Решение Бетховена покинуть неблагодарную Вену казалось окончательным. 7 января 1809 года композитор дал письменное согласие занять должность придворного капельмейстера в Касселе и ждал лишь королевского указа, чтобы тронуться в путь. Эти известия крайне встревожили венских меценатов. В 1823 году Бетховен рассказывал Людвигу Шлёссеру: «Мой почитатель и ученик, принадлежащий к императорской фамилии, эрцгерцог Рудольф, был чрезвычайно взволнован, узнав о моём решении. „Нет, нет! — воскликнул он. — Этого никак нельзя допустить! Вы не должны покидать город, освящённый до вас такими людьми, как Моцарт и Гайдн. Где вы в мире найдёте вторую Вену? Я поговорю с моим братом, императором Францем, поговорю с Эстергази, Лихтенштейном, Пальфи, Лобковицем, Кароли, со всеми князьями, чтобы вам было гарантировано твёрдое и подобающее содержание, которое избавило бы вас от всех житейских забот“»[24].
Бетховен согласился подождать с отъездом, а тем временем коллективными усилиями вырабатывался контракт, согласно которому композитору до конца его дней гарантировалась субсидия, равная обещанному в Касселе капельмейстерскому окладу. В переговорах принимали участие двое близких друзей Бетховена: графиня Мария Эрдёди и барон Игнац фон Глейхенштейн. Они составляли черновой текст контракта, который затем редактировался и уточнялся в согласии с пожеланиями всех сторон.
Договор («декрет») между Бетховеном и тремя меценатами был подписан в Вене 1 марта 1809 года. Эрцгерцог Рудольф, князь Франц Йозеф Максимилиан Лобковиц и князь Фердинанд Кинский обязались ежегодно выплачивать Бетховену пожизненное содержание размером четыре тысячи флоринов. Единственным условием, поставленным перед Бетховеном, было постоянно проживать в Вене либо в любом другом городе в пределах Австрийской империи. Он имел право выезжать за границу с концертами или для лечения, но в таких случаях требовалось согласие его меценатов. Субсидия, согласно договору, выплачивалась бы, даже если Бетховен не смог сочинять вследствие болезни или преклонного возраста. Финансовые обязательства распространялись также на наследников «триумвиров»; Бетховен же декларировал свою готовность добровольно отказаться от субсидии, как только ему будет предложена равноценная по доходам должность при венском дворе. Эрцгерцог Рудольф брал на себя выплату 1500 флоринов, князь Лобковиц — 700, а самая внушительная доля приходилась на князя Кинского — 1800 флоринов.
Внешне это соглашение выглядело триумфальной победой Бетховена над всеми его недоброжелателями, а также залогом обеспеченной жизни до конца его дней. Ведь декрет не препятствовал Бетховену получать любые другие доходы. Три мецената оказались столь великодушными, что не вписали в договор даже условие, предложенное самим Бетховеном через Глейхенштейна: чтобы все его новые произведения посвящались кому-либо из «триумвиров» («…тем самым рассеялось бы впечатление, будто мне платят жалованье ни за что», — писал Бетховен).
Сумма четыре тысячи флоринов заметно превышала жалованье, обещанное в Касселе (600 дукатов примерно равнялись 3400 флоринов по тогдашнему курсу), и вообще обычные капельмейстерские оклады. Так, пенсия Гайдна у князей Эстергази составляла порядка 2500 флоринов; жалованье Антона Враницкого у князя Лобковица — 1200. И, не разразись очередная война, повлёкшая за собой тяжелейшие последствия, эти деньги позволили бы Бетховену спокойно заниматься творчеством по собственному усмотрению.
Но решение Бетховена остаться в Вене было, вероятно, обусловлено не только материальными соображениями. Не исключено, что кто-то из друзей или меценатов убедил его в том, что, связывая свою судьбу с семьёй Бонапарт, он сжигает за собой все мосты. Приняв приглашение Жерома Бонапарта, Бетховен волей или неволей присоединялся бы к врагам отечества, поскольку в начале 1809 года военное столкновение Австрии и Франции стало неизбежным.
Знал об этом и барон Глейхенштейн. При подписании декрета Глейхенштейн не присутствовал: во второй половине февраля он уехал в Баварию. Официальная версия гласила, что он отправился повидаться с родителями. На самом же деле Глейхенштейн был командирован австрийским Военным министерством в качестве тайного агента, которому вменялось следить за передвижениями французских войск. Именно у баварских границ австрийский главнокомандующий эрцгерцог Карл намеревался встретить противника.
К тайной миссии Глейхенштейна готовили заранее: ещё в 1808 году он объявил, будто уволился из Военного министерства (на самом деле это случилось лишь в 1810 году). Об истинной цели пребывания Глейхенштейна в Баварии мог знать его сослуживец и друг Стефан фон Брейнинг — но, видимо, о чем-то мог смутно догадываться и Бетховен. В прощальном письме Глейхенштейну он туманно упоминал, что сам не является знатоком «политических наук» и что приложенная рекомендация, предназначенная для композитора Петера фон Винтера, «послужит в Мюнхене и для чего-нибудь ещё» — то есть представит Глейхенштейна как безобидного дилетанта и поможет отвлечь внимание от его разведывательной активности.
Стало быть, Бетховен сделал уже второй, после осени 1792 года, важный выбор в своей жизни — и вновь это был выбор в пользу Вены.
Поначалу он был горд тем, что заставил знатнейших вельмож обхаживать себя. Однако всё складывалось далеко не так гладко, как было обещано. Свою долю исправно выплачивал только эрцгерцог Рудольф. Первый платёж от князя Кинского поступил лишь в 1810 году, но в 1812-м князь погиб, и Бетховену несколько лет пришлось добиваться выплат от его наследников. Между тем в 1811 году произошла катастрофическая девальвация австрийской валюты и реальный вес субсидии уменьшился примерно в пять раз.
Позднее Бетховен иногда жалел, что поддался на уговоры. В одном из писем 1813 года Францу Брунсвику он сетовал: «О злосчастный декрет, обольстительный, как сирена, почему не велел я, подобно Улиссу, заткнуть себе уши воском и накрепко себя связать, чтобы не подписываться». Однако в том же самом 1813 году эфемерное королевство Жерома Бонапарта исчезло с карты Европы. Как сложилась бы судьба Бетховена, сделайся он кассельским капельмейстером, сказать сейчас невозможно.
Сам факт установления тремя меценатами пожизненной субсидии великому композитору практически не имел прецедентов в истории музыки. В отношении Моцарта подобная идея однажды возникла, но не была осуществлена. Нечто похожее предложила Чайковскому Надежда Филаретовна фон Мекк, однако её помощь была во многом обусловлена личной симпатией к композитору. Примерно так же обстояло дело с великодушием баварского короля Людвига по отношению к Вагнеру. Между тем Бетховен не был связан дружескими узами ни с князем Кинским, которого мало знал до 1809 года, ни даже с князем Лобковицем. Более тесные, хотя и противоречивые отношения сложились у Бетховена с эрцгерцогом Рудольфом, который стал его единственным учеником по композиции (Рису и Черни Бетховен преподавал только игру на фортепиано).
В литературе о Бетховене встречаются упоминания о том, что его уроки с эрцгерцогом начались примерно в 1804–1805 годах, ибо эти даты приводил Шиндлер. Однако ни в каких документах нет сведений о том, что Бетховен мог быть учителем юного Рудольфа ранее 1809 года.
Как явствует из документов, уроки с эрцгерцогом специально не оплачивались. Либо Бетховен с самого начала отказался от платы, а потом ему было неловко на ней настаивать, либо такова была его позиция, продиктованная принципиальными соображениями. А может быть, он надеялся, что эрцгерцогу, как дилетанту, уроки вскоре наскучат. Но Рудольф был старателен и глубоко заинтересован в занятиях. Свои плоды они принесли: из эрцгерцога получился неплохой композитор — и, кстати, далеко не столь откровенно подражавший Бетховену, как Фердинанд Рис.
Личность эрцгерцога также внушала Бетховену симпатию, смешанную то с жалостью, то почти с отеческой заботой, то с некоторой досадой на то, что питомец отнимает слишком много сил и времени. Рудольф относился к своему учителю с огромным уважением, однако, видимо, побаивался его резких суждений. В любом случае эти два столь разных человека — несдержанный на слова, вспыльчивый вольнодумец Бетховен и исключительно вежливый, мягкий и тактичный Рудольф — смогли найти друг в друге то, чего каждому из них не хватало.
В начале 1809 года Бетховену было 38 лет, Рудольфу — 21. Нельзя сказать, что по возрасту эрцгерцог годился ему в сыновья, но психологически это могло быть так — особенно если вспомнить, что Рудольф потерял обоих родителей четырёхлетним малышом и его воспитывал брат-император — человек сухой и лишённый фантазии. Конечно, Франц, занятый государственным управлением, не всегда самолично следил за делами младшего брата. У Рудольфа были достойные воспитатели, и он рос вместе с братом — близким по возрасту эрцгерцогом Людвигом. Но он, несомненно, нуждался в старшем друге-наставнике, который понимал бы его страстную любовь к музыке и мог бы руководить им в этой сфере. И такого друга он обрёл, как ему казалось, в Бетховене. Это, безусловно, был его личный выбор, шедший вразрез с настроениями тогдашнего венского двора. Ведь первым учителем Рудольфа был придворный композитор Антон Тайбер, и, по логике вещей, эрцгерцог должен был бы совершенствоваться в искусстве композиции у обер-капельмейстера Сальери, который считался лучшим в Вене преподавателем. Но Рудольф восхищался музыкой Бетховена, и, при всей своей мягкости, сумел добиться желаемого: император был вынужден смириться с тем, что необузданный гений без чинов и титула отныне вхож в Хофбург и в Шёнбрунн.
Предвоенная весна 1809 года стала для Бетховена временем утрат и прощаний.
В марте, вскоре после подписания соглашения с тремя меценатами, он вдруг повздорил с графиней Эрдёди. Поводом стал слуга, которому графиня якобы за спиной Бетховена приплачивала, дабы тот не покидал своего капризного господина. В письме Бетховена Цмескалю, взявшему на себя роль примирителя, говорилось, что графиня «развращает» слугу; некоторые биографы, охочие до пикантных подробностей, были склонны понимать это выражение буквально. Но, думается, что в таком случае Бетховен не стал бы писать графине письмо с извинениями за свою горячность. Сдержанное прошение со стороны графини Цмескаль всё-таки выторговал, однако слуга был уволен, а Бетховен решил, что оставаться под одной крышей с Эрдёди ему больше не следует, и спешно переехал в соседний дом. Доверительные отношения с графиней восстановились лишь в 1815 году.
Были и другие поводы для печали.
7 марта в возрасте семидесяти трёх лет умер Иоганн Георг Альбрехтсбергер. Мы не знаем, присутствовал ли Бетховен на похоронах своего учителя. Скорее всего, отпевали его в соборе Святого Стефана, где он служил капельмейстером. Похоронили же на кладбище Святого Марка, недалеко от той общей могилы, в которой покоились останки Моцарта.
Смерть Альбрехтсбергера должна была повергнуть Бетховена в некую оторопь. Сколько лет он жил в Вене, Альбрехтсбергер был здесь всегда. Как и Гайдн. Да и Сальери. С учителями можно было месяцами и годами не видеться, однако, пока они существовали, Бетховен ощущал себя молодым. Теперь, когда Альбрехтсбергер умер, Сальери практически перестал сочинять, а Гайдн изветшал до полной немощи, Бетховен вдруг осознал, что отныне вся ответственность за служение «божественному Искусству» лежит только на нём. И рядом нет никого, кто мог бы считаться его соперником или преемником. Но чего он добился, кроме восхищения знатоков? Субсидии от трёх меценатов? Почему-то его это больше не радовало.
Самым болезненным переживанием той весны для него должна была стать кончина юной жены Стефана фон Брейнинга, Юлии, дочери доктора Герхарда фон Феринга, который когда-то пытался лечить Бетховена от начинавшейся глухоты. Много лет спустя Бетховен рассказал в доме Джаннатазио дель Рио историю, удивившую барышень Нанни и Фанни. Он поведал им, что когда-то они с другом были влюблены в одну девушку, но он уступил её этому другу, который на ней и женился. Скорее всего, другом был Стефан, а девушкой — Юлия (Юлиана) фон Феринг. Бетховен часто посещал их дом, где, к удовольствию Стефана, играл с Юлией в четыре руки. Стефану, владевшему скрипкой, был посвящён Скрипичный концерт, Юлии — фортепианная версия этого сочинения. 21 марта 1809 года Юлия умерла от воспаления лёгких. Причиной болезни было её пристрастие к ваннам из ледяной воды — дочь врача полагала, что это обеспечит ей крепкое здоровье… Она не дожила до восемнадцати лет.
Портрет Юлии фон Брейнинг, написанный Виллибрордом Мэлером, их общим приятелем и земляком, висит ныне в венском Музее Бетховена на Мёлькербастай. Розовощёкая Юлия изображена в виде смеющейся богини Флоры, рассыпающей по земле весенние цветы.
Стефан очень долго не мог прийти в себя. Временами он пытался погрузиться с головой в работу в Военном министерстве, но порой впадал в отчаяние, находясь на грани душевного расстройства. Бетховен поддерживал его, как мог, хотя, когда Глейхенштейн в начале 1810 года вернулся в Вену, попросил того взять на себя дружескую опеку над Брейнингом, признавшись, что для него самого выполнять этот долг стало мучительно. Но всё это было уже после войны, о неминуемом приближении которой все знали и ожидали её почти что с нетерпением.
Австрия официально объявила войну Франции 9 апреля 1809 года. Главнокомандующим вновь стал эрцгерцог Карл. Император Франц обратился к гражданам Вены, призвав их вступать в добровольческие полки. Венцы охотно следовали этим призывам; после разгрома под Аустерлицем австрийцы жаждали возмездия. Воинственные настроения усилились ещё в 1808 году, когда в театрах вновь начали ставить «патриотические зингшпили», а именитые авторы принялись сочинять агитационные стихи и песни. Самой большой популярностью пользовалось стихотворение Генриха фон Коллина «Австрия — превыше всего». Эти строфы с мелодией Йозефа Вейгля распевали на улицах Вены. Бетховен тоже пытался создать свою музыку к этим стихам, но дальше эскиза не продвинулся. Ничего не вышло и из другого его наброска на стихи Коллина — «Песни ополченца». Он смог выдавить из себя лишь военный марш для чешских воинов — по заказу эрцгерцога Антона.
Практичные люди вроде придворного механика Иоганна Мельцеля ловили удачу. 18 апреля у венцев был выбор: пойти ли в Бургтеатр на долгожданную постановку паэровской (не бетховенской!) «Леоноры» — или в Театр Ан дер Вин на демонстрацию механического трубача, созданного Мельцелем и игравшего австрийские военные марши. Впрочем, паэровская «Леонора», как и бетховенская, была сыграна только дважды. Для венцев, да к тому же в военное время, она оказалась слишком тяжёлой духовной пищей. Длинно, сложно, серьёзно… Вот мельцелевский трубач или фарс «Рохус Пумперникель» — то, что надо.
Невзирая на бравурные рапорты, патетические воззвания, безмятежную светскую хронику и развесёлые спектакли, имперская столица напоминала военный лагерь. По улицам целый день маршировали полки добровольцев, шли обозы, скакали курьеры, грузились подводы, громоздились большие рыдваны, перевозившие крупный скарб и сами напоминавшие туши тупых, неповоротливых, но трудолюбивых животных. От беспрестанного шума, крика и топота впадали в панику и сбегали от хозяев собаки и лошади, которых потом находили где-то в предместье. Газеты наполнились объявлениями о продаже фортепиано — увозить с собой инструмент было дорого и неразумно.
Настала череда расставаний.
Сразу после подписания договора с Бетховеном уехал в свой полк князь Кинский, с которым Бетховен едва успел условиться о сроках выплаты его части субсидии, но денег пока так и не получил. Чуть позже уехала в Прагу и княгиня Каролина с детьми.
Уехал князь Лобковиц — семью он отправил в свой замок в Богемии, а сам отбыл в полк. Невзирая на хромоту, князь намеревался принимать участие в войне, которую сам считал священной и праведной.
Уехал граф Разумовский, спешно вывезший из дворца то, что можно было взять с собой. Он больше не был послом, но оставался важной особой, влиявшей на политику и дипломатию.
Уехали все Лихновские — в Силезию, в Градец. С князем Карлом отношения у Бетховена так и не восстановились, но мысль о княгине Кристине доставляла Бетховену тайную боль — эта добрая женщина, безусловно, не заслужила тех мучений, которые на неё постоянно обрушивались. Но чем он мог ей помочь?
Уехала в Венгрию графиня Эрдёди. Они с Бетховеном помирились, однако боль от разрыва ещё не прошла. Сгоряча он даже думал убрать посвящение Эрдёди с титульного листа двух трио ор. 70 и перепосвятить их эрцгерцогу, но Гертель возразил ему, что титульный лист уже свёрстан и все переделки могут быть лишь за счёт композитора. Он оставил всё, как было.
Уехала — вместе с мужем-майором — баронесса Доротея Эртман, которую Бетховен уподоблял святой Цецилии, славящей Господа на небесном органе. Она называла себя ученицей Бетховена, но учить её ничему не пришлось, лишь немного советовать. Эртман, как и Мари Биго, была прирождённой артисткой, хотя выступала лишь в частных собраниях. У Бетховена с его Доротеей-Цецилией была общая тайна, о которой никто не знал, включая её супруга: однажды, весной 1804 года, когда после смерти единственного ребёнка, любимого сына, не дожившего до четырёх лет, она пребывала в безысходной тоске, Бетховен пришёл к ней и играл для неё часа два, говоря с ней звуками — о смерти, бессмертии, вечном существовании душ, о любви, не признающей пространства и времени… По крайней мере, она поняла это именно так. И если не утешилась окончательно, то выбралась из мертвенного оцепенения. А для всех остальных это выглядело всего лишь уроком музыки, который он давал своей ученице. Что ж, по сути оно и было уроком…
Всё вокруг продолжало рушиться, все связи рвались, все дружбы обращались в ничто…
Уехали супруги Биго. Они решили податься в Париж. В родном Эльзасе им было нечего делать, а в Австрии они превратились в нежелательных иностранцев.
Из города эвакуировали Военное министерство, придворную канцелярию и всё, что не должно было попасть в руки врага. Вместе со своим департаментом Вену покинул Цмескаль. Подчиняясь служебному распоряжению, уехал и Брейнинг — возможно, это было и лучше, поскольку, оставаясь дома, он доходил в своей скорби по юной жене до потери рассудка.
1 мая 1809 года стало для Вены «чёрным» днём. Столицу покинул императорский двор. Всем стало ясно, что война, начатая во славу австрийского оружия, обернулась чудовищной катастрофой. Эрцгерцог Карл, потеряв убитыми, ранеными и пленными около пятидесяти тысяч солдат, был вынужден отступить в Чехию и оставить столицу врагу.
Наполеон шёл прямо на Вену — в точности как осенью 1805 года. Правда, на сей раз городской гарнизон и ополченцы не собирались сдаваться без сопротивления. 2 и 3 мая фельдмаршал-лейтенант Хиллер с невероятным упорством и героизмом пытался удержать мосты на Дунае, дабы остановить наступление французов на Вену и дать возможность организовать оборону до ожидаемого подхода эрцгерцога Карла. Но эрцгерцог не мог рисковать остатками армии.
Вена была обречена, хотя до последнего надеялась на спасение.
Одна из поздних месс Гайдна носила название In tempore belli — «Месса времён войны». Но тогда, в 1797 году, война обошла Вену стороной. В мае 1809 года стало ясно, что следует ожидать самого худшего.
В эти дни Бетховен начал писать свою Двадцать шестую сонату для фортепиано, над первой частью которой пометил: «Прощание. На отъезд его императорского высочества эрцгерцога Рудольфа 4 мая 1809». Если не знать, что творилось в это время в Вене, можно подумать, будто речь шла об отправлении эрцгерцога в приятное путешествие. На самом деле Рудольф, человек сугубо мирный, бежал от войны. В музыке бетховенской сонаты нет никаких намёков на военные события, она о другом — о человеческих чувствах в момент расставания. Эти чувства столь тонки, многозначны, пронизаны мерцающими нитями зашифрованных ассоциаций, что как-то не слишком верится, что истинным героем данного «романа в звуках» мог быть собственно Рудольф. Не в одном эрцгерцоге было, конечно, дело. Просто он был единственным, которому в тот момент можно было открыто и безбоязненно посвятить эту поэму о разлуке, одиночестве и надежде на новую встречу.
Эрцгерцогу же оказалось посвящено и крупнейшее произведение, созданное Бетховеном предвоенной весной 1809 года, — Пятый фортепианный концерт, в котором слышны и фанфары, и громоподобная поступь полков, отправляющихся с парада прямо в сражение, и ярость битвы, и мольба к небесам, и всеобщий пляс в честь победы. Этот концерт, самый грандиозный, сложный и виртуозный из всех концертов классической эпохи, сам Бетховен уже не играл. Возможно, создавая его, он надеялся, что в конце года получит зал Ан дер Вин для очередной академии и там триумфально исполнит этот нечеловечески трудный шедевр. Но из-за военных событий Бетховену не удалось устроить бенефисной академии ни в 1809 году, ни в три последующих года. Эрцгерцог тоже не мог позволить себе исполнять Пятый концерт на публике. Единичные попытки других пианистов представить публике этот концерт при жизни Бетховена не имели большого успеха. Так что великое произведение, воплотившее в себе героический и воинственный дух своего времени, осталось практически неизвестным тем самым венцам, которые в 1809 году записывались в ополчение, защищали свой город, погибали в сражениях, претерпевали — как и сам Бетховен — все бедствия, выпавшие на долю поверженных…
Вслед за сонатой и концертом был завершён Струнный квартет ор. 74 (№ 10), ми-бемоль мажор, посвящённый князю Лобковицу. Это произведение озадачило критика лейпцигской «Всеобщей музыкальной газеты». Рецензент напоминал композитору, что «квартет — это не тот род музыки, в котором надлежит выражать скорбь по усопшим или выражать отчаяние; напротив, он должен радовать слух добродетельно-мирной игрой воображения». Видимо, критика смутили две средние части квартета: мажорное, но проникнутое томительной скорбью Адажио — и гневное, страстное, вихревое минорное Скерцо с упорно колотящимся ритмом, в котором угадывается «мотив судьбы» из Пятой симфонии. У Бетховена было кого и что оплакивать весной и летом 1809 года и было по поводу чего негодовать и бросать укоры немилосердному Небу.
В ночь с 11 на 12 мая французы начали массированную артиллерийскую бомбардировку Вены. На город обрушилось примерно две тысячи снарядов, вызвавших в центре города сильные разрушения и пожары. Горожане прятались в подвалах. Бетховен спасался вместе с семьёй брата Карла Каспара. Война их вновь примирила и сблизила. В подвале дома, где жил брат, Бетховен лежал на матрасе, обложив уши подушками — видимо, он опасался, что вследствие адского грохота может совсем оглохнуть.
В половине третьего пополудни 13 мая растерзанная, задымлённая, покинутая императорскими войсками Вена капитулировала.
Уже 14 мая возобновились спектакли в театрах. В Бургтеатре шло «Похищение из сераля», в Кернтнертортеатре — зингшпиль «Весёлый сапожник». Названия пьес и опер, как и в 1805 году, отныне дублировались на французском. Жизнь продолжалась, хотя смерть была совсем рядом.
31 мая умер 77-летний Гайдн. Когда началась бомбардировка, ветхий старец успокаивал домочадцев: «Не бойтесь, дети мои, там, где Гайдн, не может случиться ничего плохого». Действительно, его дом уцелел, а вошедший в Вену Наполеон распорядился поставить у ворот караул, чтобы никто не смел потревожить Гайдна бесцеремонным вторжением. Но дни его были сочтены, и кончина его прошла почти незамеченной — объявление в «Венской газете» появилось лишь 7 июня.
«Венская газета» от 7 июня 1809 года, раздел объявлений:
«Умершие в предместьях 31 мая
Дочь ткача Венцеля Матеса, фрейлейн Вильгельмина, 9 лет, Гумпендорф, № 272.
Дочь торговца пивом Франца Маара, фрейлейн Анна, 20 лет, Химмельпфорт, № 61.
Господин Йозеф Гайдн, доктор музыки, член Французского национального института наук и искусств, член Шведского королевского и здешнего музыкального обществ, действительный капельмейстер господина князя фон Эстергази, 79 лет, в его собственном доме у Виндмюле, № 79».
Поднимаясь в квартиру Бетховена, Луи Жиро почти не рассчитывал на хороший приём. Скрипач с какой-то непроизносимой немецкой фамилией, давший ему адрес, отказался сопровождать его. Похоже, он сам побаивался крутого нрава своего знаменитого друга. Если Бетховен, увидев французского офицера в мундире, захочет саморучно спустить его с лестницы, то заодно достанется и приятелю. Пусть уж мсье Жиро, коли истинно храбр, сам испытывает судьбу.
О том же самом говорили Жиро накануне его отъезда из Парижа и другие музыканты, к которым он обращался за рекомендательными письмами к Бетховену. Керубини отказался черкнуть хоть две строчки, обозвав своего коллегу «медведем». Лишь Антон Рейха, знавший Бетховена с юности, рискнул дать Жиро просимую рекомендацию, однако честно предупредил: «Боюсь, моё обращение мало поможет. С тех пор как Наполеон сделался императором, Бетховен не выносит французов. Даже первый скрипач Европы Род тщетно пытался встретиться с ним, когда был в Вене. И вообще он — человек нелюдимый, капризный и склонный к мизантропии. До чего это доходит, вы можете заключить по тому, что однажды он получил приглашение в Хофбург от новой императрицы — и ответил, что ему, дескать, некогда, но если завтра он будет свободнее, то постарается с утра к ней пожаловать».
Возле дома, украшенного вывеской «Клеппершталь», Жиро ещё раз помедлил, сверяясь с адресом. На самом деле он почти не верил в удачу. Всё было против него. В том числе и методичная работа сапёров под бастионной стеной. Наполеон приказал взорвать эту часть городских укреплений. О да, как раз под окнами у маэстро…
Жиро был предупреждён, что Бетховен туг на ухо, и поэтому, если слуги при нём нет, то он может не услышать ни дверного звонка, ни даже громкого стука. Но хотя бы тут повезло: после третьей попытки достучаться дверь внезапно открылась.
На пороге стоял человек, показавшийся Жиро ужасно уродливым, раздражённым и вдобавок одетым в какую-то рвань.
— Я… имею честь видеть господина ван Бетховена? — спросил Жиро по-французски.
— Да. Что вам угодно, сударь?.. — последовал ответ на немецком… — Учтите, я говорю по-вашему плохо, а понимаю ещё того хуже.
— Мой немецкий также совсем не хорош! — признался Жиро. — Но я привёз вам письмо от вашего друга Рейхи из Парижа.
— Войдите, сударь.
Жиро снял треуголку и, сам не веря своей удаче, вошёл в обиталище гения, которое выглядело так, будто бомба разорвалась прямо в комнате, а не под крепостной стеной.
Бетховен освободил для гостя ближайший стул, жестом пригласил его сесть и вскрыл письмо. Рейха, видимо, сообщал ему о своей жизни в Париже, а в конце добавлял несколько лестных слов о подателе.
Отложив письмо, Бетховен смерил Жиро пронзительным взглядом.
— Я не участвовал в бомбардировке, — поспешил заверить его Жиро. — Моя должность — советник при штабе. Аудитор, если точнее. Финансист.
Бетховен покачал головой:
— Простите, сударь. Вы могли бы всё-таки говорить по-немецки? И помедленнее. Мой слух ослаб, но чёткую речь я пока разбираю. Так что вы сказали последнее?
Царственное спокойствие, с которым Бетховен всё это произносил, поразило Жиро. Он перешёл на корявый немецкий:
— Я сказал, что… Мсье фон Бетховен, я восхищён вашим гением.
— Вот как! В Париже знают мои сочинения?
— К сожалению, мало. Симфонии совсем не играют. Но сонаты, терцеты, квартеты, чудесный септет — всё это известно нашим любителям музыки. Я мечтал познакомиться с вами.
— Вы музыкант?
— Не осмелюсь назвать себя этим словом. Я играю на фортепиано. Я вижу, у вас французский рояль?..
— Себастьен Эрар. Точно такие же инструменты были у Гайдна и, как мне говорили, у Бонапарта. Но мой уже сильно нуждается в настройке.
Бетховен подошёл к раскрытому фортепиано и провёл рукой по клавишам. Да, рояль был расстроен, но тембр оказался глубоким и тёплым.
— Много я дал бы, чтобы услышать вашу игру! — вырвалось у Жиро.
И… он не верил своим глазам и ушам: Бетховен, немного подумав, сел за инструмент и начал на ощупь извлекать из небытия какую-то странную музыку — поначалу лишённую темы и состоящую из сумрачных тремоло, разрозненных возгласов и аккордов то в нижнем, то в самом верхнем регистре. В этом не было никакой красоты, и всё-таки то, что рождалось на свет из бесформенной тьмы, пронимало до дрожи.
Так звучала Война. Без победных маршей, без песен, без барабанных ритмов, без ярких мундиров и белых лосин, без плюмажей и эполет, без гарцующих перед полками военачальников, без восторженных криков «виват!», без салютов в честь победителей…
Жиро не мог шевельнуться, пока это длилось. Он воочию видел чудовище, пожиравшее жаркую плоть миллионов и изрыгавшее за ненадобностью их смятенные души, которые, сплетаясь в сумрачные клубки, вздымались в дымное небо… Но когда ужас от превращения бытия в небытие сделался невыносимым, откуда-то — словно бы из надзвёздного света — зазвучала простая и чистая песня надежды, которая постепенно обретала силу и протяжённость, разрастаясь от вариации к вариации, пока не достигла пределов могущества.
На последних аккордах за окнами загрохотало. Стёкла зазвенели, но выдержали.
— Что там такое? — спросил Бетховен.
— Не тревожьтесь, это взрывают крепостную стену.
— Чем вам помешала стена? Город сдался…
— Приказ императора, — развёл руками Жиро.
Бетховен скривился от боли и гнева:
— Знай я военное дело, как контрапункт, он бы у меня поплясал…
Раздалось ещё несколько взрывов. Говорить под такой аккомпанемент стало невыносимо. Жиро встал и почти прокричал:
— Как говорили раньше у нас во Франции, le roi est mort — vive le roi!.. Я был счастлив познакомиться с величайшим из музыкантов нашего времени.
— Заходите ещё, — с неожиданным дружелюбием предложил Бетховен гостю. — Вы умеете слушать, мсье Жиро. Это редкое свойство.
«Я ушёл от него, гордясь сильнее, чем Наполеон после взятия Вены: мне удалось покорить Бетховена!» — вспоминал позднее Жиро.
Из мемуаров Луи Жиро (с 1810 года — барона де Тремона), находившегося в Вене с 22 мая по 12 июля 1809 года: «Некоторые мои знакомые музыканты, которым я это рассказал, сочли всё это выдумкой. „А вы мне поверите, — спросил я, — если я покажу вам письмецо от него, написанное по-французски?“ — „По-французски? Такого не может быть, он почти не знает французского, да и по-немецки-то пишет ужасно неразборчиво. На подобные подвиги он неспособен“. — В доказательство я показал им то письмо. — „Ну, тогда, — ответили мне, — он возымел к вам особое пристрастие. Диковинный человек!“… Письмо, столь драгоценное для меня, я велел поместить в рамку.
Импровизации Бетховена стали, пожалуй, одним из самых сильных впечатлений в моей жизни. Дерзну утверждать, что те, кто не слышал, как он импровизирует, не могут осознать всего масштаба его гения. Часто он говорил мне в своей импульсивной манере, взяв несколько аккордов: „Что-то у меня сейчас не идёт, давайте в другой раз“, — и тогда мы долго беседовали о философии, религии, политике и особенно страстно — о Шекспире, который для него был полубогом. Говорили мы на такой причудливой смеси языков, что любой рассмеялся бы, если бы подслушал нас.
Бетховен не принадлежал к так называемым „умникам“, если понимать под таковыми тех, кто умеет делать глубокомысленные и отточенные замечания. Он был слишком молчалив, чтобы беседа с ним могла течь оживлённо. Мысли возникали у него внезапно, но всегда были возвышенными и благородными, хотя нередко ошибочными. В его взглядах я усматриваю определённое сходство с Жан Жаком Руссо, заблуждения которого заключали в себе величие, поскольку из мизантропического умонастроения они порождали вымышленный мир, не имевший никакого отношения к человеческой природе и общественному устройству. Однако Бетховен был начитан. Безбрачие, принуждавшее его к одиночеству, слабость слуха и долгое пребывание за городом позволили ему располагать досугом, посвящённым изучению греческих и латинских авторов, а также Шекспира. <…>
В те дни, когда он был расположен к импровизации, его осеняло возвышенное величие. Полный вдохновения и захватывающей мощи, он умел извлекать из инструмента великолепнейшие мелодии и чарующее благозвучие. Следуя своим музыкальным ощущениям, он не нуждался, как при работе с пером в руке, в обдумывании эффектов; последние возникали сами по себе, хотя он к ним не стремился. Его игра на фортепиано не была правильной, да и аппликатура иногда оказывалась неверной, что иногда вредило красоте звукоизвлечения. Но кто бы стал тут заботиться о виртуозности! Он всецело отдавался своим мыслям.
Я спросил его, не хотел ли бы он посетить Францию и познакомиться с ней.
— Я всегда страстно этого желал, — ответил он, — пока там не появился император. Теперь у меня вся охота пропала. Правда, я бы не прочь послушать в Париже симфонии Моцарта (он назвал именно их, а не гайдновские!). Говорят, консерватория — лучшее из всех заведений этого рода, существующих где бы то ни было. Но я слишком беден, чтобы позволить себе совершить короткое, в силу обстоятельств, путешествие только ради любопытства.
— Поедемте со мной, я возьму вас!
— Вы шутите? Я не могу обременять вас такими издержками.
— Не беспокойтесь, это не будет стоить ничего; мои путевые расходы оплачиваются казной, а карета у меня своя собственная. Если вы удовлетворитесь небольшой комнаткой, я предоставлю её в ваше распоряжение. Скажите — „да“, ведь четырнадцать дней в Париже стоят таких усилий. Вам придётся лишь оплатить расходы на обратную дорогу, и менее чем за 50 гульденов вы снова окажетесь дома.
— Вы вводите меня в искушение, мне надо подумать.
Я многократно уговаривал его дерзнуть. Его нерешительность соответствовала его сумрачному настроению. <…> Наконец однажды он протянул мне руку и сказал, что поедет со мной. Я был в восторге! Привезти Бетховена в Париж, поселить его у себя и ввести в тамошний музыкальный мир — это был для меня своего рода триумф. Но, как бы в наказание за преждевременную радость, этот план оказался неосуществимым.
Величие Наполеона живо занимало маэстро, и он часто о нём говорил. Хотя он не был расположен к Наполеону, я заметил, что он восхищался его вознесением вверх из самых низов. Это льстило его демократическим взглядам. Однажды он сказал мне: „Если я поеду в Париж, должен ли я буду явиться приветствовать вашего императора?“ Я заверил его, что, раз он сам не захочет, то вряд ли его к тому будут принуждать. „А вы полагаете, что меня могут заставить?“ — „Я бы ни мгновения в этом не сомневался, если бы он отдавал себе отчёт в вашем значении. Но вы же знаете от Керубини, что он плохо разбирается в музыке“.
Этот вопрос заставил меня призадуматься над тем, что, вопреки его взглядам, ему, пожалуй, было бы лестно удостоиться знака внимания со стороны Наполеона».
Записывая свои мемуары, Жиро почему-то забыл: для того чтобы повстречаться с Наполеоном, Бетховену в 1809 году вовсе не надо было ехать в Париж. Наполеон находился тогда в Вене. Но соблазнительная мысль о поездке во Францию, поданная Жиро, могла действительно занимать воображение Бетховена, который намекал своему издателю Гертелю о возможном отъезде из Австрии — ведь из субсидии, обещанной тремя меценатами, он пока ничего не получил, и будущее выглядело крайне тревожным.
И всё-таки даже во время войны он продолжал заниматься искусством и думать прежде всего о нём.
Бетховен — Г. К. Гертелю в Лейпциг, Вена, 26 июля 1809 года:
«…C сегодняшнего числа введены контрибуции. — Какое кругом разрушение и опустошение жизни! Ничего, кроме барабанов, канонады и всяческих людских страданий. <…> Воспользовавшись той привилегией, которую Вы (будучи здесь) не без усилий мне предоставили, я взял себе у Трэга „Мессию“. Правда, тем самым я раздвинул рамки — я начал было проводить у себя дома маленькие еженедельные собрания, посвящённые вокальной музыке. Но они состоялись лишь несколько раз и прекратились из-за злосчастной войны. Имея в виду эту цель, да и вообще я очень желал бы, чтобы Вы мне сюда постепенно пересылали большинство партитур, которыми Вы располагаете, как, например, Реквием Моцарта etc., мессы Гайдна и, вообще, все наличные партитуры таких композиторов, как Гайдн, Моцарт, Иоганн Себастьян Бах, Эмануэль Бах etc. — Из фортепианных сочинений Эмануэля Баха у меня имеется лишь несколько вещей, и некоторые из них несомненно должны служить каждому подлинному художнику не только в качестве предмета высокого наслаждения, но и как материал для изучения. Я с огромным удовольствием сыграл бы здесь перед несколькими истинными любителями искусства те из его сочинений, которых я никогда не видел или видел только изредка. <…>
В случае же изменения моего местожительства я Вас сразу же о нём уведомлю. Но если Вы напишете мне незамедлительно, то Ваш ответ наверняка меня застанет здесь. Быть может, всё же небу не будет угодно, чтобы я окончательно расстался с мыслью о Вене как о месте своего постоянного пребывания. Будьте здоровы, желаю Вам всякого счастья и благополучия в той мере, в какой это возможно в наш бурный век.
Помните Вашего покорного слугу и друга Бетховена».
Своё сорокалетие 15 августа 1809 года Наполеон отпраздновал в Вене.
К этому времени город уже понемногу пришёл в себя. Заработали магазины, кафе, рестораны и лавочки, придававшие венской жизни оттенок счастливой беспечности. В репертуаре театров преобладали оперы и комедии. Лишь Бургтеатр был закрыт: труппа эвакуировалась с императором Францем в Венгрию.
Венцы обожали зрелища. Кое-кто заметил, правда, что некоторые выражения верноподданнического восторга таили в себе ироническую двусмысленность. Так, одну из улиц украшал транспарант с несколько издевательским лозунгом «Да продлятся дни императора Наполеона, доколе будет угодно Господу!». А другое подобное поздравление заключало в себе дерзкий шифр, понятный лишь знавшим немецкий язык: начальные буквы фразы «Посвящено дню рождения Наполеона» складывались в слово ZWANG — «НАСИЛИЕ». Кто-то, не мудрствуя, вывесил краткий лозунг «Да здравствует император!» — но поди разбери, какого из императоров тут имели в виду, своего или чужеземного…
«Венская газета» напечатала подробный отчёт о празднествах. Вряд ли Бетховен находился среди веселящихся зевак, но, даже просто читая газеты, он мог убедиться в том, что между императором Францем и императором Наполеоном для венцев большой разницы, в сущности, не было.
