моя драгоценная, вы должны быть довольны мной…
Он стоял перед ней, сжимая её руки в своих, но говорил вовсе не о любви, ибо тут всё давно было сказано, а о деньгах…
— Мне всегда была ненавистна любая мысль о торгашестве, — продолжал Бетховен, — и вы знаете, что я никогда не сочинял ради выгоды, но всё-таки мои труды не оказались напрасными. Весенние концерты принесли мне около трёх тысяч флоринов, контракт с Клементи — 200 фунтов, что на наши деньги выходит 1200 флоринов, и те же самые сочинения я имею право продать издателям на континенте, в Германии и во Франции… Я уже написал моему другу Зимроку в Бонн и Плейелю в Париж — стало быть, смогу получить ещё две тысячи с лишним, уж как столкуемся… Осенью будет ещё гонорар за мессу для Эстергази — надеюсь, князь не станет скупиться и тысячу я с него получу… Если оперу всё же поставят в Праге или Пеште, то и оттуда придёт кое-что ощутимое — не знаю, как лучше договориться: брать проценты со сборов или сразу весь гонорар…
Жозефина слушала молча, кивала — и машинально считала, мысленно записывая все суммы в два столбика: то, что существовало на самом деле, и то, что только предполагалось… Всё вместе выглядело совсем неплохо — тысяч пять или шесть, примерно в три раза больше обычного жалованья капельмейстера. Но, если учитывать лишь уже поступившие деньги, картина заметно тускнела, хотя, конечно же, по сравнению с прошлым годом, когда он так много работал и в итоге почти ничего не имел, теперешние доходы казались значительными. Однако всё равно недостаточными, чтобы считаться состоятельным человеком. И — совсем ничтожными, чтобы помышлять о браке с графиней Дейм… Жозефина, щадя его гордость, не говорила ему про приданое в 150 тысяч флоринов, которые она, разумеется, ни за что не получит, если вздумает сделаться «госпожой ван Бетховен».
— Любимая! Решайтесь же, наконец! Выходите за меня замуж. Если, конечно, я вам ещё дорог…
Она чувствовала, как постепенно мертвеет душа.
— Вы… всегда были и всегда будете мне дороги, — пролепетала она.
Наверное, он ничего не расслышал, но понял: это — отказ.
— Почему? — не желал отступаться он. — Вы боитесь осуждения света? Разрыва с семьёй?.. Я ведь ради вас порвал с родным братом…
— Дети! — простонала она. — Я не могу допустить, чтобы их растила не я. И чтобы чужие внушали им, будто их мать — дурная, порочная женщина, для которой ни долг, ни узы крови, ни слёзы четырёх малюток — ничто…
— Но, любимая, эти страхи — кто вам их внушил? Почему вы решили, что у вас отнимут детей? Ведь бывает совсем иначе… Посмотрите хотя бы на графиню Эрдёди…
— Вы всерьёз способны равнять меня с ней?!..
На какой-то миг Жозефина превратилась в негодующую ревнивицу. Она терпеть не могла графиню Эрдёди, с которой Бетховен зачем-то дружил — по крайней мере он уверял, что это всего лишь светская дружба, вроде как с мадам Биго, Лори Фукс, баронессой Эртман — но эти-то дамы пользовались незапятнанной репутацией, а Эрдёди почти открыто сожительствовала с воспитателем своих троих детей. Почему-то граф Эрдёди делал вид, что его это мало заботит. Впрочем, он уже несколько лет как оставил жену и не переступал порог её дома.
Бетховен посмотрел на разъярённую Жозефину со смешанным выражением усмешки, горечи и восхищения.
— Вас, любимая, ни с кем сравнить невозможно. Я имел в виду только детей. Их же не отнимают у матери лишь на том основании, что…
— Это разные вещи, мой друг. Ваша любезная Эрдёди не вдова и не разведена. Если мужу не претит её образ жизни, то никто не подумает вмешиваться. Я — совсем в ином положении.
— Да кто же вмешается, дорогая моя, — кто, зачем?!..
— Суд. Опека. И сам император.
Бетховена передёрнуло. Он отвернулся и выругался вполголоса, хотя и в пределах допустимого в обществе дамы.
— Вы думаете, — продолжала она, — что, выказывая на людях своё неуважение к императору, вы поступаете как человек свободный и гордый. А на самом деле…
— На самом деле я охотно бы придушил эту гнусную гадину, будь оно в моих силах! — яростно выпалил Бетховен, ударив кулаком по фортепиано так, что струны испуганно зазвенели. — Жаль, что при Аустерлице французская артиллерия оказалась недостаточно меткой… Хороший залп — и одним коронованным негодяем в мире стало бы меньше… О Боже, какое ничтожество нами правит, от какого мерзавца зависит наша судьба, наше счастье…
— И вы после этого рассчитываете, что получите придворную должность?
— Ради вас, ангел мой, я пошёл бы даже на это. В конце концов, придворному композитору не нужно являться в ливрее на службу, кланяясь всякой титулованной сволочи. Достаточно вовремя выполнять заказы. Можно жить вообще не в Вене. Чтобы не видеть этой кислой физиономии.
— А где же вы собираетесь жить?..
— Где угодно. Жозефина, любимая, давайте уедем. Куда вы хотите? В Италию или во Францию? Я давно мечтал о Париже…
Она уже почти решилась поддаться соблазну совместного бегства, но вовремя опомнилась и обречённо произнесла:
— Я сейчас не могу себе это позволить. Летом я буду в Бадене, жильё уже снято.
— Ладно, я тоже поеду в Баден.
Он не сдастся, пока Жозефина не скажет: «Я больше вас не люблю» или что-нибудь столь же губительно бесповоротное. Но как такое сказать, глядя прямо ему в глаза?.. Говорить с ним приходится, стоя близко как только возможно, потому что иначе он половины слов не расслышит.
— Моя единственная возлюбленная… Не надейтесь, что я отступлюсь. И поймите, что счастливы вы можете быть лишь со мной. Как и я — лишь с вами. Подумайте. Не торопитесь. Ну… прощайте. Стало быть, увидимся в Бадене.
Она грустно кивнула, вновь не решившись поставить точку в конце затянувшегося романа, в котором уже начали повторяться и сцены, и диалоги.
Значит, это мучение так и будет длиться — месяцами, годами…
Летом 1807 года Бетховен был занят в основном работой над Мессой до мажор, заказанной князем Николаем Эстергази. Заказ нужно было выполнить точно в срок, ибо 13 сентября предполагалось исполнение Мессы в церкви Эйзенштадта по случаю именин княгини Марии Герменегильды. С 1796 года на этих торжествах исполнялись мессы Гайдна, так что ответственность была велика. Думается, что к Бетховену князь решил обратиться не без влияния своей жены и, возможно, не без рекомендации самого Гайдна. Среди эскизов бетховенской Мессы имеются выписки из предпоследней мессы Гайдна, носящей неавторское название «Сотворение мира», поскольку в ней использована цитата из одноимённой оратории. Разумно предположить, что Бетховен, прежде чем браться за работу, мог посоветоваться с учителем относительно принятых в Эйзенштадте условностей, исполнительских возможностей капеллы и прочих важных деталей. Никто не знал этого лучше, чем Гайдн.
