Совсѣмъ стемнѣло. Какой-то темносѣрой шапкой нависло небо надъ узкой улицей. Въ воздухѣ моросило и мѣшало свѣтить городскимъ фонарямъ. Толпа около ночлежнаго пріюта все увеличивалась. У входа ночлежники стали становиться въ хвостъ. Слышались ссоры изъ-за мѣстъ, спорили, кто раньше пришелъ, кому стоять ближе ко входу въ пріютъ. Какого-то подростка отколотили. Онъ заревѣлъ и продолжалъ плакать. Появился городовой, увидалъ какого-то пьянаго и отправилъ его съ дворникомъ въ участокъ.
Въ толпѣ говоръ.
— Вотъ со своего кошта одинъ и долой. На казенные хлѣба попалъ.
— Пьяныхъ въ участкахъ не кормятъ. Я сиживалъ. Только ночлегъ. А на утро иди на всѣ четыре стороны.
— Все равно пятачокъ въ карманѣ. Вѣдь за ночлегъ-то онъ отдалъ-бы пятачокъ.
— Какъ-же, дожидайся!
Еще съ четверть часа томительнаго ожиданія.
— А который теперь, къ примѣру, часъ? — задаетъ кто-то вопросъ. — Пора-бы ужъ впускать насъ.
— Теперь скоро, — отвѣчаютъ кто-то. — Вонъ народъ отъ всенощной пошелъ.
— Отъ всенощной. А ты почемъ знаешь, что это отъ всенощной? Нешто у нихъ на лбу написано?
— Гурьбой идутъ. Сейчасъ видно. Все не было, не было никого на улицѣ и вдругъ хлынули. Отворяютъ. Видишь? — слышится радостное восклицаніе.
И дѣйствительно двери распахнулись и толпа двинулась въ корридоръ, толкая другъ друга.
Звякаютъ мѣдныя деньги о стойку. Приказчикъ выдаетъ билеты.
— Хорошо пахнетъ, — шепчетъ кто-то въ затылокъ подвигающемуся передъ нимъ впередъ. — Сегодня, стало-быть, щи на ужинъ, а не каша.
— Да каша-то, братецъ ты мой, вкуснѣе.
— Кому что. А я люблю хлебово. Только-бы горячее было, да посолонѣе.
— Здѣсь соли вволю…
Черезъ нѣсколько минутъ стучатъ ложки о чашки, за длинными столами слышно всхлебываніе, чавканье, уста жуютъ. Ночлежники кормятся передъ отправленіемъ ко сну. Здѣсь тоже очередь. Кормятъ партіями. Одни смѣняютъ другихъ. Покончившіе съ ужиномъ обтираютъ ладонью усы и бороды.
Слышится сожалѣніе:
— Хорошо и горячо, да мало. Только растравило горло.
— За пятакъ съ ночлегомъ и это благодать, — отвѣчаетъ кто-то. — Конечно, тутъ надо подкармливаться отъ себя. У меня баранки есть на закуску.
— Такъ то у тебя. Вишь ты какой запасливый. А я на-легкѣ пришелъ.
Ночлежная мало-по-малу наполняется. Нары съ койками занимаются по нумерамъ. Тускло свѣтятъ съ потолка двѣ керосиновыя лампы. Въ дополненіе къ нимъ горитъ каминъ. Около него просушиваются. Нѣкоторые ночлежники тотчасъ-же разулись и потрясаютъ передъ огнемъ онучами, обувью. Вывѣтррнное для ночлега помѣщеніе быстро начинаетъ пропахивать прѣлью, потомъ, кислымъ запахомъ овчины.
На нарахъ на двухъ койкахъ рядомъ уже залегли — ситцевая кацавейка и форменное пальто, потерявшее свой первоначальный видъ и цвѣтъ. Они раздѣваются, кладутъ свою одежду подъ голову и знакомятся.
— Такъ купеческое отродье ты, значитъ, — говоритъ форменное пальто, слышавшее еще на улицѣ разсказъ ситцевой кацавейки. — Изъ лавочниковъ. Такъ, такъ… А я, братецъ ты мой, отъ кутьи.
— У-гмъ… — издаетъ звукъ кацавейка, разсматривая пальцы на своихъ ногахъ. — Стеръ ноги-то какъ! Шестьдесятъ вѣдь верстъ отмаршировалъ, а обувь балетная…
— И кадетъ ты золотой роты, — продолжаетъ форменное пальто.
— Онъ самый.
— Спиридономъ поворотомъ называемый.
— Вотъ, вотъ.
— Ну, и я то-же самое. Молебны-бы мнѣ пѣть, по похоронамъ кутью съ изюмомъ ѣсть, а вотъ я по нѣсколько разъ въ году странствую изъ мѣста приписки въ Питеръ обратно. Ты чудовской, что-ли?
— Нѣтъ.