«Венская газета» от 16 августа 1809 года:
«Вчера здесь состоялось столь же блестящее, сколь и торжественное чествование Наполеона. С самого раннего утра на всех улицах началось движение людей, желавших увидеть большой парад в Шёнбрунне и полный сбор всех министров и генералов. Вместе с вице-королём Италии и герцогом Невшательским они проследовали в четыре часа пополудни в собор Святого Стефана. Его преосвященство господин архиепископ представил Те Деум, сочинённый Сальери. Все французские государственные служащие устроили у себя торжественные обеды; приём у его высокопревосходительства господина генерал-губернатора, проходивший в новом зале у Бурга, был рассчитан на 200 кувертов. Надо всем был размещён портрет его величества императора Наполеона под пышным балдахином. Между колоннами, на которых покоится кровля, красовались апельсиновые деревца в кадках. В верхних же оконных нишах виднелся транспарант: Vive Napoleon le Grand! („Да здравствует великий Наполеон!“). Каждая буква была увита листьями дуба, — по букве в каждой нише, причём все они были равны между собой. Неоднократно поднимались тосты за здоровье его величества императора, её величества императрицы, императорской семьи и во славу французской армии. Застолье было публичным; прекрасно слаженный оркестр и великолепное освещение способствовали полному удовольствию. Пышность празднеству придавало и большое количество зрителей, для которых были открыты соседние помещения. <…>
Неисчислимые толпы людей заполнили улицы и площади; прекрасная погода благоприятствовала празднеству; музыка звучала с балконов Бурга и из многих других мест; народ пел на улицах, и порядок ничем не был нарушен. Со времён императора Иосифа здесь не было таких всеобщих празднеств, и никогда народ не испытывал столь возвышенных, радостных и притом благопристойных чувств; улицы города, казалось, сплошь превратились в залы для общественных увеселений.
Трудно было поверить в то, что город, сиявший вчера праздничными огнями и наполненный радостными звуками, три месяца тому назад пылал от осадной бомбардировки и был полон стенаниями ужаса. Но прекрасный праздник заслуживал, чтобы его прекрасно отметили».
Празднества отшумели, и вскоре обнаружилось, что далеко не все готовы смириться с владычеством Бонапарта.
12 октября во время очередного парада перед Шёнбруннским дворцом при попытке совершить покушение на жизнь Наполеона был задержан студент Фридрих Штапс, сын пастора из Наумбурга, при котором был обнаружен большой кухонный нож, а у сердца — портрет невесты. Хотя Наполеон запретил публиковать в газетах что-либо касательно всей этой истории, подробности случившегося были впоследствии переданы французскими приближёнными императора — флигель-адъютантом генералом Раппом, маршалом Бертье и секретарём Луи Антуаном Бурьенном.
«Делайте со мной, что хотите, я готов умереть!» — заявил арестованный юноша. На любые вопросы о себе он отвечать отказался, сказав, что может открыть это только самому императору. Наполеон велел привести арестанта к себе в кабинет. Между ними состоялся диалог, приводимый (с некоторыми различиями в деталях) в мемуарах всех указанных выше лиц.
— Ваш возраст?
— Восемнадцать лет.
— Зачем вам нож?
— Я хотел вас убить.
— Вы в своём ли уме, молодой человек? Вы что, иллюминат[25]?
— Я в своём уме, и я не знаю, что значит иллюминат.
— Вы, часом, не больны?
— Я не болен. Я здоров.
— Почему же вы хотели меня убить?
— Потому что вы повинны в несчастьях моей родины.
— Я причинил вам какое-то зло?
— Мне? Как и всякому немцу.
— Кем вы посланы, кто вас толкнул на такой вероломный поступок?
— Никто. Я сам твёрдо убеждён в том, что если убью вас, то окажу великую услугу моему отечеству и всей Европе.
Наполеон был готов помиловать юношу, однако спросил, что бы тот сделал, если бы был отпущен. Штапс честно признался, что вновь пытался бы убить врага своей родины. Фридрих Штапс был приговорён трибуналом к смерти и расстрелян у стены Шёнбруннского сада в семь утра 17 октября, так и не узнав, что 14 октября был заключён мир.
Наполеон покинул Вену в ночь на 15 октября, однако не забыл потом поинтересоваться тем, как умер его юный ненавистник. Ему сообщили, что смерть он встретил бестрепетно. Штапс хотел стать героем, и он стал им.
Зовёт народ, и боги жаждут жертвы.
Нельзя не подчиниться, будь покорен.
Ты любишь деву, но отчизны вопль
Сильнее слабых сетований сердца.
Так посвяти всю жизнь стране родной,
Чьи бедствия любовь твоя искупит.
Бетховен — Г. К. Гертелю в Лейпциг, 22 ноября 1809 года:
«Наконец-то я пишу Вам. После дикого опустошения, после всех претерпленных немыслимых бедствий наступил какой-то покой. В течение нескольких недель подряд мне казалось, что я работаю скорее ради смерти, нежели ради бессмертия. <…>
Я не имею известий, получили ли Вы три моих произведения. По-моему, они уже давно должны были прибыть к Вам. Относительно доктора Апеля я ещё не мог написать Вам, отрекомендуйте меня ему тем временем как его почитателя. Ещё одно. Не существует трактата, который для меня оказался бы слишком учёным. Нисколько не претендуя на собственно учёность, я с детства, однако, стремился постигнуть то лучшее и мудрое, что создано каждой эпохой. Позор артисту, который это не считает для себя обязательным хотя бы в меру своих сил.
Что Вы скажете об этом мертворождённом мире? От нынешнего века я более не жду ничего прочного, и ни на что, кроме слепого случая, твердо полагаться нельзя. —
Будьте здоровы, мой почтенный друг, и поскорее дайте мне знать о своём житье-бытье, а также и о том, получили ли Вы произведения.
Ваш преданнейший друг Бетховен».
Руку дай мне в знак союза,
разгадав души вопрос,
и да будут наши узы
крепче вензеля из роз.
Во имя мира с Наполеоном император Франц I был вынужден выдать за него замуж свою дочь, эрцгерцогиню Марию Луизу. Заочное обручение состоялось 11 марта 1810 года в венской придворной церкви Августинцев, венчание — 1 апреля в Париже. Всё это соответствовало старинному девизу Габсбургов: «Пусть воюют другие, а ты, счастливая Австрия, празднуй свадьбы». Хотя юная невеста не питала к грозному жениху никаких тёплых чувств, ей в награду за эту жертву доставалась корона французской императрицы.
Жажда мира, весеннего обновления и прочного благополучия охватила тогда не только императорскую фамилию. Видимо, нечто такое витало в воздухе. И Бетховен на сороковом году жизни вновь начал задумываться о женитьбе. Ещё в прошлом году он то ли в шутку, то ли всерьёз просил Игнаца фон Глейхенштейна присмотреть для него невесту, «которая подарит вздох моим гармониям». Только, прибавлял привередливый гений, она должна непременно быть красивой: «Ничего некрасивого я полюбить не могу, иначе мне пришлось бы влюбиться в себя самого».
Весной 1810 года ему вдруг начало необычайно везти на прелестных и музыкальных девушек. Хотя ни одна из них не стала его женой, состояние опьяняющей влюблённости вызвало к жизни несколько замечательных песен на стихи Гёте. Три из них были изданы вместе как опус 83 и посвящены княгине Каролине Кинской, хорошей певице и, как обмолвился Бетховен в одном из писем Гертелю, «самой очаровательной толстушке в Вене». Но не княгиня Кинская вдохновила его на эти песни.
Глейхенштейн, возвратившийся в начале 1810 года из служебной поездки, ввёл Бетховена в дом богатого коммерсанта Якоба Фридриха Мальфатти. Бетховен хорошо знал его кузена, известного венского врача Джованни (Иоганна) Мальфатти. Якоб Мальфатти был лишь на год старше Бетховена, однако имел двух дочерей на выданье, Терезу и Анну. Обеим исполнилось восемнадцать (разница в возрасте между сёстрами была меньше года). Глейхенштейн взялся ухаживать за младшей, Анной. Бетховену же приглянулась кокетливая Тереза.
Бетховен — Николаусу фон Цмескалю, 18 апреля 1810 года:
«Любезный Цмескаль!
Не сердитесь на меня за то, что я пишу Вам на таком листке. Разве не напоминает Вам моё нынешнее положение ту обстановку, в которую когда-то попал Геркулес, находясь у царицы Омфалы??? Я просил Вас купить мне зеркало наподобие Вашего и поэтому, возвращая Вам сейчас Ваше зеркало, прошу, чтобы, как только в нём пропадёт надобность, Вы мне сегодня прислали его ещё раз, ибо моё разбилось. Будьте здоровы и не называйте меня больше „великим человеком“, потому что я никогда ещё не чувствовал силу или слабость человеческой природы так, как чувствую теперь. — Любите меня».
Он сам понимал, что попал под чары существа очень милого, но легкомысленного, но ничего не мог с этим сделать: в марте и апреле он часами пропадал в доме Мальфатти. В то же самое время Бетховен умудрялся работать над музыкой к «Эгмонту», премьера которого была назначена в Бургтеатре на май.
Выбор трагедии Гёте для постановки на венской придворной сцене выглядел экстраординарным: сюжет «Эгмонта» вращался вокруг народного восстания во Фландрии XVI века против владычества испанской ветви династии Габсбургов. Восстание было жестоко подавлено после введения войск герцога Альбы; один из вождей, граф Эгмонт, казнён. Гёте несколько отошёл от исторической правды, сделав героя трагедии довольно молодым человеком, свободным от семейных уз. Это позволило ввести в трагедию вымышленный образ простой девушки Клерхен, обычной горожанки, страстно любящей Эгмонта и выпивающей яд, чтобы не стать свидетельницей его казни. В предсмертном монологе Эгмонту мерещится образ Свободы в образе Клерхен, и он храбро идёт на плаху, уверенный, что рано или поздно его дело восторжествует.
Гёте работал над пьесой более десяти лет и издал её в 1788 году, когда она внезапно оказалась очень актуальной: во Фландрии тогда вновь начались волнения, чреватые вооружённым восстанием. Вероятно, эти события живо обсуждались в Бонне, и особенно в семье Бетховена, поскольку по мужской линии род был фламандским. Из-за «взрывоопасного» сюжета трагедию Гёте во владениях Габсбургов долгое время не ставили. Да и в спектакле 1810 года без цензуры не обошлось. Остаётся лишь удивляться тому, что император Франц вообще дал согласие на представление этой пьесы. Помогло общее несчастье: война. Венцы воспринимали «Эгмонта» как повествование о собственных бедствиях, пережитых в 1809 году. Никакие парады у Шёнбрунна, никакие фейерверки в честь дня рождения Наполеона и торжества по поводу его свадьбы с эрцгерцогиней Марией Луизой не могли погасить ту жажду возмездия, которая жгла сердца молчавших, но непокорившихся венцев.
Увертюра к «Эгмонту» была готова. Бетховен начал сочинять её ещё прошлой осенью, как только получил заказ. Она должна была непременно понравиться всем. Наконец-то Бетховена перестанут ругать за то, что он пишет бесформенно и непонятно. Здесь всё очевидно и ясно, но не в ущерб вдохновению и мастерству. Суровая сила испанской власти, жестокость герцога Альбы, геройство восставших брюссельцев, отвага графа Эгмонта, его гибель на плахе — и посмертный триумф.
Больше всего Бетховена тревожили песни. По ходу действия Клерхен должна была исполнить одну лирическую песню и одну воинственную. Роль возлюбленной Эгмонта была поручена молоденькой актрисе Антонии (Тони) Адамбергер. Эта девушка хорошо показала себя в драматических пьесах. Но — петь под оркестр? Бетховен решил встретиться с Адамбергер и лично выяснить, каковы её музыкальные способности. В их наличии он почти не сомневался: рано осиротевшая Тони была дочерью знаменитого тенора Валентина Адамбергера, первого Бельмонта в моцартовском «Похищении из сераля», и известной актрисы, служившей в Бургтеатре. И Бетховену тоже довелось убедиться в том, что Тони — не просто актриса, а очень незаурядная личность. Никаких романтических отношений между ними не возникло, однако о том, как протекала их первая встреча, рассказывала впоследствии сама Антония.
Из мемуаров Антонии фон Арнет, урождённой Адамбергер:
«Я была тогда ребячливым, весёлым, юным созданием, которое не отдавало себе отчёта в том, с каким человеком я общалась. Тогда он вообще мне не нравился, и только сейчас, в мои шестьдесят семь лет, я сполна понимаю, каким счастьем было познакомиться с ним. Потому, когда моя покойная тётушка, ставшая мне воспитательницей и благодетельницей, позвала меня в свою комнату и представила ему, я держалась очень непринуждённо. На его вопрос: „Умеете ли вы петь?“ — я без колебаний ответила: „Нет“. — „Но я должен написать для вас песни к ‘Эгмонту’“. — Я честно ответила, что в течение четырёх месяцев брала уроки пения, но прекратила их, поскольку возникли опасения, что чрезмерное напряжение при одновременном обучении декламации повредит моему голосу. Тогда он весело пошутил на венском диалекте: „Ну, сейчас мы вас выведем на чистую воду“. И случилось нечто восхитительное. Мы пошли к фортепиано и взяли мои ноты из наследия моего отца. Когда-то я всё повторяла за ним как попугай и многое отлично помнила наизусть. Бетховен увидел лежавшие сверху очень популярные тогда речитатив и рондо из „Ромео и Джульетты“ Цингарелли.
„Вот это вы сейчас споёте!“ — воскликнул он с усмешкой и с некоторым сомнением сел аккомпанировать мне. Столь же беспечно, как я с ним болтала и шутила, я пропела эту арию. Его взгляд преисполнился благожелательностью. Он прикоснулся к моему лбу и сказал: „Ага, теперь я всё знаю“.
Через три дня он снова пришёл и спел мне те песни. Когда спустя несколько дней я их выучила наизусть, он мне сказал: „Да, теперь всё в порядке. Ну да, да, вы можете петь, не заставляйте себя упрашивать и не притворяйтесь передо мной, будто сейчас умрёте“.
Он ушёл, и больше я его у себя не видела. Лишь на репетиции, когда он сам дирижировал, он мне часто кивал с дружеской симпатией».
Радость, страданье, раздумья в тиши,
Страхи и вздохи смятенной души,
То ликованье, то смертная боль:
Счастлив лишь тот, кем владеет любовь!
Бетховен — Францу Герхарду Вегелеру в Кобленц, 2 мая 1810 года:
«…Около двух лет тому назад моё тихое и безмятежное существование закончилось, и я оказался насильно втянутым в светскую жизнь. Никакой пользы я от этого ещё пока не вижу; скорее, наоборот. Но на кого же не воздействуют бури, бушующие вокруг? Тем не менее я был бы счастливым человеком, быть может, одним из счастливейших, когда бы не демон, поселившийся в моих ушах. Не прочти я где-то о том, что человек не имеет права самовольно распроститься с жизнью, пока он в состоянии совершить ещё хоть одно доброе дело, меня бы давно уже не было, я бы покончил с собой. О, жизнь так прекрасна! Но моя навсегда отравлена.
Ты не откажешь мне в дружеской услуге, если я попрошу тебя, чтобы ты для меня раздобыл моё свидетельство о крещении. <…> Кое-что тут, между прочим, надобно принять во внимание, а именно: что был ещё один брат, названный тоже Людвигом, но с добавлением Мариа, который родился раньше, чем я, но умер. Для верного определения моего возраста следует, стало быть, найти сперва сведения о нём, ибо я заведомо знаю, что тут возникла ошибка и что есть люди, полагающие, будто я старше, нежели на самом деле. К сожалению, я прожил какое-то время, сам не зная, сколько мне лет. Была у меня раньше родословная, но она, бог весть как, затерялась. Итак, не сердись на меня за горячую просьбу о розысках как Людвига Мариа, так и теперешнего Людвига, увидевшего свет после него. Чем скорее ты пришлёшь мне свидетельство, тем более меня обяжешь…»
Попытка Бетховена посвататься весной 1810 года к Терезе Мальфатти завершилась болезненным для него ударом. В письме Вегелеру от 2 мая содержалась просьба прислать в Вену копию свидетельства о крещении — этот документ был необходим при заключении брака. Стало быть, в начале мая Бетховен ещё надеялся, что его предложение будет принято, как было принято примерно в те же дни брачное предложение Глейхенштейна, сделанное Анне Мальфатти.
Неизвестно, что именно привело к разрыву. Судя по некоторым намёкам в письмах Бетховена, причиной могла стать его собственная эмоциональная импульсивность — уже считая себя женихом любимой девушки, он мог допустить в общении с ней какие-то вольности («безумства», по его собственному выражению). Хотя семья Мальфатти не принадлежала к высшему свету, определённые правила этикета должны были соблюдаться и здесь. Однако Мальфатти явно стремились избежать скандала. Бетховен был знаменитостью, и к тому же — близким другом Глейхенштейна, уже помолвленного с одной из сестёр. Поэтому семья Мальфатти решила не отказывать Бетховену от дома совсем, но ограничиться лишь его приглашением на музыкальные вечера. Это решение было воспринято им самим как едва ли не оскорбительное. Бетховен с едкой горечью писал Глейхенштейну в начале мая 1810 года:
«…Твоим известием я снова низвергнут из сферы высшего блаженства в глубокую пропасть. К чему эта приписка, что ты-де, мол, меня оповестишь, когда там снова будет музыка? Да неужто же я не что иное, как только состоящий при тебе или при ком-нибудь игрец? Так, по крайней мере, можно понять. Опору свою, стало быть, я снова должен искать лишь в себе самом; вне меня её, стало быть, не существует. — Нет, ничего, кроме страданий, не приносит мне ни дружба, ни подобные ей чувства. — Ну что же, пусть будет так. Для тебя, бедный Б[етховен], не существует счастья вовне. Всё для себя ты должен создавать в себе самом, и только в мире идеалов ты найдёшь друзей. — Я прошу тебя меня утешить — не сам ли я виновен в том, что вчера произошло? Если ж ты не можешь утешить, то скажи мне правду, я её выслушаю так же охотно, как высказываю. Сейчас ещё есть время, и правда ещё может послужить мне на пользу…»
Видимо, он надеялся, что ошибку можно исправить. Тем временем семья Мальфатти покинула Вену и переехала в своё имение под Кремсом, в Валькерсдорф, примерно в 60 километрах от столицы. Бетховен собирался под любым предлогом приехать туда, но, видимо, Глейхенштейн убедил друга в том, что его внезапное появление лишь подольёт масла в огонь. К тому же музыка к «Эгмонту» ещё не была полностью готова — на 24 мая была назначена премьера, но объёмистую партитуру только начали расписывать по голосам. К премьере Бетховен со всем этим справиться не успел, и первый спектакль с его музыкой состоялся лишь 15 июня.
Глейхенштейн, уехавший в начале мая в Валькерсдорф, привёз с собой письмо от Бетховена Терезе, написанное накануне поздно вечером, причём, как сообщал Бетховен другу, выдержанное в таком стиле, «что его может читать весь мир». Письмо оказалось во всех отношениях поучительным.
Бетховен — Терезе Мальфатти, май 1810 года:
«С этим письмом, досточтимая Тереза, я посылаю Вам то, что обещал, и если бы мне не помещали серьёзнейшие препятствия, я бы послал ещё больше, дабы показать Вам, что для своих друзей я всегда делаю больше, чем обещаю. Надеюсь и не сомневаюсь, что Вы так же хорошо занимаетесь, сколь приятны и Ваши развлечения, — последние, однако, не должны Вас увлекать настолько, чтобы Вы вовсе не вспомнили о нас — впрочем, я, конечно, обольстил бы себя иллюзиями относительно Вас или же преувеличил свои собственные достоинства, если бы применил к Вам изречение: „Люди не только тогда бывают вместе, когда они друг подле друга. И оторванные от нас, и ушедшие от нас — живы для нас“. Кому придёт в голову приписывать нечто подобное непостоянной, беспечно порхающей Т[ерезе]?
Что до Ваших занятий, то не забрасывайте фортепиано или вообще музыку в широком смысле. У Вас к ней такой прекрасный талант, почему же его не культивировать должным образом? Обладая столь развитым чувством всего прекрасного и доброго, почему Вы не хотите направить своё дарование к тому, чтобы распознать в таком дивном искусстве то совершенство, которое в нас постоянно вновь отражается?
Я веду теперь очень одинокую, тихую жизнь. Хотя и мигают кое-где огоньки, зовущие меня пробудиться, но с тех пор, как вы все уехали, я ощущаю такую пустоту, что даже моя муза, которая обычно никогда меня не покидает, ещё не смогла её восполнить и одержать победу. Ваше фортепиано заказано, и Вы вскоре его получите. Какую разницу заметите Вы в теме, придуманной однажды вечером, по сравнению с тем изложением, что записал я для Вас недавно! Уясните себе это сами, но только не прибегайте к помощи пунша.
Какая Вы счастливая, что так рано отправились за город! Я же смогу наслаждаться сельской жизнью лишь начиная с восьмого числа, чему радуюсь как дитя. Я испытываю такое блаженство, когда получаю возможность пройтись по лугам и лесам, среди деревьев, кустарников и скал. Никто так не может любить деревню, как я, — ведь леса, деревья и скалы отвечают человеку эхом, которое он жаждет услышать. —
Будьте любезны передать Вашей милой сестре Наннетте песню в переложении для гитары. Я переписал бы и мелодию, не будь у меня так мало времени.
В скором времени Вы от меня получите ещё несколько композиций, на трудность которых Вам не придётся сетовать. Читали ли Вы „Вильгельма Мейстера“ Гёте и сочинения Шекспира в переводе Шлегеля? Живя в деревне, имеешь много свободного времени; думаю, что Вам будет приятно, если я пришлю Вам эти книги.
По воле случая неподалёку от Вас живёт один мой знакомый, так что, возможно, как-нибудь ранним утром я на полчасика к Вам заявлюсь и снова уйду. Как видите, я намерен докучать Вам очень недолго. Препоручите меня расположению Вашего батюшки и Вашей матушки, хотя право на подобную претензию мною ещё не заслужено. Поклонитесь от меня и Вашей сестре Н[аннетте].
Прощайте, досточтимая Тереза, желаю Вам всего, что есть в жизни лучшего и прекраснейшего. Вспоминайте обо мне чаще и забудьте моё безрассудное поведение. Не сомневайтесь в том, что никто Вам не желает более радостной, счастливой жизни, чем я, причём даже в том случае, если Вас совершенно не интересует Ваш преданнейший слуга и друг
Бетховен.
NB. Было бы очень мило, если бы Вы мне черкнули пару строк относительно того, чем могу я Вам быть здесь полезным».
Нелишне ещё раз напомнить, что «досточтимой Терезе» было всего 18 лет, и было бы совершенно несправедливо винить её в том, что она не смогла ответить на любовь почти сорокалетнего Бетховена, внешние изъяны которого явно перевешивали в глазах девушки все его внутренние достоинства. Об истинной цене этих достоинств она, как и Тони Адамбергер, вряд ли вообще тогда догадывалась.
Приведённое выше письмо ясно говорит о том, что Бетховен искал в своих подругах не только «вечной женственности» (das ewig Weibliche), но и, если воспользоваться другим выражением Гёте, «избирательного сродства» — духовной близости, основанной на общности литературных и музыкальных интересов. Письмо Терезе Мальфатти — своего рода маленькая «педагогическая поэма», в которой Бетховен пытается привить юной возлюбленной вкус к серьёзной литературе (Шекспир, Гёте) и к собственной музыке. Вместе с письмом он послал сёстрам Мальфатти пакет с нотами. Хотя из текста письма неясно, какие произведения туда входили, это стало в какой-то мере известно впоследствии, когда исследователи добрались до архива Терезы. Тереза, в замужестве баронесса фон Дросдик, умерла в 1851 году, передав принадлежавшие ей ноты другу семьи, пианисту и композитору Рудольфу Шахнеру. Тот, в свою очередь, отдал на хранение это нотное собрание своей матери, Бабетт Бредль. Известный бетховенист Людвиг Ноль навестил в 1865 году в Мюнхене эту даму, которая позволила ему ознакомиться с коллекцией бетховенских рукописей. Вероятно, после смерти Бредль ноты вернулись к Шахнеру, умершему в 1896 году, однако судьба его наследия доселе неизвестна.
Среди нот, полученных Терезой от Бетховена в 1810 году, были песни на стихи Гёте: «Миньона» (№ 1 ор. 75 — «Ты знаешь край»), «Блаженство скорби» и «Стремление» (из ор. 83), а также вторая песня Клерхен из «Эгмонта» («Гремят барабаны»). В одном из писем Бетховена Глейхенштейну упоминается также некая соната. Он мог послать ей одну из своих небольших сонат. Таковых в то время было две: Соната ор. 78 фа-диез мажор (№ 24), посвящённая Терезе Брунсвик, и Соната ор. 79 соль мажор (№ 25), оставшаяся без посвящения. Возможно, речь шла именно о последней сонате. Существует, правда, предположение, что Соната ор. 79 могла быть предназначена для Вики Дейм — дочери Жозефины, которая не только являлась ученицей Мари Биго, но и вплоть до весны 1809 года находилась в её доме в качестве воспитанницы. Однако в фактуре Сонаты ор. 79 есть места, трудноватые для маленьких рук девятилетней девочки.
Архив Терезы Мальфатти преподнёс исследователям загадку, связанную с одной из самых знаменитых пьес Бетховена — фортепианной багателью «К Элизе» (на самом деле, если переводить буквально, «Для Элизы»). В 1865 году Людвиг Ноль видел бетховенский автограф этой пьесы, текст которой впервые опубликовал два года спустя. Посвятительная надпись, согласно его расшифровке, гласила: «Für Elise am. 27 April zur Erinnerungan L. v. Bthvn» — «Для Элизы. 27 апреля, на память от Л. в. Бтхвн».
Тут же возникли вопросы, на которые пока нет ответов. Прежде всего — кто такая Элиза и какое отношение она могла иметь к семье Мальфатти и к Бетховену? Год написания багатели в автографе не значился, но, зная об увлечении Бетховена Терезой, напрашивается 1810 год, и дата «27 апреля» этому не противоречит. До начала мая Бетховен надеялся, что его предложение о браке будет принято, и к тому же знал, что семья Мальфатти собирается за город (поэтому музыкальный сувенир был вполне к месту). Намёк на свежесочинённую пьесу содержится и в письме Бетховена Терезе: «Какую разницу заметите Вы в теме, придуманной однажды вечером, по сравнению с тем изложением, что записал я для Вас недавно!» Никакой другой фортепианной пьесы в этот период им создано не было.
Но всё-таки: при чём тут «Элиза»?..
К сожалению, автограф пьесы бесследно исчез. Зато обнаружился ранний набросок основной темы багатели, записанный среди эскизов «Пасторальной симфонии» ещё в 1808 году, так что никаких сомнений в авторстве Бетховена быть не может. Однако Макс Унгер, бетховенист первой половины XX века, высказал предположение, что Ноль мог ошибиться в расшифровке надписи, сделанной, вероятно, готической скорописью. Унгер выдвинул версию, что вместо «Für Elise» следовало читать «Für Therese». Тогда всё вставало на свои места: дата, романтическая история неудачной влюблённости и имя девушки. Но, с другой стороны, Людвиг Ноль, опытный текстолог, вряд ли принял бы «Терезу» за «Элизу». Он и сам удивлялся этому расхождению, предполагая, что во владении Терезы Мальфатти случайно могла оказаться пьеса, адресованная другой приятельнице Бетховена.
Однако, насколько это известно, в близком окружении Бетховена в тот период не было девушки или молодой дамы с таким именем. Все знакомые Бетховену Элизы не годились на роль адресаток этого музыкального послания. Посвящение, в котором указывалось только имя, подразумевало, что речь идёт о незамужней особе, и говорило либо о совсем юном возрасте девушки, либо о её близких дружеских отношениях с Бетховеном.
В начале XXI века поиски загадочной «Элизы» резко оживились. Клаус Мартин Копиц выдвинул в 2010 году предположение, что багатель могла быть написана для сестры тенора Йозефа Августа Рёккеля — певицы Марии Евы Рёккель, иногда выступавшей под псевдонимом Элиза Рёккель, а в 1813 году ставшей женой друга Бетховена — Иоганна Непомука Гуммеля. Она вспоминала на старости лет, что Бетховен слегка с ней флиртовал до её замужества. Но, во-первых, она никогда и нигде не упоминала о какой-либо посвящённой ей пьесе Бетховена, во-вторых, не носила имени Элизабет ни официально, ни в семейном кругу, а в-третьих, никак не была связана с семьёй Мальфатти.
Исследовательница Рита Стеблин попыталась найти подходящую «Элизу» в окружении Мальфатти. В 2012 году ей удалось обнаружить Элизу Баренсфельд, юную певицу и пианистку, ученицу механика и музыканта Иоганна Непомука Мельцеля. Эта Элиза проживала в доме, стоявшем напротив дома семьи Мальфатти. Если допустить, что Элиза и Тереза были знакомы, то, конечно, они могли бы обмениваться и нотами. Однако всё это — крайне зыбкие предположения. Не слишком верится в то, что, будучи влюблён в Терезу Мальфатти и спешно занимаясь завершением музыки к «Эгмонту», Бетховен стал бы писать пьесу для ученицы Мельцеля, даже если бы он знал эту девушку. Но никаких доказательств их знакомства нет.
Австрийский музыковед Михаэль Лоренц, раскритиковавший в 2014 году версию Стеблин, предположил, что разгадку тайны содержал исчезнувший автограф багатели. Ибо никто ныне не может сказать, были ли написаны слова «Для Элизы» и «27 апреля, на память от Л. в. Бтхвн» одной и той же рукой. Лоренц обратил внимание на то, что и жена, и дочь Рудольфа Шахнера, владевшего автографом пьесы, носили имя Элизабет. Следовательно, дарственную надпись «Для Элизы» мог добавить Шахнер, а к Бетховену она не имела отношения. Однако и эта версия остаётся лишь гипотезой.
Но, если надпись «Für Elise» принадлежала всё-таки Бетховену, а пьеса тем не менее была подарена Терезе Мальфатти, за всем этим, как нам думается, мог таиться литературный шифр. В письме Глейхенштейну от 12 марта 1809 года Бетховен просил друга подыскать ему в Баварии красивую невесту, оговаривая, что «Элизой Бюргер она быть не должна».
Нашумевшая история любви поэта Готфрида Августа Бюргера и его жены, актрисы и поэтессы Элизабет Хан, была понятна современникам без разъяснений. Сейчас такие разъяснения, пожалуй, необходимы. Элизабет Хан принадлежала к плеяде «немецких амазонок» рубежа XVIII–XIX веков — одарённых, независимых и свободных в своих поступках женщин. Заочно влюбившись в Бюргера, Элизабет направила ему стихотворное признание с предложением руки и сердца. Бюргер, тронутый порывом талантливой девушки, ответил стихотворением «К Элизе» («An Elise»), содержание которого чем-то перекликается с настроением бетховенской пьесы.
О, что звучит из рощи миртов?
Невесты ль сладостный призыв?
Как сердца страх и стук неистов
В ответ на чувств твоих прилив!
Певунья, что ты затеваешь?
Со мной ты в поддавки играешь,
Чтоб бросить, нежно подманив?..
Намёк на «Элизу Бюргер» в письме Глейхенштейну подтверждает возможность подобной ассоциации. Только та давнишняя история любви завершилась печально: Элиза не смогла ужиться с супругом и вскоре его покинула, вернувшись на сцену (она успешно выступала в Дрездене). Стихотворение же Бюргера осталось памятником этому поэтическому роману.
Той же весной 1810 года, едва успели немного утихнуть страсти вокруг Терезы Мальфатти, к Бетховену самочинно явилась другая чаровница. Гостью, кстати, вполне могли бы звать Элизой, поскольку полное её имя было Элизабет. Но все с детства называли её Беттиной — Беттиной Брентано.
Удивительным образом их знакомство напоминало историю Элизы Хан и Бюргера, хотя отношения 25-летней Беттины Брентано с Бетховеном остались сугубо платоническими и она вовсе не помышляла выходить за него замуж. Однако многосторонняя одарённость Беттины (она хорошо владела словом, пела, сочиняла музыку, рисовала), её яркая внешность и смелость поведения произвели на Бетховена огромное впечатление. Важным было для него и то, что эта девушка была тесно связана с Гете.
Впоследствии, в 1830-х годах, она стала известной писательницей, Беттиной фон Арним. Можно было бы поддаться очарованию её беллетристической манеры и цитировать обширные фрагменты из книги «Переписка Гёте с ребёнком» или из романа «Илиус Памфилиус и Амброзия», где целые страницы посвящены описанию встреч и разговоров с Бетховеном. Но если сопоставлять написанное Беттиной с документами и свидетельствами других людей, не склонных к фантазиям, то вскоре выяснится, что её тексты носят скорее художественный, нежели мемуарный характер.
Беттина происходила из франкфуртской семьи Брентано, имевшей итальянские корни. Основатель семьи, Петер Антон Брентано, поселился в 1762 году во Франкфурте. От трёх браков он имел 20 детей. Вторая из его жён, Максимилиана Ла Рош, некоторое время была возлюбленной Гёте, и Беттина, её дочь, писала впоследствии, что великий поэт, ставший к тому времени просто другом дома, был первым, кто взял на руки родившуюся 4 апреля 1785 года девчушку и поднёс её к окну, за которым сияло солнце. История поэтическая, но, возможно, такая же вымышленная, как и многие другие рассказы Беттины. На самом деле в круг Гёте она вошла, будучи уже взрослой и подружившись сперва с матерью поэта, продолжавшей жить во Франкфурте-на-Майне.
Старшим единокровным братом Беттины был Франц Брентано (1765–1844). После смерти отца в 1797 году он стал главой семейной фирмы, которая под его руководством достигла процветания. И в следующем году он женился на Антонии фон Биркеншток — уроженке Вены, дочери богатого и влиятельного коллекционера предметов искусства, Мельхиора фон Биркенштока.
Биркеншток выдал восемнадцатилетнюю Тони замуж, не интересуясь её желаниями; 32-летний Франц на первых порах казался ей совершенно чужим человеком, с которым она никак не могла решиться перейти на «ты». В доме мужа во Франкфурте ей пришлось взять на себя роль хозяйки огромной семьи, поскольку на попечении Франца оказались все его несовершеннолетние братья и сёстры, а вдобавок у четы появились свои дети. Всё это лишь усилило тоску Антонии по родному городу. Согласно брачному контракту, ей позволялось раз в два года приезжать в Вену и оставаться там на довольно продолжительный срок.
Была ли Антония Брентано знакома с Бетховеном до 1810 года? Сама Антония на старости лет это отрицала. Но трудно представить себе, что, периодически гостя в Вене у отца, она совсем не появлялась в обществе, не ходила на концерты и не бывала в театрах. Бетховен же, вопреки своей репутации мрачного анахорета, общался с весьма широким кругом людей. Скорее всего, он был знаком и с Биркенштоком.
В октябре 1809 года Антония и Франц перебрались в Вену, поскольку Биркеншток был при смерти. Он оставил после себя огромный дом в пригороде Ландштрассе, до предела заполненный хаотично собиравшимися коллекциями. Чтобы расстаться с этим имуществом, требовалось составить полную опись, чем Антония и занималась. Каталог библиотеки, включавшей около семи тысяч названий, был опубликован 18 сентября 1810 года; в июле 1811-го Бетховен рекомендовал библиотекарю эрцгерцога Рудольфа приобрести некоторые редкие ноты из этой коллекции.
Беттина в книге «Переписка Гёте с ребёнком» (1835) дала колоритное описание дома, которого сейчас больше нет (он был снесён в 1911 году):
«Я живу здесь в доме покойного Биркенштока, среди двадцати тысяч гравюр, примерно такого же количества рисунков, сотен древних урн и этрусских светильников, мраморных ваз, обломков рук и ног античных статуй, картин, китайских одежд, монет, минералов, коллекций насекомых, линз, бесчисленного количества карт и чертежей исчезнувших царств и государств, искусной резьбы, драгоценных документов и, в довершение всего, тут есть меч императора Карла. Вся эта пёстрая мешанина окружает тут нас, и её следует привести в порядок, так что ничего нельзя трогать и ни в чём нельзя разобраться».
Франц Брентано часто уезжал по торговым делам и месяцами жил во Франкфурте вместе с сыном Георгом (дочери оставались с матерью в Вене). Антония нередко болела в капризном венском климате и чувствовала себя одинокой. Поэтому приезд в мае 1810 года родственников мужа — сестёр Беттины и Кунигунды, и жениха последней, берлинского учёного Фридриха Карла де Савиньи — стал для неё радостным сюрпризом. И именно Беттина, если верить позднейшим воспоминаниям Антонии, познакомила её с Бетховеном. Впрочем, тут тоже есть свои неясности: например, откуда Беттина могла узнать адрес Бетховена? Может быть, его всё-таки знала Антония?
В книге «Переписка Гёте с ребёнком» Беттина приводит своё письмо поэту, датированное 28 мая 1810 года. Думается, публикуя его в 1835 году, Беттина многое присочинила:
«Я хочу рассказать Тебе о Бетховене, рядом с которым я забыла весь мир и даже Тебя. Дар речи почти покинул меня, но вряд ли я ошибусь, если скажу (а этого сейчас никто не понимает и никто в это не верит), что он намного обогнал в развитии всё человечество. Догоним ли мы его когда-нибудь? Сомневаюсь. <…>
Все человеческие потребности кажутся ему чем-то преходящим. Он свободно отдаётся чему-то неслыханному и неизбывному. Что значит для него общение с миром? Уже на восходе солнца он занят своим священным трудом, а после наступления тьмы уже не смотрит вокруг; он забывает о необходимости питать свою плоть, а поток вдохновения возносит его на своих крыльях высоко над скучными житейскими потребностями. Он сам говорил: „Когда я открываю глаза, у меня вырывается вздох — окружающий мир настолько противоречит моей религии, что мне остаётся лишь его презирать, ибо он не понимает, что музыка — куда более высокое откровение, нежели вся мудрость и философия. Она — вино, внушающее новые открытия, а я — тот Вакх, что готовит это вино для человечества и доводит его до духовного опьянения; если люди смогут этим воспользоваться, они обретут то, что потом вынесут на твёрдую почву. У меня нет ни одного друга; я должен жить в одиночестве, но я знаю, что Бог ко мне ближе, чем к кому-либо другому в моём искусстве. Я взираю на него без страха, я понял его и принял. И я не тревожусь за будущее своей музыки. У неё не может быть превратной судьбы, ведь любой, кто сможет её понять, избавится от всякой духовной нищеты, в которой влачатся все прочие“.