Месса сочинялась в нервной и тягостной обстановке: всё лето Бетховена мучили изнурительные головные боли. Их причиной оказался зуб, который пришлось удалить, но приступы головной боли продолжались до осени. Помимо плохого самочувствия его угнетали зашедшие в тупик отношения с Жозефиной. Она также проводила лето в Бадене, и они, вероятно, порой встречались то в парке, то в церкви, то в других публичных местах. Но Бетховен не мог не чувствовать, что возлюбленная всё больше отдаляется от него. Может быть, он и сам в какой-то момент перестал домогаться встреч и отложил все объяснения до сентября, когда закончатся празднества в Эйзенштадте.
Торжественное богослужение в честь именин княгини Эстергази состоялось 13 сентября 1807 года; за день до этого в церкви прошла репетиция, которой князь был очень недоволен. Присутствовал ли на репетиции Бетховен, неизвестно, однако на премьере он был. И далее произошла совершенно непонятная история, описанная в шиндлеровской «Биографии Бетховена»:
«По обычаям этого двора после окончания богослужения все местные и приезжие музыкальные знаменитости собирались в покоях князя, чтобы обсудить исполнявшееся произведение. Едва Бетховен вошёл, князь обратился к нему с вопросом: „Но, любезный Бетховен, что же вы там опять натворили?“ Этот странный вопрос, за которым, вероятно, последовали дальнейшие критические замечания, произвёл на нашего мастера тем более чувствительное впечатление, что он увидел, как смеётся стоявший рядом с князем капельмейстер. Он принял это на свой счёт и не пожелал больше оставаться там, где с таким презрением отвергли его труд, тем более что ему казалось, будто по этому поводу злорадствует его собрат по искусству. В тот же день он покинул Эйзенштадт».
Шиндлер полагал, что некстати развеселившимся капельмейстером был Иоганн Непомук Гуммель, и сообщал далее, что Бетховен порвал с ним дружеские отношения вплоть до весны 1827 года, когда Гуммель навестил его, лежащего на смертном одре. Прощальный визит Гуммеля — чистая правда, всё остальное — фантазии или откровенный навет. Во-первых, в 1807 году Гуммель не был капельмейстером Эстергази, хотя и служил при его дворе. Исполнением Мессы, как явствует из сохранившегося письма князя от 12 сентября 1807 года, руководил вице-капельмейстер Иоганн Непомук Фукс. Во-вторых, никакого разрыва Бетховена с Гуммелем не произошло, о чём свидетельствуют письма Бетховена 1813 и 1814 годов. В-третьих же, как явствует из документов архива Эстергази, Бетховен вовсе не покинул Эйзенштадт «в тот же день». Он оставался гостем князя вплоть до 16 сентября и, вероятно, надеялся вернуть его расположение, устроив концерт из своих произведений (Бетховен взял с собой партитуру Четвёртой симфонии и Четвёртого фортепианного концерта, которые отдал в переписку эйзенштадтскому копиисту — об этом есть письменное примечание Гуммеля на соответствующем счёте).
Возможно, зерно истины в тексте Шиндлера всё-таки имеется. Приведённая им реплика князя Эстергази вполне согласуется с пассажем из письма князя графине Генриетте Зелинской: «Месса Бетховена невыносимо смешна и отвратительна, и я не думаю, что её вообще можно прилично исполнить. Из-за этого я испытываю гнев и стыд». То есть Эстергази был действительно шокирован бетховенской Мессой.
Тут и кроется главная странность.
Что именно могло до такой степени возмутить князя, что он решил высказать это в лицо композитору (прекрасно зная о крайне чувствительном отношении Бетховена к подобным выпадам), причём в праздничный день, сразу после церковной службы в честь почитаемой супруги, а к тому же публично, в присутствии других музыкантов?..
Это совершенно непонятно. Будь Месса Бетховена действительно решительно непохожей на то, что звучало в Эйзенштадте в предыдущие годы, и выделяйся она каким-то особо дерзким новаторством, реакция князя была бы отчасти объяснима. Однако Бетховен, судя по всему, в данном случае совсем не стремился к какому-либо эпатажу. Большинство поздних месс Гайдна, написанных для Эстергази, выглядят гораздо более вызывающими с точки зрения церковного стиля и трактовки литургического текста, нежели первая Месса Бетховена. Истово верующий католик Гайдн позволял себе такие вольности, о которых «еретик» Бетховен даже не помышлял. Музыкальные критики начала XIX века отмечали чрезвычайно светский тон некоторых месс Гайдна, чего никогда не ставили в вину бетховенской Мессе до мажор. Бетховен отнёсся к своей задаче исключительно серьёзно. Позднее он с гордостью писал издателю Гертелю, что «обработал текст Мессы так, как его редко кто обрабатывал» — он пытался эмоционально вчувствоваться и в смысл каждой части, и в содержание практически каждого слова.
Может быть, из-за тяжёлых головных болей, на которые Бетховен жаловался всё лето 1807 года, Месса у него получилась внешне правильной, но мертворождённой?.. Отнюдь нет. Её религиозный тон — искренне сердечный и совсем невымученный. Месса выигрывает сравнение с лучшими произведениями современников и предвосхищает будущую Торжественную мессу, которую Бетховен считал венцом своего творчества. Исполнительская судьба Мессы до мажор также подтверждает правоту композитора, а не князя. Хотя Бетховену стоило больших усилий заставить Гертеля опубликовать партитуру этой Мессы, издатель не остался внакладе. Мессу до мажор, снабжённую свободным немецким переводом и выпущенную в свет в 1812 году, вскоре охотно начали исполнять в качестве оратории и в Германии, и в других странах, включая Россию. Исполняется она в австрийских храмах и в наши дни. Но осенью 1807 года композитор был глубоко разочарован. У него были все основания думать, что он в очередной раз стал жертвой предвзятого к себе отношения.
Остаток сентября Бетховен провёл в Гейлигенштадте, надеясь до наступления холодов успеть поправить здоровье и вернуть себе душевное спокойствие. Но если первое как-то удалось, то из второго ничего не вышло. Жозефина Дейм всё-таки решила положить конец их затянувшемуся роману. Этого, вероятно, почти в ультимативной форме потребовала её семья — прежде всего мать и сестра Тереза, которые в августе приезжали в Вену. Ранее её уговаривал «одуматься» дядя, Йозеф Брунсвик, но к нему Жозефина не прислушалась. Какую позицию занимал брат Франц, мы не знаем. Решающим доводом могли стать дети; впоследствии Тереза сожалела о судьбе сестры, пожертвовавшей своим счастьем ради детей. Но решение Жозефины явно было не совсем добровольным и стоило ей не меньших страданий, чем Бетховену. Видимо, боясь, что не выдержит очередной встречи с ним, она просто приказала своим слугам больше не принимать его, отговариваясь то недомоганием, то другими причинами. После нескольких отчаянных попыток увидеться с возлюбленной Бетховен понял, что всё кончено.