— Ну, такъ кронштадтскій?
— Нѣтъ.
— Лужской не можешь быть, потому я самъ лужской приписки и тебя-бы зналъ.
— Шлиссельбургскій я, шлиссельбургскій. Шлиссельбургъ-то ты и забылъ. Шлиссельбургской золотой роты я кадетъ… Спиридонъ поворотъ, — отвѣчала ситцевая кацавейка.
— Который разъ въ Питеръ пришелъ въ нынѣшнемъ году?
— Съ весны третій… Лѣтомъ у насъ ивъ Шлиссельбургѣ не очень худо. Богомольцы у Казанской, на пароходной пристани есть заработокъ.
— Ну, а я второй прибрелъ. Намъ изъ Луги далеко. Что кронштадтскимъ, что колпинскимъ, что шлиссельбургекимъ — шаль.
— Ну, не больно-то и шаль, коли изъ Шлиссельбурга. Шестьдесятъ верстъ шагать. А тянетъ сюда. Вотъ завтра объявлюсь передъ родственничками.
— Обрадуются?
— Въ ужасъ впадутъ, когда приду въ лавку вотъ въ эдакомъ нарядѣ, протяну руку и буду просить на сткляночку съ килечкой. Первый визитъ къ отцу.
— Не любитъ?
— Кто-жъ любитъ срамъ! Сейчасъ разговоръ: сынъ приходилъ во вретищѣ, руку протягивалъ, милостыню просилъ. А я во второй разъ нанесу визитъ. Разговоръ еще пуще. Потомъ покажу свой срамъ и передъ другими сродственничками. Въ рынокъ приду! въ рынкѣ по лавкамъ сродственничковъ пройдусь съ рукой и буду на сткляночку съ килечкой просить. Потомъ по знакомымъ… А разговоръ-то пуще, огласка-то шире.
— А какъ подаютъ? — поинтересовалось форменное пальто.
— Подаютъ-то при стрѣльбѣ сродственники мало, никто больше двугривеннаго не даетъ, а рубля-то я и не видалъ и не запомню. Развѣ кто велитъ зайти домой да обноски дастъ…
— А ты обноски въ оборотъ?..
— Само собой. Нельзя-же мнѣ жить безъ расходнаго капитала, — отвѣчала ситцевая кацавейка. — Но дѣло, другъ, не въ этомъ. Надо конца ждать. Конецъ вѣнчаетъ дѣло. Какъ сраму этого самаго наглотаются — сейчасъ отецъ черезъ приказчика объ отступномъ переговоры вести начнетъ: сколько возьмешь, чтобы изъ Питера исчезнуть? Сколько возьмешь, чтобы избавить насъ отъ срама? Ну, и говоришь цѣну.
— Такъ, такъ… Ловко. Ну, а сколько-же заполучить можешь?
— Да нынче лѣтомъ одинъ разъ сорокъ взялъ, въ другой разъ пятьдесятъ.
— Рублей? Тсъ… Для кадета чего-же лучше? Большой капиталъ. Ну, а нынче опять цѣну поднимешь? Надѣешься сорвать больше?
— Да отчего не взять, коли дадутъ. Буду торговаться.
Форменное пальто въ восторгѣ.
— Скажи на милость, какъ это у тебя хорошо придумано! — дивится онъ. — А вотъ кутьѣ взять негдѣ. На это наши не пойдутъ, хотя и у меня здѣсь есть дядя по матери, протопопъ. Ну, а какъ-же ты потомъ, когда получишь отступного?
— Я честенъ. Воромъ я никогда не былъ и надувательствомъ никогда не занимался. Если ужъ я разъ взялъ, то ужъ больше на глаза имъ не покажусь. Я просто несчастный человѣкъ и изъ-за вина пропадаю. Ну, попріодѣнутъ меня, денегъ дадутъ, я и начну душеньку свою потѣшать, бариномъ жить, гдѣ-нибудь въ уголкѣ въ сторонкѣ. И проживу всласть, пока капиталовъ хватитъ, — разсказывала ситцевая кацавейка.
— А какъ капиталы къ концу?
— Ну, за одежу примусь.
— А когда одежѣ конецъ?
— Тогда сызнова: «подайте на сткляночку съ килечкой». Но ужъ по рынку не прошу, не конфужу ихъ. А тамъ порядокъ извѣстный… Заберутъ за прошеніе милостыни, въ нищенскій комитетъ на казенные хлѣба. Если ты тоже кадетъ золотой роты, то порядокъ-то тебѣ ужъ извѣстный. Допросы, разспросы. Одѣнутъ въ казенное добро, и перешлютъ обратно на мѣсто приписки. На то мы и Спиридоны повороты.
Ситцевая кацавейка умолкла, почесалась и сказала:
— Спать пора. Умаялся… Глаза слипаются.
Черезъ минуту и ситцевая кацавейка, и форменное пальто спали.