Всё это Бетховен сказал мне при первой встрече. Меня пронзило чувство благоговения; ведь он общался со мной так дружески и откровенно, хотя я должна была показаться ему незначительной особой. Ещё больше я удивилась, когда мне сказали, что он сторонится людей и вообще ни с кем не разговаривает. Никто не хотел сопровождать меня к нему, пришлось разыскивать его в одиночку. У него три квартиры, в которых он по очереди скрывается: одна за городом, другая внутри городских стен, а третья у бастиона. Там-то я и нашла его на четвёртом этаже и вошла без доклада. Он сидел за фортепиано. Я назвала своё имя; он очень дружелюбно спросил, не хочу ли я послушать только что сочинённую им песню. Он спел её резким и пронзительным голосом, вызывающим у всякого слушателя болезненное ощущение: „Ты знаешь край…“
— Правда, это прекрасно? — спросил он воодушевлённо.
— Просто чудесно! Я хочу услышать её ещё раз!
Моё горячее одобрение обрадовало его. „Большинство людей бывают растроганы чем-то хорошим. Но это не художественные натуры. Художники сделаны из огня, они не плачут“. Потом он спел ещё одну песню на Твои стихи, сочинённую им на днях: „Лейтесь вновь, слёзы любви бесконечной“. Он проводил меня домой и по пути высказал много прекрасного об искусстве, причём говорил настолько громко, останавливаясь посреди улицы, что требовалось немалое мужество, чтобы его слушать. Он говорил с огромной страстью такие удивительные вещи, что я тоже забывала о происходящем вокруг.
Когда я привела его с собой к нам на обед, где собралось большое общество, люди были безмерно удивлены. После обеда он, не заставляя себя упрашивать, сел за инструмент и играл долго и чудесно. Его гордость неотделима от его гения. В таком состоянии его дух постигает непостижимое, а его пальцы творят невозможное».
Если сравнить эти вдохновенные пассажи со свидетельством пожилой Антонии Брентано, то выяснится, что всё обстояло куда прозаичнее. Во-первых, мнение Беттины о нелюдимости Бетховена было явно преувеличенным. Во-вторых, первая его встреча с Беттиной происходила совершенно иначе. Девушка из приличной семьи не могла бы в одиночку явиться на квартиру к неженатому мужчине. Беттину сопровождала её замужняя родственница, Антония Брентано. Адрес указан верно — это была квартира в доме барона Пасквалати на Мёлькербастай. Никаких трёх квартир у него в мае 1810 года не было: загородное жильё ещё не было снято, а с прежней квартиры на Вальфишгассе он съехал в конце апреля.
Антония Брентано вспоминала, что Бетховен принял посетительниц не сразу. Он, по своему обыкновению, заработался и забыл с утра побриться и, пока они дожидались в гостиной, приводил себя в порядок.
С Беттиной как источником информации всё обстоит очень непросто ещё и потому, что в описанных ею эпизодах вполне могли содержаться и зёрна истины. Бетховен-молчун, произносящий при этом длинные монологи, насыщенные поэтическими метафорами и философскими понятиями, выглядит чисто литературной фигурой. Но кое-что из мыслей, вложенных в его уста, вовсе не противоречит тому, что он действительно высказывал в письмах. Комментаторы текстов Беттины обращали внимание, в частности, на одну важную деталь, содержавшуюся в последующей части того же самого, очень длинного, письма, а именно — на словечко raptus («блажь», «наитие»), которое было в ходу в доме Брейнингов в Бонне и которое Беттина никак не могла выдумать. Беттина, глубоко потрясённая его словами, якобы записала его монологи об искусстве и дала ему на другой день прочитать. Бетховен удивился: «Я это говорил? Ну, значит, у меня был raptus».
Бетховен неоднократно встречался с Беттиной в конце мая — начале июня 1810 года. Правда, следует учитывать, что как раз в это время шли последние приготовления к премьере «Эгмонта» и он должен был присутствовать на репетициях. Беттина писала о том, что Бетховен однажды привёл её «на большую музыкальную репетицию с полным оркестром» и она сидела «совершенно одна в ложе» — однако она нигде не упоминала о том, что эта репетиция имела отношение к «Эгмонту»!.. Никакого другого крупного сочинения Бетховена в те дни в театральном зале не исполняли.
Невзирая на все свои фантазии, Беттина сыграла важную роль в жизни Бетховена. Она помогла ему забыть досадную историю с Терезой Мальфатти, способствовала его сближению с супругами Брентано — и, что было, наверное, самым драгоценным, стала посредницей между ним и Гёте, буквально заставив великого поэта заинтересоваться столь необычным человеком. Единственное подлинное сохранившееся письмо Бетховена Беттине содержит поздравления по случаю её брака с поэтом Ахимом фон Арнимом и выдержано в дружески-отеческом тоне. Время надежд миновало, и все весенние песни были спеты.
Бетховен — Беттине Брентано в Берлин, 10 февраля 1811 года:
«Дорогая, дорогая Беттина!
Я получил от Вас вот уже второе письмо, а из Вашего послания к Тони [Брентано] вижу, что Вы обо мне не только не забываете, но даже представляете меня в излишне выгодном свете. Ваше первое письмо я всё лето носил при себе, и оно мне не раз доставляло блаженство. Хотя я Вам пишу не так часто и ничего не посылаю, однако в мыслях своих я пишу Вам тысячи раз тысячи писем. О том, как Вы себя чувствуете в Берлине среди этого всесветного сброда, я могу догадываться, даже не читая Ваших писем. Разговоры, болтовня об искусстве и ничего на деле!!!!! Лучше всего об этом сказано в стихотворении Шиллера „Реки“, устами Шпрее.
Вы выходите замуж, дорогая Беттина, возможно, что уже даже вышли, а я так и не смог повидаться с Вами перед этим. Да ниспошлётся же Вам и Вашему мужу всё то счастье, которым супружество благословляет супругов. Что сказать о себе? „Скорби о судьбе моей!“ — восклицаю я вместе с Иоанной [д’Арк]. Если суждено мне прожить ещё несколько лет, то так же, как за все прочие милости и немилости, я воздам благодарение Всевышнему, всё в себе воплощающему.
Если Вы будете писать обо мне Гёте, подберите все те слова, которые способны передать ему моё искреннейшее уважение и восхищение. Я сейчас сам собираюсь ему написать по поводу „Эгмонта“, к которому сочинил музыку, сделав это единственно из любви к его стихам, постоянно меня окрыляющим высшей радостью. Кто в силах, однако, выразить всю полноту признательности великому поэту, драгоценнейшей жемчужине нации!
Итак, ничего больше, дорогая, милая Б[еттина]. Сегодня утром я лишь в четыре часа вернулся с одной вакханалии, где мне довелось много смеяться, чтобы сегодня почти столько же рыдать. Бурное веселье часто приводит к тому, что я снова замыкаюсь в себе.
<…> Ну, прощай, дорогая Б[еттина], целую тебя в лоб и скрепляю этим поцелуем, словно печатью, все свои мысли о тебе.
Пишите скорее, скорее и чаще своему другу Бетховену».
Бетховен — Гёте в Веймар, 12 апреля 1811 года:
«Ваше превосходительство!
Спешная оказия, обусловленная срочностью отъезда отсюда одного моего приятеля, который (так же, как и я) является Вашим глубоким почитателем, оставляет мне лишь краткий миг для выражения Вам благодарности за все те долгие годы, которые я Вас знаю (а знаю я Вас с детства). Это так мало за столь многое. Беттина Брентано заверяла меня, что я был бы Вами принят благосклонно и даже, более того, дружественно. Как смею я, однако, помышлять о подобном приёме, ежели приблизиться к Вам я не в состоянии иначе, как только с величайшим благоговением и с невыразимо глубоким чувством к Вашим прекрасным творениям. В близком будущем Вы получите из Лейпцига через посредство Брейткопфа и Гертеля музыку к „Эгмонту“, к этому великолепному „Эгмонту“, которого я воплощал в звуках с таким же горячим увлечением, с каким я его читал, будучи в мыслях и в чувствах всецело захвачен Вами. Я очень хотел бы узнать Ваше суждение об этой музыке. Даже порицание будет полезным для меня и для моего искусства, и я приму его так же охотно, как высшую похвалу.
Вашего превосходительства большой почитатель
Людвиг ван Бетховен».
Веймар был бы вполне обычным небольшим немецким городком, ничем не лучше и не хуже соседнего Эрфурта, если бы не одновременное присутствие здесь нескольких гениев и блестящих умов, к суждениям которых прислушивалась вся Европа — даже там, где немецкий язык был не в ходу. Гёте, Шиллер, Гердер, Виланд — достаточно было только их, чтобы Веймар прослыл чем-то вроде новых Афин, где, слоняясь по улочкам, неизбежно встретишь то Сократа с Платоном, то Еврипида с Аристофаном… Правда, к 1811 году многих великих уже не осталось в живых и над всеми царил — словно мощный платан, не боящийся ни бурь, ни молний, ни древоточцев, — неизменно щедрый, нечеловечески плодоносный, божественно просветлённый Гёте, к которому уже прочно пристало прозвание «Олимпиец».
Всякий мало-мальски любознательный гость, приезжавший в Веймар, будь то досужий путешественник или человек, состоящий на службе, считал своим долгом наведаться во дворец великого герцога и добиться хотя бы мимолётного свидания с Гёте. И то и другое было, в общем, не слишком трудно. Его высочество великий герцог Карл Август, ещё в юные свои дни не испугавшийся сделать первым министром поэта (тогда вовсе не «господина тайного советника фон Гёте», а просто «Гёте из Франкфурта»), оставался и в зрелые лета человеком широких взглядов. Великая герцогиня Мария, сестра русского императора Александра, оказалась для Веймара чем-то вроде всеобщей заботливой матери. Так что веймарский двор был одним из самых просвещённых в Германии.
Франц Олива, молодой приятель Бетховена, приехавший в Веймар по служебным коммерческим делам, отправился проведать Гёте почти сразу же, как только снял себе в гостинице комнату, распаковал свои вещи и переоделся из дорожного платья во фрак. Его высокопревосходительство княжеский министр Иоганн Вольфганг фон Гёте, к удивлению молодого венца, оказался вполне доступен. У него имелись специальные часы для приёма гостей. Он давал им нечто вроде императорской аудиенции, принимая целыми группами — путешествующих иностранцев, юных поэтов с амбициями, восторженных светских дам… Для каждого у него находились вежливое приветствие, ободряющее словцо, изящная шутка, комплимент или просто ласковый взгляд. Но каким-то особым чутьём из всей этой пёстрой разноязыкой толпы он выхватывал тех, в ком видел нечто действительно интересное, — и такой счастливец бывал удостоен приглашения на домашний вечер или даже к обеду, куда были вхожи лишь самые близкие.
Явись Олива к великому Гёте как простой посетитель, он бы, скорее всего, удостоился только рукопожатия и пары любезных фраз. Однако имя «Бетховен» произвело надлежащий эффект: 2 мая Олива вручил письмо — и тотчас был зван на вечерний приём через два дня, где присутствия случайных людей уже не предполагалось.
Сюльпис Буассере, историк живописи и приятель Гёте, запись в дневнике от 4 мая 1811 года, касающаяся визита Франца Оливы:
«После обеда барон Олива из Вены сыграл нам некое сочинение Бетховена — кажется, это была песня Клерхен. В музыкальном зале висели арабески [Филиппа Отто] Рунге, символически-аллегорически изображавшие Утро, Полдень, Вечер и Ночь. Заметив, что я внимательно их изучаю, Гёте схватил меня за руку и сказал: „Вы что же, не видели их? Ну, посмотрите. С ума сойти от этих вещей — они и прекрасны, и безумны“. Я ответил: „Да, совсем как музыка Бетховена, которую он нам тут играл, и как вся наша эпоха“».
Гёте — Бетховену, Карлсбад, 25 июня 1811 года:
«Ваше письмо, мой почтеннейший, переданное господином фон Олива, доставило мне большое удовольствие. Сердечно благодарю Вас за содержащиеся в нём суждения и могу Вас искренне заверить, что я отвечаю Вам тем же, ибо всякий раз, когда мне доводилось слышать что-либо из Ваших работ в исполнении умелых артистов или любителей, у меня возникало желание восхититься однажды Вашей собственной игрой на фортепиано и насладиться Вашим выдающимся талантом. Добрая Беттина Брентано, безусловно, достойна того расположения, которое Вы ей оказали. Она говорит о Вас с восторгом и самой горячей симпатией, относя те часы, что проведены ею с Вами, к счастливейшим в своей жизни.
Предназначенную Вами для меня музыку к „Эгмонту“ я, вероятно, найду у себя, когда возвращусь домой, и заранее благодарю Вас — ибо я о ней от многих уже слышал хвалебные отзывы и думаю, что этой зимой при постановке вышеназванной пьесы в нашем театре мне удастся устроить исполнение Вашей музыки в качестве сопровождения. Тем самым я надеюсь доставить большое удовольствие как себе самому, так и многочисленным Вашим поклонникам в нашем городе. Но более всего я хотел бы осуществления той надежды, которую вселил в нас господин фон Олива, сказавший, что во время одной из предстоящих поездок Вы, возможно, посетите Веймар. Хорошо бы Вам приехать в такое время, когда тут находятся и двор, и любящая музыку публика. Вы встретили бы, конечно, приём, соответствующий Вашим заслугам и Вашему образу мыслей. Никто, однако, не может быть в этом заинтересован более, чем я, желающий Вам доброго здоровья, препоручающий себя Вашей благосклонной памяти и выражающий Вам свою искреннейшую признательность за всё то хорошее, что уже было мною испытано благодаря Вам».
Встретиться с Гёте летом 1811 года у Бетховена не получилось: дела задержали его в Вене до начала августа, и когда он наконец смог отправиться на воды в Теплиц, Гёте уже покинул чешские курорты. Тем не менее на водах собрались люди, с которыми у Бетховена завязались самые тёплые взаимоотношения. Это была литературная чета — поэт Кристоф Август Тидге (1752–1841) со своей подругой, писательницей и поэтессой, графиней Элизой фон дер Рекке (1754–1833), и приехавшая вместе с ними молодая берлинская певица Амалия Зебальд, ученица Карла Фридриха Цельтера.
Имя Тидге было Бетховену хорошо знакомо. Ещё в 1803 году он написал на его стихи песню «Счастье дружбы». Год спустя творчество Тидге вдохновило Бетховена на одну из его лучших песен, «К надежде», созданную в 1804 году для Жозефины Дейм. Текст песни был взят из поэмы Тидге, полное название которой гласило: «Урания. О Боге, Бессмертии и Свободе» (1801). «Урания» была обращена к тем, кто, находясь в тяжёлых жизненных обстоятельствах, начинал сомневаться в существовании Бога, в бессмертии души и в незыблемости законов добродетели. Такие сомнения были не чужды и самому Бетховену, а в «Урании» предлагались ответы на них, лишённые религиозного догматизма.
Дружеское сближение Бетховена с Тидге выглядело совершенно естественным. Поэт, который был почти на 20 лет старше композитора, в одном из своих последующих писем к нему рискнул обратиться к Бетховену на «ты» — и это вызвало благодарный отклик: «Приветствуя меня паролем „Ты“, ты пошёл мне навстречу, мой Тидге. Быть же посему. Сколь ни кратким было наше общение, мы быстро познали друг друга, и между нами уже более не возникало ничего отчуждающего».
Охотно общался Бетховен и с подругой Тидге — графиней Элизой фон дер Рекке, дамой весьма неординарной. В письме к ней от 11 октября 1811 года Бетховен назвал Элизу фон дер Рекке «мой высокочтимый и благородный друг» и обещал ей положить на музыку некоторые из присланных ею стихотворений. Последнего обещания он не сдержал, но графиня была ему явно симпатична.
В момент знакомства с Бетховеном и поэт, и его спутница были далеко не молоды — Тидге было около шестидесяти лет, Рекке — пятьдесят семь. Графиня происходила из знатной графской семьи фон Медем (её единокровная сестра Доротея в замужестве стала принцессой Курляндской). В семнадцатилетнем возрасте Элизу выдали замуж за графа фон дер Рекке, с которым она ужиться не смогла; в 1781 году последовал развод. В 1797 году графиня перебралась в Германию, где занялась литературным творчеством и сблизилась с Тидге. Тидге и Рекке держали в Дрездене салон, где бывали в том числе и выходцы из России.
Летом 1811 года в Теплице оказалась ещё одна известная литературная пара — военный, дипломат и писатель Карл Август Варнхаген (правильнее — Фарнхаген) и его подруга, писательница и хозяйка берлинского литературного салона Рахель Левин. Их союз выглядел в глазах общества куда более экзотическим, нежели союз Тидге с графиней фон дер Рекке. Во-первых, не могла не бросаться в глаза значительная разница в возрасте: Варнхагену в 1811 году было 26 лет, а его даме — 40. Во-вторых, Рахель Левин была иудейкой, что воспринималось тогда как непреодолимое препятствие для заключения брака между ней и прусским офицером. Варнхаген и Рахель поженились лишь в 1814 году; перед этим Рахель пришлось принять христианство; затем Варнхаген был возведён в дворянство и получил право на добавление к фамилии — фон Энзе.
Трудно сказать, кто произвёл на Бетховена большее впечатление — Варнхаген или его подруга. Сам Варнхаген вспоминал, что Бетховен пожелал познакомиться с ними после того, как увидел в парке Рахель, и её облик напомнил ему чьи-то дорогие черты. Чьи именно, трудно сказать. Но Рахель вызвала у него столь тёплые чувства, что ради неё он согласился сесть за рояль и продемонстрировать своё искусство импровизации.
С этой парой Бетховен виделся в Теплице почти каждый день. Варнхаген писал своему начальнику и другу, полковнику Фридриху Вильгельму Бентхайму: «Я познакомился здесь с Бетховеном. Этот дикий человек был со мной очень сердечен и любезен». Отношение Варнхагена к Бетховену, как явствует уже из этих строк, было неоднозначным. Дружелюбный интерес к гениальному «дикарю» сочетался с некоторым отчуждением.
В то лето в Теплице побывала 24-летняя певица Амалия Зебальд. Её отец был советником юстиции в Берлине, но семья отличалась большой музыкальностью: и мать девушки, Вильгельмина Зебальд, и младшая сестра Августа были членами берлинской Певческой академии. Один из современников описывал голос Августы как «чистое, словно колокольчик, сопрано», а голос Амалии — как «звучное и серебристое контральто». Между Бетховеном и Амалией начался флирт, отразившийся в шутливом привете, переданном ей письменно через Тидге («Амалии — горячий поцелуй, когда нас никто не увидит»). Страстью эти чувства никоим образом не были, да и просто не успели бы созреть в августе 1811 года, поскольку Амалия уехала из Теплица спустя всего несколько дней после знакомства с Бетховеном. Через год они снова встретились там же, но… тогда ситуация была уже совершенно другой, и продолжение романа натолкнулось на такие внутренние препятствия, с которыми Амалия ничего поделать была неспособна.
Все эти знакомства некоторым образом создавали ауру предвкушения чего-то несоизмеримо большего, поскольку все теплицские собеседники Бетховена так или иначе имели отношение к Гёте. Рахель Левин и Варнхаген были знакомы с великим поэтом, Амалия Зебальд являлась ученицей и любимицей Цельтера — близкого друга Гёте. Элиза фон дер Рекке общалась с Гёте как раз тогда, когда поэт писал приведённое выше письмо Бетховену (согласно дневнику Гёте, он виделся с графиней 24 и 25 июня 1811 года).
Весь 1811 год был проникнут ожиданием неких важных событий. Сама природа, казалось, намекала на то, что в мире происходит нечто необычайное. Лето было восхитительным и небывало урожайным, но в небе, как и в 1807 году, появилась огромная яркая комета. Как считали некоторые очевидцы, она «явственно и зримо обозначала апогей в жизни Наполеона. Как только она исчезла, очевидно померкла и счастливая звезда кесаря»[28].
О лете 1812 года похвальных слов сказать было нельзя: оно оказалось очень дождливым и холодным. Однако, как и в предыдущем году, доктор Джованни Мальфатти настоял на том, чтобы Бетховен прошёл курс лечения в Теплице. Бетховен воспользовался этим случаем, чтобы в начале июля 1812 года встретиться в Праге со своим патроном князем Фердинандом Кинским, а также с Варнхагеном.
В Теплиц Бетховен прибыл 5 июля. В тот же день Варнхаген писал Гёте: «Мой друг Бетховен поручил мне засвидетельствовать Вашему превосходительству своё почтение. Он снова хочет испытать, способны ли лечебные силы теплицских ванн противостоять его несчастной глухоте, которая лишь благоприятствует его природной дикости (Wildheit), почти полностью ограждая его от всех тех, в чью любовь он не верит. В отношении музыкальных звуков он сохраняет тем не менее тончайшую чувствительность и при любой беседе воспринимает слухом если не слова, то мелодию». Бетховен же писал Варнхагену из Теплица 14 июля: «О Т[еплице] многого не скажешь; людей мало, и среди этого малого числа — ничего выдающегося. Так что живу я — один — один — один! — один!»… Из этих слов можно было бы заключить, что композитор оказался в каком-то глухом захолустье. Однако это было совершенно не так. Чешские курорты вошли тогда в моду у австрийского двора и высшей знати. С 29 мая в Теплице находился император Франц, с 4 июня — старшая дочь Франца, супруга Наполеона, императрица Мария Луиза, со 2 июля — австрийская императрица Мария Людовика. Лечились и отдыхали в Теплице и властители различных немецких княжеств. Но, видимо, именно эту великосветскую публику Бетховен считал недостойной своего внимания. «Ничего выдающегося»…
И как раз в тот самый день, когда Бетховен жаловался Варнхагену на одиночество, в Теплиц прибыл «его высокопревосходительство тайный советник великого герцога Саксен-Веймарского господин фон Гёте». Бетховен узнал об этом не сразу, и встреча состоялась лишь спустя несколько дней. Гёте приехал с женой, Кристианой, которая 19 июля перебралась на воды в Карлсбад (Карловы Вары). Вечером того же дня Гёте сам нанёс визит Бетховену, личностью которого, видимо, уже заинтересовался благодаря усилиям Беттины Брентано, Варнхагена, Цельтера, Оливы и других общих знакомых.
24 июля Бетховен гордо сообщал Гертелю: «О том, что Гёте здесь, я уже сообщал Вам. Мы с ним встречаемся ежедневно. Он обещал кое-что для меня написать. Только бы не вышло у меня с ним так, как выходит у других со мной!!! Обещаешь-то от чистого сердца, но если дело тебе не по душе, то ничего не получается». Как считают некоторые исследователи (начиная с Макса Унгера), этим «кое-что» мог быть замысел совместной работы над оперой «Фауст» — Бетховен мечтал о такой работе всю жизнь, но из неё, как он смутно предчувствовал уже в 1812 году, ничего не вышло.
Встречи и разговоры с Бетховеном кратко отражены в письмах и дневниках самого Гёте. Они виделись 19, 20, 21 и 23 июля, причём трижды — на квартире у Бетховена и один раз — 20 июля — во время совместной прогулки по Теплицу. Встреч между 24 и 27 июля в дневнике Гёте не отмечено, а 27 июля композитор неожиданно отбыл в Карлсбад (этого якобы потребовал его лечащий врач). Бетховен забрал с собой в Карлсбад письма Гёте близким.
В первый же вечер, вернувшись от Бетховена, Гёте написал жене: «Более собранного, энергичного и проникновенного художника я никогда не видел. Мне вполне понятно, сколь необычным должно быть его отношение к окружающему миру». 21 июля Гёте отметил в дневнике не только факт посещения Бетховена, но и впечатление от его игры: «Он играл чудесно» («kostlich»).
К огромному сожалению, ни Бетховен, ни Гёте не поведали никому из окружающих, о чём именно они говорили во время своих встреч. Зато один апокрифический эпизод, возникший благодаря романтическому перу Беттины фон Арним, вошёл в расхожие представления о том, как протекало общение Бетховена с Гёте. С этим эпизодом связан очень живучий миф о якобы произошедшем между ними конфликте.
Беттина приехала в Теплиц с мужем и грудным сыном вечером 23 июля. Если в 1810 году она была с Гёте на «ты», то осенью 1811-го их отношения резко оборвались. В феврале 1811 года Беттина вышла замуж и осенью, будучи уже беременной, отправилась погостить к Гёте в Веймар. Видимо, это не понравилось жене Гёте, Кристиане. Антипатия двух женщин была взаимной. Брак Гёте, заключённый в 1806 году после нескольких лет сожительства, воспринимался некоторыми современниками как мезальянс. Кристиана Вульпиус, не отличавшаяся ни талантами, ни красотой (кроме «римского» профиля), выглядела рядом с великим поэтом простовато. Однако именно Кристиана родила Гёте его единственного сына, которому было дано царственное имя Август. Поэт очень ценил свою жену, которая смогла внести в его дом уют и покой, благодаря чему он мог свободно заниматься творчеством и исполнять обязанности государственного министра.
На выставке художника Иоганна Генриха Майера, друга семьи Гёте, Беттина уничижительно высказалась о его творчестве. Кристиана, обиженная словами Беттины, сорвала с её лица очки. В ответ Беттина обозвала её «взбесившейся кровяной колбасой». Гёте тотчас отказал Беттине от дома. Её попытки примириться с любимым поэтом не принесли успеха. Отношения Беттины с Гёте возобновились лишь после смерти Кристианы (она умерла в 1816 году), но они уже не были такими сердечными, как прежде.
Всё это нелишне знать, прежде чем вникать в текст так называемого «письма Бетховена Беттине фон Арним», которое она датировала августом 1812 года и опубликовала в 1835 году, когда ни Гёте, ни Бетховена уже не было в живых. Умерли, кстати, и некоторые другие упомянутые в этом письме люди: императрица Мария Людовика и эрцгерцог Рудольф. Так что опровергнуть факты, изложенные Беттиной, было некому. Не смогла Беттина предъявить и доказательства подлинности письма: его автограф отсутствует (а ведь Беттина изначально понимала, кто такой Бетховен, и случайно «потерять» его письмо вряд ли могла).
Текст, опубликованный Беттиной, вызывает противоречивые оценки. С одной стороны, он содержит высказывания, которые согласуются со взглядами Бетховена и имеют параллели в других его письмах. С другой стороны, огромное количество не вяжущихся с фактами деталей заставляет заподозрить фальсификацию. Некоторые исследователи (например, Ромен Роллан) полагают, что письмо Бетховена существовало и Беттина лишь восстановила его по памяти, перепутав некоторые подробности. Другие считают, что письмо — чистой воды апокриф.
Приведём этот спорный текст полностью:
«Милейшая, добрая Беттина!
Короли и князья могут, пожалуй, производить профессоров и тайных советников, навешивать титулы и орденские ленты, но великих людей производить они не в состоянии, не по плечу им создавать умы, способные возвыситься над светской мразью, и, стало быть, эти умы должны быть уважаемы. Когда сходятся вместе двое таких, как я и Гёте, то этим великим господам следует учитывать, что именно считается великим у нашего брата. Вчера, возвращаясь домой, мы встретили всю императорскую фамилию. Её приближение было видно издалека, и Гёте высвободил свою руку из моей, чтобы отойти в сторону. Несмотря на все мои увещевания, я не мог его заставить сделать хоть шаг вперёд. Я надвинул шляпу на лоб, застегнул пальто и, скрестив руки, прошагал посередине густо столпившейся компании. Князья и подхалимы выстроились в шеренгу, герцог Рудольф снял передо мной шляпу, госпожа императрица поклонилась мне первой. Эти придворные знают меня. Поистине забавно было видеть, как продефилировала процессия мимо Гёте, — он стоял в стороне, низко склонившись, со снятой шляпой. Потом я ему задал головомойку без всякой пощады, припомнил все его грехи, особенно те, которые им совершены против Вас, милейшая Беттина, мы как раз говорили о Вас. Боже! Да если бы мне было дано провести с Вами такие дни, какие выпали ему, то поверьте мне, я создал бы ещё гораздо больше великого. Музыкант тоже поэт, благодаря паре глаз он тоже себя может почувствовать внезапно перенёсшимся в лучший мир, где добрые духи, играя с ним, поставят перед ним поистине великие задачи. Какие только мысли не обуревали меня после того, как я познакомился с Вами в маленькой обсерватории во время чудесного дождя, который оказался столь плодотворным и для меня. Из ваших глаз тогда лились в моё сердце прекраснейшие темы, которые будут вызывать восхищение мира лишь после того, как Бетховен перестанет дирижировать. Если Бог мне подарит ещё несколько лет, я должен снова с тобой свидеться, дражайшая, милая подруга; этого требует внутренний голос, никогда меня не обманывающий. Люди могут и духовно любить друг друга, я буду постоянно искать Вашей любви. Ваше одобрение мне дороже всего на свете. Я сказал Гёте о том, какое действие оказывает одобрение на людей, подобных ему и мне, и как хочется быть выслушанным равным тебе, разумеющим человеком. Умиляться к лицу только бабам (прости меня), у мужчины музыка должна высекать огонь из души. Ах, дорогое дитя, как давно уже наши мнения обо всём совпадают!!! Нет ничего лучше, чем обладание прекрасной доброй душой, которая во всём узнаётся и от которой не нужно ничего утаивать. Необходимо чем-то быть, если хочешь чем-нибудь казаться. Человек должен быть признан миром, мир не всегда несправедлив. Мне-то, правда, всё это вовсе безразлично, так как я имею более высокую цель. В Вене я буду ожидать от Вас письма, напишите скорее, скорее и достаточно много, через восемь дней я буду там. Двор отбывает завтра, а сегодня они дадут ещё одно представление. Он [Гёте] прошёл с императрицей её роль, эрцгерцог и он сам хотели, чтобы я принял участие, исполнив что-нибудь из моих сочинений, но я отказал им обоим. Они оба влюблены в китайский фарфор. Это требует снисхождения, поскольку разум потерял свою власть. Но я не стану подлаживаться к извращённым прихотям, я не делаю абсурдных поделок в угоду августейшим, которым никогда не очиститься от грехов такого рода. Прощай, прощай, дорогая. Твоё последнее письмо лежало целую ночь на моей груди и услаждало меня, музыканты позволяют себе всё.
Боже, как я люблю Вас!
Твой преданнейший друг и глухой брат Бетховен».
По мотивам сцены, описанной в этом письме, художник XIX века Карл Ролинг создал известную картину, воспроизводящуюся едва ли не в любой популярной книге о Бетховене. Композитор гордо идёт вперёд; на обочине дорожки застыл склонившийся в поклоне Гёте, а придворные провожают Бетховена негодующими взглядами. Выглядит это вроде бы убедительно. Но вряд ли достоверно.
Первые же вопросы вызывает датировка письма. В августе 1812 года Бетховена не было в Теплице; он находился сперва в Карлсбаде, затем во Франценсбрунне. В Теплиц он ненадолго вернулся в сентябре, однако тогда там уже не было Гёте. Из письма следует, будто пребывание Бетховена в Чехии подходило к концу и «через восемь дней» он намеревался быть в Вене, однако это не согласуется с датами его встреч с поэтом. Кроме того, из Чехии Бетховен отправился не в Вену, а в Линц, о чём Беттина, вероятно, не знала.
Налицо и другие несовпадения. Эрцгерцог Рудольф приезжал в Теплиц в июне и пробыл на курорте до начала июля — Бетховен разминулся с ним в Праге буквально на один день. В августе эрцгерцог находился в Ольмюце и свидетелем описанного инцидента быть не мог.
Всё это вызывает сомнения в подлинности письма. Но, допустим, Беттина воспроизводила утерянный документ по памяти, а память могла её подвести. Однако ошибок и противоречий всё равно слишком много.
Ещё раз восстановим хронологию событий. Встречи Бетховена с Гёте происходили с 19 по 23 июля; совместная прогулка — 20-го. Если речь шла о прогулке, состоявшейся «вчера» (20 июля), то письмо должно было быть написано 21 июля. Но тогда бы случай с императорской семьёй и упомянутая в письме «головомойка», якобы заданная Бетховеном столь почитаемому им Гёте, несомненно, отразились бы на их взаимоотношениях. Однако ничего подобного не было. 23 июля они вновь встретились, 24 июля Бетховен сообщил Гертелю, что видится с Гёте ежедневно и надеется на сотрудничество; перед отъездом в Карлсбад композитор успел сообщить Гёте о том, что покидает Теплиц. Гёте писал жене в Карлсбад 27 июля: «Господин фон Бетховен уехал отсюда на несколько дней в Карлсбад»; в другом же месте упоминал, что передал через него кое-какие письма. Ни о каких трениях между ними Гёте нигде не упоминает.
Для наглядности приведём записи в дневнике Гёте за три дня до отъезда Бетховена:
«24-го. Купался. У его величества. К обеду ездил на Билинерштрассе.
25-го. Купался. Визиты. Приехал принц Макс с семьёй. После обеда для меня устроена прогулка на бельведер через охотничий домик под названием Эрмитаж.
26-го. Рано утром — трёхчасовая поездка вверх в Ауссиг на Шаузее. Вернулся на корабле. Прогулка по Эльбе. Изумительные горные породы. Назад полями, два часа. В саду у мадам Беккер. Наполовину облачный день»[29].
Об императорской семье в дневнике Гёте за эти дни — ни слова. А ведь случись на глазах у Гёте инцидент, описанный Беттиной, он бы, наверное, как-то это отметил.
Мог ли Бетховен повести себя в отношении императорской семьи так, как это было описано в процитированном письме?
Если рассматривать личность Бетховена в плакатно-публицистическом свете (художник-демократ, гордый плебей, дерзкий санкюлот), то демонстрация им презрения к императорской семье может выглядеть «правильной» и даже по-театральному красивой. Но если знать о Бетховене чуть больше, то вся эта ситуация будет казаться надуманной и никак не вяжущейся с тем, что действительно его заботило летом 1812 года. А положение его было таково, что ссориться с сильными мира сего было бы с его стороны крайне неразумно. Всякий раз, когда приводятся примеры каких-то чрезвычайно резких его поступков (вроде конфликта с князем Лихновским в октябре 1806 года), нередко упускают из вида то, что взрывная реакция Бетховена практически всегда бывала спровоцирована. Чаще всего вспышки гнева следовали за попытками окружающих ущемить его человеческое достоинство. Зато можно назвать целый ряд знатных покровителей или друзей Бетховена, с которыми он не ссорился никогда: эти люди не давали к тому повода. Судя по тексту, опубликованному Беттиной, императорская семья на гипотетической прогулке также ничем Бетховена не обидела и не унизила. При всей своей вспыльчивости, безумцем Бетховен не был. Беттина могла не знать о том, что в 1812 году материальное положение Бетховена стало угрожающим — условия его контракта, заключённого в 1809 году с тремя меценатами, выполнялись неаккуратно. Сказались и последствия денежной реформы 1811 года, приведшей к катастрофической инфляции австрийской валюты. Реальный доход Бетховена уменьшился в разы. Восстанавливать против себя двор в таких обстоятельствах мог лишь человек, нисколько не озабоченный собственным будущим. А Бетховен был им весьма озабочен. В Праге он в присутствии Варнхагена встречался с князем Кинским, чтобы убедить его «индексировать» его часть субсидии, и князь устно ему это обещал. Но получения обещанного пришлось добиваться несколько лет.
Что же могло случиться в Теплице на самом деле?
9 августа 1812 года Бетховен писал Гертелю из Франценсбрунна: «Гёте уж слишком дорожит придворной атмосферой; больше, чем это подобало бы поэту. Что уж говорить о кривляньях виртуозов, если поэты, которых надо рассматривать как главных наставников народа, могут обо всём позабыть ради этой мишуры».
За этой фразой крылось, однако, не то, что было описано в тексте, опубликованном Беттиной, а нечто другое. В Теплице присутствовала также семья великого герцога Саксен-Веймарского, и именно в этом кругу возникла идея устроить любительское представление, музыку к которому, возможно, намеревались заказать Бетховену. Естественно, он предпочёл уклониться от подобной чести, поскольку крайне скептически относился к венценосным дилетантам и вдобавок не имел ни желания, ни сил, ни времени сочинять пьески «на случай». А поскольку 27 июля он покинул Теплиц, то его отказ, думается, не выглядел пренебрежительным. Во всяком случае, Гёте нигде не выражал своего недовольства по этому поводу, хотя к концу их общения личность Бетховена стала вызывать у него скорее сдержанную антипатию, нежели восторг.
Второй вопрос, возникающий при чтении апокрифического письма, касается самой Беттины. Мог ли Бетховен заговорить с Гёте о их общей приятельнице, к которой сам, видимо, был не вполне равнодушен? Конечно, мог. Ведь Гёте сам писал Бетховену в 1811 году о «доброй Беттине Брентано». И вдруг — резкая перемена: летом 1812 года поэт уже не желал её видеть. Но мыслимо ли представить себе, чтобы Бетховен задал Гёте, как сказано в тексте, «головомойку без всякой пощады»? Он всегда относился к любимому поэту с благоговением. Если они и вправду говорили о Беттине, Гёте мог бы легко объяснить причины своего разочарования в ней. Но поскольку в тексте апокрифического письма упоминается о неких «грехах» Гёте против Беттины, то предполагается, что Бетховен был о них осведомлён. Каким образом? Неужели Беттина сама написала Бетховену о скандале, случившемся в 1811 году в Веймаре? Или она говорила с ним об этом после своего приезда в Теплиц, представив себя невинной жертвой предвзятого отношения? Здесь мы опять упираемся в проблему датировки письма. Если в тексте описывалась прогулка Гёте с Бетховеном, состоявшаяся 20 июля, то Беттины в Теплице тогда ещё не было; если же предполагаемый инцидент произошёл после её приезда, но до отъезда Бетховена в Карлсбад, то письмо могло быть написано между 24 и 27 июля. Однако, как уже упоминалось, в эти дни Бетховен либо не виделся с Гёте, либо виделся мельком, и никаких сведений об их совместной прогулке мы не имеем. Август по описанным ранее причинам следует исключить.
Сильное подозрение в сфабрикованности текста «письма Бетховена» вызывают и те выражения, в которых композитор восхищается своей подругой. Они совершенно не в его стиле и духе: «Боже! Да если бы мне было дано провести с Вами такие дни, какие выпали ему, то поверьте мне, я создал бы ещё гораздо больше великого». Насколько можно судить по другим, подлинным высказываниям Бетховена, подобная фраза не могла вырваться у него ни при каких обстоятельствах. Дело было не в его личной скромности. Вся система взглядов Бетховена возводила в абсолют само Искусство, которое он постоянно наделял эпитетами «святое» и «божественное», а художнику вменялось лишь служение своему призванию и смиренное сознание ограниченности человеческих сил.
Любопытно, что как раз примерно в то же время, 17 июля 1812 года, Бетховен написал трогательное письмо некоей Эмили М. — девочке из Гамбурга, которая направила ему восторженное послание и собственноручно вышитую сумку для писем. Фамилия юной поклонницы Бетховена осталась неизвестной, но текст ответного письма композитора уцелел. Правда, автограф и тут не сохранился, но косвенным подтверждением реального существования оригинала письма служит просьба к Гертелю от 17 июля переправить в Гамбург некое письмо, давно требовавшее ответа, — а в начале письма к Эмилии композитор приносит ей извинения за то, что ответил ей не сразу. Мы не знаем, о чём писала Эмилия. Скорее всего, она попыталась возвысить Бетховена надо всеми известными ей композиторами. Он же возвращал её к реальности, отказываясь от чрезмерных почестей:
«…Не срывай лаврового венка с Генделя, Гайдна, Моцарта. Им он принадлежит, мне — ещё нет. Твоя сумочка будет храниться среди других знаков внимания, оказанных мне различными людьми, но далеко ещё не заслуженных. Продолжай дальше, но не ограничивайся только упражнениями в искусстве, а старайся вникать в его внутренний смысл; оно этого заслуживает. Ибо только искусство и наука возвышают людей до Божества. Если, моя милая Эмилия, у тебя как-нибудь возникнет какое-то желание, пиши мне без колебаний. Истинному артисту чужда гордость. Увы, он видит, что у искусства нет границ; он смутно чувствует, сколь далеко ему до цели, и даже вызывая, быть может, восхищение других людей, сам-то он печалится о том, что не дошёл туда, куда путь ему, словно далёкое солнце, освещает высший гений».