Послания, которыми они обменивались в сентябре 1807 года, читаются как печальная история любви, которую старательно пытались убить, но так и не убили окончательно. У Жозефины не хватило духу уничтожить эти письма или вернуть их Бетховену; она сохранила их, невзирая на своё последовавшее позднее второе замужество. Вероятно, перед смертью она вверила письма любимой дочери Вики, а после безвременной кончины юной графини в 1823 году они попали к её старшему брату Фридриху Дейму и остались погребёнными в семейном архиве вплоть до середины XX века.
Бетховен — Жозефине Дейм, 20 сентября 1807 года:
«Гейлигенштадт, 20 сентября.
Дорогая, возлюбленная, единственная Ж[озефина]!
Даже и несколько строчек от Вас доставляют мне большую радость. Как часто я, возлюбленная Ж[озефина], боролся с самим собой, чтобы не преступить запрет, который я наложил на себя, но напрасно; тысяча голосов мне всё время нашёптывает, что Вы являетесь единственной моей подругой, единственной возлюбленной, и не в силах более выдерживать того, на что я сам себя обрёк; о, дорогая Ж[озефина], пойдёмте ж беспечально по тому пути, на котором мы часто бывали так счастливы. Завтра или послезавтра я Вас увижу, и да подарит мне небо хоть час безмятежного общения с Вами, чтобы наконец-то состоялась беседа, которой так давно уж не бывало, когда сердце моё и душа моя смогут снова перед Вами раскрыться. Состояние моего здоровья оставалось до сих пор всё ещё неважным, но понемногу оно улучшается. — Когда здесь была сестра Тереза, мне ещё было плохо, и в течение почти всего месяца моя раздражительность не позволяла мне ни с кем общаться, даже с лучшими друзьями. В начале сентября я отправился в Гейлигенштадт, но это не пошло мне впрок, пришлось снова вернуться в город. Потом я был в Эйзенштадте, у князя Эстергази, где исполнялась моя месса. Вернулся я оттуда несколько дней тому назад, и не прошло ещё и дня с момента возвращения в Вену, как я дважды был у Вас, но не имел счастья Вас увидеть. Это огорчило меня, и я подумал, что, быть может, расположение Ваше переменилось. Но я ещё надеюсь. И там в Э[йзенштадте], и повсюду меня всё время преследовал Ваш образ — такова вся моя жизнь. Моё здоровье с каждым днем поправляется, и вскоре, надеюсь, я снова смогу больше посвящать себя своим друзьям. Не забудьте и не осудите
Вашего
навеки Вам
верного
преданного
Бетховена.
Я сегодня буду, наверное, в городе, и мог бы, пожалуй, передать своё письмо Вам лично. Но я опасаюсь — не окажется ль и третья попытка моя встретиться с Вами неудачной».
Жозефина Дейм — Бетховену, после 20 сентября 1807 года (черновик письма):
«Я не хотела Вас обидеть, дорогой Б.! Но коль скоро Вы это восприняли как обиду, и так как я вполне сознаю, что внешние законы приличия — которым я, правда, не придаю серьёзного значения — мною всё же нарушены, то мне надлежит попросить у Вас прощения, каковое я и приношу Вам, хотя не совсем понимаю, как может совмещаться подобная обидчивость с подлинным взаимным уважением. Это — болезнь, которую было бы естественнее найти у людей, более слабых духом…»
Бетховен — Жозефине Дейм, Гейлигенштадт, последняя декада сентября 1807 года:
«Дорогая, любимая Ж[озефина], лишь несколько строк могу я сегодня написать Вам. Если Вы думаете, что причиной тому являются чрезмерные развлечения, то ошибаетесь; с головой моей становится лучше, и поэтому я теперь чаще уединяюсь, тем более что почти не нахожу здесь подходящего для себя общества. — Вы нездоровы — как мне больно, что я не могу повидать Вас, — но для Вашего и для моего спокойствия лучше, чтобы я Вас не видел. Вы не обидели меня, раздражение моё было вызвано вовсе не тем, что Вы усмотрели. Сегодня я не могу Вам об этом написать более подробно, но, что бы там ни было, наше мнение друг о друге зиждется, конечно, на такой прочной основе, что мелочи никогда нас не смогут поссорить. Однако мелочи способны наталкивать на мысли, которые, благодарение небу, приходят ещё не слишком поздно. Ничего против Вас, дорогая Ж[озефина]: всё-всё — ради Вас. Тем не менее так должно быть. Прощайте, возлюбленная Ж[озефина]. Более подробно — через несколько дней».
Бетховен — Жозефине Дейм, Вена, осень 1807 года:
«Дорогая Ж[озефина]!
Так как я едва ли не имею оснований опасаться, что Вы избегаете дальнейших встреч со мною, и поскольку я больше не желаю подвергаться тому, чтобы меня выпроваживал Ваш слуга, то прийти к Вам я сочту теперь возможным только тогда, когда Вы выскажете мне своё чистосердечное мнение по этому поводу. Если Вы действительно не хотите меня больше видеть, то будьте откровенны — я безусловно заслужил это у Вас. Когда я от Вас отдалился, я считал, что таков мой долг, потому что, как мне казалось, Вы того желали. И хотя я немало страдал от этого, я всё же овладел собою. Но позднее у меня снова возникли сомнения, верно ли я понял Вас. Всё остальное содержится в письме, которое я Вам недавно посылал. — Скажите же мне, любимая Ж[озефина], Ваше мнение, Вас ничто не должно связывать. — При данных обстоятельствах я больше ничего не могу и не смею, пожалуй, говорить Вам. — Прощайте, дорогая, дорогая Ж[озефина]. — Я прошу Вас прислать мне обратно книгу, в которую я вложил свои строки к Вам. У меня её сегодня требуют».
Два самых последних документа, приводимые ниже, могли относиться не к осени 1807 года, а к более позднему времени — возможно, к предновогодним или первым новогодним дням, когда в Вене было принято проявлять внимание к друзьям хотя бы в письменной форме. Из этих писем явствует, что Жозефина довольно давно не видела Бетховена, но сочла необходимым заверить его в своей дружбе. В полном собрании переписки Бетховена, изданном в 1996–1998 годах Зигхардом Бранденбургом под эгидой боннского Дома Бетховена, эти заключительные письма датируются осенью 1809-го. Однако такая датировка не выглядит убедительной: осенью 1809 года Жозефина была беременна от своего нового поклонника, барона Кристофа фон Штакельберга, за которого вышла замуж в феврале 1810 года. Пытаться в этих обстоятельствах вновь наладить отношения с Бетховеном было бы, наверное, неуместно ни с какой точки зрения.
Жозефина Дейм — Бетховену, Вена, конец 1807 года или позже (черновик письма):
«…Мне давно уже очень хотелось получить известия о Вашем самочувствии, и если бы меня не удерживала скромность, то я давно бы уже о нём справилась. Скажите же мне: как Вы поживаете, что поделываете? Как здоровье, настроение, какой образ жизни Вы ведёте? Всё, что касается Вас, глубоко меня волнует и будет волновать, пока я жива. Получение известия от Вас является для меня поэтому необходимой потребностью. Или мой друг Бетховен — позвольте мне так называть Вас — полагает, что я изменилась? Но если такое сомнение у Вас зародилось, то о чём же ином оно может мне служить свидетельством, как не о том, что Вы сами теперь не такой, каким были прежде…»
Бетховен — Жозефине Дейм, Вена, конец 1807 года или позже:
«Прошу Вас, моя дорогая Жозефина, переслать эту сонату Вашему брату. Благодарю Вас за то, что Вы ещё хотите создать видимость, будто бы я не совсем Вами предан забвению, благодарю даже в том случае, если это сделано Вами, быть может, больше по побуждению других. Вы хотите, чтобы я Вам сказал, как мне живётся. Более трудного вопроса передо мной нельзя было поставить, я предпочитаю не отвечать на него, чем ответить слишком правдиво. Прощайте, дорогая Ж[озефина].