Подобных высказываний у Бетховена немало. Мотив недосягаемости идеала и сожаление о том, что на земле удаётся поймать лишь тень совершенства, звучит у него гораздо чаще, чем тема самоутверждения.
Зачем же Беттине фон Арним понадобилось создавать этот текст?
Похоже, ею двигали сугубо личные мотивы — а именно неутолённое чувство обиды на Гёте, который её отверг, в то время как другой великий современник, Бетховен, относился к ней весьма благосклонно. При этом Беттина, публикуя данный текст, словно бы забыла, что в 1812 году она была замужней дамой и матерью трёхмесячного сына. Кстати, супруг, Ахим фон Арним, иронически наблюдал за тщетными попытками Беттины вернуть расположение Гёте. Бетховен прекрасно знал о её новом семейном статусе и вряд ли стал бы писать ей страстные письма, сбиваясь на задушевное «ты». Дополнительную неловкость придаёт всему описанному то, что процитированное «письмо Бетховена» было опубликовано, когда Беттина овдовела (Арним умер в 1831 году), и, хотя речь шла о давних событиях, тон письма бросал тень на их семейную жизнь. Но для Беттины были важны лишь она сама и два её великих поклонника: Гёте и Бетховен.
После 1812 года Бетховен больше не виделся с Беттиной и, судя по всему, не переписывался с ней. Правда, встреч с Гёте тоже больше не было, но тут сложилась куда более интересная и интригующая картина. Их творческий и личный диалог, начатый в Теплице, продолжался заочно, причём в течение долгих лет, хотя Гете словно бы старался забыть Бетховена, откреститься от знакомства с его пугающим внутренним миром, вытеснить его за пределы своей, заботливо выстроенной поэтической вселенной.
В «Беседах с Гёте в последние годы его жизни», записанных Иоганном Петером Эккерманом, о Бетховене не говорится практически ничего — ни когда Гёте рассуждает о природе гения, ни когда раздумывает о возможной музыке к «Фаусту» и называет имя Моцарта (но не Бетховена), ни когда речь заходит о музыке вообще. Однако окружающие продолжали напоминать Гёте о его великом современнике. Периодически это делал в своих письмах Цельтер; песни Бетховена «К далёкой возлюбленной» исполняла подруга Гёте — актриса и поэтесса Марианна Виллемер, а чуть позже произведения Бетховена играл старому Гёте чудо-ребёнок Феликс Мендельсон (ученик как Цельтера, так и Мари Биго). Наконец, сам Бетховен периодически напоминал о себе посылкой нот своих произведений на стихи Гёте — сначала «Эгмонта», затем небольшой кантаты «Морская тишь и Счастливое плавание», изданной в 1822 году и посвящённой поэту.
За посылкой кантаты последовало смиреннейшее письмо немолодого Бетховена, который сам уже находился в ранге живого классика. Поводом обратиться к Гёте стало желание Бетховена добиться подписки веймарского двора на Торжественную мессу, однако самое важное и личное высказано в тех частях письма, где речь идёт о преклонении перед Гёте.
Бетховен — Гёте в Веймар, 8 февраля 1823 года:
«Ваше Превосходительство!
Как и в юные годы, я постоянно живу Вашими бессмертными, вечно юными творениями и никогда не забываю счастливых часов, проведённых вблизи Вас. Вместе с тем наступил момент, когда мне сделалось необходимо напомнить Вам о себе.
Надеюсь, Вы получили моё посвящение В[ашему] П[ревосходительству] положенных мною на музыку „Морской тиши и Счастливого плавания“. Мне показалось, что контрастность, присущая двум частям этого стихотворения, способствует выражению контраста и в музыке. Как приятно мне было бы узнать, надлежащим ли образом соединил я свою гармонию с Вашей! Также и критические наставления Ваши, которые не могут не являться истинными, я бы принял с исключительной готовностью, ибо истину я ставлю превыше всего и никогда не разделю взгляда, будто Veritas odium parit („Правда рождает ненависть“ — Теренций). <…> Какое важное значение имело бы для меня любое Ваше замечание либо о композиции вообще, либо о сочинении музыки к Вашим стихотворениям! <…>
Почитание, любовь и глубокое уважение к единственному и бессмертному Гёте во мне никогда не ослабевали. Но словами это трудно выразить, особенно такому увальню, как я, всегда стремившемуся к тому, чтобы сродниться со звуками. Тем не менее какое-то неизъяснимое чувство толкает меня всё это Вам высказать, потому что я преисполнен Вашими творениями и живу в них. —
Я знаю, Вы не преминете вступиться за артиста, который слишком остро чувствует, сколь далёкое расстояние отделяет голый барыш от искусства, но которого нужда заставляет действовать и стараться для других и ради других. — Мы всегда ясно видим добро, и я знаю, что В[аше] П[ревосходительство] мне не откажет в просьбе. —
Несколько ответных слов от Вас меня бы осчастливили.
С искренним и безграничным почтением остаюсь, Ваше превосходительство, уважающий Вас
Бетховен».
Гёте оставил это письмо без ответа. 72-летний поэт был тогда болен и пребывал в тяжёлой депрессии. Тем не менее никакой обиды Бетховен не затаил. Он продолжал интересоваться его творчеством до конца своих дней. Будучи смертельно больным, он заботливо справлялся о здоровье Гёте.
«Фауста» Бетховен так и не написал. Единственным фрагментом трагедии Гёте, положенным им на музыку, осталась так называемая «Песня Мефистофеля о блохе», изданная в 1809 году. Однако фаустианские образы мелькают как в письмах Бетховена, так и в его поздних сочинениях. Последним же маленьким шедевром, связанным с поэзией Гёте, стал шестиголосный канон, написанный Бетховеном в 1823 году на слова из стихотворения «Божественное» («Das Goettliche»):
Благ будь, человек,
Милостив и добр.
«6 июля утром.
Мой ангел, моё всё, моё я. Лишь несколько слов сегодня, и именно карандашом (твоим). Только до завтра точно установлено место моего проживания; как бессмысленно теряется время на такие дела! — К чему эта глубокая печаль, когда говорит необходимость? Разве может существовать наша любовь без принесения ей жертв, не требуя отдачи всего? Разве можешь изменить ты то, что ты не всецело моя, я не всецело твой? О Боже, взгляни на чудесную природу и успокой свою душу тем, чему должно быть. Любовь требует всего, и с полным правом, а это означает: мне быть с тобой, тебе — со мной. Только ты так легко забываешь, что я должен жить для себя и для тебя; будь мы полностью соединены, ты бы этим мучилась не более, чем я. — Моё путешествие было ужасным, и я сюда прибыл только вчера утром в четыре часа. Из-за нехватки лошадей почта избрала другой маршрут; но какая ужасная дорога; на предпоследней станции меня предостерегали от ночной поездки, пытались запугать переездом через лес, но это меня лишь подзадорило, и я допустил ошибку — на такой ужасной дороге карета не могла не сломаться: непроезжая и изрытая просёлочная дорога. Когда бы не такая пара почтальонов, я бы застрял посредине пути. — Эстергази постигла такая же участь, хотя он ехал по другой, обычной дороге, причём в карете, запряжённой восьмёркой, а не четвёркой лошадей, как у меня. — Впрочем, отчасти я и тут получил удовольствие, как всегда, когда мне удаётся счастливо что-нибудь преодолеть. — Теперь быстро от внешнего к внутреннему. Мы, наверное, вскоре увидимся, сегодня я не могу ещё поделиться с тобой соображениями насчёт своей жизни, пришедшими мне на ум этими днями. Будь наши сердца неразлучно соединёнными, у меня, конечно, подобные мысли не возникали бы. В груди моей скопилось многое, что надо тебе сказать, — ах, бывают минуты, когда я убеждаюсь, что слова — совершенное ничто. Будь бодрой — оставайся моим верным единственным сокровищем, моим всем, как я твоим; остальное, что должно с нами статься и чему надлежит произойти, да ниспошлют боги.
Твой верный Людвиг.
В понедельник вечером 6 июля.
Ты страдаешь, моё самое драгоценное существо. Только что я узнал, что письма необходимо сдавать рано утром. Понедельник — четверг — вот единственные дни, когда почта идёт отсюда в К… — Ты страдаешь. — Ах, где бы я ни был, ты со мной. С собою и с тобой я беседую, представляю себе возможность своей жизни с тобой; какая жизнь!!!! О!!!! Без тебя — повсюду меня преследует благорасположение людей, которого, мне думается, я столько же мало стремлюсь заслужить, сколько мало и заслуживаю. Унижение человека перед человеком больно меня ранит. И когда я себя рассматриваю во взаимосвязи со вселенной, то что же представляю собой я и что — тот, кто наречён Величайшим? И всё же в этом снова проявляется божественная сущность человека. — При мысли, что первое известие от меня ты получишь, пожалуй, только в субботу, я плачу. — Как бы ты ни любила меня, я люблю тебя всё-таки сильнее. — Но никогда от меня не таись — спокойной ночи. Как принимающему ванны, мне пора спать. Ах, Боже, — так близко! так далеко! не является ли наша любовь истинно небесным строением, столь же прочным, однако, как и небесная твердь.
Доброго утра 7 июля.
Ещё лежа в постели, я стремился мыслями к тебе, моя бессмертная возлюбленная, — то радостными, то снова грустными, — ожидая ответа судьбы, внемлет ли она нам. Жить я могу, либо находясь вместе с тобой всецело, либо никак. Да, я решил скитаться вдали до тех пор, пока не смогу прилететь в твои объятия и, найдя у тебя безраздельно родной очаг, послать свою душу, обвитую тобою, в царство духов. — Да, к сожалению, так должно быть. — Ты совладаешь с собой, тем более что ты знаешь мою верность тебе; никогда ни одна другая не сможет завладеть моим сердцем, никогда — никогда! О Боже, почему надо отдаляться от того, что так любимо; и всё же моя жизнь в В[ене], какова она теперь, — это жалкая жизнь. — Твоя любовь меня сделала одновременно счастливейшим и несчастнейшим. В мои годы я уже нуждаюсь в известной размеренности, ровности жизни, а возможно ли это при наших отношениях? — Ангел, сейчас я узнал, что почта уходит ежедневно, и для того чтобы ты скоро получила письмо, я должен заканчивать. Будь покойна — только путём спокойного рассмотрения нашего бытия можем мы достигнуть нашей цели, совместной жизни. — Будь покойна, — люби меня. Сегодня — вчера — какая тоска и слёзы по тебе — тебе — тебе — моя жизнь — моё всё, — прощай — о, продолжай меня любить — никогда не суди ложно о верном сердце твоего возлюбленного.
Навеки твой Навеки мой
Навеки нам».
Это письмо было обнаружено после смерти Бетховена в потайном ящике его платяного шкафа вместе с автографом «Гейлигенштадтского завещания» 1802 года и двумя миниатюрными женскими портретами (оба ныне хранятся в боннском Доме Бетховена). Один из этих портретов был идентифицирован сыном графини Галленберг (Джульетты Гвиччарди) как изображение его матери в юности. Кто изображён на втором портрете, до сих пор неизвестно. Возможно, эта незнакомка и есть загадочная Бессмертная возлюбленная, имя которой в письме нигде не названо?.. Или письмо не имело к портрету никакого отношения?..
Антон Шиндлер был уверен в том, что Бессмертной возлюбленной являлась Джульетта Гвиччарди. Ведь у него имелось записанное в разговорной тетради признание самого Бетховена в том, что графиня когда-то любила его гораздо сильнее, чем своего супруга. Посвящение Джульетте «Лунной сонаты» придавало этой истории романтический ореол. Но тогда письмо, в котором 6 июля было обозначено как понедельник, следовало датировать 1801 годом. А это несколько расходится с его содержанием. Оба влюблённых, чьи образы встают со страниц письма, были явно старше, чем девятнадцатилетняя кокетливая Джульетта и тридцатилетний Бетховен, который вряд ли тогда помышлял о «размеренной жизни». В XX веке версия с Джульеттой Гвиччарди была не только оспорена, но и опровергнута.
Прежде всего, был установлен год написания письма.
6 июля было понедельником в 1795, 1801, 1807, 1812 и 1818 годах (более поздний период рассматривать нет смысла). И 1795, и 1801 годы отпадают как слишком ранние. Что касается 1807 года, то здесь возникла версия, связанная с обнародованием в 1909 году музыковедом Идой Марией Липсиус (писавшей под псевдонимом Ла Мара) фрагментов дневника и мемуаров Терезы Брунсвик. Из этих текстов можно было сделать вывод, что Бессмертной возлюбленной являлась Тереза. Авторитетный бетховенист Александр Уилок Тейер ранее также склонялся к этому мнению, однако предпочёл переместить письмо в 1806 год, невзирая на то, что 6 июля в 1806 году было воскресеньем. Но Тейер знал, что в июле 1807 года Бетховен находился в Бадене под Веной и никаких далёких путешествий не предпринимал.
Как мы знаем теперь из опубликованной лишь в 1957 году переписки Бетховена с Жозефиной Дейм, предметом его любви в 1804–1807 годах была именно она, а не её сестра Тереза. Позднее, судя по дневникам, Тереза сожалела о том, что сестра отказалась от своего счастья ради блага детей. Более того, Тереза признавала, что Жозефина и Бетховен были «созданы друг для друга». Возможно, Тереза ощущала что-то вроде угрызений совести, поскольку сама способствовала их разлучению. Почему же Тереза, зная, как всё было на самом деле, вдруг начала фантазировать на тему своего романа с Бетховеном? Пожилая почтенная дама, так никогда и не вышедшая замуж и посвятившая себя благотворительности и воспитанию сирот в Венгрии, она могла мысленно «переписать» историю своей юности, вообразив себя музой гения, а заодно защитив и посмертную репутацию «оступившейся» сестры. Но ни 1806-й, ни 1807 год не имели отношения к загадочному письму.
Ныне доказано, что оно было написано в 1812 году в Теплице.
Одним из подтверждений этой датировки стала публикация в 1906 году Альфредом Калишером письма Бетховена Гертелю от 17 июля 1812 года из Теплица, где, помимо прочего, сообщается: «с 5 июля мы находимся здесь». В письме же к Бессмертной возлюбленной говорится: «я сюда прибыл только вчера утром», что согласуется с датой «понедельник, 6 июля». Далее Бетховен сообщает, что его адрес определился «только до завтра». В Австрийской империи, в том числе в чешских курортных городах, существовали строгие правила регистрации приезжих. Место жительства Бетховена в Теплице было зафиксировано с 7 июля. То есть 6 июля утром он действительно ещё не знал своего нового адреса.
Параллельно с Бетховеном, но по другой дороге, действительно ехал князь Пауль Эстергази (он сообщал о своих перемещениях канцлеру Меттерниху), и погода летом 1812 года в самом деле была очень дождливой. Под буквой «К» в письме мог пониматься Карлсбад. Почтовая карета туда отправлялась из Теплица в восемь утра по понедельникам и четвергам, как и указано в третьей части письма Бетховена (стало быть, его возлюбленная находилась в Карлсбаде и следующей отправки почты нужно было ждать до четверга 9 июля, поскольку утренняя карета 6 июля уже ушла). Наконец, тот тип бумаги, на котором написано письмо к Бессмертной возлюбленной, использовался Бетховеном именно в 1812 году.
Уточнение датировки нисколько не облегчило поиски Бессмертной возлюбленной. На столь важную «роль» предлагались едва ли не все ученицы и приятельницы Бетховена, вызывавшие у него несомненную симпатию.
Некоторые имена можно сразу же отвергнуть. Это касается прежде всего Мари Биго (с весны 1809 года она с мужем находилась в Париже) и баронессы Доротеи Эртман. С последней Бетховена связывала только дружба; никаких доказательств более сердечных отношений между ними нет. Тереза Мальфатти, предмет влюблённости Бетховена весной 1810 года, вряд ли оставила глубокий след в его сердце; в 1812 году он уже не вспоминал о ней.
Среди возможных адресаток письма рассматривались также Мария Эрдёди, Беттина Брентано и Амалия Зебальд. Периодически их кандидатуры вновь всплывают на поверхность, ибо всюду есть неясности и загадки, позволяющие строить новые гипотезы.
Взаимоотношения Бетховена с графиней Марией Эрдёди документированы гораздо полнее, чем отношения со многими другими дамами из его окружения 1810-х годов. Осенью 1808 года их дружба приобрела подчёркнуто близкий характер, поскольку Бетховен поселился в доме Эрдёди на Кругерштрассе. Нелепая ссора в начале марта 1809 года разрушила эту идиллию, затем семья Эрдёди покинула Вену из-за военных событий. Нет никаких сведений о том, что графиня и Бетховен общались в июле 1812 года. Прежние дружеские отношения возобновились лишь в 1815 году. Сохранившиеся письма Бетховена Марии Эрдёди этого периода то шутливы, то заботливо-сердечны, то полны сострадания, но в них нет того накала чувств, который ощущается в письме к Бессмертной возлюбленной.
Что касается Беттины Брентано (фон Арним), то здесь ситуация почти обратная: налицо её присутствие с 23 июля 1812 года в Теплице, однако всё остальное крайне сомнительно. Тем не менее в 2011 году была издана книга американского исследователя Эдварда Уолдена (Walden), в которой Беттина называлась Бессмертной возлюбленной. По прошествии многих лет сама Беттина пыталась представить свои отношения с Бетховеном как взаимную, пусть и платоническую, любовь. Это читается и между строк её книги «Переписка Гёте с ребёнком», и в текстах двух так называемых «писем Бетховена», опубликованных Беттиной в 1835 году.
Второе из этих сомнительных писем, отнесённое Беттиной к августу 1811 года, является несомненной компиляцией, созданной ею из каких-то воспоминаний и собственных фантазий.
«Дражайшая подруга!
Более прекрасной весны, чем в этом году, никогда ещё не было; я говорю это и чувствую, потому что познакомился с Вами. Наверное, Вы сами заметили, что в обществе я — словно рыба на песке, которая всё извивается, но никак не может спастись, пока какая-нибудь добросердечная Галатея не водворит её снова в морскую пучину. Да, я поистине был на мели, любезнейшая Беттина, и Вы неожиданно явились мне в такой момент, когда мною полностью владело глубокое уныние. Но, право, перед Вашим взором оно исчезло, я сразу понял, что Вы — из иного мира, а не из этого, нелепого, в котором, при всём желании, нельзя найти ничего, достойного внимания. Я — жалкий человек, а сетую на других!! Надеюсь, Вы мне это простите Вашим добрым сердцем, светящимся в Ваших глазах, и Вашим разумом, проявляемым Вашими ушами. Во всяком случае, Ваши уши умеют льстить, когда Вы прислушиваетесь. Увы, мои собственные уши являются, к несчастью, преградой между мной и людьми. Если бы не это! Быть может, я бы больше перед Вами раскрылся. А так ведь я мог лишь читать всепроникающий умный взгляд Ваших глаз, который меня так захватил, что я никогда его не забуду. Дорогая Беттина, милая девушка! Искусство! Кто его понимает? С кем можно говорить об этой великой богине! Как дороги мне те немногие дни, когда мы с Вами вместе болтали или, вернее, переписывались. Я сохранил все эти листочки, на которых Вы писали свои остроумные, милые, милейшие ответы. Стало быть, я должен быть благодарен своим скверным ушам за то, что лучшая часть этих беглых бесед записана. С тех пор, как Вы уехали, я пережил немало печальных часов — тех мрачных часов, когда ни за какую работу невозможно приняться. После Вашего отъезда я добрых три часа кружил по Шёнбруннской аллее и по Бастиону, но мне не встретился ни один ангел, который пленил бы меня так, как ты — ангел. Простите мне, дражайшая Беттина, эту смену тональности, но такие интервалы мне нужны для облегчения сердца. Ну а Гёте Вы про меня написали, не правда ли? Я хотел бы напялить мешок на свою голову, чтобы ничего не слышать и не видеть из происходящего на свете, ибо тебя, дорогой ангел, мне не придётся встретить на своём пути. Но письмо мне Вы всё же напишете? Эта надежда питает меня, надежда питает полмира, она является моей неразлучной спутницей на протяжении всей жизни; иначе что бы сталось со мною! Посылаю Вам при сём собственноручно мной написанную „Kennst du das Land“ в память о том часе, когда я с Вами познакомился. Посылаю также и другую песню, сочинённую мной уже после того, как я с тобой простился, моя милая, моя дорогая, моё сердце!
Сердце, сердце, что с тобою,
Что властно так тебя гнетёт,
Пред жизни новою зарёю
Мой ум тебя не узнаёт.
Да, дорогая Беттина, ответьте мне на это, напишите мне, что ожидает меня после того, как моё сердце пришло в такое смятение.
Напишите Вашему преданнейшему другу Бетховену».
Неискушённый читатель способен принять этот текст за подлинный, поскольку он содержит высказывания, близкие к тому, что Бетховен говорил в других случаях. Правдоподобно выглядят и биографические подробности (его уныние в момент встречи с Беттиной в мае 1810 года, прогулки близ Шёнбрунна, куда Бетховен являлся для занятий с эрцгерцогом, упоминание о Гёте). Но слишком много в приведённом тексте внутренней фальши и женского самолюбования, чтобы приписать его Бетховену.
Во-первых, в августе 1811 года Бетховен вряд ли мог назвать Беттину «милой девушкой» — он прекрасно знал, что она вышла замуж. Во-вторых, странно выглядят упоминания о письменных беседах с Беттиной. В 1810 году Бетховен ещё слышал речь собеседников. В-третьих, Бетховен никак не мог связать создание песни Миньоны «Ты знаешь край» («Kennst du das Land») с визитом Беттины. Эта песня была написана ещё в 1809 году и вошла в опус 75, посвящённый княгине Кинской. Другая песня на стихи Гёте, слова которой цитируются в конце письма («Сердце, сердце, что с тобою»), была также сочинена в 1809 году. Беттина могла этого не знать, но у Бетховена не было причин вводить её в заблуждение.
Для того чтобы Беттина оказалась Бессмертной возлюбленной, нужно было бы, чтобы она оказалась 3 июля 1812 года в Праге (или до этого — в Вене), оставила бы там Бетховену свой карандаш, которым он написал письмо от 6–7 июля, и условилась бы о скорой встрече в Карлсбаде или Теплице. Но ничего подобного с ней не происходило. Даже если они виделись в Теплице между 24 и 27 июля, то эта встреча могла быть для Бетховена неожиданной и не такой уж желанной, ибо Гёте порвал тогда с Беттиной все отношения.
В довершение всего нужно заметить, что Беттина была совершенно не похожа на незнакомку с миниатюры из потайного ящичка.
Последнее замечание относится и к Амалии Зебальд, с которой Бетховен познакомился в августе 1811 года в Теплице и вновь встретился там же в сентябре 1812 года.
17 июля 1812 года Бетховен просил Гертеля переслать ей в Берлин партитуру оратории «Христос на Масличной горе» и две тетради своих песен на стихи Гёте (ор. 75 и ор. 83), добавляя при этом: «Она — ученица Цельтера, и мы к ней весьма расположены». Это упоминание само по себе доказывает, что Бессмертной возлюбленной Амалия Зебальд быть не могла: в начале июля 1812 года её не было ни в Вене, ни в Праге, ни на чешских курортах.
В сентябре 1812 года Бетховен ненадолго вернулся в Теплиц и вновь, как и в прошлом году, встретился с Амалией, которая приехала на сей раз вместе с матерью. Однако, нисколько не утратив симпатии к девушке, Бетховен явно воздерживался от «горячих поцелуев, когда нас никто не увидит». Видимо, несколько раздосадованная Амалия даже обвинила его в «тиранстве», и это слово стало лейтмотивом последующих писем и записок к ней.
Бетховен — Амалии Зебальд, Теплиц, 16 сентября 1812 года:
«Я — тиран?! Ваш тиран! Лишь предубеждение могло Вам позволить так высказаться, никакого ко мне отношения сие лжетолкование не имеет. Но бранить Вас не стану, ведь это значило бы лить воду на Вашу мельницу.
Уже вчера я чувствовал себя неважно, а сегодня с утра стало хуже. Дело в том, что я съел нечто для меня неудобоваримое, а натура моя, которой свойственна возбудимость, одинаково, видимо, подхватывает как плохое, так и хорошее; но не распространяйте этого на мои моральные качества. — То, что говорят люди, ничего не значит, они только люди. В других они видят обычно только себя самих, а это и есть ничто. Ну их! Доброму и прекрасному нет дела до толпы. Оно существует без всякой посторонней поддержки, и оно же, я думаю, служит основой для нашей общности.
Прощайте, милая Амалия. Если месяц улыбнётся мне сегодня вечером веселее, чем дневное солнце, то ничтожнейшего, ничтожнейшего из людей Вы увидите у себя.
Ваш друг Бетховен».
Между тем Амалия прислала хворавшему Бетховену диетическую провизию. Видимо, он не захотел принимать эти подношения в дар и потребовал счёт. Так появилась очередная забавная пикировка, записанная на двух оборотах одного листка:
Амалия Зебальд:
«Мой тиран требует счёта — вот он:
курица — 1 фл[орин],
суп — 9 крейцеров.
От души желаю, чтобы это пошло Вам впрок».
Бетховен:
«Тираны не платят. Счёт, однако, требует расписки в получении, и Вы могли бы осуществить это наилучшим образом, явившись со счётом к Вашему смиренному тирану».
Ещё через несколько дней Бетховен сообщил о начавшемся выздоровлении:
«Становится лучше, милая А[малия]. Если Вы сочтёте приличным прийти ко мне одна, то очень меня обрадуете. Если же Вы это найдёте неприличным, то Вам известно, сколь высоко я почитаю свободу всех людей, и как бы Вы ни поступили — в данном ли случае или в любом другом, согласно ли с Вашими принципами или с велением воли — во мне
Вы всегда встретите сочувствие и найдёте своего друга Бетховена».
Видимо, сама Амалия или её мать решили, что визит к Бетховену неуместен. Она увиделась с Бетховеном лишь 21 сентября, когда он сам смог прийти к ним. На следующий день, 22 сентября, Бетховен написал Амалии очередное письмо — фактически прощальное, поскольку 23 сентября она уехала из Теплица.
«Милая, добрая А[малия]!
Вчера после ухода от Вас почувствовал себя хуже и со вчерашнего вечера не встаю с постели. Я хотел было сегодня послать Вам известие, но воздержался, опасаясь дать повод подумать, будто я преувеличиваю свою значимость для Вас. Как могло Вам почудиться, будто Вы для меня ничто? При встрече, милая А[малия], мы поговорим об этом. Я хотел бы, чтобы моё присутствие всегда вселяло в Вас покой и мир, чтобы Вы доверяли мне. Завтра, надеюсь, мне будет лучше, и нам ещё останется несколько часов Вашего здешнего пребывания, в течение которых мы сможем на лоне природы взаимно приободриться и развеселиться.
Спокойной ночи, милая А[малия], горячо благодарю Вас за свидетельства доброго отношения к Вашему другу Бетховену».
Это письмо, как думается, яснее всех прочих документов говорит о том, что Амалия не являлась Бессмертной возлюбленной. Между строк читается её обида на равнодушие Бетховена к её чувствам. Бетховен же призывает её к миру, покою и взаимному доверию, а также предлагает «приободриться и развеселиться». Видимо, накануне расставания с ним Амалия выглядела грустной и неудовлетворённой. Не ожидала ли она до последнего момента, что он сделает ей предложение? Впоследствии, будучи уже в летах и замужем, Амалия высказывалась на эту тему в том духе, что у неё и в мыслях не было рассматривать его как возможного жениха, поскольку Бетховен был католиком и не отличался привлекательностью. Различие в вероисповедании не могло служить серьёзным препятствием, а внешность Бетховена не мешала другим женщинам искать его внимания даже в более поздние годы. Но все его письма к Амалии Зебальд от сентября 1812 года показывают, что он только отшучивался в ответ на её попытки сблизиться. В 1815 году она вышла замуж за адвоката и любителя музыки Людевига Краузе. В это время ей исполнилось 28 лет, и по понятиям той эпохи она считалась почти безнадёжной старой девой. С Бетховеном она больше никогда не встречалась, но память о нём и полученные от него письма и записки хранила всю жизнь. В этих записках не было ничего такого, что могло бы её скомпрометировать в глазах семьи и супруга.
В 1972 году американский исследователь Майнард Соломон опубликовал сенсационную статью, в которой привёл неопровержимые, как казалось тогда, аргументы в пользу идентификации Бессмертной возлюбленной как Антонии Брентано. Ранее её имя в этой связи никому не приходило в голову.
Соломон взялся отыскать в окружении Бетховена женщину, которая отвечала бы сразу многим критериям: до 1812 года она должна была проживать в Вене, а после 1812-го покинуть австрийскую столицу; у неё должна была существовать возможность встретиться с Бетховеном 3 июля 1812 года в Праге, а затем в Карлсбаде — и, наконец, её имя должно было включать инициалы «А» и «Т», поскольку в дневниковых записях Бетховена за последующие годы упоминаются дамы предположительно с такими инициалами. Впрочем, автограф дневника не сохранился, а копиисты могли сделать ошибку в расшифровке неразборчивого почерка композитора. Кроме того, «А» и «Т» могли быть разными лицами.
Антония Брентано, казалось бы, подходила идеально: она была и «Антонией», и «Тони», с конца октября 1809-го по июнь 1812 года она находилась в Вене, с июля 1812 года была на чешских курортах, включая Карлсбад, одновременно с Бетховеном, а осенью вернулась с мужем во Франкфурт.
Мог ли Бетховен условиться с Антонией о предстоящей встрече в Праге? Мог, и как раз это легко доказуемо. 26 июня 1812 года Бетховен был в гостях у семьи Брентано и преподнёс в подарок их старшей дочери, десятилетней Максимилиане, своё одночастное Трио си-бемоль мажор с надписью: «Вена, 26 июня 1812, моей маленькой приятельнице Максе Брентано для поощрения её занятий фортепианной игрой».
Возможно, он виделся с семьёй Брентано также вечером 28 июня, поскольку в написанном утром того дня письме библиотекарю эрцгерцога Рудольфа Бетховен просил выдать ему ноты ряда своих произведений, намереваясь их где-то исполнить. Вероятно, прощальный концерт состоялся у Брентано. Так или иначе, маршрут и сроки поездки четы Брентано в Чехию должны были быть известны Бетховену. Вечер 3 июля был единственным, когда в Праге находились и семья Брентано, и Бетховен, и именно в этот вечер Бетховен не явился на встречу с Варнхагеном, за что потом извинялся. Затем супруги Брентано отправились в Карлсбад, куда спустя некоторое время приехал и Бетховен.
Казалось бы, загадка разгадана. Но многие исследователи отнеслись к гипотезе Соломона скептически.
Первый же вопрос касается отношения Бетховена к Антонии Брентано. Сохранилось несколько писем, в которых он называет её «уважаемым другом» (вернее, «подругой», Freundin) и «восхитительной Тони» (между прочим, последнее выражение — из письма её мужу, Францу Брентано). Коль скоро Франц Брентано не возражал против этого, то фамильярности в таком обращении не было; оно вовсе не исключало глубокого уважения. Так, на некоторых нотах, преподнесённых Бетховеном Антонии, были сделаны дарственные надписи: «Моей великолепной подруге фрау Тони Брентано, урождённой фон Биркеншток, от автора» (Три песни на стихи Гёте ор. 83) — или же, на титульном листе издания Мессы до мажор, «Моей досточтимейшей подруге фрау Тони Брентано». Во владении Антонии был автограф второй редакции песни Бетховена «К возлюбленной» WoO 140, созданной в декабре 1811 года, однако, как пометила сама Антония, песня «была выпрошена мною у автора 2 марта 1812 года» — то есть песня сочинялась вовсе не для неё (а, как предполагается, для мюнхенской певицы Регины Ланг, выступавшей в 1811 году в Вене).
Другой вопрос — отношение Антонии к Бетховену. Похоже, что как раз тут доказательства её более чем дружеских чувств к нему присутствуют, причём исходят от неё самой. Это и письма Антонии третьим лицам, и её воспоминания, поведанные в старости Людвигу Нолю и Отто Яну (Антония умерла в 1869 году в возрасте восьмидесяти девяти лет). Согласно этим воспоминаниям, дружба с Бетховеном началась после визита Беттины в Вену в мае 1810 года; он часто приходил к ним в дом и участвовал в домашних концертах, а когда Антония бывала больна и не могла выйти из своей комнаты, играл только для неё, находясь в соседней гостиной, а потом потихоньку удалялся, не говоря никому ни слова.
В письме, опубликованном Клаусом Мартином Копицем лишь в 2001 году, Антония сообщала Беттине Брентано о своём преклонении перед его душевными качествами.
Антония Брентано — Беттине Брентано в Берлин, Вена, 11 марта 1811 года:
«Бетховен стал одним из самых дорогих для меня людей; в общении он раскрывает все великолепные стороны своей натуры. Его игра пробуждает чувства, не похожие ни на какие другие; его затенённый лоб содержит в себе под густыми туманами святилище искусства, из которого он извлекает просветлённые образы. Всё его существо простодушно, благородно, добросердечно, а мягкость его души сделала бы честь самой нежной женщине. За него говорит то, что лишь немногие знают, каков он, и ещё меньшее число людей понимает его. Он часто меня посещает, почти ежедневно, и играет по собственному побуждению, поскольку ощущает в себе потребность смягчать чужие страдания, и он знает, какое могущество заключено в его неземных звуках. В такие мгновения, милая Беттина, я часто желаю, чтобы ты оказалась здесь. Я никогда не подозревала, что в звуках заключена такая власть, какую выказал мне Бетховен».
Показательно, что, в отличие от суждений многих современников, высоко ценивших Бетховена-музыканта, но считавших его отталкивающе некрасивым человеком с грубыми манерами и тяжёлым характером, Антония воспринимала его образ совсем иначе. В январе 1811 года Антония писала поэту Клеменсу Брентано, брату Беттины, о «святых руках Бетховена» и сравнивала его с полубогом, вращающимся среди смертных. Это отношение не было поколеблено ничем даже спустя многие годы. Обращаясь 22 февраля 1819 года к богослову и педагогу Иоганну Михаэлю Зайлеру по поводу возможного обучения у него племянника Бетховена, Антония Брентано характеризовала Бетховена как «великого, замечательного человека, ещё более великого как человек, нежели как артист».
Но, будучи замужем, Антония Брентано вряд ли могла позволить себе забыться настолько, чтобы сделать свою любовь к Бетховену достоянием пересудов. Хотя Антония шла под венец не по собственному выбору, с годами их отношения с Францем стали очень тёплыми. Появление на свет шестерых детей, из которых в младенчестве умерла лишь первая дочка, ещё сильнее скрепило этот брак. Впрочем, некоторые обстоятельства рождения последнего ребёнка Антонии, Карла Йозефа, появившегося на свет 8 марта 1813 года, заставляют некоторых биографов предполагать, что его отцом был не Франц Брентано. Версию о гипотетическом отцовстве Бетховена выдвигал Майнард Соломон, она же была развита американской писательницей Сьюзен Лунд в произведении под названием «Raptus: Роман о Бетховене на основе документальных источников» (1995). Младший сын Антонии, к сожалению, родился больным и всю жизнь страдал тяжёлыми хроническими недугами. Однако нет никаких веских оснований сомневаться в законном происхождении этого ребёнка: в июне 1812 года Франц Брентано находился в Вене.
Едва ли не самый интригующий момент в этой гипотезе связан с личностью Франца Брентано. Прекрасно зная о дружеском сближении своей жены с Бетховеном, он нисколько против этого не возражал. 7 мая 1811 года он писал Беттине из Франкфурта в Берлин: «Я очень тоскую по Вене, ведь Тони всю зиму хворала, что доставило мне немало тревожных часов. Бетховен поднимает ей настроение своей прекрасной игрой».
Совершенно непонятно и необъяснимо, каким образом Франц Брентано, предположительно обнаружив летом 1812 года, что между Антонией и Бетховеном возникли любовные отношения (допустим, что это было так), мог относиться ко всему происходящему столь снисходительно. Не обнаружить очевидного он никак не мог, даже если бы Антония старалась сохранить свои чувства в глубокой тайне. У Франца Брентано в жилах текла итальянская кровь (это сказывалось на внешности всех Брентано), он был вовсе не чужд искусству и музыке, и его никак нельзя назвать сухим и прагматичным дельцом, всюду ищущим только выгоду и готовым закрыть глаза на прихоти супруги, если эти прихоти не нарушали приличий. Как раз в данном случае приличия попирались едва ли не на каждом шагу — и тем не менее Франц Брентано не пытался избавиться от «третьего лишнего» в их семействе. Уже одно это вызывает ощущение неправдоподобия.
Судя по данным полицейских протоколов о регистрации приезжих летом 1812 года в Чехии, Бетховен чуть ли не преследовал супругов Брентано. Вникнем в хронограф перемещений действующих лиц, восстановленный усилиями ряда исследователей (Соломона, Гольдшмидта, Копица, Стеблин и др.).
1 июля 1812 года: Бетховен со своим спутником Карлом Вильгельмом фон Виллизеном (другом Варнхагена) прибывает в Прагу. Виллизен снимает комнату в гостинице «Красный дом», Бетховен — в гостинице «Чёрный конь»; 2 июля они вместе посещают Варнхагена, квартировавшего в доме медика Хопфенштока; Бетховен обещает прийти к Варнхагену и на следующий вечер, 3 июля, но не исполняет своего обещания, за что 14 июля приносит ему письменные извинения, ссылаясь на «непредвиденные обстоятельства».
3 июля в Прагу прибывает семья Брентано (Франц, Антония, их пятилетняя дочь Фанни и бонна девочки); они останавливаются в гостинице «Красный дом» и 4 июля в шесть часов утра отбывают в Карлсбад. Бетховен также покидает Прагу 4 июля, но поздно вечером, и приезжает в Теплиц после ночных дорожных передряг в четыре часа утра 5 июля. В два следующих дня, 6 и 7 июля, он пишет письмо к Бессмертной возлюбленной, адресованное, по-видимому, в Карлсбад.
В Карлсбаде семья Брентано селится в гостинице «Глаз Божий». Недалеко от них, в гостинице «Три мавра», квартирует Гёте с целой свитой: с женой Кристианой, её подругой, своим секретарём и другом семьи — художником Майером. Супруги Брентано встречаются с Гёте. Возможно, Антония говорит с Гёте и о Бетховене, с которым поэт общается чуть позднее в Теплице (19–23 июля).
27 июля Бетховен едет в Карлсбад, затем по каким-то причинам ненадолго возвращается в Теплиц, привозя с собой пару писем для Гёте, затем вновь оказывается в Карлсбаде и 31 июля регистрируется в гостинице «Глаз Божий» — по соседству с Брентано.
8 августа семья Брентано и Бетховен переезжают во Франценсбрунн и вновь останавливаются в одной гостинице — «Два золотых льва».
Лишь 10 сентября Бетховен расстаётся с супругами Брентано и возвращается в Теплиц, где завершает свой курс лечения и общается с Амалией Зебальд. 29 сентября он покидает Теплиц и, вероятно, прямо оттуда едет в Линц к брату Иоганну. В Вену Бетховен смог попасть лишь в первой декаде ноября; по-видимому, чету Брентано он больше не видел — они свернули свои дела, связанные с наследством Биркенштока, и перебрались во Франкфурт.
Если расценивать взаимоотношения Бетховена с супругами Брентано как обычную дружбу, то всё описанное кажется совершенно естественным. Друзья обычно стараются селиться рядом и путешествовать вместе. Бетховену при его нарастающей глухоте часто требовалась помощь при общении с посторонними людьми, не знавшими о его недуге; Франц и Антония вполне могли такую помощь оказать.
Но если предположить, что всё это происходило на фоне страстной, но совершенно безысходной любовной истории (Антония была замужем и вдобавок беременна), то те же самые факты будут выглядеть почти невероятно. Подобное поведение очень плохо вяжется со всем, что нам известно о Бетховене и о супругах Брентано. Если принять версию Соломона, то создаётся впечатление, будто все трое в тот момент находились в состоянии умопомрачения. Для пары влюблённых, пусть даже совсем не юных, такое состояние естественно. Однако рядом с ними присутствовал и третий участник, реакции которого совершенно необъяснимы ни с психологической, ни с моральной точки зрения.
Как бы ни был мудр, добр и терпим Франц Брентано, никакой глава семьи, попавший в такое положение, не стал бы, вероятно, потворствовать связи своей жены и матери своих детей с кем бы то ни было, будь то великий гений или давний друг дома. Совершенно скрыть от окружающих столь пылкие взаимные чувства, которые излиты на страницах письма к Бессмертной возлюбленной, было едва ли возможно. И вряд ли стоит считать Франца Брентано — человека, которого Бетховен считал своим другом, — наивным слепцом.
Что касается Бетховена, то возникают серьёзные сомнения в приемлемости для него сожительства в рамках «тройственного союза». Ни ханжой, ни аскетом он не был, но его взглядам на любовь и брак был присущ определённый ригоризм. В целом ряде писем на протяжении многих лет он постоянно восхвалял добродетель, призывая к ней братьев и ставя себе в заслугу верность её принципам. «Порок», «испорченность», «безнравственность» внушали ему отвращение. Это касалось и случайных связей (которые он в одной дневниковой записи обозвал «скотством»), и супружеской измены, и слишком вольных взглядов на интимные отношения. Правда, с некоторыми невенчанными парами он по-приятельски общался (графиня Эрдёди и Браухле, Тидге и графиня фон дер Рекке, Варнхаген и Рахель Левин), но для себя самого такого образа жизни, похоже, не допускал. Очень показательно, что в том же 1812 году было написано письмо к Бессмертной возлюбленной, в котором фактически выражалась мысль о необходимости расстаться, пока не появятся условия для законного союза.
Наиболее веским аргументом против версии Соломона видится дальнейшее развитие отношений Бетховена с этой семьёй. Зная о тяжёлом материальном положении композитора, Франц и Антония предоставили Бетховену взаймы крупную сумму денег и в течение ряда лет не напоминали о необходимости возвращения долга.
И вновь речь идёт об этике. Мог ли предполагаемый «соперник» без колебаний взять в долг немалую сумму у «обманутого» супруга? Если в сентябре 1812 года в Теплице «тиран» Бетховен с точностью до крейцера стремился возместить влюблённой в него Амалии Зебальд расходы за присланные ему продукты (а сумма была почти ничтожной, 1 флорин 10 крейцеров), то почему его щепетильность молчала, когда он принимал две тысячи флоринов на неопределённый срок у Франца Брентано?.. Конечно, Брентано был богатым человеком, однако и сумма была не маленькой. Тем не менее задержка с выплатой долга никак не сказалась на их дружеских отношениях.
Письма Бетховена супругам Брентано, написанные после 1812 года, ничем не выдают бушевания страстей внутри предполагаемого «любовного треугольника», если таковой действительно когда-либо существовал. Можно привести хотя бы письмо, в котором речь идёт и о «зависшем» авансе за Мессу, и о посвящении Сонаты № 30.
Бетховен — Францу Брентано во Франкфурт-на-Майне, Вена, 20 декабря 1821 года:
«Благородный муж!
Я ожидаю ещё одного письма касательно Мессы, содержание которого тотчас сообщу Вам, чтобы Вы могли обо всём судить всесторонне. Так или иначе, гонорар будет переведён Вам, и сразу же после этого Вы сможете сами любезно освободить меня от того долга, который за мною числится. Благодарен я Вам буду всегда и безгранично. Я взял на себя смелость посвятить без предварительного спроса одно из своих сочинений Вашей дочери Максе. Благоволите принять это как знак незыблемой преданности, питаемой мною к Вам и ко всему Вашему семейству. — Только не рассматривайте это посвящение в ложном свете и не подумайте, что оно продиктовано какой-то заинтересованностью или тем более расчётом на вознаграждение — это меня очень обидело бы. Уж если возникнет желание непременно доискаться причины, то ведь ещё не иссякли и более благородные порывы, способные побудить к подобному посвящению. — Новый год уже на пороге. Пусть же исполнятся все Ваши желания, и пусть со дня на день умножаются те радости, которые Вам, отцу семейства, приносят Ваши дети. Обнимаю Вас от всего сердца и прошу передать поклон Вашей чудесной и бесподобной Тони. —
Остаюсь, милостивый государь, с глубоким почтением, уважающий Вас
Бетховен».
Мыслимо ли представить себе, что такое письмо было адресовано супругу страстно любимой женщины, причём супругу, который был осведомлён об этой любви?..
Но что же тогда делать с многочисленными совпадениями летних перемещений Бетховена и семьи Брентано? Возможно, это были всего лишь совпадения. И, по всей вероятности, преднамеренные. Сами по себе они ничего не доказывают, кроме того, что все эти люди по взаимному согласию находились в одних и тех же местах в одно и то же время.
Поиски подобных «улик» иногда приводят к неожиданным гипотезам. Так, чешский историк Ярослав Целеда, труд которого был посмертно опубликован в 2000 году его коллегой Олдрихом Пулькертом, предложил в 1960 году рассматривать в качестве возможной Бессмертной возлюбленной личность дамы, никогда ранее не фигурировавшей в биографии Бетховена.
В регистрационных книгах Карлсбада за июль 1812 года значится 23-летняя графиня Альмерия Эстергази (1789–1848). Она происходила из знатного венгерского рода, но родилась в Париже. В 1805 году её семья обосновалась в Эйзенштадте. Целеда предположил, что Бетховен мог познакомиться с Альмерией во время своего визита в Эйзенштадт в сентябре 1807 года, когда там исполнялась его Месса до мажор. Этого, конечно, исключать нельзя. Но всё дальнейшее представляет собой вереницу гипотетических догадок. Семья Альмерии могла периодически посещать Вену; Бетховен и Альмерия могли полюбить друг друга, они могли условиться о встрече в Карлсбаде летом 1812 года… Бесспорно доказуемо лишь пребывание Альмерии, её родителей и сестры в Карлсбаде между 29 июня и 15 сентября 1812 года. Целеда предположил, что письмо, отправленное Бетховеном в Карлсбад, было обнаружено родителями девушки и они заставили Альмерию разорвать отношения с «безродным» музыкантом. В сентябре 1815 года она вышла замуж за графа Альберта Мюррей де Мельгума. К сожалению, неизвестно, как выглядела графиня Эстергази и была ли она хоть отдалённо похожа на портрет незнакомки из бетховенского тайника. По возрасту, кстати, Альмерия могла бы сюда подойти, поскольку на портрете изображена довольно молодая дама, которой явно меньше тридцати лет. Но нет никаких подтверждений того, что Бетховен вообще знал Альмерию Эстергази.
В 2002 году возникло ещё одно экстравагантное предположение, основанное как раз на портретном сходстве: Бессмертная возлюбленная — Барбара фон Чоффен, урождённая фон Путон (1772–1847). Она была женой богатого венского торговца Бернхарда фон Чоффена, в 1802 году овдовела; в браке у неё родились четверо детей. Хотя её имя не встречается в письмах Бетховена, знакомство с ней композитора отрицать невозможно. Барбара фон Чоффен была одной из лучших венских пианисток-дилетанток, она выступала как солистка в любительских концертах, которыми зимой 1807/08 года несколько раз дирижировал Бетховен; она же присутствовала на музыкальном вечере у супругов Биго в январе 1809 года, где исполнялась только музыка Бетховена (её имя называл находившийся среди гостей Рейхардт). Настоящую сенсацию произвёл «всплывший» в 2001 году на венском аукционе парадный портрет Барбары фон Чоффен, написанный, как установили австрийские эксперты, Генрихом Фридрихом Фюгером. Судя по этому портрету, Барбара больше, чем кто-либо из других знакомых Бетховена, походила на даму с миниатюры.
Однако внешнее сходство могло объясняться общностью художественной манеры. Миниатюра из тайника не подписана, но выдержана в стиле, очень напоминающем другие портретные работы Фюгера и его подражателей. При этом ровно ничего не известно о характере взаимоотношений Бетховена с Барбарой фон Чоффен и о её перемещениях летом 1812 года. Не следует упускать из виду и то, что в указанное время ей было 40 лет; в ту эпоху дамы такого возраста считались почти пожилыми. Возможно, связанная с Чоффен сенсационная гипотеза была призвана всего лишь увеличить цену её портрета, продававшегося с аукциона.
В настоящее время биографы Бетховена делятся в основном на сторонников «версий» Антонии Брентано и Жозефины Дейм.
Имя Жозефины Дейм больше всего импонирует немецким и австрийским исследователям. Наиболее подробно и тщательно история её взаимоотношений с Бетховеном прослежена в труде Гарри Гольдшмидта «Вокруг Бессмертной возлюбленной: Попытка расследования» (Берлин, 1977), где практически на равных рассматриваются кандидатуры Антонии и Жозефины, а также в монографии швейцарской исследовательницы Марии Элизабет Телленбах «Бетховен и его Бессмертная возлюбленная Жозефина Брунсвик: Её судьба и влияние на творчество Бетховена» (Цюрих, 1983; перевод на английский — 2014). Сама эта гипотеза далеко не нова, однако весомости ей добавила публикация в 1957 году переписки Бетховена с Жозефиной. Именно письма Жозефине содержат слова и выражения, очень близкие к стилистике письма к Бессмертной возлюбленной.
Поиски доказательств в пользу «версии Жозефины» были продолжены Ритой Стеблин (ряд статей начала 2000-х годов) и Джоном Клаппротом, автором книги «Единственная возлюбленная Бетховена: Жозефина!» (2011). Однако Клаппрот фактически лишь популяризировал концепцию Телленбах, мало что добавляя от себя, кроме критики гипотезы Соломона. Стеблин же удалось получить доступ к семейному архиву графов Деймов и найти в государственных архивах Австрии и Чехии мелкие, но важные подробности, подтверждавшие, что расставание Бетховена с Жозефиной осенью 1807 года оказалось не совсем окончательным.
Самое первое, что приходит на ум при рассмотрении этой гипотезы, — это, как и в случае с «версией Брентано», уязвимость с психологической точки зрения. Мог ли Бетховен, которому разрыв с Жозефиной причинил острые душевные страдания, так легко вернуться к женщине, которая несколько лет уверяла его в своей любви, а потом отвергла, причём самым обидным способом? «Я больше не желаю, чтобы меня выпроваживал Ваш слуга»… Мог ли гордый Бетховен после такого унижения всё забыть и вновь наречь своим «ангелом» ту, которая так жестоко с ним поступила?.. В случае с Джульеттой Гвиччарди он был непреклонен: тратить свои душевные силы на недостойное его любви существо он больше не пожелал.
Для того чтобы попытаться представить себе вероятность возобновления отношений Бетховена с Жозефиной, нужно знать, что происходило в тот период в её жизни после разрыва с Бетховеном.
В начале 1808 года она с сестрой Терезой и двумя сыновьями, Фрицем и Карлом, надолго уехала за границу. В Швейцарии сёстры посетили знаменитого педагога Иоганна Генриха Песталоцци, который порекомендовал им своего последователя, остзейского (сейчас сказали бы, эстонского) барона Кристофа Адама фон Штакельберга (1777–1841). Он произвёл на Терезу и Жозефину хорошее впечатление и сумел найти общий язык с мальчиками. Далее они путешествовали совместно. Штакельберг страстно влюбился в Жозефину и сумел склонить к любовной близости (позднее она обвиняла его в том, что он воспользовался моментом, когда она была больна и беспомощна). В декабре 1809 года она тайно родила в Венгрии дочь Марию Лауру, и лишь в феврале 1810 года их союз с бароном был скреплён официально, хотя без особой огласки: свадьба состоялась в маленьком венгерском городке Гран, и из членов семьи там присутствовала только Тереза. С точки зрения титулованных аристократов Брунсвиков, никому не известный барон Штакельберг (вдобавок протестант) в качестве супруга Жозефины был лишь немногим лучше неимущего плебея Бетховена. Правда, у Штакельберга всё-таки был дворянский титул и имелись богатые родственники в Российской империи.
Через девять месяцев после свадьбы Жозефина родила вторую дочь от Штакельберга, Теофилу. И уже тогда было ясно, что этот брак оказался намного неудачнее первого. Штакельберг был неспособен управлять семейными владениями, и перед парой замаячило банкротство. Продажа двух имений помогла им как-то удержаться на плаву, но сильно ухудшила отношения Жозефины с Брунсвиками: мать была крайне недовольна дочерью, теперь же отчуждение начал проявлять и брат Франц, который выступал гарантом при покупке супругами в кредит этих имений и потерял значительную сумму.
В 1812 году в семье Штакельберг отношения обострились до крайности. Об этом 3 апреля писала в своём дневнике двенадцатилетняя Вики Дейм — девочка, принимавшая судьбу матери необычайно близко к сердцу (документ был опубликован Гарри Гольдшмидтом, однако без ссылки на местонахождение дневника; оригинал на французском языке):
«Проснувшись сегодня рано утром, я испытала горе, поскольку невольно подслушала сцену, которая истерзала мне сердце. Я слышала, как ссорились двое. Я распознала голос мамы по его мягкости, а по гневному тону — голос папы. Я прислушалась… Меня ужаснуло то, что я услышала. Мама с предельной кротостью возражала папе, а тот называл её мучением всей его жизни. В этом ужасном заблуждении он осыпал её тысячей оскорблений, не думая о тяжёлых последствиях. Эта сцена пробудила во мне множество печальных размышлений. Я подумала об ужасных последствиях поспешного решения, составившего несчастье моей матери, которая вышла замуж из любви к нам, себя же вследствие этого важнейшего шага навсегда обрекла на несчастье. Она сделала это для нас и ради нас, чтобы, в случае её смерти, у нас был бы защитник — отец»…
Возможно, в какой-то момент барон пригрозил, что добьётся лишения Жозефины опекунских прав над всеми детьми, включая детей от графа Дейма. И тут появилась запись, сделанная Жозефиной в дневнике в июне 1812 года: «У меня сегодня был тяжёлый день. Шт[акельберг] требует, чтобы я выпутывалась сама. Он бесчувствен к мольбам нуждающейся в помощи… Я поговорю с Либертом в Праге. Я никогда не позволю отобрать у меня детей» (этот документ был опубликовал в 2007 году Ритой Стеблин).
Собственно, в этих словах содержится единственная зацепка, объясняющая, как и зачем могла Жозефина оказаться в начале июля 1812 года в Праге. Она намеревалась встретиться с адвокатом или другим влиятельным человеком (личность упомянутого в записи «Либерта» не установлена) и узнать, каковы её шансы остаться опекуншей детей. Более того, Прагу, Теплиц и Карлсбад посещал в июле император Франц, который некогда посулил своё покровительство осиротевшим детям графа Дейма.
Сторонники «версии Жозефины» полагают, что отсутствие в регистрационных листах сведений о её пребывании в июле 1812 года в Праге и Карлсбаде можно объяснить тем, что Жозефина совершила эту поездку инкогнито. В отношении Праги эти аргументы приемлемы. Жозефина была в дружеских отношениях с графиней Викторией Гольц, сестрой покойного мужа и крёстной матерью Вики Дейм. Имелись в городе и другие родственники и друзья, у которых Жозефина могла остановиться, не ставя в известность полицию. Правда, как было установлено Ритой Стеблин в 2013 году, в начале июля 1812 года графини Гольц не было в Праге; она находилась в семейном имении Немышль. Но почему Жозефина как близкая родственница не могла воспользоваться её пражским домом?
Гипотетическая встреча влюблённых в Праге вечером 3 июля могла быть совершенно случайной, поскольку гостиница «Чёрный конь», в которой жил Бетховен, находилась недалеко от дома графини Гольц. Ещё раз вспомним: извиняясь перед Варнхагеном за нарушенное обещание провести свой последний вечер в Праге с ним, Бетховен упоминал о «непредвиденном обстоятельстве». Что это было? Встреча на улице, переросшая в эмоциональный разговор, а затем и в любовное свидание? Или Жозефина, узнав, что Бетховен остановился в соседней гостинице, рискнула сама прийти к нему, чтобы попросить прощение за содеянное осенью 1807 года?
В этом смысле Жозефина выглядит гораздо более правдоподобной фигурой, нежели Антония. Исследователи, скрупулёзно сверяющие даты и расставляющие воображаемых героев истории, как фигурки на шахматной доске, иногда забывают о житейской прозе, а она в таких ситуациях бывает весьма важна. Вспомним, что супруги Брентано прибыли в город 3 июля, переночевали в гостинице и в шесть часов утра 4 июля отправились в Карлсбад. Это значит, что семья встала примерно в пять. На сон оставалось не так уж много времени, и со стороны Антонии, почтенной матери семейства, было бы одинаковым безрассудством как приглашать к себе Бетховена для любовного свидания среди нераспакованных баулов (причём где-то рядом должны были находиться её маленькая дочка с бонной), так и убегать к нему вечером в гостиницу «Чёрный конь», рискуя быть узнанной и разоблачённой. Никаких других мест для встречи в Праге у них не было. Для любой женщины, пытающейся сохранить своё доброе имя, пускаться в подобные авантюры было бы крайне рискованно. Кроме того, после многочасового переезда в Прагу беременная Антония должна была ощущать усталость и недомогание.
Если же предположить, что Бетховен случайно столкнулся с Жозефиной и она попросила его о доверительном разговоре, то ситуация кажется более естественной. Пускаться в объяснения в публичном месте было невозможно по причине слабого слуха Бетховена. Значит, нужно было либо идти к нему в гостиницу, либо туда, где остановилась она. Соблюдать какие-то условности уже не имело смысла. Жозефина считала себя покинутой женой, она была в Праге совершенно одна, причём, возможно, под вымышленным именем, и её не знали в лицо ни Варнхаген, ни Виллизен (с четой же Брентано они оба были знакомы). Наконец, в те дни Жозефина действительно нуждалась в помощи и утешении — а как раз об этом говорится в письме к Бессмертной возлюбленной («Ты страдаешь, моё самое драгоценное существо»). При допущении нечаянной встречи в Праге, этот текст хорошо укладывается в историю их взаимоотношений. Даже то, что в письмах прежних лет влюблённые обращались друг к другу на «Вы», а в письме от 6–7 июля всюду — страстное «ты», говорит лишь о том, что все преграды рухнули и все недомолвки остались в прошлом.
В биографии Жозефины имеется ещё один неопровержимый факт, который подтверждает, что в начале июля 1812 года у неё действительно состоялось некое любовное свидание. Через девять месяцев, 8 апреля 1813 года, она родила своего седьмого ребёнка — дочь, которой дали странноватое имя Минона. Полностью девочку звали ещё причудливее: Мария Терезия Сельма Аррия Корнелия Минона (это имя приведено в дневнике Терезы Брунсвик, крёстной матери новорождённой). Легко объяснимы здесь лишь первые два имени (в честь крёстной, которую полностью звали Марией Терезой). Остальные имена звучат как редкие и почти уникальные, в том числе Аррия (в честь древнеримской героини) и Минона (в семье девочку называли только так). Биографы Жозефины пытались строить догадки о символическом смысле последнего имени. Одна из версий предполагает скрытый палиндром: при чтении от конца к началу имя звучит как «Аноним» и якобы намекает на тайну происхождения ребёнка. Другая версия связывает имя девочки с общими литературными интересами Жозефины и Бетховена: Миноной звалась одна из героинь «Песен Оссиана» (поэмы шотландского поэта Макферсона, выдавшего своё сочинение за древний кельтский эпос), причём оссиановская Минона была дочерью певца-скальда. К литературным аллюзиям добавлялась и возможная связь с Миньоной из романа Гёте о Вильгельме Мейстере. Гётевская Миньона, кстати, также была дочерью музыканта — старого Арфиста, сопровождавшего её в скитаниях и строго хранившего тайну её рождения (Миньона оказалась плодом кровосмесительной любви брата и сестры).
Впрочем, можно найти и совершенно неромантическое объяснение необычного имени Миноны фон Штакельберг. В Германии имя Минона бытовало как сокращение от имени «Вильгельмина» (общепринятое уменьшительное — Мина или Минна). Известна, например, сверстница дочери Жозефины — немецкая актриса Иоганна Минона Фриб-Блюмауэр (1814–1886); она уж явно не имела отношения ни к таинственным «анонимам», ни к героям песен Оссиана. У Клопштока имеется стихотворение «К Миноне». Поэт Иоганн Фридрих Кинд (либреттист «Волшебного стрелка» Вебера) воспевал свою первую жену Вильгельмину, умершую в 1794 году, как «Минону». Более того, в 1807 году во Франкфурте-на-Майне вышла детская книга Якоба Глатца «Минона, развлекательное чтение для девочек от 7 до 12 лет с целью воспитания добрых нравов». Жозефина могла знать эту книгу, поскольку её дочери от графа Дейма были соответствующего возраста. Вики Дейм в 1812 году исполнилось 12 лет, Зефине — восемь. Может быть, девочка Минона из той книжки была их любимым персонажем?
Тереза Брунсвик писала о том, что Жозефина фактически «подарила» ей Минону, совершенно отстранившись от её воспитания. Терезе пришлось одолжить у крестьян козу, молоком которой и вскармливали младенца. Но, если Минона была плодом давней взаимной любви, почему мать относилась к ней так прохладно? В случае отцовства Штакельберга такое отношение гораздо понятнее. Перед предполагаемым отъездом Жозефины в Прагу барон мог пожелать в последний раз настоять на своих супружеских правах. Наконец, никто не знает, с кем ещё Жозефина, находившаяся летом 1812 года в смятенных чувствах, могла завести случайный роман. Так что было бы опрометчиво считать Бетховена отцом Миноны фон Штакельберг лишь на основании вычисления подходящих дат или поисков физиогномического сходства.
Сохранилось лишь две фотографии Миноны, которая никогда не вышла замуж, проживя при этом долгую жизнь (1813–1897). Обе фотографии изображают женщину зрелых лет, не слишком красивую, но наделённую сильной волей и темпераментом. Вряд ли можно утверждать, будто она разительно похожа на Бетховена. Во-первых, Минона могла уродиться в некоторых Брунсвиков; во-вторых, мы не знаем, как выглядели её предполагаемые предки со стороны Штакельбергов; в-третьих, отсутствуют портреты сестёр Миноны, с которыми можно было бы сравнивать её облик. Тайну могла бы прояснить лишь генетическая экспертиза, но вряд ли кто-то решится устраивать её ради удовлетворения праздного любопытства.
Сторонники «версии Жозефины» склонны обходить стороной и то обстоятельство, что её гипотетическое пребывание в июле 1812 года в Карлсбаде вообще ничем не объяснимо и не доказуемо. Если в Прагу она могла приехать в поисках юридического совета или поддержки родственников графа Дейма, то что она могла делать в Карлсбаде? Известно, что 25 июля 1812 года Франц Брунсвик написал Жозефине в Вену из Пешта, отвечая на её деловое письмо; стало быть, Жозефина обращалась к нему примерно в середине июля — и, видимо, уже из Вены. Если предположить, что период между 4 и 15 июля Жозефина провела в Карлсбаде, она должна была там обязательно зарегистрироваться. На сей счёт существовали чрезвычайно строгие предписания. Летом 1811 года Жозефина была в Карлсбаде вместе с мужем и старшей дочерью Вики, так что этот порядок регистрации не являлся для неё неприятным сюрпризом. Но в 1812 году её пребывание там не отмечено. Разумнее всего предположить, что она в Карлсбад вообще не приезжала.
Если подводить итог всем существующим линиям расследования, то, вопреки любым утверждениям, будто личность Бессмертной возлюбленной, наконец, установлена, это не так: тайна осталась неразгаданной. Даже в самых стройных версиях имеются необъяснимые моменты, не встраивающиеся в общую картину или же допускающие противоположное толкование.
Версия сторонников Антонии Брентано содержит больше хронологических совпадений. Версия, отдающая предпочтение Жозефине Дейм, психологически более убедительна. В письме к Бессмертной возлюбленной есть намёки на достаточно длинную историю их любви и на какие-то недоразумения между ними в прошлом: «…никогда от меня не таись»; «никогда не суди ложно о верном сердце твоего возлюбленного»; «ты знаешь мою верность тебе; никогда ни одна другая не сможет завладеть моим сердцем, никогда — никогда!»…
Поскольку мы ничего не знаем о предположительно существовавшей в 1810–1812 годах связи между Бетховеном и Антонией Брентано, то трудно сказать, какие «ложные суждения» могли бы подразумеваться в данном случае. Однако у Антонии вряд ли были основания «таиться» от Бетховена (в чём?), «судить ложно» о его «верном сердце» (напротив, она всю жизнь считала его чуть ли не святым) или нуждаться в клятвах верности (как могла она их требовать, будучи женой Франца Брентано?). У Жозефины были совсем другие воспоминания о прошлом. В 1807 году она действительно «таилась» от Бетховена, не объясняя ему причин их разрыва. Впоследствии, вероятно, она могла слышать сплетни о том, что Бетховен изменил ей, как только она уехала из Вены. Скорее всего, Жозефина знала о его близкой дружбе с Мари Биго и с графиней Эрдёди, а может быть, и об увлечениях 1810 года Терезой Мальфатти и Беттиной Брентано. Но опять же, как именно всё было, не знает ныне никто.
Остаётся нерешённой и загадка миниатюрного портрета из тайника Бетховена. Поверить в то, что на нём изображена Мария Эрдёди, Антония Брентано или Жозефина Дейм, можно будет лишь после того, как будут обнаружены какие-то убедительные доказательства. Их пока нет. Незнакомка с портрета выглядит не слишком похожей на известные изображения этих дам.
Кем бы ни была Бессмертная возлюбленная, свою клятву, данную в письме к ней, Бетховен сдержал. Никакая другая женщина больше не овладела его сердцем. После 1812 года, когда он расстался со своей единственной великой любовью, в его жизни уже не было никаких серьёзных увлечений, никаких попыток устроить свою семейную жизнь, никаких откликов на знаки внимания со стороны его почитательниц.
Тайна же осталась тайной.
Гёте — Карлу Фридриху Цельтеру в Берлин, 2 сентября 1812 года:
«В Теплице я познакомился с Бетховеном. Его талант вверг меня в изумление, но, к сожалению, это совершенно необузданная личность. Возможно, он не так уж неправ, считая этот мир ущербным, однако своим поведением он не делает его более приятным ни для себя, ни для других. Впрочем, его сильно извиняет и внушает сильную жалость к нему постепенная утрата слуха, что, похоже, менее вредит музыкальной стороне его существа, нежели общественной. Данный изъян заставляет его, и без того лаконичного по своей природе, быть ещё более немногословным».
Из дневника Бетховена:
«В 1812 был в Линце из-за б[рата]».
Покинув 29 сентября 1812 года Теплиц, Бетховен, судя по всему, отправился прямиком в Линц, где в 1808 году обосновался его брат Иоганн, купивший дом на набережной Дуная и расположенную в доме аптеку «Под золотой короной» (здание сохранилось). Иоганн был толковым фармацевтом; в своё время он выдержал экзамен в Венском университете и получил диплом, дававший ему право заведовать аптекой. Но приобрести аптеку в Вене ему не удалось — это оказалось слишком дорого, и Иоганн нашёл подходящий вариант только в Линце. В эту покупку Иоганн вложил все свои сбережения, однако затея с лихвой окупилась: во время войны 1809 года он разбогател на поставках медикаментов во французскую армию. Патриотические и моральные соображения его нисколько не волновали.
Часть дома Иоганн сдавал супругам, врачу Иоганну Георгу Заксингеру и его жене Агнессе, урождённой Обермайер, дочери венского пекаря. Через некоторое время к Заксингерам из Вены перебралась на жительство сестра Агнессы, Тереза, с маленькой дочкой, носившей имя Амалия Вальдман. Девочка родилась в 1807 году, а фамилию получила от бабушки; кто был её отцом, осталось неизвестным. Возможно, венские родственники сочли, что переезд «оскандалившейся» Терезы в Линц — самый лучший выход из сложившейся ситуации.
В 1812 году Терезе Обермайер было 25 лет, она являлась экономкой Иоганна ван Бетховена, а неофициально была его сожительницей, что особенно никем и не скрывалось. Похоже, Бетховен тоже был об этом осведомлён, и его приезд в Линц был продиктован не только желанием повидаться с братом, но и навести должный порядок в его личной жизни.
Свою собственную жизнь он считал безнадёжно загубленной. Скорее всего, к октябрю ему стало ясно, что Бессмертная возлюбленная, с которой он встретился и тотчас расстался в июле в Праге, никогда не будет ему принадлежать. Если это была Жозефина Дейм, то мы примерно представляем себе, что произошло осенью: она предпочла вернуться к Штакельбергу и на некоторое время восстановить их брак, поскольку поняла, что вновь ждёт ребёнка. В таком случае инициал в одной из дневниковых записей Бетховена мог бы быть расшифрован и как «St» (Штакельберг; в готической скорописи эти буквы, стоявшие слитно, были похожи на «А»). Но если «А» — это всё-таки «А», то речь могла идти об Антонии Брентано, навсегда уехавшей из Вены осенью 1812 года. Автограф документа утрачен, и остаётся только гадать, кто именно тут подразумевался.
Из дневника Бетховена, 1812 год:
«Ты не должен больше жить для себя, только для других. Для тебя не существует больше счастья, кроме как в тебе самом и в твоём искусстве. — О Боже! Дай мне сил одолеть себя самого. Ничто не должно больше привязывать меня к жизни. — Таким образом, с А. [?] всё рушится».
В любом случае душевное состояние Бетховена было мрачным. Он считал, что принёс великую жертву и намеревался отныне жить лишь «для других». Однако и от этих «других» он требовал такой же самоотверженности, не понимая, что способны на это немногие.
Бетховен приехал в Линц в начале октября. Мы знаем об этом из восторженной заметки в местной музыкальной газете, выпускавшейся капельмейстером Линцского собора Францем Ксавером Глёгглем.
«Музыкальная газета для австрийских земель»
(«Musikalische Zeitung für die Oesterreichischen Staaten»), Линц, от 5 октября 1812 года:
«С давно уже предвкушавшимся удовольствием приветствуем мы в нашем городе Орфея нашего времени, величайшего современного композитора господина Людвига ван Бетховена, приехавшего сюда несколько дней тому назад. Если Аполлон будет благорасположен к нам, то, быть может, у нас появится счастливая возможность восхититься его искусством, о чём наша газета своевременно сообщит».
Бетховен был занят завершением Восьмой симфонии (Седьмую он закончил в начале лета) и не собирался давать в Линце публичных концертов. Он почти прекратил пианистические выступления, хотя летом 1812 года принял участие в благотворительном концерте в Карлсбаде, сыграв вместе с французским скрипачом Пьером Родом (Роде) свою последнюю Сонату для скрипки и фортепиано, ор. 96 (№ 10). В письме эрцгерцогу Рудольфу он иронически назвал то выступление «бедняцким концертом в пользу бедных», поскольку выручка шла в помощь пострадавшим от сильнейшего пожара в Бадене.
Некоторые поклонники Бетховена в Линце всё-таки смогли услышать его игру на фортепиано, хотя произошло это почти случайно — на него внезапно накатило вдохновение, когда он находился в гостях у графа Людвига Николауса Дёнхоффа. К сожалению, сын Глёггля, рассказавший об этом примечательном эпизоде, не сообщил никаких подробностей о характере самой импровизации, длившейся, по его словам, почти час — примерно как в наше время целое отделение концерта. Чуть позднее, накануне отъезда из Линца, Бетховен всё-таки согласился устроить концерт у гостеприимного графа, о чём также сообщала газета, издававшаяся Глёгглем-отцом.
Из мемуаров Франца Глёггля, сына капельмейстера Франца Ксавера Глёггля:
«Среди линцских дворян граф фон Дёнхофф был особенно страстным почитателем Бетховена. Во время пребывания в городе Бетховена он дал в его честь несколько вечерних приёмов. На одном из них присутствовал и я. Там много музицировали, пели, в том числе и песни Бетховена. Его попросили пофантазировать на фортепиано, от чего он категорически отказался. В соседней комнате был накрыт для ужина длинный стол, и все в конце концов переместились туда. Я был совсем юн, и Бетховен настолько сильно меня заинтересовал, что я всё время держался возле него. После тщетных поисков все наконец пошли ужинать без него. Он же укрылся в комнате поблизости и тут-то и начал фантазировать. Все затихли и обратились в слух. Я остался с ним и встал рядом с фортепиано. Он фантазировал почти час, и все гости постепенно перебрались туда и столпились вокруг. Тут до него вдруг дошло, что его уже давно пригласили к столу. Он вскочил с кресла и бросился в столовую. На его пути возле двери находился стол с фарфоровой посудой. Он налетел на него с такой силой, что фарфор рухнул на пол. Граф Дёнхофф, будучи богатым человеком, лишь рассмеялся на это, и вновь все, теперь уже вместе с Бетховеном, сели за стол. О продолжении музицирования речи больше не шло: после бетховенской фантазии половина струн фортепиано пришла в негодность. Я вспоминаю о той фантазии с огромным удовольствием, ведь я имел счастье слышать её, находясь совсем рядом с ним».
Судя по воспоминаниям Глёггля-младшего, во время своего пребывания в Линце Бетховен каждый день виделся с капельмейстером Глёгглем. Тот обладал восторженно-деятельной натурой и не только руководил капеллой собора и издавал музыкальную газету, но и собирал коллекцию музыкальных инструментов, нот и прочих раритетов, связанных с музыкой. Часть его приобретений можно было купить в принадлежавшем Глёгглю музыкальном магазине, но самые интересные экспонаты он хранил у себя. Благодаря этому энтузиасту Бетховен смог приобщиться в Линце к очень старинной, уже отмиравшей традиции ансамблевого исполнения торжественной духовой музыки так называемыми «башенными музыкантами». В Средние века музыканты, игравшие на самых звучных инструментах, трубах и тромбонах, действительно несли службу на городских башнях, откуда сигналами оповещали жителей о пожарах, приближении врагов или, наоборот, о начале общего празднества. В XIX веке это стало анахронизмом; башни, если и сохранились, уже не имели прежнего значения, а «башенные музыканты» влились в церковные или придворные капеллы. Глёггль сам был тромбонистом и продолжал хранить традицию, которой в Вене, похоже, давно уже не существовало. Вскоре представился и случай услышать «башенных музыкантов» наяву: 2 ноября католики отмечали День поминовения всех усопших, что сопровождалось торжественным звучанием особых пьес для ансамбля тромбонов — эквале.
Так возникло одно из самых специфических по замыслу сочинений Бетховена — Три эквале для четырёх тромбонов (ре минор, ре мажор и си-бемоль мажор). Пьесы были исполнены в Линце 2 ноября 1812 года. Впоследствии один из этих эквале, ре-мажорный, прозвучал на похоронах самого Бетховена с текстом, сочинённым Францем Грильпарцером.
Надгробное песнопение Бетховену
Очага родного
На земле лишён,
Обретёшь за гробом
Мир, покой и сон.
Хор друзей исполнит
Гимн твой в скорбный час.
Там, под гулким сводом
Ты услышишь нас.
Визит Бетховена в Линц сопровождался не только интересными знакомствами, но и семейными скандалами. Людвиг пытался убедить брата выгнать из своего дома Терезу Обермайер, которую считал особой аморальной и корыстолюбивой. Кроме того, он считал, что эта связь порочит его фамилию, и тут отчасти был прав. Слыть братом человека, сожительствующего со своей экономкой, Бетховену было крайне неприятно. А ведь весь Линц знал об этой связи, поскольку город был маленьким и аптека Иоганна находилась на виду.
Бетховен не остановился даже перед оглаской конфликта. Он обращался к епископу Линца, в магистрат и даже в полицию, чтобы Терезу выслали к её родителям в Вену. Но ни духовные, ни светские власти города не имели к ней никаких претензий. Она была совершеннолетней, её документы были в порядке, и в доме Иоганна она находилась не как его любовница, а как свояченица его квартиранта, доктора Заксингера. Активное вмешательство Бетховена привело ровно к противоположному результату. Иоганн после бурной ссоры с братом заявил, что намерен жениться на Терезе, дабы положить конец обвинениям в безнравственности.
Свадьба состоялась 8 ноября 1812 года; Бетховен, вероятно, на ней всё-таки присутствовал. Единственное, что его отчасти утешало, — восстановление благопристойности. Иоганн больше не жил во грехе и не позорил свою громкую фамилию. То ли по требованию брата, то ли по иным соображениям Иоганн, хотя фактически и удочерил пятилетнюю Амалию (Мали), не захотел дать незаконнорождённой девочке фамилию «ван Бетховен». Людвиг же, не стесняясь, позднее обзывал Амалию в своих письмах «бастардом». Он старался пореже встречаться с Терезой и Амалией, даже когда семья перебралась в Вену. Однако именно среди этих людей он провёл в 1826 году последнюю осень в своей жизни.
В Линце же он больше никогда не бывал.
«Музыкальная газета для австрийских земель», Линц, от 10 ноября 1812 года:
«Великий поэт и художник звуков, Луи ван Бетховен, покинул наш город, так и не исполнив нашего самого страстного желания — услышать его публичный концерт. Лишь узкому кругу посчастливилось внимать ему у гостеприимного друга искусств, господина графа фон Дёнхоффа, который сумел со свойственным ему радушием почтить этого великого артиста. Господин ван Бетховен сначала сыграл одну из сочинённых им ранее сонат, затем небольшую импровизацию, после чего несколько дилетантов сыграли квинтет, переложенный Гофмайстером из его Септета. Потом он снова сел за фортепиано и фантазировал на тему первого менуэта почти целый час, к изумлению всех присутствующих. Лишь данное им напоследок обещание вернуться утешило нас, лишившихся упущенного наслаждения; ведь обещание исходило от человека, верного своему слову. Все, кто имел возможность познакомиться с ним ближе, провожали его с глубоким уважением».