Как всегда Ваш, навеки Вам преданный
Бетховен».
В гробнице тёмной и тесной
Обрету я покой.
Неблагодарная, тщетно
Придёшь рыдать надо мной.
Пусть замогильные грёзы
Не потревожат мой сон.
Не лей напрасные слёзы
О том, кто погребён.
В гробнице…
В гробнице тёмной и тесной
Обрету я покой.
Неблагодарная, тщетно
Придёшь рыдать надо мной.
Напрасно… Напрасно…[20]
В первой половине 1808 года в душе Бетховена клокотали мрачные страсти. В письмах они прорывались резкими и язвительными выпадами то в адрес «вандалов от искусства», никак не желавших предоставить ему зал для академии, то в адрес «ничтожного учреждения» венских дилетантов, бравшихся исполнять заведомо непосильные им произведения, вроде «Героической симфонии». Главным же сочинением, занимавшим его зимой и весной, была Пятая симфония — едва ли не самая остро драматичная из всех, доселе написанных кем-либо. Согласно Шиндлеру, композитор однажды сказал о её начальной теме: «Так судьба стучится в дверь». В 1859 году музыковед Адольф Бернгард Маркс в своей книге о Бетховене придумал звонкий афоризм, выражавший, как ему представлялось, самую суть Пятой симфонии: «От мрака к свету, через борьбу к победе!» (по-немецки это звучит как двустишие: «Durch Nacht zum Licht, / Durch Kampf zum Sieg!»). Иногда этот афоризм приписывают самому Бетховену, но он таких слов никогда не произносил. В принципе Маркс был прав; симфония действительно развивается от патетического Allegro к победоносному финалу, где, чтобы усилить ощущение триумфа, вступают инструменты, не применявшиеся ранее в классических симфониях: флейта-пикколо, контрафагот и три тромбона. Сумрачная и тревожная третья часть непосредственно переходит в финал, что производит сильнейшее впечатление, отчасти сравнимое с внезапным «взрывом» лучезарного до мажора в оратории Гайдна «Сотворение мира» на словах «И стал Свет!».
Яркость звуковых красок Пятой симфонии, чёткая лапидарность и монументальность её структуры, почти сюжетное развитие тематической «фабулы», связанной с постепенным преодолением «темы судьбы», сделали это произведение хрестоматийным. Оно как нельзя лучше воплощает образ Бетховена-борца, выразителя чаяний страждущего человечества. Однако сам Бетховен выше всех своих симфоний ставил «Героическую». «Героическая» была сложнее, многослойнее, философичнее. Титанизм, свойственный как самому Бетховену, так и его эпохе, выразился в обеих симфониях, однако в «Героической» он воспринимался как проблема, а в Пятой — как декларация. В «Героической симфонии», как ни странно, почти не было аллюзий на военные песни и марши; в Пятой они присутствуют во всех частях, включая Andante. Из-за этих интонаций некоторым казалось и до сих пор кажется, будто Пятая симфония как нельзя лучше выражает дух французской революции, вплоть до ассоциаций с «Марсельезой» в гимнической побочной теме Andante и в маршевой главной теме финала. Но революция осталась в прошлом; отношение Бетховена к её вождям давно уже было весьма неоднозначным. Бетховен был композитором военного времени, причём всё больше склонявшимся к немецкому патриотизму; так что тема борьбы и победы являлась для него столь же личной, сколь и общезначимой. В искусстве он вполне мог ощущать себя неким новым Прометеем, несущим людям огонь своего вдохновения.
Но в реальной жизни он в то время, по-видимому, чувствовал себя изгоем и неудачником. На тридцать восьмом году жизни у него ещё не было ни твёрдого дохода, ни почётного положения, ни семьи, ни даже надежды на то, что всё переменится к лучшему.
Разрыв с Жозефиной Дейм стал для Бетховена ударом не только по самым сокровенным чувствам, но и по самолюбию — человеческому и мужскому. Он не видел за собой никакой вины, но был тем не менее безо всяких объяснений отвергнут. Чтобы избежать даже случайных встреч с Бетховеном, Жозефина вместе с сестрой Терезой и двумя сыновьями в начале 1808 года надолго уехала за границу.
Личные невзгоды могли бы компенсироваться внешними успехами, но и тут всё обстояло непросто. Попытка заключить долгосрочный контракт с дирекцией придворных театров, предпринятая им в конце 1807 года, провалилась. Гастролировать как пианист он из-за ухудшения слуха уже не мог. Зала для бенефисной академии ему весной 1808 года вновь не дали.
Друзья и покровители старались поддержать композитора. Это видно хотя бы по ряду посвящений, которые, несомненно, были щедро оплачены. В августе 1808 года вышел из печати Четвёртый фортепианный концерт с посвящением эрцгерцогу Рудольфу. Пятая и Шестая симфонии оказались посвящёнными сразу двум меценатам: графу Разумовскому и князю Лобковицу. По-видимому, Разумовский и Лобковиц договорились между собой о выплате Бетховену двойного гонорара за обе симфонии, иначе в таком причудливом посвящении не было бы смысла.
Пятая и Шестая симфонии составили своего рода контрастный диптих. Грохочущая, бурная, ревущая медью Пятая — и почти идиллическая Шестая, названная «Пасторальной».
В эскизах «Пасторальной симфонии» имеются словесные наброски некоего авторского предисловия или разъяснения, которое в итоге осталось неопубликованным:
«Слушателю предоставляется определить ситуации. Sinfonia caracteristica — или Воспоминание о сельской жизни. Всякая живописность, если ею злоупотребляют в инструментальной музыке, проигрывает. Sinfonia pastorale. Тот, кто имеет понятие о сельской жизни, и без множества надписей поймёт, чего хочет автор. — Даже без описаний целое можно понять скорее как выражение чувств, а не звуковую картину».
Эти записи позволяют понять, что именно композитор вкладывал в своё понимание так называемой «программной» музыки, считавшейся в классическую эпоху не слишком серьёзным жанром, недостойным внимания крупных мастеров. В трактатах конца XVIII — начала XIX века композиторов постоянно предостерегали от подобных «ребячеств», не делая исключения даже для Генделя и Гайдна. Бетховен вновь пошёл наперекор общественному мнению, декларативно снабдив названием не только всю симфонию (это он сделал уже в «Героической»), но и каждую из её пяти частей.
Интересно, что авторские названия первой, четвёртой и пятой частей, фигурировавшие в автографе, оказались «отредактированными» издателем Гертелем. Они стали литературно отточеннее, но приобрели другой, несколько упрощённый смысл. Так, пятая часть изначально называлась: «Пастушеская песня — Благотворные чувства после бури, связанные с благодарностью Божеству»; в издании же значилось: «Пастушеская песня. Радостные и благодарные чувства после бури».
Авторская программа содержала намёки на религиозно-натурфилософскую концепцию мироздания, окрашенную при этом в очень личностные тона. Цветущая, поющая и звучащая природа поздней весны или раннего лета предстаёт здесь не как объективная картина, а как живая среда, окружающая лирического героя симфонии и постоянно вступающая с ним в диалог. Симфония, несомненно, автобиографична; её герой — житель города, истосковавшийся за зиму по запаху земли и трав, свежему воздуху, звукам деревни, вольным прогулкам по лесам и полям. Судя по голосам птиц, запечатлённым в «Сцене у ручья», мы можем даже определить примерное время года: конец мая или начало июня. Беззаботное веселье крестьян, вероятно, намекает на воскресный или праздничный день. Авторские эпитеты в развёрнутых названиях частей выражают все оттенки радости, от «приятных чувств» (состояние некоторой приподнятости) до компанейской «весёлости» и — высшая степень радости — до восторженной благодарности Божеству (Gottheit). Бетховен вновь, как и в «Гейлигенштадтском завещании», вводит именно это универсальное слово, а не традиционное Бог (Gott). Почему авторский «гром» (Donner) в названии четвёртой части оказался в первом издании заменённым на «грозу» (Gewitter), трудно сказать. Но «гром», несомненно, также намекал на божественный гнев, ибо само слово отсылало к образу Громовержца.
Партитуру «Пасторальной» Бетховен дописывал в Гейлигенштадте. «Бетховенская тропа», на которую выходит Эроикагассе, вьётся вдоль берега ручья, где, по преданию, сочинялась вторая часть симфонии. Но, скорее всего, в бетховенской музыке запечатлён не именно этот, узкий и мелкий ручеёк, а обобщённый образ вечнотекущих вод, над которыми шелестят деревья и поют птицы.
Соседями Бетховена по дому на Гринцингерштрассе, 64, оказалась семья Грильпарцер. Впоследствии Франц Грильпарцер (в то время — юноша шестнадцати лет) записал свои воспоминания о том лете:
«Наша квартира выходила окнами в сад, а жильё с окнами на улицу занимал Бетховен. Между обоими помещениями имелся общий коридор, выводивший на лестницу. Мои братья и я придавали мало значения этому диковинному человеку — в то время он заметно погрузнел, ходил одетым чрезвычайно небрежно, чуть ли не грязновато, и иногда ворчливо отчитывал нас. Однако моя мать, страстная любительница музыки, устремлялась в общий коридор всякий раз, когда он садился за фортепиано. Она вставала не возле его двери, а возле нашей, и с благоговением слушала его игру. Так происходило несколько раз, пока Бетховен однажды не выскочил из раскрывшейся двери, увидел мою мать, мгновенно исчез у себя, нахлобучил шляпу на голову и как вихрь промчался вниз по лестнице. С того момента он больше не прикасался к фортепиано. Тщетно моя мать, исчерпав все прочие возможности, заверяла его через его слугу, что она не только не будет больше подслушивать, но и наши двери в коридоре останутся плотно закрытыми, и никто из обитателей квартиры не будет пользоваться общим выходом в сад, а последует обходным путём. Бетховен остался непреклонным и не притрагивался к роялю, пока поздней осенью не переехал в Вену.
Нет удержу его шагам,
И тень несётся по пятам —
Он мчится по полям, лесам,
Хлебам, — куда, не зная сам;
Ручей дорогу пересёк —
Он властно вторгнется в поток,
И, мокрым выбравшись на брег,
Продолжит непрестанный бег.
На миг застынет среди скал,
Взглянув в разомкнутый провал, —
Но скок! — и бездна позади,
А путник, невредим, в пути.
Ему в забаву тяжкий труд,
Его везде победы ждут,
Но кто ж последует за ним?..
Бетховен, помню, был таким».
Летом и осенью 1808 года Бетховен дружески сблизился с графиней Марией Эрдёди, с которой был знаком много лет, однако держался от неё на некотором отдалении (возможно, из-за ревности Жозефины Дейм). До 1808 года в письмах Бетховена нет упоминаний о графине Эрдёди, хотя Шиндлер уверял в своей книге, будто именно у неё Бетховен искал душевного утешения ещё после расставания с Джульеттой Гвиччарди, причём якобы с отчаяния даже пытался уморить себя голодом, забившись в заросли сада в имении Эрдёди. Скорее всего, это было либо полной неправдой, либо смутной полуправдой (о романе Бетховена с Жозефиной любопытный Шиндлер ничего не знал).
Графиня Эрдёди — одна из самых загадочных фигур в биографии Бетховена. Существование между ними доверительных отношений подтверждается сохранившимися письмами композитора и посвящением графине двух Трио ор. 70 и двух виолончельных Сонат ор. 102. Графиня была хорошей пианисткой, и когда самочувствие ей позволяло, играла у себя дома произведения Бетховена соло или в ансамбле. Но она страдала неизлечимой болезнью, начавшейся после первых родов и приведшей к инвалидности: у неё постепенно отказывали ноги. Постоянно испытывая боли и переживая нарастающую физическую беспомощность, графиня Эрдёди хорошо понимала, каково было Бетховену с его многочисленными недугами, а он, в свою очередь, также старался морально её поддержать.
Некоторые биографы Бетховена предполагали, что графиня Эрдёди — подходящая кандидатура на роль «Бессмертной возлюбленной», имя которой доселе остаётся предметом споров. Однако достоверно известные факты из жизни графини опровергают эти предположения. Во-первых, она, в отличие от Жозефины Дейм, не была свободна от брачных уз, хотя муж, граф Петер Эрдёди, с 1805 года жил с ней раздельно. Во-вторых, ходили слухи о том, что Йозеф Ксавер Браухле, воспитатель троих детей Эрдёди, являлся интимным другом графини. Бетховен об этом прекрасно знал, но, видимо, для этой пары делал исключение из своих строгих принципов, поскольку жалел графиню и хорошо относился к «магистру». Однако вступать в их союз в качестве третьего лица он вряд ли бы счёл для себя допустимым, при том что со стороны это могло выглядеть именно так — особенно когда осенью 1808 года Бетховен поселился в венском доме графини Эрдёди на Кругерштрассе.
Возможно, её родственникам такой образ жизни казался скандальным и вызывающим, и они постарались предать имя «блудной дочери» забвению. От графини Эрдёди не осталось никаких личных бумаг и никаких архивов, способных пролить свет на круг её общения и на образ её мыслей. Имение Йедзелее под Веной, в котором нередко гостил Бетховен, было графиней продано, а потом усадебный дом сгорел, так что существующий ныне на его месте небольшой музей неаутентичен. Венский дом Эрдёди на углу Кругерштрассе и Вальфишгассе также не уцелел. Поэтому очень многие вопросы, связанные со взаимоотношениями Марии Эрдёди и Бетховена, остаются в сфере гипотез. Бросается, однако, в глаза, что графиня являлась в какой-то мере «двойником» бесповоротно утраченной им Жозефины. Обе дамы происходили из Венгрии (причём Эрдёди являлась страстной патриоткой своей родины); обе были почти ровесницами (Жозефина родилась в 1779 году, Мария — в 1778-м или 1779-м); у обеих имелись дети сходного возраста; обе были искусными пианистками и очаровательными женщинами. Сохранился лишь один групповой портрет, на котором Мария Эрдёди изображена с мужем, детьми и Браухле, однако и по нему можно сказать, что в молодости она была очень привлекательна внешне.