Зима и весна 1813 года стали для Бетховена трудным временем, хотя он уже и не помнил, были ли в его жизни «лёгкие» годы. Но тут на него обрушилось сразу несколько тяжёлых неприятностей.
Одна была связана с финансовыми проблемами. Из-за денежной реформы и последовавшей за ней инфляции 1811 года фактическая сумма субсидии, которые трое меценатов обязались пожизненно платить Бетховену, сократилась в пять раз. Платежи исправно поступали только от эрцгерцога Рудольфа. Князь Фердинанд Кинский, который в начале июля 1812 года устно обещал Бетховену впредь выплачивать ему свою долю субсидии по повышенному курсу, чтобы компенсировать хотя бы часть потерь, связанных с обесцениванием денег, внезапно погиб, упав на полном скаку с лошади во время прогулки перед отъездом в свой полк. Кинский умер, не приходя в сознание, в ночь на 3 ноября 1812 года. «Он обладал редкостными достоинствами как человек, патриот и друг, — писал генерал Фридрих Вильгельм фон Бентхайм своему подчинённому и другу Карлу Варнхагену. — Вся Прага сейчас в трауре. Княгиня, находившаяся в нескольких милях от того места, несказанно несчастна, но за её жизнь больше не опасаются». Бетховен выразил 30 декабря свои соболезнования княгине Каролине, признавшись, что несчастный случай, унёсший жизнь её супруга и «наполнивший глубокой скорбью каждое сердце, восприимчивое к великому и прекрасному, нанёс потрясение также и мне, столь же тяжёлое, сколь необычайное». Однако Бетховен был вынужден обратиться к княгине с просьбой выполнить обещание, данное князем в присутствии Варнхагена. Но на скорое выполнение этой просьбы рассчитывать было нельзя. Княгиня Каролина, несмотря на доброе отношение к Бетховену, не могла распоряжаться наследством без разрешения опекунского совета. Прошение композитора было переправлено в Прагу, по местонахождению совета, и переговоры о выплате субсидии тянулись ещё несколько лет. Между тем доля Кинского в общей сумме платежей была решающей, и Бетховену без этих денег жить было трудно.
Другой меценат, князь Лобковиц, в 1813 году разорился и тоже приостановил выплату Бетховену своей части субсидии. При этом князь продолжал вести прежний роскошный образ жизни и чрезвычайно пышно отпраздновал в Чехии свадьбу дочери. По сравнению с огромными тратами Лобковица на балы, званые обеды, подарки и приёмы, сумма 700 флоринов, которую он должен был выплачивать Бетховену, выглядела смехотворной. Но именно на ней в бухгалтерии князя почему-то решили сэкономить. Бетховен был возмущён. «Неужели честное слово теперь ничего ни для кого не значит?» — писал он эрцгерцогу Рудольфу, подразумевая Лобковица, которого теперь презрительно обзывал «князем Фицлипуцли» (так по-немецки звучало имя бога древних ацтеков, требовавшего человеческих жертвоприношений).
Бетховен был бы рад помочь себе сам, устроив очередную бенефисную академию. Но, как и в предыдущие годы, ему отказали в предоставлении подходящего зала. Может быть, он поздно обратился за разрешением, а может быть, причиной была чья-то личная неприязнь. Предложение устроить концерт в Малом редутном зале звучало как издевательство; этот зал не мог обеспечить большого сбора. Вплоть до мая композитор пытался вести переговоры хоть о каком-то зале, но тщетно. Даже содействие эрцгерцога Рудольфа не помогло ему получить ни один из венских залов, включая актовый зал университета.
В итоге две новые симфонии, Седьмая и Восьмая, были впервые исполнены 21 апреля 1813 года на закрытом прослушивании в апартаментах эрцгерцога Рудольфа в Хофбурге. У эрцгерцога не было своей капеллы, поэтому он ангажировал оркестр князя Лобковица (да и тот — в камерном составе). Поскольку круг слушателей оказался чрезвычайно узким, мы не знаем, кто именно там присутствовал и какова была первая реакция на эти симфонии, сильно отличавшиеся от всех предыдущих. Обе они сверкали яркими, свежими, эффектно менявшимися, преимущественно мажорными красками, но Седьмая отличалась необычайной мощью, поскольку почти все её части, кроме печального Allegretto, были пронизаны энергичными танцевальными ритмами. Восьмая, ещё более жизнерадостная, была задумана как любовно-ироническое воспоминание о юношеских безумствах и о навсегда ушедшем в историю XVIII веке с его менуэтами, механическими органчиками и комическими страстями итальянской оперы-буффа. Седьмую симфонию, более простую для восприятия, венская публика признала и полюбила практически сразу; посвящение купил у Бетховена его давний почитатель граф Мориц Фрис. Восьмая же осталась без посвящения. Видимо, она не произвела должного впечатления на меценатов, да и отзывы критиков о ней впоследствии были сдержанными. «Распробовать» Восьмую симфонию смогли только музыканты последующих десятилетий и даже столетий.
Услышать свою музыку хотя бы в камерном исполнении Бетховену было отрадно, но дохода этот концерт принести не мог. А ведь ему приходилось думать о деньгах не только ради себя самого. На его руках фактически оказалась семья брата Карла Каспара.
Зимой 1812/13 года у Карла открылся туберкулёз лёгких — та самая болезнь, от которой скончалась их мать, Мария Магдалена. Бетховен был склонен приписывать заболевание брата нервным переживаниям, связанным с недостойным поведением его жены Иоганны. В 1811 году она угодила под суд по обвинению в похищении жемчужного ожерелья стоимостью 20 тысяч флоринов. История была крайне некрасивой. Собственники драгоценности передали вещь Иоганне для последующей продажи, однако она забрала жемчуг себе, распродавая затем по частям, а вину за пропажу ожерелья возложила на служанку. Следствие установило невиновность служанки, а 30 декабря 1811 года суд приговорил Иоганну к году заключения в тюрьме строгого режима (это означало, что на её ногах будут оковы, спать она будет на досках, питаться постной пищей и общаться только со своими охранниками). Срок тюремного заключения удалось снизить до двух месяцев, а затем, благодаря апелляции к императору, свести к уже отбытому ею месячному пребыванию под стражей. Но Карл, взявший жену на поруки ради спасения семейной чести, с этих пор перестал ей доверять и всерьёз подумывал о разводе.
Нетрудно понять, какую бурю чувств эти события вызвали в душе Бетховена. Если раньше ему претило, что его брат женился на дочке обойщика, то теперь в кругу его родственников оказалась клеветница и воровка. Он был бы рад, если бы Карл Каспар с ней расстался, однако, коль скоро этого не случилось, Бетховен решил, что отныне его долг — заботиться о брате и маленьком племяннике. Когда Карл Каспар тяжело заболел, Бетховен бросился к нему на помощь, забыв о прежних ссорах и разногласиях. Он отдал едва ли не всё, что ему удалось собрать и скопить — 1500 флоринов, — в долг брату и Иоганне, чтобы они могли купить в кредит дом в предместье Альзерфорштадт. У самого Бетховена дома никогда не было, но он хотел, чтобы брат провёл остаток жизни в хороших условиях.
Правда, и от Карла Каспара кое-что потребовалось взамен. 13 апреля он подписал завещание, согласно которому в случае своей смерти всецело поручал брату Людвигу опеку над своим единственным сыном Карлом. Насколько этот шаг был добровольным, судить трудно. Людвиг умел настаивать на своём, Карл Каспар действительно находился в безвыходном положении, а Иоганна после дела с украденным ожерельем была вынуждена соглашаться со всем, что решат между собой братья.
Завещательное распоряжение Карла Каспара ван Бетховена:
«Так как я убеждён в чистосердечных намерениях моего брата Людвига ван Бетховена, то хочу, чтобы после моей смерти он принял на себя опеку над оставленным мною малолетним сыном Карлом. Поэтому прошу соответствующие высокочтимые инстанции после моей смерти возложить данную опеку на моего вышеупомянутого брата и вверить в его руки моё дитя, дабы он по-отечески помогал ему советом и делом во всех жизненных обстоятельствах.
Подтверждаю сим моё полное согласие.
Вена, 12 апреля 1813 года».
Вопреки всем этим невзгодам, Бетховен не замкнулся в себе и не ожесточился. Он по-прежнему откликался на просьбы о помощи, исходившие от знакомых и даже малознакомых людей. В городе Граце имелось Музыкально-благотворительное общество, дававшее концерты в пользу приюта, организованного местными монахинями.
В феврале или марте 1813 года Бетховен сообщал Цмескалю: «Меня сейчас снова просят послать произведения в Грац в Штирии, чтобы исполнить их в академии в пользу воспитанниц и монахинь урсулинского монастыря. Уже в прошлом году такая академия принесла им богатый сбор. Вместе с этой академией и с той, которую я дал в Карлсбаде в пользу погорельцев Бадена, получается три академии за один год, устроенные мною и с моей помощью. А для меня нигде даже и ухом не поведут».
Откликался он и на другие просьбы. Так, 26 марта 1813 года в Бургтеатре состоялся прощальный бенефис Йозефа Ланге. Для чествования пожилого актёра Бетховен написал «Триумфальный марш» к трагедии Кристофа Куффнера «Тарпейя», на исторический древнеримский сюжет. Пьеса была очень слабой и тотчас канула в Лету. Марш, впрочем, также был проходной пьесой, однако Бетховен не ждал от него никакой выгоды.
Совсем по-другому обстояло дело с чисто коммерческой затеей, на которую Бетховена подтолкнул изобретатель, механик и музыкант Иоганн Непомук Мельцель. Знакомы они были и раньше, но сблизились именно в 1813 году. Это Мельцель изготовил в 1812–1813 годах несколько экспериментальных слуховых трубок, соединив свой исследовательский интерес с желанием облегчить участь глохнущего композитора. В настоящее время эти трубки хранятся в боннском Доме Бетховена и производят поистине жуткое впечатление. Фотографии, помещённые в книгах или на сайте музея, не передают ощущения какой-то противоестественной громоздкости и уродливости этих аппаратов. Сколь ни наплевательски относился Бетховен в это время к своей внешности, они должны были травмировать его не только физически, но и морально. Лишь одна из трубок могла бы использоваться как переносное приспособление. Прочие же были, очевидно, рассчитаны на стационарное применение. Бетховен некоторое время пытался приспособиться к слуховым трубкам, но затем предпочёл обходиться без них. Они в какой-то мере усиливали звуки, однако при этом искажали их. Это вызывало неприятные и болезненные ощущения, и Бетховен мог воспринимать через трубки только голоса тех людей, которые обладали отчётливым произношением, как эрцгерцог Рудольф.
Мельцель был неистощим на технические идеи. Он создавал множество забавных механизмов и устраивал выставки, находившиеся на грани искусства и балагана. Так, в марте 1813 года в его ателье начались платные сеансы, включавшие в себя инсталляции «Заседание английского парламента», «Пожар Москвы» (со световыми и механическими эффектами) и другие подобные зрелища.
Среди прочих диковинок Мельцель представил венской публике огромный механический орган — пангармоникон, на валиках которого были записаны эффектные пьесы батального характера. Летом, когда в Вену пришли известия о победе английского генерала Веллингтона над объединёнными французско-испанскими войсками под городком Виттория на севере Испании, Мельцель убедил Бетховена взяться за сочинение программной композиции на этот сюжет. Но, разумеется, даже в столь популярном жанре удержаться в рамках коммерческого проекта Бетховену не удалось.
Так возникло одно из самых известных при жизни Бетховена и одно из самых спорных его симфонических сочинений — «Победа Веллингтона, или Битва при Виттории». Это была откровенная «пьеса на случай», образчик той самой программно-иллюстративной музыки, над которой он прежде посмеивался, настаивая на том, что его собственная «Пасторальная симфония» — «выражение чувств, а не живописание звуками». В «Битве» с «выражением чувств» обстоит неважно. Никаких личных эмоций композитор к герцогу Веллингтону не питал, а военное поражение французов вызывало почти нескрываемое злорадство (для их характеристики он использовал насмешливую песенку XVIII века «Мальбрук в поход собрался»).
По сути, сочинение «Битвы при Виттории» означало закат высокого классического стиля. После этого в симфоническом творчестве Бетховена настала многолетняя пауза. Он слишком хорошо представлял себе разницу между помпезной батальностью и подлинным героизмом.
Между тем настоящие герои пока ещё не перевелись, и некоторые из них обнаруживались в его непосредственном окружении. В частности, молодой и многообещающий поэт Теодор Кернер, жених актрисы Антонии Адамбергер, ушёл на войну добровольцем и погиб в том же самом 1813 году. Кёрнер успел оставить довольно большое поэтическое наследие. Но либретто оперы «Возвращение Улисса на родину» по «Одиссее» Гомера, начатое им по просьбе Бетховена, осталось незаконченным.
Из дневника Бетховена, 13 мая 1813 года:
«Не осуществить великое деяние, которое было возможным, и оставить всё как есть — о, как это отличается от той безмятежной жизни, которую я себе так часто воображал — О ужасные обстоятельства, не убившие во мне стремления к домашнему очагу, но сделавшие его неисполнимым — О Боже, Боже, взгляни на несчастного Б., не дай этому так продолжаться…»
Возвращение Улисса на родину
Рассвет алеет, утихли волны,
И боги, милости к храбрым полны,
Несут страдальца домой во сне.
Он победитель — хвала бессмертным,
Но пусть, забывшись сном милосердным,
Герой очнётся в родной стране…
Слуга успел кое-как причесать Бетховена и подать ему верхнее платье, как в дверь позвонили. Он уже стоял в прихожей и слышал звонок, потому велел открыть. Неприятного визитёра можно будет сразу спровадить.
В квартиру вошла прекрасная молодая чета: Антония Адамбергер под руку с женихом, Теодором Кёрнером. От них, таких юных, красивых и безоглядно влюблённых друг в друга, исходило сияние счастья — столь полного, что становилось страшно: рок завистлив, и боги не любят, когда смертным выпадает блаженство не по заслугам и не по рангу.
— Я хотел зайти к вам один, господин капельмейстер, но в эти дни мы с Тони стараемся не расставаться, — вступил в разговор Кёрнер. — Собственно, мой визит к вам — прощальный.
— Вы уезжаете? — удивился Бетховен.
Карьера молодого поэта шла в гору так быстро и круто, что ничего лучшего и желать было нельзя. Он был назначен штатным драматургом Бургтеатра и успел написать уже несколько пьес, благосклонно встреченных публикой.
— Как немец и патриот, я не могу позволить себе наслаждаться покоем, когда моё отечество сражается против чудовища, залившего кровью всю Европу! — пылко ответил Кёрнер. — Король призвал свой народ к священной войне за свободу — и я повинуюсь!
Вероятно, эти напыщенные, хотя и вполне искренние слова были им давным-давно продуманы и не раз уже где-то произнесены. О молодость, безрассудная жажда геройства, о пылкие дети войны…
Тони смотрела на жениха восхищённо и очарованно, однако в её огромных глазах читалась тревога. Кёрнер не был военным, он учился на горного инженера и в армии мог бы стать лишь обычным солдатом.
— Тео записался в добровольческий полк майора фон Лютцова, — пояснила она Бетховену. — Так что наша свадьба откладывается… до победных торжеств!
Милая храбрая девочка. Бетховен смотрел на неё — и видел несчастную Клерхен из «Эгмонта». Роли тоже бывают пророческими. Особенно если в них замешана музыка.
— Хотите, мы с вами исполним что-нибудь для нашего Кёрнера? — предложил вдруг Бетховен.
— Но, господин капельмейстер, вы ведь собрались уходить…
— Неважно. Эрцгерцог иногда заставляет меня ждать его — так пусть теперь подождёт меня сам.
Бетховен сел за фортепиано и начал играть вступление ко второй песне Клерхен.
Под гром барабанов
И свист боевой
Мой милый ведёт
Свой отряд за собой.
Копьё держит гордо,
Командует твёрдо.
О как моя кровь
Начинает пылать!
Где взять мне доспехи,
Чтоб юношей стать?
Я б с милым отправилась
В ратный поход,
По странам и весям,
Вперёд и вперёд!
Враги отступают,
Мы дружно палим!
Нет большего счастья.
Чем быть рядом с ним!
Голос Тони с тех пор, как она играла Клерхен, заметно окреп, в нём появились сочные альтовые ноты, и, хотя временами она в трудных местах не пела, а декламировала, данной песне это только шло на пользу.
Когда отзвучал последний аккорд, Кёрнер со слезами на глазах обнял свою невесту и крепко пожал руку Бетховену
— Возвращайтесь с победой, милый Кёрнер, и тогда мы с вами совершим что-нибудь выдающееся на театральном поприще, — напутствовал его Бетховен, вставая из-за рояля.
— Пока я отсутствую, господин капельмейстер, вы можете подумать над планом, который я тут набросал, — ответил Кёрнер и вынул из кармана тетрадку, исписанную его каллиграфическим почерком. — К сожалению, в стихах я успел изложить только первую сцену. Если вам понравится, постараюсь выискать время и написать остальное.
«Возвращение Улисса на родину.
Большая опера в двух действиях»…
— Мне уже нравится, — приободрил поэта Бетховен. — Улисс — мой любимец. Я возьмусь за вашу оперу, милый Кёрнер! Даже не сомневайтесь. Ступайте же со спокойной душой и возвращайтесь с победой!
Здравица перед битвой
Битва грядёт!
Вложим наш праведный гнев
В старый германский напев!
Братья, вперёд!
Пенным вином
Прежде, чем горны взревут,
Кубки пускай нам нальют!
Братья, испьём!
Бог видит нас!
Дайте предсмертный обет!
И да услышит весь свет,
Братья, ваш глас!
Отчий наш дом
Мы из калёных цепей
Вызволим жертвой своей.
Храбро умрём!
Близится бой!
Счастье и муку любви
Смерть не погасит в крови!
Братья, все в строй!
Битва слышна!
Трубы на подвиг зовут!
Наши дела не умрут!
Пьём же до дна!
В марте 1813 года Теодор Кёрнер подал в отставку с поста драматурга венских придворных театров и записался добровольцем в полк майора Людвига Адольфа Вильгельма фон Лютцова, штаб-квартира которого находилась в Бреслау (Вроцлаве). Кёрнер был отнюдь не единственным представителем мирной профессии, который отправился сражаться за освобождение Германии от Наполеона. Среди примерно четырёхсот «чёрных охотников» Лютцова (прозванных так по чёрному цвету униформы) значились, помимо него, поэт Йозеф фон Эйхендорф, художник Георг Фридрих Кёрстинг, актёр Фердинанд Хартман, педагог Фридрих Фрёбель (автор идеи детских садов), а также две отважные женщины, переодевшиеся мужчинами и поступившие на службу под вымышленными именами: Элеонора Прохазка (Август Ренц) и Анна Люринг (Эдуард Крузе).
Кёрнер сумел отличиться и на этом поприще и в конце мая сделался личным адъютантом майора Лютцова. На привалах он вдохновлял однополчан своими патриотическими стихами, исполняя их в виде песен под аккомпанемент гитары. В боях же поэт демонстрировал безоглядную храбрость. 17 июня 1813 года он был тяжело ранен (так, что уже прощался с жизнью), а в бою 26 августа геройски погиб. Сборник стихов Кёрнера «Лира и меч» был издан в 1814 году посмертно.
Прощание с жизнью
Пылает рана, рот дрожит от боли.
Стук сердца изнемогшего всё глуше.
Я у черты, где отлетают души.
Господь, Твоей я не противлюсь воле!
Снам золотым вокруг меня раздолье,
И звуки дивных песен льются в уши.
Мужайся! Даже смерти не разрушить
Всего, что нам тут выпало на долю!
То, что душа кумиром почитала,
Чему она весь пыл свой посвящала,
Свободой и Любовью величала —
Как чистый Серафим явилось ныне
И, отгоняя смертное унынье,
Влечёт на свет зари, к своей святыне.
Эпоха героев, рождавшая великое искусство, приближалась к своему концу. 16–19 октября 1813 года разразилась грандиозная Битва народов под Лейпцигом, где соединённые вооружённые силы Пруссии, России, Австрии и Швеции дали бой великой армии Наполеона. Наполеон был разгромлен и отступил во Францию, и хотя война еще длилась, она приняла совсем другой характер, нежели прежде. Союзники шли на Париж, и во всех странах, воевавших против Наполеона, воцарились победные настроения.
В декабре 1813 года Бетховен и Мельцель устроили в актовом зале Венского университета два благотворительных концерта в пользу воинов, раненных в сражении при Ганау, произошедшем 30 октября. Это сражение явилось своего рода «эпилогом» битвы под Лейпцигом: австро-баварский корпус под командованием генерала Карла Филиппа фон Вреде пытался помешать Наполеону войти во Франкфурт-на-Майне и переправиться через Рейн. Хотя достичь этой цели не удалось и Наполеон всё-таки пробил себе путь во Францию, потери французов были значительными. Разумеется, убитых и раненых было много и со стороны союзников, в том числе австрийцев. Те раненые, которые были в состоянии ходить, явились на концерты, устроенные в их честь, и сидели на самых почётных местах.
Программы в обоих случаях были идентичными. Бетховен впервые вынес на суд публики Седьмую симфонию и «Битву при Виттории». Демонстрировалось также чудо техники, уже известное венцам, — механический трубач, изобретённый Мельцелем и игравший в сопровождении оркестра бравурные военные марши.
«Битва при Виттории» требовала расширенного состава оркестра. Каждой из противоборствующих сторон, англичанам и французам, был придан свой духовой оркестр и своя батарея ударных и шумовых инструментов, расположенных справа и слева от обычного оркестра. Поэтому к руководству исполнением этой музыки, рассчитанной на пространственные эффекты, пришлось привлечь трёх дирижёров. В центре находился Бетховен, на флангах — обер-капельмейстер австрийского двора Антонио Сальери и вице-капельмейстер Йозеф Вейгль. В качестве рядовых оркестрантов выступали другие музыканты с очень громкими именами: Шуппанциг, Шпор, Гуммель, Линке, Драгонетти (последний являлся уникальным виртуозом-контрабасистом). Более того, в оркестре можно было увидеть певца-тенора Джузеппе Зибони, гитариста Мауро Джулиани, пианистов Игнаца Мошелеса и Джакомо Мейербера (оба играли на ударных инструментах). Такого скопления музыкальных знаменитостей в одном месте Вена не видела очень давно. Несомненно, далеко не все участники этих концертов были в восторге от новых произведений Бетховена, особенно «Битвы», которая в относительно небольшом зале университета должна была производить оглушающее впечатление. Но, как писал сам Бетховен в благодарственном обращении к собратьям, «никто из нас не был преисполнен ничем, кроме чистого чувства любви к отечеству и горячего желания пожертвовать своими силами ради тех, кто столь многим пожертвовал ради нас».
Сбор от обоих концертов составил четыре тысячи флоринов, которые были переданы военному ведомству для выплат ветеранам. После этого Бетховен наконец смог получить Большой редутный зал для своей бенефисной академии. Восторженные отзывы прессы о его новых произведениях позволяли верить, что успех Седьмой симфонии и «Битвы при Виттории» был не случайным.
«Венская всеобщая музыкальная газета» от 15 декабря 1813 года:
«Дни 8 и 12 декабря принадлежат отныне к числу самых достопамятных в истории австрийского искусства. Оба раза самые прославленные артисты Вены соединили свои усилия, дабы исполнить в зале университета два новейших произведения господина фон Бетховена под его личным руководством. То была большая симфония и необычайно многозвучная инструментальная композиция „Победа Веллингтона, или Битва при Виттории“. Симфонии г-на фон Бетховена, величайшего инструментального композитора нашего времени, давно признаны классическими. Эта, новейшая, вызывает немалое восхищение своим гениальным создателем, нежели прежние, причём, возможно, она даже имеет перед ними преимущества, ибо, не впадая в чрезмерную вычурность склада, настолько ясна во всех своих частях, настолько нравится всеми своими темами, настолько легко укладывается в сознании, что каждый любитель музыки, не будучи при этом знатоком, оказывается мощно увлечённым её красотами и преисполняется воодушевлением.
Успех, который снискала эта академия, не поддаётся описанию. Слава господина фон Бетховена приобрела здесь новое основание; при каждом появлении его встречали с энтузиазмом».
Зимой и весной 1814 года газеты были полны вестями не только о сражениях, но и о победах союзных войск над тем, что осталось от великой армии Наполеона. Война приближалась к концу; это всем было ясно, и все предвкушали скорое наступление чуть ли не «золотого века» — мирной, счастливой, изобильной жизни. Примерно такие образы могло рисовать воображение первым слушателям Седьмой симфонии Бетховена, которая раз от разу нравилась публике всё больше и больше. Правда, на бис обычно требовали исполнять вторую часть, Allegretto, напоминавшую и скорбную песню, и траурный марш, но отличавшуюся пленительной мелодичностью и завораживающим ритмом мерного шествия. В восторженной оценке этой симфонии были единодушны все. Она звучала 8 и 12 декабря 1813 года, 2 января и 27 февраля 1814 года, а потом ещё раз 29 ноября 1814 года в присутствии всех европейских монархов, съехавшихся на Венский конгресс.
Восьмая симфония, впервые исполненная в концерте-академии 27 февраля рядом с Седьмой, не произвела ни на кого из слушателей должного впечатления. Её юмор не был понят, а изысканный лиризм не был услышан — для любовно-насмешливого диалога с XVIII веком момент оказался совершенно неподходящим. Эпоха требовала бодрых маршей, ликующих гимнов, фейерверков, аллегорических славословий.
Бетховен тоже откликнулся на этот запрос. Весной 1814 года он сочинил песню «Германия» для баса с хором к «патриотическому зингшпилю» на текст драматурга придворных театров Георга Фридриха Трейчке «Доброе известие». Сюжет сочетал в себе бытовые и идейные мотивы: глава семейства отказывался справлять свадьбу своей дочери с любимым ею женихом, пока не закончена война против Наполеона, и лишь известие о взятии 31 марта Парижа заставило строгого папашу Бруно отменить свой запрет. Счастье новобрачных сливалось с ликованием всего народа. Музыка в спектакле была сборной, однако последнее слово оставили за Бетховеном. Премьера зингшпиля состоялась 11 апреля 1814 года; соло в финале исполнял Карл Фридрих Вайнмюллер, а припев, наверное, подхватывал вместе с хором весь зал. «Германия» очень понравилась публике. В июле 1815 года этот удачный опыт был повторен: Трейчке произвёл на свет ещё один зингшпиль, «Триумфальная арка», в честь следующего взятия Парижа, и Бетховен вновь написал заключительную песню для баса с хором — «Свершилось!». Она вышла ещё более напыщенной, чем первая. Интересно, что на представлениях «Триумфальной арки» в честь именин императора Франца 3 и 4 октября 1815 года вместо «Свершилось!» в конце исполняли «Германию» — имя Франца упоминалось в обоих случаях, но музыка в первой песне получилась более удачной.
Германия, Германия, о как ты воссияла!
Твой лик затмил кромешный мрак,
Похитил наше солнце враг,
Но Бог пресёк страдания —
Хвали Его, Германия!
Германия, Германия, сколь ты прекрасной стала!
Для счастья вновь воскрешена,
Ты Александром спасена,
Европе в назидание —
Хвали его, Германия!
Германия, Германия, ты столько сил впитала!
Фридрих Вильгельм, властитель твой,
С немецкой доблестной душой
Хранил державы здание —
Хвали его, Германия!
Германия, Германия, чья длань тебя спасала?
О чём молилась ты в тиши,
Он озарил огнём души,
Франц, наше упование!
Хвали его, Германия!..
Восторжествуй, Германия!
Бетховен оказался настолько популярным автором, что дирекция придворных театров обратилась к нему за разрешением вновь поставить его многострадальную оперу, дважды снятую с репертуара в 1805 и 1806 годах.
Инициаторами возвращения любимого детища Бетховена на сцену были три певца, два баса и баритон: Карл Фридрих Вайнмюллер, Игнац Зааль и Иоганн Михаэль Фогль. Раз в год им полагался бенефисный спектакль по их собственному выбору. Классических опер, в которых имелось бы три партии для низких мужских голосов, было очень мало, разве что «Дон Жуан» Моцарта. Но «Дон Жуан» шёл в Вене очень давно и вряд ли сделал бы большие сборы. Опера же Бетховена должна была стать сенсацией и собрать полный зал. Многие венцы не слышали её никогда, ноты не были изданы, а слухи ходили самые противоречивые: знатоки уверяли, что это шедевр, поклонники итальянского пения говорили, что Бетховен просто издевается над певцами; оркестранты с ужасом вспоминали огромную непонятную увертюру, кульбиты трёх валторн в арии Леоноры и диковинную настройку литавр перед арией Флорестана.
Композитора попросили несколько переработать оперу, что-то сократив, а что-то приспособив к возможностям исполнителей. Как ни странно, на сей раз Бетховен не только не возражал, но и сам признал необходимость переделок. Трейчке сделал очередную редакцию либретто. Теперь опера приобрела своё окончательное название — «Фиделио».
От прежней «Леоноры» новая версия отличалась не только большей краткостью. Изменилась сама концепция произведения. «Леонора» 1805 года была оперой о великой любви, бесстрашно бросающей вызов тирании и самой смерти. «Фиделио» 1814 года — это опера о подвиге, о борьбе и победе. Многое здесь упростилось, стало более ясным, контрастным, по-плакатному броским. Но именно в такой музыке нуждались люди, одержавшие, как им казалось, окончательную победу над злом.
И Бетховен позволил себе сделать шаг навстречу общим чаяниям. Он изъял из оперы нравственные сомнения и метания Леоноры, сделал менее грозной фигуру тирана Пицарро, лишил образ Флорестана нимба христианского мученика, превратив его в несгибаемого борца за правду, сократил молитвенный эпизод в финале, зато расширил в конце второго акта хоры ликующего народа, превратив всю развязку оперы в большую победную кантату.
Из мемуаров Георга Фридриха Трейчке:
«Второй акт с самого начала стал камнем преткновения. Бетховен захотел дать несчастному Флорестану блеснуть в его арии. Я же высказал сомнения в том, что умирающий от голода человек способен петь бравурные пассажи. Мы пробовали и так и этак. Наконец, меня осенила идея, соответствовавшая его пожеланиям. Я написал слова, изображавшие последнюю вспышку жизненных сил перед падением в небытие.
Не воздух ли нежный, не луч ли зари
Гробницу мою освещает?
Я вижу: то ангел в сиянье парит
И смертные муки смягчает.
Моя Леонора, мой ангел — со мной!
Летим же к свободе, в наш рай неземной!
То, о чём я расскажу дальше, всегда будет живо в моей памяти.
Бетховен пришёл ко мне часов в семь вечера. После того как мы поговорили о разных вещах, он спросил, как обстоит дело с арией. Она была готова, и я протянул ему листок. Он прочитал, забегал по комнате туда и сюда, начал бормотать и рычать вместо пения, как то было ему свойственно, — и ринулся к фортепиано. Ранее моя жена тщетно просила его сыграть что-нибудь. Сейчас же он поставил на пюпитр текст и начал чудесно фантазировать. К сожалению, никакими волшебными средствами я запечатлеть эти фантазии не мог. Казалось, что он выколдовывает из них тему арии. Проходили часы, а Бетховен продолжал фантазировать. Накрыли на стол, ибо он собирался с нами поужинать, однако он не позволил себя прервать. Лишь позднее он обнял меня и, отказавшись от трапезы, поспешил к себе домой. На другой день великолепная музыка была готова».
К «Фиделио» нужно было написать новую — уже четвёртую по счёту — увертюру. Прежние не подходили к начальному дуэту по тональности и по настроению, а к тому же Бетховен, наверное, помнил, как враждебно они были встречены критиками и коллегами, и больше так рисковать не хотел. Увертюра к «Фиделио» не должна была звучать громоздко, переусложнённо или слишком драматично. Но и совсем простой ей быть не следовало; слава Бетховена как величайшего симфониста обязывала ко многому.
Из мемуаров Георга Фридриха Трейчке:
«На 22 мая была назначена генеральная репетиция, но обещанная новая увертюра пока ещё таилась в чернильнице своего создателя. Оркестру было велено явиться на репетицию утром в день спектакля [23 мая]. Бетховен не пришёл. После долгого ожидания я поехал к нему, чтобы привезти его. Однако он лежал в постели и крепко спал. Рядом стоял кувшин с вином и лежал сухарь. Листы с увертюрой были рассыпаны по полу и под кроватью. Полностью выгоревшая свеча говорила о том, что он работал всю ночь. Стало совершенно ясно, что с увертюрой мы не успеем. Тогда решено было взять другую (из „Прометея“?), а в афише уведомить, что в силу непредвиденных обстоятельств сегодня новая увертюра не прозвучит».
Какая именно увертюра прозвучала на премьере, неизвестно. Новая же была исполнена во время бенефиса Бетховена 18 июля. К этому времени опера вполне прижилась на сцене и наконец-то понравилась венской публике. Успех был безоговорочным, и даже критики, поначалу пытавшиеся выискивать какие-то изъяны или сравнивать Бетховена с Паэром, вскоре сдались и признали его творение шедевром. Спектакль прочно вошёл в репертуар придворного театра. «Фиделио» регулярно давали вплоть до 1816 года, пока примадонна Анна Мильдер не покинула Вену, поскольку получила более выгодный контракт в Берлине. Композитор считал её незаменимой в партии Леоноры. В письме от 6 января 1816 года, направленном Мильдер в Берлин, он не скупился на дифирамбы: «Каждый, на чью долю выпадет соприкоснуться с Вашей музой, Вашим гением, с Вашими великолепными качествами и достоинствами, может считать себя счастливым — также и я».
Между тем «Фиделио» начали ставить и на других немецких сценах, и хотя не всюду приём публики был восторженным, некоторые знатоки и профессионалы просто влюбились в эту оперу. Премьерой в Праге в ноябре 1814 года дирижировал Карл Мария фон Вебер, а среди слушателей был князь Лобковиц, сумевший отдать опере должное, при том что его отношения с Бетховеном в этот период были очень натянутыми. В 1815 году в лейпцигской «Всеобщей музыкальной газете» появился цикл статей профессора эстетики Амадея Вендта с рассуждениями о «Фиделио» как выдающемся явлении современной музыки. В 1816 году оперу поставили в Касселе под управлением Людвига Шпора, а в 1818-м она добралась даже до Петербурга, где единственный спектакль дали в свой бенефис артисты Немецкого театра. Впоследствии «Фиделио» стала любимой оперой Михаила Ивановича Глинки, который, к удивлению некоторых современников, ставил её даже выше опер Моцарта.
Уже в 1814 году в Вене было опубликовано фортепианное переложение «Фиделио», рассчитанное на домашнее музицирование. Переложение по заказу издателя Доменико Артариа делал молодой пианист и композитор Игнац Мошелес, страстный поклонник творчества Бетховена, участвовавший в исполнении «Битвы при Виттории» в 1813 году в качестве ударника. Позднее Мошелес вспоминал о том, как Бетховен несколько раз принимал его у себя на квартире, просматривая выполненную им работу и давая ценные советы: «После заключительного номера я подписал: „Закончил с помощью Божией“. Когда я принёс ему это, его не было дома. Позже он отослал мне мой труд с припиской: „О человек, помоги себе сам“».
О наших монархах etc., о монархиях etc. я не пишу Вам ничего, Вы всё это прочтёте в газетах. Мне же милее всего царство духа, которое возвышается над всеми духовными и мирскими монархиями.
Помните обо мне и не забывайте, что Вы защищаете бескорыстного артиста от семейства скряг. Как легко отнимают люди у бедного артиста ту дань, которую они обязались ему приносить. И уже нет больше Зевса, некуда пригласить себя на амброзию…
В сентябре 1814 года начался Венский конгресс, растянувшийся на несколько месяцев и превративший Вену в столицу мировой политики и город самых роскошных, зрелищных и безумно дорогих развлечений: парадов, балов, театральных представлений, концертов, прогулок, монарших охот…
25 сентября с невероятной помпой в столице встречали победителя Наполеона — императора Александра I. Вместе с ним в Вену въехал король Пруссии Фридрих Вильгельм III, а также встретивший обоих монархов на подступах к городу император Франц I.
27 сентября прибыла императрица Елизавета Алексеевна. На её приезде в Вену настоял Александр. Ей предстояло выполнять представительские обязанности, хотя Елизавета Алексеевна не чувствовала к этому никакой склонности.
На следующий день, 28 сентября, приветственные фанфары звучали в честь короля Баварии; другие страны были представлены наследными принцами и князьями. У всех этих монархов и владетельных особ имелись свиты, двор, а также министры и профессиональные политики, защищавшие интересы их государств. При политиках же состояли помощники, секретари, курьеры, переводчики и разного рода слуги. Всем им было нужно жильё, пропитание, кареты, лошади, кучера… Вена была переполнена не только участниками конгресса, но и множеством прочих людей самого разного рода. В город стеклись аристократы всех рангов, от герцогов до провинциальных дворян; банкиры, промышленники, издатели, журналисты; удачу старались поймать художники, без устали писавшие портреты сильных мира сего и прелестных венских красавиц, танцмейстеры, ювелиры, виртуозы, актёры…
Бетховен тоже не остался в стороне от этого шумного водоворота событий. После оглушительного успеха «Битвы при Виттории» и почётной реабилитации «Фиделио» к нему пришли слава и популярность. Значит, нужно было устроить осенью академию, а то и две, чтобы его музыку могли услышать приезжие монархи, министры и прочие гости конгресса. Теперь он мог быть уверен, что ему не откажут в любом зале, какой он потребует. Но не в обычаях Бетховена было довольствоваться лишь уже звучавшими в Вене произведениями. Нужно было предложить нечто свежее, и желательно злободневное по тематике.
Приехавший в Вену осенью 1814 года доктор Алоиз Вайсенбах из Зальцбурга, сочинявший на досуге весьма посредственные стихи, предложил Бетховену текст кантаты во славу монархов-союзников: «Славное мгновение». И Бетховен, как и в случае с «Битвой при Виттории», согласился снизойти до сюжета, который прежде мог вызвать у него лишь сардоническую усмешку.
Славное мгновение (речитатив и ария Вены с хором)
Вена:
Императору на радость
Все монархи руки жмут,
В круг друзей соединяясь
И включаясь в общий труд:
Мир Европе дать навек!
Хор:
Вена, рад тебе весь свет!
Что за славное мгновенье!
Гордый Рим, смирись в ответ!
В 1816 году Вайсенбах выпустил книгу очерков о своём пребывании в Вене и посвятил почти целую главу Бетховену. В этой главе, кроме восторженных комплиментов, содержались и важные биографические детали. Вайсенбах был врачом, учеником покойного профессора Шмидта, пытавшегося лечить Бетховена от глухоты. Более того, сам Вайсенбах также страдал тугоухостью, хотя при его профессии это не было столь мучительно, а сангвинический характер позволял ему легче переносить свой недуг.