Помимо загадочной графини, летом 1808 года возле Бетховена неожиданно вновь появился его ученик Фердинанд Рис, приехавший в Вену из Парижа, где он тщетно пытался добиться успеха. Бетховен очень ему обрадовался, хотя мало чем мог помочь: у него самого не было ни достойного его славы титула, ни престижной должности, ни твёрдых доходов, ни сколько-нибудь отрадных перспектив. Бетховен начал задумываться о том, не стоит ли покинуть Вену насовсем, коль скоро здесь его нисколько не ценят. Но куда он мог отправиться? Рис, вероятно, рассказал ему о собственных мытарствах в Париже, где он чуть ли не голодал и пробавлялся уроками. Бетховен был не в том возрасте и не в том статусе, чтобы начинать карьеру на чужбине заново, не имея никаких гарантий. Ему требовалось солидное приглашение, и оно внезапно пришло с совершенно неожиданной стороны: от Жерома Бонапарта, младшего брата Наполеона.
В 1807 году Жером Бонапарт был объявлен королём Вестфалии и вознамерился превратить столицу своего королевства, Кассель, в заповедник изящных искусств. Он пожелал набрать самых блистательных артистов во все три придворные труппы, оперную, балетную и драматическую. Поначалу должность капельмейстера получил Иоганн Фридрих Рейхардт, известный своими давними профранцузскими симпатиями. Собственно, из-за них он в 1794 году был уволен с аналогичного поста при прусском дворе. Рейхардту в 1808 году исполнилось 56 лет; он был уважаемым композитором и известным публицистом, автором критических статей и путевых очерков. Но далеко не все современники были в восторге от его личности и характера. Внешне Рейхардт был очень общителен и любезен, однако любил встревать в то, что его не касалось, а потом ещё и печатно разглашать конфиденциально добытые сведения.
Его карьера в Касселе оказалась короткой. Летом 1808 года Рейхардт был послан в поездку с целью набора артистов в кассельскую капеллу, а к осени вдруг узнал, что ему уже найдена замена и переговоры об этом всерьёз ведутся с Бетховеном.
Жером Бонапарт, которого кассельцы вскоре прозвали «весёлым королём», не был знаком с Бетховеном и вряд ли хорошо знал его музыку. Остаются загадкой мотивы этого приглашения. Если Жером хотел украсить свой двор звёздами первой величины, то кто-то из окружающих должен был ему назвать имя Бетховена. Кто же?.. Иногда в этой связи называют имя скрипача Игнаца Вильмана, занимавшего пост дирижёра кассельской капеллы до Рейхардта. Семидесятилетний Вильман помнил Бетховена ещё по боннской капелле и, несомненно, имел известия о его деятельности от своих дочерей, живших в Вене и хорошо знакомых с композитором. Одна из них, Вальбурга, была женой литератора Франца Ксавера Хубера (автора либретто оратории Бетховена «Христос на Масличной горе»); другая, Магдалена, стала певицей Венского придворного театра, однако умерла очень рано (в 1801 году). В семье Вильман существовало предание, будто Бетховен в юности пытался просить руки Магдалены, но получил отказ, поскольку был «уродливым и почти сумасшедшим». Ясно, что культа Бетховена в этой семье не было.
Зато в Касселе находился друг его юности, Карл Август Мальхус, дипломат и финансист, назначенный в начале 1808 году государственным советником правительства Вестфалии, а весной — генеральным директором налогового ведомства. Нет никаких сведений о контактах Бетховена с Мальхусом в это время, однако тот, несомненно, следил за его успехами. Так или иначе, за Бетховена кто-то замолвил слово, и король дал приказание начать переговоры.
Переписка велась через графа Фридриха Людвига Вальбурга, канцлера вестфальского двора. Дело принимало весьма серьёзный оборот. Бетховену предполагалось назначить ежегодное жалованье 600 дукатов золотом (примерно 3400 флоринов) и оплатить расходы на переезд в размере 150 дукатов. Взамен он должен был иногда выступать перед королём и дирижировать придворными концертами. Нельзя сказать, что эта должность была совсем синекурой, но ясно, что от Бетховена не требовалось выполнения ежедневной рутинной службы. В нём видели прежде всего статусную фигуру. И Бетховен решил принять это предложение, ибо все обстоятельства склоняли его к отъезду.
Вскоре вокруг него начала заплетаться двойная интрига. Одну линию вели венские меценаты, полагавшие кассельское предложение опасной авантюрой и желавшие любой ценой удержать Бетховена от какой-либо связи с семейством Бонапарт. Но свою сеть плёл и приехавший в Вену обиженный Рейхардт, который, сохраняя с Бетховеном внешне уважительные отношения, ухитрился как минимум дважды, а то и трижды «подставить» его в глазах ближайших друзей и коллег. Сперва Рейхардт убедил Генриха фон Коллина отдать ему либретто оперы «Брадаманта», якобы отвергнутое Бетховеном (тот действительно был не в восторге от сюжета, но от работы вовсе не отказывался). Затем Рейхардт распустил слухи о том, что инициатором приглашения Бетховена в Кассель был он сам, что являлось неправдой, однако позволяло выставить Бетховена неблагодарным человеком, если бы тот вздумал выступить против Рейхардта. Наконец, в начале 1809 года Рейхардт втянул в интригу Фердинанда Риса, ведя с ним параллельные переговоры: Рейхардт уверял его, будто Бетховен уже отказался от предложенного поста, и предлагал Рису занять эту должность за меньшую плату. Когда Бетховен узнал об этом, он страшно разгневался на Риса, будучи уверенным в том, что тот действовал за спиной учителя, собираясь опередить его и сорвать переговоры с Касселем. Невиновность Риса обнаружилась слишком поздно. У Риса хватило духу простить учителя, но даже спустя 30 лет он вспоминал о той истории с огромной горечью.
Между тем приближалась дата долгожданной бенефисной академии Бетховена, которой он добивался почти три года. Концерт был назначен на вечер 22 декабря 1808 года в Театре Ан дер Вин.
Устройство этого концерта сопровождалось такими трудностями, скандалами и срывами, что даже сухое их перечисление производит сильнейшее впечатление. Подобное нагромождение трагикомических и драматических неурядиц (попадись оно в романе) показалось бы читателю чрезмерным сгущением красок. Но именно так всё и происходило.