Из книги Алоиза Вайсенбаха «Моя поездка на конгресс», 1816 год:
«Телу Бетховена свойственны бодрость и крепость, которые не часто встречаются у духовно одарённых людей. Всё его существо явлено в облике. Если краниоскоп Галя верно определяет границы духа по параметрам и линиям черепа, то музыкальный гений Бетховена можно даже пощупать руками. Однако крепкое устройство свойственно лишь его плоти и скелету; нервная же его система предельно чувствительна, вплоть до болезненности. Мне нередко больно было наблюдать за тем, как легко в этом организме разлаживались и расстраивались духовные струны. Однажды он перенёс тяжелейший тиф, и с того времени его нервная система начала расшатываться, равно как, вероятно, наступила и столь болезненная для него постепенная утрата слуха. Я часто и подолгу говорил с ним об этом. Но это куда большее несчастье для него самого, чем для мира. О нём же можно сказать то, что Лессинг сказал живописцу Конти об Апеллесе: „Родись он даже без рук, он всё равно стал бы великим художником“. Из него рождаются звуки, которым нет нужды проникать к нему извне. <…> Безо всякого повода он самопорождается и производит на свет картины, которые воспринимает не внешним слухом, а непосредственно от Бога. Примечательно, однако, что до заболевания его слух был исключительно чувствительным и необычайно тонким, так что до сих пор он болезненно воспринимает всякое неблагозвучие — может быть, потому, что сам он весь гармоничен. <…>
Его характер соответствует великолепию его таланта. Никогда в своей жизни не встречал я такой ребячливой весёлости в сочетании с такой мощной и упрямой волей. Если бы небо не одарило его ничем, кроме подобного сердца, то благодаря этому он стал бы одним из тех, кого чтят и перед кем преклоняются. Врождённая душевная склонность влечёт его ко всему доброму и прекрасному, чего нельзя достичь никакой образованностью. В этом отношении меня поистине восхищали его высказывания. Всякое уничижение намерением, словом или делом того, что он любит и чтит, способно ввергнуть его в гнев и вызвать отповедь или даже слёзы. Поэтому он, как сказал бы поэт, навеки объявил войну миру пошлости во имя добра и красоты. А поскольку этот мир враждебен всему, что неподвластно его мутным водам, то все проявления благородной и своеобычной натуры он объявляет проявлениями шутовства или чудачества. Бетховен же настолько привержен законам морали, что не в состоянии обходиться по-дружески с теми, в ком видит признаки запятнанности пороком. Ничто на свете, никакое земное величие, богатство, ранг или чин ничего для него не значат. Я бы мог привести тут примеры, свидетелем которых я стал.
Эта огромная внутренняя раздражительность и могучее своенравие художественного гения составляют одновременно его счастье и несчастье. Счастье — поскольку возвращают его к себе самому, а несчастье — поскольку удерживают его во враждебных отношениях с окружающим миром. <…>
Не стоило бы и говорить о том, что деньги имеют для него лишь то значение, которое им предписывает необходимость. Он никогда не знает точно, сколько ему нужно и сколько их у него есть. Он мог бы сделаться богатым, найдись рядом любящий взор и честное сердце, которые присматривали бы за ним и с ним бы делились. <…>
В его духе глубины ничуть не меньше, нежели детскости. Тот, кто слышал его звуки и вникал в их устройство, тот, конечно, признает, что эти гармонии отнюдь не поверхностны. А может ли та сила сопротивления, о которой мы говорили, исходить не из глубин? Я вообще уверен, что музыкальный гений обладает наибольшей глубиной. Ведь материал музыки — звук, звук — душа металла, а все металлы, как известно, происходят из недр. Суждения Бетховена о сущности, формах, законах музыки, о её связи с поэтическим искусством и обращённости к сердцу отмечены не меньшим своеобразием, чем его музыкальный стиль. Это в прямом смысле собственные, врождённые идеи, а не заученные афоризмы. Я знаю, что Гёте, с которым он лично познакомился в Карлсбаде, смог оценить его именно с этой стороны. <…>
Его так называемые светские манеры тут называют грубыми — может быть, потому, что свой гений он получил не от танцмейстера и шлифовал его не в прихожих сильных мира сего. И он не готов отречься от чувства собственного достоинства при первом же крике петуха, как нерадивые ученики Господа. Он не продаёт своё искусство, как некий городской музыкант Мюллер, за миску похлёбки. Он не гладок, как стёртая монета, он — таков, какой есть. Хорошие манеры предписывают подобострастно склоняться перед знатными особами. Однако его жалованная грамота, гласящая — ван Бетховен — снискала ему право по меньшей мере ходить с распрямлённой спиной и гордо смотреть по сторонам. Наверное, потомки смогут по достоинству оценить этого мастера и воздать ему надлежащие почести. Мне же известен один его ценитель, который сто́ит всех прочих: Рудольф, эрцгерцог Австрийский. Это имя, как никакое другое, Бетховен всегда произносит с ребяческим восторгом.
Из высшей знати, среди которой он ранее вращался, он в своём уединении сохранил одного приверженца: графа Лихновского, благороднейшего из благородных. Они любят друг друга и всякий раз обнимаются, встречаясь на пламенном лоне искусства.
Его образ жизни в том, что касается распорядка дня и исполнения необходимых дел и обязанностей, несколько хаотичен. Понятно, что тот, кто служит Богу, пренебрегает законами времени и правилами света. <…> Эта беспорядочность достигает своего апогея в периоды, когда он творит. Тогда он по многу дней отсутствует дома, и никто не знает, куда он отправился. Он удаляется от всего света и сбегает из города на волю, в деревенскую тишину, в зелёные леса, где поют птицы, в холмы и в скалы, где человек ближе всего к небесам; на берега рек, где цветущая природа являет свою плодоносящую силу. <…>
Властители Европы соберутся в этих стенах. Вряд ли среди них найдётся хоть один, над троном которого не витали бы возвышенные звуки Бетховена. И это ли — не заслуга? Сократ говорил, что великий музыкант лишь тот, кто устремлял свои гармонии в неземные сферы. Кто может сравниться в этом с ним во всех ваших царствах, о князья? Некогда один великий император поднял с полу кисть великого художника, намекая тем самым, что оказывает эту честь тому, чьё высшее достоинство обусловлено служением Богу. От подобных же ожидают подобного. Даже тиран, обитавший на Западе, оказался столь проницательным, что иной раз украшал своим запятнанным кровью орденом грудь кого-то из одарённых артистов. Например, этот орден носит композитор Паэр. Но что такое Паэр по сравнению с Бетховеном? <…> С тех пор великие мастера минувших эпох взирают на нас с нетерпеливым ожиданием, когда же, наконец, какой-нибудь немецкий правитель украсит грудь нашего великолепного певца отечественным знаком отличия? Когда он предстанет в рыцарском убранстве и муза спросит: „Кто сей муж?“ — тогда отечество укажет на него, единственного, возвышающегося над всеми сотоварищами по искусству: „Людвиг ван Бетховен!“».
В конце главы Вайсенбах обращался к властителям Европы с призывом отметить заслуги великого композитора весомыми знаками уважения. Речь могла идти о даровании дворянства или о награждении орденом, а в идеале — о том и другом, вместе взятом. Нельзя сказать, что Бетховен был совершенно равнодушен к подобным почестям. Когда он их получал, они его, безусловно, радовали, будь это диплом о присвоении звания почётного члена академии в Стокгольме или золотая медаль, полученная в 1823 году от короля Франции Людовика XVIII. Во всех подобных случаях он просил своих друзей-журналистов поместить информацию об этом в венских газетах. Нужно учитывать также, что Бетховен жил в сословном обществе, где титулы, чины и звания были далеко не пустым звуком. Кроме того, в Вене во время конгресса едва ли не каждый, кто чего-то стоил, появлялся в свете в мундире со множеством орденов и медалей или во фраке, украшенном хотя бы одной орденской лентой. Вращаться в высшем обществе, не имея ничего, кроме собственного громкого имени, Бетховену было не привыкать, однако он не возражал бы, конечно, если бы к этому прибавилось бы и нечто более звонкое и блестящее.
Но ко времени издания книги Вайсенбаха конгресс давно закончился, а никаких орденов и титулов Бетховен так и не получил. Австрийский двор по-прежнему его игнорировал. Немецкие властители также не сочли нужным отблагодарить его хотя бы за кантату, в которой они воспевались.
Концерт 29 ноября 1814 года, не включённый в официальную культурную программу Венского конгресса, трижды переносился, но всё-таки состоялся в присутствии всех монархов, включая императора Франца, русской императорской семьи, прусского короля и всех других венценосцев.
«Венская газета» от 30 ноября 1814 года, среда:
«Вчера в полдень господин Людвиг ван Бетховен доставил захватывающее удовольствие всем любителям музыки и поклонникам его композиций. Он представил в Большом редутном зале своё прекрасное музыкальное изображение битвы Веллингтона при Виттории, а перед этим сочинённую в качестве сопровождения симфонию. Между названными произведениями была исполнена совершенно новая кантата, сочинённая доктором Алоизом Вайсенбахом и положенная на музыку господином ван Бетховеном, — „Счастливое мгновение“, в которой пламенный дух даровитого поэта, соединившись с высоким гением знаменитого композитора, позволил Германии взойти к полному совершенству. Солистами были мадам Мильдер-Гауптман, мадемуазель Бондра, господин Форти и господин Вильд, все из императорско-королевского театра. Единодушные аплодисменты вызвали слова Вены:
Что есть в миру высокого, святого,
В моих стенах на благо всем живёт!
Сердца стучат, и слову вторит слово:
Не город я — Европы всей оплот!
Когда же Провидица и Гений спели:
Все взоры повелителей встречают… —
а два других голоса ответили им словами:
И все отца отчизны величают… —
восторг присутствовавших излился в бурной овации, шум которой заглушил даже мощное сопровождение композиции. Оба других произведения также встретили обычный единодушно одобрительный приём.
Исполнение этой музыки почтили своим присутствием все члены высочайшего двора, а также прибывшие сюда иностранные монархи и монархини, принцы и принцессы».
Сообщение тайного осведомителя венской полиции:
«Вчерашняя академия никоим образом не умножила энтузиазма по отношению к композиторскому таланту г-на Бетховена. Образовались две партии, за и против Бетховена. Разумовскому, Аппони и Круфту, которые боготворят Бетховена, противостоит преобладающее большинство знатоков, которые вообще не склонны считать творчество господина Бетховена музыкой»[30].
Показательным исключением были внимание и участие, проявленные к Бетховену императрицей Елизаветой Алексеевной. Супруга Александра I щедро одарила композитора после концерта 29 ноября. Обнаружить в российских архивах документы, подтверждающие эти выплаты, пока не удалось, однако информация о них содержится в других источниках — в газетах того времени и в мемуарах квартирмейстера Елизаветы Алексеевны, Василия Михайловича Иванова. Последний вспоминал о том, как императрица «с особенным удовольствием слушала восхитительную гармонию Бетховена и на другой день пожаловала ему в знак своего благоволения 200 червонных» (примерно 900 флоринов). Сам Бетховен, не конкретизируя сумму, писал в январе 1815 года своему пражскому адвокату Канке, что устройство состоявшихся концертов было сопряжено с большими издержками (5108 флоринов), и «если бы не щедрый подарок русской императрицы, я бы остался ни с чем». Мартин Копиц установил, что и великая княгиня Саксен-Веймарская Мария Павловна, сестра Александра, подарила Бетховену 30 ноября 300 флоринов (в Веймарском архиве была обнаружена расписка композитора в получении этой суммы). Для сравнения можно упомянуть «взнос» прусского короля Фридриха Вильгельма III, заплатившего за свой билет 10 дукатов (45 флоринов). Это, конечно, было значительно выше обычной цены, но выглядело более чем скромным на фоне щедрости Елизаветы Алексеевны и Марии Павловны. Судя по всему, от австрийского двора никаких знаков внимания вообще не последовало, за исключением некоего личного подарка от эрцгерцога Рудольфа, сделанного Бетховену позже, накануне Нового года (композитор поблагодарил ученика, но из письма непонятно, что это был за подарок).
Особое отношение к Бетховену со стороны Елизаветы Алексеевны бросается в глаза. Императрица вместе с великими княгинями Марией и Екатериной, сёстрами Александра, неожиданно пришла 28 октября на представление «Фиделио» (правда, из-за недомогания Екатерины Павловны дамам пришлось вскоре покинуть театр). После концерта 29 ноября Бетховен по наущению друзей сочинил фортепианный Полонез (ор. 89), посвятив его императрице и письменно оговорив, что не претендует на гонорар или подарок. Тем не менее много лет спустя Шиндлер напоминал Бетховену, что «перстень с рубином и алмазами — дар русской императрицы». Подобные преподношения артистам и художникам были правилом при русском дворе, и достаточно поднять архивы Елизаветы Алексеевны, чтобы убедиться в том, что она старалась не оставить без материального знака своей признательности никого из тех, кто выступал перед ней, посвящал ей музыку или стихи. Этого требовал не только статус супруги русского императора, но и сам характер Елизаветы Алексеевны, которую многие, знавшие её близко, считали чрезвычайно доброй и отзывчивой, хотя внешне и замкнутой.
Императрица соприкасалась с музыкой Бетховена во время своего пребывания в Вене ещё несколько раз. День рождения императора Александра отмечался по новому стилю 23 декабря; соответственно, день рождения Елизаветы Алексеевны — 25 января. В Хофбурге в честь обоих супругов были устроены гала-концерты, в программы которых оказались включены произведения Бетховена: песня «Аделаида» в исполнении тенора Франца Вильда (23 декабря) и квартет из первого акта «Фиделио» (25 января). Учитывая, что император Франц музыку Бетховена не любил, да и капельмейстер Сальери не питал к ней склонности, состав обеих программ мог ориентироваться на вкусы Елизаветы Алексеевны, которая была хорошей музыкантшей, или других членов русской императорской семьи.
Ранее считалось, что Бетховен сам аккомпанировал Францу Вильду при исполнении «Аделаиды». Однако, как выяснилось лишь в 2014 году, за роялем был придворный композитор Антон Тайбер. Скорее всего, Бетховен на концерте вообще не присутствовал. Ему не полагалось там быть по этикету, а кроме того, он готовился к своей очередной академии 25 декабря, на сей раз благотворительной.
Остаётся неясным, осуществилось ли пожелание императрицы и сестёр Александра услышать игру Бетховена и дала ли Елизавета Алексеевна ему аудиенцию накануне или после своего дня рождения. Архивных документов по этому поводу обнаружить не удалось. Но память о русской императрице как о великодушной покровительнице искусств у Бетховена осталась. С посвящением Елизавете Алексеевне вышло в свет фортепианное переложение Седьмой симфонии, а позднее, в 1823 году, именно благодаря её ходатайству император Александр подписался на Торжественную мессу.
Вероятно, одним из посредников между Бетховеном и императрицей мог стать граф Разумовский. Необычайное пристрастие графа к музыке Бетховена отмечалось в анонимном отчёте венского полицейского осведомителя, и при встречах с Елизаветой Алексеевной Разумовский мог привлечь её внимание к неординарной личности композитора. К сожалению, в начале 1815 года Разумовский мало чем мог помочь Бетховену, и не только по причине своей занятости выработкой решений Венского конгресса. В новогоднюю ночь из-за неполадок в системе отопления сгорел великолепный дворец Разумовского. В пожаре погибли многие сокровища, включая, вероятно, рукописи Гайдна, Моцарта и Бетховена. Император Александр великодушно обещал графу возместить расходы на восстановление дворца, а весной, перед подписанием заключительного акта Венского конгресса, присвоил ему титул светлейшего князя. Но после 1815 года концерты в его дворце прекратились.
Мы, смертные, воплощающие бессмертное духовное начало, рождены лишь для страданий и радостей; и едва ли будет неверным сказать, что лучшие из людей обретают радость через страдание.
К сожалению, о том, как протекала жизнь Бетховена во время Венского конгресса, известно довольно мало. Большая часть писем композитора за этот период связана с судебными тяжбами, которые он вёл с наследниками князя Кинского и с князем Лобковицем. В 1815 году оба дела, наконец, решились в пользу Бетховена и он получил солидную сумму. Но, переписываясь со своим пражским адвокатом Иоганном Непомуком Канкой, он не сообщал ему никаких подробностей о конгрессе. Лишь по косвенным свидетельствам мы можем судить о том, как много событий происходило в эти месяцы в жизни Бетховена.
В дневниках Варнхагена имеется рассказ о том, как во время конгресса он пришёл к Бетховену вместе с князем Антоном Радзивиллом, но наткнулся на весьма хмурый приём. Композитор, будучи в дурном настроении, принялся поносить сильных мира сего, особенно аристократов. На просьбу гостей сыграть что-нибудь он ответил категорическим отказом, и лишь напоминание о том, что Радзивилл был другом столь почитаемого Бетховеном принца Луи Фердинанда, заставило его несколько смягчить тон. Варнхаген писал, что ещё несколько раз видел Бетховена, однако не получил от этих встреч никакого удовольствия, из-за чего даже не счёл нужным приглашать его к себе, чтобы не огорчить свою супругу Рахель. Трудно сказать, что в данном случае выглядело более оправданным: взвешенная позиция Варнхагена, связанного со многими участниками конгресса совместной борьбой против Наполеона, — или позиция Бетховена, который видел в собравшихся в Вене монархах и вельможах всего лишь обычных людей, зачастую неумных, злобных, хитрых, лживых, одновременно скупых и расточительных, перед которыми не стоило ни унижаться ради каких-то минутных благ, ни тем более всерьёз преклоняться. Обилие роскошных развлечений, сопровождавших конгресс, должно было сильно раздражать Бетховена, который привык трудиться, не щадя своих сил, а получал за это в разы меньше, чем стоил какой-нибудь потешный фейерверк или званый обед.
Однако далеко не все участники и гости конгресса воспринимались Бетховеном как циничные политиканы или праздные ничтожества. Так, он дружески сблизился с прусским дипломатом, секретарём прусского короля Иоганном Фридрихом Дункером (1768–1842). Дункер сподвиг Бетховена на написание музыки к своей драме «Леонора Прохазка». Текст пьесы оказался утраченным, поскольку к постановке её не приняли. Но сюжет вытекал из самого названия; имя главной героини было тогда у всех на устах.
Элеонора (или Леонора) Прохазка, родившаяся в 1785 году, была уроженкой Потсдама, дочерью полкового флейтиста. Идеи борьбы против Наполеона воспламеняли в начале XIX века многие сердца, в том числе женские, и примеры девушек и женщин, воевавших в действующей армии в мужской одежде и под мужскими именами, были не единичными. Элеонора Прохазка, записавшаяся в добровольческий полк майора Людвига фон Лютцова под именем Августа Ренца, погибла 5 октября 1813 года вследствие тяжёлого ранения в бою. Её истинный пол обнаружил только врач при осмотре раны; сослуживцы не догадывались, что бравый солдат Ренц был девушкой.
Подвиг Элеоноры Прохазки стал предметом восхищения всех немцев. Её называли «потсдамской Жанной д’Арк», ей посвящали стихи и пьесы. Одна из таких пьес уже была поставлена в театре венского предместья Леопольдштадт. Вероятно, поэтому пьеса Дункера оказалась отвергнутой. Бетховен написал всего четыре номера: хор воинов-добровольцев, романс в сопровождении арфы, краткую мелодраму — монолог некоего персонажа-мужчины над погибшей героиней, и траурный марш, являвшийся оркестровой версией марша из Двенадцатой фортепианной сонаты.
Между тем постоянно вставал вопрос о новой опере, которой после успешной постановки «Фиделио» от него ждала дирекция придворных театров. Однако Бетховен не мог решиться на что-то определённое. Либо его не устраивали предлагавшиеся ему сюжеты, либо возникали другие препятствия. Так было и с драмой на восточный сюжет «Руины Вавилона» (или «Джафар и Заида»), к работе над которой Бетховен собирался привлечь в 1811 году то Трейчке, то даже Варнхагена, и с либретто, предложенным Трейчке в 1815 году, — «Ромул». Ни одного музыкального наброска к ним не сохранилось.
Исключением стал замысел оперы «Бахус» на либретто, присланное Бетховену в 1814 или 1815 году его давним другом Карлом Амендой из Курляндии. Автором был драматург Рудольф фон Берге, которого Аменда отрекомендовал как своего хорошего приятеля. Судя по всему, текст показался Бетховену привлекательным. В нём оживала столь милая сердцу композитора греческая античность. Но к 1815 году ему вдруг открылось, что писать оперу на древнегреческий сюжет, не пытаясь вжиться в иной, очень далёкий, музыкальный мир, было бы неправильно. Вероятно, «Бахус» стал той отправной точкой, всматриваясь в которую Бетховен задумался о новом музыкальном языке. Среди разрозненных набросков «Бахуса» имеются словесные записи, ошеломляющие своей неожиданностью, в частности: «На протяжении всей оперы возможно оставлять диссонансы без разрешения или разрешать их совсем иначе, ибо в те варварские времена наша утончённая музыка была немыслима».
Сюжет «Бахуса» опирался на хорошо знакомые тогдашней публике образы, но в то же время содержал религиозно-философские моменты. Бахус (Вакх) представал здесь как бог-творец, воплощение созидательных и благодатных сил природы, объект восторженного поклонения всего живого и мыслящего. Эта трактовка заметно отличалась от традиционных мотивов классицистского искусства, в которых религиозный аспект приобретал чисто декоративный характер (сюжеты «Вакх и Ариадна», «Празднество Вакха»). Но для Бетховена, страстно любившего природу и ощущавшего её как особую духовную субстанцию, присутствие в ней божественного начала было бесспорной данностью. В эскизной тетради 1815 года Бетховен, гуляя в сентябре по лесистым склонам горы Каленберг близ Нусдорфа, записал нечто вроде стихотворения в прозе:
Всемогущий в лесу!
Я блажен, я счастлив в лесу:
каждое дерево говорит с тобой.
О Боже, какое великолепие!
В этой лесной округе на вершинах покой —
покой, чтобы ему служить.
И, должно быть, всё прочее, касавшееся житейских дрязг или, наоборот, шумных развлечений в период Венского конгресса, по сравнению с этими экстатическими переживаниями, выглядело мелким и незначительным. Бетховен никогда не отрекался от своих «сочинений на случай», прославлявших монархов и полководцев, победивших Наполеона. Но, судя по всему, он знал истинную цену и этим вершителям чужих судеб, и своим музыкальным фанфарам в их адрес.
Возвращение к самому себе, к своему естественному языку, к своим помыслам о «священном Искусстве», которое возвышается «над всеми мирскими и духовными монархиями», далось ему очень непросто. В 1813–1815 годах Бетховен создал столько мастерских имитаций «большого» героического стиля, что они, зажив своей собственной жизнью, сделали невозможным появление чего-то подобного Третьей симфонии, увертюры «Кориолан», сонаты «Аппассионата». Идея великой героической личности — борца, творца, страдальца, мыслителя, спасителя — была похоронена уже в «Битве при Виттории». Герцог Веллингтон, победа которого воспевалась в этой эффектной симфонической фреске, был достойным человеком и выдающимся полководцем, но Бетховен не питал к нему никаких личных чувств, и личность Веллингтона там никак не отражена. Ещё меньше на роль героя годился император Франц, о мстительности и мелочности которого Бетховен был отлично осведомлён ещё с 1790-х годов. Царь Александр, сумевший очаровать даже покорённый им Париж, несомненно, выглядел на этом фоне гораздо привлекательнее, но его репутация хитроумного «византийца» и светского сердцееда также препятствовала его выдвижению на роль нового властителя умов, сравнимого с низвергнутым, но по-прежнему великим Наполеоном.
Отсутствие масштабных героев и резкое измельчание человеческого «материала», который история, словно бы забавляясь, пачками выкладывала на паркеты венских дворцов и гостиных во время конгресса, заставляло всякого подлинного художника отвернуться от мельтешения колоритных, но зачастую почти карикатурных персонажей и обратиться к чему-то иному — к религии, природе, жутковатым старинным преданиям и красочным снам о далёких эпохах и странах. Поэтому после 1814 года в искусстве Австрии и Германии пышным цветом расцвёл романтизм. В творчестве некоторых романтиков присутствовал как демонический «сверхгерой», так и безвинно страдающий «маленький человек», а между этими полюсами вибрировала чрезвычайно тонкая материя уютного, частного, интимного бытия (стиль «бидермайер», получивший своё название в середине XIX века, но складывавшийся как раз после Венского конгресса). Рядом с Бетховеном или одновременно с ним творили романтики — поэты (Байрон, Блейк, Гофман, Грильпарцер, затем — Гейне), художники (Фюссли, Тёрнер, Рунге), музыканты (Вебер, Шуберт, Шпор)…
Однако для Бетховена путь в романтические миры, столь заманчивый для мастеров младшего поколения, не выглядел соблазнительным. Ещё заставший феодальные порядки во всей их красе, он не мог тосковать по якобы «поэтическому» средневековью. Его мощному уму всякая сказочная фантастика с феями и русалками казалась вздором, а уж выстрадал он в жизни столько, что напугать его какими-то инфернальными злодеями или замогильными призраками было невозможно.
Путь Бетховена лежал внутрь и вглубь невиданного, неслыханного и невыразимого. И на этом пути у него, в отличие от Данте, не было никакого проводника.
Поиски нового стиля продолжались несколько лет. Бетховен экспериментировал в сугубо камерных или в периферийных для себя жанрах, надолго забыв о симфониях, прославивших его имя.
Между тем накопилось много неизданных сочинений, которые 29 апреля 1815 года композитор «оптом» продал венскому музыкальному издателю Зигмунду Антону Штейнеру (1773–1838), владельцу фирмы «Штейнер и Кº». Компаньоном Штейнера являлся Тобиас Хаслингер (1787–1842), уроженец Линца и ученик столь симпатичного Бетховену капельмейстера Франца Ксавера Глёггля; в 1826 году Штейнер удалился от дел и главой предприятия сделался Хаслингер.
Поначалу отношения Бетховена со Штейнером были дружелюбными, а к Хаслингеру композитор всегда относился с каким-то почти отеческим теплом. Штейнер представлял себе, с кем имеет дело, и в неформальном общении Бетховену было присвоено прозвище Генералиссимус. Бетховен охотно подхватил эту военную тему, назвав издательство своим штабом и наделив его сотрудников соответствующими чинами (так, Штейнер сделался «генерал-лейтенантом», Хаслингер — «адъютантом», а некий их помощник — «унтер-офицером»), В письмах Бетховена Штейнеру и Хаслингеру очень много шуток на эту тему. Нередко он каламбурил, обыгрывая фамилии Штейнера (по-немецки Stein — «камень»), а также работавшего некоторое время в его фирме Антонио Диабелли («Диаболуса», то есть «дьявола»). Веселил композитора и сам адрес фирмы Штейнера, располагавшейся в переулке, выходившем на главную торговую улицу Вены, Грабен: Патерностергессель, то есть «Отченашенский переулок». Поэтому сотрудников издательства и принадлежащего ему нотного магазина Бетховен часто дразнил «отченашенцами».
Однако на самом деле вся эта ситуация была совсем нешуточной. Сделка со Штейнером не вполне отвечала интересам Бетховена, который ранее старался не дать себя «закабалить» какому-то одному издателю. Композитору неоднократно случалось продавать целые пакеты своих произведений, но ещё никогда — в таком количестве. Гонорар 250 дукатов (примерно 1125 флоринов) казался не маленьким, однако, если бы Бетховен продавал каждое сочинение по отдельности разным издателям, он мог бы, скорее всего, выгадать больше. Штейнер получил, помимо Седьмой и Восьмой симфоний, «Битву при Виттории», партитуру «Фиделио», Трио ор. 97 («Эрцгерцогское»), скрипичную Сонату № 10 (ор. 96), три увертюры и ряд сочинений меньшего масштаба. Подоплёка заключения этой вынужденной сделки была связана с тяжёлым положением медленно умиравшего от чахотки Карла Каспара. Ещё в 1813 году его жена Иоганна заняла у Штейнера крупную сумму денег, и, как всегда, у семьи не было никакой возможности выплатить этот долг. Невзирая на своё возмущение поведением невестки, Бетховен благородно принял её долг на себя, и соглашение с издателем стало частью этой сделки. Возможно, сам композитор расценивал её как своего рода «сделку с дьяволом», поскольку в последующих письмах другим издателям неоднократно сравнивал Штейнера с гётевским Мефистофелем. Однако издательство и нотный магазин Штейнера действительно стали для Бетховена «генеральным штабом». Собиравшиеся там музыканты и любители музыки знали, что его можно там хотя бы увидеть, если и не пообщаться лично. Разговаривать с Бетховеном становилось всё труднее и труднее, ибо его слух продолжал ухудшаться, а угрюмый вид внушал опасения, что он может обескуражить непрошеного собеседника резким ответом. На самом деле близкие знали, что этот непростой в общении человек был весьма доброжелателен с теми, в ком видел настоящую любовь к искусству.
В начале весны 1815 года возобновилось общение Бетховена с графиней Марией Эрдёди — поначалу лишь письменное, поскольку графиня жила за городом и у Бетховена редко получалось её навестить. Графиня давно тяжело болела и передвигалась в инвалидном кресле. Едва ли не единственной её отрадой была музыка.
Всю весну и половину лета 1815 года графиня и её маленький «двор», состоявший, помимо троих детей (Мими, Фрици и Густи) и магистра Браухле, из управляющего по фамилии Шперль («воробей») и виолончелиста Йозефа Линке, усердно зазывали Бетховена погостить в Йедлезее, имении Эрдёди, расположенном на другом берегу Дуная. Бетховен неоднократно обещал приехать, но долго не мог вырваться из Вены.
Графиня Эрдёди — Бетховену 20(?) июля 1815 года:
«Сын любимый Аполлона!
Величайший из умов,
Выше прочих мастеров
Ты Европой ныне чтим,
Феб тебя венцом своим
Перед музами венчает
И всемерно одаряет.
К нашим снизойди мольбам:
Приезжай сегодня к нам.
О великий муж, Бетховен!
Будь к надеждам благосклонен!
Мария Большая,
Мария Меньшая,
Фрици Неповторимая,
Август Единственный,
Магистр постоянный,
Виолончелист окаянный,
Всех империй барон,
Управляющий-фанфарон —
К Его лавровенчанному Величеству,
повелителю возвышенного искусства музыки,
Людвигу ван Бетховену
Страстная мольба от имени Йедлезейских муз,
с тем чтобы их возлюбленный Аполлон прямо сегодня
оказался бы рядом с ними.
Да исполнится!»
Бетховен — графине Марии Эрдёди в Йедлезее, после 20 июля 1815 года:
«Моя дорогая и уважаемая графиня!
Вы снова меня одариваете, и это нехорошо. Тем самым Вы лишаете значения все те маленькие заслуги, которые я мог бы иметь перед Вами. —
Сколь ни сильно моё желание Вас навестить, я не уверен в том, смогу ли это сделать завтра. Но на днях прибуду обязательно, причём даже в том случае, если такая возможность представится лишь после обеда. Я нахожусь в настоящий момент в весьма затруднительном положении, о чём расскажу Вам подробнее при встрече. Передайте привет и обнимите от моего имени всех Ваших детей, столь милых моему сердцу. Магистру — нежную пощёчину, главному управляющему — церемониальный поклон, а виолончели должно быть поручено отправиться на левый берег Дуная и играть там до тех пор, пока всё, что находится на правом берегу Дуная, не будет перетянуто на левый и тем самым обеспечится быстрый прирост Вашего народонаселения. Впрочем, что до меня, то я переправляюсь через Дунай так же смело, как прежде. Мужество, коль скоро оно обоснованно, одерживает верх повсюду.
Многократно целую Ваши руки, вспоминайте
Вашего друга Бетховена.
Не посылайте, стало быть, никакой коляски. Лучше кураж! Нежели экипаж! Обещанные ноты будут присланы из города».
Бетховен очень ценил сердечное тепло, исходившее от самой графини, её подросших дочерей Мими и Фрици и сына Густи — Августа (им было соответственно 16, 14 и 13 лет). Рад он был и помузицировать вместе с графиней, Линке и, вероятно, также Шуппанцигом и Цмескалем («всех империй бароном»). У Эрдёди исполнялись трио Бетховена с участием фортепиано, в том числе самое последнее, которое впоследствии стало называться Большим трио или «Эрцгерцогским» — си-бемоль мажор, ор. 97. Равное по размерам симфонии, это трио воспевало красоту мира, сияние долгого летнего дня, тихое счастье благодарной молитвы под звёздным небом, упоение жизнью во всех её проявлениях, включая грубоватые крестьянские пляски в Скерцо и ребячливые выходки в финале. Трио было сочинено ещё в 1811 году и посвящено эрцгерцогу Рудольфу, но тот очень долго не желал выпускать этот шедевр из своих рук, так что издание удалось осуществить лишь в 1816 году.
Две сонаты для фортепиано с виолончелью, получившие опусный номер 102, создавались Бетховеном летом 1815 года для графини Эрдёди и были посвящены ей. В них уже проявилось то новое качество, которое можно назвать «поздним стилем» Бетховена. Они весьма свободно построены, иногда напоминают своим доверительным или исповедальным тоном страницы из дневника, но при этом требуют от исполнителей фортепианной и виолончельной партии огромного мастерства. Уж на что опытным виолончелистом был Линке, но Бетховен шутливо угрожал «припереть его к стенке».
Бетховен — графине Марии Эрдёди в Йедлезее, из Бадена, сентябрь 1815 года:
«Милая, милая, милая, милая графиня!
Я принимаю ванны и только завтра покончу с ними. Поэтому сегодня я не увижу ни Вас, ни всех Ваших милых близких. Надеюсь, что Ваше здоровье улучшилось. Добрых людей не утешишь, сказав им, что другие тоже страдают. Но сравнивать всё-таки всегда надо, и тогда убеждаешься, что все мы страдаем и ошибаемся, только каждый по-иному. Возьмите себе лучшее издание квартета, а худшее отдайте Violoncello с нежным рукопожатием. Как только я снова буду у Вас, я позабочусь о том, чтобы припереть его немножко к стенке. Будьте здоровы, обнимите и поцелуйте от моего имени Ваших милых детей, хотя, может быть, я уже более не смею целовать дочерей Ваших? Они ведь уже выросли. Ну, тут я не знаю, как быть. Действуйте, милая графиня, по собственному разумению.
Ваш верный друг и почитатель Бетховен».
Две девицы, Мими и Фрици, сами подскочили к Бетховену и, словно сговорившись, чмокнули его в обе щёки с разных сторон, а потом с хохотом отбежали, как если бы он собирался поймать этих пташек и стиснуть в объятиях. Видимо, чтение восторженных очерков из лейпцигской газеты, где Бетховена превозносили до небес, произвело на юных графинь впечатление. Неказистый, неряшливый, а вдобавок глухой господин, когда-то живший в их доме в Вене, а теперь иногда навещающий в Йедлезее, оказывается человеком, вроде тех древних классиков, про которых пишут в учебниках. Кто, в конце концов, поручится, что слепой и нищий Гомер был пригляднее и обходительнее? С Бетховеном хотя бы не скучно.
Сегодня у графини Эрдёди должен был состояться прощальный концерт, сплошь из бетховенских произведений.
— Вы останетесь ночевать, не правда ли? — сразу же спросила графиня.
Он почти ничего не расслышал, кроме первой фразы, и решился вытащить слуховую трубку, которую в прошлый раз не захватил, принуждая графиню с семейством либо почти кричать, либо объясняться с ним жестами.
Мими и Фрици посмотрели на трубку с плохо скрытым испугом, Густи предпочёл отвернуться. Графиня чуть опустила ресницы, но с улыбкой сказала:
— Как славно, что теперь мы сможем беседовать!
— К несчастью, это орудие пытки — единственное, что способна предложить нынешняя наука таким горемыкам, как я. Газеты пишут про электричество — ну и где же обещанные чудеса гальванизма?..
— А! Я видел, как у мёртвой лягушки дрыгались лапки! — оживился Густи.
Графиня с некоторой укоризной посмотрела на сына. Мальчик покраснел и отошёл, чтобы не произнести ещё какую-нибудь бестактность. Мими и Фрици стали наперебой предлагать Бетховену чаю, лимонаду или вина. Он попросил минеральной воды, которую прописал ему баденский врач, и сел рядом с графиней.
Ей о многом хотелось спросить, но она не отваживалась. В этом не было никакого смысла: в конце сентября она покидала Вену. Её отъезд был делом решённым. Кем решённым, как и зачем — Бетховена не касалось. Они молчаливо условились, что не будут пытаться выведывать тайны друг друга. В венском свете о графине Эрдёди по-прежнему старались не говорить, как если бы этой женщины вовсе не было. И кому она могла помешать, замкнувшись в сельском уединении? Однако же графиня намеревалась переселиться в ещё большую глушь — в фамильный замок в Кроатии. Почему, для чего?.. Вряд ли в той отдалённой местности она найдёт искусных врачей. И вряд ли юным барышням будет там не тоскливо. Правда, с ними едут не только верный Браухле и управляющий Шперль, но и доблестный Линке, — и всё-таки это больше похоже на ссылку, нежели на семейное путешествие…
— Как хочется в эти последние дни доставлять удовольствие всем, кого любишь, — с вымученной улыбкой сказала графиня.
— «Блаженство скорби», — вспомнил он свою давнюю песню на стихи Гёте. — Этого я и боялся, когда не хотел позволять себе слишком привязываться ко всем вам.
— Мне очень жаль, милый друг. Но ничего невозможно изменить.
— А ваше здоровье?
— Я надеюсь, что в собственном экипаже мы доберёмся без приключений. Меня больше заботят ваши дела.
— Мои дела?.. Как обычно. Вот несчастный мой брат…
— Да. Как он?
— Всё слабее и слабее.
— Мужайтесь. Все мы ходим под Богом.
— С одной лишь разницей: он страстно жаждет жить, а я… Мне уже всё равно. Ибо существовать на земле больше не для кого.
— А искусство?
— Да, искусство… Но оно никому здесь не нужно.
— Неправда! Вспомните, сколько людей приходило на ваши концерты! Как встречали «Фиделио»!..
— Это всё шумиха и мода, дорогая графиня. Толпа превозносит меня за то, чего я в иное время стыдился бы. А сейчас не стыжусь, ибо даже дурацкие пьесы на случай я пишу много лучше всяких там Вейглей и Зейфридов. Но… всё это не то, совершенно не то…
Их беседа была прервана приездом остальных участников музыкального вечера. В Йедлезее явились Шуппанциг, Вейс, Сина и Цмескаль.
— Как там в Вене? — спросила графиня Эрдёди у Цмескаля.
— После конгресса кажется, будто город внезапно вымер!
— Да, пустовато, — согласился Шуппанциг. — Для артистов просто беда.
— К зиме всё наладится, — попыталась утешить его графиня.
— Дай-то Бог! — вздохнул Шуппанциг. — А то хоть всё бросай и иди скитаться по свету.
— Полагаете, где-нибудь сейчас лучше? — усомнился Бетховен. — Впрочем, Рис неплохо устроился в Англии… Я поехал бы в Лондон, если бы мне предложили хорошие деньги. Но пока что я не могу добиться даже гонорара за «Битву».