Бетховен занимался организацией академии сам, иногда прибегая к содействию друзей и знакомых. Вряд ли, наверное, он лично торговал билетами по месту своего жительства у графини Эрдёди (именно этот адрес был указан в газетном объявлении). Однако никакого импресарио при нём не было. Властности и волевого напора Бетховену было не занимать, только ведь в подобных делах требовались и другие качества — хладнокровие, дипломатичность, практическая сметка, умение ладить с людьми. Этих достоинств ему явно недоставало. Но, похоже, в сложившейся ситуации самообладание потерял бы любой человек, обладающий тонкой душевной организацией. Конечно, Бетховен хотел выручить приличную сумму денег, однако даже это было не самым главным. Он отдавал на суд публики ряд абсолютных шедевров и мечтал завершить этот вечер мощным гимном Искусству — свежей, только что созданной Фантазией для фортепиано, оркестра и хора ор. 80. Концерт 22 декабря был для него необычайно важен, поскольку должен был утвердить положение Бетховена как «императора» музыки, равного которому в то время не было ни в Австрии, ни в целой Европе. Предполагая, что в январе отбудет в Кассель, Бетховен прощался с Веной, наглядно показывая, кого она теряет в его лице, и демонстрировал свою творческую мощь всему музыкальному миру.
Казалось бы, дата выбрана удачно: разгар сезона, преддверие Рождества, четверг, вечер. Но вскоре вскрылись очень неприятные обстоятельства. На те же самые дни, 22 и 23 декабря, были назначены благотворительные академии в Бургтеатре, организованные Обществом помощи вдовам и сиротам музыкантов под руководством Сальери. Бетховен с обидой писал 7 января 1809 года Гертелю: «Мои противники из общества „Концерты в пользу вдов“, среди которых первое место принадлежит господину Сальери, выкинули из ненависти ко мне премерзкую штуку: каждому из музыкантов, состоящему членом их общества, они угрожали исключением, если он станет играть у меня». На самом деле вряд ли этот запрет был продиктован «ненавистью» Сальери к Бетховену. Сальери, конечно же, думал прежде всего о сборах в кассу возглавляемого им общества. Если бы Сальери и впрямь «ненавидел» Бетховена, он, вероятно, не стал бы включать в программу благотворительной академии Третий концерт Бетховена в исполнении Фридриха Штейна. Но в итоге оркестр Театра Ан дер Вин, несмотря на участие в исполнении нескольких видных музыкантов, дружески настроенных к Бетховену (Зейфрида, Клемента, Антона Враницкого), представлял собой почти случайное и трудно управляемое сборище. Штатных оркестрантов пришлось заменить кем попало. Об этом с сожалением писали современники, в том числе анонимный корреспондент «Анналов литературы и искусства в Австрийской империи» (1809 год, № 2):
«Концерт мог бы произвести гораздо более сильное впечатление, если бы не спешка, в которой он готовился, и не нехватка репетиций, из-за чего в конце концов случился срыв, испортивший исполнение. Однако именно в этот день лучшие музыканты оркестра были заняты в императорско-королевском Бургтеатре и многие партии были поручены посторонним и неопытным музыкантам. Поэтому исполнению недоставало стройности при одновременном звучании голосов и уверенности звучания»[21].
Бетховен намеревался включить в программу свой Четвёртый концерт для фортепиано с оркестром, неизвестный широкой публике. У композитора явно не было времени на пианистическую шлифовку сольной партии. К тому же он спешно сочинял Фантазию ор. 80. Поэтому меньше чем за неделю до академии Бетховен пришёл к Фердинанду Рису и потребовал, чтобы тот выступил 22 декабря с этим концертом. Рис просмотрел ноты и честно отказался. Он боялся, что не успеет за оставшиеся пять дней выучить такое трудное произведение. Отказ Риса от выступления был воспринят Бетховеном очень болезненно. Ему показалось, что ученик вообще относится к нему не так, как прежде (скандал из-за кассельского капельмейстерства был ещё впереди). Вспылив, Бетховен отправился к пианисту Фридриху Штейну — брату владелицы фортепианной фабрики Наннетты Штейхер. Тот легкомысленно обещал сыграть концерт, но за пару дней до выступления заявил, что не успел его выучить, и предложил выйти на сцену с Третьим концертом. Эта замена не имела ни малейшего смысла, поскольку тот же самый Третий концерт Штейн играл на другой день, 23 декабря, в благотворительной академии под управлением Сальери. Разгневанный Бетховен решил играть сам. Времени на запись фортепианной партии Фантазии у него не осталось; на концерте пришлось практически импровизировать.
Неожиданные сложности возникли и с вокальными номерами. Бетховен, несомненно, знал, что цензура не позволила бы исполнять части церковного произведения на сцене театра. Но ему очень хотелось познакомить широкую публику хотя бы с фрагментами своей Мессы до мажор, отвергнутой князем Эстергази (правда, князь всё-таки профинансировал исполнение частей Мессы в академии 22 декабря). 17(?) декабря Бетховен писал тенору Йозефу Августу Рёккелю, что надо бы срочно найти человека, способного перевести текст на немецкий язык: «Тут не требуется шедевра, только бы слова хорошо сообразовывались с музыкой». Разумеется, изготовить новые тексты для Gloria и Sanctus за считаные дни до концерта, вписать их в партии и дать разучить певцам было уже невозможно. Видимо, кто-то из влиятельных друзей Бетховена помог получить разрешение от цензуры петь латинские тексты при условии, что части Мессы в афише будут названы «гимнами в церковном стиле».
С сольной арией тоже случилась беда. Бетховен хотел украсить свой концерт участием примадонны Анны Мильдер и накануне 22 декабря просил того же Рёккеля: «Будьте очень предупредительны, исполняя свою миссию у Мильдер. Обязательно скажите ей, что сегодня вы лишь предварительно её просите от моего имени, чтобы она не пела нигде в другом месте. Но завтра я сам к ней приду и припаду к её стопам». Но как раз личное ходатайство Бетховена привело к неудаче. Бетховен умудрился поссориться с женихом примадонны — венским ювелиром Петером Гауптманом, который категорически запретил невесте иметь какое-либо дело с этим «грубияном». Мильдер была вынуждена подчиниться и петь отказалась. Бетховен спешно начал искать другую солистку — и нашёл её в лице восемнадцатилетней Жозефины Килицки, свояченицы Шуппанцига, певицы с хорошим голосом, но совершенно неопытной. Выйдя на сцену, девушка запаниковала. Эффектная, хотя и не новая ария «Ah, perfldo!», всегда нравившаяся публике, была провалена.
После всей этой нервотрёпки Бетховен пришёл на единственную сводную репетицию, находясь во взрывоопасном состоянии. И, конечно же, у него вскоре возник конфликт с оркестрантами, которые категорически отказались играть под его руководством и потребовали его удаления из зала. Бетховену пришлось сидеть за кулисами, а два штатных дирижёра Ан дер Вин, Зейфрид и Клемент, периодически бегали к нему за нужными указаниями. Этот причудливый способ освоения совершенно новой и очень трудной музыки враждебно настроенным оркестром привел к тому, что всю программу пройти не удалось.
Эти мытарства роковым образом сказались на судьбе Пятой симфонии. Ни один рецензент, освещавший академию 22 декабря, не придал этой симфонии того значения, которое она приобрела всего несколько лет спустя. Присутствовавший на концерте Рейхардт писал лишь, что симфония была «очень длинной». На самом деле, по сравнению с той же «Героической», Пятая симфония была вовсе не длинна. Либо её играли медленнее, чем принято ныне, либо исполнение было столь вялым, что симфония показалась затянутой. А ведь Бетховен пошёл на немалую жертву, сняв большое повторение в Скерцо.