— Разумовский советует ехать в Россию, — ответил Шуппанциг. — Говорит, там много богатых людей.
— Но жуткие холода, но жестокие нравы, но тарабарский язык! — всплеснула руками графиня.
— Вся русская знать говорит по-французски, а многие и по-немецки, — возразил Бетховен. — Императрица добра и щедра. Вероятно, и всё прочее не настолько ужасно. Хотя мне было бы жаль потерять нашего милорда Фальстафа.
Толстяк Шуппанциг польщённо кивнул. У них с Бетховеном сложились причудливые отношения. Они обращались друг к другу слегка отстранённо, но считались друзьями. И Бетховен с сожалением думал, что если Шуппанциг уедет, то квартет распадётся, и значит, сочинять в этом жанре уже не придётся — играть будет некому…
Первым должен был прозвучать Квартет фа минор — неизданный и пока что никому не посвящённый. Бетховен сомневался, стоит ли вообще выпускать на широкую публику столь мрачное произведение.
Главная тема Allegro ворвалась в гостиную как гневная фурия, от взгляда которой кровь стынет в жилах. Для огромного большинства людей это вовсе не называлось бы «музыкой», потому что ни радости, ни удовольствия они бы, услышав такое, не получили. И вторая часть не сулила отрады и утешения: она пела о смертных мучениях, о безысходной тоске по утраченному, о тщетных поисках истины… В Скерцо — снова отчаянные метания и лихорадочные воззвания к немилосердному небу: доколе?!.. И каков предначертан исход?.. Исход оказался печальным: тема финала, как побитая птица, то и дело пыталась взлететь, но всякий раз возвращалась к началу, а вокруг сгущались сумерки, тьма и отчаяние… И вдруг на последних страницах всё мгновенно менялось, безнадёжный минор превращался в бодрый мажор, дремотная мгла перечёркивалась радостными пассажами… Что это значит и как такое возможно?..
— Гениально! — первым сорвался с места Цмескаль. — Это — венец всей квартетной музыки!
Графиня Эрдёди сидела как окаменевшая. Ей хотелось спросить про ошеломляюще странную коду финала, но она боялась рассердить Бетховена своей непонятливостью.
— Графиня, вы хотите сами исполнить сонату?
— Я?.. О да, я усердно готовилась. Но сперва, извините, сделаем паузу, мне нужно принять лекарство.
Шперль отвёз её кресло к столику возле окна, а горничная поднесла ей стакан воды. Графиня достала крохотную коробочку с порошком, растворила его и выпила.
Браухле неотрывно смотрел на графиню. Он возражал против того, чтобы она сегодня играла. Однако графиня, вопреки своим мягким манерам, была непреклонна, когда речь заходила о её любимом Бетховене. Приходилось терпеть. Благо этот угрюмый властитель сердец бывает тут редко, а вскоре они расстанутся — может быть, насовсем…
Соната ре мажор была совершенно свежей — Бетховен едва успел написать отдельную партию виолончели для Линке. Графиня Эрдёди взялась играть по рукописи — впрочем, у неё было время выучить ноты.
После неистового квартета соната слушалась как благая весть. Вся первая часть излучала свет и энергию. А в финальной фуге фортепиано и виолончель то носились наперегонки, то передразнивали друг друга, то устраивали настоящий звуковой кавардак, из которого потом кое-как выбирались, чтобы успеть с хохотом домчаться до триумфальной каденции.
Графиня играла фугу чуть медленнее, чем хотел бы Бетховен, но зато они с Линке ни разу не сбились. Она разрумянилась, волосы у неё выбились из-под чепца, глаза заблестели как у впавшей в безумство менады…
Браухле обвёл взглядом присутствующих. Понимает ли кто-то из них, что тут творится?.. Эта женщина губит себя. Ради музыки? Ради любви? Ради последнего доступного ей удовольствия — выступить перед Бетховеном вместе с такими артистами, как Шуппанциг и Линке?.. Догадался ли кто-нибудь, что держится она только на опиуме?.. И что расплачиваться за сегодняшний вечер ей придётся долго и тяжко?.. Нет, похоже, никто ничего не понял, кроме бедной Мими, которая уже знает, что за снадобье у матери в той коробочке…
Его невесёлые мысли были прерваны аплодисментами: графиня принимала поздравления и похвалы. Казалось, она была сегодня в ударе, её болезнь отступила, она превосходно играла, шутила, кокетничала…
Когда Бетховен уедет, она снова сляжет в постель.
Бетховен — графине Марии Эрдёди в замок Пауковец в Хорватии, Вена, 19 октября 1815 года:
«Милая и уважаемая графиня! Перемежающимися страданиями, испытанными Вами в дороге, подтвердились, как я вижу, мои тревоги, связанные с Вашим путешествием. Но, по-видимому, Вы действительно способны достигнуть поставленной цели. Этой мыслью я утешил себя и пытаюсь сейчас утешить и Вас. Мы, смертные, воплощающие бессмертное духовное начало, рождены лишь для страданий и радостей; и едва ли будет неверным сказать, что лучшие из людей обретают радость через страдание. Надеюсь вскоре получить от Вас новые известия. Много утешительного, конечно, должны Вам приносить Ваши дети; их искренняя любовь и стремление во всём к благополучию дорогой матери уже сами по себе могут для Вас явиться достойным вознаграждением страданий.
Далее следует почтенный магистр, Ваш вернейший оруженосец. Ну а затем многочисленная братия других бродяг, в числе которых виолончельных дел цеховой мастер, трезво судящий главноуправляющий — свита, которая поистине могла бы явиться предметом вожделения для иного монарха. О себе я не скажу ничего, то есть ничего ни о чём.
Дай Вам Бог новых сил для достижения Вашего храма Изиды, где священный огонь поглотил бы все Ваши горести и Вы смогли пробудиться, словно новый феникс.
Второпях, Ваш верный друг Бетховен».
«Радость через страдание» — заветный девиз, которым Бетховен поделился со своей подругой и почитательницей. Но страданий им обоим выпало намного больше, чем радостей. Прощаясь с семейством графини Эрдёди, Бетховен беспокоился прежде всего о её слабом здоровье. Но беда пришла с неожиданной стороны: 18 апреля 1816 года внезапно скончался четырнадцатилетний Август. До этого он поссорился с матерью и якобы Браухле дал ему оплеуху. Обиженный мальчик ушёл к себе, а через некоторое время вбежал в комнату старшей сестры и, едва успел пожаловаться на сильную боль в голове, упал на пол и умер. Впоследствии по инициативе одной из родственниц Эрдёди венская полиция начала расследование этого инцидента. В конце концов смерть Августа была сочтена несчастным случаем, а с графини и Браухле сняты все подозрения в непредумышленном убийстве. Но прежнего лада в этой семье больше не было. Мими в 1820 году пыталась покончить с собой, а её мать вместе с Браухле была вынуждена навсегда уехать из Вены.
Ещё не зная всех подробностей семейной трагедии, разыгравшейся в замке Пауковец, Бетховен писал графине Эрдёди 15 мая 1816 года:
«Нет ничего печальнее, чем быстрая и непредвиденная кончина тех, кто нам близок. Я тоже не могу забыть, как умирал мой бедный брат. Единственное утешение в том, что внезапно ушедшие из жизни, вероятно, меньше страдали. Но в Вашей незаменимой утрате я Вам сочувствую глубочайшим образом. Может быть, я не писал Вам ещё, что и я вот уже долгое время совсем нездоров. К этой причине длительного молчания ещё добавилась забота о моём Карле, которого я мысленно часто сближал с дорогим Вашим сыном. — Меня охватывает чувство жалости и к Вам, и к себе, ибо Вашего сына я любил. — Небо будет хранить Вас и не допустит усиления Ваших и так уже глубоких страданий, ибо это могло бы ещё ухудшить Ваше здоровье. Представьте себе, что Вашему сыну пришлось пойти на войну и что он там нашёл свою смерть, подобно миллионам других. И не забывайте, что Вы мать ещё двух милых и многообещающих детей. — Надеюсь вскоре получить от Вас известия. Я плачу вместе с Вами».
Брат Бетховена скончался 15 ноября 1815 года.
Летом и осенью Карл Каспар уже не мог появляться на службе и подал прошение о переходе на пенсию. В ответ последовала крайне резкая отповедь его начальника графа Герберштейна. На сохранившемся документе рукой Бетховена был начертан не менее жёсткий моральный вердикт:
«Этот жалкий продукт тупой канцелярщины принёс смерть моему брату, ибо он был настолько болен, что не мог её не ускорить, выполняя службу. Прекрасный памятник этому грубому обер-службисту.
Л. ван Бетх».
Людвиг почти постоянно находился при брате, но именно вечером 14 ноября он часа на полтора отлучился, и случилось непоправимое: умирающий подписал завещание, пятый пункт которого впоследствии стал поводом для многолетних судебных тяжб между братом и вдовой Карла Каспара.
Зная о крайней неприязни Людвига к Иоганне, Карл Каспар решил отказаться от своего завещания 1813 года, в котором полностью возлагал опеку над малолетним сыном на брата Людвига. Теперь распоряжение гласило: «Наряду с моей супругой, назначаю соопекуном»… Бетховен, увидевший этот текст, возмутился и заставил Карла Каспара вычеркнуть «лишние» слова. Исправленный пункт завещания стал читаться: «Назначаю опекуном» и т. д. Теперь текст не противоречил распоряжению 1813 года, которое было однозначным и подтверждалось свидетельствами уважаемых людей (правда, все они были друзьями или хорошими знакомыми Бетховена).
«[Наряду с моей супругой], назначаю [со] опекуном моего брата Людвига ван Бетховена. Так как этот горячо любимый брат часто, с поистине братской любовью, благородно и великодушно меня поддерживал, то, будучи вполне убеждённым в его сердечном благородстве и вполне ему доверяя, я жду, что любовь свою и дружбу, которые столь часто проявлял он ко мне, перенесутся им в дальнейшем на моего сына Карла и что он сделает всё возможное для умственного развития моего сына и для обеспечения его будущего. Я знаю, он мне не откажет в этой моей просьбе».
Видимо, Иоганна, понимавшая, что Бетховен, назначенный единственным опекуном, непременно отнимет у неё ребёнка, сделала всё, чтобы Карл Каспар смягчил этот пункт. Переделывать основной текст завещания возможности уже не было. Тогда Иоганна настояла на том, чтобы к завещанию была сделана приписка, согласно которой Карл Каспар недвусмысленно выражал бы своё нежелание разлучать мальчика с матерью. Пока Бетховен не вернулся, Иоганна спешно отправила адвокату Шёнауэру эту приписку, заверенную соседями по дому.
Приписка:
«Зная, что мой брат Людвиг ван Бетховен желает после моей смерти полностью взять на себя воспитание моего сына Карла и полностью отстранить мать от его воспитания и обучения, и понимая, что отношения между моим братом и моей супругой не отличаются полным единодушием, я счёл необходимым добавить к своему завещанию, что я отнюдь не желаю отдаления моего сына Карла от его матери. Пусть он остаётся при ней так долго, как это позволит его будущая карьера, и ради этого да будут опекунами и она, и мой брат в равной мере. Цель, которую я преследую, назначая брата опекуном своего сына, может быть достигнута только единением. Поэтому я рекомендую своей супруге быть более уступчивой, а брату — более сдержанным.
Да ниспошлёт им Господь согласие во имя благополучия моего ребёнка. Такова последняя воля умирающего мужа и отца. Вена, 14 ноября 1815 года.
Карл ван Бетховен, собственноручно».
Мы можем лишь воображать себе, какие трагические страсти разыгрывались тем вечером в предместье Альзерфорштадт в скромном домике мелкого служащего налоговой кассы, причём, по-видимому, на глазах у мальчика, отец которого доживал свои последние часы. Вернувшийся Бетховен, узнав от брата о приписке, рвал и метал; он пытался восстановить устраивавший его первоначальный вариант. Карл Каспар якобы уверял его, что он хотел бы отозвать приписку, сделанную под давлением Иоганны. К Шёнауэру была послана сиделка, вернувшаяся, однако, ни с чем (адвоката уже не было дома); затем к Шёнауэру лично наведался Бетховен — и тоже тщетно. Тем временем наступила ночь, когда предпринимать что-либо было поздно, а на другой день Карл Каспар скончался.
Умирающему было отказано в последней милости неба: в благоговейном покое и семейном согласии у его смертного одра. Однако и Бетховен после его смерти почти сутки пролежал без сил в постели. Он не сразу осознал всю тяжесть свершившегося.
Со второй половины ноября 1815 года началась многолетняя; изматывающая и немилосердная борьба за ребёнка, завершившаяся весной 1820 года «пирровой победой» Бетховена. Жертвами семейной войны стали трое главных участников — прежде всего мальчик Карл, метавшийся между матерью и дядей.
Однако всё это было ещё впереди. В момент смерти отца Карлу ван Бетховену, единственному наследнику знаменитой фамилии, было девять лет. Иоганне, его матери, — тридцать один, она была ещё, вероятно, недурна собой и могла надеяться на новое счастье. Бетховену в декабре того же года исполнялось сорок пять, и он твёрдо знал, что своей семьи у него уже никогда не будет: клятва верности, которую он дал три года назад Бессмертной возлюбленной, была нерушима. Между тем он давно хотел быть отцом, он любил детей и нередко умел отлично с ними ладить — свидетельство тому множество его писем графине Эрдёди, семье Брентано и другим знакомым, с чьими детьми он охотно общался. Почему же у него не должно было получиться найти общий язык с племянником — самым близким ему существом?
Этот мальчик, такой хорошенький, такой умненький, такой способный к музыке, носивший его фамилию и имевший в жилах почти ту же самую кровь, казался ему, вероятно, посланцем небес, богоданным сыном, которого он полюбил так, как только он и мог любить: безусловно, всеохватно, жертвенно и губительно.
Кто хочет собрать урожай слёз, пусть посеет зёрна любви.
В декабре 1815 года началась многолетняя «война за ребёнка». Первый поединок в Нижнеавстрийском земельном суде был выигран Бетховеном: опеку над племянником доверили ему. Забрав Карла у матери, Бетховен в начале февраля 1816 года поместил его в воспитательный пансион Каэтана Джаннатазио дель Рио (1764–1828). Оставить мальчика у себя он не мог, прекрасно понимая, что он не в силах обеспечить Карлу ни домашнего уюта, ни постоянного внимания. Но его искренним желанием было дать Карлу то, чего был лишён в детстве он сам: самое лучшее, какое только возможно, воспитание и образование. В мечтах он видел своего племянника либо музыкантом, либо учёным, полагая, что лишь эти профессии дают человеку ощущение внутренней свободы и облагораживают дух. Общедоступная школа для простолюдинов казалась Бетховену неподходящей для мальчика, носившего его фамилию. Гимназии давали более солидные знания, но девятилетний Карл, только что потерявший отца и, вероятно, сильно запустивший учёбу, вряд ли мог быть туда принят. Домашнее обучение, практиковавшееся в аристократических семьях, стоило дорого и требовало налаженного быта. Следовательно, оставались учебные заведения вроде пансионов, в которых уровень образования соответствовал гимназическому. В самые престижные заведения такого рода (например, Терезианум) принимали только аристократов, и Бетховен понимал, что Карла туда не возьмут. В Вене имелся государственный пансион — конвикт (там обучался, в частности, юный Шуберт), но, наведя справки о порядках и нравах в конвикте, Бетховен пришёл к выводу, что его племяннику они не подходят.
Владелец выбранного Бетховеном пансиона, Каэтан Джаннатазио дель Рио, возводил свой род к испанским дворянам, перебравшимся в Австрию в начале XVIII века. Проработав много лет домашним учителем в аристократических домах в Вене и Венгрии, он вместе с женой, фрау Катариной, открыл в 1798 году в Вене частную школу для мальчиков. Помимо отца и матери, в семье было две взрослые незамужние дочери, Фанни (Франциска, 1790–1873) и Нанни (Анна, 1792–1868). У жизнерадостной и бойкой Нанни вскоре появился жених, коммерсант Леопольд фон Шмерлинг, за которого она в 1819 году вышла замуж. История Фанни Джаннатазио дель Рио сложилась не столь благополучно. Обладая серьёзным и в то же время мечтательным характером, Фанни была постоянно несчастлива в своих привязанностях. Незадолго до знакомства с Бетховеном она потеряла жениха, который скончался от чахотки. Её меланхолический вид, тёмные платья и застенчивые манеры однажды вызвали у Бетховена шутку, которая глубоко задела девушку: он назвал её «аббатисой». Лишь после смерти Фанни, так и не вышедшей замуж, Людвиг Ноль опубликовал её дневник, красноречиво озаглавив его «Тихая любовь к Бетховену: Из дневника юной дамы». Благодаря этим записям мы знаем о многом, что происходило в доме Джаннатазио дель Рио, где Бетховен стал теперь частым гостем. Эту идиллию омрачали лишь два обстоятельства. На одно из них, растущую сердечную привязанность Фанни, Бетховен предпочитал закрывать глаза, но другое — вмешательство Иоганны ван Бетховен в процесс воспитания Карла — вызывало у него возрастающее ожесточение против невестки, которую он стал называть «Царицей ночи». Судя по этому прозвищу, самого себя Бетховен ассоциировал с другим персонажем из «Волшебной флейты» Моцарта — мудрым правителем Зарастро, который отнял у матери дочь, принцессу Памину, чтобы уберечь её от влияния тёмных сил. Конечно, можно было бы считать, что позиция Бетховена была предвзятой, однако Каэтан Джаннатазио дель Рио, познакомившись с Иоганной поближе, встал на его сторону. Мать прорывалась в пансион всеми правдами и неправдами (однажды она даже переоделась мужчиной), устраивала там скандалы и растравляла душевные раны сына, которому после всего пережитого нужно было дать успокоиться и начать новую жизнь.
Помимо общеобразовательных предметов, Бетховен предусмотрел для племянника обучение игре на фортепиано. Мальчик уже обладал некоторыми навыками, а с 1816 года стал заниматься у Карла Черни, который либо приходил в пансион Джаннатазио дель Рио, либо давал уроки у себя, куда ученика сопровождал слуга Бетховена, а иногда и он сам.
Черни ещё в 1805 году получил у Бетховена свидетельство в том, что в свои тогдашние 14 лет он являлся законченным виртуозом. Однако концертная карьера у юноши так и не сложилась. Он фактически принёс себя в жертву стареющим родителям, считая своим долгом обеспечить им безбедное существование. Каждый день, кроме воскресенья, он с утра до вечера давал уроки игры на фортепиано. По воскресеньям же Черни устраивал у себя на квартире дневные концерты для учеников; в 1816–1818 годах на этих концертах часто бывал Бетховен вместе с племянником.
Карл Черни был выдающимся, если не гениальным, педагогом и методистом. До сих пор начинающие пианисты осваивают азы фортепианной техники по этюдам и упражнениям Черни. При этом он не был бесчувственным дрессировщиком вундеркиндов; он старался, чтобы даже учебные пьесы звучали музыкально и подводили ученика к исполнению настоящих шедевров. Самым великим из его учеников стал, как мы знаем, Ференц Лист, который таким образом усвоил бетховенскую пианистическую традицию. Что касается Карла ван Бетховена, то музыкантом он не стал, хотя под руководством Черни уже к тринадцати годам мог играть весьма трудные сочинения своего великого дяди, включая «Патетическую сонату». Впрочем, с 1819 года Карл обучался у Йозефа Черни — однофамильца Карла Черни и, по совпадению, его коллеги во всех отношениях. Это не значило, что отношения между Бетховеном и Карлом Черни испортились, хотя некоторое отчуждение, вероятно, возникло.
Один из инцидентов, связанных с Черни, произошёл на прощальном концерте Игнаца Шуппанцига 11 февраля 1816 года. Прощальным он был, поскольку Андрей Кириллович Разумовский (теперь уже не граф, а князь) больше не мог содержать знаменитый струнный квартет и Шуппанциг решил надолго уехать из Вены.
Концерт был дан в зале Мюллеровской галереи — доме графа Дейма, в котором продолжала жить Жозефина с четырьмя старшими детьми от первого брака. Трёх младших девочек, рождённых в браке с бароном Штакельбергом, муж у неё отобрал ещё в 1814 году, причём прибёг к вмешательству полиции. По трагической иронии судьбы Жозефине пришлось пережить примерно то же, что Иоганне ван Бетховен, только в ещё более жестоком варианте: она в течение долгого времени вообще не знала, где находятся её дочери. Увидеть Лауру, Теофилу и Минону она смогла впоследствии лишь раз, когда барон ненадолго привёз их в 1819 году в Вену, а затем опять забрал в своё имение под Ревелем (Таллином). Жозефина, уже безнадёжно больная, отказалась последовать за мужем. Формально их брак расторгнут не был, однако уже в 1816 году Жозефина называла себя не баронессой Штакельберг, а «вдовствующей графиней Дейм».
Присутствовала ли семья Дейм на прощальном концерте, неизвестно. Можно предположить, что там могли быть по крайней мере Жозефина и её старшая дочь Вики Дейм, которая тоже любила музыку. Бетховен пришёл на концерт, поскольку вся программа состояла только из его сочинений: играли один из Квартетов ор. 59, посвящённых Разумовскому, Квартет для фортепиано и духовых инструментов ор. 16, а также чрезвычайно любимый венцами Септет ор. 20.
После исполнения квартета с духовыми, в котором партию фортепиано исполнял Карл Черни, позволивший себе добавить в неё какие-то украшения и пассажи, Бетховен сделал ученику публичный выговор, за который уже на следующий день письменно извинился и пообещал, что постарается загладить свой поступок, прилюдно выразил Черни свою признательность при следующем его выступлении. Черни, конечно, принял извинения, а письмо учителя сохранил, ибо оно тоже послужило ему уроком на будущее.
Неизвестно, брал ли Бетховен с собой на тот концерт племянника. Вероятно, нет, хотя уже в это время он начал приобщать десятилетнего Карла к посещению утренних и дневных концертов. Джаннатазио разрешал ему забирать племянника из института или оставлять на ночь у себя, если концерт оказывался вечерним. Но любые попытки Иоганны пробиться к сыну или увести его к себе на квартиру встречали жёсткое противодействие Бетховена. Он указывал на легкомысленное поведение Иоганны, которая всего лишь спустя три месяца после смерти мужа посещала публичные увеселения и позволяла себе другие вольности. Около 15 февраля 1816 года Бетховен возмущённо писал Каэтану Джаннатазио дель Рио:
«„Царица ночи“ находилась нынешней ночью до трёх часов на артистическом балу, причём разоблачаясь там не только морально, но и телесно. „За 20 флоринов, — шептали там на ухо, — можно ею попользоваться!“ О ужас! И отдавать в такие руки наше драгоценное сокровище хотя бы на одно мгновение? Нет, конечно же нет!»
Из дневника Фанни Джаннатазио дель Рио:
«26 февраля.
Позавчера Бетховен вновь провёл с нами много часов. Этот вечер оставил необычайно приятное впечатление, что вызвало желание испытать нечто подобное ещё много раз. Он раскрывается перед нами (или же это мы видим его) во всё более прекрасном свете, свойственном поистине добрым натурам. То, что он рассказывал о своём друге, о своей великолепной матери, и то, как судил о людях, стоящих вровень с ним, — всё выдаёт в нём как отзывчивое сердце, так и просвещённый ум. Вообще мне кажется, что всё, что он говорит, надо записывать, настолько это правильно и нравственно. Если наше общество сделается для него насущно необходимым, я буду поистине счастлива!
2 марта.
Что же это такое? Мне вспоминается наш недавний разговор с Нанни о Бетховене: питаю ли я к нему на самом деле лишь сильный интерес или он уже стал мне очень дорог? Шутливый совет моей сестры — не вздумать влюбиться в него — очень меня обескуражил и причинил мне боль. Несчастная я! Меня терзают самые разные мысли! Жизнь тесно переплетена с любовью, и если мне выпадает несколько беспокойных часов, то это лучше, чем влачить пустое мертвенное растительное существование с чуть теплящимся сердцем. И всё же это неправда! Если бы я узнала его поближе, то он стал бы мне дорог, о да, очень дорог. Наверное, так всё-таки должно случиться. Но зачем непременно помышлять о более тесном сближении? При тщательном рассмотрении я нахожу это для себя невозможным. — Могу ли, смею ли я возомнить себя настолько самонадеянной, чтобы уверовать, будто именно мне предначертано обуздать этот дух? Этот дух? Или это сердце? О, это превосходное сердце полностью соответствует моим устремлениям. Но довольно думать на эту тему, всё это может лишить меня непринуждённости в обхождении с ним. И я, за исключением лёгких подшучиваний, никогда ещё не говорила об этом с Нанни и не думала об этом всерьёз. Я хотела записать это ещё вчера, но моё дурацкое настроение мне воспрепятствовало».
Вся жизненная энергия Бетховена уходила на борьбу с «Царицей ночи», на хождение по каким-то официальным инстанциям, на посещение института Джаннатазио дель Рио и заботы о племяннике, на уроки с эрцгерцогом Рудольфом и прочие хлопоты совершенно не творческого характера. В творчестве же настала полоса «подёнщины», или, как он сам признавался Рису, «хлебных работ». К ним относились прежде всего многочисленные обработки британских народных песен для голоса, скрипки, виолончели и фортепиано по заказам эдинбургского издателя Джорджа Томсона. Бетховен писал эти аранжировки десятками, потому что Томсон хорошо платил, хотя и не всегда был доволен результатом — он умолял Бетховена делать аккомпанементы как можно проще, дабы их могли исполнять неискушённые любители. Бетховен же, увлёкшись той или иной песней, начинал «мудрить», сочиняя в полную силу. Многие из обработанных им песен в самом деле стали шедеврами (например, общеизвестная «Шотландская застольная»), другие были выполнены более формально. Но следует учитывать, что Томсон присылал Бетховену только одни мелодии, без текстов, и композитор мог лишь приблизительно догадываться о содержании песен. Сколько бы он ни просил издателя снабжать его текстами, Томсон уклонялся от этого — якобы из-за того, что многие стихи сочинялись местными поэтами к уже готовой музыке.
По-другому обстояло со сборником «Песни разных народов», идею которого предложил Бетховену тот же Томсон. В этот сборник, создававшийся в том же 1816 году, вошли 23 песни народов континентальной Европы, отобранные уже самим Бетховеном. В итоге Томсон так и не стал печатать это «непрофильное» для британской публики издание. Почему-то сборником не прельстился ни один австрийский или немецкий издатель, и он был опубликован только в XX веке. Интересен перечень народов, включённых Бетховеном в этот песенный «союз». Полностью отсутствуют не только британские песни (поскольку ими он много занимался отдельно), но и французские. Последнее, видимо, не случайно, если учитывать свежую память европейцев о Наполеоновских войнах. Сборник открывался тремя русскими песнями из сборника Львова — Прача, далее следовали тирольская, три испанские, венецианская, две португальские, две немецкие. Хотя в текстах не было ни слова о политике, песни происходили в основном из тех стран и областей, в которых сопротивление Наполеону оказалось наиболее стойким и сильным. Австрия оказалась представленной пятью тирольскими песнями, прослаивающими весь сборник (завершается он также тирольской песней). А под № 19 значилась известная тогда всей Европе украинская песня «Їхав козак за Дунай», которую в Германии пели с немецким текстом Тидге — «Schöne Minka».
Романтизм, уже давно заявивший о себе в поэзии и живописи, после 1814 года проник и в музыку, заставив композиторов и слушателей сменить приоритеты. Одним из таких приоритетов стала песня, позволявшая выразить как общие чувства, так и глубоко личные. Народные песни в изысканных обработках начали исполняться в светских салонах, а жанр «художественной песни» (Kunstlied) достиг тех же эстетических высот, на которых раньше находились симфония, квартет, соната. Всё это лучше всего видно на примере творчества младшего современника Бетховена, Франца Шуберта. Но и Бетховена эти веяния тоже коснулись. И 1816 год, скудный на крупные сочинения, стал для него «годом песен».
Венцом бетховенской лирики стал цикл «К далёкой возлюбленной», который считается первым в истории музыки романтическим песенным циклом. Поэт-любитель Алоиз Йейтелес, врач по профессии, переслал Бетховену через общего знакомого свои стихи. К высокой поэзии их причислить нельзя, кое-где они неуклюжи, кое-где тривиальны. Но Бетховен сразу же воспринял этот текст как «свой», пленившись его непосредственной искренностью, и в течение апреля 1816 года создал шесть песен, замкнутых в кольцо благодаря возвращению мелодии первой песни в финале.
Этой песне всё подвластно,
Вдаль к тебе она спешит:
Сердцу любящему ясны
Звуки любящей души!
Несомненно, бетховенский цикл имел автобиографический подтекст. Песни обращены к Бессмертной возлюбленной. Любовь к ней никуда не ушла и не померкла с течением времени, однако в последний раз прорвалась столь явно в 1816 году. Впрочем, годом раньше он неожиданно ещё раз положил на музыку фрагмент из «Урании» Тидге — тот самый текст «К надежде», который когда-то адресовал Жозефине Дейм. Новая версия оказалась более развёрнутой и проникнутой совсем другими чувствами: религиозным смирением и тихой мечтательностью.
Из дневника Фанни Джаннатазио дель Рио, 11 апреля 1816 года:
«Во вторник после обеда [9 апреля] я снова увидела Бетховена после долгого перерыва, поскольку он болел, и это нас по-настоящему беспокоило. <…> Он вдруг заговорил о своём плохом самочувствии и сказал, что когда-нибудь приступ колик его прикончит. Я проговорила ему прямо в ухо: хоть бы это случилось очень нескоро. Он же ответил: жалок тот, кто не умеет умирать! „Я знал это ещё пятнадцатилетним мальчиком“. Однако, заметил он, „для искусства я ещё сделал очень мало“. Я же своевольно воскликнула: тогда вы можете умереть хоть сейчас! Но эти несколько слов очень меня расстроили, вернее, мысль о том, что он мог бы скоро умереть. Его новое сочинение, „Надежда“ из „Урании“ Тидге со вступительным речитативом, божественно. Когда мы с Нанни спели это и сыграли, обе были в полном восторге и чувствовали себя на небесах!»
Есть ли Бог? Свершится ли благое —
То, что ждёт душа, полна скорбей,
Или Страшный суд придёт скорей,
Чем Господь свой умысел откроет?
Смертный: веруй! Вопрошать не смей!..
Некоторые исследователи считают, что эта вспышка чувств могла быть вызвана возобновлением общения с Жозефиной Дейм. Но это общение почти не прослеживается в документах и реконструируется лишь гипотетически. Да, они, скорее всего, виделись на концерте в Мюллеровской галерее 11 февраля. И вряд ли можно сомневаться в том, что они встречались летом, причём неоднократно, в Бадене. Жозефина зарегистрировалась в книге гостей курорта как «графиня Дейм» 1 июля. С июля на курорте постоянно находился и Бетховен. Однако Рита Стеблин обнаружила, что Жозефина с детьми приехала в Баден ещё 30 апреля, но записалась под вымышленным именем «графиня фон Майерсфельд-Дейм» (то, что это была именно она, подтверждается мемуарами её сына Фридриха Дейма). К началу сентября Жозефина вернулась в Вену, однако первоначально в её намерения входило продолжить лечение на немецком курорте Пирмонт — в августе она получила в полиции паспорт для поездки туда в качестве «вдовствующей графини Дейм», но затем изменила свои планы. Возможно, эти обстоятельства отчасти проливают свет на совершенно загадочную запись в дневнике Бетховена: «Не в П-т, но с П.» — по мнению Марии Элизабет Телленбах, это могло означать «Не в Пирмонт, но с Пепи». Однако действительно ли между ними существовали настолько близкие отношения после всего, что случилось в прошлом, и всего, что успела натворить со своей судьбой Жозефина?.. Даже после разрыва со Штакельбергом она отнюдь не была свободна: формально она оставалась его женой и по-прежнему была опекуном четверых своих детей от первого брака. И — об этом из всех родственников знала только Тереза Брунсвик — существовала ещё внебрачная дочь Эмилия, рождённая в деревенской хижине в сентябре 1815 года и почти сразу же отданная на воспитание отцу, барону Карлу фон Андреану, преподавателю математики юных графов Фрица и Карла Деймов. Жозефина вскоре рассталась с Андреаном, но вся эта история должна была её угнетать и тревожить, поскольку могла стать известной третьим лицам (в 1817 году малышка Эмилия умерла, так и не узнав имени матери). Так что, даже если Жозефина общалась с Бетховеном в Бадене и между ними вдруг вновь возникло взаимное притяжение, она не могла бы дать ему никаких утешительных обещаний. Более того, известная непринуждённость, дозволенная на курорте, неизбежно ограничивалась в Вене. Летом 1816 года в столицу приехали мать и сестра Жозефины, причём Тереза активно занималась приведением в порядок расстроенных финансовых дел сестры. В том, что родственники не одобрили бы возобновления её близких отношений с Бетховеном, Жозефина вряд ли сомневалась. Между тем летом 1816 года Бетховен, очевидно, встречался не только с Жозефиной, но и с Терезой (в дневнике Терезы был записан венский адрес Бетховена).
Сопоставив круг чтения Терезы Брунсвик и Бетховена, Мария Элизабет Телленбах пришла к выводу, что они читали примерно те же самые книги в один и тот же период. С 1816 года Тереза вела запись названий одолженных ею книг; среди таковых были сочинения Гомера, Шекспира, Гёте, Гердера и Канта, причём из трудов последнего там значилась «Всеобщая естественная история и теория неба». Именно из этого трактата имеются выписки в так называемом «дневнике» Бетховена. Другой крайне нетривиальный объект интереса как Бетховена, так и Терезы — переводы древнеиндийских религиозно-философских книг и комментарии к ним. Это — фрагменты из Бхагават-гиты и Ригведы, поэма Джонса «Гимн Нарайяне», драма Калидасы «Сакунтала». Среди знакомых Бетховена, правда, был известный востоковед Йозеф фон Пургшталь, однако нет сведений о том, что они контактировали именно в этот отрезок времени.
Некоторые дневниковые записи Бетховена, возможно, имели отношение к Терезе Брунсвик, которая прекрасно знала о его давнем романе с Жозефиной, но ничем не могла помочь ни в прежние годы, ни летом 1816-го:
«В отношении Т. не остаётся ничего, кроме как предоставить это Богу. Никогда не ходи туда, где можно совершить ошибку по слабости. Оставь это лишь ему, ему, единственно Всеведущему Богу!
Однако будь с Т. как можно добрее, её привязанность заслуживает того, чтобы никогда не быть забытой — хотя, к сожалению, для тебя она никогда не повлечёт никаких выгодных последствий».
О том, что Бетховен много думал летом и осенью о своей неизбывной и безнадёжной любви, говорят и записи в его дневнике, и свидетельства Фанни Джаннатазио дель Рио. Её близкие, видимо, давно поняли, что девушка неравнодушна к Бетховену, и полагали, что следует помочь их сближению. В сентябре в гости к Бетховену в Баден дважды приезжал Каэтан Джаннатазио дель Рио с дочерьми, и во второй раз, 12 сентября, они остались ночевать в его квартире в особняке графа Йозефа Оссолиньского (ныне — вилла Брайтен). Фанни и Нанни разместились в кабинете, и сёстры поддались соблазну заглянуть в рукописи и бумаги Бетховена. Фанни потом вспоминала, что одна запись поразила её: «Моё сердце преисполнено красотами природы, хотя со мной нет её», — девушка поняла, что речь шла о любимой им женщине. Изучение сёстрами Джаннатазио дель Рио записной книжки Бетховена лишило Фанни душевного спокойствия:
«…Как же мы вскоре были наказаны за своё жадное любопытство, когда сделали болезненное открытие: он часто ощущает себя очень, очень несчастным. Ранее мы были зачарованы детской верой в то, что этот высокий дух неразрывно связан с божественным началом, и это во много раз увеличивало нашу к нему симпатию и наше уважение к этому редкостному человеку. По крайней мере, с моей стороны оно достигло пределов возможного. Нехорошо, конечно, что мы туда заглянули, но наши взгляды не оскорбили святыню, напротив, нам представился случай ещё глубже, чем прежде, осознать достоинства этого поистине благородного человека.
Я была совершенно без сил и долго не могла при этом заснуть, однако наконец природа взяла своё».
Утром гости стали свидетелями бурной ссоры Бетховена со слугой, завершившейся рукоприкладством, причём слуга не преминул дать господину сдачи; Бетховен признал, что слишком погорячился, и велел племяннику ни в коем случае не брать пример с его поведения в этой ситуации, после чего все отправились гулять по окрестным горам. Между Каэтаном Джаннатазио дель Рио и Бетховеном, шедшими впереди, состоялся примечательный разговор, невольно подслушанный Фанни и зафиксированный ею в дневнике (запись от 16 сентября была сделана по возвращении в Вену). Видимо, оба собеседника говорили по необходимости громко, и не услышать их беседу Фанни просто не могла.
«Всё началось с высказывания отца о том, что Б. ведёт столь печальную жизнь среди подобных людей и помочь этому нельзя никаким способом, кроме как если бы он нашёл себе честную и любящую жену, которая была бы способна терпеливо выносить тысячи неудобств, связанных с состоянием его слуха. Отец спросил его, нет ли у него кого-нибудь на примете и т. д. Я с напряжённым вниманием слушала всё это издали и узнала то, что потрясло меня до глубины души и подтвердило мои давние догадки: он любит, но его любовь несчастна! Пять лет тому назад он повстречал особу, соединиться с которой он счёл бы величайшим счастьем в своей жизни. Но об этом нельзя и думать, это почти невозможно, это химера. И всё-таки для него это живо, как в первый день.
Всё это никак не идёт у меня из головы, ведь те слова так болезненно меня ранили. Стало быть, он тоже страдает. И из его слов это стало совершенно очевидно! Он сказал: эту гармонию я ещё не обрёл! Однако никаких объяснений не последовало. Отчуждённый, он стоял передо мной, а я скрыла свою боль на самом дне души».
Каэтан Джаннатазио дель Рио почти откровенно предложил Бетховену в жёны свою старшую дочь. Казалось бы, Фанни прекрасно подходила на роль преданной и всепонимающей супруги: она знала о плохом здоровье Бетховена, её не отпугивали его вспышки гнева или приступы мизантропии, ей не казалась «уродливой» его внешность; она была достаточно музыкальна, чтобы исполнять не самые трудные его произведения. Наконец, она была добра, скромна и хозяйственна. Но он решительно отказался от последнего в своей жизни случая обзавестись семьёй, предпочтя мучительное для него самого одиночество.
К далёкой возлюбленной
Пятая песня
О майские дни, о цветенье лугов,
О нежные ласки младых ветерков,
О говор ручьёв вдоль долины!
И ласточка вновь возвратилась под кров,
И строит для будущих милых птенцов
С любовью свой домик из глины.
Снуёт целый день, продолжая носить
То траву, чтоб ложе любви устелить,
То пух, чтобы грелись малютки.
Свой домик супруги начнут обживать;
Зимою расстались, но в мае опять
Они неразлучны все сутки.
О майские дни, о цветенье лугов,
О нежные ласки младых ветерков,
Но вовсе не здесь мои грёзы.
Весна навевает любовные сны,
Лишь наша любовь не увидит весны,
И нам суждены только слёзы.