Как было установлено исследователями, изначально в третьей части Пятой симфонии предусматривалось двукратное звучание основного раздела и трио по схеме АВАВА — точно такое же, как в целом ряде других крупных произведений Бетховена периода 1806–1812 годов (включая Четвёртую, Шестую и Седьмую симфонии). Но Бетховен был вынужден вычеркнуть это повторение, сведя форму к простому АВА. Не имея возможности лично руководить оркестром и видя, что репетиция затягивается, он либо поддался уговорам коллег, либо изъял повторение во избежание худших последствий. На репетиции группы инструментов могли «разойтись», и выправить это с ходу было непросто. Подвергать новую симфонию опасности провала из-за недостаточной сноровки оркестрантов Бетховен не пожелал.
Злосчастный концерт, столь мучительно готовившийся и завершившийся совсем скандальным эпизодом, вызвал тем не менее значительный резонанс в профессиональных кругах.
«Всеобщая музыкальная газета», Лейпциг, январь 1809 года:
«Среди музыкальных академий, которые давались в венских театрах в предрождественскую неделю, самой примечательной, бесспорно, была та, что устроил Бетховен 22 декабря в Театре Ан дер Вин. <…>
Первое отделение:
1. „Пасторальная симфония“ (№ 5)[22]. Более выражение чувств, нежели Живописание.
1-я часть. Приятные чувства, которые пробуждаются в человеке по прибытии за город. 2-я часть. Сцена у ручья. 3-я часть. Весёлое сборище поселян, затем без перерыва — 4-я часть. Гром и буря, и без перерыва — 5-я часть. Благодатные чувства, связанные с благодарностью Божеству после бури.
2. Ария в исполнении мадемуазель Килицки.
3. Гимн с латинским текстом в церковном стиле, с хором и солистами.
4. Фортепианный концерт в исполнении автора (издан Индустриальной конторой).
Второе отделение:
1. Большая симфония до минор (№ 6).
2. „Свят“, с латинским текстом в церковном стиле, с хором и солистами.
3. Фантазия для фортепиано соло.
4. Фантазия для фортепиано, к которой постепенно присоединяются оркестранты, а финал завершается вступлением хора.
Почти невозможно вынести суждение после первого и единственного прослушивания о всех перечисленных вещах, особенно если речь идёт о произведениях Бетховена, следующих в таком изобилии друг за другом и являющихся по большей части столь огромными и пространными. <…> Что же касается исполнительской стороны этой академии, то она была во всех отношениях небезупречной. Мадемуазель Килицки обладает очень приятным голосом, но временами он ей изменял, и она даже фальшивила. Вероятно, это было результатом робости перед сценой, что со временем должно исчезнуть. Но самый вопиющий случай произошёл в последней Фантазии. Духовые инструменты варьировали тему, которую до этого Бетховен исполнял на фортепиано. Настала очередь гобоев. Кларнетисты — если я не ошибаюсь! — сбились со счёта и вступили одновременно с ними. Возникла причудливая смесь звуков. Бетховен вскочил, жестом приказал кларнетистам замолчать, но из этого ничего не вышло, пока он очень громко и рассерженно не крикнул всему оркестру: „Стойте, стойте! Не так! Ещё раз — ещё раз!“… После этих комплиментов оркестр был вынужден подчиниться, и несчастную Фантазию возобновили с указанного места!
Воздействию всех этих пьес на смешанную публику, и особенно пьес, звучавших во втором отделении, сильно повредило их чрезмерное изобилие и длина. Впрочем, как известно, к Вене в куда большей мере, чем ко многим другим городам, применимо евангельское высказывание о пророке в своём отечестве».
Об инциденте, произошедшем во время исполнении Фантазии с хором, писала не только «Всеобщая музыкальная газета». Видимо, случай был настолько вопиющим, что надолго всем запомнился. Самое интересное, что, хотя об остановке оркестра рассказывали очевидцы и непосредственные участники событий, во всех свидетельствах имеются расхождения — это лишний раз говорит о том, что даже первоисточники зачастую неточны, как неточна всякая человеческая память.
Бетховен сообщал 7 января 1809 года Гертелю: «Несмотря на погрешности исполнения, которые от меня не зависели, публика всё-таки приняла всё с энтузиазмом. Тем не менее здешние писаки наверняка не преминут настрочить обо мне новую гнусную нелепицу для „Музыкальной газеты“. Озлобились главным образом музыканты, ибо, когда они споткнулись по небрежности на самом что ни на есть ровном и гладком месте, какое только может быть на свете, я внезапно прекратил играть и громко закричал: „Ещё раз!“ С чем-либо подобным им не приходилось прежде сталкиваться. Публика же, напротив, выразила тут одобрение».
Фердинанд Рис, присутствовавший на концерте, излагал ход событий несколько иначе: «В последней вещи кларнетист по рассеянности повторил восемь тактов там, где начинаются вариации на заключительную приятную тему. Поскольку там играли всего несколько инструментов, то фальшь, естественно, сразу резанула слух. Бетховен в гневе вскочил, обернулся и обрушил на оркестрантов грубейшую брань, причём столь громко, что это слышала вся публика. Наконец он воскликнул: „Сначала!“ — Тема зазвучала вновь, все вступили вовремя, и успех был блистательным. Однако по окончании концерта артисты припомнили те нелестные титулы, которыми их публично наградил Бетховен, и впали в величайшую ярость, как если бы оскорбление было им нанесено только что. Они поклялись больше никогда не играть в присутствии Бетховена и т. д.».
Что это была за «грубейшая брань», Рис, естественно, не сообщил. В других же свидетельствах, принадлежащих Зейфриду (он в тот момент дирижировал оркестром), Рейхардту, Карлу Черни, Игнацу Мошелесу и Эмануэлю Долецалеку, обращение Бетховена к оркестру передано во вполне цензурных выражениях. Более того, Зейфрид полагал, что виновником фальши был сам Бетховен, забывший о собственном указании, сделанном на репетиции: не повторять раздел одной из вариаций. Зная, что творилось во время репетиции, нетрудно представить себе, что поздно вечером 22 декабря Бетховен уже не помнил таких мелочей. На концерте он не просто играл сольную партию в бравурной пьесе — он творил благодарную молитву Искусству, которому служил сам и требовал столь же истового служения от других музыкантов.
Сладкой нежностью чаруя,
Жизни музыка звучит,
Нам цветы она дарует,
Чей бессмертен дивный вид.
Радость, мир одним потоком
Вечных волн катят прибой,
Что терзало нас жестоко,
То возвышено душой.
Там, где звуки миром правят
И священные слова,
Ночь и буря гнев убавят
Перед светом Божества.
Мир душевный и блаженство
Для счастливых тут даны,
Но искусства совершенство
Лучезарнее весны.
Все великие мечтанья
Обретают облик вновь,
И над всем существованьем
Духов хор поёт любовь.
Чистым душам будь в награду,
О, искусства светлый храм.
Где любовь и сила рядом —
Человек сродни богам[23].